Лицо неприкосновенное.

18.

В воскресенье на колхозном рынке города Долгова был задержан пожилой человек в длинном брезентовом плаще и в облезлом танкистском шлеме. Танкистом он, конечно, не был и не выдавал себя за танкиста, а голову и иные части своего организма, подобно всем прочим советским людям, покрывал тем, что удавалось где-нибудь и как-нибудь по случаю раздобыть. В стране наблюдалась нехватка всех товаров вообще и головных уборов в частности. Это все знали, все понимали, и за ношение танкистских, летчицких или буденновских шлемов, командирских фуражек, матросских бескозырок, азиатских тюбетеек и кавказских бараньих шапок никто никого нигде не хватал. Так что дело было совсем не в том, что старик был в танкистском шлеме. И даже не только в том, что он торговал хромовыми голенищами. Дело было в том, что на вопрос, как его фамилия, человек этот сказал такое, что Климу Свинцову, отправленному на рынок для выявления злостных распространителей ложных слухов, ничего не оставалось делать, как взять старого наглеца за то место, которое в народе обыкновенно называется шкиркой, и отвести Куда Надо. Тем более что именно там, Где Надо, Свинцов как раз и состоял на службе, он был сержантом. У читателей из далеких галактик, которым не знакомы наши земные порядки, может возникнуть законный вопрос: что значит Куда Надо или Где Надо? Кому надо и для чего? По этому поводу автор дает следующее разъяснение. В давние, описываемые автором времена повсеместно существовало некое Учреждение, которое было не столько военным, сколько воинственным. На протяжении ряда лет оно вело истребительную войну против собственных сограждан, и вело с непременным успехом. Противник был многочислен, но безоружен – эти два постоянно действующих фактора делали победу внушительной и неизбежной. Карающий меч Учреждения висел постоянно над каждым, готовый обрушиться в случае надобности или просто ни с того ни с сего. У этого Учреждения создалась такая репутация, что оно все видит, все слышит, все знает, и, если чего не так, оно уже тут как тут. Оттого и говорили в народе: будешь слишком умным, попадешь Куда Надо; будешь много болтать, попадешь Куда Надо. И такое положение вещей считалось вполне нормальным, хотя, собственно говоря, отчего ж человеку не быть слишком умным, если он таким уродился? И отчего человеку не поболтать, если есть с кем и о чем? Автор лично встречал на своем жизненном пути массу людей, как бы созданных природой исключительно для болтовни. Впрочем, болтовня тоже бывает разная. Один болтает что надо, а другой – что не надо. Будешь болтать что надо, будешь иметь все, что надо, и даже немножко больше. Будешь болтать что не надо, попадешь Куда Надо, то есть в то самое Учреждение, о котором выше уже говорилось. А ниже добавим еще и то, что Учреждение это работало по принципу: бей своих, чтоб чужие боялись. Насчет чужих не скажу, а свои побаивались. И действительно, как только у чужих обозначится обострение противоречий, или кризис всей их системы, или всеобщее загнивание, так своих тут же отлавливают и тащут Куда Надо. И другой раз столько их натаскивают, что там, Где Надо, и мест для всех не хватает.

Но в то самое время, когда сержант Клим Свинцов поймал на рынке злостного болтуна, мест там, Где Надо, было вполне достаточно. Последние четверо, попавшие каждый своим путем Куда Надо еще до войны, теперь были отправлены дальше. Учреждение срочно перестраивало свою работу, приспосабливало ее к нуждам военного времени. Этого требовал от своих сотрудников начальник Учреждения капитан Афанасий Миляга, получивший инструкцию от более высокого начальства, которое, в свою очередь, имело указание от начальства высочайшего. Указание было – руководствоваться историческим выступлением товарища Сталина. В историческом выступлении, помимо прочего, говорилось: «Мы должны организовать беспощадную борьбу со всеми дезорганизаторами тыла, паникерами, распространителями слухов, уничтожать шпионов, диверсантов, вражеских парашютистов, оказывая во всем быстрое содействие нашим истребительным батальонам».

Эта цитата в виде красочно оформленного плаката висела в кабинете капитана Миляги, прямо перед его глазами. А за спиной капитана Миляги висел известный фотопортрет – Сталин с девочкой на руках. Девочка улыбалась Сталину, Сталин улыбался девочке. Но при этом он косил одним глазом на затылок капитана Миляги, как бы пытаясь определить, не роятся ли под этим затылком ненужные мысли.

В понедельник утром капитан явился на работу, как всегда, – минута в минуту.

– Точность – вежливость королей, – говорил он обычно своим подчиненным и не забывал добавлять:

– В переносном, конечно, смысле.

Чтобы никто не заподозрил его в монархических настроениях.

В своей приемной капитан застал сержанта Свинцова, который объяснял секретарше Капе свое положение. Жена Свинцова уехала с ребятишками к матери на Алтай, откуда вернется не скоро – он сам написал ей, чтобы не приезжала, все же там безопасней. Рассказывал он для того, чтобы перейти к следующей части беседы.

– Капитолина, – призывно говорил он и смотрел на секретаршу зверскими своими глазами. – Мужчина без женчины все равно что бык без коровы. – Сравнениями он пользовался всегда прямыми и грубыми. – Мужчина без женчины долго жить не может. Если ты немного со мной поживешь, я тебе дам отрез из чистого крепдечина. Удовольствие получишь и платье сошьешь.

Капа к такому ухаживанию уже привыкла, и оно ее не обижало.

– Клим, – смеялась она, – поди в баню, окатись холодной водой.

– Не поможет, – темнел лицом Клим. – Мне женчину надо. Ты не думай, я мужчина хороший.

– Клим, что ты говоришь! – ужасалась Капа.

– Я говорю то, что есть. Я знаю, ты с мужем живешь и с капитаном. А ты еще со мной поживи. С тремя мужчинами лучше жить, чем с двумя.

– Клим, ты дурак! – Капа не любила намеков на свои отношения с капитаном.

Свинцов хмурился и исподлобья смотрел на Капу.

– Если ты со мной жить не хочешь, – сказал он, подумав, – зачем обзываться? У тебя подруга есть?

– А ты, Клим, можешь жить с любой женщиной?

– С любой.

Разговор был прерван появлением капитана Миляги. От прочих людей капитана Милягу отличало то, что он всегда улыбался. Улыбался милой приятной улыбкой, вполне соответствовавшей фамилии, которую он носил. Капитан улыбался, когда здоровался, улыбался, когда допрашивал арестованных, улыбался, когда другие рыдали, короче говоря, улыбался всегда. Вот и сейчас, улыбаясь, поздоровался с Капой и с улыбкой обратился к Свинцову, который при его появлении опрокинул стул и вытянулся у дверей.

– Меня ждешь?

– Вас.

– Заходи.

Он взял у Капы ключ от своего кабинета и вошел первым. Для начала раздвинул шторы и распахнул окно, выходящее во внутренний дворик, полной грудью вдохнул свежий воздух.

На дворе лейтенант Филиппов занимался с личным составом строевой подготовкой. Личного состава, кроме лейтенанта Филиппова, было пять человек. В обычное время на строевую подготовку времени никак не хватало. Всегда было слишком много работы. А тут в короткий период перехода на военные рельсы выдался свободный денек. Кроме того, и указание было обратить особое внимание на строевую подготовку.

Пять человек, построенных в колонну по одному, отрабатывали строевой шаг. Лейтенант Филиппов шел сбоку и, воодушевляя подчиненных личным примером, высоко поднимал ноги в сверкающих хромовых сапогах.

– Ну что скажешь, Свинцов? – спросил капитан, не оборачиваясь.

– Ничего. – Свинцов лениво зевнул в кулак. – Тут ребята лошадь нашли приблудную.

– Что за лошадь?

– Мерин. Спрашивали, никто не знает чей.

– И где ж этот мерин?

– Во дворе привязали к дереву.

– Сена дали?

– А зачем чужую лошадь кормить?

Капитан обернулся, посмотрел на Свинцова с укором.

– Эх, Свинцов, Свинцов, сразу видно – не любишь животных.

– Да я и людей-то не очень, – признался Свинцов.

– Ну ладно. Еще что?

– Вчерась, товарищ капитан, шапиёна пымал.

– Шпиона? – Капитан оживился. – Где он?

– Сейчас приведу.

Свинцов вышел. Капитан сел за свой стол. Шпион был сейчас как раз кстати. Капитан взглянул на висевшую перед ним цитату: «…уничтожать шпионов, диверсантов, вражеских парашютистов…» «Ну что ж, уничтожать так уничтожать», – подумал капитан и улыбнулся самому себе.

Чтобы не терять даром времени до возвращения Свинцова, принялся разбирать секретную почту. В нее входили всевозможные циркуляры, выписки из приказов вышестоящих инстанций, решений компетентных комиссий, из протоколов каких-то ответственных совещаний. Об усилении контроля за хлебозаготовками. О подготовке к новому (военному) займу. Об усилении контроля за лицами, уклоняющимися от воинской повинности. Об усилении контроля за подбором кадров. О переводе промышленных предприятий на военные рельсы. О борьбе со слухами и распространением контрслухов.

Дверь распахнулась. В кабинет вошел, подталкиваемый Свинцовым, пожилой человек в длинном плаще и облезлом танкистском шлеме. Национальность этого лжетанкиста можно было определить с первого взгляда. Оценив обстановку, старик приветливо улыбнулся и стянул шлем со своей головы, покрытой редким белесым пухом. Он взял шлем в левую руку, а правую протянул капитану.

– Здгавствуйте, начальник! – сказал он, не выговаривая буквы «р».

– Здгавствуйте, здгавствуйте! – убрав руки за спину, пошутил начальник.

Задержанный приятно удивился и спросил, не принадлежит ли капитан к тому же национальному меньшинству, что и он. Капитан не обиделся, но отвечал отрицательно.

– Что вы говорите! – всплеснул руками задержанный. – А на вид такое интеллигентное лицо.

Он огляделся, взял стоявший у стены стул, подтянул его к столу капитана Миляги и сел. В этом кабинете посетители обычно вели себя сдержанней. «Видать, старик еще не совсем понял, куда попал», – весело подумал капитан, но виду не подал. Ничего не сказал он даже тогда, когда гость по-хозяйски положил локти на стол и доверчиво посмотрел в лицо капитана.

– Слушаю вас, – сказал он доброжелательно.

– Вы – меня? – улыбнулся капитан. – Давайте уж лучше наоборот. Давайте я вас послушаю.

Гость оказался покладистым, он согласился с предложением капитана.

– Во-первых, – сказал он, – я попрошу вас послать человека к моей жене Циле – она сидит на лавочке возле ворот – и сказать ей, что я скоро приду.

Капитан несколько удивился и спросил задержанного, откуда у него такие сведения, что Циля сидит именно на лавочке у ворот, а не где-нибудь в другом месте.

– Охотно вам объясню, – сказал гость. – Я уже не так молод, чтобы Циля думала, что я ночую у какой-нибудь гойши.

– Это естественно, – живо согласился капитан. – Но ваш возраст мог дать вашей супруге основания для беспокойства другого рода. Она могла предположить сердечный припадок или что вы… не дай бог, конечно, я вам этого ни в коей мере не желаю… но она могла подумать, что вы, – глаза капитана радостно засверкали, – попали, например, под машину. А? Ведь бывает такое. Ведь, согласитесь, в жизни все может случиться.

– Что вы, что вы! – замахал руками задержанный. – Моя Циля такой паникер, она всегда думает самое худшее.

– Ага, – заулыбался капитан, совершенно довольный. – Значит, вы считаете, что попасть к нам это даже хуже, чем под машину. Я вижу, вы человек очень умный, и вы нравитесь мне тем, что очень верно оцениваете обстановку. Но в таком случае вы должны согласиться, что посылать кого-нибудь к вашей супруге и обнадеживать ее, что вы скоро вернетесь, было бы преждевременно. Вы знаете, что мы не очень охотно расстаемся с нашими гостями, и, учитывая это, стоит ли понапрасну волновать старую женщину? Это было бы в какой-то степени даже, я бы сказал, негуманно.

– Я вас понимаю, – охотно согласился старик. – Я вас очень хорошо понимаю. Мне тоже приятно видеть ваше лицо, начальник, но нам все-таки скоро придется проститься, и я вам скажу почему. Но прежде всего я попрошу вас уволить этого идиота. – Большим пальцем гость указал на стоявшего за его спиной Свинцова.

– Как вы сказали? – предвкушая большое веселье, переспросил капитан. – Вы сказали «этого идиота»?

– А скажите мне, кто же он есть? Вы спросите его, что он причепился ко мне на базаре? Что я такого ему сделал?

– Да, в самом деле, – капитан повернул голову к подчиненному. – Свинцов, что он тебе такого сделал?

– Пущай сам скажет, – хмуро буркнул Свинцов.

– И скажу, – пригрозил задержанный. – Я все скажу, как было.

– Буду очень рад вас послушать, – искренне сказал капитан.

Он потянулся к стоявшему за его спиной сейфу, достал стопку линованной бумаги и положил на стол перед собой. На первом листе было написано:

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА №

Гр-на (нки).

(фамилия, имя, отчество).

Год рождения.

Место рождения.

Социальное происхождение.

Национальность.

Партийность.

Образование.

Профессия.

Должность и место работы обвиняемого (ой), подозреваемого (ой).

(нужное подчеркнуть).

В преступлениях по ст. ст. УК РСФСР.

Капитан вынул из железного стаканчика самопишущую ручку с золотым пером, подчеркнул нужное: «обвиняемого» – и доброжелательно посмотрел на своего визави.

– Итак? – сказал капитан.

– Вы хотите записать то, что я вам скажу? – спросил гость почти польщенно.

– Непременно, – кивнул капитан.

– Ладно, пишите, – вздохнул обвиняемый. – Я старый человек, получаю пенсию двенадцать рублей, а глаза у меня открыты и видят, где чего дают. В воскресенье утром в двадцать минут восьмого меня разбудила моя жена Циля. Записали? Она сказала: «Мойша, у нас нечего есть. Ты должен пойти на базар и продать что-нибудь из вещей». А я имею профессию сапожника, и у меня всегда есть немножко кожи. Я взял старые хромовые голенища и пошел на базар. И тут ко мне подходит этот ваш идиот и спрашивает, какое я имею право спекулировать. Я ему объясняю, что спекуляция – запишите – это когда покупают дешево, а продают дорого. А я ничего не покупаю, я только продаю. Тогда он спросил, какая у меня фамилия, и я ему сказал. И он взял меня за шиворот и потащил в ваше отделение. А вокруг собрался народ, и все стали говорить, что тут поймали шпиона. А я вам должен сказать откровенно, что я совсем не шпион. У меня есть очень хорошая профессия, и свой кусок хлеба я всегда заработаю. А если ему не понравилась моя фамилия…

– Какая фамилия? – перебил Миляга и занес ручку над протоколом.

– Моя фамилия – Сталин.

Капитан вздрогнул, но тут же не забыл улыбнуться.

– Как вы сказали?

– Вы хорошо слышали, как я сказал.

Капитан пришел в себя. Он встречал всяких сумасшедших, в том числе и страдающих манией величия. Он мигнул Свинцову, тот сделал движение рукой, и самозванец – много ли ему надо? – свалился со стула. Шлем отлетел в сторону.

– О-ой! – застонал он, поднимаясь. – Ой, начальник, этот ваш идиот таки снова дерется! Вы видите, у меня из носа течет кровь. Я прошу записать это в ваш протокол.

С трудом поднявшись, он стоял перед капитаном и держался за нос, из которого действительно падали на пол большие красные капли.

– Ну ничего, – улыбнулся капитан. – Человек погорячился. Но у него были основания. Он, может быть, нервный, а вы его оскорбляете, называя идиотом. В его лице вы оскорбляете и те органы, которые он собой представляет. Я уже не говорю о том, что вы посмели называть себя именем, которое всем нам слишком дорого, которое в нашей стране может носить только один человек, вы знаете, о ком я говорю.

– Ой, начальник! – покачал головой самозванец. – Зачем вы так строго со мной говорите? Вы даже не можете себе представить, что с вами будет, когда вы посмотрите мой документ. Вы будете вместе с вашим идиотом вылизывать с пола мою кровь языком. А потом я буду приходить к вам и буду снимать штаны, и вы вместе с вашим идиотом будете целовать меня в заднее место.

Новый удар Свинцова свалил его с ног. При этом изо рта его вылетела вставная челюсть, стукнулась о косяк и раскололась надвое. Обхватив голову руками, самозванец стонал и выкрикивал что-то бессвязное.

– Свинцов, – сказал капитан, – а в самом деле, где его документы?

– Не знаю, – сказал Свинцов, – не смотрел.

– Посмотри.

Свинцов нагнулся над потерпевшим, обшарил и положил на стол капитана старый засаленный паспорт. Капитан брезгливо раскрыл паспорт, посмотрел и глазам своим не поверил. Может быть, первый раз в жизни улыбка сползла с лица капитана. Ему показалось, что в кабинете темно, он включил настольную лампу. Буквы, четко выведенные канцелярской тушью, прыгали перед глазами Миляги, он никак не мог их сложить. Слатин, Сатлин, Салтин… Нет, все-таки Сталин. Сталин Моисей Соломонович. Неужели родственник? Капитана знобило. Он уже видел себя приставленным к стенке. Бог ты мой, что же это такое! Ведь отец Сталина, кажется, был сапожник!

– Свинцов! – сказал капитан, не слыша собственного голоса. – Выйди из кабинета!

Свинцов вышел. Но это не облегчило положения капитана. На какое-то время он просто сошел с ума и производил совершенно бессмысленную работу: то придвигал к себе какие-то бумажки, то отодвигал их. Потом схватил пресс-папье, придавил им паспорт, подул на паспорт и двумя руками осторожно подвинул его к краю стола.

А задержанный, между прочим, все еще лежал на полу. Он лежал в прежней позе, скорчившись и держа голову двумя руками, словно боялся, что иначе она вовсе отвалится.

Капитан отодвинул стул и, приняв стойку «смирно», произнес во весь голос, словно командовал:

– Здравствуйте, товарищ Сталин!

Сталин отнял от лица одну руку и недоверчиво покосился на капитана.

– Здгавствуйте, здгавствуйте, – осторожно сказал он. – Мы уже виделись.

Надо было б помочь ему встать, но капитан не решался. У него дрожали колени, и во рту появился керосиновый привкус.

– Вы… – сказал он и сглотнул слюну. – Вы… – и облизал губы. – Вы – папа товарища Сталина?

– Ой, как у меня все болит! – Сталин пополз на четвереньках по полу, подобрал сперва один кусок челюсти, потом другой. – Мои зубы! – простонал он, глядя на эти обломки. – Боже мой, что я теперь без них буду делать?

Он с трудом поднялся и сел перед капитаном. Посмотрел ему в глаза.

– Что, испугался, бандит? – спросил он злорадно. – Садись, сволочь, сто болячек на твою голову. Где я возьму теперь такие зубы?

– Мы вам вставим новые, – поспешил заверить капитан.

– Новые, – передразнил старик. – Где вы возьмете такие новые, хотел бы я знать? Эти зубы вставлял мне мой сын. Разве в этом городе кто-нибудь умеет делать такие зубы?

– Эти зубы делал лично товарищ Сталин? – умилился капитан и протянул руки. – Можно потрогать?

– Дурак, – сказал Сталин, отодвигая обломки. – У тебя руки в крови, а ты ими все хочешь трогать.

И тут в мозгу капитана забрезжило спасительное воспоминание. Если это отец Сталина, то, значит, сам Сталин должен называться Иосиф Моисеевич. Но его ведь зовут… его ведь зовут… Миляга никак не мог вспомнить отчество любимого вождя.

– Я извиняюсь, – начал он нерешительно, – но ведь, кажется, у папы товарища Сталина другая фамилия. И имя не такое. – Постепенно капитан приходил в себя. – Почему же, собственно говоря, вы себя выдаете за папу товарища Сталина?

– Потому что я и есть папа товарища Сталина. Мой сын, товарищ Зиновий Сталин, самый известный в Гомеле зубной техник.

– Вот оно что! – К капитану вернулось игривое настроение. – Ну что ж, у нас зубные техники тоже работают очень неплохо.

Он нажал кнопку звонка. В дверях появилась Капа.

– Свинцова! – приказал капитан.

– Сейчас. – Капа вышла.

– Вы хотите опять позвать сюда этого идиота? – забеспокоился Сталин. – Вы знаете, я вам не советую этого делать. Вы еще молодой человек, у вас все впереди. Зачем вам портить свою карьеру? Послушайте совета старого человека.

– Я вас уже слушал, – улыбнулся капитан.

– Послушайте еще. Я с вас денег за совет не возьму. Я вам только хочу сказать, что, если кто-нибудь узнает, что вы арестовали и били Сталина, пусть даже не того Сталина и даже не его папу, а просто какого-нибудь Сталина, боже мой, вы даже не представляете, что с вами будет!

Капитан задумался. Пожалуй, старик прав. Положение действительно щекотливое.

Вошел Свинцов.

– Звали, товарищ капитан?

– Выйди, – сказал Миляга. Свинцов вышел.

– Послушайте, – сказал капитан. – Моисей… э-э…

– Соломонович, – не без достоинства подсказал Сталин.

– Моисей Соломонович, зачем вам носить эту фамилию? Вы же знаете, кому она принадлежит.

– Во-первых, она принадлежит мне, – сказал Моисей Соломонович. – Потому что мой отец был Сталин и мой дедушка тоже Сталин. Нам эту фамилию дали еще за царя. Дедушка имел небольшой заводик, где он варил сталь. И поэтому его прозвали Сталин.

– Но все-таки неудобно такое совпадение…

– Это вам неудобно, а мне даже очень удобно. Потому что, если у меня будет фамилия Шпульман или, например, Иванов, так-таки этот ваш идиот сможет вставлять мне зубы сколько захочет. Между прочим, в Гомеле начальник много раз предлагал мне менять мою фамилию, но я сказал ему одно слово – нет. Между прочим, он был на вас очень похож. Это был не ваш брат?

– У меня нет братьев, – грустно сказал капитан. – Я был единственный ребенок в семье.

– Мне таки вас очень жаль, – посочувствовал Сталин. – Один ребенок в семье – это всегда плохо. Потому что он может вырасти эгоист.

