Люди и книги 40-х годов XIX века.

40-е годы нельзя уловить. Что это такое?

Идея христианского социализма держалась недолго.

Фурьеризм (Фурье) я не понял. Марксизм я понял.

«Бытие определяет сознание» — одна из самых вульгарных идей XIX века.

Из Бесед С Н. И. Ливаном.

[1] 40-е годы — один из самых интересных периодов собирания русской литературы XIX века, того изумительного явления, которое в свое время поразило европейский мир. Здесь наряду с второстепенными именами выступают великие художники, сделавшие шаг вперед в развитии художественной литературы мира. Этот сложный процесс занимает не менее столетия (XIX век). Именно в период 40-х годов в литературе особенно резко сталкивается духовная красота человека со «свинцовыми мерзостями» того времени, что рождает мучительные поиски путей развития России.

Время 40-х годов — время идейных исканий. Мысль билась над тем, что такое Россия, в чем ее смысл. Славянофилы и западники, кружки Герцена и Огарева, Петра- шевского, Станкевича… Но жизнь не могла ограничиться кружками, ведь они не восполняли брешь познания действительности. А задача познания действительности наступает с необыкновенной энергией на молодых людей того времени и требует незамедлительного осмысления, ответа. И здесь мы можем в виде трех направлений представить познание материала. Это познание действительности, связанное с общим мировым движением идей, характерных для того времени. Это познание того, что связано с жизнью повседневной, я бы сказал, художественно-литературной. И это познание политической, фактической и моральной жизни общества того времени. Эти три области познания будут преследовать нас все время, потому что в них заключена русская действительность того времени.

Очень характерен и поучителен пример с B.C. Пече- риным. Человек большой одаренности, устремленный в классицизм, в изучение Греции, античности, признанный специалистами выдающимся явлением в медиевистике, он не мог остаться равнодушным к событиям революции 1830 года во Франции, и все его мысли, искания с этого момента относятся в первую очередь к существующему переживаемому моменту, лежат не в области древности, а в области «кричащих противоречий» — противоречий между евангельской правдой и крепостническим, рабским, деспотическим, в сущности говоря, жизнеустройством России того времени. Но преодолеть до конца тягу к познанию духовного мира и жить злобой дня Печерин не смог. Отсюда его уход из активной жизни в обществе в католицизм, желание отгородиться от действительных событий. Один из блестящих умов России делается капелланом тюремной церкви. Иногда «сумрачная» Россия все же просыпается в его сознании — отсюда его литературные корреспонденции, переписка с Герценом.

Печерин не нашел себе места в старой России. Его фигура стоит на пороге именно социалистической России. В его индивидуальной драме отразились многие черты исторической коллизии старого и нового миров.

Александр Герцен этого периода подобно Печерину чувствует всю остроту противоречий между евангельской правдой и рабской действительностью, деспотической сущностью России. Характерно отношение Герцена к евангельской правде, к чтению Евангелия, пронесенному через всю жизнь: «Евангелие читал я много и с любовью.

…> без всякого руководства, не все понимал, но чувство- кал искреннее и глубокое уважение к читаемому. В перкой молодости моей я часто увлекался вольтерьянизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтобы когда- нибудь взял в руки Евангелие с холодным чувством, это меня проводило через всю жизнь. Во все возрасты я возвращался к чтению Евангелия, и всякий раз его содержание низводило мир и кротость на душу».