Это замечание капитан пропустил мимо ушей. Изорвав протокол допроса, он бросил его в корзину. Затем он встал, лично поднял с полу танкистский шлем, обдул его и протянул гостю.

– Очень рад был познакомиться, – улыбнулся Миляга и пожал Моисею Соломоновичу руку.

Но тот уходить не спешил. Прежде чем покинуть Учреждение, он попросил вернуть ему голенища и выписать направление в областную поликлинику для ремонта зубных протезов.

– Это мы устроим. – Капитан вызвал Капу и приказал ей немедленно составить соответствующий текст.

Капа была потрясена приказанием, не зная, чем оно продиктовано. Учреждение всегда проявляло заботу о людях, но не до такой степени!

– Может быть, вы отправите его на курорт? – спросила она насмешливо.

Старик оживился и просил на курорт его покуда не отправлять.

– Я очень люблю курорт и особенно Крым, – сказал он. – Крым – это жемчужина юга, это цимес. Но я боюсь, что туда скоро войдут эти немцы.

– Да уж немцы бы вас полечили, – сказала Капа многозначительно.

Ей тут же пришлось пожалеть о своем неосмотрительном замечании. Старик выразил явное недовольство.

– Эта девушка, мне кажется, немножко антисемитка, – сказал он с явной тревогой за ее будущее. – А ведь она молодая и выросла, я думаю, не при старом режиме. И наверное, она партийная или комсомолка.

Глядя на Капу как на несчастную калеку, он вздыхал, охал, качал головой и сказал с горечью, что, если она не изменит своих убеждений, ей придется тоже целовать его «в заднее место». Однако, прежде чем приступить к этой церемонии, ей придется вытереть губы.

– Потому что моя жена Циля, – объяснил он, – очень ревнива. И если она увидит губную помаду, получится целый гвалт и разлад семьи.

Не понимая, что происходит, Капа взглянула на капитана. Почему он не прикажет немедленно его расстрелять?

– Капочка, – улыбнулся ей капитан, явно торопясь замять инцидент, – я тебя очень прошу – пойди и выпиши товарищу направление.

Обиженно поджав губы, Капа отправилась выполнять приказание. Она тут же вернулась и, не глядя на старика, спросила, как его фамилия. Старик охотно открыл рот, но его опередил капитан.

– Не нужно никакой фамилии, – быстро сказал он. – Напиши на предъявителя.

– Ничего не понимаю, – сказала Капа. – Что это за человек, у которого нет фамилии?

– У меня есть фамилия, – сказал старик.

– Да, у него есть фамилия, – подтвердил капитан, – но она секретная. – Он улыбнулся отдельно старику и отдельно Капе. – Пойди и напиши, что тебе сказано. Предъявитель сего направляется…

Несколько минут спустя капитан провожал старика до ворот как самого почетного гостя. На лавочке у ворот действительно сидела старая женщина. Она держала на коленях рваную плетеную кошелку и смотрела прямо перед собой. Сразу было видно, что ожидание есть привычное ее состояние. Минуты и часы ожидания она заполняла обычно перечислением великих людей, которых дал миру ее народ. Сейчас она смотрела прямо перед собой и, загибая пальцы, бормотала:

– …Маркс, Эйнштейн, Спиноза, Троцкий, Свердлов, Ротшильд…

– Циля, – сказал ей Сталин, – я хочу познакомить тебя с этим молодым человеком. Это очень интересный молодой человек.

– Он еврей? – оживилась Циля.

– Он не еврей, но очень интересный молодой…

– Ох! – потеряв к Миляге интерес, покачала головой Циля. – Что у тебя за дурная привычка? Как только приезжаем на новое место, ты сразу идешь к этим гоям. Неужели ты не можешь найти себе другую компанию?

– Циля, ты напрасно так говоришь. Это очень хороший молодой человек. Он даже немножко лучше того, который был в Гомеле. Потому что тот, который был в Гомеле, держал меня в тюрьме трое суток, и трое суток я ему объяснял, почему меня нельзя держать в тюрьме. А этот понял все сразу.

Вернувшись к себе, капитан Миляга сказал Капе что-то примирительное и взял у нее письмо, пришедшее с сегодняшней почтой. Вероятно, это была анонимка. Адрес Учреждения был написан левой рукой, адрес отправителя вовсе отсутствовал. В этом не было ничего необычного. В Учреждение, возглавляемое капитаном Милягой, граждане почти всегда писали письма без обратного адреса и за редкими исключениями левой рукой. (Исключения составляли левши, они обычно писали правой рукой.) В таких письмах содержались обычно мелкие доносы. Кто-то критиковал карточную систему. Кто-то выражал сомнение в нашей скорой победе над немцами. Кто-то на кухне рассказал анекдот сомнительного содержания. Некий бдительный товарищ просил обратить внимание на творчество поэта Исаковского. «Слова данного поэта, – писал бдительный товарищ, – в песне «Лучше нету того цвету…» звучат с пластинок и разносятся при помощи радио на весь Советский Союз, в том числе и известная строчка «Как увижу, как услышу». Но прислушайтесь внимательно, и вы уловите нечто другое. «Каку вижу, каку слышу» – вот так звучит этот текст, если прислушаться». Бдительный товарищ предлагал пригласить поэта Куда Надо и задать ему прямой вопрос: «Что это? Ошибка или злой умысел?» Заодно автор письма сообщал, что он уже сигнализировал об этом вопиющем факте в местную газету, однако ответа до сих пор не получил. «Упорное молчание газеты, – делал вывод бдительный товарищ, – поневоле наводит на мысль, не находится ли редактор в преступной связи с поэтом Исаковским, а если находится, то не является ли это признаком разветвленной вредительской организации?».

К чести Учреждения надо сказать, что оно принимало меры далеко не по каждому такому сигналу, иначе на воле не осталось бы ни одного человека.

Итак, письмо, пришедшее с последней почтой, на первый взгляд казалось вполне заурядным. Но капитану почему-то подумалось, что именно в этом письме содержится важное сообщение. Он вскрыл письмо и с первых строк понял, что не ошибся.

«Сообщаем, что в нашем селе Красное скрывается дезертир и предатель Родины товарищ Чонкин Иван, который проживает в доме почтальона Беляшовой Анны и имеет при себе оружие, а также боевую технику в виде аэроплана, который не летает на бой с немецко-фашистскими захватчиками, а стоит в огороде без всякой пользы в периуд тяжелых испытаний для нашей страны. Красноармеец Чонкин Иван, хотя его место на фронте, на фронте не воюет, а занимается развратом, различными видами пьянки и хулиганства. Вышеупомянутый Чонкин Иван высказывал незрелые мысли и недоверие к марксистско-ленинскому учению, а также к трудам Ч. Дарвина о происхождении человека, в результате которых обезьяна в человека превратилась посредством труда и осмысленных действий. Плюс к вышеуказанному, он допустил преступную потраву скотиной Беляшовой Анны огорода известного местного селекционера и естествоиспытателя Гладышева Кузьмы, и этими своими действиями Чонкин, безусловно, нанес большой урон нашей советской науке сельского хозяйства на ниве гибридизации. Просим унять зарвавшегося дезертира и привлечь к ответственности по всей строгости советских законов. К сему жители деревни Красное».

Капитан прочел письмо и красным карандашом подчеркнул слова «дезертир, предатель, Чонкин». Синим карандашом подчеркнул фамилию «Гладышев», сбоку написал «анонимщик» и поставил вопросительный знак.

Письмо было как раз кстати. Пора было приниматься за претворение в жизнь указаний Верховного Главнокомандующего. Капитан вызвал к себе лейтенанта Филиппова.

– Филиппов, – сказал он ему, – возьми сколько тебе нужно людей, завтра поедешь в Красное, арестуешь дезертира по фамилии Чонкин. Ордер получишь у прокурора. Разузнай, кто такой Гладышев. Может быть, он нам еще пригодится.

19.

С вечера небо затянуло обложными тучами и пошел дождь. Он шел, не переставая, всю ночь, и к утру дорогу так развезло, что идти по ней было немыслимо. Нюра шла по обочине, и ее большие, отцовские еще сапоги то и дело слезали, приходилось придерживать их за голенища. Да еще сумка от дождя набухла и норовила сползти с плеча. Промаявшись так километра два с половиной, вышла Нюра к первой развилке и увидела крытую брезентом полуторку. Возле нее копались несколько человек в серых гимнастерках. Промокшие и перепачканные с ног до головы, они расчищали кто лопатами, а кто и просто руками дорогу перед машиной, а один с двумя кубиками на петлицах стоял чуть в стороне и курил, прикрывая ладонью от дождя расклеившуюся самокрутку. Сзади из-за машины вышел огромный верзила с куском фанеры, используемой вместо лопаты. Увидев Нюру, огибавшую полуторку стороной, верзила остановился и уставился на нее зверскими своими глазами из-под рыжих бровей.

– Женчина! – вскричал он удивленно, словно встреча произошла на необитаемом острове.

Люди в серой форме бросили работу, повернулись к Нюре и стали молча ее разглядывать. Под их взглядами Нюра попятилась.

– Девушка! – окликнул Нюру тот, что курил. – До Красного далеко?

– Нет, не далёко, – сказала Нюра. – Вот еще с километр проедете, за бугор перевалите, а там уже будет видно. А кого вам нужно? – Она осмелела.

– Там у вас дезертир какой-то живет, мать его в душу, – доверчиво объяснил стоявший возле лейтенанта боец с лопатой.

– Прокопов, – строго оборвал его лейтенант, – не болтай.

– А чего я такого сказал? – Прокопов бросил лопату и сел за руль.

Машина тронулась, продвинулась немного вперед и снова засела в грязи. Нюра пошла дальше. Она прошла немного по дороге, потом забрала вправо и низом, низом вдоль речки кинулась назад к Красному.

Чонкин спал так крепко, что разбудить его удалось не сразу. Пришлось даже плеснуть в лицо холодной воды. Нюра рассказала о людях, застрявших на дороге, о разговоре насчет дезертира.

– Ну и пущай ловят своего дезертира, – мотал сонной головой и не мог ничего понять Чонкин. – Я-то здесь при чем?

– О господи! – всплеснула руками Нюра. – Да неужто ты не можешь понять? Дезертир-то кто? Ты.

– Я дезертир? – удивился Чонкин.

– Я, что ли?

Чонкин спустил ноги с кровати.

– Чтой-то ты не то, Нюрка, болтаешь, – недовольно сказал он. – Какой же я тебе дезертир, сама подумай. Меня сюда поставили охранять эроплан. Сколь я ни обращался в часть, никто меня не сымает. Сам я покинуть пост не могу, не положено по уставу. Как же я могу быть дезертиром?

Нюра стала плакать и умолять Чонкина принять какие-то срочные меры, потому что им все равно ничего не докажешь.

Чонкин подумал и решительно встряхнул головой.

– Нет, Нюрка, прятаться мне негоже, потому что я свой пост оставлять не имею права. И снять меня не может никто, окромя разводящего, начальника караула, дежурного по части или… – Чонкин подумал, какое еще ответственное лицо может снять его с поста, и решил, что после дежурного по части он может подчиниться не ниже чем генералу, – или генерала, – заключил он. И стал одеваться.

– И чего ж ты будешь делать? – спросила Нюра.

– А что мне делать? – пожал он плечом. – Пойду стану на пост, и пущай попробует кто подойти.

На дворе по-прежнему шел дождь, поэтому Чонкин надел шинель, а поверх нее натянул ремень с подсумками.

– Стрелять в их будешь? – с испугом спросила Нюра.

– Не тронут – не буду, – пообещал Чонкин. – А если уж тронут, пущай не обижаются.

Нюра кинулась к Ивану, обхватила его шею руками, заплакала.

– Ваня, – попросила она, давясь слезами. – Прошу тебя, не противься им. Убьют.

Чонкин провел рукой по ее волосам. Они были мокрые.

– Что делать, Нюрка, – вздохнул он. – Я ж часовой. Давай на всякий случай простимся.

Они поцеловались три раза, и Нюра, хотя и не умела этого делать, перекрестила его.

Чонкин перекинул винтовку через плечо, нахлобучил пилотку и вышел на улицу. Дождь как будто бы утихал, и где-то за Ново-Клюквином засветилась неяркая радуга.

С трудом выдирая ноги из липкой грязи, Иван прошел к самолету, чувствуя, как в худой правый ботинок сразу же просочилась вода. Дождь шуршал, как пшено, по тугой обшивке крыльев, тяжелые капли дрожали на промасленном брезенте чехла. Чонкин забрался на правую нижнюю плоскость, а верхняя укрывала его от дождя. Сидеть было не очень удобно, потому что плоскость была покатой и скользкой. Зато обзор был хороший, и Чонкин держал в поле зрения обе дороги – верхнюю и ту, что шла вдоль берега Тёпы.

Прошел час, никто не появлялся. Прошло еще полчаса, Нюра принесла завтрак – картошку с молоком. Тут кончился дождь и выглянуло солнышко. Оно отразилось в лужах и засверкало яркими блестками в каждой капле. То ли от солнца, то ли от завтрака, то ли от того и другого вместе у Чонкина улучшилось настроение и прошло ощущение близкой опасности. И стал он даже немножко подремывать.

– Эй, армеец!

Чонкин вздрогнул и вцепился в винтовку. У забора стоял Плечевой. Он стоял босиком, и обе штанины его были подвернуты почти до колен. Через плечо перекинут был бредень.

– Ищу напарника с бредешком походить, – объяснил он, с любопытством поглядывая на Чонкина.

– Отойди, – сказал Чонкин и отвернулся. Но одним глазом приглядывал все-таки за Плечевым.

– Да ты что? – удивился Плечевой. – Обиделся на меня? Если ты насчет того, что я про Борьку рассказывал, так это ты зря. Я сам не видел, может, она с ним и не живет. – Плечевой повесил бредень на забор, нагнулся и просунул ногу между жердями. Он собирался просунуть уже и вторую, но Чонкин соскочил с плоскости.

– Эй, эй, не лезь! Застрелю! – закричал он и направил винтовку на Плечевого.

Плечевой попятился назад, поспешно стащил бредень с забора.

– Чокнутый ты, паря, ей-богу, – проворчал он и направился к реке.

Тут из-за бугра показалась крытая машина. Шофер газовал и крутил баранку. Рядом с ним на подножке, держась за дверцу, стоял перепачканный лейтенант и командовал. Остальные люди в серых мундирах, уже и вовсе с ног до головы заляпанные грязью, взмыленные, подталкивали. Машина все равно пробуксовывала, и зад ее заносило то в одну сторону, то в другую. С любопытством наблюдая эту неожиданную сцену, Плечевой посторонился.

– Эй, товарищ, помог бы! – хрипло прокричал ему лейтенант.

– Ну да, делать нечего, – пробурчал Плечевой и, повернувшись, медленно пошел дальше. Но потом ему стало совсем любопытно, он вернулся и пошел обратно за машиной, которая подъехала к правлению и там остановилась.

20.

Иван Тимофеевич Голубев в своем кабинете трудился над составлением отчета о ходе сеноуборки за последнюю декаду. Отчет был, конечно, липовый, потому что никакой уборки в последнюю декаду почти что не было. Мужики уходили на фронт, бабы их собирали – какая уж тут уборка! В райкоме, однако, такую причину уважительной не считали, Борисов матерился по телефону, требовал выполнения плана. Он, конечно, знал, что требует в эти дни невозможного, но бумажка о сделанной работе была для него важнее самой работы – его тоже материли те, кто стоял над ним. Поэтому он собирал бумажки со всех колхозов, складывал цифры, составлял свою бумажку и посылал в область, где на основании районных отчетов тоже сочиняли бумажку, и так шло до самого верха.

Вот почему председатель Голубев сидел сейчас в кабинете и вносил свою лепту в общее большое бумажное дело. Он расчертил лист бумаги на клеточки, в которых против фамилий бригадиров проставлял гектары, центнеры, проценты и трудодни. Потом позвал счетовода Волкова, сидевшего в соседней комнате. Волков быстро на счетах сложил цифры в каждой колонке, и председатель проставил их в графе «итого». Отпустив счетовода, председатель поставил свою четкую подпись, подул на свежеиспеченный документ и отодвинул, чтобы полюбоваться издалека. Цифры выглядели внушительно, и председатель поймал себя на ощущении, что сам этим цифрам частично верит. Сделав дело, встал, чтоб размяться. Потягиваясь, подошел он к окну и застыл с поднятыми руками.

Перед конторой стояла полуторка с крытым верхом. Возле нее толпились перепачканные люди в серых мундирах, а двое поднимались уже на крыльцо. «За мной!» – ахнул мысленно председатель. Как ни готовился он к своей участи, но сейчас появление этих серых людей застало его врасплох. Тем более что он просился на фронт и, кажется, его просьбу собирались удовлетворить. Теперь все кончено. Председатель заметался по кабинету. Что делать? Бежать бессмысленно, да и некуда – вон их шаги слышны в соседней комнате, там, где сидит счетовод. Спрятаться? Смешно. Вдруг взгляд его упал на только что составленную бумагу. Вот она, улика! Сам себе подписал приговор. Что делать? Сжечь? Поздно. Изорвать? Склеют. Выход был только один. Иван Тимофеевич скомкал бумагу и затолкал в рот. Но прожевать не успел.

Дверь отворилась, на пороге появились двое. У первого, щуплого, были кубики на петлицах, у второго, со звероподобным лицом, – треугольнички.

Лейтенант, размазывая грязь, стер рукавом пот с лица и поздоровался. В ответ раздалось неясное мычание.

Решив, что перед ним обычный глухонемой, лейтенант недовольно поморщился, ибо не любил людей, не умеющих отвечать на задаваемые им вопросы.

– Где председатель? – строго спросил он. – Голова! – Руками он изобразил большую голову.

– Муу-у, – промычал председатель и покорно ткнул себя пальцем в грудь.

Лейтенант сперва удивился, он никогда не видел глухонемых председателей (как же он выступает на собраниях?), но подумал, что раз так есть, значит, так надо, и стал объяснять, помогая себе руками:

– Понимаешь, тут есть один человек… дезертир, понимаешь? – Лейтенант как мог изобразил сначала бой («паф-паф»), а затем человека, бегущего с поля боя. – И мы его должны… – Он выхватил из кобуры пистолет и ткнул председателя им в живот: – Руки вверх!

Председатель отвалил нижнюю челюсть, заслюнявленный ком бумаги выпал у него изо рта, а сам он вдруг зашатался и рухнул на пол, ударившись при этом затылком о стену.

Лейтенант растерялся, посмотрел на председателя, потом на бойца, безмолвно застывшего возле дверей.

– Вот черт, – пробормотал он растерянно. – Увидел пистолет и сразу в обморок. Бумагу зачем-то жрет. – Он поднял с пола изжеванную бумагу, брезгливо развернул ее, посмотрел, бросил на стол. Потрогал лежащего носком сапога, потом нагнулся, стал бить его по щекам. – Эй, вставай, слышь, что ли, вставай, нечего тут придуриваться. – Взял руку, пощупал запястье. – Не разберу – есть пульс или нет.

Он расстегнул на председателе френч, рубашку и приложил ухо к груди.

– Свинцов, не топай, – сказал он и прислушался. Сердце если и билось, то так тихо, что его не было слышно.

– Ну что? – спросил с любопытством Свинцов.

– Не разберу. – Лейтенант поднялся с колен, хотел отряхнуть их, но, посмотрев на брюки, понял, что этого делать не надо. – А ну-ка послушай ты, у тебя, может, слух получше.

Свинцов, в свою очередь, стал на колени и приложил ухо к груди. Потом поднял голову и сказал:

– Мыша.

– Кто? – не понял лейтенант.

– Под полом скребется, – объяснил Свинцов. – А может, и крыса. Писк такой грубый, вроде бы не мышиный. У меня в подполе прошлый год завелись, а я попервах не понял, думал мыши и кошку сдуру туда и запусти. Так они на ее там как набросились и хвост объели, еле жива осталась.

– Свинцов, я тебе разве мышей слушать приказывал? Сердце бьется или не бьется?

– А кто его знает, – ответил Свинцов. – Я же не врач и в этом деле без особого понимания. Я думаю так: фортку надо открыть для свежего воздуха. Если живой, значит, очнется, если мертвый – с носа чернеть начнет. А так разве определишь?

– Черт-те чего, – сказал в сердцах лейтенант, – народ какой-то пошел слабонервный. И чего они нас боятся? Мы же кого попало не хватаем, а только по ордеру. Ладно, хрен с ним, пусть лежит. Пойди в соседнюю комнату, приведи однорукого. Только не груби, а то и он загнется, где мы тогда понятого возьмем?

Свинцов открыл дверь в соседнюю комнату и позвал Волкова. Волков робко переступил порог, а когда увидел лежащего под столом председателя, вовсе позеленел и затрясся от страха.

– Вы знаете этого человека? – кивнул лейтенант на неподвижно распластанное тело.

– Незнаком! – прокричал Волков, прикусив с перепугу язык.

– Как незнаком? – удивился лейтенант. – Кто же это?

– Председатель Голубев, – теряясь от нелепости своих ответов, пролепетал Волков. – Но я с ним только по службе, а в смысле личных отношений мы даже не разговаривали.

– Так уж не разговаривали? – недоверчиво посмотрел лейтенант. – Что ж это, вы встречались и ни разу ни одним словом не перемолвились?

– Ни одним… Ей-богу, ни одним. Я, конечно, беспартийный… образование у меня маленькое, я в этих делах ничего не понимаю.

– А мы тебя научим понимать, – с места сказал Свинцов.

– Он мне однажды, правда, сказал, что труды Маркса – Энгельса рабочему человеку понять трудно, тут, мол, нужно иметь специальную политическую подготовку.

– Так, – сказал лейтенант. – И все?

– И все.

Свинцов тяжело шагнул к Волкову и приставил к его носу огромный красный кулак, заляпанный родинками или веснушками.

– Ты у меня брось запираться, а то я тебе нос набок сверну. Тебя лейтенант вежливо спрашивает, так ты, падло, вежливо отвечай.

Неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы лейтенант не вспомнил, что пришел сюда вовсе не затем, чтобы допрашивать Волкова. Оборвав грубость Свинцова, он объявил Волкову, что ему в качестве понятого доверяют присутствовать при аресте дезертира Чонкина.

21.

Они шли развернутым строем по широкой улице Красного. Их было семь человек. Восьмым был счетовод Волков, он плелся, сильно отстав и испуганно озираясь по сторонам, словно ждал неожиданного нападения сзади.

Завидев их, жители деревни прятались по избам и осторожно выглядывали из-за занавесок, дети переставали плакать и собаки не лаяли из-под ворот.

Тишина стояла, как перед рассветом в тот самый час, когда все, кто ложится поздно, уже легли, а те, кто рано встает, еще не встали.

Люди, смотревшие за ними из-за занавесок, замирали, когда строй приближался к их избам, и облегченно вздыхали, когда он проходил мимо. И снова затаивались в любопытстве и страхе: куда же они? К кому?

Когда же серые люди прошли дом Гладышева, всем стало ясно: идут к Чонкину, больше не к кому – одна только изба перед ними осталась, последняя.

– Стой! Кто идет? – неожиданно для всех раздался голос Чонкина. В предшествующей тишине он показался таким громким, что его услышала вся деревня.

– Свои, – не останавливаясь, буркнул лейтенант и дал знак подчиненным не задерживаться, идти дальше.

– Стой! Стрелять буду! – Чонкин щелкнул затвором.

– Не стреляй, ты арестован! – прокричал лейтенант, на ходу расстегивая кобуру револьвера.

– Стой, стрелять буду! – повторил Чонкин и, взяв оружие на изготовку, дал предупредительный выстрел в воздух.

– Бросай оружие! – Лейтенант быстрым движением выхватил револьвер и, не целясь, выстрелил в направлении Чонкина. Чонкин ловко нырнул под фюзеляж и вылез с другой стороны. Пуля прошила капот двигателя и застряла где-то там внутри.

Чонкин пристроил винтовку на конце фюзеляжа возле киля и осторожно высунул голову. Серые приближались. Теперь они все держали пистолеты в руках, а безоружный счетовод Волков, все удаляясь от лейтенанта и отставая, стремился укрыться за широкой спиной Свинцова. Чонкин, не теряя времени, совместил линию прицела с подбородком лейтенанта и нажал на спусковой крючок. Но в этот момент его кто-то толкнул под локоть, и это спасло лейтенанта. Пуля просвистела над самым его ухом.

– Ложись! – крикнул лейтенант и первым самоотверженно бухнулся в грязь.

Чонкин вздрогнул и обернулся. Испуганный выстрелом кабан Борька отскочил и теперь приближался снова с настороженным дружелюбием.

– Брысь! – Чонкин замахнулся на Борьку прикладом, но тот, поняв этот жест как шутку, набросился на Ивана, и унять его было непросто. А серые, хоть и залегли рядом со своим командиром, могли в каждую минуту подняться и ринуться в наступление.

Первым опомнился лейтенант.

– Эй, ты! – Отклеившись от земли, лейтенант поднял над головой какую-то бумагу. – Ты арестован. Вот ордер на твой арест, подписанный прокурором.

– Неужели сам прокурор подписал? – удивился Чонкин.

– А что же я буду обманывать, – обиделся лейтенант не столько за себя, сколько за свое Учреждение. – Мы без санкции прокурора не берем.

– И фамилию мою прокурор знает?

– А как же. Ты ведь – Чонкин?

– Чонкин. А то кто ж. – Он даже засмеялся, смущенный тем, что такие большие люди отрывались от своих больших дел, запоминали его фамилию и записывали на официальной бумаге.

– Ну, так ты будешь сдаваться? – допытывался лейтенант.

Чонкин подумал. Ордер – документ, ничего не скажешь, серьезный. Но в уставе не сказано, чтоб часового с поста снимали по ордеру.

– Не могу, товарищ лейтенант, никак не могу, – придавая своему голосу интонацию полного сочувствия, сказал Чонкин. – Я, конечно, понимаю, у вас задание. Но кабы ж ты был разводящий либо начальник караула, или хотя б дежурный по части…

– Считай, что я – дежурный по части, – согласился лейтенант.

– Не, – сказал Чонкин. – В нашей части таких нет. Я всех командиров знаю на личность, потому – служил при столовой. Понял? И форма у тебя не такая.

– Ну ладно, – рассердился лейтенант. – Не хочешь сдаваться по-хорошему, заставим по-плохому.

Он решительно встал на ноги и двинулся к Чонкину. В одной руке он держал револьвер, а другую с ордером поднял над головой. За лейтенантом поднялись и осторожно передвигались его подчиненные. Счетовод Волков остался на месте.

– Эй! Эй! – закричал Чонкин. – Лучше стойте! А то ведь я буду стрелять! Я ведь на посту!

Он во что бы то ни стало хотел избежать кровопролития, но ему больше не отвечали. Чонкин понял, что переговоры завершились неудачно, и снова перекинул винтовку через фюзеляж. Борька мешал ему, хватал зубами за полу шинели, тогда Чонкин левой рукой стал чесать ему бок, приговаривая: «Боря-Борь-Борь-Борь». Держать винтовку одной рукой было неудобно, но зато Борька теперь не мешал, он тут же размяк, улегся в грязь и задрал ноги. Как все свиньи, он любил ласку.

– Чонкин! – предупредил лейтенант. Приближаясь, он размахивал ордером и револьвером. – Не вздумай стрелять, будет хуже.

Прозвучал выстрел, пуля прожгла бумагу насквозь, да еще в том самом месте, где стояла печать с подписью прокурора. Лейтенант и его подчиненные, теперь уже без команды, повалились на землю.

– Ты что наделал, паскуда! – чуть не плача, закричал лейтенант. – Ты испортил документ, подписанный прокурором! Ты прострелил печать с гербом Советского Союза! Ты за это ответишь!

Очередной выстрел снова заставил его ткнуться в грязь носом. Стараясь не поднимать голову, лейтенант повернул лицо к Свинцову.

– Свинцов, заползай с той стороны! Надо его отвлечь.

– Есть! – ответил Свинцов и приподнял зад, в который тут же, как шмель, впилась пуля, посланная Чонкиным.

Свинцов вдавил себя в мокрую землю и заревел нечеловеческим голосом.

– Что с тобой, Свинцов? – обеспокоился лейтенант. – Ты ранен?

– Ва-ва-ва-ва! – выл Свинцов не от боли, а от страха, что рана смертельная.

Чонкин из-за укрытия бдительно следил за своими противниками. Они лежали в грязи и все, кроме рыжего, не подавали признаков жизни. Позади всех лежал влипший в эту историю ни за что ни про что счетовод Волков.

За своей спиной Чонкин услышал чьи-то медленные шаги.

– Кто там? – вздрогнул он.

– Это я, Ваня, – услышал он голос Нюры.

– А, Нюрка, – обрадовался он. – Подойди. Только не высувайся, убьют. Почеши кабана.

Нюра присела над кабаном, стала чесать его за ухом.

– Видала? – довольно сказал Чонкин.

– А дальше-то что будет? – уныло спросила Нюра.

– А чего дальше? – Чонкин не спускал глаз с лежавших в грязи. – Пущай лежат, пока меня не сменят.

– А если тебе на двор надо будет?

– Если на двор… – Чонкин задумался. Но тут же нашел выход из положения. – Тогда ты посторожишь.

– А когда стемнеет? – спросила Нюра.

– И когда стемнеет, будем стеречь.

– Глупой, – вздохнула Нюра. – Они же серые. Их и сейчас в грязи не видать. А когда стемнеет, и вовсе.

– Ну вот еще каркаешь тут под руку, – рассердился он на Нюру по свойственной человеку привычке направлять свой гнев на тех, кто говорит неприятную правду, как будто, если не говорить, сама правда от этого станет лучше. Но все же Чонкин задумался, стал перебирать в уме возможные варианты. И придумал.

– Нюрка, – сказал он, повеселев. – Вали в избу, возьми свою сумку и веревку подлиньше. Поняла?

– Нет, – сказала Нюра.

– Опосля поймешь. Вали.

22.

Вскоре желающие могли видеть такую картину. Из своей избы вышла Нюра с длинной веревкой и с почтальонской брезентовой сумкой. Она зашла сзади лежавших на пороге людей и дала Чонкину знак рукой.

– Эй, вы! – закричал Чонкин из-за своего укрытия. – Сейчас к вам подойдет Нюрка, сдадите ей левольверы. Кто будет противиться, убью на месте. Понятно?

Ему никто не ответил. Нюра привыкла чистить рыбу с головы. Сначала она подошла к лейтенанту.

– Отойди, сука, застрелю, – прошипел лейтенант, не поднимая головы. Нюра остановилась.

– Ваня! – закричала она.

– Чего?

– Он обзывается.

– А ну отойди в сторонку! – Чонкин навел ствол на лейтенанта и прищурил левый глаз.

– Эй, не стреляй! Я пошутил! Вот мой пистолет.

Высоко, чтобы Чонкин видел, лейтенант перебросил револьвер через себя, и он плюхнулся к ногам Нюры. Нюра очистила его от грязи и бросила в сумку.

– А ты, дядя, чего ждешь? – перешла Нюра к Свинцову, который лежал в такой позе, как будто хотел обнять всю землю.

– А я, милая, не жду, – со стоном сказал Свинцов. – Вон он лежит. Действительно, его револьвер системы «наган» лежал в стороне от хозяина на подсыхающей кочке. Нюра тоже кинула его в сумку.

– Ой! – простонал Свинцов. – Ой, не могу!

– Раненый, что ли? – обеспокоилась Нюра.

– Раненый, милая. Мне перевязочку бы. Кровью ведь изойду. Детишек у меня трое. На кого оставлю?

– Сейчас, сейчас, потерпи еще, – заторопилась Нюра. Хоть Свинцов был на вид чистый зверь, но у нормального человека даже зверь вызывает жалость, если страдает.

Дальше все пошло как по маслу. Остальные члены приезжей команды, видя добрый пример старших по званию, беспрекословно подчинились и сдали оружие. Они даже не стали сопротивляться, когда Нюра связывала их общей веревкой, наподобие того, как связываются альпинисты перед трудным подъемом.

23.

Дело шло к концу рабочего дня. От наряда, посланного на поимку дезертира, не было ни слуху ни духу, и капитан Миляга начал нервничать. Секретарша Капа битых два часа просидела на телефоне, извела телефонисток на станции, но в Красном никто не снимал трубку.

– Ну что? – то и дело высовывался из кабинета начальник.

Капа виновато пожимала своими хрупкими плечиками, словно из-за нее получилась такая история, и снова терпеливо крутила ручку телефонного аппарата.

За десять минут до конца работы Капа стала приводить в порядок прическу, не зная, стоит ли это делать. Если начальник позовет к себе, то все равно растреплет. Но сегодня, наверное, не позовет, куда-то запропастились эти гаврики во главе с лейтенантом Филипповым, и начальнику явно не до нее. Ровно в восемнадцать часов над дверью раздался резкий звонок. Капа подхватилась и, вихляя задом чуть больше, чем в обычное время, вошла к капитану, цветя ему навстречу неофициальной улыбкой. Капитан, улыбаясь в ответ, предложил ей прогуляться в деревню Красное, потому что из сотрудников никого, кроме нее, не осталось, а он в данный момент покинуть Учреждение не может.

– Если хочешь, тут лошадь какая-то приблудилась – возьми, – сказал капитан.

– Я ездить верхом не умею, – робко сказала Капа.

– Ну тогда так пробегись. Ты молодая, тебе семь километров не крюк.

– Да что вы, Афанасий Петрович! – обиделась Капа. – Куда я побегу по такой грязище?

– Ничего, наденешь резиновые сапоги, – сказал капитан. – Тебе и идти-то только в одну сторону, а обратно вместе со всеми на машине приедешь. Да я думаю, ты их вообще встретишь на полдороге.

Капа пробовала еще возражать, но капитан ледяно улыбнулся и, назвав ее по фамилии (это был признак крайнего раздражения), как дважды два объяснил Капе, что хотя она и является вольнонаемной, но служба в военном учреждении в военное время обязывает ее выполнять приказания беспрекословно, точно и в срок, о чем она давала подписку, нанимаясь на эту работу.

Трясущимися губами Капа сказала: «Есть!» – и с плачем вылетела из кабинета. Она побежала домой за резиновыми сапогами и по дороге клялась самыми страшными клятвами, что никакие уговоры и никакие угрозы (вплоть до увольнения) не заставят ее больше лечь с этим бессердечным человеком на этот кошмарный, ободранный и продавленный, заляпанный чернилами служебный диван.

Однако приказание ей выполнить не удалось. Ее муж, директор местного молокозавода, давно подозревавший жену в том, что она ему изменяет, устроил ей сцену ревности и запер в чулане.

Солнце клонилось к горизонту, когда капитан Миляга, не дождавшись возвращения своих подчиненных и никаких известий от Капы, запер вверенное ему Учреждение на большой висячий замок, оседлал приблудную лошадь и верхом отправился вслед за пропавшей командой.

24.

По подсохшей к концу дня дороге лошадь быстро несла капитана Милягу вперед в неизвестность. Временами она от избытка энергии переходила на рысь, но капитан ее сдерживал, желая продлить неожиданную прогулку. Настроение Миляги улучшилось. Он беспечно поглядывал по сторонам, воспринимая затемненную сумерками местность как что-то особенное. «Эх, – думал он, – до чего же наша природа красива! В какой еще стране найдешь такие сосны, березки и прочее?» Ни в какой другой стране Миляга в жизни своей не бывал, но, по врожденному патриотизму, был убежден, что достойная внимания растительность там вовсе не водится. «Хорошо! – радовался он, наполняя воздухом прокуренные легкие. – Думается, процент содержания кислорода здесь больше, чем в кабинете». Последнее время Миляга проводил в кабинете дни и ночи, принося посильный вред себе и отечеству. Правда, особо ретивым не был он никогда. И давал постоянно средние показатели, понимая, что на невидимом фронте ударником быть так же опасно, как отстающим. В жизни работника той службы, к которой принадлежал капитан, бывают тревожные моменты, когда торжествует Законность. За время своей карьеры Афанасию Миляге дважды пришлось пережить подобную неприятность. Оба раза шерстили всех сверху донизу, но Миляге удалось уцелеть и даже продвинуться по службе от старшего надзирателя до начальника районного отдела. Это позволяло ему смотреть в будущее со сдержанным оптимизмом, с надеждой уцелеть, когда в очередной раз восторжествует Законность.

Размышляя таким образом, не заметил он, как стемнело, и уже в полной темноте въехал в Красное. Остановившись у крайней избы, капитан услышал за калиткой строгий женский голос:

– Борька, шут тебя подери, ты пойдешь домой или нет, или хочешь, чтобы я тебя хворостиной огрела?

В ответ послышалось веселое хрюканье, из чего капитан, по свойственной ему привычке анализировать и сопоставлять всевозможные факты, догадался, что Борька не человек.

– Девушка, – сказал капитан в темноту, – не знаешь, где тут наши работники?

– Какие работники?

– Сама знаешь, – стыдливо сказал Миляга.

За калиткой помолчали, потом тот же женский голос осторожно спросил:

– А вы кто такой будете?

– Много будешь знать, скоро состаришься, – пошутил капитан.

– Здесь все они, в избе, – подумав, нерешительно сказала девушка.

– Можно зайти? – спросил он.

Девушка поколебалась и опять ответила неуверенно:

– Заходите.

Он ловко соскочил на землю, привязал лошадь к забору и прошел в калитку. Женщина, молодая (как он успел заметить даже в темноте), напоследок обозвав невидимого Борьку паразитом, открыла дверь и пропустила капитана вперед.

Он прошел темными сенями, задевая за какие-то гремящие вещи, потом по коридору, шаря рукой по стене.

– Дверь справа, – сказала девушка.

Нащупав ручку, он вошел в какую-то комнату и зажмурил глаза – на столе горела двенадцатилинейная лампа. Привыкнув немного к свету, он увидел своих подчиненных в полном сборе в количестве семи человек. Пятеро из них сидели на лавке вдоль стены. Лейтенант Филиппов, подложив под щеку кулак, спал на полу, а седьмой – Свинцов – лежал кверху задом на кровати и тихо стонал. Посреди комнаты на табуретке сидел боец с голубыми петлицами и держал в руках винтовку с примкнутым штыком. Увидев вошедшего, боец сразу повернулся и направил винтовку на него.

– Что здесь происходит? – строго спросил капитан.

– Не кричи, – сказал боец, – раненого разбудишь.

– Ты кто такой? – закричал Миляга, хватаясь за кобуру.

Тогда боец вскочил с табуретки и приблизил штык к животу капитана.

– Руки вверх!

– Я тебе сейчас дам руки вверх, – улыбнулся капитан, пытаясь расстегнуть кобуру.

– Я ведь пырну, – предупредил красноармеец.

Встретившись с его беспощадным взглядом, капитан понял, что дело плохо, и медленно поднял руки.

– Нюрка, – сказал боец девушке, все еще стоявшей около дверей, – забери у него револьвер и брось в кошелку.

25.

Прошло несколько дней с тех пор, как исчезло ведомство капитана Миляги, но в районе никто этого не заметил. И ведь пропала не иголка в сене, а солидное Учреждение, занимавшее в ряду других учреждений весьма заметное место. Такое Учреждение, что без него вроде и шагу ступить нельзя. А вот пропало, и все, и никто даже не ойкнул. Люди жили, работали, рождались и умирали, и все это без ведома соответствующих органов, а так, самотеком.

Это безобразие продолжалось бы неизвестно доколе, если бы первый секретарь райкома товарищ Ревкин постепенно не стал ощущать, что вокруг него как будто не хватает чего-то. Это странное ощущение постепенно в нем укреплялось, оно сидело в нем как заноза и напоминало о себе везде, где бы Ревкин ни находился: на бюро райкома, на совещании передовиков, на сессии райсовета и даже дома. Не сумев разобраться в своем состоянии, он потерял аппетит, стал рассеян и однажды дошел до того, что надел кальсоны поверх галифе и в таком виде пытался отправиться на работу, но персональный шофер Мотя его тактично остановила.

И вот как-то ночью, когда он лежал, смотрел в потолок, вздыхал и курил папиросу за папиросой, жена Аглая, лежавшая рядом, спросила его:

– Что с тобой, Андрей?

Он думал, что она спит, и подавился дымом от неожиданного вопроса.

– В каком смысле? – спросил он, откашлявшись.

– Ты в последние дни стал какой-то нервный, спал с лица, ничего не ешь и все время куришь. У тебя неприятности на работе?

– Нет, – сказал он, – все в порядке.

– Ты здоров?

– Абсолютно.

Помолчали.

– Андрей, – волнуясь, сказала жена, – скажи мне как коммунист коммунисту: может быть, у тебя нездоровые настроения?

С Аглаей он познакомился больше десяти лет назад, когда они оба проводили коллективизацию. Аглая, тогда еще двадцатилетняя комсомолка с пылающим взором, покорила Ревкина тем, что дни и ночи проводила в седле, лихо носясь по району, выискивая и разоблачая кулаков и вредителей. Ее маленькое, но крепкое сердце не знало пощады к врагам, которых тогда в большом количестве отправляли в холодные земли. Она не всегда понимала гуманную линию партии, не разрешавшей уничтожать всех на месте. Теперь Аглая заведовала детским домом.

Услышав заданный ему вопрос, Ревкин задумался. Он погасил одну папиросу и закурил вторую.

– Да, Глаша, – сказал он, подумав, – ты, кажется, права. У меня действительно нездоровые настроения.

Опять помолчали.

– Андрей, – тихо и непреклонно сказала Аглая, – если ты сам в себе чувствуешь нездоровые настроения, ты должен разоружиться перед партией.

– Да, должен, – согласился Андрей. – Но что будет с нашим сыном? Ведь ему только семь лет.

– Не беспокойся. Я воспитаю его настоящим большевиком. Он забудет даже, как тебя звали.

Она помогла мужу собрать чемодан, но провести в одной постели остаток ночи отказалась по идейным соображениям.

Утром, когда пришла машина, Ревкин приказал шоферу Моте отвезти его Куда Надо, потому что пешком он последнее время не ходил и не смог бы найти дорогу.

К его немалому удивлению, Где Надо Кого Надо не оказалось. Не было ни часовых, ни дежурных, и на больших зеленых воротах висел массивный замок. Ревкин стучал в дверь и в ворота, пытался заглянуть в окна первого этажа – никого не было видно.

«Странно, – подумал Ревкин. – Как это может быть, чтобы в таком Учреждении никого не было?».

– А здесь уже с неделю, наверное, как замок висит, – сказала Мотя, словно угадав его мысли. – Может, их давно разогнали.

– Не разогнали, а ликвидировали, – строго поправил Ревкин и приказал ехать в райком.

По дороге он думал, что в самом деле исчезновение такого серьезного Учреждения нельзя объяснить ничем, кроме как ликвидацией. Но если это так, то почему никто не поставил его в известность? И вообще можно ли ликвидировать, да еще в военное время, организацию, при помощи которой государство охраняет себя от внутренних врагов? И не объясняется ли исчезновение происками этих самых врагов, которые теперь наверняка активизировали свою деятельность?

Запершись в кабинете, Ревкин обзвонил ряд соседних районов и путем осторожных расспросов выяснил, что повсюду те, Кто Надо, по-прежнему имеются и вполне активно функционируют. От этого известия легче не стало. Положение теперь казалось еще более запутанным. Необходимо было организовать срочное расследование.

Ревкин снял трубку и попросил соединить его с капитаном Милягой.

– Не отвечает, – сказала телефонистка, и только тогда Ревкин понял всю нелепость этого звонка. Ведь если бы Миляга существовал, ему незачем было б звонить. Но, с другой стороны, кто может разобраться в сложном деле исчезновения всех, Кого Надо, если именно те, Кому Надо, и должны заниматься такими делами?

«Надо подать проект, – подумал секретарь, – чтобы в каждом районе было два Учреждения. Тогда первое будет выполнять свои функции, а второе будет наблюдать, чтобы не пропало первое».

Ревкин отметил эту мысль на листке настольного календаря, но тут же явилась следующая: «А кто же будет наблюдать за другим Учреждением? Значит, нужно создать третье, а за третьим – четвертое и так далее до бесконечности, но кто же тогда будет заниматься другими делами?» Получался какой-то заколдованный круг.

Однако размышлять было некогда, надо действовать.