Остротой противоречий охвачены и Герцен, и Огарев, и многие «мальчишки», о которых позднее удачно скажет Салтыков-Щедрин: «Мальчишки — самое сильное сословие в России». Герцен, как натура энергичная, экспансивная, не мог оставаться наедине со своими мыслями и весь ушел в художественную литературу. Позднее он скажет, что повесть не его стихия; его стихия — статьи, публицистика. Но сейчас — повесть его стихия. Мир, в котором мы живем, — это «дом поврежденных», т. е. сумасшедших, с точки зрения доктора Крупова. Прекрасная социологическая повесть «Записки доктора Крупова», написанная Герценом, изображает здоровую натуру (Лёвку) и больное общество. Герцену, безусловно, удался образ тупорожденного Лёвки, он прекрасно, как художник, раскрыл внутренний мир мальчика, его различные проявления: когда Левка встретил Крупова, возвращающегося из семинарии и поцеловавшего его, как он был обрадован, смущен этим проявлением нежности, скрывая его от посторонних. Автор любуется спящим Левкой, его хорошим, спокойным лицом, без следов болезни, чуть освещенным лучом солнца и как бы испытывающим всю прелесть бытия от ощущения сна: «…Под большим деревом спал Левка…как тихо, как кротко спал он… <…> Никто никогда не дал труда вглядеться в его лицо: оно вовсе не было лишено своей красоты. Особенно теперь, когда он спал; щеки его немного раскраснелись, косые глаза не были видны, черты лица выражали такой мир душевный, такое спокойствие, что становилось завидно». Герцену удалось изобразить гамму психологических переживаний человека, который ничем не отличается от здоровых людей, только отношение к земле у него свое: он ее понимает, ощущает, чувствует ее красоту. Здесь Герцен-художник обернулся какой-то новой стороной, но, к сожалению, это не имело дальнейшего развития в его художественном творчестве.

В романе «Кто виноват?» уже нет этой диалектики души героев. Здесь оставлена только схема: среда и герой — и то, что во всем виновата среда: трагедия Круциферского и Любочки, покой которых нарушает Бельтов («лишний человек») своими романтическими исканиями. Риторика Герцена, закрывающая внутренний мир героев, многим читателям не нравилась. Роман этот непосредственно связан с просветительской литературой 40-х годов («натуральная школа»). Такие черты, как примитивная сюжетная схема, отсутствие внутреннего мира героев, риторика, делают его похожим на учебник, что было характерно для литературы 40-х годов.

Творчество Герцена этого периода не что иное, как программа христианского социализма. Моментом зарождения нового социализма считается французская революция 1789 года. Часть русского общества, несомненно, сочувственно отнеслась к исторической катастрофе Франции и считала 1789 год началом новой эпохи человеческого рода. Однако у Герцена найдено только имя явлению, его название, но не сама суть, не движение. Рассмотрение сути христианского социализма здесь отсутствует.

Герцен и Огарев. Они очень разные по психологическому складу, по отношению к миру, по пониманию человека. Огарев многое взял у Лермонтова. В лирике Огарева очень сильны отзвуки поэзии Лермонтова и романтизма вообще. Огарев с романтизмом не расстался («Романтизм в нас не вытравишь», «Мир ждет чего-то…»). Его личный крах — он потерял мечту (уход жены к Герцену и т. д.). А как плохо они жили! У них не было уклада, семьи, патриархального календаря. Они расстались с патриархальным укладом жизни. У них не было семьи в том понимании, какое дает христианство. Они были на другой ступени развития, ведущей к социализму. Что касается старого мира — это упадок. Что касается нового мира — это развитие. Старые вещи, уклад, патриархальный быт спасают человека от треволнений, которые несет с собой прогресс. Как только рвется эта связь — обязательно трагедия. Прогресс разрушает то, что есть, устоявшиеся формы жизни. В этом трагедия человеческого развития — в том, что не может быть неизменности.

Как писатели Герцен и Огарев очень разные. Один — портретист, памфлетист, очеркист. Ему удаются острые картины нравов, у него острое перо. Он умеет создать лицо, портрет. Другой, Огарев, — романтик, мечтатель, мистик. Сила Огарева — в его лирическом звучании, в исповеди души, в субъективности. Оба они автобиографичны.

Общемировое движение. Мировое движение идей того времени. Каково место России в мировом движении? Россия и Европа — какие здесь точки соприкосновения, взаимопроникновения? Каково наше историческое предназначение? Мы азиаты? Мы европейцы? Не этому ли посвящена большая часть трудов Станкевича, Герцена, Огарева, Ив. Киреевского? Это очень важно, потому что с этого момента мы можем говорить об общности движения России и Европы как явлениях одного целого. Ужв заранее скажем, что это явление важное, нужное, до сих пор не раскрытое историками литературы и культуры.