Ревкин послал шофера Мотю на рынок послушать, что говорят бабы. Мотя вскоре вернулась и сообщила, что бабы говорят, будто Учреждение в полном составе выехало в деревню Красное арестовывать какого-то дезертира. Нить была найдена. Теперь Ревкин снова чувствовал себя на своем месте, и непонятное ощущение исчезло, словно заноза, вынутая пинцетом.

Ревкин позвонил в Красное. К телефону подошел председатель Голубев (ожил, оказывается). На вопрос Ревкина, где находится выехавшая в Красное команда, Голубев сказал:

– А их Чонкин арестовал со своей бабой.

Слышимость, конечно, была плохая. Да и трудно было себе представить, чтобы какой-то Чонкин с какой-то бабой могли арестовать сразу всех, Кого Надо. То есть не надо. Ревкину показалось, что Голубев сказал не «с бабой», а «с бандой».

– И большая у него банда? – поинтересовался он.

– Да как сказать… – замялся Голубев, вызывая в своем воображении образ Нюры. – Вообще-то порядочная.

Не успел еще Ревкин положить телефонную трубку, как уже поползли по району черные слухи. Говорили, что в округе орудует банда Чонкина. Она многочисленна и хорошо вооружена.

По поводу личности самого Чонкина толки были самые противоречивые. Одни говорили, что Чонкин – это уголовник, бежавший из тюрьмы вместе со своими товарищами. Другие спорили, что Чонкин – белый генерал, который последнее время жил в Китае, а теперь вот напал на Советский Союз, собирает он несметное войско, и к нему отовсюду стекаются люди, обиженные советской властью.

Третьи опровергали две предыдущие версии, утверждая, что под фамилией Чонкин скрывается сам Сталин, бежавший от немцев. Рассказывали, что его охрана состоит исключительно из лиц грузинской национальности, а баба у него русская, из простых. Еще рассказывали, что Сталин, увидя, какие порядки творятся в районе, пришел в сильное негодование. Он вызывает к себе всевозможных начальников и сурово наказывает их за вредительство. В частности, арестовал и приказал тут же расстрелять полностью личный состав всех, Кого Надо, во главе с самим капитаном Милягой.

Циля Сталина принесла ту новость из очереди за керосином.

– Мойша, ты слышал? – сказала она мужу, который у окна заколачивал гвозди в подметку. – Люди говорят, что какой-то Чонкин расстрелял твоего знакомого гоя.

– Да, я слышал, – вынув изо рта гвозди, сказал Моисей Соломонович. – Это был интересный молодой человек, и мне его очень жаль.

Циля пошла разжигать керосинку, но тут же вернулась.

– Мойша, – сказала она взволнованно, – а как ты думаешь, этот Чонкин – еврей?

Моисей Соломонович отложил молоток.

– Чонкин? – повторил он удивленно. – Мне кажется, это ихняя фамилия.

– Чонкин? – Циля посмотрела на мужа, как на глупого человека. – Ха! Он будет мне еще говорить! А как же тогда Ривкин и Зускин?

Возвратясь к керосинке, она сама себе на разные лады повторяла фамилию «Чонкин» и в сомнении качала седой своей головой.

Чтобы как-то нейтрализовать зловещие слухи, местная газета «Большевистские темпы» в разделе «Занимательная информация» поместила ряд любопытных сведений. Было рассказано, например, о тритоне, пролежавшем пять тысяч лет в замороженном виде и ожившем после того, как его отогрели; о том, что некий народный умелец, слесарь из города Чебоксары, выцарапал на пшеничном зерне полный текст статьи Горького «С кем вы, мастера культуры?» Но поскольку слухи продолжали распространяться, газета, стремясь направить умы по иному руслу, открыла на своих страницах дискуссию: «Правила хорошего тона – нужны ли они?» В статье под таким заголовком лектор райкома Неужелев писал, что всемирно-историческая победа Октябрьской революции принесла народам нашей необъятной страны не только освобождение от власти капиталистов и помещиков, но и отвергла прежние нормы морали и нравственности, заменив их новыми, отражающими коренные перемены, происшедшие в общественных отношениях. Новые нормы прежде всего отличаются четким классовым подходом. Общество победившего социализма, писал лектор, не приемлет буржуазные правила хорошего тона, в которых проявились принципы господства одних людей над другими. Навсегда исчезли из обращения слова «господин», «милостивый государь», «слуга покорный» и прочие. Слово «товарищ», с которым мы обращаемся друг к другу, свидетельствует не только о равенстве между собой различных групп населения, но и о равенстве мужчин и женщин. Вместе с тем мы отвергаем и проявления нигилизма в области отношений трудящихся между собой. Неужелев утверждал, что, несмотря на новые принципы, некоторые традиционные нормы поведения должны быть сохранены и в нашем социалистическом общежитии. Например, в общественном транспорте (которого, к слову сказать, в Долгове отродясь не бывало) необходимо уступать место инвалидам, людям преклонного возраста, беременным женщинам и женщинам с детьми. Мужчина должен первым здороваться с женщиной, но не подавать первым руку, пропускать женщину вперед и снимать головной убор, находясь в помещении. Конечно, не обязательно целовать дамам ручки, но проявлять внимание и чуткость к товарищам по производству и просто к соседям – необходимо. В связи с этим совершенно нетерпимы такие пережитки прошлого, как взаимная грубость или нецензурная брань. Недопустимо также играть на музыкальных инструментах после двадцати трех часов. Приведя ряд отрицательных примеров, автор заканчивал статью мыслью, что взаимная вежливость является основой хорошего настроения, от которого в конечном счете зависит производительность нашего труда. А поскольку от нашей работы в тылу зависит победа на фронте, решающий вывод напрашивается сам собой.

На некоторых статья произвела сильное впечатление.

Между прочим, в то время в городе Долгове среди прочих проживали два весьма заметных гражданина. За давностью лет никто уже не помнит их имен, званий и должностей. Старожилы рассказывают, что это были два чудаковатых субъекта, которые летом в соломенных шляпах, а зимой в серых папахах встречались на площади Коллективизации и не спеша прогуливались по улице Поперечно-Почтамтской от площади до колхозного рынка и обратно. Во время прогулок они вели беседы шепотом и с оглядкой на самые актуальные темы. То, что они в разгар военных действий находились в Долгове, а не в действующей армии, заставляет предположить, что они были непризывного возраста. Вечером того дня, когда вышла газета со статьей Неужелева, эти мыслители, встретившись, как обычно, на площади, приветствовали друг друга легким поднятием шляп.

– Ну что вы на это скажете? – с места в карьер спросил Первый Мыслитель и тут же крутнул головой налево, направо, назад и опять налево, направо, чтобы убедиться, что никто не следит и не подслушивает.

Второй Мыслитель не стал спрашивать, на что на это. В результате постоянных общений они научились понимать друг друга с полунамека. Второй Мыслитель тоже совершил как бы ритуальное вращение головой налево, направо, назад и сказал:

– Ах, бросьте! Надо же им чем-то заполнять газетную площадь.

– Вы так думаете? – хитро прищурился Первый. – Что же, им больше не о чем писать? Немцы захватили Прибалтику, Белоруссию, Украину, стоят возле Москвы, в районе тоже полная неразбериха: урожай не убран, скотина без корма, где-то орудует банда какого-то Чонкина, а районной газете не о чем больше писать, как о хороших манерах?

– Бросьте, – повторил Второй Мыслитель. – Какому-то лектору взбрело в голову…

– Вот тут-то вы и ошибаетесь! – радостно взвизгнул Первый Мыслитель. Это была его коронная фраза. В каждом споре со своим собеседником он с замиранием сердца ждал именно такого момента, чтобы сказать: «Вот тут-то вы и ошибаетесь!».

– Ни в чем я не ошибаюсь, – недовольно проворчал его собеседник.

– Уверяю вас, ошибаетесь. Поверьте мне, я хорошо знаю эту систему. У них никому ничего не взбредет в голову без указания свыше. Здесь все и сложнее и проще. Они наконец-то поняли, – Первый Мыслитель крутнул головой и понизил голос, – что без возврата к прежним ценностям мы проиграем войну.

– Из-за того, что не целуем дамам ручки?

– Да, да! – вскричал Первый Мыслитель. – Именно из-за этого. Вы не понимаете элементарных вещей. Сейчас идет война не между двумя системами, а между двумя цивилизациями. Выживет та, которая окажется выше.

– Ну, знаете! – развел руками Второй Мыслитель. – Это уж слишком. Когда-то гунны…

– Что вы мне говорите про гуннов? Вспомните Македонского!..

И тут пошло! Гунны, Александр Македонский, война с филистимлянами, крестовые походы, переход через Альпы, битва при Марафоне, штурм Измаила, прорыв линии Мажино…

– Вы не понимаете! – размахивал руками Первый Мыслитель. – Между Верденом и Аустерлицем большая разница.

– А что вы мне со своим Аустерлицем? Вы возьмите Трафальгар.

– Заберите его себе!

Так по дороге от площади до рынка и обратно они проспорили несколько часов подряд, размахивая руками, останавливаясь, понижая и вновь повышая голос. К единому мнению они не пришли, но зато подышали воздухом, что, как известно, приносит организму большую пользу. Разойдясь далеко за полночь, оба потом долго не спали, перебирая в памяти подробности разговора, и каждый при этом думал: «А вот завтра я ему скажу…».

Достаточно сильное впечатление статья о хороших манерах произвела и на других жителей города. Старая учительница в полемической заметке «А почему бы и нет?», отдавая должное классовому подходу, утверждала тем не менее, что целовать руки дамам не только можно, но и нужно. «Это, – писала она, – красиво, элегантно, по-рыцарски». А рыцарство, по ее словам, является неотъемлемой чертой каждого советского человека. С резкой отповедью учительнице в заметке «Еще чего захотели!» выступил знатный забойщик скота Терентий Кныш. Для чего же, писал он, рабочему человеку целовать руки какой-то даме? А что если у ней руки не мыты или того хуже – чесотка? «Нет уж, извините, – писал Кныш, – скажу вам с рабочей прямотой: если у вас нет справки от доктора, я целовать вам руки не буду». Местный же поэт Серафим Бутылко разразился длинным стихотворением «Я коммунизма ясно вижу дали», не имевшим, впрочем, прямого отношения к теме дискуссии.

Подводя итоги дискуссии, газета поблагодарила всех, принявших в ней участие, пожурила учительницу и Кныша за крайности и в конце заключила, что само существование столь различных точек зрения по данному вопросу свидетельствует о серьезности и своевременности поставленной Неужелевым проблемы, что от нее нельзя отмахиваться, но и решить ее тоже непросто.

Пока газета отвлекала население, руководители района, перебрав все возможные версии, пришли к выводу, что Чонкин скорее всего командир немецких парашютистов, которые высадились в районе, чтобы дезорганизовать работу тыла и подготовить наступление войск на данном участке.

Не зная, что делать, районное начальство кинулось в область, область, в свою очередь, обратилась к военным властям. На ликвидацию банды Чонкина (так называемого Чонкина, говорилось в секретных документах) была брошена снятая с отправлявшегося на фронт эшелона стрелковая часть.

Сгущались серые сумерки, когда полк, соблюдая все правила маскировки, подошел к деревне Красное и окружил ее. Два батальона перекрыли с двух сторон дорогу, третий окопался вдоль огородов (с четвертой стороны была естественная преграда – речка Тёпа).

Выслали двух разведчиков.

26.

Арестовать весь личный состав районного Учреждения было для Чонкина делом несложным. Основные трудности возникли потом. Известно, что каждый человек время от времени имеет обыкновение спать. Во время сна он теряет бдительность, и этим могут воспользоваться те, кому выгодно.

Нюра стала подменять Чонкина на посту, но ей это тоже давалось непросто, потому что обязанностей почтальона с нее никто не снимал. Да и хозяйство оставалось на ней.

Кроме того, выяснилось, что работники Учреждения, как и простые смертные, отправляют естественные потребности по нескольку раз в день. Причем эти самые потребности у них почему-то возникают у каждого в разное время. Еще ничего, когда Нюра на месте. Пока Чонкин водит очередного желающего, Нюра сторожит остальных. Но когда Нюры нет или когда она спит, другие могут сбежать, хотя руки у каждого связаны. Сперва Чонкин выводил всех сразу каждый раз, потом придумал способ иной. Нашел на сеновале старый ошейник, привязал к нему крепкую веревку. Проблема была решена окончательно и бесповоротно. Хочешь по нужде, подставляй шею и будь свободен в пределах длины веревки. Тем более что зимняя уборная находится тут же, на скотном дворе, отделенная от основной части избы узеньким коридором. (Потом свидетели показывали, что, как, бывало, ни заглянешь в окно, всегда видишь одну картину: Чонкин сидит на табуретке возле полуоткрытой двери, в одной руке держит оружие, в другой – намотанная на запястье и натянутая веревка.).

Но тут возникла новая трудность. И без того скудный запас Нюриных продуктов резко пошел на убыль. Оказалось, что работники Учреждения и поесть любят не меньше всех остальных групп населения. Нюра поначалу стойко переносила все тяготы и лишения воинской службы, но однажды все же не выдержала.

Однажды в обычное время она вернулась домой. Солнце клонилось к закату, но до вечера было еще далеко. Чонкин с винтовкой в руках сидел, как всегда, на табуретке возле двери, прислонившись спиной к косяку и вытянув ноги. Пленники располагались на своем месте в углу. Четверо на полу резались в дурака, пятый ждал очереди, двое спали, разделив подложенный под головы старый Нюрин ватник, восьмой сидел на лавке и тоскливо смотрел в окно, за которым были речка, лес и свобода.

Никто, кроме Чонкина, не обратил на Нюру никакого внимания. Но и Чонкин ничего не сказал ей, а только поднял голову и посмотрел на Нюру долгим сочувственным взглядом. Она молча бросила сумку к порогу и, переступив через вытянутые ноги Чонкина, сунулась в печку, достала чугунок, а в нем всего одна картошина, и та в мундире. Нюра повертела эту картошину в руке и, зашвырнув в дальний угол, заплакала. Это тоже никого не удивило, только капитан Миляга, сидевший к Нюре спиной, не желая оборачиваться, спросил Свинцова:

– Что там происходит?

– Баба плачет, – сказал Свинцов, с некоторой даже как будто жалостью глянув на Нюру.

– А чего она плачет?

– Жрать хочет, – хмуро сказал Свинцов.

– Ничего, – сбрасывая бубнового валета, пообещал капитан, – скоро накормим.

– Уж это да. – Свинцов бросил карты и пошел в угол.

– Ты чего? – удивился капитан.

– Хватит, – сказал Свинцов, – наигрался.

Он расстелил на полу шинель, лег на спину и уставился в потолок. Последнее время в дремучей душе Свинцова медленно просыпалось какое-то смутное чувство, которое угнетало его и тревожило.

Чувство это называлось муками совести, которых Свинцов, не испытав ничего похожего прежде, не мог распознать. (Прежде Свинцов относился к человеку, как к дереву: скажут распилить – распилит, не скажут – пальцем не тронет.) Но, проснувшись однажды среди ночи, он вдруг подумал сам про себя: батюшки, да как же так могло получиться, что был Свинцов простым, незлобивым деревенским мужиком, а стал душегубом.

Будь Свинцов образованней, он нашел бы объяснение своей жизни в исторической целесообразности, но он был человек темный, и совесть его, однажды проснувшись, уже не засыпала. Она грызла его и не давала покоя.

Свинцов лежал в углу и смотрел в потолок, а товарищи его продолжали обсуждать Нюру. Едренков сказал:

– Может быть, она боится, что мы, когда освободимся, будем ее пытать?

– Может быть, – сказал капитан Миляга. – Но напрасно она не верит в нашу гуманность. Мы к женщинам особые методы не применяем. К тем, – добавил он, подумав, – которые не упорствуют в своих заблуждениях.

– Да, – сказал Едренков, – жалко бабу. Если даже не расстреляют, то десятку дадут, не меньше. А в лагере бабе жить трудно. Начальнику дай, надзирателю дай…

– Вот я тебе сейчас как дам чугунком по башке! – рассердившись, сказала Нюра и подняла чугунок.

– А ну-ка поосторожнее! – всполошился лейтенант Филиппов. – Рядовой Чонкин, прикажите ей, пусть поставит кастрюлю на место. Женевская конвенция предусматривает гуманное отношение к военнопленным.

Этот лейтенант был большой законник и все время лез к Чонкину со своей конвенцией, по которой будто бы пленных надо было хорошо поить, кормить, одевать и вежливо обращаться. Чонкин и сам хотел бы жить по нормам этой конвенции, да не знал, к кому обратиться.

– Брось, Нюрка, с ними связываться, – сказал он, – чугунок погнешь. Подержи-ка, а я сейчас. – Он дал Нюре винтовку, а сам сбегал в сени. Вернулся со стаканом молока и куском черной рассыпающейся лепешки, которую днем специально для Нюры испек из Борькиных отрубей.

Нюра рвала эту лепешку зубами, а слезы текли по ее щекам и падали в молоко.

Чонкин смотрел на нее с жалостью и думал, что надо что-то делать. Мало того, что сам сел ей на шею, а теперь еще и ораву эту всю посадил. Посмотрит она, посмотрит да выгонит вместе с ними на улицу. Куда тогда с ними деваться? Еще сразу после того, как он их арестовал, Чонкин думал, что теперь где-нибудь кто-нибудь из начальства спохватится. Если забыли про рядового бойца, то уж то, что пропала целая районная организация, может, на кого-то подействует, прискачут, чтоб разобраться, что же такое случилось. Нет, дни шли за днями, и все было тихо, спокойно, словно нигде ничего не случилось. Районная газета «Большевистские темпы» кроме сводки Совинформбюро печатала черт-те чего, а о пропавшем Учреждении – ни гугу. Из чего Чонкин заключил, что люди имеют обыкновение замечать то, что есть перед их глазами. А того, чего нет, не замечают.

– Нюрка, – сказал Иван, приняв решение, – ты их посторожи покамест, я скоро вернусь.

– Ты куда? – удивилась Нюра.

– Посля узнаешь.

Он расправил под ремнем гимнастерку, обтер тряпкой ботинки и вышел наружу. В сенях захватил восьмисотграммовую флягу и двинулся прямиком к бабе Дуне.

27.

Председатель Голубев сидел в своем кабинете и с привычной тоской перебирал деловые бумаги. За окном вечерело. От домов, деревьев, заборов, людей и собак тянулись длинные тени, навевая грустные мысли и желание выпить, чего он не делал со вчерашнего дня. Вчера он ездил в район и просился на фронт. Битый час он доказывал рыжей врачихе, что плоскостопие недостаточный повод, чтоб ошиваться в тылу. Он повышал на нее голос, льстил и даже пытался соблазнить, без особого, впрочем, энтузиазма. Под конец она начала уже колебаться, но, засунув ему под ребра свои длинные тонкие пальцы, пришла в ужас и схватилась за голову.

– Боже мой! – сказала она. – Да у вас печень в два раза больше, чем нужно. Пьете?

– Бывает иногда, – ответил ей Голубев, отводя глаза в сторону.

– Надо бросить, – решительно сказала она. – Разве можно так наплевательски относиться к собственному здоровью?

– Нельзя, – согласился Голубев.

– Это просто варварство! – продолжала она.

– Да, действительно, – подтвердил Голубев. – Сегодня же брошу.

– Ну ладно, – смягчилась она, – через две недели повторно пройдете комиссию и, если райком против не будет, езжайте.

После этого разговора он поехал домой. Против чайной лошадь, как обычно, остановилась, но он стегнул ее концами вожжей и поехал дальше. И вот уже полтора дня не пил ни капли. «Да, – глядя в окно, думал он удовлетворенно, – что-что, а сила воли у меня все-таки есть». В это время в поле зрения председателя оказался Чонкин. Он шел через площадь к конторе и нес в руках некий обтекаемый предмет, который Иван Тимофеевич сразу опознал опытным взглядом. Это была фляга. Иван Тимофеевич сглотнул слюну и затаился. Чонкин приблизился к конторе и, громко стуча ботинками, поднялся на крыльцо. Председатель поправил на столе бумаги и придал лицу своему официальное выражение. В дверь постучали.

– Да, – сказал председатель и потянулся за папиросой.

Чонкин вошел, поздоровался и остановился, топчась у дверей.

– Проходи, Ваня, вперед, – пригласил председатель, не отрывая взгляда от фляги. – Проходи, садись.

Чонкин нерешительно подошел к столу и сел на самый краешек скрипучего стула.

– Да ты, Ваня, не стесняйся, – поощрил председатель, – садись нормально, на всю жопу, Ваня, садись.

– Ничего, мы и так. – Назвав себя от смущенья на «мы», Чонкин поерзал на стуле тем самым местом, на которое столь деликатно указал председатель, но дальше продвинуться все-таки не посмел.

После этого в кабинете установилось долгое и тягостное молчание. Голубев смотрел на посетителя выжидательно, но Чонкин словно язык проглотил. Наконец он пересилил себя и начал.

– Ты это вот чего… – сказал Чонкин и, покраснев от натуги, замолчал, не зная, как дальше вести разговор.

– Понятно, – сказал председатель, не дождавшись продолжения. – Ты, Ваня, не волнуйся, а выкладывай по порядку, зачем пришел. Курить хочешь? – Председатель пододвинул к нему папиросы «Казбек» («Дели» давно не курил).

– Не хочу, – сказал Чонкин, но папироску взял. Он поджег ее со стороны мундштука, бросил на пол и растоптал каблуком.

– Ты это вот чего… – начал опять Чонкин и вдруг решительно, со стуком поставил флягу перед Голубевым. – Пить будешь?

Председатель посмотрел на флягу и облизнулся. Недоверчиво посмотрел на Чонкина.

– А ты это по-товарищески или в виде взятки?

– В виде взятки, – подтвердил Чонкин.

– Тогда не надо. – Иван Тимофеевич осторожно подвинул флягу назад к Чонкину.

– Ну, не надо, так не надо, – легко согласился Чонкин, взял флягу и поднялся.

– Погоди, – забеспокоился председатель. – А вдруг у тебя такое дело, что его можно решить и так? Тогда выпить мы сможем не в виде взятки, а по-товарищески. Как ты считаешь?

Чонкин поставил флягу на стол и подвинул к председателю.

– Пей, – сказал он.

– А ты?

– Нальешь, и я выпью.

Спустя полчаса, когда содержимое фляги резко уменьшилось, Голубев и Чонкин были уже закадычными друзьями, курили папиросы «Казбек», и председатель задушевно жаловался на свои обстоятельства.