В осознании фактической политической жизни их занимает течение философской мысли: Хомяков, Печерин, братья Аксаковы, Герцен — славянофилы и западники. И, как всегда, там, где у нас не хватает исторического материала для познания, мы восполняем это художественными образами, художественными произведениями. Пройдя стадию ученичества, мы не сумели вступить в стадию самостоятельного, независимого суждения о развитии истории и места в ней России.

К этому можно прибавить то, что все описанные нами сейчас факты происходят после событий 14 декабря 1825 года, т. е. когда Россия могла или хотела пережить революцию, но не понимала, что революция не совершается только военным переворотом, — это свидетельство несостоятельности исторической мысли России того времени. Нам не хватает строгой логической выстроенности, исторического и идеологического мышления. Но мы преуспеваем в мышлении образами, в художественном осмыслении материала. Поэтому главным представляется движение или состояние художественной литературы 40-х годов (до середины 50-х) — беллетристики, как тогда ее называли — «натуральной школы», но в это понятие вмещено куда больше, чем привыкли видеть.

В эти годы мы видим большой интерес к биографиям. Историко-типологические явления мы подменяем фактами современности, не доводя их до обобщения. Материал биографического порядка дает довольно подробные описания времени и характера этого периода. Это целая художественная энциклопедия произведений, которые одновременно делаются и художественными документами эпохи. Биографии современников являются прекрасным документальным материалом, раскрывающим события того времени. Это, в сущности говоря, очень большой раздел, который во многом объясняет, почему у нас так много мемуара 20-30-х годов XIX века. Мы воспоминаниями заменяем наши философские, исторические суждения — это характерная черта русского мемуара.

Здесь нам важен мемуар С. Аксакова «Детские годы Багрова внука», где мемуар перестает быть им в буквальном смысле этого слова. Память лишь повод для рассуждения философского, экономического, этического характера. Вез понимания мемуара Аксакова «Детские годы Багрова внука» неясен смысл этого жанра вообще и в частности трилогии JI. Толстого «Детство. Отрочество. Юность».

Революционная ситуация готовилась в мемуарах. Это привело к высшей форме реализма — к русскому реалистическому роману: «Война и мир» JI. Толстого, «Бесы», «Братья Карамазовы» Ф. Достоевского, «Обломов» И. Гончарова.

Из мира реального в мир идеальный — процесс едва нами уловимый, но необыкновенно ясный и четкий. Вот где грани искусства и действительности переходят друг в друга. Вчерашнее идеальное представляется нам как реальность, как материя, которую можно ощутить, где потеряны границы между искусством и жизнью, вернее — искусство превзошло жизнь. Мы поверили в него, как в реальность, как в повседневное явление. Такой вывод дает в своем романе «Обломов» И.А. Гончаров. Роман этот написан в конце 50-х годов, время, изображенное в нем, — 40-50-е годы.

В романе чрезвычайно хорошо характеризуется «натуральное направление» глазами Обломова. В первой главе он спорит с Пенкиным: «Где же тут человечность? <…> Какое же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только <…> без претензий на поэзию». «Не мешайте искусство с грязью жизни. Грязь жизни пусть останется. Вы все равно ничего не переделаете». Правда требует не красоты, не поэзии, а действительности.

Роман беспощаден в изображении человеческих чувств — и это было великим открытием И.А. Гончарова. У него нет снисхождения к современному человеку: здесь еще много идеальных воображений. Гончаров делает очень жестоко в «Обломове»: крах Штольца, крах Обломова. Человеку одинаково отпущены и счастье, и страдание. Переходя эти границы — счастья и несчастья — человек теряет способность действовать, управлять собой. Человек в изображении Гончарова не может вместить норму счастья и норму трагедии, потому что таких норм нет. И это было открытием Гончарова, это поразило Льва Толстого (который, кстати говоря, до такой глубины в изображении человека не дошел): «Обломов — капитальнейшая вещь, какой давно, давно не было. <…>…я в восторге от Облом[ова]… Обломов имеет успех не случайный, не с треском, а здоровый, капитальный и невременный…»Ч.