– Раньше, Ваня, было трудно, – говорил он, – а теперь и подавно. Мужиков забрали на фронт. Остались одни бабы. Конечно, баба тоже большая сила, особенно в условиях нашей системы, однако у меня вот молотобойца на фронт забрали, а баба молот большой не подымет. Я тебе про здоровую бабу толкую, а здоровых баб в деревне не бывает. Эта беременная, другая кормящая мать, третья, хоть дождь, хоть вёдро – за поясницу держится: ломит, говорит, на погоду. А вышестоящее руководство в положение не входит. Требуют – все для фронта, все для победы. Приедут – матом кроют. По телефону звонят – матом. И Борисов матом, и Ревкин матом. А из обкома позвонят, тоже слова без мата сказать не могут. Вот я и спрашиваю тебя, Ваня, как дальше жить? Почему я и прошу отправить меня хоть на фронт, хоть в тюрьму, хоть к черту в зубы, только б освободиться от этого колхоза, пусть им занимается кто другой, а с меня хватит. Но, если правду тебе сказать, Ваня, очень хочется хоть под конец подправить немножко дела в колхозе, чтоб хоть кто-нибудь добром тебя вспомнил, а вот не выходит.

Председатель безнадежно тряхнул головой и одним глотком принял в себя полстакана самогона. Чонкин сделал то же самое. Сейчас разговор дошел до самой выгодной для Чонкина точки. Надо было не упускать момента.

– Если у тебя такое несчастье, – небрежно сказал Чонкин, – могу помогти.

– Да как ты мне можешь помочь, – махнул рукой Голубев.

– Могу, – стоял на своем Чонкин, наполняя стаканы. – На-ка вот, хлебани. Хошь, завтра утром выгоню на поле своих арестантов, они тебе весь твой колхоз перекопают.

Председатель вздрогнул. Подвинул свой стакан ближе к Чонкину, сам отодвинулся. Встряхнул головой и уставился на Чонкина долгим немигающим взглядом. Чонкин улыбнулся.

– Ты что? – испуганным голосом сказал Голубев. – Ты что это надумал?

– Как хотишь. – Чонкин пожал плечами. – Я хотел как тебе лучше. Ты поглядел бы, какие морды. Да их если как положено заставить работать, они тебе горы свернут.

– Нет, Ваня, – грустно сказал председатель, – не могу я на это пойти. Скажу тебе как коммунист: я их боюсь.

– Господи, да чего ж их бояться? – всплеснул руками Чонкин. – Ты только дай мне поле ровное, чтоб я разом всех видел и мог сторожить. Да если не хотишь, я с ими в любой другой колхоз пойду. Нас сейчас каждый примет да еще и спасибо скажет. Ведь я от тебя никаких трудодней не прошу, а только кормежку три раза в день, и все.

Первый испуг прошел. Голубев задумался. Вообще-то говоря, предложение было заманчивое, но председатель все еще колебался.

– Классики марксизма, – сказал он неуверенно, – говорят, что от рабского труда большой выгоды нет. Но если сказать по совести, Ваня, нам и от малой выгоды отмахиваться не приходится. А потому давай-ка выпьем еще.

Некоторое время спустя Чонкин вышел от председателя, слегка покачиваясь от водки и хорошего настроения. В левом кармане его гимнастерки лежал клочок бумаги, на котором пьяным, неровным почерком было написано: «Бригадиру тов. Шикалову! Принять на временную работу звено тов. Чонкина. Оформить в качестве шефов». В том же кармане лежала и другая бумажка – распоряжение о выдаче звену Чонкина в виде аванса продуктов на неделю вперед.

28.

Проснувшись на другое утро с больной головой, Иван Тимофеевич Голубев смутно припомнил отдельные подробности вчерашнего вечера и сам себе не поверил. «Этого не может быть, – сказал он себе самому. – Я человек, конечно, пропащий, но такого сделать не мог, это мне просто приснилось или примерещилось спьяну».

Но, как бы то ни было, на работу он все же не вышел, сказавшись больным, и послал в контору жену выведать, что происходит. Жена вскоре вернулась и передала слова Шикалова, что все идет, как было намечено, и звену Чонкина выделен фронт работ. Председатель мысленно застонал, но сообщение было передано в такой форме, что показалось ему вполне естественным (а почему бы и нет?). В конце концов он несколько успокоился, оделся, позавтракал, пошел в конюшню, взял лошадь и верхом отправился посмотреть, что происходит. Звено Чонкина (председатель теперь именно так его и называл) в полном составе трудилось на большом картофельном поле. Четверо копали картошку, двое нагружали мешки, и еще двое (капитан Миляга и лейтенант Филиппов) оттаскивали мешки к дороге и здесь опорожняли. Чонкин с винтовкой на коленях преспокойно сидел на брошенной возле дороги старой сеялке и лениво наблюдал за работой, время от времени встряхивая маленькой своей головой, чтобы не заснуть.

Увидев председателя, Чонкин приветливо помахал рукой, но Иван Тимофеевич проехал мимо, словно не заметив вокруг себя ничего.

29.

Труд облагораживает человека. Правда, смотря какого. Пленники Чонкина восприняли свою новую долю по-разному. Некоторые равнодушно, считая, что работа всякая хороша. Некоторые даже были рады: проводить время на воздухе все же приятнее, чем в душной, набитой клопами избе. Лейтенант Филиппов переносил лишения стойко, но ратовал против нарушения Чонкиным международных законов обращения с военнопленными (командный состав, говорил лейтенант, нельзя занимать на физических работах).

Самое неожиданное действие произвела перемена положения на Свинцова. Неожиданно дорвавшись до простого, знакомого ему с детства крестьянского труда, он вдруг почувствовал неизъяснимое наслаждение. Работал он больше всех, работал до изнеможения. Он копал картошку, насыпал в мешки, оттаскивал к дороге и не мог насытиться, истязая себя. После ужина стелил на полу шинель и спал как убитый, по утрам вскакивал раньше всех и нетерпеливо ждал нового выхода в поле.

Капитан Миляга первое время был даже доволен таким оборотом дела: уж теперь-то Чонкин на все сто процентов заработал себе самую настоящую вышку. В своих мечтах капитан часто представлял себе, как он с пристрастием будет допрашивать Чонкина, при этом тонкие губы капитана растягивались в мстительной улыбке. Но в последние дни капитан вдруг страшно забеспокоился. Он испытывал чувство, похожее на то, которое испытал Чонкин в первый день войны, когда уверился, что он никому не нужен. Но Чонкин никогда не верил особо в свою избранность, чего никак нельзя было сказать о капитане Миляге. И тот факт, что за долгое время никого не прислали за ними на выручку, весьма волновал капитана. Что же могло случиться? Может быть, город Долгов уже занят немцами? Может быть, Учреждение, как таковое, давно ликвидировано? Может быть, задание использовать Учреждение на трудовом фронте спущено Чонкину свыше? На свои бесконечные «может быть» Миляга искал и не находил ответа. И в один прекрасный день в изобретательной голове капитана возникло решение: надо бежать. Бежать во что бы то ни стало. И капитан стал приглядываться к Чонкину, изучая его привычки и склонности, ибо, прежде чем победить врага, надо его изучить. Капитан наблюдал окружающую местность, но местность была ровная, бежать без риска быть застреленным трудно, а бежать с риском капитан пока не хотел. В голове его зрел иной, смелый по замыслу план.

30.

Хотя наука и утверждает, что рабский труд себя не оправдывает, практика использования работников Учреждения в колхозе «Красный колос» показала обратное. В районные организации стали поступать сводки об уборке картофеля, в которых значились такие цифры, что даже Борисов забеспокоился и позвонил Голубеву сказать, чтоб врал, да не завирался. На что Голубев ответил, что он государство свое обманывать не намерен и документы отражают только то, что есть на самом деле. Прибывший по поручению Борисова инструктор райкома Чмыхалов вернулся в район с подтверждением, что в сводках отражается сущая правда, сам своими глазами видел бурты картофеля, соответствующие полученным сводкам. Как сообщили ему в колхозе, подобная производительность достигнута за счет полного использования людских резервов. В конце концов в районе поверили и велели газете дать статью, обобщающую опыт передового хозяйства. Хозяйство ставили в пример другим, говорили: «Почему Голубев может, а вы не можете?» Уже и до области докатились вести о колхозе, руководимом председателем Голубевым, уже и в Москве кто-то упомянул Голубева в каком-то докладе.

Вскоре Голубев узнал, что в какой-то голове районного масштаба родилась идея направить рапорт о досрочной уборке картофеля лично товарищу Сталину. Иван Тимофеевич понял, что теперь пропал окончательно, и, пригласив к себе Чонкина, выставил две бутылки чистейшего первача.

– Ну, Ваня, – сказал он почти радостно, – теперь нам с тобой крышка.

– А в чем дело? – поинтересовался Чонкин.

Голубев рассказал. Чонкин почесал в затылке и, сказав, что терять все равно нечего, потребовал от председателя нового фронта работ. Председатель согласился и пообещал перекинуть звено Чонкина на силос. Договор был обмыт, и в сумерках, покидая контору, оба с трудом держались на ногах. На крыльце председатель остановился, чтобы запереть дверь. Чонкин топтался рядом.

– Ты, Ваня, человек очень умный, – пытаясь нашарить в темноте засов, говорил председатель заплетающимся языком. – С виду дурак дураком, а приглядеться – ум государственный. Тебе бы не рядовым быть, а ротой командовать. А то и батальоном.

– Да мне хучь дивизией, – хвастливо поддержал Чонкин. Держась одной рукой за перила, он мочился, не сходя с крыльца.

– Ну, насчет дивизии ты малость перехватил. – Оставив попытку найти замок, председатель стал рядом с Чонкиным и тоже начал мочиться.

– Ну так полком, – сбавил Чонкин, застегиваясь. Тут под его ногами оказалась ступенька, он не заметил и с грохотом покатился с крыльца.

Председатель стоял на крыльце и, держась за перила, ждал, когда Чонкин подымется. Чонкин не подымался.

– Иван, – громко сказал Голубев в темноту.

Никакого ответа.

Чтоб не упасть, председатель лег на живот и сполз вперед ногами с крыльца. Потом он ползал на четвереньках, шаря по росистой траве руками, пока не наткнулся на Чонкина. Чонкин лежал на спине, широко раскинув руки, и безмятежно посапывал. Голубев залез на него и лег поперек.

– Иван, – позвал он.

– А? – Чонкин пошевелился.

– Живой? – спросил председатель.

– Не знаю, – сказал Чонкин. – А чего это на мне лежит?

– Должно, я лежу, – сказал Голубев, немного подумав.

– А ты кто?

– Я-то? – Председатель хотел обидеться, но, напрягши память, подумал, что он, собственно говоря, и сам толком не знает, кто он такой. С трудом все-таки вспомнил: – Голубев я, Иван Тимофеевич.

– А чего это на мне лежит?

– Да я ж и лежу. – Голубев начал сердиться.

– А слезть можешь? – поинтересовался Чонкин.

– Слезть? – Голубев попробовал подняться на четвереньки, но руки подогнулись, и он снова рухнул на Чонкина.

– Погоди, – сказал председатель, – я сейчас буду подыматься, а ты упирайся в меня ногами. Да не в морду суй ноги, мать твою так, а в грудь. Вот.

Наконец Чонкину удалось его все же спихнуть. Теперь они лежали рядом.

– Иван, – позвал Голубев после некоторого молчания.

– А?

– Хрен на. Пойдем, что ли?

– Пойдем.

Иван поднялся на ноги, но продержался недолго, упал.

– А ты вот так иди, – сказал Иван Тимофеевич, снова становясь на четвереньки. Чонкин принял ту же позу, и друзья двинулись в неизвестном направлении.

– Ну как? – через некоторое время спросил председатель.

– Хорошо, – сказал Чонкин.

– Так даже лучше, – убежденно сказал председатель. – Если и упадешь, не расшибешься. Жан-Жак Руссо говорил, что человек должен стать на четвереньки и идти назад к природе.

– А кто этот Жан-Жак? – спросил Чонкин, с трудом произнося странное имя.

– А хрен его знает, – сказал председатель. – Какой-то француз.

Тут он набрал полную грудь воздуха и запел:

Вдо-оль деревни от избы и до избы За-ашагали торопливые столбы…

Чонкин подхватил:

Загудели, заиграли провода, Мы такого не видали никогда…

– Иван, – спохватился вдруг председатель.

– Чего?

– А контору я закрыл или нет?

– А хрен тебя знает, – беспечно сказал Иван.

– Пошли обратно.

– Пошли.

Идти на четвереньках было хорошо, хотя от росы мерзли немного руки и промокли брюки на коленях.

– Иван!

– А?

– Давай еще споем.

– Давай, – сказал Чонкин и затянул единственную известную ему песню:

Скакал казак через долину, Через кавказские края…

Председатель подхватил:

Скакал казак через долину, Через кавказские края…

Чонкин начал следующий куплет:

Скакал он садиком зеленым…

Но тут ему пришла в голову мысль, которая остановила его.

– Слышь, – спросил он председателя, – а ты не боишься?

– Кого?

– Моих рестантов.

– А чего мне их бояться? – распоясался председатель. – Я все равно на фронт ухожу. Я их…

Тут Иван Тимофеевич употребил глагол несовершенного вида, по которому иностранец, не знающий тонкостей нашего языка, мог бы решить, что председатель Голубев состоял с работниками Учреждения в интимных отношениях.

Чонкин был не иностранец, он понял, что Голубев говорит в переносном смысле. Председатель перечислил еще некоторые государственные, партийные и общественные организации, а также ряд отдельных руководящих товарищей, с которыми в переносном смысле он тоже находился в интимных связях.

– Иван! – вспомнил вдруг председатель.

– А?

– А куда мы идем?

– Кажись, в контору, – неуверенно сказал Иван.

– А где она?

– А хрен ее знает.

– Погоди, мы, кажись, заблудились. Надо определить направление.

Председатель перевернулся на спину и стал искать в небе Полярную звезду.

– На кой она тебе? – спросил Чонкин.

– Не мешай, – сказал Иван Тимофеевич. – Сперва находим Большую Медведицу. А от нее два вершка до Полярной звезды. Где Полярная звезда, там и север.

– А контора на севере? – спросил Чонкин.

– Не мешай. – Председатель лежал на спине.

Звезды частично были закрыты тучами, а остальные двоились, троились и четверились, и их все равно было много, и, если судить по ним, север находился по всем направлениям, что председателя вполне устраивало, ибо давало возможность ползти в любую сторону.

Пока он снова становился на четвереньки, Чонкин значительно продвинулся вперед и неожиданно уперся головой во что-то твердое. Пошарил перед собой руками.

Это было колесо машины, вероятно, той, на которой серые приехали его арестовывать. Значит, и контора должна быть рядом. И точно. Обогнув машину, прополз Чонкин еще немного и вскоре наткнулся на стену, туманно белеющую в темноте.

– Тимофеич, кажись, контора, – позвал Чонкин. Подполз председатель. Провел ладонью по шершавой стене.

– Во, видал, – сказал он удовлетворенно. – А ты еще спрашиваешь, зачем Полярная звезда. Теперь ищи, тут где-то должен быть и засов.

Какое-то время шарили по стене, то натыкаясь друг на друга, то расползаясь в разные стороны, и вдруг Чонкин первый сообразил:

– Слышь, Тимофеич, а вообще-то засов должен быть там, где дверь, а дверь там, где крыльцо.

Председатель подумал и согласился с доводом Чонкина.

Не для того чтобы посмеяться над пьяным человеком лишний раз, а единственно ради истины следует сообщить, что, даже найдя дверь, Чонкин и председатель долго не могли с ней справиться. Засов как живой вырывался из рук и каждый раз больно ударял председателя по колену, так что трезвый давно остался бы совсем без ноги, но пьяного, как известно, все же бог оберегает немного.

Назад двинулись порознь. Остается загадкой, как Чонкин нашел дорогу домой, остается только предположить, что за время ползанья на четвереньках он малость все-таки протрезвел.

Входя в калитку, Чонкин услышал за огородами приглушенный мужской разговор и заметил тлеющий огонек папироски.

– Эй, кто там? – крикнул Чонкин.

Огонек пропал. Чонкин стоял, напрягая слух и зрение, но теперь ничего не было слышно, ничего не было видно.

«Должно, померещилось спьяну», – успокоил себя Чонкин и вошел в избу.

31.

Фитиль двенадцатилинейной лампы был прикручен почти до конца, только маленький язычок пламени едва распространял свой немощный свет по комнате.

Нюра с винтовкой, зажатой между коленями, сидела на табуретке возле двери. Пленники, намаявшись за день, спали вповалку на полу.

– Игде был? – спросила Нюра сердито, но шепотом, чтобы не разбудить спящих.

– Где был, там меня нет, – ответил Чонкин и ухватился за косяк, чтобы не упасть.

– Ай назюзился? – ахнула Нюра.

– Назюзился, – глупо улыбаясь, кивнул Чонкин. – Как же не назюзиться. Завтра, Нюрка, кидают нас на новый участок.

– Да что ты! – сказала Нюра.

Двумя пальцами свободной руки Чонкин вытащил из кармана гимнастерки записку председателя о дополнительной выдаче продуктов и протянул Нюре. Нюра поднесла записку к лампе и, шевеля губами, вдумалась в содержание.

– Ложись, отдохни маленько, а то ведь не спамши, – сказала она, придавая голосу своему ласковую интонацию.

Чонкин в ответ похлопал ее по спине.

– Ладно уж, ты поспи, а к утру на часок подменишь меня.

Он взял у Нюры винтовку, сел на табуретку, прислонился спиной к косяку. Нюра, не раздеваясь, легла лицом к стене и вскоре заснула. Было тихо. Только лейтенант повизгивал во сне, как щенок, и громко чмокал губами. Серая моль кружилась над лампой, то тычась в стекло, то отлетая. Было душно, влажно, и вскоре за окном посыпался, зашуршал по листьям, по крыше дождь.

Чтобы не заснуть, Чонкин пошел в угол к ведру, зачерпнул прямо ладонью воды и смочил лицо. Как будто полегчало. Но только уселся на прежнее место, как снова стало клонить в сон. Он зажимал винтовку коленями и руками, но пальцы сами собой разжимались, и приходилось прилагать героические усилия, чтобы не свалиться с табуретки. Несколько раз спохватывался он в последнее мгновение и бдительно таращил глаза, но все было тихо, спокойно, только дождь шуршал за окном и где-то под полом настойчиво грызла дерево мышь.

Наконец Чонкин устал бороться сам с собой, загородил дверь столом, положил на него голову и забылся. Но спал неспокойно. Ему снились Кузьма Гладышев, председатель Голубев, Большая Медведица и пьяный Жан-Жак Руссо, который от бабы Дуни полз задом на четвереньках. Чонкин понимал, что Руссо его пленник и что он собирается убежать.

– Стой! – приказал ему Чонкин. – Ты куда?

– Назад, – хрипло сказал Жан-Жак. – Назад к природе. – И пополз дальше в кусты.

– Стой! – закричал Чонкин, хватая Руссо за скользкие локти. – Стой! Стрелять буду!

При этом он удивился, что не слышит своего голоса, и испугался. Но Жан-Жак сам его испугался. Он сделал вдруг жалкое лицо и заныл, и сказал капризным голосом, как ребенок:

– На двор хочу! На двор хочу! На двор хочу!

Чонкин открыл глаза. Жан-Жак поднялся на ноги и принял облик капитана Миляги. Капитан через стол тормошил Чонкина двумя связанными руками и настойчиво требовал:

– Слышь, ты, скотина, проснись! На двор хочу!

Чонкин оторопело смотрел на своего разъяренного пленника и не мог понять, во сне видит это или уже наяву. Потом понял, что наяву, встряхнулся, встал неохотно, отодвинув стол, снял с гвоздя ошейник и проворчал:

– Всё на двор да на двор. Дня вам мало. Подставляй шею.

Капитан нагнулся. Чонкин затянул ошейник на три дырки, так, чтобы не душило, но и было достаточно туго, потом подергал, проверяя крепость, веревку и отпустил:

– Иди, да побыстрее.

Свободный конец веревки намотал на руку и задумался. Мысли его были простые. Глядя на муху, ползущую по потолку, он думал: вон ползет муха.

Глядя на лампу, думал: вон горит лампа. Задремал. Снова снился Жан-Жак Руссо, который пасся на огороде у Гладышева. Чонкин закричал Гладышеву:

– Эй, слышь, так это ж не корова, это Жан-Жак весь пукс твой сожрал.

А Гладышев злорадно усмехнулся и, приподняв шляпу, сказал:

– Ты за пукс не боись, а посмотри лучше, что он отвязался и сейчас убегет.

Чонкин с перепугу проснулся. Все было тихо. Храпел Свинцов, горела лампа, муха ползла в обратном направлении. Чонкин слегка потянул веревку. Капитан был все еще там. «Запор у его, что ли?» – подумал Чонкин, закрывая глаза.

Жан-Жак куда-то пропал. Молодая женщина тащила с речки корзину белья. Она шла и улыбалась такой светлой улыбкой, что Чонкин поневоле тоже заулыбался. И не удивился, когда она, положив корзину на землю, взяла его на руки легко, как пушинку, и стала покачивать, напевая:

А-а, люли, Прилетели гули, Прилетели гули Прямо к Ване в люли…

– Ты кто? – спросил Чонкин.

– Ай не узнал? – улыбнулась женщина. – Я – твоя матерь.

– Мама, – потянулся к ней Чонкин руками, пытаясь обхватить за шею.

Но тут из-за кустов выскочили какие-то люди в серых гимнастерках. Среди них Чонкин различил Свинцова, лейтенанта Филиппова и капитана Милягу. Капитан протянул к Чонкину руки.

– Вот он! Вот он! – закричал Миляга, и лицо его исказилось в страшной улыбке.

Прижимая к груди сына, мать закричала не своим голосом. Чонкин тоже хотел закричать, но не смог и проснулся. Ошалело смотрел вокруг себя.

Все было тихо, спокойно. Слабым огнем горела лампа с прикрученным фитилем. Спали на полу пленники. Спала на кровати, отвернувшись к стене, Нюра.

Чонкин посмотрел на часы, часы стояли. Он не знал, сколько времени спал, но ему показалось, что спал он довольно долго. Однако капитан Миляга все еще был там, в уборной, о чем свидетельствовала намотанная на руку Чонкина веревка.

– Хватит, будешь еще там рассиживаться, – сказал Чонкин как бы самому себе и подергал веревку, давая понять, что действительно хватит.

После этого он выждал время, достаточное, по его мнению, чтобы подтянуть штаны, и снова подергал веревку. На том конце никто не отзывался. Тогда Чонкин поднатужился и потянул веревку сильнее. Теперь она подавалась, хотя и с трудом.

– Давай, давай, нечего упираться, – бормотал Чонкин, перехватывая веревку все дальше и дальше.

Вот в коридоре послышались уже шаги. Но они не были похожи на мягкие шаги капитана Миляги. Шаги были частые и дробные, как будто кто-то мелко семенил в твердой обуви.

Страшная догадка мелькнула в мозгу Чонкина. Изо всей силы рванул он на себя веревку. Дверь распахнулась, и в избу с недоуменным выражением на лице ввалился заспанный, перемазанный с ног до головы навозом кабан Борька.

32.

Выбравшись на волю, капитан Миляга почувствовал сильное волнение и полный разлад всего организма. Сердце в груди трепыхалось без всякого ритма, руки дрожали, а ноги и вовсе не слушались, и капитан не видел никакого смысла в своем побеге. Там, в избе, было тепло и более или менее уютно, а здесь дождь, холод, полная темнота, и неясно, куда бежать и зачем.

Он не чувствовал волнения, когда перерезал веревку о примеченную еще днем косу, хладнокровно надел ошейник на кабана, хотя тот и сопротивлялся. Ворота в хлев были заперты снаружи, но капитан нашел дырку под самой крышей и с трудом пролез сквозь нее, разорвав на плече гимнастерку. И вот теперь он не знал, во имя чего это делал. Было темно, сыпал дождь, холодные капли, скатываясь по крыше, попадали за ворот и медленно ползли по спине. Капитан не обращал на это внимания, он стоял, прислонившись затылком к бревенчатой стене, и плакал.

Если бы кто-нибудь подошел и спросил: «Дядя, чего ты плачешь?» – он не смог бы ответить. От радости, что оказался на воле? Но радости не было. От злости? От желания отомстить? Сейчас не было в нем ни того, ни другого. Было полное безразличие к своей судьбе и ощущение беспомощности и бессмысленности всякого действия. Для капитана Миляги это было незнакомое состояние, он не двигался с места, рискуя, что Чонкин сейчас его хватится, и плакал, не понимая себя. Может быть, это была просто истерика после всего, что капитану пришлось пережить в последнее время.

Вдруг он вздрогнул. Ему показалось, что он во дворе не один. Вглядевшись в темноту, он различил очертания странного какого-то существа или предмета крупных размеров. Он не сразу понял, что это просто-напросто самолет, тот самый, из-за которого и началась вся заваруха. А когда понял, чуть-чуть успокоился и, успокаиваясь, начал соображать.

Самолет стоял на краю огорода хвостом к избе. Значит, город Долгов приблизительно находится в той стороне, куда смотрит правое крыло самолета. Значит, бежать надо в том направлении. А зачем ему нужен этот Долгов, если там из его Учреждения не осталось никого, кроме секретарши Капы? Значит, надо идти прямо в область, к Лужину, начальнику областного управления. А что сказать? Сказать, что один солдат с винтовкой образца тысяча восемьсот девяносто первого дробь тридцатого года арестовал полностью весь личный состав районного отдела? По нынешним временам военный трибунал и расстрел обеспечены. Хотя, если трезво взвесить все обстоятельства, можно и выкрутиться. Тем более что за Лужиным Миляга кое-что знал. В частности, кое-что насчет происхождения областного начальника. Может быть, сам он уже и забыл, что отец его до революции в соседней губернии был полицмейстером, но Миляга не забыл и на всякий случай держал это обстоятельство в голове. Вот почему у Миляги была надежда, что Лужин не захочет доводить дело до трибунала. Тем более что в происшедшем конфузе виноват, по существу, лейтенант Филиппов. Ну что ж, с Филипповым придется проститься, хотя, конечно, и жаль парня немного. Что касается Чонкина, то он, Миляга, займется им лично.

Вспомнив про Чонкина, капитан мстительно улыбнулся. И вытер слезы. Жизнь его обрела смысл. И ради этого смысла стоило идти сквозь дождь и сквозь мрак.

Капитан отклеился от стены и шагнул вперед. Ноги разъезжались и вязли в размокшей почве. Но сапоги у него еще крепкие, как-нибудь выдержат.

Он уже обогнул самолет, когда за спиной скрипнула дверь. Кто-то вышел на крыльцо. Капитан, не раздумывая, рухнул в грязь. Сейчас, когда он вновь обрел волю к победе, капитан для своего спасения готов был вынести и не такое.

– Ну чего там видать? – откуда-то, должно быть из избы, послышался беспокойный голос Нюры.

– Ничего не видать, – совсем близко сказал Чонкин. – Фонарь бы зажгла, что ли.

– Карасину нет, – отозвалась Нюра. – А лампу вынести, эти сбегут.

Зачавкала грязь прямо возле капитанского уха. Еще чуть-чуть, Чонкин наступит на капитана, и все пропало. А что, если дернуть его за ногу, он упадет?..

– Ну, чего? – опять крикнула Нюра.

– Ничего, – сказал Чонкин. – Ботинки худые. Чего в них тут без толку лазить по грязи. Он небось уж давно убег.

– А что ж ему тебя дожидаться? Иди в избу, нечего грязь месить.

Чонкин постоял еще над капитаном, повздыхал, затем чавкающие шаги его стали медленно удаляться.

Капитан Миляга не спешил. Он подождал, пока Чонкин поднимется на крыльцо, подождал, пока щелкнет за ним щеколда. Дальше капитан продвигался ползком. Вот уже и забор. Оглянувшись и не увидев ничего подозрительного, капитан вскочил на ноги и одним рывком перемахнул через суковатые жерди. И тут же перед ним, словно из-под земли, выросли две темные фигуры в плащ-палатках. Капитан хотел вскрикнуть, но не успел. Одна из фигур взмахнула прикладом, и капитан Миляга потерял сознание.

33.

Штаб полка расположился в одном из пустых амбаров за огородами. Амбар этот был разделен на две части. В первой части находились караульные, дежурный по штабу, писарь и еще несколько личностей из тех, которые предпочитают всегда отираться возле начальства.

В углу на подстилке из соломы сидел телефонист и вполголоса бормотал в трубку:

– Ласточка, Ласточка, мать твою так, я – Орленок, какого хрена не отвечаешь?

В другой половине, отделенной бревенчатой перегородкой и освещенной стоявшим на ящике керосиновым фонарем, находился командир полка полковник Лапшин и его адъютант младший лейтенант Букашев.

Полковник собирался на оперативное совещание к командиру дивизии, когда разведчики Сырых и Филюков принесли на своих плечах и свалили в углу на подстилку из прелой соломы что-то длинное, грязное, похожее на бревно.

– Что это? – полюбопытствовал полковник.

– «Языка» взяли, товарищ полковник, – вытянулся младший сержант Сырых. Правая щека его была залеплена глиной.

Полковник подошел ближе к тому, что лежало на соломе, поморщился.

– Это, пожалуй, не «язык», – сказал он, подумав. – Это труп.

– Это все Филюков, товарищ полковник, – сказал Сырых с той развязностью, которую позволяют себе только разведчики. – Я ему говорю: «Бери осторожней», а он со всего маху прикладом – бац!

– Что же это ты, Филюков? – перевел полковник взгляд на другого разведчика.

– Спужался, товарищ полковник, – искренне сказал Филюков. И стал рассказывать тоже с некоторой развязностью. Но развязность у него была другого рода, чем у Сырых. Это была развязность еще не пуганного деревенского человека, которому кажется, что в армии все такие, как он, и полковник – это что-то вроде колхозного бригадира. – Оно ведь как получилось, товарищ полковник. Подползли мы с младшим сержантом к какому-то забору. Такой это невысокий забор из жердев, из березовых. Залегли. Час лежим, два лежим. Никого нет, темно, дождь идет. – Филюков грязными руками схватил себя за голову и покачал ей, изображая ужас. – Мы хоча и в плащ-палатках, сверху оно текет – ничего, а снизу уже все брюхо мокрое. Во, поглядите. – Он развернул плащ-палатку и показал живот, который был действительно мокрый и грязный.

– Зачем ты мне все это рассказываешь? – удивился полковник.

– А вы погодите. Дайте докурить. – Не дожидаясь, он почти вырвал окурок из рук полковника. Жадно потянул несколько раз, бросил под ноги и раздавил каблуком. – Значит, мы лежим, я говорю младшему сержанту: «Давай уходить». А ён говорит: «Подождем». И тут слышим, открывается дверь. И кто-то там за забором ходит, чавкает по грязюке. И женский голос чегой-то спрашивает, а мужеский отвечает: «Карасину, мол, нету». А потом он ушел и обратно никого нету. Я думаю: «Ну, ушел». И только я так подумал, тут ён как вылезет… – Филюков присел и, округлив глаза, придал своему лицу выражение крайнего ужаса. – И прямо на нас. И тады я хватаю винтовку и… – Филюков распрямился, сорвал с плеча винтовку и замахнулся на полковника.

Полковник отскочил.

– Ты что, ты что? – сказал он, подозрительно следя за Филюковым.

– Так я ж показываю, – надевая винтовку на плечо, сказал Филюков. – Да вы не сомневайтесь, голову даю на отрез, ён живой. Я, товарищ полковник, сам с Волги. У нас этих немцев было вагон и маленькая тележка. И вот за других не скажу, а за немцев скажу. Очень живучий народ. Другого человека так ударишь – убьешь. Кошку убьешь. А немец живой останется. А почему так? – Филюков не ответил, только развел в стороны руки и втянул голову в плечи, изображая крайнюю степень недоумения перед такой загадкой природы.

– Но этого ты все-таки убил, – строго сказал полковник.

– Да вы что, – сказал Филюков с полным неверием в свои силы. – Я вам говорю – ён живой. Ён дышит. – Он подошел к распростертому телу и стал слегка нажимать ногой на живот. Грудь лежавшего стала и правда слегка вздыматься, но оттого, что лежавший дышал, или оттого, что его накачивал Филюков, понять было трудно.

– Дышит на ладан, – возразил полковник. – Оставь его, Филюков. Можете оба идти.

Разведчики ушли.

Полковник стоял, разглядывая пленного.

– Это ж надо было его так вывозить в грязи, что не разберешь ни формы, ни знаков различия, – пробормотал он как бы про себя. И поднял голову: – Младший лейтенант!

– Я! – отозвался Букашев.

– Вы в школе какой язык изучали?

– Немецкий, товарищ полковник.

– Если пленный очнется, сможете допросить?

Букашев заколебался. Вообще-то он немецкий, конечно, учил, но как? С этого предмета чаще всего срывались в кино. Конечно, кое-что помнил. «Анна унд Марта баден» и «Хойте ист дас вассер варм». Еще несколько слов отдельно.

– Ну? – Полковник ждал.

– Постараюсь, товарищ полковник.

– Постарайтесь. Все равно переводчика нет.

Полковник натянул на фуражку капюшон плащ-палатки и вышел.

34.

Хотя ликвидация банды Чонкина была поручена одному полку, общее руководство всей операцией ввиду ее важности взял на себя лично командир дивизии генерал Дрынов.

Этот генерал за короткий срок сделал головокружительную карьеру, потому что четыре года назад он носил еще одну шпалу и командовал ротой. Но однажды ему крупно повезло. Командир батальона в доверительной беседе сказал ему, что про Троцкого можно говорить все, что угодно, но во время Гражданской войны главкомом был все-таки он. Может, памятливого командира и без высказывания замели бы своим чередом, но тогда трудно сказать, как это отразилось бы на судьбе будущего генерала. Здесь же все совпало наилучшим образом, Дрынов доложил Кому Надо и занял место комбата.

С тех пор дела его шли как по маслу. Два года спустя уже с тремя шпалами попал он на войну с белофиннами.

Здесь со всей яркостью проявились его командирские способности. Дрынов отличался тем, что свободно и быстро ориентировался в любой, самой сложной ситуации, правда, из всех возможных решений всегда выбирая самое глупое. Это не помешало ему выйти сухим из воды, и по окончании финской кампании он уже с четырьмя шпалами в петлицах, то есть в чине полковника, явился в Москву, где сам дедушка Калинин в Георгиевском зале Кремля тряс его твердую руку двумя своими и сказал несколько слов, вручая орден Боевого Красного Знамени.

Генерала же получил он совсем недавно за выдающееся достижение в области военной науки, а именно: на учениях приказал обстреливать личный состав своей части настоящими осколочными снарядами, максимально приближая обстановку к боевой. Дрынов утверждал, что при таком обучении погибают только плохие бойцы, которые не умеют окапываться. А в человеке, который не умеет окапываться, Дрынов вообще не видел никакого проку. Сам он любил окапываться.

Пока полк занимал исходные позиции, бойцы отдельного саперного батальона раскатали на бревна чью-то баню и возвели блиндаж в три наката. В этот блиндаж и явился полковник Лапшин. Предъявив часовому у входа пропуск, полковник спустился по четырем деревянным ступеням и рванул на себя сырую дверь. В блиндаже было сильно накурено, и дым клубился как во время пожара. Посреди блиндажа стояло цинковое корыто, вероятно, из той самой бани, которую разобрали, и в него падали с потолка тяжелые грязные капли.

Несколько человек в плащ-палатках сгрудились вокруг сколоченного из неструганых досок стола, и над всеми головами колыхалась дрыновская папаха.

– Разрешите присутствовать, товарищ генерал, – спокойно, с той вольностью, которую себе позволяют только близкие по чину, полковник небрежно кинул руку к козырьку.

– А, это ты, Лапшин, – сквозь волны дыма разглядел генерал. – Присутствуй, присутствуй. А то подчиненные собрались, а командира все нет.

Подойдя ближе, Лапшин кроме хозяина блиндажа увидел всех своих трех комбатов, начальника штаба, командира артдивизиона и начальника СМЕРШа, маленького, невзрачного человека. Склонившись над столом, они обсуждали боевую задачу и изучали схему, пояснения к которой негромким голосом давал незнакомый Лапшину человек в брезентовом плаще с откинутым капюшоном и хромовых сапогах, до самых колен перемазанных глиной. По одежде своей он мало отличался от собравшихся командиров, только мятая кепка на голове выдавала в нем штатского человека.

– Познакомься, – кивком указал на штатского генерал. – Секретарь здешнего райкома.

– Ревкин, – сказал секретарь, подавая Лапшину холодную руку.

– Лапшин, – отозвался полковник.

– Ну что, Лапшин, – сказал генерал, – какие новости?

– Сержант Сырых и рядовой Филюков только что вернулись из разведки, – вяло доложил полковник.

– Ну и что?

– Принесли «языка».

– И что он говорит? – оживился генерал.

– Он ничего не говорит, товарищ генерал.

– Как не говорит? – возмутился генерал. – Заставить!

– Трудно заставить, товарищ генерал, – улыбнулся Лапшин. – Он без сознания. Разведчики при взятии слишком сильно ударили его прикладом.

– Вот тебе на! – ударил кулаком по столу генерал. Он начинал сердиться. – В то время как нам вот так нужны разведданные, они ценного «языка» глушат прикладом. Кто ходил в разведку?

– Сырых и Филюков, товарищ генерал.

– Сырых расстрелять!

– Но ударил Филюков, товарищ генерал.

– Расстрелять Филюкова.

– Товарищ генерал, – попытался заступиться за своего разведчика полковник. – У Филюкова двое детей.

Генерал выпрямился. Глаза его гневно сверкнули.

– А я, товарищ полковник, по-моему, приказываю расстрелять Филюкова, а не его детей.

Начальник СМЕРШа улыбнулся. Он ценил добрый юмор. Полковник в этом юморе тоже слегка разбирался. Он приложил руку к револьверу и послушно сказал:

– Есть, товарищ генерал, расстрелять Филюкова.

– Ну вот, наконец-то договорились, – опять-таки с юмором, довольно сказал генерал. Юмор его исходил из того, что полковник сразу должен был ответить «есть!» по-военному, а не торговаться с генералом, как базарная баба.

– Подвигайся поближе к столу, – сказал он уже спокойно.

Командиры раздвинулись, освобождая место полковнику.

На большом ватманском листе, лежавшем поверх двухверстки, был карандашом изображен примерный план деревни Красное и прилегающей местности. Дома изображались квадратиками. Два квадрата посредине были отмечены крестиками.

– Вот смотри. Он говорит, – генерал показал на Ревкина, – что здесь, – ткнул карандашом в один из крестиков, – и здесь, – ткнул в другой, – находятся правление колхоза и школа. Думается, что именно в этих помещениях, как самых просторных, и располагаются основные силы противника. Значит, первый батальон отсюда наносит удар сюда. – Генерал начертил широкую изогнутую стрелу, которая острием своим уткнулась в квадратик, изображавший колхозную контору. – Второй батальон бьет отсюда. – Вторая стрела протянулась к школе. – И третий батальон…

«Ладно, – глядя на стрелы, думал полковник Лапшин, – с Филюковым авось обойдется. Главное – вовремя сказать «есть», а там можно не выполнять».

35.

Очнувшись, капитан Миляга долго не мог открыть глаза. Голова раскалывалась от боли, капитан пытался и не мог вспомнить, где это и с кем он так сильно надрался. Он помотал головой, открыл глаза, но тут же закрыл их снова, увидев нечто такое, чего увидеть вовсе не ожидал. Увидел он, что находится в каком-то не то сарае, не то амбаре. В дальнем углу на снарядном ящике сидел белобрысый, лет двадцати парнишка в плащ-палатке и что-то писал, положив на колено планшет и бумагу. В другом углу, возле полуоткрытых дверей, спиной к капитану сидел еще один человек с винтовкой. Капитан стал поглядывать туда и сюда, не понимая, в чем дело. Потом откуда-то из глубины мозга стало выплывать сознание, что он будто куда-то ехал и не доехал. Какой-то красноармеец с какой-то женщиной… Ах да, Чонкин. Теперь капитан вспомнил все, кроме самых последних минут. Вспомнил, как он попросился в уборную, как перерезал веревки и привязал вместо себя кабана. Потом он полз по огороду, шел дождь, и была грязь. Была грязь… Капитан ощупал себя. Действительно, гимнастерка и брюки, все было в грязи, которая, правда, стала уже подсыхать. Но что же было потом? И как он сюда попал? И кто эти люди? Капитан стал рассматривать белобрысого паренька. Видимо, военный. Судя по обстановке, какая-то полевая часть. Но откуда может быть полевая, если до фронта далеко, а он еще недавно только полз по огороду, даже грязь не успела высохнуть? На самолете, что ли, его сюда доставили? Капитан стал из-под полуприкрытых век наблюдать за белобрысым. Белобрысый оторвался от бумаги, взглянул на капитана, взгляды их встретились. Белобрысый усмехнулся.

– Гутен морген, – произнес он неожиданно.

Капитан снова опустил веки и стал неспешно соображать. Что сказал этот белобрысый? Какие-то странные нерусские слова. Гутен морген. Кажется, это по-немецки. Из тумана выплыло воспоминание. Восемнадцатый год, украинская мазанка и какой-то рыжий немец в очках, который стоит на постое у них в этой мазанке, по утрам, выходя из смежной комнаты в нижней рубахе, говорит матери:

– Гутен морген, фрау Миллег, – произнося фамилию на немецкий манер.

Рыжий был немец, значит, он говорил по-немецки. Этот тоже говорит по-немецки. Раз он говорит по-немецки, значит, он немец. (За время службы в органах капитан Миляга научился логически мыслить.) Значит, он, капитан Миляга, каким-то образом попал в плен к немцам. Хотелось бы, чтоб это было не так, но правде надо смотреть в глаза. (Глаза его были в это время закрыты.) Из печати капитан Миляга знал, что работников Учреждения и коммунистов немцы не щадят. В данном случае Миляга был и то и другое. И партбилет, как назло, в кармане. Правда, членские взносы не плачены с апреля, но кто станет разбираться в тонкостях?

Капитан снова открыл глаза и улыбнулся белобрысому как приятному собеседнику.

– Гутен морген, херр, – вспомнил он еще одно слово, хотя не был убежден, что оно вполне прилично.

Тем временем младший лейтенант Букашев, тоже мучительно припоминая немецкие слова, сложил из них простейшую фразу:

– Коммен зи, херр.

«Наверное, он хочет, чтобы я к нему подошел», – сообразил капитан, отметив про себя, что слово «херр» должно быть вполне употребительным, раз белобрысый его произносит.

Капитан встал, превозмог головокружение и продвинулся к столу, приветливо улыбаясь белобрысому. Тот на улыбку не ответил и хмуро предложил:

– Зитцен зи.

Капитан понял, что его приглашают садиться, но, оглядевшись вокруг себя и не увидев ничего похожего на стул или табуретку, вежливо поблагодарил кивком головы и приложением ладони к тому месту, где у нормального человека подразумевается сердце. Следующий вопрос «Намен?» не был капитану понятен, однако он прикинул в уме, какой первый вопрос могут задать на допросе, понял, что вопрос этот может быть о фамилии допрашиваемого, и задумался. Скрыть свою принадлежность к органам или к партии невозможно, о первом говорит форма, второе выяснится при первом поверхностном обыске. И он вспомнил свою фразу, с которой начинал все допросы: «Чистосердечное признание может облегчить вашу участь». Из практики он знал, что чистосердечное признание ничьей участи еще не облегчило, но других надежд не было, а его была хоть какая. Была еще слабая надежда на то, что немцы народ культурный, может, у них все не так.

– Намен? – нетерпеливо повторил младший лейтенант, не будучи уверен, что правильно произносит слово. – Ду намен? Зи намен?

Надо отвечать, чтобы не рассердить белобрысого.

– Их бин капитан Миляга, – заторопился он. – Миллег, Миллег, ферштейн? – Все же несколько немецких слов он знал.

«Капитан Миллег», – записал лейтенант в протоколе допроса первые сведения. И поднял глаза на пленника, не зная, как спросить о роде войск, в которых тот служит.