1Толстой JI.H. Поли. собр. соч.: В 90 т. М.: ГИХЛ, 1949. Т. 60. С. 290.

Гончарову удалось обмануть своего героя (Обломова), показав, что «локти Пшеницыной» прекрасны не менее «снега» и «сирени» (то есть всего прекрасного в жизни). Но насладиться жизнью — еще не значит понять ее. Обломов к счастью только прикоснулся, с Ольгой, — и не выдержал его. А с Пшеницыной выдержал. Ап. Григорьев писал, что Обломову нужна была простая женщина, «без затей и выдумки», какие были у Ольги Ильинской. Ап. Григорьева вполне устраивала идея мещанской, обывательской жизни, которую Пшеницына предоставила Обломову. Простота выше всяких лирических чувств. Простота заменяет все. Почему Шереметев женился на Параше? Не только потому, что она была прекрасная актриса, а потому, что там была простота. Вот эта «простота», оказывается, и есть самое главное! Пшеницына проще Ольги Ильинской. У Пшеницыной есть сердце и любовь, где преобладает не чувственность, а ласка: и обогреет, и слово доброе скажет. Хотя смысл в этом слове небольшой (Пшеницына вообще ни над чем не задумывалась), но зато интонация богатая. А Ольга не знала своего сердца. Ап. Григорьев считал, что Ольга испортила Обломову жизнь. Надо жить сердцем, а не воспитанием. Человека можно научить, воспитать, но сердце не вложишь.

Нельзя не согласиться с мнением Ап. Григорьева, которое, в сущности, отражает целое направление русской жизни того времени. Нельзя думать, что литературная критика вся была проникнута прогрессивными идеями. Рядом с этим существовала критика повседневности, отрицающая всякие идеи. Провозглашалась одна идея — простоты как самого главного в жизни человека и в искусстве.

Ап. Григорьев — отрицатель социалистических теорий. Вся современная литература для него — литература в пользу бедных и в пользу женщин. Ап. Григорьев считал, что русский человек не может заглушить в себе голоса душевно-духовных интересов. Социализм обращает человека в «свинью рылом вниз», и для русской души нет ничего противнее утопии Фурье.

Восток и Запад — разные пути, противостоящие друг другу, как теория и жизнь. Запад ограничивает человека его собственными пределами, главное здесь — реабилитация плоти, а не поиски духа. Восток же внутренне носит в себе живую мысль, «верует в душу живу». Социалисты — люди с узкими теориями: «отрицательная правота» Герцена и впоследствии — Н.Г. Чернышевский. В русской идейной жизни возобладал тип семинариста, для которого исходной точкой является отрицание, воспитанное на схемах и доктринерстве поповского социализма. «Их ведь ломали в бурсе, гнули в академии — отчего же им-то жизнь не ломать?» (Ап. Григорьев).

Ап. Григорьев по взглядам — идеалист, романтик. «Рыцарь чистого образа», как сам он себя называл. Григорьев жаждал истины «цветной», т. е. не черно-белой, а неоднозначной полноты жизни, которая не впишется ни в одну теорию. Социализм для Григорьева бесцветен, расчетлив — не такова душа русского человека. Себя он ощущал скитальцем, рыцарем на распутье:

Кто слезы лить способен о великом, Чье сердце жаждой истины полно, В ком фанатизм способен на смиренье, На том печать избранья и служенья.

В этом есть, хотя и не без позы, много искренности, свободы и духовной красоты.

Пока шли все эти разговоры о социализме, фурьеризме, фалангах, правительство этому большого значения не придавало. Да и сам социализм выглядел в их глазах утопией. Но когда в «Телескопе» за 1836 год появились «Философические письма» Чаадаева, этого правительство не могло вынести. Оно обиделось и возмутилось. В «Письмах» утверждалось, что Россия не внесла ничего нового в исторический прогресс, что наше существование похоже на бивачную жизнь, где нет ничего устойчивого, твердого, нерушимого. «Мы не принадлежим ни Востоку, ни Западу… не имеем традиций… мы стоим как бы вне времени, нас не коснулось всемирное воспитание рода человеческого…». «Отшельники в мире, мы не дали ничего миру и ничему у него не научились. Мы не внесли ни единой идеи в массу идей человечества. Мы ничего не прибавили к прогрессивному развитию человеческого ума, и чем воспользовались, то обезобразили».

Чаадаев был объявлен сумасшедшим, его рассуждения — бредом, а сам он взят на лечебное содержание во избежание всяких неприятностей. От Чаадаева была получена подписка, что он больше ничего писать не будет. Его посещали врач и полицмейстер для освидетельствования душевной болезни. Императорский рескрипт вызвал негодование со стороны прогрессивных людей того времени и страх в обывательской среде. Чаадаев написал в это время «Апологию сумасшедшего», которую нигде не мог опубликовать. Петр Яковлевич сохранял спокойствие и невозмутимость, по-прежнему посещал общество, дворянское собрание и был как бы укором глупости и невежеству николаевского правительства.

Как могло получиться, что Россию объявляют несостоятельной, когда Россия изгнала французов и провозгласила в Австрии после конгрессов, на которых выступал Александр I, что «русский царь стал царь царей»? Полная победа русской политики в Европе. Между изгнанием французов и «Философическими письмами» — 20 лет. Но это не время для истории. Потому правительство Николая I и было так ошарашено.

Чаадаев понимал, что существующая политика ведет Россию к краху. Оно так и получилось, когда неожиданно вспыхнула война на Черном море. Флота нет, техники нет, а европейцы (Англия, Франция) поступили хитро: они бросили вперед все туземные войска (там ведь тоже были различные колониальные войска), Россия стала отвоевываться своими колониальными войсками (кавказские, азиатские), и были грандиозные потери для нее. По договору Россия должна была уничтожить весь Черноморский флот. Так что здесь Чаадаев, как пророк, увидел будущее. Николай I понял свою ошибку, и возникла гипотеза, что он отравился, не выдержав этого позора.

Хомяков. И для Хомякова, и для Чаадаева трагично было то, что они думали о создаваемом ими мировоззрении как об универсальном материале, который дает объяснение историческим процессам. В данном случае, говоря об истории, они думали о России. Но идеология не может вырасти на пустом месте, по заказу, по построенной схеме. Идеология, или система взглядов, философия различных направлений, есть результат долгой, постоянной, болезненной работы не только человеческой мысли, но в первую очередь исторического начала. Важно, как исторические факты складываются, какой порядок принимают, что является главным, что второстепенным, где автор только медиум, а где он деспотически распределяет материал по собственному усмотрению.

Если в свое время Чаадаеву удалось ясно и последовательно изложить свою систему, и никто, в сущности, не мог его опровергнуть, кроме комических посылок «встреча по субботам», над чем все смеялись — в том числе и сам Чаадаев, понимая, что самый умный человек в России — «сумасшедший», — то положение Хомякова совсем другое. Никакой системы он не изобрел. Да этого и не могло быть. Исследователь только идет за фактами и событиями, одевая их в словесную шкуру. Поэтому так слаба мысль Хомякова, пока она не одета в религиозную одежду. Но когда она «одета», она теряет свой социально-исторический смысл и является только приложением к рассказу. Поэтому о Хомякове интереснее всего писать как о хозяине, устроителе, организаторе, практике, а не о человеке философской системы. Он был награжден практическим умом, но эта практика никогда не может быть интересна как исторический факт, а только как последовательный рассказ. В этом была трагедия автора «Семирамиды». Это показывает то, что философии у нас в России не было. В философы мы не годимся. Блуждаем в христианском мистицизме и ничего не находим нужного, хотя все лежит на поверхности. Лучше всего эту национальную черту выразил Ф. Достоевский: «Смирись, гордый человек!» Ты строй, создавай, но в отвлеченности не лезь. Церковь отрицает философствование, признает только наитие, внутреннюю просветленность. Философствование не нужно верующему человеку. Не все ли равно, какому Богу молиться — лишь бы молиться.

У Хомякова только одна форма познания — соборная, коллективная. Индивидуального познания быть не может, потому что оно лишь часть целого. Гносеология Хомякова покоится на самом факте бытия, а не на учении о бытии. Н. Бердяев пишет, что Хомяков «не мог связать идею соборности с учением о мировой душе»[2] (и здесь куда больше можно было ожидать от самого Бердяева), но он, Хомяков, и не ставил перед собой такой задачи.

Мечты об устройстве общества без сословно-классо- вых противоречий откровенно высказаны Херасковым в его произведениях. У Хомякова они сохраняют почти первоначальную форму. Идеи бесклассового крестьянского мира занимали большое место у мыслителей периода сороковых годов.

Как субъективная симпатия могла перерасти в социальную доктрину? Только как мечта. (Превратить мечту в реальную помощь удалось, пожалуй, только Новикову: Херасков предоставил Новикову типографию, и он там печатал все, что хотел. Религиозную литературу он меньше всего печатал, а больше всего — агитационную, объясняющую, кто есть мужик, кто есть крестьянин.) Стихи Хомякова о России вызвали страшное недовольство Николая I. Душа России должна покаяться в тех преступлениях, которые совершаются сейчас. Это не программа — это призыв к покаянию:

С душой коленопреклоненной, С главой, лежащею в пыли.

Император отравился. Откровенно говорили, что он не мог вынести полного поражения флота на Черном море.

Гоголь — мощная фигура. В сущности, человек невежественный, без образования (кроме гимназии на Украине), но какое сильное стремление проникать в суть явлений и какое сильное проникновение в суть людей, вещей, идей! В «Выбранных местах из переписки с друзьями»: «Хотят обнять все человечество, как брата, а сами брата не обнимут».

Сила слова — великая вещь! И Гоголю она была дана. Он мог эту великую власть слова воплощать в разных жанрах, в разных колоритах и с огромной силой разоблачения мира!

40-е годы — тот период, когда собирается литература. И «собирает» ее Гоголь. «Бедовик», уличные музыканты — все это потеряло смысл.

Как взрыв, появился целый сборник рассказов, поразивший всех, — «Вечера на хуторе близ Диканьки». Когда Гоголь написал «Вечера…», это всё затмило — и о дворниках писать уже не хотелось. Его рассказы были настолько новы, интересны и не похожи на предыдущее, что все остановились, разинув рты, и хохотали — от критиков до наборщиков. Один рассказ интереснее и увлекательнее другого! «Этот хохол нас перепишет», — раздавались голоса того времени.

Но как художник слова, Гоголь понимал, что этого мало. И он ринулся в быт, в то повседневное, что нас окружает. «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Ссора вышла из-за пустяка- как ружье проветривать. Ивану Ивановичу понравилось ружье. Он просил его продать, но Иван Никифорович отказался. Если нельзя продать, то можно поменять — и предложил бурую свинью. Иван Никифорович обиделся: «Целуйтесь сами со своей свиньей. А ружье — это вещь».

Оскорбительное слово «гусак» повисло между двумя друзьями, как роковое. И с тех пор началась тяжба. Суд еще не приступал к делу, а ссора продолжается. Каждодневная жизнь со сплетнями, интригами, наговорами — сюжет, важный для человека того времени.

«Иван Федорович Шпонька и его тетушка». Невеста посмотрела на Шпоньку, а Шпонька на невесту. Она делала кругообразные движения на стуле. Тетушка поняла, что все решено, и обручение состоялось. Гоголь предлагает читателю уморительные сцены, но не только это. Замечательная лирическая повесть, идущая вровень с самыми чувствительными романами, — «Старосветские помещики».

Плодовые деревья, ограды, покосившиеся домики… и сами обитатели. Тайное венчание, как в лучших авантюрных романах, и жизнь шла замечательно ровно, красиво, лирично. Их особое занятие было покушать. Разговоры Пульхерии и Афанасия Ивановича. «Что Вы хотите? — И еще можно». Афанасий Иванович наедался досыта, и все проходило к общему удовольствию. Но вот случилась странная история. Белая кошка, которую очень любила Пульхерия, решила погулять и потерялась в гуще дерев, по-видимому, встретив там кавалера, который ее увлек. Когда кошечка не вернулась и на другой день, Пульхерия сказала, что это знак не к добру. Афанасий Иванович ее утешил. Но это не убеждало Пульхе- рию. Наконец кошечка прибежала, встала против нее и промяукала. «Это пришла моя смерть», — сказала Пульхерия. С этим настроением они и остались. И через некоторое время Пульхерия действительно заболела и умерла. Афанасий Иванович плакал как ребенок. Страдания его были неописуемы. Боялись, не тронется ли он в уме. Он проводил до могилы спутницу своей жизни, горько; шрыдал и не обращал внимания ни на какие уговоры. Прошло много времени, когда автор вновь заглянул в это милое урочище. Афанасий Иванович был страшно доволен моим приездом. Мы сели за стол. Когда девка резкими движениями засунула ему салфетку, он на это даже внимания не обратил. Когда я вспомнил Пульхерию, Афанасий Иванович залился горькими слезами. Его печаль была так велика, так неподдельна и так страшна, что автор увидел, какой может быть человеческая страсть, не подверженная возрасту. Гнездо, в котором провели они столько прекрасных дней, исчезло. Сколько там было любви! Но все проходит.

«Хохол, который нас перепишет», действительно, всех переписал — и создал героическую эпопею «Тарас Бульба», где во всю ширь разворачиваются и характеры казацкие, и характеры ляшские (ляхи — поляки). Этот художник умел показать и разгулье казаков, их буйные нравы, нестерпимый характер, и утонченное ляшское воспитание. Среди этих двух миров он ставит своего героя — Андрия. Лирического героя, полюбившего красоту полячки. Самое страшное для казака — союз с полькой. И далее — трагическая сцена: «Я тебя породил, я тебя и убью». И Остап попал в лапы поляков. На Соборной площади собрали народ, чтоб публично казнить его. Но перед этим его еще надо испытать, измучить, нанести максимум боли. Остап сказал: «Батько, где ты? Слышишь ли ты?» И из толпы раздался голос: «Слышу, сынко!» И голоса этого нельзя было заглушить.

В самых различных жанрах Гоголь изображает материальную, духовную, повседневную жизнь того времени.

Но он хочет представить всю Россию — и пишет поэму «Мертвые души».

30-е годы — эпоха Пушкина. И все наши представления связаны с пушкинскими представлениями как в эстетическом, так и в идейном плане. Теперь центры переместились. Сами идеи стали носить совершенно иной характер. Жизнь, отгороженная от повседневности, была приглушена, и выступила на авансцену жизнь другая — со всеми ее мелочами. Быт, мелочи повседневности, которые уже перестают восприниматься как мелочи, а воспринимаются как нечто существенное. Это относится абсолютно ко всему. Пушкин не будет акцентировать внимание на жилете, запонках и манишке героя. Это для него несущественно, как само собой разумеющееся. А гоголевский герой весь из этого соткан. Это очень важно в ходе повествования, потому что его поступки, его идеи, его интересы — они тоже мелочны. Его страсти, вплоть до наживы, тоже мелочны. Хотя видимость очень крупная, а в сущности — у этого «миллионщика» ничего за душой нет. Но эти черты характерны не только для Гоголя, а для всего периода. Гоголь в этом смысле — «знамя». Этой особенностью мелочности, безыдейности охвачены все писатели того периода, но Гоголем эти черты схвачены чрезвычайно. <…>

Примечания.

1.

Работа продолжает книгу «Лекции по истории русской литературы (от Древней Руси до первой трети XIX в.). К сожалению, Николай Иванович Либан не успел осуществить этот замысел. Печатается впервые. (Примеч. сост.).

2.

Бердяев НА. Алексей Степанович Хомяков. Томск: «Водолей», 1996. С. 88.

Николай Иванович Либан.