Но тот предупредил его и спешил давать показания:

– Их бин ист… арбайтен… арбайтен, ферштейн?.. – Капитан изобразил руками некую работу, не то копание огорода, не то пиление напильником. – Их бин ист арбайтен… – Он задумался, как обозначить свое Учреждение, и вдруг нашел неожиданный эквивалент: – Их бин арбайтен ин руссиш гестапо.

– Гестапо? – нахмурился белобрысый, поняв слова допрашиваемого по-своему. – Ду коммунистен стрелирт, паф-паф?

– Я, я, – охотно подтвердил капитан. – Унд коммунистен, унд беспартийнен всех расстрелирт, паф-паф. – Изображая пистолетную стрельбу, капитан размахивал правой рукой.

Затем он хотел сообщить допрашивающему, что у него большой опыт борьбы с коммунистами и он, капитан Миляга, мог бы принести известную пользу немецкому Учреждению, но не знал, как выразить столь сложную мысль.

Младший лейтенант тем временем записывал в протоколе допроса: «Капитан Миллег во время службы в гестапо расстреливал коммунистов и беспартийных…».

Он чувствовал, как ненависть к этому гестаповцу растет в его груди. «Сейчас я его пристрелю», – думал Букашев. Рука уже потянулась к кобуре, но тут же младший лейтенант вспомнил, что надо вести допрос, надо держать себя в руках. Он сдержался и задал следующий вопрос:

– Вот ист ваш фербанд дислоцирт?

Капитан смотрел на белобрысого, улыбался, силясь понять, но не понимал. Он понял только, что речь идет о какой-то, видимо, банде.

– Вас? – спросил он.

Младший лейтенант повторил вопрос. Он не был уверен, что правильно строит фразу, и начинал терять терпение.

Капитан снова не понял, но, видя, что белобрысый сердится, решил заявить о своей лояльности.

– Ес лебе геноссе Гитлер! – вставил он новое слово в знакомое сочетание. – Хайль Гитлер! Сталин капут!

Младший лейтенант вздохнул. Этот фашист – явный фанатик. Однако нельзя отказать ему в храбрости. Идя на верную смерть, он славит своего вождя. Букашев хотел бы, попав в плен, держаться так же. Сколько раз представлял он себе картину, как его будут пытать, загонять иголки под ногти, жечь огнем, вырезать на спине пятиконечную звезду, а он ничего не скажет, он только будет выкрикивать: «Да здравствует Сталин!».

Но он не всегда был уверен, что найдет в себе для этого достаточно мужества, и мечтал погибнуть с тем же возгласом на поле боя.

Младший лейтенант не стал реагировать на бессмысленные выкрики немца и продолжал допрос. Он задавал вопросы на ломаном русско-немецком языке. К счастью, и пленный немножко кумекал по-русски. И кое-что из него удалось все-таки выжать.

Капитан сообразил, что, очевидно, фербандой белобрысый называет Учреждение, в котором состоял он, Миляга.

– Там, – сказал он, охотно показывая рукой неизвестно куда, – ист хауз, нах хауз ист Чонкин. Ферштейн?

– Ферштейн, – сказал младший лейтенант, не подавая виду, что именно Чонкин его особенно интересует.

Пленный, морщась от головной боли и напряжения, продолжал давать показания, с трудом подбирая чужие слова.

– Ист Чонкин унд айн, цвей, драй… семь… зибен руссиш гестапо… связанные штриппе, веревкен… Ферштейн? – Капитан попытался жестами изобразить связанных между собой людей. – Унд айн флюг, самолетен. – И он замахал руками, как крыльями.

– Ласточка, Ласточка! – донеслось из соседнего помещения. – Что же ты, мать твою, не отвечаешь?

Капитан Миляга удивился. Он и не подозревал, что в немецком языке так много общего с русским. Или…

Но мысль свою он не додумал. Голова раскалывалась, и к горлу подступала легкая тошнота. Капитан сглотнул слюну и сказал белобрысому:

– Их бин болен. Ферштейн? Голова, майн копф бум-бум. – Он слегка постукал себя кулаком по темени, а потом положил щеку на ладонь. – Их бин хочен бай-бай.

Не дожидаясь разрешения, он неуверенной походкой, шатаясь от слабости, прошел к своей подстилке, лег и вновь потерял сознание.

36.

Тем временем совещание у командира дивизии продолжалось. Был только небольшой перерыв, когда командиры батальонов уходили, чтобы переместить свои подразделения на намеченные исходные позиции. Отдав указания окопаться на новых местах, командиры вернулись в блиндаж.

Теперь обсуждалась проблема оружия и боеприпасов. Выяснилось, что в полку имеется только одно сорокапятимиллиметровое орудие и к нему три снаряда, один пулемет системы «максим» без лент, два батальонных миномета без мин, по две винтовки с ограниченным запасом патронов на каждое отделение и по одной бутылке с горючей жидкостью на три человека.

– Все ясно, – сказал генерал. – Оружия и боеприпасов мало. Максимально использовать фактор внезапности. Патроны экономить.

Открылась дверь, в блиндаже появился какой-то красноармеец в промокшей шинели.

– Товарищ генерал, – закричал он, приложив руку к пилотке, – разрешите обратиться к товарищу полковнику?

– Разрешаю, – сказал генерал. Боец повернулся к полковнику. От его шинели шел пар.

– Товарищ полковник, разрешите обратиться?

– Ну что там у тебя? – спросил полковник.

Боец вручил ему пакет и, попросив разрешения, вышел.

Полковник, разорвав пакет, прочел донесение и молча протянул генералу.

В донесении было написано:

Командиру полка полковнику ЛАПШИНУ.

от младшего лейтенанта БУКАШЕВА.

ДОНЕСЕНИЕ.

Настоящим сообщаю, что мною, младшим лейтенантом Букашевым, был допрошен военнослужащий германской армии, взятый в плен разведчиками Сырых и Филюковым.

При допросе пленный показал, что он является офицером гестапо Миллегом. За время службы в гестапо отличался жестокостью и беспощадностью и лично участвовал в массовых расстрелах коммунистов и беспартийных советских граждан.

Одновременно с этим он показал, что штаб так называемого Чонкина находится в крайней избе, принадлежавшей до оккупации почтальону Беляшовой, и охраняется усиленным отрядом гестаповцев, связанных между собой самыми тесными узами. Рядом имеется посадочная площадка и один самолет, по-видимому, для связи с регулярными частями гитлеровской армии.

От более подробных показаний вышеозначенный Миллег уклонился. При допросе вел себя вызывающе, с фанатизмом. Неоднократно выкрикивал фашистские лозунги (в частности, «Хайль Гитлер!»), позволял возмутительные заявления относительно общественного и политического устройства нашей страны. Несколько кощунственных выпадов касались личности тов. И. В. Сталина.

Младший Лейтенант Букашев.

– Ну что ж, – сказал генерал. – Сведения очень ценные. Младшего лейтенанта Букашева представить к награде. Исходные позиции изменять в соответствии с новыми данными. Чтобы не распыляться, сосредоточить все силы для атаки на штаб так называемого Чонкина. – Он придвинул к себе план, зачеркнул прямоугольники, изображавшие места дислокации батальона, и передвинул их на другие места. Зачеркнул стрелы и провел новые. Теперь все три стрелы сходились на избе Нюры Беляшовой.

37.

Допросив пленного, лейтенант Букашев составил донесение и с одним из свободных караульных отправил к командиру полка. Теперь можно было бы немного и вздремнуть, но спать не хотелось, и он решил написать письмо матери. Он положил перед собой раскрытый блокнот, придвинул коптилку и своим еще не установившимся школьным почерком начал быстро писать:

«Моя милая, славная, дорогая мамулька!

Когда ты получишь это письмо, твоего сына, возможно, уже не будет в живых. Сегодня на рассвете по сигналу зеленой ракеты я иду в бой. Это будет первый бой в моей жизни. Если он окажется и последним, я прошу тебя: не горюй. Пусть тебя утешает мысль, что сын твой, младший лейтенант Букашев, отдал свою молодую жизнь за Родину, за партию, за великого Сталина.

Верь мне, я буду счастлив погибнуть, если моя смерть хоть в какой-то степени смоет пятно позора, которое положил на нас твой бывший муж и мой бывший отец…».

Написав слово «отец», Букашев задумался. И та ночь во всех подробностях встала перед его глазами, как будто это было только вчера. Он тогда кончал восьмой класс.

Когда они пришли и стали колотить в дверь прикладами и все в квартире переполошились, отец спокойно сказал матери:

– Подожди, я открою, это за мной.

Потом эти слова стали для Леши самой тяжелой уликой против отца. «Это за мной», – сказал он. Значит, он знал, что за ним могут прийти, значит, знал, что виноват, потому что у невиновного такого ощущения быть не могло.

Их было четыре человека: один с пистолетом, двое с винтовками и четвертый – очкарик с нижнего этажа, взятый в качестве понятого. Этот очкарик трясся от страха, и, как выяснилось впоследствии, не напрасно, через некоторое время его тоже арестовали по делу отца.

Они вспороли все перины и подушки (пух потом летал три дня по всему двору), разломали мебель и переколотили посуду. Тот, который был с пистолетом, брал по очереди горшки с цветами, поднимал над головой и разбивал прямо посреди комнаты, наворотив кучу черепков и земли.

Потом они ушли и увели с собой отца.

Первое время Леша еще на что-то надеялся. Ему трудно было свыкнуться с мыслью, что его отец, герой Гражданской войны, орденоносец, получивший от ВЦИК именное оружие (саблю с золотым эфесом), а потом директор одного из крупнейших металлургических заводов, оказался простым шпионом, сотрудничавшим с польской дефензивой. Но, к сожалению, вскоре все подтвердилось. Под давлением улик отец дал показания, что хотел вывести из строя одну из последних мартеновских печей. Не верить этому было нельзя. Но одно только никак не укладывалось у Леши в голове – зачем отцу нужно было выводить из строя эту самую печь? Неужели он думал, что вместе с этой печью рухнет все Советское государство? Если он так долго и искусно скрывал свою сущность от партии, от народа, наконец, от своей семьи, значит, он не был так глуп. И у него для вредительства были гораздо большие возможности. Нет, Леша решительно не мог понять ничего, и именно это больше всего его мучило.

Букашев встал, прошелся по амбару. Было тихо. Пленный лежал на соломе с закрытыми глазами, и лицо его было бледно. Пахло сеном, и где-то трещал сверчок. Он сел на место, вздохнул и послюнил химический карандаш.

«…Мамочка дорогая, может быть, ты меня осудишь за то, что я, поступая в командирскую школу, скрыл правду об отце. Я знаю, я смалодушничал, но я не видел другого выхода, я хотел защищать Родину вместе со своим народом и боялся, что мне этого не позволят…».

Младший лейтенант отложил карандаш, подумал. Надо было бы сделать какие-нибудь распоряжения на случай смерти, но он не знал, какие именно. Раньше люди писали завещания. Ему завещать было нечего. Но все же он написал:

«Мамочка, если увидишь Лену Синельникову, передай ей, что я освобождаю ее от данного мне обещания (она знает), а костюм мой продай, не береги. Деньги, которые ты за него получишь, тебе пригодятся.

На этом письмо свое заканчиваю, до сигнала атаки осталось меньше часа. Прощай, моя дорогая мамуля! Твой любящий тебя сын Леша».

После этого он поставил число и время: 4 часа 07 минут.

Письмо это младший лейтенант Букашев сложил треугольником, надписал адрес и положил в левый карман к документам. Если останется жив, он это письмо уничтожит, если погибнет, отправят и без него.

Время близилось к рассвету, надо было спешить. Младший лейтенант вырвал еще один лист из блокнота и написал заявление в партийную организацию своей части. Он не стал мотивировать свою просьбу. Он написал просто и скромно: «Если погибну, прошу считать коммунистом». И расписался. И поставил число. И, оставив заявление, чтобы просохло, вышел размяться наружу. Было еще темно, но вдали уже различались очертания каких-то предметов, и где-то внизу, над речкой, белела полоса тумана. Часовой, стоявший на посту у входа в амбар, курил, прикрывая цигарку ладонью. Младший лейтенант хотел сделать ему замечание, но передумал.

«Какое моральное право имею я делать замечания этому человеку, который в два раза старше меня?» – подумал он и вернулся в амбар.

Вернувшись, посмотрел он на то место, где лежало заявление. Блокнот был, заявления не было. «Что за черт?» – подумал младший лейтенант и стал рыться в карманах. Служебное удостоверение нашел. Письмо матери нашел. Нашел, наконец, фотографию Лены Синельниковой. Заявления в партию не было.

Букашев подозрительно посмотрел на пленного, но тот по-прежнему спал в своем углу, правда, не такой бледный, как раньше. Вряд ли стал бы он красть заявление, которое ему ни к чему совершенно. Младший лейтенант взял фонарь и стал обшаривать ближайшее пространство. Он заглядывал во все углы, ползал на коленях, переворачивал ящики – заявления не было.

Поиски младшего лейтенанта были прерваны каким-то наружным шумом. Он поспешил на этот шум и увидел у входа в амбар командира дивизии, который тыкал часового пистолетом в живот и произносил речь, состоявшую сплошь из мата. Позади генерала в предрассветной полутьме угадывались полковник Лапшин, начальник СМЕРШа и еще несколько темных фигур. Часовой, сжимая винтовку, таращил на генерала обезумевшие глаза. Младший лейтенант застыл по стойке «смирно». Его появление отвлекло генерала от часового, и он закричал:

– А ты кто такой?

– Младший лейтенант Букашев, – отрапортовал он испуганно.

– Мой адъютант, – пояснил Лапшин.

– Что ж ты, младшой, так твою мать, не смотришь, что у тебя этот раздолбай курит на посту, туда его в душу?

– Виноват, товарищ генерал армии! – наконец опомнился часовой, сразу повысив Дрынова на три чина.

Это было бы грубой лестью, но и Дрынов был тоже грубый. Он слегка смягчился и проворчал:

– Виноват, так твою мать. Кровью своей искупать будешь вину. Тут вот секретарь райкома товарищ Ревкин приехал, – показал он на кого-то, стоявшего за начальником СМЕРШа, – посмотрит он и скажет: «Ну и порядки у этих военных». Один такой вахлак может устроить демаскировку и погубить целую дивизию. Ну как, младшой, все спокойно?

– Спокойно, товарищ генерал!

– Ну хорошо, пройдем внутрь.

38.

Капитан Миляга проснулся от какого-то шума, значение которого было ему непонятно. Приподнялся на локте. В амбаре никого не было. Тот, белобрысый, который сидел за столом, куда-то смылся. Может, и ему, Миляге, можно смыться? Он огляделся. Увидел под потолком маленькое окошечко. Там, в хлеву Нюры Беляшовой, тоже было окошечко под потолком. Если составить все эти ящики один на другой…

В амбар вошли пятеро. Первый, большой и грузный, с кирпичным лицом, за ним, чуть приотстав, худощавый, потом еще один, в высоких сапогах, за ним маленький, невзрачного вида, как показалось капитану, очень симпатичный, и последним шел белобрысый. Тот, что был в высоких сапогах, сразу заинтересовал капитана. Уж больно лицо его было знакомо. Конечно же, секретарь Ревкин. Наверное, эти немцы не знают, кто он такой, иначе они бы не так с ним обращались. И тут капитан понял, где путь к спасению. Сейчас он окажет немцам большую услугу, после которой они, может быть, и не станут его расстреливать. Он вскочил и направился прямо к Ревкину. Ревкин в недоумении остановился. Белобрысый схватился за кобуру.

– Афанасий Петрович? – наконец неуверенно проговорил Ревкин. – Товарищ Миляга?

– Волк тебе товарищ, – улыбнулся Миляга и повернулся к высокому, который, как он понял, был здесь самым главным. – Прошу битте, учесть мой показаний, этот швайн ист секретарь райкомен Ревкин, районен фюрер. Ферштейн?

– Афанасий Петрович, – еще пуще удивился Ревкин, – что с тобой, милый, опомнись!

– Вот они тебе сейчас опомнятся. Они тебе сейчас дадут, – пообещал Миляга.

Ревкин растерянно посмотрел на генерала, тот развел руками и помотал головой.

– Что за так твою мать! – удивился он.

Услыхав опять знакомое словосочетание, Миляга растерялся. Он смотрел на военных, переводя взгляд с одного на другого, и ничего не мог понять. Да и в голове еще немного потрескивало. Но тут в помещение вошли несколько человек с автоматами. На их касках блестели от дождя крупные звезды. И догадка забрезжила в помутненном сознании капитана.

– Кто это? – на чистом русском языке спросил высокий.

– Пленный, товарищ генерал, – выступил вперед Букашев. – Капитан гестапо.

– Тот самый? – Генерал вспомнил донесение.

– При чем здесь гестапо? – заспорил Ревкин и дал краткие разъяснения по поводу личности капитана.

– Но я же его допрашивал, – растерялся Букашев. – Он сказал, что расстреливал коммунистов и беспартийных.

– Ни хрена понять не могу, – запутался вконец Дрынов. – Может, он сам тогда скажет? Ты кто есть? – спросил он непосредственно у Миляги.

Миляга был растерян, ошеломлен, раздавлен. Кто-кто, а уж он-то совершенно ничего не мог понять. Кто эти люди? И кто он сам?

– Их бин…

– Ну вот видишь, – повернулся генерал к Ревкину, – я же говорю, что он немец.

– Найн, найн! – приходя в ужас, закричал Миляга, перепутав все известные ему слова из всех языков. – Я нет немец, я никс немец. Русский я, товарищ генерал.

– Какой же ты русский, так твою мать, когда ты слова по-русски сказать не можешь.

– Я могу, – приложив руку к груди, стал горячо уверять Миляга. – Я могу. Я очень даже могу. – Для того чтобы убедить генерала, он выкрикнул: – Да здравствует товарищ Гитлер!

Конечно, он хотел назвать другую фамилию. Это была просто ошибка. Трагическая ошибка. Но то тяжелое состояние, в котором он находился с момента пленения, перемешало в его стукнутой голове все, что в ней было. Выкрикнув последнюю фразу, капитан схватился двумя руками за эту голову, упал и стал кататься по земле, понимая, что его уже ни за что не простят, да и сам бы он не простил.

– Расстрелять! – сказал генерал и сделал характерное отмахивающее движение рукой.

Двое бойцов из его охраны подхватили капитана под мышки и поволокли к выходу. Капитан упирался, выкрикивал какие-то слова, русские вперемешку с немецкими (оказалось, что он слишком хорошо знает этот иностранный язык), и носки его хромовых грязных сапог чертили по перемешанной с полувой земле две извилистых борозды.

И у многих из тех, кто глядел на него, сжалось сердце от жалости. Сжалось оно и у младшего лейтенанта Букашева, хотя умом он и понимал, что капитан сам заслужил свою участь.

А начальник СМЕРШа, провожая взглядом своего коллегу в последний путь, думал: «Дурак ты, капитан! Ох и дурак!».

И в самом деле, погиб капитан Миляга, недавний гроза района, как дурак, по чистейшему недоразумению. Ведь если бы он, попав на допрос, разобрался в обстановке и понял, что это свои, разве стал бы он говорить про русское гестапо? Разве стал бы он выкрикивать «Хайль Гитлер!», «Сталин капут!» и прочие антисоветские лозунги? Да ни за что в жизни! И по-прежнему считался бы первосортным патриотом. И вполне возможно, дослужившись до генерала, получал бы сейчас хорошую пенсию. И проводил бы заслуженный отдых, забивая с друзьями-пенсионерами «козла». И выступал бы в жилищных конторах с лекциями, уча молодежь патриотизму, культуре поведения в быту и нетерпимому отношению ко всем проявлениям чуждой идеологии.

39.

Чонкин не знал, какая над ним зависла опасность, но неприятности в связи с побегом капитана Миляги предчувствовал.

Поэтому незадолго до рассвета, пользуясь тем, что и пленные, и Нюра спали крепким предутренним сном, он раскрыл свой вещмешок, переодел чистое белье и стал рыться, перебирая свое имущество. В случае чего он хотел оставить Нюре что-нибудь на память.

Имущества было негусто. Кроме белья, смена байковых зимних портянок, иголка с нитками, огрызок химического карандаша и завернутые в газету шесть фотокарточек, где он снят был вполроста. Его товарищи по службе фотографировались, чтобы порадовать карточками родных или знакомых девушек, Чонкину радовать было некого. Поэтому все шесть карточек у него сохранились. Он вынул из пачки верхнюю и поднес к лампе. Вглядевшись в свое изображение, Чонкин остался им, в общем, доволен. Каптенармус Трофимович, подрабатывавший фотографированием, изобразил Чонкина при помощи специальной рамки на фоне идущих внизу танков и летящих поверху самолетов. А над самой головой Чонкина вилась ореолом надпись: «Привет из Красной Армии».

Примостившись на краешке стола, он долго слюнил карандаш и обдумывал текст. Потом, вспомнив надпись, которую рекомендовал ему в свое время тот же Трофимович, и высунув от напряжения язык, вывел неровными, почти что печатными буквами:

Пусть нежный взор твоих очей Коснется копии моей. И может быть, в твоем уме Возникнет память обо мне.

Подумал и дописал:

«Нюре Б. от Вани Ч. в дни совместной жизне».

Карандаш спрятал в карман, а карточку положил на подоконник.

За окном светало и дождь, кажется, перестал. Пора было будить Нюру, а самому подремать хоть немного, потому что скоро надо пленных выводить на работу и там, в чистом поле, следить в оба, чтобы не разбежались, подобно своему начальнику.

Будить Нюру было жалко. И вообще жалко. Сколько они вместе живут, сколько она из-за него терпит, сколько сплетен вокруг, а ведь никогда не пожалуется. Был, правда, случай, намекнула робко, что не мешало бы оформить отношения, да он отговорился, что красноармейцу без разрешения командира жениться нельзя. Это, конечно, так, но, если по-честному, дело не в разрешении, а в том, что он сам не решался, обдумывая положение с разных сторон.

Иван подошел к Нюре и тихо тронул ее за плечо.

– Нюрк, а Нюрк, – сказал ласково.

– А? Что? – Нюра, вздрогнув, проснулась и смотрела на него бессмысленными от сна глазами.

– Сменила б, слышь, меня на маленько, – попросил он. – Спать хочется, мочи нет!

Нюра послушно слезла с кровати, всунула ноги в сапоги, взяла винтовку и села возле двери.

Иван, не раздеваясь, лег на освобожденное место. Подушка была теплая после Нюры. Он закрыл глаза, и только сознание его начало путаться между сном и действительностью, как послышался какой-то странный, с прихлебами звук, что-то ахнуло где-то, и зазвенели оконные стекла. Иван сразу пришел в себя и сел на кровати. Проснулись Свинцов и Едренков. Нюра сидела на прежнем месте, но лицо ее выражало беспокойство.

– Нюрка, – шепотом позвал Иван.

– А? – шепотом отозвалась она.

– Чего там такое?

– Кажись, стреляют.

И вдруг снова бабахнуло, теперь вроде с другой стороны. Чонкин вздрогнул.

– Господи, твоя воля! – шепотом выдохнула Нюра.

Проснулись и другие пленники. Только лейтенант Филиппов чмокал губами во сне. Свинцов приподнялся на локте и переводил взгляд с Нюры на Чонкина и обратно.

– Нюрка, – сказал Иван, торопливо зашнуровывая ботинки. – Дай мне винтовку, а себе возьми из кошелки левольвер какой побольше.

И, не надевая обмоток, вышел во двор. Во дворе было тихо, грязно, но дождь перестал. Еще не совсем рассвело, но видимость была уже неплохая. Самолет, расставив свои нелепые крылья, стоял на месте.

Чонкин огляделся, и странное зрелище поразило его.

Метрах в двухстах за огородами клубились белые сугробы.

«Что за хрен? – удивился Чонкин. – В такую теплынь откуда же снег?».

Он заметил, что сугробы эти шевелятся и передвигаются в его сторону. Чонкин еще больше удивился и вгляделся внимательней. И тут только он понял, что это вовсе не сугробы, а некая масса людей, которые ползут по направлению к нему, Чонкину. Он не знал, что это ударный взвод, которому было поручено забросать противника бутылками с горючей жидкостью как продолжение артподготовки. Когда их обмундировывали, на складе не хватило шинелей и бойцам выдали зимние маскхалаты, которые были использованы по причине плохой погоды. «Немцы!» – подумал Чонкин. В ту же секунду ахнул винтовочный выстрел, и пуля взвизгнула под самым ухом Ивана. Он упал. Подполз по грязи к правой стойке шасси и укрепил винтовку между стойкой и колесом.

– Эй, сдавайтесь! – крикнул кто-то оттуда, от белых халатов.

«Русские не сдаются!» – хотел крикнуть Чонкин, но постеснялся. Вместо ответа он приложился щекой к прикладу и выстрелил не целясь. И тут началось. Со стороны неприятеля захлопали беспорядочно выстрелы, и пули засвистели над Чонкиным. Большая часть пролетала мимо, но некоторые задевали самолет, распарывали обшивку и со звоном плющились о стальные детали мотора. Чонкин уткнулся лицом в землю и время от времени, экономя патроны, стрелял неизвестно куда. Извел первую обойму, заправил вторую. Пули продолжали свистеть, некоторые из них совсем низко. «Кабы старшина выдал мне каску», – с тоской подумал Иван, но продолжить свою мысль не успел. Что-то мягкое плюхнулось рядом с ним. Он вздрогнул. Потом слегка повернул голову и открыл один глаз. Рядом с ним лежала Нюра и так же, как он, прижавшись к земле, палила в воздух сразу из двух пистолетов. Кошелка с остальными пистолетами лежала рядом про запас.

– Нюрк, – толкнул Чонкин подругу.

– Ась?

– Ты почто их-то бросила?

– Не бойсь, – сказала Нюра, нажимая сразу на два спусковых крючка, – я их в подпол загнала и гвоздями забила. Ой, погляди!

Иван приподнял голову. Теперь белые продвигались вперед короткими перебежками.

– Этак, Нюрка, мы с ими не справимся, – сказал Чонкин.

– А ты из пулемета умеешь? – спросила Нюра.

– А где ж его взять?

– А в кабинке.

– Ой, как же это я забыл! – Чонкин вскочил и ударился головой о крыло. Прячась за фюзеляжем, оборвал тесемки брезента, залез на крыло, и не успели белые отреагировать, он был уже в задней кабине. Здесь действительно находились турельная установка и пулемет с полным боекомплектом. Чонкин схватился за ручки. Но пулемет был неподвижен. Турель от долгого бездействия и дождей заржавела.

Начал он плечом расшатывать пулемет, но он не поддавался.

Тут что-то тяжелое без выстрела упало на верхнее крыло. Потом еще и еще. И застучало вокруг и по крыльям, зазвенело разбитое стекло и остро запахло чем-то похожим на керосин. Чонкин высунул голову и увидел, что из-за ограды летит на него туча бутылок, наполненных желтой жидкостью. Большая часть бутылок плюхалась в грязь, но некоторые попадали по самолету, катились по крыльям и разбивались об мотор. (Впоследствии оказалось – бойцов ударного взвода забыли предупредить, что бутылки с горючей жидкостью надо сперва поджигать, и они швыряли их просто так.).

Сбоку на крыле появилась Нюра.

– Нюрка, не высувайся, – крикнул Иван, – пришибут!

– А на кой они бросают бутылки? – прокричала ему в ухо Нюра, паля одной рукой в воздух из пистолета.

– Не боись, Нюрка, опосля сдадим! – нашел в себе силы для шутки Чонкин. И приказал: – Вот что, Нюрка, хватай самолет за хвост и крути в разные стороны! Поняла?

– Поняла! – прокричала Нюра, сползая с плоскости на животе.

40.

В это время генерал Дрынов сидел в блиндаже под тремя накатами и следил за происходящим сквозь перископ. Не то чтобы он был так труслив (храбрость свою он неоднократно уже показывал), просто он считал, что генералу по чину положено сидеть в блиндаже и передвигаться исключительно на бронетранспортере. В перископ он видел, как его войска сперва ползком, а потом короткими перебежками двигались по направлению к крайней избе. Оттуда тоже вели огонь, но не очень плотный. Генерал приказал телефонисту соединить его с командиром атакующего батальона и передал приказ начинать атаку.

– Есть, товарищ первый! – ответил в трубку командир батальона.

Вскоре в цепи атакующих заметно стало усиленное шевеление.

Бойцы ударного взвода в белых халатах подползли вплотную к забору. Генерал видел, как они, поочередно приподнимаясь, взмахивают руками. Бросают бутылки, догадался генерал.

Но почему же нет пламени?

Генерал снова соединился с комбатом.

– Почему не горят бутылки?

– Сам не понимаю, товарищ Первый.

– А спичками не поджигали? – повысил голос генерал.

Было слышно, как шумно дышит в трубку командир батальона.

– Я тебя спрашиваю, – не дождался ответа Дрынов, – поджигали бутылки или нет?

– Нет, товарищ генерал.

– Почему?

– Я не знал, товарищ Первый, – помолчав, признался комбат.

– В трибунале узнаешь, – пообещал генерал. – Кто есть рядом с тобой из комсостава?

– Младший лейтенант Букашев.

– Передай ему командование батальоном и отправляйся под арест.

– Есть, товарищ Первый, – упавшим голосом ответила трубка.

В это время застучал пулемет. Генерал удивился и, бросив трубку, кинулся к перископу.

Он увидел, что цепи атакующих залегли, а бойцы ударного взвода, вжавшись в землю, ползут обратно. Халаты на них были уже не совсем белые или, точнее сказать, совсем не белые, теперь вполне пригодные для маскировки.

Передвинув трубку перископа чуть левее, генерал увидел, что пулеметный огонь идет из самолета, который, движимый непонятной силой, вращается на месте.

– Что за едрит твою мать! – удивился генерал, но, отрегулировав резкость, удивился еще больше. Некто явно женского пола в цветастом платье, расстегнутой телогрейке и сбившемся на плечи полушалке таскает этот самолет за хвост. Вот самолет повернулся боком, и на хвосте его генерал отчетливо разглядел звезду. «Неужто – наш?» – мелькнуло в генеральском мозгу. Нет, не может быть. Обыкновенная вражеская уловка. Для того эта баба его и крутит, чтоб обмануть. Он опять вернулся к телефону. Вызвал командира полка.

– Слушай, Второй, – сказал он ему, – это говорит Первый! У нас в орудии сколько снарядов осталось?

– Один, товарищ Первый.

– Очень хорошо, – сказал Первый. – Прикажи подтащить орудие к уборной, на которой что-то написано иностранными буквами, и пускай вдарят прямой наводкой в упор.

– Так пулемет же, товарищ Первый.

– Что пулемет?

– Не дает подойти. Стреляет. Люди погибнут.

– Погибнут! – загремел генерал. – Гуманист тоже нашелся. На то и война, чтоб гибли. Подтащить орудие, я приказываю!

– Есть, товарищ Первый.

В это время умолк пулемет.

Отбив атаку, Чонкин снял пальцы с гашетки. И сразу наступила тишина до звона в ушах. Со стороны неприятеля тоже никто не стрелял.

– Нюрка! – обернулся Иван.

– Чего? – Нюра стояла, привалившись к хвосту, тяжело дышала, и лицо ее было красным и мокрым, как после бани.

– Живая, – улыбнулся ей Чонкин. – Ну отдохни маленько.

Было уже совсем светло, и он хорошо видел и тех, в грязных халатах, которые швыряли бутылки, и других, в серых шинелях, которых было гораздо больше. Но все они лежали, не проявляя никаких признаков жизни, и даже ощущение опасности стало как будто бы проходить.

Где-то громко закричал петух, ему отозвался другой, потом третий…

«Ишь, как голосисто кричат», – думал Чонкин, не замечая, что артиллеристы подтягивают свою сорокапятку, прикрываясь уборной Гладышева, на которой было написано «Water closet».

– Нюрка, – сказал Иван ласково, – отдохнула маленько?

– А чего? – Нюра утирала лицо концом полушалка.

– Принесла бы водицы. Попить охота. Только бегом, а то ишо подстрелют.

Нюра, пригнувшись, кинулась к избе.

Ахнул запоздалый выстрел, но Нюра была уже за углом.

Вбежав в избу, она первым делом обратила внимание на крышку подпола, но в этом смысле все было в порядке, пленники сидели внизу и никак не проявляли себя.

Нюра зачерпнула из ведра воды, и в это время раздался такой оглушительной силы взрыв, что пол под ней перевернулся, и, падая, она слышала, как летели со звоном стекла.

41.

Выстрел был очень удачным. Единственный снаряд угодил точно в цель. Бойцы по-прежнему лежали, прижавшись к земле и ожидая ответа со стороны противника. Ответа не было.

И тогда временно исполняющий обязанности командира первого батальона младший лейтенант Букашев поднялся на четвереньки.

– За Родину! – прокричал он хриплым от волнения голосом. – За Сталина! Ура-а!

Вскочил на ноги и побежал по мокрой траве, размахивая пистолетом.

На какой-то миг замерло сердце, показалось, что он один и за ним никого. Но уже в следующее мгновение услышал он за спиной мощное «ура» и топот десятков ног. Тут же заметил он и второй батальон, который тоже с криком «ура» бежал рассеянной цепью по улице, третий батальон, обойдя деревню понизу, приближался со стороны реки.

Младший лейтенант Букашев со своими орлами первым перемахнул через ограду и ворвался на огород. То, что он увидел, показалось ему невероятным. Не увидел он горы вражеских трупов, не увидел сдающихся в панике солдат противника. Он увидел разбитый самолет, у которого правая верхняя плоскость была срезана осколком и висела на тонких тросиках, а хвост вообще валялся в стороне.

Недалеко от самолета на развороченной земле лежал красноармеец с голубыми петлицами, а над ним безутешно рыдала женщина в расстегнутой телогрейке и с растрепанными волосами.

Букашев остановился. Остановились и подбежавшие за ним бойцы. Задние привставали на цыпочки, чтобы рассмотреть, что происходит впереди. Младший лейтенант, смущенно потоптавшись, стащил с головы каску. Бойцы последовали его примеру.

Подошел и полковник Лапшин. Тоже снял каску.

– Как фамилия этого красноармейца? – спросил он у женщины.

– Чонкин это, Ваня, муж мой, – сказала Нюра, заливаясь слезами.

С грохотом подъехал бронетранспортер. Из него выскочили автоматчики и стали теснить красноармейцев, расчищая путь тяжело вылезавшему генералу. Разобрали часть изгороди, чтобы комдиву не пришлось задирать ноги. Заложив руки за спину, генерал не спеша прошел к самолету. Увидев лежавшего на земле Чонкина, медленно стянул с головы папаху.

Подбежал полковник Лапшин.

– Товарищ генерал, – доложил он, – задание по ликвидации банды Чонкина выполнено.

– Это и есть Чонкин? – спросил Дрынов.

– Да, товарищ генерал, это – Чонкин.

– А где же банда?

Полковник растерянно закрутил головой. В это время дверь избы отворилась, и несколько вооруженных красноармейцев вывели связанных людей в серых мундирах.

– Вот она, банда, – сказал сзади кто-то из красноармейцев.

– Какая же это банда? – появился откуда-то Ревкин. – Это наши товарищи.

– Кто сказал про них «банда»? – спросил генерал и вгляделся в напиравших друг на друга красноармейцев. В рядах произошло некоторое замешательство. Бойцы попятились. Каждый старался спрятаться за спиной другого.

– Развязать их! – приказал генерал полковнику Лапшину.

– Развязать! – приказал полковник младшему лейтенанту Букашеву.

– Развязать! – приказал Букашев бойцам.

– Где же все-таки банда? – спросил генерал, всем корпусом поворачиваясь к стоявшему сзади Ревкину.

– А это надо у него спросить, – сказал Ревкин и показал на подъезжавшего в двуколке председателя Голубева. – Иван Тимофеевич! – закричал он ему. – Где же банда?

Голубев привязал лошадь к забору и подошел.

– Какая банда? – спросил он, с жалостью глядя на вчерашнего своего собутыльника.

– Ну как же, – заволновался Ревкин. – Помнишь, я тебе звонил по телефону, спрашивал насчет вот товарищей, кто их арестовал? А ты мне сказал: «Чонкин со своей бандой».

– Я не говорил с «бандой», – нахмурился Голубев. – Я сказал «с бабой». С ней вот, с Нюрой.

Услыхав свое имя, Нюра зарыдала еще пуще. Горючая слеза упала на лицо Чонкина. Чонкин вздрогнул и открыл глаза, потому что он был не убит, а только слегка контужен.

– Жив! Жив! – прошелестело среди бойцов.

– Ванечка! – закричала Нюра. – Живой!

И стала покрывать лицо его поцелуями. Чонкин потер висок.

– Что-то я долго спал, – сказал он неуверенно и вдруг увидел над собой много любопытных лиц. Чонкин нахмурился и остановил взгляд на одном из стоявших над ним людей, а именно на человеке, который держал в руке папаху.

– Кто это? – спросил он у Нюры.

– А бес его знает, – сказала Нюра. – Какой-то начальник, я в их чинах не разбираюсь.

– Так это ж генерал, Нюрка, – подумав, сказал Иван.

– Да, я генерал, сынок, – ласково сказал человек с папахой. Чонкин смотрел на него недоверчиво.

– Нюрк, – спросил он взволнованно, – а я, случаем, не сплю?

– Нет, Ваня, ты не спишь.

Чонкин ей не очень поверил, но подумал, что генерал есть генерал и к нему надо относиться соответственно даже во сне. Он пошарил по земле рукой и, найдя лежавшую рядом пилотку, напялил ее на уши. Поднялся на нетвердые ноги и, чувствуя легкое головокружение и тошноту, приложил растопыренные пальцы к виску.

– Товарищ генерал, – доложил он, глотая слюну, – за время вашего отсутствия никакого присутствия…

Не зная, что говорить дальше, он замолчал и, часто хлопая ресницами, уставился на генерала.

– Послушай, сынок, – сказал генерал, надевая папаху, – неужели ты один сражался с целым полком?

– Не один, товарищ генерал! – Чонкин подтянул живот и выпятил грудь.

– Значит, все-таки не один? – обрадовался генерал. – А с кем же?

– С Нюркой, товарищ генерал! – Приходя в себя, рявкнул Чонкин.

Среди красноармейцев раздался смех.

– Кто там смеется?! – Генерал разгневанно стрельнул глазами по толпе. Смех сразу стих. – Смеяться нечего, мать вашу так! – продолжал генерал, постепенно припоминая все известные ему выражения. – Раздолбаи трах-тарарах… целым полком не могли справиться с одним говенным солдатом. А ты, Чонкин, я тебе прямо скажу, – герой, хотя на вид обыкновенный лопух. От имени командования, так твою мать, объявляю тебе благодарность и награждаю орденом.

Генерал сунул руку под плащ-палатку, снял с себя орден и прикрутил его к гимнастерке Чонкина. Вытянувшись по стойке «смирно», Чонкин покосился на орден и перевел взгляд на Нюру. Он подумал, что хорошо бы сфотографироваться, а то ведь потом никто не поверит, что сам генерал вручал ему этот орден. Он вспомнил Самушкина, старшину Пескова, каптенармуса Трофимовича. Вот бы перед ними сейчас показаться!..

– Товарищ генерал, разрешите обратиться! – Лейтенант Филиппов молодцевато кинул руку к виску.

Генерал вздрогнул и посмотрел на лейтенанта без особой приязни. Не успели развязать, а он уже лезет.

– Ну говори, – сказал генерал неохотно.

– Прошу ознакомиться с этим документом! – Лейтенант развернул лист бумаги с дыркой в правом нижнем углу. Генерал взял бумагу и медленно стал читать. Чем больше читал, тем больше хмурился. Это был ордер. Ордер на арест изменника родины Чонкина Ивана Васильевича.

– А где же печать? – спросил генерал, надеясь, что ордер не оформлен законным образом.

– Печать прострелена в бою, – с достоинством сказал лейтенант и потупился.

– Ну что ж, – сказал генерал смущенно, – ну что ж… Если так, то конечно… У меня нет оснований не верить. Поступайте согласно ордеру. – Он отступил назад, освобождая путь лейтенанту. Лейтенант шагнул к Чонкину и двумя пальцами, как гвоздодером, вцепился в только что полученный орден. Чонкин инстинктивно попятился, но было поздно. Лейтенант дернул рукой и выдрал вместе с орденом клок гимнастерки.

– Свинцов! Хабибуллин! – последовала команда. – Взять арестованного!

Чонкина схватили под локотки. По рядам красноармейцев прошел шум. Никто ничего не понимал.

Помня о роли командира как воспитателя, генерал Дрынов повернулся к личному составу и объявил:

– Товарищи бойцы, мой приказ о награждении рядового Чонкина отменяется. Рядовой Чонкин оказался изменником Родины. Героем он притворялся, чтобы втереться в доверие. Ясно?

– Ясно! – прокричали бойцы не очень уверенно.

Полковник Лапшин выбежал на дорогу и, встав спиной к деревне, вытянул руки по швам.

– Полк! – закричал он, дав сильного «петуха». – Побатальонно, в колонну по четыре, становись!

Пока полк выстраивался на дороге, генерал вместе с Ревкиным сел в бронетранспортер и уехал. Уехал от греха подальше и Голубев.

Наконец полк построился и занял всю дорогу от одной околицы до другой!

– Полк, равняйсь! – скомандовал полковник. – Смиррно! С места с песней шагом… – полковник выдержал паузу, – марш!

Грохнули сапоги о влажную дорогу. Из середины строя взмыл высокий голос запевалы:

Скакал казак через долину, Через кавказские края…

И сотни глоток подхватили:

Скакал казак через долину, Через кавказские края!

Мальчишки со всей деревни бежали вдоль строя и пытались подобрать ногу. Бабы махали платочками и утирали слезы.

Позади полка хромая кляча тащила пушку-сорокапятку, а за пушкой ехал на колесиках инвалид Гражданской войны Илья Жикин в буденновке. Проехав до середины деревни, он махнул рукой и повернул обратно. Вскоре после ухода полка жители Красного увидели выезжавшую со двора Чонкина полуторку.

Лейтенант сидел в кабине рядом с шофером. Остальные четверо держали за руки стоявшего в кузове Чонкина, который, впрочем, не вырывался.

За машиной, рыдая и спотыкаясь, бежала Нюра. Косынка сбилась на плечи, волосы растрепались.

– Ваня! – кричала Нюра, давясь от рыданий. – Ванечка! – и на бегу тянула руки к машине.

Чтобы прекратить это безобразие, лейтенант приказал шоферу ехать быстрее. Шофер прибавил газу. Нюра не выдержала соревнования с машиной и, споткнувшись напоследок, упала. Но и лежа, продолжала тянуть руки в сторону быстро удалявшейся машины… Сердце Чонкина заныло от жалости к Нюре. Он рванулся, но не тут-то было, его крепко держали.

– Нюрка! – закричал он, отчаянно мотая головой. – Не плачь, Нюрка! Я еще вернусь!

42.

На закате того же дня кладовщик Гладышев вышел из дому, имея своей целью осмотр мест недавнего сражения. И, проходя скошенным полем, за бугром, километрах в полутора от деревни, нашел он убитую шальной пулей лошадь. Гладышев сперва подумал, что это чужая лошадь, но, подойдя ближе, узнал Осоавиахима. Видимо, мерин был убит наповал – возле уха чернела рваная рана, от которой к губам тянулась струйка застывшей крови. Стоя над мертвым мерином, Гладышев усмехнулся. Что греха таить, было такое – поверил он своему странному сну. Не то чтоб совсем, но в какой-то степени все же поверил. Уж так все совпало, что трудно было не пошатнуться в своих лишенных мистики убеждениях. Ведь это ж, если кому рассказать, стыд и смех, стыд и…

Гладышев вдруг заметил, что на переднем копыте мерина нет подковы.

– Этого еще не хватало, – пробормотал он и, наклонившись, сделал второе открытие. Под копытом, примятый к земле, лежал клок бумаги. Охваченный предчувствием необычайного, Гладышев схватил бумагу, приблизил к глазам и остолбенел.

Несмотря на густевшие сумерки и не очень-то острое зрение, селекционер-самородок разобрал написанные крупным, неустановившимся почерком проступившие сквозь засохшие пятна грязи и крови слова: «Если погибну, прошу считать коммунистом».

– Господи! – вскрикнул Гладышев и впервые за много лет перекрестился.

Примечания.

1.

Мерин назван в честь Осоавиахима, то есть Общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству.