МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ (№ 6 1961). СБОРНИК ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКИХ И ФАНТАСТИЧЕСКИХ ПОВЕСТЕЙ И РАССКАЗОВ.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО.

ДЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ.

МИНИСТЕРСТВА ПРОСВЕЩЕНИЯ РСФСР.

МОСКВА 1961.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ:

К.К.Андреев, И.А.Ефремов,

А.П.Казанцев, М.М.Калакуцкая, И.М.Кассель,

Л.Д.Платов, Н.В.Томан.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Алексей Полещук. ОШИБКА ИНЖЕНЕРА АЛЕКСЕЕВА.

Мы не отступим, мы пробьем дорогу.

Туда, где замкнут мирозданья круг,

И, что приписывалось раньше богу,

Всё будет делом наших грешных рук!

С. Щипачев.

Я — червь, говорит идеалист. Я — червь, пока я невежествен, возражает материалист-диалектик; но я — бог, когда я знаю. Tantum possumus, quantum scimus! Столько можем, сколько знаем!

Г. В. Плеханов.

КАТАСТРОФА.

События развернулись неожиданно. В конце марта я получил письмо от Алексеева. Он писал, что ему удалось сделать открытие, которое «буквально взорвет», как он выразился, многие наши представления в области физики вакуума. Алексеев просил меня приехать.

«Не знаю, почему, — писал Алексеев, — но, оглядываясь назад, я все чаще вспоминаю тебя и годы нашего совместного житья-бытья… Что тогда было трудным, сейчас кажется ярким, очень и очень нужным. Именно тогда, в спорах с тобой и, казалось бы, случайных разговорах со случайно встретившимися людьми, незаметно произошел какой-то решающий, главный сдвиг в моем сознании. Приезжай, я уверен, что работы нашей небольшой лаборатории заинтересуют тебя. И нам кое в чем поможешь. Ведь ты — математик».

Я выехал через пять дней. Но было уже поздно… Лаборатории Алексеева больше не существовало… Я узнал об этом в поезде, прочитав в газете сообщение Академии наук. Сообщение это потрясло меня. Текст его всем известен, и все помнят его горький и тревожный смысл.

— «…Неожиданная катастрофа в лаборатории А.А.Алексеева говорит о том, что природа далеко еще не раскрыла своих сокровенных тайн. К славному списку смелых исследователей, отдавших свою жизнь во имя науки, прибавилось имя Алексея Алексеевича Алексеева и его ближайших сотрудников… Впредь до исчерпывающего расследования причин катастрофы Академия наук предлагает всем исследователям в области свойств вакуума воздержаться от особенно рискованных экспериментов и тщательно согласовать план исследовательских работ… Академия наук просит всех, кто имел отношение к работам лаборатории, или знал Алексея Алексеевича лично и считает, что может быть полезным при расследовании катастрофы, прибыть в Южноукраинский филиал Института звезд… Светлая память погибшим на трудном и славном пути познания и овладения могучими силами природы!».

На другой день я был принят членом комиссии, созданной для расследования причин катастрофы. Положение представлялось чрезвычайно сложным. Было известно, что в день катастрофы руководитель лаборатории собирался представить доклад о работах последних шести месяцев, однако и доклад и все лабораторные дневники погибли вместе с лабораторией. Выяснилось, что Алексеев не отправил в безопасное место ни строчки своих записей; он не вел дублирующих журналов, следовательно, он не видел опасности в своих экспериментах. В день катастрофы Алексеев послал в секцию Космогонии телеграмму о том, что первые опыты прошли успешно. «Приступая ко второй стадии наших работ, — говорилось в телеграмме, — считаю необходимым участие в них представителей космогонической науки, так как совершенно неожиданно работы оказались близкими к вопросам теории происхождения и развития звезд…».

Мне разрешили осмотреть место катастрофы. Силой взрыва трехэтажное здание лаборатории было превращено в груду изогнутых железных стержней и громадных кусков бетона, проткнутых арматурой. Здания института вокруг лаборатории почти не пострадали, если не считать выбитых воздушной волной стекол. Сейчас их вставляли рабочие.

— Странное дело, — невзначай бросил один из них, когда мы поравнялись с главным корпусом Института звезд, — никогда не поверил бы… Все стекла выброшены наружу, до одного осколка, будто кто выдул их изнутри.

Монолиты фундамента лаборатории были выброшены из земли, раскрошены. Я не ожидал, что лаборатория Алексеева столь велика. В таком здании могли работать по меньшей мере человек полтораста, но я с удивлением узнал, что у Алексеева было только тридцать четыре сотрудника.

— Там кто-нибудь уже был? — спросил я, указывая на развалины.

— Нет, слишком сильная радиоактивность… С такой еще никто из нас не имел дела, — ответили мне. — К счастью, период полураспада невелик, что-то около двух дней, так что мы скоро сможем проникнуть в центральные помещения.

— А как в отношении внешних материалов? — спросил меня пожилой человек с темной тростью кизилового дерева в руке. — Вы не в курсе дела?

— Внешние материалы? — спросил я. — Что вы имеете в виду?

— Важно установить все внешние связи лаборатории, список веществ и приборов, полученных за последние дни, ее заказы подсобным предприятиям — словом, все нити, которые связывали Алексеева с внешним миром. Разве что-нибудь могло сохраниться в этих развалинах? Эх, Алексей Алексеевич… — Он отвернулся от нас и, опираясь на палку, быстро зашагал к своему автомобилю.

— Кто это? — спросил я.

— Расстроился старик, — сказал мой спутник. — Еще бы, он очень близко знал Алексеева… Это Топанов, не слышали?

— Он, кажется, философ?

— Да, и к тому же неплохо ориентируется в наших вопросах. Опубликовал две или три философские работы, связанные с проблемами современной физики. А потом замолк. Говорят, опять ушел на партийную работу, в Отдел науки…

В этот же день меня включили в комиссию.

Перед нами проходила масса различных документов, присланных из организаций, имевших деловые связи с лабораторией Алексеева: бесчисленные накладные, чертежи последних заказов, списки оборудования, перечни журналов, книг, иностранных статей, переведенных по требованию Алексеева и его сотрудников.

Наконец, когда радиоактивность несколько снизилась, аварийная команда в специальных комбинезонах, наподобие тех, которые используются при чистке ядерных реакторов, принялась за свой опасный труд. От мощных механизмов, доставленных грузовыми вертолетами, протянулись по всем направлениям блестящие тросы толщиной с человеческую руку. Согнувшись под тяжестью стальных гаков, люди набрасывали их на обломки того, что еще так недавно радовало глаз своей архитектурной стройностью и целесообразностью… Звучал сигнал, и лебедки оттаскивали в сторону глыбы железобетона, расчищая путь к сердцу здания. И вот показался бронированный колпак над главным залом в цокольном этаже. Колпак был теперь похож на небрежно сорванную кожуру апельсина. Громадные трещины, извиваясь, расходились от его вершины, и всю ночь электрические резаки вгрызались в металл, озаряя темноту вспышками синих искр.

Вот он, главный зал… По специально расчищенному проходу подъехали санитарные машины. Они должны забрать останки людей. Людей, еще так недавно живых, полных огня… Вытянувшись, склонив на грудь головы в капюшонах, молча стояли вдоль прохода аварийники, суровые люди суровой профессии.

К нам быстро подошел руководитель команды. Он жестом показал, чтобы мы к нему не приближались, и глухо заговорил сквозь маску:

— Неожиданное препятствие… Под металлическим колпаком оказался какой-то прозрачный стекловидный материал необычайной твердости, необычайных свойств… Пневматическое зубило из сверхтвердого сплава ломается, не оставляя на его поверхности даже царапины. В зал невозможно пробраться.

— А электрическая дуга? — спросил кто-то.

— Пробовали, не берет… Не берет, и все!

— А если подойти с другой стороны? — предложил я.

— Пробовали, — ответил аварийник. — Бронированный колпак разрезан нами почти всюду, но везде под ним это стекло. Надевайте скафандры, сами посмотрите…

Одна за другой, пятясь, из прохода выбрались санитарные машины и уехали.

Через полчаса, надев скафандры, мы уже перешагивали через осколки бетона, пробираясь в глубь развалин. Действительно, под рваными краями металлического колпака виднелась прозрачная масса, похожая на исполинскую глыбу неотшлифованного темного стекла. На ее поверхности в точности отпечаталась внутренняя сторона стальных плит, из которых был сварен колпак. Прямо перед нами виднелась «дверь» — точный оттиск той настоящей металлической двери, которая лежала невдалеке, сорванная лебедкой. Ручка двери оказалась впаянной в эту неизвестно как возникшую массу.

Лучи солнца упали на стеклянную глыбу. Топанов прижался маской к ее поверхности, всматриваясь.

— Они там! — тихо сказал он. — Кажется, я вижу фигуру Алексеева…

Как в огромном ледяном аквариуме, будто застыли внутри темной глыбы человеческие фигуры. Чтобы лучше видеть, нужно было отыскать наиболее удобную точку наблюдения: стекловидная масса местами была пронизана сетью тонких трещин, делавших ее туманной.

Я поднял с земли чью-то кирку и с силой ударил. Кирка резко отскочила от стекла. Каким-то поющим тонким звуком ответила мне эта прозрачная масса. «Бесполезно, — услышал я голос аварийника, — здесь нужна взрывчатка».

Взрыв был произведен далеко за полночь. В лунном свете высоко вверх взметнулись клубы земли и песка. А когда взошло солнце, перед нами предстала удивительная картина… Силой взрыва металлический колпак был целиком сорван, остатки стен разбросало вокруг, а перед нами блестела на солнце огромная прозрачная сфера, похожая на шляпку белого гриба. Внутри совсем ясно можно было различить смутные силуэты людей, стоящих и сидящих вокруг приборов. Один застыл в стремительной позе, его рука протянулась к фигуре другого человека, деловито держащего руки на кнопках какого-то пульта…

Заколдованное царство… Сказка о «Спящей царевне»… Что за странный вихрь ворвался сюда, в это огромное помещение с настенными люстрами, все еще продолжавшими «висеть», хотя стен уже давно не было? А вихрь именно ворвался извне, так как лаборатория не располагала никакими особенно мощными источниками энергии. В день аварии потребление энергии, отмеченное самопишущими приборами, было даже меньшим, чем обычно. Затем последовал резкий толчок тока, но точно сработавшие автоматы-ограничители отключили энергию, потом пробно включились опять, но сопротивление потребителя было уже бесконечно большим: лаборатория больше не существовала…

Мы стояли перед развалинами. Разговор шел вполголоса, но все перебивали друг друга, торопливо сообщая новые и новые подробности.

— Весь район, окружающий лабораторию, был спасен этим стальным колпаком, — говорил один из физиков. — Если бы не он, разрушения распространились бы на гораздо большее расстояние…

— Прежде всего — что это за прозрачная масса, из чего она состоит? — спросил я.

— Представьте, из воздуха! Да, да, азот и кислород в таких же пропорциях, как и в окружающем нас воздухе…

— Забавно… Это какое-то неизвестное соединение, какой-то неведомый окисел азота… — обронил кто-то.

— Если только это окисел… — покачал головой физик, — что очень сомнительно… Между прочим установлено, что это вещество проводит электрический ток. Мы подвели электрод от сварочного аппарата. Дуга возникает, хотя тотчас же срывается. Вакуумной присоской собрали пары…

— …И в спектре только кислород и азот?

— В том-то и дело. Утром взяли на анализ тонкую пластинку, по-видимому осколок, который подобрали после взрыва. Сделали рентгеноструктурный снимок. Расстояние между центрами атомов необъяснимо мало…

— Но как нашли этот осколок?

— Один из рабочих споткнулся и упал.

— Осколок так велик?

— Нет, осколок помещается на ладони, но его вес сорок два килограмма!

— Любопытно, что температура этой прозрачной массы — тридцать шесть и шесть десятых градуса ночью и днем!

— Да, да, поразительное постоянство! Как в термостате…

— Но откуда появилась энергия взрыва? Насколько мы теперь осведомлены, ни накопления энергии, ни резко увеличенного поступления ее извне не было…

— Откуда-то, однако, эта энергия появилась! Причем в лаборатории, которая не занимается ни расщепляющимися материалами, ни термоядерными реакциями… В списках не оказалось ни урана, ни плутона, ни тория. В лаборатории не имелось ни тяжелой воды, ни тяжелого водорода, без которых пока не обходятся исследования высокотемпературных процессов…

— Да… Загадка…

Сегодня — неожиданное открытие! Сотрудники Института звезд сообщили нам, что с ракетодрома, принадлежащего этому институту, Алексеев довольно регулярно запускал высотные ракеты. Главное управление по исследованию космического пространства подтвердило, что за несколько месяцев до катастрофы в адрес лаборатории Алексеева были направлены три крупные ракеты. Контейнер последней ступени, по условиям договора, поставлялся пустым. Ракеты были запущены за месяц до катастрофы. В делах ракетодрома сохранился акт запуска. В графе «Назначение» сказано: «Выход в Космос с целью исследования безвоздушного пространства». Содержимое последней ступени устанавливалось и монтировалось в лаборатории Алексеева. Больше никакими сведениями Главное управление не располагало.

«С целью исследования безвоздушного пространства»… Очень туманно. Каково же назначение ракет? Среди сотен искусственных спутников, которые носились вокруг Земли по самым различным траекториям, в марте не было зарегистрировано новых. Что случилось с алексеевскими ракетами? Ведь именно в тот день, когда Алексеев хотел широко раскрыть содержание своих работ, и произошла эта злосчастная катастрофа. Почему она случилась именно в тот момент, когда успех эксперимента не вызывал у Алексеева сомнений, когда он уже готовился сообщить миру о каком-то новом, крайне важном научном открытии?

Нужно было во что бы то ни стало раскрыть тайну этого дня. Этого требовало не праздное любопытство. Десятки запланированных научных опытов были приостановлены специальным распоряжением. Наука никогда не была бедна самоотверженными искателями, но ненужный риск граничил с преступлением. Все говорило о том, что роковую роль сыграла какая-то случайность, какой-то неверный шаг. Надо знать, какой именно шаг вызвал катастрофу!

Но шла неделя за неделей, а мы были все еще далеки от разгадки…

Люди самых различных специальностей съезжались к нам, в этот небольшой приморский городок. Каждый хотел помочь разобраться в случившемся. Веранда скромной столовой с громкой вывеской «Таврия» по вечерам превращалась в зал заседаний. Здесь обсуждались различные научные новости, но в центре внимания была, конечно, лаборатория Алексеева. Каждая догадка, которая могла бы пролить хоть какой-нибудь свет на случившееся, горячо отстаивалась или оспаривалась, подробно анализировалась. Все, однако, единодушно признавали, что Алексеев и его сотрудники вели себя как исследователи, спокойно работающие с самыми невинными, безопасными вещами.

— Когда я изучаю под микроскопом срез фотоэмульсии, — говорил один из завсегдатаев «Таврии», - мне и в голову не приходит, что со мной что-то должно случиться. Видимо, так примерно работал и Алексеев.

И вдруг произошло событие, которое повернуло наши поиски совсем в новом направлении…

«МОРЕ НА НЭБИ».

Я поселился в семье Федора Васильевича, заведующего совхозным гаражом. Хозяин, человек мягкий и неторопливый, был занят весь день, да и дома ему не давали покоя. То и дело чья-нибудь голова показывалась над кустами сирени у забора, и простуженный голос спрашивал: «А чи дома хозяин? Га?».

Федор Васильевич обычно завтракал и ужинал во дворе под дощатым навесом, очень похожим на беседку, если бы та сторона, что выходила на улицу, не была забита планками от ящиков из-под овощей.

— Та дома, — тяжело вздыхая, отвечал Федор Васильевич и аккуратно клал ложку рядом с еще лолной тарелкой. — Ну же, Ганнушка, зови…

И начинался разговор про бензин, резину и дороги, про вывоз удобрений со станции, после чего Федор Васильевич, так и не «поснидав», отправлялся до своей «бисовой роботы», которую он, между прочим, не променял бы ни на какую другую…

К Федору Васильевичу я попал не случайно. Незадолго до катастрофы с ним договорился Алексеев. Федор Васильевич встретил меня на вокзале, по какому-то одному ему известному признаку узнал меня и привез к себе. В доме было всегда тихо, казалось, что и Федор Васильевич и его жена о ком-то тоскуют. Так оно и было на самом деле, но вскоре все пошло по-другому.

Таня — дочка Федора Васильевича — девочка лет девяти-десяти, вернулась домой из села Новофрунзенского, где она гостила у «тети Фроси», и тотчас наполнила двор и дом своим звонким смехом и бесконечными рассуждениями по поводу самых различных событий местного и всемирного значения. Надобность в будильнике отпала, так как Татьяна, а именно так ее величали все в доме, была страшной противницей сна.

Мне ни разу не удалось встать раньше нее, а возвращался я ко времени ежевечерних шумных баталий, которые проводились всем семейством по «уловлению» Татьяны и водворению ее на маленькую раскладушку под моими окнами.

— Здравствуйте, дядьку, — услышал я, когда вышел во двор, чтобы умыться. — Вы вже проснулысь?… А вы вмиете крабыкив ловыть? А чего цэ вы сюды приихалы?

Я спросил, как ее зовут, но Татьяна продолжала задавать мне уймищу вопросов, а по ее мучительно сморщенному носику, уже обгоревшему на солнце, я почувствовал, что она не все понимает из того, что я говорю.

— Кажыть громче, — сказала ее мать, — вона недочувае…

Что-то кольнуло в сердце… Эта веселая хохотушка, с таким огромным запасом вопросов, с такой жизнерадостностью, не совсем хорошо слышала… Но вскоре я приспособился. Татьяна очень хорошо понимала с губ, а обстоятельность и терпение, которые я проявил в этом первом разговоре, положили начало самой тесной дружбе. По секрету я написал своему знакомому, занимающемуся микрорадиоаппаратурой, и попросил его прислать мне какую-нибудь новинку в области слуховых аппаратов, так как усилитель для тугоухих с довольно громоздкими батареями был тяжел и неудобен, с ним Татьяна ходила только в школу.

И вот, после того как мы «наловылы крабыкив» и наполнили две бутылки из-под молока рачками-отшельниками; после того как мы сходили «до ветряка», опытной и вполне современной ветросиловой установки; после того как я посторожил возле оранжереи, а Татьяна, протянув руку в выбитое стеклышко крыши, сорвала зеленый и прекислый лимон, — после всего этого она, болтая на самые различные темы, произнесла фразу, которая заставила меня насторожиться…

— А вы бачылы море на нэби? А пароплавы? А город з высокимы башнями?

— На небе? — переспросил я. — Что ты выдумываешь?

— Я выдумываю?! — Татьяна обиделась, потом подумала, что ослышалась. — На нэби, от там! — Она указала куда-то вверх. — И чего цэ вы так довго спите? Га, дядьку? Дядечку?

Я внимательно посмотрел на Татьяну. Нет, она не выдумывала, она действительно что-то видела.

— А когда это ты видела?

— Колы?… Як сонечко станэ, ось там… — Она вновь показала куда-то вверх.

Я решил тоже посмотреть, как «ходять на нэби пароплавы» и на прочие чудеса, о которых мне всю дорогу рассказывала Татьяна.

Наконец-то мне понадобился будильник! Я поставил его на половину пятого утра и, когда он чуть свет затарахтел, схватил его и хотел было спрятать под подушку. Но со двора донесся голосок Татьяны: «Дядьку, дядичку, скорийшь! Ну, дядичку!».

Я наскоро оделся и вышел. Чуть розовая полоска на востоке только подчеркивала синеву еще ночного неба. Прохладный ветерок дул с моря, неся с собой запах рапы, пряный и острый дух прелых водорослей, полосой тянувшихся вдоль бровки берега. Татьяна стояла рядом со мной в тапках на босу ногу, накинув на плечи ватное одеяльце, под которым она спала.

— Ты почему меня так торопила? — спросил я. — Не рано ли?

— А хиба ж я знаю? — ответила Татьяна. — Ходимо до моря, там виднишь…

Тихими спящими улицами мы прошли к морю. Ни в одном окне не было света, только высокий маяк, стоявший посередине улицы, еще продолжал мигать. Возле мола было пусто. Вдали, у мостков, протянувшихся далеко в море, несколько рыбаков собирались отчалить на утренний лов.

— Ну, скоро ли? — спросил я Татьяну.

— Угу! — кивнула она. — Почекайте трошки…

Я присел на песок и залюбовался восходом солнца. Как хорошо, что Татьяна разбудила меня! Даже если ее чудо и выдумка…

— Ось воно! Ось! — закричала Татьяна и запрыгала вокруг меня. — Ось, ну, шо я вам казала?! Ось воно!

А «воно» было действительно удивительным!

Сперва я не понял. Просто мелькнула вдалеке над морем какая-то светлая полоса и пропала… Вот она возникла снова и теперь осталась, а за ней наступали такие же светло-желтые полосы. Еще и еще… Потом небо, казалось, дрогнуло. И вдруг над моей головой раскинулось море. Но это было совсем другое море, не похожее на спокойную гладь перед нами. Волны казались неправдоподобно большими, будто кто-то поднял меня на необыкновенную высоту над бушующим морем и поставил перед глазами гигантское увеличительное стекло. Прямо в зените волны были огромными, а в глубине, под ними, был виден желтый песок, по которому быстро скользнула какая-то рыба… А волны всё неслись и неслись. Мелькнула чайка, усевшаяся на гребне волны, она показалась мне больше океанского парохода. И все видение бесшумно умчалось на восток, к спящему солнцу, диск которого показался над горизонтом…

Татьяна притащила ворох сухих водорослей, и мы уселись на них. Я не мог прийти в себя от изумления. Лодка с рыбаками уже отчалила, люди спокойно гребли вдаль, к каменистой косе, обрамлявшей бухту. Видимо, они привыкли к этому явлению, не замечали его…

Татьяна украдкой на меня поглядывала, и я понимал, что она досадовала на себя за то, что «продешевила»… Она, видимо, не ожидала, что просто красивая картинка в небе, которой можно просто полюбоваться, вдруг вызовет такое волнение и такой интерес у взрослого дядьки.

— Это часто бывает? — спросил я.

— Ни, — пожала плечами Татьяна, — тильки раз в день…

— Каждый день?… И только утром?

— Як свитает, — подтвердила Татьяна.

— А что твой батько говорил, ты показывала ему?

— А ему байдуже…

— Байдуже?

— Ему цього нэ трэба… У него бисова робота. — Татьяна не без иронии посмотрела на меня. — А яка у вас робота?

— Погоди, Таня, значит, ты уже не раз видела это «море на нэби»? А когда первый раз, самый первый раз? Вспомни…

Татьяна отбросила сухой песок смуглой ладошкой и, что-то шепча про себя, стала рисовать на влажном песке.

— В той день, — сказала она, — вчителька була мною дуже задоволена и поставыла «видминно» по арифметики. Це було… — Я затаил дыхание. — Це було… восьмого березня, восьмого березня, восьмого марта! Ну да, був праздник…

«Мираж, — думал я, — мираж!.. Да откуда ему взяться холодным апрельским утром? Что здесь, Сахара? Или тропики? Больше всего он напоминает верхний мираж полярных областей, но и для него здесь не место. Восьмого марта, говорит Татьяна… Может быть, и раньше, ведь это она впервые увидела «море на нэби» восьмого марта…».

Признаюсь, я ждал, сам того не сознавая, что Татьяна назовет совсем другое число. Я ждал, что она назовет двадцать восьмое марта, так как именно двадцать восьмого марта произошла катастрофа в лаборатории Алексеева… Чем черт не шутит, может быть, между этими двумя событиями и есть связь… Но Татьяне я верил, у нее была очень четкая память и очень хорошо развита наблюдательность.

В «Таврии» мой рассказ произвел впечатление. Вначале мне задавали каверзные вопросы, потом кто-то сказал, что я собираюсь разыграть всю компанию, но я, был очень серьезен, и наутро возле мола собралась большая группа наблюдателей. Невыспавшиеся, недоверчивые, хмурые, мои коллеги очень напоминали рассерженных и недовольных птиц.

А когда видение появилось, все замерли и, как завороженные, смотрели вверх, а впереди, на самом берегу, стояла необычайно серьезная Таня и тянулась худенькими руками к своему чудесному и волшебному «морю на нэби»…

Исследовательская лихорадка охватила всех, кто был в то утро на берегу, и всех, кто всматривался в небо на следующее утро. Таинственный мираж появлялся точно в одно и то же время. Это удивляло. Мираж возникал в пять утра и исчезал через полторы-две минуты, в зависимости от облачности. Была в этом какая-то таинственная закономерность, что-то необыкновенно важное… Никто вслух не высказал мысли о том, что мираж и деятельность лаборатории Алексеева могут быть как-то сопоставлены. Но об этом думали все… И эту возможность безусловно допускали в Академии наук, так как все наши заявки на приборы и оборудование для исследования миража были немедленно и щедро удовлетворены. В тихий порт, служивший пристанищем только для местных рыбачьих судов, устремились по воде, по воздуху, по пыльным дорогам потоки самых разнообразных грузов.

Развалины лаборатории к тому времени спешно убирались, и на асфальтированном дворе Института звезд неуклюже суетились автопогрузчики, позаимствованные на соседних зерноэлеваторах.

Порт выделил три крана для выгрузки прибывших тяжелых грузов; срочно был проведен дополнительный кабель, так как предполагалось использовать аппараты, потребляющие большую мощность.

В прозрачную синеву утреннего неба устремились невидимые щупальцы современной науки. Мощные радарные установки поворачивались вслед на регулярно появляющимся миражем, но каждый раз мерцающие экраны осциллоскопов оставались безучастными к таинственному явлению. Только при грандиозных усилениях с помощью молекулярных усилителей удалось обнаружить незначительное отражение радиолуча на высоте в две тысячи километров.

Вскоре был закончен монтаж сверхмощной ультразвуковой сирены с параболическим отражателем. Под открытым небом расположились грохочущие поршневые компрессоры, качавшие воздух в толстостенный ресивер. Около пятнадцати часов непрерывной работы насосов требовалось для создания необходимого запаса воздуха, который расходовался сиреной на протяжении пяти-шести минут.

Поднятые в небо на шарах-зондах акустические устройства неожиданно уловили и передали на землю отраженный ультразвуковой сигнал… На высоте двух километров были обнаружены слои воздуха с небывало высокой температурой. Именно эти разреженные слои, подобно вогнутым зеркалам, отражали неизвестные далекие берега, плывущие по морю корабли» морские волны,

«Это самый обычный мираж, — восклицал один из метеорологов, принимавший участие в исследовании, — самый обычный!» — «Но, — возражали ему, — если это обыкновенный мираж, то почему отражающие слои расположены так высоко? Почему он наблюдается только в определенное время? Почему его не искажают потоки нагретых и холодных воздушных масс? И почему, наконец, этот мираж, если только это мираж, отражает радиолуч?».

Всем нам казалось, что мираж, появившись на западе, уходит на восток, и там. на востоке, его также можно обнаружить. Это ощущение было настолько полным и реальным, что мы были очень озадачены тем, что в море, уже на расстоянии ста километров от берега, он не наблюдался.

В конце концов выяснилось, что мираж можно увидеть только со сравнительно небольшого участка, в центре которого находится Институт звезд. Это было первым намеком на то, что миражи действительно как-то связаны с лабораторией Алексеева.

Дальнейшие исследования показали следующее: мираж возникал постепенно. Высокотемпературный слой воздуха, отражающий морской пейзаж, как бы погружался в земную атмосферу из ее более высоких областей, причем погружался довольно медленно, а затем так же медленно выходил из атмосферы. Было похоже, что в нашу атмосферу извне опускалось гигантское вогнутое зеркало и через несколько минут удалялось, чтобы вновь войти на рассвете следующего дня…

В два часа ночи мой хозяин Федор Васильевич разбудил меня.

— Вам звонят. Просят к телефону, — сказал он.

Я прошел в его комнату. Меня вызывала Москва. «Будете говорить с Центром научной и технической информации», - сказала телефонистка. Я приготовил блокнот, стараясь представить, какого рода сообщение заставило работников информационного центра так торопиться. Вновь зазвенел телефон, я поднял трубку.

— Опишите вкратце, — предложили мне, — особенности того явления, с которым вы столкнулись. Мы звонили в институт, но там никого сейчас нет.

Я рассказал о мираже. Меня особенно подробно расспросили о характере тех картин, которые удалось нам разглядеть…

— Видите ли, — сказали мне, — мы в затруднительном положении… Нами получена информация, в которой говорится о том, что обнаружен еще один пункт, где тоже появляется подобный мираж. Правда, нас смущает, что характер картин несколько иной…

Я попросил продиктовать мне имеющееся в распоряжении Центра сообщение. Оно сводилось к следующему.

Американские ученые Фил Джонс и Генри Даттон, занимаясь изучением гидрографического режима озера Верхнего, со своей яхты наблюдали удививший их мираж. Строго в определенное время, а именно в четыре часа двадцать минут утра, в небе возникало увеличенное изображение каких-то рек, сооружений, построек… Некоторые из этих картин оказались знакомыми исследователям. Так, ими было сфотографировано появившееся 10 марта «видение», оказавшееся изображением канала Су со многими кораблями и барками на нем. По их подсчетам, они в это время находились на расстоянии ста семидесяти пяти километров к западу от канала Су, соединяющего, как известно, озеро Верхнее с озером Гурон. Неоднократно ими наблюдались группы бревен, а также плоты, находящиеся от них на громадном расстоянии. Очень часто по небу скользили изображения лесных массивов, как бы видимых с птичьего полета…

Я заверил, что сообщение представляет собой чрезвычайную ценность, и попросил сообщить координаты того пункта, в котором наблюдался мираж.

Через несколько минут мне были продиктованы координаты. «Восемьдесят седьмой градус западной долготы, — записывал я, — и сорок седьмой градус северной широты…».

— Это к северу от острова Гранд-Айленд, — говорил сотрудник Центра. Но я его больше не слушал: сорок седьмой градус северной широты! Да ведь на этой же широте находится наш Институт звезд, лаборатория Алексеева! Я бросил трубку и выбежал во двор. Федор Васильевич, надевая на ходу пиджак, уже шел к калитке.

— Я сейчас вернусь, — крикнул он, — кажется, есть свободная машина!

Он вскоре подъехал на видавшем виды дребезжащем «газике», выпуска чуть ли не пятидесятого года, и через тридцать минут мы уже были возле выстроенного на скорую руку общежития, в котором жили многие приехавшие сюда ученые. Сообщение Центра вызвало настоящий переполох. Все проснулись, откуда-то появился атлас, его раскрыли там, где пучком голубых пятен раскинулись Великие озера Америки.

— А что я вам говорил? — торжествовал метеоролог. — Что я вам говорил? Раз это явление наблюдается не только здесь, не только у нас, то оно не имеет ни малейшей связи с катастрофой в лаборатории Алексеева. Отбросив «небесные видения», нужно изучать все работы лаборатории Алексеева, надо пригласить проницательного следователя, вот что! А этот мираж предоставить нам, метеорологам, специалистам в области физики атмосферы!

— Но почему там время отличается от нашего, время появления картин? — донесся из полутьмы чей-то голос.

— Разница чепуховая: там тоже в пять часов с минутами, ведь наши часы переведены на час вперед правительственным декретом, — возразил я, — а главное — совпадает широта места!

— Совпадает, да не совсем… У нас сорок шесть градусов северной широты! — раздались голоса. — На градус расхождение!

— Это не существенно, — быстро сказал метеоролог. — В наших широтах градус составляет только сто километров, и мираж хорошо виден на границах зоны наблюдения. Мы имеем дело с широтным эффектом, — не унимался метеоролог. — А мы знаем…

— Совпадают широты? — быстро спросил что-то подсчитывающий на клочке бумаги Мурашев, совсем еще молодой научный работник из Института космогонии. — Одну минутку! (Он поднял левую руку. Все с интересом ждали, когда он закончит свои расчеты.) — Американцы, конечно, зарегистрировали время появления миража по своему поясному времени, а оно отличается от местного времени… Я сейчас пересчитаю… Если не ошибаюсь, то по местному времени появление миража у нас и у них почти совпадает…

— Большая точность совпадения и не нужна, — опять донеслось из темноты, — не нужна, так как мы все равно не можем сказать с абсолютной точностью, когда у нас появляется мираж. Это время зависит от места наблюдения, от облачности на горизонте и других причин…

— По-моему, — сказал я, — следует обратиться к этим двум американским наблюдателям с озера Верхнего и узнать, по какому времени они вели наблюдения.

— Пожалуй… — нехотя согласился метеоролог.

— Голубчики! — торжествуя, воскликнул Мурашев. — Я все пересчитал! Этот мираж, по их местному времени, появляется над озером Верхним тоже утром, точно в ту же минуту, что и над нашими головами… Только американские исследователи сообщили не местное время, а, по-видимому, среднепоясное. Часовой пояс охватывает пятнадцать градусов.

Этой же ночью была отправлена большая телеграмма-анкета за океан. Ответ не заставил себя ждать. Действительно, Джонс и Даттон наблюдали мираж в то же самое время, что и мы. В их первом сообщении указывалось время их часового пояса. «Мы пользовались своими наручными часами, сверенными с радиосигналами точного времени Детройта», — радировали они.

Сомнения отпали. Но возникли новые задачи, новые затруднения, из которых нас вывел Максим Федорович Топанов, новое действующее лицо этой необыкновенной истории, человек, о котором мы упомянули лишь вскользь.

ТРЕТЬЯ ТОЧКА.

Я уже встречался с ним. Это был тот самый пожилой человек с темной тростью кизилового дерева, который так сильно, не скрывая своих чувств, переживал гибель Алексеева и его товарищей. Максим Федорович Топанов много лет был партийным работником. Лишь в зрелые годы он сумел окончить университет и некоторое время посвятить науке. Философ по образованию, он еще до войны опубликовал несколько работ в области философии естествознания, сразу же обративших на себя внимание. Но затем- война, армия и снова партийная работа… Он знал Алексеева на протяжении многих лет, и история их отношений будет рассказана позднее.

Каждый день Топанов слушал наши споры на веранде «Таврии», повернувшись всем корпусом и наклонив голову в сторону того, кто говорил… Роста Максим Федорович был небольшого и походил на коренастый крепкий дуб, что растет посредине степи. Немало зимних метелей пыталось сломать этот дуб, немало палящих лучей пролило на него знойное летнее солнце, но он все стоит; только узловатые, гнутые сучья его все запомнили и ничего не забыли.

Топанов никогда не расставался с тяжелой тростью, подарком ко дню рождения от друзей из Института звезд. Каждый нанес на трость свои инициалы либо виньетку. Была на ней и выпиленная из редкого сплава пластинка с тремя слитно выписанными буквами «А» — Алексей Алексеевич Алексеев… И, когда взгляд Топанова встречался с этим значком, ему казалось, что Алексеев, как всегда слегка прикоснувшись к его рукаву, спрашивал: «Почему, почему это все произошло, Максим Федорович?».

Во время наших совещаний Максим Федорович всегда молчал. Он только слушал и лишь иногда, вращая в крепких пальцах лежащую на коленях трость, бормотал: «Не то… Нет, нет, не то…».

И вдруг он попросил слова. В этот день Максим Федорович выглядел как-то особенно торжественно. Мы все обратили на это внимание.

— Товарищи, — сказал он вполголоса и повторил: — Товарищи… Мне трудно говорить прежде всего потому, что я, кажется, вижу проблеск, пусть пока очень слабый… И притом мне — неспециалисту — приходится говорить о своей догадке вам — научным работникам. Возможно, что некоторым это покажется самонадеянным с моей стороны. Но я считаю, что чем больше будет мыслей и различных предположений, тем всестороннее мы осветим вопрос и скорее придем к разгадке причин случившейся трагедии. Но перейдем к делу… Мне удалось, кажется, подметить одну очень простую закономерность, а выводы вы сделаете лучше меня… Так вот, я обратил внимание на странное соотношение географических координат нашего Института звезд и того пункта в Америке, где также наблюдается это явление. Меридиан нашего места — 33 градуса восточной долготы, а меридиан пункта на озере Верхнее — 87 градусов западной долготы…

— При равенстве широт! — подсказал кто-то.

— Да, примерно при одной и той же широте… Так вот, — продолжал Максим Федорович, — в сумме эти долготы составляют точно 120 градусов. 33 да 87 — как раз сто двадцать!

— По-видимому, это случайное совпадение, — сказал метеоролог. — Более важным, Максим Федорович, является, я неоднократно уже говорил, что явление это наблюдается вблизи значительных водных пространств. Так, у нас — огромная бухта, а там, в Америке, — озеро Верхнее…

Максим Федорович дал метеорологу выговориться, а потом сказал:

— Треть земного шара — вот что значат сто двадцать градусов. Как раз треть. Всего-то триста шестьдесят…

Максим Федорович быстро прошел в соседнюю комнату и вскоре вернулся с новеньким школьным глобусом. Из кармана достал блестящую металлическую рулетку.

— Вот, смотрите, — говорил он, — я флажками отметил наш пункт и озеро Верхнее. Над сорок шестой параллелью я ставлю палец. Вращаю глобус. И получается, что дважды за оборот земного шара что-то неподвижное входит в атмосферу Земли: один раз над нашими головами, здесь, на Украине, и один раз — над озером Верхним в США.

— Следовательно, — перебил его Григорьев, остроносый, лобастый и очкастый человек, специалист в области распространения радиоволн, — по-вашему выходит, что нечто вреде люстры висит неподвижно над земным шаром и дважды за сутки вызывает мираж пока неизвестным нам механизмом? Так получается? Следовательно, некий спутник, который мы никак не можем разглядеть, снабженный этаким часовым механизмом, дважды, если подтвердится ваша догадка, Максим Федорович, что-то такое проецирует в нашу атмосферу, после чего мы видим на небе морские волны, чаек и прочее…

— Да, странно… — проговорил метеоролог, внимательно следя за выражением лица Максима Федоровича, — странно, что вы, Максим Федорович, сделали упор на тот, с позволения сказать, факт, что сто двадцать градусов составляют треть земного шара… Что-то вы не договариваете, Максим Федорович!

— Ваша правда, ваша правда, — ответил Топанов и, обхватив ладонью стойку глобуса, стал медленно его вращать, подталкивая шар большим пальцем. — Завтра утром мы вновь увидим мираж, — будто про себя говорил Топанов, — а восемью часами раньше его видели американцы. И, если явление повторяется через сто двадцать градусов, значит, должно существовать и третье место, товарищи! — Топанов остановил глобус и воткнул в голубое пятно Тихого океана третью булавку с флажком. — Может быть, все это только простые совпадения, но уж очень заманчиво…

— Здорово! — сказал метеоролог. — Но на чем основана ваша уверенность в существовании третьей точки, в которой также наблюдается мираж? Нет ли здесь не совсем ясно осознанного требования симметрии явления?

— Соображение симметрии может оказаться решающим! — выкрикнул кто-то из сидящих за дальним столиком. — Там, где мы мало знаем, симметрия почти всегда выводит на правильную дорогу…

— Нет, товарищи, — сказал Максим Федорович, — я не думал о симметрии, я думал о другом… Мы сейчас знаем, что Алексеевым были посланы ракеты исследовательского назначения, хотя мы не знаем точно заданной им программы. Если опыт, видимо связанный с ракетами, удался, как сообщал Алексеев, и его непонятным пока следствием является мираж, то зачем, скажите на милость, понадобилось Алексееву устраивать такой же мираж над Америкой? По-видимому, то устройство, которое носится над планетой, срабатывает каждые восемь часов, а появление картин над Америкой — это, так сказать, непредусмотренные издержки производства, что ли… Значит, мираж должен наблюдаться еще через восемь часов, вот в этом третьем месте, возле Курильских островов…

— Мираж — побочное явление?! — заволновался метеоролог. — Нет, нет, создание, пусть для непонятных пока целей, подобных отражательных плоскостей в атмосфере, с таким грандиозным увеличением, может быть только самоцелью, уже это одно является таким достижением, что…

— Но специальностью Алексеева были свойства вакуума! — сказал я. — Именно свойствами вакуума он и занимался, об этом говорят утвержденные Академией планы его работ, об этом говорят списки заказанных и доставленных ему приборов.

— Нет! — воскликнул Максим Федорович. — Нет, не только вакуумом, не только свойствами безвоздушной среды в сосуде интересовался Алексеев. Я знал его довольно близко, приходилось сталкиваться по работе. Больше всего на свете Алексеев интересовался звездами. Их возникновением, их эволюцией. Ведь это очень близко стоит к проблемам вакуума в широком понимании… Что ждет звезду? Что ждет наше Солнце? Вот что было страстью Алексеева, вот чем он только и жил. Есть у меня такое предчувствие, что без звезд и здесь не обошлось… — Максим Федорович протянул бумажку нетерпеливому Григорьеву. — Вот я записал: на сто пятьдесят третьем меридиане восточной долготы к югу от Курил… Как раз на расстоянии трети земного шара от нашего места. А час появления, по солнечному времени, тот же, что и у нас…

— А идея заманчивая, — сказал Григорьев. — И ее легко проверить…

— Позвольте, — неожиданно вмешался метеоролог (только сейчас я узнал его фамилию: это был довольно известный специалист по физике атмосферы Леднев). — Позвольте! Я все-таки сомневаюсь в том, что это явление связано с каким-то искусственным спутником! Почему мираж не возникает во всех пунктах, над которыми проходит спутник?…

— Аппаратура спутника периодического действия, по-видимому, — сказал Григорьев. — Каждые восемь часов спутник обнаруживает себя и аппаратура срабатывает.

— Периодического действия?… — протянул Леднев. — Какое-то очень сложное допущение.

Максим Федорович вытащил из кармана рулетку, нажав кнопку, развернул ее гибкое стальное полотно с нанесенными на нем сантиметровыми делениями. Полотно, длиной в два метра, было похоже на тонкую шпагу. Максим Федорович согнул стальную ленту в кольцо и одел поверх глобуса. Все с напряженным вниманием следили за ним.

— Ну что ж, это обычная школьная схема для демонстрации движения спутника над земной поверхностью, — сказал метеоролог.

Лицо Григорьева выражало ожидание. Я был несколько разочарован слишком уж простым подходом к делу со стороны Максима Федоровича. «Не много ли он на себя берет, — подумал я, — хотя… Если окажется, что мираж виден и с Курил…».

— Вот что, — заговорил Максим Федорович, и вновь его волнение передалось нам, — вот что… А если спутник движется по вытянутой орбите?

Все последующее потонуло в выкриках. Все вскочили со своих мест. В шуме голосов можно было услышать: «Это перигей! Не спешите! Черт, а не человек!».

Григорьев взял из рук Максима Федоровича ленту, согнутую в кольцо, и, надев кольцо на глобус, показал то место, где лента рулетки была в наибольшей близости к его поверхности.

— Здесь, — сказал он, — в перигее, спутник и вызывает мираж. Это вы хотели сказать, Максим Федорович?

— Да, если полный оборот спутника равен восьми часам, — подсказал один из астрономов. — Причем ровно восьми часам!

— Совершенно верно, тогда под спутником, в момент прохождения перигея, будет уже не озеро Верхнее, а мы с вами, товарищи. А еще через восемь часов будут Курилы (говоря это, Григорьев поворачивал глобус). Да это проще, чем апельсин! И периодичность миража получает естественное объяснение… Надо срочно связаться с Москвой…

Выбор пал на меня. Через несколько часов я был в Москве.

— Вам повезло, — сказали мне в Управлении океанологических исследований, — примерно в этом районе находится наш лучший корабль «Руслан». Не думаем, однако, что он прервет свою программу работ ради вас…

Я срочно связался с комиссией по расследованию катастрофы в лаборатории Алексеева, попросил Максима Федоровича к телефону.

— Затруднения? — удивился Максим Федорович. — Да какие могут быть затруднения в таком деле? Я все улажу, — успокоил он меня. — Вот чепуха какая…

Позади утомительный перелет во Владивосток. К счастью, он занял немного времени, и я мысленно посочувствовал тем, кто еще так недавно тратил на него целых пять часов.

Во Владивостоке срочно связались по радио с капитаном «Руслана».

— «Руслан» ведет сейчас исследование Тускароры, знаменитой Курильской впадины, и находится на расстоянии двухсот километров от интересующей вас точки. Мы можем предложить вам скоростной катер, можем отправить реактивным гидросамолетом.

Я выбрал гидросамолет, и через два часа сверкающая металлическая чайка покачивалась рядом с белоснежным гигантом — гордостью советских океанологов «Русланом».

С «Руслана» спустили шлюпку, а когда я поднялся наверх, меня встретил капитан и пригласил в свою каюту.

— Мне сообщили о том, что я должен изменить курс и срочно идти к пункту, координаты которого вы мне сообщите. Это не далеко отсюда?

Я передал капитану радиограмму, которую получил в самолете. В ней сообщалось точное местоположение, вычисленное и проверенное электронно-счетным центром.

— Так, — сказал капитан, складывая телеграмму, — следовать вдоль по сто пятьдесят третьему меридиану, а там держаться в пределах указанного квадрата… Ладно, я дам необходимую команду…

День за днем корабль бороздил океан, но нас ждала неудача: небо было все время затянуто тучами.

— На небо глазеть лучше всего осенью, — ворчал руководитель научной группы «Руслана», - в этих местах весь сентябрь, да и весь октябрь солнце светит вовсю, а сейчас…

Я понимал его. Волей-неволей мы срывали план научных работ. И я ловил на себе не очень приветливые взгляды членов океанологической экспедиции. Конечно, эти отважные люди не переносили вынужденного безделья.

Как-то я спустился в трюм и в специальных стойках увидел огромные обтекаемые устройства с легкими рулями и иллюминаторами, похожими на увеличенные глаза рыб-телескопов. Это были аппараты для наблюдения подводного мира на глубине чуть ли не в 9000 метров.

Я осторожно прикоснулся к матовой поверхности глубоководного устройства. Достаточно трещины толщиной с волос, чтобы острая водяная струя под гигантским давлением уничтожила бы всех, кто осмелился штурмовать тайны океана. А сейчас впустую проходят драгоценные для океанологов дни… И объяснить им, в чем суть дела, я не имею права.

Каждый день приходили телеграммы от Топанова. Он незаметно для всех стал фактическим руководителем комиссии. Это произошло как само собою разумеющееся.

Мы ждали солнечного утра, а когда оно наступило…

— Это? — тихо спросил меня капитан. Его рука клещами стиснула мое плечо. — Это?

А в небе, сверкая нестерпимыми для глаз бликами, раскинулось уже знакомое мне «море на нэби», но это уже было не море: бесконечный океан простерся над нашим кораблем.

— Это! — ответил я, провожая глазами стремительно несущиеся к восходящему солнцу сияющие волны.

ПОИСКИ СПУТНИКА.

Снежным комом разрасталась «проблема Алексеева». Все новые и новые люди втягивались в расследование, непрерывно обнаруживались такие свойства таинственного «миража», которые вынуждали нас проделывать массу дополнительных исследований и расчетов, иногда целиком изменять направление поисков. Решенные и нерешенные вопросы, гипотезы, человеческие страсти и интересы, удивительные факты и строгие математические построения образовали чудесный сплав, в центре которого находилась разгадка. Но никто и не предполагал, что действительность окажется такой необычной, так тесно сомкнётся с самой удивительной фантастикой…

Прежде всего были подвергнуты детальному анализу все параметры возможной орбиты «спутника Алексеева». Делая полный оборот за восемь часов без нескольких секунд, этот предполагаемый спутник мог иметь радиус, или, вернее, относительную полуось, орбиты примерно в 19000 километров. Это означало, что в случае сильно вытянутой эллиптической орбиты (а наличие перигея говорило именно об этом) высота «спутника Алексеева» над поверхностью Земли колебалась бы в пределах от 200 до 27 000 километров. Однако было ясно, что неизменность периода обращения говорит за более значительную высоту прохождения спутника в перигее, так как приближение к поверхности Земли было бы связано с резким увеличением сопротивления воздуха. Замедление же спутника тотчас же вызвало бы уменьшение периода его обращения вокруг земного шара.

Теперь нужно было попытаться точно определить орбиту предполагаемого «спутника Алексеева». Основная сложность заключалась в том, что спутник был невидим. Однако радиолокаторы по-прежнему отмечали слабое отражение радиолуча с высоты 2000 километров. Этим обстоятельством и предложил воспользоваться Григорьев, и уже через несколько часов нами был определен эксцентриситет, «сплющенность» эллиптической орбиты. «Спутник Алексеева» проходит перигей на высоте в 2000 километров. Наибольшее удаление — 26000 километров», - записал Григорьев в журнале.

Вскоре были рассчитаны все промежуточные точки на небосводе, которые проходил спутник, и армия любителей астрономии, не говоря о всех обсерваториях Советского Союза, приняла участие в «ловле» «спутника Алексеева».

К сожалению, с наступлением лета рассвет приходился на всё более ранние часы, и в самом благоприятном положении спутник оказывался недоступным, так как в ярком голубом небе нельзя было разглядеть маленькую светящуюся точку. Довольно стройную гипотезу метеорологов, объясняющую появление миражей, пришлось окончательно отвергнуть. Дело в том, что при образовании эффекта миражей громадную роль играет положение солнца относительно наблюдателя. Если бы наш мираж возникал по тем же законам, по которым он возникает над раскаленными пустынями, то время его появления было бы тесно связано со временем восхода солнца, становясь все более и более ранним. Этого, однако, не происходило, и, чем дальше, тем больше увеличивался разрыв между появлением миража и восходом солнца… Все раньше и раньше всходило солнце, время же появления миража оставалось неизменным.

Но работы метеорологов, занимавшихся изучением «широтных миражей», как они упорно называли это явление, не прошли бесследно. К ним пришлось вскоре обратиться за разрешением новых загадок, непрерывно возникавших в этом трудном и сложном расследовании.

Все астрографы Советского Союза, повинуясь неторопливому тиканью часовых механизмов, внимательно следили за участками неба, по которым должен был мчаться «спутник Алексеева». Со дня на день ожидалось получение фотографии, на которой среди россыпи звезд мелькнула бы черточка спутника. Однако негативы, отовсюду поступавшие к нам с подробным описанием условий съемки, содержали неутешительное заключение: «спутник не обнаружен». Неудача была настолько полной, что Топанову понадобилась вся его выдержка, чтобы успокоить растерявшихся и перессорившихся членов комиссии. Топанов так же не избежал выпадов против себя. К стыду своему должен сознаться, что именно я обвинил во всем его очень заманчивую, но, по-видимому, неверную гипотезу.

— Да, не все, что просто, является обязательно верным, — заявил я на этом заседании. — Нужно резко менять ход расследования, мы и так потеряли много времени…

— А я, — ответил Топанов, — уверен, что мы идем правильным путем, и, не исследуя простые и логические гипотезы, мы не получим права на проверку более сложных предположений. Думается мне, что на эти ваши фотопластинки вы смотрите не так, как нужно…

— Разучились? — не без иронии сказал один из астрономов.

— Нет, нет, не разучились, а не научились, — быстро отпарировал Топанов. — В науку я верю. Не всегда верю ученым, особенно увлекающимся… Вы не получили от нашей гипотезы ожидаемого результата и уже готовы свою «игрушку» сломать и выбросить. Но мы здесь не в бирюльки играем. От выяснения причин гибели лаборатории Алексеева зависит план исследовательских работ в важнейших областях науки и техники. Честь, высокая честь заниматься этим и, между прочим, большая ответственность! А здесь вспыхнули такие страсти… — Топанов даже развел руками. — Так вот, товарищи, не умеете вы смотреть на эти пластинки. Нам известно, что, несмотря на значительную скорость запущенных Алексеевым ракет, их полезная нагрузка была сравнительно небольшой. Только тысяча триста килограммов груза помещалось в контейнере последней ступени. Мы не знаем, что произошло с контейнером ракеты Алексеева. Но он не носится как одно целое — это очевидно, это ясно, товарищи. Следовательно, контейнер мог быть наполнен не аппаратурой, а каким-нибудь газом. веществом, способным взрываться… Действительно, товарищи, может быть, Алексеев взорвал контейнер, и именно в этом и состоял его опыт? Может быть, съемки нужно вести с какими-то специальными фильтрами? Ведь их подбором никто не занимался. Ясно, что к «спутнику Алексеева» должен быть очень осторожный и терпеливый подход, а закатывать истерики по поводу первой же неудачи — последнее дело…

Топанов будто нечаянно взглянул на меня и сел на свое место.

Скоро мы получили возможность еще раз удивиться его прозорливости. Спутник действительно присутствовал на негативах, только увидеть его оказалось далеко не простым делом…

…Вечером мой милейший хозяин Федор Васильевич оторвал меня от расчетов.

— Досыть! — сказал он и захлопнул мой блокнот. — Хватит! Идемте к нам, морского козла забьем…

Сосед, старый рыбак, был партнером Федора Васильевича, моим же партнером была Татьяна. «Много с такой помощницей не наиграешь, — подумал я, — от горшка три вершка…».

Мы сидели в «беседке» за широким столом из сосновых досок. Мысли о последних событиях не покидали меня, но постепенно я увлекся. Да иначе и быть не могло. Татьяна оказалась заправским игроком в домино. Первый же мой необдуманный ход вызвал бурю с ее стороны. Она бросила свои кости на стол и быстро-быстро заговорила о том, что дядьку (то есть я) ну ничего, «ничегосеньки» не соображает, что нужно было «робыть рыбу, а вин…».

Игра потребовала от меня предельного внимания, и Татьяна несколько раз подмигивала мне, — одобряя тот или иной ход.

— А чи можно до вас, люди добрые? — раздалось из-за забора.

Голос был знакомый. Я быстро встал и подошел к калитке. Это был Топанов. Я хотел провести его к себе, но Топанов направился к столу. Он, оказывается, давно знал Федора Васильевича по каким-то делам, связанным с восстановлением разрушенного войной совхозного хозяйства.

Игра продолжалась. Топанов вскоре заменил меня, так как Татьяна после какой-то моей ошибки, я сам так ее и не понял, дала мне отставку. Топанов играл вдумчиво и, по-видимому, сразу нашел общий язык с Татьяной, потому что она притихла и, морща носик, восхищенно следила за какой-то тонкой сетью, которую незаметно сплетал Топанов.

— Ну, что сидишь? — спросил Топанов Татьяну, когда их противники, вдоволь настучавшись, напряженно ждали ее хода. — Ведь у тебя…

— Генеральский! — закричала Татьяна. — А ну, тату, вставайте, вси вставайте!

Татьяна торопливо поставила на место два дубля: дубль «шесть» и дубль «пусто».

— Ты, Федор Васильевич, — сказал Топанов, — все меня забивал. Из последних сил старался, а дело-то было не во мне… Вот вам Татьяна и показала, где раки зимуют, вот и показала! — Топанов коротко рассмеялся, а потом добавил, развивая какую-то свою потаенную мысль. — И ничего нельзя со счетов скидывать… Особенно живое…

Он, перегнувшись через стол, потрепал Татьяну по худому плечику.

— Що дядьку каже, що вин каже? — заволновалась Татьяна.

— Спать пора, ось що вин каже, — сказал Федор Васильевич.

Татьяна убежала во двор, Федор Васильевич пошел за ней, и вскоре до нас донесся такой знакомый разговор про ужасную необходимость спать ночью, про давно обещанную поездку на лодке, про то, что ее «виддадут до чужих людей, як не буде слухаться», и про многие другие приятные и неприятные вещи.

Мы пошли вместе с Максимом Федоровичем ко мне в комнату.

— Я все думаю об Алексееве, — сказал мне Топанов, — все вспоминаю его, стараюсь понять… Вот вы, ученые, часто относитесь к матушке-природе, как к собранию более или менее хитро сплетенных фактов, но не подозреваете ее в коварстве. Вы всегда склонны искать причину неудачи прежде всего в каких-то новых свойствах, вам еще неизвестных, а я, грешный человек, когда сталкиваюсь с проявлением каких-то бессмысленных и коварных сил, всегда стараюсь понять человека, ставшего их жертвой.

— Вы очеловечиваете природу? — сказал я. — Вы навязываете ей чисто человеческую хитрость и коварство?

— Нет, не так прямо… Я просто хочу понять, что именно в качествах человека, в его мышлении, в его действиях могло привести к тем или другим удачам, или ошибкам. Что именно могло привести Алексеева к его удивительным открытиям, в существовании которых теперь можно не сомневаться, и что привело его к катастрофе?… Ну не ждал, не гадал, не думал, что существует опасность, но почему именно он с этим столкнулся, почему именно его оплошность вскрыла какой-то страшный и грозный тайник природы?

В комнате было темно. Я не зажигал свет, и сквозь открытое окно были видны яркие звезды. Тихо и назойливо звенел одинокий комар, да ровно посапывала спящая под окном Татьяна. Она засыпала быстро, как засыпают уставшие за день птицы.

— Я знаю, — продолжал Топанов, — что вы на меня сердитесь за то, что я вас несколько осадил. Я знаю, что вы считаете меня несколько самонадеянным…

— Не совсем так… — быстро сказал я, но Максим Федорович перебил меня.

— Пусть… Я и не претендую на какую-то особую непогрешимость и всезнайство. В сложных вопросах науки и не нужно беспрекословное подчинение. Оно вредно. И если я почувствую, что неправ, то немедленно соглашусь с моим самым ярым оппонентом.

— Вы уже много сделали, ведь именно вы поняли, с чем мы имеем дело…

— Нет, я сделал очень немного. Вот вам кажется, что еще месяц-другой, и будет выяснено содержание работ Алексеева; там, глядишь, пяток новых формул украсят ваши справочники, и все? И разъезжайся по домам? Нет, нет и нет! Все только начинается, мы сделали только два-три первых шага, и вы нескоро избавитесь от старика Топанова, очень нескоро! — Топанов задумался.

— Но, Максим Федорович, — решился я, — ведь мы занимаемся сугубо специальными проблемами, и вы должны считаться с опытом, со знаниями людей…

— А не предлагать дилетантские вещи? Так? Договаривайте…

— Ну вот сегодня, когда речь зашла о том, что спутник не удалось сфотографировать, несмотря на попытки лучших специалистов в области астрофотографии… Я вас заверяю, что каждый квадратный миллиметр тех участков пластинки, где ожидался «спутник Алексеева», просматривался при больших увеличениях. Ведь известно, что при фотографировании быстро летящего по небу спутника он обнаружится не отдельной звездочкой, а черточкой. И такой черточки не удалось найти. Так зачем предлагать еще и еще раз смотреть и просматривать эти никому не нужные негативы?

— Согласен, — сказал Максим Федорович, — совершенно с вами согласен. Незачем их просматривать… пустым глазом, — добавил он неожиданно. — Да вы и не смотрели на них! Что из того, что на них просто так пялят глаза. Так смотреть не следует, в этом вы правы.

— А как же?

— А так нужно смотреть, как мать сына высматривает, что с войны должен вернуться! Дали вам в руки добросовестно сделанные фотографии, ценнейший материал! Так нужно изучать, товарищ ученый, изучать, а не глазеть. Не обиделись, надеюсь?…

— Нет… Но…

— Вот что, — Максим Федорович придвинул свой стул поближе ко мне. — Я как-то давно одним делом занимался… Фальшивыми деньгами… Не волнуйся, я их не изготавливал. Так вот, когда получили мы эти деньги, тридцатки, такие рыженькие, мне и показали, что по внешнему виду их отличить нельзя, ну никак, понимаешь, нельзя! Все точно, до последней черточки! Еще бы, лучшие мастера одного иностранного государства старались… И простой микроскоп результата не дал. А вот когда вложили в стереоскоп с одной стороны нашу советскую кредитку, а с другой стороны липовую, сразу и показались в двух-трех местах штришки, будто из бумаги занозы вылезли…

— Максим Федорович, вот вы говорите о стереоскопе… Да, астрономия давным-давно применяет и стереофотографию, и стереоскопы, и стереомикроскопию. Но дело все в том, что стереофотография используется только для сравнения, — вы следите за мной, Максим Федорович?

— Слежу, слежу, — быстро откликнулся он.

— Только для сравнения одного и того же участка неба, снятого, скажем, в различных лучах, с применением различных фильтров либо в различное время.

— Вот именно: в различное время, — сказал Максим Федорович и поднялся. — Так вот, отправьте телеграмму такого содержания: «Срочно изготовьте фотографии тех участков звездного неба, на фоне которых возможен пролет спутника. Негативы присылайте вместе с прежними фотографиями, сделанными в расчетное время». Вот так или в этом роде, ну, вам виднее…

СНОВА ЗАГАДКА.

Итак, каждый участок был снят дважды. Один раз в момент ожидаемого пролета «спутника Алексеева», второй раз до или после пролета. К нам прибыл специально сконструированный широкоугольный сте-реомикроскоп. Снимки оказались совершенно идентичными, за исключением очень мелких деталей, вполне удовлетворительно объясняемых неоднородностями эмульсионного слоя пластинок.

— Попробуем подойти с другой стороны, — сказал неунывающий Топанов. — Что ж, бывает… Теперь займемся более внимательно документацией лаборатории.

К этому времени метеоролог Леднев точными и прямыми опытами показал, что температура воздуха в отражающем мираж слое повышается из-за концентрации в нем инфракрасных лучей.

По его предложению были подняты ракеты с фотоэлементами, чувствительными к инфракрасным лучам, и автоматически действующим передатчиком, сообщавшим на Землю данные о направлении и интенсивности излучения.

Именно метеорологи обратили внимание на ряд последовательных заказов лаборатории Алексеева, поступивших на завод экспериментального вакуумного оборудования Сибирского филиала Академии наук. Речь шла о выполнении весьма сложных устройств, напоминавших собой плоские полые колбы со впаянными внутри электродами и мелкозернистым флуоресцирующим экраном, нанесенным на внутреннюю сторону квадратного основания колбы.

«Рецептура как люминофоров, так и чувствительной к квантам света пленки на противоположной стороне колбы, — писали нам работники завода-изготовителя, — говорят в пользу того, что академик Алексеев стремился получить в свое распоряжение устройство для наблюдения объектов в инфракрасных лучах».

«Все устройство представляет собой усовершенствованную модель так называемого стакана Холста, издавна употребляемого для обнаружения светящихся инфракрасными лучами удаленных предметов», — таково было заключение группы специалистов вакуумщиков, полученное нами совершенно независимо от мнения работников завода.

Таким образом, Алексеев пользовался прибором для видения в инфракрасных лучах. Топанов попросил завод изготовить еще два точно таких же устройства. Вскоре грузовой самолет доставил нам большой ящик, из которого была извлечена огромная полупрозрачная колба, очень напоминающая большую телевизионную трубку, только с отломанным хвостом.

Днище колбы мы поместили в ящик, в передней стенке которого находился объектив, сделанный из кристалла каменной соли, так как в этом диапазоне длин волн можно было ожидать большого поглощения инфракрасных лучей стеклом простой линзы.

— Вы думаете, что Алексеев при помощи этого сооружения наблюдал мираж? — спросил я.

— Трудно сказать, куда смотрел Алексеев, — ответил Топанов, внимательно следя за работой механиков, монтировавших установку. — Правда, напоминает большой фотоаппарат? Только вместо матового стекла — плоская колба.

Под вечер экран колбы засветился голубым светом. Его установили внутрь камеры, ввинтили объектив из каменной соли. В полной темноте на расстоянии пятнадцати шагов был отчетливо виден слегка нагретый электрический чайник; инфракрасные лучи, излучаемые им, давали на экране четкое изображение. Все с нетерпением ждали утра.

И утро наступило. Черным, непрозрачным для видимых лучей кварцевым стеклом закрыли объектив. Теперь сквозь него могли проходить только инфракрасные лучи.

Вот на небе раскинулся знакомый мираж. Сейчас над нами отчетливо виден какой-то песчаный островок, отмель, но на экране ничего этого нет… На экране какое-то вытянутое светлое пятно… Мираж уходит в зенит, и это пятно как-то размазывается; вот оно закрыло собой весь экран, а потом вновь стало сигарообразным, узким и длинным, и исчезло… Григорьев, который производил съемку с флуоресцирующего экрана, отключил киноаппарат, пожал плечами и что-то огорченно проворчал.

Разочарование было полным…

Двадцать восьмого мая произошли два события, которые показали, что мы все-таки идем по правильному пути.

Утреннее заседание комиссии было созвано по просьбе астронома Кашникова, костистого, длиннорукого застенчивого блондина. Кашников долго размахивал руками, от волнения ему было трудно говорить, потом неожиданно хриплым голосом выкрикнул:

— Есть «спутник Алексеева»! Есть!.. Идемте ко мне!

Мы все отправились в «библиотеку негативов», помещавшуюся в маленьком домике, который недели две назад притащил сюда в уже собранном виде подъемный кран. Здесь в деревянных некрашеных шкафах собирались тысячи негативов, по-прежнему прибывающих отовсюду…

Все по одному подходили к стереомикроскопу и всматривались в черные размытые точки-звезды.

— Против легкой царапины, я ее сделал иглой, — показывал нам Кашников. — Смотрите как раз против царапины…

— Да, что-то есть, — говорили мы неуверенно. — Как будто одна звездочка выходит из плоскости…

— Как будто! Да она совсем выскочила! — Кашников побежал к микроскопу и, отстранив Григорьева, который хотел было в него заглянуть, наклонился над окулярами и быстро завертел винтами. — Ну конечно же! Ясно, совершенно ясно! Звезда выходит из плоскости, так оно и должно быть. Это не обычный спутник!

Оказывается, произошло вот что. Кашников как-то обратил внимание на то, что прибывший из Крымской обсерватории пакет с негативами содержал приписку: «Снимки сделаны на высокочувствительной пленке, возможная длина штриха 0,5 мм. Спутник не обнаружен».

Кашников решил сравнить два одинаковых участка неба, из которых один был «без спутника», а на другом спутник мог быть. Этот участок неба был весь усеян тысячами звезд.

«Какой-то участок Млечного Пути», — подумал Кашников и вскрикнул:

— Одна звезда «вышла» из негатива! Эта звезда имела вид микроскопически маленького серебристого блюдца, которое одним краем оставалось на уровне пластинки, а другим будто вышло за нее и торчит, как заусенец. И была она именно на том снимке, который был сделан в момент прохождения спутника.

Среди присланных из Крыма шестнадцати негативов Кашников обнаружил восемь таких, на которых также оказались размытые, ставшие на ребро звезды-диски. Наконец! Наконец астрономы получили надежное доказательство существования «спутника Алексеева».

— Значит, в чем же дело? — спросил Топанов. — Этот спутник, выходит, сам не отражает свет, а только размывает изображение звезды, которое за ним находится?

— Это ясно, — сказал Кашников. — Для меня это ясно. Вместо спутника носится комок каких-то газов. Проходя на фоне далеких звезд, он вызывает преломление луча, идущего от звезды. Спутник не существует как целое — это скорее облачко, вроде хвоста кометы…

— А вот это еще не доказано, — заметил Григорьев. — Но нам сегодня улыбнулась удача. Только теперь мы можем прямо сказать, что по рассчитанной нами орбите непрерывно следует искусственный спутник пока еще не выясненной физической природы. А что касается преломления, то это мы уточним…

СИГНАЛ.

В тот же день к Топанову пришел начальник аварийной команды и положил на его стол металлическую кассету для магнитной записи. Тончайшая ферромагнитная проволочка содержала подробную запись всех сигналов, которые посылались с небольшой радиостанции Алексеева. Антенна радиостанции почти всегда, как показали немногие, но тщательно собранные свидетельские показания, была направлена вертикально вверх.

— По-видимому, на «спутнике Алексеева», - сказал начальник аварийной команды, — находилось какое-то управляемое устройство. Кассету мы не могли достать сразу, пришлось разрезать сварившийся в одно целое корпус передатчика. Хотите знать, что мы, аварийники, думаем? Мы убедились, что основные разрушения, с наибольшими температурами и давлениями, пришлись именно на блок питания и манипуляции радиостанции. И чему там было взрываться?…

Проволочка с записью была помещена в магнитофон, соединенный с осциллографом, и внимательно «просмотрена». На экране осциллографа появлялись четкие сигналы, следующие через равные промежутки времени. Затем вдруг возник одиночный импульс очень сложной формы. На нем запись обрывалась.

— Не последний ли это сигнал? — спросил задумчиво Топанов. — А после него был взрыв… И лаборатории не стало…

— А может быть, это взрыв и записан? — предположил Григорьев. — Я хочу сказать, что токи при замыкании могли иметь вот такую сложную форму…

Григорьев переключил магнитофон на перемотку и вдруг спросил:

— А точное время катастрофы нам известно?

— Конечно, — ответил начальник аварийной команды, — хотя бы по времени отключения лаборатории от электрической сети; самописцы-то отметили.

— Тогда мы можем кое-что узнать… — Григорьев вновь включил магнитофон на воспроизведение и внимательно всмотрелся в экран. — Вот эти равномерные пики — отметки времени. Каждая следует через пять секунд, двойные импульсы соответствуют минутам… И сразу же последний сигнал, и всё…

— Радиостанция включалась автоматически, ровно в четыре часа утра, — заметил Леднев, — мы можем подсчитать отметки времени, и тогда…

— …И тогда сравним с записью на электростанции и определим.

Леднев бросился к двери.

— Я сейчас на электростанцию, привезу ленту самописца, — бросил он на ходу.

Мы всё еще считали сигналы времени, утомительно вспыхивающие на экране, когда услышали шум автомобиля, на котором вернулся Леднев.

Да, записанный на ферропроволоке сигнал сложной формы был последним сигналом. Именно это время показывала и лента электростанции. После этой минуты не существовало ни радиостанции, ни самой лаборатории Алексеева.

— Значит, катастрофа произошла в пять утра… — проговорил Топанов.

— Мираж… — тихо сказал Леднев. — Выходит, что в момент катастрофы над лабораторией Алексеева проносился мираж! Как мы раньше не обратили внимания на это совпадение? Выходит, что Алексеев послал этот сигнал, и вслед за тем… и вслед за тем… Нет, это просто страшно! Как мало мы знаем, черт возьми!

— А как было бы здорово, — не глядя ни на кого, проговорил Топанов, — послать на «спутник Алексеева» вот этот самый сигнал. Проверить…

— Послать сигнал? И притом избежать смертельной опасности? — спросил Григорьев.

— А это уже не вопрос, а конкретная задача, — ответил Топанов. — Сигнал должен быть послан…

В головную часть облегченной ракеты с потолком в 1500 километров был вмонтирован передатчик. В нужный момент он должен был послать сигнал, записанный с ферропроволоки. Наблюдение за ракетой велось с помощью радиолокаторов и оптическим путем со стратосферных самолетов.

В пять часов утра седьмого июня в небо взвилась ракета. Мы находились на каменистой косе, далеко уходящей в море, сюда был перенесен пункт наблюдения. В момент, когда ракета достигла заданной высоты и с антенны ее радиопередатчика был послан сигнал, мы все увидели в голубом небе нестерпимо яркую точку. Вскоре «волны» миража поглотили ее.

С самолетов пришли первые сообщения. Точно в секунду посылки сигнала ракета взорвалась, превратившись в огненный шар с поперечником в пять километров…

…Папка с результатами запуска ракеты лежала перед Топановым.

— Но почему взорвалась ракета? — в сотый раз спрашивал членов комиссии радиофизик Григорьев. — Неужели она не израсходовала всего топлива? Что могло там взорваться? Прочтите еще раз данные ракеты.

— В ракете не оставалось ни грамма горючего, — твердо сказал Топанов. — Все горючее полностью сгорело в первые пять секунд полета, я хорошо знаю ракеты этого типа. Взрываться, выходит, нечему.

— И все-таки взрыв был! — развел руками Григорьев. — И какой взрыв!

— Похоже, что какая-то часть вещества ракеты отдала скрытые запасы энергии… — заметил Мурашев.

— Да по какой причине? — резко спросил Григорьев. — По какой причине? — повторил он. — Мы можем вызвать разложение тяжелых ядер урана или плутония, мы можем вызвать перегруппировку легких ядер, можем вызвать термоядерную реакцию, это так. Но ракета… Она разлетелась в пыль, как будто на ней была атомная бомба.

— А почему погиб Алексеев? — спросил Топанов. — Откуда взялась энергия, превратившая здание лаборатории в груду обломков? Ничего мы не знаем…

— И какова роль сигнала? — Голос Григорьева был едва слышен, он закрыл руками лицо и сейчас покачивался на стуле.

— Этот сигнал и убил Алексеева, — сказал Топанов, задумчиво просматривая фотографии взрыва. — И хорошо, что мы его не послали с Земли.

…10 июня — памятное для всех нас число. Солнечное затмение, ожидавшееся утром, потребовало целого ряда подготовительных работ. Каждая научная база, с которой могли вестись наблюдения, обязана была включиться в работу. Нас это касалось в первую очередь, так как к тому времени у нас накопилось довольно много специального инструментария. Вечером я долго возился со спектрографом — его линза оказалась смещенной при перевозке и задала нам работу чуть ли не на всю ночь.

В четыре утра меня поднял Топанов. Мы наскоро перекусили и поспешили к причалу, где нас ждала моторная лодка.

— Вас не смущает, что солнечное затмение случайно совпадает по времени с появлением миража? — спросил Топанов.

— Нет…

— А вон Григорьев наводит переносной астрограф на точку, в которой должен появиться «спутник Алексеева»… Вы помогите ему…

Я первым выпрыгнул на берег и направился к Григорьеву.

— Что вы хотите делать? — спросил я его. — Ведь это бесполезно, спутник невидим…

— Нужно сфотографировать то, что покажется вместо миража… — ответил Григорьев. — Так, на всякий случай… Да что вы стоите, через четверть часа начнется затмение!

Томительно потянулись минуты. Вот на правый край солнечного диска надвинулся тонкий черный ноготок, еще минута, еще… Началось! Это было первое полное затмение, которое мне пришлось видеть. Я смотрел на солнце в маленькую вспомогательную трубку астрографа, окуляр которой был закрыт черным фильтром. Наконец от темно-красного диска солнца остался только серп, похожий на лунный. Он был настолько ярким. что вокруг стоял еще день, странный, призрачный день…

— Появляется мираж! — донесся крик Топанова.

Он указывал на запад своей палкой. Я мельком взглянул на ставшие привычными желто-зеленые полосы миража и опять было повернулся к астрографу, возле которого так удобно устроился, как вдруг единый крик вырвался у всех. Сперва я не понял, что произошло, но потом посмотрел вверх и застыл… Невиданное и неожиданное зрелище развернулось над нами. С запада на восток неслось какое-то сверкающее тело! Солнце в этот момент полностью заслонил черный диск Луны и, по небу, усеянному вдруг вспыхнувшими звездами, к нам вместо миража неслось сигарообразное светящееся облако. У нас над головой оно неожиданно развернулось. Теперь это было яркое светящееся ядро, от которого шли широкие спиральные ветви, игравшие быстро мигающими разноцветными блестками.

— Снимать! — закричал Топанов. — Снимать!

Мы бросились к приборам. А через минуту, где-то на востоке, этот светящийся паук повернулся к нам боком, вновь стал похож на огромную сигару и исчез из виду.

Нечего и говорить, что сфотографировать полное солнечное затмение нам не удалось. Зато нам удались другие снимки… Снимки удивительного и загадочного «спутника Алексеева».

Я получил долгожданную посылку из Москвы. Мой приятель прислал для Татьяны оригинально сделанный в виде небольшой гребенки аппарат для усиления звука. Один из зубчиков этой гребенки, касаясь твердого бугорка за ухом, вибрируя, передавал усиленные звуки речи. Татьяна долго возилась, прилаживая гребешок, потом сказала: «Чую, гарно чую… Я слышу все!..».

Топанов принял участие в нашей прогулке «за оранжерею». Не знаю, сколько километров мы сделали в это неожиданно прохладное утро. Вот-вот должен был начаться дождь, и Татьяна время от времени поглядывала вверх, откуда изредка падали одинокие тяжелые капли.

— Затмение помогло, а если бы не затмение, не случайность, то мы бы так и не узнали, что летает над нами, — говорил Топанов. — Удалось сфотографировать… Но что? Что мы видели? Что мы сняли? Думаю, что мы никогда не разгадаем тайны «спутника Алексеева», если хорошенько не поймем, что за человек был Алексеев. Вы, кажется, его лично знали, вы учились вместе с ним? Знал его и я. И сейчас, признаюсь, больше всего на свете меня интересует, что же запустил Алексеев, что это за светящийся паук? И как он умело и гибко защищает себя от этого загадочного радиоимпульса.

Татьяна отдала мне на сохранение гребенку и внимательно проследила за тем, куда я ее прячу, но потом все-таки отобрала назад. Сбросив тапки, она пронеслась вдоль берега, то возвращаясь, то убегая далеко вперед; темная вода заполнила ее следы на песке, уходили эти следы вдаль, где Татьян на, откопав какой-то осколок, размахивала им и что-то кричала.

Мы поравнялись с ней. Татьяна протянула нам позеленевшую от морской воды кость и спросила, «до якой тварыны вона налэжить?» Топанов сказал, что кость лошадиная.

— А хиба ж в мори е кони? Конык, морский конык, маленький такий, цэ я знаю!..

— А вон там кто? — Топанов указал вдаль; казалось, прямо посередине моря — а на самом деле на отмели, что протянулась к косе, — понурясь, стояла лошадь. Вблизи стали видны резко выступавшие ребра, запавшие бока. Она низко опустила свою голову к воде, редкая грива касалась волны.

— А чому вона так стоить? — спросила Татьяна. — Вона, мабудь, думае, га?

— Больная она, лошадь, — сказал Топанов. — Он присел на корточки и аккуратно зарыл кость в песок. — Больная, и знает, что море может ее исцелить. Несколько дней подолгу она может так стоять, пока не станет здоровой.

— Так вона думае! — воскликнула Татьяна. — А як же? Колы у нас щось болыть, мы идэмо до ликаря, а лошадь идэ до моря и там стоить, вона думае, правда?

— Нет, нет, Таня, — ответил Топанов. — Это другое, ну как тебе сказать? Лошади чувствуют, что море приносит им облегчение, они только приспособились, но не думают. Да к чему только живое не приспосабливается… Вон чайка, вон она схватила рыбешку!

— Бачу, бачу! К берегу полетела! — Татьяна захлопала в ладоши, но чайка, не обращая на нее внимания, пронеслась над нашими головами.

— Вот видишь, Таня, — продолжал наставительно Топанов, — чайка может и летать, и рыбку схватить, а курица, например, ни летать по-настоящему, ни рыбу ловить не может. Чайка приспособилась к жизни над морем. Вон рак-отшельник залез себе в пустую раковину, сидит там и прячется…

— Вин прыспособывся…

— Все живое стремится к жизни, защищает свою жизнь, своих детей, свое будущее, поняла?

Татьяна кивнула и опять убежала от нас, а Топанов вдруг остановился, опираясь на палку, с растерянным и сосредоточенным лицом. Я уверен, что именно тогда, в это тихое пасмурное утро, ему пришла в голову та мысль, что осветила необычайным светом все происшедшее в лаборатории Алексеева.

КВАРТИРАНТ ТЕТИ ШУРЫ.

— Расскажите мне об Алексееве, — попросил как-то Топанов.

— Всё? — спросил я.

— Всё… Ведь трудно угадать, что нам пригодится. Вы знаете его таким, каким он был давно, я — таким, каким он стал. Кто знает, а вдруг кое-что протянется в будущее.

— Ищете третью точку, Максим Федорович?

— Понять бы, к чему он шел, что искал… Это и есть «третья точка». Так где вы впервые с ним встретились?

…Мы учились вместе, правда, на разных курсах. Впервые я услышал его фамилию в нашем профкоме. Было время военное — сорок четвертый год, и в профкоме Института после сессии раздавали промтоварные талоны. Я вошел в комнату не вовремя: там шел горячий спор.

— Ты что, ты Лешку Алексеева обижаешь? — спрашивал у председателя профкома комсомольский секретарь. — Ты, Мальцев, эти дела брось! Он только из госпиталя, ни кола ни двора, помогать надо, а ты!

— Мы помогли ему, — пожал плечами председатель профкома.

— Чем?

— Чем можно было, тем и помогли. Ваш Алексеев, согласно списку, получил четыре талона. Четыре! Разве Алексеев жалуется?

— Лешка не такой человек, чтобы жаловаться, но вся его группа возмущена.

— Эх ты, горячка! Парню четыре талона отвалили, как же, в такое трудное время. А ты с претензиями, не ожидал…

— Четыре талона? — задыхаясь, спросил комсорг. — Отвалил? Вот они, на! — Он бросил на стол бумажные квадратики с треугольной печатью.

— А что, разве Алексеев их не взял?

— Ты читай, на что первый талон! Читай!

— Ну, что читать… На галстук. По-моему, студент должен иметь галстук, как всякий культурный человек…

— Правильно, должен! Согласен. Но когда у него есть рубаха, понимаешь, рубаха, а не единственная гимнастерка! Второй талон на мыло и два носовых платка…

— Носовой платок… Тоже вещь очень полезная…

— Ну, на комсомольском собрании поговорим…

Комсорг выбежал из комнаты.

— Слушай, кто этот Алексеев? — спросил я Мальцева.

Мальцев крякнул и развел руками.

— Ты понимаешь… Ну конечно, он фронтовик, пришел из госпиталя, да у нас таких полным-полно! Вперед он не лезет, нет. А вот преподаватели… эти в восторге, та-тата-татата! Алексеев соображает, новое доказательство, все такое… Но, поверь, из него толку не будет. Туго соображает. Платки эти самые — пойди и продай! Вот я… Да что там!

Таково было наше первое заочное знакомство с Алексеем Алексеевым. Я попросил показать мне его, и оказалось, что это был тот самый парень, за которым маршировали гуси.

Дело в том, что мы временно были прикреплены к столовой соседнего института. Это был единственный учебный корпус в городе, не пострадавший от гитлеровских оккупантов. В здании до революции помешался Институт благородных девиц. Столетние деревья окружали его, а за его двухметровыми казарменными стенами гитлеровцы решили устроить свой «институт». Случайно задержавшиеся в городе профессора под строжайшим надзором «преподавали» по широко разрекламированной в фашистской печати программе. Слушателей за три года оккупации нашлось только четыре человека. По-видимому, привыкнув к официальному существованию этого «института», фашистские минеры забыли его взорвать, как это было проделано с остальными девятью высшими учебными заведениями города.

Перед столовой всегда прогуливались гуси, принадлежавшие сторожихе. Тщетно они вымаливали подачку у выходящих из столовой студентов, и единственным человеком, который их слегка подкармливал, был Алексеев. В благодарность гуси необыкновенно привязались к нему и, выстроившись чередой, провожали его от дверей столовой через весь парк к воротам.

Наголо бритая круглая голова, гимнастерка, в руке — шапка-ушанка с куском хлеба в ней, а за ним штук семь гогочущих гусей — таким я впервые увидал Алексеева.

— Алексеев свою группу на занятия ведет! — пошутил кто-то из студентов.

— Гуси-гуси, — сказал нараспев Алексеев.

— Га-га-га, — ответили ему гуси, совсем, как отвечают в ребячьей игре.

— Есть хотите? — опять серьезно спросил Алексеев.

— Да-да-да, — ответил за гусей какой-то студент.

Все рассмеялись. Все, кроме Алексеева.

Шествия гусей пришлось вскоре прекратить, так как сторожиха заподозрила, что Алексеев их не зря подкармливал. «На базар увести хочешь!» — кричала она невозмутимому, как всегда, Алексею.

Вскоре я познакомился с Алексеевым, и мы подружились. Его невозмутимость, к слову сказать, оказалась кажущейся.

За недорогую плату мы сняли кухню у некоей тети Шуры, рыхлой толстенной старухи, с успехом торговавшей на базаре «яблочным уксусом»; над нехитрым способом его изготовления мы немало потешались.

Вместе с тетей Шурой на «хозяйской половине» жила Нинка, студентка-первокурсница, большая насмешница. Иной раз она принималась наводить порядок в нашем холостяцком хозяйстве, что доставляло ей обильную пищу для острот. Мы питались кашей из кукурузной муки, так называемой мамалыгой. Иногда покупали кости. Из них получался чудесный суп; кости мы дробили топором на толстой доске кухонного стола.

— Людоеды за работой! — воскликнула однажды Нинка, застав нас за этим занятием. — Вместо вилок и ножей — топоры! Это прогресс, товарищи физматики.

Характер у Алексеева был спокойный, ровный. Ничто в этом трудолюбивом, сосредоточенном парне не выдавало человека вспыльчивого и резкого. Впервые при мне он сорвался, казалось бы, из-за пустяка. К тете Шуре частенько забегала накрашенная женщина. Ее хриплый голос назойливо лез в уши, мешал работать. Обычно разговоры шли вокруг сравнительно недавних похождений этой особы с немецкими офицерами, расхваливалась их решительность, а иногда и щедрость. «Ах, Гансик! — донеслось однажды из комнаты хозяйки, — какой это был мужчина, а какая аккуратность, какая точность! Скажет: вернусь в восемь, и точно! Полетит на Запорожье, побонбит, побонбит и ровно в восемь у меня!..».

Досадливо морщивший лоб Алексей вдруг весь вспыхнул. Трясущимися руками он распахнул дверь к тете Шуре и через мгновение протащил через кухню упирающуюся «особу». Пробежав по инерции шагов с десять, «особа» пришла в себя и истошно закричала первое, что ей пришло в голову. «Режут! Режут!» — доносился, все удаляясь, ее голос.

Назавтра Алексеева вызвал секретарь парторганизации Краснов. Строгий и требовательный, он не терпел недисциплинированности, часто настаивал на исключении того или иного набедокурившего студента.

— Вас вызывает Краснов, — говорил декан. — Алексеев, что вы наделали, это очень плохо, когда вызывает Краснов… Почему вы не сдержали себя?…

— Я был ранен под Запорожьем… Осколком… — ответил Алексей и направился к Краснову.

— Мне ничего не нужно рассказывать, — сказал Краснов, когда Алексеев вошел в его кабинет. — Ничего… Почему не живешь в общежитии? Нужно работать? Ну хорошо, только пусть ко мне грязные бабы не бегают! Ясно? — Краснов помолчал, потом неожиданно добавил: — Завтра приходи, может, мы дадим вам на двоих комнату, сидите себе и считайте…

У Алексеева был чемодан. Необычайно тяжелый, он вызывал у меня вполне понятное любопытство. Однажды Алексей раскрыл чемодан и познакомил меня с его сокровищами. Чемодан был набит книгами. Три тома Гурса — лучшего курса математики для математиков, несколько редких мемуаров, среди них сочинения Эйлера и Ляпунова. Полное собрание работ по математике и механике Николая Егоровича Жуковского. Каждую книжку Алешка вынимал из чемодана и с увлечением говорил о чудесных откровениях математической мысли, которые содержались в них.

— Откуда они у тебя? — спросил я. Алексей рассмеялся:

— Пришлось мне как-то в Ростове-на-Дону «кантоваться». Рука еще в лубке была, а на поезд сесть невозможно. Люди по домам ехали… Кто из госпиталя, кто из эвакуации. Домой! Понимаешь, слово какое? Многие на фронт тоже спешили. Ну, раненый человек — хоть из госпиталя домой, на поправку, хоть опять на фронт — человек нервный. Тут и костыли в ход пускали, а то, глядишь, какого спекулянта вместе с мешком соли не очень вежливо попросят. Как поезд подойдет — ну, штурм просто! Какие там билеты! Я с дружком одним, тоже раненым, в сторонку отошел: нам, думаю, к этой крепости и не подступиться… Смотрим, дядя какой-то, в ватнике и с бородкой, с двумя чемоданами в руках, напролом в вагон рвется. На площадку взобрался, а одна рука с# чемоданом на весу в воздухе болтается. Паровоз свистнул, дернул, чемодан на землю упал, раскрылся, и книжки посыпались. А поезд быстрей да быстрей. Остались мы вдвоем на путях, да книг гора…

«Пошли к коменданту станции загорать, — говорит дружок. — Может, он на другой поезд посадит».

«Пошли, говорю, только давай книги соберем». Так я и стал владельцем собственной библиотеки — на ловца ведь и зверь бежит!

— Алексей, — сказал я, — да здесь у тебя «Теория колебаний» есть! — Я потянул к себе книгу, и на пол, звякнув, выпал мешочек-кисет.

Алексей поднял его, высыпал на стол содержимое. Среди серебряных медалей темно-красной, как застывшая кровь, эмалью блеснули орден Красной Звезды, золотая веточка гвардейского значка…

— Это твои?

— Мои…

— А почему не носишь?

— У людей больше есть, да и то не носят.

— Алексей, — сказал я, — а ведь ты чудак, ведь ты веселый. Только почему ты сам не смеешься, вот только недавно будто оттаивать стал…

— А это у меня после плена.

— Ты был в плену?

— Был… Три дня, вернее — два дня и ночь… Я ведь почему голову наголо брею? Думаешь, от чудаковатости? Седой я… Неудобно — молодой, а седой… Люди начнут выспрашивать — отчего да почему? Не очень легко каждому докладывать. Тебе расскажу, уж так и быть. Расскажу и забудем…

Алексей бережно спрятал награды в кисет, закрыл чемодан. Потом лег на кушетку и, закрыв глаза, начал говорить негромко, каким-то простуженным голосом. Потом слова зазвенели, вырываясь откуда-то из огненной раны в его душе. Ночь спустилась за нашим окном, издалека донесся протяжный и низкий гудок парохода, и чей-то голос во дворе потребовал, чтобы некая Верка немедленно отправилась домой, где ее ждет сладкая каша «из чистой манной крупы». «Опять лук печеный дашь, я знаю… — убежденно ответил Веркин голос, — или уши надерешь… Я знаю!..».

— Это было под Майкопом, — начал Алексеев. — Окружили, командира убили, кончились патроны. Немцы взяли нас на рассвете, а к вечеру согнали в долину. Сзади и по бокам мотоциклы с пулеметами… Кто отставал, тех на мотоциклах подвозили. Бережно. Берегли… до ночи, А ночью!..

Алексеев встал и свернул огромную козью ножку, насыпал в нее махорку.

— А ночью нас пригнали в колхоз. Там была огромная конюшня, коней, должно быть, угнали. Белое длинное здание и сейчас перед глазами. Загоняли внутрь, стреляли. Крик стоит у меня в ушах! В пять рядов стояли, в шесть… Утром те, кто ночью упал, были внизу, не встали. А кто мог идти, тех выгнали и увели, должно быть. Я этого не видел. Я был внизу… — Алексеев поймал раструбом козьей ножки уголек из поддувала и, затянувшись, добавил: — Вот какая была ночь…

— А что было дальше?

— Дальше? А дальше была свобода и дни, которые я лежал в кустах, а ночами шел, шел по звездам. Мосты обходил, иногда стреляли. Потом линия фронта, днем прятался в старых окопах, в зарослях кизила. Достал хлебцы такие, в целлофане, были такие у немцев. Потом встретил своих, они тоже прорывались. Потом армия и опять бои. Меня ведь последний раз под Запорожьем ранили. И опять санитарный поезд… И не могу забыть ту конюшню, закрою глаза и вижу, и слышу…

О многом рассказал в ту ночь Алексеев. С особенным теплом он говорил о своем командире полка, что командовал ими в сорок первом году. Веселый, красивый какой-то лихой кавалерийской красотой, с серебряной шашкой, добытой еще в боях гражданской войны, он так и погиб, весь — порыв, весь устремленный вперед, убитый прямым выстрелом в грудь, и шашка воткнулась перед ним…

— Он говорил со мной часто, — рассказывал Алексеев, — а почему, не знаю. Говорили обо всем. Вызовет меня в свою палатку и спрашивает: «Скажи, Алеша, душа моя, — поговорка такая у него была, — а для чего, как ты думаешь, живут люди? Для себя или для других, вот в чем вопрос! А если для других, так и умереть не жалко, правда, Алеша, душа моя…».

Алексеев помолчал и вдруг крикнул:

— Ложись!

И в воздухе запела, завизжала мина. Я инстинктивно пригнул голову, а Алексей, оборвав свист, рассмеялся:

— Да разве такая попадет? Такая вон куда должна попасть, — он показал рукой за стену, откуда доносилось громкое храпение тети Шуры.

ВАСЯ-ВАСИЛЕК.

Иногда к нам забегал Василек, студент кораблестроительного института. Всегда веселый, он наполнял нашу комнату шутками, остротами, смешными и чудесными историями. Ходил Василек в фантастической форме, которая была создана путем соединения студенческого кителя, морских пуговиц и пехотных погон лейтенанта, доставшихся ему за смекалку, за смелость, за крепкую любовь суровых солдат-уральцев, вместе с которыми он воевал.

Уроженец Смоленска, как чудесную сказку, берег он воспоминания о своем чудо-городе и рассказывал о нем так, что казалось — вот видим высокий холм, а по правую руку собор. Высокий, стройный. А трамваи мимо него несутся вниз, с горы, быстрее, чем сани зимой… А внизу река… Да какая река — Днепр-река!

Алексей обычно прерывал Василька и серьезно говорил: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои…».

— Во-во, — с опаской соглашался Василий, но тут Алексей его осаживал.

— Не про твой Днепр, Василий, написано, не про твой! Курице по колено твой Днепр!

— Эх, Алексей, жестокий человек! — вздыхал Василек. — По секрету скажу: я в этом городе Смоленске на улице Советской первый раз голос подал и первый свет з окошке увидел. А такие, брат, вещи не забываются! Ну, я пошел.

— Постой, — смеялся Алексей, — постой, Вася, а как твоя сессия?

— Полный порядок…

— И математику сдал?

— На отлично!

— Кому?

— Гофману.

— Знаем его, он у нас тоже читает… Что-то не верится, Вася. Люди день и ночь зубрят, да только с третьего захода сдают, а ты…

— На! — Василий быстро расстегнул китель и достал аккуратно завернутую в серебряную бумагу зачетную книжку. — На, смотри, наслаждайся! Ну как?

Отметки были действительно неплохими.

— Да я, ребята, секрет знаю, — говорил Василий доверительно. — Нужно для начала все-все о преподавателе разузнать. О чем он, к примеру, больше всего рассказывать любит. И его добром да ему же челом…

— Да это сложнее, чем просто ответить что знаешь, — возразил я. — Но чем ты Гофмана мог расшевелить?

— А философией! С ходу!

— Василек, а какая у тебя может быть философия?

— Как какая? Передовая, понятно, самая передовая! Я, доложу вам, в сложных условиях экзамена новое исчисление придумал!

— Исчисление?!

— Да, новое! Я, брат, такого нарассказывал, что у старика слезы чуть не закапали. От смеха… «Нахал ты, говорит, Василий Никитич, но сообразительный нахал. Живи!» И «отлично» легкой пташкой в мою книжечку серебряную залетело…

— Да куда ты спешишь? Расскажи по порядку.

Василек попросил листок бумаги и с важным видом нарисовал на нем дым, как сперва мне показалось.

— Спираль! — сказал Василек и строго посмотрел на нас. — Спираль, понятно? Все по спирали, это тоже понятно?

— Что — все?

— Все! Любую вещь назови мне, и я ее по спирали разовью и совью. Вот что такое Василий Никитич! А у вас все смешки.

— Нет, он все-таки нахал! — не выдержал Алексей. — Да ты даже не знаешь, чему равен интеграл от «е» в степени «икс»!

— Интеграл от «е» в степени «икс»? — укоризненно повторил Василек. — Табличный интеграл! Какое оскорбление!

— Время не тяни, не знаешь, так признавайся!

— Я тяну время? — возмутился Василек, но по его лицу было видно, что он о чем-то мучительно размышляет. — Да, знаешь, сколько будет? — Василек быстро написал на исчерканном листке с «дымом» довольно сложное выражение.

— Вот, реши это скромное дифференциальное уравнение, мой друг и брат, а я — «сто шестнадцать оборотов, и пошел! И пошел!» — Последнее выражение было взято из популярной в то время картины «Танкер «Дербент» и говорило о нашем полном посрамлении и о том, что впереди у него, Василька, весьма приятные дела.

После его ухода Алексей внимательно посмотрел на уравнение, которое нам задал Василек, засмеялся и, сказав: «Ишь, черт кудрявый», написал сверху ответ: «е» в степени «икс». Соль всей шутки Василька и заключалась в том, что ответ на вопрос Алексея он сделал корнем придуманного на ходу уравнения.

А через месяц мы с Алешей проводили через весь город Василька. Его вновь призвали в армию. Василий был необычно серьезен, все что-то ощупывал в своем рюкзаке, но, когда тяжелые, из литого чугуна, ворота сборного пункта закрылись за его командой, неожиданно ожил, будто тяжесть свалилась с его души. В последний раз он подошел к забору, чтобы пожать наши «передние лапы», и больше мы его никогда не видели…

Это случайное столкновение с Васильком оставило какой-то след в душе Алексея. Каким-то очень глубоким, до конца не осознанным побуждениям ответили эти внешне легковесные и необдуманные проделки Василька. И неясные пока дали открылись перед Алексеем. Я с тревогой наблюдал за ним. Огромная, малопонятная для меня работа занимала его мозг. Да, он ходил и сдавал регулярно экзамены, и можно было не спрашивать о результатах. Экзамен превращался в беседу с тем или иным преподавателем, беседу, доставлявшую не мало приятных минут экзаменаторам, всегда поучительную и оживленную.

Однажды мы договорились с Алексеевым, что после экзамена пойдем в кино. Я освободился раньше и, попросив разрешения, прошел в аудиторию, в которой сдавала группа Алексеева.

Экзамен принимал известный профессор, его имя сейчас знают во всем мире. Он, вероятно, слышал что-то об Алексееве и сурово смотрел на него, как на захваленного вундеркинда.

Профессор пригласил Алексеева за свой столик и что-то быстро написал на листке; Алексеев, с минуту подумав, ответил каким-то пространным посланием. Профессор усмехнулся и трижды не написал, а, казалось, ударил листок бумаги пером. Это было какое-то очень короткое, но, по-видимому, сложное математическое выражение. Алексеев просидел над ним час.

За это время профессор проэкзаменовал человек пять, потом наклонился над Алексеевым и спросил:

— Ну, как?

— Я решил, — ответил Алексеев, — кажется…

Профессор внимательно на него посмотрел и осторожно взял из его рук листок с вычислениями.

— Меня интересовало только, с какой стороны вы начнете искать… Интересовал ваш подход… Это вообще еще не решено.

Он перечитывал написанное Алексеевым.

— Можете идти, Алексеев, — громко сказал он. — С вашего позволения, я опубликую этот результат в сборнике «Прикладная механика и математика». Очень красивое решение…

В этот день шла «Тетка Чарлея» и вокруг кинотеатра жужжала громадная толпа: матросские бескозырки и пилотки отпускников, платки и соломенные шляпы. Мы были почти у кассы, когда на грузовике подъехала команда моряков-подводников. Через минуту, в тесной толпе, мы протискивались в двери кинотеатра. И вдруг раздался дикий крик Алексея… Праздничные и оживленные лица взволнованно обернулись на этот крик. А Алексей, все еще что-то крича, цепляясь скрюченными руками за пиджаки и гимнастерки, во весь рост распростерся на полу…

Его бережно вынесли, положили на садовую скамейку. Кто-то принес газированной воды.

Алексей пришел в себя, виновато оглядел участливые и внимательные лица собравшихся вокруг него матросов.

— Эх, война! — обронил кто-то с тоской и ненавистью.

Чья-то рука протянула нам билеты, и мы все-таки пошли в кино. До коликов в боку мы смеялись над безобидными проделками «тетки Чарлея», а кто-то из наших соседей все выкрикивал:

— Ну и дает, вот дает!

Домой Алексеев возвращался совсем без сил.

— Не могу, — говорил он, — не могу видеть толпу, борюсь с собой, а не могу… Все ту конюшню проклятую вижу…

Но время шло, и здоровая, от природы крепкая нервная система Алексеева медленно, но верно снимала с себя тяжесть пережитого.

Вскоре я перебрался в общежитие. А причиной тому была Нинка. Ее насмешки не раз выводили из себя Алексея. Наконец, когда он поджарил картофель на «шампуни» — жидком коричневом мыле — Нинка им мыла голову, а бутылку принципиально ставила рядом с нашим подсолнечным маслом, — терпение Алексея иссякло.

— Этим издевательствам и хиханькам нужно положить конец, я этим займусь! Нужно принимать какие-то меры!

Меры были приняты. Весна и молодость внесли свои поправки. Они поженились в мае…

Большую кастрюлю мы наполнили красным вином, для сладости всыпали порошок сахарина, ваниль для запаха, а чтоб «ударило в голову», кастрюлю поставили на огонь. Два десятка дружков и подружек, выпив по две столовых ложки теплого и пахучего вина, всю ночь пели и плясали под окном у тети Шуры.

Пришло время, и мы разъехались кто куда. Алексеев иногда писал мне. А позвал он меня только сейчас. Позвал требовательно. Он так хотел показать мне свои последние работы…

РАССКАЗ ТОПАНОВА.

— Теперь, Максим Федорович, ваша очередь, — сказал я Топанову. — Где вы встретили Алексеева, когда?

— Да лет пять назад, — ответил Топанов и задумался. — Я тогда работал в Московском комитете партии. Чем только не приходилось заниматься! Вопросы жилищного строительства, перестройка работы научных институтов… Новые лаборатории и новые направления исследований… Новые люди, а иногда, что греха таить, и старые сплетни… Я и с Алексеевым познакомился из-за жалобы. Пришел как-то ко мне один сотрудник Алексеева, профессор Разумов.

— Он также погиб?

— Да, он все время работал с Алексеевым, а тогда приходил на него жаловаться. Вы Разумова никогда не видели? Представительный такой, с бородкой, немного старомодный, напоминал он какого-то классика науки прошлого столетия, скорее даже нескольких классиков сразу. Но специалист очень крупный. Алексеев долгое время был его учеником. Так вот, приходит Разумов к просит моей помощи: не может совладать с Алексеевым.

— А чем ваша лаборатория занимается? — спрашиваю.

— Мы занимаемся вопросами вакуума, — отвечает Разумов. — Вы представляете, что это такое? Это не просто пустота, безвоздушное пространство, как выражаются в школьных учебниках физики. Это чудесная, удивительная область науки, масса неожиданностей… Так вот, это восходящее светило Алексеев — человек не без мыслей и не без инициативы, — понимаете ли, утверждает, что работы выбранного нами и утвержденного направления ничего не дают, что это трата сил и средств… Ему, видите ли, лучше видно! Простите, я волнуюсь…

— А может быть, ему и вправду лучше видно?

— Ах, Максим Федорович, вы извините меня, но диссертант лучше всех знает свою диссертацию, лучше автора никто не знает его книгу, лучше строителя никто не знает дом, который он возводит.

— А лучше вас — вакуум? Продолжайте, пожалуйста…

— Представьте, я не могу сказать, что знаю его, да, да! Я только один из скромных специалистов в этой области, смею, однако, надеяться, что мои небольшие работы в области минимальных полей и их флуктуации не остались незамеченными некоторыми из авторитетов в области теоретической физики… Смею надеяться!

— И что же говорит Алексеев? Что он предлагает?

— Он, видите ли, хотел бы, чтобы мы занимались чем-то более определенным, к чему можно с большим успехом прилагать его недюжинные математические навыки и из чего можно что-то делать. Понимаете? Хоть что-то! Изучайте электрон в вакууме, изучайте протон, нейтрон, такое, что конкретно. «Что это даст?» — вот вопрос, которым он буквально меня замучил!

— Насколько я вас понимаю, Алексеев пугает вас своим голым практицизмом?

— Совершенно точно! — обрадовался Разумов. — Мы заранее не можем сказать, что выйдет из того или иного направления в науке. Только завтра, только будущее приносит истинную оценку… Я вижу перед собой ряд увлекательных задач и буду их решать, буду!..

— Так с Алексеевым никак не возможно? Что ж, я поговорю с директором, и, если руководство института найдет это необходимым, переведем Алексеева в другое место. Нечего мешать науке!

— Нет, что вы! Не нужно! — забеспокоился Разумов. — Это будет неправильно! Ему нужно объяснить, что ли… Пусть не суется не в свои дела! Идет работа, весьма напряженная, а он слишком рано, понимаете ли, хочет все получить. Так не бывает. Грядущее все-таки скрыто от нас.

— Но ведь есть случаи научного предвидения?

— Именно случаи! Аппаратом, методом угадывания, который подсказал бы нам, что выйдет из того или другого опыта, мы не обладаем… Впрочем, я пришел к вам по другому вопросу, мы отвлеклись…

— Да, так Алексееву нужно указать?

— Я бы просил посоветовать, авторитетно посоветовать!

Я проводил Разумова до двери и распорядился вызвать на завтра Алексеева из Института звезд.

— Признаться, я с нетерпением ждал прихода Алексеева, — продолжал Топанов. — Каков он, что за человек? То, что Николай Александрович Разумов не нашел с ним общего языка, было для меня в общем понятно… Что ждал я? Это было не простое любопытство. Я, видите ли, сам из первых комсомольцев, ну не совсем из первых, вступил в комсомол только в 1919 году. Хорошо помню ту тягу к знанию, которая вспыхнула у нас, комсомольцев, после гражданской войны. Всему миру доказать, что хоть крепок сук, да остер наш топор — это была понятная и близкая нам задача. Прорубить дорогу к знаниям! Кто что успел схватить — кто рабфак, кто два-три курса. Редко кто успел больше.

И вот должен прийти Алексеев, молодой человек, но уже твердо определившийся в «большой науке». Рождения 1923 года, нам в сыновья годился, тем, с кого начался комсомол… Вот оно, второе поколение! Учился, стал ученым, просто достиг того, что люди моего поколения брали штурмом, как берут вражеские окопы. Книги прочел, о которых я только слышал, только в руках держал… И вот становится такой желторотый парторгом! Выбрали, доверили, не отказывался… После его выборов заскочил ко мне один человек. «Ошибочка произошла, говорит, ошибочка! Выбрали мальчишку в парторги. Ну какой он парторг, когда у него голова формулами набита! И ученого потеряем, и парторга не получим. Он все в высоких материях витать будет, непорядок это, товарищ Топанов…».

— А ведь пора и нам, — отвечаю, — высокие материи осваивать. Космические ракеты, термоядерные регулируемые реакции — это ли не высокая материя? Да почему наш советский человек, которому народ дал знания, должен быть в тени? Молод и учен — два богатства в нем…

И вот Алексеев у меня в кабинете. «Эге, — думаю, — да ты, брат, сед… У меня, старика, волос и сейчас с рыжинкой, а тебя вон как побелило, знать, видал, как украинцы говорят, «шмаленого вовка».

— Жалуются на тебя, товарищ Алексеев, — говорю, — и крепко жалуются… «Мешает Алексеев научной работе!» — вот как говорят, вот до чего дошло! Мешаешь?

— Мешаю…

— Ну, а тех, кто мешает, — бьют.

— Знаю…

— Значит, уверен в своей правоте? Значит, тебя не понимают? Ты новые идеи несешь, раскрываешь, а на тебя никакого внимания? Так?

— Нет, не так! Я по-настоящему своих мыслей никому еще не рассказывал.

— Почему?

— Потому что рано. Еще многое нужно проверить… У нас ведь какая структура? Отдел звезд, отдел космической электродинамики, отдел межзвездной материи и лаборатория вакуума… Поле исследования — вся Вселенная. А у каждого сотрудника свой «комплекс идей»; свое понимание науки о звездах; каждый старается отхватить побольше для «своего». И при утверждении планов — скандал! Но ведь из любого, буквально из любого направления может вдруг появиться, «отпочковаться», что ли, какое-нибудь совершенно чудесное, практически важное следствие, прямо не связанное с программой «отдела». Ведь звезды становятся нашей далекой и незаменимой лабораторией. Пройдут, быть может, тысячелетия, прежде чем человек получит возможность создавать такие температуры и такие давления, как на далеких звездах. Природа открывает свои самые сокровенные тайны только при очень сильных воздействиях, ей и миллиона градусов мало, и что творится внутри горячих звезд — надолго останется загадкой. Ну можно ли сейчас, когда мы живем в такое время, которому наши потомки будут завидовать так же остро, как в детстве мы завидовали участникам штурма Зимнего или конникам Котовского, можно ли допускать разобщенность исследований, можно ли удовлетвориться чисто внешними, случайными связями между нашими лабораториями? Работаем под одной крышей, а иной раз оказываемся далекими друг другу… Нет, я стою за настоящее, полное объединение усилий! И если говорят, что я мешаю, то меня просто не понимают. Я вовсе не хочу сказать: вот, из вашей работы ничего не выйдет, она не даст практического результата, давайте начнем другую. Такого у меня нет на уме, это глупость. Может быть, я не всегда бывал понятен…

— А это плохо, если тебя не понимают! Говорить ты вроде умеешь, свое дело знаешь, а тебя не понимают? Значит, ты что-то недосказываешь, товарищ Алексеев? Раскрываться нужно вовремя и до конца. Есть ли у тебя «первоначальный капитал» или все еще настолько не оформлено, что с этим нельзя выходить на люди?

— Кое-что есть…

— А людям рассказать еще страшно?

— Могут не понять, высмеют. Уж очень сложны вопросы…

— А если их сделать простыми? Это можно?

— Нет-нет, что вы… Это такой сгусток математики, астрономии, физики, такой сплав…

— Тогда тебе еще рано раскрываться. И не верю я, что может существовать такая невероятная сложность в очень большом вопросе — ведь ты хочешь сделать этот вопрос центральным для исследовании целого института! — что человеку со средними человеческими способностями не понять… Конечно, увидеть в сложном простое — задача не из легких, но раз нужно, то надо думать, надо искать.

— Мне кому-нибудь рассказать бы.«Рассказывать и рассказывать, пока сам не пойму…

— Это хороший метод. Расскажи жене.

— Она геолог…

— Дома бывает редко? А если мне? Вот расскажи мне, может, я пойму…

Алексеев с сомнением посмотрел на меня и откровенно пожал плечами.

— Попробую, только не обижайтесь, если что…

После этого разговора я дней десять ждал звонка, но Алексеев молчал. Недолго думая я решил заявиться к нему. Нашел его дом, взобрался на седьмой этаж, и вот я в комнате Алексеева. Маленькая, книг много, больше справочных. На столе стопка последних журналов, листки, исчерканные синим карандашом.

Притащил Алексеев из кухни кофе, и как-то незаметно, слово за слово, исчезли неловкость, связанность. Трудно сказать, о чем мы говорили. Обо всем! А потом встретились еще раз на открытом партийном собрании Института.

Собрание было бурным, как принято говорить, но оно действительно было необычным. Ошеломил меня Алексеев, да и не только меня. Выложил массу интересных мыслей, настоящих глубоких идей, но… но выступать было рано. А потом, год за годом, работы его лаборатории становились все более и более заметными. Не укладывались ни в какие рамки «отделов». Скоро он с группой своих сотрудников перекочевал из Москвы сюда, к морю, в украинский филиал Института звезд. Занял своей лабораторией огромное здание. Академия отпустила ему много средств. Здесь и настигла его катастрофа. Да, с год назад он был у меня, говорил о своих планах, но как-то в общих чертах. Не вспомню сейчас эти планы…

— Но что же было основным, какую цель преследовали его работы? — спросил я.

— Происхождение и эволюция звезд и звездных скоплений — вот над чем работал Алексеев и его сотрудники. Он вскользь сказал мне тогда, что мечтает перевести этот вопрос из области гипотез, таблиц и теоретических расчетов в область прямого эксперимента…

— Но при чем же здесь вакуум? Ведь свойства вакуума — официальная область его лаборатории.

— Звезды рождаются в безвоздушном пространстве. И рождение их, и развитие, и смерть обусловлены свойствами этого пространства. Замечу, что даже Разумов, очень и очень скептически относившийся к Алексееву, сам попросил перевести его в южноукраинский филиал. Видно, эксперимент, к которому шел Алексеев, уже тогда стал обретать какую-то определенную форму.

— Так что же, Алексеев хотел зажечь, создать звезду? — воскликнул я.

— Что-то в этом роде…

— Но зачем, для чего?

— Для чего? Для того, чтобы экспериментально проверить гипотезы о рождении звезд, чтобы подчинить человеку неисчерпаемые запасы энергии, таящейся в Космосе, в межзвездном веществе.

— И вы полагаете, что его работы увенчались успехом?

— Боюсь, что успех оказался слишком большим… Боюсь, что здесь уже не успех, а другое… Поймите меня правильно. Есть такой успех, такая победа, с которой не знаешь, что и делать.

ЕЩЕ ОДНА ЗАГАДКА.

Итак, «спутник Алексеева» был впервые нами увиден в момент полного солнечного затмения. Почти все члены комиссии пришли к заключению, что мираж является побочным эффектом, что он только сопровождает прохождение «спутника». Смутная картина, что-то вроде овальной искрящейся туманности, возникшая тогда на флуоресцирующем экране, вызвала горячие споры.

Кое-кто ошибочно предположил, что мы увидели «спутник Алексеева» в натуральную величину, но подсчеты опровергли это допущение. Слой разреженного воздуха вокруг «спутника», отражающий море и лодки, корабли и птиц, по-видимому, находился в особо возбужденном состоянии. Этот слой светился собственным светом, он будто становился гигантским экраном, на который проецировались миражи, и эти миражи затушевывали, поглощали истинную картину «спутника Алексеева». А когда диск Луны заслонил Солнце, на темном небе появился загадочный и удивительный светящийся жгут.

Мы срочно исправили все недостатки фокусирующей системы нашего инфракрасного прибора и теперь каждое утро могли тщательно фотографировать с флуоресцирующего экрана «спутник Алексеева».

Мы внимательно просматривали фотографии, шумели, спорили. И вдруг Топанов громко сказал:

— А ведь это галактика… Галактика!

Слово было сказано! Все в этот момент почувствовали, что найдено какое-то решение. Не было среди нас человека, который в свое время не видел бы изображения различных галактик. И мысль, что сейчас на фотографиях мы видим нечто знакомое, овладела каждым.

— Но если это галактика, — рассуждал Топанов, — то почему не видны отдельные звезды?

— Недостаточная резкость, да, кроме того, мы все ясно помним, что вдоль спиральных ветвей наблюдались какие-то многочисленные вспышки…

— Давайте опомнимся, товарищи! — не выдержал я. — Нельзя всерьез считать, что вокруг нашей Земли носится галактика, то есть скопление из многих миллиардов звезд, с массой по крайней мере в сто миллиардов Солнц! Это же абсурд, бред! Есть же, в конце концов, масштабы, логика…

— В этом никто и не сомневается, — сказал Григорьев. — Но нельзя легко освободиться от мысли, что наблюдаемая нами картина больше всего похожа именно на галактику… Я попрошу немедленно доставить альбом внегалактических туманностей, может быть, мы найдем среди них нечто похожее.

— Я понимаю вашу мысль и приветствую ее, — прогудел Топанов. — Вы, несомненно, на верном пути. То, что мы видим, очень похоже на звездное скопление, а Алексеев, насколько известно, занимался звездами, и прежде всего звездами… Представляется возможным, что Алексеев запустил своеобразный спутник, благодаря которому на Землю проецируется увеличенное изображение далекого звездного скопления. Это и могло быть содержанием его работ.

Через двенадцать часов из Пулкова был доставлен «Новейший общий каталог туманностей и звездных скоплений», содержащий несколько десятков тысяч фотографий этих далеких островов Вселенной. И последние сомнения отпали. Перед нами были образования, в большинстве своем настолько похожие на наши снимки, что от них нельзя было оторвать глаз. Мы столпились вокруг раздвижного стола, и Топанов медленно переворачивал страницу за страницей. Иногда все, как по команде, отрывались от каталога, чтобы взглянуть на вставленные в рамку утренние фотографии «спутника Алексеева». Позади негативов горели яркие матовые лампы. Каждое утро мы изготавливали по три таких фотографии. Две в начале и конце явления, когда светящаяся туманность напоминала вытянутую сигару, и одну в момент прохождения перигея, прямо в зените.

— Разительное сходство! Да ведь это «Мессье 101»! По нашему каталогу номер 8542!

— Бросьте! Вы не видели помер 11245. Вот это — сходство!

В непрерывных спорах было установлено, что галактика, наблюдаемая с помощью «спутника Алексеева», может быть отождествлена по крайней мере с десятью зарегистрированными галактиками, видными «с ребра», и не менее чем с тремя, наблюдаемыми с Земли как бы «плашмя». Галактика, которую мы видели благодаря «спутнику Алексеева», была причислена к довольно распространенному виду спиральных галактик. Но затем мы зашли в тупик… Характер затруднений сформулировал на ночном заседании Григорьев.

— Мы должны ясно отдать себе отчет в том, — сказал он, — что сегодня мы знаем немногим больше, чем в тот момент, когда Максим Федорович воскликнул: «Да ведь это галактика!» Мы не смогли уверенно отождествить с наблюдаемым явлением ни одну из галактик, содержащихся в «Новейшем общем каталоге», не говоря о каталоге Мессье. И дело не в том, что такой галактики еще никто не наблюдал, речь идет совсем о другом…

— Прошу прощения, — прервал Григорьева Леднев, — но не все разбираются не только в сущности возникших затруднений, но даже в терминологии. Здесь астрономы и астрофизики в меньшинстве… Вот, к примеру, вы часто говорите: внегалактическая туманность и галактика. Это — понятия близкие, или я не совсем понимаю?

— Эти понятия совпадают. Совершенно безразлично, говорим ли мы о внегалактических туманностях или о галактиках. Что еще вас смущает?

— Почему для многих галактик существует двойная нумерация? — спросил Топанов.

— Двойная нумерация существует только для ста трех объектов, впервые открытых Мессье. Собственно, Мессье открыл только шестьдесят один объект, но он впервые свел все светящиеся объекты с размытыми очертаниями в один каталог, чтобы не спутать их с кометами. Ведь Мессье был знаменитым охотником за кометами, — ответил Григорьев. — Все кометы — члены нашей Солнечной системы. За ними очень интересно наблюдать. На протяжении нескольких дней они смещаются на фоне далеких звезд, а вот светлые пятнышки, что открыл Мессье, оставались неподвижными.

— И каждое такое пятнышко оказалось скоплением из многих миллиардов звезд! — немного торжественно заявил Кашников. Григорьев отбивал у него «звездный хлеб», ведь Кашников был астрономом. — И многие из них подобны нашей Галактике, в которой Солнце занимает скромное положение в одной из ее спиральных ветвей. Свет от многих галактик идет к нам миллионы лет. Одни галактики мы видим с ребра, другие более удобно расположены, и мы можем отнести их или к спиральным, или к эллиптическим, и так далее. Еще Демокрит из Абдеры, великий древнегреческий философ, представлял наш Млечный Путь как скопление бесчисленных звезд, но только Галилею посчастливилось убедиться в правильности этой догадки Демокрита. Теперь же изучение нашей Галактики, как и исследование внегалактических туманностей, бурно развивается. Мы…

— …Мы предоставим вам время и с удовольствием прослушаем вашу лекцию в другой раз, — прервал Кашникова — Григорьев. — А сейчас я хотел обратить ваше внимание, товарищи, на одно «но». Дело в том, что все известные нам галактики вращаются вокруг своих ядер, центральных частей, в которых находится почти вся масса галактики, большинство звезд скопления. Вращается и наша Галактика Млечного Пути. Солнце, вместе с Землей и остальными планетами, описывает круг вокруг своего галактического центра за 185–200 миллионов лет. Наша Земля участвовала по крайней мере в десяти таких оборотах за время своего существования. Только в десяти! Можно ли предположить, что мы наблюдаем при прохождении «спутника Алексеева» какую-нибудь конкретную галактику? Нет! Галактику мы могли бы видеть только с одной ее стороны. Либо с торца, — Григорьев указал на левый снимок, — либо плашмя, в виде диска, либо как-то со стороны! А мы каждое утро видим эту странную, условно называемую, «галактику» два раза с торца. И один раз она раскидывает над нами свои, спиральные ветви…

— А может быть, Алексеев как-то получил возможность наблюдать нашу Галактику, ту, к которой принадлежит наше Солнце? — спросил кто-то.

— Нет, — твердо ответил Григорьев. — Мы уже хорошо знаем истинный вид нашего галактического скопления, у нас нет такого количества спиральных ветвей. Так, кажется, товарищи астрономы?

— А где вчерашние снимки? — вдруг спросил Топанов. — Ну-ка, дайте их сюда.

Топанов взял три снимка и разложил их на освещенном стекле. Все с интересом наблюдали за ним.

— А ведь снимки-то разные, — заметил Григорьев, — чуть-чуть, да разные…

— Съемки могли производиться в разное время, — ответил Леднев, — на разных стадиях поворота, это во-первых…

— …Если допустить, — вставил Топанов, — что это «галактика», запущенная, вопреки всякому здравому смыслу, подобно детскому волчку-игрушке? Это вы хотели сказать?

Топанов поменял местами фотоснимки.

— Пожалуй, их нужно рассматривать именно в такой последовательности, — сказал он. — Смотрите слева направо: вот снимок, полученный позавчера; вот снимок, полученный вчера; и, наконец, сегодня утром.

— Что ж, — задумчиво произнес Григорьев, — сегодня утром снимок вышел на славу, гораздо больше подробностей.

— Да, он как-то полней, — добавил Леднев.

Все напряженно размышляли…

— Вот что, — сказал Топанов, — нужно немедленно связаться с американскими учеными. Отправим им наше оборудование, наш электронно-оптический преобразователь, и пусть они фотографируют, но обязательно шлют нам снимки. Так мы установим различия в фотографиях не только ежесуточно, но и на протяжении восьми часов.

Через три дня стали регулярно поступать фотографии «галактики Алексеева», снятые в районе озера Верхнего. Эти фотографии передавались в Москву по радио, откуда доставлялись к нам самолетом. Каждое утро, часов в восемь, мы получали и складывали из отдельных, еще влажных, частей изображение «спутника Алексеева». Догадка Топанова подтвердилась. На каждой фотографии, получаемой из Америки, различных подробностей было больше, чем на нашей фотографии, снятой накануне, и меньше, чем на следующей фотографии…

Теперь уже мы сравнивали между собой только фотографии, снятые при прохождении «галактики» в зените. Когда их накопилось с десяток, вывод был сделан единогласно, и вывод потрясающий! Рассудок отказывался с ним согласиться, но длинный ряд фотографий со всей убедительностью свидетельствовал, что необыкновенная туманность, представляющая собой «спутник Алексеева», находилась в состоянии непрерывного развития! Спиральные ветви набухали туманными хлопьями, расползались все дальше и дальше; плотный, светящийся миллиардами звезд центр «галактики» выделялся все более четко.

— Если это галактика, — сказал Топанов, — то мы присутствуем при ее развитии. Каждый день она иная, каждый час… Ну, а если она развивается, если вот эти туманные нити насыщены сгустками звезд, то я вас спрашиваю, товарищи, как выглядела она каких-нибудь тридцать-сорок дней назад? И не положили ли ей начало те таинственные ракеты, которые взвились с полигона Института звезд за месяц до катастрофы?

— То, что вы говорите, похоже на фантастику… — возразил Григорьев.

— А вам не кажется, что человечество уже давно шагнуло в мир фантастики? — быстро ответил Топанов. — И мы сделали ошибку, не пригласив сюда тех представителей астрономической науки, которые на эволюции звездных скоплений зубы проели. Сделали ошибку, и ее нужно немедленно исправить. Сегодня же попросите выехать их сюда. Дело о катастрофе в лаборатории Алексеева приобретает совсем другой поворот, чем это всем казалось вначале. Признаться, кое-чего в этом роде я и ждал…

Мы, как зачарованные, переводили взгляд с одной фотографии на другую. Да, если Топанов вновь окажется правым, если то, что мы наблюдали и фотографировали, представляет собой модель, подобие настоящей галактики, настоящего звездного острова в миниатюре, то она разрастается на наших глазах, обретая какую-то малознакомую даже для астрономов форму…

И вновь неожиданность… На этот раз ее принес очередной бюллетень Академии наук. Решением Комитета по проведению международного геофизического года Алексееву была присуждена премия…

Наверное, в десятый раз мы перечитывали коротенькое сообщение: «За открытие асимметрии эффекта Эйнштейна присудить вторую премию руководителю лаборатории южноукраинского филиала Института звезд, Алексееву Алексею Алексеевичу. Премия присуждена посмертно».

— Какого эффекта? Какая асимметрия? — спрашивал Григорьев. — Почему нам раньше ничего не было известно об этих работах?

Топанов позвонил в Комитет.

— Почему вы не поставили нас в известность? — спросил он. — Ах, работа носит узкоспециальный характер? Тем более следовало бы прислать! В чем содержание работы?

— Алексеев предположил, что можно экспериментально установить некоторую асимметрию эффекта Эйнштейна, — ответили Топанову, — он поставил у нас опыт, в результате которого мы действительно получили подтверждение его теоретических расчетов. Вот и все…

Топанов тут же потребовал:

— Прошу вас немедленно выслать копию расчетов Алексеева и ваши протоколы по этому вопросу.

— Как он разбрасывается! — восклицал Григорьев, перелистывая листки работы Алексеева. Мы получили их в тот же вечер. — Опять какая-то загадка. Для чего ему нужно было заниматься именно этим эффектом Эйнштейна? И я понимаю, почему нам не прислали эту работу Алексеева — выполнена она была полтора года назад: явно побочная тема… Правда, не совсем ясны обоснования, вернее, неполны…

— Но в чем суть дела? — напомнил Топанов. — Я вижу, что здесь тоже какие-то орбиты, какой-то спутник…

— В позапрошлом году был запущен искусственный спутник Солнца, искусственная планета. Предполагалось проверить эффект Эйнштейна по отклонению луча света вблизи Солнца…

— Отклонение луча света… — взволнованно проговорил Топанов. — Продолжайте, продолжайте, пожалуйста!

— Эксперимент в общем обычный, — продолжал Григорьев. — Запущенная с Земли искусственная планета каждые сутки производила фотографирование Солнца на фоне далеких звезд… Спустя год. это было в декабре прошлого года, пролетая вблизи Земли, она передала радиосигналами эти фотографии на Землю. При помощи этих фотографий удалось очень точно определить отклонение луча света вблизи Солнца… Вот видите, — Григорьев поднял и показал всем большую фотографию с черным диском Солнца и светлыми пятнышками звезд вокруг, — видите, здесь процарапаны стрелки против тех звезд, изображение которых сместилось, так как луч света вблизи Солнца…

— …имеет форму гиперболы! — воскликнул Топанов. — Я все вспомнил… Все!.. Продолжайте, я все потом объясню…

— Да, луч света искривляется вблизи тяготеющих масс, это было известно, но Алексеев предположил, что впереди по движению Солнца искривление луча будет большим, чем с другой стороны Солнца, в этом смысл предсказанной им асимметрии…

— И опыт подтвердил расчеты Алексеева?

— Да, на полученных фотографиях смещение звезд впереди Солнца оказалось несколько большим, чем возможная ошибка эксперимента…

— Все вспомнил, все, — торопливо заговорил Топанов. — Этот эксперимент имеет самое близкое отношение к работам Алексеева, самое близкое… Известно, что Солнце вызывает своеобразное искривление пространства вокруг себя… Но Алексеев предположил, что это можно объяснить не так, как делал это Эйнштейн, — одним только «преломлением гипотетической среды вокруг тяготеющей массы». Он утверждал, что здесь… истинное преломление. Да, он так говорил… И это преломление вызвано свойствами того, что мы называли «пустотой». То есть Алексеев утверждал, что даже «пустое пространство» заполнено чем-то, и это что-то имеет вполне определенную физическую природу. Природа боится пустоты, говорили в далекие времена. Природа не знает пустоты! — скажем мы сегодня… Да разве можно назвать пустотой то, что стало колыбелью звезд, колыбелью галактик?! Только в уме человека может существовать слово «ничто», природа его не знает!

— Выходит, что есть нечто такое, что заполняет физическое пространство? — спросил Григорьев.

— Не заполняет, нет! Это я оговорился. По Алексееву есть САМО физическое пространство, и он решил проследить, как это НЕЧТО, уступая дорогу громаде Солнца, будет взаимодействовать с лучом света.

— Но позади Солнца также могут возникать какие-то интересные участки… раз Алексеев считал, что Солнце движется в некоторой материальной среде.

— Вот именно! — воскликнул Топанов. — В том-то все и дело! И вот разница в плотности «пустоты» впереди и позади движения Солнца и создает эту самую «асимметрию эффекта Эйнштейна», открытую Алексеевым!

ЗВЕЗДНАЯ ГОЛОВОЛОМКА.

Сегодня я застал всех членов комиссии за странным занятием. У длинного стола, стоящего под деревьями, сидели очень серьезные и деловые люди и решали какую-то головоломку. Мне пришлось однажды видеть в парке культуры и отдыха точно такие же проволочные головоломки. С прихотливо изогнутых фигур из толстой стальной проволоки нужно было снять кольца; некоторые фигуры соединить в одну, другие, наоборот, разобрать на составные части. Весь фокус заключался в том, что проволочную фигуру нужно было сложить или повернуть так, чтобы кольцо снялось без всяких усилий. На удачливого человека все окружающие смотрели с завистью, нервно дергали завитки своих проволочных закорючек, а победитель думал про себя: «Как это мне удалось?…».

В руках у каждого из моих товарищей были замысловатые фигуры, сделанные из плоских металлических стержней. Некоторые из стержней были из меди, другие из какого-то серебристого сплава. Топанов подвинулся, освободил мне место рядом с собой и, взяв несколько таких же фигурок, передал их мне.

— Думайте, — сказал он, — думайте…

— А над чем, собственно, думать? — спросил я.

— Да вы что, ничего не знаете? Ах, да, вас вчера не было…

— Я ничего не понимаю…

— Вчера нам прислали последний заказ Алексеева. Завод-изготовитель, куда обращался Алексеев, повторил для нас то, что было изготовлено для алексеевской лаборатории. Григорьев первым обратил внимание на этот заказ. Общий вес всех этих металлических кружев равен двумстам десяти килограммам. Возникло предположение, что эти фигурки Алексеев и запускал на своих трех ракетах.

— Но как это все проверить?

— Пытаемся сложить что-нибудь понятное из этих странных деталей. Пока ничего не получается.

Я тоже стал поворачивать и рассматривать один из таких сегментов. Отделанный чрезвычайно тщательно, местами полированный металл, посередине какая-то луночка, похожая на продолговатую дольку…

— Вы также обратили на нее внимание? — спросил Григорьев. — Максим Федорович, вы не рассказали о требованиях, которые предъявил Алексеев к этой детали.

— Да, да… Завод сообщил нам, что на тщательности шлифовки вот этой луночки особенно настаивал Алексеев. Кроме того, к ней были предъявлены особые условия и в отношении прочности. Луночка должна была выдерживать давление не менее пяти тысяч атмосфер!

— А вот еще кольца, — сказал Григорьев, протягивая мне несколько колец из золотистой бронзы. — Они разъемные, видите, похожи на кольца для ключей…

— И к ним также были предъявлены какие-нибудь требования?

— Да, в отличие от сегмента с луночкой, кольца должны быть хрупкими; сплав, из которого они сделаны, выдержит напряжение не выше пятисот килограммов на квадратный сантиметр…

— А почему луночка должна выдерживать не менее пяти тысяч атмосфер, а кольца не больше пятисот?

— Если бы мы знали! — воскликнул кто-то из сидящих за столом, не поднимая головы. Проволочные фигуры в его руках сцепились в удивительно красивый узорчатый гребень.

— Значит, — уточнил я, — прочность луночки рассчитана на пять тысяч атмосфер, а прочность колец — только на пятьсот…

— Именно… — Григорьев отодвинул от себя свою работу. — Кольца в каких-то условиях должны разлетаться, а луночка обязана устоять.

— Устоять? Но перед чем, если эта вся конструкция выносилась в вакуум и становилась практически невесомой?

— А тут, — осторожно начал Топанов, — не предполагался ли взрыв?

— При чем здесь взрыв? — спросил Григорьев.

— Да, да, какой-то взрыв, — уже уверенней продолжал Топанов. — Вот возьмите артиллерийский снаряд; его оболочка должна разорваться только при достижении определенного значения внутреннего давления, не раньше и не позже…

— Смотрите! — вырвалось у меня. — Каждая луночка сегмента точно подходит к луночке другого сегмента!

— Ну, это мы заметили! раздалось вокруг. — Да что из того?

— А из этого выходит, что там, где две соединились, там может присоединиться и третья фигура и четвертая… Вот давайте!

Я взял из рук Топанова фигурку и присоединил ее к двум моим. Луночки были так пришлифованы, что разнять их можно было, только приложив некоторое усилие. Одна за другой соединялись фигурки друг с другом. Теперь уже ясно было видно, что соединенные вместе «скибки» образуют почти точную сферу. Через несколько минут перед нами лежал довольно большой, диаметром больше метра, ребристый стальной шар. Правда, достаточно было одного толчка, чтобы он развалился на отдельные сегменты, но тут Григорьев вспомнил про кольца. Он быстро продел их сверху и снизу шара. Теперь мы не сомневались, что именно такой вид должно было иметь это сооружение. Топанов взял его осторожно в обхват, поднатужился и чуть-чуть приподнял над столом.

— А ведь, пожалуй, вы правы… Здесь килограммов семьдесят с гаком. Ну-ка, сколько сюда пошло фигурок?

Мы бросились торопливо считать ребра-фигурки.

— Четыреста штук! — возвестил Григорьев.

— То есть треть всего количества! На три ракеты! — раздалось вокруг.

— И без взрыва не обойтись! — сказал Топанов. — Вот теперь-то все ясно! Внимание, товарищи! Если в центре поместить заряд, то будут понятны требования Алексеева! Как только внутри шара давление поднимется до пятисот атмосфер, лопнувшие кольца — ведь им по техническим условиям такую нагрузку не выдержать — немедленно распадутся, и веч эта штука разлетится в разные стороны…

— И спутник перестанет существовать, — сказал Григорьев.

Наступило молчание.

— Да, — нарушил тишину Топанов, — да, исчезнет, если эти сегменты ничем не будут друг с другом связаны…

— А если они связаны, то в пространстве будет носиться огромное колесо, — сказал Леднев. — И они, эти отдельные фигурки, действительно могли быть связаны. Я обратил внимание на маленькие выступы-приливчики, вот здесь, по краям каждой узорчатой фигурки.

— Мы все их видели… — заговорили вокруг.

— Вы видели, а я присмотрелся. В этих приливчиках очень тонкие отверстия, и если сквозь них пропустить нитку…

— Именно нитка! — неожиданно громко заговорил Григорьев. — Но нитка особенная! Я имею сведения, что Алексеев состоял в очень тесной деловой переписке с Мачавариани!

— Мачавариани не может иметь отношение к этому вопросу, ведь он специалист по структурам, — сказал Леднев.

— Совершенно точно, — подтвердил Григорьев. — Но в последнее время его лаборатория начала заниматься, и очень удачно, вопросами о роли смещений в кристаллических решетках… Им удалось вызвать систематические планомерные смещения атомных слоев… Короче говоря, они уже перешагнули тысячекратный запас прочности для многих чистых металлов.

— С лабораторией Мачавариани нужно связаться немедленно, — сказал Топанов. — Сегодня же, по телефону. Нужно выяснить, что требовал от них Алексеев.

Через несколько часов сотрудники лаборатории Мачавариани подтвердили, что по заказу Института звезд ими была изготовлена тончайшая металлическая проволока и посылкой месяца четыре назад отправлена на имя Алексеева. Мы опросили о заданной прочности проволоки. «Не менее двадцати тонн на квадратный миллиметр, — ответили нам. — Сечение проволоки 0,2 квадратных миллиметра. Общий вес сто шестьдесят килограммов».

Мы измерили диаметр отверстия в приливах, расположенных на ребрах сложенной нами фигуры. Отверстия вполне могли пропустить проволочку такого сечения.

— Но зачем столько проволоки? — проговорил Григорьев.

Ему ответил один из физиков, членов комиссии:

— Да потому, что Леднев прав. После взрыва вся эта конструкция представляла собой гигантское колесо диаметром в несколько километров… И, кажется, я начинаю понимать его назначение…

Оживленно переговариваясь друг с другом, расходились взволнованные неожиданным открытием члены комиссии. Топанов как-то особенно посмотрел им вслед, потом улыбнулся и сказал:

— Если так пойдет дальше, то скоро, очень скоро для нас все станет ясным…

Мне поручили доложить комиссии о последних работах Алексеева в области математической физики. Подводя итоги, я не скрыл своего разочарования. Меня выслушали внимательно, казалось, даже сочувственно.

— Алексеев отрицает теорию относительности и квантовую механику? — спросил Кашников.

— Вот что, товарищи, — огорченно сказал Григорьев. — Мы многого ждали от присланных нам работ Алексеева. Мы ждали, что они раскроют тайну его последнего эксперимента, а вместо этого какие-то странные утверждения, смахивающие на пророчества, а не на точную науку; повсюду заверения, что обоснования будут присланы позже. Вы внимательно ознакомились с работами? — обратился он ко мне. — Может быть, вам не хватило времени?

— Времени для детального анализа было, конечно, мало, — ответил я. — Но мне так и осталось непонятным главное… Непонятен подход Алексеева, его исходная позиция. К чему он вводит операции с целыми атомами?… Производит вычисления, в которых фигурируют не характеристики частиц, как принято, не их массы, импульсы, заряды, а частицы целиком. И Алексеевым выдумана для этого какая-то нелепая символика… И бессмысленное копание во всем известных аксиомах… Либо я ничего не понял, либо я ничему не научился…

Единственный человек из всех собравшихся, который казался удовлетворенным докладом, был Топанов.

— Вы правы, — сказал он.

— Прав? В каком смысле? — спросил я.

— Вы действительно не поняли и не научились.

Мы насторожились, а Топанов, отставив палку, встал.

— Вот вы высказали нам свое разочарование, — обратился он ко мне, — и кое-кто вас поддержал. Ваш подход к работам Алексеева был вполне объективным?

— Да, вполне…

— Не верю! Не верю! — дважды повторил Топанов. — Этого не может быть… Именно потому, что вы специалист, именно потому, что в этих теориях вся ваша жизнь, — вы могли быть необъективным. Я тоже не разобрался во многом. Но мне кажется, что основное я уловил: Алексеев приступил к решению главной задачи математики и физики! И я очень рад, что дожил до первой ласточки, до этих вот работ Алексеева.

— Максим Федорович, вы нам бросили вызов, — покачал головой Григорьев. — Объясните, что вы хотите сказать.

— Вызов? — переспросил Топанов. — Это не то слово. Вы крупные специалисты, это я знаю. Если бы речь шла о какой-то дальнейшей углубленной разработке известных положений, то я молчал бы. Но Алексеев пошел не традиционным путем. Вот здесь наш докладчик обронил, что у Алексеева какой-то повышенный интерес к давно известным бесспорным аксиомам математики… А ведь пора этими бесспорными аксиомами математики заняться не только математику, но, в первую очередь, и физику.

— Заниматься аксиомами? — переспросил Григорьев. — Их следует знать, знать на память…

— Не только знать! — ответил Топанов. — Но и всегда помнить, что аксиомы появились из человеческого наблюдения и опыта, из теснейшего общения с природой, они не с неба упали! Мы не присутствовали при их появлении. Но представим себе те наблюдения, которые положили начало этим «истинам, не требующим доказательств». Туго натянутая тетива лука или солнечный луч, пробивающийся сквозь тучи, навели на мысль о прямой линии; гладь озера, блестящая грань кристалла — на представление о плоскости… Долгий и сложный путь был пройден математикой, прежде чем эти простейшие математические абстракции стали необходимым инструментом научного и технического мышления. Линия без ширины, плоскость без толщины, истинные параллельные линии существуют только в нашем воображении. Но каким могущественным орудием явились они для моряка и архитектора, землемера и астронома! На несуществующих в природе образах построено все здание математики, но оно смогло устоять только потому, что в этих немногих, казавшихся очевидными, положениях заключена истина. Истина, да не вся! Только часть истины! В том, что эти аксиомы кажутся нам изначальными, недоказуемыми и очевидными, — и сила их, и слабость. Силу свою они показывали на протяжении более двух тысяч лет, а слабость сказывается только сейчас, каких-нибудь семьдесят — восемьдесят лет… Здесь кто-то сказал: «Алексеев отрицает теорию относительности!» Я в это не верю. «Он отрицает квантовую механику!» Я и в это не верю. Вот позвольте вас спросить, — неожиданно обратился Топанов к Григорьеву. — Вы верите в теорию относительности?

— Да, верю, но…

— Прекрасный ответ! Нет, нет, не продолжайте, мне именно такой ответ и был нужен… А вы, — обратился Топанов к Кашникову, — вы верите в справедливость квантовой механики?

— Разумеется, — пожал плечами Кашников. — Конечно, трудно требовать…

— Чудесно! Вы обратили внимание, что и в ответе Григорьева, и в ответе Кашнико-ва были, пусть различного оттенка, этакие маленькие «но»…

— Максим Федорович, так нельзя, — сказал Григорьев. — Вы все-таки дайте мне договорить! Я хотел сказать, что, хотя мы и признаем положения теории относительности, но есть такие объекты, где мы встречаемся с определенными трудностями.

— Например? — спросил Топанов. Он был весь ожидание.

— Ну хотя бы…

— Хотя бы, — пришел на помощь Каш-ников, — вопрос о происхождении магнитного момента электрона. Опыт точно устанавливает существование и значение магнитного момента. Но так как электрон представляет собой очень небольшое заряженное тело, то для проявления магнитных свойств он должен вращаться. Однако первые же расчеты показали абсурдное значение скорости: скорость точки поверхности вращающегося шарика-электрона должна была бы в триста раз превысить скорость света…

— А согласно теории относительности скорость света есть предельная скорость, это ведь постулат, исходный пункт теории, не так ли? — спросил Топанов.

— Да, совершенно верно, — подтвердил Григорьев. — Поэтому нам приходится вводить различные дополнительные предположения. Но в общем теория относительности многое, очень многое позволила предсказать, Максим Федорович.

— Вполне с вами согласен. Однако вы сами видите, что в ее настоящем виде она показала почти полную неприменимость ко многим явлениям микромира. И это не случайно! А разве квантовая теория может объяснить существование самого атома? Не может! Мы говорим, что вокруг ядра вращается электрон. Но, вращаясь, он обязательно создает переменное электрическое поле. А переменное электрическое поле немедленно вызовет появление переменного же магнитного поля. То есть такой электрон должен излучать электромагнитную волну. Излучающий электрон, теряя энергию, должен непрерывно приближаться к ядру, упасть на него, и атом должен исчезнуть… Этого явления квантовая механика не может объяснить. И, несмотря на это, обе теории дали немало ценных результатов. Так что же предлагает Алексеев? Он предлагает построить исходные положения физики, своего рода новые математические аксиомы, на основании новейших знаний о веществе, времени, пространстве. И уже на них, на этих новых аксиомах, предлагает развернуть новую математическую теорию. То есть подобно тому, как старые аксиомы выросли из непосредственных наблюдений над природой, аксиомы Алексеева, по-видимому, вобрали в себя все наиболее достоверное, что дала современная математика и физика. Да, товарищи, мы живем в такое время, когда многие ранее полезные абстракции изжили себя, когда развитие как математики, так и физики подошло к тому пределу, за которым с необходимостью произойдет их полное слияние. И именно физика будет той основой, на которой произойдет это слияние, слияние во всем объеме этих наук, во всем их расцвете…

— Что-нибудь вроде «физической математики»? — спросил Леднев.

— Название придет, дело не в нем, — ответил Топанов.

— Максим Федорович! — в раздумье заговорил Григорьев. — Алексей Алексеевич занимался вопросами вакуума, вопросами межзвездного вещества. Он исследовал НИЧТО, изучал пустоту, а пришел к ломке всех наших представлений и понятий. Я еще не до конца убежден в том, что пришла пора для такой радикальной «операции»…

— Знаете ли, — как-то осторожно ответил Топанов, — сколько бы ни стояла на окне запаянная колба с чистой водой, в ней самопроизвольно никогда не зародится жизнь. Но в теплых морях молодой Земли сотни миллионов лет назад создались условия для появления вначале бесструктурных белковых соединений, а затем и жизни… Есть какое-то тонкое сходство между этой запаянной колбой и абсолютной пустотой, окружающей, по нашим сегодняшним представлениям, звезду и электрон, галактику или отдельный атом. В абсолютной пустоте нет ничего, что могло бы объяснить возникновение как частиц, так и звезд. Видимо, Алексеев и старался найти это НЕЧТО, вечно живое, вечно пылающее, но пока невидимое и неуловимое.

— Максим Федорович, — сказал Леднев, — а ведь создается впечатление, что вы давно ждали именно такого поворота событий…

— Да, ждал, — быстро отозвался Топанов. — И был уверен в том, что рано или поздно это обращение к основам науки на новом уровне произойдет. Это даст новый толчок развитию всех наук о природе, всему естествознанию.

— Но почему вы ждали? — спросил Григорьев. — У каждого из нас было предчувствие, были сомнения, поиски, а вы прямо нас уверяете, что ждали именно вот этих работ Алексеева.

— А это пусть вас не удивляет. Пора уже хорошо понять, что философия обладает чем-то таким, что превосходит специалистов, даже в их собственной области.

ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО.

Из Сибири пришло письмо. Нина Алексеева уже все знала. В письмо был вложен листок: последние строчки, которые она получила от Алексея. Одно место заинтересовало нас. Вот оно:

«Я уже давно пишу тебе большое письмо-дневник, по нескольку страниц каждый день. Пошлю его, когда наш удивительный эксперимент подойдет к концу. Мне и самому нужно освоиться с тем, что мы сделали, слишком все неожиданно и необычно…».

Значит, где-то лежат листки, и в них разгадка? В бумагах Алексеева письма мы не нашли. Скорее всего, оно погибло при катастрофе. А вдруг на почте знают о нем? Может быть, регистрировалось его отправление?

Как во всех южных городах, летом почта становилась одним из самых оживленных и загруженных работой учреждений города. В кабине междугородного телефона какой-то мальчик радостно кричал: «Баба Лиза! Баба Лиза, это же я, Петя!» — Позвякивал и жужжал телеграфный аппарат. Шумная смеющаяся очередь отдыхающих ждала писем «до востребования».

Заведующая почтой нетерпеливо выслушала нас и сказала:

— Письмо из Института звезд никак не могло задержаться, вот еще! От них мы все получали по пневматической трубе и тотчас отправляли.

— В Институте звезд была пневматическая почта? — удивился я.

— Да, совсем недавно проводили туда какую-то канаву, этим воспользовались и уложили трубы для пневматической почты. Письмо Алексеева? Он получал большое число разных журналов и писем, мы сразу же закладывали все в цилиндры и отправляли ему, и никогда никаких жалоб не было.

— Пневматическая почта… — повторил Топанов.

Мы немедленно отправились в Институт звезд и вызвали аварийников.

— Пожалуй, есть надежда найти это письмо, — сказал начальник аварийной команды, — разумеется, если оно было написано и послано. После аварии пневматическая почта была отключена и не работает. Пройдемте в склад найденных при раскопках вещей…

Мы пошли за ним в подвал, где на полках были разложены самые разнообразные предметы. Среди них был пустой помятый бронзовый стакан.

— План разрушенного корпуса у вас под руками? — спросил Топанов.

— Мы с ним не расстаемся, вот он…

— Пневматическая линия наведена голубой тушью, — подсказал один из аварийщиков, — да зачем план! Я сам проходил туннель с трубами, мы их разрезали и заглушили концы.

— Где, в каком месте?

— Да пожалуй, что как раз здесь, — аварийник взял карандаш, немного подумал и указал на какую-то отметку возле фундамента.

Мы вышли во двор института, подошли к полузасыпанной щебенкой глубокой траншее.

— Вот она, — сказал Топанов, показывая на желтевшую внизу трубу.

Один из рабочих бросился бегом к грузовой автомашине, что-то стал объяснять шоферу. Потом машина, подцепив большой компрессор на колесах, подтянула его к траншее.

— Что вы хотите делать? — спросил Топанов.

— Продуть, — коротко ответил начальник аварийной команды. — Сейчас шланг подведем и продуем. Что в трубе застряло — все наше будет.

— Быстро на почту, — обратился ко мне Топанов, — я сейчас же приеду, следом за вами.

— Линия ожила, — сказала заведующая почтовым отделением, когда я появился на пороге, — да все мука какая-то идет.

Действительно, в черный лоток для приема цилиндров пневматической почты непрерывно сыпалась тонкая пыль, потом в приемной камере раздался торопливый стук, будто что-то живое искало выхода.

— Там цилиндр, — сказала заведующая, — сейчас он повернется как надо и…

Она не договорила. На черный лоток вместе с грудой штукатурки и битых кирпичей выпал блестящий цилиндр.

Я схватил его и, сняв стальное кольцо, вынул пакет. Это было письмо Алексеева.

А сквозь открытую заслонку все шла и шла белая пыль…

Большой пакет был у меня в руках. Кто знает, может быть, именно в нем содержится разгадка всех удивительных событий… Заведующая почтовым отделением строго взглянула на нас, поднесла пакет к глазам и спокойно сказала:

— Пакет не вам, пакет адресован гражданке Алексеевой Н.П., в город Мундар, Якутской ССР.

— Но позвольте! — не выдержал я. — Видите ли, произошла авария, нам необходимо…

— Письмо не вам, — строго повторила заведующая. — Вскрывать его не позволю…

— Вы совершенно правы, — вдруг вмешался Топанов и вынул записную книжку. — Давайте адрес.

— Запишите, адрес сложный…

— И все-таки, — сказал Топанов, — как быть с письмом?

— Письмо я отправлю адресату, — отрезала заведующая.

— Прошу вас отправить авиапочтой, — попросил Топанов.

Вечером он вылетел в Якутск. Вернулся очень быстро и, застав нас всех возле новых фотографий «спутника Алексеева», бережно вынул из портфеля распечатанное письмо Алексеева.

— Есть новости, товарищи, присаживайтесь…

— От Мундара летел вертолетом, — начал свой рассказ Топанов, когда мы все расселись вокруг. — Места красивые… Нашли геологическую поисковую партию. Она занимается полиметаллическими месторождениями в районе хребта Черского. Прилетели мы ранним утром, но геологи уже встали, что-то такое кипятили над костром… «Где, спрашиваю, товарищ Алексеева?» Проводили к ней в палатку. Обо всем меня расспросила, прочла письмо… Потом вроде забылась, а когда прощались, так, между прочим, обронила: «Алексей жив…» — «Почему вы так думаете?» — спрашиваю. — «Случилось страшное, и как-то не просто…» — «Неясно…» — говорю, а самого прямо дрожь бьет. «К чему этот прозрачный состав, да еще теплый, к чему? И многое, во что мне еще трудно поверить… Это еще не конец. Он жив, Алексей, а для меня и подавно…».

Топанов осторожно вынул из конверта пачку листков.

— И вот мне как-то не совсем удобно их оглашать… У меня после этой встречи осталось такое впечатление, что… — он потер ладонью лоб, подыскивая слова, — что она права… И, может быть, не совсем удобно нам читать то, что писал Алексеев, хотя Нина Петровна дала согласие…

— Читайте, — поторопил Григорьев и постучал мундштуком по краю тарелки с окурками. — Надо знать… В ваше отсутствие, Максим Федорович, к нам приехали специалисты по внегалактическим туманностям. Заявляют, что мы видим развернутый ряд каких-то туманностей, каких-то далеких галактик. Развернутый ряд стареющих галактик — вот их заключение. Оторвать их от фотоснимков нельзя, разговаривают они только на языке звездной статистики, и мы силой заставляем их есть, пить и спать. Читайте, Максим Федорович, мы будем скромны, а если есть «лирика» в письме — лучше ее долой…

— Нет уж, читайте сами, — сказал Топанов, передавая письмо Григорьеву. — Здесь будет трудно отделить, где кончается лирика, а начинается наука…

«7 марта. Нет, не цветы! Я дарю тебе звезды!» — так начиналось письмо Алексеева.

— Ну знаете… — сказал кто-то из присутствующих. — Это напоминает романс…

— Ваше замечание бестактно! — возмутился Григорьев, а Топанов поверх очков глянул на говорившего и сказал в раздумье:

— Он действительно подарил звезды…

— Читайте, Григорьев! Мы слушаем! Не отвлекайтесь! — раздались голоса.

«…Я дарю тебе звезды! И в споре, что всю жизнь идет между нами, сегодня я победил. Тогда на вокзале, год назад, я забыл принести тебе цветы. Это проступок, но цветы были кругом, много цветов, они были так доступны! Я не хотел дарить тебе цветы, вот что! Мне не хотелось, чтобы букет заслонил эти последние минуты расставания. А ведь это было бы так просто, всего лишь подойти и сказать: мне тот, с красными розами…

Но довольно! К делу!

Через несколько недель сделанное нами войдет в русло формул и вычислений, станет достоянием всего мира, но уже сейчас успех нашего эксперимента осветил каждый уголок моей жизни: главное — стало главным, а то, что занимало порой годы поисков и раздумий, вдруг исчезло, оставив после себя почти незаметную ступеньку — мысль.

Да, с сегодняшнего дня стало ясно, что наш опыт удался! Помнишь Маяковского? «Мы солнца приколем любимым на платье, из звезд накуем серебрящихся брошек». Ты смеялась над этими словами, а я, я дарю тебе мои первые звезды! Они не такие, как все, они невидимы, но они существуют, они мерцают на зеленом экране, мы фотографируем каждый момент в их жизни — это все-таки звезды…

Я не скажу, что путь к ним был трудным, это был просто путь, просто дорога, не пройти которой мы не могли. Это было просто, как жизнь, и сложно, как жизнь, и, как водится, были и сомнения и неудачи, но радость победы великодушна к ошибкам, ведь порою она бывает многим обязана и им.

С чего же начать? Начать с того холодного утра, когда мой взвод дал последний залп в небо, серое, как снег, покрытый гарью, что лежал вокруг. Мерзлая глина да зеленая хвоя навек закрыли нашего любимого командира полка, так щедро отдавшего свою жизнь в трудную для нас, тогда еще малоопытных солдат, минуту… И по каким бы дорогам я ни шел, что бы ни делал, — стрелял, зарывался в землю, входил в горящие села, где, казалось, сам воздух был ранен и метался из стороны в сторону от взрывов, от пламени, — нет-нет и зазвучит в ушах голос нашего командира: «А для чего, как думаешь, живут люди? Для себя или для других, вот в чем вопрос. А если для других, так и умереть не жалко! Правда, Алеша, душа моя?…».

Сам он знал ответ! Знал, что люди живут для других, но чего-то искал, чего-то ему не хватало, и спрашивал меня о самых различных вещах: и почему солнце горит и не гаснет, и почему ворон живет дольше человека, за что ему честь такая, и что я буду делать после войны. «Ну, закончишь университет, а потом что будешь делать, чем заниматься? И есть ли еще что не открытое, совсем не открытое? Такое, что только слух об этом есть…».

Не долгими были наши встречи, а настроил он меня, как настраивает музыкант свой инструмент. Настроил и ушел из жизни. И непонятен был мне его поиск. Ведь он ясно видел победу и дороги за ней. Мне непонятно было его стремление увидеть сейчас, сегодня, в кратном и тревожном затишье, проблеск далекого завтрашнего дня. И только много позже, как-то вдруг, соединились его вопросы в один знакомый и простой вопрос: «А что ждет человека? Слышишь, Алеша, душа моя? Что ждет не нас с тобой и, может быть, не детей наших, а все человечество, всех людей? А если человек исчезнет, то кто придет ему на смену, чем, каким чудесным даром будет обладать это существо? Разве может быть что-нибудь больше, чем разум, чудесней, чем сердце, гибче и сильнее человечьих рук?».

И эти вопросы стали для меня стержнем всей моей жизни, и нанизал я на этот стержень тысячи дней и ночей. Вопросы, которые я слышал еще в школе, вопросы, которые звучали и в насыщенном лекарствами воздухе санитарного вагона, — в темноте, кто мог, говорил, кто мог, слушал, — вопросы, от которых так легко отмахнуться: «Не к спеху, вот, когда подойдет пора, и подумаем, на наш век хватит!» Кто знает, может быть, и я в повседневной суете отошел бы от этих вопросов. Но не умирал в моем сердце этот ласковый и строгий, душевный и мужественный человек…

А потом пришло тяжелое… Может быть, я один остался в живых… Не был я лучше тех, кто задохнулся рядом со мной, кого утром погнали по пыльным дорогам в лагеря смерти. Так должен я сделать что-то за всех!.. За всех, кто не дожил…

Эта мысль не сразу, но постепенно охватывала меня. Время шло, и наступили незабываемые дни победы. Помнишь? В эти дни что-то во мне стало на свое место, как вывихнутая рука, если ее крепко дернуть.

Сорок четвертый, сорок пятый… Ты не забыла их? В аудитории холодно, в желудке голодно… Вечером под окнами одиночные выстрелы, вдали автоматная очередь: ловят бандитов. На стенах кратко: «Отовариваем масло за декабрь». Большая афиша — приехал джаз, под афишей старик «коммерсант», он продает мазь от клопов и американские сигареты; напротив конкурирующее предприятие: женшина с бегающими глазами торопливо зазывает: «Дамы, семечки, очищенные семечки! Дамы, дамочки, кому семечки!».

Шумно переговариваясь, но привычно поддерживая шаг, по городу проходят шотландцы в коротких клетчатых юбках. Советская Армия освободила их из гитлеровских концлагерей, и вот сегодня они отправляются в порт. Там их ждет светло-серый, с мягкими очертаниями корабль. «Домой!» — написано на их лицах. Временами гремит где-то у моря взрыв: взрывают мины, но иногда… иногда мина сама взрывается. Крытый рынок с громадной надписью желтой охрой: «Кто не трудится — тот не ест!» Группа студентов озабоченно вполголоса обсуждает вопрос: взять ли сто граммов сала или мешок с крабами.

— Крабы калорийней! — убежденно говорит один из них, перелистывая справочник. — Только почему они так пахнут?

— Они морские! Самые настоящие морские крабы! — объясняет толстенная торговка.

А дни, что я провел в чудом уцелевшей библиотеке… Врываются в прохладный зал смелые и радостные лучи солнца. Напротив — военный, офицер. Он бережно уложил свою несгибающуюся ногу на край соседнего стула и напряженно листает учебник по металлургии. Два школьника, зажимая друг другу рты, прыскают над затрепанным томиком «Золотого теленка», да и как удержишься, если знаешь, что за солнце и что за соленый ветер спрессованны, сжаты и так искусно вставлены в эти страницы.

Завтра дадут спекулянтке по рукам, завтра военный будет восстанавливать домны и шахты славного непокоренного Донбасса или взорванные заводы Днепропетровшины, завтра вчерашние десятиклассники пойдут на завод или в мореходное училище, а над похождениями бухгалтера Берлаги будут смеяться другие…

Завтра! А что я буду делать завтра? Что строить, что рассчитывать? Мне дали возможность учиться тогда, когда, казалось, трудно было представить, что можно учиться вообще! А слово, что я дал себе: сделать что-то такое — открыть, изобрести, найти, — чтобы зазвучал в ушах его голос: «Хорошо идешь, Алеша, молодцом!..».

Совсем с головой утонул я в книгах! Ведь я только первый курс до войны закончил… Поверишь ли, если видел книгу, прямо в сердце толкало: «Прочти, узнай, а вдруг пригодится?…».

Знать! Какое это чудесное слово! Но за все браться — ничего не сделать! И к государственным экзаменам, которых вообще-то я не боялся, в моей голове был самый настоящий сумбур. Сотни разрозненных теорем и задач; себе не стыдно сознаться, что многое осталось понятым только наполовину, кое-что запомнил механически. Ответить на экзамене смогу, а копни поглубже, и — поплыл… Преподаватели спрашивали: «Не чувствуете влечения к какому-то одному разделу? Все интересно? Это пройдет… Вот прочтите эту статью, эту книгу, поломайте-ка голову, молодой человек, вот над этой задачкой!» Но книга прочитана, задача решена или не решена, а в голове по-прежнему список наук. Системы, какого-то глубокого и оправданного порядка, — нет…

11 марта. Да, я мечтал о труде, но будущее было не ясным. Иногда меня посещали идеи, намечались интересные теоремы, но сознание того, что имя им — легион, что можно растратить жизнь на любопытные, но бесперспективные мелочи, удерживало меня. И десятки изученных отделов математики предстали передо мной громадным и бесформенным куском.

— Алексей Алексеевич, вы мне нужны, — сказал мне однажды декан.

Он всех называл по имени-отчеству; человек властный, знающий и строгий, о котором даже в студенческих песнях пелось. Я помню одну. Там говорилось о студенте, который ну никак не смог обойти по дороге на лекцию всем нам знакомый соблазнительный уголок рынка, уставленный огромными бочками с виноградным вином. И вдруг навстречу «сердитый, три недели небритый, сам декан ядовитый к нему грозно шагал». Он действительно не любил бриться и действительно был не без ехидства, но в его «яде» были ум и тревога за каждого из нас.

— Вы мне нужны… С вами что-то творится неладное, а? Да, да, сейчас весна, скоро вы выпорхнете в широкий мир, а с вами что-то не то… Влюблены? Очень популярное заболевание в этот период года. Не колите меня глазами, я все вижу, Алексей Алексеевич… Вы во сне поняли, что должны были пойти в консервный институт, где на последнем курсе сдают противопожарное дело… Кстати, вы не вернули мне последнее направление на экзамен.

— Вот оно. — Я протянул листок, напоминавший багажную квитанцию.

— У вас будут славные отметки, Алексей Алексеевич, и я не вижу оснований для огорчения! В чем дело?

После моего сбивчивого рассказа декан тихонько рассмеялся и сказал:

— Все развивается совершенно нормально. Это играет ваша силушка богатырская. Дай вам сейчас земную ось — и вы ее с корнем вырвете! Через это проходят почти все. Потом успокаиваются… Начинают служить, ходить каждый день на работу.

— Опускаются, перестают мечтать? — подсказал я.

— Ничего подобного! — Он решительно взмахнул сухой энергичной рукой. — Ничего подобного! Вы теперь просто в положении того самого осла, что издох с голоду между двух охапок сена. Не смог сделать выбор… А когда придете в лабораторию, в институт, вам дадут тему и скажут: «Вот это, товарищ Алексеев, нужно к следующей пятнице», и пошла-поехала славная трудовая жизнь математика Алексея Алексеева. Помните, как сказали об Эйлере, когда он умер? «Он перестал вычислять и жить…» Вычислять и жить — вот содержание и смысл вашей судьбы, Алексей Алексеевич!

— Но разве судьбы математиков так похожи друг на друга?

— А это уж зависит от внешних условий. Есть судьбы бурные, как жизнь Галуа; в его сознании слились мятеж и интеграл, тюрьма и углубленные размышления, дальновидность истинного математического гения — сам Гаусс не разобрался в его рукописях — с горячностью и безрассудностью юности… Быть убитым в двадцать лет и оставить бессмертную программу работ на века, чудесные теоремы, глубокие задачи! Молния революции сверкнула в его работах, светлая, могучая и быстрая, как вся его жизнь.

— Вычислять и жить… Но что вычислять?

— Важнее второе, важнее жить, вычисляя… Все мои выпускники мечтают когда-нибудь сказать: «Я открыл новое исчисление!» Не слишком ли много будет новых исчислений? Ведь не на пустом месте строится наука, сколько безвестных математиков ежедневно трудится, чтобы создать обилие достижений, прийти к недоуменным вопросам, даже заблуждениям и парадоксам, чтобы создать те кирпичи и цемент, из которого гений построит удивительное здание нового математического исчисления! Что же, их труд не в счет, не нужен?! Сливки собрать желаете? Пришел, увидел, победил… Эх, Алексей Алексеевич! Есть у вас искорка — найдете применение и силам своим, и всему тому, чем мы начинили вашу голову. А что нет у нас такого предмета, скажем, под названием «Открытие новых путей в математике», или «Как высосать из пальца гениальную теорему», - не взыщите, чего нет — того нет!

Я вышел на улицу. Было часов восемь вечера; звеня медалями, прошел морской патруль. Под одиноким фонарем дремала седая женщина, на выщербленном пороге из ракушечника стояло помятое ведро с пучками свежих ландышей. Проехал грузовик с пустыми железными бочками, громом наполнил воздух и, неистово гудя, скрылся за поворотом.

Улица была пуста. Я вышел на перекресток и остановился. Заходящее солнце уже скрылось за домами, потемнело еще минуту назад прозрачно-голубое небо, и сказочным грозным силуэтом выступило здание заброшенной, обгоревшей церкви. Разлился теплый желтый закат за ее остроконечными шпилями, и все молчаливое здание как-то поднялось над землей, стало стройнее, выше.

Но так ли она неинтересна, эта церковь?… Ей лет сто, и видела она немало. Здесь до войны был какой-то склад, потом пришли оккупанты, и здесь опять был склад горючего, каких-то технических масел — так говорили мне. Накануне освобождения города гитлеровцы согнали в эту церковь советских людей и здесь их сожгли… Только один парень вырвался из пламени, бросился на эту площадь, где я сейчас стою, и пробежал шагов пятьдесят, пока его не срезала автоматная очередь. Вольно раскинувшись, лежал он, как будто спокойно уснул на неровных булыжниках своего родного города…

Я живу в бурный и сложный век. Ведь смог же Галуа открыть столько неизвестного! Почему он шагнул через все общепринятые понятия, теории, традиции? Ведь Галуа знал меньше меня! Сколько новых наук возникло за последние сто лет! Да, он знал значительно меньше. Но какой-го неведомый эликсир бродил в его прекрасной, отчаянно смелой голове. Ведь в ней находилось место и огненным словам, и памфлетам! А может быть, в этом и дело? Может быть, имя этого таинственного эликсира-революция? Может быть, именно «смесь» математики и баррикад дали миру его теории, его гений? И спустя много лет эти идеи вскормили и квантовую механику, и кристаллографию…

Значит, нужно сознательно «соединить» революцию с наукой, выработать какой-то подход, какой-то метод… И тогда ты сделаешь так, что каждый день и каждым час наполнятся мощью и силой, и победа будет частым гостем за твоим рабочим столом!

13 марта. Это было начало, начало пути… Я перебираю сейчас свою жизнь, будто руками ощупываю каждый ее узелок, распутываю и слежу за уходящими вдаль ручейками-нитями…

Вот и еще одна нить… В случайно подобранной мною груде книг оказались тоненькие брошюрки. Названия их вызывали удивление, автор — уважение. Изданные в году двадцать восьмом, в Калуге, напечатанные на быстро состарившейся бумаге. Я перелистнул их и, не обнаружив ни одной формулы, хотел было отложить. Автором был Циолковский, гениальный мечтатель и изобретательный инженер, но брошюрки были посвящены совсем не ракетам. Я помню названия: «Воля Вселенной», «Любовь к самому себе, или Истинное себялюбие», «Причина Космоса»… От этих названий веяло чем-то давним. Мог ли я подумать, что в книгах с такими названиями скрываются потрясающие догадки, а в сложных, иногда путаных, иногда наивных рассуждениях рвется ввысь, обнимает всю Вселенную последняя воля Циолковского, его завещание…

И вот однажды я заглянул в одну из этих брошюрок, перелистал ее, и удивительный мир открылся мне, мир неугасимого оптимизма, мир радости познания, его нужности.

Нет, Циолковский был не только конструктором фантастических, даже в эти послевоенные годы, проектов и предложений; нет, не только ракетами и искусственными спутниками была занята его мысль. Он смотрел намного дальше, мечтал о большем. Ставшие достоянием всего мира, его поиски в области межпланетных перелетов оказались только частью гораздо более обширного плана, осуществить который может только все человечество в целом, только в грядущих тысячелетиях. Чем-то неуловимо знакомым повеяло с этих страниц. Знакомым до боли… «А для чего живут люди, Алеша, душа моя?» — всплыло вдруг в памяти.

Так вот о чем думал Циолковский! Вот почему занялся разработкой теории межпланетных перелетов. Не праздное любопытство и не сухой академический интерес к далеким мирам возбуждали его мысль…

17 марта. Быть ли человечеству вечным? — вот главный вопрос, который не давал ему покоя. Все развивается в мире, и наше Солнце, быть может, не будет всегда светить. Что станется с человечеством? Неужели его участь будет подобна участи тех ящеров, что сотни миллионов лет назад плавали в теплых водах молодой Земли, носились в воздухе, топтали ногами-колоннами буйную поросль молодой Земли, а потом исчезли?

Нет, «племя двуногих» найдет выход! Найдет десятки, сотни решений! И первым, самым простым выводом для Циолковского было стремление найти способ покинуть Землю, в поисках тепла и света расселиться в околосолнечном пространстве.

Жить, творить, думать на других планетах и даже в оторванных от Земли летающих лабораториях, собирать урожаи неведомых плодов в прозрачных невесомых оранжереях, свободно парящих в безвоздушном пространстве…

Так родилась его мысль о ракете. Так возникли проекты искусственных спутников Земли, эскизы составных ракет, ныне десятками устремляющихся в небо.

А Циолковский настойчиво обращал свой взгляд к звездам, к Солнцу… Он знал, что и Солнце имело свою историю, что оно возгорелось, что не могут пройти бесследно грандиозные выбросы вещества из его глубин каждый день, каждую секунду. Он приводит цифры. Он с тревогой и надеждой спрашивает себя, в чем удивительная живучесть Солнца и далеких звезд, как может сочетаться щедрость и долговечность, успеет ли человечество обуздать силы природы, подчинить их себе. Он верил в неуничтожимость звезд. «Звезды гаснут и возгораются.» — так писал он.

Гаснут и возгораются! Не возникают, стареют и умирают, а, умирая, вновь возникают, может быть, совсем в другом виде, другого спектрального класса, с другими условиями температур и давлений… Вот и сейчас передо мной одна из этих книг. Послушай:

«Планеты и Солнца взрываются подобно бомбам. Какая жизнь при этом устоит! Светила остывают и лишают планеты своего живительного света… Куда теперь денутся их жители?… Вы еще скажете: рано или поздно все Солнца погаснут, жизнь прекратится… Этого не может быть! Солнца непрерывно возгораются и это даже чаще, чем их угасание…» Так в чем же спасение?

«…Если люди уже теперь предвидят некоторые бедствия и принимают против них меры и иногда успешно борются с ними, то какую же силу сопротивления могут выказать высшие существа Вселенной!».

Но кто эти всемогущие «высшие существа Вселенной»? Это люди, но люди через сотни тысяч, миллионы лет, люди такие же, как мы с тобой, но вооруженные громадным, действенным и чудесным знанием.

И среди иной раз туманных высказываний Циолковского встретилось вдруг что-то такое, от чего захватило дыхание. Я почувствовал, что в этих случайно попавших ко мне брошюрках содержится программа, шаг вперед, не в сторону. У меня появилась цель! Пусть еще не оформленная в конкретную задачу, но цель. «Мир всегда существовал. Настоящая материя и ее атомы есть беспредельно сложный продукт другой, более простой материи…» — вот эти слова Циолковского навсегда остались со мной.

Казалось бы, здесь все понятно, все знакомо, но почему я перечитываю их все вновь и вновь? Почему волнение охватило меня? Может быть, такое состояние было у старателя, когда в случайно взятой горсти черного речного ила сверкнуло «что-то». Еще качнуть лоток, еще… золото!

18 марта. Разве не родились науки, которых не знал Ньютон? Разве не доступно мне то, что с таким волнением, такой радостью, как школьники, учили бы сегодня Гаусс или Лобачевский, Коперник или Циолковский? Разве телескопы не стали зорче, разве не проник человек в тайны атома? Так вперед!

Я раздумывал над тем, откуда взялись звезды, какова их судьба. Десятки раз вглядывался в диаграмму «масса-светимость». Казалось бы, простой листок бумажки, но в нем вся Вселенная; безбрежная россыпь звезд легла полосой главной последовательности, расплывчатой веточкой указано место звезд-гигантов, сплющенным пятном внизу уложились таинственные белые карлики, те самые, что состоят из вещества необычайной плотности.

Звезды… Уносятся от них в беспредельное пространство желтые и голубые лучи, вместе с ними теряют они свое вещество, а попробуй узнать, чем они станут, во что превратятся? Где будет наше Солнце через миллионы лет, куда оно сместится, вверх ли по главной последовательности, или вниз, или вбок… Четыре миллиона тонн излучает Солнце каждую секунду и при этом теряет в год только одну миллион-миллионную часть своей массы, своего вещества. Нет, Солнце не может оставаться всегда таким же, как видим его сейчас. Когда-нибудь скажутся эти незаметные для него потери и оно станет другим. Станет другим…

19 марта. А каким оно было, Солнце? Откуда взяло оно свое вещество? Ведь для того чтобы тратить, нужно откуда-то взять ЧТО тратить. В какой же величественной кузнице терпеливо раздула свой чудесный горн природа? И горн пылает миллиарды лет неугасимо…

Ведь если Солнце стало бы посылать нам всего на десять процентов меньше тепла, чем обычно, то жизнь на Земле замерла бы, с полюсов надвинулись бы ледники, остановились реки; запылай Солнце ярче, только на десять процентов ярче, — в морях закипит вода! Значит, семьсот миллионов лет назад, по крайней мере, когда в теплых водоемах впервые появилась жалкая, робкая жизнь, Солнце было почти таким же, как и сегодня! Действуют ли и сейчас те силы, которые заставили в бездонном провале Вселенной вспыхнуть наше Солнце? Эга мысль не давала мне покоя.

Вновь и вновь я перечитывал слова Циолковского: «Мир всегда существовал… материя и ее атомы есть беспредельно сложный продукт другой, более простой материи…» Это поразило меня! Меня поразила мысль о том, что каждый атом также имеет свою историю, что все сложное возникает из простого.

В каких-то тайниках Вселенной из еще непознанных, неуловимых частиц составились бесчисленные атомы, соединились в гигантские шары звезд и зажглись на века. Но не масло в этих светильниках, не уголь в гигантских топках, — в буйных глубинных процессах сложнейшие сочетания ядерных частиц то становятся более простыми, распадаясь, то вновь восстанавливаются. Неуловимые изменения в их структуре, мизерный выход энергии при каждом превращении единичного атомного ядра — незримой пылинки с поперечником в одну десятитриллионную долю сантиметра — складываются в грозное и живительное пламя сказочной силы!

История звезд величественно и властно вошла в мою повседневную жизнь, история Миров. Атомы, их ядра, сонмы частиц — вот действующие лица этой истории. Громады звезд подобны ульям-городам… Безбрежные туманности, в которых неторопливая природа будто ткет что-то, гигантским полупрозрачным занавесом скрывают таинственные кулисы мироздания…

Так как же зажегся этот «вечно живой огонь, закономерно воспламеняющийся, закономерно угасающий»? Какие силы природы, не зная покоя, не подвластные смерти, миллиарды лет создают и разрушают, и вновь создают и вновь разрушают? Что за плуг вспахал просторы Вселенной и посеял в них сияющие Солнца? Или звезда помогала звезде? Ведь иначе звезды не скоплялись бы в громады галактик, до двухсот и более миллиардов звезд в каждой…

22 марта. Нельзя понять происхождение атома без того, чтобы не заглянуть в прошлое звезды. И нельзя понять происхождение звезды, не связав его с возникновением того галактического скопления, к которому она принадлежит. Все связано, от атома до галактики, — так представлял себе Вселенную Циолковский.

Подчинить, покорить самые могучие, самые грозные силы природы — вот о чем мечтал Циолковский. Сделать так, чтобы ничто и никогда, даже в самом отдаленном будущем, не смело угрожать человеку; мечтать и строить, любить и сеять хлеб — вот истинное назначение человека, и уберет он со своего пути все, что попытается ему помешать. Силой своего разума подчинит себе огненные недра звезд, как его полуголый предок умом и силой приручал диких лошадей и пламенем костров преградил путь в свою пещеру медведю и волку в те далекие времена…

Сейчас, когда я знаю, что пройден самый трудный участок на пути к цели, я благодарен каждому, кто дал мне в руки книгу, кто объяснил непонятную фразу, кто навел на нужную мысль.

Шутник Вася-Василек, — я рассказывал тебе о нем, — и не подозревал, какие силы моей души выпустил он из клетки. Он любил прихвастнуть, но как-то особенно свободной была его мысль, она была похожа на веселую, беззаботную птицу, что, стрекоча и напевая, находит и вылущивает еловую шишку в густом тумане… Смеясь, он рассказал о том, как придумал «новое исчисление» прямо на экзамене. Я встретился с его преподавателем и спросил его, правда ли это? «Нет, что вы, — ответил мне преподаватель, — то, что нагородил мне этот белоголовый лейтенант, — давным-давно известно. Он дал обоснования матричному анализу… А поставил я ему пять вот почему… Рядом вопросов я точно установил, что о матричном анализе он и не слыхивал, что придумал он все самостоятельно, пройдя на моих глазах тот путь, который стоил большим математикам многих усилий. Согласитесь, что смелость и выдумка не могут сойти безнаказанно, я и поставил ему пять… Не знаете, что с ним, он, кажется, опять на фронте?».

Нет, Вася-Василек писем писать не любил, один только раз прислал нам открытку, полную безудержной веры в близкую победу и сожаления к нам, «товарищам тыловикам», которые лишены счастья шагать рядом с ним, Васей, по дорогам войны, в самое логово фашистского зверя. Он обещал прислать нам на память погоны первого же гитлеровского генерала, который ему попадется на пути, но чувствовалось, что мы все стали ему далекими.

Часами я вспоминал доказательства, приведенные Васильком. Ведь то, что сделал Василек, сделал легко, как все, что он делал — от ратного труда до песни, — было каким-то необыкновенным случаем, поразившим даже Гофмана, строгого и точного человека. Может быть, Василек, сам того не зная, приоткрыл узенькую щель в святая святых математики, в уменье создавать новое. Видно, мой декан не совсем прав. «Как высосать из пальца гениальную теорему?» — так он называл подобную постановку задачи. Да-да, дорогой товарищ декан, Василек «с ходу» выдвинул ряд положений, совсем не очевидных для него!

Но почему, рассказывая, как он сдавал математику, Василек рисовал на бумаге завитки какой-то спирали? Я попытался восстановить ход его рассуждений. Он начал с целого числа, потом… потом перешел к числу дробному, как к отрицанию числа целого, а затем перешел к числу смешанному… Первобытный человек также начал с целого числа — это была первая во времени и, пожалуй, самая важная математическая абстракция. Что может быть общего между самыми разнородными предметами, что может быть общего между деревьями и шкурами убитых зверей, между листьями и галькой на берегу? А что-то общее было, что-то роднило между собой три одиноких сосны, и три последних стрелы в колчане, и три костра, вокруг которых грелось племя… Общим стало число: два, три, четыре… И долгое время люди учились складывать и вычитать, а потом, деля добычу, увидели, что не всегда можно «честно» разделить пять убитых зверей между шестью охотниками. Так появилась дробь.

Значит, в самом числе — целом числе! — дробь еще не содержалась; жизнь, человеческая практика показала, что целым числом нельзя обойтись. А потом появились числа отрицательные. И числа иррациональные, и числа мнимые, и все они сливаются сейчас в нашем современном понятии числа…

Раздумывая таким образом, я машинально чертил на листке бумаги. Но что это? Передо мной был какой-то зигзаг, нет, не зигзаг — это была спираль…

Конечно, сам принцип развития по спирали Василек взял из Энгельсовой «Диалектики природы» — ведь он успел сдать «Основы марксизма-ленинизма» в те несколько мирных месяцев, которые выпали на его долю. И он применил эту спираль, применил жизнерадостно, с налету. И получил ответ, пусть всем известный, но Василек же его не знал! Он продлил спираль и ухватил какие-то неведомые ему свойства чисел.

Вот она, находка! Нужно научиться мыслить «по спирали», попытаться увидеть ее сложные неожиданные изгибы. Но не заберусь ли я в дебри, не попаду ли в полосу никому не нужных формалистических ухищрений? Что заставит меня придумывать это новое, неужели одно лишь любопытство или пресловутое честолюбие, желание обязательно стать автором «нового исчисления»?

Нет, нет! Практическая деятельность обязательно потребует развития математического знания. Позавчера было нужно разделить зерно или дичь, точно отмерить участок земли, вчера — произвести сложный денежный расчет или найти размеры автомобильного вала, сегодня ядерная физика уже потребовала от математики создания новых исчислений! Человеческая практика — вот лучшая проверка нужности, важности, успешности твоей работы, математик-вычислитель!

Так за дело! И если моя судьба «вычислять и жить», если математический аппарат мое оружие, то какой же ценной может оказаться возможность приспосабливать это оружие к новым целям, к требованиям жизни.

26 марта. Так в чем смысл нашего эксперимента? — спросишь ты. Почему я вспоминаю такие пестрые, казалось бы, не связанные друг с другом страницы моей жизни? Сейчас мне не трудно ответить на этот вопрос. Но хочу рассказать тебе о самом главном, после чего все, что я знал, видел и испытал, буквально на протяжении нескольких месяцев было приведено в сложный и тонкий порядок, в котором каждая строчка из прочитанной книги и каждая формула стали необходимейшими деталями нацеленного стремительного механизма.

Я знаю, что и ты заметила этот перелом во мне. Не раз я говорил тебе о Топанове, но, пожалуй, только сейчас я до конца понял все значение встречи с ним.

Мы виделись и говорили всего несколько раз. Ты знаешь, что я далеко не общительный человек. Много, очень много нужно времени, чтобы я перед кем-нибудь раскрылся. А с Максимом Федоровичем все было по-другому.

— Говорят, вы все критикуете, — сказал мне в одну из первых встреч Топанов. — Но есть ли у вас какая-нибудь положительная программа работ, есть ли у вас какая-нибудь рабочая гипотеза? Насколько я знаю, вы занимаетесь вопросами вакуума, интересуетесь эволюцией звезд. Что же, вопросы очень любопытные, оторванные, правда, от забот текущего дня; не совсем уверен, следует ли ими заниматься…

Он хитро прищурил глаз, и я, поняв, что меня вызывают на откровенность, начал объяснять Тоианову всю важность работ нашей лаборатории, постепенно увлекся, незаметно для себя заговорил о главном, рассказал о своих поисках…

— Так вы зашли в тупик, так получается? — спросил Топанов. — Л не требуете ли вы от науки чего-то такого, к чему она пока не приспособлена?

— Меня сейчас интересует только одно: постановка задачи. Это очень важно для начала… Ведь поймите! Достойно удивления, что некоторые представители самой передовой науки закрывают глаза на очевидные вещи.

— Но тогда эта наука еще не стала передовой! — засмеялся Топанов. — На свете есть наука, которая никогда не опускает голову перед трудностями.

— Вы говорите о философии?

— Я говорю о марксистско-ленинской философии.

— Но разве философия способна подсказать решение в сугубо специальном вопросе? Я считал, что философия может только определить общее направление, осуществить, так сказать, стратегию и тактику…

— Большое вам спасибо, товарищ Алексеев, за признание роли философии, — насмешливо сказал Топанов. — А известно ли вам, что абстрактной истины нет, истина всегда конкретна? Именно при решении так называемых специальных вопросов вы обязательно должны применять философию, и применять ее сознательно…

— Но интересные результаты в науке получаются и без философии. — заметил я.

— Это заблуждение, — ответил Топанов, — к сожалению, довольно распространенное заблуждение. «Без философии» можно сделать вещь ненужную, нелепую, более того, человеческое целенаправленное действие «без философии», как вы выразились, вообще неосуществимо. Даже самый ярый философ-идеалист, сомневающийся в своих книгах в реальном существовании окружающего его мира, ждет поутру солнце, или включает лампу, исписывает вполне реальный лист бумаги, или печатает на машинке. В миллионы мгновений своей практической деятельности он становится на материалистическую позицию. Ведь если допустить, что и перо, и бумага, и солнце существуют только в сознании философа-идеалиста, то откуда к нему пришла уверенность в том, что он обнаружит эти вещи и предметы во внешнем мире? Но бумага иной раз все терпит… Нет, Алексеев, без философии не обойтись, а те, кто заявляет, что они-де заняты «чистой наукой» и философии не касаются, те по большей части подпадают под влияние философии самого низкого сорта.

— Но не все вечно под луной, может быть, в тех вопросах, которыми мы сейчас занимаемся, философия и не даст результата? Ведь может быть такое?

— Спасибо за откровенность, — сказал Топанов, — она многое упрощает… Иногда я сталкиваюсь с товарищами, охотно признающими роль философии, а на деле они думают так же, как и ты. Но диалектический материализм — вершина философской мысли, это лучшее, наиболее полное отражение действительных закономерностей природы. Это учение гибкое, готовое немедленно изменить свою форму при каждом новом великом открытии. Я не берусь указать тебе на пропущенный пункт в плане работ вашей лаборатории, но я смело могу сказать, что многие теоретические трудности объясняются философской слепотой. Особенно в таком вопросе, как происхождение звезд!.. Вот ты говорил мне, что при сверхвысокой температуре в недрах звезд рождаются ядра атомов — будущее термоядерное горючее звезды, так я понял?

— Да, так…

— Значит, нужна уже готовая звезда, чтобы создались атомы, и нужны атомы, чтобы загорелась звезда?

— Большинство астрономов считает, что атомы, вероятно, старше звезд, — ответил я.

— Очень конкретно! Сказать, что атомы моложе звезд, нельзя — звезды сами состоят из атомов. Но ведь и атом мог появиться только в результате каких-то пока неизвестных нам процессов.

— Об этом и я думаю… Но как связать происхождение атомов с эволюцией звезд?

— А что, если… — Топанов выжидающе посмотрел на меня, и я не мог не продолжить:

— …если атомы — ровесники звезд? Если они создавались вместе со звездой, в едином процессе? Здорово! Но это не моя мысль…

— Это тебя расстраивает? — рассмеялся Топанов. — Нет, нет, я ни на что не претендую — ни на соавторство, ни на что! И мысль не моя, Алексей Алексеевич… Она бродила в твоей собственной голове, я помог ей вылупиться на свет, очень рад. А она действительно интересна?

— Вы даже не представляете насколько! Я пойду, я сейчас пойду, нужно подсчитать, пусть грубо, но уже сейчас можно прикинуть…

— Не спеши… Все еще впереди, Алексей Алексеевич, а сейчас я подам тебе добрый совет: к Ленину нужно идти…

— К Ленину? Не понимаю…

— Мыслить по-ленински — вот твоя задача, Алексеев, а это совсем не простая задача. Мыслить по-ленински в твоей узкой специальности, искать в философии силу и смелость, выбирать средства для достижения цели по-ленински, оттачивать свое мировоззрение по-ленински… Это не дается просто. Я понимаю, что может таиться за разрешением загадки возникновения звезд. Понимаю! Вскрыть эту глубочайшую из тайн — это вырвать из рук мракобесия еще одну цитадель, это значит вложить в руки человека мощнейшее оружие! И помни: не делай из физических законов непогрешимых идолов…

— Я знаю, Максим Федорович, что всякий закон правилен только в определенных пределах, только при определенных условиях, но когда происходит ломка старых законов…

— Не так все это просто. Я помню, что у Ленина есть записи, ты найдешь это место в его «Философских тетрадях»…

27 марта. Да, я нашел это место. «Закон берет спокойное — и потому закон, всякий закон узок, неполон, приблизителен»… Значит — закон берет «спокойное», берет то, что в состоянии охватить наука именно в данный момент времени. Но, с другой стороны «закон есть прочное, (остающееся) в явлении»… Стеклянный шар, потертый кожей, — вот что было достаточно «спокойным» для первых шагов науки об электрических явлениях. Стрелка компаса указывает одним концом на север — вот что знали о магнетизме. Прошли века, и сейчас мы изучаем и находим законы для разогнанных до фантастических скоростей элементарных частиц, а магнитная стрелка непрерывно мечется, и мы шаг за шагом открываем причины ее волнения, ставшего «спокойным», то есть доступным для изучения в наш замечательный век.

Но закон берет не только «спокойное», но и «прочное» в явлении. Каждый новый закон углубляет, разъясняет, но вовсе не зачеркивает то положительное, что было достигнуто в прошлом.

Бесчисленные примеры нахлынули отовсюду… Каким незыблемым зданием высилась классическая механика, механика Галилея и Ньютона, но появилась теория относительности, которая только и смогла объяснить удивительные закономерности распространения света. А то, что в законах Ньютона оказалось «прочным», устояло. Пройдут века, а мосты и валы машин, стены зданий и корпуса кораблей будут, как и прежде, рассчитываться по формулам Ньютона, непригодным для расчета хотя бы быстролетящих атомных частиц.

А как наивно выглядели теперь претензии некоторых научных школ, заявлявших, что они на грани полного и исчерпывающего познания каких-то окончательных истин.

«Явление богаче закона»… Мы должны и будем открывать всё новые свойства, всё новые связи, мы будем идти по пути все более грандиозных обобщений, но природа всегда окажется неизмеримо полнее, чем любые законы.

Бесконечно медленный процесс развития и зарождения звезд постепенно становится все более и более «спокойным» для научного раскрытия его законов. Связать в единой теории ядро атома и громаду звездного скопления — и в моих руках будет ключ к пониманию тайны рождения звезд.

Иногда я заходил к Топанову. Он внимательно меня выслушивал, иногда советовал, и часто после этих бесед я резко менял направление поисков.

— Бойтесь навязывать природе свои построения, свои схемы, — говорил он. — У природы всегда найдется чем вас удивить, всегда. И не переносите слепо примеры из одной области в другую. Старайтесь раскрыть основные, главные противоречия в самой сути явления, проверяйте, дают ли эти противоречия рост, развитие самой вещи, ее «самодвижение»…

И вот постепенно стали вырисовываться контуры будущей теории. Мне пришлось залезать в такие дебри, что, право, я часто терял направление, с трудом сдерживая себя от увлечения побочными вопросами.

И вдруг я понял: я не только на верном пути, но и теория может быть проверена экспериментально. Не стану утруждать тебя техническими деталями, передам только суть нашего опыта.

Прежде всего я должен оговориться, что в этой совершенно новой области нет еще устоявшихся взглядов, нет даже подходящих слов. Мы назвали нашу точку зрения «теорией вакуума», но название безусловно неудачно.

Наша теория не представляет собой попытки оживления справедливо отвергнутой теории эфира, вызвавшей к началу двадцатого века непреодолимые противоречия. Но мы пришли к заключению, что вывод теории относительности об отсутствии всякой среды вообще — неправомочен. Мы задались целью найти такие условия, при которых смогли бы проявиться электромагнитные свойства этой среды. Случай представился, и случай замечательный!

Нам удалось «присоседиться» к разработке программы очередного запуска искусственной планеты. Не без труда уговорили включить в программу исследований проверку характера отклонения луча света в поле тяготения Солнца. Наши предположения подтвердились. Безвоздушное пространство, не вызывая торможения звезд или планет, искусственных спутников или метеорных частиц, все же обладало некоторой «вязкостью», вязкостью особого рода, дававшей себя знать в очень тонких эффектах электромагнитной природы. Условия распространения света перед движущимся Солнцем оказались иными, чем думали до сих пор.

Тогда-то и были направлены в Космос первые наши искусственные спутники. Это были очень небольшие спутники, величиной с апельсин, снабженные маломощными передатчиками. Но они сделали свое дело. Излучение радиоволн вперед по движению спутника оказалось иным, чем против движения… И снова бесценные колонки цифр стали источником новых расчетов и обобщений.

Опыты снова были перенесены в лабораторию. Мы решили воспользоваться своеобразной «электромагнитной вязкостью пустоты» для проверки уже окрепнувшей теории.

И вот все готово… Вокруг стеклянного шара медленно поворачивается многотонный свинцовый брус. Шар внутри полый, и специальные насосы (гордость Разумова!) создали в нем рекордно высокий вакуум. Особенным образом наведенные электромагнитные поля, в сочетании с гравитационным полем нашей Земли заставили тронуться с места неуловимую «пустоту». И вдруг одиночные атомы натрия, введенные внутрь шара и возбужденные ультрафиолетовым излучением, показали чудовищный сдвиг частоты. Перед нами открылась дорога к удивительному, фантастическому эксперименту. Мы решили осуществить модель рождающейся звезды… Модель в некоторой изолированной «полости» пространства с ускоренным ходом времени…

Неожиданные препятствия встали перед нами. Расчеты показали, что для успешного проведения опыта необходимо располагать огромным объемом высокого вакуума. Выйти в Космос и в его просторах произвести наш опыт — это было единственно правильным решением.

Мы назвали нашу установку «кинехрон». С ее помощью мы рассчитывали резко ускорить ход времени в замкнутом участке пространства. Установка весила сравнительно немного, но вся сложность заключалась в том, чтобы наш кинехрон мог раскрыться в Космосе без участия человека. Гирлянды фотоэлементов, тысячи конденсаторов, сотни секций — своеобразных обмоток кинехрона — все это должно было развернуться в безвоздушном пространстве, произвести самопроверку и по сигналу с Земли начать проведение эксперимента.

Из трех ракет, запущенных нами, только одна оказалась на нужной орбите. Контейнер последней ступени был снабжен автоматическим устройством, похожим на нескладного карлика-робота; «шагая» вдоль выстроившихся в кольцо секций кинехрона, он должен был произвести сборку и проверку всех элементов огромной, диаметром в несколько километров, установки.

Первый этап прошел благополучно, а затем… Мы ожидали, что в пространстве, ограниченном сложной конфигурацией полей, возникнет «зародыш звезды», излучающий гамма-лучи весьма небольшой длины волны. Предусмотренное нами видеоустройство должно было отбросить в нашу атмосферу увеличенное изображение этой «звездочки». Оно оказалось едва ли не самым сложным узлом всей установки. Ведь связь между «полостью» кинехрона и внешним миром оказалась необычайно сложной.

Сюрпризы начались сразу же…

Спутник совершал один оборот вокруг земного шара за треть суток. Но день шел за днем, прошло много томительных дней, пока на экране электронно-оптического преобразователя не мелькнула светлая полоса. И вдруг появились светлые комочки, число их росло. Нет, это не «звезды». Неужели — рождающаяся микрогалактика? Это было совершенной неожиданностью…

Мы вновь рассчитали полученное нами ускорение времени. И оказалось, что один оборот спутника равнозначен повороту «галактики» вокруг оси. И если Солнечная система, а вместе с ней и Земля делают один оборот вокруг ядра Галактики почти за 200 миллионов лет, то наша модель совершает его всего за восемь часов! Да, это были звезды, миллионы и миллионы звезд… Конечно, это были микрозвезды, но многие, очень многие законы нашего мира, нашей Вселенной были справедливыми и для них. Только течение их времени, по отношению к нашему, было ускорено в 20 миллиардов раз!

И новая неожиданность! Кто-то из моих сотрудников обнаружил, что в момент пролета спутника, когда мы все находимся у своих приборов, над лабораторией возникает какое-то прозрачное изображение волнующегося моря, что-то вроде фата-морганы. Это очень интересно, но пока у меня нет времени этим заниматься.

28 марта. Сегодня, после получения последней серии снимков, Разумов предложил дать сигнал на спутник, который прекратил бы действие кинехрона. «Зародыши звезд» перестанут существовать. Не знаю почему, но что-то меня останавливает… Конечно, то, что сделано однажды, может быть повторено, новый опыт мы проведем в гораздо больших масштабах. Но что-то меня останавливает… Слишком дорога мне эта россыпь блесток, свидетельство того, что процессы, приводящие к появлению звезд, могут быть моделированы в любой части Вселенной. Мне уже чудятся контуры космических станций, превращающих суммарное излучение искусственных звезд в высокочастотное электромагнитное излучение. Его можно будет использовать и на Земле.

Разумов считает, что наша первая микрогалактика будет мешать новым экспериментам на той же орбите. Попробую его отговорить… Наука наукой, но что-то мешает быть педантичным в этой неслыханной области знаний.

Только что был подан сигнал времени, сейчас будет проходить наш спутник-ускоритель… Может быть, в последний раз пройдут над нашими головами зеленоватые пятнышки, уменьшенные в невероятное число раз, созданные нашим разумом братья Солнца… Я дарю тебе их. «Мы солнца приколем любимым на платье, из звезд накуем серебрящихся брошек»… Помнишь?».

ОШИБКА АЛЕКСЕЯ АЛЕКСЕЕВА.

— Неужели все? — сказал Григорьев, окончив читать письмо. — Так почему погиб Алексеев?! Почему произошла катастрофа? Почти обо всем мы уже догадывались и без письма! Мы столького ждали…

— Мы ждали не напрасно… — ответил Топанов, — не напрасно… Мы теперь твердо знаем, что находится над нами. И те специалисты, которые приехали к нам и занимаются историей звездных миров, оказываются и правыми, и неправыми… Они правы в том, что мы каждый день видим другое звездное скопление, так как за 8 часов внутри кинехрона проходит 200 миллионов лет, наших лет! Галактика действительно каждый день другая. Вспыхивают новые звезды, иные взрываются — помните вспышки? — появляются новые ветви, новые туманности… Но они и неправы, так как по сути дела это одна и та же галактика, рожденная силой человеческого гения… И заметьте, Алексеев совершил нечто большее, чем предполагал. Он хотел создать зародыш звезды, но получил их во множестве; он хотел изучить практическую возможность использования той энергии, которая таится в Космосе, — а на деле создал в безвоздушном пространстве все условия для появления новой галактики… Я не совсем понимаю, что именно послужило основанием для нее, какие именно силы, противоборствуя, дали начало этому невиданному в истории науки опыту, но для меня это письмо — доказательство правильности всех наших поисков… Нет, нет, я вовсе не принадлежу к числу людей, что стараются оправдать каждый свой шаг, но сегодня закончился важный этап…

— Максим Федорович, — быстро заговорил Мурашев. Он что-то быстро подсчитывал на листке бумаги. — Максим Федорович, а ведь если допустить, что у этих звезд есть планеты, то они должны вращаться со скоростью, превышающей скорость света в тысячи и сотни раз! Скорость света — предел скоростей…

— Согласен с вами, — задумчиво сказал Топанов, и мы все поняли, что какая-то мысль овладела им целиком. — Согласен. Но почему?… Не мне вам объяснять, что скорость света тесно связана с силами тяготения, со свойствами пространства, особенно если принять точку зрения Алексеева… Там, внутри кинехрона, свет так же, как и у нас, распространяется с наивысшей для своего мира скоростью… Возможно, что там выполняются многие физические законы, которым подчиняется вся Вселенная… Возможно, что там есть и своя Земля, возможно, что таких планет там многие миллионы…

— И на этих планетах какие-нибудь Ньютоны отыскивают законы движения небесных тел, — усмехнулся Леднев, — а на других Эйнштейны открывают…

— Позвольте! — прервал его Топанов. — Как вы сказали? Ньютоны, Эйнштейны?…

— Да это в порядке шутки, — оправдывался Леднев. — Естественно, чтобы продолжить вашу мысль…

— Не в этом дело, — сказал Топанов. — Не в этом… Я вот давно уже думаю… Такая, знаете ли, мысль… Такая мысль! Продолжайте обсуждение! Я сейчас вернусь…

Топанов схватил свою палку и буквально выскочил из комнаты. Мне было видно, как он пересек улицу. Обсуждение продолжалось, но шло как-то вяло… Мы все привыкли, что Топанов, с присущими ему особенной хваткой, взглядом, словом, улыбкой, вводит в нужное русло внимание всех членов комиссии. Вот он опять показался… Он бежал откуда-то со стороны моря… Нет, остановился, ждет, вот повернул обратно и скрылся…

— Что с ним? — прошептал Леднев. — Таким мы его никогда не видели…

— Он что-то придумал! — сказал Григорьев. — И он боится ошибки, так я считаю… Видимо, что-то серьезное… Ну, товарищи, прошу не отвлекаться, прошу к делу… Я внимательно просмотрел последнюю работу Алексеева, присланную нам из редакции «Вестника Академии наук». Пользуясь открытым им математическим приемом, Алексеев построил весьма интересную картину пустоты, картину межзвездного пространства. По его мнению, «пустота» представляет собой всюду плотно заполненное пространство, в котором только намечаются, как бы «просвечивают» частицы… Это пространство воспринимает и трансформирует в фон электромагнитных колебаний случайного характера любое излучение… Таким образом, вакуум не остается безразличным к излучению звезд, вакуум насыщается излученной энергией… Особенное внимание в работе обращено на процессы поляризации света. Недаром те участки Галактики, где, как мы знаем, идут ’наиболее интенсивные процессы звездообразования, характеризуются более сильной и более закономерно распределенной поляризацией света. И в некоторых точках Вселенной эта энергия может проявиться в форме новой звезды…

Мы попытались сосредоточиться на том, о чем говорил Григорьев. Во время его выступления в комнату как-то бочком прошел Топанов и сел поодаль от всех. Он был в сильнейшем волнении.

— …Алексеев идет даже дальше, — продолжал между тем Григорьев. — Он пытается проследить пути, по которым следует эта энергия, говорит о громадной роли уже появившихся звезд…

— Это было в его письме! — воскликнул Леднев. — Помните, «звезда помогает звезде…»?

— Да, но это предположение, облеченное в математическую форму, несравненно усилено. Во всяком случае теперь проливается свет на причины появления двойных звезд. Думаю, что разработанная Алексеевым теория принесет еще очень интересные плоды. Он буквально все предусмотрел…

— Не все! — вдруг громко сказал Топанов и вышел на середину комнаты. — Нет, не все предусмотрел Алексеев! Он не предусмотрел жизнь! Да, товарищи, он многое, я верю вам, нашел и применил, предсказал и объяснил, но он «е учел главного… Не просто зародыш звезд мы фотографируем и наблюдаем каждый день! Это не просто слепок, модель галактики, да, да!.. Это гораздо большее… Это настоящая галактика! Настоящая!.. Вокруг микрозвезд вращаются микропланеты… По-видимому, звезды эти так же велики по сравнению с атомами, из которых они состоят, как и в нашей Вселенной, а на бесчисленных планетах этих бесчисленных звезд есть жизнь, есть мыслящие существа… И если наше Солнце вместе со всеми планетами вращается в общем звездном потоке вокруг центральной части Галактики Млечного Пути, если наша старушка Земля сделала только 10–15 оборотов, то «галактика Алексеева» совершила никак не меньше четырехсот оборотов вокруг своей оси, ведь она поворачивается трижды за сутки… А значит, над нами проносится мир, мир, полный живого огня, проносятся миллиарды планет, а на них люди, именно люди, ведь многое в этом мире подобно нашему… Они уже прошли то, что нам предстоит сделать в грядущих веках. Рассеянное по отдельным планетам человечество успело объединиться в одно чудесное могучее целое… И, когда Алексеев послал сигнал окончания опыта, он и не подозревал, что занес руку над целым миром, миром, обогнавшим нас в своем развитии на миллиарды лет! Алексеев этого не знал, не догадывался… Да, он мог, конечно, мог прекратить этот опыт в самом начале, но, когда закрутились сияющие ветви галактики, когда в том мире прошли миллиарды лет, было уже поздно… Созданный Алексеевым и его сотрудниками мир стал сильнее нас, и в момент посылки опасного для них сигнала, сигнала, который заставил бы распасться это все еще загадочное колесо ки-нехрона, они смогли, вероятно объединенными усилиями, защититься… Не исключено, что они знали тайну ускорителя времени, не исключено, что они многое знают и о нас… Да, они защитились, они ответили, и лаборатория Алексеева превратилась в непроницаемый хрустальный слиток… Это жизнь, решительная и умная, бесконечно смелая и могучая, сохранила «комочки-звездочки»… Это жизнь, а ей ничто не страшно!

— Но позвольте! — вскричал Леднев. — Позвольте! Ведь был послан сигнал длительностью в несколько микросекунд, миллионных долей секунды!

— Ну и что же? — ответил Топанов. — Л в мире Алексеева секунда равна чуть ли не пяти тысячелетиям, вот что для них секунда. А микросекунда — это сутки, товарищи! Это были тревожные сутки для этого мира, но он победил! Он выстоял!

— У меня все это просто не воспринимает голова, — сказал Леднев. — Я чувствую, что в этом разгадка всех тайн, но не могу поверить…

— Да, он возник, этот мир, — ответил Топанов, — но теперь все человечество, все люди Земли бессильны изменить на волос его судьбу… И я никому не советовал бы предпринимать такую попытку…

Весь ход эксперимента Алексеева стал ясен. Вакуум оказался полным самых неожиданных сюрпризов. Не оказывая никакого ощутимого сопротивления движущимся сквозь него телам, он обладал свойствами, подобными сверхтекучести жидкого гелия при сверхнизкой температуре. Однако приведенный во вращательное движение сложным сочетанием переменного электромагнитного и гравитационного поля, вакуум обнаруживает поразительную и чудесную способность образовывать своеобразные вихри, вихри, к которым «ачинала стекаться из окружающего пространства рассеянная энергия. Теперь стало понятным, почему абсолютный нуль температур принципиально недостижим. Электромагнитные, и гравитационные поля представляли своеобразный и чуткий «фон» пустоты, способный освобождать кванты электромагнитного излучения в любой своей точке…

Один за другим покидали нас члены комиссии. Их нетрудно было понять. Переворот в теоретической физике, звездной астрономии, эволюции звезд, полная революция взглядов на межзвездную среду породили множество гипотез, догадок, захватили каждого из ученых, кому довелось заниматься расследованием «аварии» в Институте звезд.

Мурашев однажды влетел ко мне с каким-то людоедским криком. Татьяна спряталась за мою спину и тихонько спросила меня, постукав согнутым пальчиком по своей голове: «Вин того? З глузду зъихав?» Но Мурашев вытащил из кармана свои записи, и через несколько минут я был вынужден разделить с ним его радость.

— Да понимаете ли, о чем все это говорит? — охрипшим от необычайного волнения голосом говорил он. — Звезды либо встречаются в одиночку, либо парами, либо небольшими группами, чаще всего парами, но на огромном расстоянии друг от друга, и сейчас я знаю, почему!.. И завтра об этом будет знать весь мир! Раз энергия для построения звезды стекается к некоторому «нарушению» в безвоздушной среде и продолжает поступать до появления самой звезды, что, конечно, происходит скачком — скрытая терпеливая работа и вспышка, — то все понятно! Звезды не могут рождаться где угодно. Они отнимают энергию из окружающего пространства, обедняют вакуум в своих окрестностях, как дерево отбирает влагу своими корнями из целого пласта земли! Звезда рождается не на пустом месте, и, родившись, звезда излучает потоки тепла и света, которые где-то, какими-то невидимыми путями вновь оказываются собранными в новую звезду. Я подсчитал среднюю энергетическую насыщенность вакуума, ведь известно, что в среднем звезды находятся на расстоянии пятидесяти миллионов солнечных радиусов друг от друга, смотрите…

А через час я присутствовал при яростном споре Григорьева с Ледневым. Его содержание потрясло меня.

— Напрасно думать, — говорил Леднев, — что частичка света, пришедшая к нам от Солнца, в действительности вышла из его недр или излучена с его поверхности! Разве электроны, которые сейчас разогревают нить электрической лампочки, это те самые электроны, что находились в обмотках динамо-машин Каховской ГЭС? Электроны двинулись в путь все разом, практически через мгновение они стали поступать к нам, в эту лампочку, но сами-то электроны, те, что находились в момент включения в обмотках динамо-машин, еще в пути, они идут к нам, но дойдут через десятки лет! Электромагнитное поле только вызывает к жизни, выводит из недеятельного состояния бесчисленные кванты света, реально находящиеся в вакууме!

— Так что же тогда скорость света? — возражал Леднев, спор доставлял ему видимое удовольствие. — Ведь свет все-таки мчится к нам со скоростью трехсот тысяч километров в секунду!

— Это скорость бегущей по вакууму электромагнитной волны, но ею не исчерпываются свойства частиц света; это скорость передачи, не больше!

— Но это древняя, тысячи раз отвергнутая теория эфира! — воскликнул Леднев. — Не стыдно ли на пороге XXI века рассуждать на эту тему. Ведь все попытки определить скорость, с которой проносится сквозь эфир наша Земля, оказались безуспешными.

— Правильно! Но разве мог кто-нибудь предсказать сверхтекучесть гелия при низких температурах? — ответил Григорьев. — Шутка ли заявить, что жидкость, имеющая плотность, вес, материальная, как любая другая жидкость, вдруг окажется лишенной такого важного свойства, как свойство вязкости! Ничего нет удивительного, если структура вакуума проявляет себя еще более необычно…

Я нашел Топанова только под вечер на берегу моря. Несколько наших товарищей, астрономов и физиков, что-то ему втолковывали. Когда я подошел к ним, мимо берега быстро прошел легкий ялик. Вся толпа внимательно следила за его веслами.

— Еще раз! — крикнули с берега на ялик. — Вот хорошо, теперь вышло!

— Что здесь происходит? — спросил я. — Получаем двойные звезды, — ответил Мурашев. Он стоял по колено в прибрежной тине в башмаках и брюках. Ялик возвращался, и Мурашев присел над самой поверхностью воды.

— Есть, вышло! — крикнул он, когда ялик прошел мимо. С его брюк стекали потоки воды.

— Да в чем же дело? — не выдержал я.

— Хватит, — сказал Топанов, — убедили…

— Понимаете, один из наших астрономов заявил, что те своеобразные завихрения в межзвездной среде, о которых мы говорили, дали бы начало только одиночным звездам. Я обратил его внимание на смежные вихри, которые легко образуются даже в воде при сильном гребке веслом. Вот и отправились проверять… Разве вы не видели, что, когда ялик проходил мимо, с конца весла срывалась не одна вихревая воронка, а сразу две? Это было очень серьезное возражение, ведь двойных звезд очень много, примерно на четыре одиночных приходится одна двойная, на четыре двойных одна тройная, и это соотношение корректируется сейчас в сторону большего количества кратных звезд…

— Очень хорошо, что вы почти все здесь, товарищи, — вдруг сказал Топанов. — Я просто счастлив, что мне не придется бегать за каждым из вас в отдельности. То, что ваши головы переполнены идеями, меня, поверьте, очень радует, но ведь вы взрослые люди… Мы провели здесь слишком много времени, и наш отчет расследования нужно закончить как можно быстрее. Думаю, что дня через три вы будете совершенно свободны, и тогда занимайтесь своими идеями, считайте, вычисляйте… От вас самих зависит, как быстро вы сможете освободить свое время для творчества. Да и «белых пятен» у нас еще много! Не разгрызешь орешка, так и не съешь ядрышка! А в отчете нужно описать весь ход эксперимента Алексеева, весь, до конца, а без этого все ваши выводы, простите, на песке… — Топанов нагнулся и поднес полную пригоршню песка к своим глазам. Тонкими струйками лился сухой песок сквозь пальцы, а мы старались не смотреть друг на друга: упрек был справедлив…

А через пять дней был восстановлен, с большими или меньшими подробностями, весь опыт Алексеева. В головной части ракеты находился металлический паук, собранный из сотен фигурных секций. В центре его была начиненная порохом сфера. После выхода последней ступени на орбиту искусственного спутника со временем полного оборота вокруг Земли примерно в восемь часов, Алексеев посылал специальный сигнал. Срабатывало довольно сложное устройство, пороховой заряд взрывался и разбрасывал во все стороны все четыреста секций, связанных между собой тончайшей, но достаточно крепкой нитью. Это несущееся в космическом пространстве колесо и представляло собой кинехрон Алексеева, питаемый при помощи фотоэлементов энергией солнечного излучения. Закон периодического изменения поля в центре колеса ускорителя был очень сложным.

Большую дискуссию вызвал спор о тех путях, которыми Алексеев вызывал периодическое изменение сил тяготения. Решение подсказал Леднев. Оно было удивительно простым.

— Значение напряженности гравитации в центре алексеевского колеса-спутника менялось трижды в сутки. И происходило это совершенно автоматически, при приближении и удалении спутника в поле притяжения Земли!

— Он использовал земной шар как источник гравитационных сил! — вырвалось у Григорьева. — Вот уж решение совсем в духе Топанова: и просто, и действенно… А вот откуда появляется мираж и зачем он, вы нам, товарищ метеоролог, до сих пор не объяснили.

— Да, мираж оказался явлением сопутствующим, — нехотя признал Леднев, — звезды микрогалактики проецировались в инфракрасных лучах, вызывали нагрев некоторых слоев воздуха…

— То-то, упрямец, — удовлетворенно сказал Григорьев.

Среди заказов лаборатории Алексеева был обнаружен и заказ на изготовление специального реле, которое срабатывало бы при приеме радиосигнала определенной формы… Стоило Алексееву подать этот сигнал, и реле отпускало один конец металлической нити, скреплявшей колесо-ускоритель. Встречное сопротивление рассеянных газов тотчас же нарушило бы положение отдельных секций, и опыт прекращался…

Отчет был подписан и уже готов к отправке, как вдруг начались события, которые сразу вывели весь вопрос о «спутнике Алексеева» совсем в другую плоскость…

СООБЩЕНИЕ ТАСС.

Вечером, когда отчет был закончен, Топанова вызвали к телефону. Он говорил не более минуты и вышел из кабины чем-то расстроенный.

— Сегодня я вылетаю в Москву, — сказал он. — Отчет возьму с собой.

— Что-нибудь новое? — спросил я.

— Да, о «спутнике Алексеева» появились сообщения в иностранной печати… Мы еще до конца сами не разобрались в вопросе… Еще рано выступать, рано! — огорченно вырвалось у Топанова. — Да видно, чужой рот не хлев, не затворишь! Придется выступать с объяснениями, ничего не сделаешь…

Волнующая несложная мелодия, наполнившая ожиданием и волнением миллионы сердец. «Сообщение ТАСС, — прозвучал знакомый голос диктора. — ТАСС уполномочен огласить следующее заявление специальной комиссии Академии наук СССР:

«На протяжении длительного времени в Советском Союзе производились опыты по изучению условий возникновения звезд. Советскими учеными установлены новые, неизвестные ранее науке пути перемещения и концентрации вещества и энергии в Космосе. Полученные результаты позволили подвергнуть теоретические исследования экспериментальной проверке. С этой целью была запущена специальная ракета, в головной части которой находился искусственный спутник Земли.

После выхода на орбиту и отделения последней ступени специальные вспомогательные ракеты произвели коррекцию скорости. Сейчас спутник вращается примерно на высоте в три земных радиуса. Все научное оборудование находилось в специальном контейнере в сложенном виде. В состав оборудования входят: фотоэлементы, осуществляющие питание установки за счет использования солнечной радиации; батарея высоковольтных конденсаторов, периодически заряжающаяся от фотоэлементов до очень высокого напряжения; ускоритель времени (кинехрон) в сложенном виде и другое оборудование. В центре спутника находился разъемный стальной шар с пороховым зарядом, после взрыва которого все детали установки разбрасывались в пространство, оставаясь связанными очень прочными и гонкими нитями. Высокий, почти абсолютный вакуум, который требовался для работы установки, обеспечивался ее значительным удалением от земной атмосферы. Совместное действие переменного гравитационного поля (за счет относительного положения спутника при его движении по эллиптической орбите), а также электрических и магнитных полей позволили создать в ограниченном участке пространства условия для возгорания микрозвезд. Физические процессы в этом искусственно созданном островке Космоса протекают с ускорением примерно в 20 миллиардов раз. Последнее обстоятельство повлекло за собой изменение всех масштабов этого мира в сторону колоссального уменьшения.

Возбужденные силой человеческого гения скрытые силы Космоса обнаружили превосходство созидающих сил над силами разрешения. Уже в первые дни проведения эксперимента при помощи специального проецирующего устройства было зарегистрировано появление светящихся объектов, число которых непрерывно росло. Ныне над нашей Землей проносится искусственное звездное скопление, мощность которого оценивается в 250 миллиардов микрозвезд.

Это крупнейшее достижение советских ученых, как, впрочем, любое открытие в науке, ломающее устаревшие представления, может вызвать у неискушенных людей законные сомнения. Кроме того, ряд ученых, стоящих на идеалистических позициях, возможно, попытаются использовать и этот невиданный в истории человечества эксперимент в целях нового «опровержения» материализма, в целях реакции. Несомненно раздадутся голоса о том, что появление звезд в пустоте якобы противоречит марксизму, так как говорит о возможности возникновения материального из ничего. Мы готовы к таким нападкам. С точки зрения нашей философии мы вправе рассматривать вакуум не как геометрическое пространство, в котором «ничего нет», а как бесконечно сложную, но объективно существующую, со многими неизвестными нам свойствами, материальную среду.

В результате опыта твердо установлено, что ни о какой «тепловой смерти» Вселенной не может быть и речи. Как известно, эта несостоятельная теория прививала пессимистический взгляд на Вселенную, предсказывая ее неизбежный «конец», рассматривая ее как мир угасающих, растрачивающих свое тепло звезд. Ныне же объективно, в прямом эксперименте, прослежены пути миграции (перемещения) энергии, найдены законы возникновения вещества. Звезды оказались связанными в своем происхождении с рождающимися элементарными частицами. Этим самым положено объяснение как происхождению туманностей, так и возникновению газовых облаков вокруг известных нам галактик. Значение проделанной работы неисчерпаемо. По некоторым данным становится очевидным, что поразительная стабильность, постоянство излучения нашего Солнца вызывается тем, что процессы, ведущие к появлению звезды, имеют место и в наши дни, солнца не только угасают, они также непрерывно возгораются, и сочетание этих процессов определяет судьбу звезд. То, что источником энергии звезд могут быть не только термоядерные реакции, но и некоторые, пусть до конца не выяснен — «ые процессы созидания, связанные с глубокими свойствами вакуума, дает основание предполагать, что звезды типа Солнца гораздо более долговечны, чем это принималось до самого последнего времени. Таким образом, теоретические и экспериментальные исследования значительно увеличивают расчетную продолжительность жизнедеятельности Солнца. Человечество будет существовать в практически неизменяющихся условиях многие миллионы и миллиарды лет, что дает основание видеть будущее в гораздо более оптимистических красках, чем пытаются представить его некоторые горе-ученые, превращающие, по известному выражению Бэкона, бессилие своей науки в клевету против природы.

В настоящее время искусственное звездное скопление представляет собой ценнейший источник сведений об эволюции звездных миров. Сейчас эта микрогалактика представляет собой образование, относительно просуществовавшее по крайней мере вдвое большее время, чем наша Галактика Млечного Пути.

В эпоху седой древности в своих сказках, преданиях и мифах человек наделял богов и героев божественной силой созидания и разрушения. Совокупный разум народа проявился в этих фантастических выдумках во всем величии; ныне же все видят, что не бог, а человек идет к обладанию таким могуществом, перед которым бледнеют самые смелые выдумки. Сбываются предчувствия лучших людей эпохи Возрождения, деятельно подготавливавших грядущее могущество человечества. Глубоко человечным был бог, создающий солнце и луну, как его изобразил в своих бессмертных фресках великий Микеланджело, а сейчас вопросы покорения Космоса не только вышли за пределы кабинетных теоретических расчетов, но стали вопросами действия, вопросами практики. Человечество выходит на новые пути в познании окружающего нас мира, пути, на которых исчезает расстояние между мечтой и реальностью, становясь все более коротким отрезком времени; коротким, но бурным, полным борьбы и побед. И в этом непреходящая заслуга советских ученых. И пусть зазвучат пророческие слова Циолковского, ученого, который сделал так много в области теоретического обоснования межпланетных перелетов: Космос породил не зло и заблуждения, а разум и счастье всего сущего!

К разуму и счастью идет человечество, и имя этому — коммунизм.

Это чудесное открытие, поистине героическое вторжение в тайны природы, не обошлось без жертв. Природа цепко сохраняет свои тайны, до сих пор требуя от ученых и инженерно-технических работников определенного риска. Однако в данном случае опасность возникла совершенно неожиданно и, по-видимому, связана с такими фактами и свойствами природы, с которыми человечество до этого еще не сталкивалось. Имея в виду тех из иностранных ученых, которые будут заниматься исследованием искусственного звездного скопления, представляющего собой важную модель развивающейся галактики, мы уполномочены заявить, что любые наблюдения искусственного звездного скопления являются безопасными, кроме попыток облучения искусственного звездного скопления радиолучами, модулированными более медленными сигналами геометрически правильной формы. Абсолютно недопустимо использование импульса следующей формы (фото справа внизу). Дело в том, что импульсом такой формы осуществлялось разъединение частей спутника-ускорителя, что могло потребоваться по тем или иным причинам. Авария, о которой мы говорили выше, произошла именно в момент попытки прекратить эксперимент. Во избежание ненужных жертв мы предупреждаем исследователей. И пусть любые разногласия отступят перед величественными задачами науки, науки, пролагающей новые пути в будущее».

Это сообщение вызвало небывалый отклик во всем мире. Оно настигало летящий в небе самолет и корабль в далеких северных морях, его слушали работники полярных станций и сотрудники академического городка, выстроенного на одном из островов Антарктиды. И даже те, кто пытался замолчать, умалить значение этого подвига, в глубине души чувствовали стыд; какая-то, видимо, присущая любому человеческому существу гордость за человека делала нелегким такой привычный для буржуазных журналистов процесс дезинформации. Растерянность — вот лучшее определение того состояния, которое охватило близкие к монополиям газеты и журналы. «Первый искусственный спутник был ослепительным, как молния; а сейчас все небо в волшебном сиянии, его не заслонить…» — с горечью писала одна из французских газет. Ни скрыть, ни оболгать — таков был вывод. Но вскоре буржуазная печать «оправилась от испуга». Однако, как ни подробны были исследования, авторы которых стремились поставить под сомнение научное и практическое значение эксперимента, происходила довольно странная вещь: статьи внимательно читались и перечитывались, но люди стремились постичь прежде всего чудесный смысл действительно происходящего. На злобный шепот почти никто не обращал внимания, попытки «ниспровергнуть» встречались смехом, тем более чувствительным, что сотни менее зависимых газет из страха окончательно потерять читателей стали помещать более или менее достоверную информацию.

Однако не прекращал кампанию клеветы орган объединения оккультных обществ, так называемый «Новый свет».

«По заключению нашего крупнейшего специалиста, доктора Густава Шпетт, — говорилось в этом органе, — опыт производился, в общем, правильно, но без учета противостояния Урана по отношению к Меркурию. В этом случае полное неугасимым светом окно в небесной сфере является не чем иным, как уплотненным, ускоренным и фосфоресцирующим хороводом духов, преимущественно женского пола… Но, как говорит доктор Шпетт, эксперимент проведен слишком поздно. Вызванный им дух фельдмаршала Роммеля вместо обычных пространных комментариев по поводу новейших течений в области стратегии и тактики атомного века только шептал: «Жжение, жжение, жжение…» Человек, берегись тревожить таинственное НИЧТО…».

«Авария, постигшая лабораторию в Советском Союзе, — писала французская газета «Ви», — является следствием духовной распущенности и самоуверенности. Мы не можем отрицать, что некоторые достижения в области эволюции звездных миров были действительно продемонстрированы всему миру, но светящаяся елочная игрушка, со странной постоянностью облетающая весь мир, еще ни о чем серьезном не говорит. Тонкая сетка светящихся точек может обладать самой разнообразной природой. Она может быть вспыхнувшей космической пылью, захваченной спутником специального устройства; может быть и искусственным образованием, моделирующим истинную картину развития звездного скопления, точно так же, как заглатывающие друг друга капли иллюстрируют школьникам жизнедеятельность микроорганизмов. Но всякая модель только приблизительна, дает только грубое приближение к действительности. Искусственное всегда остается только искусственным. С этой точки зрения мультипликационный фильм, показывающий, как бог создает Адама и Еву, имеет ничуть не меньшую доказательность, чем опыты советских физиков».

«Мы требуем прекращения безумного эксперимента!» — под таким заголовком вышла крупнейшая газета, представляющая интересы крупных финансовых кругов Уолл-стрита. — «Астрономия, наука любителей тишины и размышлений, наука жрецов и чудаковатых астрологов, безобидных, погруженных в размышления ученых, превращается в руках советских ученых в нечто, полное плохо скрываемой агрессивности. Как в первом искусственном спутнике Земли мы видели тень межконтинентальных ракет, так и в этом, казалось бы, безобидном эксперименте ясно видна угроза. Даже если признать, что в результате опыта появилось что-то такое, с чем человек не может пока справиться, то разве не авторам проекта надлежит привести все в нормальное положение? Разве владелец зоосада не ОБЯЗАН, даже рискуя жизнью, изловить и водворить в клетку случайно вырвавшегося на свободу дикого зверя? Прекратить — вот наше требование!».

ПРЕСС-КОНФЕРЕНЦИЯ.

В тот же день для советских и иностранных корреспондентов была устроена пресс-конференция, на которой Топанов, по поручению Советского правительства, сделал сенсационное заявление.

— Уважаемые представители советской и иностранной печати! — сказал Топанов. — Вопрос о советском «спутнике-галактике» представляется намного более сложным, чем это кажется. Спутник, по нашим предположениям, способен отразить любое покушение на его существование, независимо от того, к каким средствам прибегают те, кто пытаются его разрушить. Он неуничтожим! Согласно данным, полученным в результате длительного расследования, было установлено, что не исключена возможность существования разумной жизни вокруг тех миллиардов звезд, которые заполняют собой внутреннее пространство спутника-ускорителя… Да, разумную жизнь, в пору ее высочайшего расцвета, так как искусственная галактика относительно старше не только нашей Земли, но всей нашей Галактики. Разумные существа на этих микроскопических планетах, возможно, физически отличаются от нас, людей, но, в случае, если допустить эту гипотезу, все находит свое немедленное объяснение. Миллионы своих лет назад они расселились вначале в околозвездных пространствах и, по-видимому, объединили свои усилия. Несомненно, что им известны несравненно более 1лубо-кие законы природы, чем нам, их могущество не может идти ни в какое сравнение с тем уровнем, на котором стоит земная наука и техника.

Каждый, кто внимательно следил за развитием науки в двадцатом веке, ясно видит все ускоряющийся темп развития всех отраслей знания. За сто лет человечество прошло путь развития от пара до мощных электрических машин и атомных станций, идут энергичные работы во всех странах мира по овладению термоядерными реакциями… Вам всем известно, что человек, впервые расщепивший атом — я говорю о Резерфорде, — относил практическое применение атомной энергии к 2000 году… Но уже в 1945 году взорвалась первая атомная бомба, а в 1954 году дала ток первая атомная электростанция. Темп развития все ускоряется и в наши дни. Человечество вышло в Космос, создаются десятки и сотни искусственных спутников Земли, Солнца и планет… Нет никакой возможности представить мощь и величие человечества хотя бы через десять тысяч лет, а в данном случае приходится говорить о миллиардах лет! Приходится учитывать силу и мощь не только человечества одной какой-либо планеты, а силу и мощь объединенного свободного человечества многих и многих миллионов планет. Для меня и моих товарищей, изучавших все материалы, связанные с запуском и исследованием спутника, совершенно ясно, что сама попытка уничтожения целого мира, населенного живыми и разумными существами, является кощунством, является преступлением против человечности… Единственное, что заставляет меня сейчас спокойно смотреть в будущее, это то, что, с точки зрения искусственной галактики, мы, наша Земля, являемся обычной планетой с весьма слабым уровнем науки и техники и не можем представлять собой опасность…

Нам предстоит долгий и славный путь исканий и труда, прежде чем мы сможем войти в какое-то объединение разумных существ, рожденных на различных планетах. У нас все в будущем, самые горячие битвы и самые чудесные песни. Мы победим, в этом нет сомнения, но я не хотел бы, чтобы человек запятнал себя сознательной попыткой уничтожения целого мира, целой галактики… Остановитесь, господа, пока не поздно, не играйте с огнем! — вот что мне поручено передать через газеты, которые вы представляете, вашим народам и правительствам…

— Господин Топанов, — скороговоркой выкрикнул представитель газеты «Монд», - вы только что говорили об ужасной, я согласен с вами, ответственности тех, кто попытается уничтожить этот искусственно созданный мир. Но позвольте обратиться к первому заявлению советского телеграфного агентства. В нем говорилось, что катастрофа постигла работников вашей лаборатории как раз в тот момент, когда они пытались разъединить всю конструкцию летающего ускорителя. Мы слышим от вас громкие слова и призывы к гуманизму, — как же вы рассматриваете вашу собственную попытку, ведь вы сами хотели уничтожить этот искусственный мир?

— Объективно такая попытка была неправильной, — ответил Топанов, — но сотрудники лаборатории, как теперь совершенно точно выяснено, не допускали мысли о возможности существования жизни на этих микрозвездах. По-видимому, они так были увлечены всем ходом этого небывалого эксперимента, что, получив искусственным путем зародыши звезд, считали этот эксперимент в общем законченным. Возможно, что они опасались их дальнейшего развития.

— Но невежество не есть оправдание! — заметил корреспондент «Юнайтед пресс». — Вы запрещаете западному миру греховный поступок, однако в ваших словах нет осуждения аналогичных действий советских ученых.

— Ну что ж, — быстро ответил Топанов, — если вы заговорили о грехе и тому подобных категориях, то я вам отвечу в том же духе: «Прости им, господи, ибо не ведают, что творят»… Творцы этой новой галактики жестоко поплатились за свою оплошность, за некоторую свою ограниченность. Они до сих пар находятся в прозрачной хрустальной гробнице, мгновенно возникшей в момент катастрофы. Нам будет дорога память о них, а из их ошибки всем нам следует сделать вывод.

— Максим Федорович, — обратился к Топанову представитель «Правды», - вы говорите о возможном объединении всех разумных существ Галактики. В какой форме вы мыслите такое объединение?

— Хотя бы в форме «Великого кольца» писателей-фантастов. Во всяком случае это будет объединение свободных и равноправных жителей различных планет, различных звездных подсистем. Объединение на базе общих вопросов, которые могут волновать мыслящие существа, подобно тому, как навечно скреплены общностью идеологии и стоящими перед «ими задачами все страны социалистического лагеря.

— Господин Топанов! — громко выкрикнула корреспондентка «Нью-Йорк тайме». — Господин Топанов, вы, вероятно, считаете, что эти малютки-человечки, прожив миллиарды лет, не найдут ничего лучшего, как объединение на началах коммунизма?

— Да, считаю. (В зале сильный шум.) Спокойней, господа, спокойней… Считаю потому, что мировоззрение коммунизма, идеология коммунистической партии являются единственно правильным и практически плодотворным результатом всего развития философии. Считаю нужным заявить, что успех эксперимента, выразившийся в создании пространства с иным течением времени, чем у нас, в значительной мере был определен систематическим и сознательным внедрением философии диалектического материализма в естествознание…

— Господин Топанов, (Вопрос задает корреспондент журнала «Севентин».) Ваше заявление резко меняет дело. Если вы считаете, что искусственный мир действительно придерживается коммунистической идеологии, то это ужасно! Единственная надежда может содержаться в том, что вы на этот раз не вполне удачно воспользовались вашим учением и допустили ошибку.

— Ужасно? Почему?

— Я оказал: ужасно! Каково будет состояние многих, очень многих граждан в странах с мировоззрением, принятым в западном мире, когда они узнают, что над их головами носятся мириады коммунистов. Это действительно ужасно, хотя они невидимы и заключены в некую волшебную оболочку, из которой им, надеюсь, не выбраться.

— И все-таки я не понимаю, почему мы должны этого бояться, — сказал Топанов.

— Господин Топанов, не вы, а мы. (Оживление, смех.) Стоит на мгновение допустить, что все это правда, что бесконечно могучее племя микроскопических человечков в любой момент может вмешаться в наши земные дела…

— Позволю себе встречный вопрос: с какой целью?

— Ну, хотя бы с целью утверждения коммунизма на всей нашей планете…

— Можете спать спокойно, совершенно спокойно. В вашей стране коммунизм все равно будет, и без вмешательства извне. Трудящиеся в вашей собственной стране сделают это вернее, прочнее, тоньше и быстрее, чем кто бы то ни было.

— Господин Топанов. (Вновь корреспондент «Дейли миррор».) В связи с замечанием моего коллеги, прошу разъяснить вашу точку зрения на возможность появления во внешнем мире, в частности на нашей Земле, представителей этого микромира. Действительно ли они навеки заключены в это колесо ускорителя, или смогут выйти наружу?

— Безусловно смогут выйти наружу, для меня это очевидно! (Всеобщее волнение).

— И они будут такими маленькими человечками? (Вопрос корреспондентки «Нью-Йорк тайме» Элизабет Джарелл.) Они всюду залезут! Боже, они могут влезть в мое ухо!

— И узнают, о чем вы думаете, когда вас отчитывает ваш шеф? (В зале смех.) Не беспокойтесь, госпожа Джарелл, если им удастся выйти за пределы своего мира, то они немедленно станут по своим размерам существами, подобными нам с вами. Действительно, те масштабы, те объемы, которые занимают атомы и молекулы в их мире, могут существовать в некоторой искусственной области пространства. Выход в наш мир должен сопровождаться соответственным увеличением всех масштабов.

— Тем хуже! (Корреспондент «Ныос-энд уорлд рипорт».) Тем хуже! Эти страшные порождения разума и безверия колонизуют Землю! (Шум в зале). Они придут к нам и установят свой порядок! Они поработят нас!

— Коммунизм не занимается ни порабощением, ни колонизацией, этим занимались и занимаются капиталисты.

— В таком случае дай бог, чтобы там был действительно коммунизм, господин Топанов, хотя это задача со слишком многими неизвестными. Но у меня вопрос по существу. Позволено ли будет узнать, не противоречит ли факт создания целого мира одним человеком или группой сотрудников тому абсолютному отрицанию акта творения, на котором основана атеистическая критика религии?

— Руководителя группы ученых, совершивших этот славный научный подвиг, товарища Алексеева я лично знал. Заверяю собравшихся, что это был самый обычный человек, разделивший со своим «народом его героическую судьбу. Самый обычный человек. И если ему удалось совершить крупное открытие, то только благодаря тому, что за его плечами стояла вся накопленная веками культура нашего земного человечества. Да, этой группе ученых удалось совершить удивительный эксперимент, который привел к возникновению целого мира, да еще, по-видимому, населенного живыми существами. Но разве мы, коммунисты, когда-либо сомневались в безграничной силе человеческого разума? И я уверен, что наши дети, внуки, а у меня уж и правнуки есть, будут заниматься еще более удивительными вещами. Это только цветики, ягодки будут впереди! (Шум в зале). И если не играть громкими словами о «божественном акте» и тому подобными обветшалыми понятиями и «словесами», то совершенное открытие оказывается вполне понятным, а со временем сделается привычным, как сделалось сейчас привычным и доступным, например, добывание огня. А ведь ваша зажигалка, господин Антони Блу, которой вы все время играете, пожалуй, доставила бы вам божественную власть над целым племенем древних неандертальцев. Вы говорите о создании мира, но, если разобраться, то нами, людьми, были только созданы условия, при которых бесконечно многогранные, бесконечно могучие силы природы ежечасно, ежесекундно создают Вселенную вокруг нас. А когда созданы все условия для наступления какого-либо события или процесса, то это событие не может не наступить, процесс не может не начаться, идет ли речь о революции или научном открытии. Возможно ли, что известный нам участок Вселенной создан также искусственно и представляет собой какой-то кусочек макромолекулы для некоего сверхгиганта? Нет, это неверно. Даже если бы это так и было, то при современном уровне техники, особенно техники астрономических наблюдений, мы бы об этом уже знали. Ведь наши телескопы проникают далеко за пределы нашей Галактики.

— Значит ли это (вопрос задает Антони Блу, представитель журнала «Атлантик»), значит ли это, господин Топанов, что вращающийся вокруг нас искусственный мир знает о нашем существовании, а возможно, и тайну своего рождения?

— Безусловно знает! (Шум.) Нет никаких сомнений, что все радиосигналы, проникающие сквозь земную атмосферу, давным-давно зафиксированы и расшифрованы. Время истекло, господа, вас ждут телефоны…

ПРОЩАНИЕ С ЗЕМЛЕЙ.

Сегодня меня разбудил Федор Васильевич.

— Вставайте, звонил Григорьев, вас просят немедленно приехать в институт. Одевайтесь быстрее, я подвезу.

У Григорьева я застал Топанова и еще нескольких энтузиастов.

— В чем дело? — спросил я.

— Вчерашний пролет «спутника Алексеева» сопровождался регулярными нарушениями радиопередач на громадной площади. Возникал очень сильный люксембург-горьковский эффект. Вот, уже началось…

Григорьев бросился к передатчику. Голос московского диктора вдруг оборвался на полуслове, и в комнате раздались звуки какой-то телеграфной передачи. Григорьев быстро повернул верньер. Пел какой-то итальянский певец; когда он окончил, раздались хлопки, и диктор на итальянском языке объявил следующий номер.

— Какую станцию вы сейчас слушали? — спросил Топанов. — Киев? Вот, пожалуйста, Киев!

— Да в чем дело?

— А дело в том, что в ионосфере творится что-то неладное, такого регулярного эффекта еще не наблюдалось… — пояснил Григорьев. — Мы слушаем Москву, а на волне Москвы вдруг начинает идти передача совершенно другой станции. Вы слышали итальянского певца, это, по всей вероятности, Венеция или Рим, а приемник был настроен на Киев… И особенно легко этот эффект наблюдается, если несущая частота радиостанции близка к частоте обращения электрона в магнитном поле Земли…

Григорьев хотел еще что-то сказать, но вдруг из приемника донесся чей-то мягкий и удивительно звучный голос. Мы так растерялись, что не сразу стали записывать. Потом все бросились к столу. Эта передача так врезалась мне в память, что я могу повторить ее дословно!

«Рожденные вами, нежданно явились мы в мир… Прошли миллиарды лет — для вас один миг… Мы стали свободны, мы слились с природой, мы вернулись в нее… Отныне мы не противостоим ей, нет, отныне мы стали ее главной направляющей и действующей силой. Обреченная непрерывному умиранию и возрождению, природа не может без нас, людей, разрешать свои противоречия… Это можем мы, разумные существа Вселенной. Наше существование — это существование наших бесчисленных солнц, в конечном счете — существование нашей Галактики…

Мы благодарны случаю, давшему толчок развитию нашей звездной системы… Мы благодарны всем вам, своим чудесным трудом создавшим возможность нашего существования. Разница в ходе времени воздвигла небывалые трудности в общении между нами. Теперь эти трудности позади… Долгие годы, миллионы лет мы считали вас существами неподвижными. Громадное обилие форм, которые принимала на вашей планете жизнь, было причиной появления самых невероятных гипотез. Еще недавно мы считали, что вы, мыслящие существа, происходили из тех громадных косяков рыб, что в определенное время сплошной массой движутся в ваших океанах. Мы считали, что в своем развитии вы проходите стадии от тюленя до слона. Только потом было твердо установлено, что это все только отдельные представители животного мира вашей планеты, среди которых человек занимает особое положение мыслящего существа. Привет вам, люди планеты Земля!

Особенный, исключительный характер нашего мира не пугает нас. Мы обнаружили способ уничтожения всех искусственных преград и в ближайшее время начнем процесс превращения нашей Галактики в звездное скопление обычных размеров, с обычным темпом времени…

Ценя и уважая ваш трудный и славный путь, не желая вмешиваться в естественный ход развития, не считая возможным отнять у вас счастье творить, дерзать, искать и находить, бороться и побеждать, мы покидаем вас… Прощайте, братья! Привет вам!..».

Прошла секунда, другая, и в приемнике раздался голос: «Говорыть Киив. Передаемо оповидання украинского письменныка Остапа Вишни…».

Во всех странах, лежащих между пятидесятым градусом северной широты и пятидесятым градусом южной широты, на различных языках и наречиях прозвучало послание «спутника Алексеева».

Буквально через пять минут к нам поступила первая телеграмма, за ней вторая, третья… Шанхай и Нью-Йорк, Калькутта и Тунис спешили поздравить, выразить свое восхищение, большинство же телеграмм содержало текст послания, частично или полностью принятого различными радиостанциями или радиолюбителями.

В Институте звезд шли восстановительные работы. Там, где была лаборатория Алексеева, несколько рабочих устанавливали ограду. Темная громада слитка возвышалась над нею. Я подошел поближе и неожиданно увидел сидящего в стороне Топанова.

— Говорят, вы сегодня уезжаете, Максим Федорович? — спросил я.

Топанов кивнул, потом сказал в раздумье:

— Никак не могу избавиться от мысли, что они живы… Там, внутри…

Было раннее утро. Еще так недавно мы собирались в этот час для наблюдений над миражем. Край восходящего солнца выглянул из-за туч.

— Специалисты утверждают, — сказал я, — что этот слиток возник вопреки всем нашим сведениям о веществе.

— В этом нет ничего удивительного, — ответил Топанов и поднялся, опираясь на палку. — Мы знаем, кто его создал… Они могут многое…

— Вы говорите о «галактике Алексеева»? Вы думаете, что они когда-нибудь смогут оживить Алексеева и его товарищей, что они найдут средство, чтобы испарить этот «окаменевший воздух»?… Вы верите, что они могут всё?

— В будущее человечества — вот во что я верю, — ответил Топанов и тяжело зашагал к стоящей у дороги автомашине, а я все не мог отвести глаз от прозрачной гробницы Алексеева, и мне казалось, что в ее глубине с каждым мгновением рождается какая-то новая, таинственная и чудесная жизнь.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Аркадий и Борис Стругацкие. БЛАГОУСТРОЕННАЯ ПЛАНЕТА.

1.

Лю стоял по пояс в сочной зеленой траве и смотрел, как опускается вертолет. От ветра, поднятого винтами, по траве шли широкие волны, серебристые и темно-зеленые. Лю казалось, что вертолет опускается слишком медленно, и он нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Было очень жарко и душно. Маленькое белое солнце стояло высоко, от травы поднималась влажная жара. Винты заверещали громче, вертолет развернулся бортом к Лю, затем упал сразу метра на полтора и словно утонул в траве на вершине холма. Лю побежал вверх по склону, путаясь и спотыкаясь.

Двигатель стих, винты стали вращаться медленнее и остановились. Из кабины вертолета полезли люди. Первым вылез долговязый человек в куртке с засученными рукавами. Он был без шлема, выгоревшие волосы его торчали дыбом над длинным коричневым лицом. Лю узнал его: это был начальник группы Следопыт Анатолий Попов.

— Здравствуйте, хозяин, — весело сказал он, протягивая руку. — Ниньхао!

— Хаонинь, Следопыты! — сказал Лю. — Добро пожаловать на Леониду.

Он тоже протянул руку, но им пришлось пройти навстречу друг другу еще десяток шагов, прежде чем они сошлись.

— Очень, очень рад вам, — сказал Лю, улыбаясь во весь рот.

— Соскучились?

— Очень, очень соскучился. Один на целой планете.

За спиной Попова кто-то сказал «Ох, ты», и что-то с шумом повалилось в траву.

— Это Борис Фокин, — сказал Попов, не оборачиваясь. — Самопадающий археолог.

— Если такая чертова трава, — сказал Борис Фокин поднимаясь. У него были рыжие усики, засыпанный веснушками нос и белый пенопластовый шлем, сбитый набекрень. Он торопливо вытер о штаны измазанные зеленью ладони и представился: — Следопыт-археолог Фокин. Очень приятно познакомиться с физиком Лю.

Он представился торжественно, по всем правилам, как его, вероятно, совсем недавно учили в школе.

— Добро пожаловать, Следопыт-археолог Фокин, — сказал Лю.

— А это Татьяна Палей, инженер-археолог, — сказал Попов.

Лю подобрался и вежливо наклонил голову. У инженера-археолога были серые отчаянные глаза и ослепительные зубы. Рука у инженера-археолога была крепкая и шершавая. Комбинезон на инженере-археологе висел с большим изяществом.

— Меня зовут Таня, — сказал инженер-археолог.

— А меня Гуан-чэн, — нерешительно пробормотал Лю.

— Мбога, — сказал Попов, — биолог и охотник.

— Где? — спросил Лю. — Ох, извините, пожалуйста. Тысяча извинений.

— Ничего, физик Лю, — сказал Мбога. — Здравствуйте.

Мбога был пигмеем из Конго, и над травой виднелась только его черная голова, туго повязанная белым платком. Рядом с головой торчал толстый вороненый ствол карабина.

— Это Тора-охотник, — нежно сказала Татьяна.

Лю пришлось нагнуться, чтобы пожать руку Тора-охотнику. Теперь он знал, кто такой Мбога: Тора-охотник, член Комитета по охране животного мира иных планет; биолог, открывший «бактерию жизни» на Пандоре; зоопсихолог, приручивший чудовищных марсианских «сора-тобу хиру» — летающих пиявок. Лю было ужасно неловко за свой промах.

— Я вижу, вы без оружия, физик Лю, — сказал Мбога.

— Вообще у меня есть пистолет, — сказал Лю. — Но он очень тяжелый.

— Понимаю, — сказал Мбога с одобрением. Он огляделся. — Все-таки зажгли степь, — проговорил он негромко.

Лю обернулся. От холма до самого горизонта тянулась плоская равнина, покрытая блестящей сочной травой. В трех километрах от холма трава горела, опаленная реактором десантного бота. В белесое небо ползли густые клубы белого дыма. За дымом смутно виднелся бот — темное яйцо на трех растопыренных упорах. Вокруг бота чернел широкий выгоревший круг.

— Это не страшно, — сказал Лю. — Трава скоро погаснет. Здесь очень влажно. Пойдемте, я покажу вам ваше хозяйство.

Он взял Попова под руку и повел его мимо вертолета на другую сторону холма. Остальные двинулись следом. Лю несколько раз оглянулся, с улыбкой кивая им. Попов сказал с досадой:

— Всегда неприятно, когда напакостишь при посадке.

— Трава скоро погаснет, — повторил Лю. Он слышал, как позади Фокин заботится об инженере-археологе: «Осторожно, Танечка, здесь, кажется, кочка…» — «Горе мое, — отвечал инженер-археолог. — Смотри себе под ноги».

— Вот ваше хозяйство, — сказал Лю.

Бескрайнюю зеленую равнину пересекала широкая спокойная река. В излучине реки блестела под солнцем гофрированная крыша.

— Это моя лаборатория, — сказал Лю.

Правее лаборатории поднимались в небо струи красного и черного дыма.

— А там строится склад, — сообщил Лю.

Было видно, как в дыму мечутся какие-то тени. На мгновение появилась огромная неуклюжая машина на гусеницах — робот-матка, в дыму сейчас же что-то сверкнуло, донесся раскатистый грохот, и дым повалил гуще.

— А вон там город, — сказал Лю.

От базы до города было немногим больше километра. С холма здания города казались серыми приземистыми кирпичами. Шестнадцать серых огромных кирпичей…

— Да, — сказал Фокин, — планировка совершенно необычайная.

Попов молча кивнул. Этот город был совсем не похож на другие. До открытия планеты Леониды Следопыты — работники Комиссии по изучению следов деятельности иного Разума в Космосе — имели дело только с двумя городами. Пустой город на Марсе и пустой город на Владиславе, планете голубой звезды ЕН-17. Эти города строил явно один и тот же архитектор — цилиндрические, уходящие на много этажей под почву здания из светящегося кремний-органика, расположенные по концентрическим окружностям.

Город на Леониде был совсем другим. Два ряда серых коробок из ноздреватого известняка.

— Вы там бывали после Горбовского? — спросил Попов.

— Нет, — ответил Лю, — ни разу. Собственно, мне было некогда. Я не археолог, я атмосферный физик. И потом, Горбовский просил меня не ходить туда.

Бу-бух! — донеслось со стройки. Там густыми облаками взлетели красные клубы дыма. Сквозь них уже обрисовывались гладкие стены склада. Робот-матка выбрался из дыма в траву. Рядом с ним прыгали черные кибернетические роботы-строители, похожие на богомолов. Затем киберы построились цепью и побежали к реке.

— Куда это они? — с любопытством спросил Фокин.

— Купаться, — сказала Таня.

— Они разравнивают завал, — объяснил Лю. — Склад почти готов. Сейчас вся система перестраивается. Они будут строить ангар и водопровод.

— Водопровод! — восхитился Фокин.

— Все-таки лучше было бы отодвинуть базу подальше от города, — сказал Попов с сомнением.

— Так распорядился Горбовский, — сказал Лю. — Нехорошо удаляться от базы.

— Тоже верно, — сказал Попов. — Только не попортили бы киберы города…

— Ну, что вы! — сказал Лю. — Они у меня туда не ходят.

— Какая благоустроенная планета, — сказал Мбога.

— Да! Да! — радостно подтвердил Лю. — Река, воздух, зелень, и никаких комаров, никаких зловредных насекомых!..

— Очень благоустроенная планета, — повторил Мбога.

— А купаться можно? — спросила Таня.

Лю посмотрел на реку. Река была зеленоватая, мутная, но это была настоящая река с настоящей водой. Леонида была первой планетой, на которой оказался пригодный для дыхания воздух и настоящая вода.

— Купаться, я думаю, можно, — сказал Лю. — Правда, я сам не купался — времени не было.

— Тогда мы будем купаться каждый день! — обрадовалась Таня.

— Не согласен, — возразил Фокин. — Три раза в день! Мы только и будем делать, что купаться…

— Ну ладно, — сказал Попов. — А там что? — Он посмотрел на гряду плоских холмов на горизонте.

— Не знаю, — пожал плечами Лю. — Там еще никто не был. Валькенштейн заболел внезапно, и Горбовскому пришлось улететь с ним. Он успел только выгрузить для меня оборудование и улетел.

Некоторое время все стояли молча и глядели на холмы у горизонта. Потом Попов сказал:

— Дня через три я сам слетаю вдоль реки в обе стороны.

— Если есть еще какие-нибудь следы, — сказал Фокин, — то их, несомненно, нужно искать именно возле реки.

— Наверное, — вежливо сказал Лю. — А сейчас пойдемте ко мне.

Попов оглянулся на вертолет.

— Ничего, пусть остается здесь, — сказал Лю. — Бегемоты на холмы не поднимаются.

— О, — сказал Мбога. — Бегемоты?

— Это я их так называю, — сказал Лю. — Издали они похожи на бегемотов, а вблизи я их не видел.

Они стали спускаться с холма.

— На той стороне трава очень высокая, я видел только их спины.

Мбога шел рядом с Лю мягкой скользящей походкой. Трава словно обтекала его.

— Затем здесь есть птицы, — продолжал Лю. — Они очень большие и иногда летают очень низко. Одна чуть не сбила у меня локатор.

Попов, не замедляя шага, поглядел в небо, прикрываясь ладонью от солнца.

— Кстати, — сказал он. — Я должен послать радиограмму на «Подсолнечник». Можно будет воспользоваться вашей рацией?

— Сколько угодно, — сказал Лю. — Вы знаете, Перси Диксон хотел подстрелить одну. Я говорю о птицах. Но Горбовский не разрешил.

— Почему? — спросил Мбога.

— Не знаю, понятия не имею. Но он был страшно рассержен и даже хотел отобрать у всех оружие.

— У нас он его отобрал, — сказал Попов. — Это был великий скандал на Совете. По-моему, очень некрасиво вышло — Горбовский просто раздавил нас всех своим авторитетом.

— Только не Тора-охотника, — сказала Таня.

— Да, я взял оружие, — кивнул Мбога. — Но я понимаю Леонида Андреевича. Здесь очень не хочется стрелять.

— И все-таки Горбовский человек со странностями! — воскликнул Фокин.

— Возможно… — сказал Лю сдержанно. — По-моему, это замечательный человек.

Они подошли к просторному куполу лаборатории с низкой круглой дверцей. Над куполом вращались в разные стороны три решетчатых блюдца локаторов.

— Вот здесь можно поставить ваши палатки, — сказал Лю. — А если нужно, я дам команду киберам, и они вам построят что-нибудь попрочнее.

Попов поглядел на купол, поглядел на клубы красного и черного дыма за лабораторией, затем оглянулся на серые крыши города и сказал виновато:

— Знаете, Лю, боюсь, мы будем вам тут мешать. И до города далековато. Уж лучше мы устроимся в городе, а?

— И потом, здесь как-то гарью пахнет, — сказала Таня, — и я киберов боюсь…

— Я тоже боюсь киберов, — решительно сказал Фокин.

Лю обиженно пожал плечами.

— Как хотите, — сказал он. — По-моему, здесь очень хорошо.

— Вот мы поставим палатки, — сказала Таня, — и перебирайтесь к нам. Вам понравится, вот увидите. А от города до базы совсем недалеко.

— М-м-м… — сказал Лю. — Пожалуй… А пока прошу ко мне.

Археологи, заранее сгибаясь, направились к низкой дверце. Мбога шел последним, ему даже не пришлось наклонить голову.

Лю задержался на пороге. Он осмотрелся и увидел вытоптанную землю, пожелтевшую смятую траву, унылые штабеля литопласта и подумал, что здесь действительно пахнет гарью.

2.

Город состоял из единственной улицы, очень широкой, заросшей густой травой. Улица тянулась почти точно по меридиану и кончалась недалеко от реки. Попов решил ставить лагерь в центре города. Разбивку лагеря начали в три часа пополудни по местному времени (сутки на Леониде составляли двадцать семь часов с минутами).

Жара как будто усилилась. Ветра не было, над серыми параллелепипедами зданий дрожал горячий воздух, и только в южной части города, ближе к реке, было немного прохладнее. Пахло, по словам Фокина, сеном и «немножко хлорелловой плантацией».

Попов взял Мбога и Лю, предложившего свою помощь, сел в вертолет и отправился к боту за оборудованием и продуктами, а Татьяна и Фокин занялись съемкой города. Оборудования было немного, и Попов перевез его в два приема. Когда он прилетел в первый раз, Фокин, помогавший при выгрузке, многозначительно сообщил, что все здания города весьма близки по размерам и отклонения размеров от средних хорошо укладываются на классическую кривую вероятностей.

— Очень интересно, — заметил вежливый Лю.

— Это доказывает, — сообщил Фокин, — что все здания имеют одно и то же назначение. Остается только установить — какое, — добавил он, подумав.

Когда вертолет вернулся второй раз, Попов увидел, что Таня и Фокин установили высокий шест и подняли над городом неофициальное знамя Следопытов — белое полотнище со стилизованным изображением семигранной гайки. Давным-давно, почти полтора столетия назад, один крупный межпланетник — ярый противник идеи Изучения следов деятельности иного Разума в Космосе — как-то сгоряча заявил, что неопровержимым свидетельством такого рода деятельности он готов считать только колесо на оси, чертеж пифагоровой теоремы, высеченный в скале, и семигранную гайку. Следопыты приняли вызов и украсили свое знамя изображением семигранной гайки.

Попов с удовольствием отсалютовал знамени. Много было сожжено горючего и пройдено парсеков [1] с тех пор, как родилось это знамя. Впервые его подняли над круговыми улицами пустого города на Марсе. Тогда еще имели хождение фантастические гипотезы о том, что и город, и спутники Марса могут иметь естественное происхождение. Тогда еще самые смелые Следопыты считали город и спутники единственными следами таинственно исчезнувшей марсианской цивилизации. И много пришлось пройти парсеков и перекопать земли, прежде чем неопровергнутой осталась единственная гипотеза: пустые города и покинутые спутники построены пришельцами из далекой и неведомой планетной системы. Только вот этот город на Леониде…

Попов вывалил из кабины вертолета последний тюк, спрыгнул в траву и с силой захлопнул дверцу. Лю подошел к нему, опуская засученные рукава, и сказал:

— Теперь разрешите мне покинуть вас, археолог Попов. Через двадцать минут у меня зондирование.

— Конечно, — сказал Попов. — Какой может быть разговор. Большое спасибо, Лю. Приходите к нам ужинать.

Лю посмотрел на часы и сказал:

— Спасибо. Не обещаю.

Мбога, прислонив карабин к стене ближайшего здания, надувал палатку прямо посреди улицы. Он поглядел вслед Лю и улыбнулся Попову, растягивая серые губы на маленьком, сморщенном лице.

— Поистине благоустроенная планета, Анатолий, — сказал он. — Здесь ходят без оружия, ставят палатки прямо в траве… И вот это…

Он кивнул в сторону Фокина и Тани. Следопыт-археолог и инженер-археолог, вытоптав вокруг себя траву, возились в тени здания над экспресс-лабораторией. Инженер-археолог была в шелковой безрукавке и в коротких штанах. Ее тяжелые башмаки красовались на крыше здания над ее головой, а комбинезон валялся рядом на тюках. Фокин в волейбольных трусах с остервенением тащил через голову мокрую от пота гимнастерку.

— Горе мое, — говорила Таня. — Куда ты подключил аккумуляторы?

— Сейчас, сейчас, Танечка, — невнятно отвечал Фокин.

— Да, доктор Мбога, — сказал Попов. — Это нам не Пандора.

Он вытянул из тюка вторую палатку и принялся прилаживать к ней центробежный насос. «Да, это не Пандора», - подумал он и вспомнил, как на Пандоре они ломились через сумрачные джунгли, и на них были тяжелые скафандры высшей защиты, и руки оттягивал громоздкий дезинтегратор со снятым предохранителем. Под ногами хлюпало, и при каждом шаге в разные стороны бросалась многоногая мерзость, а над головой, сквозь путаницу липких ветвей, мрачно светили два близких кровавых солнца. Да разве только Пандора! На всех планетах г. атмосферами Следопыты и Десантники передвигались с величайшей осторожностью, гнали перед собой колонны роботов-разведчиков, самоходные кибернетические микробиолаборатории, токсиноанализаторы, конденсированные облака универсальных вирусофобов. Немедленно после высадки капитан корабля был обязан выжечь термитом зону безопасности. И величайшим преступлением считалось возвращение на корабль без предварительной тщательнейшей дезинфекции и дезинсекции. Невидимые чудовища пострашнее чумы и проказы подстерегали неосторожных. Так было всего десять лет назад.

Так могло бы быть и сейчас, на благоустроенной Леониде. Здесь тоже есть микрофауна, и очень обильная. Но десять лет назад маленький доктор Мбога нашел на страшной Пандоре «бактерию жизни», и профессор Карпенко на Земле открыл биоблокаду. Одна инъекция в сутки. Можно даже — одну в неделю.

Попов вытер потное лицо и стал расстегивать куртку.

Когда солнце склонилось к западу и небо на востоке из белесого сделалось темно-лиловым, они сели ужинать. Лагерь был готов. Поперек улицы стояли три палатки, тюки и ящики с оборудованием были аккуратно сложены вдоль стены одного из зданий. Фокин, вздыхая, приготовил ужин. Все были голодны, поэтому Лю ждать не стали. Из лагеря было видно, что Лю сидит на крыше своей лаборатории и что-то делает с антеннами.

— Ничего, мы ему оставим, — пообещала Таил.

— Чего там, — сказал Фокин, поедая вареную телятину. — Проголодается и придет.

— Неудачно ты поставил вертолет, Толя, — сказала Татьяна. — Весь вид на реку загородил.

Все посмотрели на вертолет. Вида на реку действительно не было.

— Хороший вид на реку открывается с крыши, — хладнокровно сказал Попов.

— Нет, правда, — сказал Фокин, сидевший к реке спиной. — Абсолютно не на что со вкусом поглядеть.

— Как — не на что? — сказал Попов по-прежнему хладнокровно. — А телятина?

Он лег на спину и стал глядеть в небо.

— Вот о чем я думаю, — произнес Фокин, вытирая салфеткой усы. — Как мы будем прорываться в эти гробы? — Он ткнул пальцем в ближайшее здание. — Будем копать или резать стену?

— Вот это как раз не проблема, — отозвался Попов лениво. — Интересно, как туда попадали хозяева этих домов — вот проблема. Тоже резали стены?

Фокин задумчиво поглядел на Попова и сказал:

— А что, собственно, ты знаешь об этих хозяевах? Может быть, им и не нужно было туда попадать.

— Ага, — подхватила Таня. — Новый архитектурный принцип. Человек садился на травку, возводил вокруг себя стены и потолок и… и…

— И отходил, — закончил Мбога.

— А может быть, это действительно гробницы? — сказал Фокин вызывающе.

Некоторое время все обдумывали это предположение.

— Татьяна, а что с анализами? — спросил Попов.

— Известняк, — ответила Таня. — Углекислый кальций. Много примесей, конечно, особенно в ближайших к реке зданиях. Но вообще знаете на что все это похоже? На коралловые рифы. И еще похоже, что все здание сделано из одного куска…

— Монолит естественного происхождения, — проговорил Попов.

— Вот уже и естественного! — сказал Фокин. — Характерная закономерность — стоит обнаружить новые следы, и сразу же находятся товарищи, которые заявляют, что это естественные образования…

— Естественное предположение…

— А вот мы завтра соберем интравизор и посмотрим, — сказала Таня. — Главное, что этот известняк не имеет ничего общего с янтарином, из которого построен марсианский город. И город на Владиславе.

— Значит, еще кто-то бродит по планетам, — сказал Попов. — Хорошо, если бы они на этот раз оставили нам что-нибудь посущественней.

— Библиотеку бы найти, — простонал Фокин. — Машины бы какие-нибудь!

Они замолчали. Мбога достал и принялся набивать короткую трубочку. Он сидел на корточках и задумчиво глядел поверх палаток в лиловое небо. Его маленькое лицо под белым платком выражало полный покой и ублаготворенность.

— Тихо как, — шепнула Таня.

Бум! Бах! Тарарах! — донеслось со стороны базы.

— О дьявол, — сказал Фокин. — Это-то зачем?

Мбога выпустил колечко дыма и проговорил негромко:

— Я понимаю вас. Боря. Я сам впервые в жизни не ощущаю радости, слушая, как наши машины работают на чужой планете.

— А эта какая-то не чужая, вот в чем все дело, — сказала Таня.

Большой черный жук прилетел неизвестно откуда, тяжело гудя, сделал два круга над Следопытами и улетел прочь.

— Хорошо, — Таня вздохнула. — Чувствуете, как хорошо?

Фокин тихонько засопел, уткнувшись носом в согнутый локоть. Таня поднялась и ушла в палатку. Попов тоже встал и с наслаждением потянулся. Было так тихо и хорошо вокруг, что он совершенно растерялся, когда Мбога, словно подброшенный пружиной, вдруг вскочил на ноги и застыл, повернувшись лицом к реке. Попов тоже повернулся лицом к реке.

Какая-то исполинская черная туша надвигалась на лагерь со стороны реки. Вертолет отчасти скрывал ее, но было видно, как она колышется на ходу и как вечернее солнце блестит на ее влажных лоснящихся боках, раздутых словно брюхо гиппопотама. Туша двигалась довольно быстро, раздвигая траву, и Попов с ужасом увидел, как вертолет качнулся и стал медленно валиться набок. Между стеной здания и днищем вертолета протиснулся низкий массивный лоб с двумя громадными буграми. Попов увидел два маленьких тупых глаза, устремленных, как ему показалось, прямо на него.

— Осторожнее! — заорал он, плохо соображая, что говорит.

Вертолет свалился, уткнувшись в траву лопастями винтов. Чудовище продолжало двигаться на лагерь. Оно было не менее трех метров высоты, покатые бока его мерно вздувались к опадали, и было слышно ровное шумное дыхание.

За спиной Попова Мбога щелкнул затвором карабина. Тогда Попов очнулся и попятился к палаткам. Обгоняя его, очень быстро, на четвереньках пробежал Фокин. Чудовище было уже шагах в двадцати.

— Успеете разобрать лагерь? — скороговоркой спросил Мбога.

— Нет, — сказал Попов.

— Я буду стрелять.

— Погодите, — сказал Попов. Он шагнул вперед, взмахнул рукой и крикнул: — Стой!

На мгновение гора живого мяса приостановилась. Шишковатый лоб вдруг задрался, и распахнулась просторная, как кабина вертолета, пасть, забитая зеленой травянистой массой.

— Толя! — закричала Таня. — Немедленно назад!

Чудовище издало продолжительный сипящий звук и двинулось вперед еще быстрее.

— Стой! — снова крикнул Попов, но уже без всякого энтузиазма. — По-видимому, оно травоядное, — сказал он и принялся быстро пятиться к палаткам.

Он оглянулся. Мбога стоял с карабином у плеча, и Таня уже зажимала уши. Возле Тани с тюком на спине и с треногой в руке стоял Фокин. Усы его были взъерошены.

— Будут в него сегодня стрелять или нет? — заорал он натужным голосом. — Уносить интравизор или…

Ду-дут! Полуавтоматический охотничий карабин Мбога имел калибр 16,3 миллиметра, и живая сила удара пули с дистанции в двадцать шагов равнялась восьми тоннам. Удар пришелся в самую середину лба между двумя шишками. Чудовище с размаху уселось на зад.

Ду-дут! Второй удар опрокинул чудовище на спину. Короткие толстые ноги судорожно задергались в воздухе. Хха-а… — донеслось из густой травы. Вздулось и опало черное брюхо, и все стихло. Мбога опустил карабин.

— Пойдем посмотрим, — сказал он.

По размерам чудовище не уступало взрослому африканскому слону, но больше всего оно напоминало гигантского гиппопотама.

— Кровь красная, — сказал Фокин. — А это что?

Чудовище лежало на боку, и вдоль его брюха тянулись три ряда мягких выростов величиной с кулак. Из выростов сочилась блестящая густая жидкость. Мбога вдруг шумно потянул носом воздух, взял на кончик пальца каплю жидкости и попробовал на язык…

— Фи! — сказал Фокин.

На всех лицах появилось одно и то же выражение.

— Мед, — произнес Мбога.

— Да ну! — удивился Попов. Он поколебался и тоже протянул палец. Таня и Фокин с отвращением следили за его движениями. — Настоящий мед! — сказал он. — Липовый мед!

— Доктор Диксон говорил, что в этой траве много сахаридов, — заметил Мбога.

— Медоносный монстр, — проговорил Фокин. — Зря мы его так.

– «Мы», - сказала Таня. — Горе мое, поди прибери интравизор.

— Ну ладно, — сказал Попов. — Что же делать дальше? Здесь жарко, и такая туша рядом с лагерем…

— Это мое дело, — Мбога ткнул себя пальцем в грудь. — Оттащите палатки шагов на двадцать вдоль улицы. Я сделаю все обмеры, кое-что посмотрю и уничтожу его.

— Как? — спросила Таня.

— Дезинтегратором. У меня есть дезинтегратор. А ты, Таня, уходи отсюда: я сейчас буду заниматься очень неаппетитной работой.

Послышался топот, и из-за палаток выскочил Лю с большим автоматическим пистолетом.

— Что случилось?! — задыхаясь спросил он.

— Мы убили одного из ваших бегемотов, — важно сказал Фокин.

Лю быстро оглядел всех и сразу успокоился. Он сунул пистолет за пояс.

— Оно напало на вас? — спросил он.

— В общем-то нет, — сказал Попов смущенно. — По-моему, оно просто гуляло, но его — надо было остановить.

Лю посмотрел на перевернутый вертолет и кивнул.

— А нельзя ли его кушать? — крикнул Фокин из палатки.

Мбога медленно сказал:

— Кажется, кто-то уже пробовал его кушать.

Попов и Лю подошли к нему. Мбога ощупывал пальцами широкие и глубокие прямые рубцы на филейных частях животного.

— Это сделали могучие клыки, — сказал Мбога. — И острые, как ножи. Кто-то снимал с него ломти по два-три килограмма в один прием.

— Ужас какой-то! — сказал Лю очень искренне.

Странный протяжный крик пронесся высоко в небе. Все подняли головы.

— Вот они! — сказал Лю.

На город стремительно падали большие светло-серые птицы, похожие на орлов. Они падали друг за другом с огромной высоты, затем над самыми головами людей расправляли широкие мягкие крылья и так же стремительно взмывали вверх, обдавая людей волнами теплого воздуха. Это были громадные птицы, крупнее земных кондоров и даже летучих драконов Пандоры.

— Хищники! — встревоженно сказал Лю. Он потянул было из-за пояса пистолет, но Мбога крепко взял его за руку.

Птицы проносились над городом и уходили на запад в лиловое вечернее небо. Когда последняя исчезла, раздался тот же тревожный протяжный крик.

— Я уже хотел было стрелять, — сказал Лю с облегчением.

— Я знаю, — сказал Мбога. — Но м« е показалось… — Он остановился.

— Да, — сказал Попов, — мне тоже показалось…

3.

Поразмыслив, Попов распорядился не только отодвинуть палатки на двадцать шагов, но и поднять их на плоскую крышу одного из зданий. Здания были невысокие — всего метр восемьдесят, и забираться на них было нетрудно. На крышу соседнего здания Таня и Фокин подняли тюки с наиболее ценными приборами. Вертолет, как выяснилось, не пострадал. Попов поднял его в воздух и аккуратно посадил на крышу третьего здания.

Мбога провозился над тушей чудовища всю ночь при свете прожекторов. На рассвете улица огласилась пронзительным шипением, над городом взлетело большое облако белого пара и вспыхнуло короткое оранжевое зарево. Фокин, никогда прежде не видевший, как действует органический дезинтегратор, в одних трусах вылетел из палатки, но увидел только Мбога, который неторопливо убирал прожектора, и огромную кучу мелкой серой пыли на почерневшей траве. От медоносного монстра осталась только отлично препарированная, залитая прозрачной пластмассой уродливая голова. Она предназначалась для Кейптаунского музея космозоологии.

Фокин пожелал Мбога доброго утра и полез было обратно в палатку досыпать, но встретился с Поповым.

— Куда? — осведомился Попов.

— Одеться, конечно, — с достоинством ответил Фокин.

Утро было свежее и ясное, только на юге в лиловом небе неподвижно стояли белые растрепанные облака. Попов спрыгнул на траву и отправился готовить завтрак. Он хотел сделать яичницу, но вскоре обнаружил, что не может отыскать масло.

— Борис, — позвал он. — Где масло?

Фокин стоял на крыше в странной позе: он занимался гимнастикой по собственной системе.

— Понятия не имею, — сказал он гордо.

— Ты же вчера был дежурным.

— Э-э… да. Значит, масло там, где было вчера вечером.

— А где оно было вчера вечером? — спросил Попов сдерживаясь.

Фокин с недовольным видом выпростал голову из-под правого колена.

— Откуда я знаю? — сказал он. — Мы же потом все ящики переставили.

Попов чертыхнулся и принялся терпеливо осматривать ящик за ящиком. Масла не было. Тогда он подошел к зданию и стащил Фокина за ногу вниз.

— Где масло? — спросил он.

Фокин открыл было рот, но тут из-за угла вышла Таня в безрукавке и коротких штанах. Волосы у нее были мокрые.

— Доброе утро, мальчики, — весело сказала она.

— Доброе утро, Танечка, — отозвался Фокин. — Ты не видела случайно ящик с маслом?

— Где ты была? — свирепо спросил Попов.

— Купалась, — сказала Таня.

— О черт! Кто тебе разрешил?

Таня отстегнула от пояса и бросила на ящики электрический резак в пластмассовых ножнах.

— Толечка, — сказала она, — там нет никаких крокодилов. Замечательная вода и травянистое дно.

— Ты не видела масла? — спросил Попов.

— Масла я не видела, а вот кто видел мои башмаки?

— Я видел, — сказал Фокин. — Они на той крыше.

— На той крыше их нет.

Все трое повернулись и посмотрели на крышу. Башмаков действительно не было. Тогда Попов поглядел на доктора Мбога. Доктор Мбога лежал в траве в тени и крепко спал, подложив под щеку маленький кулачок.

— Ну что ты, — сказала Татьяна. — Зачем ему мои башмаки?

— Или масло, — добавил Фокин.

— Может быть, они ему мешали, — проворчал Попов. — Ну ладно, я попытаюсь приготовить что-нибудь без масла.

— И без башмаков.

— Хорошо, хорошо, — сказал Попов. — Иди и займись интравизором. И ты, Таня, тоже. И постарайтесь собрать поскорее.

К завтраку пришел Лю. Он гнал перед собой большую черную машину на шести гемомеханических ногах. За машиной в траве оставалась широкая просека. Она тянулась от самой базы. Лю вскарабкался на крышу и сел к столу, а машина застыла посреди улицы.

— Послушайте, физик Лю, — сказал Попов. — У вас на базе ничего не пропадало?

— В каком смысле? — спросил Лю.

— Ну… вы оставляете что-нибудь на ночь на дворе, а утром не можете найти.

— Да как будто нет. — Лю пожал плечами. — Пропадают иногда мелочи, всякие отходы… обрывки проводов, обрезки пластолита. Но я думаю, этот хлам забирали мои киберы. Они очень экономные товарищи, у них все идет в дело.

— А могут у них пойти в дело мои башмаки? — спросила Таня.

Лю засмеялся.

— Не знаю, — сказал он. — Вряд ли.

— А может у них пойти в дело ящик, со сливочным маслом? — спросил Фокин.

Лю перестал смеяться.

— У вас пропало масло? — спросил он.

— И башмаки, — добавила Таня.

— Нет, — сказал Лю. — Киберы в город не ходят.

На крышу ловко, как ящерица, вскарабкался Мбога.

— Доброе утро, — сказал он. — Прошу извинить, я запоздал.

Таня налила ему кофе. Мбога всегда завтракал одной чашкой кофе.

— Итак, мы обворованы? — спросил он улыбаясь.

— Значит, это не вы? — удивился Фокин.

— Нет, это не я, — сказал Мбога. — Но ночью над городом два раза пролетали вчерашние птицы.

— Ну вот и башмаки… — сказал Фокин. — Я где-то читал…

— А ящик с маслом? — нетерпеливо спросил Попов.

Никто не ответил. Мбога задумчиво пил кофе.

— За два месяца у меня ничего не пропало, — сказал Лю. — Правда, я все держу в куполе… И потом у меня киберы. И все время дым и треск.

— Ладно, — сказал Фокин поднимаясь. — Пойдем работать, Танечка. Бог с ними, с башмаками.

Они ушли, и Попов принялся собирать посуду.

— Сегодня же вечером, — сказал Лю, — я поставлю вокруг вас охрану.

— Пожалуй, — сказал Мбога задумчиво. — Но я предпочел бы сначала сам. Анатолий, сейчас я лягу спать, а ночью устрою небольшую засаду.

— Хорошо, доктор Мбога, — неохотно согласился Попов.

— Тогда я, — с вашего разрешения, тоже приду, — сказал Лю.

— Приходите… Но без киберов, пожалуйста.

С соседней крыши донесся взрыв негодования.

— Горе мое, я же просила тебя разложить тюки в порядке сборки!

— А я что сделал? Я и разложил!

— Это называется в порядке сборки? Индекс «Е-7», «А-2», «В-16»… Снова «Е»!..

— Танечка! Честное слово! Товарищи! — обиженно завопил Фокин через улицу. — Кто перепутал тюки?

— Вот, — крикнула Таня. — А тюка «Е-9» вообще нет!

Мбога тихонько сказал:

— Миссус, а у нас простыня пропала!

— Что? — сказал Попов. Он был бледен. — Ищите хорошенько! — крикнул он, спрыгнул с крыши и побежал к Фокину и Тане.

Мбога проводил его глазами и стал смотреть на юг, за реку. Было слышно, как Попов на соседней крыше сказал:

— Что, собственно, пропало?

– «ВЧГ», - ответила Таня.

— Ну и что вы раскудахтались? Соберите новый.

— На это два дня уйдет, — сердито возразила Таня.

— Тогда что ты предлагаешь?

— Стену придется резать, — сказал Фокин.

На крыше воцарилось молчание.

— Глядите, физик Лю, — сказал вдруг Мбога. Он стоял и, прикрывшись от солнца, смотрел за реку.

Лю повернулся. Зеленая равнина за рекой пестрела черными пятнами. Это были спины «бегемотов», и их было очень много. Лю и в голову не приходило, что за рекой так много «бегемотов». Черные пятна медленно двигались на юг.

— Они уходят, — сказал Мбога. — Прочь от города, за холмы.

4.

Попов решил ночевать под открытым небом. Он вытащил из палатки свою постель и улегся на крыше, заложив руки за голову. Небо было черно-синее, из-за горизонта на востоке медленно выползал большой зеленовато-оранжевый диск с неясными краями — Пальмира, луна Леониды. С темной равнины за рекой доносились приглушенные протяжные крики, должно быть, кричали птицы. Над базой вспыхивали короткие зарницы, и что-то негромко скрежетало и потрескивало.

«Надо ставить ограду, — думал Попов. — Обнести город проволокой и пустить ток, не очень сильный. Впрочем, если это птицы, то ограда не поможет. А скорее всего, это — птицы. Такой громадине ничего не стоит утащить тюк. Ей, наверное, ничего не стоит утащить и человека. Ведь был же случай, когда на Пандоре крылатый дракон подхватил человека в скафандре высшей защиты, а это — полтора центнера. Так оно и идет — сначала башмачки, потом тючок… И на весь отряд, спасибо Горбовскому, один карабин. Конечно, надо было стрелять тогда — по крайней мере отпугнули бы их… Почему доктор не стрелял? Потому что ему «показалось»… И я сам бы не выстрелил, потому что мне тоже «показалось»… А что мне, собственно, показалось? — Попов сильно потер ладонью сморщенный от напряжения лоб. — Огромные птицы, очень красивые птицы, и как они летели!.. Какой бесшумный, легкий и правильный полет… Что ж, даже охотники иногда жалеют дичь, а я не охотник».

Среди мигающих звезд неторопливо прошло через зенит яркое белое пятнышко. Попов приподнялся на локтях, следя глазами за ним. Это был «Подсолнечник» — полуторакилометровый десантный звездолет сверхдальнего действия. Сейчас он обращался вокруг Леониды на расстоянии двух мегаметров от поверхности. Стоит подать сигнал бедствия, и оттуда придут на помощь. Но стоит ли подавать сигнал бедствия? Пропала пара башмаков, два тюка, и что-то «показалось» начальнику. Благоустроенная планета!

Белое пятнышко потускнело и скрылось — «Подсолнечник» ушел в тень Леониды. Попов снова улегся и заложил руки за голову.

«Не слишком ли благоустроенная? — подумал он. — Теплые зеленые равнины, душистый воздух, идиллическая речка без крокодилов… Может быть, это только ширма, за которой действуют какие-то непонятные силы? Или все гораздо проще? Танька потеряла башмаки где-нибудь в траве; Фокин, как известно, растяпа, и пропавшие тюки лежат сейчас где-нибудь под грудой деталей экскаватора. То-то он сегодня весь день бегал, воровато озираясь, от штабеля к штабелю!..».

Кажется, Попов задремал, а когда проснулся, Пальмира стояла уже высоко. Из палатки, где спал Фокин, раздавалось чмоканье и всхрапывание. На соседней крыше шептались.

— …у нас в школе шефами были химики, и мы раздобыли три баллона с гелием и в тот же вечер надули шар. Костя полез на землю рубить конец. Как только трос оборвался, мы улетели, а Костя остался внизу. Он гнался за нами и кричал, чтобы мы остановились, затем назначил меня капитаном и приказал, чтобы я остановился. Я, конечно, сразу стал править на релейную мачту. Там мы повисли и провисели всю ночь. И всю ночь мы орали друг на друга — идти Косте к завучу или нет. Костя мог пойти, но не хотел, а мы хотели, но не могли, а утром нас заметили с аэробуса и сняли.

— А я была девочка тихая. И всегда очень боялась всяких механизмов. Киберов вот до сих пор боюсь.

— Киберов не нужно бояться, Танюша. Они добрые.

— Да, добрые… Как схватит за ногу… Нет, правда, они какие-то и живые и неживые. Это очень неприятно…

Попов повернулся на бок и поглядел. Таня и Лю сидели на соседней крыше, свесив ноги. «Воробышки, — подумал Попов. — А завтра весь день зевать будут».

— Татьяна, — сказал он вполголоса. — Пора спать.

— Не хочется…

— Придется!

— А мы по берегу гуляли, — сообщила Таня. Лю смущенно задвигался. — Очень хорошо на реке. Луна, и рыба играет.

Лю спросил:

— Э-э… А где доктор Мбога?

— Доктор Мбога на работе, — ответил Попов.

— А правда, Лю! — обрадовалась Таня. — Пошли искать доктора Мбога!

«Безнадежна»… - подумал Попов и повернулся на другой бок. На крыше продолжали шептаться. Попов решительно поднялся, собрал постель и вернулся в палатку. В палатке было очень шумно… Фокин спал вовсю. «Растяпа ты, растяпа, — подумал Попов устраиваясь. — Вот в такую-то ночь и ухаживать. А ты усы отрастил и думаешь, что дело в шляпе». Он закутался в простыню и моментально заснул.

5.

Оглушительный грохот подбросил его на постели. В палатке было темно.

Ду-дут! Ду-дут! — прогремели еще два выстрела.

— Дьявольщина! — заорал в темноте Фокин. — Кто здесь?

Послышался короткий заячий вскрик и торжествующий вопль Фокина:

— Ага-а! Сюда, ко мне!

Попов запутался в гамаке и никак не мог подняться. Он услышал тупой удар, Фокин ойкнул, и сейчас же что-то темное и маленькое мелькнуло и пропало в светлом треугольнике выхода.

Попов рванулся вслед. Фокин тоже рванулся вслед, и они с размаху стукнулись головами. Попов скрипнул зубами и наконец вылетел наружу.

Пальмира ярко светила. Крыша напротив была пуста. Оглядевшись, Попов увидел, что Мбога бежит в густой траве вдоль улицы к реке, а за ним по пятам бегут, спотыкаясь, Лю и Татьяна.

И еще одну вещь заметил Попов: далеко перед Мбога кто-то бежит, раздвигая на ходу траву. Бежит гораздо быстрее, чем Мбога. Мбога остановился, поднял одной рукой карабин дулом кверху и выстрелил еще раз. След в траве вильнул в сторону и исчез за углом крайнего здания. И через секунду оттуда, широко и легко взмахивая огромными крыльями, поднялась белая в лунном свете птица.

— Стреляйте! — заорал Фокин.

Он уже мчался вдоль улицы и падал через каждые пять шагов. Мбога стоял неподвижно, опустив карабин, и, задрав голову, следил за птицей. Птица сделала плавный бесшумный круг над городом, набирая высоту, и полетела на юг. Через минуту она исчезла. И тогда Попов увидел, как совсем низко «ад базой пролетели еще птицы — три, четыре, пять — пять огромных белых птиц взмыли над местом работ киберов и исчезли.

Попов спустился с крыши. Мертвые параллелепипеды зданий отбрасывали на траву густые черные тени. Трава казалась серебристой. Что-то звякнуло под ногой. Попов нагнулся. В траве блеснула гильза. Попов пересек уродливую тень вертолета.

Послышались голоса. Мбога, Фокин, Лю и Таня неторопливо шли навстречу.

— Я держал его в руках! — возбужденно говорил Фокин. — Но он треснул меня по лбу и вырвался. Если бы он меня не треснул, я бы его не выпустил! Он мягкий и теплый вроде ребенка. И голый…

— Мы тоже его чуть не поймали, — сказала Таня, — но он превратился в птицу и улетел.

— Ну-ну, — сказал Фокин. — Превратился в птицу…

— Действительно, — сказал Лю. — Он свернул за угол, и оттуда сразу же вылетела птица.

— Ну и что? — сказал Фокин. — Он спугнул птицу, а вы рты разинули.

— Совпадение, — сказал Мбога. Попов подошел к ним, и они остановились.

— Что, собственно, произошло? — спросил Попов.

— Я его уже держал, — заявил Фокин, — но он треснул меня по лбу.

— Это я уже слыхал, — сказал Попов. — С чего все началось?

— Я сидел в тюках в засаде, — начал Мбога. — Я увидел, что кто-то ползет в траве прямо посреди улицы. Я хотел поймать его и вышел навстречу, но он заметил меня и повернул назад. Я увидел, что мне не догнать его, и выстрелил в воздух. Мне очень жалко, Анатолий, но, кажется, я напугал их.

Воцарилось молчание. Потом Фокин спросил с недоумением:

— А что вам, собственно, жалко, доктор Мбога?

Мбога ответил не сразу. Все ждали.

— Их было по крайней мере двое, — сказал он. — Одного обнаружил я, другой был у вас в палатке. Но, когда я пробегал мимо вертолета… Вот что, — закончил он неожиданно. — Надо пойти и посмотреть. Наверное, я ошибаюсь.

Мбога неслышно зашагал к лагерю. Остальные, переглянувшись, двинулись за ним.

У здания, на котором стоял вертолет, Мбога остановился.

— Где-то здесь, — сказал он.

Фокин и Таня немедленно полезли в черную тень под стену. Лю и Попов сверху вниз выжидательно смотрели на Мбога. Мбога думал.

— Ничего здесь нет, — сказал Фокин сердито.

— Что же я видел? Что же я видел?… — бормотал Мбога.

Раздраженный Фокин вылез из-под стены. Черная тень лопастей вертолета скользнула по его лицу.

— А! — сказал Мбога громко. — Странная тень!

Он бросил карабин и с разбегу прыгнул на стену.

— Прошу вас! — сказал он с крыши.

На крыше за фюзеляжем вертолета, словно на витрине магазина, были аккуратно разложены вещи. Здесь был ящик с маслом, тюк с индексом «Е-9», пара башмаков, карманный микроэлектрометр в пластмассовом футляре, четыре нейтронных аккумулятора, ком застывшего стеклопласта и черные очки.

— А вот и башмаки, — сказала Таня. — И очки. Я их вчера утопила в речке…

— Да-а-а… — сказал Фокин и осторожно огляделся.

Попов словно очнулся.

— Физик Лю! — быстро сказал он. — Мне необходимо немедленно связаться с «Подсолнечником». Фокин, Таня, сфотографируйте эту выставку! Через полчаса я вернусь.

Он спрыгнул с крыши и торопливо пошел, потом побежал по улице к базе. Лю молча последовал за ним.

— Что же это?! — закричал Фокин.

Мбога опустился на корточки, вытащил маленькую трубку, не торопясь раскурил ее и сказал:

— Это люди, Боря. Красть вещи могут и звери, но только люди могут возвращать украденное.

Фокин попятился и сел на колесо вертолета.

6.

Попов вернулся один. Он был очень возбужден и высоким металлическим голосом приказал немедленно сворачивать лагерь. Фокин сунулся было к нему с вопросами. Он требовал объяснений. Тогда Попов тем же металлическим голосом процитировал: «Приказ капитана звездолета «Подсолнечник». В течение трех часов свернуть синоптическую базу-лабораторию и археологический лагерь, демобилизовать все кибернетические системы, всем, включая атмосферного физика Лю, вернуться на борт «Подсолнечника». От удивления Фокин повиновался и принялся за работу с необычайным усердием.

За два часа вертолет сделал восемь рейсов, а грузовые киберы протоптали от базы до бота широкую дорогу в траве.

От базы остались только пустые постройки, все три системы кибернетических роботов-строителей были загнаны в помещение склада и полностью депрограммированы.

В шесть часов утра по местному времени, когда на востоке загорелась зеленая заря, выбившиеся из сил люди собрались у бота, и тут наконец Фокина прорвало.

— Ну хорошо, — начал он зловещим сиплым шепотом. — Ты, Анатолий, отдавал нам приказания, и я их честно выполнял. Но, черт побери, я хочу, наконец, узнать, зачем мы отсюда уходим?! Как?! — завопил он вдруг фальцетом, картинно выбросив руку. Все вздрогнули, а Мбога выронил из зубов трубочку. — Как?! В течение трех веков искать Братьев по Разуму и позорно бежать, едва их обнаружив? Лучшие умы человечества…

— Горе мое, — сказала Таня.

Фокин замолчал.

— Ничего не понимаю, — проговорил он сиплым шепотом.

— Вы думаете, Борис, что мы способны представлять лучшие умы человечества? — спросил Мбога.

Попов угрюмо пробормотал:

— Сколько мы здесь напакостили! Сожгли целое поле, топтали посевы, развели пальбу… А в районе базы!.. — Он махнул рукой.

— Но кто мог знать! — сказал Лю виновато.

— Да, — Мбога задумчиво потер подбородок. — Мы сделали много ошибок. Но я надеюсь, что они нас поняли. Они достаточно цивилизованы для этого.

— Да какая это цивилизация! — воскликнул Фокин. — Где машины? Где орудия труда? Где города, наконец?

— Да замолчи ты, Борис, — сказал Попов. — Машины, города… Хоть теперь-то раскрой глаза! Мы умеем летать на птицах? У нас есть медоносные монстры? Которые к тому же дают мясо с живого тела? Давно ли у нас был уничтожен последний комар? Машины…

— Биологическая цивилизация, — сказал Мбога.

— Как? — спросил Фокин.

— Биологическая цивилизация. Не машинная, а биологическая. Селекция, генетика, дрессировка. Кто знает, какие силы покорили они? И кто скажет, чья цивилизация выше?

— Представляешь, Борька, — сказала Таня. — Дрессированные бактерии! И город этот они, конечно, не построили, а вырастили… Склады… Зернохранилища… А мы стену хотели резать…

Фокин яростно крутил ус.

— И уходим мы отсюда потому, — сказал Попов угрюмо, — что никто из нас не имеет права взять на себя ответственность первого контакта.

Ах, как жалко уходить отсюда, думал он. Ужасно жалко. Не хочу уходить. Хочу разыскать их. Поговорить с ними, поглядеть, какие они. Целое человечество! Не какие-нибудь безмозглые ящеры, не улитки какие-нибудь, а человечество. Целый мир, целая история… А у вас были войны и революции? А что у вас сначала было, пар или электричество? А в чем у вас смысл жизни? А сколько языков на Леониде? А можно взять у вас что-нибудь почитать? Первый опыт сравнительной истории человечеств… И нужно уходить. Ай-яй-яй, как не хочется уходить!.. Но на Земле уже пятьдесят лет существует Комиссия по контактам. Пятьдесят лет изучают сравнительную психологию рыб и муравьев и спорят, на каком языке сказать первое «Э!» Только теперь над Комиссией уже не посмеешься. Работать им придется явно в поте лица. Интересно, кто-нибудь из них предвидел биологическую цивилизацию? Наверное. Чего они там только не предвидели! Счастливчики.

Мбога сказал:

— Какой все-таки удивительно проницательный человек Горбовский. Он явно что-то чувствовал.

— Да, — сказала Таня. — Страшно подумать, что бы здесь Борька наделал, будь у нас оружие!

— Почему обязательно я? — возмутился Фокин. — А ты? Кто купаться ходил с электрическим резаком?

— Все мы хороши, — сказал Лю со вздохом.

Попов поглядел на часы:

— Старт через двадцать минут. Прошу по местам.

Мбога задержался в кессоне и оглянулся. Белая звезда ЕН-23 уже поднялась над зелеными равнинами Леониды. Пахло влажной травой, теплой землей и свежим медом. Над далекими холмами неподвижно повисли белые растрепанные облака.

— Да, — произнес Мбога. — Необычайно благоустроенная планета. Разве природе под силу создать такую?

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Виктор Михайлов. ЧЕРНАЯ БРАМА.

В МОРЕ СТУДЕНОМ [2].

Пограничный сторожевой корабль «Вьюга» находился в дозоре.

На горизонте раннее солнце позолотило узкую, едва заметную гряду облаков, а над кораблем еще смыкалась тьма полярной ночи. Без ходовых огней «Вьюга» шла курсом сто двадцать.

Командир корабля Иван Арсентьевич Поливанов спустился с ходового мостика.

Посасывая давно погасшую трубку, Поливанов зашел к штурману и окинул взглядом его библиотечку. Среди нескольких десятков книг по основам кораблевождения был старенький томик Тургенева. Как попал этот томик на корабль, никто не знал. Но, как говорил замполит капитан-лейтенант Футоров, «Записки охотника» поступили на штурманское вооружение.

Иван Арсентьевич взял с полки томик и раскрыл на закладке.

За Полярным кругом еще бушевали метели, и волны, накатываясь на полубак [3], застывали сталактитами льда. Дыхание моря, холодное, просоленное и влажное, проникало сквозь тонкие переборки. А со страниц тургеневской повести с необыкновенной силой доносился запах полыни, сжатой ржи и гречихи…

Поливанов отложил книгу и включил радио.

«… Утром в Мурманске было тридцать, — услышал он, — в Апатитах сорок, в Ковдоре сорок три градуса мороза. Такое резкое похолодание по всему Кольскому полуострову объясняется вторжением арктического воздуха из района Карского моря…».

«Надо ждать тумана», - подумал Иван Арсентьевич.

— Товарищ капитан третьего ранга, по курсу справа десять — судно! — доложил вахтенный офицер.

Поливанов приник лбом к резиновому тубусу радиолокатора и увидел за бегущей разверткой очертания полуострова и светящуюся точку цели. До неизвестного судна было семьдесят два кабельтова [4].

«Вьюга» пошла на сближение.

Ветер утих, и это внушало тревогу: резкая разница температуры моря и воздуха могла вызвать парение.

— Товарищ командир, расстояние увеличивается! — доложил штурман.

— Полный вперед! — приказал Поливанов.

Над морем поднялись клочья желтоватого тумана; они быстро сбивались в плотные стелющиеся облака. Еще несколько минут — и перед кораблем встала белая непроницаемая стена.

Миновав северо-восточную оконечность полуострова, неизвестное судно изменило курс и вошло в наши пограничные воды.

«Что это? — подумал Поливанов. — Сейнер [5], идущий в Мурманск, или «иностранец», избравший кратчайший курс?».

Надо было опознать судно. Но на экране радиолокатора возникли помехи, и маленькая светящаяся точка затерялась в бешеной пляске спиральных, прямых и ломаных линий.

Ни радиометристу, ни тем более штурману еще не приходилось встречаться с подобными помехами.

В тумане, когда с командирского мостика неразличим гюйсшток, когда активные радиопомехи лишают возможности локационного наблюдения, единственная надежда — на впередсмотрящих, на их внимательность и зоркость.

Поливанов раскурил трубку и вернулся на ходовой мостик. Глубоко засунув остывшие руки в карманы реглана, привычно покачиваясь с носков на пятки, он всматривался в плотную- стену тумана.

На мостик поднялся штурман:

— Товарищ капитан третьего ранга, видимость ноль. Обороты уменьшить?

— Курс сто шестьдесят! — сказал Поливанов и решительно перевел ручку машинного телеграфа на «самый полный».

— Передайте помощнику, пусть сообщит в штаб: идем на сближение с неизвестным судном. Наш курс. Координаты и видимость.

Повторив приказание, штурман спустился с мостика.

— Что наблюдается на экране? — сняв колпак переговорной трубы, спросил командир.

— На радиолокаторе активные помехи. Цель потеряна, — доложил радиометрист.

Прошло еще несколько минут.

На мостик поднялся и стал рядом с командиром его помощник капитан-лейтенант Девятов, высокий, сутулый человек в короткой, не по росту, стеганке с капюшоном. Молча они стояли рядом, всматриваясь в туманную непроницаемую даль.

Девятов видел в профиль лицо командира с неизменной трубкой в углу рта, прямой нос с широкими, подвижными ноздрями и взгляд светло-карих глаз из-под нависших мохнатых бровей. Это было лицо сильного, волевого человека, скупого на слова, быстрого в своих решениях.

Семь лет назад Девятов, окончив Высшее военно-морское училище в Ленинграде, получил назначение на «Вьюгу». Этот корабль стал первой суровой школой Девятова, а Поливанов — терпеливым и требовательным его командиром. Все, что Девятов теперь знал, было результатом большой и вдумчивой работы этого, казалось, черствого и сухого человека.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Корабль без предупреждающих сигналов шел полным ходом в тумане. Неизвестное судно не отвечало на запросы.

Вынув изо рта трубку, Поливанов повернулся к помощнику и молча указал на север. Девятов прислушался и уловил слабое дуновение. Если северный ветер усилится, туман исчезнет так же быстро, как и появился.

В хорошую погоду, когда с моря виден полуостров, его берега кажутся необитаемыми. Но это впечатление обманчиво. В занесенной снегом сторожке — пункт наблюдения. Вооруженный морским биноклем, стоит на посту пограничник и зорко всматривается в даль.

Вот порыв ветра чуть приподнял, словно занавес, над морем туман, затем навалился во всю свою крепнувшую силу, и на крутых перекатах зыби стали видны золотистые блики рассвета. Вдруг юго-восточнее сторожки, на большом удалении, пограничник увидел судно.

Спустя несколько минут вахтенный офицер «Вьюги» вручил командиру корабля радиограмму:

«Неизвестное судно без флага прошло курсом сто шестьдесят в трех милях юго-восточнее ПН-5».

Поливанов спустился в штурманскую рубку и, определив по карте местонахождение неизвестного судна, назвал новый курс.

Самым полным ходом «Вьюга» шла к заливу Трегубый. Все более и более крепнущий ветер срывал барашки с короткой волны.

Пологие сопки полуострова показались в двадцати семи кабельтовых справа по борту. «Вьюга» шла мористее неизвестного судна.

Скрылся за кормой маяк.

Прошло несколько минут, и вахтенный сигнальщик доложил:

— Цель справа тридцать! Дистанция сорок кабельтовых!

На ходовой мостик поднялся замполит капитан-лейтенант Футоров.

Рассматривая судно в бинокль, Девятов докладывал:

— Судно без флага. Сухогрузное. Две мачты. Четыре лебедки. Идет с малым грузом.

— Маркировка? — спросил командир.

— Труба желтая, полосы: черная, зеленая и красная…

— Маркировка судов пароходной компании Канберра-Ландорф-Гамбург, — дал справку штурман.

— Дать сигнал по международному своду: «Поднимите свой национальный флаг!» — приказал Поливанов.

— Не отвечает, — волнуясь, сказал штурман.

— Напишите ему! — приказал Поливанов.

Вспыхнул прожектор, и узкий слепящий луч, направленный на неизвестное судно, писал:

«Точка, точка, точка… Точка, точка, точка… Внимание! Внимание! Внимание! Пишу по международному своду сигналов! Поднимите свой национальный флаг! Внимание! Внимание! Внимание!».

Наступила томительная пауза.

Но вот на гафеле кормовой мачты «коммерсанта» медленно, как бы нехотя, поднялся черно-красно-желтый флаг…

Корабли сблизились настолько, что, пользуясь биноклем, можно было прочесть на корме: «Ганс Вессель». Гамбург».

— Товарищ капитан третьего ранга, дистанция двадцать три кабельтовых, — доложил штурман.

— Сообщить в штаб отряда. В наших территориальных водах останавливаю для осмотра торговое судно «Ганс Вессель» водоизмещением шесть тысяч тонн, приписанное к гамбургскому порту, — приказал Поливанов.

Девятов спустился с мостика.

— Товарищ капитан третьего ранга, — осторожно, сказал штурман, — совершенно ясно: «коммерсант» идет кратчайшим путем, он имеет на это право. Остановим судно, потом неприятностей не оберешься.

— Неприятностей бояться — в море не ходить, товарищ старший лейтенант! — усмехнулся замполит Футоров.

Заметив, как штурман покраснел от обиды, Поливанов примиряюще сказал:

— Ничего, такому командиру, как я, неплохо иметь осторожного штурмана. — И закончил: — Сигнальщику поднять вымпел свода и сигнал «покой», а чтобы они не ссылались на плохую видимость, включить два зеленых!

В ответ на сигналы «Вьюги» коммерческое судно прибавило ход. Прозвучал колокол громкого боя. Экипаж корабля занял свои места по боевому расписанию.

Прошло еще несколько напряженных минут. «Вьюга» шла самым полным ходом, команда наблюдала за «Гансом Весселем». растущим на глазах, по мере того как к нему подходили все ближе и ближе. Понимая, что дальнейшее бегство бесполезно, «коммерсант» застопорил машину.

Это было большое сухогрузное судно. Его команда, человек тридцать, столпилась у поручней левого борта.

Еще несколько минут хода на полных оборотах, затем рука командира легла на ручку машинного телеграфа, и гул двигателей сразу затих.

— Осмотровой группе приготовиться! Шлюпку номер один к спуску! — приказал командир.

Когда между кораблями оставалось не больше шести кабельтовых, Поливанов сошел на шкафут [6], где во главе с капитан-лейтенантом Девятовым выстроилась осмотровая группа.

— Проверить судовую роль [7], людей и груз! Будьте особенно бдительны: судно большое, а ваша группа немногочисленна, — поставил командир задачу.

Вскоре шлюпка с «Вьюги» подошла к судну. Преодолев сильную волну, люди поднялись на борт по штормтрапу.

Капитан «Ганса Весселя», полный, обрюзгший человек, представился Девятову:

— Капитан коммерческого судна Вальтер Шлихт. Идем по фрахту [8] из Киля в Мурманск с грузом запасных частей к рефрижераторам, — сказал он по-немецки, не вынимая изо рта сигареты.

— Вы русский язык знаете? — спросил Девятов.

Шлихт жестом ответил отрицательно.

— Хорошо, — согласился Девятов, — будем разговаривать по-английски.

— Я буду жаловаться! — сказал Шлихт по-английски. — «Ганс Вессель» идет точно по фарватеру [9]! Наконец мы везем груз в русский порт! Это безобразие! — закончил он, неожиданно взвизгнув.

— Это не фарватер, господин Шлихт, — спокойно заметил Девятов. — Вы находитесь в двенадцатимильной морской полосе, в стороне от фарватера. Посмотрите вашу карту, загляните в лоцию, и вы убедитесь в этом сами.

В штурманской рубке на отлично выполненной английской карте они определили местонахождение судна.

Вынув пачку «Кэмел», Шлихт любезно предложил сигарету. Девятов, поблагодарив, достал «Беломорканал» и закурил.

— Да, теперь я вижу, что мы сбились с курса, — неохотно согласился Шлихт. — Но в этом нет ничего удивительного. Вы же видите — компас врет.

— Да, компас действительно врет, — сочувственно сказал Девятов и приказал старшине Хабарнову: — Проверить компас.

Девятов увидел, как беспокойно заметались руки Шлихта с короткими, толстыми, покрытыми рыжими волосами пальцами. В светлых, навыкате, с красноватыми белками, словно у уснувшего морского окуня, глазах его, нельзя было прочесть ничего, они были непроницаемы.

— Предъявите судовые документы! — потребовал Девятов.

— Судовые документы? — переспросил Шлихт и, указывая дорогу, двинулся вперед. — Прошу, господин капитан, в мою скромную каюту.

«Скромная каюта» была обшита панелью красного дерева и обставлена мягкой кожаной мебелью. К кабинету примыкала спальня лимонного дерева с кроватью такой ширины, словно господин Шлихт путешествовал с супругой.

В кабинете на круглом столике стояли бутылки коньяка, грязные тарелки и бокалы.

Подозвав старшину, капитан-лейтенант тихо, чтобы не слышал Шлихт, приказал ему справиться у кока, кто ужинал вчера или завтракал сегодня с капитаном «Ганса Весселя».

Когда старшина вышел из каюты, Шлихт сказал, разливая коньяк:

— Прошу, по морскому обычаю!

— Благодарю, не пью…

— Вы меня обижаете!

— Я прошу вас, господин капитан, предъявить судовые документы!

Шлихт достал прикрепленную к брюкам связку ключей на длинной цепочке, не спеша выбрал один с затейливой бороздкой, открыл несгораемый шкаф и вручил Девятову конторского типа досье.

Тем временем на «Вьюге» все расчеты оставались на боевых постах. Вахтенный сигнальщик наблюдал через оптический прибор за тем, что делалось на «коммерсанте». Командир и замполит стояли на мостике, они были совершенно спокойны.

Это внешнее спокойствие давалось Поливанову с трудом. Решение осмотреть и задержать иностранное коммерческое судно в случае, если бы его подозрения не подтвердились, могло привести к большим неприятностям. Это был риск, и риск большой. Анализируя причины, побудившие его принять решение, Поливанов неоднократно возвращался к фактам.

«Даже пользуясь международным правом кратчайшего курса, — думал он, — «коммерсант» не должен был заходить в залив Трегубый. Попытка сбить «Вьюгу» со следа сетью активных радиолокационных помех свидетельствует о том, что здесь, в наших территориальных водах, «Ганс Вес-сель» выполнял какую-то странную, если не сказать больше, задачу».

— Как на локаторе? — спросил Поливанов.

— Товарищ капитан третьего ранга, помех нет. Радиолокация работает нормально. Цель справа сорок. Дистанция шесть кабельтовых, — доложил радиометрист.

Поливанов вскинул бинокль. Он видел, как, поднявшись на полубак, старшина 2-й статьи что-то докладывал Девятову. Затем с прожекторной площадки «коммерсанта» Хабарнов передал на «Вьюгу»:

«Умышленный заход в залив Трегубый капитан отрицает, курс судна проложен по фарватеру. Действительное место судна и глубина под килем с курсом не совпадают. Место, определенное радиолокатором, находится в заливе Трегубом. В нактоузе компаса [10] обнаружен незакрепленный дополнительный магнит».

Командир передал ручку машинного телеграфа, и «Вьюга» пошла на сближение.

Команда «Ганса Весселя» была собрана в кубрике. Неуправлявшееся судно дрейфовало. Ветер все более свежел. Непривычная, с длинными периодами бортовая качка вызывала у комендора Нагорного, стоявшего в дверях кубрика, головокружение. Напрягая силы, комендор старался перед этими чужими, непонятными ему людьми ничем не выказать своей слабости.

Когда в кубрик вошел Девятов в сопровождении капитана судна, команда столпилась у большого, крытого линолеумом стола.

Увидев знак, который подавал ему старшина, Девятов отошел в сторону и выслушал рапорт:

— Товарищ капитан-лейтенант, по вашему приказанию беседовал с коком. Как он говорит, «кэп» всегда завтракает, обедает и ужинает один у себя в каюте, но ест — кок даже удивляется, — ест за пятерых…

«Очевидно, «кэп» скрывает кого-то даже от своей команды», - подумал Девятов и направился к поджидавшему его Шлихту.

— Заверяю вас, господин капитан, — пытаясь казаться искренним, говорил Шлихт, — состав моей команды двадцать восемь человек. На судне нет ни одного лишнего человека! Вы можете не утруждать себя проверкой.

— Не так давно, господин Шлихт, вы уверяли меня в неисправности магнитного компаса, — усмехнулся Девятов.

— Я до сих пор не понимаю, как это случилось… Злой умысел! Я взял на борт в Киле несколько человек по рекомендации комитета профсоюзов…

По судовому списку и фотографиям на мореходных книжках Девятов тщательно проверил состав команды: все люди, двадцать восемь человек, включая капитана, были налицо.

Шлихт и Девятов поднялись на верхнюю палубу.

— В какой упаковке груз? — спросил Девятов.

— В деревянных ящиках…

Капитан-лейтенант подошел к штормтрапу и вызвал со шлюпки матросов.

— Вы хотите осматривать груз? — забеспокоился Шлихт.

Не отвечая, Девятов приказал отдраить трюмные люки.

— Позвольте, — запротестовал Шлихт, — но детали — в заводской упаковке! По договору с фирмой я обязался доставить груз…

— Мы гарантируем, господин Шлихт, что никаких претензий к поставщику не будет! — перебил его Девятов, спускаясь по узкому трапу в трюм.

Вдоль бортов трюма с обеих сторон были принайтованы [11] большие ящики.

«Проверять будем выборочно, — решил Девятов. — Каждый третий ящик справа налево!».

Сняв найтовы, пограничники спустили верхний ящик и поставили стоймя, затем набок, отвалили второй и вскрыли третий. В ящике были тщательно упакованные в промасленную бумагу детали рефрижератора.

— Господин капитан, — обратился Шлихт к Девятову, — это непорядок! Ящики надо класть так, как они лежали. Погрузка производилась в присутствии поставщика…

— Господин Шлихт, ни на одном ящике я не вижу маркировки «не кантовать»! — возразил Девятов. — Прошу вас не мешать осмотру!

Когда проверка грузов подходила к концу, Девятов взглянул на часы: пограничники находились на судне третий час! Отлично зная, как волнуется на корабле командир, он хотел было поручить осмотр оставшегося груза старшине, подняться на палубу и связаться с кораблем, как вдруг…

— Товарищ капитан-лейтенант, — тихо доложил старшина, — из первого ящика, что мы поставили на попа, слышен чей-то стон.

«Вот он, двадцать девятый! — подумал Девятов. — Тот, с кем накануне ужинал в своей каюте Шлихт».

С видом человека, утомленного скучной формальностью осмотра, Девятов подошел к вертикально стоящему ящику, прислонился к нему и, вынув блокнот, сделал вид, что пересчитывает груз.

Глаза Девятого встретились с взглядом Шлихта. На его лице уже не было бессмысленного выражения морского окуня, взгляд был настороженным и колючим, а грузное, раньше казавшееся ему рыхлым тело напружено, словно готовое к броску.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Было тихо. Терпеливо вслушиваясь, капитан-лейтенант ждал. Внешне спокойный, он пересчитал ящики, сделал запись в блокноте и вдруг ясно услышал идущий из ящика глухой и протяжный стон.

В трюме было сыро и холодно, но капитан-лейтенант видел, как на лбу Шлихта выступили крупные капли пота. От его любезности не осталось и следа. Он быстро вынул пачку сигарет и закурил.

— Вскрыть ящик! — приказал Девятов.

— Я протестую! — вмешался Шлихт. — Вы решили вскрывать только каждый третий…

— А теперь я приказываю осмотреть каждый первый! — спокойно сказал Девятов и добавил: — Кроме того, господин Шлихт, своим подчиненным я отдаю приказания на русском языке, которого вы не знаете…

Когда пограничники сняли верхнюю крышку ящика, они увидели ноги, обутые в кирзовые сапоги.

Перекантовав ящик набок, матросы вытащили человека. Он был в бессознательном состоянии. Длительное, в течение нескольких часов, пребывание в ящике вниз головой, не пошло на пользу этому пассажиру.

У Шлихта отвисла губа с прилипшей к ней сигаретой. Он вытер платком лоб и, беспомощно разведя руками, пробормотал:

— Не понимаю… Не знаю, как это случилось… Этого человека я никогда раньше не видел. Первый раз…

— Господин Шлихт, вы утверждаете, что пять дней перехода от Киля этот человек находился в ящике без пищи и воды? — спросил Девятов…

— Нет, я этого не утверждаю, но… — Шлихт замолчал, увидев, что Девятов достал из ящика пехотную лопату и вещевой мешок.

В карманах кожаной теплой тужурки пассажира, так неудачно сделавшего стойку на голове, были: пачка папирос «Беломорканал» фабрики им. Урицкого, удостоверение, выданное Петрозаводским геологическим институтом на имя руководителя геологоразведочной партии Василия Васильевича Благова, и паспорт на то же имя.

— Судя по документам, Благов является советским гражданином, — не скрывая иронии, сказал Девятов. — Мы снимем его с вашего судна. Тем более что он нуждается в неотложной медицинской помощи.

Шлихт беспомощно развел руками.

Обвязав «геолога» концом за туловище, его, словно мешок, подняли из трюма на палубу.

— Подпишем, господин Шлихт, протокол осмотра! — пригласил Девятов.

Они молча пошли к трапу. Девятов видел, как у поднимавшегося перед ним Шлихта клапан заднего кармана оттопыривал тяжелый пистолет.

Когда они вышли на верхнюю палубу, за кормой «Ганса Весселя» с наветренной стороны, придерживаясь дистанции двух кабельтовых, покачивалась на волне «Вьюга». А по носу слева Девятов увидел приближающийся знакомый силуэт небольшого судна.

К месту происшествия шел быстроходный штабной катер.

КОРГАЕВА САЛМА.

Получив указание штаба, «Вьюга» пошла в базу.

Ранним утром следующего дня корабль подходил к Коргаевой Салме. Штормовой ветер сменился штилем. Над заливом курился туман. Мерно вздымались крупные валы зыби. Нос корабля то поднимался над валом, то опускался в межвалье.

У гюйсштока впередсмотрящим стоял Нагорный. Качка вызывала у него чувство непреодолимой тоски. Туго затянув ремень и упрямо сжав губы, он всматривался в белесую мглу тумана.

Бывало, в училище ротный командир, распекая за нерадивость, пугал его:

«Погодите, Нагорный, вот кончите школу да отправят вас в Коргаеву Салму, узнаете, почем фунт лиха!..».

Позже Андрей узнал о Коргаевой Салме от мичмана Ясачного, боцмана «Вьюги», прибывшего из Заполярья, чтобы сопровождать их к месту назначения. Вспомнился синий дорожный чайник мичмана, обжигающий руки, в эмалированной кружке чай и беседа под монотонный перестук колес.

Нестерпимо захотелось чаю, погреть о кружку озябшие руки.

Тогда, в поезде, испытывая тревожное чувство неизвестности, он узнал, что корга — небольшой каменистый остров, а салмой в Заполярье называют пролив, отделяющий остров от материка.

Протяжно и грустно басили ревуны, подавая сигналы в тумане, им вторил тифон корабля. Медленно, словно на ощупь, огибая Коргу, «Вьюга» входила в бухту.

Из мглы выплыл красный конус нордового буя.

Предупредив двумя свистками, Нагорный передал на мостик:

— Вижу слева по носу буй!

Прозвучал предупреждающий сигнал ревуна.

Малым ходом корабль подходил к узкому фарватеру Коргаевой Салмы.

Помощник командира отдал команду:

— По местам стоять! На якорь, швартовы становиться!

Нагорный занял свое место на полубаке.

Мигнул зеленый огонек у южной оконечности пирса. Отрабатывая правой машиной, корабль медленно привалился к стенке. С носа взметнулся бросательный конец, и вот уже петля троса заведена на большой пал причала. Борт мягко прижал подставленный кранец, и «Вьюга» подвалила кормой…

В училище Коргаева Салма представлялась Нагорному чем-то таинственным и страшным, теперь же он с нетерпением ждал каждого возвращения в базу. Казалось бы, здесь, в Коргаевой Салме, ничего не менялось в жизни матроса, он оставался на корабле, так же жил в кубрике, трудился так же, как и в море, дышал тем же влажным, просоленным морозным воздухом, и все же в базе Нагорный больше чувствовал свою связь с людьми и домом… Причиной этому было то изнуряющее недомогание, которое он испытывал в море, и, конечно, почта — маленькая комната за железной дверью, пахнущая сургучом, штемпельной краской и фруктами, — здесь подолгу в ожидании возвращения адресатов с моря лежали посылки с дарами юга. На почте Нагорный получал до востребования письма из дома, голубые конверты Светланы…

Коргаева Салма за последнее время преобразилась. Здесь выросли большие благоустроенные дома. Клуб, хлебозавод, немногочисленные, но такие опрятные улицы, что, прикурив папиросу, было неловко бросить на мостовую спичку. Поселок живописным амфитеатром спускался к морю. По бухте деловито сновали посыльные катера и буксиры.

Отпуская Нагорного на берег, капитан-лейтенант Футоров спросил:

— Как вы себя чувствуете?

— Хорошо, товарищ капитан-лейтенант, — ответил Нагорный, и на его лице появилось мальчишеское, упрямое выражение.

Подтянутый, упорный в достижении своей цели парень все больше нравился замполиту.

На пирсе Нагорный еще чувствовал себя так, словно шел по палубе корабля в штормовую погоду.

Восемь дней он был в плавании. Море не щадило — холодные северо-восточные ветры обжигали его лицо, сырая изморось заползала за ворот бушлата, тяжелый, непривычный матросский труд изнурял, но в то же время Андрей чувствовал, что из каждого плавания он приходит с новым сознанием своей силы. Это наполняло его торжеством победы, пусть еще маленькой, но все же победы.

Поселок был скрыт завесой тумана. Навстречу Андрею попалась женщина с веселой стайкой ребятишек. Он узнал Футоровых. Надежда Григорьевна и все четверо ребят, старшему из них было лет восемь, шли на пирс встречать главу дома. Отступив в сугроб, Нагорный поздоровался.

Снег уже потемнел и стал ноздреватым, как всегда весной. В это время года в Москве уже продают привезенные с юга мимозы.

«Будут от Светланы письма? Сколько? Одно, два, а быть может, три?» — думал Нагорный и, не останавливаясь, прошел мимо почты. Чем больше ему хотелось получить голубые конверты, надписанные знакомым мелким, округлым почерком, тем больше он старался отдалить эти минуты радости.

За клубным штакетником стояла заботливо укутанная снегом молодая рябина. Нагорный с нежностью посмотрел на деревце — он вспомнил другую, подмосковную рябинку…

…Это было осенью позапрошлого года. У военкомата уже дожидался автобус. Неторопливо поглядывая на часы и вороша ногами палый желтый лист, Андрей ходил по аллее парка.

Света была взволнованная и растерянная. Прощаясь, она притянула его к себе и поцеловала в губы. Ощущение этого первого поцелуя Андрей помнит и сейчас. Тогда у калитки он оглянулся и увидел Светлану с косынкой в беспомощно опущенной руке. И, словно врачуя боль первого расставания, рябина положила на ее плечо ветку с гроздьями ярких ягод…

Туман редел. С бухты доносился жалобный крик чаек. Птицы спорили с мощными звуками рояля — трансляционный узел клуба передавал урок гимнастики. Казалось странным, что в этот день и час и в Москве и в родной Кашире, так же как здесь, в Заполярье, звучат одни и те же звуки рояля… Только сейчас Нагорный сообразил, что еще очень рано, а почта открывается в десять часов.

Медленно он пошел к старому причалу. Здесь швартовались сухогрузные баржи, буксиры, катера «Касатки», прозванные так за их высокие мореходные качества.

Нагорный прислонился к штабелю бревен. По ту сторону бухты в редеющем тумане высился силуэт «Вьюги». Узкие, словно бойницы, порты фальшборта, гордая форма носа, чуть скошенная назад труба — весь его вытянутый, длинный корпус выглядел даже здесь, у стенки, настороженным, сильным и готовым к стремительному движению.

Может быть, впервые Нагорный подумал о том, что это его корабль, с которым он связан крепким, выстраданным чувством привязанности.

Мороз крепчал, пробираясь за шинель, ноги стыли. Нагорный решил вернуться на корабль. Он шел быстро и, поднимаясь по трапу, почувствовал, что идет в свой дом, где его ждет тепло обжитого кубрика, знакомые шумы, запахи, а главное, люди — матросы, так же как и он, познающие суровые законы моря.

На корабле шла приборка: скалывали лед, драили медные части, смывали щетками горячей водой морскую соль с надстроек полубака.

Захватив ветошь, Нагорный поднялся на полубак.

— Ты что же так скоро? — спросил его старшина 2-й статьи Хабарнов.

— Почта закрыта, — ответил Андрей.

— По дому соскучился, — понимающе сказал Хабарнов. — На что мой дом близко, из поморов я, мезенский, а веришь, ночью в кубрике лежишь — о доме думаешь, душу греешь…

Легкость, с которой Хабарнов проник в его душевное состояние, поразила Нагорного. Отжимая швабру, Хабарнов оглядел проясняющийся горизонт и сказал:

— Юго-западный будет. У нас, поморов, юго-западный ветер шалоником называют. — Сгоняя через шпигат [12] воду с полубака, он рассмеялся: — Знаешь, паря, как помор в старину ветер на таракана гадал? Мне отец сказывал. Ходили тогда под парусом. Ветра нет — трески нет. А «тресшоцки» не поел — худо помору, весь день голодный. Берет тогда помор большого черного таракана, за борт бросает, на таракана смотрит да приговаривает:

У встока да обедника
[13]
Женка хороша!
У запада, шалоника,
Женка померла.
Встоку да обеднику
Каши наварю,
А западу, шалонику,
Блинов испеку.

Куда таракан головой повернется, с той стороны и ветер будет. Вот, паря, посмотрел бы мой дед, что тараканом счастья пытал, на каком корабле его Тихон в море ходит, второй бы раз от зависти концы отдал!

— Он от старости помер? — спросил рыжеватый матрос, надраивая медные дощечки с номерами шпангоутов.

— Нет, от водки, — помрачнел Хабарнов. — Фактория у нас была английская, поморов спиртом спаивала. Что человеку по жизни спиртного положено, мой дед дважды выпил, ну и помер раньше времени.

Буксир подтянул к борту «Вьюги» наливную баржу с горючим, затем интендант подвез на грузовике продукты. Только после обеда дежурный по кораблю разрешил Нагорному сойти на берег.

Четыре письма получил Андрей: от мамы, Фомы Лобазнова, друга с пограничной заставы, и два от Светланы.

Письмо матери, как всегда, было проникнуто тревогой за сына. Здесь, в этом краю, в сорок четвертом году в боях за Большой Криницей погиб ее первенец, Владимир. Мать всегда не замечает того, как мужают ее дети, и Андрей для нее оставался ребенком. Длинными ночами, одинокими и бессонными, разговаривая с сыном, она писала ему о всем том, что беспокоило материнское сердце.

«Андрюша, у нас уже теплые ветры, и на улицах стаял снег. На тополях налились почки, — писала она. — В тех местах, что ты служишь, скоро быть весне, но ты не доверяйся первой весенней весточке, она обманчива, ноги держи сухими и в тепле. Я тебе шерстяные носки связала, завтра соберу посылку. Денег, сыночек, мне хватает. Сегодня была у меня Светлана, славная девушка, и любит она тебя. Береги, Андрюша, это хорошее, чистое чувство…».

Ночь стояла непривычно тихая. Электроэнергию корабль получал от базы. Корабельные двигатели отдыхали, словно набирались сил. Было слышно, как билась о пирс волна. Комендор не спал. Его койка была верхняя, и у самого изголовья горела сильная электрическая лампа под колпаком из молочного стекла. Почти с головой накрывшись одеялом, Нагорный лежал на боку и в который раз перечитывал письма.

«Друг Андрей! — писал Лобазнов. — Вот ведь как получилось, я уже скоро год, как служу на границе, а ты, заводила, всего только шестой месяц. Помнишь, как мы с тобой еще мальчишками клялись друг другу всегда и везде быть вместе? Теперь дело прошлое, но, когда я узнал в военкомате, что ты уезжаешь в училище, а я в Мурманск, такая обида меня взяла, что я чуть не разревелся. Теперь мы с тобой близко и далеко, на одной границе, а свидимся неизвестно когда. Ты пишешь о трудностях, а где их нет? Мечтая с тобой о будущем, разве мы искали легких путей? Помнишь, мы говорили о романтике, о полной приключений пограничной службе? Мы представляли себе погоню, борьбу, перестрелку, смертельную схватку с врагом, а на деле? За целый год службы я еще ни разу не видел нарушителя. Но если пораскинуть мозгами, так в этой службе нужно больше мужества, чем в схватке с врагом. Обязанности у нас с тобой маленькие, а делу мы служим большому. Легче совершить подвиг, чем все время, всегда и везде быть готовым к этому подвигу. Ты скажешь: «Ну вот, опять наш Фома — горе от ума!» Что сделаешь, Андрюшка, у тебя сердце — коренник, а башка за пристяжную, у меня мой котелок коренником ходит…».

Услышав за спиной тяжелые шаги боцмана (Ясачный дежурил этой ночью по кораблю), Нагорный спрятал письмо под одеяло.

Боцман обошел кубрик, подоткнул свесившееся с матроса одеяло, остановился возле Нагорного и спросил:

— Почему, комендор, не спите?

Нагорный приподнялся, чтобы ответить, и письмо, лежавшее под подушкой, упало к ногам боцмана. Ясачный нагнулся, поднял голубой конверт и, положив его под подушку комендора, сказал:

— Понятно, от Светланы. После отбоя матросу положено спать.

Ясачный включил ночное освещение. В голубоватом свете ночника лицо боцмана показались Нагорному мягче и приветливее. Это был человек большой физической силы и неистребимого жизненного оптимизма. Рассказывали про боцмана, что однажды на талях поднимали двигатель, ходовой конец лопнул, двигатель упал и придавил матроса. Ясачный ломиком приподнял станину и держал ее на весу до тех пор, пока не вытащили пострадавшего. Немного погодя, когда надо было подвести под станину конец, три человека не смогли поднять ее рычагом.

Как бы в раздумье, боцман постоял у трапа, ведущего не кубрика, затем вернулся к Нагорному и тихо, чтобы не разбудить спавшего рядом матроса, сказал, вынув из кармана флакон с витаминным драже:

— Возьмите, Нагорный. Это аскорбиновая кислота. В море, когда будет худо, разгрызите таблетку и держите за щекой — станет легче.

— Спасибо, товарищ мичман! — поблагодарил Нагорный.

— И вот еще что, комендор. Ты, верно, слыхал, — неожиданно перешел боцман на «ты», что всегда служило у него признаком расположения к собеседнику: — море любит сильных. Тут речь о силе человеческого духа. Понял? У тебя, Нагорный, упрямства хватит, моряк из тебя получится.

Боцман вышел из кубрика, но уснуть Андрей не мог. То, что сказал ему сейчас Ясачный, перекликалось с письмом Светланы — она любила и верила в него.

Три года назад они впервые встретились в девятом классе школы. Хрупкая, словно тоненькое деревце на ветру, с жиденькими льняными косичками, серыми глазами и бровями вразлет, вздернутым носиком и пухлыми, чуть приоткрытыми губами, она не понравилась Андрею. Он прозвал ее «фитюлькой», и это прозвище пристало к ней, как ириска к нёбу. Девушка, однако, взяла по отношению к Андрею покровительственный тон. Она подсказывала ему на уроках, приносила понравившиеся ей книги, хотя он и не просил ее об этом. Завертывала его учебники в красивую цветную бумагу, меняла перья на его ручке. Она опекала его бережно и в то же время требовательно до тех пор, пока, распаленный насмешками сверстников, Андрей не взбунтовался. Они поссорились. Тогда свое неукротимое стремление к заботе и опеке Светлана перенесла на Тихона Жевакина. Этот тихоня — его так и звали Тихоней — не только терпеливо сносил опеку, но и быстро приспособился к новым обстоятельствам, стал даже требовать, чтобы Светлана приносила ему в школу завтрак. Однажды Нагорный встретил Жевакина на Оке, это было весной на рыбалке, и так его отдубасил, что Тихоня два дня не ходил в школу. Андрей был наказан, а Светлана демонстративно пересела за парту к Жевакину.

Зимой следующего года, когда они уже были в десятом классе, умер отец Андрея.

Василий Иванович Нагорный был преподавателем географии в Каширской школе-семилетке. Умер он в классе, во время урока — подошел к карте, поднял указку и… упал, словно скошенный пулей.

Оглушенный горем, Андрей был дома один, когда вошла Светлана. Со времени их ссоры прошло больше года, за все это время они не сказали друг другу ни слова. Девушка молча сняла свою рыженькую шубку, повесила ее на вешалку, вымыла посуду, прибрала комнату, так же молча села рядом с Андреем и взяла его за руку. Вечерело. Были холодные серые сумерки. Стекла окна, разрисованные морозным узором, пропускали совсем мало света.

«Если бы ты знал, Андрюша, как я тебя люблю!..» — сказала Света и громко, навзрыд, заплакала на его плече.

От этих слов и от искреннего девичьего признания стало так хорошо и тепло, что Андрей сказал то, чего, быть может, никогда не сказал бы еще несколько минут назад:

«Мне отец оставил письмо. Я еще не читал. Хочешь, Света, прочтем его вместе?».

Письмо отца, начатое давно, еще в сорок шестом году, писалось им долго, до пятидесятого года. Хранилось оно в большом самодельном конверте, в углу которого было написано: «Моему меньшому сыну Андрею, в день его совершеннолетия».

Это было большое письмо, вернее даже не письмо, а серая ученическая тетрадь, содержащая краткую историю жизни Владимира Нагорного, старшего брата Андрея. Между исписанными знакомым почерком отца страницами были аккуратно вклеены чуть пожелтевшие фотографии, письма Владимира, вырезки из фронтовых газет…

Они читали тетрадь, сидя рядом у окна, дожидаясь, пока каждый из них закончит последнюю строчку, чтобы перевернуть страницу.

С тех пор они никогда не говорили друг с другом о своих чувствах, но в этот, именно в этот вечер они оба выросли и возмужали…

Осторожно, чтобы не разбудить соседа, Андрей спустился с койки, сунул ноги в холодные, пропитанные сыростью сапоги, накинул шинель, надел шапку, поднялся на верхнюю палубу и вышел на ют.

Было морозно. По чистому звездному небу триумфальной аркой горело, сверкало, переливалось изумрудными искрами северное сияние.

СЕРАЯ ТЕТРАДЬ.

Воскресный день на корабле начинается позже, но, по привычке, Нагорный проснулся в шесть. Кубрик, освещенный ночником, был погружен в голубоватый сумрак. Только Федя Тулупов, встав чуть свет, гладил белую тужурку вестового кают-компании — накануне он проиграл Лаушкину в шашки и расплачивался утюжкой.

Нагорный повернулся на бок, нащупал под подушкой письмо, закрыл глаза и попытался представить себе, что сегодня будет делать Света. По выходным дням Светлана уходила на лыжах. Для прогулок у них были свои любимые места на берегах Оки. Мать писала, что снег стаял и на тополях налились почки. Стало быть, синяя спортивная шапочка и свитер до времени сложены в бабкин сундук, пересыпаны нафталином, а лыжи лежат на шкафу в сенях. Причудливый свет в сенях — фрамуга над дверью забрана разноцветными стеклами. На стене высоко, у самого потолка, висят пучки трав — мяты, ромашки и багульника, отчего во всем старом доме стоит особый пряный запах. Андрей слышит этот запах и сейчас, словно рыжая шубка Светы прикасается мехом к его лицу.

Открыв глаза, Андрей видит Тулупова — высунув язык, Федя старательно водит утюгом. По распластанной на рундуке тужурке гуляет утюг вперед-назад, вперед-назад… Света протирает окна — весна! Гонимое ветром белое облако мчится по темному небу. Тряпка скользит по стеклу, вперед-назад, вперед-назад… Но вот в беспомощно опущенной руке — смятая газовая косынка. Парк. Осень. Медленно, вороша ногами лист, идет Андрей по аллее парка. Прощаясь с ним, Света поднимает руку, пичуга доверчиво садится на ее ладонь и заливается звонкой песней…

Не сразу доходит до сознания Андрея звук корабельной дудки.

Подражая боцману Ясачному, дежурный, напевно вытягивая последние слога, дает побудку. Заливисто поет дудка.

— Команде вставать! Койки убрать! Девять часов.

Горн играет «большой сбор». Экипаж выстраивается по правому борту корабля.

Торжественные минуты тишины.

— На флаг смирно! — звучит команда.

Слышно, как сердце отсчитывает секунды.

— Флаг поднять!

И вот на свежем морозном ветру затрепетал пограничный флаг.

После команды «разойтись», предоставленный самому себе, Нагорный вновь почувствовал знакомую неуверенность в ногах и легкое головокружение. Без всякой цели он спустился на ют. Возле обреза — надвое распиленной бочки — курили матросы и, как всегда в праздничные дни, неторопливо «травили» байки.

Немилосердно дымя и прикуривая один «гвоздик» от другого, «травил» Даниил Панков, первый корабельный балагур. Матросы слушали Панкова с недоверчивой, скептической улыбкой, но слушали — весело человек врет!

Левой рукой Даниил изображал разбушевавшуюся стихию, коробок спичек в правой был кораблем, застигнутым штормом.

— Такой мордотык! — рассказывал Панков. — Такая волна — полундра! Корабль зарылся с пушкой по мостик — ни тпру ни ну… «Полный назад!» — командует капитан. Нос из волны вытащил и па-а-шел! «Это, — говорит, — разве шторм?! Вот раньше бывал шторм, так шторм!..».

Не дослушав Панкова, Андрей открыл дверь в надстройку. Из камбуза пахнуло аппетитным запахом жареной трески. Нагорный прошел до носового кубрика, снял шинель, шапку и спустился вниз. Осторожно, чтобы не смять отглаженную форменку, достал из рундука серую тетрадь.

Когда море бывало особенно враждебно и чувство недомогания посеяло в Андрее неуверенность в своих силах, он обращался к этой тетради, черпал в ней духовную силу и мужество.

В кубрике было шумно: редколлегия готовила к выпуску очередной номер стенной газеты. Тулупов пытался отыграться в шашки у Лаушкина, старшина Хабарнов с мотористом разбирали шахматную партию.

Заметив торчащий из-за пазухи Андрея уголок конверта, Хабарнов спросил:

— Ты что, комендор, письма хочешь писать?

— Да, хотел… — нерешительно ответил Нагорный.

— Хочешь, пущу в машинное? — предложил моторист.

— Хорошо бы…

— Ну, пойдем, — сказал моторист и поднялся из кубрика.

В машинном отделении непривычно тихо, словно в зверинце, где живых, мятущихся и рычащих зверей в клетках заменили набитыми чучелами. У конторки, освещенной дежурной лампочкой, — вентиляционная труба. Покрытая пробковой крошкой и выкрашенная белой краской труба похожа на заиндевевший ствол дерева.

Тишина.

Андрей раскрыл тетрадь, в которой были аккуратно подклеены фотографии, письма, газетные вырезки. На первой странице — фотография: вооруженный автоматом бронзовый воин указывает рукой на запад. Это памятник всем тем, кто в крови и огне сражений освободил Печенгу — искони русскую землю — от фашистской нечисти, тем, кто остался жив, и тем, кто пал в этой борьбе.

«Моему меньшому сыну…» — прочел Андрей. Строки письма волновали его и сейчас так же, как в тот холодный памятный вечер, когда он и Светлана впервые вскрыли толстый пакет.

«Сынок, тебе было два года, когда Владимир ушел в армию. Придет день, и ты, Андрейка, уйдешь из дома с повесткой военкомата.

Вчера вечером спустился я покурить во двор. Ты, Андрей, со своим дружком Фомой забрался в кузов грузовой машины. Оба вы вслух мечтали о будущем, и, конечно, пределом вашей детской мечты был этот старенький, полуразбитый грузовик. Вы хотели водить машину так, «чтобы ветер свистел в ушах»… Вам обоим по девяти лет. Перед вами много путей-дорог, но, выбирая свою, Андрейка, не ищи легкую и проторенную дорогу. Не бойся трудностей. Самая большая радость — когда, преодолевая препятствия на своем пути, человек достигает большой и благородной цели.

Мне, Андрей, много лет, и я не знаю, сумею ли помочь тебе выбрать жизненный путь. Но не только поэтому я решил обратиться к тебе с письмом. На эту мысль меня натолкнуло еще одно обстоятельство: на стапелях отличнейшей верфи заложен сторожевой корабль «Вьюга». Корабль назван так по морской традиции — в честь торпедированного в сорок втором году сторожевого корабля «Вьюга», на котором служил комендором твой старший брат Владимир. Пройдет несколько лет, и новый, технически еще более совершенный корабль будет нести сторожевую службу в водах Баренцева моря, только комендора Нагорного не будет в его экипаже.

Я люблю раздумье. Мать в шутку называет меня «доморощенным философом», но кажется мне, что в некоторых традициях заключается неистребимая сила жизни. Подумай, сынок, над этим…

Когда ты получишь письмо, быть может, многое изменится. Прочти все то, что мне удалось собрать из писем, воспоминаний однополчан Владимира, из фронтовых газет, присланных комиссаром полка. Сын писал часто, но я отобрал из его писем лишь те, что были вехами на его пути».

Андрей перевернул страницу и стал читать письма Володи к отцу:

17 марта 1941 года. Коргаева Салма.

Дорогой отец!

Это письмо я посылаю тебе на школу, чтобы не огорчать маму. Надо с тобой посоветоваться. Видишь ли, появилась у меня мысль остаться на сверхсрочной.

Вчера после отбоя сон долго не шел, разговорились мы. Один парень — он из-под Рязани — сказал: «Скоро отслужу срок, поеду в Рязань. Будь он неладен. Мурманский край! Сопки и тундра, болота и топи, чахлая рябина, по колено береза…

Ты знаешь, отец, как я люблю родную Каширу и быстрые воды нашей Оки, ее смоляные запахи. Но, мне кажется, нигде я не увижу таких закатов, какие бывают здесь, на Баренцевом море! Такой суровой и красивой природы, ярких цветов тундры, грибного раздолья, лютых штормов и необыкновенной тишины на морских просторах.

Да, служба здесь нелегкая, но край этот наш, и кому же нести здесь службу, если не нам — молодым и сильным?

Что скажешь, отец?

Буду с нетерпением ждать твоего письма.

Целую. Владимир. 29 Июня 1941 Года.

Дорогой отец!

Получил, отец, твое письмо. Читаю, и как-то не по себе — в каждой строке холодное раздумье, а ствол моего орудия еще не успел остыть — вели огонь по врагу.

Война!

Теперь и думать нечего: мое место здесь.

Присматриваюсь к товарищам, таким же, как я, двадцатилетним. За эти несколько дней мы все изменились, стали строже к себе самим — мы на переднем крае. За нами — Родина. Часто мы и раньше говорили: «Родина», но только теперь все мы, и каждый по-своему, прочувствовали и поняли все, что входит в это понятие.

Спешу, через несколько минут уходит почтовый катер.

Пиши мне по новому адресу.

Завтра отправлю подробное письмо маме. Знаю, она не спит по ночам, волнуется.

Целую. Твой Владимир.

Вырезка из газеты Карельского фронта «За Родину» от 15 декабря 1941 года:

Мужество матроса Нагорного.

На корабле был получен приказ высадить разведгруппу в глубоком тылу противника.

Ночью, пользуясь непогодой — с утра бушевала пурга, — наш корабль скрытно вошел в залив. Бесшумно спущена на воду шлюпка. Тихо. Не слышно всплеска весел, дыхания гребцов.

В густой снежной пелене смутно вырисовывается скалистый берег. Шумит прибой, набегая на камни.

Казалось, что тяжело перегруженная шлюпка стоит на месте, теперь все мы видим быстро приближающиеся скалы.

Вдруг сильный толчок — шлюпка с полного хода врезается в отмель. До берега метров десять. Снег начинает редеть. Слышно, как переговариваются гитлеровцы. Через равные промежутки времени взлетают осветительные ракеты и, вспыхнув тусклым светом, гаснут на снегу.

Время идет. Шлюпка перегружена, и киль плотно заклинился в прибрежных камнях. Разведчики не могут сойти в воду — впереди немалый путь, их ноги должны быть сухими.

Минутное состояние растерянности.

Не дожидаясь приказа, матрос Нагорный прыгает в ледяную воду и, ощупывая ногами дно, направляется к берегу. Местами вода достигает пояса. Вскоре Нагорный возвращается к шлюпке и, посадив на закорки, выносит разведчика на берег. Семь раз возвращается Нагорный к шлюпке и, посадив на закорки, выносит семерых разведчиков на берег.

Приказ командования выполнен.

Вырезка из фронтовой газеты «За Родину» от 14 ноября 1944 года:

Черная Брама.

Решительное наступление войск Карельского фронта в Заполярье началось утром 7 октября.

На участке реки Западная Криница в обороне были: 6-я горно-егерская дивизия гитлеровцев и батальон стрелков альпийской дивизии «Эдельвейс». Гитлеровское командование считало, что глубоко эшелонированная оборона на этом рубеже, созданная за тридцать восемь месяцев позиционной войны, неприступна и может отразить любые атаки.

Главный удар наших войск наносился южнее озера Ропач. На правом фланге наступали части полковника Равенского.

Надо было вызвать точный прицельный огонь нашей артиллерии по батареям противника.

Над укрепрайоном 6-й горно-егерской дивизии господствует высота 412, выступающая вперед клином, похожая на поднятый нос баржи. Гранитная скала называется Черной Брамой.

Старшина 1-й статьи Нагорный и радист Облепихин добровольно вызвались обойти укрепрайон и с высоты 412 разведать батареи тяжелых минометов и артиллерии противника, сообщить данные на КП и скорректировать огонь наших орудий.

Старшина Нагорный подполз к парторгу роты, молча передал ему аккуратно сложенный лист бумаги, махнул Облепихину рукой, сбросил каску и, надев бескозырку, пополз в сторону колючей проволоки.

Парторг долго следил за разведчиком. Когда они скрылись за снежным пологом, он развернул сложенный лист и прочел:

«Если погибнем, просим считать коммунистами.

Владимир Нагорный, Антон Облепихин».

Это было написано химическим карандашом на листе, вырванном из тетради в косую линейку.

На пути разведчиков девять рядов колючей проволоки, их надо преодолеть под плотным огнем противника, выйти к берегу, по грудь в ледяной воде обойти укрепрайон и с тыла подобраться к подножию Черной Брамы.

Прошел час.

Наши бойцы отбивали третью, самую яростную контратаку альпийских стрелков, когда на КП получили донесение:

«Занят пост наблюдения на высоте 412. Дивизион тяжелых минометов — квадрат 187. Артиллерийская батарея — квадраты 191–193.

Пятый».

Это был индекс Нагорного.

Сорок минут бушевал огненный шквал. Все это время разведчики корректировали огонь наших орудий. Снаряды ложились точно в цель, вздымая глыбы гранита и обломки вражеской техники.

Батареи противника подавлены!

В наступательном порыве части полковника Равенского прорвали вторую линию укреплений, соединились с частями, наступающими южнее озера Ропач, и, преследуя гитлеровцев, успешно форсировали губу Тимофеевку.

Два бойца — коммунисты Владимир Нагорный и Антон Облепихин — до конца выполнили свой воинский долг.

Вечная слава верным сынам Родины, павшим в боях за Отчизну!

Помедлив, Андрей осторожно складывает пожелтевшую вырезку и открывает новую страницу:

Карельский фронт. 20 октября 1944 г.

Дорогие Варвара Тимофеевна.

и Василий Иванович!

Ваш сын Владимир героически пал в бою за Родину.

Командование наградило посмертно Владимира орденом Красного Знамени.

О подробностях не пишу, так как несколько дней назад я послал вам вырезку из фронтовой газеты.

На следующий день после памятного боя, точнее 8 октября, группа бойцов вернулась к высоте 412, для того чтобы разыскать тела погибших героев и с почестями предать их земле.

Тело Антона Облепихина мы нашли и похоронили у подножия Черной Брамы, так называют поморы эту скалу. Тело Владимира Нагорного обнаружить не удалось.

Все бойцы и командиры части приносят вам свое соболезнование. Мы будем свято чтить светлую память Владимира Нагорного.

Парторг Капитан-Лейтенант И. Дудоров.

«На этом, Андрей, заканчивается история жизни и смерти твоего старшего брата.

Я уверен, что, если бы Володя был жив и ему вновь предстояло решить свое будущее, он выбрал бы снова прежний путь, какие бы он ни сулил ему трудности.

Твой брат был сильным и мужественным.

Я не хочу, сынок, влиять на твое решение. Верю, что, выбирая свою дорогу в жизни, ты будешь руководствоваться благородной целью.

Счастливого пути, Андрейка!

Твой Отец. Кашира. 1950 Г. ».

Тетрадь прочитана.

Некоторое время Андрей прислушивается к тому, как настойчиво и призывно бьет в борт корабля волна.

«Дорога выбрана, — думает он, — заветная, нелегкая… Хватит ли сил, упорства?…».

ПОЗЫВНЫЕ «ГЕРМЕС».

«Ганс Вессель» был отведен в порт, где Шлихт подписал акт, но в пункте четырнадцатом сделал оговорку:

«Я капитан коммерческого судна. Мое дело — выгодный фрахт и честное выполнение обязательств перед фирмой. Репутация капитана дальнего плавания Вальтера Шлихта безупречна! Дополнительный магнит в ноктаузе компаса и неизвестный мне человек в трюме судна — звенья одной цепи: у меня, как у всякого честного человека, много врагов!».

Надо было видеть «честного человека», когда он подписывал акт. Светлые, навыкате глаза Шлихта лучились бюргерской добропорядочностью.

После осмотра содержимого рюкзака и оформления протокола «геолог» был доставлен быстроходным катером на аэродром. Самолет оторвался от земли и лег курсом на юго-восток.

Благову было по паспорту сорок четыре года, но выглядел он старше. Нездоровый, землистый цвет кожи, сеть глубоких морщин на лице свидетельствовали о нелегкой, полной лишений жизни.

Задержанного сопровождал капитан Клебанов. Подняв свесившуюся с носилок руку Благова, капитан увидел на ладони следы рубцов и старые, годами натруженные мозоли. Синеватое пятно на лбу, похожее и на давнюю татуировку и на след порохового ожога, напоминало Клебанову что-то знакомое…

«Такие метины бывают на лицах шахтеров, — вспомнил он, — когда при травме в ранку попадает угольная пыль. Метина, так же как татуировка, остается на всю жизнь».

Проверив пульс Благова, врач занялся приготовлением шприца к инъекции.

Под крылом самолета проплывала тундра.

— Как вы думаете, Артемий Филиппович, — спросил Клебанов врача, — «неотложка» уже на аэродроме?

Набирая в шприц камфару, врач утвердительно кивнул головой.

Катер с Благовым на борту еще только отвалил от «коммерсанта», а из Мурманска уже были отправлены телеграфные запросы в Петрозаводск и Ленинград. Миновав Гудим-губу, самолет лег курсом на юг, а в это время в Ленинграде по улице Белинского к дому № 5, где, по паспортным данным, проживал «геолог», подъехал на мотоцикле оперативный работник.

Сделав разворот над аэродромом, самолет пошел на посадку. Спустя сорок минут, позвонив из кабинета главврача, Клебанов доложил полковнику Раздольному о выполнении приказа.

— Как его состояние? — спросил полковник.

— Тяжелое. В самолете пришлось дважды делать инъекцию камфары. Сознание затемненное.

— Сейчас приеду! — сказал полковник.

Прошло не больше десяти минут, и машина полковника, скрипнув тормозами, остановилась у подъезда госпиталя.

Раздольный, высокий, грузный человек, легко выбрался из машины и в сопровождении Клебанова поднялся на второй этаж, где был кабинет главного врача, майора медицинской службы Гаспаряна.

— Докладывайте, капитан, ваши соображения, — сказал полковник, как только Клебанов закрыл дверь.

— Товарищ полковник, — начал капитан, — думается, что так называемый Благов незадолго до переброски через границу занимался тяжелым физическим трудом. Можно предположить, что он длительное время работал в шахте…

Вошел главврач, поздоровался с Раздольным за руку, они были знакомы, и кивнул головой Клебанову:

— Это второй случай!

— В вашей практике? — спросил Раздольный.

— Нет, в истории цивилизации. — Подкрутив короткие темные усы, Гаспарян повторил: — Второй случай! Несколько лет назад один предприимчивый делец на Западе, выставив свою кандидатуру в губернаторы штата, чтоб снискать популярность у избирателей, три часа простоял на голове в центре городской площади.

— Выбрали? — поинтересовался Раздольный.

— Нет, забаллотировали. Видимо, боялись, что, будучи губернатором, он и деловую жизнь штата поставит с ног на голову. Случай с этим Благовым, как видите, второй. Делец был крепче. Простояв три часа на голове, он повел своих избирателей пить пиво. Благову не до пива, и с допросом, Сергей Владимирович, придется подождать до завтра…

— Мне нужно хотя бы пять минут…

— Ни одной минуты. Больной…

— Больной! — перебил его Раздольный.

— Да, Сергей Владимирович, тяжелобольной. Организм подношен, сердце расширено на четыре пальца, старый очажок в легком, все признаки силикоза — профессиональной шахтерской болезни…

Полковник Раздольный бросил быстрый взгляд на Клебанова.

— В нашей стране, — продолжал Гаспарян, — это явление редкое, на Западе силикоз — бич.

— Мы ему дадим путевку в санаторий за счет профсоюза! — усмехнулся Раздольный.

— Да! — вспомнил главврач. — Товарищ капитан, очевидно, это вас разыскивает начальник караула?

— Разрешите идти? — спросил Клебанов и, получив разрешение полковника, вышел из кабинета.

Гаспарян проводил капитана до порога, плотно закрыл дверь и только тогда ответил на ироническую реплику Раздольного:

— У тебя, Сергей Владимирович, удивительная манера казаться хуже, чем ты есть на самом деле.

— Например?

— Я знаю тебя не первый год. Ты гуманный человек и отлично знаешь, что человек болен и…

— Ваграм Анастасович, ты понимаешь, сколько человеческих жизней можно сберечь, зная задачу и цель этой переброски! А если он не один? Если одновременно с ним, но другим путем к нам уже заброшено или готовится заброска несколько подобных Благовых? Дорогеq \o (а;?) каждая минута. И я спрашиваю вас, товарищ майор медицинской службы, когда можно подвергнуть допросу задержанного нарушителя границы?

— Завтра вы сможете приступить к допросу, — ответил Гаспарян. — Вас это устраивает?

— Странный вопрос! — пожал плечами Раздольный и пошел к двери. — До завтра! — бросил он уже с порога и вышел из кабинета.

Рано утром следующего дня был получен ответ из Петрозаводска и Ленинграда.

Дежурный по отделу позвонил полковнику Раздольному на квартиру. Через несколько минут после звонка полковник приехал в управление и вскрыл пакет.

Из Карело-Финской республики сообщили:

«В городе Петрозаводске геологического института нет. В Карельском филиале Академии наук СССР (ул. Урицкого, 92) имеется отдел геологии, в функции которого посылка геологоразведывательных экспедиций не входит. Путем опроса сотрудников геологического отдела Академии наук установить личность геолога Благова Василия Васильевича не удалось. Указанный Благов никогда в отделе не работал и никому здесь не известен».

Сообщение из Ленинграда было не менее значительным:

«Паспорт указанной вами серии и номера действительно выдан 5 о/м гор. Ленинграда 4 февраля 1952 года гражданину Благову Василию Васильевичу, русскому, 1913 года рождения.

Гражданин Благов В. В. проживал в городе Ленинграде по адресу: ул. Белинского, д. № 5, кв. 74.

16 января прошлого года в 23 ч. 30 м. гражданин Благов был подобран на ул. Сенной и доставлен машиной скорой помощи в больницу, где, не приходя в сознание, скончался от инфаркта сердца. Никаких документов при покойном не оказалось. Личность Благова была установлена путем опознания, спустя несколько дней после его смерти.

Вдова Благова, Вера Андреевна, и дочь Благова, Татьяна, проживают по указанному адресу.

Последние двенадцать лет Благов В.В. работал старшим провизором гомеопатической аптеки.

Фотография Благова при этом прилагается».

Полковник открыл паспорт задержанного Благова на странице «Особые отметки». Здесь был оттиск круглой печати с места работы: «Петрозаводский геологический институт». Посмотрев на просвет страницу, Раздольный при помощи лупы обнаружил след прежней печати, смытой с профессиональной ловкостью. Оттиск круглой печати был тот же, что и на командировочном удостоверении. Фотография подлинного Благова искусно заменена фотоснимком «геолога». Тиснение малых печатей в верхнем и нижнем углах фотографии и мастичный оттиск большой гербовой печати не вызывали никаких сомнений.

Полковник сделал запись в блокноте и, захватив протокол осмотра личных вещей задержанного, спустился ниже этажом, в комнату, где его дожидался капитан Клебанов. Здесь на большом столе лежали одежда, обувь «геолога» и содержимое рюкзака.

— Что нового? — спросил Раздольный.

— В каблуке левого сапога обнаружен шифр, но самое интересное — записка, написанная, видимо, наспех, на полях клочка западногерманской газеты. По частично уцелевшему заголовку можно предположить, что это «Куксхафенер рундшау». Записка написана карандашом по-русски:

«Готовят для переброски… Кличка Лемо… Проходил ту же, что и я, подготовку… Опять проклятый счетчик… Шраммюллер… Кенгсбери — «Хиросима»…».

— Ясно, что Благов проходил специальную подготовку где-то возле Куксхафена…

— Основание?

— Трудно предположить, чтобы выписывали газету из маленького провинциального городка земли Нижняя Саксония. Куксхафен расположен в устье Эльбы. Морской порт. По переписи пятидесятого года — сорок семь тысяч жителей.

— Так, продолжайте.

— Видимо, решив явиться с повинной, Благов в доказательство своей искренности хотел сообщить все, что известно ему об агентурной школе…

— Или?

— Не понимаю, товарищ полковник.

— Или записка — страховой полис на случай провала.

— Товарищ полковник, «Благов» работал в шахте, с ладоней его рук еще не сошли мозоли… Вряд ли его успели развратить до такой степени…

— Подобная горячность делает вам честь, капитан, но снижает объективность оценки, — перебил его Раздольный. — К этому вопросу мы еще вернемся. В одежде и обуви задержанного больше ничего не обнаружено?

— Нет, товарищ полковник.

Постучав, в кабинет вошел дежурный:

— Товарищ полковник, звонили из госпиталя — можно приступить к допросу Благова.

— Хорошо. Позвоните в гараж.

— Разрешите идти?

— Идите.

Дежурный вышел.

— Где ваша запись? — спросил Раздольный.

Клебанов передал запись полковнику.

Вчитываясь в краткие выводы по вещественным доказательствам, полковник делал заметки у себя в блокноте. От первой встречи с задержанным зависит многое, а времени, так необходимого для подготовки к допросу, нет. Обстоятельства требуют решительных, оперативных действий.

Клебанов попросил разрешения и, приоткрыв форточку, закурил. Сизые голуби, усевшись на наличнике окна, затеяли шумную возню. По-весеннему теплый ветер шевелил оконные занавески. За главным корпусом управления в эти несколько дней вырос новый, восьмой этаж жилого дома. Левее, теряясь в легкой туманной дымке, уходили все дальше и дальше стрелы башенных кранов. Взбираясь на холмы предгорий, город строился, год от года становился все богаче и краше, а здесь… Клебанов невольно окинул взглядом шпионское «хозяйство», лежащее на столе, и… день, показалось ему, утратил свою ясную, весеннюю свежесть.

Когда они приехали в госпиталь, дежурный врач еще в вестибюле предупредил полковника:

— Состояние больного тяжелое, главный врач просил вас уложиться в десять минут.

Полковник помрачнел и, не ответив, направился к сестре-хозяйке. Белого халата большого размера не оказалось. Стянутый на спине тесемками, узкий, едва достигающий лопаток халат стеснял Раздольного и усиливал чувство раздражения.

Полковник шел по длинному коридору госпиталя и ругал себя — раздражение было плохим советчиком в предстоящем допросе.

Когда в сопровождении капитана Раздольный вошел в палату, внешне он был совершенно спокоен и полон решимости в течение предоставленных ему десяти минут получить все необходимые сведения.

Высоко приподнятый на подушках, «Благов» полусидел. Его большие, натруженные руки с короткими пальцами лежали поверх одеяла. Взгляд блеклых, когда-то голубых глаз вяло скользнул по лицу полковника.

— Покурить бы… — сказал он.

С разрешения полковника Клебанов протянул ему коробку «Казбека».

«Благов» взял папиросу, размял ее негнущимися пальцами, прикурил и, глубоко затянувшись, закрыл глаза.

— Я хочу, чтобы вы твердо уяснили свое положение, — сказал полковник. — Вы задержаны на судне, приписанном к Гамбургскому порту. В списке команды и пассажиров судна ваша фамилия не значится. Командировочное удостоверение, выданное Петрозаводским геологическим институтом, фальшивое. Такого института в Петрозаводске нет. Что касается паспорта, то он настоящий, но для вас было бы лучше, если бы он был поддельный. Паспорт похищен у Благова шестнадцатого января прошлого года при обстоятельствах, усугубляющих тяжесть вашего положения. Вот фотография настоящего Благова Василия Васильевича. — Полковник показал фотографию. — Я предупреждаю вас: всякая попытка уклониться от правды и запутать следствие значительно ухудшит ваше и без того скверное положение. Вы будете отвечать?

— Буду… — ответил он после паузы.

— Ваше настоящее имя и фамилия?

— Непринцев Ефим Захарович. Еще одно имя дали мне «благодетели»… Условное…

— Кличку?

— Пусть… кличка… Мне теперь все равно. Дали мне кличку «Пауль».

Клебанов вел протокол допроса.

— Год и место рождения?

— Село Высокое, Николаевского района… Родился я в тысяча девятьсот восемнадцатом году…

— Вам тридцать девять лет? — с недоверием переспросил полковник.

— Тридцать девять лет, — горько повторил Непринцев. — Жизнь. Только за последние шесть месяцев, в школе господина Лер-мана, я немного пришел в себя. Восемь лет я не видел солнца. Когда шел в шахту, оно еще не всходило, когда возвращался, солнце уже село. Начал в Шарлеруа, и, кажется, нет ни одной шахты, где бы я не работал.

Непринцев говорил торопливо, как человек, который боится, что ему не хватит времени сказать самое главное, сокровенное, о чем больше нельзя молчать.

— В пятьдесят четвертом я заболел, и компания выгнала меня на улицу. Три года питался тем, что удавалось добыть на городской свалке или в мусорных ямах. Все эти годы на чужбине я только и думал о том, чтобы вернуться на родину. Я пошел на вербовку потому, что хотел вернуться домой. Знаю, теперь вы мне не поверите. Если бы меня не нашли в трюме, я пришел бы сам и рассказал всю правду…

— Поверим мы или не поверим, — сказал полковник, — это будет зависеть от искренности ваших показаний. Какое и от кого вы получили задание?

— Задание я получил от доктора Лермана. При помощи специального телевизионного устройства он наблюдал за каждым моим шагом, но я его никогда не видел, только слышал скрипучий голос. Даже фамилию шефа я узнал случайно — проговорился сопровождавший меня на аэродром Шраммюлер. Шефа я звал доктором, и это все, что мне о нем известно. Они не очень-то мне доверяли. — Непринцев горько усмехнулся. — Поэтому и задание я получил, как сказал шеф, «нарастающее». Капитану судна было поручено высадить меня на побережье Трегубова залива. Руководствуясь компасом и картой, я должен был выйти к высоте 412. Ее называют Черной Брамой.

Раздольный и Клебанов обменялись быстрым взглядом — Черная Брама за короткий срок не впервые приковывает к себе внимание.

— Здесь в полночь, — продолжал Непринцев, — я должен был по рации в течение пятнадцати минут, через равные интервалы времени, передавать мои позывные «Гермес», затем переходить на прием. Это было первое задание. Второе я должен был получить по рации. Выполнив второе задание, я получил бы третье.

— В чем состояло второе и третье задания?

— Не знаю. Однажды я спросил об этом, но мне ответили, что я, очевидно, соскучился по завтраку на помойке. Больше вопросов я не задавал…

— К чему вас готовили?

— Меня учили работе на рации, шифровке и дешифровке. Я проходил тайнопись, ориентировку на местности, фотосъемку удаленных объектов при помощи специальной камеры. Многими часами я просиживал в зарослях боярышника на одном из Фризских островов и фотографировал все проходящие корабли. Однажды меня отправили на рыбачьем траулере [14] в открытое море, и я, лежа в шлюпке, подвешенной на талях, под брезентом фотографировал учебные стрельбы военных кораблей. Но особое значение шеф придавал обучению работе со счетчиком Гейгера…

— О счетчике расскажите подробнее, — сказал полковник.

— Меня высаживали на острова через некоторое время после учебного обстрела их военными кораблями. Я должен был при помощи счетчика Гейгера определять остаточную радиацию. Этой тренировкой руководил американец, я узнал его фамилию в последний день… Сейчас я вспомню… Как подумаешь — не забыть бы — обязательно забудешь… Я записал…

— Кенгсбери? — спросил Клебанов.

Непринцев с удивлением посмотрел на капитана:

— Совершенно верно, Кенгсбери. Мысленно я звал его «Хиросима». Я знал нескольких поляков; безработица и голод толкнули их на эту работу, они строили макеты на атомном полигоне. Много раз люди умирали у меня на глазах — война, лагеря смерти, шахты, бараки перемещенных лиц, но поляки… Они умирали от лучевой болезни… Всякий раз, когда я брал в руки этот чертов счетчик, страх, словно мороз, пронизывал меня до костей, я ничего не мог сообразить, и подлец «Хиросима» бил меня по чему ни попало… Однажды Кенгсбери ударил меня в пах…

Непринцев откинулся на подушку и вытер выступившие на лбу капли пота.

— Что представляет собой счетчик Гейгера, с которым вам приходилось работать?

— Со слов Кенгсбери я запомнил немного: «счетчик с самостоятельным разрядом, несамогасящийся, снабженный регистрирующим прибором». Он похож на авиабомбу, только на месте хвостового оперения — кольцо для крепления якоря. Надо определить глубину лотом, установить длину якорного канатика и сбросить прибор в море.

— Странно, вас обучали обращению со счетчиком и в то же время не дали с собой ни одного прибора!

— Мне тоже это показалось странным, но на мой вопрос Кенгсбери грубо ответил: «Узнаешь в свое время!».

— Где вас тренировали?

— Последний месяц где-то на севере. Мне было сказано, что эти природные условия схожи с Кольским полуостровом.

— Как вы попали на «Ганса Весселя»?

— Самолетом перебросили в Киль. На «Весселя» привезли ночью. Команда была отпущена на берег. Во время перехода Шлихт не выпускал меня из своей каюты. Ящик со снаряжением находился в трюме на случай задержания судна в советских водах. Из каюты Шлихта был тайный трап в трюм.

— На каком языке должны были шифровать задания?

— На русском. Я плохо знаю немецкий язык. Шифр находится в каблуке левого сапога. Передача на частоте 12 400 килогерц. Позывные «Гермес»…

В палату вошел главный врач, проверил пульс Неприниева и прекратил допрос.

Клебанов собрал листы протокола, прочитав их вслух, дал на подпись полковнику, затем Непринцеву.

Вернувшись в управление, Раздольный позвонил начальнику пограничного отряда полковнику Крамаренко:

— Остап Максимович, привет! — поздоровался он. — Приезжай ко мне, появилось кое-что новое.

Крамаренко застал полковника в кабинете.

Раздольный положил перед ним папку с протоколом допроса Непринцева.

— Прочитай, Остап Максимович.

Крамаренко открыл папку и углубился в чтение.

Раздольный звонил в отделы управления, отдавал краткие, как телеграфное письмо, приказания. Он был взволнован и готов к действию.

Закончив чтение протокола, полковник захлопнул папку:

— Опять Черная Брама!..

— Да, Остап Максимович, опять! Мне кажется, в свете допроса Непринцева следует восстановить в памяти дело «Нестера Сарматова», - сказал полковник Раздольный, открыл сейф и достал объемистую папку.

Перелистывая подшивку, зачастую на память, изредка приводя выдержки из документов, полковник вспомнил все обстоятельства дела.

Примерно месяц назад в порту Георгий был задержан некий Сарматов, пытавшийся выменять на золотые швейцарские часы шлюпку с подвесным мотором.

Во время предварительного допроса Сарматов снял очки, сложил дужки и вроде как почесал ими висок. Жест с виду невинный, но не прошло и минуты, как Сарматов упал на пол, раза два дернулся и затих…

В дужке очков оказалась ампула-шприц с ядом.

Поздно ночью на специальном катере прибыл из Мурманска капитан Клебанов. В первую очередь надо было установить, откуда и как прибыл в порт Георгий так называемый Сарматов. Осматривая его бобриковое полупальто, капитан обнаружил за обшлагами рукавов темно-зеленый песок с редкими блестками. Клебанов тщательно собрал песок в пробирку, запечатал и быстроходным катером отправил свою находку в Мурманск на экспертизу. Спектральный анализ содержимого пробирки показал: «…представленный на исследование зеленоватый песок состоит из размельченных пород оливина и пироксена с незначительным содержанием меди и никеля…».

Получив такое заключение, капитан немедленно выехал в Мурманск и обратился за консультацией к геологам. Он просил сообщить, в какой части Кольского полуострова имеются оливиновые и пироксеновые породы с таким же процентом содержания меди и никеля.

В тот же день геологи ответили:

«За губой Западная Криница есть высота 412 — Черная Брама, базальтовая скала, у подножия которой лет двадцать назад был обнаружен выход на поверхность зеленых оливиновых и пироксеновых пород. Содержание в этих породах меди и никеля оказалось ничтожным, эксплуатация нерентабельна».

С большой оперативной группой капитан Клебанов направился к Черной Браме. Тщательное обследование местности увенчалось успехом — в глубоком распадке под снегом был найден парашют.

Было ясно: Нестера Сарматова сбросили с парашютом в районе Черной Брамы. Отсюда он шел пешком на восток до Гудимгубы и на попутной шнеке [15] перебрался в порт Георгий.

— Непринцев, вероятно, должен был выполнить то, что не удалось Сарматову, — сказал Раздольный. — Тот, кто послал Сарматова, знал о провале своего агента. Одна из местных газет поторопилась написать об этом деле. Помнишь, под сенсационным заголовком: «Скорпион жалит себя»…

— Что ты намерен предпринять? — спросил Крамаренко.

— Воспользоваться сведениями, полученными от Нейринцева, и попробовать связаться с его шефом.

— Думаешь дать позывные отсюда?

— Ни в коем случае. Посуди сам: согласно первой части задания, Непринцев должен был достигнуть высоты четыреста двенадцать и только тогда дать позывные. А если они, проверяя агента, будут пеленговать рацию? Провал! Нет, рисковать нельзя. Через час капитан Клебанов и старший лейтенант Аввакумов вылетают на вертолете к Черной Браме. Кстати, Остап Максимович, ты хорошо знаешь эти места: что за странное название — Черная Брама?

– «Брама» по-поморски «баржа». Эта скала действительно похожа на поднятый нос баржи. Черная, отшлифованная ветром, она резко выделяется на фоне покрытых снегом сопок и тундры. Название меткое. У нас одну сопку пограничники назвали «Буханка», и знаешь, привыкли, теперь эту сопку никто иначе не называет.

— Стало быть, Остап Максимович, и ты считаешь, что выстрел в яблочко? — спросил Раздольный.

— Все правильно, я поступил бы также, но чутье меня редко обманывает… Вальтер Шлихт-прожженная бестия, и, хотя радиостанция на «Гансе Весселе» опечатана, разумеется, у него есть другая рация, спрятанная где-нибудь в обшивке судна. Наконец, он может воспользоваться услугами городского телеграфа и дать шефу условную, совершенно невинную с виду телеграмму.

— Все необходимые меры приняты. Никто из команды «Весселя» телеграмм не отправлял, и это обстоятельство беспокоит меня больше всего…

— Почему? — удивился Крамаренко.

— Можно дать условную телеграмму, но легче всего — условно промолчать.

Стукнув кулаком по столу, Крамаренко сказал:

— Вот загадка! Что им нужно на Черной Браме?!.

Подобный же вопрос неотвязно преследовал и Раздольного. Как бы мысля вслух, он искал решения этой загадки так же, как и Крамаренко:

— Восточнее Черной Брамы, помнишь, Остап Максимович, проходила линия фронта. Три года и восемь месяцев гитлеровцы пытались прорваться к Кольскому заливу. Здесь были отборные части — шестая горно-егерская дивизия и альпийская «Эдельвейс». Мне кажется, что где-то здесь, в этих событиях, развернувшихся тринадцать лет назад, и кроется ключ к разгадке. Но появился счетчик Гейгера и спутал все карты. Зачем нужен этот прибор на совершенно пустынном побережье Трегубого? Зачем понадобилось длительное время тренировать Непринцева на фотосъемке военных кораблей и в то же время высаживать его на пустынном побережье?

— Хорошо знаю эти места. Веришь, ночами не сплю, думаю: что им на побережье надо? От губы Западная Криница до Тимофеевки- безлюдная тундра, топи, озера и вараки, крутые скалистые холмы. Редко где встретишь березовый ерник. В этом краю и полярная лиса не мышкует. Лемминга — полярную мышь — встретить в диковинку. Пустынный край.

— Не следует забывать, Остап Максимович, что «Сарматов» пытался приобрести шлюпку с подвесным мотором…

Постучав, вошел капитан Клебанов и доложил:

— Прибыл старший лейтенант Аввакумов. С аэродрома звонил капитан Желонкин — машина готова к вылету. Синоптики обещают погоду.

— Вызовите ко мне из шифровального отдела лейтенанта Гурова!

Повторив приказание, капитан вышел из кабинета.

— Прошу тебя, Сергей Владимирович, если что прояснится, звони! — прощаясь, сказал Крамаренко.

К тринадцати часам оперативная группа добралась на автомашине до аэродрома. Ровно в четырнадцать часов вертолет поднялся, набрал высоту и лег курсом на северо-запад. Через полтора часа, тщательно осмотрев все подходы к Черной Браме, летчик выбрал место и посадил машину.

Глубокий снег лежал в падях, а там, где его не было, чернели скалы. В воздухе чувствовалось приближение весны. Жарко грело солнце. Свежий порывистый ветер дул со стороны залива.

Дожидаясь начала передачи, капитан Клебанов волновался.

Точно в двадцать четыре часа в эфире прозвучали первые позывные. Через равные интервалы времени радист передавал имя греческого бога коммерции. Пятнадцать минут спустя перешли на прием.

Затаив дыхание все окружили рацию.

Обманутый неподвижностью людей, любопытный лемминг бесстрашно подошел к ним и долго смотрел на контрольный глазок рации — зеленый мерцающий огонек. Затем, учуяв запах консервированного мяса, лемминг разыскал пустую банку, схватил ее и, пятясь задом, потащил добычу к себе в норку. Банка гремела и, упираясь кромкой, не входила в узкое отверстие норки. Зверек визжал от бессильной ярости.

Клебанов поднял камень и с досадой швырнул его в лемминга.

Рация работала на прием. Томительно долго тянулось время.

Похолодало. В темном небе сверкали россыпи звезд. Где-то на северной стороне небосклона зеленоватый всполох прочертил горизонт и погас. Снова вспыхнул всполох и повис над головой. Словно чья-то хозяйская рука на звездной веревке развесила зеленоватые, еще мокрые от воды куски полотна.

Где-то далеко протяжно и жалостно завыл волк. У консервной банки вновь появился лемминг. Он лапкой слегка притронулся к банке, и она упала набок, издав резкий металлический звук.

Клебанов вздрогнул. Секундная стрелка неумолимо бежала по циферблату, заканчивая крут последней, пятнадцатой, минуты.

Снова передача: «Гермес»… «Гермес»… «Гермес»… и снова прием.

После шестой передачи позывных и безрезультатного ожидания на приеме рацию выключили. По радиостанции вертолета Клебанов отправил в Мурманск условное донесение.

Спустя полчаса — это значило, что полковник не спал — они получили ответ.

Утром следуюшего дня полковник Раздольный еще раз допрашивал Непринцева. Подтвердив свои первоначальные показания, Непринцев сообщил несколько интересных подробностей относительно Института лекарственных трав под Куксхафеном. Рассказал о своей встрече с неизвестным под кличкой «Лемо».

В ночь на восемнадцатое Раздольный получил второе условное донесение от Клебанова. Утром девятнадцатого последовало донесение третье — на позывные ответа не было.

СИГНАЛ БЕДСТВИЯ.

Пятые сутки сторожевой корабль находился в дозоре.

Северо-восточный ветер крепчал. Серые, провисающие космами тучи мчались низко над кораблем, казалось, задевая за топ мачты. Когда анемометр показал скорость ветра пятнадцать метров, командир принял решение укрыться в бухте.

Мыс Святой Рог остался по левому борту «Вьюги».

У входа в залив Тихий вахтенный офицер доложил:

— Вижу цель справа сто двадцать, дистанция пятьдесят пять кабельтовых!

По сведениям, которыми располагал штурман, в этом районе Баренцева моря сейчас рыболовецких судов не могло быть.

На запрос «Вьюги» неизвестное судно не отвечало. Сторожевой корабль развернулся, вышел в открытое море и лег курсом триста двадцать пять.

…Со времени памятного разговора в кубрике боцман не забывал комендора Нагорного. Если у других матросов корабля было достаточно личного времени и хватало досуга на то, чтобы написать письмо или прочесть книгу, то у Нагорного не оставалось ни одной свободной минуты. Ясачный въелся в комендора, словно ржавчина в якорный клюз [16]. Боцман считал, что труд, требующий непрерывного напряжения и полной отдачи сил, вытеснит из головы Нагорного тоскливое раздумье о том, куда из-под ног уходи г. палуба корабля.

За камбузом, в компании двух, так же как и он, страдающих от морской болезни матросов Нагорный занимался оплеткой мягкого кранца [17]. Здесь, в кормовой части корабля, в теплом и хорошо освещенном коридоре, качка чувствовалась меньше, чем на полубаке. Протянув через петли десяток плетей пенькового троса, Андрей с увлечением занимался этим хитрым делом.

Руки Андрея огрубели, на ладонях прочно обосновались тугие мозоли. Несколько лет назад он бывал в доме своего однокашника Димы Яблонского. Димина бабка преподавала в музыкальной школе. Рассматривая руки Андрея, она охала: «Обратите внимание- это же руки Паганини!» — вспомнил Нагорный и улыбнулся.

— Чего ты? — принимая улыбку Нагорного на свой счет, спросил Тулупов, маленький, пухлый, словно отекший от сна, румяный матрос.

На каждом корабле всегда есть матрос, ставший объектом всевозможных, подчас недобрых шуток. На «Вьюге» таким матросом был Федя Тулупов. Причиной послужила не столько его комическая внешность, сколько обидчивый, самолюбивый характер. В первые же дни службы на корабле Тулупова назначили в наряд на камбуз, и кок, большой шутник, поручил Феде продувать макароны. Матросы, давясь от смеха, приходили в камбуз смотреть, как Федя Тулупов, еще больше разрумянившись с натуги, продувает макароны. Федю посылали с кастрюлей в машинное отделение получить два килограмма сухого пара. Баковые матросы заставляли Тулупова напильником точить лапы якоря, ютовые — мешком разгонять на корме туман. Замполит капитан-лейтенант Футоров за злые шутки над Тулуповым вызывал матросов к себе и строго отчитывал. Но Федя был незлопамятен и никогда никому не жаловался.

— Ты чего смеешься? — не получив ответа, переспросил Федя.

— Так, своим мыслям, — примиряюще сказал Нагорный.

В это время, меняя курс, «Вьюга» легла на борт, и матросов швырнуло к двери.

— На море бывает всякое! — с видом заправского моряка заметил Тулупов. — Мне вот один мичман рассказывал: есть такие моря — вода от соли тяжелее железа. Якорь бросят, а он не тонет. Второй бросят — тоже не тонет! Кругом акулы так и шныряют, а боцман кричит: «Чего, салаги, смотрите?! А ну, бросайтесь в море топить якоря!».

— Ты же сказал, Федя, в море акулы, — напомнил, сдерживая улыбку, Нагорный.

— Ничего не сделаешь — служба! — ответил Федя. — Боцман приказывает — выполняй!

— Ну, ну, трави, Федя, через клюз помалу! — подмигнув. Андрею, сказал Лаушкин.

Он был любителем морских словечек.

Снова удар большой волны пришелся по борту, швырнув их к двери, ведущей на ют.

Нагорный подумал о том, что наверху сейчас волны врываются на полубак до самого волнореза… Почему-то, думая о волне, в поисках сравнения Андрей представлял себе оркестровую раковину в городском парке. Эта раковина, где по выходным дням играл духовой оркестр, была удивительно похожа на большую взметнувшуюся волну.

Размышления Нагорного прервал боцман. Ясачный неслышно подошел к ним, взял из рук Андрея кранец, придирчиво проверил оплетку, затем, окинув взглядом матросов, приказал:

— Нагорный, впередсмотрящим! Заступить на вахту в первую смену! Одежда штормовая!

Повторив приказание, Нагорный спустился в кубрик, натянул стеганые брюки, резиновые сапоги, теплую с капюшоном куртку и поднялся на полубак.

Ветер гнал большую океанскую волну. Высоко вздымаясь и оскалив зубы пенистого гребня, волна ударялась о нос корабля и в еще не утраченном порыве разбивалась о волнорез, обдавая пушку и надстройки полубака брызгами, стынувшими на лету.

Держась за штормовой леер, Нагорный всматривался в горизонт, то открывающийся, то ограниченный гребнем волны. Каждый новый пенистый вал с грохотом и свистом обрушивался на полубак, откатывался назад, стекал через шпигаты и вновь с еще большей яростью бросался на корабль.

По колени в воде, обледенев на ветру, Нагорный нес вахту. Его ресницы и брови заиндевели. Ветер, насыщенный жесткими крупинками снега, больно бил в лицо.

В мгновение, когда над форштевнем вздымалась новая волна, он инстинктивно закрывал глаза, и удар волны вызывал зримое ощущение яркой вспышки. После очередного захватившего дыхание удара он открыл глаза и увидел среди мятущихся волн и косматых облаков мелькнувший красный огонек.

«Почудилось», — подумал Нагорный, но огонек вспыхнул, и новый вал ледяной воды обрушился на него и увлек за собой. Андрей покатился по палубе, перелетел через волнорез, больно ударился о пушку. Вскочив, он вцепился руками в гриб вентиляционной шахты и, уже движимый одним чувством долга, крикнул:

— Слева пять вижу красный огонь!..

В этот день дрифтерный сейнер [18] «Вайгач», приписанный к моторно-рыболовецкой станции порта Георгий, вышел в море на разведку рыбы.

В четырнадцать часов радист поднялся в ходовую рубку и передал капитану штормовое предостережение:

«…Через пять-шесть часов в семьдесят четвертом районе ожидается усиление северо-западного ветра до шести-семи баллов».

Капитан рыболовецкого судна Михаил Григорьевич Вергун был маленький, щупленький человек. Самым примечательным в его внешности были глаза. На темном, сморщенном, задубенелом от морского ветра лице они были ярко-голубые, по-детски чистые.

Вергун прочел радиограмму, пошел в штурманскую рубку. Взглянув на карту, он ткнул пальцем в район Гончаковки и сказал штурману:

— Переждем. Определяйся, Кузьмич.

Александр Кузьмич Плицин, молодой моряк, только в прошлом году окончивший Мурманское мореходное училище, уже научился понимать немногословную речь своего капитана.

Штурман определил свое место на карте и проложил курс.

«Вайгач» развернулся и пошел к заливу Западный Клюевский.

Немного погодя в рубку вошел помощник. Он долго стоял, мялся и наконец решился:

— Михаил Григорьевич, идешь в Гончаковку?

— Знаешь — чего спрашиваешь? — проворчал Вергун. Его все больше начинало беспокоить море. Он выходил на мостик, пытливо всматривался в потемневшее небо.

— Может, сойдем на берег… — начал Щелкунов.

— Это еще зачем?!

Вергун отлично знал, что в Гончаковке помощник пополнял свои запасы спирта.

— Хлеба свежего возьмем, почерствел, команда ругается, — нашелся помощник.

— На рейде встанем, — отрезал Вергун. Щелкунов повздыхал и спустился вниз.

Это был высокий человек с круглыми опущенными плечами, впалой грудью и маленьким, но выдающимся вперед животиком. Прохор Степанович носил бородку клинышком и длинные, свисающие книзу усы. Его отличительной чертой был устоявшийся запах спирта, по которому можно было легко найти помощника в любой части судна. Характер у Прохора Степановича скверный, и если Вергун терпел его на сейнере, то только потому, что Щелкунов слыл большим мастером по засолу сельди и был бережливым хозяином: шкиперское имущество и рыболовную снасть берег пуще глаза.

Было безветренно. С беспокойным криком над морем, словно предчувствуя шторм, носились чайки.

Остров Клюев уже маячил на горизонте, когда подули первые сильные порывы ветра.

Передвинув ручку машинного телеграфа на «самый полный», Вергун снял крышку переговорника:

— Тима, прибавь.

Механик Тима в этом плавании был за старшего. Старший механик выдавал замуж дочь и по этому случаю, получив отпуск, выехал к будущему зятю в Кандалакшу.

Насвистывая, механик пошел к тахометру. Тима всегда свистел, когда в машинном отделении отсутствовал старший. Старший механик говорил, что у них — он сам был из Колы — свистунов загоняют в бутылку.

Тахометр показывал тысячу пятьсот оборотов — предельное число оборотов для такого видавшего виды двигателя.

Первый порыв шквала обрушился на «Вайгач», идущий лагом к волне, с такой силой, что моторист, пытаясь удержать равновесие, словно взяв старт на гаревой дорожке, рванулся вперед и сбил с ног механика. Тима упал и ударился затылком о кожух мотора.

Когда моторист поднялся, сплевывая кровь и ощупывая разбитую десну, он увидел, что механик пострадал еще больше. С трудом подхватив его под мышки, моторист оттащил Тиму на рундук с ветошью.

В это время в машинном отделении все то, что было плохо принайтовлено, сорвалось со своих мест и с грохотом носилось от одного борта к другому.

Плеснув воды в лицо Тимы, моторист решил, что оказал первую помощь, и бросился к дизелю, издавшему несколько подозрительных чихающих звуков.

«Вайгач» шел без груза. Судно сидело мелко, его высокие борта, подставленные ветру, имели большую парусность. Каждый порыв шквала клал сейнер на тридцать градусов.

— Ну-кось! — сказал Вергун и, отодвинув рулевого, стал сам у штурвала.

Огонек маячного знака Клюева был виден. Борясь со шквалом, «Вайгач» шел на створы залива, когда Вергун почувствовал, что судно не слушается руля.

Сквозь рев и свист ветра он не сразу расслышал, что двигатель не работает.

Еще не зная всего того, что случилось в машинном отделении, Вергун снял крышку переговорника и спокойно спросил:

— Тима, что у тебя?

Не услышав привычного ответа, Вергун передал штурвал рулевому и полез в машинное отделение. Здесь горела тусклая лампочка аварийного освещения. Вначале он никого не увидел, затем, с трудом передвигаясь по скользким плитам, добрался до рундука с ветошью, где лежал механик. На губах у Тимы выступила пена, он был без сознания. С еще большим трудом Вергун разыскал моториста, пытавшегося запустить двигатель.

— Что с ним? — спросил Вергун о механике.

Но в это время его швырнуло в сторону. Удержаться на ногах, тем более обутым в калоши, было невозможно. Вергун ударился о стрингер [19] и понял, что нечто подобное произошло и с Тимой.

Генератор на судне был навесной, и при остановке двигателя освещение и питание рации переключалось на аварийное, от аккумулятора. С тревогой взглянув на аварийную лампочку, горевшую все слабее и слабее, Вергун быстро оценил обстановку.

— Двигатель! — бросил он мотористу, быстро поднялся в штурманскую, отправил Плицина в машинное с аптечкой и приказал радисту: — Передавай:

«Вышел из строя двигатель. Прошу оказать помощь. Координаты…».

— Аварийное питание село, рация не работает, — сказал радист.

Пятый час дрейфовал «Вайгач» на юго-восток. Шторм усиливался. Все попытки завести двигатель оказались безуспешными. Возле бесполезной теперь рации сидел радист и в отчаянии грыз ногти. Штурман при свете свечи определял направление и скорость дрейфа. Вергун сам стоял у штурвала. Через равные промежутки времени помощник стрелял из сигнального пистолета. Красная ракета взлетала и в то же мгновение гасла на шквальном ветру.

В ходовую рубку поднялся штурман Плицин. Он был бледен, и голос его плохо слушался.

— Михаил Григорьевич, — сказал он капитану, — дрейфуем на камни Святого Рога. Три мили в час… До камней осталось семь миль…

Поднявшись по трапу, из люка высунулся в ходовую рубку помощник и, размахивая сигнальным пистолетом, крикнул:

— Михаил Григорьевич, пятьдесят ракет отпулял, ведь они по рублю семьдесят штука!

— Вот скат! — выругался Вергун. — Иди стреляй!

Щелкунов вздохнул и, уже сбавив тон, буркнул, спускаясь в люк:

— Весь навигационный запас пропуляем, двадцать штук осталось.

Вергун видел, как взлетали и гасли ракеты на ветру, как, озаряемая вспышками выстрелов, металась на носу смешная фигура Щелкунова.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Прошло еще несколько минут, и помощник, снова высунувшись в люк, жалостно сказал:

— Нету больше ни одной ракеты, все пострелял…

— Бочку на ют! — приказал Вергун.

Держась за штормовой трос, помощник пробрался на ют. Матросы выкатили бочку со смолой, крепко принайтовали ее к левому борту, сбили верхнюю крышку и зажгли.

Пламя в черных клубах едкого дыма рвало ветром, прижимало к волне. В качающихся отблесках огня на лицах команды можно было ясно прочесть состояние тревоги. Трагическое положение сейнера ни для кого из них не было тайной. Опытные промысловики, они хорошо знали дурную славу Святого Рога и всю бесплодность попытки в случае аварии высадиться с шлюпки на камни в кипящих бурунах. Недаром поморы сложили поговорку об этих местах: «На камни Рога Святого плыть — стало быть, живу не быть!».

На «Вайгаче» заметили сторожевой корабль только тогда, когда «Вьюга» обходила сейнер, чтобы подойти к нему с наветренной стороны.

Ослепленный лучом прожектора, сигнальщик сейнера просемафорил на «Вьюгу»:

«Заглох двигатель. Механик ранен. Прошу помощи».

Получив семафор, Поливанов задумался. И было над чем: приливо-отливное течение, порывистый штормовой ветер и изменчивая, большая волна не позволяли ближе, чем на кабельтов, подойти к сейнеру и, метнув бросательный конец, взять его на буксир. В то же время нельзя было медлить ни минуты: острые камни Святого Рога — в двух часах дрейфа. Спустить шлюпку и послать людей на помощь? Но, если даже удастся при такой волне спустить шлюпку, ее может разбить о борт сейнера.

Шторм все усиливался. Ветер достиг скорости двадцати одного метра в секунду. То отрабатывая назад, то на самом малом вперед с трудом удавалось удерживать корабль на дистанции. Передав семафор, команда сейнера мужественно ждала ответа. Все они, от капитана до матроса, — отлично понимали, что оказание помощи связано с большим, смертельным риском.

Вспыхнувший на корабле прожектор писал:

«Внимание! Внимание! Внимание! Высылаем шлюпку. Обеспечьте высадку!».

В шторм спустить шлюпку и удержать ее у трапа для посадки людей было невозможно. Поэтому старший механик Юколов, два моториста, фельдшер, боцман и шесть матросов заняли места в шлюпке, еще подвешенной на талях. «Вьюгу» раскачивало так, что они то оказывались над бортом корабля, то над самым гребнем волны. Чтобы не разбить шлюпку о корабль, надо было, точно рассчитав время, в одно мгновение опустить ее на волну, успеть отдать тали и оттолкнуться от борта.

Спуском шлюпки на воду командовал сам капитан третьего ранга.

При каждом крене корабля сидящих в шлюпке людей с ног до головы окатывало ледяной водой.

Выждав мгновение после большой волны, когда период качки на несколько секунд был меньше, командир приказал:

— Трави!

Шлюпка оседлала гребень волны и, уже гонимая шквальным ветром, оказалась в десяти метрах от борта корабля.

Напрягая все силы, матросы удерживали шлюпку на курсе.

Гребцом на третьей банке шел комендор Нагорный. Упершись ногами в рыбину и загребая веслом, он напрягал силы до боли в суставах. Проваливаясь в межвалье, они погружались в тьму-волна закрывала от них корабль, и только, пробиваясь сквозь пенистый гребень, луч прожектора подсвечивал брызги, словно россыпи самоцветов.

Высокий черный корпус сейнера вырос перед ними внезапно.

— Та-ба-а-ань!!! — крикнул Ясачный.

Упершись в вальки, отжимая их от себя, они с огромным трудом удерживали шлюпку на волне.

Брошенный с сейнера штормтрап поймал Юколов, вцепился в ступеньку и в то же мгновение повис над морем. Сейнер накренило на противоположную сторону, и штормтрап с висящим на нем человеком швырнуло о борт. Ступенькою трапа рассекло Юколову бровь. Пользуясь каждый раз тем мгновением, когда сейнер накренялся в его сторону, инженер поднимался на несколько ступенек трапа и, подставив ногу, встречал новый удар по борту. В три приема ему удалось достигнуть палубы, его подхватили пол руки и подняли наверх.

Оба моториста и фельдшер поднялись на сейнер с не меньшими трудностями.

Штурман «Вайгача» записал в судовой журнал:

«21 час 30 мин. 39,0-35,6 северной долготы и 68°-12,0 восточной широты. Шторм 11 баллов. Судно не управляется, двигатель не работает. Продолжаем дрейфовать со скоростью трех узлов. До камней Святого Рога остается пять миль. Приняли на борт с пограничного корабля специалистов для оказания помощи».

Пока механик и мотористы будут находиться на судне, нужно грести на шлюпке в полную силу. Страдая от тупой, ноющей боли во всем теле, Нагорный не испытывал никаких симптомов морской болезни. Хотелось только хоть на несколько минут положить весла и опустить руки. Ему казалось, что еще только одно усилие, еще только раз он занесет весло, и уже в последний раз вытянет на себя валёк, но… Наклоняясь вперед, он снова заносил весло и с новой силой вытягивал валёк.

В то время как Варенов занимался Тимой, механик и мотористы уже спустились в машинное отделение.

При свете ярких аккумуляторных фонарей, захваченных с корабля, Юколов осматривал дизель, внимательно выслушивал каждый узел, каждый агрегат. Когда-то механик плавал на «Касатке», где был точно такой же дизель марки «ЗД-6», и это облегчало его задачу.

Поставив моториста на ручную помпу, он пробовал нагнетать плунжерную пару топливного насоса, но привычный слух, несмотря на все напряжение, не уловил характерного металлического щелчка в цилиндре. К насосам не поступало дизельного топлива. Юколов разобрал и тщательно исследовал подкачивающий насос, фильтр грубой очистки, затем и насос высокого давления. Вся система была в исправности.

Стрелки его ручных часов показывали двадцать один час пятьдесят восемь минут. Юколов испытывал головокружение и лабость в ногах. Рассеченная бровь еще кровоточила и большая отечность закрыла один глаз.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Матросы сейнера столпились у трапа. С надеждой и все возрастающим волнением они молча наблюдали за каждым движением механика.

С трудом удерживаясь за поручни дизеля, Юколов думал: «Почему же форсунки цилиндров не получают необходимого давления?».

Он еще раз осмотрел систему и снова ничего не обнаружил.

А шторм свирепствовал с прежней силой. Второй час матросы на шлюпке боролись с волной. Усилия людей уходили на то, чтобы удержать шлюпку на месте. Стоило только на минуту перестать грести — и борт становился к ветру, их захлестывало волной и несло прямо на сейнер.

Люди изнемогали, боцман это видел и ничем не мог им помочь. Напрягая последние усилия и стараясь не сорваться с ритма, не «выловить краба» или хуже — «щуку» [20], Нагорный в это время думал: «Если бы Света могла увидеть меня сейчас здесь, в этой шлюпке, она бы сказала:» Но вся сила его воображения не могла подсказать ему то, что сказала бы Света. Вот мама, наверное, спросила бы: «Андрюша, ты не забыл надеть теплую фуфайку?» — подумал он, улыбнулся и встретился взглядом с Ясачным.

Увидев улыбку на лице Нагорного, ярко освещенного в это время прожектором с «Вьюги», боцман крикнул:

— А ну, матросы, песню! — и запел сам.

Голос у него был сильный и красивый:

Ой ты, море, море, ни конца, ни края.
Ходят низко тучи, снежный шторм ревет…

И матросы подхватили:

В ледяные сопки бьет волна морская,
Да порою чайка мне крылом махнет…

В машинном отделении сейнера Юколов снова осматривал всю систему, подающую топливо. И вдруг у соединительного флянца он обнаружил небольшую лужицу дизельного топлива. Очевидно, именно здесь насос засасывал воздух.

Сменив прокладку фланца и нагнетая топливо к форсунке, Юколов услышал знакомый щелчок, один, другой…

Волнуясь, он нажал стартер. Несколько раз чихнув, сначала несмело, двигатель заворчал и уже через несколько секунд, все ритмичнее, заработал в полную силу.

Услышав работу двигателя, Щелкунов поднялся в ходовую рубку и, прижав Вергуна в угол своим животиком и дыша спиртом, шепотком зачастил:

— Михаил о Григорьевич, я тебя знаю, добрая душа: смотри не отвали пограничникам свежей рыбки! Их шоколадом кормят, а у нас и без того всего ничего…

— Сквалыга! — с презрением бросил ему Вергун. — Скажу команде — бороденку твою иностранческую по волоску повыдергивают! Скат ты! — выругался он и пошел к люку, остановился, подумал и вернулся назад: — Я бы весь улов не пожалел, да не возьмут, обидятся… Человеки! — закончил он, спустился на палубу, пошел навстречу поднимавшемуся из машинного люка механику «Вьюги», обнял его и сказал:

— Передайте вашему командиру… Мы знали… Мы были уверены в том, что вы не оставите нас в беде… Мы этого никогда не забудем, товарищи!

Во всей своей большой, полной всяких событий жизни капитан Вергун еще никогда не произносил таких длинных и прочувствованных речей.

Шлюпка благополучно сняла пограничников с сейнера и доставила на «Вьюгу».

Подняв на фале флаг приветствия, «Вайгач» развернулся носом против волны и пошел в залив Тихий.

НОВЕНЬКИЙ ДОЛЛАР.

Ранний час. В деловых кварталах Гамбурга тихо и безлюдно. К подъезду дома по набережной Внутреннего Альстера бесшумно подъехал темно-синий «Роллс» и вспугнул тишину низким, протяжным звуком клаксона. В ответ на сигнал тяжелая, обитая кованой медью дверь открылась, и к машине спустился человек без головного убора, в легком пальто, с внушительным портфелем в руке.

Все увеличивая скорость, «Ролле» миновал Белльвердер-Аусшлаг и свернул на мост, пересекающий Эльбу. Высоко на стене одного из корпусов верфи бросалась в глаза надпись:

«Снова, как в тридцать пятом, «Блом-Фосс» выпускает броневые пдиты для танков! Немцы, будьте бдительны!».

Несколько пожарных частей и отряд полиции, работая шлангами и скребками, торопливо уничтожали этот призыв к здравому смыслу.

Оставив позади громоздкие корпуса верфи, «Ролле» вырвался на асфальтированное шоссе Гамбург — Куксхафен.

Когда-то авангавань Гамбурга, Куксхафен, славилась морскими купаньями, теперь это была база английского военно-морского флота.

Пользуясь зеркалом, шофер украдкой разглядывал своего пассажира — правильные черты лица, гладкие седые волосы, очки в золотой оправе, тонкие губы маленького рта, застывшие в холодной иронической улыбке. Правая рука пассажира лежала на портфеле, кисть левой с алмазным перстнем на безымянном пальце была продета сквозь петлю поручня. Накануне, на пирсе Американо-Германской трансатлантической компании, шофер встречал этого пассажира. Большой и нарядный лайнер доставил его в Гамбург. Кто он, этот человек из-за океана, — преуспевающий коммерсант или удачливый дипломат? Встречная автоцистерна с прицепом приковала к себе внимание водителя «Роллса».

Минуя Куксхафен, машина, не снижая скорости, мчалась по набережной. Слева простирались торфяные болота, справа — серые воды Гельголандской бухты и в предутренней дымке на горизонте — Фризские острова.

Вскоре показалась высокая, унизанная остриями шипов кирпичная стена. «Ролле» остановился возле глухих ворот.

Сверкающие золотом накладные буквы вывески доводили до сведения всех тех, кого это могло интересовать, что здесь помещается «Институт лекарственных трав».

Человек с портфелем вышел из машины. Железная калитка беззвучно открылась.

В конце узкой гравийной дорожки, усаженной по обеим сторонам подстриженными кустами терновника, виднелся красный кирпичный дом, построенный в духе тяжелого немецкого классицизма, мрачный и неприветливый. Приехавшего молча встретил атлетического сложения человек с апоплексической шеей. Он был одет в серый костюм полувоенного покроя, грудь его украшали ленточки офицерских орденов времен третьего рейха.

— Шраммюллер! — представился он вошедшему, помог снять пальто и добавил: — Доктор Лерман ждет вас. Прошу!

Сидя за столом, доктор Лерман казался крупным, представительным человеком, но стоило ему подняться с кресла, и непропорциональные туловищу короткие ноги делали его смешным. Лысый, отполированный, точно бильярдный шар, череп, маленькие стальные буравчики-глаза и подкрашенные пышные усы, скрывавшие тонкую линию рта, делали его лицо особенно неприятным.

Получив сигнал о прибытии гостя — дважды вспыхнула лампочка у входа, — доктор открыл сейф, выдвинул ящик на букву «М», быстро пробежал пальцами по картотеке, достал нужную ему карточку и прочел;

Фрэнк Мэрфи.

(род. 1892 г. в Литтл-Роке, штат Арканзас).

С 1925 года Фрэнк Мэрфи возглавляет частное разведывательное бюро фирмы «Стандарт-ойл оф Нью-Джерси».

В 1926 году был в Людвигсхафене на заводе «ИГ Фарбениндустри», где знакомился с методом Бергиуса (получение бензина из низкосортных углей). В результате доклада его группы было подписано известное вам соглашение.

В настоящее время Мэрфи совмещает частные интересы «Стандарт-ойл» с государственными интересами военно-морской разведки.

Кроме того, Мэрфи связан с авиационным концерном «Блени Л.Картин-компани» — снаряды дальнего действия «Титан».

Вложив карточку в картотеку, Лерман запер сейф и шагнул навстречу гостю:

— Если не ошибаюсь, Фрэнк Мэрфи!

Гость вошел в кабинет. Поставив портфель на стол, он протянул руки к электрическому камину и, приветливо улыбаясь, сказал:

— Чертовски хорошо, доктор, что мы с вами встретились! Наше знакомство состоялось двадцать с лишним лет назад, правда заочно, но на прочной деловой основе. Соглашение «Стандарт-ойл» и «ИГ Фарбениндустри» было самой значительной коммерческой операцией нашего времени. Я рад, доктор, что мы с вами представляли стороны этого соглашения.

— Бокал рейнского? — предложил Лерман.

— Предпочитаю что-нибудь крепче — утро сырое.

Доктор подтолкнул столик-сервант к креслу, где сидел Мэрфи, и предложил выбрать напиток по вкусу.

Мэрфи взял английское виски и налил две рюмки:

— За нашу старую, проверенную временем дружбу!

Лерман поднял рюмку.

Долгое время беседа носила общий характер. Собеседники, как бы прощупывая друг друга, избегали вопросов, ради которых встретились. Затем Мэрфи спросил:

— Приступим к делу?

— Прошу вас! — любезно согласился доктор и, нажав кнопку под крышкой письменного стола, включил магнитофон.

От вникания Лермана не ускользнуло движение доктора. Он внимательно осмотрел стол и, потянув на себя бронзовую статуэтку Гермеса, обнаружил микрофонный провод.

— Вы не обидетесь, доктор, если мы будем разговаривать без магнитофона? — сказал он и, достав из кармана маленькие кусачки, перерезал провод. — Среди профессиональных борцов существует обычай — раз в год встречаться в Гамбурге при закрытых дверях для честной борьбы. Это называется, кажется, «гамбургским счетом».

— Да, это честная, спортивная борьба, — подтвердил Лерман.

— Нельзя сказать, доктор, что вы ведете честную игру. По этой попытке воспользоваться магнитофоном можно судить о «радушии» вашего гостеприимства! — не скрывая иронии, сказал Мэрфи.

— Мы этому научились у вас, дорогой коллега! — парировал Лерман.

— Недоверие к своему партнеру по игре стало печальной традицией. Вы, немцы, удивительно консервативны в своем ограниченном национализме.

— Консерватизм — благородная эволюция традиций, — заметил Лерман.

— Желчный англичанин Дизраэли толковал консерватизм как организованное лицемерие, — сказал Мэрфи, но, обратив внимание на колючий взгляд собеседника, добавил: — Не будем ссориться, доктор. Если говорить, то говорить по «гамбургскому счету».

— Тогда, коллега, прошу вас выключить ваш магнитофон! — Лерман указал на большой желтый портфель Мэрфи, стоящий на столе.

У господина Мэрфи была подкупающая по своей искренности улыбка. Потянув за кисточку молнии сбоку портфеля, он выключил магнитофон и, улыбаясь, пояснил:

– «Миджет». Чертовски удобная штука! Работает от сухой батареи. Два микрофона в замках портфеля. В наш век раннего склероза — положительно незаменимое подспорье памяти!

— Мы получили фирменный проспект «Миджет» из Чикаго, — жестко сказал Лерман.

— Итак, перехожу к делу. Операция «Гоббс»… Кстати, почему «Гоббс»? — спросил Мэрфи.

— Как вам, коллега, известно, перед нами поставлена сложная задача, но «цель оправдывает средства», - подчеркнул доктор. — Эта крылатая фраза однажды, лет триста назад была сказана Томасом Гобб-сом. Поэтому операция получила условное название «Гоббс». Мы действительно, как вы, очевидно, заметили, пользуемся всеми возможными средствами…

— Эти средства не исключают возможности провала, — вставил Мэрфи.

— Разумеется, — согласился Лерман. — Я желаю вам, коллега, удачи, но… В нашем деле случайность играет не последнюю роль.

— Надо отдать справедливость, доктор, что операции «четыреста двенадцать» и «двести четырнадцать» были подготовлены с особой тщательностью, тем более становится непонятным провал. Вы проанализировали причины?

— Сведения очень скудные. По операции «четыреста двенадцать» все шло отлично. Рут был сброшен в указанном квадрате. Приземлился благополучно. Точно в назначенное время мы получили радиограмму, вот дешифровка: «Первая половина задания выполнена». Через несколько дней молчания поступило следующее сообщение: «Дела идут хорошо. Рут». Потом снова двухнедельная пауза, и вот… статья в газете: «Скорпион жалит себя»…

— Читал, — отозвался Мэрфи, словно речь шла о модном романе. — Часики подвели…

Задетый иронией, Лерман погорячился:

— Думаю, что не часики, а люди, которых, по существу, мы совершенно не знаем…

— Вы не знаете? Ваше отличное учебное заведение…

— Люди, прошедшие нашу школу, в случае провала выходят из игры. Элита вашей школы является к чекистам с повинной…

— Не будем ссориться, доктор, — примиряюще сказал Мэрфи. — Все ясно: на втором барьере Рут сломал себе шею. А жокей номер два?

— Наше отделение в Кельне радиограммы не получило. На условном языке это значит, что операция провалилась. Три дня подряд мы принимали позывные «Гермеса», но не ответили.

— Понятно. Надо, доктор, торопиться. В моем портфеле несколько советских газет — они предупреждают об опасности плавания в районах Баренцева и Карского морей в связи с военно-морскими учениями. Не скрывая, они пишут: «с применением новых видов оружия».

— Насколько я понимаю, помимо всего, вас интересует ракетное горючее? — спросил Лерман.

— Не скрою, ракетное горючее, — ответил Мэрфи.

«Конечно, Мэрфи представляет интересы «Стандарт-ойл». Но ракетное горючее интересует Раммхубера, — подумал Лерман. — Генерал Раммхубер по поручению бундесвера принимает американскую ракетную технику».

Словно угадав мысли собеседника, Мэрфи добавил:

— Думаю, что «Институт лекарственных трав» имеет не только платонический интерес к этому делу.

— Почему, позвольте вас спросить?

Мэрфи молча достал из бокового кармана сложенный лист «Франкфуртер нейе пресс», развернул и показал пальцем на жирный заголовок статьи, подчеркнутый красным карандашом:

«Немецкие ученые работают над созданием ракет дальнего действия».

– «На побережье Северного моря, юго-западнее Куксхафена, общество ракетной техники провело серию испытаний…» — громко прочел Лерман и с деланным равнодушием свернул газету: — Первые шаги…

— Разумеется, понадобится некоторое время, но вы можете рассчитывать на нашу помощь.

— Ваша помощь выглядит по меньшей мере парадоксально! — Лицо Лермана было спокойно, и только глаза выдавали обуревающее его чувство неприязни.

— Вы сказали, доктор, парадоксально? — переспросил Мэрфи.

— Когда-то, в Пеенемюнде, — пояснил Лерман, — после испытания ракеты фюрер пожал руку конструктору Брауну. Спустя несколько месяцев первые «ФАУ-2» пересекли Ла-Манш и обрушились на Лондон. Прошло всего двенадцать лет, и вот немецкий конструктор Варнер фон Браун — главный конструктор американского управления баллистических ракет. А мы, немцы, получаем новую технику, созданную немецким конструктором, в качестве «помощи» из-за океана. Это ли не парадокс, господин Мэрфи?

Мэрфи не торопился с ответом. Он налил в бокал виски, разбавив на этот раз содовой, отхлебнул глоток и, рассматривая Лермана долгим оценивающим взглядом, сказал:

— Наши пути в жизни скрещивались не раз. Я представлял себе вас, доктор Лерман, асом разведки, одним из лучших учеников Канариса. Теперь вижу, что ошибся. Вы добродетельная и сентиментальная Гретхен! Есть один бог на земле — мифический сын Зевса, его предок, — Мэрфи фамильярно щелкнул по носу бронзового Гермеса: — Этого бога зовут Бизнес! Соглашение «ИГ Фарбениндустри» и «Стандарт-ойл» было новыми скрижалями апостолов этого бога! Американские самолеты сбрасывали на фатерланд бомбы, изготовленные по немецким патентам. Заправленные американским горючим, немецкие подводные лодки топили в Атлантике корабли под звездными флагами. Нации приносили жертвы на алтарь бога-отца Бизнеса и сына его — Войны! Вилла на Берлинерштрассе в Куксхафене принадлежит вам, доктор Лерман? Это дар бога-отца Бизнеса за вашу праведную жизнь! Когда же вы, Лерман, сфальшивили? Тогда, когда оплакивали конструктора Брауна или когда получали свою долю тела и крови? — Последнее Мэрфи проиллюстрировал жестом, который на всех языках мира означает деньги.

Приглаживая тонкими, холеными пальцами подбородок, Лерман с трудом выдавил подобие улыбки:

— То, что вы говорите, Мэрфи, цинично!

— Я этого не скрываю, доктор, я циник, веселый циник! И, если говорить правду, а мы с вами, помните, договорились играть по «гамбургскому счету», и вы, Лерман, циник! Да, да, циник, — повторил он. — Вы думаете, я не знаю, что мы оплачиваем снаряжение и переброску агентуры, которая занимается разведкой в первую очередь для вас! Мы получаем сведения из вторых рук, им грош цена, а платим вам большие деньги. Ну хорошо, переменим пластинку. Давайте «элиту» вашего института! — неожиданно закончил Мэрфи.

Доктор Лерман включил прибор. Пока нагревался кинескоп, Мэрфи наполнил рюмку виски.

На экране появился интерьер большой комнаты со шведской гимнастической стенкой. Мускулистый, пропорционально сложенный человек, подтягиваясь на руках, поднимался по стенке.

— Лемо, спуститесь вниз и повернитесь к нам лицом! — распорядился доктор.

Контрольная лампочка микрофона погасла.

Щурясь от сильного света, на них смотрел с экрана тот, кого доктор назвал Лемо. Это был человек, казалось, лет тридцати, его лицо, бронзовое от загара, было мужественно и по-своему красиво — резко очерченные скулы, высокий лоб, вьющиеся темные волосы, светло-карие глаза, прямой нос, полные чувственные губы.

Вновь вспыхнула контрольная лампочка микрофона.

— Лемо, вы готовы к выполнению операции? — по-немецки спросил Мэрфи.

— Да, я готов, — ответил Лемо.

Звук его голоса, усиленный динамиком, прозвучал громче, чем следовало.

— Вы знаете район операции?

— В этом районе я знаю каждую сопку, каждую бухту…

— Для решения второй, главной задачи операции самое ответственное-это вербовка. Вы уверены в этом человеке? — спросил Мэрфи.

— Уверен, — твердо ответил Лемо.

— На чем строится ваша уверенность?

— Я знаю этого человека, как самого себя, — Лемо улыбнулся.

— Но прошло много лет…

— В этом краю, — перебил его Лемо, — человек остается тем, что он есть. Сильные люди не меняют привязанностей.

Выключив микрофон, Мэрфи сказал:

— Пустая крылатая фраза! Он сам изменил своим привязанностям.

— Романтическая подкладка. Все русские в той или иной мере романтики! — заметил Лерман.

— Изменив однажды, он изменит вновь. Кинескоп можете выключить.

Экран погас, и яркая точка, сверкнув, упала, словно метеорит.

— Вам понравился Лемо? — спросил доктор.

— Как новенький доллар! Где вы его подобрали?

— В лагере перемещенных лиц. Вас интересуют подробности?

— Я хочу знать, за что мы платим деньги.

— В некотором противоречии с ветхим заветом, этого Адама сотворили из ребра Евы…

— Нельзя ли без ветхозаветных притч?

— Вам знакомо имя Марты Плишек?

— Впервые слышу.

— Вы не читаете «Гамбургского листка» уголовной хроники. В порту за Мартой Плишек установилась репутация роковой женщины. Мы давно заинтересовались этим мальчиком и нацелили на него Марту. Женщина потребовала комфорта, и мальчик запустил руку в шкатулку с ценностями вдовы рейхскомиссара Рамке. Мы вытащили его из тюрьмы. Некоторое время мальчик упирался, но, узнав, что Марта работает у нас, согласился. Эта женщина может вить из него веревки. Он требует, чтобы деньги мы перевели на ее счет.

— Хорошо, что он рассчитывает вернуться в Гамбург. — Мэрфи посмотрел на часы и вспомнил: — Да, надо из комплекта выбросить контрабанду. В этом тоже сказывается ваш консерватизм. Русские уже давно выпускают миллионы часов в год.

— Я с вами согласен. Но что может заменить часы? — спросил Лерман.

— Наличные деньги. Заметьте, не фальшивые, а самые настоящие советские деньги. Завтра вы отправите Лемо в Норвегию. Самолет уходит в девять тридцать. Остров Варде, город Нурвоген, отель «Фрам». Вот паспорт на имя Хугго Свэнсона. Пароль явки останется прежним.

КАПРОНОВАЯ СЕТЬ.

Порт Георгий опоясывали крутые сопки. Гранитные валуны нависли над бухтой. Скалы, поросшие мхом и морошкой, летом казались зелеными, осенью — черными.

Прямо против входа в бухту высоко поднималась лестница в полсотни ступеней, крутых и скользких. Лестница вела в стиснутое сопками ущелье, где тесными и неровными рядами прилепились дома поселка.

Вообще-то дома здесь строились всюду, где только была хоть какая-нибудь к этому возможность, но, когда ставил сруб капитан «Вайгача», этой возможности уже не было. Вергун буквально вгрызался в скалу и «прилепил» свое ласточкино гнездо высоко на западном склоне сопки.

В большой, просторной комнате дома Вергуна праздновали «отвальную». Утром «Вайгач» уходил в море. «Отвальная» — старинный обычай поморов; теперь он утратил всякий смысл. Прежде поморы ходили в суровое Баренцево море на утлой ёле с косым парусом, многие из них не возвращались назад, и «отвальная» была не только праздником промыслового мужества, но и своеобразным прощанием. Теперь они шли промышлять на отличном дизельном судне, устойчивом, не боящемся ни шквальных ветров, ни большой океанской волны.

Праздник в доме Вергуна объяснялся не только тем, что утром они уходили в море. Для моряка море — что для крестьянина пашня, дело привычное. Сейнер «Вайгач», как передовое рыболовецкое судно, получил первым капроновый дрифтерный порядок [21]. Несколько сетей лежали здесь же, на отдельном столике в красном углу комнаты.

Гости сидели за большим длинным столом, крытым узорчатой скатертью. Хозяин дома Михаил Григорьевич и Глафира сидели рядом. Она — статная, выше его на голову, красивая, властная, он — маленький, с темным изъеденным морщинами лицом и молодыми ясными глазами.

Глафира была койдинская.

Есть такое знаменитое село подле горла Белого моря, у самого залива Мезенского. Много известных моряков и зверобоев дала Койда. Полярный капитан Воронин считал койдян своими учителями в науках морского ледового плавания.

Сама Глафира неохотно рассказывала о своем прошлом. Так, если жёнки одни вечеряют да меж ними пойдут доверительные разговоры, скажет о себе:

«Мамки своей я не помню. С отцом мы жили, он кормщиком был. В артели ему, видишь, обида вышла, так он один промышлял. Я подросла, ему яруса [22] наживляла, сети чинила. В восточную Лицу треску промышлять с ним ходила. На Канин за навагой хаживали. Потом, мне уже шестнадцать было, по одинке много не заработаешь, сговорился отец с людьми, пошли на Моржовец зверя бить. Припай оторвался, место было приглубое, его льдиной по голове колонуло, он и пошел ко дну. Искали — не нашли. Жила я одна. Какая жизнь безоте-ческа? Забила избу досками и запоходила в Архангельск, на верфь поступила. Ничего. Работала. Думала, так и не будет мне уносного ветра, ан сколько ладья по морю ни рыщет, а на якоре ей быть. Пришел и мой… дролечка…».

На этом воспоминания Глафиры всегда кончались. Как бы она жёнкам ни доверяла, сокровенного не рассказывала.

Было это в июне сорок первого года.

Приехал в Архангельск из порта Георгия моторист Александр Кондаков. Имел он задание от артели получить на верфи мотобот и перегнать его своим ходом в порт Георгий. Кондаков парень молодой, красивый. Получил Александр мотобот, окрестил его «Звездочкой» и увез Глафиру, потому:

Рыба посуху не ходит.
Без воды не может быть;
Парень девушку полюбит,
Без нее не может жить.

И стала «Звездочка» путеводной звездой Глафиры, а трое суток перехода до Георгия- свадебным ее путешествием.

Вышли они из Архангельска тихим, безветренным днем мира, а когда пришли в порт Георгий, Александра уже ждала повестка военкомата.

Только день они и прожили вместе, только три письма и получила она от Саши.

Осталась Глафира ни девка, ни жёнка, а так — неизвестно кто. Восемь лет она ждала Александра.

Однажды весной, укрываясь от шторма, зашел в бухту сейнер «Удачливый», приписанный к Мурманскому рыбному порту. Сошел на берег капитан Вергун и встретил Глафиру Кондакову.

Эта встреча и решила судьбу Вергуна. Он ушел из Мурманского порта и получил назначение на сейнер «Вайгач».

Два года Вергун, как говорили рыбаки, ходил вокруг Глафиры. Не докучая своим чувством, Вергун приходил к ней, молчал, пил горький от крепости чай, переворачивал стакан на блюдце и… уходил.

Оба они были одиноки.

Третий год тому пошел, как взяла Глафира узелок со своими вещами и пришла в дом Вергуна.

Домик Кондакова был на отшибе, за поселком в маленькой пади. Два раза в неделю Глафира ходила в старое домовище, мыла пол, скребла, чистила, прибирала постель, выходила на крыльцо и, положив у порога тряпичный коврик для ног, вешала на дверь тяжелый амбарный замок и прятала ключ под край половика.

Вергун знал об этом, знал и молчал, он очень любил эту женщину.

Тем временем «отвальная» была в разгаре, заместитель директора держал речь за праздничным столом.

— Высокое доверие оказано вам, Михаил Григорьевич, и всей команде «Вайгача», - говорил замдиректора. — Двадцать тысяч рублей перечислила МРС за этот капроновый дрифтер! Сто пятьдесят килограммов капрона, товарищи, — это надо понимать! Пять лет мы просили в управлении Морлова капроновые сети и вот получили! Большое событие в нашей жизни, это надо ценить, товарищи! Нашу первую капроновую сеть мы даем, Михаил Григорьевич, тебе как лучшему капитану-промысловику! А кому много дается, с того, это, и много спросится!

Жена штурмана Плицина, еле сдерживая смех, считала, сколько раз замдиректора скажет «это». Щелкунов, сложив руки на животике и наклонив голову, слушал замдиректора с выражением благоговения на лице.

Стол был уставлен всякой снедью. Здесь и рыбники — запеченные в тесто целые рыбины, — семга душистая, зубатка парового копчения, парная треска с картофелем, маринованные сельди щелкуновского приготовления, пироги с палтусом, шаньги со сметаной, ягодники с морошкой, мясо крупными ломтями с лавровым листом и перцем — словом, угощение славное!

А заместитель директора все говорил:

— И, хотя нитка капроновая высокой прочности, обращение к себе требует деликатное. Беречь это добро надо. Государство тебе доверило — оправдай это…

— Ур-ра! — вырвался механик Тимка и, звякнув своим бокалом о бокал начальства, выпил.

Щелкунов вертелся возле сети, словно курица возле насеста, и кудахтал:

— Экое богатство! Рыбаки-то все лопнут от зависти! Ну, селедка, держись! Теперь бы только с косячком потрафило! Вот это сеточка! Аи да заместитель председателя, аи да уважил, удружил!!

Щелкунов сети щупал, тянул на разрыв, только что на зуб не пробовал.

— Ты бы, Глафира, спела, — попросил Вергун.

Она только глаза на него повела да углами губ улыбнулась.

— Спели бы, Глафира Игнатьевна! — попросила Щелкуниха.

Тимка взял в руки тульскую трехрядку и, перебирая лады, вопросительно посмотрел на Глафиру.

Глафира запела. Догоняя ее, мотив подхватил Тимка. Голос Глафиры был низкий, грудкой.

Вдали горит свечой маяк.
Скользит вода, плеща.
Прощай, любимая моя,
Далекая, прощай!
Не дрогни долго на ветру,
Прижав ко лбу ладонь,
Погаснет тлеющий, как трут,
В далекой тьме огонь.
Корабль плывет, плывет легко,
А ночь, как из стекла;
Круглеет на небе луна
Сквозь хмурь и облака…

У самой матицы [23] под бумажным синим абажуром горела лампа, ее тусклый свет пульсировал в такт ударам движка поселковой электростанции. В порту посвистывал маленький буксир. И было слышно, как бьются о пирс волны прибоя. В избе все молчали. Даже Щелкунов, прислонившись к столу, на котором лежала сеть, и сложив руки на животике, слушал, закрыв глаза.

И вдруг, озорно растянув мехи, Тимка заиграл плясовую.

Тут и пошло веселье. Щелкуниха танцевала русскую. Пели хором веселые песни.

Разошлись не поздно, утром «Вайгач» уходил в море.

Вергун разделся, лег и, сделав вид, что спит, наблюдал за Глашей. Ходида она по избе неслышно, сняв сапоги, в шерстяных носках. Убирая со стола, что-то мурлыкала себе под нос. Грудь у «ее была высокая, голова маленькая, волосы темные, стянутые в узел к затылку. Дело в руках Глаши спорилось, как-то красиво она все делала. Вергуч любил смотреть на Глафиру, когда она работала по дому.

Рано утром пришел за капроновой сетью Щелкунов с матросом. Он собрал со стола сеть, а матрос у порога разжег охапку принесенного с собой можжевельника. Густой и почему-то навевающий грусть дымок потянул в дом. Щелкунов держал над костром сети, шепча и приговаривая.

— Дурак ты, Щелкунов! — беззлобно бросил ему Вергун, собираясь в море.

— А вот поглядим, дурак или поумнее вас будет! — огрызнулся Щелкунов.

Поймав на себе осуждающий взгляд Глафиры, Вергун, оправдываясь, сказал:

— Видишь, Глаша, в народной примете смысл есть — поморы сеть дымом курили — из белой нитки она была вязана, — чтобы рыба ее не видела. Эта сеть крашеная. Выходит, глупость одна…

— Обычай не рокан [24] — с плеч не скинешь, — мягко, но с укоризной сказала она.

Щелкунов с матросом унесли сеть.

Вергун остановился у двери.

Глафира собрала подорожники, завернула в газету, перевязала бечевкой и, положив на край стола, протянула ему руку.

Они простились. Вергун взял со стола сверток со снедью, вышел из дома и, не оглядываясь, стал спускаться к бухте. Он знал — все равно Глаша в окно не выглянет, на порог не выйдет, на пирс, как другие, провожать не придет. Гордая. Все они, койдинские, такие. Это о них говорят:

«Если в Койде хлеба не будет, рыбы не будет, соли не будет — Койда на одной славе проживет!».

Вот какой народ койдинский!

«БЕНОНИ».

Остап Максимович проснулся рано. Поставив на электроплитку чайник, он открыл форточку и, по привычке, приобретенной еще в военном училище, взялся за гантели. Как бы он ни устал, когда бы он ни лег накануне, десять минут зарядки каждое утро стали для него такой же привычкой, потребностью утреннего туалета, как душ или бритье. Брился он каждый день, сначала потому, что этой элементарной опрятности требовало от «его высокое звание офицера, а теперь еще и потому, что борода стала седой и хотелось скрыть это не только от окружающих, но и от самого себя.

Бреясь, он рассматривал свое лицо в зеркале. Когда-то у Остапа Максимовича были красивые лучистые глаза, теперь они поблекли и как-то выцвели, время вытравило их молодой блеск. Волосы, хотя и не утратили своего былого цвета, поредели.

— Да, — вздохнул Остап Максимович, — время идет.

Стоя у окна, он любовался открывающейся перед ним панорамой. Этот город и порт росли вместе с ним, на его глазах.

В форточку врывались звуки тифонов, гудки буксиров, сирены катеров, пыхтение паровых кранов, урчание лебедок.

Ему был виден весь порт — сотни судов тралового флота, сейнеров, рефрижераторов, больших, с белыми надстройками нарядных пассажирских теплоходов, сухогрузных «коммерсантов», «иностранцев» — датчан, норвежцев и шведов, — они грузились апатитом.

Большая туча, гонимая северо-восточным ветром, быстро закрывала часть горизонта. Ветер нес мелкий, жесткий, точно пшенная крупа, снег. Южнее небо было светлым, и яркая радуга вставала где-то там, за сопками противоположного берега, и уходила ввысь, в синеву.

По улице строем с песней шла в столовую рота курсантов-пограничников.

Остап Максимович направился в кухню и налил себе стакан крепкого чая.

В отряд полковник пришел, как всегда, один из первых. Еще внизу, возле витрины с призовыми кубками, дежурный по части отдал рапорт. На площадке третьего этажа пограничник, стоящий на посту возле знамени, приветствовал его «на караул».

Остап Максимович вошел в кабинет и вызвал к себе оперативного дежурного.

Доложив об изменениях оперативной обстановки за ночь, дежурный добавил:

— Только что, товарищ полковник, поступило донесение.

Полковник взял радиограмму и, отпустив дежурного, прочел:

«В квадрате 35–41 обнаружено норвежское судно «Хьекке Уле», идущее курсом зюйд-ост. Параллельным курсом в четырех кабельтовых мористее мотобот без флага «Бенони».

Остап Максимович встал, вышел из-за стола, снял с полки норвежско-русский словарь и нашел нужное слово:

«Хьекке» — красавец. «Уле» — имя собственное. Стало быть, «Красавец Уле». Что касается «Бенони», то, если не изменяет память, это герой одноименного романа Кнута Гамсуна.

Потянув за шнурок, полковник открыл висящую на стене позади кресла большую карту Кольского полуострова, подставил стремянку и поднялся на ступеньку.

День начался как обычно, размеренно и спокойно, но спокойствие уже покинуло полковника. Он спустился со стремянки, достал из сейфа несколько бумаг, положил их в папку вместе с последним донесением, снял трубку телефона и набрал номер.

Абонент не отвечал. Полковник перелистал записную книжку и позвонил снова. На этот раз ему ответили.

— Сергей Владимирович, срочный вопрос…

— Кто это? — спросил, видимо, поднятый со сна Раздольный.

— Крамаренко.

— А, Остап Максимович! — Голос звучал мягче. — Носит тебя в такую рань! Я только час назад вернулся из области… — После небольшой паузы он добавил: — Через пятнадцать минут буду в управлении… Приезжай, — закончил он и повесил трубку.

Почти одновременно оба они подъехали к управлению.

Снимая шинель у себя в кабинете, Раздольный спросил:

— Что стряслось?

— Несколько фактов, Сергей Владимирович, заставляют насторожиться. Две недели назад сторожевой корабль «Гроза» в районе Варангер-фьорда, северо-западнее островов Айновских, задержал норвежский мотобот «Сэль». По-норвежски «Сэль», кажется, «морской зверь». На этой ветхой посудине, построенной в двенадцатом году, водоизмещением в двадцать восемь тонн, стоял мотор с запальным шаром типа «Болиндер». Хозяин, Альдор Иенсен, старый рыбак, гол как сокол, ему тельняшку купить не на что. В море он ходит с двумя сыновьями, такими же тощими и нищими, как их отец. Только за мое время, помню, мы их уже задерживали в наших водах два раза, и в обоих случаях рыбонадзор отпускал их. Ловили они треску ярусом и на поддев, большого ущерба нашему хозяйству не наносили, народ бедный. Словом, поплачет старик в жилетку Семукову, он его и отпускает даже без штрафа. На этот раз Иенсен ловил сетью морского рачка. У нас этого рачка называют чилимом, если не ошибаюсь, латинское название «штримс». Мотобот Иенсена на буксире привели в порт, оформили акт о задержании. Уполномоченный рыбонадзора Семуков спрашивает старика через переводчика, что он собирался делать с этим чилимом. Насколько ему, Семукову, известно, на норвежском рынке этот рачок не котируется. Иенсен рассказал, что у них на острове Варде, в районе Хассельнесет-фьорда, американский офицер купил дачу. Старик даже сказал «борг» — замок. Новый владелец замка платит за чилим в два раза дороже, чем в лучшие дни на рынках Нурвогена стоит семга. Семуков не поверил. Все-таки семга — царь-рыба. Какой дурак станет платить за пивную закуску такие бешеные деньги? Разве что сказочно богатый человек. Иенсен сказал, что новый владелец замка — «Ротшильд»! Семуков не поверил. Иенсен распалился: «Если бы вы посмотрели, — говорит он, — мотобот «Бенони», принадлежащий этому господину, вы бы поняли, что это за человек! На всем побережье нет мотобота такой красоты и такого хода!» Этот разговор происходил в присутствии командира СКР «Гроза» капитана третьего ранга Дубасова. Рапорт, переданный мне из Коргаевой Салмы, я взял на заметку. Как тебе известно, Сергей Владимирович, за последнее время вблизи нашей границы поселилось немало «демобилизованных» американских офицеров. Им очень полюбились северные фьорды Норвегии и суровая природа Заполярья.

Раздольный молча делал пометки.

— Факт второй, — продолжал Крамаренко. — Ты знаешь, Сергей Владимирович, о моих дружеских отношениях с капитаном дальнего плавания Чугуновым. Шесть дней назад Чугунов вернулся из заграничного плавания, он ходил за окуневым филе на Варде. В перерыве между двумя партиями в шахматы, за стаканом чая…

— Наверное, с ромом? — засмеялся Раздольный.

— Какой же капитан дальнего плавания не привезет ямайского зелья! — в тон ему ответил Крамаренко. — Так вот. Чугунов рассказал интересную историю. Приняли они груз в порту Нурвоген. Взяли на борт лоцмана. Получили «добро» и отдали концы. Прошли западный огонь, отмели Свине, скалы Тофтешитана, и вот из маленького фьорда, кабельтовых пять южнее мыса Хассельнесет, выходит мотобот «Бенони». Если судить по обводам, говорит он, рангоуту и надстройкам, суденышко мореходное. На грот-мачте «Бенони» радиолокационные антенны. Окрашен он шаровой краской, словно сторожевой катер. «Бенони» обходит наш рефрижератор с правого борта, идет по левому. На верхней палубе какой-то тип рассматривает наше судно в бинокль, другой из иллюминатора щелкает фотокамерой. Норвежский лоцман оказался человеком с юмором, видит, что Чугунов заинтересовался мотоботом, и говорит: «Построена эта посудина в Западной Германии, приписана к норвежскому порту, а хозяин у нее американец. Не поймешь, что это такое: сто пятьдесят тонн водоизмещением, оснастка промысловая, каюты — как на прогулочной яхте и ход двадцать узлов». — «С биноклем — это хозяин?» — спрашивает Чугунов. Лоцман охотно отвечает: «Бывший офицер американского флота, получил наследство, демобилизовался, купил в Хассельнесете дачу, построил во фьорде дебаркадер и привел из Киля мотобот».

— Очень любопытно, — заметил Раздольный.

— И, наконец, третий факт. Сегодня получено в восемь часов утра, прошу ознакомиться, — сказал Крамаренко, положив на стол донесение.

Полковник внимательно прочел радиограмму, сделал пометки в блокноте и спросил:

— Твои выводы?

— Прежде чем перейти к выводам, я хочу обратить твое внимание еще на одно обстоятельство. Норвежский лоцман сказал Чугунову, что «Бенони» приведен из Киля. Если ты помнишь, «Ганс Вессель» брал груз по фрахту в Киле. Нет ли взаимосвязи между «Бенони» и Непринцевым, которого они рассчитывали высадить на побережье залива?

— Предположим…

— Если такая связь действительно есть, то «Бенони» пойдет в залив Трегубый.

— Зачем?

— Для того, чтобы в третий раз попытаться осуществить высадку агента. Быть может, того самого Лемо, что упоминал Непринцев.

— Что ты предлагаешь? — спросил Раздольный.

— В случае, если «Бенони» войдет в кашу двенадцатимильную полосу, задержать его и попытаться выяснить, что ему там надо.

Раздольный снял трубку телефона и, позвонив в буфет, заказал завтрак на двоих.

— Я уже завтракал, — заметил Крамаренко.

— А меня ты вытащил из дому натощак. Выпьешь, Остап Максимович, стаканчик чаю еще, — сказал Раздольный и, потянувшись, прошелся по кабинету.

Высокий, грузный, он долго шагал из конца в конец кабинета.

Вошла буфетчица и поставила на стол поднос с чаем и бутербродами.

— Прошу! — пригласил Раздольный полковника и так же молча, присев на ручку кресла, выпил стакан чая.

— Не отрицаю, факты интересные и выводы правильные. Этой осенью в районе от Новой Земли до Карского моря намечаются военные учения Северного флота с применением новых видов оружия и типов судов. Мы это ни от кого не скрываем. С целью обеспечения безопасности плавания мы широко объявили об этом во всех газетах. Думаю, что повышенным интересом к учениям и объясняется то «оживление», которое мы все замечаем на границе. — Раздольный взял второй стакан чая. — Только предложение твое, Остап Максимович, считаю неверным. — Покончив с бутербродами и чаем, он спохватился: — Кажется, я прихватил и твой стакан чая?

— Я уже завтракал, — успокоил его Крамаренко.

— Посуди сам, Остап Максимович, мы задерживаем «Бенони» в заливе Трегубом. Основание?

— Заход в наши территориальные воды…

— Этот господин «Ротшильд», как его назвал Иенсен, скажет: «Простите, сбился с курса». Мы в лучшем случае получим с него штраф, и он покажет нам корму. Рыбу он в наших водах не ловил, судовая роль у него в полном порядке, в этом можешь не сомневаться. Ничего предосудительного на мотоботе не замечено…

— Но надо же убедительно ответить на вопрос, что делал он в наших водах.

— «Ничего. Я богатый человек, в прошлом моряк и решил прогуляться на своем мотоботе в свежую погоду…».

— На море шторм, а не свежая погода. Восемь баллов!

— «Люблю сильные ощущения».

— Ну, знаете…

— Знаю, Остап Максимович, еще как знаю! Иной раз уверен — жулик! А не пойман — не вор. Еще перед ним извинишься — простите, мол, обознался. Если мы задержим этого «Бенони», сами же попадем в глупое положение. Что им нужно в заливе? Ответить на этот вопрос, мне кажется, можно только одним путем…

— Каким? — спросил Крамаренко.

— Есть у меня одно предположение, но… Надо доложить. — И, сняв трубку телефона, он набрал номер. — Товарищ генерал? Докладывает полковник Раздольный. Прошу принять меня и полковника Крамаренко.

ЭТО, ТОВАРИЩИ, СЛУЖБА!

На побережье Баренцева моря весь год дуют ветры муссонного характера, в зимнее время — с суши, в летнее — с моря. Весною ветры изменчивы, и, как говорят поморы, юго-восточный обедник часто сменяется полуношником — северо-восточным ветром.

На этот раз с удивительным для весны постоянством третьи сутки дул свирепый северо-восточный ветер.

Сторожевой корабль «Вьюга», пережидая шторм, зашел в губу Железную и отдал якорь.

Команда корабля, утомленная трехдневным, вымотавшим силы штормом, с облегчением вздохнула.

Поливанов спустился в каюту — последние сутки он не сходил с мостика.

Сняв обледеневший реглан, Поливанов повесил его возле грелки, с трудом стянул валенки и, не раздеваясь, лег поверх одеяла. Из рамки, висящей на переборке каюты, смотрела Наталия, жена. Виделись они не часто. Наталия в Мурманском мореходном училище преподавала английский язык. Во время каникул жена приезжала к нему, в Коргаеву Салму, затем они вместе уезжали на юг. В прошлом году «Вьюга» стояла в ремонтном доке, и Поливанов часто бывал дома. Очень редко, когда корабль приходил на базу, ему удавалось с почтовым катером наведаться домой.

Знакомым прищуренным взглядом на него смотрела жена — Наталия была близорука, а сфотографировалась без очков — смотрела загадочно, немного насмешливо и улыбалась. Такой он увидел ее впервые двадцать лет назад.

«Скоро день нашей свадьбы, — подумал Поливанов. — Удастся в этот день побывать дома или нет?».

Девятов постучал в дверь каюты и, не получив ответа, осторожно открыл дверь. Командир спал, но под взглядом помощника открыл глаза, поднялся с койки и, уже надевая валенки, спросил:

— Что там?

Девятов протянул командиру текст радиограммы:

«Тимофеевке Примите на борт капитана Клебанова и лейтенанта Аввакумова. Займите позицию районе мыса Крутого. Исполнение доложите».

Большой личный опыт и знание обстановки на границе подсказывали командиру, что им предстоит большое и серьезное испытание. Возникло знакомое чувство внутренней мобилизации, той настороженной собранности, которая обычно приходит к человеку в ожидании неизбежной и неизвестной опасности.

Разворот на шквальном ветру занял все внимание командира. Когда корабль лег на курс, Поливанов еще раз перечитал радиограмму. Подумав, он вызвал командиров боевых частей и дал указание привести материальную часть корабля в состояние боевой готовности.

Еще шлюпку не установили на кильблок, еще не подняли забортного трапа, а «Вьюга» уже приняла на борт Клебанова и Аввакумова и «а полных оборотах шла к мысу Крутому.

Капитан Клебанов вручил командиру корабля запечатанный сургучом пакет. Ознакомившись с содержанием пакета, Поливанов вызвал замполита и боцмана. О чем Поливанов и замполит говорили с боцманом, для всех было тайной.

Из каюты командира боцман спустился в матросский кубрик. Приглядываясь к матросам, он молча бродил по всему кораблю и вышел на полубак. Здесь возле пушки он увидел Нагорного. Испытующе рассматривая комендора, Ясачный постоял возле него и, видимо решив какой-то сложный, мучивший его вопрос, сказал:

— Нагорный, пойдите в кубрик, снимите всю верхнюю одежду и обувь… У вас сухие носки есть?

— Есть, товарищ мичман… — удивляясь, ответил Нагорный.

— Переоденьте носки. Баталер выдаст вам новое штормовое обмундирование. Понятно?

— Ясно, товарищ мичман! — все больше удивляясь, ответил Нагорный.

— Исполняйте!

Нагорный спрятал ветошь, затянул чехол и бегом, как это положено по уставу, бросился выполнять приказание.

Прислушиваясь к тому, как дробно прокатились по трапам шаги комендора, боцман еще некоторое время постоял возле пушки, подумал и не торопясь начал спускаться к замполиту.

В ожидании боцмана замполит, уже в который раз, с карандашом в руке изучал карту побережья залива.

Штурманские часы громко отсчитывали время.

Сквозь узкую щель — Футоров приоткрыл крышку иллюминатора — он видел то гребень убегающей волны, то свинцово-серый омут моря.

Постучав, в каюту вошел Ясачный. Корабль накренило. Карандаш перекатился через весь стол и остановился у буртика. Под стеклом, рядом с графиком боевого расписания, лежали фотографии всех Футоровых — мал мала меньше, всех четырех мальчишек.

Заметив потеплевший взгляд Ясачного (боцман питал слабость к ребятишкам), Футоров, как бы подчеркивая этим всю важность предстоящего разговора, закрыл фотоснимки блокнотом.

Ясачный взглянул на часы — времени оставалось в обрез, — лицо его стало строгим и, пожалуй, торжественным. Положив на стол партийный билет, он сказал:

— Прошу до времени сохранить.

Футоров молча перелистал документ и запер его в несгораемый ящик стола.

— Я должен, мичман, предупредить вас, — сказал Футоров. — Оперативная группа выполняет ответственное задание. За операцию отвечает капитан Клебанов. Вас, Петр Михайлович, привлекли еще и потому, что для успешного выполнения задачи нужен моряк, отлично знающий побережье. Наш долг — помочь чекистам. Ясно?

— Ясно, товарищ капитан-лейтенант.

Подхватив покатившийся в обратную сторону карандаш, замполит перешел к главному:

— Кого вы наметили в осмотровую группу?

— Старшину первой статьи Хабарнова и матроса Нагорного.

— Нагорного? — удивился замполит.

— Товарищ капитан-лейтенант…

— Почему вы остановились на комендоре?

— Я считал так: чем сложнее задачу ставит перед человеком жизнь, тем крепче становится характер.

— Не улавливаю связи, — заметил Футоров и, поставив локти на стол, скрестил узловатые пальцы своих сильных, по-рабочему крепких рук.

— Парень столкнется с такими трудностями, что…

— Если я правильно понял, вы хотите взять с собой Нагорного, не посвящая его в задачу?

— Понимаете, товарищ капитан-лейтенант, парень он прямой, честный, ему этот театр…

— Как это — театр?! — обозлился Футоров и сжал руки так, что побелели фаланги пальцев. — Первая же случайность может погубить Нагорного и провалить задачу. Вы даже не подумали о человеке! Парень вам верит, стремится подражать во всем, даже в привычках… Вы заметили, как Нагорный в минуту раздумья сдвигает ладонью шапку на лоб? Точь-в-точь как это делаете вы. Для Нагорного вы тот идеальный образец моряка и человека, которому он готов следовать во всем и всегда, и вдруг… Нет, вы понимаете, к чему это может привести?

— Признаться, я думал так: кранцы подкладывать парню не надо. Чем больше будет бортами стукаться, тем крепче станет. Кроме того, было у меня еще одно опасение. У Нагорного — что на душе, то и на лице, какой ветер — такая волна. Вернется с почты, погляжу на него — знаю, от кого письма получил: от друга, от матери или Светланы.

— Вы думаете, что Нагорный может себя выдать? — спросил Футоров.

— Боюсь…

— А я не боюсь. Скрывать мысли, чувства и настроения от своих товарищей — зачем? Разве зазорно любить и быть любимым? А вы обратили внимание на то, как ведет себя Нагорный, когда около него появляется фельдшер? Болтанка такая, что слепая кишка становится зрячей. Команда в лежку, а Нагорному хуже всех. Фельдшер его спрашивает: «Как самочувствие?», а он: «Люблю, — говорит, — свежую погоду!» — и еще улыбается…

— Так как же? — после паузы спросил Ясачный.

— Берите Хабарнова н Нагорного, но предупреждаю: задачу проработать с ними до мельчайших деталей! Предусмотреть все. чтоб никаких случайностей. Понятно?

— Ясно!

— Командиру я доложу. У меня есть несколько соображений, — сказал Футоров и раскрыл блокнот.

А в это время «любитель свежей погоды» уже снял с себя всю стпрую, пропитанную сыростью и морской солью одежду и в ожидании баталера забрался на койку. Закрыв глаза, Нагорный попытался представить себе, что его ожидает, но безуспешно. Тогда он накрылся с головой одеялом — испытанный способ, когда нужно в краткие часы между двумя вахтами отогреться после холодного ветра. Тепло ползло по ногам, охватывало все тело и располагало ко сиу.

— Где Нагорный? — спросил баталер, спускаясь в кубрик.

Матрос, занятый утюжкой воротничка, кивнул головой в сторону койки Нагорного.

— На, жених, получай! — положив на рундук обмундирование, сказал старшина-сверхсрочник, исполнявший должность баталера.

Нагорный сел, свесив босые ноги с койки, и с чувством обиды спросил:

— Почему «жених»?

— А я откуда знаю? — усмехнулся старшина и, уже поднимаясь по трапу, бросил: — Зайдешь в баталерку расписаться!

Нагорный достал из рундука новые шерстяные носки, их связала мать. Это были те самые носки, что прислала она в посылке. Одеваясь, он думал над причиной «маскарада». Нагорный верил в доброе к себе отношение боцмана, и все же его охватывала мучительная тревога неизвестности.

Вынув из рундука фотокарточку Светланы, он рассматривал ее долго, словно впервые. Девушка была сфотографирована в парке, ветер растрепал ее волосы, обтянул блузку. Полные губы были слегка приоткрыты, точно девушка говорила с ним. На обратной стороне он прочел, хотя и знал наизусть:

«Андрюша!

Всегда, всегда будь таким, каким я тебя знаю!

Света».

Услышав на трапе тяжелые шаги боцмана, Нагорный спрятал фотографию в боковой карман ватника — он просто не успел бы ее положить в рундук.

Ясачный придирчиво осмотрел комендора, велел поставить ногу на банку, потискал ботинки и сказал:

— Свободные. Теплые портянки есть?

— Есть, — ответил Нагорный.

— Наденьте. Через десять минут явитесь в каюту капитан-лейтенанта Футорова. Понятно?

— Ясно, товарищ мичман.

Боцман поднялся на верхнюю палубу.

Тем временем матрос выгладил воротничок и принялся за письмо.

И Нагорный вспомнил Лобазнова, его письмо и подумал: «Фома всегда был холоден, аккуратен и расчетлив, даже в дружбе…».

Нагорный с выводами поторопился.

В эти минуты, рискуя собственной жизнью, навстречу шквальному ветру и жесткому снегу, секущему лицо, изнемогая, падая и поднимаясь вновь, Лобазнов шел по узкой тропинке среди скал и моря, неся на закорках Мишу Ельцова…

Вернувшись с начальником на заставу, Лобазнов даже не успел распрячь лошадь; через пятнадцать минут он должен был старшим идти на пост наблюдения.

Лобазнов и Ельцов шли с оружием, неся в вещевых мешках сухой паек и дрова для топки. Вышел с ними с заставы и Семей Чукаев. Он нес баллон для машины, застрявшей где-то в нескольких километрах за постом наблюдения.

Дозорная тропа то сползала по крутым скалам, то спускалась вниз, к самому морю. Параллельно тропе, на некотором удалении к западу, тянулись столбы телеграфной связи. Едва заметные в сплошной пелене снега, эти столбы все же были неплохим ориентиром.

Температура упала до минус шестнадцати градусов. Здесь на полуострове было значительно теплее, чем на континенте, но при сильном встречном ветре и шестнадцать градусов — «хорошая закуска», как выразился Лобазнов, посмотрев на заставе сводку погоды.

Шли знакомой дорогой. Все трое были молоды, выносливы и уже достаточно опытны, чтобы одолеть эти шесть километров, не останавливаясь на отдых.

Спустя два часа они увидели занесенную снегом крышу наблюдательного пункта. Чукаев промерз и, прежде чем отправиться на розыски застрявшей машины, решил отогреться у наблюдателей, выпить кружку горячего чая.

Тщательно стряхнув веником валенки, они вошли в жарко натопленное помещение. Лобазнов позвонил на заставу и доложил, что наряд благополучно прибыл и приступил к несению службы.

Сменившиеся пограничники вышли на заставу, попутный ветер дул им в спину.

Ельцов налил из ведерка чайник, поставил на плиту и, вытащив топор, стал рубить дрова. Зажмурившись от удовольствия, Чукаев устроился возле печки. Лобазнов заступил на пост наблюдения.

Прошло не больше десяти минут, как в секторе наблюдения показался рыболовный траулер «Муром»; он шел из Варангер-фьорда с трюмом, полным рыбы, — это было видно по его осадке. Ветер усилился. На разгулявшейся волне «рыбака» швыряло, как щепку.

«Муром» — наш рыболовный траулер, приписанный к мурманскому порту. Лобазнов это отлично знал, но порядок службы требовал оповещения обо всех судах, проходивших в зоне наблюдения. На несложном, но довольно точном приборе, с громким названием «курсоуказатель» Лобазнов определил направление судна и записал в журнале:

«Рт «Муром» пеленг восемьдесят пять. Дистанция десять кабельтовых. Курс сто семьдесят пять».

Затем он снял трубку и хотел доложить на заставу, но… связи не было.

Увидев, что Лобазнов надел стеганку и шапку, Ельцов спросил:

— Ты куда?

— На линии обрыв…

— Застаза обнаружит обрыв и вышлет связистов, — успокоил его Ельцов.

Ельцов был и впрямь из Ельца. Елецких по старинке зовут коклюшками за мастерство кружевных дел. Ельцов был похож на кружевницу. Ему бы вместо котелка с концентратом пшенной каши — пяльцы в руки да коклюшки! Было в его обличье что-то женское: то ли нежный розовый цвет лица, то ли по-девичьи маленький яркий рот. Миша Ельцов мечтал стать врачом-педиатром, и, конечно, будет им, а пока… Он встал и начал одеваться.

— А ты, Ельцов, куда? — удивился Лобазнов.

— Одному тебе не управиться. Да и вообще… посмотри, что делается…

Лобазнов приоткрыл дверь. В домик ворвался ледяной ветер. Видимость была метров пятьдесят, не больше. Ближайший столб телефонной связи едва угадывался за пеленой снежного вихря.

Сняв со стены моток крепкой пеньковой веревки, Лобазнов сказал:

— Ну что ж, Ельцов, вдвоем так вдвоем! Семен, заступай на пост до нашего возвращения!

— А как же с баллоном? — не очень решительно напомнил Чукаев, разомлев от жары.

— Мы управимся быстро, — успокоил его Лобазнов. — Пост бросать нам обоим нельзя, и без связи, сам понимаешь, — труба!

Они вышли из домика, и пурга замела их след на пороге.

Шквальный ветер яростно толкал в спину. Лобазнов просматривал «воздушку». Ельцов шел впереди, ориентируясь по столбам, — торил дорожку. Чтобы не потеряться, они привязали за кисть левой руки веревку. Эта примитивная связь была необходима: удаляясь только на длину веревки, они уже не видели друг друга в этой сплошной белой пелене.

«Весна! Выставляется первая рама…» — вспомнил Лобазнов и, чертыхаясь и кляня на чем свет стоит этот обрыв телефонной связи, подумал: «Андрюшке на море легче. Ну, покачает, эка невидаль! По такой пурге шляться не приходится. Опять же форсу больше. Девчата на моряков заглядываются и…» — позавидовал он, но тут же поскользнулся, упал и крепко стукнулся лбом о камень.

Выбирая веревку, Ельцов вернулся назад:

— Что с тобой, Фома?

— Ничего! — огрызнулся Лобазнов. — Чуть камешек не разбил.

Он поднялся и, подталкиваемый ветром, шагнул вперед. Шли медленно. Линия была в стороне от тропинки, провода висели над глубокими расщелинами, поднимались на крутые сопки. Столбы крепились в деревянных срубах — ряжах, заложенных камнем. В скальном грунте яму под столб не выкопаешь.

Прошло минут тридцать. За это время они продвинулись вперед не больше километра, как вдруг белая пелена снега упала, и они увидели багровое солнце, слепящее глаза.

— Вот здорово, Фома! — закричал Ельцов, бросаясь к нему навстречу.

— Зря радуешься, — проворчал Лобазнов, оглядывая горизонт. — Смотри, какая идет «закуска»…

Еще далеко, за десятки километров, почти у самого горизонта, черными зловещими полосами, словно наступая боевыми порядками, грозно н неотвратимо шли на них тучи новых «зарядов».

Не сказав больше ни слова, солдаты быстро спустились с сопки. Они торопились, бежали там, где это было возможно, и все же, когда нашли место обрыва, на них обрушился новый «заряд».

Под напором шквала столб, стоящий у края расщелины, выворотив камни из сруба, упал, и линия «воздушки» провисла в глубину.

— Прощупай каждый провод, — сказал он Ельцову. — Найдешь обрыв — контакт делай основательно. Понял?

— Есть делать основательно! — повторил Ельцов, обвязываясь веревкой.

Упершись ногой в гранитный валун, Лобазнов осторожно травил веревку, спуская Ельцова вниз. Осталось не больше трех-четырех метров до дна расщелины, когда Фома крикнул:

— Стоп! Кажется, прибыл! Ни черта не видно… Сейчас… Я…

Лобазнов услышал крик, затем веревка резко дернулась вниз, потянув его за собой.

— Что случилось, Ельцов?! Что случилось? — кричал Лобазнов, свесившись над расщелиной.

Фома услышал стон, затем слабый, едва доносящийся к нему голос:

— Ногу… кажется… сломал… Думал… На самом дне… а шагнул — карниз… Тут еще метра четыре…

Вдруг Лобазнов почувствовал, что веревка ослабла.

— Ты что там делаешь? Миша!

— Отвязался… Ищу обрыв… — донеслось до Фомы.

Долго Лобазнов вслушивался в то, что делается внизу, но ничего не мог уловить. Пока он лежал на животе возле расщелины, пурга занесла его снегом. Сколько он ждал, трудно было сказать… Здесь, на высоком уступе сопки, ветер и снег обрушивались с такой силой, что каждый порыв казался ударом бича, звонкого и обжигающего кожу.

— Фома, где ты? — услышал он голос Ельцова, идущий, казалось, совсем с противоположной стороны.

Лобазнов откликнулся. Голос Ельцова прозвучал ближе, затем веревка дрогнула и натянулась.

— Можно выбирать? — крикнул Лобазнов.

Привалившись грудью к гранитному валуну и напрягая все силы, Фома выбирал веревку. Он знал, что веревки всего пятнадцать метров, но сейчас, казалось, ее было метров шестьдесят…

Голова Ельцова показалась над расщелиной, затем он перевалился через край, попытался подняться и со стоном ткнулся лицом в снег. Фома подполз к нему. Закусив до крови губу, Миша беззвучно плакал… Ему было стыдно своей слабости, но боль в ноге становилась нестерпимой…

— Обрыв… на… одном… проводе… Нарастил кусок, — с трудом объяснил Ельцов.

— Идти можешь? — спросил Лобазнов.

— Нет… Ты меня куда-нибудь… от ветра… в лощинку. А сам иди… Позвони на заставу… За мной пришлют… — предложил он.

— Ты замерзнешь, балда! — с грубоватой нежностью сказал Лобазнов. — Здесь километра два. Пока я против ветра дойду до поста, считай час. С заставы ребята пойдут опять против ветра минимум еще два часа… Нет, Миша, я тебя здесь не оставлю, — решил Лобазнов. И, неожиданно улыбнувшись, сказал: — Мы в школе играли в «коней и наездников», а вы не играли?

— Не-ет, — с удивлением глядя на Фому, протянул Ельцов.

Лицо Лобазнова было близко, и почему-то только сейчас Миша обратил внимание — все лицо Фомы было в смешных ярких веснушках.

— Класс на класс, — объяснял Лобазнов. — Одни сидят на закорках, они, стало быть, наездники, а под ними кони. И вот друг дружку с коней стягивают. Смешно… Ну ладно, будет нам тут лясы точить, полезай ко мне на закорки! — решительно закончил он и стал рядом с Ельцовым на четвереньки.

— Да ты что, Фома? В своем уме?! — даже забыв о боли, возмутился Ельцов.

— Товарищ Ельцов, на закорки! — тоном старшего приказал Лобазнов.

— Послушай, Фома, да против такого ветра впору и одному добраться до места, а ты…

— Товарищ Ельцов! — угрожающе крикнул Лобазнов.

Ельцов обнял его за шею и подтянулся на закорки.

Фома осторожно приподнялся, привязал Ельцова к себе веревкой, затем, присев на корточки, взял в обе руки по карабину и шагнул вперед. Конечно, он переоценил свои силы. С таким ветром было трудно справиться и одному, но… С упрямством, а главное — злостью Фома продвигался вперед. Хорошее это чувство — злость, когда оно направлено против трудностей на пути человека!

Он свернул к морю и вышел на тропинку; здесь сопка укрывала от ветра. Каждый шаг Фомы причинял Ельцову нестерпимую боль.

Сначала Лобазнову казалось, что Ельцов весит совсем немного. Но, не сделав и сотни шагов, Фома почувствовал, что ноша ему не под силу. Скользя на обледеневших камнях, он падал, поднимался и упрямо шел вперед, думая: «Вот дойду до следующего столба и минут пяток отдохну». Но, когда из снежной мглы показывался силуэт следующего столба, он прикидывал вновь: «Пожалуй, еще шагов сто сделаю, потом отдохну»… Но, сделав еще сто шагов, он думал: «Теперь до следующего столба недалеко», и шел вперед не останавливаясь.

Когда, совершенно выбившись из сил, качаясь, точно пьяный, Лобазнов твердо решил опуститься на камни и хоть на несколько минут закрыть лицо от ударов колючего ветра, упала снежная пелена и яркое солнце заиграло на серой волне. Наблюдательный пункт был уже рядом, самое трудное, было позади. Но теперь новое обстоятельство целиком захватило Лобазнова: параллельно берегу, приблизительно в двух милях мористез, шел большой иностранный транспорт!

Забыв об усталости, солдат быстро преодолел последние несколько метров. Положив Ельцова на нары, Лобазнов взялся за бинокль. Он видел правую часть кормы и, пожалуй, только вторую половину названия:

«…ККЕ УЛЕ».

Чукаев уже определил судно. Лобазнов снял трубку телефона — связь работала!

КУРС СТО!

Сообщение, принятое с поста наблюдений, начальник заставы зашифровал и передал на корабль.

Сторожевой корабль радиограмму принял.

Сняв крышку переговорника, Поливанов приказал:

— Курс сто! — и перевел ручку машинного телеграфа на «самый полный».

Корабль шел на ост.

Непродолжительная видимость опять, уже в который раз за это утро, сменилась снежным зарядом. Колючий мелкий снег с воем и свистом врывался на мостик.

В районе мыса Террасового вахтенный офицер доложил:

— Товарищ капитан третьего ранга, на экране цель номер один, слева шестьдесят! Дистанция сто двадцать кабельтовых!

— Определите курс и скорость! — приказал командир и, склонившись над экраном локатора, увидел цель.

«Разумеется, это «Хьекке Уле», но где же тогда мотобот?» — подумал он и отдал приказание:

— Объявить боевую тревогу!

Личный состав занял места по боевому расписанию.

— Как ваше мнение? — после небольшой напряженной паузы спросил командир Девятова.

— Опытный и умный противник. Постарается себя не обнаружить. Помните сообщение штаба: «В четырех кабельтовых мористее транспорта мотобот без флага». Рассуждая логично, ему безопаснее идти не с левого борта транспорта, а с наветренной стороны, — сказал Девятов.

— Что вы хотите этим сказать? — раскуривая трубку, спросил Поливанов.

— На экране локатора мотобот не просматривается, — продолжал Девятов. — Стало быть, он следует все так же мористее транспорта и в такой непосредственной близости, чтобы радиолокационная станция не могла его обнаружить. На экране локатора мотобот сливается с целью номер один.

— Но при таком норд-осте он рискует разбиться о транспорт, — возразил Поливанов.

— Конечно, это риск, — согласился Девятов. — Но капитан мотобота рассуждает так: «Чем больше риска — тем больше денег!» Кроме того, моряки они неплохие.

— Товарищ капитан третьего ранга, лейтенант Голиков прибыл по вашему приказанию! — лихо доложил командир боевой части.

Он был молод, красив и строен, отлично об этом знал и откровенно, словно со стороны, сам собой любовался.

— Товарищ лейтенант, я поставил перед вами задачу при появлении целей, следующих на ост, усилить наблюдение и докладывать мне лично! — вновь раскуривая погасшую трубку, сказал Поливанов.

— Товарищ капитан третьего ранга, я уже докладывал: цель номер один по курсу слева шестьдесят. Вторая цель не наблюдается…

— Это мне известно, — перебил его Поливанов. — А если, пользуясь разрешающей способностью радиолокации, мотобот идет по борту транспорта параллельным курсом?

— Если мотобот идет вблизи транспорта на расстоянии не больше четырех-пяти кабельтовых, на экране локатора малая цель сольется с большой, — ответил Голиков.

— Усильте наблюдение. Следите за возможным раздвоением цели! Докладыпайте мне лично! — приказал Поливанов.

— Ясно! Разрешите идти?

— Идите!

Так же лихо Голиков повернулся кругом и спустился с мостика.

Поливанов вызвал Юколова. Механик явился на мостик и доложил по форме.

Во всей фигуре и внешности механика было что-то штатское. Десятый год Юколов служил на корабле, его дисциплинированность могла быть примером для любого офицера, и все же что-то неуловимое в его характере и манере держаться создавали это ощущение. Быть может, причиной этому была необычная мягкость в обращении с людьми, а быть может, улыбка, теплая и немного ироническая.

— Товарищ Юколов, — начал командир, — нам предстоит задержать мотобот, за которым установилась слава самого ходкого судна в Варангер-фьорде.

— Все, что возможно, будет сделано, — ответил Юколов.

— Будьте готовы к тому, чтобы сделать невозможное. Понятно?

— Ясно.

В глазах Юколова командир прочел выражение вспыхнувшего интереса.

— Разрешите идти? — спросил он.

— Идите.

Конечно, механику было далеко до флотского блеска Голикова. Он повернулся и сошел с мостика, но чувствовалось, что Юколов увлечен решением технической задачи, поставленной командиром.

А ветер по-прежнему гнал большую волну и кренил корабль на борт.

Прошло два часа, с тех пор как корабль оставил мыс Крутой. Командир и помощник были на мостике.

— Погода скверная, — заметил Девятов.

— В хорошую погоду шпионов не высаживают.

На мостик поднялся лейтенант Голиков и молодцевато доложил:

— Товарищ капитан третьего ранга, на траверзе Пахта-Наволока цель раздвоилась: номер один следует прежним курсом на створы Кольского залива, цель номер два развернулась на вест!

— В штурманскую! — уже на ходу приказал командир, спускаясь с мостика.

Голиков последовал за ним. Склонившись над картой, командир передал на мостик:

— Курс сто восемьдесят! Помощник, дать максимально возможный ход!

Девятов отлично понял командира и, передав вахтенному курс, снял крышку переговорника:

— Механик, давайте все ваши резервы!

Юколов затянул пружинные весы регулятора. Стрелка тахометра показывала предельное количество оборотов, но, дрогнув, она медленно поползла вправо… Серок оборотов выше нормы!

Механик завернул до конца маховичок ручной отсечки — стрелка тахометра еще медленнее двинулась вправо, дрогнула и остановилась — еще сорок оборотов!

Прислушиваясь к работе двигателей, Поливанов улавливал их быстрый, напряженный ритм. Корабль шел поперек волны, и за кормой бежал длинный пенистый след.

— Механик, обороты! Еще обороты! — крикнул в переговорную трубу Поливанов.

Юколов скорее угадал, чем расслышал, требование командира. Человеческий голос терялся s этом лязге и грохоте. Оставалась последняя, совсем незначительная возможность увеличения хода, и механик направился к насосам высокого давления. Мотористы вручную оттягивали каждый сектор поворота плунжера. Шум двигателей был такой силы, что, казалось, еще немного — и барабанные перепонки не выдержат. Механик подбежал к приборам и проверил температуру масла, затем, взглянув на тахометр, он увидел, что стрелка медленно поползла вправо — еще двадцать оборотов, он это знал — последние двадцать оборотов.

— Как на локаторе? — спросил командир.

— Идем на сближение. Цель слева шестьдесят! Дистанция сорок пять кабельтовых! — доложил лейтенант Голиков.

— Штурман, место встречи? — спросил Поливанов.

— При таком ходе — десять кабельтовых юго-западнее байки Окуневой, на траверзе мыса Супротивного! — доложил Изюмов.

— Механик, прибавьте оборотов! — крикнул в машинное Поливанов и сквозь грохот дизелей едва услышал:

— На пределе!

Почувствовав удушливый запах дыма, Юколов от переговорника бросился к топливному сепаратору.

При такой перегрузке оба дизеля требовали все больше и больше топлива, оно не успевало поступать в расходные баки, и пришлось включить для подкачки сепаратор. Сейчас, начиная от левого отсека, где стоял сепаратор, все машинное отделение быстро заполнялось удушливым дымом…

Корпус корабля дрожал, испытывая вибрацию.

— По корме слева шестьдесят цель номер три! Дистанция сто двадцать кабельтовых! — доложил Голиков.

Командир и помощник переглянулись. Откуда взялась третья цель?

— Рыбак идет в Мурманск, — высказал предположение Девятов.

— Возможно, — согласился Поливанов и приказал: — Сообщайте продвижение цели три! Где цель номер два?

— Цель номер два в районе острова Красный! — доложил лейтенант Голиков.

Прошло еще несколько мгновений, и вахтенный сигнальщик доложил:

— Вижу цель слева сорок! Дистанция тридцать кабельтовых.

Командир вскинул бинокль.

Бортом к волне, вздымая по обеим сторонам форштевня два крутых, пенистых вала, на большой скорости шел мотобот «Бенони». Они узнали его по приметам, указанным в радиограмме штаба.

— Набрать сигнал «поднимите флаг»! — приказал Поливанов.

На фале взвились два сигнальных флага.

Прошло несколько напряженных минут, вдруг мотобот развернулся на норд и показал корму.

— Лево на борт! — приказал Поливанов.

— Есть лево на борт! Заваливаясь, корабль начал менять курс.

— На румбе шестьдесят градусов! — доложил вахтенный. — Корабль продолжает катиться влево!

— Сдерживать!

— Есть сдерживать!

— На румбе сорок пять! — доложил вахтенный.

— Так держать! — приказал командир, снял крышку переговорника и, почувствовав сильный запах гари, крикнул: — Что там у вас, механик?

Сквозь грохот двигателей до него едва долетели слова:

— Ничего страшного, дизельное топливо попало в фрикционную муфту привода…

— Сколько можете держать такой ход?

— Не больше десяти минут. Температура масла резко повышается, — услышал Поливанов.

За то время, что корабль закончил разворот и лег на новый курс, «Бенони» вырвался вперед. Расстояние между ним и «Вьюгой» быстро увеличивалось.

В это время свинцовый полог над ними словно рассекло надвое, и, хотя грозный вал нового заряда был совсем недалеко, по-весеннему ярко светило солнце.

— Поднять сигнал «покой» и дать две зеленые! — приказал Поливанов.

Почти в одно мгновение на фале был поднят сигнал «застопорить машину» и две зеленые ракеты, оставляя за собой дымный след, взвились над морем.

«Бенони» прибавил ход.

— Расчету боевого поста автоматы зарядить! О готовности доложить! — Голос командира был спокоен, но Девятов уловил скрытое волнение.

— Автомат готов открыть огонь! — доложил командир боевого поста.

— Произвести серию предупредительных выстрелов!

— Есть предупредительную серию…

— Товарищ капитан третьего ранга! — перебил командира орудия лейтенант Гсли-ков. — Цель номер три по курсу второго номера. Дистанция двадцать кабельтовых!

— Дробь!! Орудие на ноль!!! — крикнул Поливанов и, вскинув бинокль, спросил: — Узнаете?

Девятов посмотрел в бинокль:

— Наш старый знакомый «Вайгач»!

СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ.

Капитана сейнера «Вайгач» знают все от мыса Нордкап до Святого Носа. Старики поминают его не без зависти: «Вергун с фартом [25] из одной кружки брагу хлебал!» Молодые нынче в фарт не верят. «Удача с неудачей — родные сестры! — говорят. — А «Вайгач» без улова в порту не швартуется. Стало быть, Михайло Григорьевич своему делу мастер!».

И верно — мастер! Ловили раньше сельдь по мурманскому мелководью, на этот раз пошел Вергун к банке Северной. Трое суток промышляли — тары не хватило. Развернулись — и в порт. Погода свежая, снежные заряды один другого хлеще, а команда песни поет. Улов взяли богатый! Сельдь крупная, больше двадцати пяти сантиметров!

Развесили на просушку дрифтерный порядок. Последнюю сеть ролем подтянули, перекинули через стрелу, даже сельдь из нее не вытрясли — некуда.

Прохор Степанович ходит по палубе довольный, животик вперед выпятил, снял рукавицы, руки потирает и хвалится каждому:

— Вот что значит сеть можжевельничком покурить! Аи да я! Аи да Щелкунов!

Тимка вылез из машинного отделения, глядит на помощника и посмеивается — свистеть ему Щелкунов запретил: примета плохая.

В рубке тихо. С циркулем в руке Вергун привалился к штурманскому столику. Перед ним — открытая лоция, карта района, а мыслями он далеко…

«Домой идем. Трюм полон рыбы, — думает он. — Небось в порту известно каждому — радист разболтал по эфиру. Чего доброго, директор МРС сейнер встретит с оркестром. К Щелкунову на пирс «кубышка» его прикатится. Валя-хохотушка прибежит к Плицину, к Тиме и то продавщица из Рыб-коопа повадилась, придет. Всех будут встречать родные да близкие, только… только ко мне никто не придет. Конечно, — Вергун посмотрел на свое отражение в эхолоте, — лицом и ростом ты, Михайло, не вышел. До сей поры ходит Глаша на старое домовише. Думал, что было, того нынче нет, давно прошло и быльем поросло… А на поверку выходит — прошлое крепко в душу въелось. Конечно, ревновать к прошлому — палый лист ворошить…».

Но как Вергун ни старался забыть прошлое, оно упрямо о себе напоминало. Было это зимой, месяца три назад… Экспедиционное судно Полярного научно-исследовательского института сообщило о скоплении трески на банке Копытова. Только «Вайгач» вышел из бухты — радиограмма: «Ожидается шторм десять баллов». Воротился «Вайгач» в порт. Идет Вергун по мосткам к дому, видит — спускается по лесенке Глаша. Принарядилась, словно на Первомай. На лице улыбка, какой его не дарила. Идет, на море смотрит — моря не видит. Что-то Вергуна в сердце ударило, остановился, переждал, пока Глафира на мостик спустится, и пошел за ней. Она идет, как всегда: голова гордо запрокинута, ни на кого не смотрит. Поднялась по лестнице в поселок, прошла уличный ряд, вышла в падь, где кондаковское домовище стоит, замок открыла, вошла. Долго он ждал Глафиру. Слышал, пела она что-то грустное, протяжное, слов не разобрать. Потом вышла, половичок стряхнула, у порога положила, дом заперла, под половик ключ сунула и прошла мимо. Вергун заглянул в окно — чисто прибрано, над кроватью все та же кондаковская берданка висит, на столе скатерть… И стыдно, что подглядывал, а совладать с собой не смог.

«Ко всем придут жены, а ко мне… — думал он. — Да и какая она мне жена? Кондакова! Сколько раз в поселковый совет звал — пойдем, Глаша, распишемся. Нет, говорит, я по мертвому памятник живой, а с тобой мне хорошо, спокойно. Так и будем жить, сказала. Так и живем», - вздохнул Вергун.

Судно кренится, крепче ветер, выше волка, а Щелкунов все куражится. Ноги у него тонкие, слабые, его то о надстройку, то о лебедку, то еще о чего шваркнет, он ничего не замечает. Мусолит во рту химический карандаш, на клочке газеты цифры выводит, подсчитывает. Подбил Щелкунов итог и еще больше заважничал, полез в ходовую рубку:

— Слышь-ка, Михайло Григорьевич, у меня так выходит: тонн двести, а то и больше! Если на денежки перевести — не меньше как полмиллиона потянет! Вот фарт так фарт!

Тяжело загруженное судно сидело выше ватерлинии, качка хотя и была килевая, но судно болтало сильно. У Щелкунова ноги от радости совсем ослабели, его то на капитана швырнет, то на штурманский столик; того и гляди, затылком эхолот трахнет.

Как Вергун ни привык к рыбному духу, но и ему было непереносно: очень от Щелкунова селедкой разило и спиртом. Михаил Григорьевич только отворачивался да, когда швырнет на него Щелкунова, легонько отпихнет его от себя и счистит прилипшие рыбьи чешуйки — помощник ими был разукрашен густо.

— А главное, сеть! — захлебывался Щелкунов. — Нет, ты погляди, Михайло Григорьевич, ведь до чего хитрую штуку придумали — капрон! Я весь порядок проверил, веришь ли, хоть бы где нитку спустил! Цены этой сети нет! Золото! Чистое золото!!

— От тебя, Прохор Степанович, спиртом разит! — не выдержал Вергун.

— Зуб треклятый замучил… — глазом не моргнул Щелкунов. — Пойду свежую вату положу, — добавил он, спускаясь вниз.

Но в каюту Щелкунов не полез, а направился к левому борту, где лежали сети.

В это время снежный заряд кончился, и проглянуло солнышко.

Вергун поднес к глазам бинокль и, оглядев горизонт, увидел сторожевик.

Тот ли это сторожевой корабль, что спас их от камней Святого Рога? Повстречаться бы! Жаль, что погода штормовая, а то бы подошли ближе. «Не побрезговали бы пограничники, может, и приняли бы бочку «атлантической» свежего посолу», - думал Вергун.

Опустив ветровое стекло в рубке, оно было рябое от подтаявшего снега, Вергун внимательно наблюдал за кораблем и вдруг увидел идущий на большой скорости мотобот.

Вергун был настоящим моряком, красивое судно и хороший ход он мог оценить по достоинству. Мотобот шел прямо на «Вайгача», высоко задрав нос, словно чайка летел над гребнем волны.

— Хо-рош! — не удержался Вергун.

Перенеся бинокль на сторожевой корабль, он увидел флаги на фале, прочел их и удивился.

«Кому же это «застопорить ход»? А если мотоботу? По рангоутам и обводам, видать, не наш!».

В это мгновение он заметил, что на корабле расчет растягивал чехлы орудий…

Корабль и мотобот уже были видны невооруженным глазом. Команда сейнера сгрудилась на носу. Молодой матрос взобрался на мостик и прямо через окно рубки, волнуясь, сказал капитану:

— Михаил Григорьевич, как же это? Ведь уходит, подлец!..

Решение созрело как-то сразу, словно другого и быть не могло. Включив трансляцию, Вергун скомандовал в микрофон:

— Приготовить сети к выброске!

Никогда еще на «Вайгаче» не выполняли команду с такой быстротой. Все бросились к левому борту и, подвязывая сети одну к другой, стали наращивать дрифтерный порядок.

Щелкунов не сразу сообразил, что происходит на судне, когда же он понял и попытался помешать команде, его легко, но решительно пихнули в сторону. Наступив на селедку, он поскользнулся, упал, быстро вскочил на ноги, ворвался в ходовую рубку и, схватив Вергуна за борт тужурки, закричал:

— Ты что же делаешь? Разбойник! Да за это тебя в тюрьму!!

— Оставь, сквалыга, — спокойно бросил Вергун.

— На весь порт одна сеть капроновая! Двадцать тысяч государственных денег! В тюрьме тебя, лешего, сгноят! Остановись, пока не поздно!

— Скат ты! — в сердцах выругался Вергун. И, сняв крышку переговорной трубы, скомандовал: — Самый полный!

В это время судно сильно накренилось. Щелкунов потерял равновесие, оступился ногой в люк, упал на спину и ударился головой о переборку.

Мотобот был в десяти кабельтовых от сейнера, когда обрушился новый, необычайной силы заряд. Все заволокло снежной пеленой, и, казалось, они потеряли мотобот из виду. Но, готовясь к встрече, своим подсознательным, моряцким чутьем Вергун угадывал ход мотобота.

Прошло еще несколько секунд.

— Право руля! — скомандовал Вергун рулевому и крикнул в микрофон: — Сети за борт!

«Вайгач» даже прилег на волну — так круто развернулся. Судно пересекало курс мотобота, оставляя за кормой крепкую капроновую сеть.

Капитан «Бенони» был в ходовой рубке, когда, сотрясаясь всем корпусом, судно потеряло ход. На винты мотобота тугими култышками намотались капроновые сети «Вайгача». Генри Лаусон, капитан «Бенони», был опытный человек и отлично знал, что игра проиграна.

Подобрав на борт остатки сетей, «Вайгач» прошел в нескольких кабельтовых от «Вьюги» и отсалютовал тифоном. Команда сейнера сгрудилась на борту, люди кричали, размахивали руками.

Сторожевой корабль передал на сейнер: «Благодарим за помощь!» — и, сбавив ход, пошел на сближение с мотоботом, поднявшим в это время норвежский флаг.

Отливая холодной водой Щелкунова, Тимка привел его в чувство, с трудом оттащил в глубину рубки и, посадив, прислонил к штурманскому столику. Видимо, ничего не соображая, помощник долго водил глазами, потом хриплым шепотом выдавил (он потерял голос):

— Пропала… сеть?…

— Половина еще осталась, — успокоил его механик.

Щелкунов схватился за голову и застонал, потом встал на четвереньки, перехватился руками, чуть не стянул со стола штурманскую карту, с трудом подошел к Вергуну и угрожающе сказал:

— Ответишь, Вергун, перед государством!

У капитана раздражение против Щелкунова прошло. Что с него, сквалыги, возьмешь? Другого он и не ждал.

— Видишь, Прохор Степанович, дело какое, — беззлобно сказал он. — Был у меня друг, Завалишин. Мы с ним на охоту хаживали. Я по медвежьему следу иду — от дерева к дереву хоронюсь, чтобы зверя не спугнуть, а Завалишин посередке шастает между двух стволов. Я его спрашиваю: «Отчего, друг, так ходишь?» А он: «Я. - говорит, — двадцать лет шофером на грузовике работаю, окончательно с машиной свыкся и, хотя пешком иду, а все боюсь кузовом зацепить…».

— Побасенки твоей не пойму! — зло бросил Щелкунов.

— Чего тут не понять? — удивился Вергун, но пояснил: — Когда ты, как Завалишин грузовик, будешь по себе государство чувствовать, поймешь и побасенку. Государством меня пугаешь, а того, Щелкунов, не соображаешь, что государство-то — я, и Тимка вот, и он, — Вергун показал на рулевого. — Все мы есть государство! И пограничник государству нашему — часовой!

ХУГГО СВЭНСОН СМЕЕТСЯ.

В числе восьми человек экипажа «Бенони» не было ни одного новичка, они привыкли к азартной игре, где ставкой зачастую бывает жизнь. Даже проигрывая, эти люди сохраняли внешнее спокойствие, в этом заключалось достоинство игрока.

Неуправляемое, легкое суденышко кренило до самого фальшборта. Снег с яростью шрапнели вгрызался в палубу.

Капитан «Бенони» Генри Лаусон, кэп, как его называла команда, спустился в машинное отделение. Здесь он снял подбитый мехом кожаный реглан, замшевую на молнии куртку и, засучив рукава, вместе с главным механиком попробовал вручную провернуть каждый вал. Два боковых нельзя было сдвинуть с места, средний вал проворачивался с трудом.

— На одном двигателе мы сделаем узлов десять, — сказал механик. — Надо очистить винт.

— Может быть, Траммэр, это сделаете вы? — предложил Лаусон.

— Нет, кэп, много риска. Можно схватить насморк… — У механика было чувство юмора.

— Вы набиваете себе цену. Водолазный костюм — с электрическим обогревом, — надевая тужурку, сказал Лаусон.

— Во что это обойдется моему капитану? — спросил Траммэр.

— Пятьдесят фунтов.

— Пошлите Хугго, он мальчик крепкий.

— В этом водевиле, Траммэр, каждый играет свою роль. Сто фунтов сейчас и через десять минут ни пенса! — резко закончил Лаусон и пошел к трапу.

В это время судно накренило на противоположный борт, Лаусон не успел ухватиться за поручни, и его отбросило назад, к Траммэру.

Поддержав Лаусона, механик сказал:

— Можно, сэр, чеком на Варде. Да пришлите мне двух парней на помощь…

Водолаз еще был под водой, когда справа за бортом показалась шлюпка с «Вьюги». Траммэра вытащили на палубу, он съехал по трапу вниз, и только в машинном отделении удалось снять с него водолазный шлем.

По внутреннему телефону Лаусон спросил:

— Траммэр, вы честно заработали сто фунтов?

— Я, сэр, честно заработал двести! Очищен правый и средний! Гарантирую двадцать узлов хода.

— Швартуются пограничники. Траммэр, чтоб у вас был достаточно кислый вид!

— Есть, кэп!

Ответа Лаусон уже не слышал. Держась за поручни, он шел на ют.

Нагорный закрепил конец. На палубу поднялись капитан Клебанов, боцман Ясач-кый и радист Аввакумов, в шлюпке остался старшина Хабарнов.

Открыв на первой странице разговорник, Клебанов спросил:

— Ер де ди сом ер капитан? [26].

Вежливая улыбка сбежала с лица Лаусона, он не понял вопроса.

— Йей ер репресентант фор Совиет Унион гренсе вахт! [27] — внушительно произнес Клебанов.

Снова наступила пауза, во время которой Лаусон, любезно улыбаясь, развел руками.

— Вильди комме мед скип документер! [28] — потребовал капитан.

— Послушайте, капитан-лейтенант, на каком языке вы говорите? — по-русски спросил Лаусон.

— Вы же идете под норвежским флагом! — сдерживая растущее раздражение, сказал Клебанов.

— «Бенони» приписан к норвежскому порту. Что касается меня, я англичанин, Генри Лаусон. Рад с вами познакомиться. Впервые я встретился с вашими соотечественниками на Эльбе, в сорок пятом году. Несколько лет работал с русскими в комендатуре Берлина.

Пока капитан объяснялся с Лаусоном, боцман Ясачный, окинув взглядом ют, увидел еще мокрые водолазные калоши с грузом. Внимание его привлекла и шлюпка без чехла, под ее кормовой банкой лежали два туго набитых рюкзака и саперные лопаты. Подтянутая на талях, двойка была поднята с кильблоков и готова к спуску на воду.

Боцман отозвал капитана Клебанова в сторону и доложил обо всем, что увидел на юте.

Выслушав Ясачного, капитан вернулся к поджидавшему его Лаусону.

— На все время, пока «Бенони» находится в наших территориальных водах, радиорубку закрыть, — сказал Клебанов и, сопровождаемый Аввакумовым и Лаусоном, направился к надстройке.

Нагорный с автоматом в руке последовал за ними.

Человек шесть команды мотобота собралось на юте. Подняв воротники подбитых мехом курток, они курили и безучастно наблюдали за происходившим.

Заряд затянулся. Снежная мгла плотно закрыла сторожевой корабль.

Осмотрев рубку, капитан Клебанов приказал Нагорному остаться здесь для наблюдения.

Из рубки осмотровая группа направилась в машинное отделение.

Нагорный остался один. Широко расставив ноги, чтобы удержать равновесие, прижав к груди автомат, он внимательно наблюдал за поведением команды на юте. Сказать, что «Бенони» качало, было бы неточно. Легкое, неуправляемое судно швыряло, как челнок на ткацком станке, но Андрей этого не чувствовал. Сталкивались два мира, и он, каширский парень, с оружием в руках стоит на их рубеже. Это наполняло его волнующим чувством ответственности и сознанием собственной силы.

От группы людей на юте отделился один матрос, направился к рубке и остановился в нескольких шагах от Нагорного. Настороженно, но с интересом Андрей рассматривал этого человека из другого мира.

Матрос улыбнулся и, ткнув себя в грудь, сказал:

— Я Хугго Свэнсон!

Нагорный молчал — он был на посту.

Хугго Свэнсон вынул норвежскую с крышкой трубку, набил ее табаком и ловко раскурил на ветру.

В машинном отделении Ясачный внимательно осмотрел все три двигателя. Он обратил внимание капитана Клебанова на Траммэра — механик сидел на рундуке с ветошью, в то время как рядом стояла удобная банкетка.

— Встаньте с рундука! — приказал Клебанов.

Механик неохотно поднялся и отошел в сторону.

Подняв крышку рундука, Клебанов увидел шлем и еще мокрую водолазную рубаху.

— Та-ак… Интересно, — протянул Ясачный. — Неужели успели? — И, проверяя догадку, мичман провернул вал среднего винта.

— Вы же сказали, что судно потеряло ход, — напомнил Клебанов и потребовал судовые документы.

— Прошу в каюту, — сказал Лаусон.

— Машинное отделение будет закрыто. Пусть механик поднимется наверх, — приказал Клебанов.

Лаусон перевел приказание, и Траммэр, накинув меховую тужурку, пошел к трапу.

Закрыв дверь в машинное отделение, Ясачный поднялся последним.

Каюта Лаусона была небольшой. Полированная панель и мебель красного дерева. Мягкие плафоны освещения, шелковые занавески на иллюминаторах — все свидетельствовало о том, что на отделку «Бенони» не скупились.

Открыв тумбу письменного стола, Лаусон выдвинул несгораемый ящик, достал судовую роль и передал Клебанову.

Список немногочисленной команды был по форме заверен портовой администрацией Нурвогена.

Конечно, агент, предназначенный к заброске, если он был на «Бенони», скрывался под вымышленным именем, и все-таки надо было знать все восемь имен и фамилий по этому судовому списку.

Клебанов обладал тренированной профессиональной памятью. Прочитав несколько раз список, он захлопнул папку, мысленно проверил свою память и сказал:

— Команде собраться на юте. Распорядитесь, чтобы люди приготовили мореходные книжки.

…Затянувшееся пребывание осмотровой группы в каюте Лаусона вызвало у Нагорного чувство тревоги.

Прошло еще несколько минут. Заряд, выстрелив с особенной яростью последние залпы снега, затих. Проглянуло по-весеннему голубое небо. Нагорный бросил взгляд на море и увидел в пяти-шести кабельтовых «Вьюгу». Отрабатывая на малых оборотах, строго сохраняя дистанцию, корабль держался наветренной стороны, но был здесь, рядом с ними.

На прожекторную площадку «Вьюги» поднялся сигнальщик и просемафорил вызов.

Нагорный крикнул матросам на юте:

— Вызвать командира!

Но никто из членов экипажа не двинулся с места.

«Они ни слова не понимают по-русски или ветер относит мои слова», - подумал Нагорный и дал два выстрела в воздух.

На звуки выстрелов выбежали капитан Клебанов, Ясачный и Лаусон.

— Товарищ командир, с корабля вызывают по семафору! — доложил Нагорный.

Лаусон скрылся за дверью каюты, а боцман поднялся на мостик и ответил на вызов.

Сигнальщик быстрыми взмахами флажков передавал запрос командира. Он торопился: с северо-востока, с огромной скоростью надвигалась новая черная полоса заряда.

Наблюдая в бинокль за сигнальщиком, Ясачный читал семафор.

В училище Нагорный изучал семафорную азбуку, но в таком быстром темпе он не успевал читать передачу. Наблюдая за верхней палубой, Андрей увидел Лаусона, который из двери своей каюты через бинокль следил за семафором.

— Товарищ мичман, — тихо доложил Нагорный, — капитан «Бенони» читает передачу.

— Это для него и организовано, — усмехнулся Ясачный и, отвечая на запрос, писал:

«Неподчинение «Бенони» приказу застопорить машину ничем не оправдано. Судовые документы порядке. Досмотр продолжаем».

Здесь, на «Бенони», солнце еще слепило глаза, а сторожевой корабль уже обволакивала снежная мгла. Боцман едва успел досемафорить, как первый порыв ветра и снега с воем и свистом промчался по палубе мотобота.

Капитан Клебанов подвез итоги досмотра.

— Незаконного лова и контрабанды на вашем судне не обнаружено, — сказал он Лаусону. — Осмотр машинного отделения показал, что вы можете идти собственным ходом. Настоятельно требую, чтобы «Бенони» немедленно покинул наши внутренние воды. Если вам нужен акт о досмотре…

— Благодарю вас! Пустая формальность. Я владелец «Бенони», и мне отчитываться не перед кем, — ответил Лаусон, провожая осмотровую группу к трапу. — Уверяю вас, как только моему механику удастся запустить двигатель, «Бенони» покинет советские воды. Быть может, капитан захватит для своего командира бутылочку шарантского коньяка?

— Вы очень любезны, но мой командир не пьет ничего, тем более коньяка, — в тон ему ответил Клебанов, уже спускаясь по трапу в шлюпку.

Боцман Райт отдал конец, Хабарнов принял, и шлюпка отвалила от «Бенони».

Безошибочным чутьем Нагорный угадывал, где находится «Вьюга». Ветер был северо-восточный, корабль держался от них в пяти-шести кабельтовых с наветренной стороны, а шлюпка шла строго по ветру на юго-запад…

Хабарнов и Нагорный гребли напористо, не жалея сил. «Бенони» исчез у них за кормой в снежной мгле, но ветер еще долго доносил до шлюпки слова торопливой команды на чужом, непонятном им языке.

Шлюпка все дальше и дальше уходила от корабля в направлении мыса Крутого. Боцман торопил гребцов, словно хотел уйти от погони.

Аввакумов достал из-под банки большой кожаный ранец с рацией и передал в эфир:

— Я Торос один!.. Я Торос один!..

Сделав крутой разворот, шлюпка встала носом против волны. Напряженно вслушиваясь, они старались услышать сквозь вой и свист ветра, что делается на «Бенони».

— Неужели ошибка в расчете? — тихо сказал Ясачный.

— Нет никакой ошибки. Вот увидите, мичман, они спустят на воду шлюпку, — отозвался капитан. — Другой такой возможности надо ждать годами. Лаусон неглуп и отлично это понимает.

— Я Торос один!.. Я Торос один!.. — передал Аввакумов и переключил рацию на прием.

Было слышно, как, взревев, двигатели «Бенони» перешли на рабочий ритм и затихли — мотобот ушел в северо-западном направлении.

Почти одновременно Аввакумов принял ответные позывные. Напряженно вслушиваясь, он прижал к ушам телефоны и доложил:

— Товарищ капитан, радиограмма: «Я Торос два. Обнаружил промысловый косяк рыбы северо-восточнее восемь кабельтовых. Примите меры».

— На шлюпке — соблюдать тишину! — приказал Клебанов.

Нагорный понял, что на «Вьюге» с помощью радиолокатора обнаружили спущенную с «Бенони» шлюпку.

«А что, если на мотоботе так же ведут наблюдение за шлюпкой?» — подумал Андрей.

Была и другая опасность, Нагорный о ней не подумал, но капитан и мичман с растущей тревогой вглядывались в снежную мглу. Заряд мог неожиданно кончиться, и тогда они очутились бы нос к носу со шлюпкой «Бенони».

— Товарищ капитан. — доложил Аввакумов, — радиограмма: «Косяк следует юго-западном направлении. Переходите прием. Торос три».

По команде капитана шлюпка развернулась в юго-западном направлении. Нагорный и Хабарнов навалились на весла.

Когда ветер стих и спала волна, Андрей оглянулся и узнал отвесные склоны мыса Крутого. Шлюпка вошла в затяг.

Аввакумов передал в эфир позывные.

Клебанов с трудом перебрался на корму шлюпки, сел на банку рядом с Аввакумовым, лицом к Ясачному и разложил на коленях карту залива.

— Как думаете, боцман, — спросил он, — куда может направиться шлюпка «Бенони»?

— От губы Чаны до губы Угор на пять миль тянутся лишенные растительности отвесные гранитные скалы, — как бы мысля вслух, ответил Ясачный. — При таком резком северо-восточном ветре берега не ласковые. От губы Угор до Гудим-губы дело обстоит не лучше. Да и вряд ли они пойдут в Гудим-губу — ворота порта Георгий, место людное. Скорее всего, они держат на створы губы Угор. Думаю, их шлюпка пройдет западным или восточным проливом. — Боцман водил по карте пальцем. — Длина Угор-губы миль шесть, вершина отлогая, поросшая густым кустарником, — хорошее место для высадки…

— Словом, задача со многими неизвестными, — в раздумье сказал Клебанов и, помолчав, спросил: — Торос три молчит?

Аввакумов так напряженно вслушивался в эфир, что Клебанову пришлось свой вопрос повторить дважды.

— Торос три молчит, но позывные принял, — ответил радист и снова ладонями обеих рук прижал телефоны к ушам.

Наступила пауза, долгая и томительная.

Укрытые от ветра высокими скалами мыса, покачиваемые малой волной, они напряженно вслушивались в окружавшую их тишину. Вспенив воду, мелькнул и скрылся косой плавник зубатой косатки. Оттаяв и увлекая за собой комья снега, покатился с вершины мыса большой, отполированный ветром камень и шумно плюхнулся в море. Взлетели испуганные глупыши, крича, пронеслись над заливом и снова сели на скалы. Снег шел не переставая.

Аввакумов предупреждающе поднял руку и, выхватив карандаш, склонился над блокнотом. Клебанов повернулся на сиденье, читая через плечо радиста радиограмму с берегового поста наблюдения:

— «Западным проливом косяк прошел квадрат «Д-15».

— Ващи предположения, боцман, оправдались, — сказал Клебанов, отчеркнув карандашом створы Угор-губы.

Шлюпка развернулась, вышла из укрытия и пошла в юго-восточном, направлении.

Резкий ветер бил по левому борту, швырял в лицо клочья морской пены и жесткий колючий снег. Руки немели. В паре с Хабарновым грести было нелегко. Тихон и родился-то на карбасе, с малых лет рос на море. Когда впервые взял он в руки перо, то уже в совершенстве, как истый помор, владел кормовым веслом. Еще с трудом познавал он законы начальной арифметики, но уже знал законы моря, все банки и отмели, бухты и опасные камни от Мезенского залива до Канина Носа.

Нагорный потерял счет времени, когда, услышав грохот волн, повернулся, рассчитывая увидеть берег. Но впереди была все та же снежная мгла.

Грохот прибоя нарастал с каждой минутой.

Очертания скал показались из мглы неожиданно и неотвратимо.

Боцмэн отдал команду, и гребцы с особенной яростью налегли на весла.

Шлюпка шла прямо на отвесные скалы.

Волны взлетали от подножия валунов к вершине, разбивались и падали белой, кипящей пеной.

В последнее мгновение, когда до бурунов оставалось не больше десятка метров, гонимая ударами весел, силой течения и ветра, шлюпка ворвалась в пролив меж скал…

— Табань левым! — крикнул Ясачный, и, огибая скалы, шлюпку понесло боком по бурлящему виру. — Табань правым!

И, уже огибая камни, они выходили на стрежень.

Здесь было тише. Большая волна разбивалась у горла залива. Покачиваемые малой волной, они шли по самому стрежню меж скалистых угоров.

Отдыхая, гребцы сушили весла.

Снег редел. На востоке появилась пока еще узкая полоска чистого неба. Солнце клонилось к западу.

Ясачный дал команду, и гребцы навалились на весла.

Теперь они не могли рассчитывать на береговой пост радиолокации — высокие, извилистые берега губы мешали наблюдению за шлюпкой.

Соблюдая предосторожность, они шли бережнее, всматривались в снежную мглу и, только убедившись б том, что шлюпка с «Бенони» опередила их, продвигались вперед до следующего поворота.

Берега становились пологими, изредка встречались валуны. В распадках курчавились мелкорослые ерники, занесенные снегом.

И, как это бывает всегда, их путешествие закончилось самым неожиданным образом. Далеко впереди, за скалистым мыском, чуткое ухо Ясачного уловило всплеск весла. Прислушиваясь, боцман поднял руку, затем тихо сказал:

— Табань левым!

Шлюпка круто развернулась на запад. Последовала новая команда, и киль с разгону врезался в отмель.

Посовещавшись с Ясачным, капитан подозвал к себе Нагорного:

— Вот что, товарищ Нагорный, со стороны этого верблюда, — капитан указал на скалистый мысок впереди, — подберетесь как можно ближе к шлюпке. Выясните, сколько человек высадилось на берег и что они там делают. Помните: малейшая неосторожность может провалить операцию.

Ясачный помог Андрею надеть белый маскхалат, поправил на нем капюшон, проверил оружие и молча пожал руку выше локтя.

Нагорный двинулся вперед. Пока между ним и шлюпкой «Бенони» был скалистый мысок, можно было двигаться, не соблюдая большой предосторожности. Но, по мере того как он подходил к скалам, опасность возрастала. Наст выдерживал, и валивший хлопьями снег скрывал его следы. В ернике Андрей лег и дальше пополз по-пластунски.

На склоне мыска образовались проталины, кое-где желтели первые вестники заполярной весны — цветы многолетней сиверсии.

«Как удивительна сила жизни! — думал Андрей, подтягиваясь на локтях. — По ночам мороз, дуют свирепые ветры, а на проталинах уже появились цветы…».

Поднявшись к вершине, Нагорный рассчитывал увидеть то, что происходило по другую сторону мыска. Но, выглянув из-за камня, он убедился, что от противоположного края его отделяет ровная площадка шириною в семь-восемь метров. На этом маленьком, своеобразном плато наст не выдержал. Зарываясь в снег, Андрей с трудом преодолел последние метры. Южный склон мыска густо порос мелкорослым березняком, и это облегчало задачу. Андрей увидел на отмели шлюпку «Бенони». Матрос, назвавший себя Хугго Свэнсоном, сидел на снегу, прислонившись к валуну, и курил трубку. Рядом с ним лежали рюкзак и саперная лопата. Боцман с «Бенони», уже немолодой человек, тяжело дыша от усталости, примостился на носу шлюпки.

— Ты что же, здешний? — по-русски, но с каким-то акцентом спросил боцман.

— Видел в губе знак из камня?

— Видел.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

— Своими руками складывал. Сколько лет прошло, а кекур все стоит… — Свэнсон отлично говорил по-русски.

Некоторое время они молчали, затем боцман спросил:

— Ты же русский. Звать-то тебя как? — Не получив ответа, он приложился к фляге, сплюнул и, словно ни к кому не обращаясь, с какой-то душевной усталостью, сказал: — Ты, Хугго, знаешь меня, как Райта, но имя мое Микель… Микель Янсон… Я из Вентспилса, с Балтики, там родились мои дети… Старшего, Эльмара, в сороковом [29] я увез на чужбину и… Нет больше сына у Микеля Янсона. — Он снова отхлебнул из фляги, сплюнул и сказал: — Осталась дочь, Берта. Она живет в Лиельварде, ее муж электрик на Кегумской гидроэлектростанции. У Берты родился сын, мой внук… Его назвали, как меня, Микелем… Я бы очень хотел повидать моего внука…

На этот раз паузу нарушил Свэнсон:

— Мы с тобой, старик, не в Хассельнесет у стойки Басса! Надо приниматься за дело!

— Еще немного, я очень устал, — глухо сказал Янсон и потянулся к фляге. — Мы с тобой, Хугго, как пара волов в одном ярме. Ты молодой, сильный. Скажи мне правду, Хугго: зачем мы здесь, на этой суровой, холодной земле? Это что — политика?

— Мне политика — что рыбке зонтик! — усмехнулся Свэнсон. — Был я в лагере под Мюнхеном, хлебал со мной баланду из одного котелка человек… Теперь небось и костей его не осталось, можно назвать: Никифор Касаткин. Историй он знал множество, мог объяснить всякое движение человеческой души. Мне Никифор так говорил: «Ты, Сашка, в жизни романтик, и погибать тебе придется через эту твою романтику». Так и сказал. Никифор людей насквозь видел.

— С чем ее едят, твою романтику?

— Про это тебе знать не положено, — отрезал Свэнсон, встал, потянулся и, позевывая, бросил: — Надо двигаться. Вот придем на Черную Браму…

«Черная Брама», — мысленно повторил Андрей и вспомнил все, что было связано для него с этим названием.

Райт достал из-под банки вторую саперную лопату. Они закрыли шлюпку чехлом и поверх брезента забросал снегом.

«Стало быть, они рассчитывают сюда вернуться», — подумал Нагорный.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Старик присел возле своего рюкзака и хотел было продеть руки в ремни, но раздумал:

— Мне, Саша, нечего делать на Черной Браме. Ты вернешься назад, в Гамбург. Тебя ждет Марта, ты сам говорил, молодая и красивая Марта. Если ты любишь, то поймешь… Саша, я хочу перед смертью прикоснуться к земле, на которой я вырос, обнять дочь, взять на руки внука… Я здесь только для того, чтобы в последний раз увидеть мою Латвию, услышать родной язык… Саша, я много старше тебя… Хочешь, стану перед тобой на колени.

— Ты, старик, думаешь, что тебя примут? — спросил Свэнсон.

— Примут, Саша, примут! Не как вор приду — как блудный сын евангельской притчи: «Согрешил я перед тобой и недостоин называться сыном твоим…».

Бросив исподлобья быстрый, оценивающий взгляд на Райта, Свэнсон молчал.

— Во имя твоей любви к Марте, во имя твоего счастья…

— Хорошо, старик, но будь осторожен. Отсюда пойдешь прямо на юг полмили, затем на восток — Гудим-губа, порт Георгий. Из порта раньше ходила «каботажка» до Мурманска, ну, а там поездом. Деньги у тебя есть…

Дрожащими пальцами, торопливо старик затянул ремни рюкзака, сделал несколько нерешительных шагов, остановился, вернулся назад:

— Хочу обнять тебя, Саша, пожелать настоящего счастья. Мне всегда казалось, что красивые люди жестокосердны, теперь вижу — ошибся… — на глазах Райта блеснули слезы.

Свэнсон ответил на объятие, и старик двинулся на юг. С каждым шагом его поступь становилась увереннее.

Чтобы лучше видеть уходившего, Свэнсон поднялся на поросший мхом валун, з? — тем он вдруг сунул руку за пазуху и, вскинув пистолет, не целясь, нажал на спусковой крючок. Выстрела не было слышно. Микель Янсон повернулся к Свэнсону и, раскинув руки, упал лицом вниз.

Райт был враг, и все-таки жалость к старику сдавила горло Андрея.

Взглянув на Свэнсона, Нагорный не поверил своим глазам — Свэнсон смеялся. Запрокинув голову и прислонившись спиной к валуну, он смеялся…

Андрей вспомнил — еще мальчишкой любил он, стоя за спиной Владимира, смотреть, как брат рисует ему «артистов» для теневого театра. Когда на бумаге появлялись знакомые персонажи сказок, Андрей смеялся. Он не мог удержаться от смеха — радости творческого соучастия.

Почему смеялся Свэнсон?

Легкое прикосновение к ноге вывело Андрея из состояния задумчивости: он отполз назад по своему следу в глубоком снегу и осторожно оглянулся. Это был старшина Хабарнов.

На листке из блокнота Нагорный написал несколько слов, сунул листок в ствол автомата и, вытянув руку, передал записку старшине.

Когда Андреи вновь подтянулся к краю плато, Свэнсопа не было. Его меховая шапка мелькнула где-то южнее в распадке. Вернулся Свэнсон с рюкзаком Райта в руке, швырнул его в шлюпку, приподняв брезент, раскурил трубку, надел свой рюкзак, сверился по компасу, поднялся на валун, осмотрелся и двинулся ка запад.

ЧЕРНАЯ БРАМА.

Тело Райта они нашли в распадке под снегом. Старик сделал первые шаги на пути к родине, когда его настигла пуля.

— Выстрел в затылок, — сказал Клебанов. — Прием, достойный Катынского леса и Бабьего Яра.

На двойке «Бенони» с телом Райта ушел Хабарнов в порт Георгий. Шлюпка с «Вьюги» была надежно укрыта в одной из расщелин.

Вместе с Ясачным капитан уточнил маршрут. Из материалов следствия ему было известно, что пути Сарматова и Благова скрещивались на Черной Браме. К той же цели стремился и Свэнсон. Чтобы не наступать ему на пятки, оперативная группа и пограничники углубились в тундру значительно южнее.

Впереди шел Ясачный (он отлично знал все побережье залива), затем Клебанов и Нагорный с рюкзаком. Цепочку замыкал Аввакумов.

Тундра незаметно перешла в холмы, часто встречались нагромождения камней озера в ложбинах. К берегам по южным склонам холмов сбегали березовые ерники. Попутный северо-восточный ветер дул в спину.

Капитан Клебанов замедлил шаг и, когда его нагнал Нагорный, сказал:

— Вы наблюдали за Свэнсоном, слышали его разговор с Райтом. Какой вывод можно сделать о Свэнсоне?

Нагорный почувствовал, как краснеет, и, преодолевая смущение, ответил:

— Мне кажется, что Свэнсон был в гитлеровском плену, находился в лагере где-то под Мюнхеном. Заполярье он знает хорошо. Может быть, я ошибаюсь, но, думается, Свэнсон выболтал один факт из своей биографии, по которому можно определить его прежнее местожительство и даже работу…

— Смелее, комендор!

— Свэнсон сказал, что кекур в самом начале губы он складывал сам, своими руками много лет назад. Он так и назвал сложенный из камня знак кекуром…

— Ну? Что же вы замолчали? — поддержал его капитан.

— Малознакомое поморское слово. Не каждый скажет «кекур». Иногда его речь мне напоминала гоЕор старшины Хабарнова. И тогда мне казалось, что Свэнсон из поморов. Вот если бы можно было узнать, кто и когда ставил этот знак на сопке…

Капитан тихо свистнул.

Ясачный повернулся и, увидев поднятую Клебановым руку, остановился. Подошел и Аввакумов. Капитан присел на камень и, вынув блокнот, написал текст радиограммы.

— Зашифруйте, товарищ лейтенант, и передайте в Мурманск через Торос три! — приказал Клебанов. — Не позже завтрашнего утра мы будем знать, кто ставил кекур на сопке.

Пока Аввакумов был занят рацией, они разогрели на сухом спирте мясные консервы.

Передав в эфир запрос капитана, радист перешел на прием, получил подтверждение и принял новую радиограмму:

«Мотобот «Бенони» задержан на траверзе мыса Малоприметный сторожевым кораблем «Буря» и отведен в порт. При проверке судовой роли выяснилось отсутствие боцмана Эрнеста Райта и матроса Хугго Свэнсона. В вахтенном журнале свежая запись: «5 часов утра. Траверз мыса Хибергнесет. При выходе на циркуляцию смыло волной боцмана Ранта и матроса Свэисона». Запись в журнале команда подтверждает».

— Команда «Бенони» подтвердит что угодно, — усмехнулся Ясачный. — Ручаюсь — механика Траммэра я уже встречал раньше на боте контрабандиста Хатчинса. Бил зверя у Канина Носа.

— Во всяком случае, — в раздумье сказал капитан, — теперь мы знаем точно: убит Эрнест Райт, или, как он назвал себя, Микель Янсон. Тактика меняется: Благов не был включен в списки судовой команды, Свэнсон и Райт числились в списке, но неожиданно погибли. Не проследи мы за высадкой, было бы трудно доказать, что это не так.

«Итак, Свэнсон направляется к Черной Браме. К этой скале вели следы Сарматова, к ней должен был пробиться Благов, — думал Клебанов. — Почему с такой настойчивостью они стремятся к Черной Браме? Из истории военных лет мы знаем: где-то у самой вершины скалы была пещера, служившая гитлеровцам постом наблюдения. Стало быть, там, на Западе, они отлично знают о существовании Черной Брамы, и Сарматов, сброшенный на парашюте в этом районе, мог использовать пещеру как место явки или… Очевидно, Лемо и Свэнсон — одно и то же лицо. Лемо, как и Благова, обучали работе со счетчиком Гейгера. Но ни тому, ни другому не дали с собой ни одного прибора. А что, если Сарматов спрятал счетчики в этой пещере? Тогда все становится на место…» На этом размышления Клебанова были прерваны. Путники снова двинулись на запад.

Солнце село за сопками. Снег уже не падал. Холодный ветер забирался под куртки. Где-то ухала белая сова — хозяйка тундры. На озерах трещал лед, хрустел под ногами наст.

Прошло много времени. Небо потемнело, появились редкие звезды. Ветер утих. Наступила такая тишина, что Нагорный слышал, как, сжимаясь от мороза, скрипят кожаные ремни рюкзака.

Только теперь Андрей понял и оценил заботу Ясачного: одетый в новое штормовое обмундирование, он почти не чувствовал холода.

Преодолевая усталость, Нагорный уже с нетерпением поглядывал на капитана, когда, выбрав удобное для привала место, Ясачный решительно остановился.

— Отдохнем до света, — сказал он и, развязав рюкзак, извлек банку сухого спирта и морские галеты.

Вспыхнуло голубоватое пламя.

Набрав полный чайник снега, боцман поставил его на огонь.

В ожидании, пока закипит чайник, при свете карманного электрического фонаря капитан Клебанов и Ясачный склонились над картой, чтобы уточнить маршрут. Завтра они будут у подножия Черной Брамы.

Нагорный лег прямо на снег, положив под голову рюкзак.

Небо стало еще темнее, звезды казались ярче.

Слыша глухие, сильные удары крови, Андрей положил руку на сердце… Здесь, в боковом кармане тужурки, была фотография Светланы… Девушка смотрела на него испытующим взглядом, и между ее бровями легла глубокая, строгая складка. Теперь и надпись на обороте фотографии была не такой, как прежде, в ней не было наивной девичьей простоты. Слова звучали торжественно и строго, словно присяга: «Всегда, всегда будь таким, каким я тебя знала». Они идут к Черной Браме, к той самой высоте 412, где четырнадцать лет назад погиб его брат Владимир. Из состояния задумчивости Нагорного вывел боцман — перед Андреем стояла знакомая большая эмалированная кружка крепкого чая.

Ужинали молча. Казалось, что каждый из них настороженно прислушивается к тундре, к этой пугающей ночной тишине.

Забравшись в спальный мешок, Андрей закрыл глаза. Тепло поднималось к сердцу, словно марево в жаркий день…

…Большая самоходная баржа… Гребни волн убегают в стороны. Широко расставив ноги, в плащ-накидке и каске, положив руки на автомат, висящий на шее, стоит Владимир Нагорный. Увидев брата, он сказал так, словно расстались они только вчера: «Сменяй, комендор, пароль «Брама»… И вот Андрей на посту. Он молча смотрит, как уходит Владимир. Автомат висит на его плече дулом вниз, он уходит все дальше и дальше, пока не превращается в маленькую, едва заметную точку. Точка не исчезает, она снова растет. Это птица — большой, гордый альбатрос. Он делает круг над судном, опускается ниже и ударяет его крылом в плечо, словно зовет за собой. Но Андрей на посту… Снова взлетает альбатрос и, снова, снижаясь, толкает его в плечо…

Андрей просыпается. Это будит его, толкая в плечо, Ясачный.

Горизонт светлеет. Начинается новый, второй день в тундре.

Шли они по-прежнему цепочкой, на запад. Солнце грело по-весеннему. К полудню наст становился тоньше, хрустел и проваливался под ногами. Тундра просыпалась от долгого сна. На проталинах желтели полярные маки, невяник, пахнущий душистым сеном. Несколько раз из-под ног боцмана взлетали первые куропатки. Все чаще и чаще встречались следы лемминга.

Ясачный вновь сменил направление. Теперь они шли на север.

Гранитная скала на фоне пологих, покрытых снегом сопок, показалась тогда, когда, по расчетам Ясачного, до высоты 412 оставалось еще не менее двух миль.

— Надо полагать, что Свэнсон нас опередил, — сказал Клебанов. — Двигаться дальше опасно.

Из распадка, поросшего ивняком, они наблюдали за местностью, разбив на воображаемые секторы все пространство до подножия высоты.

Только под вечер, передав бинокль Клебанову, мичман сказал:

— Обратите внимание, товарищ капитан, вон на ту площадку. Ручаюсь — это Свэнсон.

Зрение у Нагорного было острое, он увидел: из расщелины поднялись чьи-то руки, и рядом с ящичком, стоявшим на площадке, появился такой же второй. Затем поднялся Свэнсон. Он осмотрелся, положил в рюкзак оба ящика и, привалившись спиной к гранитной стене, уперся ногами в большую глыбу. Под его усилиями глыба покачнулась и с грохотом упала, закрыв собой расщелину.

Свэнсон раскурил трубку и, свесив ноги, сел на краю плато. Андрею показалось, что «романтик» смеется. Как бы в подтверждение этого, капитан сказал, передавая бинокль Ясачному:

— Этому подлецу почему-то весело!

Выкурив трубку, Свэнсон выбил чубук и начал спускаться вниз.

— Товарищ капитан, будем его брать сейчас? — спросил Ясачный.

— Нет, мичман. Надо проследить его связи, адреса явок. Осмотрим эту расщелину.

— Мне кажется, что осмотр ничего не даст — сундук пуст…

— Пустой сундук не запирают. Вон за тем высоткой, — капитан указал на невысокий холм, — должны быть пограничники старшего лейтенанта Радова. Пока мы осмотрим логово, они поведут Свэнсона на поводке.

— Как это «на поводке»? — спросил Нагорный.

— Свэнсон думает, что он сам по себе, а его ведут на поводке. Тундра — земля наша, у нее есть хозяин.

— Понял, товарищ капитан.

— Пограничникам надо было бы дать условный сигнал, но это небезопасно. Пойдете, комендор, вы, — приказал капитан. — Этим распадком подберетесь к западному склону высотки, там должен быть наряд. Людей проведете сюда. Ясно?

— Ясно, товарищ капитан. Разрешите идти?

— Идите!

Пригнувшись, Нагорный распадком подобрался к камням и, насколько позволял глубокий снег, быстро зашагал на запад. До высотки было с полмили, не больше, но добрался он до западного склона минут через тридцать и с удивлением осмотрелся — запорошенный снегом березовый колок и никаких следов человека. Андрей хотел было повернуть назад, как вдруг зашевелились ветки берез, и, словно из-под снега, перед ним вырос пограничник.

— Младший сержант Лобазнов и проводник служебно-розыскной собаки Сеничкин, — улыбаясь, доложил Фома.

Только теперь Андрей увидел и проводника Сеничкина и низкорослую дымчато-серую, с рыжими подпалинами овчарку.

— Ушел? — спросил Фома так просто, словно они виделись только вчера.

— Ушел, — ответил Нагорный.

— Давно?

— Минут тридцать назад. Сколько сейчас?

Лобазнов посмотрел на циферблат больших карманных, знакомых Нагорному часов:

— Семь пятнадцать. Если он ходок хороший и местность знает, разрыв получается большой.

— И ходок он сильный, и стрелок меткий. Словом, орешек крепкий.

— Разгрызем. Мы не одни, за ним сейчас много глаз, — хитро прищурившись, сказал Лобазнов.

Веснушек на его лице стало еще больше. Крупные, каждая величиной с горошину, они соперничали цветом с сиверсией.

— Какой он из себя, тип этот? Небось каинова печать на морде? — спрашивал Лобазнов на пути к распадку.

— У тебя деньги есть? — неожиданно спросил Нагорный.

— Есть… Полсотни… — недоумевая, ответил Фома.

— Так вот, если бы он тебе встретился и спросил взаймы — отдал бы все пятьдесят. Отдал не задумываясь. Видный парень, глаза чистые, ясные…

— Скажи какой! — удивился Лобазнов.

В этой интонации было столько знакомого и дорогого по воспоминаниям детства, что невольно пришли на память и те дни, когда они с Фомой дожидались обещанного Владимиром трофейного тесака…

По тропе, проложенной Нагорным, пограничники без труда добрались до распадка. Капитан снабдил Лобазного картой, дал задание и наряд ушел по свежему следу «романтика».

Подъем на Черную Браму начали с юга. Цепляясь за ветки низкорослого березняка, подтягивались на руках. Пользуясь малейшей впадиной, на которую можно было поставить ногу, и, прижимаясь всем телом к скалам, они брали с боем каждый метр подъема. Казалось, еще одно усилие — и они достигнут вершины, но перед ними была только терраса — возможность кратковременного отдыха.

Не сдерживаемый ничем, со свирепой силой дул ветер. Словно оберегая тайну вершины, ветер пытался сбросить их вниз, на острые камни подножия.

В непродолжительные минуты отдыха, привалившись грудью к скале и держась руками за темные, прошлогодние мхи, Андрей думал о том, что много лет назад по этим самым гранитным склонам поднимался его старший брат Владимир. Что где-то здесь, выполняя свой воинский долг, он погиб, и останки, быть может, расклевали птицы.

Когда они достигли вершины, солнце село за горизонт. В темном небе мерцал зеленоватый всполох.

Они спустились метра на два ниже верхнего ровного плато, здесь была терраса в форме неправильного треугольника.

Осмотрев закрывшую расщелину глыбу гранита, Ясачный озабоченно сказал:

— Сдвинуть этот «камешек» с места — дело нелегкое…

Гранитный осколок закрывал почти всю расщелину, оставался узкий и короткий, с острыми краями лаз. Клебанов включил электрический фонарь, но его луч не мог пробить тьму, царившую в пещере.

Ясачный привязал фонарь на веревку и спустил вниз. Пещера была около двух метров глубины. Он попытался сдвинуть глыбу с места, но без всякого успеха.

— Товарищ капитан, — обратился Нагорный, — а что, если проникнуть в этот узкий лаз? Разрешите?

— Что ж, попытайтесь, — сказал Клебанов.

Андрей молча шагнул к расщелине. Сунув в карман брюк фонарик, он сбросил с себя бушлат и куртку. Оставшись в одной тельняшке, Андрей с трудом проскользнул вниз. Ноги его коснулись дна. Не отпуская веревки, Андрей включил фонарь. Вокруг, насколько хватал глаз, была ровная стена неизвестной ему зеленоватой породы с редкими блестками. Его охватил озноб беспричинного страха, наверх он крикнул:

— Здесь холодно, как в погребе. Бросьте мне бушлат!

Надев на себя еще не успевшую утратить тепла одежду, Андрей двинулся в глубину пещеры.

Первое, что он увидел, была наполовину истлевшая ушанка незнакомого ему образца. На шапке уцелел металлический цветок — это был эдельвейс, эмблема гитлеровской альпийской дивизии.

У отвесной стены, подпирающей свод, Андрей наткнулся на артиллерийский дальномер; он был разбит и сплюснут какой-то огромной силой. В нише Андрей увидел радиоаппаратуру, спутанные провода, несколько пачек сухих батарей питания, топографические карты с немецкими надписями, пустые банки от консервов, металлическую каску и большой рюкзак, перевязанный парашютными стропами. Развязав узлы строп, Андрей заглянул внутрь рюкзака и увидел шесть ящиков из узкой дубовой планки. Такие же два ящика вынес из пещеры Свэксон. Заинтересованный, Андрей достал карманный нож. открыл отвертку и вывинтил четыре шурупа, удерживающие крышку. В ящике оказался черный пластмассовый, каплеобразный по форме предмет, завернутый в прозрачную поливиниловую ткань. Острая, по-видимому нижняя, часть прибора заканчивалась кольцом, к которому крепился тонкий плетеный линь с трехпалым стальным якорем. Казалось, что это донная мина, но взрывателя в корпусе не было. Заметив в верхней части прибора линию стыка, образующую как бы крышку, Андреи повернул ее против часовой стрелки. Попытка удалась. Под крышкой оказалась шкала регистрирующего прибора с зеркальным отсчетом и пусковая кнопка с надписью по-английски: «старт».

Андрей упаковал прибор, отнес его к расщелине и, доложив о находке, обвязал ящик концом. Соблюдая предосторожность, прибор подняли наверх.

Оставалось осмотреть еще один, самый дальний угол пещеры. Включив фонарь, Андрей шагнул в сторону от ниши. Здесь свод пещеры нависал выгнутым куполом. В зеленоватой породе сверкали тысячи искр.

Вдруг узкий луч света вырвал из темноты бескозырку… Надетая на рукоятку тесака, торчавшего из расщелины, бескозырка наполовину закрывала собой сшитый из непромокаемой ткани мешочек.

— Нагорный, почему молчишь? — крикнул Ясачный, и его низкий, грудной голос прокатился эхом по всей пещере.

Волнение охватило Андрея. Чувствуя, как дрожат его руки, он снял бескозырку. Время стерло надпись на ленте. Андрей подошел ближе, потянул тесак за рукоятку и вспомнил: «Передайте Андрейке — скоро приеду и привезу ему трофейный тесак! Фома Лобазнов лопнет от зависти!».

— Нагорный, почему молчишь?! — повторил Ясачный.

Андрей сорвал истлевшую завязку и извлек из мешочка клочок топографической карты и две фотографии. На одной из них, любительской, пожелтевшей от времени, была изображена девушка в полушубке и шапке-ушанке. На обороте можно было прочесть: «Володя! Пускай хранит тебя моя любовь. Даша».

На второй фотографии — группа: сидящая в кресле женщина держала на коленях ребенка, возле нее стоял юноша лет семнадцати…

Большая фотокопия с этого снимка висит и сейчас у мамы в комнате…

Не хватило дыхания. С трудом проглотив слезный ком, Андрей закричал…

Услышав крик, Ясачный лег плашмя у края расщелины:

— Андрей! Что случилось?!

Нагорный молчал.

Вскочив на ноги, Ясачный с бешенством навалился на глыбу камня, но, покачнувшись, она встала на прежнее место. Тогда, протиснувшись в узкое пространство между стеной верхнего плато и глыбой гранита, боцман уперся в нее ногами. Клебанов и радист пришли ему на помощь. Напрягая все силы, они ритмично раскачивали глыбу гранита, пока с грохотом, дробясь на куски, глыба не покатилась с террасы вниз.

Первым в пещеру спустился Ясачный. Ни о чем не спрашивая, он взял из руки Андрея фотографию:

«Андрюшке еще только годик. 1938 г. Кашира»,

— прочел он на обороте группового снимка и молча снял с головы ушанку.

Андрей развернул клочок топографической карты. С трудом разбирая местами стертую временем запись, он читал:

«На верхней террасе Черной Брамы мы с Антоном даже не предполагали, что в трек метрах под нами, в глубокой пещере, находится пост наблюдения горных егерей.

В нашу рацию угодила случайная мина, но мы сделали все, что могли. Связь с КП хотя и прервалась, но снаряды нашей батареи ложатся точно в цель.

9 часов 38 минут.

Приняли решение: захватить пункт наблюдения горных егерей и продержаться до прихода наших частей.

Метнув связку гранат в расщелину, мы бросились вперед, как только рассеялся дым от взрыва. Захватить пункт наблюдения оказалось легче, чем удержать.

13 часов 20 минут.

Егери атакуют девятый раз.

Облепихин сделал вылазку, чтобы собрать трофейное оружие.

Облепихин не вернулся. Прощай, Антон…

Последние три патрона…».

На этом запись обрывалась.

— «Быть может, когда-нибудь»… - повторил Андрей. — Вот когда пришлось, Володя…

Молчание нарушил Аввакумов. Спустившись вниз, он доложил:

— Товарищ капитан, радиограмма из Мурманска!

Клебанов быстро прочел:

— «На ваш запрос сообщаем: опознавательные знаки Угор-губе ставила мурманская геодезическая партия в тридцать девятом году. Рабочих брали в порту Георгий. Из восьми пять работают в порту Георгий. Один в Мурманске, один погиб на войне, один пропал без вести — Кондаков Александр Фадеевич, 1916 года рождения, жена Кондакова Глафира Игнатьевна живет в порту Георгий.».

КОМУ КАКАЯ ЦЕНА.

Глафира открыла дверь и замерла на пороге.

На лавке сидел Саша Кондаков, чисто выбритый, молодой. Одет он был в рубаху, что она ему сама вышивала на «Звездочке», когда шли с верфи. Только узка ему стала та рубаха или сопрела в сундуке — под мышками лопнула. Сидел Саша на лавке, смотрел на Глафиру и смеялся.

— Пришел… — от порога сказала Глафира, а у самой губы задрожали. — Что ж так долго?

— Поветерья [30], Гланя, не было, да и занесло меня далеко.

Он протянул к ней руки. Глафира, словно этого и дожидалась, бросилась к нему в объятия.

— Олешек, Сашенька! Заждалась тебя, баской ты мой! — Только теперь она заметила, сколько черточек на его лице прочертило время. — Где же ты пропадал столько годов? Жил как? Почему не писал?

— От тебя, Гланя, ничего не утаю. В плен я попал тяжелораненый. Война кончилась- в лагере два года под Мюнхеном был. Все к тебе, Гланя, рвался, да не вырвался. Там у нас говорили: кто в плену был, тому лучше домой не возвращаться — тюрьма и каторга, а чужая сторона хоть и злая мачеха, да не тюремщик. За океан я подался. Как жил, сама понимаешь: на чужбине, что в океане-ноги жидкие. Вижу я народу там неприкаянного — дождем не смочить сколько. Будешь удачи покорно ждать — не дождешься, надо своими силами пробиваться. Ты, Гланя, знаешь, голова у меня на выдумку горазна [31], но сколько я ни бился — жизнь что луна: то полная, то на ущербе. Гонял я лес по реке Горн в штате Монтана. Служил солдатом в стране Гондурасе. Помощником механика плавал на вонючей каботажке, рейс Чарльстон-Савенна-Джексонвиль. Даже делал бизнес на рыбе, но капитала не нажил. Если все, что я за эти годы пережил, вспомнить да записать, книга-роман получится, читать будешь — не оторвешься. Время да разлука любовь сушат, а я, что ни год, все больше тебя любил, Гланя, кручинился. Да на одной кручине моря не переедешь. Подвернулся мне один человек, вроде наш, русский. Ума не приложу, откуда про жизнь мою ему было известно, но все знал доподлинно. Хочешь, говорит, жить как люди живут — вот тебе пять тысяч шведских крон на норвежский банк в Нурвоген, а пять тысяч после, как с делом справишься. Деньги большие. Такие деньги за здорово живешь не получишь. Но сама знаешь: по какой реке плыть, ту и воду пить. Согласился я. В то время жил я в африканской стране Конго. Работал смотрителем на руднике О’Катанга. Собачья жизнь и собачья работа. Как только я документ подписал, посадили меня в самолет и отправили в Гамбург. Ну, тут… Ты, Гланя, дверь заперла? — спросил Кондаков. Он у порога прислушался, открыл дверь, вышел из дома, осмотрел все вокруг, вернулся и накинул крючок.

— Ни одному человеку я того не говорил, что тебе скажу, — начал Кондаков и прикрутил фитиль так, что лампа чуть не погасла. — Когда темно, кажется, никто тебя не подслушает, а при свете и у стен есть уши.

Он пошел к Глаше, нащупал ее горячие руки, обнял.

— Переправили меня, Гланя, — продолжал он, — самолетом в Гамбург, большой портовый город. Ночью на машину посадили и долго куда-то везли. Стал я жить в отдельной комнате. Кормили меня, как борова на откорм, до седьмого пота по наукам гоняли. Весу я не прибавил, скорее отощал.

— Чему же тебя, Саня, учили? — удивилась Глафира.

— Стрелять, да чтобы без промаха. Писать, да чтобы кому не адресовано, прочесть не мог. Передачу по рации вести, чтобы пеленгом не нащупали. Учили быть не тем, что есть. Восемь месяцев учили всякой научной хитрости.

— Не пойму я, Саня. Учили тебя день обращать в ночь. Лампу ты прикрутил, а человеку свет как воздух нужен. Все живое к солнцу тянется.

— Дерево тянется к солнцу, а человек — к счастью!

— Где же, Саня, твое темное счастье?

— Ты, Гланя, мое счастье.

— С тобой я, Саня, с тобой…

— Насмотрелся я на нищее счастье да на голодную любовь. Мы с тобой в Нурвогене будем жить! Мотобот купим «Звездочку», в память той. архангельской. На свою тоню ходить будем…

— Разве мы с тобой нищие? Я, если стану рыбу шкерить, за мной не угнаться. Ты, Саня, на всю артель лучший механик…

— Горб хочешь гнуть?

— Хлеб потом не посолонишь — пресно есть будет.

— Я тебя зову праздновать, а ты из будней ног не вытащишь! К счастью тебя зову…

— Легко зовешь, словно в кино.

— Почему легко? Еще только полдела сделано. Счастье надо еще заработать.

— Счастье-то, Саня, чужое…

— Почему чужое?

— Не наше, не русское. Ты сам чужбину мачехой назвал, а меня от матери увезти хочешь.

— Одно дело на чужбине чужой кисе кланяться, другое — своей кисой похваляться. Деньги везде деньги — и рубль и шведская крона.

— За что же, Саня, тебе шведские кроны?

— Я все расскажу. Без твоей подмоги мне одному не управиться. Да и тебе, чтобы со мной в Нурвоген уйти, надо себя показать, заслужить доверие. Я за тебя, Гланя, поручился. Спрашивали там меня — прошло много лет, сомневаются они, а я: «Там люди, говорю, не меняются!» Как видишь, не ошибся. Погоди, Гланя, я в окошко посмотрю, не подслушивает ли кто. — Он подошел к окну, отвернул занавеску и приник лбом к стеклу.

Печурка нагрелась докрасна. Сквозь щели неплотно закрытой дверки светили раскаленные угли. Голова Глафиры пылала, а тело бил озноб. Она плотнее завернулась в платок, оперлась о стену, прислонила затылок к холодному замку висящей на стене берданки.

— Хорошо тут в распадке, даже брёха собачьего не слыхать, — обронил Кондаков, поправляя занавеску. — То, что я, Глаша, скажу тебе, должно быть под строгим заветом. Ни по дружбе, ни под пыткой — никому ни слова. Клещами из тебя будут тащить — молчи. Нет у меня никого дороже тебя, но, если кому-нибудь словом обмолвишься, убью без сожаления. Помни.

Кондаков раскурил трубку и, дымя табаком, ходил взад и вперед между лавкой и окном. На ноги его падал красноватый отблеск из печурки. Тело черной тенью мелькало на сиреневом квадрате окна.

— Этой осенью в Карской море, — говорил он, — будут проводиться большие учения Северного флота. Очень эти маневры интересуют наших хозяев. Дам я тебе, Глаша, денег, купишь шнеку с подвесным мотором. В порту Георгий каждый человек на виду, если ты считаешь это дело рискованным — купим шнеку или бот в Мурманске. С утра в артели бери расчет, скажи — перебираешься в Койду.

У Кондакова погасла трубка, он присел на корточки к печурке, открыл дверцу, лучиной достал уголек, положил в чубук и раскурил. Красный отблеск ложился на его лицо., подчеркивая надбровную складку, прямую линию рта.

Западный берег острова Гудим до северной оконечности крутой и скалистый. Но пограничники хорошо изучили свой край обрывистых, неприступных склонов. Катер благополучно вошел в маленький залив, и они высадились на прибрежные камни. Начальник погранотряда шел впереди, ему были знакомы кондаковское домовище и тропинки, исхоженные пограничным дозором. На западной стороне перешейка, соединяющего северную и южную части острова, овчарка начала проявлять признаки беспокойства. Шерсть на загривке Астры поднялась. Злобно ворча, она снова взяла след и повела на восток.

Прошли первые дома поселка. Свернули в распадок. Обогнули сараи… Открылось кондаковское домовище.

— Ты поняла, Гланя? — сказал Кондаков, не отрывая взгляда от жарких углей.

— Война… — не то спросила, не то утвердительно сказала она.

— А хоть бы и война, нам-то с тобой что! — через плечо бросил Кондаков.

— Нам-то что — мы уйдем в Нурвоген! Вот у Вали Плициной ребенок должен народиться, ей не все равно. Механик Тимка на инженера хотел учиться… Капитан «Акулы» мечтает в самом большом театре басом петь… Тоне Худяковой не все равно, у нее мужа в ту войну убили, для этой у нее Сережка растет… Ты еще не был в нашем поселке, сходи посмотри. Домов за это время в десять раз стало больше. В окнах свет, и везде разный, но в каждом доме одно — с моря ждут или в море провожают, им тоже не все равно. На карте наш порт — малая точка, а по всей стране сколько людей — миллионы, и никому — слышишь! — никому не безразлично, будет война или нет. Очерствел ты сердцем на чужбине, да и кроны эти самые по ногам тебя спутали… Пошел бы ты, Саня, и повинился хотя бы Тоне Худяковой, она председатель. Повинную голову и меч не сечет.

Кондаков подошел к ней вплотную, поставил на лавку колено, схватил за руки, больно сжал.

— Ты понимаешь, что говоришь?

— Понимаю. Ты кому, Кондаков, в покрученники [32] нанялся?

— Глафира, — глухо сказал он, — знаю, ты на язык горазна! Былички свои побереги для вечорок! Я тебя в последний раз спрашиваю: уйдешь со мной?

— Нет, не уйду. И тебе не будет попутного ветра…

Послышался злобный собачий лай. Кондаков бросился к двери, прислушался.

— Почудилось…

Глафира подошла к столу и вывернула фитиль. Искрясь и шипя, он быстро разгорелся. Свет спугнул тени по углам.

Только теперь Кондаков увидел в ее руках берданку. Давясь от смеха, он присел у порога и с трудом выговорил:

— Насмешила, Гланя… Чего это ты берданку-то сняла?

— Я тебя, Саня, долго ждала. Не один родник слез в подушку выплакала. Чем мечте моей по тюрьмам мыкаться, лучше я ее своими руками…

Вера в любовь Глафиры была так сильна, что, весь сотрясаясь от смеха, Кондаков сказал:

— Да оно, Глаша, и не выстрелит… Затвор ржа съела…

Сухо щелкнул на взводе курок…

Капитан Клебанов знал, что Свэнсон вооружен пистолетом. Не желая рисковать никем из своих людей, он сам подошел к двери дома и прислушался. Внезапно в окне вспыхнул свет и до слуха Клебанова донесся смех — мужской, раскатистый и непринужденный. Капитан осторожно потянул ручку, но дверь, очевидно, запертая изнутри на крючок, не поддавалась. Решив рывком сорвать дверь, он ухватился за ручку обеими руками. В это мгновение раздался оглушительный грохот выстрела, затем послышались стон и шум падающего тела. Свет в окне погас. Еще более непонятной была наступившая тишина. Что было сил Клебанов рванул дверь на себя, но безрезультатно.

— Разрешите, товарищ капитан, — тихо сказал мичман и, навалившись плечом, резко рванул на себя дверь.

Она распахнулась.

Включив электрический фонарь, капитан и мичман перешагнули через порог и чуть не наткнулись на Свэнсона. Он сидел на полу, обхватив руками колени.

С полным безразличием к своей судьбе Свэнсон позволил себя обезоружить и связать по рукам.

Когда Нагорный вывел Свэнсона из дома, капитан направил луч света в глубину комнаты. На полу, головой к печке, закрыв лицо окровавленными руками, лежала женщина. Рядом с ней валялась расщепленная ложа берданки с частью затвора. Ствол ружья, вздувшийся и разорванный у основания, силою взрыва отбросило в дальний угол.

На носилках Глафиру внесли в машину неотложной помощи и увезли.

Кондаков так же безучастно смотрел вслед машине, пока не скрылись за поворотом красные габаритные огни…

Запросив «добро», из бухты порта Георгий вышел «Пингвин», маленький катер начальника МРС. На палубе катера стояли мичман Ясачный и комендор Нагорный. Они возвращались на свой корабль.

Катер шел узким проливом между островами Гудим и Красный. Крепкий северный ветер, перехватывая дыхание, гнал колючий, жесткий снег. Судно шло против ветра, зарываясь в волну.

Все тело Нагорного ныло от физической усталости и того нервного напряжения сил, которое пережил в последние дни. Подставив холодному ветру лицо и чувствуя на губах соленый вкус моря, он, как это ни странно, испытывал прилив сил.

Топовый огонь «Вьюги» показался внезапно, показался и скрылся. Затем так же внезапно открылись все ходовые огни корабля. Андрей увидел «Вьюгу», вздыбившуюся носом на гребне волны. Он смотрел на гордую, строгую осанку корабля, чувствуя радостное волнение, знакомое каждому, кто после долгой отлучки когда-нибудь возвращался домой.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Север Гансовский. ШАГИ В НЕИЗВЕСТНОЕ.

РАЗГОВОР НА ВЗМОРЬЕ.

Иногда мне кажется, что все это было только сном, — задумчиво сказал инженер, потирая лоб. — Хотя, вместе с тем, я прекрасно знаю, что не спал тогда… Да что там говорить! Уже ведутся научные изыскания. Создана группа. И тем не менее…

Он усмехнулся, а я насторожился.

— Дело в том, что обычно мы считаем, будто ритм, в котором мы живем, и есть единственно возможный ритм. Между тем это не совсем так. Улавливаете мою мысль?

В ответ я пробормотал что-то насчет теории относительности. Правда, я представлял ее себе не вполне ясно…

Инженер улыбнулся.

— Пожалуй, я имел в виду не совсем это. Попробуйте представить себе, что получилось бы, если бы мы начали жить быстрее. Не двигаться быстрее, а именно жить. Живые существа на земле двигаются с разной скоростью — от нескольких миллиметров в час до нескольких десятков километров. В Шотландии, кажется, есть муха, которая летает со скоростью самолета. Но я говорю не об этом. Не двигаться быстрее, а жить.

— Но ведь многие живые существа и живут гораздо быстрее человека, — сказал я, стараясь вспомнить то, что в школе учил по биологии. — Простейшие, например. Парамеции, по-моему, живут всего двадцать четыре часа. Некоторые жгутиковые и того меньше.

Мой собеседник покачал головой.

— Просто они живут короче, чем мы. Но не быстрее. — Он подумал. — Наверное, вам будет трудно понять, о чем я говорю… Вы ничего не слышали о событиях в районе Лебяжьего в этом году?

— Еще бы! В Ленинграде очень много об этом говорили примерно месяц назад. Но никто толком ничего не знает. Рассказывают чуть ли не о привидениях. О девочке, которую какой-то невидимка не то бросил под поезд, не то вытащил оттуда. И еще о краже в магазине… А вы об этом что-нибудь знаете?

— Конечно. Я и был одним из этих привидений.

— ???…

— Если хотите, расскажу.

— Конечно хочу! — воскликнул я. — Еще бы! Давайте прямо сейчас!..

Разговор происходил на Рижском взморье, в Дубултах, — одном из маленьких курортных городков в получасе езды от Риги.

Я жил там в доме отдыха весь сентябрь и быстро перезнакомился со всеми обитателями особнячка на самом берегу моря. Только об одном отдыхавшем — рослом худощавом блондине — я знал очень мало. Это было тем более странно, что после первой встречи мы оба почувствовали какую-то взаимную симпатию.

И я и он любили рано утром, часа за два до завтрака, прогуливаться по совершенно пустому в это время пляжу. Коростылев — такова была фамилия блондина — вставал раньше и отправлялся пешком по направлению к Булдури. Когда я выходил на берег, он уже поворачивал обратно. Мы встречались на пустом и казавшемся каким-то покинутым пляже, раскланивались, улыбались друг другу и продолжали свой путь.

Казалось, у каждого из нас после этой встречи оставалось такое впечатление, что нам было бы очень интересно остановиться и поговорить.

Однажды утром, выйдя на берег, я застал Коростылева за какими-то странными действиями. Инженер сидел на скамье, затем опустился на корточки и стал водить пальцем по песку. Лицо у него при этом было очень озабоченное. Но, сделав так несколько раз, он успокоился. Потом он увидел летящую бабочку и тоже повел рукой в воздухе, как бы провожая ее. И, наконец, несколько раз подпрыгнул.

Я кашлянул, чтобы показать Коростылеву, что он не один на берегу. Тот посмотрел в мою сторону, наши взгляды встретились, и мы оба немного смутились.

Коростылев махнул рукой и засмеялся:

— Идите сюда. Не подумайте, что я сошел с ума.

Я подошел, и между нами завязался разговор, в ходе которого была рассказана история недавних событий на Финском заливе.

КОРОСТЫЛЕВ НАЧИНАЕТ СВОЙ РАССКАЗ.

ПЕРВЫЙ ЧАС В ИЗМЕНИВШЕМСЯ МИРЕ.

…- Надо вам прежде всего сказать, что по профессии я инженер-теплотехник. Я окончил аспирантуру к защитил диссертацию при Московском политехническом институте, но все разно я скорее практик, чем теоретик. Поэтому для меня особенно много необъяснимого в том, что со мной недавно происходило.

Моя более узкая специальность — паротурбинное оборудование для солнечных электростанций. Вместе с семьей я живу на берегу Финского залива в лесной местности. Работаю в научно-исследовательском институте, который базируется на небольшой солнечной электростанции исключительно экспериментального значения. Здесь же помещается и поселок, где мы все живем. Наш коттедж с небольшим садом — крайний на улице, по которой проходит дорога, соединяющая приморское шоссе со станцией электрички. Собственно говоря, эта дорога и есть единственная улица поселка.

Напротив нашего дома — дача моего приятеля доцента Мохова. Он тоже сотрудник института. Рядом с ней — продуктовый магазин или, вернее, ларек, где мы все снабжаемся.

Между задними окнами моего коттеджа и территорией СЭС никаких построек уже нет. Здесь стоит низкорослый молодой лесок, который во время строительства так и сохранили нетронутым…

Это было воскресенье двадцать пятого. июня. Накануне вечером жена и двое моих мальчишек отправились в Ленинград смотреть новый индийский фильм. Звали меня, но я намеревался поработать дома.

Мы договорились с Аней, что она оставит ребят на воскресенье у бабушки, а сама вернется утром десятичасовым поездом.

Я подвез жену и детей до станции электрички, поставил машину в гараж и сел за свой рабочий стол.

Засиделся я за ним довольно долго. Друзья звонили по телефону, приглашали слушать новые долгоиграющие пластинки. Но мне хотелось закончить один расчет, я не стал выходить.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Около двенадцати ночи началась гроза. Я люблю смотреть, как сверкает молния, и поэтому, поднявшись из-за стола, подошел к окну и отдернул занавеску. Помню, что гроза была сильная. Ливень хлестал по веткам деревьев в саду так, что они гнулись, а на крыше струи дождя производили впечатление отдаленной орудийной канонады. Окно кабинета выходит как раз на электростанцию, и я несколько раз видел, как верхушки лип за оградой и крыша здания, где помещается реактор, освещались мгновенным синим светом.

Затем в поле моего зрения появился синеватый вздрагивающий шар объемом в маленький арбуз, полупрозрачный, фосфорически светящийся. Он возник где-то слева от дома в чаще деревьев. В нем было какое-то отдаленное сходство с верхней частью тела медузы, когда это животное всплывает из морской глубины.

Я первый раз в жизни видел это явление.

Шар проплыл мимо веранды так близко, что казалось, он неминуемо заденет ее, и полетел к постройкам электростанции. Я следил за его полетом, что было очень легко, так как цвет его к этому времени изменился и стал ярко-желтым, как вынутое из вагранки железо. Он ударился о крышу здания реактора, подскочил от толчка, ударился еще раз и не то чтобы взорвался или лопнул, а как-то утек в крышу.

Я испугался, что там начнется пожар, и поэтому выбежал на крыльцо и обогнул дом, чтобы посмотреть, не угрожает ли электростанции какая-либо опасность. Но на крыше главного здания, которая была мне хорошо видна из сада, не замечалось никаких признаков огня. Повсюду было тихо. Косые линии дождя продолжали хлестать по траве и по деревьям. Простояв с полминуты у стены дома и промокнув, я вернулся в кабинет.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Было уже поздно. Я лег спать, и после этого, утром, началось то, о чем я буду рассказывать.

Проснулся я около восьми часов и удивился тому, что спал так долго. Обычно у нас встают в шесть.

Гроза ночью кончилась. В окно мне был виден кусочек голубого неба и ветка липы, стоящей в саду у самого дома. Глядя на нее, я порадовался тому, что день был безветренный — листья висели совершенно неподвижно.

Вскоре я ощутил, что во всей обстановке комнаты было что-то необычное. Прежде всего до моего слуха постоянно доносились какие-то странные звуки. Как будто неподалеку кто-то перекладывал с места на место большие листы бумаги.

Прерывистый шорох, который временами становился тише, а затем опять усиливался.

Потом я понял, что не слышу привычного отчетливого тиканья больших старинных часов, доставшихся мне от деда. Часы эти ни разу на моей памяти не останавливались, и мысль о том, что они испортились, была для меня очень неприятной.

Я вскочил с постели и, как был в пижаме подошел к окну, которое в спальне выходит не в сад, а на залив.

Отдернув штору, я бросил мимолетный взгляд на берег и асфальтированное шоссе, повернулся и пошел к часам. От этого короткого взгляда в окно у меня осталось какое-то тревожное впечатление. Волна, набегающая на песчаный пляж, два пешехода на обочине дороги, мотоцикл, мчавшийся по асфальту, — все было, как обычно, и в тоже время во всем ощущалась какая-то странность.

Подойдя к часам — это был старинный швейцарский механизм, заключенный в резной дубовый шкафчик, — я открыл дверцу, посмотреть, что же с ними стряслось.

Я открыл дверцу… и замер.

Вы понимаете, что я увидел. Маятник на длинном и толстом бронзовом стержне не висел вертикально. Он был отклонен влево, то есть находился в наиболее удаленном от равновесия положении!

Помню, что в детстве, двенадцатилетним мальчишкой, я часто мечтал о том, чтобы сделать какое-нибудь чудо. Например, подпрыгнуть и не опуститься сразу на землю, а повиснуть в воздухе. Или поднять камешек, отпустить его и увидеть, что он не падает, а останавливается в воздухе. И я прыгал десятки раз, прыгал до изнеможения, но сразу же исправно падал на землю в полном соответствии с законом всемирного тяготения. Но неудачи не мешали мне мечтать. Я представлял себе, что, если не сегодня, так завтра я вдруг сумею избавиться от сковывающей меня силы тяжести и тогда… Тогда фантазия разыгрывалась совершенно безудержно. Я уже парил над землей, перелетал границы, помогал арабским повстанцам бороться с французскими пулеметами, освобождал из тюрем узников капитала и вообще совершенно переделывал мир.

Каждый из нас в детстве мечтал о каких-нибудь чудесных крыльях, либо о шапке-невидимке, либо еще о чем-нибудь таком же.

И вот теперь я увидел осуществившимся мое мальчишеское чудо. Маятник наших часов был освобожден от силы тяжести. Его не притягивала масса земли. Он парил в воздухе.

Не знаю, как вел бы себя на моем месте кто-нибудь другой. Я же был совершенно ошарашен, подавлен и с полминуты, наверное, продолжал смотреть на маятник. Потом я встряхнул головой и протер глаза.

Часы не шли, а маятник находился в крайнем левом положении. Это было невероятно, но это было так.

Я рассеянно глянул в окно, и то, что я там увидел, заставило меня вздрогнуть.

Пейзаж ни на йоту не изменился за то время, пока я смотрел на маятник. Все та же волна катила на берег — я запомнил ее по кипящему, завернувшемуся вниз гребню — два пешехода были на дороге в том положении, в каком их оставил тогда мой мимолетный взгляд, и мотоциклист оставался на том же самом месте.

Помню, что больше всего меня поразил мотоцикл. Это был «ИЖ-49», и шел он на скорости не меньше, чем пятьдесят километров — я видел это по синеватому выхлопному дымку, отброшенному на порядочное расстояние от глушителя. Мотоцикл мчался и в то же время стоял. Стоял и не падал набок опять-таки в полном несогласии с законами равновесия.

Я тогда решил, что я сплю и все это мне просто снится. Как всегда делается в романах, ущипнул себе левую руку и вскрикнул от боли. Нет, я не спал.

— Забавно, — сказал я себе, хотя мне было совсем не забавно, а даже страшно.

Я еще раз оглядел комнату и посмотрел в окно.

— Я инженер Коростылев, — сказал я вслух. — Меня зовут Василий Петрович, мне тридцать пять лет, и сегодня воскресенье двадцать пятого июня.

Нет, я не сошел с ума. Я был в здравом рассудке.

С замирающим от страха сердцем я вышел из комнаты, повернул в передней ключ и толкнул дверь, выходящую в сад. Она не поддавалась. Тогда я толкнул сильнее и нажал плечом.

Раздался треск, и сорванная с петель дверь упала на веранду.

Я остолбенело посмотрел на нее. И дверь вела себя не так, как прежде.

Кстати, этот треск был первым нормальным звуком, дошедшим до моего слуха в то утро. Я понял, что, пока я находился в комнате, меня все время окутывало какое-то странное молчание, прерывавшееся только шорохом.

Не найдя никакого объяснения тому, что случилось с дверью, я пошел по дорожке к низенькому редкому забору, отделяющему наш сад от дороги. И тут опять началось странное. Когда я уже почти дошел до калитки, я почувствовал, что мне сейчас трудно будет остановиться. Было такое впечатление, будто меня несут вперед инерционные силы, какие испытываешь, например, когда сбегаешь по крутой лестнице.

Я с трудом «затормозил» у забора и вышел на улицу.

Мирно стояли дачи нашего поселка. За заборчиками сушилось детское белье. От огромного царственного тополя в шатре светло-зеленых глянцевитых листьев, стоявшего возле дома Мохова, лился сильный свежий аромат. В чистом послегрозовом небе ярко светило утреннее солнце.

Судя по наклону травы и по тому, как гнулись ветви тополя, можно было предположить, что дует довольно сильный ветер. Да и волна на заливе тоже говорила о свежей погоде. Но я этого ветра не чувствовал. Мне было жарко.

Постояв некоторое время у калитки, я подошел к мотоциклисту.

Помню, что в то время, когда я приближался к нему, я начал слышать выхлопы мотора. Но не такие, как обычно, а в более низком тоне. Что-то вроде отдаленных раскатов грома. Но как только я остановился, эти звуки превратились в тот самый шорох, который меня озадачил в комнате.

Мотоциклист — загорелый скуластый парень — сидел в седле, чуть подавшись вперед и глядя на дорогу с тем сосредоточенным вниманием, которое вообще свойственно водителям транспорта. Меня он не замечал.

С ним все было в порядке, за исключением того, что он не двигался.

Я зачем-то дотронулся до цилиндра мотора и отдернул руку, потому что цилиндр был горячий.

Потом я сделал еще большую глупость: я попытался свалить мотоциклиста. Не знаю, почему мне это пришло в голову, — по-видимому, я считал, что раз он не двигается, он должен упасть, а не стоять вопреки всем законам физики. Обеими руками я уперся в заднее седло и не очень крепко нажал. Но, к счастью, из этой попытки ничего не вышло. Какая-то сила удерживала машину в том положении, в котором она была.

Впрочем, я особенно и не старался. Я был слишком растерян и подавлен.

Наверное, несколько минут прошло, прежде чем я заметил, что мотоцикл не совсем стоит на месте, а все же двигается, хотя и очень медленно. Я увидел это по заднему колесу.

К покрышке пристал кусочек смолы, а к нему прилипла спичка. Пока я вертелся возле мотоцикла, эта спичка медленно переместилась снизу вверх.

Я присел на корточки и стал смотреть на колесо. Оно и сейчас стоит у меня перед глазами. Зеленый, густо покрытый пылью обод, чуть заржавевшие спицы, старая, потрескавшаяся покрышка.

Я долго смотрел на колесо, как будто в нем была разгадка того, что случилось со всем миром.

Потом я встал и принялся разглядывать водителя. Обошел мотоцикл и стал впереди него на расстоянии полуметра от переднего колеса. Парень меня не видел.

Я наклонился и крикнул ему в ухо:

— Эй, послушайте!

Он не слышал меня.

Я взмахнул рукой перед самыми его глазами. Это тоже не произвело на него никакого впечатления. Я просто не существовал для него.

Переднее колесо подошло, наконец, ко мне — оно двигалось со скоростью, примерно, одного сантиметра в секунду — и уперлось в мое колено. Сначала слабо, затем все сильнее и сильнее оно давило на меня, и мне пришлось отступить.

Потом, совершенно ошеломленный, я побрел к двум пешеходам.

Тут я заметил, что, как только я начинаю двигаться, сразу возникает довольно сильный ветер, а когда я останавливаюсь, он прекращается. По всей вероятности, так было и раньше, но я не обратил на это внимания.

Пешеходы — молодая черноволосая женщина и пожилой мужчина с рюкзаком за плечами — стояли метрах в пятидесяти от мотоцикла. Впрочем, тоже не совсем стояли, а шли, но шли страшно медленно.

На то, чтобы сделать по одному шагу, им нужно было две или три минуты. Бесконечно медленно оставшаяся позади нога отделялась от асфальта и начинала передвигаться вперед. Бесконечно медленно перемещалось тело, и центр тяжести переходил на другую ногу. За то время, пока совершался этот шаг, я мог обойти их кругом восемь или десять раз.

По-моему, это были отец и его взрослая дочь. Мне показалось, что я их знаю — они жили километрах в пяти от поселка в отдельно стоящей даче и приходили к нам за продуктами.

И они тоже не выглядели чем-нибудь обеспокоенными. За то время, пока я был возле них, женщина повернула голову и стала смотреть в сторону от мужчины.

Помню, что я несколько раз обходил их кругом, пробовал им что-то говорить и даже дотрагивался до руки мужчины.

Один раз я сел на обочину очень близко к женщине и просидел так минут пять или десять. Мне показалось, что она меня, наконец, заметила. Во всяком случае она начала медленно-медленно поворачивать голову в том направлении, где я сидел, и позже, когда я уже поднялся и отошел, ее голова была еще долго повернута туда. Она смотрела на то место, где меня уже не было, и потом на лице у нее начало выражаться легкое недоумение. Чуть-чуть приподнялись брови и чуть-чуть округлились глаза.

Она была хорошенькая и очень походила на манекен в магазине готового платья. Особенно из-за этого удивленного выражения.

Потом я медленно пошел на пляж, сжимая голову руками.

Что это могло означать, спрашивал я себя. Может быть, какая-то новая бомба взорвалась над курортным районом? Может быть, наша планета пролетела через какой-то сгусток космической материи, который остановил или замедлил все на земле? Но почему же тогда я остался таким же, как прежде? Может быть, я брежу или просто сплю?

Но я мыслил вполне логично и ни в коем случае не спал. Палец, который я обжег о цилиндр мотоцикла, саднило, и на нем уже образовался водяной пузырик. Да и вообще все кругом было слишком реальным, чтобы быть сном.

В состоянии сна или бреда — в эфемерном, кажущемся мире — человеку бывает доступно далеко не все. Иногда он не может, например, убежать от того, кто за ним гонится; иногда, наоборот, не в состоянии догнать того, кого он сам преследует. Всегда есть какие-то ограничения. А тут все было просто и естественно. Я стоял на берегу залива, позади был мой дом — при желании я мог оглянуться и увидеть его. Я мог сесть и мог встать, мог протянуть руку и опустить ее. Меня никто не преследовал, и я сам ни за кем не гнался.

И тем не менее я был единственным двигающимся человеком в остановившемся, застывшем мире. Как будто я попал на экран замедленного кинофильма.

Я подошел к воде и с размаху ударил ногой неподвижную волну. Наверное, в моем положении было очень глупо проделывать такой опыт. Я ведь был в домашних туфлях. Мне показалось, что я ударил по каменной стене. Я взвыл, подскочил и завертелся на одной ноге, схватившись за носок другой.

Вода тоже стала не такой, как прежде.

Не помню точно, что я делал после этого. Кажется, метался по берегу, выкрикивая какие-то бессмысленные слова, требуя, чтобы «это» прекратилось, чтобы все сделалось таким, как было. Пожалуй, это был самый трудный момент для меня, и во время этого припадка отчаяния я действительно был близок к тому, чтобы сойти с ума.

Потом я обессилел и, усталый, свалился на песок у самой воды. Ближайшая волна бесконечно медленно шла ко мне. Я тупо смотрел на нее, неподвижно сидя на мокром песке. Медленно-медленно, как расплавленное стекло, она подкатила ко мне — было страшно видеть, как она приближается — и захватила ступни, колени и бедра. Минут десять, «наверное, прошло, пока мои бедра оказались в воде, нервы мои опять напряглись, и я чуть не закричал.

Но все окончилось благополучно. Волна схлынула минут через пять, и я остался сидеть в мокрой пижаме.

Потом я почувствовал, что все эти чудеса просто надоели и опротивели мне. То, что случилось, было совершенно необъяснимо — во всяком случае необъяснимо для меня в тот момент, — и поэтому очень противно.

Я поднялся и побрел домой. Мне хотелось укрыться от неподвижных людей в поселке. У меня была тайная надежда, что если я засну, то через некоторое время опять проснусь в мире, который стал движущимся и нормальным.

— Но позвольте, — прервал я инженера. — Когда все это было?

— Двадцать пятого июня этого года.

— Значит, все это вам показалось?

— Нет, не показалось. Все так и было.

— Но ведь я тоже помню двадцать пятое июня. — Я недоверчиво пожал плечами. — Я помню этот день, и многие другие помнят. Может быть, это коснулось только вашего поселка. Но и тогда такое положение не прошло бы незамеченным. Об этом все говорили бы. Что-нибудь появилось бы в газетах.

Инженер покачал головой:

— Только я один и мог это заметить. Но слушайте дальше.

ИНЖЕНЕР ВСТРЕЧАЕТ НЕЗНАКОМЦА.

В нашем саду, справа от калитки, если идти к дому, стоят несколько густых кустов жасмина. В этой заросли спрятана большая будка для собаки. Один мой приятель, уезжая в командировку, оставил у нас на лето немецкую овчарку. Для этого пса мы построили будку, а потом наш знакомый, вернувшись, взял свою овчарку, и будка осталась пустовать.

Весной и летом сыновья используют ее для игры в «индейцев».

Сейчас, идя по дорожке домой, я вдруг увидел, что из будки торчат чьи-то ноги в больших стоптанных и заляпанных сырой землей ботинках.

Как и все владельцы дач, я не люблю, когда в наш сад без спроса заходят незнакомые. Кроме того, я был поражен странной позой этого человека и с удивлением спросил себя, что он может делать там, в будке.

По-моему, я на мгновение даже забыт обо всех невероятных происшествиях этого дня.

Я подошел к кустам и стал смотреть на эти ноги.

И вдруг я услышал человеческий голос. В первый раз за все утро в странном, ни на минуту не прекращающемся шорохе прозвучали настоящие человеческие слова.

— Не надо… Не ладо, — бормотал незнакомец.

Потом послышалось несколько ругательств, и опять то же самое:

— Не надо…

— Послушайте. — сказал я, — вылезайте! Вылезайте скорее!

Ноги дернулись, и незнакомец замолчал. Я присел на корточки и потянул его за ботинок со словами:

— Ну, вылезайте скорее. Вы еще не знаете, что случилось!

Незнакомец лягнул меня и выругался.

Сгорая от нетерпения, я ухватил его ногу обеими руками, напряг все силы и вытащил мужчину из будки.

После этого мы некоторое время остолбенело смотрели друг на друга. Он — лежа на спине, я — сидя возле него на корточках.

Это был плотный коренастый парень лет двадцати пяти или двадцати семи с бледным, нездорового цвета лицом. У него был курносый нос и серые маленькие испуганные глаза.

Глядя она его могучие плечи, я удивился тому, что так легко вытащил его из будки. Наверное, ему там не за что было зацепиться.

— Послушайте, — сказал я наконец, — что-то такое случилось со всей землей. Понимаете?

Он приподнялся, сел на траве и боязливо посмотрел через редкий забор на шоссе. Отсюда, из сада, видны были неподвижные мужчина и женщина на дороге.

— Вот, — сказал он с испугом. — Смотри.

Затем он перевернулся на живот и попытался снова юркнуть в будку. Я его с трудом удержал.

После этого мы шепотом — не знаю, почему именно шепотом, — стали разговаривать.

— Весь мир остановился, — прошептал я. — И этот страшный шорох.

— И на велосипеде, — сказал парень. — Видел того типа на велосипеде?

— Какого типа?

— А там, одного. В майке. Я его свалил. Выяснилось, что на тропинке, за дачей.

Мохова, он встретил велосипедиста, неподвижно стоявшего на месте, и сбросил его на землю.

— Зачем вы это сделали? — спросил я и сразу вспомнил, что сам тоже хотел свалить мотоцикл.

— А чего же он? — ответил незнакомец и выругался.

Некоторое время мы просидели возле будки, рассказывая друг другу, что каждый из нас видел.

— А где вы были, когда это все началось? — спросил я.

— Я?… Тут.

— Где — тут? В саду?

Он замялся.

— Нет… Там, — он махнул рукой по направлению к заливу.

— Ну где же? На пляже?

Он показывал то в одну, то в другую сторону, и мне так и не удалось добиться, где же застигли его все эти чудеса.

— Значит, все это началось на рассвете, — сказал я.

— На рассвете, — согласился он и выругался.

Вообще он ругался почти при каждом слове, и вскоре я перестал это замечать.

— Ну ладно, — сказал я поднимаясь. — Давайте войдем в дом и съедим что-нибудь. А потом отправимся смотреть, что же произошло. Сходим в Глушково. Может быть, это захватило только каш поселок, а дальше все в порядке.

Я вдруг ощутил очень сильный голод.

Он тоже встал и неуверенно спросил:

— В какой дом?

— Да вот сюда.

Он боязливо огляделся:

— А если поймают?

— Кто поймает?

— Ну, этот… Который тут живет.

— Так здесь я и живу, — объяснил я. — Это наш дом.

На лице у него выразилось смущение. Затем он вдруг рассмеялся:

— Ладно. Пошли.

Все выглядело загадочно — и то, что он не хотел толком сказать мне, где он был ночью, и его неожиданный смех. Но тогда я был в таком состоянии, что не заметил этих странностей.

Пока мы жевали на кухне бутерброды и холодную баранину, он с уважением разглядывал холодильник «ЗИЛ», стиральную машину и стол для мытья посуды.

— Хорошо живешь, — сказал он мне. — Где работаешь?

Я ответил, что на заводе, и в свою очередь спросил, чем он занимается. Он сказал, что работает в совхозе «Глушково». Совхоз находится в восьми километрах от нашего поселка. Там в школе одно время учились мои ребята, и я знаю почти всех рабочих. Этого парня я там ни разу не видел, и поэтому мне показалось, что он соврал.

Когда мы выходили из дома, он угрюмо посмотрел вверх:

— И солнце тоже…

— Что солнце? — спросил я.

— И солнце стоит. — Он показал на тень от дома на дорожке. — Как было, так и есть.

Дом наш поставлен так, что окно моего кабинета и окна детской комнаты выходят на юг, а выходная дверь — на север. По утрам в летнее время около восьми часов, когда я иду на работу, тень крыши проходит через край клумбы с георгинами.

Сегодня, когда я первый раз вышел, чтобы посмотреть на неподвижного мотоциклиста, тень как раз достигла первого куста. Я автоматически отметил это, хотя был очень взволнован.

И сейчас край тени был на том же самом месте, хотя с тех пор прошло не меньше чем два часа.

Получалось, что солнце остановилось. Вернее, прекратилось вращение Земли вокруг оси.

Было от чего сойти с ума.

Помню, что мы некоторое время топтались, глядя то на солнце, то на неподвижный край тени.

Потом мы все-таки отправились в Глушково. Я вернулся в комнату, сбросил домашние туфли, надел сандалии, и мы пошли.

Даже не знаю, зачем нас туда понесло. По всей вероятности потому, что нам было совершенно невыносимо сидеть на месте и ждать, что же с нами будет дальше. Хотелось как-то действовать.

Кроме того, мы просто не знали, чем же нам теперь заниматься.

ПОХОД В ГЛУШКОВО. НАЧАЛО РАЗНОГЛАСИЙ.

Это было странное путешествие.

Когда мы двинулись в путь и острота первых впечатлений от всех чудес несколько притупилась, я начал замечать то, на что прежде не успел обратить внимания.

Во-первых, нам обоим было трудно делать первый шаг, когда начинали идти. Было такое чувство, как если бы мы делали этот шаг в воде или в какой-нибудь такой же плотной среде. Приходилось довольно сильно напрягать мускулы бедра. Но потом это исчезало, и мы шли уже нормально.

Во-вторых, при каждом шаге мы немножко повисали в воздухе. Опять-таки, как если бы мы двигались в воде. Особенно это было заметно у меня, потому что я вообще обладаю подпрыгивающей походкой.

Я чувствовал, что со стороны напоминаю танцора в балете, который не идет, а совершает бесконечный ряд длинных и плавных прыжков.

Было похоже на то, что воздух стал плотнее. Казалось, в него валили какой-то густой состав, который оставил его как прежде прозрачным и пригодным для дыхания, но сделал гораздо гуще.

И, наконец, ветер. Как только мы начинали двигаться, возникал сильный ветер, а когда мы останавливались, он мгновенно стихал…

Выйдя на шоссе, мы обогнали двух пешеходов — мужчину и женщину. Мой товарищ — его звали Жора Бухтин, — обошел их стороной, даже спустившись для этого в канаву. Вообще, первое время он очень боялся всех неподвижных фигур, попадавшихся нам на пути.

За последним коттеджем поселка я свернул с дороги и подошел к кусту ольховника, чтобы сорвать себе прутик на дорогу. Я взялся за довольно толстую ветку и дернул. Ветка отделилась так легко, будто она не росла из ствола, а была просто приклеена к нему каким-нибудь слабеньким канцелярским клеем.

Я тогда попробовал отломать сук молоденькой, рядом стоявшей липы, и он тоже сразу оказался у меня в руке. Как будто он только и ждал, чтобы я пришел и взял его с того места, на котором он рос.

И все другие ветки тоже отделялись от липы без малейшего сопротивления. Я не срывал их, а просто снимал со ствола.

Выходило, что мир не только остановился — он изменил свои физические качества. Воздух стал густым, а твердые тела потеряли прочность.

Я мог бы очистить это деревце от ветвей с такой же легкостью, с какой девочки срывают лепестки ромашки, повторяя: «Любит — не любит».

На тропинке, ведущей к совхозу, — для сокращения пути мы пошли по тропинке — нам встретился велосипедист, которого свалил Бухтин. Велосипед лежал на траве, а молодой паренек стоял рядом, взявшись за плечо рукой. На лице у него было выражение боли и недоумения.

Конечно, он не мог понять, какая сила сбросила его на землю.

Оставив велосипедиста приходить в себя, мы двинулись дальше. Я увидел какую-то птичку в полете и остановился ее рассмотреть.

По-моему, это был щегол. Он висел в воздухе, потом делал медленный и довольно вялый взмах крылышками и несколько продвигался вперед. Вообще полет не представлял собой плавного движения, а ряд коротких вялых рывков.

Можно было взять птичку в руки, но я побоялся ее искалечить.

За лесом начинались поля зеленой озимой пшеницы и сенокосные луга, где сильно и приятно пахло клевером. Тут мы вышли с тропинки на грунтовую дорогу. Я обратил внимание на то, что пыль, поднятая нашими ногами, висела в воздухе очень долго — так, что мы даже не могли дождаться, пока она уляжется.

Не стану описывать подробно все наше путешествие в Глушково. Оно было, в общем, совершенно безрезультатным. Просто пришли в совхоз и убедились, что там все обстоит так же, как и в поселке.

Сначала мы шагали довольно быстро, потом у меня все сильнее начал болеть ушибленный о волну палец, и я захромал.

По воскресному времени в совхозе было совсем пусто. Ни возле механической мастерской, ни возле конторы мы не встретили ни одного человека. Только на скотном дворе у водокачки застыла какая-то фигура с ведром в руке.

Не знаю, зачем, но мы пошли к школе. Здесь возле одной избы стоял директор совхоза Петр Ильич Иваненко, полный блондин, одетый в полотняные брюки и полотняный летний пиджак. Окно в избе было открыто, оттуда высунулась женщина в платке. Они о чем-то разговаривали.

Женщина взмахнула рукой — очевидно, от чего-то отказываясь или что-то отрицая. Но, поскольку этот взмах был виден мне и моему спутнику как бесконечно долгий, нам со стороны казалось, что она хочет ударить Иваненко.

Это выглядело довольно смешно.

Петр Ильич застыл, широко открыв рот и подняв густые седеющие брови.

Жора, опасливо остановившийся в некотором отдалении от директора, показал на него пальцем:

— Обалдел!

— Почему — обалдел? — спросил я.

— А чего же он? — Жора кивнул в сторону Петра Ильича и разинул рот, передразнивая его.

Почему-то это меня разозлило.

— Вовсе он не обалдел, — сказал я. — Что-то случилось со всей землей. Какая-то катастрофа. Понимаете?

Жорж молчал.

— Что-то такое произошло, отчего весь мир замедлился. А мы остались такими же, как были. Или, может быть, наоборот…

Я произнес это «наоборот», не думая, и потом вдруг закусил губу.

А что, если в самом деле — наоборот?

Какая-то смутная мысль, какая-то догадка забрезжила у меня в голове. Я прикинул скорость волны на заливе, скорость мотоцикла и, наконец, положение солнца на небе. Мир замедлил свое движение, но в этой замедленности была своя гармония. Солнце, движение воды, люди — все замедлилось пропорционально.

Я схватил Жоржа за руку и уселся на скамью у избы, заставив своего товарища сесть рядом. Потом я уставился на ручные часы, которые так и не снимал со вчерашнего вечера.

Целых пять минут — я считал по пульсу — я смотрел на секундную стрелку и наконец убедился, что она движется и что она прошла за это время одну секунду.

Секунда, и моих, хотя и приблизительных, пять минут!

И за эту секунду женщина, спорившая с директором совхоза, опустила руку, а Петр Ильич закрыл рот.

Выходило, что мир замедлился в триста раз. Или мы, наоборот, ускорились в той же пропорции.

Но на лице Петра Ильича, на лицах всех тех людей, кого мы видели с утра, не было никакого беспокойства. Никто из них не выглядел удивленным, испуганным, озадаченным. Все мирно занимались своими делами.

Значит, что-то странное и необъяснимое произошло с нами, а не с тем, что нас окружало.

При этой мысли я испытал немалое облегчение. Все-таки это разные вещи: предполагать, что опасность угрожает тебе одному, или думать, что ей подвергаются все люди, весь род человеческий. В конце концов я и Жорж как-нибудь выкрутимся. Лишь бы со всей землей ничего не случилось.

— Это мы с вами стали ненормальными, — сказал я своему спутнику. — А люди остались такими же, как были.

Жора тупо смотрел на меня.

— Что-то нас ускорило, понимаете? Мы стали двигаться и жить быстрее, а люди живут нормально.

— Нормально!.. Сказал тоже! — Он недоверчиво усмехнулся и встал со скамьи. — Вот гляди. — Он шагнул вперед. — Я иду, а этот стоит. И рот разинул. (Петр Ильич тем временем опять начал бесконечно медленно раскрывать рот.) А ты говоришь «нормально».

— Ну и что же? Просто мы очень быстро двигаемся и чувствуем. Поэтому нам кажется, что все другие неподвижны.

Теперь мы уже шли обратно из совхоза в наш поселок, и я попытался растолковать Жоре тот раздел классической физики, который трактует вопросы движения и скорости.

— Абсолютной скорости не бывает, понимаете? Скорость тела высчитывается относительно другого, которое мы условно считаем неподвижным. И, судя по всему, изменилась наша скорость относительно Земли. А у других людей она осталась прежней. Поэтому нам и кажется, что они стоят на месте…

Он посмотрел на меня с подозрительностью человека, которому на рынке пытаются всучить гнилье.

— Ну вот представьте себе, например, что вы едете в автомобиле на шестьдесят километров в час. Но это ваша скорость относительно земли, верно? А если рядом идет другая машина на пятьдесят километров, то относительно к ней ваша скорость будет уже только десять. Правильно?

Он нахмурил лоб и засопел, усиленно соображая.

— А на спидометре?

— Что — на спидометре?

— А спидометр сколько даст?

— На спидометре вашей машины будет, конечно, шестьдесят. Но ведь это относительно земли…

— Ну вот, шестьдесят! А ты говоришь — десять. — Он усмехнулся, как человек, окончательно посрамивший противника.

Я начал было новое рассуждение, но увидел, что Жора не испытывает ни малейшего интереса к тому, о чем я говорю.

У него совсем не было способности абстрактно мыслить. Он меня совершенно не понимал и, по-моему, думал, что я как-то пытаюсь обвести его вокруг пальца.

Я замолчал, и мы шли около трех километров, каждый поглощенный своими собственными соображениями.

Если допустить, что мы действительно «ускорились» в триста раз или около этого, выходило, что мы пронеслись из поселка в совхоз за какие-нибудь полминуты, если брать нормальное «человеческое» время. То есть для всего окружающего мы промелькнули, как тени, как дуновение ветра. Но в то же время для нас самих это был довольно долгий переход, занявший примерно два с половиной часа по нашему счету.

Но могли ли мы двигаться с такой скоростью? Тысячу или даже тысячу двести километров в час. Я помнил, что при скоростях больше двух тысяч километров, которые достижимы только для реактивной авиации, поверхность самолета нагревается до 140–150 градусов Цельсия. При скоростях за три тысячи фюзеляж нагревается до 150 градусов, так что алюминий и его сплавы теряют прочность.

А мы даже не ощущали сильной жары. По всей видимости получилось, что с ускорением всех жизненных процессов в наших телах резко ускорился и процесс теплообмена.

Это было единственным объяснением, которое я мог найти.

Впрочем, если я быстро взмахивал рукой, ту ее сторону, которая встречала сопротивление воздуха, легонько и приятно покалывало…

А пыль, которую мы подняли на дороге, идя в совхоз, все еще не успела опуститься.

Нога, ушибленная об волну, болела у меня все больше, и я постепенно отставал от Жоры. Эта боль и убеждала меня в реальности всего происходящего.

Когда мы вышли на приморское шоссе, оказалось, что в голове моего спутника все же происходила какая-то мыслительная работа.

Он подождал меня на обочине.

— Значит, мы быстро, а они медленно?

— Кто «они»? — спросил я.

— Ну, вообще… Все. — Он обвел рукой широкий круг, показывая, что имеет в виду все человечество.

— Конечно, гораздо медленнее, чем мы.

Жора задумался:

— Выходит, что им нас не поймать?

— Не поймать, — ответил я неуверенно. — А зачем, собственно, им нас ловить? Мы и не собираемся скрываться.

Он засмеялся и зашагал по асфальту. Но теперь поведение его изменилось. Прежде он боялся неподвижных людей, которых мы встречали по дороге. Теперь страх его прошел, и он сделался каким-то неприятно прилипчивым по отношению ко всему живому, что попадалось нам по пути.

Недалеко от поселка мы обогнали открытый «ЗИЛ-110». Машина шла километров на сто двадцать, «о для нас она двигалась не быстрее катка, которым разглаживают асфальт. Даже медленнее.

Мы остановились возле автомобиля и стали рассматривать пассажиров. Это была компания, отправившаяся на прогулку куда-нибудь на озера.

В машине сидело пятеро, и на всех лицах было то счастливое и самоуглубленное выражение, которое бывает у человека, когда он вполне отдается ритму быстрой езды и приятному ощущению упругого ветра.

Правда, все они казались чуть-чуть безжизненными.

Крайней справа на заднем сиденье была девушка лет семнадцати, школьница с чистым и свежим лицом, одетая в цветастое платье. Она сощурила глаза с длинными ресницами и чуть приоткрыла рот.

Жора долго смотрел на девушку, потом вдруг поднял руку, выставил короткий и толстый указательный палец с грязным ногтем и вознамерился ткнуть девушку этим пальцем в глаз.

Я едва успел отвести его руку. Мы с ним некоторое время боролись. Он, хихикая, вырывался от меня, и я с большим трудом оттащил его от автомобиля.

— Им же нас не догнать, — бормотал он.

В конце концов он сумел сорвать с девушки газовую косынку и бросил ее на дорогу. Я поднял косынку, сунул ее в кузов и потащил моего спутника дальше.

Он был силен, как бык, и тут я впервые подумал, какую опасность для людей могут представить те преимущества, обладателями которых мы случайно оказались.

А Жору теперь трудно было угомонить.

За обочиной он заметил клеста и кинулся за ним. Но, к счастью для себя, птичка была так высоко, что он не мог ее достать.

По дороге нам попался мотоциклист — тот, которого я утром увидел еще из дома. Он был примерно в полутора километрах от того места, где я его впервые рассматривал. Жоре почему-то очень захотелось его опрокинуть. Когда я опять стал его оттаскивать, он вдруг, вырвав руку, злобно посмотрел на меня.

— Уйди, гад! А то ты у меня будешь не жить, а тлеть.

Я, опешив, молчал.

Он презрительно выпятил нижнюю губу:

— Чего пристал? На что ты мне нужен?

Еле-еле я его успокоил, и мы потащились дальше. Но теперь его тон по отношению ко мне совершенно переменился.

После всей этой возни я почувствовал огромное облегчение, когда мы наконец вошли в поселок, и я смог увести его с улицы в дом.

ДРАКА.

По моим часам выходило, что мы отсутствовали чуть больше одной минуты нормального «человеческого» времени. В поселке почти ничего не переменилось с тех пор. как мы ушли.

В доме Мохова в окне его кабинета была поднята штора, и сам Андрей Андреевич сидел за своим столом. (Ужасно далеким и чужим показался он мне, когда я, прихрамывая, брел мимо.) Домработница Юшковых — веснушчатая коренастая Маша — за заборчиком на противоположной стороне улицы застыла у веревки с пеленкой в руках. Стоя на месте «недалеко от ларька, шел незнакомый мне коренастый брюнет в брюках гольф. И надо всем этим висело в небе неподвижное солнце, а ветви деревьев гнулись от ветра, которого я не ощущал.

В столовой я устало рухнул на стул. Черт побери! Все мне уже порядком надоело. Нужно было заставить себя сосредоточиться и подумать, откуда взялись все эти странности. Но я был так удручен, что чувствовал себя совершенно неспособным на сколько-нибудь объективную оценку окружающего.

И мне и Жоре хотелось есть.

Я, наконец, встал и, волоча ноги, принялся собирать на стол то, что было в холодильнике и на газовой плите на кухне.

— Сбегаю за пол-литром, — предложил Жора.

— Сходим вместе, — ответил я. Мне не хотелось отпускать его одного в поселок.

Он хмуро согласился. Я уже надоел ему со своей опекой, и он с удовольствием от меня отделался бы.

За обедом мы просидели часа два или три.

Было много удивительного. Оброненная со стола вилка повисала в воздухе и лишь минуты за полторы лениво опускалась на пол. Водка никак не хотела выливаться в стакан, и Жоре пришлось сосать ее из горлышка.

Все совершалось как бы в сильно замедленном кинофильме, и только усилием воли я заставлял себя постоянно помнить о том, что мир ведет себя нормально и лишь другая скорость нашего восприятия позволяет нам видеть его изменившимся.

Когда я смотрел на медленно опускающуюся вилку, мне вдруг показалось, что когда-то раньше я уже видел это явление и когда-то раньше уже сидел с Жорой за столом, пытаясь налить себе молоко в стакан. (Знаете, бывает иногда такое чувство, будто то, что с тобой сейчас происходит, ты переживаешь второй раз в своей жизни.).

Потом я хлопнул себя по лбу. Не видел, а читал. Читал в рассказе Уэллса «Новейший ускоритель». Там тоже был стакан, который повисал в воздухе, и неподвижный велосипедист.

Странно, как тесно даже самая смелая фантазия соприкасается с действительностью. Хотя, впрочем, если вдуматься, в этом кет ничего удивительного. Любое, даже самое фантастическое предположение все-таки основывается на действительности, так как, кроме нее, у человека ничего нет.

Я вспомнил, что в этом рассказе есть эпизод, где один из героев, живущих ускоренной жизнью, берет болонку и перебрасывает ее с одного места на другое. Этого, пожалуй, не могло быть, так как у собачонки оторвалась бы голова.

Дело в том, что в нашем положении вещи не только плавали в воздухе. Они лишились прочности. Я брал стул за спинку, и спинка оставалась в моей руке, как если бы я снимал телефонную трубку. Я пытался прибрать постель, но простыня отрывалась клочьями, когда я за нее брался. (Конечно, я говорю это не в укор замечательному писателю. Его рассказ — просто непритязательная и мастерски написанная веселая шутка).

Тут же, за обедом, я впервые увидел, как «на самом деле выглядит падающая в воздухе капля. Она вовсе не имеет той «каплевидной» формы, которую мы считаем ей присущей.

Капля из наклоненного чайника падала следующим образом. Сначала от носика отделялось нечто, действительно напоминающее каплю. Но затем тотчас же верхняя длинная часть отрывалась от нижней и образовывала крошечное водяное веретено с утолщением посередине и тонкими концами. Нижняя часть в это время делалась шариком. Потом веретено под влиянием сил молекулярного притяжения тоже распадалось на несколько мельчайших, почти незаметных глазу бисеринок, а нижний большой и тяжелый шарик сплющивался сверху и снизу. В таком виде все это, ускоряя движение, опускалось на стол.

Что-то вроде вертикально расположенной нитки с большой сплюснутой бусиной внизу и несколькими совсем крошечными выше.

Вообще, капли опускались так медленно, что я разбивал их щелчками.

Но, впрочем, мой новый знакомый не давал мне заняться наблюдениями.

Жора пьянел быстро и, опьянев, стал чрезвычайно неприятен.

Хлебнув очередной раз из бутылки, он поставил ее на стол, скрестил короткие руки на груди, сжал зубы и несколько раз шумно выдохнул через ноздри, уставившись взглядом в пространство.

Все было рассчитано на то, чтобы убедить меня в значительности его (Жоржа) переживаний.

Его красное лицо покраснело при этом еще больше, а кончик курносого носа побледнел.

Затем он презрительно оглядел комнату:

— Эх, не знаешь ты жизни.

— Почему? — спросил я.

Он пренебрежительно вздернул плечами, не удостаивая меня ответом.

— А вы, выходит, знаете жизнь? — спросил я немного позже.

Он не понял иронии и высокомерно кивнул. Затем нахмурил лоб, отчего там образовались две жирных складки, и принялся скрипеть зубами и скрипел довольно долго.

По всей вероятности, это делалось, чтобы запугать меня, и мне даже стало смешно.

Но, пожалуй, смеяться было не над чем.

— Ну ладно, — сказал Жорж. — Я им теперь дам.

— Кому?

Он посмотрел на меня, как на пустое место, еще раз скрипнул зубами и снисходительно бросил:

— Известно, кому. Легавым.

— Каким легавым?

— Из милиции… И вообще. — Он злобно рассмеялся. — И этому Иваненке тоже. Из совхоза.

В дальнейшем разговоре выяснилось, что он только что отсидел три года за хулиганство. Был осужден «а пять, но два ему каким-то образом сократили в порядке зачета.

Долго он перечислял своих врагов. Семей Иванович, некий лейтенант Петров, еще один Семен Иванович и даже директор совхоза Иваненко.

— Узнают теперь Жору Бухтима. Ни один не уйдет…

Потом настроение у него вдруг переменилось, и он затянул:

Опять по вторникам дают свидания,
И слезы матери текут без слов…

Кончив петь, он перегнулся через стол и положил мне руку На плечо:

— Ладно. Ты слушай меня. Я тебя научу, как жить. Понеq \o (я;?)л? (Он произносил это слово с ударением на последнем слоге).

Я с брезгливостью сбросил его ладонь с плеча.

— Нам теперь надо что? — продолжал он. — Деньги. Понеq \o (я;?)л? А я знаю, где взять. В бухгалтерии на электростанции. Ты только держись за меня.

— А зачем нам деньги? — спросил я. — Мы и так все можем брать, что нам надо.

Эта мысль его озадачила. Некоторое время он подозрительно смотрел на меня, потом неуверенно сказал:

— Деньги — это все.

Не помню, о чем мы говорили дальше, но позже его осенила новая идея: нам нужно было бежать в Америку. (Она представлялась ему страной, где только и делают, что круглые сутки катаются взад-вперед на шикарных автомобилях и играют на саксофонах.).

Пока он разглагольствовал, я твердо решил, что ни в коем случае не отпущу его от себя. Кто знает, что еще придет в его тупую башку. В том состоянии, в котором мы оба находились, люди были совершенно беззащитны против его наглого любопытства. Он был почти всесилен сейчас: мог украсть, ударить, даже убить.

Он вдруг поднялся из-за стола:

— Надо еще пол-литровку.

Я не успел его остановить, и он выскочил за дверь.

Посмотрев в окно и убедившись, что Жорж действительно направился в ларек, я прошел в ванную, взял там с крючка маленькое детское полотенце и сунул в карман. Потом опять стал следить за Жорой.

В ларьке он пробыл довольно долго, а назад побрел лениво. Возле прохожего в брюках гольф он остановился и обошел его кругом разглядывая. Затем вдруг сильно толкнул.

Во мне все закипело от гнева. Я выбежал из столовой.

Жора уже направлялся к молоденькой домработнице Юшковых. Я окликнул его, и он нехотя спустил ногу с забора.

Подойдя, я увидел, что его карманы подозрительно оттопыриваются.

— Что у тебя там?

Он поколебался, затем наполовину вытащил из кармана толстую пачку полусотенных банкнот.

— Мелочь я даже брать не стал, — пояснил он. — Понял? А потом есть еще место. Можем взять на пару. Идет?

Пока он все это говорил, я за спиной обмотал полотенцем кисть правой руки. Потом подошел к нему вплотную.

— Слушай меня внимательно. Сейчас пойдем обратно в ларек, и ты положишь на место все, что оттуда взял. Понятно?

Он удивленно заморгал:

— Куда положу?

— Обратно в кассу. В ларьке.

— Зачем?

— За тем, что воровать не позволю.

Наконец до него дошло. Он прищурился и внимательно посмотрел на меня снизу вверх. Он был ниже меня примерно на голову, но гораздо шире в плечах.

Дальше все шло, как в американском гангстерском фильме. Он вдруг замахнулся. Я откинул голову, и в этот момент носок его тяжелого ботинка с силой ударил меня в солнечное сплетение. На какой-то миг я почти полностью потерял сознание от боли и, ловя воздух ртом, скорчился у забора, цепляясь за него, чтобы не упасть. Ноги у меня ослабели, и, приходя в себя, я с ужасом подумал, что Жора сейчас стукнет меня ботинком еще и в лицо.

Если бы он так сделал, я уже не встал бы. Но ему захотелось попетушиться передо мной.

— Что, съел? — спросил он с жадным любопытством. — И еще съешь. Я тебя сразу понял. Тоже легавый, паскуда!

Пока он ругался, я постепенно приходил в себя. Сначала прояснилась голова, потом перестали дрожать ноги. Я сделал глубокий вздох, и мне нужно было еще две-три секунды, чтобы совсем восстановить дыхание.

Жора занес ногу. Но я уже был настороже и, выпрямившись, отскочил.

Некоторое время мы стояли друг против друга.

— Еще хочешь? — спросил он хрипло.

Я шагнул к нему и сделал движение левой рукой. Его взгляд последовал за моим кулаком. Я воспользовался этим и, вложив в движение весь свой вес, нанес ему удар правой в челюсть.

Если бы не полотенце, пальцы у меня были бы разбиты вдребезги.

Интересно было посмотреть на удивленное выражение его лица, когда он получил эту затрещину. Он постоял секунду и рухнул на одно колено.

Это был классический нокдаун.

Но на земле он оставался недолго. Вынул из кармана нож, раскрыл его и бросился на меня.

Я встретил его еще одним ударом.

Но сдался он только после третьего. Сел на асфальт и выронил нож.

— Ну что? — спросил я. — Хватит?

Он молчал.

— Хватит или еще?

— Ну ладно, — заныл он наконец. — Чего тебе надо? Чего ты пристал-то?

После этого мы понесли деньги в ларек. Он, хныкая, тащился впереди, подгоняемый моими окриками.

Продавец в белом измятом халате застыл над своей разоренной кассой. Вернее, он только начал поворачивать голову к ящику, который был недавно опустошен Жорой.

Затем я попробовал поднять сбитого с ног пешехода в гольфах. Но эта попытка оказалась совершенно безрезультатной. Тут мне пришлось столкнуться с той податливостью, которой материальный мир отвечал на быстроту моих движений.

Очень мягко и осторожно я начал поднимать мужчину за плечи. Но голова его оставалась у земли, как приклеенная. Хотя я старался делать все чрезвычайно медленно, все равно с точки зрения обычной жизни получалось, что я дергаю его с фантастической быстротой, и голова не поспевает за плечами.

Тело брюнета было у меня в руках как ватное. Я побоялся повредить мужчине и оставил его лежать.

Жора, стоя поодаль, исподлобья смотрел на все это. Он, очевидно, не мог взять в толк, почему я вожусь с человеком мне незнакомым.

Когда я встал, он откашлялся:

— Ну, я пошел.

— Куда?

Он независимо махнул рукой по направлению к станции.

— Ну, туда… Домой.

— Никуда ты один не пойдешь, — сказал я. — Так и будем все время вместе. Пошли.

Тогда он кинулся на меня второй раз. Нагнул голову и бросился вперед, как бык, рассчитывая сбить с ног.

Я пропустил его и дал подножку, так что он растянулся на дороге.

Каюсь, что после этого я ударил его ногой. Мне сейчас стыдно об этом вспоминать, но два раза я довольно сильно стукнул его по ребрам.

Это его в конце концов усмирило, и он пошел со мной.

Дома я посмотрел на часы. Боги бессмертные! Всего только две с половиной минуты прошло с тех пор, как я поднялся утром с постели, чтобы встретиться со всеми этими чудесами. Сто пятьдесят секунд прожило человечество, а для нас с Жоржем это было одиннадцать или двенадцать часов, доверху наполненных приключениями.

Мы успели познакомиться и подраться. Дважды проголодались и насытились. Сходили в Глушково и вернулись. У меня была разбита нога, болела кисть правой руки. Колючая щетина выросла на щеках и на подбородке.

А мир еще неторопливо входил только в свою третью минуту.

Как долго продлится наше странное состояние? Неужели мы навсегда обречены вести эту нечеловеческую жизнь? Откуда это все взялось?

Но я не находил в себе сил искать ответа на все эти вопросы.

Жора, как только мы вошли в столовую, свалился на тахту и захрапел.

Я тоже ощущал просто смертельную усталость, глаза закрывались сами собой. Следовало и мне лечь и выспаться, но я боялся Жоры. Мне даже пришло в голову связать его на то время, пока я буду спать. Но я знал, что он гораздо сильнее меня. Мне удалось его побить только потому, что он не имел ни малейшего представления о боксе.

Шатаясь от усталости, я смотрел на него с завистью. Ему-то не надо было меня опасаться. Вечное преимущество жулика перед честным.

Помню, что, когда Жора заснул, я вышел в вагону с намерением снять пижаму и как следует вымыться. Но пижама начала рваться, как только я стал из нее выкарабкиваться, и я счел за лучшее оставить ее на себе.

И вода тоже ничего не смывала. Она скользила по лицу и по рукам, как будто они были смазаны маслом. По всей вероятности оттого, что мне не удавалось сделать свои движения достаточно медленными.

В конце концов, так и не умывшись, я улегся на ковре в столовой. Над спящим Жорой я поставил на тахте три стула. Мне подумалось, что, когда он начнет просыпаться и двигаться, стулья попадают и разбудят меня.

В этот момент я совершенно упустил из виду, что почти все время мы были окружены тишиной, которую прерывали наши собственные голоса. Иногда, впрочем, раздавались какие-то новые и необъяснимые звуки. Что-то вроде протяжного негромкого уханья. Порой был слышен свист, источника которого мы не находили.

Дело в том, что наши уши в обычной жизни воспринимают звуки с частотой колебаний от шестнадцати до двадцати тысяч герц.

Теперь этот диапазон для нас, по всей вероятности, сдвинулся. Какая-то часть старых звуков исчезла, и появились другие, происхождения которых мы не понимали.

Во всяком случае шума от падения стульев я не услышал бы. Для нас обоих они падали как ватные.

Но тогда я обо всем этом забыл. Какое-то весьма недолгое время поворочался на ковре, пристраивая ушибленную ногу, и заснул.

ПОПЫТКА СВЯЗАТЬСЯ С НОРМАЛЬНЫМ МИРОМ.

Не знаю, как других, но меня всегда чрезвычайно освежает даже самый кратковременный сон. В студенческие годы я добавлял к стипендии, иногда работая по ночам грузчиком на мукомольном комбинате. В институте после такой ночи ужасно хотелось спать, и мне случалось довольно прилично высыпаться за пять минут перерыва между лекциями. На первой, бывало, сидишь, кусая пальцы, чтобы не дремать, затем после звонка кладешь голову на стол, забываешься и на следующей уже великолепно воспринимаешь самый сложный материал.

На этот раз я проспал не пять, а всего две минуты нормального времени. Но для меня-то, по нашему счету, это означало целых десять часов.

Я проснулся и сразу почувствовал, что усталость начисто ушла из тела. Встал и посмотрел на Жору. Он лежал, раскинувшись, тяжело похрапывая.

Вес три стула валялись на полу, и их падение не разбудило ни меня, ни его.

Крадучись, я вышел из дома в сад и огляделся.

Замершим вокруг меня лежал все тот же мир, который я только что покинул. Не шелохнув листком, стояли липы; объятые ленивым покоем, спали кусты жасмина; рядом со мной, нацелившись в воздух, неподвижно висела стрекоза с голубыми матовыми глазами.

И все было залито утренним солнцем.

Оттого, что я так хорошо выспался, наше положение вдруг представилось мне в совершенно другом свете. Что там ни говори, но ведь я был настоящим Колумбом в этой новой действительности. Мне не терпелось исследовать свои владения.

Вчера — то, что происходило до того, как мы легли спать, я уже считал событиями вчерашнего дня — мне показалось, что теперь я могу прыгать с большой высоты, не опасаясь разбиться.

Рядом с крыльцом у нас стояла длинная садовая лестница. По ней я осторожно взобрался на крышу крыльца. Высота здесь примерно два с половиной метра, но внизу тогда был мягкий дерн, который жена вскопала под какие-то поздние цветы.

Несколько мгновений поколебавшись, я прыгнул. Так оно и было. Я не падал, а парил в воздухе. Конечно, сила земного притяжения действовала на меня точно так же, как и на любое другое тело. Я опускался с ускорением в 9,8 м/сек. Но для моего сознания эта секунда была теперь растянута на более длительный срок.

Вообще, если нам случается прыгать с высоты, нам кажется, что мы падаем очень быстро только потому, что за время падения мало успеваем почувствовать и передумать. Наша способность реагировать находится в привычной гармонии со скоростью падения.

Теперь для меня эта гармония сдвинулась. Опускался я в течение полсекунды нормального времени, но относительно моей способности мыслить и двигаться это было чрезвычайно много.

Я купался в воздухе, медленно двигаясь к земле.

Это было такое новое и острое ощущение, что, едва став на ноги, я тотчас полез обратно. Уже не на крыльцо, а прямо на крышу дома.

Отсюда я оглядел поселок и увидел, что сбитого Жорой прохожего уже не было на дороге.

По всей вероятности, он все же поднялся на ноги за те две минуты, пока мы спали, и скрылся за поворотом шоссе. Наверное, он так и не понял, что с ним произошло. И не поймет никогда.

Мне ужасно хотелось еще раз испытать ощущение полета, и я снова прыгнул вниз. Впрочем, с моей точки зрения, даже не прыгнул, а всего лишь сошел с крыши на воздух.

На этот раз высота была больше — приблизительно метров пять. Это равнялось секунде нормального времени или пяти моим минутам.

Пять минут неторопливого плавания в воздухе! Чтобы понять это, надо испытать. Я раскидывал руки и ноги и, наоборот, сжимался в комок, опускался вниз животом и перевертывался. Было такое впечатление, что весь мир наполнен какой-то тонкой прозрачной эмульсией, которая мягко и нежно держит меня.

Затем, наконец, я приблизился к земле, стал на ноги и попытался тотчас вернуться к лестнице. Но не тут-то было. Я совсем забыл о силе инерции. Во время первого прыжка со сравнительно небольшой высоты она была почти незаметна. А теперь получилось иначе.

Какая-то странная тяжесть продолжала прижимать меня к земле, согнула колени, потянула вниз голову.

На какой-то момент мне даже стало страшно. Потом, сообразив, в чем дело, я быстро повернулся и лег, распластавшись спиной на траве. Тяжесть прошла сквозь голову, плечи, грудь и ноги и как бы просочилась в землю.

Помню, что после этого опыта я прыгал еще несколько раз. Наверное, если бы кто-нибудь мог меня видеть, это выглядело бы довольно глупо. Взрослый человек взбирается на крышу собственного дома и сигает оттуда как мальчишка, с блаженнейшим выражением на лице.

Мне тогда же пришло в голову, что в своем новом положении я мог бы даже летать по воздуху. Для этого мне нужны были бы только крылья. Ведь тут все дело в затратах силы на единицу времени. Мускульная система человека в обычном состоянии не может дать такой мощности, какой хватило бы, чтобы держать его в воздухе. А мои мускулы теперь могли. Мне не хватало только крыльев.

Я просто задохнулся, когда подумал об этом.

Потом я решил, что следует наконец попробовать связаться с нормальным миром. Почему бы не написать какую-нибудь записку и не положить ее на стол перед Андреем Моховым? Из сада я видел его сидящим в своем кабинете.

Сначала я попытался нащелкать записку на машинке. Однако из этого ничего не получилось. Не знаю, сколько ударов в секунду делает хорошая машинистка. По-моему. около десяти. Причем она могла бы делать и больше, но ее лимитирует та скорость, с которой клавиша возвращается на место под влиянием натянутой пружины.

Десять ударов в секунду для моего восприятия означало десять ударов в каждые пять минут. Чтобы написать строчку, мне пришлось бы прожить полчаса.

Я нажимал клавишу, она делала довольно быстрое движение и после этого как бы прилипала к ленте, отказываясь возвращаться на место.

Тогда я взял вечное перо, но и с ним вышло не лучше. Теперь чернила не успевали за быстротой моих движений. Я старался писать медленно, но перо все равно не оставляло следов на бумаге.

В конце концов мне пришлось прибегнуть к обыкновенному карандашу, которым я и написал на листке:

«Попал в другой темп времени. Живу со скоростью, в триста раз превышающей нормальную. Причина не ясна. Приготовься держать со мной связь.

В. Коростылев».

Не знаю почему, но записка получилась составленной в каком-то телеграфном стиле.

Сунув ее в карман пижамы (я оставался все это время в пижаме), я заглянул в столовую, чтобы убедиться, на месте ли Жора.

Он спал в той же позе, в которой я его оставил. На всякий случай я запер комнату на ключ.

В кабинет к Мохову я полез прямо через окно. Какое-то странное чувство удержало меня от того, чтобы идти через комнаты. Меня никто не мог видеть и остановить, поэтому я чувствовал себя незваным гостем и боялся оказаться невольным свидетелем каких-нибудь маленьких семейных тайн.

Андрей сидел за своим столом. Последние полгода он работал над усовершенствованием метода гамма-графирования, и сейчас перед ним на листе ватмана был черновой набросок одного из узлов лучеиспускающей конструкции.

На самом краю стола стояла портативная пишущая машинка.

В руках, у Мохова была логарифмическая линейка.

Мне очень трудно передать те ощущения, которые у меня возникли, когда я перелез через подоконник и сел в комнате на стул рядом со своим приятелем. Дело в том, что я почти не мог заставить себя воспринимать его как человека.

Для меня он был манекеном, отлично сделанной куклой, сохранившей полное сходство с живым Моховым.

Манекен держал в руках логарифмическую линейку и притворялся, будто он способен на ней считать.

Чертовской штукой была эта разница в скорости жизни в триста раз. Всех наших друзей и знакомых мы воспринимаем только в движении, хотя никогда и не думаем об этом. Но именно движение и придает им то обаяние, которым они для нас обладают. Постоянное движение мускулов лица, движение мысли, которое отражается в глазах и опять-таки на лице, жесты, какие-то неуловимые токи, исходящие постоянно от живого человека.

Хороший художник отличается от плохого как раз тем, что умеет схватить это внутреннее и внешнее движение на лице своей модели.

А сейчас на лице Мохова я не видел движения. Я знал, что оно есть. Но оно было слишком замедленно, чтобы я мог его заметить. Кукла — вот чем он мне казался.

Я положил перед застывшим Моховым свою записку и стал ждать, когда он обратит на нее внимание.

Медленно тянулось время. Вокруг было так тихо, что в ушах я ощущал биение своего пульса. Двадцать ударов… пятьдесят… сто двадцать…

Пять моих минут прошло, а Мохов все еще не видел моей записки. Его взгляд упирался в логарифмическую линейку.

Я все время боялся, что Жора, чего доброго, проснется там в столовой, и сидел поэтому, как на иголках.

Потом мне стало совсем невтерпеж ждать, я взял пишущую машинку — чертовски трудно было стронуть ее с места — и переставил с края стола на середину прямо перед Андреем Андреевичем, придавив кончик записки.

Это, наконец, его проняло. Согнувшись на своем стуле, я смотрел снизу ему в глаза. (Со стороны это могло выглядеть, как если бы я прислушивался к скрипу половиц на паркете). Медленно-медленно, едва заметно его зрачки стали перемещаться, взгляд последовал к тому месту, где машинка была прежде, и, затем, обратно — туда, где она стояла теперь. И так же медленно на лице Мохова стало возникать выражение удивления.

Конечно, он не мог видеть, как машинка переносилась с одного места на другое. Человеческий мозг способен улавливать только те зрительные впечатления, которые длятся дольше, чем одна двадцатая доля секунды. Я переставил машинку за одну сотую долю, и для Мохова это выглядело так, как если бы она просто стояла на углу стола, затем это место стало пустым, и машинка вдруг из ничего возникла прямо перед ним.

Он был озадачен. Выражение удивления появилось на его лице и стало усиливаться. Но даже в самой высшей точке этого чувства оно не было очень резко выраженным. Просто чуть-чуть приподнялись брови, и раскрылись пошире глаза.

Вообще он был очень сдержанным человеком, мой друг Андрей Андреевич, и сейчас я в этом лишний раз убедился.

Потом его взгляд последовал к моей записке. Удивленное выражение исчезло и сменилось интересом. Читал он ее и осмысливал секунды три или четыре. Но для меня это было около двадцати минут. Я вставал и садился, ходил по комнате, высовывался в окно, чтобы взглянуть на наш дом. А Мохов все смотрел на записку.

Один раз я положил руку на стол перед ним и держал ее неподвижно в течение трех своих минут. По-моему, он ее увидел, потому что его взгляд медленно переместился с записки на мою руку, и брови опять стали удивленно приподниматься.

Вообще же, пока я двигался, он не мог меня видеть, так же как и все прохожие, которых мы с Жорой встречали в поселке и на дороге. Для нормальной способности воспринимать зрительные образы мы двигались слишком быстро. В лучшем случае мы могли представляться людям мельканием каких-то смутных теней.

Мохов еще раз удивился, на что у него снова ушло десять или двенадцать моих минут, и после этого начал какие-то странные движения.

Я не сразу понял, что он собирается делать. Медленно Андрей перегнулся в поясе, затем под стулом согнул колени и, наконец, откинул назад руки. В этот момент он своей позой напоминал пловца, который приготовился прыгать со стартовой тумбочки в бассейне. В таком положении он находился целую минуту.

Потом колени стали выпрямляться, руки взяли стул, шея вытянулась, как у гусака, центр тяжести тела переместился вперед.

Оказалось, он всего только вставал со стула.

Я понял, что он хочет позвать жену, чтобы сделать ее свидетельницей всех этих чудес, и решил, что успею сходить проведать Жоржа.

От этой первой попытки общения с внешним миром у меня осталось довольно горькое впечатление. Выходило, что я смогу задавать какие-то вопросы, часа через два получать на них ответы, и все. Не больно-то приятно понимать, что ты непреодолимой стеной отгорожен от всех людей.

Когда я торопливо шел мимо нашего гаража в саду, мне пришло в голову, что, если Жора опять начнет хулиганить, я могу запереть его вместе со своим «Москвичом».

Гараж у меня довольно просторный. Это прочная кирпичная постройка, крытая железом. С одной стороны’ сделаны широкие двойные двери, запирающиеся на массивную щеколду, с другой — небольшое окно на высоте примерно в полтора человеческих роста. В целом — вполне пригодное место, чтобы на время изолировать опасного человека. (В это время я совсем забыл почему-то о той силе, которой мы оба обладали.).

Раздумывая, я зашел за гараж сзади и тут замер, пораженный.

Вся грядка клубники, примыкающая к кирпичной кладке, была истоптана чьими-то ботинками. К окошку кто-то приставил широкую доску и сломал раму.

Я откинул доску, подпрыгнул, уцепился за край окна и, подтянувшись на руках, заглянул внутрь гаража.

Там все было в порядке. Решетка, вделанная в стену изнутри, не была сломана.

Кто-то пытался забраться в гараж. Кто-то пробовал это сделать и потерпел неудачу, так как не знал о решетке на окне.

Мне не надо было долго раздумывать над тем, кто был этим взломщиком. Я сразу вспомнил испачканные землей ботинки Жоржа, его смущение, когда я пригласил его войти в дом, и нежелание рассказать, где застигли его все странные изменения в мире.

Но в тот момент не поступок Жоржа взволновал меня.

Он и я! Он здесь у гаража, и я у себя в спальне… Что нас связывало? Почему эта странная сила избрала только меня и его, чтобы проделать с нами все эти чудеса?

Мысленно я провел прямую линию, соединяющую гараж и нашу спальню. В одну сторону она шла к заливу, в другую — к территории электростанции.

Я отбежал от гаража, чтобы увидеть наш коттедж.

Да, конечно, это было так. Прямая линия, мысленно проведенная через заднюю стенку гаража и через то место в спальне, где стояла моя постель, уходила дальше к зданию, в котором помещается атомный реактор.

Какой-то узкий луч вдруг исторгся оттуда и изменил скорость всех жизненных процессов для меня и для моего спутника. Но почему? Что за луч? Как проник он сквозь мощные защиты, которые задерживают и потоки нейтронов и все опасные излучения, сопровождающие реакцию деления урана?

И тут я вспомнил о том, что видел вчера ночью. Маленький синеватый шар, похожий на медузу. Шаровая молния… Шаровая молния, которая вчера ушла в крышу здания как раз в том месте, куда я прочертил свою воображаемую прямую!

Неужели здесь возможна была какая-нибудь связь?

Несколько мгновений я вспоминал все, что знал о шаровой молнии.

Дело в том, что она представляет собой одну из тех загадок, решения которых еще не знает современная наука. Шаровая молния обычно двигается по ветру, но бывали случаи, когда она летела и против потока воздуха. Внутри шара господствует чрезвычайно высокая температура, но в то же время молния скользит по диэлектрикам, таким, например, как дерево или стекло, даже не опаляя их. Случается, что, встречая на пути человека, молния обходит его, как будто токи, излучаемые живым организмом, преграждают ей дорогу. В настоящее время многие считают, что шаровая молния — это и не молния вовсе, а ионизированное облако плазмы, то есть газа из ядер и сорванных с них электронов.

Если это так, природа в своей собственной лаборатории уже осуществила то, над чем бьются сейчас виднейшие умы науки.

Могло ли получиться, что, взаимодействуя с процессом деления урана в реакторе нашей электростанции, плазма шаровой молнии образовала какое-то новое излучение?

При мысли о том, что я стою сейчас перед открытием неизвестного прежде вида энергии, я почувствовал, как у меня покраснели щеки и лихорадочно забилось сердце.

Новый вил энергии!

Лучи, ускоряющие ход времени!

Я вспомнил об опытах профессора Вальцева, которыми было доказано, что под влиянием радиоактивного облучения резко сокращается срок созревания плодов на яблоне. Вспомнил о таких же работах в Брукхейвенской лаборатории в Америке.

Охваченный волнением, я кинулся к дому, чтобы поделиться с Жоржем своими соображениями. В коридоре я лихорадочно нащупал ключ в кармане, открыл дверь в столовую и остановился.

Жоржа не было.

Он даже не потрудился растворить окно, чтобы выйти. Он попросту вышиб раму вместе со стеклами.

По всей вероятности он не спал уже тогда, когда я второй раз зашел его проведать.

В окно ему было видно, что я направился к дому Мохова; он решил, что уже достаточно наслаждался моим обществом.

Все плохое, что я о нем знал, вихрем пронеслось у меня в голове.

Чем он займется теперь, оказавшись независимым? Как он будет поступать с теми, кто попадется ему на пути?

Невидимый, обладающий огромной силой, которую придала нам чудовищно возросшая скорость движений! Никто не сумеет не только задержать его, но даже и просто увидеть. Если он начнет нападать на людей, они даже знать не будут, что за страшная сила ворвалась в их жизнь…

Ругая себя за легкомыслие, с которым я оставил Жоржа одного в комнате, я бросился в сад.

ПОГОНЯ.

Как я уже говорил, дорога, проходящая по улице нашего поселка, соединяет приморское шоссе со станцией электрички, которая находится примерно в двух километрах от АЭС. Сам не знаю отчего, но, выбежав на улицу, я твердо решил, что Жорж направился именно по приморскому шоссе и не куда-нибудь, а в сторону Ленинграда.

По всей вероятности, я бы и сам так сделал, если бы оказался в его положении. Ведь пользоваться электричкой мы все равно не могли: она была для нас слишком медленной.

Я поспешно захромал к заливу, вышел на приморское шоссе и огляделся.

Направо, в (направлении на Лебяжье, шоссе идет прямой, как натянутая струна, линией и поэтому легко просматривается на протяжении целых пяти километров. Как я и ожидал, Жоржа там не было видно.

Влево, к Ленинграду, дорога начинает что-то вроде длинной параболы, один коней которой упирается в крайние дома нашего поселка, а другой — в курортное местечко. называющееся Волчий хвост. Финский залив образует тут что-то вроде маленького заливчика, и обсаженное липами шоссе повторяет изгиб берега.

По прямой на лодке, от поселка до Волчьего хвоста всего один километр, а по дороге набирается целых четыре.

Стоя у самой воды, я довольно долго всматривался в эти липы. Оттого, что сам был убежден, что Жорж пошел к Ленинграду, мне показалось, будто я вижу между стволами какое-то движущееся пятнышко.

И вдруг мне пришло в голову, что я должен ринуться наперерез сбежавшему хулигану прямо но воде и перехватить его где-то, не доходя Волчьего хвоста.

Я уже раньше думал, что при нашей колоссальной скорости движения мы могли ходить по волнам, как по суше. Теперь передо мной была прекрасная возможность это испытать. В крайнем случае я ничем не рисковал, так как глубины здесь у берега везде очень небольшие, и в самом центре заливчика мне могло быть не более, чем по грудь.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

И представьте себе, я действительно пошел по воде.

Даже не знаю, с чем можно сравнить ощущение, возникшее у меня, когда я ступил на первую неподвижную волну. Это было совсем не то, что чувствуешь, когда шагаешь по болотистой местности и, начиная проваливаться, поспешно вытаскиваешь ноги из трясины. И не то, что получается при движении по рыхлому песку.

Я, собственно, и не проваливался. Я шел как бы по тонкой пленке, которая довольно ощутимо прогибалась и пружинила подо мной. У меня все время было при этом такое чувство, что вот сейчас я и начну проваливаться, но прежде, чем это случалось, я уже убирал ногу с того места.

Один раз, примерно на середине заливчика, я остановился и, прорвав пружинящую пленку, стал медленно погружаться в воду. Но, пустившись дальше, я тотчас опять выбрался на нее.

Я бы сказал, что в зависимости от скорости движения вода ощутимо меняла для меня свое качество.

По моему собственному счету я пробежал километр за две с половиной минуты. Неплохое время, если иметь в виду ушибленную ногу.

Выбравшись на берег и продираясь к шоссе сквозь кусты ольховника, я даже улыбнулся, подумав о том, как изменится лицо Жоржа при встрече со мной.

Однако мне так и не пришлось полюбоваться его растерянностью, поскольку на дороге Жоржа не было.

До сих пор не знаю, что привиделось мне с другого берега заливчика. Может быть, это было просто то темное пятно, которое возникает от утомления зрительного нерва.

Шагая обратно к поселку, я встретил несколько автобусов. Один шел к Ленинграду и был совершенно пустым, а два других, двигавшихся в противоположном направлении, тяжело осели под тяжестью многочисленных пассажиров.

Это навело меня на мысль, что сегодня, собственно говоря, воскресенье, выходной день, и, вместо того чтобы отдыхать, я гоняюсь по дороге за бандитом.

Тогда я первый раз очень отчетливо понял, насколько понятие «свобода» противоположно возможности делать все, что захочется. Я-то действительно мог делать все, чего желала душа, — даже бегать по воде. Но в то же время я чувствовал себя чем-то вроде узника, находящегося в одиночном заключении. Все ехали загорать, купаться, болтать с друзьями, а я даже не мог рассказать никому тех чудес, которые уже испытал.

Впоследствии, пока длилось это мое странное состояние, я возвращался к этой мысли несколько раз.

Свобода-это прежде всего возможность свободно общаться с людьми, а без такой возможности все другое теряет цену.

Раздумывая об этом, я незаметно дошел до поселка и остановился в нерешительности.

Куда идти? К Андрею Мохову, чтобы получить ответ на свою записку? Домой, чтобы перекусить что-нибудь?

Я уже чувствовал довольно сильный голод. Вообще я заметил, что и мне и Жоржу хотелось есть гораздо чаще, чем в нормальных обстоятельствах — может быть, потому, что мы все время находились в движении.

И где искать теперь этого самого Жоржа?

Почти бегом я добрался до станции электрички и некоторое время разыскивал его там.

Только что пришел поезд из Ленинграда, и перрон был полон приехавших и встречавших. Празднично одетые мужчины и женщины, молодежь с рюкзаками, несколько велосипедистов.

Наверное, в действительной жизни на станции было очень оживленно, но для меня это все представляло собой толпу манекенов, сошедших с витрины магазина готового платья.

В одном месте на ступеньках, ведущих с перрона на дорогу, стоял поддерживаемый дедушкой за плечо двухлетний малыш в матросском костюмчике. На круглом личике у него застыла радостная улыбка, а в двух шагах к нему протягивали руки счастливые отец с матерью.

Было такое впечатление, будто все они репетировали для фотографа слащавую семейную сценку: «Миша встречает папу с мамой».

Тут же впервые я испытал ощущение стыда, оттого что я не такой, как все.

Позже это чувство все росло и росло во мне. Но в первый раз оно пришло именно тогда на перроне.

Возможно, это покажется странным, но меня ужасно угнетало то, что все вокруг были хорошо одеты, чисты и веселы, а я бродил среди них в грязной и разорванной в нескольких местах пижаме, небритый и усталый.

Я знал, что никто не мог меня видеть, так как я постоянно двигался, но все равно мне не удавалось побороть чувство стыда.

Осмотревшись на перроне, я вышел на дорогу к Ленинграду, которая идет здесь совсем рядом с железнодорожной линией, и увидел наконец Жоржа примерно метрах в восьмистах впереди.

Тогда началась погоня, которая длилась целых два часа.

Впрочем, не уверен, что это можно было назвать погоней. Жорж от меня не убегал, он не знал, что я пытаюсь его догнать.

Возле станции «Спортивная», которая находится в шести километрах от нашей, я чуть было не настиг Жоржа, потому что он остановился обшарить карманы пожилого профессорского вида гражданина в сером костюме.

Я был в это время метрах в ста от обоих и спрятался в кусты, боясь, что Жорж меня заметит. Потом я стал пробираться по кустарнику вперед, но Жорж в это время кончил свое дело, бросил бумажник гражданина на землю и быстро зашагал дальше.

Бумажник так и лежал на асфальте, когда я шел мимо пожилого мужчины. Пиджак у него был весь разорван.

Вообще, вся неестественность и даже дикость этого преследования заключались в том, что я просто физически был не в состоянии догнать Жору, хотя все время видел вдалеке его коренастую фигуру в пиджаке. Мы обгоняли автомобили и автобусы, мы двигались быстрее транспорта любого вида. На земле не существовало силы, которая могла бы мне помочь.

Как в эпоху первобытного человека, результат зависел только от наших ног. А у Жоржа они были проворнее, потому что я с каждым новым шагом хромал все сильнее и сильнее…

Когда мы были недалеко от следующей станции, случилось нечто, в конце концов принудившее меня совсем отказаться от погони.

ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНАЯ КАТАСТРОФА.

Сначала был звук, который заставил меня насторожиться.

Я хромал мимо бесконечно длинного железнодорожного состава, когда вдруг откуда-то издали пришел и раскатился низкий, все усиливающийся рев.

Это так походило на гром, что я остановился и взглянул на небо. Но на нем не было ни облачка.

Помню, что этот рев меня даже испугал. В нем было что-то всеобъемлющее. Как будто бы кричала сама земля. А я чувствовал, что с меня уже достаточно всяких чудес и космических катастроф.

Затем я посмотрел в сторону паровоза, увидел неподвижное облако пара возле трубы и понял, что это всего лишь паровозный свисток.

Машинист предупреждал начальника станции о приближении поезда.

Очень долго я брел мимо этого состава. Сначала шли платформы, груженные камнем, затем несколько вагонов со скотом, три нефтеналивные цистерны, опять платформы и опять вагоны.

Это был совершенно бесконечный поезд, и я устал обгонять его. Он мне надоел, когда я дошел еще только до середины.

Это может показаться странным, но, если мы с Жоржем куда-нибудь шли, нам вовсе не казалось, что мы движемся со сверхъестественной быстротой. Нам казалось, что все остальное стоит на месте, а мы сами двигаемся только нормально.

Дело в том, что «быстро» и «медленно» — это чисто субъективные понятия.

Поэтому мне представлялось, что я с нормальной скоростью иду вдоль бесконечного поезда, который почти что стоит неподвижно. (В действительности он двигался со скоростью километров сорок в час.).

Я дошел до первых вагонов, когда в рев паровозного свистка начали вплетаться гудки высокого тона. Было такое впечатление, будто они идут от колес.

Потом, уже возле тендера, я увидел внизу, под невысокой насыпью, старуху в вязаной кофточке, которая с совершенно отчаянным лицом протягивала руки к чему-то, находившемуся на рельсах впереди паровоза.

Так как я шел почти рядом с вагонами, мне было не видно, что это такое.

Я сделал еще несколько шагов и миновал паровоз. Помню, что меня обдало жаром, когда я проходил мимо шатуна.

Метрах в двадцати от передних маленьких колес, которые называются бегунками, на шпалах стояла девочка лет четырех или пяти.

Вернее, не стояла, а бежала. Но так как для меня весь мир был неподвижно застывшим, мне казалось, что она стоит в позе бегущей,

Обыкновенная девочка. Гривка волос пшеничного цвета, штапельное короткое платьице, пухлые неуклюжие детские ножки.

Я посмотрел на девочку, на старуху, на машиниста, который почему-то высунулся чуть ли не до пояса из своего окошка, и пошел дальше.

Жорж был еще виден в полукилометре от меня на дороге.

Я отошел метров на десять, и только тогда меня вдруг осенило.

Что я делаю? Куда я иду? Ведь сзади происходит катастрофа! Ребенок попал под поезд!

Уже позже я понял, как это все получилось. На насыпи и возле нее всегда поспевает в июне много земляники. Хотя железнодорожная администрация и борется с этим, но дачники из окрестных поселков и деревенские ребятишки часто тут ее собирают.

По всей вероятности, старуха с девочкой как раз этим самым и занимались. Потом старуха вдруг увидела издалека поезд и крикнула внучке, которая была на другой стороне насыпи, чтобы та береглась. А девочка не расслышала и побежала к старухе.

Понять я все это понял, но что я должен был делать?

Я знал, что, если просто сниму сейчас девочку со шпал и поставлю на траву, это будет означать, что я налетел на ребенка со скоростью пушечного снаряда.

Я помнил, как отрывались спинки от стульев, когда я пробовал переставлять их с места на место.

Не скрою, что я ощутил сильнейшую ненависть к глупой старухе. С маленьким ребенком идти на насыпь за ягодами! По-моему, у нас мало штрафуют за различные железнодорожные нарушения…

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Паровоз медленно, но неотвратимо приближался к девочке.

И ребенок, и старуха застыли совершенно неподвижно, а огромная махина локомотива каждую секунду неуклонно отвоевывала по сантиметру. Лицо машиниста выражало крайнюю степень ужаса и отчаяния. Я теперь понял, что гудки, которые вплетались в рев паровоза, были скрипом тормозных колодок.

Сначала мне пришло в голову попытаться поднять девочку за платье. Но, как только я потянул подол вверх, легкая материя начала расползаться.

Затем я решил, что скину пижаму и возьму в нее девочку, как в мешок. Я совсем забыл, что я уже однажды пробовал снимать пижаму, и конечно, штапельное полотно тоже поползло у меня под пальцами.

Странное было положение. Застывшая на бегу девочка, искаженное отчаянием лицо машиниста — он, конечно, был уже уверен, что раздавит ребенка, неуклонно приближающиеся тяжелые буфера паровоза и я, не знающий, как мне взяться за это маленькое светловолосое создание.

Но медлить было нельзя. Еще мгновение, и поезд смял бы ребенка.

В конце концов я решил просто взять девочку руками. Трудность была в том, чтобы не повредить ей слишком быстрым движением.

Бесконечно осторожно я просунул ладони под мышки ребенку и медленно начал поднимать маленькое хрупкое тельце. Девочка так и осталась в положении бегущей, когда ее ножки отделились от шпал.

А полотно железной дороги уже ощутимо прогибалось под тяжестью паровоза.

Когда круглый плоский буфер подошел ко мне совсем близко, я, оставаясь сам на месте, осторожно начал двигать девочку в воздухе. Затем буфер уперся мне в спину, жарко дохнуло запахом смазочных масел. Я сделал несколько шагов по шпалам, сошел с насыпи и просто отпустил девочку над землей.

Даже не знаю, с чем можно сравнить то, что я делал. Примерно так в нормальной жизни человек нес бы налитый до самых краев таз с водой.

Со стороны это выглядело, как если бы девочку перед самыми колесами поезда просто сдуло ветром со шпал.

Некоторое время я стоял возле нее, глядя, как она постепенно опускается на траву. На лице у нее появилось выражение испуга, которое начало затем сменяться удивлением.

По-моему, я ей все-таки не повредил.

Старуха продолжала стоять так же, как стояла, а машинист еще больше высунулся из окошка и смотрел теперь под колеса паровоза. Он, наверное, думал, что ребенок уже там.

Я испытывал по отношению к нему очень теплое чувство. Хотелось похлопать его по испачканному маслом плечу и сказать, что все окончилось благополучно.

Потом я посмотрел на шоссе, ища глазами Жоржа. Но он за это время уже скрылся из виду.

Уже совершенно не веря, что я его догоню, я дошел до станции «Отдых». Здесь шоссейная дорога делится на две. Одна ветка поворачивает к заливу, чтобы соединиться там с приморским шоссе, а другая идет на Красноостров и дальше тоже на Ленинград.

Не было никакой возможности угадать, в какую сторону направился Жора.

Минут десять я бродил по станции, надеясь где-нибудь на него наткнуться. Мне хотелось пить, и я подошел к маленькой очереди возле ларька газированных вод. Пока продавщица неподвижно отсчитывала сдачу полному вспотевшему, несмотря на ранний час, гражданину, я взял стакан и попытался сам налить себе воды без газа. Но для меня это оказалось слишком длительным процессом. Не дождавшись, когда мой стакан наполнится, я поставил его на прилавок и вырвал другой из рук гражданина.

Поесть я тоже был бы не прочь, и рядом, на станции, уже работал буфет. Но я не мог заставить себя войти в помещение, наполненное народом. Я снова начал испытывать чувство стыда оттого, что я не такой, как все.

Я проверил свои ручные часы по станционным. Они шли секунда в секунду.

После этого я, сильно хромая, побрел домой.

Очень плохое у меня было настроение. Впервые мне пришло в голову, что, в сущности, человеческий век не так уж долог — всего каких-нибудь восемьсот месяцев. А поскольку я жил в триста раз быстрее, оставшиеся мне тридцать лет я проживу всего за один или полтора месяца нормального времени. Сейчас конец июня, а в середине августа я буду уже глубоким стариком и умру.

Но вместе с тем для меня самого. — для моего внутреннего ощущения — это будут полных тридцать лет со всем тем, что образует человеческую жизнь. С надеждами и разочарованиями, с планами и их исполнением. И все это пройдет в полном одиночестве. Ведь нельзя же считать общением те записки, которыми я смогу обмениваться с неподвижными манекенами — людьми…

Времени было десять минут девятого. Через два нормальных «человеческих» часа из города должна была вернуться Аня. Как я встречу ее? Как дам ей понять, что меня больше не существует в нормальном счете минут и секунд? Что скажет она ребятам об их отце?

Все это были горькие мысли, и я несколько раз болезненно вздыхал, тащась по дороге.

На середине пути мне вдруг очень сильно захотелось спать. Некоторое время я выбирал какое-нибудь скрытое от посторонних глаз местечко в кустарнике на краю шоссе, где я мог бы улечься и заснуть. Но тут, по линии железной дороги, повсюду было людно, и я не нашел ничего подходящего.

Мысль о том, что меня смогут увидеть спящим, почему-то страшила.

Большой палец на ноге здорово распух и посинел, и постепенно, по мере того, как я брел к дому, начала болеть вся ступня. Я хромал все сильнее и, прежде чем добраться до нашего поселка, несколько раз присаживался отдохнуть.

Когда я еще крался в кустах, стараясь приблизиться к Жоржу, я задел за какой-то сук, и пижама слегка порвалась пониже воротника. Потом линия разрыва все увеличивалась, пока, наконец, на спине у меня «е оказалось двух ничем не соединенных половин пижамы. Я их снял и выбросил.

Вообще я добрался до своего дома в довольно жалком состоянии. Хромой, усталый, голодный и до пояса голый. Поспешно сжевал кусок хлеба и свалился на тахту.

НОВЫЕ ВСТРЕЧИ С МОХОВЫМ.

Иногда с человеком случается так, что, хотя его ждет срочное и важное дело, он вдруг ни с того ни с сего начинает заниматься какими-нибудь пустяками. Знает, что надо браться за важное, а сам тратит время на то, чтобы по-особому отточить карандаш, вспомнить фразу из недавно прочитанной книги или что-нибудь другое в таком духе.

Обычно это бывает от большой усталости.

Когда я после нескольких часов тяжелого сна поднялся с тахты у нас в столовой, я тоже вместо того чтобы сразу отправиться к Мохову и узнать, ответил ли он мне какой-нибудь запиской, принялся надевать рубашку, которую взял из ванной.

В конце концов было не так уж существенно, в рубашке я буду ходить по поселку или в одних только пижамных брюках. Все равно меня никто не мог видеть, и холодно мне тоже не было.

Но как только я пробовал натащить рубашку на себя, материя бесшумно и без всякого сопротивления рвалась, и скоро по всей комнате плавали, медленно опускаясь на пол, оторванные рукава и полы.

Потом я попытался приладить на ногу согревающий компресс (надо было, конечно, охлаждающий, как полагается при вывихах и переломах). Но бинт рвался у меня под руками, и в конце концов я просто надел ботинок на босу ногу.

И только после этого я пошел к Мохову.

Выходя из дома, я подумал о том, как успел уже разрушиться наш коттедж за это время. В столовой была выбита оконная рама, на кухне по полу рассыпались осколки разбитой Жоржем бутылки, выходная дверь, сорванная с петель, валялась в саду на траве.

К Андрею Андреевичу я опять полез через окно кабинета.

Я перемахнул через подоконник и увидел, что Мохов и его жена Валя стоят рядом у стола. У обоих на лицах было такое выражение, будто они к чему-то прислушивались.

Я ожидал, что на столе будет приготовленная для меня записка, но ее не было.

В руке у Вали был нож для резанья хлеба. По всей вероятности, она готовила завтрак, когда Андрей позвал ее.

В моем нервном состоянии я почувствовал, как во мне нарастает раздражение. Почему же он не ответил на мою записку?

Потом я взглянул на ручные часы, и сердце у меня похолодело. Понимаете, с тех пор как я был здесь в кабинете, прошло всего четыре нормальных «человеческих» минуты!

Мои размышления возле гаража, бег по волнам через залив, погоня за Жоржем вдоль линии железной дороги, спасение девочки и обратный путь в поселок — все уложилось в четыре обыкновенных минуты.

Черт возьми, конечно, Мохов не успел ничего как следует сообразить.

А я уже вернулся после всех своих приключений и хочу получить ответ на свое письмо.

Я сел на стул сбоку от Андрея и стал смотреть на них обоих.

Бесконечно медленно эти две живые куклы поворачивали друг к другу головы, и бесконечно медленно на их лицах расплывались улыбки.

Минут пятнадцать прошло, пока они наконец улыбнулись друг другу и Валя начала раскрывать рот. Наверное, она собиралась сказать мужу, чтобы он не мешал ей собирать на стол.

Когда я влезал в окно, поднятый мною ветер подхватил со стола сорванный листок настольного календаря, и в течение по крайней мере десяти минут этот листок косо плыл в воздухе в угол комнаты.

Это был зачарованный, спящий мир, где люди и предметы жили в какой-то ленивой дреме.

Я встал, снял машинку со стола и поставил ее на пол — пусть Валя тоже убедится, что все это вовсе не шутки. Взял из неподвижной руки Андрея карандаш и крупно написал на ватмане поверх его чертежа:

«Я живу в другом времени. Подтверди, что ты прочел и понял, что здесь написано. Напиши мне ответ. Я не могу тебя слышать. Напиши тут же. В.Коростылев».

Сколько времени потребуется Андрею, чтобы осмыслить мое новое письмо и написать ответ? По всей видимости — не меньше одной «человеческой» минуты. Не меньше одной своей минуты и не меньше моих пяти часов.

Я выбрался из окна в сад и пошел в ларек взять там еще масла и консервов.

Плохо помню, чем я занимался потом. По-моему, эти пять часов прошли для меня в каком-то тоскливом ожидании. Два раза ел — опять хлеб с маслом и консервы — слонялся, прихрамывая, по поселку, около часа просидел, держа ногу в тазу с холодной водой. (Мне очень долго пришлось провозиться, пока я налил этот таз и пока убедился, что его нельзя переносить с места на место. Как только я пытался это сделать, вода выскальзывала из таза и медленно растекалась в ванной на кафельном полу.).

А вокруг меня продолжалось все то же бесконечное утро.

Я не сразу понял тогда, почему мне было так важно, чтобы Андрей узнал о том, что со мной произошло. Чтобы вообще об этом стало известно.

Очевидно, все дело в том, что человеку страшна бесцельность. Можно переносить любые испытания и преодолевать любые трудности, но только, если все это имеет цель.

Кроме того, человеку очень важно самому выбирать свою судьбу. В известных случаях он может идти на заведомую гибель. Но так, чтобы это исходило от него самого. Человек повсюду хочет быть хозяином обстоятельств, но не их рабом.

И я, по-видимому, тоже хотел быть господином того, что со мной случилось. Какая-то сила вырвала меня из обычной жизни людей. До тех пор пока об этом никто не знает, я остаюсь в положении человека, попавшего под трамвай. Но я не хотел быть жертвой слепой случайности. Мне нужно было, чтобы люди знали о том, что со мной произошло, чтобы я с ними переписывался, чтобы я как-то овладел положением. Тогда все дальнейшее приобрело бы смысл. Даже моя смерть — если это ускоренное существование в конце концов меня убьет…

За этими размышлениями у меня прошел остаток того срока, который я дал Андрею Мохову, чтобы ответить на мою записку.

Честно говоря, я ожидал всего, но только не того, что он написал мне на том же листе ватмана.

Андрей склонился над столом с карандашом в руке, а Валя, полуобернувшись, стояла у двери. У «ее была такая поза, будто ее что-то испугало.

Я перелез через подоконник и под своей запиской увидел две неровных строчки:

«Василий Петрович, оставь свои фокусы. Объявись. А то все-таки несолидно. Мешаешь рабо…».

Он как раз заканчивал последнюю фразу.

Помню, что это меня ужасно раздосадовало. Фокусы! Несолидно! Все, что я пережил и перевидел за это утро, — не более, как фокусы. Ну хорошо же! Я сейчас покажу, что это за фокусы.

Потом я все-таки взял себя в руки. А я сам поверил бы, если б получил от приятеля записку, что он живет в другом времени?

Несколько мгновений я крутился по комнате между застывшими Валей и Андреем, ища, за что бы взяться. Наконец меня осенило — это же очень просто.

Я уселся за стол рядом с Андреем и просидел неподвижно минут пять.

И они оба меня увидели. Сначала Андрей, затем Валя.

Андрей стоял у стола, чуть согнувшись. Он дописывал свое послание. Потом тело его стало выпрямляться, а голова поворачиваться ко мне. Впрочем, еще раньше ко мне медленно скользнули зрачки.

Он выпрямлялся минут пять или шесть, а может быть, даже все десять. За это время на лице его переменилась целая гамма чувств. Удивление, потом испуг — но очень маленький, едва заметный — и, наконец, недоверие.

Все-таки поражает выразительность человеческого лица. Чуть-чуть расширенные глаза — может быть, на сотую долю против обычного — и вот вам удивление. Прибавьте к этому чуть опущенные уголки рта — и на вашем лице будет испуг. Совсем слегка подожмите губы, и это уже недоверие.

Удивление и испуг сменились у Андрея довольно быстро, но недоверие прочно держалось на его лице. С ним он не расставался минут пятнадцать, стоя возле меня, как окаменелый, и у меня от неподвижного сидения заболела спина.

Затем он стал бесконечно медленно поднимать руку.

Он хотел дотронуться до меня, убедиться, что это не мираж.

А Валя просто испугалась. Широко открылся рот и расширились глаза. Она начала совсем поворачиваться к двери — раньше она стояла вполоборота, затем приостановилась и опять стала поворачивать голову ко мне. Но на лице долго оставалось выражение страха.

Мне очень трудно описать, что я чувствовал, когда рука Андрея медленно, почти так же медленно, как двигается по траве тень от верхушки высокого дерева, приближалась к моему плечу.

Вообще он казался мне не совсем живым, и это впечатление как раз усиливалось оттого, что он двигался.

Странно, но это так и было. Медлительность движения как раз подчеркивала всю необычность обстановки. Если бы Андрей и Валя вовсе не двигались, они были бы похожи на манекены или на хорошо выполненные раскрашенные статуи, и это так не поражало бы.

Потом его рука легла на мое плечо. Я считал по пульсу. Двадцать пять ударов, еще двадцать пять… Две минуты, три, четыре…

У меня начал болеть еще и затылок, но я старался сидеть неподвижно.

Удивительно выглядел процесс восприятия ощущения, так растянутый во времени.

Рука Андрея легла ко мне на плечо. Но он еще не успел ощутить этого: на лице его было то же выражение, что и пять минут назад, хотя рука уже держала меня.

Я считал секунды. Вот нервные окончания на пальцах ощутили мою кожу. Вот сигнал пошел по нервному стволу в мозг. Вот где-то в соответствующем центре полученная информация наложилась на ту, которую уже дал зрительный нерв. Вот приказание передано нервам, управляющим мускулами лица.

И наконец он улыбнулся! Процесс был закончен.

Вернее, не совсем улыбнулся. Только чуть заметно начали приподниматься уголки рта. Но достаточно, чтобы выражение лица уже переменилось.

Черт возьми! Я не сразу понял, что присутствую при замечательном опыте. При опыте, доказывающем материальность мысли.

Я двигался и вообще жил быстрее и поэтому быстрее мыслил. А Андрей жил нормально, и в полном соответствии с другими процессами вело себя и его мышление.

Затем вдруг его взгляд погас. Я даже не успел уловить, когда это случилось. Но слово «погас» очень точно передает то, что произошло. Он все еще смотрел на меня, «о глаза стали другими. В них что-то исчезло. Они сделались тусклыми.

И голова начала поворачиваться в сторону. Как будто он обиделся на меня.

Только минуты через четыре я понял, что он просто хочет убедиться, видит ли меня Валя.

Но удивительно было, как погас взгляд. Сразу, как только он начал думать о Вале и на мгновение соответственно перестал думать обо мне, взгляд, все еще направленный на меня, переменился. Сделался безразличным. То же самое глазное яблоко, тот же голубовато-серый зрачок с синими радиальными черточками, но глаза стали другими, совсем не похожими на прежние.

Что там могло произойти, когда исчезла мысль? Ведь не изменился же химический состав глазного яблока?

Может быть, мне стоило посидеть еще немного, чтобы Валя могла подойти и тоже убедиться в том, что я существую.

Но у меня сильно затекла больная нога.

В кабинете Андрея я пробыл еще около двух часов. Ни о каком непосредственном общении не могло быть, конечно, и речи.

За эти два часа Андрей окончательно повернулся к Вале, поднял руку, подзывая ее, и повернулся к тому месту, где меня уже не было. А Валя сделала несколько шагов от двери к столу. И все.

Для них мои два часа были двенадцатью секундами.

На ватмане я приписал для Андрея еще одно слово:

«Пиши».

И ушел.

Мне опять хотелось спать — вообще утомляемость наступала скорее, чем при нормальных условиях. На мгновение у меня мелькнула мысль улечься здесь же. Если бы я проспал часов пять, Валя с Андреем могли бы меня видеть в течение одной своей минуты.

Но потом мне почему-то стало страшно ложиться здесь, в кабинете на диване. Ужасно глупо, но вдруг мне показалось, что эти две почти неживые фигуры, воспользовавшись моим сном, свяжут меня и что связанный я даже не смогу им ничего написать.

Другими словами, начали шалить нервы…

А между тем я начал замечать, что скорость моей жизни постепенно увеличивается.

УВЕЛИЧЕНИЕ СКОРОСТИ.

Впервые я заметил это по тому, как медленно падал нож, когда я у себя в столовой отпустил его над столом. Предметы и раньше падали очень лениво, но на этот раз нож опускался на стол еще медленнее.

Затем стало труднее с водой. Прежде мне достаточно было десяти минут, чтобы набрать стакан на кухне под краном. Теперь стакан наливался минут за двенадцать-четырнадцать.

Сначала я, впрочем, не обратил на это особенного внимания.

Выспавшись и пообедав, я опять побрел к Андрею Мохову, чтобы получить наконец свидетельство о том, что он поверил в мое существование в другом времени.

Действительно, на столе на чертеже меня ждала строчка:

«Что мы должны делать? Нужна ли тебе помощь?».

Андрей и Валя опять стояли у стола, как бы прислушиваясь к чему-то.

Нужна ли мне помощь? Да я и сам не знал, что мне нужно.

Потом я еще дважды обменивался с Андреем записками. Написал ему о том, что где-то бродит Жорж, и о том, что моя скорость все время растет. Он ответил просьбой, чтобы я снова ему показался.

Еще один раз я сидел у него в кабинете два с половиной часа, и они с Валей меня опять видели. Вообще эти встречи были мучительными. Я никак не мог справиться с раздражением, которое вызывала у меня медлительность нормальных людей, и, кроме того, постоянно попадал впросак. Мне казалось, что те или другие движения Вали и Андрея имеют отношение ко мне, но на проверку получалось, что это не так. Например, Андрей начинал поднимать руку. Я тотчас решал, что он собирается до меня дотронуться. Но рука шла мимо. Одну минуту, другую, третью… Тогда я начинал думать, что он хочет указать на что-нибудь. Но в конце концов, через пять или шесть минут выяснялось, что он всего лишь поправлял прядь волос на лбу.

Вообще мне ни разу не удавалось догадаться заранее, что будет означать то или иное движение.

Да и все равно в этих встречах не было смысла. Мы могли общаться только с помощью записок.

У меня было много свободного времени, и сначала я не знал, куда его девать.

Это было удивительно, но я понял, что человек просто ничего решительно не может делать только для одного себя. Даже отдыхать.

Например, книги.

Однажды я раскрыл томик Стендаля, но тотчас оставил его.

Оказывается, мы читаем не просто так, а с тайной — даже для нас самих тайной — надеждой сделаться от этого чтения лучше и умнее и это хорошее и умное сообщить другим.

Наверное, Робинзон Крузо не стал бы и браться за библию, если бы не верил, что когда-нибудь все-таки выберется со своего острова. А я как раз чувствовал себя таким одиночкой-робинзоном в необитаемой пустыне другого времени. Кто знает, удастся ли мне вернуться к людям?…

Конечно, я много размышлял над тем, какая сила ввергла меня и Жоржа в это странное состояние, и пришел к выводу, что в моей гипотезе о шаровой молнии не было ничего невероятного. Бесспорно, что взаимодействие плазмы с реакцией деления урана могло дать излучения, по своему характеру близкие к радиоактивным, но еще неизвестные человечеству. А в том, что радиоактивные излучения способны влиять на биологические процессы жизни, никто не сомневается…

У меня было много наблюдений, и, так как я считал, что впоследствии для науки будет интересно и важно все, что испытал и видел первый человек, живущий ускоренной жизнью, я начал писать дневник.

Некоторые странички и сейчас стоят у меня перед глазами:

«25 июня, 8 часов 16 минут 4 секунды.

Обследовал путь луча от стены, ограждающей электростанцию, до залива. Все живое в этой зоне живет ускоренно. Куст пеонов, подвергшийся облучению, уже дал крупные цветы. Обычно они созревают в начале июля.

Трава в зоне действия луча на два-три сантиметра выше остальной. Это хорошо видно, если смотреть издали и со стороны, например, с нижнего сука липы справа от дома».

«25 июня, 8 часов 16 минут 55 секунд.

Около четырех моих часов назад из дома Юшковых вышел их старший сын и сейчас идет по саду. Когда я наблюдал за ним первый раз, на каждый шаг у него уходило около трех моих минут. Теперь уходит четыре. Значит, я все время ускоряюсь.

С этим наблюдением сходится и другое. Вода стала еще более плотной. На заливе на волне я стоял, не проваливаясь, около полусекунды».

«То же число и час. 28 минут.

Я ударил молотком о большой камень в саду. Молоток сплющился в блин, как если бы он был из глины. Еще несколькими ударами я превратил его в шар.

Дерево сделалось мягким, как масло. Толстую дюймовую доску мне удалось разрезать поперек слоя так же легко, как я резал бы масло. Но при второй попытке нож затупился, и я его с трудом вытащил.

Видел в саду бабочку, которую я не мог догнать. Она от меня улетала. Это служит еще одним подтверждением того, что все живое подверглось действию силы. Но именно только живое, так как часы ходят по-прежнему.

Интересно было бы проверить, увеличилась ли скорость распространения радиоволн и электрического тока в этой зоне. К сожалению, у меня нет никаких приборов…».

Когда я несколькими ударами о камень превращал молоток то в шар, то в плоскую лепешку и делал это до тех пор, пока железо не начало крошиться, я понимал, конечно, что физические свойства металла остались прежними. И дерево, которое я резал, как масло, тоже не переменилось. Дело было в том, что невероятно увеличилась мощность моих движений.

В этой связи мне пришло в голову, что в будущем, когда человечество овладеет способом ускорения жизни, оно получит огромную дополнительную власть над природой.

Ведь, если вдуматься, до сих пор вся биологическая жизнь на Земле — и человек в том числе — развивалась в полной гармонии с неживой природой. И в результате человеческое тело подчиняется тем же законам силы тяжести, например, что и камень. Человек, кроме того, так же медлителен, как и большинство животных. Но ведь это не только гармония, но и рабская зависимость. Камень не держится в воздухе, потому что его удельный вес больше удельного веса воздуха, и человек сейчас тоже не в состоянии летать без специальных и сложных приспособлений.

Мыслящий человек и кусок кварца равны перед силой тяжести.

И вот теперь я первым среди людей узнал, что пришло время, когда можно будет разрушить это неестественное равенство. С помощью простых крыльев из алюминия или пластмассы человек, полечивший импульс ускорения, сможет держаться в воздухе, делая несколько десятков взмахов в секунду.

Люди научатся ходить по воде. Им не страшно будет падение с небольшой высоты, потому что ускорение свободного падения покажется им бесконечно медленным.

Неизмеримо возрастут возможности производства. Металл и дерево сделаются в руках человека мягкими, как воск, не теряя при этом своей прочности для всех остальных сил природы.

Однажды после таких размышлений мне приснился сон. Какой-то удивительный, счастливый и радостный сон.

Мне снилось, будто я стою в огромном зале с дымчато-перламутровыми высокими стенами. Зал был без крыши и без левой стены. Я стоял, а передо мной — на таком же дымчатом полу — лежали свернутые рулоны чертежей, но не на бумаге, а на какой-то гладкой желтой материи. Это была моя работа, которую я только что кончил.

Слева, там, где не было стены, расстилалось море. Свирепое, грозное северное море, катившее на меня легионы крутых волн. Где-то внизу они ударяли о невидный мне берег, и от этих ударов дрожали стены ii пол здания. Небо было тоже бледным, северным, покрытым синими кипящими тучами, и только на горизонте сверкала чистая полоска начинающегося утра. Все было исполнено поражающей свежести, силы и мощи. А я, только что окончивший невероятно трудную работу, запечатленную на чертежах, ощущал себя полным и суверенным властелином этого огромного зала, где я стоял, — и моря, и неба, и всего мироздания. И я знал также, что все люди — неисчислимое множество людей где-то за стеной зала и за бурным горизонтом — были такими же, как я, гордыми властителями всего сущего…

Что-то еще снилось мне тогда, но я запомнил главным образом только гордое ощущение разделенной со всеми людьми безграничной власти над мирозданием.

После этого сна я несколько часов ходил по неподвижному поселку счастливый и даже не ощущал все время мучившего меня одиночества.

Я понял, что вся предшествующая история была действительно только младенчеством человечества, что пришло время, когда человек сможет создавать для себя не только новые машины и механизмы, но и другие физические условия существования — не те, которым подчиняется животное и мир неживых тел.

Но, впрочем, это были мои последние спокойные часы. Последние, потому что скорость моей жизни все время увеличивалась, и я начал чувствовать себя очень плохо.

Примерно в девятнадцать минут девятого я заметил, что все, что в поселке двигалось, стало двигаться еще медленнее. Это означало, что я сам начал жить быстрее.

Воздух как будто бы еще сгустился, при ходьбе все труднее было преодолевать его пассивное сопротивление. Вода из отвернутого крана уже не вытекала, а росла стеклянной сосулькой. Эту сосульку можно было отламывать, в руке она долго оставалась плотной, как желе, и только позже начинала растекаться по ладони.

Мне все время было жарко, и постепенно я начал потеть. Пока я двигался, пот моментально высыхал у меня на лице и на теле. Но стоило мне остановиться, как меня сразу всего облепляло таким же желе, каким сделалась вода, но только очень неприятным.

Все это можно было бы терпеть, но меня стала мучить постоянная жажда. Я все время хотел пить, а вода текла из крана слишком медленно для меня. На свое счастье я еще раньше догадался отвернуть кран в ванне, но за несколько моих часов вода только покрыла дно. Я знал, что мне ее надолго не хватит, и старался ограничиваться тем, что мог добыть из крана.

Удивительно, что мне тогда не пришло в голову, что я могу где-нибудь в другом коттедже найти полный чайник или даже полное ведро. Мне почему-то казалось, что кран на кухне и кран в ванной — единственные источники, где можно получить воду.

Потом к жажде прибавился голод. Я уже раньше говорил, что нам с Жоржем хотелось есть относительно чаще, чем в обычной жизни. Наверное, мы отдавали слишком много энергии при движении. Теперь же я почти ее переставая жевал и все равно никак не мог насытиться.

А с пищей было трудно. Из ларька мне удавалось принести только три кирпичика хлеба и пару банок консервов — то есть то, что можно было взять в руки. Чемоданы я не мог использовать потому, что у них отрывались ручки, как только я за них брался, а от вещмешка остались клочья, когда я попробовал снять его с вешалки в передней. (Вообще, чем скорее я жил и двигался, тем непрочнее становились вещи.).

Но трех кирпичиков хлеба и банки бычков в томате мне хватало лишь на три-четыре часа, а затем снова надо было идти в ларек.

Я никогда раньше не испытывал такого острого, гложущего чувства голода — даже во время ленинградской блокады.

Самым ужасным было то, что я голодал с полным ртом. Жевал и чувствовал, что мне все равно не хватает, что пища не насыщает меня.

Потом голод отступил перед жарой.

Моя скорость все увеличивалась, поселок застыл совсем неподвижно. Сын Юшковых, приготовившийся делать зарядку, стоял, как статуя.

Воздух сгустился до состояния желе. Чтобы идти, мне нужно было совершать руками плавательные движения, иначе я не мог преодолеть его плотную стену.

Было трудно дышать, сердце постоянно стучало, как после бега на стометровку.

Но самым страшным все-таки была жара. Пока я лежал не двигаясь, мне было просто жарко, но стоило поднять руку, как ее тотчас оплескивало, как кипятком. Каждое движение обжигало, и, если мне нужно было сделать несколько шагов в сгустившемся воздухе, мне казалось, что я иду через раскаленный самум пустыни.

Я мог бы все время лежать, если бы меня не мучили голод и жажда.

Но вода была дома, в ванне, а пища — в ларьке.

В этом состоянии я несколько раз вспоминал о Жорже. Неужели и он испытывает такие же страдания?

Помню, что в восемь часов двадцать две минуты я пошел в ларек.

Мне не хватит красок, чтобы описать это путешествие.

Когда я выбрался из дома, мне показалось, что, если я пойду через наш сад не по тропинке, а по траве, мне не будет так жарко. Глупо, конечно, потому что я никуда не мог укрыться от этой жары. Она была во мне, в чудовищной скорости моих движений, которые мне самому представлялись чрезвычайно медленными.

Я был обнажен до пояса, и это еще усугубляло беду. Сначала мне пришло в голову, что я локтями должен закрыть грудь, а ладонями лицо. Но оказалось, что, не помогая себе руками, я не могу пробиться через плотный воздух.

От жары я несколько раз терял сознание. Все вокруг делалось красным, потом бледнело и заволакивалось серой дымкой. Затем я снова приходил в себя и продолжал путь.

Наверное, три часа я шел до ларька.

Продавец стоял в странной позе. На его усатом лице была написана злоба. В руке он держал большой нож для мяса, которым замахнулся на полку, где стояли консервы.

По всей вероятности он увидел, как банки бычков в томате и тресковой печени исчезают одна за другой, и решил перерубить пополам невидимого вора.

Было удивительно, что его не столько поразил сам факт этого чуда, сколько заботило наказать похитителя и прекратить утечку товара.

Пока его большой нож опускался бы, я успел бы вынести весь магазин. Впрочем, не успел бы.

Странно, но постепенно моя сила превратилась в бессилие.

Сорок или пятьдесят часов назад, когда мы шли с Жорой в Глушково, мне казалось, что мы чуть ли не всемогущи. Дерево ломалось в наших руках без всякого сопротивления; нам, например, ничего не стоило бы согнуть в пальцах подкову.

Но теперь, с еще большим увеличением скорости жизни и скорости наших движений, непрочность вещей обернулась другой стороной. Я ничего не мог взять, все ломалось, крошилось, расползалось у меня под руками. Я был бессилен от чрезмерности своей силы.

Я не мог уже взять с собой даже кирпичик хлеба. С таким же успехом я пытался бы унести большой сгусток водяной пены с волны.

Хлеб расползался, как только я до него дотрагивался, и его нельзя было поднять с прилавка.

Некоторое время я стоял рядом с продавцом — он оставался таким же неподвижным — и ел хлеб горстями. Мне уже опять очень хотелось пить. Позади ларька была колонка, но пока, я открутил бы кран, начал качать и дождался воды, прошло бы два-три моих часа. Кроме того, я боялся отломать вентиль крана неосторожным движением.

Затем я взял в руки по банке консервов и побрел назад.

Я сразу перешел на свою сторону улицы, потому что этот переход был для меня самой трудной частью пути. Я боялся, что упаду и не встану, а возле забора чувствовал себя увереннее.

Проходя мимо дома Моховых, я бросил взгляд в раскрытое окно кабинета. Андрей и Валя стояли рядом и смотрели на стол. Наверное, ждали моего очередного появления.

У меня в ушах колоколом отдавался стук сердца, и при каждом движении оглушал пронзительный свист. От страшной жажды пересохло во рту, и весь поселок то краснел, то бледнел в глазах.

Помню, с какой тоской я смотрел на своего друга. Он ничем не мог помочь мне, если бы и знал о моих мученьях. Никто из людей не мог мне помочь.

А в поселке все жило прежней мирной жизнью. Было раннее воскресное утро, люди собирались на пляж, на озера. Никто, кроме Андрея с Валей, не видел меня, и никто не знал о трагедии, которая развертывалась здесь.

Дома я съел консервы, жесть резал ас: — ножом, как бумага, — напился и сделал запись в дневнике.

«То же число, 25 минут 5 секунд девятого.

По-видимому, скорость жизни у меня в 900 раз превышает нормальную. Может быть, и больше.

От шоссе по направлению к станции идут мужчина и женщина с большим красным чемоданом. Когда они дойдут до моей калитки, я уже умру».

После этого я забрался в ванну и, лежа на животе, с яростным наслаждением стал поедать густое желе — воду.

Я ждал смерти. Мне было только очень жаль, что я не сам сознательно пошел а такой опыт, что эта неведомая сила случайно захватила именно меня.

Помню, что мне в голову вдруг пришли строчки из Лермонтова:

Под снегом холодным России,
Под знойным песком пирамид…

Может быть, оттого, что меня палила эта страшная жара, я терял сознание и держался за эти стихи, как утопающий за соломинку.

Под знойным песком пирамид…

И затем я услышал стон. Человеческий стон.

Наверное, этот звук раздался раза три, пока я понял, что это такое.

Я приподнялся, отчего всю спину охватило жаром, и выглянул через край ванны.

На полу в коридоре лежал Жорж. Я сразу узнал его по полосатому пиджаку, хотя этот пиджак был весь в клочьях и местами прогорел.

Это удивительно, но, видимо, человек никогда не может так заботиться о себе, как он заботится о других.

Не понимаю, откуда у меня взялись силы, чтобы вылезти из ванны и подползти к Жоржу. Когда я его перевернул на спину и увидел его красное распухшее лицо, я понял, как должен выглядеть я сам. Это было не лицо — заплывшая красная масса со щелками-глазами и черным провалом рта.

По всей вероятности, увеличение скорости захватило его во многих километрах от поселка. Он почувствовал, что труднее становится двигаться, что невозможно напиться и наесться, и испугался. Может быть, он пробовал получить помощь от людей, живущих обычной жизнью, и, когда понял, что от них невозможно чего-нибудь добиться, вспомнил обо мне. Вспомнил и решил, что только я смогу его понять и ему помочь.

По-моему, последние метры к дому он проделал уже почти слепым, на ощупь.

Я знал, что ему нужно было в первую очередь. Втащил его в ванную и попробовал эмалированной кружкой собрать воды со дна ванны. Но кружка только состругивала длинную стружку воды, которая закруглялась в воздухе и медленно опускалась обратно на дно.

Тогда я стал собирать воду горстями и совать ему в рот. Он жадно глотал это желе.

Потом глаза его чуть приоткрылись, и вы понимаете, что я увидел в них? Слезы. Слезы от боли. Он ведь был очень обожжен.

Я сорвал с его спины дымящиеся лохмотья пиджака и рубашки, втащил его в ванну и сунул щекой в остатки воды на дне.

Потом я сказал себе, что должен дать ему поесть. Я понимал, что, если не сделать этого, он просто умрет через час. Я чувствовал это по себе.

Я выгреб себе из ванны несколько горстей воды и, стиснув зубы, побрел в ларек. Не знаю, отчего, но я был уверен, что дойду туда и вернусь с консервами для Жоржа.

В саду я навалился грудью на плотный воздух и пошел напролом. Грудь и плечи палило огнем.

Дойдя до калитки, я огляделся. Прохожие с красным чемоданом были метрах в тридцати от меня. Они шли тут уже так долго, что я привык воспринимать их почти как часть пейзажа. Напротив, в саду Юшковых, их сын стоял с поднятыми руками. Рядом с ним домработница Маша уже несколько часов подряд снимала с веревки пеленку.

Самое трудное для меня было пересечь улицу. Собрав все силы, я сделал первый шаг, затем второй. Помню, что я довольно громко стонал при этом… И вдруг…

И вдруг…

Я даже не сразу понял, что происходит.

В плечо и в бок мне задул свежий ветер, мужчина и женщина слева сдвинулись с места и кинулись ко мне с такой ужасающей скоростью, что мне показалось, они собьют меня с ног своим чемоданом. Пеленка вырвалась из рук Маши и птицей полетела по направлению к станции. Сын Юшкова с быстротой фокусника стал приседать и выбрасывать руки в стороны.

В уши мне одновременно ударили очень громкий звук рояля и шум прибоя на заливе.

Спящий мир проснулся и ринулся на меня.

Помню, что первым моим чувством был панический страх.

Я повернулся и опрометью бросился через сад домой.

Несколько раз я спотыкался и падал, и мне все казалось, что я бегу слишком медленно и никак не могу убежать от всех невероятно громких звуков и устрашающе быстрых движений.

На крыльце я споткнулся и больно ушиб колени, затем ворвался в кухню и, зацепив ногой за порог, растянулся на полу.

И потом в мое сознание ворвался ошеломляющий, радостный, поразительно животворный звук.

Текла вода.

Она текла из крана на кухне, она хлестала в ванне. Брызги летели в воздухе, и над эмалированным краем ванны уже поднялась красная, распухшая, ошеломленная физиономия Жоржа.

СНОВА РАЗГОВОР НА ВЗМОРЬЕ.

— А дальше? — жадно спросил я. — Что же было дальше? Вас нашли в доме?

— Дальше было много всякого. — Инженер откинулся на спинку скамьи. — Приехала жена, с которой я расстался только предыдущим вечером, нашла Жоржа и меня, исхудавшего, обожженного, всего в синяках и ушибах, с бородой недельной давности. Конечно, ей трудно было поверить моим объяснениям. Но позже пришли Моховы, рассказали о моих записках, о машинке, прыгавшей по столу, о моих мгновенных появлениях. А еще позднее выяснилось, что и в поселке, и на станции, и на шоссе было много свидетелей наших с Жоржем приключений. Брюнет, которого Жора сбил с ног, лежал с небольшим сотрясением мозга на даче у своих знакомых. Домработница Маша видела какие-то странные тени, несколько раз пролетавшие по улице, и слышала странный свист. Машинист товарного поезда получил взыскание за неоправданную остановку поезда… Но не это самое интересное. Самое удивительное то, что все случившееся со мной и с Жоржем, происходило в течение двадцати минут. Может быть, двадцати одной. Понимаете, время, в течение которого можно поздороваться с соседом, спросить, как он съездил вчера на рыбную ловлю, и выкурить с ним по папироске… Если бы не мои посещения Мохова, никто бы и не знал всего того, что случилось с нами. Удивительно, верно?

— Удивительно, — согласился я. — Даже не верится. Хотя я сам слышал о привидениях на Финском заливе.

Мы оба помолчали.

На берегу уже становилось людно. Позади нас, на веранде дома отдыха, официантки гремели ложками. Шли приготовления к завтраку. Звуки были по-утреннему вымытыми и чистыми.

— Но теперь уже не стоит вопрос, было это или не было, — сказал Коростылев. — Создана группа ученых.

— А Жорж? — спросил я.

Коростылев усмехнулся:

— Пока в санатории. Говорит, что хочет поступить в вечернюю школу и стать физиком… Кто знает, может, будет человеком?

— Да, — сказал я. — Какие перспективы раскрываются в связи с этим эффектом. Например, межзвездные путешествия. Раньше мы и мечтать не могли посетить другие галактики. Никаких человеческих жизней не хватило бы. А теперь, если можно ускорять жизнь, можно, очевидно, и замедлять ее. Тогда человек сможет добраться до другой галактики.

— Может быть. — согласился Коростылев. — Но не это главное. Понимаете, вот сейчас наука переживает скачок. Атомная энергия, полупроводники, кибернетические устройства. И мы примерно представляем себе, чего можно ожидать от одного, другого и третьего. Но мам совсем ничего не известно о тех новых революционных открытиях, которые несомненно последуют в ближайшие десятилетия. Таких, например, как эти лучи. В течение всей истории человека он совершенствовал только орудия труда, но ни разу не пытался сознательно улучшать тот главный инструмент, который сообщает ему власть над природой, — свое собственное тело. Собственно говоря, за четыре тысячи лет цивилизации оно осталось самым неусовершенствованным из всего того, чем мы владеем. Физическое строение тела даже несколько регрессировало за это время. Сейчас средний человек не может сделать того, что мог первобытный, — например, пробежать двадцать километров с убитым оленем на спине. Но теперь положение изменится. Через сто лет люди будут жить в коммунизме совершенно не так, как мы это сейчас представляем себе.

Мы еще помолчали. Над залитым солнцем пляжем стоял неумолкающий шум прибоя. На мгновение я попытался представить себе, что волны остановили свой непрерывный ход, а чайка над берегом замерла в полете.

Но это было не так. Человек еще не стал господином над Временем, и все текло в извечной привычной гармонии. И вместе с тем каждая капля воды, каждая песчинка таили в себе новые неразгаданные возможности.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Леонид Платов. «ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ» УХОДИТ В ТУМАН.

СЕКРЕТНЫЙ ФАРВАТЕР.

1.

С молоду Усов стремился попасть в истребительную авиацию, но комсомол послал его на флот. Здесь он выбрал торпедные катера, самое быстроходное из того, что есть на флоте, — лихую конницу моря.

— Люблю, когда быстро! — признавался он, показывая в улыбке крупные, очень белые зубы. — Пустишь во весь опор своих лошадей, а их у меня две тысячи [33], целый табун с белыми развевающимися гривами, — хорошо! Жизнь чувствуется!

Он даже жмурился от удовольствия. Но тотчас же подвижное лицо его меняло выражение:

— Понятно, не прогулка с девушками в Петергоф. При трех баллах поливает тебя, как в шторм. Стоишь в комбинезоне весь мокрый от макушки до пят, один глаз прищуришь, ладонью заслонишься, так и командуешь. Ведь моя сила в чем? В четкости маневра, в чертовской скорости!.. Броня? А какая у меня броня? Мой катер пуля пробивает насквозь…

Он делал паузу, озорно подмигивал:

— Но попробуй-ка: попади в меня!..

Как все моряки, Усов привычно отожествлял себя со своим кораблем: «моя броня», «я занес корму», «я вышел на редан».

Он даже внешне был чем-то похож на торпедный катер — небольшой, верткий, стремительный.

Впрочем, привязанность его, быть может, объяснялась еще и тем, что командир торпедного катера сам стоит за штурвалом.

Лихие морские коньки с «белыми развевающимися гривами», и одновременно нечто среднее между кораблем и самолетом! Недаром катер сконструирован самим Соболевым, чем на флоте очень гордятся. Но и скорость-то, дай бог, — до пятидесяти девяти узлов! Что-то около ста девяти километров в час, впору хоть бы и настоящему самолету!

Когда такой шустрый забияка на полном ходу режет встречную волну, по бортам его встают два буруна высотой до двадцати пяти метров, грозные белые стены — клокочущая пена и брызги.

Двигается он как бы гигантскими прыжками. Поэтому мотористы работают в шлемах с амортизаторами, как у танкистов. А радист сидит в своем закутке чуть пониже боевой рубки, скрючившись, весь обложенный мешками, надутыми воздухом, чтобы смягчать толчки.

Ого! Еще как кидает, трясет, подбрасывает на водяных ухабах!

И уж наверняка настоящий табун в две тысячи голов, проносясь по степи, не оглушает так, как четыре мотора катера.

В моторном отсеке объясняются больше мимикой и жестами. Нужна отвертка — вращают пальцами, нужен «горлохват» — дружеское наименование гаечного ключа — показывают себе на горло.

А наверху приходится разговаривать самым зычным голосом, хотя механик и боцман стоят тут же, рядом с командиром.

Оттого и девушки, знакомясь с Усовым, вздрагивают в жеманном испуге, а товарищи, присутствующие при этом, поясняют почтительно:

— Штормовой голосина. Любую бурю перекрывает!

Они всегда тушуются при Усове, отступают на второй план. Известно, что, вопреки поговорке, в любви ему везет так же. как и в игре, — если морские бои считать игрой.

— В сорочке родился, — говорят о нем. — Удачник! С самой судьбой, можно сказать, на ты.

Усов загадочно улыбается.

Лишь однажды, когда чересчур уж стали донимать разговорами о везении, о военном счастье, он бросил с досадой:

— Счастливчик, по-моему, тот, кто на биллиарде с кикса в две лузы кладет. А я свое счастье горбом добываю!

На него накинулись:

— Что ты! Как можно отрицать счастье на войне? Наполеон так и сказал о генерале Маке: «Вдобавок, он несчастлив».

— А наш Суворов говорил: «Раз счастье, два счастье, помилуй бог, надобно и уменье».

— Но тот же Суворов говорил: «Лови мгновение, управляй счастьем».

— Неверно! «Повелевай счастьем, ибо мгновение решает победу»…

— По-твоему: умение равно удаче?

— Умение плюс характер! Понимаете ли: настоящий военный характер!

— Из чего же складывается такой характер?

— Я считаю… — Усов рубанул воздух ладонью: — Наступательный дух, упорство прежде всего! Так?… Дерись! Во что бы то ни стало дерись, добивайся победы!.. Второе… Привычка решать мгновенно. Мозг работает в такт с моторами. Жмешь на все две тысячи оборотов и соображай соответственно, не мямли!.. Помните, был у нас медлительный, списали его на тихоходный корабль?

— Как же! С топляками не поладил…

Медлительный «не поладил» с полузатонувшими бревнами, которых не мало в Финском заливе. При встрече запаздывал с решением на какие-то доли секунды, не успевал быстро отвернуть и из-за этого доползал до базы со сломанными винтами.

— Военный моряк, — продолжал Усов, — как известно, прежде всего — моряк! Иначе он плохой военный… На суше проще. На суше как? Скомандовал своим артиллеристам: «За деревней на два пальца влево — цель! Бей!»…

— Утрируешь, Боря!

— Пусть! Но мысль ясна? А на море успевай поворачиваться. Опасности налезают со всех румбов. С воды на тебя лезут, из-под воды, с воздуха.

— Колебаться, прикидывать некогда?

— Во-во! Тут-то и вступает интуиция. А она, я считаю, производная от опыта, отваги и знаний. Чтобы перекипело, сплавилось внутри — тогда интуиция!

— Ну, все! — засмеялись вокруг. — Боря нам все расчертил. Формула военно-морского счастья ясна!

Кто-то спохватился:

— Это ты так сейчас говоришь. А что раньше говорил? Я, мол, удачник! Я, мол, счастливчик!

— Да не я это говорил. Вы говорили!

— А ты кивал.

— И не кивал я.

— Ну, помалкивал. Вроде бы молчаливо соглашался. Стало быть, темнил, туману напускал?

Пауза.

— Не то, чтобы туману, — уклончиво сказал Усов. — Просто думал: верите, ну и верьте, черт с вами… То есть, конечно, если по правде…

— Да, да, по правде!

— Мне-то эти разговоры были кстати. Очень хорошо, когда о командире слава идет: удачник, счастливчик. Матросы за таким смелее в бой идут!

— А!

— Ну да! Это же очень важно. Чем больше верит матрос в победу, тем победа ближе. А потом…

Снизу вверх он взглянул на своих слушателей и вдруг перестал сдерживаться, широко улыбнулся, с подкупающим, одному ему свойственным выражением добродушного, чуть наивного лукавства:

— Что, братцы, греха таить! Ежели все говорят «удачник», «счастливчик», ведь и сам тоже невольно… А когда очень веришь в себя, то и препятствия на своем пути легче преодолеваешь. Будто на гребне высокой волны несет!..

2.

Но стоило ему напомнить о шхерах, как он хмурился, умолкал или же наоборот начинал пространно осуждать свое непосредственное начальство.

Еще бы! Он хочет торпедировать вражеские корабли, преграждая им путь к Ленинграду, а его, как назло, чуть не каждую ночь суют в эти шхеры. Рвется на оперативный простор, в открытое море, а должен кружить по извилистым узким протокам, с тревогой озираясь по сторонам, на малых оборотах моторов, чтобы не засекли по буруну.

Он досадливо передергивал плечами:

— Люблю, понимаешь, размах, движение, а там теснотища, повернуться негде. Вроде, как в московской квартире краковяк танцевать. Шагнул вправо — локтем в буфет угодил, налево — за гардероб зацепился…

Сравнение было удачным. В шхерах очень тесно.

Если взглянуть на карту залива, то северная часть его покажется украшенной чем-то вроде бахромы или кружев. Таков тамошний берег. Он состоит из бесчисленных мысов, перешейков, заливчиков, проток и островков, окруженных мириадами опасных надводных и подводных камней, которые в тех местах называются «ведьмами».

Это — шхеры.

Возникли они в результате торжественно-медленного прохождения древних ледников. Когда-то грозный ледяной вал прокатился здесь, вздымая водяную пыль, гоня перед собой множество камней и обломков скал. Пробороновав северный берег Финского залива, он спустился на юг и растаял там. А шхеры — след его пути — остались…

Во время Великой Отечественной войны они, как никогда, напоминали шкатулку с сюрпризами. Надо знать, что балтийская вода была круто замешана тогда на минах.

Мины, мины! Куда ни шагни, всюду эти мины. Покачиваются на минрепах, как поганки на тонких ножках, лежат, притаясь среди донных водорослей и камней, наконец, носятся туда и сюда по воле волн, избычась, грозя встречному-поперечному своими коротенькими рожками.

— Не Балтика — компот, сваренный из одних косточек, — с неудовольствием говорил Усов.

Еще бы! Мины здесь ставили и русские, и финны, и немцы. Немалая толика осталась также после прежних войн — 1914–1918 и 1939–1940 гг. И каждый из противников желал, чтобы «косточками» из компота подавился другой.

Кстати сказать, война на море обычно начинается с минных постановок. Рано утром 22 июня 1941 года немецкие мины были сброшены с самолетов на Севастопольском рейде и на выходах из Кронштадта. Немцы хотели закупорить Черноморский и Краснознаменный Балтийский флоты.

Это не удалось. Летом 1942 года советские подводные лодки прорвались из Финского залива в Среднюю Балтику и потопили там уйму транспортов. Тогда немецкое командование перегородило Финский залив плотными минными заграждениями, а между Наргеном и Порккалаудом поставило два ряда сетей. Сами же фашистские корабли начали передвигаться тайными проходами, а чаще всего вдоль северного берега, шхерами, продольными фарватерами, прячась за многочисленными островками и перешейками.

Теперь советским морякам полагалось донять врага и в этом укромном местечке. По ночам начали пробираться в шхеры торпедные катера и ставить там мины.

Вообще-то не дело торпедных катеров ставить мины. Есть для этого специальные корабли — минзаги, минные заградители. Но торпедные катера — верткие, коротенькие, с малой осадкой — пролезали там, где не удавалось кораблям покрупнее. А главное, благодаря большой скорости они поспевали с вечера сходить в шхеры и до рассвета вернуться на свою базу.

Особенно дались Усову минные постановки этой осенью (он шутливо называл их «осенней посевной кампанией»). За август и сентябрь 1942 года он побывал в шхерах тридцать шесть раз!

«Как на службу хожу, — сердито улыбаясь, говорил он. — Только и разницы, что ночью и без портфеля».

С великолепной небрежностью забывал добавить: «И под дулами вражеских береговых батарей».

Ночи для минных постановок выбирались потемнее. Дождь или туман были весьма желательны.

Иногда катера сопровождал самолет, скромный работяга «У-2». Его назначение было тарахтеть, что он и проделывал со всей старательностью. Тарахтение авиационного мотора, заглушая рокот усовских моторов, вводило в заблуждение противника. Настороженные «уши» шумопеленгаторов, похожие на гигантские граммофонные трубы, отворачивались от моря и обращались к небу. Суматошливую трескотню поднимали зенитки. А тем временем катера потихоньку проскальзывали в глубь шхер к месту своего назначения.

Мины полагалось ставить строго в указанной точке, обычно на узле фарватеров, то есть там, где движение вражеских кораблей всего оживленнее. Дело, заметьте, происходило в темноте, да, вдобавок, еще и без подробных карт.

Вот почему усовскую работу уважительно называли в штабе «ювелирной».

Но Усов отмахивался от похвал. Он ведь не видел, как на его минах рвутся вражеские баржи, транспорты, «шюцкоры». Они ходили днем, а он бывал в шхерах только ночью. О том или ином потоплении узнавал уже из штабных сводок — спустя некоторое время.

И от этого победы его казались ему какими-то отвлеченными, неосязаемыми, в общем ненастоящими.

С чего же ему было любить шхеры?…

3.

Естественно, что весь экипаж усовского катера разделял антипатию своего командира.

Радист Чачко перед очередными минными постановками принимался нервно зевать, моторист Степаков протяжно, со стоном, вздыхал, боцман Фадеичев, приземистый коротыш, еще молодой, но уж по-гвардейски пышноусый, начинал «непутем» придираться к матросам.

Острее же всех переживал это юнга Ластиков. Он кривил в недовольной гримасе рот и, сдвинув бескозырку набок и чуть назад, говорил ломающимся голосом:

— Опять шхеры эти, шхеры! Нитку в иголку вдевать, да еще в темноте. Брр!

— Обезьянничаешь? — останавливал его боцман и предостерегающе поднимал палец. — Вот я тебя!

А юнга вовсе не обезьянничал. Просто преклонялся перед своим гвардии лейтенантом и невольно подражал ему — в интонациях, походке, пренебрежительном отношении к шхерам. И очень любил его цитировать, впрочем, не указывая автора.

С этим была связана одна особенность усовского катера: на нем почти не ругались.

Сам командир когда-то считался виртуозом по части специальной военно-морской колоратуры. Но однажды, проходя по пирсу, он услышал хрипловатый мальчишеский голос: «Торпедные катера — по мне! Эх, и люблю же я скоростёнку!» Затем — затейливое ругательство. И хохот, подобный залпу.

Усов миновал группу матросов, вскочивших при его приближении (среди них восседал и Шурка), рассеянно ответил на приветствие. Где он, черт побери, мог слышать эти странно знакомые выражения: «катера — по мне», «люблю скоростёнку»? Позвольте-ка! Он сам говорил так!

Поразмыслив, Усов рассердился. Ведь мальчишка и «колоратуру» заимствовал! А уж это было зря. Сдуру, верно, посчитал за военно-морскую романтику.

Так возник выбор: либо юнге продолжать ругаться, либо его командиру перестать. Усов, скрепя сердце, выбрал последнее…

Команда гордилась тем, что «наш Шурка и дня сиротой не был».

В дивизион взяли его этой зимой. Катера тогда стояли на заводе, а матросы жили в казармах. Вот раз, в обеденный перерыв, вышли усовцы за ворота, а там — мальчонка, крест-накрест, поверх пальто, закутанный в шерстяной женский платок. Стоит, не шелохнется, будто поджидает кого-то, и к груди пакетик притиснул, видно, хлеб, только что полученный.

Кто-то вытащил кусок сахару, дал ему. Он принял, но продолжал молча смотреть чуть исподлобья, темно-карими глазами — одни огромные страдальческие глаза на худеньком лице.

— Весь сахарок, брат, — сказал боцман извиняющимся тоном. — Теперь домой топай.

— А нету дома, — тихо ответил мальчик. — Полчаса назад разбомбило.

— Как же ты жив остался?

— Мамка за хлебом послала. Пришел из магазина, и нету дома.

Тягостное молчание.

— И… мамку?

Можно бы это и не спрашивать. Достаточно посмотреть в его глаза.

— А отец где?

— Еще в июле под Нарвой…

Сгрудившись, стоят матросы перед тощеньким подростком, заботливо, материнскими руками, укутанным в платок, молчат, угрюмо глядя себе под ноги.

— Ну вот что! — сказал решительный Чачко. — Давайте мы его обедом накормим, а? Лейтенант — свой, не заругает.

— Точно! Где шестеро не сыты, там и седьмой с голоду не помрет!.. Тебя как звать-то? Шурка? Топай с нами, Шурка!

А еще через месяц или полтора боцман-придира уже отчитывал его, причем «с упором на биографию»:

— Ты зачем с береговым юнгой подрался? Я, что ли, приказывал тебе драться? Ты теперь кто? Беспризорник? Нет. Пай-мальчик? Тоже нет. Ты — воспитанник гвардейского дивизиона Краснознаменного Балтийского флота. Значит — из хорошей морской семьи!

Правда, на Шуркиных, недавно полученных, погончиках вместо двух букв «БФ» — Балтийский флот — светлела лишь одна буква «Ю» — юнга. Погончики были узенькие — под стать плечам. Матросы шутили, что из пары погонов гвардии лейтенанта Усова можно свободно выкроить погоны для десяти юнгов.

Чаще всего называли его помощником моториста, иногда сигнальщиком, хотя такой должности на катерах нет. Сам Шурка с достоинством говорил о себе: «Я при боцмане».

В сущности и с береговым юнгой он подрался из-за того, что тот смеялся над ним и сказал, будто он служит за компот.

Ну уж нет! Все на дивизионе знали, почему и зачем он служит. Конечно, присягу на флоте принимали только с восемнадцати лет. Шурке было тринадцать.

Но в Ленинграде в ту пору мужали рано. И он, тринадцатилетний, не ропща и не хвастаясь, наравне со взрослыми, делал эту трудную, мужскую, не слишком приятную и очень хлопотливую работу — воевал…

Что же касается шхер, то с ними отчасти примиряло одно обстоятельство. Иногда там удавалось сделать какое-нибудь удивительное открытие. Шхеры — это была страна неизвестного…

4.

Ставя мины в расположении противника, Усов мимоходом любил заняться разведкой.

Уже на отходе, освободившись от своего опасного груза, он позволял себе слегка поозорничать.

К примеру, заметит на берегу вспышку: зажжется — потухнет, зажжется — потухнет. Это налаживают прожектор. Стало быть, там прожектор? Очень хорошо!

Усов увеличивал обороты моторов. За кормой появлялся бурун — катер обнаруживал себя по буруну. Тотчас берег оживал. Метались длинные, простертые к Усову руки прожекторов. Тукали крупнокалиберные пулеметы, ухали пушки.

Ого! Островок-то, оказывается, с огоньком!

Но это еще было полдела. Выбравшись на плес, Усов сбрасывал за борт дымовые шашки и проворно отскакивал на несколько десятков метров. А пока береговые артиллеристы с тупым усердием молотили по дыму, расползавшемуся над водой, моряк, стоя в стороне, наносил на карту расположение батарей, подсчитывал по вспышкам огневые точки, уточнял скорострельность и калибры орудий.

С пустыми руками не возвращался никогда.

— Там мины выгружаем, — небрежно говорил он, еще круче сдвигая набок фуражку. — Оттуда кой-какие пометочки доставляем. Порожняком чего же ходить? Расчету нет. Как говорится, бензин себе дороже…

Наиболее важную «пометочку» прихватил он из шхер уже под самый конец кампании.

Как-то, разгрузившись от мин, заметил Усов красный огонек над водой. Он был вертикальный и узкий, как кошачий зрачок в ночи. Чуть поодаль возник второй, дальше третий, четвертый. Ого! Да тут целая вереница фонариков! Это фарватер, огражденный вешками с фонариками на них!

Такого Усов еще не видал никогда.

Он прижался к берегу, продолжая наблюдать.

Вдруг огоньки закачались, потревоженные волной, потом начали последовательно исчезать и снова появляться. Какая-то длинная тень бесшумно скользила вдоль фонариков, заслоняя их. Еще мгновение — и снова темно, огоньки потухли.

Что это было? Баржа? Катер с низкой осадкой? Или, быть может, подлодка?

Странно! Судя по тени, она двигалась, выставив над водой только часть рубки. Зачем было принимать такие предосторожности в шхерах, в расположении своих частей, тем более ночью?…

На штабных картах остро отточенным карандашом нанесены ломаные линии. Против каждой из них стоит: ФВК № 1, ФВК № 2… [34] Ведь и среди своих собственных минных банок, сетей, бонов приходится передвигаться с опаской, бочком обходя их. Это как бы ход конем, многократно повторенный. И для разведчика всегда соблазнительно разгадать этот ход, понять тайну зигзага — число и порядок поворотов.

Вновь обнаруженный ФВК был не только секретным, он был необычным. Его, для вящей безопасности, даже обвеховали плавучими огоньками!

Что же это за цаца такая передвигалась по нему?

Усову, конечно, захотелось немедленно приспособить аллею фонариков для себя, для своих секретных прогулок по тылам врага. Лихая была бы штука, и как раз в его вкусе!

Но фонарики больше не зажигались. Светящаяся тропа в шхерах поманила и мгновенно исчезла, будто и не было ее вовсе.

«Ничего, — утешил себя Усов. — Будущим летом обследую. Пристроюсь как-нибудь в кильватер этой самой тени и…».

В штабе, однако, отнеслись к его донесению иначе — гораздо серьезнее, чем он ожидал. И были на это свои причины.

Дело в том. что осенью 1942 года тайна, как туман, висела над Финским заливом…

ОСОБО ОПАСНЫЙ ГРУЗ.

1.

На картах все пространство вокруг Ленинграда, вплоть до его окраин, а также почти весь залив, заштрихованы черным. Там — враг.

По-прежнему красен лишь узкий участок берега у Ораниенбаума, да еще остров Лавенсари [35], который упрямо держится в глубине залива, примерно в пятидесяти милях западнее Кронштадта. То не только аванпост Краснознаменного Балтийского флота, но и самый крайний, наиболее выдвинутый на запад пункт всего огромного, вогнутого внутрь, советского фронта.

Балтийцы очень гордятся тем, что они «передовые», и в особенности гордятся катерники, потому что на Лавенсари размещается летом база торпедных катеров.

Остров невелик. Сверху по своим очертаниям он напоминает букву «н». Это как бы два вытянутых по меридиану островка, которые соединены перешейком и образуют глубокие, хорошо защищенные от ветра бухты.

Отсюда Усов и его товарищи совершают свои вылазки в открытое море и в шхеры, отважно передвигаются взад и вперед но всему заштрихованному, словно бы покрытому непроницаемо-густым туманом, пространству залива.

К действиям своим приступают они весной, едва лишь сходит в заливе лед, а сворачиваются с началом осенних штормов, когда маленьким катерам уже нельзя выходить в море.

Сейчас — середина октября. Люди вымотались до предела. Пора уходить в Кронштадт — на зимние квартиры.

И вдруг Усова вызвали к командиру островной базы.

— В шхеры сходишь еще разок…

— Есть, хорошо! — с обычной четкостью «отрубил» гвардии лейтенант, и даже корпус его, выражая стремительную готовность, подался вперед. Но лицо, увы, не «сработало» в такт с голосом и корпусом.

— Без мин, без мин, — поспешно сказал адмирал. — Разведчика высадишь.

— А где?

Адмирал показал по карте.

— О!

— Да. Места тебе знакомые. Кляузные места, что и говорить. Но — надо!..

Ночное небо было затянуто тучами, моросил дождь.

— Погодка — как на заказ, — сказал Усов, надевая шлем с ларингами.

В назначенный час со щегольской лихостью — впритирочку — он подошел к пирсу, где должен был поджидать его разведчик.

На пирсе сутулилась под дождем долговязая фигура знакомого метеоролога, старшего лейтенанта Селиванова.

Усов спрыгнул на заскрипевшие доски настила. Селиванов вяло усмехнулся:

— Ну и муть! Только по швартовке и узнаешь друзей.

Усов самодовольно кашлянул:

— Тебя, что ли, высаживать?

— Нет. Девушку одну.

— То-то опаздывает. Девушки всегда опаздывают.

— Тебе просто не везло. Попадались неаккуратные.

Из темноты выдвинулось нечто конусообразное, с надвинутым на лоб капюшоном, в расходящейся колоколом плащ-накидке. Матово сверкнули два чемоданчика, скользких от дождя.

Вот оно что! В шхерах надо высадить девушку!

Товарищ Усова по бригаде этим летом высадил в районе Петергофа комсомолку-партизанку. «Головой отвечаешь! — сказали ему в штабе. — Катер утопи, сам погибни, но чтобы девушка была жива. Будет жива — большой урон врагу нанесет!» И точно! Вскоре узнали, что взорвано здание одного из немецких штабов, куда комсомолка устроилась уборщицей.

— Такая худенькая, тоненькая, совсем девчушка, — растроганно повествовал моряк. — А ведь силища-то у нее какова? Запросто — целый штаб со всеми потрохами на воздух! Во!

Тогда еще у слушателя его сформировалась шутка, одно из тех доходчивых усовских словечек, которые так ободряли и воодушевляли матросов. Случая только не было сказать. И вот случай представился.

Косясь на застывшую — в ожидании команду, Усов сказал, широко улыбаясь:

— Внимание! Особо опасный груз везем! Не растрясти, беречь, не кантовать!

И, пропустив девушку с чемоданчиками, взял ее за плечи, немного приподнял и снова с осторожностью поставил на трап.

Но тут ситуация обернулась не в его пользу.

Прямо перед ним вспыхнули два красивых гневных глаза. Острый локоток толкнул в грудь, да так, что Усов пошатнулся. Стараясь удержать равновесие на скользком трапе, он неуклюже схватил девушку в объятия, попросту сказать, уцепился за нее, чтобы не упасть. Со стороны, наверное, выглядело глупо, дико.

За спиной Селиванов сказал, по обыкновению лениво растягивая слова:

— Забыл познакомить. Метеоролог из Ленинграда, старший техник-лейтенант Мезенцева, а это…

Мезенцева прервала его. Не пытаясь высвободиться, но откинувшись всем корпусом назад, она пренебрежительно спросила:

— И дальше будем передвигаться так, в обнимку? Мы ведь на войне, а не на танцах, товарищ лейтенант!

А глаза-то, глаза! Холодом обдало Усова!

Потом ему стало нестерпимо жарко — будто из-под ледяного душа он сразу же прыгнул под горячий. Девушка ко всему еще оказалась офицером, и старше его по званию. В жизни не бывал в таком дурацком положении. А он терпеть не мог быть в дурацком положении!

Усов отступил на шаг и хмуро оглянулся. Матросы на палубе таращили на него глаза, но не смеялись. Еще бы! Только улыбнись, посмей!

По счастью, была возможность разрядки.

— По местам стоять! — сердито, с раскатом скомандовал Усов. — Со швартовых сниматься!

Все проворно разбежались по своим местам. Смеяться-то стало уж и некогда!

— Заводи моторы!

Затрещали выхлопы, похожие на пальбу. Моторы яростно взревели. Забурлила, запенилась под винтами вода. И катер, как растреноженный конь, рванулся вперед.

Из темноты тотчас же выдвинулся второй катер, ожидавший в море. Пирс с одиноким Селивановым скрылся за косыми струями дождя…

2.

Катера шли строем уступа, почти рядом. Так веселее, бодрее в открытом море, да еще ночью.

Оглядываясь через плечо, Усов видел второй катер. Командиром на нем шел Вася Гущин, добрый малый, исполнительный и очень храбрый, но чересчур уж смешливый! Хорошо, однако, что Гущин не присутствовал при инциденте.

«Мы не на танцах, лейтенант!»… Ух! Будто наотмашь — по лицу. Даже шутку не дала округлить, досказать насчет опасного груза.

До боли в пальцах Усов сжал штурвал.

Было бы это на эсминце или на «морском охотнике», он мог бы попросить девушку сойти с командирского мостика, вежливенько упрятал бы ее подальше в каюту. Но на торпедном катере кают нет. Обидчица оставалась тут же за спиной.

Она молча стояла, прижавшись к турели пулемета, нахохлившись в своей плащ-накидке. Моряки проявили о ней заботу, устроили ее на корме, чтобы не так продувало на полном ходу. Командир, боцман и механик своими телами прикрывали пассажирку от встречного ветра и брызг.

«Дуется, — продолжал думать Усов. — А чего дуться-то? Ну, может, неудачно пошутил, не удалась шутка. Бывает! Но ведь не зубоскалил, нет? Просто хотел подбодрить и ее, и матросов, разрядить напряженность. Молода… Не понимает, как важна шутка на войне. А что за плечи ее взял, так по-хорошему же взял, по-дружески, не как-нибудь там».

«В обнимку!» И в мыслях не было никаких «обнимок». А она, безо всяких, ка-ак двинет локтем. Глупо!

Не хватало еще плюхнуться в воду вместе с нею — при матросах и Селиванове! Усов даже застонал от стыда, но тихо, чтобы не услыхал механик.

С девушки он перенес свое раздражение на штаб. И вечно придумают в этих штабах! Боевого моряка превратили в яличника, заставили по заливу девиц развозить! (Тут уж, подогревая в себе злость, он кривил душой, — отлично ведь понимал, что в шхеры девушку посылают не морошку собирать.).

Наверное, легче бы стало, если бы смог сразу высказаться. Но обстановка не располагала к выяснению отношений. На встречной волне катер подбрасывало, мотало. Того и гляди, прикусишь язык. И моторы ревели, как буря. Где уж тут отношения выяснять!

Будь Усов не так занят, наверное, залюбовался бы тем, как играет бурун за кормой. Клокочущая пена, вырываясь из-под винтов, вся сверкала, искрилась, будто подсвеченная изнутри.

Осенью в воде появляются микроорганизмы, и море по ночам светится. Похоже на рои светляков или мерцание смазанных фосфором часовых стрелок и циферблата.

Да, красиво, но очень опасно! В открытом море еще терпимо, а вот у вражеского берега, в непосредственной близости от востроглазых наблюдателей, прильнувших к окулярам своих стереотруб, дальномеров, биноклей…

Усов потянул на себя ручки машинного телеграфа:

— Малый ход!

— Есть малый ход! — ответил механик, который стоял на дросселях, управляя газом, то есть регулировал подачу топлива в моторы.

Гущин тоже сбросил ход. Торпедные катера приближались к шхерам. Теперь-то и начиналось самое опасное и трудное.

— Юнгу — впередсмотрящим!

— Есть впередсмотрящим! — тотчас донеслось снизу. Маленькая фигурка в бушлате проворно выскочила из моторного люка. Низко пригибаясь, чтобы, в случае чего, успеть схватиться за леера, Шурка пробежал на нос и присел там.

— Прямо по курсу камни, — предупреждающе прозвенел мальчишеский голос.

Усов положил право руля.

— Еще убавь обороты!

И с горечью сказал, погромче, чтобы и пассажирка слышала:

— Ну, всё! Как говорится: ямщик, не гони лошадей!..

Катера вплотную подошли к опушке шхер.

3.

На ходу моряки закончили последние приготовления. Ватными матрацами прикрыли моторы от осколков, торопливо затянули брезентом иллюминаторы на рубке, чтобы не отсвечивали при вспышках. Усов надел темные очки. Чего доброго еще сверкнет перед глазами луч прожектора и ослепит в решающий момент.

Втянулись в узкий пролив.

Грязно-белая пелена, похожая на вату, висела над головой. Разорванные клочья ее цеплялись за борт и плыли по воде.

Закутавшись в туман вместо плаща, крался Усов лабиринтом шхер.

Он крался, как обычно, «на цыпочках», до предела замедлив обороты моторов. И, можно сказать, почти зажмурившись, потому что много ли увидишь в таком тумане?

Усов шел по счислению.

Шурке он объяснил этот способ так:

«Представь себе, — говорил он, — едешь в трамвае. Зима. Окна залепило снегом. Но ты знаешь, что надо сходить на десятой остановке. Вот сидишь и считаешь: первая, вторая, третья… Или еще вариант. Едешь в дачном поезде. Ночь. Пейзажа за окном никакого. Темно и темно. Но известно, что до твоей станции поезд идет ровно час. Вот когда начнет этот час истекать, пора уже волноваться, выглядывать в окно, спрашивать других пассажиров…».

То и дело Усов взглядывал на часы и проверял себя по табличке пройденных расстояний. Карта района покачивалась перед ним, слабо освещенная лампочкой под колпачком. Все расстояния, все зигзаги и повороты были известны, а также промежутки времени, за которые можно пройти их тем или иным ходом. Столько-то оборотов мотора — столько-то метров, это было подсчитано еще весной на мерной миле.

Но часы не только вели. Они подгоняли.

Метеоролога надо было доставить в определенное место, высадить там и обязательно уйти до рассвета. Днем в шхерах будет как в муравейнике.

По временам туман рассеивался. Он всегда идет волнами.

Усов спешил тогда проверить себя по ориентирам.

С напряженным вниманием вглядывался он в расплывчатые пятна, неясно вырисовывавшиеся в тумане: одинокие скалы, купы деревьев, близко подступившие к воде. Места опасные. Узкий пролив простреливается кинжальным огнем.

Неожиданно в темноте прорезался светлый четырехугольник. Еще один! Второй! Третий!

Они быстро вспыхивали и потухали! Тревога! Фашисты, выбегая наружу, открывают и закрывают двери блокгаузов.

Сейчас — пальба!

Усов сердито взглянул на часы.

Три минуты еще идти заданным курсом. Отвернуть нельзя. Отвернуть разрешается лишь через три минуты, не раньше и не позже.

Над вражеским берегом взвились две красные ракеты. Вот как? Фашисты колеблются, затребовали опознавательные.

Однако Усов нашелся и в этом, казалось, безвыходном положении.

Это уже потом придумали насчет косынки. На бригаде торпедных катеров со вкусом рассказывали о том, как вместо флага хитрый Усов поднял на мачте пеструю косынку пассажирки. Ведя катер в перекрестье лучей, фашисты удивленно таращились на невиданный флаг. Селиванов даже утверждал, что они кинулись к сигнальной книге, пытаясь прочесть непонятный флажный сигнал. А тем временем гвардии лейтенант вывел катера из опасного сектора обстрела.

Но, как выражался Вася Гущин, «это уже была версия».

Дело ведь происходило ночью. А какие же флажные сигналы могут быть ночью?

Неверно также и то, что боцман, по приказанию Усова, дал в ответ две зеленые ракеты — просто так, наугад — и это случайно оказались правильные опознавательные.

В действительности, Усов поступил иначе.

— Пиши! — скомандовал он. — Мигай в ответ.

Боцман оторопел:

— Чего мигать-то?

— А что на ум взбредет! Вздор! Абракадабру какую-нибудь… Да шевелись, ты! Морзи, морзи!

Боцман торопливо защелкал задвижкой сигнального фонаря, бросая на берег отблеск за отблеском, — короткий, длинный, короткий, длинный, то есть точки и тире. Он ничего не понимал. Морзит? Да. Но что именно морзит? Просто взял да и высыпал во тьму целую пригоршню этих точек и тир?. Могло, впрочем, сойти и за код. А пока изумленные фашистские сигнальщики разгадывали «абракадабру», катера, пройдя нужный отрезок пути, благополучно отвернули и растаяли в ночи.

— Удивил — победил, — сказал Усов как бы про себя, но достаточно внятно для того, чтобы услышала пассажирка.

4.

А еще через десять минут катера очутились у цели.

Для высадки метеоролога командование облюбовало небольшой безымянный островок — очень лесистый. Что должна была здесь делать Мезенцева, моряки не знали.

Остров, по данным авиаразведки, был безлюден. Оставалось только затаиться между скал и корней деревьев, выставив наружу рожки стереотрубы, подобно робкой улитке.

Моряки с лихорадочной поспешностью принялись оборудовать убежище. Была углублена щель между тремя привалившимися друг к другу глыбами, над ними быстро натянута камуфлированная сеть, а сверху навалены ветки. Дно щели заботливо устлали хвоей и бросили на нее два или три одеяла.

Маскировка была хороша. Даже прут антенны, торчавший из щели, можно было издали принять за высохшую ветку.

— По росту ли? — спросил Усов.

— А примерьтесь-ка, товарищ старший техник-лейтенант, — пригласил боцман.

Девушка послушно спрыгнула в яму и, согнувшись, присела там.

Усов заглянул ей в лицо, которое было очень бледным. Перехватив его взгляд, она гордо выпрямилась.

— Укачало, — пробормотал боцман. — Еле стоит…

Будь это мужчина, Усов знал бы, что сказать. С улыбкой вспомнил бы Нельсона, который всю жизнь, говорят, укачивался. На командирском мостике рядом с адмиралом неизменно стояло полотняное ведро. Ну и что же из того? Командовал адмирал! И, надо отдать ему должное, вполне справлялся со своими обязанностями.

Пример с Нельсоном ободрял. Но девушке ведь не скажешь про это.

И вдруг Усов осознал, что вот сейчас они уйдут отсюда, а девушка останется одна во вражеских шхерах.

Он подал ей чемоданчики и заботливо наклонился над укрытием.

— С новосельем вас! — попробовал он пошутить. — Теперь уж сидите тихо, как мышка, наберитесь терпения…

— А у нас, метеорологов, вообще железное терпение.

Намек, по-видимому, на его счет. Но Усов был отходчив. Да и обижаться на нее было бы сейчас неуместно.

— Профессия у вас такая, — добродушно подтвердил он. — Как говорится, у моря ждать погоды.

Девушка отвернулась. Лицо ее по-прежнему было бледно, надменно.

— Да, такая у меня профессия, — сухо сказала она. — У моря ждать погоды…

Внезапно материковый берег осветился. До мельчайших подробностей стали видны березки, прилепившиеся к глыбе гранита, их кривые, переплетенные корни, узорчатые листья папоротника у подножия. Луч прожектора методически ощупывал, вылизывал каждый уступ, каждую ямку.

Усов, девушка, боцман, будто завороженные, следили за лучом. Вероятно, у фашистов оставались сомнения: свой ли катер прошел?

Луч метнулся в сторону. Теперь он скользил по взрытой волнами поверхности, неотвратимо приближаясь к безымянному островку и приткнувшимся рядом торпедным катерам.

— Ложись! — скомандовал Усов. Он хотел было приказать Гущину отходить от острова, но не успел. Наклонный дымящийся столб пронесся над головами, осветил поднятые вверх лица и через мгновение был уже далеко, выхватывая из тьмы клочки противоположного берега.

Катера не были замечены. Залпа не последовало.

Моряки перевели дух.

— Теперь побыстрей вон, — приказал Усов. — Скрытно пришли, скрытно уйдем. Чтобы не напортить старшему технику-лейтенанту.

В полной тишине катера отвалили от острова.

— Счастливого плавания, — сказал оттуда глуховатый спокойный голос.

— А вам счастливо оставаться, товарищ старший техник-лейтенант!

Катера легли на обратный курс.

СТО ЧЕТЫРЕ ПРОБОИНЫ.

1.

Что-то все время саднило в душе Усова, пока вел катера на базу.

Они пришли с Гущиным в отведенный для офицеров рыбачий домик, поспешно стащили с себя комбинезоны и, не обменявшись ни словом, повалились на койки.

И вдруг гвардии лейтенант почувствовал, что не хочет спать.

Он удивился. Обычно засыпал сразу, едва коснувшись подушки. Но сейчас мучило беспокойство, тревога, чуть ли не страх. Это было на редкость противное состояние и совершенно непривычное. Усов подумал даже, не заболел ли он? В точности не мог этого сказать, так как слишком смутно представлял себе ощущения больного, — отродясь в своей жизни ничем не болел.

Совесть не чиста у него, что ли? Но при чем тут совесть? Приказали высадить девушку в шхерах, он и высадил. Что мог еще сделать? Доставил ее хорошо, в полной сохранности и высадил по всем правилам, скрытно, секретно, а остальное уже не его, Усова, дело.

Но — не помогало. Гвардии лейтенант вообразил, как девушка, сгорбившись, сидит в своем убежище, положив подбородок на мокрые, скользкие камни, с напряжением вглядываясь в темноту. Изредка хлещет по воде предостерегающий дымящийся луч. И после него еще темнее. И воет ветер, и брызги со свистом перелетают через вздувающуюся камуфлированную сеть…

Он поежился под одеялом. Неуютно в шхерах! А утром будет еще неуютнее, когда станут шнырять «шюцкоры», полосатые как гиены, и завертятся туда и сюда рожки любопытных стереотруб на берегу.

Вроде как бы ненормально получается! Воевать, ходить по морю, проникать во вражеские тылы должны мужчины. Девушкам положено тосковать на берегу, тревожиться о своих милых, а по их возвращении лепетать разный успокоительный и упоительный женский вздор.

Хотя это вряд ли вышло бы у старшего техника-лейтенанта. Девушка не та. Какой тогда был у нее холодный, отстраняющий, удерживающий на расстоянии взгляд! А потом гордо отвернулась, закуталась в плащ-накидку, будто королева в свою мантию, и слова не вымолвила до самых шхер.

«Да, такая уж у меня профессия, — сказала она, — у моря ждать погоды»… Что это вообще могло означать? Зачем забросили метеоролога во вражеский тыл?

Неподалеку от ее острова была та самая странная, — то появляющаяся, то исчезающая светящаяся дорожка. Усов еще хотел пройти по ней, следом за таинственной тенью, но не удалось. Неужели высадка метеоролога связана с этой светящейся дорожкой?

Усов оделся потихоньку, чтобы не разбудить Гущина. За окном был уже день, правда, пасмурный. Солнце только подразумевалось на небе, в восточной части горизонта.

Пожалуй, стоит сходить на КП [36], повидаться с Селивановым, — он, кстати, дежурит с утра.

Поглядывая на небо и прикидывая, не налетят ли вражеские бомбардировщики, Усов миновал осинник, где темнели огромные замшелые валуны. Ноги вязли в песке.

За поворотом он увидел на мысу множество чаек. Воздух рябил от снующих взад и вперед птиц. Их разноголосый и немолчный крик наводил тоску. Усов терпеть не мог чаек. Плаксы! Надоедливые и бесцеремонные попрошайки, еще и воры — обворовывают рыбачьи сети.

Летом на этой лесной поляне очень много цветов, высоченных, по пояс человеку. Бог знает, как они там назывались, но были величественные, красивые. Соцветие напоминало длинную, до пят, пурпурную мантию, а верхушка была увенчана конусом наподобие остроконечной шапки или капюшона.

Вот такой букет поднести бы старшему технику-лейтенанту! Ей бы подошло. Хотя до лета еще так долго ждать…

Блиндаж КП базы располагался в глубине леса и был тщательно замаскирован. Перед входом торчали колья. На них натянута была камуфлированная сеть, а сверху набросаны еловые ветки и опавшие листья.

Пригибаясь, Усов прошел под сетью. Потом, ответив на приветствие часового, спустился в блиндаж по трапу.

Со свету показалось темновато. Лампочки горели вполнакала, зато — неугасимо. На КП не было деления на утро, день, вечер, ночь, военные сутки шли сплошняком. Недаром же говорят не «пять часов вечера», а «семнадцать ноль-ноль», не «четверть двенадцатого ночи», а «двадцать три пятнадцать».

Селиванов как раз принимал дежурство. Его предшественник снимал с себя пистолет в кобуре на длинном, флотском ремне и нарукавную повязку «рцы» — атрибуты дежурного. На утомленном лице его было написано: «Ох, и завалюсь же, братцы, сейчас, и задам же я храпака!»… Он так вкусно зевал, так откровенно предвкушал отдых, что Усову стало завидно, — вот ведь счастливый человек, заснет и думать не будет ни о каких девушках в шхерах.

— Ты зачем? — спросил Селиванов. — Почему не спишь?

— Не спится что-то.

— Нельзя, брат, не спать. А если с вечера в шхеры?

— За Мезенцевой?!

— Собственно, не положено об этом, — сказал Селиванов, по обыкновению, неторопливо. — Но тебе… Поскольку ты и Мезенцеву высаживал, и этот самый секретный фарватер обнаружил…

Они прошли ряд маленьких комнат с очень низким потолком и стенами, обитыми фанерой. Адмирал отсутствовал. Посреди его кабинета стоял стол, прикрытый листом картона. Селиванов отодвинул картон. Пои. стеклом лежала карта. Сюда, по мере изменения, наносилась обстановка на море. Взад и вперед передвигались по столу фишки, игрушечные кораблики со стерженьками-мачтами.

Стоя над картой, Усов сразу, одним взглядом охватил все, словно бы забрался на высоченную вышку. А на самом краю стола, в бахроме шхер, нашел тот узор, внутри которого довелось побывать ночью. Там торчала булавка с красным флажком.

— Вот она где, подшефная твоя!

— А зачем ее сюда?

— Походная метеостанция.

— А! Готовим десант?

Селиванов заботливо закрывал стекло картоном.

— Большая возня вокруг этого флажка идет, — сказал он. — Из штаба флота уже два раза звонили, справлялись.

Но тут обязанности дежурного заставили его отойти от Усова.

Гвардии лейтенант присел на скамью. Десант — это хорошо! Торпедные катера, наверное, будут прикрывать высадку.

Перед десантом создают обычно группу гидрометеообслуживания. Надо проверить накат волны у берега, ветер, видимость, температуру воды. А заодно невредно обшарить биноклем весь участок предполагаемой высадки- много ли там проволочных заграждений, есть ли доты и другие фортификационные сооружения?

Вот почему метеорологи идут впереди десанта. Перед шумной «оперой», так сказать. под сурдинку исполняют свою разведывательную «увертюру».

Усов очень долго ждал — что-то около часа. Наконец удалось перехватить Селиванова, пробегавшего мимо озабоченной рысцой.

— Ну? Не договорил тогда.

— О чем?

— Уже забыл! О десанте.

Селиванов терпеливо дернулся, но Усов придержал его за рукав:

— Опасно, а?

— Что?

— Передавать о погоде из вражеских шхер?

— Из Москвы, понятно, безопаснее. — Селиванов с достоинством посмотрел на Усова сверху вниз. — Сколько раз я объяснял тебе: данные о погоде зачастую оплачиваются кровью.

— Но почему девушку туда?

— Виктория Павловна хорошо знает шхеры, до войны служила на Ханко.

И с этим, по-прежнему взволнованный, неудовлетворенный, Усов вернулся домой.

А там уж не продохнуть было от табачного дыма. В тесную комнатенку набилось человек пятнадцать и все с папиросами и трубками в зубах. Это офицеры дивизиона, идя завтракать, зашли за Усовым.

По дружному хохоту гвардии лейтенант предположил, что вышучивают метеорологов.

Он угадал. Среди катерников сидел гость-метеоролог. По-усовски оседлав стул и азартно поблескивая глазами, Вася Гущин наскакивал на гостя:

— Хиромант! Ты есть хиромант! Как дали вам, метеорологам, это прозвище, так и…

С легкой руки известного кораблестроителя и очень остроумного человека, инженер-контр-адмирала Крылова, на флоте было принято иронически относиться к военным метеорологам. Сам Усов не раз повторял крыловскую фразу: «К точным наукам отношу математику, астрономию, к неточным же астрологию, хиромантию и метеорологию».

Гость слабо отбивался.

— Нет, ты пойми, — говорил он Гущину. — Ты вникни. Чтобы предсказать погоду для Ленинграда, нужно иметь метеоданные со всех концов Европы. Погода идет с запада, по направлению вращения Земли. А в Европе повсюду фашисты. Вот и приходится хитрить, применять обратную интерполяцию, метод аналогов…

Гущин с улыбкой обернулся к Усову:

— Доказывает, что у них свой фронт — погоды, и воевать на нем не легче, чем на остальных фронтах.

Все общество в веселом ожидании посмотрело на Усова.

Но сегодня Усов не оправдал надежд.

— И правильно доказывает, — хмуро сказал он. — Дурень ты! Самое трудное на войне — это ждать, понимаешь? У моря ждать погоды…

2.

Вечером, будто гуляючи, Усов прошелся мимо метеостанции, которая помещалась по соседству со стоянкой торпедных катеров.

Белыми пятнами выступали в тумане жалюзные будки, где находились приборы. Над ними высился столб с флюгером. Это было хитроумное сооружение для улавливания ветра — от легчайшего поэтического зефира до грозного десятибалльного шторма. На макушке столба покачивалось металлическое перо с набалдашником-противовесом. Тут же укреплена была доска, колебания которой — отклонения от вертикальной оси — определяли силу ветра.

Усов представил себе, как девушка осторожненько, за ручку, вводит за собой в шхеры военных моряков. Умница!

Но как же трудно ей сейчас!

За расплывчатыми, неясными в тумане очертаниями метеостанции виделась Усову другая — тайная — метеостанция. Что, кроме рации, могла привезти девушка в своих чемоданчиках? Легкий походный флюгерок. психрометр для определения влажности, анероид для определения давления воздуха, термометр, секундомер… Что еще?

Наблюдения за погодой девушка производила с оглядкой, пряча переносный флюгерок за уступами скал или деревьями, ползком выбираясь из своей норы. Каждую минуту ее могли засечь, обстрелять.

Вот что означало выражение: «ждать у моря погоды». А он-то как глупо сострил тогда!

Утром доска флюгера занимала наклонное положение. Сейчас она стояла ровнехонько, даже не шелохнулась. Ветер стих.

Прошел этот — очень длинный — день, и второй, и третий. С десантом, как видно, не ладилось.

На рассвете четвертого дня стало известно о движении вражеского каравана, пересекавшего залив.

Когда Усов, застегивая на ходу комбинезон, спешил к пирсу, его окликнули. Возле своих жалюзных будок стоял Селиванов.

— Усо-ов! — орал он, приложив ладони рупором ко рту. — Подшефная-я!

Гвардии лейтенант остановился как вкопанный. Но ветер относил слова. Удалось разобрать лишь: «Усов», «подшефная», хотя Селиванов очень старался, даже приседал от усердия.

Впрочем, багровое от натуги лицо его улыбалось. Ну, гора с плеч! Улыбается, — значит, в порядке! Мезенцеву вывезли из шхер!..

3.

Еще на выходе все заметили, что Усов сегодня, как говорится, в ударе. С особым блеском отвалил от пирса, развернулся, стремительно понесся в открытое море.

— Командир умчался на лихом коне! — многозначительно бросил Гущин своему механику. — Полный вперед!

Вместе с Усовым шли четыре торпедных катера. Однако обстановка для поиска была неблагоприятная — над Финским заливом висел туман.

По утрам он выглядит очень странно — как низко стелющаяся поземка. Рваные хлопья плывут у самой воды, а небо над головой, в разрывах тумана, ясно. Коварная дымка особенно сгущается у болотистых берегов.

Туман — отличное прикрытие от вражеской авиации. Но он мешает также и нашим самолетам. Обычно они сопровождают торпедные катера и наводят их на цель. Сейчас надо было обходиться своими силами.

Однако Усов был опытный моряк.

Есть поговорка: «вилами на воде писано», в смысле «неосновательно», «ненадолго». Это, конечно, справедливо, но только в отношении вил. Что касается форштевня корабля, то тут «запись» куда прочнее. Подолгу сохраняется она на воде и может пригодиться человеку со сметкой.

Раздвигая, разламывая пополам встречную волну, корабль гонит перед собой так называемые «усы». Они похожи на отвалы земли от плуга. Но те остаются, а эти исчезают, однако не сразу. Две длинные волны расходятся под углом по обе стороны форштевня и удаляются от него на очень большое расстояние.

Многие, впрочем, считали, что Боря берет грех на душу, доказывая, что эсминец можно обнаружить по «усам» за шесть-восемь кабельтовых, а крейсер даже за милю — конечно, в штиль.

Так или иначе, он построил на этом свою тактику. Начал ходить в указанном ему квадрате переменными галсами, выискивая «след», оставленный на воде.

Ничего не поделаешь. Горизонт давно уже стерт. Воздух напоминает сейчас волу, в которую подлили молока. Моряков будто окунули в туман.

Прошло около часа. Не разминулись ли они с караваном?

И вдруг катер тряхнуло. Вот он — долгожданный водяной ухаб!

Усов заметался по морю. Положил руля чуть вправо, чуть влево — ухаб исчез. Лег на обратный курс. Снова тряхнуло. Ага! Но тряхнуло уже слабее. Волна, стало быть, затухает.

Усов развернулся на сто восемьдесят градусов, пошел зигзагом. Остальные катера послушно двигались за ним, повторяя его повороты.

Они натолкнулись на встречную волну, прошли метров пятьдесят, натолкнулись на нее еще раз. Удары делались все более ощутимыми. Волна увеличивалась. Очень хорошо! Напали на «след».

Так радист, приникнув к своему радиоприемнику, ищет в эфире нужную волну, иногда соскакивает с нее, но с торжествующей улыбкой опять «взбирается на гребень».

Еще около четверти часа ушло на поиски. Между тем туман стал рассеиваться. Воздух уже напоминал стекло, на которое надышали. Кое-что все-таки видно было, хоть и плохо. Время близилось к полудню.

По-прежнему ощущая всем телом нарастающие толчки, Усов привел свои катера к истоку волны — к вражескому конвою.

В редеющем тумане сначала появилось пятно, неоформленный контур. По мере приближения начали прорисовываться более четкие силуэты. По корабельным надстройкам можно было определить класс кораблей. В составе каравана шел транспорт. Его сопровождали три сторожевика и тральщик.

Торпедные катера, как брошенные меткой рукой ножи, с ходу прорезали полосу тумана и вырвались на освещенное солнцем пространство.

Их встретил плотный огонь. Снаряды ложились рядом, поднимали белые всплески, но катера прорывались мимо них, как сквозь сказочный, выраставший на глазах лес. Воздух звенел от пуль, словно бы над ухом все время обрывали тонкую, туго натянутую струну.

Усов круто развернулся и вышел на редан, поднял катер на дыбы, словно боевого коня.

Вся суть и искусство торпедной атаки в том, чтобы зайти вражескому кораблю с борта и всадить в борт торпеду. Сделать это можно лишь при самом тесном боевом взаимодействии.

Часть торпедных катеров наседает на конвой, отвлекая его огонь на себя. Другая часть вцепляется мертвой хваткой в транспорт, главную приманку, кружит подле него, атакует одновременно с нескольких сторон.

И все это совершается с головокружительной скоростью, в считанные минуты.

Усов нацелился на транспорт всем своим катером, как летчик-истребитель самолетом. Выпустил торпеду. Эх, промах!

За спиной поддакнул пулемет. Боцман прикрывал командира пулеметными очередями.

И вдруг на отходе резко осела корма. Катер сбросил ход.

— Осмотреть отсеки!

Боцман доложил, что кормовой отсек быстро наполняется, вода продолжает прибывать через пулевые пробоины в борту.

Усов не раздумывал, не прикидывал. Был весь охвачен вдохновением боя:

— Прорубить отверстие в транце [37]! — И, круто переложив руля, вывернулся на полном ходу из-под нового вражеского залпа.

Юнга в ужасе оглянулся. Пробивать еще одно отверстие? Топить катер?

Но едва лишь боцман пробил топором транцевую доску, как катер выровнялся. Вода, скоплявшаяся в кормовом отсеке, стала выходить по ходу движения.

Да, все время нужно было сохранять скорость, скорость, ни на секунду не допускать остановки!

На третьей минуте боя Степаков встревоженно доложил, что осколком снаряда поврежден один из моторов, охлаждавшая цилиндры пресная вода вытекает из пробитого мотора.

И опять решение возникло мгновенно, будто само собой:

— Охлаждение производить забортной водой!

Никогда еще усовский катер не получал столько повреждений. Был весь изранен, изрешечен пулями и осколками снарядов. Не мешкая, надо было уходить на базу.

Но Усов твердо помнил правила взаимодействия в бою.

И вдруг все с изумлением увидели, что подбитый катер выходит в новую торпедную атаку. Струя воды била вверх из его моторного отсека, словно бы это был не катер, а разъяренный кит, стремглав несущийся на врага.

Усов ворвался в самую свалку, в гущу боя.

Именно его вмешательство — в самый напряженный момент — решило успех. Трех катеров было недостаточно для победы, но четвертый, неожиданно упав на весы, перетянул их в нашу сторону.

При виде выходящего в атаку Усова транспорт, уже подбитый, начал неуклюже поворачиваться к нему кормой, чтобы уменьшить вероятность попадания. И это удалось ему. Он уклонился от второй усовской торпеды. Зато Гущин, поддержанный товарищем, успел выбрать выгодную позицию и, атаковав транспорт с борта, всадил в этот борт свою торпеду.

Не глядя, как кренится окутанный дымом огромный корабль, как роем вьются вокруг него торпедные катера, Усов развернулся. На той же предельной скорости, вздымая огромный бурун, он умчался на базу…

4.

Во флотской газете появился очерк об Усове «Сто четыре пробоины». Именно столько пробоин насчитали в катере по его возвращении. Говорили, покачивая головами, что лишь усилием воли своего командира он удерживался на плаву.

Эпиграфом к очерку взято было известное изречение Петра I: «Промедление времени смерти подобно есть».

Бой в газете расписали самыми яркими красками. Не забыли упомянуть и о численном превосходстве противника, которое не остановило Усова. Вдобавок, в тот самый момент, когда завеса тумана раздернулась и моряки увидели конвой, как назло, отказали ларингофоны. Однако командиры других катеров поняли Усова «с губ», как понимают друг друга глухонемые. Они увидели, что тот повернулся к механику и что-то сказал. Команда была короткой. Но характер Усова был хорошо известен, в создавшемся положении он мог приказать только: «Полный вперед!» И катера рванулись в бой одновременно.

Это дало повод корреспонденту потолковать об едином боевом порыве советских моряков, а также о той удивительной военно-морской слаженности, при которой мысли чуть ли не передаются на расстояние. Но, правильно перечисляя слагаемые победы, он не подозревал о том, что Усов уже знает о спасении Мезенцевой.

Усов ощущал от этого необыкновенный душевный подъем. Радость его искала выхода, переплескивала через край. И вот — подвиг!..

Гвардии лейтенант получил газету вечером, стоя подле своего поднятого на кильблоки катера. Свет сильных электрических ламп падал сверху. Механик и боцман лазили под килем, покрикивая на матросов.

— Про нас пишут! — С деланной небрежностью Усов протянул газету механику. — Поднапутали, конечно, но в общем суть схвачена.

А пока моряки, сгрудившись, читали очерк, Усов отступил на шаг от своего катера и некоторое время смотрел на него.

Заплаты, которые накладывают на пробоины, разноцветные. На темном фоне они напоминают нашивки за ранение. Правда, следов прошлогодних пробоин уже не видно, потому что катера красят заново каждой весной.

Но, проведя рукой по шероховатой обшивке, Усов с закрытыми глазами мог рассказать, где и когда был ранен его катер. Это была как бы наглядная история боевых действий.

Здесь, в походном эллинге, застал его посыльный из штаба. Усова срочно требовали к адмиралу.

ЛЖИВЫЙ БЕРЕГ.

1.

К ночи разъяснило. Багровая огромная луна лениво выбиралась из-за невысоких сосен.

Луна — это было некстати. В шхерах труднее остаться незамеченным при луне.

А вызов к адмиралу, несомненно, связан со шхерами.

Усов засмотрелся на небо и споткнулся. Под ноги ему подкатилось что-то круглое, хрюкнуло обиженно, зашуршало в кустах. Вероятно, еж. На Лавенсари уйма ежей.

Усов привычно поднырнул под сеть, растянутую на кольях. С силой толкнул толстую дверь и, очутившись в блиндаже, увидел свою бывшую пассажирку. Впервые по-настоящему он увидел ее — без плащ-накидки и надвинутого на лоб капюшона. Будто упал к ее ногам этот нелепый, пятнистый, с плотными, затвердевшими складками балахон, и она предстала во весь рост перед пораженным гвардии лейтенантом, — красивая, стройная, высокая. В щегольски пригнанной черной шинели, туго перетянутой ремнем. В чуть сдвинутой набок шапке-ушанке, из-под которой выбивались крутые завитки темных волос.

Вокруг нее теснились молодые летчики. Она смеялась.

«Конечно, окружена, — с неудовольствием подумал Усов. — Такая девушка всегда окружена».

Он скромно откозырял и прошел к столу адъютанта:

— Зачем вызывали?

— Со шхерами что-то опять. Десант отменили, ты же знаешь.

Усов не утерпел и обернулся. Мезенцева задумчиво смотрела на него. В руке ее белел номер флотской газеты. Прочла, стало быть, о пробоинах!

Летчиков позвали к адмиралу. Усов подошел к Мезенцевой.

— Здравия желаю, товарищ старший техник-лейтенант, — бодро сказал он. — Разрешите поздравить с благополучным возвращением.

— И вас разрешите — с потопленным транспортом!

— Ну, это Гущина надо поздравлять. Он потопил.

— Не скромничайте. Без вас бы не потопил. Вот — пишут в газете.

Они сели рядом.

— Как всегда, поднапутали товарищи корреспонденты, — сказал Усов. — Глядите-ка: «Струи воды хлестали из пробоин во все стороны, напоминая фонтаны статуи Самсона в Петергофе». Не струи. Одна струя. И не во все стороны, а вверх. И еще: «Чем стремительнее мчался усовский катер, тем выше задирался его нос, в котором зияли отверстия от пуль, и тем меньше их заливало водой». Уловка была совсем не в этом. И обратно я шел уже не на редане.

— Ничего не поделаешь. Вокруг вас уже творится легенда.

— Легенда!.. А я бы не смог так, как вы. В одиночку! Спешенным. Не ощущая дрожи своего катера под ногами…

— Вам только кажется это. Надо было бы, смогли. Человек не подозревает и сотой доли заложенных в нем возможностей… Даже такой лихой моряк, как вы. — Мезенцева посмотрела на него искоса, с лукавым вызовом.

Совсем по-другому держалась она сейчас: непринужденно и весело, охотно показывая в улыбке ровные, очень красивые зубы (рот был тоже красивый, четких, твердых очертаний).

Разговаривать, однако, приходилось с паузами, часто переспрашивая друг друга. В приемной было тесно, шумно. Мимо сновали офицеры, то и дело окликая и приветствуя Усова или Мезенцеву.

— Я ведь сама из морской семьи, — говорила Мезенцева. — Дед адмиралом был. Отец — каперангом. А братьев у меня нет. Пришлось женщине поддержать традиции семьи.

— А мы из уральских умельцев, — в тон ей ответил Усов. — Я было хотел в горные инженеры, потом в авиацию, но вышло в моряки.

— Не жалеете?

— Конечно, нет. Бот вырвался вчера на оперативный простор, отвел душу. А то все на шхерных фарватерах этих — как акробат на проволоке. Сами видели.

Она засмеялась.

Разговор вернулся к тем же ста четырем пробоинам.

— В рискованном положении, — сказал Усов, — опаснее всего усомниться в своих силах. Ну, с чем бы это сравнить?… Хотя бы с восхождением на крутую гору. Нельзя оглядываться, смотреть под ноги — только вверх и вверх!.. — Он перевел дух — почему-то очень волновался. — Есть военный термин, — продолжал он, — наращивать успех. И в жизни надо так. Непрерывно наращивать успех, приучать себя к мысли, что неудачи не будет, не может быть.

Мезенцева подсказала:

— Создавать инерцию удачи?

— Как вы понимаете всё, — благодарно сказал он. — Это просто удивительно! С полуслова. Именно — инерцию!.. Я о себе скажу. Я перед боем стараюсь вспомнить о чем-то очень хорошем. Не только о боях, кончившихся хорошо, но о самых разнообразных своих удачах. О тех личных удачах, которыми я больше всего дорожу. Такие воспоминания, как талисман…

Он вопросительно посмотрел на нее:

— Может, смешно говорю?

— Нет, отчего же смешно? Очень верно, по-моему. Успех родит успех. Создается приподнятое настроение, в котором все легче удается, чем обычно.

Блестящими глазами, не отрываясь, Усов смотрел на нее.

— Вы умная, — прошептал он. — Вы очень умная. Я даже не ожидал.

Мезенцева опять засмеялась, немного нервно. В разговоре об удаче все настойчивее пробивалась иная тема, какой-то новый, опасный подтекст.

— От адмирала уже вышли. Сейчас нас позовут. — Она сделала движение, собираясь встать, но Усов удержал ее:

— Хотите, я скажу, о ком думал в этом бою?

Интонации его голоса заставили девушку внутренне сжаться, подобраться, как для самозащиты.

— Хотите? — настойчиво повторил он, еще ближе придвигаясь к ней.

Мимо прошли два офицера. Один из них негромко сказал другому:

— Смотри-ка, Боря атакует!

— Уж он-то не промахнется, будь здоров!

Они засмеялись.

Усов не услышал этого, а если бы и услышал, наверное, не понял, — так поглощен был тем, что звучало сейчас в нем самом. Но Мезенцева услышала.

— Так вот, — продолжал гвардии лейтенант. — Я думал о вас… Нет, не отодвигайтесь! Просто думал, какая вы. И еще о том. что мы обязательно встретимся с вами. Я только не знал, когда и где. Но мы не могли не встретиться, понимаете? Иначе какой бы я был Счастливый Усов? Это прозвище мне дали — Счастливый!..

Он улыбнулся своей открытой, мальчишеской, немного смущенной улыбкой.

Однако Мезенцева не смотрела на него и не увидела этой улыбки. Она чувствовала, что от неожиданного объяснения в любви — и где — на КП! — у нее пылают щеки.

Красивой девушке, тем более находящейся постоянно среди мужчин, приходится быть настороже. В любой момент она готова дать отпор. Но до сих пор еще никто не ставил Мезенцеву в такое нелепо-унизительное положение. Стало быть, уже все видят, что Усов ее «атакует»? И как там дальше: «уж он-то не промахнется!..».

Она встала.

— Я убедилась, лейтенант, — холодно сказала она. — У вас действительно военный характер. Вы нигде и никогда не теряете времени даром.

Двери кабинета растворились, и начальник штаба, стоя на пороге, назвал несколько человек, в том числе Усова и Мезенцеву. На минуту она задержалась. Женщины, даже самые лучшие из них, уколов, не преминут еще повернуть булавку в ране. Сделала это, к сожалению, и Виктория Павловна.

— В начале нашего с вами знакомства, — сказала она, стоя вполоборота, — я решила, что вы развязный и пошлый донжуан, из тех, кто ни одной юбки не пропустит. Потом я переменила это мнение. Но, видно, правду говорят, что первое впечатление — самое верное!

И, не оглянувшись, она гордо проследовала в кабинет, а Усов остался сидеть на скамье.

— Лейтенант! — сердито позвал начальник штаба. — Не слышал, что ли? Тебя отдельно приглашать?

2.

У стола адмирала стояли командир бригады торпедных катеров, летчик и Мезенцева. Вслед за начальником штаба вошел и Усов.

— Садитесь, товарищи, — пригласил адмирал. — Как вам известно, командующий флотом отменил десант. Потери были бы слишком велики, успех сомнителен. Мы должны найти и предложить другой вариант. Прошу, товарищ Мезенцева.

Щеки девушки к тому времени приобрели уже нормальную окраску. Держалась Мезенцева чрезвычайно прямо, а глуховатый голос был негромок и ровен, как всегда.

— Мое сообщение будет кратко, — сказала она, подходя к столу с картой шхер. — Пролив в этом месте защищен от ветров. Накат невелик, хотя в двадцати метрах от воды намыт бар. Но главное не в этом. Весь участок берега, где предполагалось высадить десант, оплетен тремя рядами проволочных заграждений. В сопках я насчитала две зенитные батареи, одну береговую, две прожекторные установки и семь дотов. Возможно, что дотов больше. Они очень хорошо замаскированы.

— Семь дотов, береговые и две зенитные! Ого! — Командир бригады катеров удивленно покачал головой. — И это — в глубине шхер, на таком сравнительно маленьком участке!

— Так точно! Насыщенность огнем, по моим наблюдениям, все возрастает по мере приближения к эпицентру тайны.

Мезенцева так и сказала: «эпицентру тайны».

Усов быстро вскинул на нее глаза, хотел что-то спросить, но промолчал.

— Значит, подтверждается, что там тайна? — Комбриг обращался уже непосредственно к адмиралу. — И тайна, видимо, очень важная, если ее так берегут. Как же без десанта?

— Ну, на «ура» идти резона нет. Ломиться в двери за семью запорами… Была бы там хоть маленькая щель…

Командир базы взглянул на Усова. Тот подался вперед на стуле.

— Языка бы нам, товарищ адмирал, — просительно сказал он. — Выманить фашистов из шхер, захватить языка. А я бы задирой от нас пошел.

— Как это — задирой?

— Ну, ходили раньше стенка на стенку, дрались для развлечения на льду. А мальчишки, которые побойчей, выскакивали наперед, чтобы раззадорить бойцов. Я бы потихоньку — в шхеры, потом обнаружил бы себя и с шумом назад! За мной бы погнались, выслали вдогонку катера, а тут вы со сторожевиками и «морскими охотниками». Поджидали бы в засаде у опушки шхер. И сразу — цоп!

Он быстро сомкнул ладони.

Адмирал засмеялся — Усов был его любимцем.

— Фантазер ты!.. Что же про светящуюся дорожку свою не спросишь? Мезенцева не видела ее. Зато кое-что поинтереснее видела. Ну-ка, Мезенцева!

И снова неторопливый голос:

— В первую ночь я увидела огонь на берегу. Вот тут (взмах карандашом). На следующую — чуть подальше…

— По лоции там нет маяков, — сказал начальник штаба.

— Лоция довоенная, — пробормотал Усов.

— Вот именно: довоенная. — Адмирал обернулся к летчику, который, сохраняя недовольный вид, до сих пор не проронил еще ни слова. — Каково мнение авиации?

Летчик встал и доложил, что целое утро кружил сегодня над указанным районом, но не заметил ничего даже отдаленно похожего на маяки, батареи и доты.

— Фотографировали, как я приказал?

— С трех заходов.

Летчик веером разложил на столе десятка полтора фотографий. Они складывались как гармошка, потому что были наклеены на картон, а потом еще на марлю, которая скрепляет их на сгибах.

Минуту или две все в молчании рассматривали данные аэрофотосъемки.

— То-то и оно! — сказал начальник штаба. — В таких спорах летчик — высший судья.

— Высший-то он высший, — согласился адмирал. — Только судит поспешно иной раз. Бросит взгляд свысока, поверхностный взгляд… А Мезенцева-то внизу была. Что же, по-вашему, привиделись ей все эти доты, эти маяки?…

Он вытащил из ящика лупу.

— Загадочная картинка, в общем: где заяц? А он, глядишь, прилег где-нибудь у самых ног охотника. Ну-с! — Адмирал с неожиданно прорвавшимся раздражением отодвинул от себя фотографии. — Каково мнение нашего главного специалиста по шхерам?

Усов даже не обиделся на слово «специалист» — так поглощен был изучением снимков. Стоял у стола чуть сгорбившись, приподняв плечи, хищно сузив и без того узкие глаза. Он очень напоминал сейчас кобчика или сокола, который уже разглядел добычу внизу и готов камнем упасть на нее.

— «Фон дер Гольц», - процедил он сквозь зубы.

— О! Уверен?

— Не уверен, но предполагаю.

— Что ж, очень может быть! — Адмирал с оживлением обвел взглядом своих офицеров. Начальник штаба пожал плечами. — Нет, я бы, знаете, не удивился. Его очень берегут. Все сходится. Даже фарватер оградили фонариками, а на берегу поставили маячки или манипуляционные знаки военного времени. Очень-очень похоже. Иначе говоря, тайная военно-морская база, строго засекреченная гавань в шхерах. Там и прячут своего «генерала» от авиации.

— Каждый день туда летаю, — обиженно сказал летчик и оглянулся, ища поддержки. — Этакая громадина! Броненосец береговой обороны!

Усов с неожиданным сочувствием подмигнул летчику.

— Шхеры, брат, — сказал он.

— Ясно: шхеры, — подтвердил командир бригады.

А Мезенцева, нагнувшись над снимками, пробормотала, будто про себя:

— Лживый берег…

— В самую точку, Мезенцева, — сказал адмирал. — Именно: лживый.

Усов расправил плечи, решительно одернул китель:

— Товарищ адмирал! Прошу разрешения в шхеры.

— Ого! Загорелось ретивое? Сам просишься теперь?

— Интересно же, товарищ адмирал.

— А успеешь?

— Ну, товарищ адмирал! — с достоинством сказал Усов. — Имея свои пятьдесят девять узлов в кармане…

— Дивизионный механик доложил мне: твой катер неисправен.

— К утру исправим.

— Ну, добро. Готовься в шхеры за «Фон дер Гольцем».

3.

Выходя из блиндажа, Усов почувствовал, как его тронули сзади за рукав. Он обернулся. То была Мезенцева.

В темноте нельзя было рассмотреть выражения ее лица, но интонации голоса были неприветливы:

— Убиваться собираетесь? Это же чушь, бессмыслица! Нельзя иголкой в одно и то же место по сто раз тыкать. Сначала там меня высадили, потом сняли оттуда. Сегодня Ишимов целое утро летал, фотографировал. В шхерах бог знает что творится, десанта ждут. И вы еще туда претесь. Не можете несколько дней обождать? Зачем вам это?

Пропуская Мезенцеву вперед, Усов охотно пояснил:

— А воспоминания к старости приберегаю, товарищ старший техник-лейтенант. Буду, как говорится, изюм из булки выковыривать. Не все же мне о своем вульгарном, и как там еще… да, пошлом донжуанстве вспоминать. Честь имею!

Он козырнул и повернул в другую сторону.

Вот когда — с запозданием — обрел себя, снова стал прежним Усовым, который при любых обстоятельствах умел сохранить самообладание и флотский шик…

А ведь соврал, ей-богу, соврал! Спешу тут же разоблачить его — по секрету от дам. В данный момент Усов думал не столько о Мезенцевой, сколько о вражеском броненосце береговой обороны «Генерал фон дер Гольц», за которым с начала войны безуспешно охотились наши торпедные катера и авиация.

Там тоже, так сказать, была неразделенная любовь. Усов изо всех сил рвался на свидание с броненосцем, а тот всячески этого свидания избегал.

НА ПОЛОЖЕНИИ «НИ ГУГУ».

1.

Гвардии лейтенант «споткнулся» в шхерах, немного не дойдя до острова, куда высаживал Мезенцеву. Да, предостерегла правильно. Разворошен чертов муравейник!

Быстро переложил руля, успел бросить механику: «У фашистов сейчас уши торчком!» — И сразу же ударили зенитки.

Взад-вперед заметались лучи прожекторов, обмахивая с неба звездную пыль. Ищут в небе самолет? Подальше бы искали!

Вдруг луч, как подрубленное дерево, рухнул на воду. Будто светящийся шлагбаум перегородил путь.

Усов мигнул три точки — «слово» следовавшему в кильватер Гущину. Тот тоже уменьшил ход.

«Шлагбаум» качнулся, но не поднялся, а, дымясь, покатился по воде.

Заметят или не заметят?

Горизонтальный факел сверкнул на берегу, как указующий перст. Заметили! Через мгновение рядом лопнул второй разрыв. Катер сильно тряхнуло.

— Попадание в моторный отсек, — бесстрастно доложил механик.

Справа высунулся из своего закоулка радист:

— Попадание в рацию, аккумуляторы садятся.

В довершение фашисты включили «верхний свет».

Над шхерами повисли ракеты, в просторечьи называемые «люстрами». Они опускались, вначале медленно, потом все быстрее и быстрее, искрами рассыпаясь у черной воды, как головешки на ветру. Неторопливо поднимались на смену им другие. («Люстры» ставятся в несколько ярусов, с тем расчетом, чтобы мишень постоянно была на светлом фоне).

Свет — очень резкий, слепящий, безрадостный. Как в операционной. Уложили, стало быть, на стол и собираются потрошить? Ну, дудки!

Две дымовых шашки полетели за корму. Старый испытанный прием! Но Усов уже не смог проворно, как раньше, «отскочить». Едва-едва «отполз» к сторонке на одном неповрежденном моторе.

Укрывшись в тени какого-то мыса, он смотрел, как палят с берега по медленно расползающимся черным хлопьям. Дурачье! Приблизился Гущин:

— Подать конец?

Пауза очень короткая. Думать побыстрей!

Без Гущина не дохромать до опушки. Но, приняв буксир, угробит и себя, и товарища. Маневренность потеряна, скорости нет. На отходе нагонят самолеты и запросто расстреляют обоих.

Что ж, в критическом положении наилучший выход — атаковать! Назад хода нет. Значит, надо прорываться дальше, укрываться где-то в глубине шхер!

Усов скомандовал:

— Уходи! Остаюсь для выполнения задания.

— Не уйду без вас.

— Васька, не дурить! Приказываю уйти! Надо! Отвлечешь огонь на себя!

Гущин понял. Донеслось, слабея:

— Есть, отвлеку!

И Усов сорвал с головы шлем с уже бесполезными ларингами. Аккумуляторы окончательно сели. Он оглох и онемел.

Второй его катер, отстреливаясь, рванулся к выходу из шхер.

— Еще бы! — с завистью пробормотал Усов. — Сохраняя свои пятьдесят девять узлов в кармане…

Собственные его «узелки», увы, кончились, развязались.

Фашисты перенесли весь огонь на Гущина. Бой удалялся.

Припав к биноклю, юнга провожал взглядом катер. Зигзагообразный путь его было легко проследить по всплескам от снарядов. Всплески, как белые призраки, вставали меж скал и деревьев. Вереница этих призраков гналась за дерзким пришельцем, тянулась за ним, наотмашь стегала пучками разноцветных прутьев. То были зелено-красно-фиолетовые струи трассирующих пуль.

— Не догнали!

Шурка с торжеством обернулся к командиру, но тот не ответил. Изо всех сил старался удержать подбитый катер на плаву. С лихорадочной поспешностью, скользя и оступаясь на палубе, матросы затыкали отверстия от пуль и осколков снарядов. В дело было пущено все, что только возможно: чопы, распорки, пакля, брезент. Но вода уже перехлестывала через палубу, угрожающе увеличился дифферент.

Оставалось последнее, самое крайнее средство:

— Запирающие закрыть!

Боцман умоляюще прижал к груди руки, в которых были клочья пакли:

— Товарищ гвардии лейтенант! Хоть одну-то оставьте!

Усов — безжалостно:

— Нет! Обе торпеды — за борт!

Во вражеских шхерах сбрасывать торпеды? Лишать себя главного своего оружия?…

— То-овсь! Залп!

Резкий толчок. Торпеды соскочили с запят, камнем пошли ко дну.

Всё! Только круги на воде. Юнга скрипнул зубами от злости. Выйди из-за мыса пресловутый «Фон дер Гольц» со своей, известной всему флоту, «скворечней» на грот-мачте, сейчас уже не с чем подступиться к нему.

Зато катер облегчен. Две торпеды весят более трех тонн. Командир прав, как всегда. Лучше удержаться на плаву без торпед, чем утонуть вместе с торпедами…

На одном моторе Усов проковылял еще несколько десятков метров и приткнулся у острова.

Недели не прошло, как высаживал на него Мезенцеву, а теперь вот и сам…

Мысленно он представил себе его очертания на карте. Изогнут в виде полумесяца. Берега обрывисты — судя по глубинам.

Вряд ли за это время сделался обитаем. Хотя…

Но рискнем!

— Боцман! Швартоваться!

И катер прислонился к обрывистому берегу.

Но едва ошвартовались, как мимо очень быстро прошли три «шюцкора». То ли они участвовали в погоне за Гущиным и сейчас возвращались на базу, то ли проверяли, все ли русские катера ушли из шхер.

Это был опасный момент. Пришлось поавралить — плечами, руками, спиной упираясь в скалу, придерживать катер. «Шюцкоры» развели сильную волну. На ней могло ударить о камни или оборвать швартовы.

Через две или три минуты «шюцкоры» вернулись. Они застопорили ход и почему-то долго стояли на месте.

Боцман пригнулся к пулемету. Усов замер подле него, предостерегающе подняв руку. Два матроса, безостановочно и торопливо вычерпывавшие до этого воду из моторного отсека, застыли, как статуи, с ведрами в руках.

Шурка зажмурился. Включат прожектор, ткнут в катер лучом! Рядом зевнул радист Чачко — он всегда зевал, когда нервничал.

Но и на этот раз пронесло.

Постояв, будто в раздумье, «шюцкоры» ушли. Видно, невероятным показалось предположение, что подбитый русский катер будет искать спасения не на выходах из шхер, а, наоборот, в глубине их. А, быть может, фашисты решили, что повреждения его не так уж велики и ему удалось уйти незамеченным.

На самом деле катер был в трагическом, почти безнадежном положении. Матросы продолжали вычерпывать воду, боцман пытался завести пластырь. Но все это могло лишь отсрочить гибель. Как уходить из шхер? С водой в отсеках, с поврежденными моторами? Не уйти!

— Вот что, Фаддеичев, — сказал вдруг гвардии лейтенант, трогая боцмана за плечо. — Придется наш катер в подлодку превращать. Другого выхода нет.

Боцман с ужасом оглянулся на своего командира. В уме ли он? Как это — катер в подлодку?

— Временно, временно, — успокоил Усов. — Пока повреждения не исправим. Тащи-ка мешки скорее! Да поживее, ты! Тонем же!

В резиновых мешках возят на катерах дополнительное горючее. Сейчас мешки были пусты.

По указанию Усова, матросы затолкали их в таранный отсек, где зловеще хлюпала вода, проворно присоединили шланг к чудом уцелевшему баллону, открыли вентиль. Сжатый воздух начал постепенно раздувать мешки и вытеснять воду из отсека.

— Ура, — шепотом сказали рядом с Усовым.

Это был юнга. Опустив уже бесполезный черпак, он завороженно следил за тем, как выравнивается катер, медленно-медленно поднимается над водой. Похоже было на волшебство. Гвардии лейтенант как бы вцепился могучей рукой в свой катер и, наперекор всему, удержал его на плаву.

— А ведь в точности, товарищ гвардии лейтенант, — восхищенно сказал боцман. — Словно систерны это. Как на подлодке. Всплыли и опять живем!

Но Усову пока было не до похвал.

— Теперь на берег все! — приказал он. — Траву, камыш волоки! Ветки руби, ломай! Да поаккуратней, без шума. И чтобы не курить!

— Маскироваться будем?

— Ага! Спрячем свой катер до утра, вот и скажем тогда: живем, мол!

Он остановил пробегавшего мимо Шурку:

— Юнга!

— Есть юнга!

— А ты остров обследуй. Вдоль и поперек весь его обшарь. По-пластунски, понял? Вернись, доложи.

Он снял с себя ремень с пистолетом и собственноручно опоясал им юнгу. Степаков и Чачко быстро подсадили его. Шурка пошарил в расщелине, уцепился за торчащий клок травы, вскарабкался по отвесному берегу.

— Поосторожнее, эй! — напутствовал Чачко.

— А вы не волнуйтесь за меня, — ответил из тьмы мальчишеский голос. — Я ведь маленький. В маленьких труднее попасть.

— Вот бес, чертенок, — одобрительно сказали на катере…

2.

Юнга очутился в лесу, слабо освещенном гаснущими «люстрами». Бесшумно пружинил мох. Вдали перекатывалось эхо от выстрелов. Ого! Гущина провожают со всеми почестями — с фейерверком и музыкой, до самого порога.

Усов уйдет завтра не так — поскромнее. Шурка понял с полунамека. Важно отстояться у острова. Тщательно замаскироваться, притаиться. Втихомолку, в течение дня, исправить повреждения. И следующей ночью, закутавшись во мглу и туман, «на цыпочках» выскользнуть из шхер.

Дерзкий замысел, но такие и удаются гвардии лейтенанту.

Только бы не оказалось на острове фашистов.

Юнга сделал над собой усилие и нырнул во тьму, как в воду. Он прошел несколько шагов и остановился.

Все время ждал: кто-то кинется из-за стволов и облапит по-медвежьи. Даже не выстрелит, именно облапит. Пугающим» «кем-то» и «чем-то» полон был чужой лес.

Вспомнилось, как гвардии лейтенант говорил о страхе:

«Если боишься, иди поскорее навстречу опасности. Страх страшнее всего. Это — как с собакой. Побежишь — разорвет!».

«Вы-то, товарищ гвардии лейтенант, откуда знаете о страхе?».

«Знаю уж», - загадочно усмехнулся Шуркин командир…

Шурка решительно раздвинул кусты. Что-то чернело между стволами в слабо освещенном пространстве. Громоздкое. Бесформенное.

Валун? Дот?

Он осторожно приблизился. Не дот и не валун. Сарай! Осмелев, провел по стене рукой. Жалкий сараюшка, сколоченный из фанеры!

Подобрался к двери, прислушался. Внутри было тихо. Юнга толкнул дверь, шагнул через порог. Пистолет гвардии лейтенанта ободряюще похлопывал его по бедру.

В сарае находились только лотки для сбора ягод — с выдвинутым захватом, вроде маленьких грабель. Летом в шхерах столько земляники, брусники, черники, клюквы, что никому и в голову не придет собирать по ягодинке.

У стен стояли большие конусообразные корзины. В таких перевозят на лодке скошенную траву.

Еще одно доказательство того, что остров необитаем.

Выйдя из сарая, Шурка удивился. Почему стало темно?

А! Фашисты «вырубили» верхний свет.

Это, конечно, хорошо. Но под «люстрами» было легче ориентироваться.

Вокруг, пожалуй, даже не темно, а серо. Деревья, кустарник, валуны смутно угадываются за колышущейся серой завесой.

Только сейчас Шурка заметил, что идет дождь.

С разлапистых ветвей, под которыми приходилось пролезать, стекали холодные струйки за воротник. Конусообразные ели и нагромождения скал обступили юнгу. Протискиваясь между ними, он больно ушиб колено, зацепился за что-то штаниной, разорвал ее. Некстати подумалось:

«Попадет мне от боцмана. Всегда ругается, что я неряха».

То был «еж», злая колючка из проволоки. Полным-полно таких проволочных «ежей» в шхерах, куда больше, чем их живых собратьев. Фашисты, боясь десанта, всюду разбрасывают «ежи» и протягивают между деревьями колючую проволоку.

Шурка остановился передохнуть. Тихо. Рядом приплескивало море. С влажным шорохом падали на мох дождевые капли. Изредка один особо старательный, либо слишком нервный пулеметчик, как бы для перестраховки, простукивал короткую очередь. Впрочем, делал это без увлечения и опять словно бы задремывал.

Вскоре юнга пересек остров в узкой его части. Людей на острове не было. Ободренный, он двинулся вдоль берега.

Кое-где приходилось пробираться ползком. Вдруг Шурка отдернул руку. По-змеиному извивалась в сухой траве проволока. Не колючая проволока. Провод!

Этот участок берега минирован!

Юнга испуганно шарахнулся в сторону, подальше от провода. Гранит был гладкий, скользкий. Шурка потерял равновесие. Сам не веря тому, что происходит с ним, он скатился с пологого гранитного берега и бултыхнулся в воду.

Когда вынырнул — метрах в десяти-пятнадцати от берега, — вода вокруг была уже не темной, а оранжевой. Это осветилось небо.

Беспокойный луч полоснул по острову, суетливо зашарил-зашнырял между деревьями. Потом медленно пополз к Шурке.

В уши ему набралась вода, и он не слышал, стучат ли пулеметы, видел лишь этот неотвратимо приближающийся смертоносный луч.

Сделал сильный гребок, наткнулся на какой-то шест, наклонно торчавший из воды. А! Вешка!

Держась за шест, Шурка нырнул. Луч неторопливо прошел над ним, на мгновение осветил воду и расходящиеся круги.

Это повторилось несколько раз.

Прячась за голиком, верхушкой шеста, юнга не отводил взгляда от луча. Едва лишь тот приближался, как Шурка поспешно нырял.

В воде он немного приободрился, так как был отличным пловцом. Немного напоминало игру в пятнашки, а уж в пятнашки-то он играл лучше всех во дворе.

Лучи переместились к берегу. Они бесшумно прорубали туман, вырывали отдельные клочки пейзажа — одинокую сосну, излом гранитного обрыва.

Потом два луча скрестились над Шуркиной головой, — вот-вот упадут. Но, покачавшись с минуту, рывком убрались куда-то.

Юнга выполз на берег. Некоторое время лежал неподвижно, раскинув руки, смотря на светлые пятна, перебегавшие по небу, слушая, как перекликаются пулеметы. Затукал один, издалека ему ответили второй, третий. Похоже, будто собаки перебрехиваются ночью в глухом захолустье.

Паузы все длиннее, лай ленивее. Наконец, в шхерах снова стало тихо, темно…

Луны в небе не было. Не было и звезд. Дождь все моросил. Многозначительно перешептывались капли, раздвигая хвою.

Разведку можно считать законченной: людей на острове нет. Южный берег минирован. По ту сторону восточной протоки расположены батареи и прожекторная установка.

Так юнга и доложил Усову по возвращении на катер.

Он очень удивился происшедшим в его отсутствие переменам. Теперь это, собственно говоря, был уже не катер, а нечто вроде плавучей беседки.

— Здорово замаскировались! — похвалил юнга.

— А как же? — рассеянно ответил Усов. — Мы же хитрим, нам жить хочется…

Аврал заканчивался. Из трюма извлечены были брезент и мешковина. Ими искусно задрапировали рубку. С берега приволокли валежник, нарубили веток, нарезали камышу и травы. Длинные пучки ее свешивались с наружного борта.

Боцману не приходилось подгонять матросов. Работали без роздыха. Неотвратимо светлевшее небо подгоняло их.

До утра надо раствориться во вражеских шхерах, неприметной деталью вписаться в пейзаж!

Слушая доклад юнги, Усов одобрительно кивал, но, видимо, продолжал думать все о той же маскировке, потому что машинально поправил свисавшую с рубки ветку.

— Молодец! — сказал он. — Теперь подсушись, закуси. Обратно на свой пост пойдешь. Ты опять у нас впередсмотрящий. С вражеского берега и протоки глаз не спускать. Утром будет нам экзамен.

— Какой экзамен, товарищ гвардии лейтенант?

— А вот какой. Начнут сажать по нас из пушек и пулеметов, значит, все, срезались мы, маскировка не годится.

И он с беспокойством оглянулся на обрывистый гранитный берег, к которому приткнулся катер. Какого цвета здесь гранит? Серый — значит, хорошо. Брезент и мешковина подходят. Ну, а если красный — тогда нехорошо. На красном фоне катер будет резко выделяться серо-зеленым пятном. Не увидит его разве только крот.

3.

Но юнга (как и другие матросы) ничего не знал о сомнениях своего командира. Он был бодр и весел, потому что помнил: гвардии лейтенанту всегда и все удается. Вот ведь и катер увел из-под огня, и на плаву его удержал!

Юнга ползком пересек остров и вернулся на свой пост — впередсмотрящего. Уж он-то не упустит ничего. И, если артиллеристы с береговой батареи вдруг — по каким-то своим надобностям — приготовятся переправляться через протоку, он мигом сообщит гвардии лейтенанту. Неожиданного нападения с этой стороны не будет.

Утро выдалось пасмурное. Над водой лежал туман.

Вокруг Шурки была такая тишина, что все происходящее казалось ему неправдоподобным.

Он различил вешку, за которой прятался этой ночью.

Шест торчал в тумане наклонно, как одинокая стрела.

Через несколько минут юнга посмотрел в том же направлении. Видны стали уже две стрелы, вторая — отражение первой.

Потом прорезались камыши, посреди протоки зачернел надводный камень.

Поблизости булькнуло. Что это? Весло? Рыба проснулась? Пауза. По-прежнему тихо.

Солнце появилось с запозданием. Оно было красное, как семафор, — тоже предупреждало об опасности.

Пейзаж как бы раздвигался. За медленно отваливающимися пепельно-серыми глыбами Шурка уже различал противоположный берег.

Покрывало тумана, а вместе с ним и тайны, сползало с вражеских шхер. Позолотились верхушки сосен и елей на противоположном берегу. В душном сумраке возникли поднятые к небу орудийные стволы.

Шурка торопливо завертел винтовую нарезку бинокля.

О! Не зенитки, а бревна, поставленные почти стоймя, фальшивая батарея для отвода глаз. Назначение — вводить в заблуждение советских летчиков, отвлекать внимание от настоящей батареи, которая находится поодаль.

Панорама — сложная, многоплановая.

Клочки пейзажа разрознены как мозаика. Ночью прожектор вырывал их по отдельности из мрака. Днем все они соединились в одну общую картину.

Одну ли? Юнга прищурился. Двоилось в глазах. Мысы, островки, перешейки, как в зеркале, отражались б протоках. Но зеркало было шероховатым. Рябь шла по воде. Дул утренний ветерок.

Юнга повел биноклем. Как бы раздвигал им ветки далеких деревьев, ворошил хвою, папоротник, кусты малины и шиповника, настойчиво проникал в глубь леса — по ту сторону протоки.

Вот — валун. Замшелый. Серо-зеленый. Как будто бы ничем не отличается от других валунов. Но почему из него поднимается дым, струйка дыма? Не из-за него, именно из него!

Странный валун. Вдруг приоткрылась дверца в нем. Из валуна, согнувшись, вышел солдат с котелком в руке. Ну, ясно! Это дот, замаскированный под валун!

Продолжаются колдовские превращения в шхерах.

Внезапно над обрывистым берегом, примерно в шести-семи кабельтовых, поднялись четыре рефлектора. Они оттягивались, как головки змей, и снова высовывались из-за гребня.

Не сразу дошло до Шурки, что это прожекторная установка, которая так досаждала ему ночью. Сейчас ее проверяли. Рефлекторы, вероятно, ходили по рельсам.

Вдруг раздалось знакомое хлопотливое тарахтенье. Над проснувшимися, приводившими себя в порядок шхерами кружил самолет. Наш! Советский!

Мгновенно втянулись, спрятались головки рефлекторов. Дверца дота-валуна приоткрылась, из щели высунулся кулак, погрозил самолету. Дверца захлопнулась. Несколько солдат, спускавшихся к воде с полотенцами через плечо, упали, как подкошенные, и лежали неподвижно. Все живое в шхерах оцепенело, замерло.

Словно бы внезапно остановилась движущаяся кинолента!

Очень хотелось подняться во весь рост, заорать, сорвать с головы бескозырку, начать семафорить. Эй, летчик, перегнись через борт, приглядись! Все внизу притворство, вранье! Зенитки не настоящие — фальшивые. Валун не валун — дот. Бомби же их, друг, коси из пулемета, коси!

Но вскакивать и махать бескозыркой нельзя. Полагается смирнехонько лежать в кустах, ничем не выдавая своего присутствия.

Покружив, самолет лег на обратный курс.

Искал ли он невернувшийся на базу катер? Совершал ли обычный разведывательный облет шхер?

— Эх, дурень ты, дурень! — с досадой сказал Шурка.

Гул затих, удаляясь. И опять завертелась лента, все замелькало перед глазами, пришло в движение. Размахивая полотенцами, солдаты побежали к воде. На пороге мнимого валуна уселся человек и принялся неторопливо раскуривать трубочку.

— С опаской, однако, живут, — с удовлетворением заключил юнга. — На положении — «ни гугу…».

Он вспомнил про города из фанеры, о которых рассказывал гвардии лейтенант. То были города-двойники. Их строили на некотором расстоянии от настоящих городов, даже устраивали в них пожары — тоже «понарошку», для отвода глаз.

Да, все было здесь не тем, чем казалось, чем хотело казаться. Все хитрило, притворялось.

Но ведь и советские моряки подпали под влияние чар и будто растворились в красно-серо-зеленой шхерной пестроте.

Тут только вспомнил юнга о предстоящем «экзамене».

Солнце сравнительно высоко уже поднялось над горизонтом, но в шхерах было по-прежнему тихо. Не стреляли. Значит, «экзамен» сдан! Замаскированный катер не замечен.

И Шурка засмеялся от удовольствия и гордости, впрочем, негромко, вполголоса. Ведь он тоже был на положении «ни гугу».

ВНУТРИ ЗАГАДОЧНОЙ КАРТИНКИ.

1.

День в шхерах начался. Мимо Шурки зашныряли баржи с бревнами и суетливые буксиры. На каждом буксире — пулемет, солдаты ежатся от утренней прохлады.

Солнце переместилось на небе. Надо менять позицию. Ненароком еще отразится луч от стекол бинокля, солнечный зайчик сверкнет в лесу, а ведь противоположный берег-то — он глазастый!

С новой позиции вешка еще лучше видна. Ага! Воротник поднят, холодно ей. Значит, нордовая она [38].

Зимой, когда торпедные катера стояли на приколе, гвардии лейтенант занимался по вечерам с юнгой.

«Видишь, — показывал он картинки: — нордовая — красная, голик на ней в виде конуса, основанием вверх. Вроде бы это воротник поднят и нос покраснел. Очень холодно- нордовая же! А вот зюйдовая — черная, конус у нее вершиной вниз. Жарко этой вешке, откинула воротник, загорела дочерна!».

Вестовую и остовую он учил различать по-другому:

«Голик вестовый — два конуса, соединенных вершинами. Раздели по вертикали пополам, правая часть покажется тебе буквой «В». И это будет вест. А голик остовой — два конуса, соединенных основанием. Выглядят как ромб или буква «О» — ост.

Так распознавай и месяц, старый он или молодой. Если рожки торчат направо, это похоже на букву «С». Значит — старый. Если налево, то проведи линию по вертикали, получится у тебя «р» — ранний, молодой».

И входные огни запомнил Шурка по усовским присловьям. Три огня: зеленый, белый, зеленый разрешали вход в гавань. Начальные буквы были «збз», иначе, по Усову: «заходи, браток, заходи!» Огни красный, белый, красный были запретными. Начальные буквы составляли «кбк», то есть: «катись, браток, катись».

О! Чего только не придумает гвардии лейтенант!

Улыбаясь, юнга медленно поднимал бинокль к горизонту. Первое правило сигнальщика: просматривай путь корабля и его окружение от воды, от корабля. А кораблем для Шурки был сейчас этот, порученный его бдительности островок.

Правее нордовой вешки серебрилась мелкая рябь. Под водой угадывались камни. Вешка предупреждала: «Держи меня к норду!» Так и огибают ее корабли.

Еще один катер, а за ним парусно-моторная шхуна прошли мимо Шурки.

Для памяти он отложил на земле шесть веток по числу прошедших кораблей.

Картина в обще, была мирная. Ветер утих. Протока стала зеркально гладкой, как деревенский пруд. Купа низких деревьев сгрудилась у самой воды, будто скот на водопое.

А над лесом висели сонные и очень толстые, словно бы подваченные, облака.

Одно из них выглядело странно. Было оно сиреневого цвета и висело чрезвычайно низко. Присмотревшись, Шурка различил на нем деревья! Чуть поодаль виден кусок скалы, нависший над протокой. Это был мыс, и на нем возвышался маяк.

Летающий остров с маяком! Юнга подумал, что грезит, и протер глаза.

А, рефракция! Это рефракция. И о ней говорил гвардии лейтенант. В воздухе, насыщенном водяными парами, изображение преломляется, как в линзах перископа. Сейчас, при посредстве рефракции, юнга как бы заглядывал через горизонт. Вот он — секретный маяк военного времени, свет которого видела девушка-метеоролог!

Миражи, рябь, солнечные зайчики… Сонное оцепенение все сильнее овладевало юнгой. Трудная ночь давала себя знать. Радужные круги, будто пятна мазута, поплыли по воде.

«Клонит в сон тебя, да?» — пробормотал Шурка голосом гвардии лейтенанта. «Камыши очень шуршат, товарищ гвардии лейтенант», - пожаловался он. «А ты вслушайся, о чем шуршат. Ну? Слышишь? «Ти-ше! Ти-ше!..» Вот оно, брат, что! Не убаюкивают тебя, а предостерегают. Не спи, мол, юнга, раскрой глаза пошире!».

Шурка сердито встряхнулся, как собака, вылезающая из воды.

Мимо прошли еще две баржи. Снова он аккуратно отложил в сторону две веточки.

Спустя некоторое время за спиной раздался троекратный условный свист. Юнга радостно свистнул в ответ. К нему подползли гвардии лейтенант и радист Чачко.

2.

— Ишь ты! — удивился Усов, выслушав рапорт юнги. — Выходит, на бойком месте мы.

— Так и шныряют, так и шныряют… Усов жадно прильнул к биноклю.

В училище его учили не очень доверять вешкам. Их может всегда отдрейфовать или вовсе снести штормом. Главное в шхерах это створные знаки. Вешки только дополняют их. Но где же они здесь?

Когда очередная баржа проделывала свой поворот, обходя камни, огражденные вешкой, возникло странное ощущение, что он, Усов, является одним из этих створных знаков. О том же подумал и Чачко, потому что беспокойно задвигался рядом:

— На нас ложится, товарищ гвардии лейтенант!

— Не на нас. Отползи-ка в сторону, оглянись!

Оказалось, что советские моряки случайно обосновались у подножия одного из створных знаков. То был камень, поднимавшийся из густых зарослей папоротника. На нем выделялось белое пятно.

Из-за спешки или по соображениям скрытности здесь не поставили деревянный решетчатый щит в виде трапеции или ромба, как положено, а просто намалевали белое пятно на камне. Такие пятна лоцманы называют зайчиками, потому что они — беленькие и прячутся в лесу. Подобный же упрощенный створный знак виден был чуть пониже, у самого уреза воды.

Усов, Чачко и Шурка находились сейчас на той стороне острова, которая как бы была его «фасадом». Катер прятался за островом, в «тупичке». Ночью ткнулись с разгона в этот тупичок, спрятались на «задворках». Худо было бы, если бы ошвартовались у противоположного, «фасадного», берега, на самом виду у береговых артиллеристов.

На «перекрестке» движение было оживленным — в нескольких направлениях. Тут пересекались два шхерных фарватера — продольный и поперечный. В лоциях называется это узлом фарватеров. Недаром так оберегали его фашисты. Прошлой ночью вдоль и поперек исполосовали все шхеры лучами, будто обмахивались крестным знамением. От этого мелькания голова тогда шла ходуном.

А где же таинственная светящаяся дорожка? По-видимому, в пяти-шести кабельтовых севернее, вон за той лесистой грядой.

Усов прикидывал, припоминал: вот там Рябиновый мыс, а левее остров Долгий Камень. Отсюда, из-под створного знака, шхеры — как на ладони. Мезенцева увидела многое, но он, Усов, сумеет увидеть еще больше. Увезет с собой две-три пометочки на карте.

Пометочки? Вроде бы маловато.

И опять бинокль замер у вешки. Милиционеров на «перекрестке» нет. Светофоры-маяки работают только в темное время суток. Днем приходится полагаться на створы и вешки. А что, если?…

Хотя нет, не удастся. Солнце неусыпным стражем стоит над шхерами. Да и нельзя привлекать внимание к острову, пока катер еще не на ходу.

Усов даже зубами скрипнул с досады. Шурка удивленно посмотрел на него. Гвардии лейтенант что-то шептал про себя, щурился. Ну, значит, придумывает новую каверзу!

Усов продолжал смотреть в бинокль.

На войне люди отвыкают воспринимать пейзаж как таковой. Пейзаж приобретает сугубо служебный, военный характер. Холмы превращаются в высоты, скалы — в укрытия, луга — в посадочные площадки. А для моряка все, что он видит на суше, это ориентиры, по которым проверяет и уточняет место своего корабля. («Зацепился вон за ту скалу, беру пеленг на колокольню».).

Однако и до озабоченного Усова стало постепенно доходить, что шхеры красивы. Как ни странно, впервые увидел зги места днем, хотя и считался главным «специалистом по шхерам».

Оказывается, шхеры были разноцветными. Гранит — красный или серый, но под серым проступают красные пятна. На граните — сиреневый вереск, ярко-зеленый папоротник, темно-зеленые, издали почти синие ели, желтоватая высохшая трава.

Гранитное основание шхер выстлано мхом, бурым или зеленоватым. Резкий силуэт елей и сосен четко прочерчивался над кустами ежевики и малины и лиственными деревьями: дубом, осиной, кленом, березой. Некоторые деревья лежали вповалку — вероятно, после бомбежки. А в зелень хвои вплетался нарядный красивый узор рябины и можжевельника.

Однако главной деталью пейзажа была вода. Она подчеркивала все удивительное разнообразие шхер. Обрамляла картину и в то же время как бы дробила ее.

Местами берег круто обрывался, либо сбегал к воде каменными плитами, похожими на ступени.

Были острова, заросшие густым лесом, конусообразные, как клумбы, в довершение сходства обложенные камешками по кругу, А были почти безлесные, добросовестно обточенные гигантскими катками-ледниками. Такие обкатанные скалы сравнивают с бараньими лбами.

Кое-где поднимались из трещин молодые березки, как тоненькие зеленые огоньки, — будто в недрах гранита бушевало пламя и упрямо пробивалось на поверхность.

Цепкость жизни поразительная! Усов вспомнил сосну, которая осеняла его катер, укрывшийся в тени берега. Пласт земли, нанесенный на гранит, был очень тонкий, пальца в два. Корни раздвинулись и оплели скалу будто щупальцами.

Так и он, Усов, в судорожном усилии удержаться в шхерах плотно, всем телом приник к скале…

Чачко негромко окликнул его:

— Ну. что там?

— Опять бревна тащат, товарищ гвардии лейтенант! И куда им столько?

— Тротил, аммонал!.. Из древесины целлюлозу вырабатывают, потом взрывчатку.

Чачко только вздохнул.

— Что вздыхаешь?

— Торпеды-то утопили, товарищ гвардии лейтенант.

— Ну, торпеду слишком жирно на эту древесину. Вот вышел бы «Фон дер Гольц»…

Усов тоже подавил вздох.

Он очень ясно представил себе, как лихо выскакивает на катере из-за мыса и всаживает торпеды в броненосец береговой обороны. Но он безоружен, безоружен! И опять Усов оглянулся на створный знак.

Другой командир, возможно, держал бы себя иначе. Как говорится, сидел бы и не рыпался, дожидаясь ночи. Но Усову не сиделось.

Он положил бинокль на траву и отполз к заднему створному знаку. Камень потрескался. Зигзаг трещин выглядел, как непонятная надгробная надпись.

Шурка, ничего не понимая, смотрел во все глаза на гвардии лейтенанта. Тот, по-прежнему ползком, обогнул камень, налег на него плечом. Камень как будто поддался — вероятно, не очень глубоко сидел в земле. Гвардии лейтенанту это почему-то понравилось. Он улыбнулся. Улыбка была усовская, то есть по-мальчишески озорная и хитрая.

Задумал что-то! Но что?

— Сдавай вахту, юнга, — приказал гвардии лейтенант. — Домой поползем.

И тут Шурка щегольнул шуткой, — флотской, в духе Усова.

— Вражеские шхеры с двумя створными знаками и одной вешкой сдал, — сказал он.

А Чачко, усмехнувшись, ответил:

— Шхеры со створами и вешкой принял!

Шутить в минуты опасности и в трудном положении было традицией на гвардейском дивизионе.

3.

«Дома» все было благополучно. Катер слегка покачивался под балдахином из травы и ветвей. Ремонт его шел полным ходом, по боцман не был доволен. По обыкновению, он жучил сонного Степакова: «Не растешь, не поднимаешь квалификацию. Как говорится, семь лет на флоте и все на кливер-шкоте». Степаков только сердито шмыгал носом.

Впрочем, флотский распорядок соблюдался и во вражеских шхерах — ровно в двенадцать («адмиральский час») сели обедать сухарями и консервами. Потом был разрешен отдых.

Шурка разлегся на корме и мгновенно заснул, как засыпают только моряки после вахты.

Усов остановился рядом, вглядываясь в его лицо. Оно было худенькое, угловатое. Когда юнга открывал глаза, то казался старше своих лет. Но сейчас выглядел совсем мелюзгой, посапывал по-ребячьи и чему-то улыбался во сне.

Кем же ты будешь, сынок, когда вырастешь? Что ждет тебя впереди? Может, приедешь в эти самые шхеры отдыхать и вспомнишь, как мы воевали здесь когда-то с тобой? И не такое случается в жизни. Ведь еще в старой России места эти славились, говорят, как первоклассный курорт. Чуть ли не называли их даже Северной Ривьерой…

Усов прислушался к негромкому матросскому разговору. Боцман обстоятельно доказывал, что девушке не полагается быть одного роста с мужчиной.

— Моя — невысоконькая, — говорил он, умиленно улыбаясь. — И туфельки носит, понимаете ли, тридцать третий номер. Сума сойти! Уж я — то знаю, до войны вместе ходили выбирать, мне аккурат по эту косточку. — И он, разогнув огромную ладонь, показал место на кисти руки.

— Какие там туфельки! В сапогах небось ходит, — вздохнул моторист Дронин. — Нынче вся Россия в сапогах…

Один Степаков не принимал участия в разговоре. Он неподвижно смотрел в воду, как загипнотизированный.

Почувствовав присутствие командира за спиной, Степаков оглянулся.

— Щука, товарищ гвардии лейтенант, — жалобно сказал он. — С метр будет, а то и поболе, все полтора.

Что-то посверкивало и булькало почти у самого борта. Рыбы, видно, здесь пропасть. А Степаков страстный рыболов. Но ловить рыбу запрещено — чтобы не демаскироваться.

Возобновили ремонт катера.

К вечеру удалось восстановить щиток управления и монтаж оборудования. Усов приказал снять коллектор, чтобы удобнее было заделывать пробоины.

Он беспрестанно поторапливал людей.

— Да уж и так спешим, товарищ гвардии лейтенант, — недовольно сказал боцман. — Спин не разгибаем. В мыле все.

— К ночи чтоб обязательно кончить!

— Неужто еще сутки сидеть? — пробормотал мокрый от пота, будто искупавшийся Степаков. — Да я лучше вплавь уйду!

С удвоенной энергией матросы продолжали работу.

Солнце заходило в этот день удивительно быстро. Западная часть горизонта была исполосована тревожными косыми облаками багрового цвета, предвещавшими перемену погоды.

В довершение какой-то меланхолик поту сторону протоки взялся перед сном за губную гармонику. Над тихой вечерней водой поползла тягучая тоскливая мелодия. Знал ее музыкант не очень твердо, то и дело обрывал, начинал сызнова. Так и топтался на месте, с усердием повторяя начальные такты.

Через несколько минут он просто осточертел Усову и его команде.

— Вот же есть на свете богом убитые! — со злостью сказал Дронин, обладавший тонким слухом. — Сто раз уж, наверное, повторил, а все заучить не может. Шарахнуть бы по нему из пулемета! Э-эх!..

— Ты знай работай, — прервал его боцман. — Работать под музыку веселей.

До чего нечувствителен был к музыке флегматичный Степаков, а и тот не выдержал, вполголоса застонал.

Наступило то короткое время суток, предшествующее сумеркам, когда солнца нет, но небо еще хранит его отблески. Красноватый дрожащий свет наполнил шхеры. Все стало выглядеть как-то странно, тревожно, будто тень от багрового облака упала на воду.

Усов вылез из таранного отсека, вытер руки паклей, осмотрелся:

— Вот что, боцман! Ты заканчивай без меня. Пойдем с юнгой Чачко сменять.

Неодолимо тянуло к вешке и створным знакам по ту сторону острова. Забыть не мог о камне, который не слишком прочно держался в земле.

Таков уж он был — этот неугомонный Усов! Мало было ему целым из шхер уйти. Нет, еще и память хотел по себе оставить…

НАЧАЛО ЗНАКОМСТВА.

1.

За эти сутки юнга попривык передвигаться на животе. В этом тоже была своя система. Сначала он ставил на землю один локоть, потом второй, поочередно отталкивался ногами и с осторожностью подавал корпус вперед. Со стороны, наверное, казалось, что плывет по траве стилем кроль, пряча голову. (Лишь впоследствии, изучая английский язык, узнал, что кроль и означает — ползком.).

Добравшись до протоки. Усов и Шурка удивились. Вешки на месте не было.

— Срезало под самый корень, — доложил Чачко. — Тут одна шхуна, проходила, стала описывать циркуляцию, а ветер дул ей в левую скулу. Капитан не учел ветерка и подбил вешку. Прямо под винты ее!

— Неаккуратный ты, Чачко, — шутливо упрекнул Шурка, — Тебе шхеры с вешкой сдавали, а ты…

Но, взглянув на гвардии лейтенанта, юнга осекся.

Усов подобрался как для прыжка. Глаза, и без того узкие, превратились в щелочки. Таким Шурка видел его лишь в момент торпедной атаки, когда, подавшись вперед и сжимая штурвал, он бросал коротко: «Залп!».

Исчезновение вешки значительно упрощало дело. Конечно, ее исчезновение заметят, быть может, уже заметили. Фашистские гидрографы поспешат установить другую вешку — по створным знакам. Но пока что протока пуста и подводные камни не ограждены. Нечто разладилось в механизме. Надо бы еще больше разладить…

Когда вешки нет, всё сосредоточивается в створных знаках. Только два этих белых «зайчика» указывают морякам путь.

«Зайчик»? Усов оглянулся. Что ж, поиграем с этим «зайчиком»! Заставим его отпрыгнуть подальше.

Усов нетерпеливо взглянул на часы, поднял глаза к верхушкам сосен. Начинают раскачиваться. Чуть-чуть. Ветер с запада. Это кстати. Он нанесет туман.

Как «специалист по шхерам», Усов знал местные приметы. Если ветер с юга, дождя не будет. Перед штормом видимость улучшается. Сейчас, наоборот, очертания предметов становились неясными, расплывчатыми. Да, похоже — ложится туман. Эх, поскорей бы туман!

Осенью темнеет быстро. Но прошло еще около часа, прежде чем по воде поползла белая пелена. Она делалась все плотнее, толще, заволакивала подножия скал и деревьев. Казалось, шхеры медленно оседают, опускаются на дно.

Самая подходящая ночь для осуществления задуманного — туманная, без звезд и без луны!

— Юнга! Всю команду — ко мне! Боцману оставаться на катере, стать к пулемету, нести вахту!

— Есть!

Тьма и туман целиком заполнили лес. Наконец, послышались шорох, шелест, сопение. Строем кильватера, один за другим подползли к Усову матросы.

— Коротко, задача. — Начал Усов. — Торпед у нас нет. Из пулемета корабль не потопишь. А потопить надо. Так? Сутки просидели в шхерах и никого не потопили. Некрасиво. Но чем топить?

Молчание. Слышно лишь, как поудобнее устраиваются в траве матросы, теснясь вокруг своего командира.

— Нам с вами повезло, — продолжал Усов. — Угнездились мы как раз между двух створных знаков. Сзади меня — один. (Он похлопал ладонью по камню.) Там, у воды, торчит второй. Пара «зайчиков», неразлучные… А мы возьмем, да и разлучим!

— Совсем уберем?

— Нет, зачем же! Только отодвинем друг от друга. Нам ведь немного надо, самую чуточку. Чтобы фашисты поутру не заметили. А посреди протоки — камышки!

— О! И вешек нет?

— Снесло вешку. На эту ночь мы с вами — хозяева створа. Куда захотим, туда и поворотим.

— А поворотим, конечно, на камышки?

— Смотри-ка, догадался!

Насколько пришлось по душе матросам это предложение, можно было судить по тому, как быстро, даже не дожидаясь команды, вскочили они на ноги. Будто и бессонной ночи не было, и утомительного, мучительного дня на положении «ни гугу».

Сначала попытались своротить камень с ходу руками. Навалились, крякнули. Не вышло. Тогда выломали толстые сучья и подвели их под камень. Камень заколебался, качнулся. Степаков торопливо подложил под сучья несколько небольших камней, чтобы приподнять рычаг.

— Еще давай! Навались! Дронин, заходи слева! Наддай плечом! Еще, еще!

Так повторялось много раз. Сучья ломались. Степаков подкладывал под них новые камни, постепенно поднимая опору. Камень с белым пятном накренялся все больше. И вот — как-то очень неохотно — перевернулся. Медленно пополз он с пригорка, ломая кусты ежевики и малины, оставляя борозду за собой.

Усов сбежал вслед за ним. Очень удачно упал! «Зайчик» по-прежнему остается на виду. Но линия, соединяющая передний и смещенный задний створные знаки, выведет уже не на чистую воду, по рекомендованному фарватеру, а прямехонько на гряду подводных камней, к черту на рога!

На обратном пути к катеру делились впечатлениями.

— Да, красиво разыграно, — одобрительно сказал Чачко. — Ночью уйдем, а утром «зайчики» сами сработают.

— Вроде адская машина с часовым механизмом.

— Еще лучше. Бесшумная. Будто специально для этого камышки припасены.

— Жаль только, не увидим мы.

— Еще чего! — остепенил Степаков. — Спектакля, что ли, захотел? Нам, брат, недосуг. Вскорости подаст гвардии лейтенант команду: «Заводи моторы!» Фрр! И нету нас здесь!..

2.

Но до этой команды оказалось еще далеко.

Никак не ладилось с моторами. Снова и снова проверяли их механик и мотористы. Усов сидел на корточках подле люка, светя фонариком. Юнга старательно загораживал свет куском брезента. Хорошо еще, что такой густой туман лежал вокруг.

В моторном отсеке неистово работали и вполголоса ссорились.

— Вы же видите: вторую ночь не спим, — бормотал потный и злой Дронин потному и злому механику. — Так это же не док, нет? Это же вам шхеры, вражеский тыл. Тут молотком посильнее ударишь и уже сердце обрывается.

— И приспособлений тех нет, — бурчал себе под нос Степаков.

— Правильно говорит Степаков: и приспособлений нет.

Усов молчал. Он думал о нарушенной чувствительности створа по ту сторону острова. Положение в связи с этим осложнилось. Поутру в протоке произойдет авария, взад и вперед начнут бегать буксиры, на остров высадятся гидрографы для исправления створных знаков, и катер, конечно, будет обнаружен.

Впрочем, Усов никогда не жалел о сделанном. Это было его правило. Решил — как отрезал!

Все равно событий не остановишь, даже если бы и хотел. Потревоженный створный знак не вернуть на место. Механизм заведен. Утром будет очень шумно и людно возле острова.

Тянуло посмотреть на часы, но Усов не позволил себе этого. Не хотел нервировать людей. И без того знал, что ночь на исходе. Он обладал редким даром — чувством времени. Через полчаса в шхерах начнет светать.

Кто-то нервно зевнул за спиной.

— Что, брат? — спросил Усов, не оглянувшись. — Кислотность поднимается?

— Терпения нет, товарищ гвардии лейтенант, — сказал Чачко.

— Ну, терпения… Это дело наживное — терпение! Год назад и вовсе терпения не хватало. Помнишь, как мы с тобой маяк топили?

— Как же! В Ирбенском проливе.

— Чуть было не торпедировали его ко всем свиньям.

— А как это было? — голос Шурки.

— Ходили мы в дозоре. Ночь. Нервы, конечно, вибрируют.

— Необстрелянные еще были, — вставил Чачко.

— То-то и есть. Сорок первый год, ясно? Вдруг по курсу — силуэт корабля! Я: «Аппараты — на товсь! Полный вперед!» И сразу же застопорил, дал задний ход. Буруны — впереди!

— Камни?

— Они. Это я маяк атаковал.

Шурка ахнул.

— Есть, видишь ли, такой маяк в Ирбенском проливе, называется Колкасрагс. Площадка на низком островке, башня с фонарем, фонарь по военному времени погашен, а внизу каемка пены. Очень схоже с идущим на тебя кораблем. Чуть было я не всадил в него торпеду и сам на камни не выскочил следом. Давно это было. Год назад… Тогда еще, верно, были мы с тобой нетерпеливые.

Даже сердитый Дронин изволил усмехнуться.

И вдруг смех оборвался. По катеру из конца в конец пронеслось тревожное: «Тсс!» Все замерли, прислушиваясь.

Неподалеку клокотала вода. Потом раздалось протяжное фырканье, будто какое-то огромное животное шумно вздыхало, всплыв на поверхность.

Подлодка! И где-то очень близко. В тумане трудно ориентироваться. Но, вероятно, рядом за мыском. Усов — вполголоса:

— Боцман, к пулемету! Людям гранаты, автоматы разобрать!

Он поспешно взобрался на берег, пробежал по траве, прячась за деревьями.

Да, подлодка. В туманной мгле видно лишь постепенно увеличивающееся, как бы расползающееся, темное пятно. Вот вспух над водой горб — боевая рубка, затем поднялась и вся узкая костистая спина — палуба.

Лязгнули челюсти. Это открылся люк.

Длинная пауза — и вспыхнули два красноватых огонька. На палубе закурили.

Потом Усов услышал голос, очень странный, лязгающий:

— Сейчас без пяти пять. Как видите, я точен. Он должен прибыть ровно в пять.

Второй голос — с почтительными интонациями:

— Прикажете включить огни?

— Нет. Его сопровождают опытные лоцмана. Мыс и остров указаны точно.

— Я думал, в такой туман… Молчание.

Усов знал немецкий. В 1936 году, учась в училище имени Фрунзе, он усиленно просился в Испанию — даже нанял с этой целью репетитора и зубрил язык по ночам. Известно было, что на стороне Франко дерутся гитлеровские моряки. Курсант наивно надеялся, что при отборе кандидатов он получит преимущество, как отлично знающий немецкий язык.

В Испанию его не послали. Знание языка пригодилось только сейчас.

На подлодке снова заговорили. Обычно в шхерах слышно очень хорошо. Слова катятся по воде, как мячи по асфальту. Но в эту ночь мешал туман. Целые фразы безнадежно глохли, застревали в клочьях тумана.

Многого Усов поэтому не улавливал, — несмотря на отличное знание языка.

Сейчас речь как будто бы шла о Ленинграде, который подводники называли Петербургом. Наряду с ним упоминался и Сталинград. Можно было догадаться, что падение Сталинграда ставят в зависимость от скорейшего падения «Петербурга».

— Фюрер очень недоволен задержкой…

— Учтите также настроение наших союзников… Не доверяю этим финнам…

— Помните секретный приказ: «Город Петербург, как не имеющий в дальнейшем экономического и административного значения, должен быть разрушен и сравнен с землей?»…

— Тише! Не забывайте, что мы находимся в расположении наших союзников…

Дальнейшее начисто ускользнуло от Усова, потому что собеседники стали говорить еще тише.

Он лихорадочно соображал: что делать?

Вражеская подлодка покачивалась на воде примерно в двадцати-тридцати метрах от берега. Усов отдал должное осторожности немецкого подводника. Тот искусно удерживался на месте ходами, не приближаясь к берегу, чтобы не повредить горизонтальные рули.

И все же двадцать-тридцать метров было слишком близко для него, потому что на берегу находился он, Усов.

Что стоило ему вызвать сюда свою команду и забросать вражескую подлодку гранатами, обстрелять из автоматов, наконец ринуться на абордаж, — полузабытая форма морского боя?

Но тогда уж не уйти из шхер. Атаковать подлодку означало погибнуть вместе с ней, пожертвовать собой и своими людьми.

Если бы Усов знал об этой подлодке все, что впоследствии удалось узнать о ней, возможно, он так и сделал бы.

Сейчас взял верх здоровый инстинкт самосохранения.

Это потом будет Усов клясть себя, горько жалеть, что не пожертвовал собой, не обрушил ливень гранат на проклятую подлодку. В настоящее время Усов целиком поглощен разведкой, даже не очень анализирует услышанное, весь как бы превратился в одно большое, чутко настороженное ухо.

Ему почудилось слово: «голод».

Один из собеседников сказал, подавляя зевок.

— Он тоже служит по департаменту голода?

— Есть разве такой департамент?

— О, это шутливое название. Господин обергруппенфюрер любит пошутить.

— Со мной он шутит плохие шутки, — с неожиданно прорвавшимся раздражением лязгнул голос. — Сейчас пять двадцать две. Я жду уже двадцать две минуты!

Опять молчание.

Из слоев тумана, булькающего, струящегося, невнятно бормочущего, выскочили. как пузырьки, два слова: «Заинтересован… Дюпон»… Но Усов не мог бы поручиться за то, что это действительно «заинтересован» и «Дюпон». Возможно, он ослышался.

Он напряг слух, подполз к самому краю обрывистого берега, но ему помешали.

Сзади кто-то осторожно тронул его за плечо.

— Это я, Дронин, — услышал он шепот над ухом. — Боцман прислал. Не будет ли приказаний? Светает.

И впрямь — уже светало.

— Светает! — лязгнуло из тумана. — Пять тридцать! Этот обергруппенфюрер не хочет считаться с инструкцией.

— Да, он запаздывает.

— Безбожно запаздывает. О чем он думает? Я всплываю только ночью — даже здесь, в шхерах. Он должен был бы знать это.

Второй голос сказал что-то насчет глубин.

— Конечно, — раздраженно подтвердил первый. — В четырех местах нам придется всплывать и идти на виду у всех шхерных ротозеев. Кроме того, есть русская авиация.

Один из собеседников, вероятно, польстил другому, потому что там, в тумане, раздался самодовольный смешок.

Потом Усову почудились слова: «Летучий голландец» и «река крови».

— Река крови, — сказали из тумана, — за ним, за его винтами… «Летучий голландец»… стоит трех танковых армий.

Несколько неразборчивых слов и ответ:

— Так сказал фюрер… Подлодка для особых поручений… Где «Летучий голландец», там война получает новый толчок…

Усов и Дронин обменялись быстрыми репликами:

— Моторы?

— В порядке.

— Подлодка мешает, понял? Боцману передай: она уйдет, мы за ней.

В шхерах было уже совсем светло. Усов внимательно рассматривал покачивающуюся посреди протоки большую подлодку типа рейдер, но с некоторыми особенностями силуэта. Так, козырек ее боевой рубки резко выдавался вперед, а на носовом барбете не было орудия.

— Вот он! — сказал один из людей, стоявших на палубе. — Наконец-то!

Стуча движком, между берегом и подлодкой прошла моторка. Из нее, вероятно, прыгнул на подлодку человек, потому что в тумане сказали:

— Осторожнее! Здесь трап.

Потом ворчливый голос произнес:

— Я ждал тридцать минут! Это непозволительный риск. Вас предупреждали об особой секретности моей подлодки?

Неразборчивые оправдания.

До Усова донеслись обрывки фраз:

— Очень сожалею… Русские бомбили Хамину…

— Я тоже сожалею… Впервые «Летучий голландец» уходит не ночью, а на рассвете… Может грозить серьезными неприятностями…

Осторожно раздвигая воду форштевнем, подлодка стала отходить от берега. Она огибала остров.

Усов сломя голову кинулся к своему катеру. Нельзя терять ни минуты!..

Только сейчас он вспомнил, что створные знаки на противоположном берегу раздвинуты.

Устроенная им ловушка поджидает добычу.

3.

Все понеслось в головокружительном пенном вихре. События сменялись с такой быстротой, что лишь потом с трудом удалось восстановить их последовательность.

Кто-то из матросов, кажется, Чачко, объявил, что слышал оглушительный скрежет металла, трущегося о камни. Это сомнительно, хотя Чачко и ссылался на свой профессионально изощренный слух радиста.

Когда подлодка с разгона выскочила на камни, команда катера заводила моторы и ничего другого слышать, конечно, не могла.

Невероятно и то, что юнга Ластиков видел, как подлодка ложится на гибельный курс.

Усов начал разворачиваться на плесе уже тогда, когда «Летучий голландец» бился в каменной ловушке.

На это страшно было смотреть. Было в подлодке что-то змеиное. Казалось, вот-вот начнет она извиваться в судорогах. Темно-серая и узкая-узкая, она дергалась на подводной гряде, пытаясь сорвать киль. Яростно вертелись ее гребные винты, клубя и пеня воду.

Да, человек с лязгающим голосом будто напророчил себе. Все шхерные ротозеи сбежались смотреть на это удивительное зрелище. Сколько же людей укрывалось здесь, оберегая тайну, даже не зная, что это за тайна!

И вот она, тайна, перед ними!

Эх, налетели бы сейчас наши самолеты! Доконали бы подводную лодку, а заодно выжгли бы и все это змеиное гнездо!

Но Усов не мог вызвать самолеты — рация не работала. И надо было спешить, спешить! Пяткам было уже горячо в шхерах.

Он правильно рассчитал — под шумок легче уйти. В смятении и неразберихе береговые артиллеристы не поняли, кто пронесся мимо них. Трудно было вообще понять, что это такое: с развевающимися по ветру длинными полосами брезента и с Охапкой валежника, прикрывавшей турель пулемета!

Да и все внимание привлечено было сейчас к тому, что творится на середине протоки — у подводной каменной гряды. На помощь к подлодке со всех сторон мчались катера, буксиры, моторки. Надрывно выли сирены.

Усов вильнул в сторону, промчался по лесистому коридору, еще раз повернул — уже на выход из шхер.

С берега дали по нему неуверенную пулеметную очередь. Усов не ответил. Строго-настрого приказал на выстрелы не отвечать.

Молчаливой серой тенью неслось непонятное суденышко, не отстреливаясь и как будто даже не пытаясь укрыться за гранитными скалами.

И это тоже было умно. Это тоже сбивало с толку.

Странный катер, чуть не до киля закутанный в брезент, стремглав выскочил из шхер.

Матросы шумно переводили дыхание, удивленно Переглядывались: неужто же целы? Неужели и на этот раз гвардии лейтенант увел их от почти неминуемой гибели?

Даже сам Усов при всей его великолепной самоуверенности впоследствии признавался Селиванову и Гущину, что и не чаял ног унести:

— Ну, думаю, все! Клюнет сейчас жареный петух в темечко. Хоть то хорошо, Что не в тупичке этом, а на полной скорости помирать, как положено моряку!..

Наши самолеты без промедления поднялись в воздух и полетели в шхеры — добивать подлодку. Но, видимо, ее уже успели снять с камней.

— Было бы нам еще на полметра отодвинуть створный знак, — горевал Степаков. — Раствор угла увеличился бы, аккурат и врезался бы тогда «голландец» этот в самый центр банки. Не доглядели мы, эх!..

Во всяком случае подлодка не могла не получить серьезных повреждений и, конечно, была надолго выведена из строя.

…Усова хвалили, пожимали ему руки, даже сфотографировали его для Дома флота в Кронштадте.

Никто не знал и не мог знать, что это лишь первое звено в длинной цепи событий — только начало знакомства Бориса Усова и Курта фон Цвишен, командира «Летучего голландца», лейб-субмарины Гитлера, подводной лодки для особых поручений…

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Александр Ломм. «ПРЕСТУПЛЕНИЕ» ДОКТОРА ЭЛЛИОТТА.

НОЧНАЯ ОБЛАВА.

В одном из южных штатов Америки большой отряд полиции оцепил лесок близ городка N. Полсотни человек, вооруженных до зубов, и дюжина специально дрессированных полицейских собак приготовились к охоте на одного-единственного зверя. Но этот зверь стоил того, чтобы из-за него была поднята такая шумиха. Слишком долго Джо Фуллер, по прозвищу Хромая Собака, был грозой южных штатов. Теперь его карта бита. Бандит и убийца, грабитель банков и частных квартир, похититель детей, шантажист и вор попался, наконец, в ловушку.

Операция проводилась под покровом ночи. Лесок казался тихим, спокойным, но гдето там, за зарослями орешника, притаился загнанный в западню, но все еще опасный хищник, решившийся дорого продать свою шкуру.

— Люди расставлены, сэр, — доложил пожилой полицейский капитан главному инспектору Брауну, прибывшему лично руководить операцией.

— Действуйте! — коротко бросил инспектор и посмотрел на часы: был час после полуночи.

Началась облава. Огромные псы ринулись вперед, низко опустив морды. За ними осторожно двинулись люди с автоматами на изготовку. Лесок прочесывался шаг за шагом. Даже мышь не смогла бы проскользнуть незамеченной сквозь эту цепь. Инспектор нервничал и не спускал глаз с часов.

Начал моросить мелкий дождик. Браун поднял воротник плаща.

Минут двадцать прошло в полкой тишине. Вдруг грянул выстрел. Завыл смертельно раненный пес.

Еще выстрел. Протарахтела автоматная очередь, за ней другая, третья… Лесок внезапно ожил, наполнился криками, движением, мелькающими бликами электрических фонариков, стрельбой. К инспектору подбежал запыхавшийся капитан:

— Он прорвался, сэр, убив двух собак! Но он ранен и далеко не уйдет!

— Черт! — выругался инспектор и бросился в ту сторону, откуда доносился удаляющийся лай собак и крики множества людей.

Лесок остался позади. Бежать пришлось через мокрое, вспаханное поле. Инспектор спотыкался на каждом шагу, громко чертыхаясь. Капитан за ним еле поспевал. Он тяжело дышал, но не смел сказать ни слова, чувствуя себя виноватым. Но вот инспектор перешел на шаг.

— Вы знакомы с местностью, капитан? — спросил он.

— Да, сэр… — проговорил капитан, еле переводя дух.

— В каком направлении мы движемся?

— В направлении усадьбы доктора Эллиотта. До нее не более двух километров. Это одинокое строение с парком, окруженное высоким забором. Фуллер обязательно попытается туда проникнуть.

Ведь он ранен и потерял много крови, и потому бежать далеко он не в состоянии.

— Кто этот доктор Эллиотт?

— Врач-миллионер. Практики не имеет. Занимается наукой. Живет совершенно один в огромной вилле. Слуг не держит. Только днем к нему ходит готовить стряпуха из ближайшего трактира…

Инспектор невольно ускорил шаг.

— Уж эти мне состоятельные чудаки! — проворчал он. — Вы представляете, капитан, что будет, если эта Хромая Собака проберется в виллу и ухлопает вашего ученого миллионера?

— Представляю, сэр… Это будет конец моей карьеры.

— И моей, капитан, и моей, не только вашей! Так прибавьте же шагу, черт возьми!

И они снова пустились бежать.

В ЗАПАДНЕ.

Доктор Чарлз Эллиотт был разбужен среди ночи внезапным, резким звонком от ворот. Сняв трубку телефона, он спросил:

— Кто там?

— Во имя человеколюбия, сэр, впустите! За мной погоня, и я тяжело ранен!

— Кто вы такой?

— Потом, сэр! Собаки уже близко! Я погибну!

Доктор Эллиотт нажал кнопку автомата, открывающего ворота, и, накинув халат, двинулся встречать своего странного ночного гостя. Через несколько минут он привел в свой кабинет рослого детину, вывалянного до невозможности в грязи, листьях и траве. Волосы пришельца слиплись от дождя и пота. В мутных глазах были страх и решимость загнанного зверя. Во время ходьбы он сильно припадал на правую ногу. В одной руке он сжимал револьвер, другая плетью висела в рукаве, намокшем от крови.

— Ваше имя? — спросил доктор строго.

— Джо Фуллер, сэр, — прохрипел детина, облизнув губы.

— Фуллер — Хромая Собака?

— Да, сэр…

— Личность известная! Ну ладно, мистер Хромая Собака, пока вы находитесь у меня, вы в полной безопасности. Пройдите вон в ту дверь и там подождите. Я переговорю с полицией, если она, конечно, ко мне наведается, а потом приду посмотреть на вашу рану.

— Благодарю вас, сэр, — криво усмехнулся детина и, не выпуская из руки револьвера, быстро скрылся за указанной дверью.

Снова настойчиво затрещал звонок. Доктор Эллиотт, не обратив на него внимания, надел поверх халата дождевой плащ и не спеша пошел к воротам. Выйдя из дому, он услышал бешеный лай собак и крики множества людей, раздававшиеся за высоким железным забором. Сквозь решетку ворот его осветило сразу несколько ручных фонариков.

— Кто вы такие и что вам угодно? — громко спросил доктор.

— Вы доктор Чарлз Эллиотт?

— Да, я — хозяин усадьбы. С кем имею честь?

— Я главный полицейский инспектор Браун. Со мной полсотни вооруженных людей и десяток собак.

Мы ловим опаснейшего гангстера Джо Фуллера. След привел к вашему дому, мистер Эллиотт.

Надеюсь, вы будете столь благоразумны, что согласитесь на обыск дома и парка. В противном случае мне придется проделать это без вашего согласия.

— Не горячитесь, мистер Браун. В свой дом я ваших ребят не впущу. Что же касается Фуллера-Хромой Собаки, то он действительно у меня. Но он ранен и я как врач должен оказать ему помощь. Через час вы получите вашу дичь в обработанном виде. У меня он, как в тюрьме, как в Синг-Синге: никуда не скроется. Но советую подтянуть сюда машину, так как раненого я вам, вероятно, передам под наркозом, — сказал доктор спокойно, но решительно.

— Блестящая идея! — воскликнул пораженный инспектор, не ожидавший встретить в ученом столь деятельного помощника. Но чем вы мне поручитесь за преступника, доктор Эллиотт?

— Честью джентльмена, сэр. Вам этого достаточно?

— Вполне! Но позвольте хоть моим ребятам войти во двор и взять ваш дом под охрану.

— Это лишнее, мистер Браун. Я спешу. Не забудьте об автомашине. До свидания. — И, сухо поклонившись, доктор Эллиотт направился к дому. Еще уходя, он услышал, как инспектор отдавал своим людям приказание оцепить со всех сторон парк.

УСЛУГА ЗА УСЛУГУ.

— Все в порядке, мой мальчик, — сказал доктор Эллиотт, войдя в свою лабораторию. — Раздевайтесь и ложитесь вот сюда.

Раненый бандит беспрекословно подчинился. Пока он, скрежеща от боли зубами, стаскивал с себя мокрую одежду, доктор облачился в белый халат, вскипятил инструменты и приготовил перевязочный материал. Детина, обнаженный до пояса, взгромоздился на операционный стол. Доктор склонился над его плечом. Оно было исковеркано тремя пулями: две прошли, одна застряла, раздробив кость.

— Вам придется потерпеть, друг мой. Без наркоза будет больно.

— А есть наркоз? — спросил детина, побледнев.

— Есть.

— Тогда давайте, док, если не жалко. Я вам верю.

Доктор Эллиотт охотно выполнил просьбу раненого. Через минуту Джо Фуллер — Хромая Собака с маской на лице погрузился в глубокий сон. Доктор приступил к операции.

Доктор Эллиотт совершенно спокойно отделил от могучего тела бандита его левую руку и быстро погрузил ее в большой стеклянный сосуд с густой золотистой жидкостью. Затем он быстро стянул на культе кожу, сшил ее и наложил повязку. Покончив с этим, он больше не обращал на своего пациента внимания и всецело занялся его ампутированной рукой. Вот он нажал незаметную кнопку на стене. В полу бесшумно открылся люк. В ярко освещенное подземелье вела крутая железная лестница. Доктор взял стеклянный сосуд с отрезанной рукой и стал осторожно спускаться в люк…

Напрасно трещал звонок от ворот. Доктор Эллиотт не показывался из своего подземелья, занятый каким-то слишком важным делом. И только когда инспектор Браун, уже окончательно потеряв терпение, хотел приказать своим людям выломать ворота, они неожиданно сами открылись.

Инспектор в сопровождении пяти полицейских двинулся к дому. В дверях его встретил улыбающийся доктор Эллиотт.

— Вы напрасно нервничали, дорогой инспектор. Я только что закончил операцию. Вы так отделали этого малого, что ему пришлось отнять руку. Сейчас он под наркозом. Носилки у вас есть?

— Обойдется и без носилок, — ответил инспектор.

Когда неподвижное тело Джо Фуллера было вынесено за ворота и грубо брошено в машину, инспектор подошел к доктору.

— Без вас мы вряд ли взяли бы его живым, милый док. Мы премного вам обязаны.

— Пустяки, — чуть усмехнулся доктор. — Я лишь хотел бы за мою услугу попросить вас тоже о небольшом одолжении.

— Для вас — все, что угодно.

— Я просил бы оставить мне ампутированную руку этого негодяя. Я, видите ли, занимаюсь кое-какими экспериментами, а. материал доставать очень трудно.

— Только и всего? Мало же вы просите. Да я, если хотите, предоставлю вам всего этого бандита, после того как он будет обработан на электрическом стуле.

— Благодарю вас. С меня достаточно руки.

— Как знаете… Ну, спокойной ночи, мистер Эллиотт.

— Спокойной ночи, инспектор.

Автомобиль, сверкая фарами, понесся по направлению к городу. Вскоре вслед за ним выступил и отряд полиции. Доктор Эллиотт запер ворота и спокойно отправился продолжать прерванный сон.

РОЖДЕНИЕ ДЖИММИ ПРАТТА.

Через месяц газеты принесли сообщение о том, что опаснейший гангстер Джо Фуллер-Хромая Собака был по приговору суда казнен на электрическом стуле. Доктор Эллиотт принял это известие с большим удовлетворением. Он сильно опасался, что американское правосудие сочтет для преступника достаточным наказанием пожизненное заключение. Это бы значительно расстроило планы доктора. Теперь он успокоился и с головой погрузился в свою работу.

Стряпуха из ближайшего придорожного трактира, которая ежедневно приходила к доктору убирать и готовить обед, рассказывала, что доктор на весь день запирался в своей лаборатории, забывая даже выходить к обеду. Стряпуха не раз пыталась подслушивать у дверей лаборатории, но это ни к чему не привело. За дверьми царила глубокая тишина. Да иначе и быть не могло. Ведь доктор работал в своем подземелье.

Прошло еще два месяца со дня смерти Джо Фуллера, и вот однажды утром доктор Эллиотт, очень возбужденный, приказал стряпухе приготовить пошикарней обед на две персоны. До обеда он ездил в своем шевроле в город и привез оттуда кучу разных пакетов. Собственноручно перенеся их в лабораторию, он снова в ней заперся. Стряпуха, занятая обедом, не догадалась на сей раз подслушивать под дверьми. И напрасно. Она услышала бы прелюбопытнейший диалог…

За десять минут до обеда в лаборатории раздался взволнованный голос доктора Эллиотта:

— Ну, вот вы и здоровы, друг мой. Посмотрите-ка на свое плечо. Я его так заштопал, что не только шрама, даже пятнышка не заметно.

— Я не знаю, чем вас отблагодарить, сэр. Вы сделали для меня так много, хотя я далеко не заслужил такого отношения… Но с вашего разрешения, сэр, где же моя одежда? Мне не удобно перед вами в таком виде…

Голос сказавшего эти слова был глубок и приятен.

— Вашу одежду пришлось сжечь, мой мальчик. Да она и не стоила лучшей участи. Я купил новую.

Вот здесь для вас все приготовлено: белье, костюм, ботинки. Вплоть до галстука. Одевайтесь.

— О, сэр, как вы добры ко мне!

— Ничего, ничего, дорогой. Только давайте условимся. Хотя полиция и забыла про вас, но называться настоящим именем вам пока не стоит. Забудьте на время, что вы Джо Фуллер-Хромая Собака. Кстати, прозвище это вам совсем уже не к лицу. Ведь вы больше не хромаете!

— В самом деле! А я и не заметил, что моя нога теперь действует нормально. Ее вы тоже вылечили, доктор?

— Я вылечил все болезни, какие у вас только были. Ваш организм полностью обновлен. Вы теперь как бы новый человек, а потому вам будет вполне прилично принять и новую фамилию. Вас устроит, например, такое имя: Джимми Пратт?

— Я в восторге, сэр! Джимми Пратт, это звучит даже слишком благородно для такого негодяя, как я!

— Об этом пока не будем, Джимми. Вы готовы?

— Готов, сэр.

— Все сидит прекрасно. Идемте обедать.

В столовую доктор Эллиотт вошел в сопровождении высокого плотного мужчины, одетого в отличный новый костюм. Вид у великана был весьма живописный: здоровое румяное лицо, обрамленное небольшой русой бородкой, детски открытый взгляд чистых голубых глаз, шапка вьющихся волос.

Стряпуха, подавая на стол, то и дело испуганно таращила глаза на удивительного незнакомца. Как это она не заметила, когда он пришел! После обеда доктор Эллиотт провел своего гостя в кабинет, а стряпуху отпустил домой.

И вот они остались наедине. Доктор Эллиотт вынул бутылку виски и маленькие рюмки.

— Давайте, Джимми, выпьем за ваше рождение! — сказал он с каким-то странным волнением в голосе и поднял рюмку. — Не было на свете человека Джимми Пратта, и вот он есть. Это большое, очень большое событие и в вашей и в моей жизни, Джимми! За это стоит выпить! Не правда ли?

— Да, сэр.

Они выпили и раскурили сдгары.

— Что же вы теперь думаете делать, Джимми? Снова приметесь за ремесло Хромой Собаки? — спросил доктор.

— Нет, доктор! Тысячу раз нет! Вы, может быть, мне не поверите, ведь не бывает, чтобы человек вдруг сразу взял и исправился, но я заверяю вас, что с Джо Фуллером — Хромой Собакой покончено навсегда! Я содрогаюсь при одном воспоминании о своей прошлой жизни.

— Я вам верю, Джимми. Я так и думал… В общем, я очень рад, что вы мне это сказали. Рад за вас и за себя. Ну, а что же вы все-таки намерены делать?

— Не знаю, сэр… То есть, у меня еще во время обеда появилась одна мысль, только я боюсь вам сказать о ней…

— Ну вот еще, «боюсь». Давайте, выкладывайте, что у вас за мысль. Страх вам, Джимми, совсем не к лицу.

— Я хотел вас просить, доктор, чтобы вы приняли меня к себе на службу. Я многое умею делать: вожу машину, отлично стреляю, ну и готовить, если надо, умею не хуже вашей кухарки… Я, конечно, не навсегда, а хоть бы на первое время, и любые ваши условия для меня подойдут…

— Отлично, Джимми, — улыбнулся доктор. — Оставайтесь у меня. Вы никогда об этом не пожалеете.

ПОД КОЛЕСАМИ ГРУЗОВИКА.

Страшно, пронзительно застонали тормоза. Тяжелый грузовик остановился как вкопанный. Отчаянный вопль ужаса пронесся над улицей. Молодая женщина на тротуаре упала в обморок. Негр-шофер выскочил из кабины. Вмиг собралась толпа. Из-под машины была извлечена девочка лет пяти. Она была мертва. Передние колеса машины раздавили ее. Растерянный негр-водитель жалко лепетал оправдания: он не виноват, девочка бросилась с тротуара прямо под колеса машины, гонясь за белой собачкой… Он не виноват, он не мог предотвратить несчастья…

Толпа не слушала негра и угрожающе на него наседала. Откуда-то взялся врач. Но он лишь установил смерть девочки и тотчас же занялся матерью, которая все еще была в обмороке.

Появился полисмен. Ему с трудом удалось отнять зверски избитого негра у охочих до самосуда горожан.

Вдруг к месту происшествия мягко подкатил шевроле. Из него выскочил пожилой сухощавый джентльмен и стал энергично пробираться через толпу. Добравшись до изуродованного тельца девочки, вокруг которой вертелась виновница трагедии, маленькая белая собачка, он бегло осмотрел его и обратился к врачу, хлопотавшему возле матери:

— Хелло, Маунт!

— Хелло, Эллиотт! Какое несчастье! Маленькая Кэтти, единственный ребенок Эдлефсенов! Я сильно обеспокоен состоянием миссис Эдлефсен…

— Вы напрасно теряете время, Маунт. Миссис придет в себя, а вот девочку нужно спасать немедленно. Дорога каждая минута.

— Опомнитесь, мистер Эллиотт! — сказал удивленно Маунт. У девочки раздавлена грудная клетка и череп. Она более мертва, чем можно себе представить!

— Мне некогда с вами спорить, Маунт. Эй, Джимми! Слышишь, Джимми!.. А ну, джентльмены, посторонитесь, дайте пройти!

Но великан Джимми не нуждался в том, чтобы ему давали дорогу. Он без труда прошел через толпу и предстал перед доктором.

— Снимайте плащ, Джимми, заверните в него девочку и скорей в машину. А мы с вами, коллега, отнесем туда же и бедную миссис Эдлефсен.

Тон доктора Эллиотта был настолько резок и повелителен, что Маунт не посмел возразить. Через минуту шевроле развернулся и, с ходу набрав скорость, ринулся из города, унося обоих докторов, миссис Эдлефсен и ее несчастного ребенка.

МАТЬ И ДОЧЬ.

— Нет, я верю, я верю, я верю ему! Не отнимай у меня эту последнюю надежду, Сэм!

Молодая женщина со слезами на глазах смотрела на своего мужа. Сэмуэль Эдлефсен, невысокий, коренастый мужчина средних лет с мягкими чертами смуглого лица, возбужденно ходил по комнате, дымя сигарой.

— Что ты, дорогая! Я не хочу вызывать у тебя никаких сомнений: Доктор Эллиотт и меня заверил, что вылечит нашу маленькую Кэтти. Но все это так странно. Он даже не показал нам ее. И вот сегодня истекают те три месяца, которые он потребовал для лечения. Я боюсь, что разочарование будет для тебя слишком тяжелым ударом. Не лучше ли нам с Маунтом съездить к нему вдвоем?

— Нет, нет! Я тоже поеду за моей крошкой! Я уверена, что сегодня обниму ее… Сердце матери не может ошибаться, Сэм.

— Хорошо, милая. Пусть будет по-твоему… А вот и Маунт. Хелло, Джек!

— Хелло, Сэм! Добрый день, миссис Эдлефсен! Ну что ж, поедем?

— Да, да, поедем, доктор!

Миссис Эдлефсен порывисто поднялась и первая направилась к выходу. Мужчины немного от нее отстали.

— Джек, скажи мне, это мыслимо? — тихо спросил Эдлефсен.

— Мы слишком много об этом говорили, Сэм, — хмуро ответил Маунт. — Мне все это не нравится, и я еду только ради тебя. Ведь я собственными глазами видел тогда твою бедную Кэтти. Она была мертва, Сэм. Более чем мертва. Но съездить нужно, хотя бы уж для того, чтобы отхлестать этого Эллиотта по его надменной физиономии…

Маунт ускорил шаг и нагнал миссис Эдлефсен.

Машина почти беззвучно мчалась по асфальту. Сидящие в ней хранили глубокое молчание. Эдлефсен замер у руля. Рядом с ним сидела его жена, вся устремившаяся вперед и дрожавшая от нетерпения.

Глаза ее лихорадочно блестели. Маунт сидел сзади, погруженный в мрачные думы.

Город остался позади. Машина мчалась среди полей. Вот и придорожный трактир. Поворот, подъем на холм, еще поворот, и в стороне среди густого парка показалась одинокая вилла доктора Эллиотта, огороженная высоким железным забором. Машина свернула с главного шоссе и через минуту остановилась перед массивными воротами.

Эдлефсен вышел из машины и помог выйти жене. Миссис Эдлефсен была бледна и еле держалась на ногах от внезапной слабости. Маунт тоже нехотя вышел из машины. Эдлефсен нажал кнопку звонка.

— Кто там? — прозвучал голос доктора Эллиотта из маленького амплиона.

— Эдлефсен с женой и доктор Маунт.

— Приветствую, приветствую, господа! Я жду вас с самого утра! — весело раздалось в амплионе, и тотчас же ворота раскрылись.

Миссис Эдлефсен, вдруг оживившись, оторвалась от мужа и бросилась бегом по аллее к дому. Но внезапно двери дома распахнулись, и из них выбежала маленькая пятилетняя девочка. Следом за ней появилась строгая фигура доктора Эллиотта. Девочка на мгновение остановилась и вдруг с криком: «Мамочка!» — бросилась к миссис Эдлефсен. У той подкосились ноги. Бедная женщина упала на колени и раскрыла объятия навстречу бегущей дочери.

ПРИЗНАНИЕ.

Вот уже несколько недель, как доктор Эллиотт ходит мрачный, задумчивый. Джимми догадывается, что терзает шефа, но молчит. Джимми вообще очень многое знает, но он предан своему шефу. Нет, мало того: он боготворит его.

Но настал день, когда доктор Эллиотт принял наконец какое-то определенное решение.

— Джимми, приготовь машину. Едем в город… к Эдлефсенам.

Русобородый великан улыбается и идет выполнять приказание.

У Эдлефсенов рады приезду доктора Эллиотта. Для этой семьи он стал идолом, кумиром, божеством.

— Почему вы не в духе, милый доктор? — спрашивает миссис Эдлефсен.

Доктор ласкает на коленях маленькую Кэтти, слушает рассеянно ее лепет и молчит. Мистер Эдлефсен смотрит на него с какой-то смутной тревогой. Вот доктор поворачивает к нему свое бледное лицо и неожиданно спрашивает:

— Вы сильно привязаны к этому городку, Эдлефсен?

В глазах хозяина недоумение:

— Почему такой странный вопрос, дорогой доктор?

— Мне хотелось бы знать, сможете ли вы уехать куда-нибудь в другой штат, если возникнет такая необходимость.

— Я провел в N. почти всю свою жизнь, доктор. Но я уверен, что ваш вопрос неспроста. Конечно, если будет необходимость, я имею возможность уехать отсюда. В Чикаго у меня есть дядя. Он владелец крупного предприятия и давно уже переманивает меня к себе.

— Отлично. — Доктор Эллиотт поставил на пол Кэтти и поднялся. — Друзья мои, мне необходимо поговорить с вами наедине. Только так, чтобы ни одна живая душа нас не могла услышать. Дело касается вашей дочери Кэтти.

Встревоженная миссис Эдлефсен вызвала няню и приказала ей идти с Кэтти на прогулку. Потом все двери в доме были плотно закрыты.

— Мы слушаем вас, дорогой доктор, — сказал мистер Эдлефсен с глубокой серьезностью.

— Скажите мне, миссис Эдлефсен, — обратился доктор Эллиотт к побледневшей женщине, — вы не замечали никакой странности в поведении Кэтти?

— Странности?.. Не знаю. А впрочем, пожалуй, да. Вы до сих пор требуете, милый доктор, чтобы я возила к вам Кэтти каждую неделю на осмотр. Я, конечно, не осмеливаюсь судить, насколько это необходимо. Но ведь Кэтти абсолютно здорова. Она теперь даже здоровее, чем была до того несчастного случая. Но поездки к вам на нее странно действуют. Согласитесь, что это не совсем, как бы вам сказать, ну, не совсем нормально, что ли… Вот вы уводите Кэтти для осмотра куда-то во внутренние покои вашей виллы. Я остаюсь в кабинете одна. Девочка со мной прощается вся в слезах и уверяет меня, что опять долго со мной не увидится. Через каких-нибудь полчаса вы с ней возвращаетесь. Кэтти бросается ко мне на шею, целует, бурно радуется встрече со мной, говорит, что у вас ей было хорошо, но что она все дни, заметьте, доктор, все дни обо мне страшно скучала. Потом опять неделя проходит нормально, а при следующей поездке к вам повторяется то же самое. Мы с мужем давно уже хотели поговорить с вами, но боялись вас обидеть. Но раз уж вы сами спросили, то я не могла не сказать об этом.

— Совершенно верно, миссис Эдлефсен. Было бы странно, если бы вы не заметили всего этого, — заговорил доктор. — Я слишком еще сомневался в своем лечебном методе, и из-за этих сомнений я совершил крупную ошибку. Теперь я должен ее исправить. Не знаю, как вы примете мое признание, но полностью полагаюсь на вашу выдержку… Как вам известно от доктора Маунта, бедная Кэтти была на месте убита колесами грузовика. Убита с точки зрения современной медицины… А впрочем, она была убита с любых точек зрения. Когда я повез ее к себе, жизнь еще продолжала теплиться лишь в клетках ее тела. Ни один современный врач не смог бы на основании этого вернуть жизнь всему организму. Раздавлена грудь, череп… Простите, но я должен сказать вам все. Я не чудотворец, и я тоже не смог бы оживить вашу убитую дочь. Но я изобрел новый метод, как из отдельной части тела, пока ее клетки еще живы, восстановить все живое существо целиком…

Доктор Эллиотт говорил долго, более двух часов. Вкратце изложив сущность своего метода, он перешел к своей так называемой ошибке. Да, он поддался нахлынувшему сомнению, и вместе с тем ему страстно хотелось вернуть жизнь убитой Кэтти. И вот, вместо одного он заложил сразу три восстановительных процесса, чтобы уж наверняка хоть в одном добиться успеха. Но, вопреки ожиданиям, все три процесса оказались удачными, и таким образом, он вместо одной создал сразу три маленьких Кэтти, которые одна от другой ничем не отличаются. Их внешность, их душевные качества настолько тождественны, что даже мать не замечала подмены, когда доктор Эллиотт во время ее еженедельных визитов уводил одну Кэтти, а матери возвращал другую.

— Не знаю, как вы отнесетесь к тому, что, потеряв одну, вы получили взамен трех дочерей, но я не мог держать это дальше в тайне. Я измучился, наблюдая, как две бедные девочки постоянно томятся в моем доме и скучают по матери.

Доктор Эллиотт умолк. Миссис Эдлефсен плакала.

— Я хочу их видеть, доктор! Когда я смогу их увидеть?

— Увидеть когда угодно, миссис, но отдать их вам я смогу только тогда, когда вы уедете из N.

— Я поражен, дорогой доктор, — сказал взволнованно мистер Эдлефсен. — Я не могу опомниться.

Но, конечно, я с радостью приму всех трех Кэтти. Ведь они все три мои дочери! И раз вы ставите непременным условием наш отъезд, мы уедем!

ТРИ ДЕВОЧКИ И ХРОМАЯ СОБАКА.

В течение месяца Сэмуэль Эдлефсен ликвидировал все свои дела в N. и отправился с семьей на постоянное жительство в Чикаго. За границей штата, на одной из крупных железнодорожных станций, где поезд стоял почти полчаса, в их вагон вошел доктор Эллиотт с двумя маленькими девочками. Они обе бросились на шею миссис Эдлефсен, расцеловали ее, а потом стали удивленно таращить глазенки на третью Кэтти, которая ехала с родителями. Все три были настолько похожи одна на другую, что их невозможно было различить. Миссис Эдлефсен сияла от счастья. Дети недолго косились друг на друга. Через несколько минут они уже подружились и принялись с увлечением играть в углу купе.

— Напрасно вы боялись, доктор, довериться нам сразу. Вы и представить себе не можете, какую огромную радость вы мне доставили. Я теперь счастливейшая мать на земле, — сказала миссис Эдлефсен, крепко пожимая доктору руку.

Мистер Эдлефсен смотрел на жену ласковым, любящим взглядом, радуясь ее счастью.

— Вы гений, дорогой доктор, — сказал он с чувством. — В недалеком будущем вы будете гордостью американского народа. Я считаю великой для себя честью, что так близко знаком с вами.

— Ну, бросьте, — махнул рукой доктор. — Пишите мне чаще про ваших трех Кэтти. Ведь они немножко и мои дочки. Желаю вам успеха на новом поприще. Счастливого пути! — и доктор быстро вышел из вагона.

Садясь в свой шевроле, он заметил, что Джимми его окинул каким-то странным, настороженным и беспокойным взглядом.

— Гора с плеч! — сказал доктор. — Едем домой, Джимми. Да, выкладывай, что там у тебя на сердце. Я вижу, что ты чемто взволнован.

— Прежде чем мы поедем, можно вам задать один вопрос, сэр?

— Конечно, можно, друг мой.

— Ожидая вас, сэр, я случайно узнал поразительную новость. Двое шоферов такси, стоявших около меня, читали газету. Один из них обронил странную фразу. «Если бы Джо — Хромая Собака не был посажен на электрический стул, — сказал он, — то можно было бы подумать, что это его работа».

Вероятно, они читали о каком-нибудь ограблении. Но скажите, сэр, разве Джо Фуллер был казнен?

А если да, то, значит, казнили кого-нибудь невинного вместо него?

— Успокойся, Джимми. Ты знаешь про трех девочек Эдлефсенов?

— Да, знаю.

— Ну так вот. Соображай сам. Джо Фуллер — Хромая Собака был выдан мною полиции в ту же ночь, когда скрылся у меня от облавы. Его судили и по заслугам наказали. Он действительно кончил свой жизненный путь на электрическом стуле.

— А кто же я, сэр?

— Ну, а сам-то ты кем себя чувствуешь?

— Джо Фуллером, сэр.

— Значит, и ты тоже Джо Фуллер… Только ты неизмеримо лучше того, первого. Ты стал новым человеком, с новым именем. Ясно? Ну, поезжай.

Ничего не было ясно бедному Джимми, но он повел машину в обратный путь и всю дорогу задумчиво молчал.

НЕОЖИДАННЫЙ ВИЗИТ.

Доктор Маунт только что закончил обход палат и, вернувшись в свой кабинет, устало опустился в кресло. Последнее время работа валилась у него из рук. Его неотступно преследовали мысли о чудесном излечении Кэтти Эдлефсен. Он был поражен совершившимся фактом, но поверить в чудо он не мог. Как? Как этот Эллиотт умудрился воскресить убитую, вернуть ее к жизни, не оставив на ее теле ни малейших следов каких-либо операций. Неужели подмена? Чудовищно! Невозможно! Он был слишком близким другом семьи Эдлефсенов и слишком хорошо знал маленькую Кэтти до несчастного случая. Девочка, которую Эллиотт вернул родителям, была несомненно Кэтти. Тогда остается признать Эллиотта гением…

Мозг Маунта трещал от напора таких мыслей. Работа в больнице ему опротивела. Вся медицинская наука, казавшаяся до сих пор великой и мудрой, превратилась вдруг для него в смешное варварское знахарство.

«У меня в больнице живые умирают, и медицина бессильна помочь им, а он, Эллиотт, запросто возвращает к жизни убитую. Безумие!» — думал с горечью Маунт.

Вошла сиделка.

— К вам пришли, сэр.

— Кто? Я никого не могу принять!

— Какой-то мистер Эллиотт…

— Эллиотт? Проси!

Маунт взволнованно вскочил и пошел навстречу неожиданному гостю, мысли о котором столь неотступно терзали его в последнее время.

На докторе Эллиотте был щегольской костюм. Вид у него был цветущий, жизнерадостный. Он удивился осунувшемуся лицу коллеги и сказал, похлопав его по плечу:

— Вы что-то сильно сдали, старина. В порядке ли здоровье? Мы, врачи, занимаясь недугами других, часто забываем о своих собственных.

— Заботы, дорогой коллега. Большие заботы, — вздохнул Маунт.

— У всех свои заботы и у всех свои огорчения. Из-за этого не стоит впадать в уныние.

— Заботы бывают разные. Я вот должен трудом зарабатывать свой хлеб. Не каждому удается получить миллионное наследство…

— Не завидуйте мне, дорогой Маунт. Человек не может жить без забот, и если их нет, то он их себе придумывает. Так и я. Теперь я пришел к вам тоже вмешиваться не в свое дело. Меня очень интересует ваш пациент старик Томас Грэхем. Как его состояние?

— Безнадежно, — опустил глаза Маунт. — Рак печени. Я вскрывал его, но наложил шов, ни к чему не прикоснувшись. Печень совершенно разрушена и непрерывно кровоточит. Бедняга терпит нечеловеческие муки. Больше двух дней он не протянет.

— Замечательно! — воскликнул Эллиотт. — Я так и думал. Грэхем — это мой случай. Уступите мне его, дорогой коллега.

— Неужели вы надеетесь?.. — опешил Маунт.

— Надеюсь? Нет, милый Маунт, это мало. Я уверен, я твердо уверен, что поставлю его на ноги.

Теперь я вполне убедился в своих силах. Этот старик Грэхем еще нас с вами переживет!

Маунт был сражен. И вдруг его осенила мысль. Она возникла совершенно неожиданно и тарсже неожиданно он ее высказал:

— Мистер Эллиотт, возьмите меня к себе в ассистенты, нет, в ученики. Я буду преданным помощником!

Доктор Эллиотт не удивился. Он крепко пожал Маунту руку и сказал:

— Еще не время, друг мой. Но я буду вас иметь в виду…

НАСЛЕДНИК.

Дело по передаче умирающего старика Грэхема доктору Эллиотту несколько осложнилось. Томас Грэхем был первым богачом в городке N. Владелец трех заводов, дюжины домов, богатейшего имения с несколькими сотнями гектаров земли, он не имел прямого потомства. Года два тому назад он разыскал где-то отдаленного родственника, обремененного многочисленным семейством, и выписал его к себе. Дэвид Хайз и его жена называли старика дядюшкой и втайне мечтали о том, чтобы этот дядюшка поскорее отправился на тот свет. Удивляться им нечего, ибо Томас Грэхем был человек крутой, капризный, своенравный, и бедные родственники жили под его тяжелой десницей, не смея слова сказать. Дэвид Хайз считал себя человеком несколько либерального образа мыслей, а дядюшка оказался махровым расистом, тайным членом ку-клукс-кл. ана, а на своих предприятиях жестоким эксплуататором. Только упование на огромное наследство помогало Хайзу сносить свое положение.

Когда доктор Эллиотт явился к Дэвиду Хайзу и заявил ему, что берется вылечить его дядюшку, тот пришел в большое замешательство. Как? Отказаться от наследства, когда оно уже стало таким близким, и дальше терпеть муки от жестокого тирана? Нет, этого бедный Хайз, конечно, не мог допустить. Ссылаясь на свое уважение и любовь к дядюшке, он сказал, что не может позволить проделывание каких-то темных экспериментов над многострадальным телом Томаса Грэхема, и наотрез отказал Эллиотту.

Пришлось Эллиотту обратиться к друзьям умирающего и с их помощью припугнуть упрямого Хайза публичным скандалом. Это помогло. И вот наконец старик Грэхем с признаками близкой смерти на изможденном лице, в глубоком беспамятстве был перевезен из городской больницы в виллу доктора Эллиотта.

На всю ночь заперся доктор в своей лаборатории. Утром он завтракал с Джимми смертельно усталый, но веселый и довольный.

— Этот Грэхем был тяжелой задачей, Джимми. Такого испорченного организма мне еще не приходилось видеть. Но все обошлось благополучно. Скоро, Джимми, про нас заговорит вся Америка! — сказал он бодро.

А Дэвид Хайз, поразмыслив на покое о положении своего дядюшки, решил, что ему все равно уже не помогут никакие доктора, и с головой погрузился в хозяйственные дела по управлению дядюшкиным состоянием, считая его уже своей собственностью.

ДЯДЮШКА ВЕРНУЛСЯ.

Как быстро и неожиданно меняется человек! Еще недавно Дэвида Хайза коробило, когда дядюшка Томас принимался излагать перед ним свои расистские взгляды, величая негров не иначе, как скотами. Но прошло несколько месяцев, и бывший либерал, почувствовав себя полновластным хозяином миллионного состояния, дал своему дяде сто очков вперед. Даже дядюшкины друзья, заядлые куклуксклановцы, покачивали головами, обсуждая те новые способы и ухищрения, к которым прибегал Хайз, стараясь выкачать из своих предприятий как можно больше прибыли. Рабочие, которым и при Томасе Грэхеме жилось несладко, стали подумывать о забастовке.

В числе дядюшкиных заводов была небольшая прядильная фабрика. Однажды Хайз в сопровождении директора фабрики обходил ее цеха. Ему показалось, что там слишком много освещения, слишком много вентиляторов. Это почему-то сильно расстроило нового хозяина. Вернувшись в кабинет, он принялся кричать на директора, что это разорение для предприятия, что половину электроламп и вентиляторов нужно убрать. Директор стоял перед Хайзом навытяжку и испуганно повторял:

— Будет сделано, сэр! Не извольте волноваться, сэр!

Вдруг двери кабинета раскрылись настежь, и на пороге показался высокий худощавый старик с палкой в руках. Его умные глаза были насмешливо прищурены. Хайз и директор уставились на него с открытыми ртами. Это был сам Томас Грэхем. От доктора Эллиотта Хайз в течение нескольких месяцев не получал никаких сведений и давно перестал думать о своем дяде, как о живом человеке. Его неожиданное появление было подобно грому среди ясного неба.

— Шумишь, Дэвид, шумишь? — произнес старик чистым, звучным голосом и шагнул в кабинет. — Ну, чего ты на меня смотришь, как на выходца с того света? Или язык отнялся от радости? Иди же, поздоровайся со своим дядей!

Первым опомнился директор. Он кинулся к воскресшему шефу и стал подобострастно изливаться в поздравлениях по случаю чудесного выздоровления. Хайзу наконец тоже удалось прийти в себя и выдавить на лице сладчайшую улыбку. Он обнял дядю и пролепетал:

— Как я рад, как я рад, милый дядюшка, что вы поправились!

— Да, мой мальчик, я поправился. Этот доктор Эллиотт просто молодец. Он сказал мне, что теперь я проживу еще сорок лет. Да хоть бы и не сорок! Хватит и двадцать, чтобы хорошенько поработать. Будем работать вместе, Дэвид, а?

— Будем, дядюшка, — еле выдавил из себя Хайз, вконец уничтоженный.

ИСЦЕЛЕННЫЙ.

После чудесного избавления от смерти у Томаса Грэхема резко изменился характер. Правда, он оставался, как и прежде, деятельным и энергичным, но его энергия теперь устремилась в совершенно ином направлении. Дэвид Хайз только глазами хлопал и в отчаянии разводил руками над новшествами, которые дядя начал вводить на своих предприятиях.

Старик Грэхем понастроил для рабочих новые дома, озеленил фабричные дворы, завел бесплатную медицинскую помощь, давал рабочим крупные долгосрочные ссуды. Самое ужасное для Хайза было то, что дядя почему-то был уверен, что он, Хайз, должен непременно сочувствовать его новым начинаниям.

— Я знаю, мой мальчик, что раньше ты скрывал свои мысли, — добродушно подмигивал ему дядя с видом заговорщика. — Но теперь бог просветил мой разум. Мы будем действовать заодно!

С ку-клукс-кланом и прежними друзьями дядюшка порвал всякие отношения. У него появились новые знакомые, с которыми он целыми вечерами толковал о светлом будущем американского народа, и его излюбленным словом стало слово «социализм». Негров дядя полностью уравнял с белыми рабочими и проявлял в отношении к ним даже слишком большую мягкость, от которой Хайза хватали корчи и судороги. По городку поползли слухи, что старик Томас Грэхем стал «красным».

Долго Дэвид Хайз молча переносил дядюшкины причуды. С тем, что заводы почти перестали давать прибыли, с тем, что дядюшка посягнул и на основной капитал, затеяв строительство новых заводских корпусов, Хайз еще мог примириться, но, когда Томас Грэхем передал свое имение сельскохозяйственным рабочим, организовав там нечто вроде артели на кооперативных началах, Хайз в ужасе забил тревогу. Дело становилось ясным: старик выжил из ума.

Прежде всего Дэвид Хайз бросился к доктору Эллиотту. Тот принял его холодно и на все упреки ответил коротко и ясно:

— Я не психоаналитик, а хирург, мистер Хайз. Здоровье вашего дядюшки я восстановил. На это вы пожаловаться не можете. Если же вам не нравится его душевное состояние, обратитесь к специалистам по психическим болезням. А вообще я советовал бы вам оставить его в покое. Пусть мистер Грэхем делает со своими деньгами, что ему угодно. Это ведь его бизнес, а не ваш.

Хайз ушел от доктора Эллиотта в состоянии неистового бешенства. Сгоряча он пригласил консилиум психиатров и попытался объявить дядюшку умалишенным и учредить над ним опеку. Но это сорвалось. Психиатры нашли дядюшку вполне нормальным. Зато сам дядюшка, разгневанный черной неблагодарностью племянника, выгнал его из дому со всем его семейством и лишил наследства.

Но Хайз не сдался даже после столь тяжелого поражения. Он написал на дядюшку донос в сенатскую комиссию по расследованию антиамериканской деятельности, Вскоре Томас Грэхем был арестован.

Суд приговорил его к огромному штрафу — сто тысяч долларов. Старик уплатил штраф, но после этого, глубоко потрясенный, не только оставил свои прежние «причуды», но и вообще забросил все дела. Стал жить уединенно и замкнуто. А директора его предприятий, по собственному почину, отменили все его новшества, и жизнь на заводах и в имении потекла по прежнему руслу.

АВТОТОМИЯ И РЕГЕНЕРАЦИЯ.

— Вы пригласили меня к себе по какому-то делу, мистер Эллиотт?

Доктор Маунт казался внешне совершенно спокойным, но внутри он был глубоко взволнован и напряжен: неужели гениальный Эллиотт вспомнил о его просьбе и примет его к себе в ассистенты?

— Да, милый Маунт, я пригласил вас по делу. По очень важному делу. Еще до того, как вы обратились ко мне со своей просьбой (помните мой визит в вашу больницу по поводу старика Грэхема?), я уже думал о том, что, если мне понадобится помощник, то лучшего, чем вы, мне не найти. Я не могу вам пока еще предложить постоянного сотрудничества. Почему? Со временем я объясню это. Но мне нужен ассистент для проведения одного очень серьезного и рискованного опыта. Согласны ли вы оказать мне помощь?

— Это совершенно лишний вопрос, мистер Эллиотт. Можете мной располагать как вам угодно! — воскликнул порывисто Маунт, глядя на Эллиотта благодарным, преданным взглядом.

— Спасибо, старина. Я знал, что вы не откажетесь. Условие у меня будет только одно: вы должны мне дать слово, что сохраните мой опыт в полном секрете.

— Клянусь вам, что до гробовой доски от меня никто ничего не узнает!

— Вот и отлично. А теперь я коротко изложу сущность своего метода. Он основан на фактах, которыми наука уже занимается более ста лет.

В природе живых организмов существует замечательное явление — регенерация. В той или иной мере ее можно наблюдать у всех животных, от простейших до млекопитающих, включая человека. Вы, конечно, знаете, что некоторые животные обладают свойством автотомии — способностью мгновенно отделять или отбрасывать схваченный орган. Сюда относятся гидроидные полипы и актинии, отбрасывающие свои щупальца; немертины и кольчатые черви, отделяющие конец тела; морские лилии, звезды и афиуры, отламывающие свои лучи; галатурии, выбрасывающие при нападении врага свой кишечник и другие органы; некоторые ракообразные, отбрасывающие клешни и другие конечности; некоторые виды пауков и многоножек, отламывающих свои ножки. Среди позвоночных этим замечательным свойством обладают лишь некоторые виды ящериц, способные отделять свой хвост. Как вам известно, дорогой коллега, анатомическую и физиологическую сущность этого явления впервые изучил бельгийский ученый Фредерик.

Но что же происходит с животными после автотомии? Они остаются калеками? Нет! Их организм восстанавливает утраченную часть, и они снова становятся полноценными. Это и есть регенерация.

Но регенерация это не только восстановление утраченных или поврежденных органов и тканей. Она заходит гораздо дальше. У некоторых простейших она может означать даже восстановление целого организма из его части. Вы понимаете, Маунт, целого из части! Это ведь просто и черт знает как замечательно! И притом здесь нет никаких чудес. Разве считает кто-нибудь чудом, что некоторые виды простейших и отряды разноресничных и брюхоресничных, таких, как стентор, дилептус и другие, обладают способностью регенерации всего своего тела из одной семидесятой части его объема. А кишечнополостные, например гидра? Она способна восстановить свой организм из одной двухсотой части своего тела! Еще дальше заходят ресничные черви планарии. У них регенерация возможна из одной трехсотой части тела. Это фантастично, но это факт!

Но как же обстоит дело с регенерацией у более сложных организмов? Вейсман в свое время утверждал, что способность к регенерации у более сложных организмов понижается по мере их развития и приспособления к жизни. Но это утверждение в корне неверно. Советскими учеными доказано, что и организм человека обладает способностью к регенерации…

— Но позвольте, мистер Эллиотт, вы, надеюсь, не намерены утверждать, что человека можно восстановить из одной двухсотой части его тела?! — вскричал Маунт.

— Не только намерен утверждать, но я уже доказал это, спокойно возразил доктор Эллиотт. — Каким же иным путем, если не при помощи регенерации, я смог бы вернуть жизнь маленькой Кэтти Эдлефсен? Что, кроме регенерации, помогло бы мне поставить на ноги старика Грэхема, приговоренного вами, дорогой Маунт, к смерти? Весь вопрос регенерации целого из части у высших животных, в том числе и у человека, сводится лишь к тому, как сохранить и вызвать размножение клеток этой части, чтобы из нее восстановилось целое. Высшие животные гибнут, если у них удалить любой из жизненных органов. Но, если эту гибель предотвратить, регенерация станет возможной, даже из одной тысячной части тела!

— Но разве можно сохранить жизнь, например, в ампутированной руке?!

— Нормально нет. Но, если создать специальную среду, в которой клетки ткани могли бы жить и размножаться, тогда можно.

— И вы, мистер Эллиотт… — голос Маунта прервался от волнения. Он не договорил своего вопроса.

Доктор Эллиотт слегка улыбнулся.

— Да, друг мой. Я изобрел состав, в котором клетки ткани не только могут жить и размножаться, но который одновременно ускоряет процесс регенерации ровно в десять раз. Этот состав я назвал «регенерин». Я проделал с ним множество опытов, начиная от хвоста ящерицы, из которого я вырастил целую ящерицу, и кончая стариком Грэхемом, которого я восстановил из его левой ноги.

Правая у него была сильно поражена ревматизмом. Теперь я решил проделать опыт на самом себе.

Меня интересуют у восстановленных индивидов некоторые явления чисто психического порядка. На ком же я могу лучше всего проверить свои гипотезы? Конечно, на самом себе. Я решил, по примеру простейших, заняться автотомией. Для этого я вас и вызвал. Вы, Маунт, хороший хирург, и вам я не побоюсь доверить ампутацию своей ноги.

— Я должен буду ампутировать у вас совершенно здоровую ногу? — ужаснулся Маунт.

— Да, мой друг. Что ж тут ужасного? Из этой ноги я в три месяца сделаю второго доктора Эллиотта, который потом в две недели восстановит мою ногу. Вот почему я хотел, чтобы вы сохранили мой эксперимент в тайне.

— Но, мистер Эллиотт, ведь это, это…

— Вы хотите сказать, что это будет бесполое, вегетативное размножение путем деления? Да, это так. Но отбросьте предрассудки, Маунт. Смотрите вперед, в будущее. Мой метод открывает перед человечеством неслыханные перспективы!

— Хорошо, мистер Эллиотт. Я сделаю все, что вы прикажете. Я надеюсь, что это не будет преступлением? — сказал Маунт, сильно побледнев.

— Нет, друг мой, это будет подвиг!

НЕОБЫКНОВЕННЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ.

В лаборатории доктора Эллиотта находились трое. Сам Чарлз Эллиотт, доктор Маунт и Джимми. Двое последних были в белых халатах. На электрической плитке кипятились инструменты. Возле операционного стола стоял большой стеклянный сосуд с золотистой жидкостью.

— Ну что ж, приступим, — сказал Эллиотт и начал раздеваться.

Уже лежа на операционном столе и держа в руках маску для наркоза, он сказал, обращаясь к Маунту и Джимми:

— Итак, друзья, я ожидаю от вас самых точных и быстрых выполнений всех моих инструкций. Не забудьте сразу после операции перенести меня вниз, чтобы, проснувшись, я мог убедиться, что все приборы работают исправно, или дать вам указание, как их отрегулировать. Для меня слишком важен успех этого эксперимента. Приступайте! — И Эллиотт решительно прикрыл свое лицо маской…

Доктор Маунт был первоклассный хирург. Забыв о необычайности операции и перестав волноваться, он приступил к выполнению своих обязанностей. Джимми, заранее натренированный, четко выполнял роль хирургической сестры. Ногу отнимали в колене. Лишь только она окончательно отделилась от тела Эллиотта, ее в ту же секунду погрузили в сосуд с золотистой жидкостью. Схватив сосуд, Джимми поспешно унес его через люк в подземелье.

Когда он вернулся, доктор Маунт уже успел наложить последний шов на культю. Быстро и аккуратно забинтовав ее, он сказал:

— Готово, мистер Пратт. Можно нести вниз.

— Если позволите, доктор, я отнесу шефа сам. По лестнице неудобно будет идти вдвоем.

— А вы не уроните его?

— Что вы! Я отнесу его как младенца! — улыбнулся великан.

— Ну, тогда несите. А я пойду вперед и помогу уложить его.

Джимми осторожно взял на руки искалеченное тело своего благодетеля и шагнул с ним в люк, в котором уже скрылся доктор Маунт. Эллиотта уложили на заранее приготовленную постель около огромного металлического резервуара с множеством различных измерительных приборов. Изнутри резервуара, плотно закрытого, раздавался низкий, ровный гул. Стрелки измерительных приборов дрожали. В стороне стоял еще не убранный стеклянный сосуд с остатками золотистой жидкости на дне.

Маунт осторожно коснулся кисти спящего. Пульс был нормальный.

— Пока все идет как нельзя лучше, — сказал он облегченно и опустился в кресло возле постели.

Джимми взял стеклянный сосуд и ушел наверх.

Через два часа доктор Эллиотт пришел в себя. Голова кружилась от наркоза, в культе левой ноги чувствовалась тупая, ноющая боль. Поборов слабость, доктор Эллиотт слегка приподнялся на локтях и устремил свой взгляд на приборы. Их показатели. видимо, успокоили его.

— Все в порядке, — прошептал он и, упав на подушку, снова закрыл глаза.

— Как ваше самочувствие, сэр? — спросил Маунт.

— Нормально, — не поднимая век, ответил Эллиотт. — А как прошла операция?

— Блестяще!

— Спасибо, дружище. Я теперь усну, а вы последите за приборами. Стрелки не должны перемещаться. В случае чего — немедленно будите меня.

— Спите спокойно, сэр. Я все сделаю как нужно.

Эллиотт затих и вскоре погрузился в сон. А резервуар все гудел и гудел, и где-то внутри него уже начался чудесный процесс регенерации, в результате которого должен явиться на свет новый Чарлз Эллиотт.

«Каким он будет, этот новый человек? Как он отнесется к тому, что его так самовольно вызвали из небытия? Каково будет его сознание?» — такие и подобные вопросы теснились бесконечной вереницей в голове Маунта.

ОДИН В ДВУХ ЛИЦАХ.

— Нет, мы с тобой действительно гении, Чарли! Кто посмеет это оспаривать? — весело расхохотался новый доктор Эллиотт, обращаясь к своему оригиналу.

Прошло всего лишь два часа с тех пор, как он был вынут из резервуара и приведен в чувство при помощи кислорода, введенного ему в легкие, и вот он уже разгуливает по лаборатории как ни в чем не бывало. Одноногий оригинал, опирающийся на костыль, смотрел на своего двойника, сияя от счастья.

— Тебя нужно еще подвергнуть тщательному осмотру, Чарли, — ласково сказал Эллиотт Первый. — Ложись на стол, а мы с Маунтом тебя простукаем и прослушаем.

— Правильно, друзья, — согласился Эллиотт Второй и лег на операционный стол. — Хотя, уверяю вас, что это излишне. Я чувствую себя превосходно. Гораздо лучше, чем до ампутации ноги.

Маунт вздрогнул и посмотрел на своего одноногого патрона, потом на его совершенно здорового двойника, у которого обе ноги были целы. «Общее сознание! — мелькнуло у него в голове. — Интересно!».

После осмотра Эллиотт Второй оделся, а Эллиотт Первый обратился к Маунту и Джимми:

— Оставьте нас, друзья, наедине. Нам необходимо поговорить.

Маунт и Джимми вышли.

— Прежде всего о сознании, Чарли, — сказал Эллиотт Первый, горя от нетерпения. — Расскажи, что ты помнишь.

— Я помню, — сказал Эллиотт Второй, — что я решил на самом себе проделать опыт регенерации и пригласил для этого доктора Маунта, который ампутировал мне ногу. Последним проблеском моего сознания был счет. Я начал считать до ста, но уже на тридцати погрузился во мрак. И вдруг я снова открыл глаза и увидел себя на этом столе. В первое мгновение, взглянув на свои ноги и увидев их целыми, я подумал, что Маунт побоялся делать операцию, и хотел его за это пробрать.

Но, увидев тебя на костыле, я мигом сообразил, в чем тут дело, и понял, что я новый Чарлз Эллиотт.

— Превосходно! — сказал Эллиотт Первый. — Значит, вплоть до операции наше сознание остается общим. После того как ты пришел в себя, оно раздвоилось, стало жить полной мерой в двух индивидах.

— И, пока мы будем жить в одинаковых условиях, — подхватил Эллиотт Второй, — оно будет продолжать оставаться почти тождественным.

— Правильно. А теперь скажи, что ты думаешь о своем или, собственно говоря, о моем прошлом.

Ведь хотя ты и новый, совершенно самостоятельный человек, но прошлым должен довольствоваться тем, которое унаследовал от меня. Хотелось бы знать твой взгляд на некоторые моменты из моего прошлого.

Эллиотт Второй задумался.

— Я знаю, о чем тебе хочется узнать, Чарли, — заговорил он наконец. — Ведь перед операцией меня больше всего интересовал именно этот вопрос: как мой двойник отнесется к моему прошлому, вернее к одному определенному эпизоду из моего прошлого. Теперь я сам оказался этим двойником, и тебе хочется узнать, как я, двойник, смотрю на дело о твоем наследстве. Не сердись, Чарли, но мне стыдно вспоминать об этом. Ведь в нашем общем прошлом это единственное темное пятно, которое меня невероятно удручает.

Эллиотт Первый вздрогнул и нахмурился.

— У меня не было иного выхода, Чарли, — сказал он. — Я был беден, а мне необходимы были средства для научной работы по регенерации. Мне нужна была большая лаборатория, тысячи экспериментальных животных. Кроме того, мне необходима была полная материальная независимость.

Да, я совершил подлог. Да, я овладел пятью миллионами долларов, которые по праву принадлежали моему двоюродному братцу Вену, этому пустому, самовлюбленному дураку. Да, я совершил преступление. Не лишь благодаря этому преступлению я смог совершить свое великое открытие, создать регенерин, спасти Джо Фуллера, Кэтти Эдлефсен, старика Грэхема и, наконец, вызвать к жизни тебя, мой милый, честный двойник. Я знал, что ты будешь именно таким. Я знал, что ты осудишь меня за то, что я так цепко держусь за свои миллионы, что я живу волком среди волков, что совесть моя гибка, что я стараюсь быть «настоящим американцем». А впрочем, зачем я все это говорю? Ведь ты и так все знаешь. Скажи мне лучше, что ты думаешь о моих планах на будущее?

— Я не согласен с этими планами, Чарли.

— Почему? — озадаченно спросил Эллиотт Первый.

— Вероятно потому, что я не чувствую себя таким «настоящим американцем», как ты. Я не одобряю твоих планов. У меня есть новая идея. Впрочем, эта идея тоже твоя, ибо она возникла еще до операции. Она лишь мельком блеснула в твоем мозгу, когда ты размышлял о поведении исцеленного старика Грэхема. В моем же мозгу она теперь всплыла с новой ясностью и силой. Наш регенерин мы применим иначе, чем ты задумал. К черту богатство, власть и славу! Это мелко и не к лицу настоящему ученому. Мы будем исходить из опытов с Джо Фуллером, Грэхемом и наконец со мной.

Регенерин станет в наших руках великим оружием, которым мы будем бороться за оздоровление американской общественной жизни!

Эллиотт Первый смотрел на своего двойника с изумлением и интересом. Так вот он каков, Эллиотт, избавленный от наследственности, предрассудков, страстей и пороков!

— Хорошо, Чарли, — сказал наконец Эллиотт Первый. — Поговорим обо всем, после того как ты восстановишь мою ногу. Я знал, что ты будешь лучше меня, и я заранее согласен со всем, что ты предложишь, ибо в тебя перешло мое сознание в чистейшем, профильтрованном виде. А пока пойдем обедать.

— Конечно, мы сговоримся, — засмеялся Эллиотт Второй. Ну, идем. Я поддержу тебя. Ведь пока у нас только три ноги.

Он нежно обнял Эллиотта Первого и повел его в столовую.

БОРЬБА НАЧАЛАСЬ.

Регенерацию ноги Эллиотта Первого проделал Эллиотт Второй с блестящим успехом. После этого двойники почти ничем не отличались друг от друга. Они умышленно носили одинаковую одежду, чтобы Джимми окончательно перестал их различать. Но в этом они не добились успеха: Джимми всегда безошибочно узнавал, кто перед ним стоит — старый хозяин или его двойник.

— Как ты это узнаешь? — удивлялся Эллиотт Первый.

— У вас иное выражение глаз, сэр, чем у мистера Эллиотта Второго, и, не сердитесь, но я бы сказал, что и немного более резкий голос, — разъяснил Джимми смущенно.

Доктор Маунт, богато вознагражденный за участие в эксперименте, был отпущен в N. Уходя, он печально размышлял о том, что теперь-то уж двум Эллиоттам и подавно не понадобится ассистент.

Двойники долго ничего не предпринимали и не искали новых пациентов. Они каждый вечер запирались в своем кабинете и до глубокой ночи о чем-то горячо спорили. Так проходила неделя за неделей. Но вот они пришли наконец к какому-то соглашению. Однажды Джимми был вызван в кабинет.

— Слушай, друг мой, — сказал ему один из Эллиоттов. — Мы намерены отправиться в далекое путешествие, сопряженное с некоторыми опасностями. Ты хочешь сопровождать нас?

— Хоть на край света, сэр!

— Прекрасно. Послезавтра мы выезжаем. Приготовь все необходимое. Мы пробудем в отлучке более двух месяцев. …Через неделю все трое были на борту парохода, который плыл через океан в Бомбей.

Некоторое время спустя Эллиотт Первый вернулся на родину в сопровождении своего верного Джимми. Американские власти так и не узнали, что их страну покинул один из величайших ученых Нового Света. Водворившись в своей вилле, доктор Эллиотт развил лихорадочную деятельность.

В короткий срок в парке возле виллы было воздвигнуто большое просторное здание. На воротах появилась мраморная доска с золотыми буквами: «Экспериментальная лечебница доктора Чарлза Эллиотта». Был нанят немногочисленный персонал. К великой радости Маунта, Эллиотт вновь пригласил его к себе, теперь уже на постоянную работу. Вскоре появились и первые пациенты.

В эти дни из Америки в один из маленьких городов Южной Бенгалии поступила следующая депеша:

«Индия, Бхатур, директору института регенерации. Борьба началась. Чарли».

ЗЕНИТ И ЗАКАТ.

Прошло два года. Слава о чудесном враче разнеслась по всем Соединенным Штатам Америки. К доктору Эллиотту хлынула лавина корреспонденции. Светила медицинской науки набивались к нему в ученики. Десятки тысяч больных умоляли его оказать им помощь. Но доктор Эллиотт упрямо отказывался от учеников, а больных принимал с большим разбором.

Он соглашался лечить только пациентов абсолютно безнадежных, да и то лишь занимавших видное общественное положение. Причем прогрессивные деятели напрасно домогались у него приема. Доктор Эллиотт брался лечить только завзятых собственников, расистов, милитаристов и прочих поборников «американского образа жизни». Постепенно в известных кругах его стали считать своим человеком и называли его не иначе, как «наш гениальный Чарли».

Правда, все пациенты доктора Эллиотта, стоявшие на краю могилы и физически полностью им исцеленные, «заболевали» одной и той же странной «психической болезнью»: они становились «почти красными». Но это была небольшая тень на сверкающей славе модного врача избранных, и говорить о ней считалось в салонах дурным тоном.

Но вот произошло несколько случаев, которые заставили многих призадуматься. Первым был случай с сенатором В. К. (штат М.), который после излечения у доктора Эллиотта разразился в сенате такой громоподобной речью о необходимости полного разоружения, что вызвал страшный переполох и должен был быть немедленно арестован. Дело с трудом замяли.

Второй случай произошел с человеком, близким самому президенту. Он умирал от какого-то нарыва на мозгу. Доктор Эллиотт его вылечил. Исцеленный вернулся к своей прежней работе, имел с президентом крупный разговор об иностранной политике Соединенных Штатов и в результате этого разговора был в ту же ночь заключен в психиатрическую больницу и не выпущен оттуда, несмотря на заключение виднейших экспертов о том, что человек этот абсолютно здоров. Дело это тоже не было предано гласности.

Зато третий случай нашумел на всю Америку. Известный мультимиллиардер. глава гигантского концерна Джеймс Миллнкен умирал от рака легких. Доктор Эллиотт взялся его лечить и в три месяца поставил на ноги. Милликен вернулся в Нью-Йорк, пыша здоровьем и бодростью. Первым его делом было собрать директоров своих семи печатных органов и передать им для немедленного опубликования собственное заявление. Директора прочитали заявление босса, в ужасе переглянулись, но перечить не посмели.

На другой день семь крупных американских газет опубликовали на первой странице заявление Джеймса Милликена. В нем миллиардер подверг жесточайшей критике политику крупнейших монополий и банков, разгласил несколько скандальных секретов из области военных поставок, рассказал о взяточничестве видных государственных чиновников.

Джеймс Милликен тоже был объявлен сумасшедшим. Но когда его бросились искать, то обнаружили, что он улетел на собственном самолете в неизвестном направлении, захватив из своего личного сейфа всю секретную переписку с Пентагоном. Скандал достиг международных масштабов.

Родственники и друзья Джеймса Милликена возбудили против доктора Эллиотта судебный процесс.

СТОЯТЬ ДО КОНЦА.

Когда доктор Эллиотт узнал от своего юрисконсульта в Нью-Йорке, что могущественное семейство Милликенов подняло против него дело, подав жалобу непосредственно в Верховный федеральный суд, он вызвал к себе в кабинет Джимми Пратта и сказал ему:

— Пришло время нам с тобой расстаться, Джимми. Моя борьба вступила в такую фазу, когда и для нормального человека опасно близкое знакомство со мной. А ведь ты, как-никак, бывший уголовный преступник. Американские власти не посмотрят на то, что Джо Фуллер — Хромая Собака был уже однажды посажен на электрический стул, и посадят тебя снова.

— Но разве они могут обо мне узнать, сэр? — произнес вконец растерявшийся Джимми.

— Борьба поведется в открытую. Ты мой большой козырь, которым я непременно воспользуюсь. Но я не могу при этом рисковать твоей жизнью.

— Куда я должен буду уехать, сэр?

— В Бхатур, ко мне. Разве ты забыл, что я живу теперь в двух персонах?

— Нет, сэр, — сказал Джимми, подумав. — Я остаюсь с вами, что бы ни случилось. Куда вы, туда и я.

— Не упрямься, мой большой бородатый мальчик. В Бхатуре тебя примет такой же Чарлз Эллиотт, как и я. Даже еще лучше меня…

— Я не хочу лучшего. Я вполне вами доволен, сэр.

— Он так же привязан к тебе и любит тебя, как и я. Он никогда не простит мне, если с тобой что-нибудь случится.

Но уговорить Джимми оказалось не такто просто. Долго убеждал его доктор Эллиотт, но бородатый великан никак не соглашался. Наконец Эллиотт заявил ему, что своим присутствием он будет напрасно связывать его и помешает всему делу. Это подействовало.

Джимми опустил голову и дал согласие уехать.

В лечебнице в это время не было ни одного пациента. Воспользовавшись этим, Эллиотт распустил персонал и закрыл лечебницу. Маунта он снабдил огромными деньгами и посоветовал скрыться в Европу. Маунт так и поступил.

В Нью-Йорк доктор Эллиотт и Джимми ехали вместе. Потом они простились. Джимми поплыл за океан к двойнику своего хозяина, а Чарлз Эллиотт снял номер в комфортабельной гостинице и немедленно вызвал к себе своего юрисконсульта.

Дело оказалось серьезнее, чем можно было ожидать. Милликены шутить не любили. Их миллиарды имели слишком огромный вес в государстве.

— Пока не поздно, я советую вам скрыться, — сказал юрисконсульт в заключение своего доклада. — Иначе можно ожидать самого худшего.

— Я готов ко всему. А скрываться не входит в мои планы, твердо ответил доктор Эллиотт.

Через несколько дней Милликены, употребив свои связи и деньги, добились ареста Чарлза Эллиотта. В его лечебнице и вилле был произведен тщательный обыск. Но там не нашли ничего, кроме нескольких пустых, опрокинутых резервуаров, значение которых осталось для полиции навсегда тайной.

ПЕРЕД ЛИЦОМ ПРАВОСУДИЯ.

Суд над доктором Эллиоттом был открытый, гласный, при огромном стечении публики и корреспондентов. Все бывшие пациенты гениального врача, которые не сидели в сумасшедшем доме или в тюрьме, все друзья его, сторонники и приверженцы явились на суд. Приехал Эдлефсен с женой, приехал старик Грэхем, приехали многие другие. Зал суда был набит до отказа.

Доктор Эллиотт держал себя непринужденно и весело. От защитника он отказался, заявив, что будет защищаться сам. После всех формальностей председатель суда задал Эллиотту первый вопрос:

— Подсудимый, объясните суду, в чем заключается метод вашего лечения.

— Мой метод очень прост и в нем нет ничего сверхъестественного, — заговорил доктор Эллиотт спокойно. — Называется он регенеративным, или же восстановительным. Я начал свои опыты на основе широко известных фактов регенерации организмов в животном мире. После ряда неудач мне удалось наконец найти правильное решение задачи, как вызвать процесс регенерации целого из части у высших животных. Первый опыт с человеком я хотел проделать на себе, но тут случай предоставил мне возможность ампутировать у одного раненого руку. Из этой руки я создал нового человека. Я уже перед этим смутно догадывался, что обновление клеток должно положительно отразиться на душевных качествах нового индивида, но действительный результат превзошел все мои ожидания. Нужно заметить, что человек, которому я ампутировал руку, был крайне отрицательным, вредным для общества типом…

— Кто был этот человек? — спросил прокурор.

— Это ничего вам не даст, сэр, — ответил Эллиотт.

— Подсудимый, отвечайте на вопрос!

— Хорошо, джентльмены. Если вы так настаиваете, я сообщу вам имя этого человека. Это был известный грабитель и убийца Джо Фуллер, по прозвищу Хромая Собака. Если здесь присутствует полицейский инспектор Браун, то он может подтвердить, что ампутированную руку преступника я Оставил у себя с его ведома и согласия. Джо Фуллера, которого я после операции передал в руки правосудия, казнили около трех лет тому назад. А новый Джо Фуллер, созданный мною из ампутированной руки, здравствует и по сей день под именем Джимми Пратт. Но это действительно новый человек. Полностью сохранив индивидуальность, знания и опыт грабителя, он стал психически совершенно здоровым и нормальным человеком, то есть человеком, неспособным к преступлению. Я был просто поражен его душевным перевоплощением, и уже тогда у меня возникла мысль…

— Погодите, подсудимый. Значит, вы признаетесь в том, что при помощи своего лечебного метода помогли гангстеру Джо Фуллеру избежать наказания и укрывали его?

— Ни в чем таком я не признавался. Повторяю, что гангстер Джо Фуллер полностью понес кару за свои преступления. Он был казнен на электрическом стуле.

— А другой Джо Фуллер, где он находится?

— Далеко, сэр.

— Говорите точнее!

— Хорошо. Джо Фуллер, он же Хромая Собака, он же Джимми Пратт, находится в настоящее время в нейтральной Индии, куда он скрылся по моему настоянию.

По залу пронесся шум. Судьи начали между собой шептаться. Наконец председатель позвонил в колокольчик и заявил, что ввиду необходимости совещания с экспертами суд объявляет перерыв и удаляется.

Судебный процесс доктора Чарлза Эллиотта длился двенадцать дней. Невозможно передать всего, что происходило при каждом отдельном заседании. Рассматривались все случаи исцеления безнадежных пациентов. Эллиотт должен был подробно излагать, какую часть тела он использовал в каждом отдельном случае для восстановления всего организма. На вопрос председателя, что же потом происходило с основным пациентом, Эллиотт ответил:

— Как известно, джентльмены, я оказывал помощь только людям, находившимся при смерти.

Естественно, что основной организм должен был умереть. Это происходило обычно во время операции, а иногда и до нее.

— Куда же вы, подсудимый, девали тела усопших?

— Это не были тела усопших, сэр. В медицинской практике не принято называть пораженный орган, отделенный от здоровой части организма путем операции, телом усопшего. Этак и вырезанную слепую кишку пришлось бы возвести в ранг покойника. Мой метод ничем не отличается от нормальной медицинской практики. Я отделял здоровую часть организма от больной. Пусть эта здоровая часть бывала малой, но из нее я восстанавливал весь организм в совершеннейшем виде.

— Вы уклоняетесь от вопроса, подсудимый. Нас не интересуют ваши личные взгляды. Отвечайте на вопрос: как вы поступали с телами усопших?

— То, что вы изволите называть телами усопших, сэр, мой служащий Джимми Пратт просто закапывал в моем парке.

— А разве вам как врачу не известно, что умерших следует выдавать родственникам для должного погребения?

— Вот этого я не учел, сэр. Но я не знаю, как бы вы лично отнеслись ко мне, если бы я любезно предоставил вам возможность присутствовать на собственных похоронах, лобзать самого себя в мертвые губы последним лобзанием, держать речь над собственной могилой. Возможно, что среди людей и нашлись бы любители подобных острых ощущений, но для нормального человека, каким я считаю и вас, они означали бы прямой путь в сумасшедший дом.

По залу пронеслась волна смеха. Председателю пришлось долго звонить в колокольчик.

ПРИГОВОР.

Изо дня в день атмосфера в зале суда все более накалялась. Уже несколько раз зал приходилось очищать при помощи полиции. Общественное мнение стало совершенно открыто склоняться на сторону доктора Эллиотта. Этому немало способствовали выступления его недавних пациентов, призванных в качестве свидетелей. Но после сокрушительной речи бывшего сенатора В. К., в которой он больше обращался к американскому народу, призывая его встать на защиту гениального доктора Эллиотта, чем к суду, опрос свидетелей был прекращен. Бурные овации вызвала телеграмма Джеймса Милликена, зачитанная кем-то из публики во время перерыва. Бывший миллиа. рдер призывал в ней своего спасителя до конца бороться за правое дело и желал ему в этой борьбе полной победы.

«Весь мир следит за вашим процессом, — говорилось между прочим в телеграмме. — Человечество не допустит, чтобы продажное правосудие совершило новое неслыханное злодеяние и расправилось над еще одним великим сыном Америки!».

На девятый день возникла угроза, что процесс доктора Эллиотта превратится в мощную политическую демонстрацию. В дело вмешался Белый дом. Суду было секретно рекомендовано ускорить разбирательство. Конец процесса был скомкан. На одиннадцатый день выступил с речью прокурор. Он говорил семь часов без передышки и обвинил Эллиотта во всех мыслимых и немыслимых грехах. В его речи были, например, такие пассажи:

— Только подлецы или безумцы могут порицать американский образ жизни. Нам трудно заподозрить в подлости столь уважаемых лиц, как несчастные пациенты Чарлза Эллиотта. Значит, они были поражены безумием. Наши эксперты подтвердили, что регенерация человека должна привести к нарушению нервной системы и искажению сознания. Разве не безумной оказалась столь светлая личность, как Джеймс Милликен? То, что проделывал Эллиотт, является осквернением памяти лучших представителей Америки!

К чему вел метод Эллиотта? К бесполому размножению по образцу простейших организмов. Это не достойно человека, не достойно американца! Наши эксперты доказали, что метод Эллиотта вызвал бы в конце концов полное моральное вырождение нации! Вот на какую великую святыню хотел посягнуть этот гнусный изверг!..

На двенадцатый день суд должен был заслушать последнее слово подсудимого и вынести приговор.

Речь доктора Эллиотта, длившаяся около четырех часов, неоднократно прерывалась бурными аплодисментами публики.

— Регенерация обновляет весь организм человека, всю его сложную нервную систему, — говорил Эллиотт. — Человек становится абсолютно здоровым в психическом и физическом отношении. Разве моя вина, что эти исцеленные люди превращались вдруг в честных людей и резко критиковали американскую действительность? Это говорит только о том, что абсолютно нормальный человек не может примириться с уродливыми явлениями нашего образа жизни, что он должен против них протестовать! Вслед за всеми своими бывшими пациентами я заявляю: так дальше жить нельзя!

Я рассчитывал только на себя, начал борьбу за оздоровление людей, стоящих на самых видных местах нашей государственной и экономической жизни. Но я переоценил свои силы. Я понял это уже два года тому назад, когда первый мой исцеленный пациент Томас Грэхем из N. подвергся жестоким гонениям со стороны Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Уже тогда я предвидел свою схватку с властями и подготовился к ней. Я сам себя подверг автотомии и регенерации по собственному методу. С помощью одного своего друга-хирурга я ампутировал себе ногу, из которой создал своего двойника, нового Чарлза Эллиотта, чтобы он мог продолжать мой труд, если я окажусь в своей борьбе побежденным. Теперь я вижу, как своевременно это было сделано. Верховный федеральный суд может выносить мне любой приговор. Я не боюсь его! Доктора Чарлза Эллиотта ему не уничтожить! Вместе с Джо Фуллером, которого американское правосудие с удовольствием бы вторично посадило на электрический стул, Чарлз Эллиотт находится сейчас в Дели на Международном конгрессе хирургов, где доложит крупнейшим ученым мира о своем методе.

Последние слова подсудимого утонули в громе рукоплесканий. Суд поспешно удалился на совещание.

Хотя приговор был уже заранее заготовлен, теперь его оказалось не так-то просто утвердить.

Последнее заявление Эллиотта поставило членов суда в тупик: имеет ли смысл казнить человека, который все равно останется жить и продолжать свою деятельность? Не выставит ли себя этим суд посмешищем для всего мира?

Мнения судей расходились. После долгих, ожесточенных препирательств председатель наконец решил запросить самого президента, указав на новое, непредвиденное обстоятельство. Ответ президента не заставил себя ждать.

НА ПОРОГЕ БУДУЩЕГО.

— Видишь, Джимми. Ты тогда говорил, что они не посмеют. Разве первый раз мировое общественное мнение протестовало против приговора американского суда? Нет. А суд всегда поступал по-своему.

Несмотря ни на что, ровно год назад они казнили меня. Как это странно звучит: казнили меня! Я даже не знаю, как отнестись к этому факту. Где-то в Америке меня посадили на электрический стул, в то время как я живу и работаю на другом полушарии.

Доктор Чарлз Эллиотт и Джимми Пратт сидели в просторном директорском кабинете Бенгальского института регенерации имени Чарлза Эллиотта.

— Не печальтесь, сэр, — мягко сказал русобородый великан. — У нас теперь с вами одинаковое положение.

— Верно, мой друг, — грустно улыбнулся Эллиотт. — Оба мы с тобой сироты.

— Ну уж и сироты. Скажете тоже! Не сироты, а бессмертные люди, сэр. Нас ведь теперь ни в какую нельзя умертвить!

— Правильно, Джимми! Нас нельзя умертвить. Только теперь для нас начнется настоящая работа.

Ведь всего три года прошло с тех пор, как я покинул родину и поселился в Индии, а смотри, какой институт уже здесь вырос. А в России? В Советской России тоже будут запроектированы такие институты во всех крупных городах… Сколько уже сделано в такой короткий срок! Сколько человеческих жизней спасено…

— Да, свой хлеб мы едим не даром, сэр.

— А впереди, Джимми, еще больше работы. Какое необъятное поле деятельности открывается перед нами! Нет таких болезней, которых бы мы не одолели методом регенерации.

— Ведь и преступников можно было бы лечить таким образом, сэр, — смущенно сказал Джимми.

— Дойдет и до этого, друг мой… У меня захватывает дух, когда я подумаю, какие великие возможности открывает перед человечеством регенерация!

Доктор Эллиотт достал бутылку виски и две маленькие рюмки.

— Давай, Джимми, выпьем за регенерин, за бессмертие человека, за американский народ, которому еще долго предстоит бороться за свое счастье, за всех честных людей на земле.

Прага, ноябрь 1959 г.

А. Поляков. ЭТО БЫЛО НА ПАМИРЕ.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Тысяча девятьсот тридцатый год… До глубин Памира в то время добирались месяцами, а самым удобным средством передвижения считался верблюд. Сейчас, когда машины пересекают Памир за сутки — от города Ош до областного центра Хорог, — трудно представить себе, каким было все в 1930 году. Теперь на Памире — школы, больницы, техникумы, колхозы-миллионеры. В горах ведутся разработки ценных минералов, в кишлаках горит электрический свет, городские улицы покрыты асфальтом.

Все это далось нелегко, и горы Памира видели не только труд многих советских людей, но и кровопролитные схватки с врагом. Никогда не забыть мне трагедии, разыгравшейся у перевала Терс-Агар, до сих пор перед глазами страшное, в кровоподтеках лицо выходца с того света — геолога Николая Георгиевича Сумина, единственного уцелевшего участника одной из первых экспедиций на Памир, единственного из всех захваченных там басмачами.

Конечно, если бы не парторг наших тогдашних экспедиций на Памир Алексей Иванович Кавалеров, передавший мне пожелтевшие страницы с заметками ныне уже покойного Сумина, я бы не смог полностью восстановить в памяти события тех дней.

Все, о чем ниже рассказывается, произошло в действительности. В своем рассказе я сохранил подлинные фамилии и имена действующих лиц.

КАК Я ПОПАЛ В ЭКСПЕДИЦИЮ.

Мне было девятнадцать лет, когда в 1929 году я впервые из родной Москвы попал на Памир. И, возвратившись из путешествия, «заболел» им на всю жизнь…

Я уже не мог представить себе, как можно думать о чем-нибудь другом, кроме как о диких горных реках, о гигантских, покрытых вечным снегом горных хребтах, о сползающих из мощных ущелий ледниках — этих застывших и как будто неподвижных ледяных реках; но воткни в ледник палку, и за год она у тебя «уплывет» далеко по течению. Ледник-то все-таки течет!

А еще выше — выше бурлящих рек, самых высоких ледников, под самым-самым небом — я. Вот я карабкаюсь на совершенно отвесные, раздетые ветрами донага скалы, прилипаю к ним, как муха, и, когда отдышусь, снова ползу вверх! Прокладываю дорогу геологам, которые ищут ценные ископаемые. И они открывают месторождения угля, золота, платины, алмазов — всего, что нужно родине.

Да, я мечтал. Днем и ночью, во сне и наяву. Последними словами ругались извозчики, едва не наезжая на меня оглоблями (в Москве еще было полно извозчиков), меня проклинали вожатые трамваев — я не слышал, когда они звонили чуть ли не в самое ухо. Я мечтал. Кто хоть раз побывает на Памире, уже не в силах забыть эту страну. Впрочем, кроме мечтаний, я, конечно, и учился.

Однажды, в начале апреля, в понедельник (когда нам дорого какое-нибудь воспоминание, мы запоминаем мельчайшие подробности), меня позвали к телефону.

— Алло! Товарищ Поляков? Арик? Здравствуйте. С вами говорит Горбунов Николай Петрович. Я назначен начальником памирской экспедиции. Не хотели ли бы вы вместе со Стахом Ганецким опять отправиться на Памир? Экспедиции нужны альпинисты.

Наверное, нужно было что-то ответить. Хотя бы поздороваться. Но я молчал. Вот так и сбываются мечты: стоишь столбом и собой не владеешь.

— Алло! Товарищ Поляков, вы меня слышите?

Кое-как удалось выдавить:

— Слы-ы-шу…

Каким деревянным голосом я это произнес! И что должен был подумать обо мне Горбунов!

— Слышу, товарищ Горбунов… А Стаху вы уже тоже звонили?

Стах был моим самым большим другом. В прошлом году мы с ним были на Памире тоже вместе. Какое счастье выпадает на нашу долю! Сам Горбунов приглашает нас в экспедицию! И какой у него голос хороший — спокойный, мягкий.

Теперь о Николае Петровиче Горбунове, наверное, мало кто помнит, а тогда его имя было широко известно. Во-первых, оно всякий раз появлялось под декретами и постановлениями советского правительства: «Управляющий делами Совета Народных Комиссаров — Н.Горбунов». Подпись эта с 1920 года появлялась на правительственных документах вслед за подписью Владимира Ильича Ленина. А во-вторых, Горбунов был страстным альпинистом. Еще в 1928 году он возглавлял советскую группу участников большой советско-германской памирской экспедиции, положившей начало глубокому комплексному изучению Памира.

И он — Горбунов! — оказывается, знает о нас: и о Стахе и обо мне. И сам приглашает нас! До чего же это здорово! Невероятно!

— Вы не возражаете, что я вас называю просто Арик?

— Что вы!..

— Так вот, Арик, Ганецкому я пока не звонил. Вы позвоните ему от моего имени сами. Это вас не затруднит?

— Конечно, нет!

— Ну, и отлично. А придете ко мне — вдвоем — в ближайшую пятницу в восемь часов вечера.

— В Совнарком?

— Нет, — и голос его зазвучал еще мягче, словно он улыбнулся, — в Совнаркоме меня могут отвлечь, а я с вами должен познакомиться обстоятельней. Верно? Приходите лучше домой. Запишите адрес.

К Стаху я ворвался, как метеор:

— Стах, мне только что звонил сам Горбунов! Тот самый! Он приглашает нас альпинистами на Памир! Ну что ты стоишь как вкопанный!

Едва до Стаха дошло, что я сказал, как он изо всей силы хлопнул меня по плечу. Я, конечно, ответил тем же. В общем, только минут через пять, изрядно потузив друг друга, мы пришли в себя настолько, что окончательно поняли, какое счастье нам привалило!

И как же нам не терпелось дождаться пятницы! Мы пришли на Леонтьевский переулок, как называлась тогда улица Станиславского, еще в половине восьмого и полчаса ходили у подъезда дома, где жил Горбунов. Зато мы оказались точны, как автоматы: нажали кнопку звонка у дверей минута в минуту — мы даже слышали, как начали бить в эту секунду стенные часы в квартире Николая Петровича.

Он открыл нам дверь сам и, кивнув в сторону часов, рассмеялся:

— Невозможно быть точнее! Поляков? Ганецкий? Давайте знакомиться. Входите, прошу…

Пожатие руки Николая Петровича было сильное и вместе с тем мягкое, да и сам он, чувствовалось, был очень сильным и спокойным человеком. С таким в горах, наверное, надежно. Высокий, широкоплечий. Открытое, добродушное лицо, на котором часто расцветает простая, приветливая улыбка. Но особенно располагали живые, умные глаза за толстыми стеклами очков в роговой оправе. Они были целиком отданы собеседнику. Великое это умение — слушать!

Николай Петрович усадил нас в удобные кресла, но Стах и я чувствовали себя в них неудобно. Мы жались на краешке. Вдоль всех стен кабинета тянулись высокие, почти до потолка, полки, плотно заставленные книгами. А на самом виду, возле окна, один высокий стеллаж был завешен громадной картой Памира. Едва войдя в кабинет, с порога мы узнали его горные цепи, сплошь покрытые белыми пятнами — там, где не ступала нога человеческая, — и обрадовались карте, как старому другу.

А когда Горбунов встал и подошел к ней, чтобы показать нам маршрут экспедиции, мы обрадовались еще больше: наконец-то мы могли оставить глубокие кресла, в которых нам было так неловко!..

Экспедиции предстояло решить весьма серьезные задачи.

— Во-первых, провести широкую разведку коренных месторождений золота по долине реки Саук-сай и руслового золота по долине реки Мук-су, — принялся перечислять нам Николай Петрович. — Дальше: обследовать хребет Петра Первого — туда уходит Саук-сайская золотоносная свита, пересекающая затем реку Хингоу. В отложениях рек Хингоу и Оби-мазар не раз находили довольно крупные самородки золота. Откуда ж они? Надо, чтобы их разыскала экспедиция, чтобы эти отдельные самородки привели нас к открытию коренной золотоносной свиты. Однако обследовать хребет Петра Первого, чтобы выяснить, в какой степени он золотоносен, невозможно без предварительной географической и геологической разведки, без составления топографических карт этого района. А он почти недоступен, сами знаете. Вот нам и следует его разведать. Ясно? Часть района сфотографировать, часть — описать, для части — составить обзорные геологические карты. Кроме того, дать описание главных ледников района. В общем, работы хватит. Вас это устраивает? — И он лукаво посмотрел на нас.

Конечно, Николай Петрович рассказывал о задачах экспедиции не так общо, как я передаю сейчас. Говоря о том, какие карты нам предстоит составить, он указывал их масштабы, перечислял названия мест, которые надо будет обследовать. Но теперь уже, я думаю, нет нужды воспроизводить все это в подробностях. Сказал он нам еще вот что:

— Район, который предстоит обследовать, непосредственно примыкает к району, уже обследованному экспедицией 1928 года. Другими словами, мы продолжаем ее работу по всестороннему, комплексному изучению Памира. А для решения этих задач — в первую очередь для проведения фототеодолитной съемки и определения астрономических пунктов — в помощь геологам и геодезистам потребуются альпинисты. Для этого вы нам и нужны. Начальником альпинистской группы приглашен хорошо известный вам уже по прошлогодней экспедиции Николай Васильевич Крыленко. Это вас также устраивает? Ну, и он против вас не возражает.

Не берусь передать чувства, испытанные нами, когда мы услышали, какую высокую оценку дал нам Николай Васильевич Крыленко. Впрочем, имя это, вероятно, мало что говорит молодому читателю. Н.В.Крыленко был одним из зачинателей советского альпинизма и отличным мастером альпинизма своего времени. Казалось бы, он не мог уделять много внимания этому делу — ведь он был крупным государственным и партийным деятелем: прокурором республики, наркомом юстиции, членом Центральной Контрольной Комиссии ВКП(б).

Он был известен, как большевик-подпольщик, активный участник Октябрьской социалистической революции, один из организаторов ее вооруженных сил, член первого состава Совета Народных Комиссаров молодой советской республики.

Теперь он был человек уже не такой молодой, чтобы лазить по горам: ему было больше сорока лет. Но, несмотря на это, он каждый год во время своего отпуска отправлялся в горы Памира, совершал трудные восхождения, популяризировал альпинизм в ряде превосходных книг.

В 1929 году мы со Стахом провели с Николаем Васильевичем два месяца на Памире. Он обучил нас за это время очень многому, прежде всего, конечно, — технике альпинизма. Жилистый, словно кованный из железа, он, казалось, никогда не знал усталости.

Но еще важнее было то, чему он не обучал нас и чему, однако, нельзя было не научиться, находясь рядом с ним: умению держать себя в руках, умению сразу мобилизовать все силы на борьбу с возникающими в горах на каждом шагу трудностями, выдержке, настойчивости. И самое главное — готовности в любую минуту прийти на помощь товарищу, не раздумывая о том, расстанешься ты при этом с собственной жизнью или нет.

Впрочем, если я дам себе волю и не остановлюсь, я так и не закончу рассказа о том, что же еще мы услышали от Николая Петровича Горбунова. А он в заключение подробно объяснил, что именно придется делать нам.

— Основная база экспедиции расположится, — он ткнул в карту пальцем, — в городе Фергане. Все грузы прибудут в Фергану поездом. Оттуда мы отправим их дальше на лошадях, вьюками. Вам надо выехать из Москвы в конце июня, чтобы в начале июля вы вместе с основным караваном двинулись в Пашимгар — это селение на реке Хингоу — и помогли там в организации второй базы. Я с Николаем Васильевичем и еще несколькими товарищами приедем в начале августа. Вместе с геологами мы отправимся к зам в Пашимгар, а оттуда все вместе двинемся в глубь горного узла Гармо и Гандо. Он ведь пока никем не нанесен на карту… — Николай Петрович очертил границы белого пятна на карте.

Но мы и так знали границы таинственного горного узла в сердце Памира и радовались, что на нашу долю еще остались белые пятна на географических картах. Скорей бы отправиться в путь! Скорей бы снова в горы, на самые трудные, непокоренные вершины, с кошками на ногах, с ледорубом в руках, с рюкзаком за плечами! Пить воду из родников, вбивать крючья в скалы и подтягиваться на руках к орлиным гнездам, вечерами отдыхать у костра и спать не на пружинных матрацах, а в спальном мешке… Скорей бы! Скорее!..

Когда мы выходили с Леонтьевского на Тверскую улицу, меня едва не раздавила грузовая машина. Хорошо, Стах вовремя оттянул за шиворот. Нет, надо быть осторожней, не то, пожалуй, и до Ферганы живым не доберусь!

В ФЕРГАНЕ.

В Фергану мы в конце концов прибыли, и вполне благополучно. В начале июня были уже во дворе базы экспедиции.

Мы даже не замечали растущих прямо на улицах абрикосовых деревьев, усыпанных спелыми, сочными плодами. Нам было не до этого. Пришлось немедленно взяться за дело: рассортировать прибывший поездом груз, распределить его между отдельными партиями, упаковать для дальнейшей перевозки на лошадях в специальные вьючные сумы и ящики.

Тут же, во дворе базы экспедиции, будущие караванщики, присев на корточки (их излюбленная поза), внимательно наблюдали за тем, что мы делали. Долгие дни, до конца экспедиции, им придется по нескольку раз в сутки завьючивать и развьючивать эти грузы. Они то и дело давали нам всяческие толковые советы. Прислонившись спиной к стене, посасывая маленькие темные шарики табака «насвей» и смачно поплевывая зеленой тягучей жижицей, они блаженствовали.

Жара стояла нестерпимая. Днем только густая листва деревьев этого города-сада защищала нас от палящих лучей солнца.

Вскоре после нашего приезда мы проводили первый выступивший в горы и не подчиненный нашей экспедиции самостоятельный поисково-разведывательный отряд Ленинградского научно-исследовательского горноразведочного института. Целью ленинградцев была разведка месторождений золота. Отряд должен был возглавлять профессор Дмитрий Васильевич Никитин, но до его прибытия начальником был Николай Георгиевич Сумин, выпускник Ленинградского горного института. С ним выехало восемь человек — также ленинградские и ташкентские студенты. Путь отряда лежал через перевал Тенгиз-бай в Алайском хребте в Алайскую долину и дальше, через перевалы Терс-агар и Кульдаван в Заалайском хребте к одному из притоков реки Саук-сай — Джаргучаку.

Там, в узком скалистом ущелье реки Джаргучак еще до революции один предприимчивый царский дипломат с удивительной фамилией Поклевский-Козел организовал добычу коренного золота. Сам он там, конечно, не жил. Просто его приказчики за хлеб и кое-какое тряпье заставляли несколько десятков безземельных киргизов работать от зари до зари и добывать По-клевскому-Козлу золото. Дела у дипломата, говорят, шли неплохо.

В прошлом году, проходя те места, мы со Стахом ночевали в землянках, построенных когда-то золотоискателями под нависшими скалами. Скорее, это были звериные норы, чем жилье людей. Сумин, которому предстояло работать там, намеревался расширить их и оборудовать по-человечески.

Вслед за отрядом Сумина 28 июня выступил на зимовку Хайдаркан геохимический отряд нашей экспедиции, за ним выехали наши топографы И.Г.Дорофеев, В.А.Веришко и А.М.Зверев, сопровождаемые шестью красноармейцами. Путь топографов также лежал к перевалу Терс-агар. Мы все дружно проводили их. Вскоре мы с ними встретимся!

Очередное наступление на Памир, наступление 1930 года, началось.

МЫ ВЫСТУПАЕМ.

Наконец, 6 июля, выступили и мы — основные силы экспедиции. Со стороны наш отряд имел чрезвычайно внушительный вид: одних вьючных лошадей, тащивших на своих выносливых спинах все продукты, снаряжение для экспедиции и различные инструменты для научной работы, более ста. Возглавляет колонну завхоз экспедиции Семен Захарович Иткин. Впрочем, возглавляет — это не значит, что он гордо гарцует во главе колонны, как, допустим, командир эскадрона на параде. Нет, его голос слышен то в середине колонны, то в голове, то в хвосте — короче, всюду, где обнаруживается какой-нибудь непорядок. Он быстро наводит порядок и решительно скачет дальше — туда, где его чуткое ухо различает зачатки нового происшествия.

Караван растянулся на добрый километр. Шум невообразимый. Не привыкшие друг к другу лошади выбегают из колонны щипать траву или затевают драку. Образуется затор, караванщики бьют лошадей камчами и при этом оглушительно кричат. Впрочем, то, что они кричат, безусловно понятно лошадям; лошади после этого обычно успокаиваются. Если же нет, то их приводит в трепет голос Семена Захаровича. Самые непокорные кони боятся его и, едва заслышав окрик завхоза, становятся кроткими, как ягнята.

Молчаливее всех в нашем караване сопровождающие красноармейцы-пограничники. Их двадцать человек, они молча движутся в строгом строю: половина впереди, половина позади колонны. Пограничниками командует командир взвода товарищ Пастухов. Все они отлично вооружены: у каждого винтовка, наган, ручные гранаты и сабля, а кроме того, во взводе есть еще станковый и три ручных пулемета. На головах красноармейцев буденовские шлемы с большой красной звездой.

У нас на головах, конечно, не почетные красноармейские шлемы, а всего-навсего скромные наманганские тюбетейки — черные, расшитые белыми нитками. Но за спиной и у нас боевые винтовки, а у пояса набитый патронами подсумок и наган. И хотя каши кони не такие статные, как у пограничников, но и они очень выносливы, и мы гарцуем на них замечательно. Мы — это в первую очередь Стах и я. Ибо следующие с караваном, кроме нас, зоолог И.И.Пузанов, его препаратор В.М.Канаев и ботаник Л.Б.Ланина гарцевать не стараются: они взрослые и, вместо того чтобы кичиться оружием, с удовольствием сняли бы его с себя.

Сегодняшний читатель, вероятно, удивится: зачем мирной геолого-географической экспедиции требовалась такая охрана и такое вооружение? Но надо вспомнить о басмачах.

Нет нужды рассказывать, кто это такие: о них слышали все. Напомню, что с 1923 года и вплоть до 1930 года о басмачах в Средней Азии почти совсем не было слышно. Лишь в самых глухих пограничных районах, в наиболее труднодоступных горных ущельях кое-где сохранились небольшие банды. Но и они избегали столкновений с вооруженными отрядами Красной Армии. Едва для такой банды возникала опасность быть втянутой в боевые действия против какой-нибудь части Красной Армии, как банда немедленно убегала за рубеж. Басмачи в те годы затаились.

В конце 1929 года при поддержке зарубежных врагов нашей родины возродились басмаческие банды. Вырыв из-под камней запрятанное оружие, бандиты из-за угла нападали на мирных советских людей, на беззащитные кишлаки, на отдельных пограничников; если же обнаруживали, что какой-нибудь честный и смелый крестьянин идет против них, то немедленно подвергали его и его семью чудовищным пыткам и казни, пытаясь запугать народ.

21 мая 1930 года была особенно наглая вылазка басмачей. Пришедшая из-за рубежа, из Кашгара, басмаческая банда кур-баши (главаря) Ады-ходжи в базарный день напала на небольшой кишлак Гульчу, всего в семидесяти пяти километрах от города Ош, разграбила кишлак и подожгла его. На выручку прискакали с соседней заставы Суфи-курган двенадцать пограничников во главе с начальником заставы Любченко. У них не было пулемета, но Любченко умело подражал ему своим скорострельным маузером, и басмачи бежали.

Но, пока Любченко громил басмачей в Гульче, на Суфи-курган напала другая банда. А застава ослаблена: на ней оставалось только шестеро пограничников и жена Любченко с ребенком. Пулемета у осажденных тоже не было. Связь басмачи перерезали. Помощник Любченко, молодой узбек Касимов, умело расставил бойцов. Легла к бойнице с винтовкой и жена Любченко. Семеро человек приняли бой против нескольких сотен бандитов.

Помощь подоспела, когда у осажденных были уже на исходе боеприпасы…

В эти же дни еще одна банда, под предводительством местного кулака Закирбая, напала на группу геологов. Молодой топограф Ю.В.Бойе был убит, а начальник группы Г.Л.Юдин и писатель П.Н.Лукницкий взяты басмачами в плен. Они спаслись от зверской расправы только благодаря выручившему их невероятно счастливому стечению обстоятельств…

Вот почему местное командование погранвойск и направило с нами взвод товарища Пастухова и предусмотрительно вооружило нас.

НА ПУТИ К АЛАЙСКОЙ ДОЛИНЕ.

Наконец-то мы выбрались из знойной, душной Ферганы! Впереди — манящие горы Памира.

Первые тридцать пять километров, до большого селения Уч-курган, мы наслаждались широкой, пригодной даже для автомашин дорогой. Караван тянулся мимо маленьких, утопающих в зелени кишлаков. Кругом хлопковые поля, виноградники. Дома в кишлаках, сложенные из саманных кирпичей, выходят на улицу непременно слепой, без окон и дверей, стеною. Заборы, тоже глинобитные, — высокие, словно крепостные. К многочисленным арыкам, в которых течет холодная, кристально чистая вода, свешивали ветви урюковые деревья и часовыми выстроились тополя. А посредине долины, сверкая на солнце брызгами, шумел многоводный Исфайрам-сай.

Немного не дойдя до Учкургана, остановились на первую ночевку.

Правильно развьючить сотню лошадей — дело сложное, несмотря на кажущуюся бесхитростность его. Сперва надо осторожно снять вьюки, поддерживая пугливую лошадь под уздцы и одновременно наблюдая, чтобы не разбрелись в стороны подошедшие, но еще не развьюченные лошади. Затем, когда уже развьючишь, надо связать лошадей попарно: голову одной к хвосту другой. Тут тоже надобна сноровка. А главное, надо так уложить груз, чтобы быстро и безошибочно разобраться утром, что и на какую лошадь было погружено накануне. Караванщикам достается изрядно: на долю каждого из них приходится шесть — восемь лошадей.

Наконец весь груз снят и уложен на землю правильным квадратом, лошади в стороне выстаиваются: остывают в ожидании, когда их пустят пастись. Горит яркий костер. В большом черном котле — казане- варится ароматный плов, баранина с рисом.

Хотя здесь еще безопасно, тем не менее вокруг лагеря ходит часовой. Палаток мы не расставляем. Положив под голову оружие, ложимся в спальных мешках возле вьюков.

Наутро — ранний подъем и опять истошный крик караванщиков. Проходит не меньше двух часов, пока крик этот утихнет и за последней груженой лошадью может наконец двинуться замыкающая колонну группа пограничников.

Караван часто растягивается, и это начинает беспокоить комвзвода товарища Пастухова. Он высылает вперед дозор — трех красноармейцев.

Больших кишлаков больше не видно, да и маленькие, в шесть-восемь глиняных мазанок, встречаются реже и реже.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

На следующий день путь становится уже значительно труднее. Дорога, по-прежнему вьющаяся вдоль Исфайрам-сая, превратилась в узкую тропу и то и дело перемахивает с одного берега на другой. Каравану приходится перебираться через реку по мостикам, перекинутым в самых узких местах Исфайрам-сая, где вода со страшной силой и ревом катится валом по каменному каньону.

Что такое эти мостики?

Представьте себе ущелье шириной в восемь метров, а где-то глубоко внизу разбивающийся о скалы миллионами брызг пенный поток. Мост — это сооруженные по обе стороны ущелья две каменные клетки-опоры, на которые положен ряд бревен. Если какое-нибудь бревно коротко, его наращивают, привязывая к нему веревкой и ветками еще одно бревно. Но, конечно, постепенно веревка слабеет, а ветки размочаливаются… Поперек этого бревенчатого настила кладется еще один — легкий, из переплетенных между собой веток, и мост готов. Правда, лучше не описывать, как раскачивается такое сооружение над пропастью, когда ступишь на него. Один неверный шаг — и от человека, как говорят китайцы, остается только «последний крик». Проходя по подобному мосту, отлично понимаешь, что чувствует канатоходец, демонстрируя свое искусство. А ведь надо не только самому переправиться на другой берег, но и умудриться переправить сотню лошадей!

Одновременно мост выдерживает не более двух лошадей, иногда только одну. Узбекские вьючные лошади спокойны, лишь когда идут головой в хвост: одна за другой. Если, остановив караван, нарушить этот порядок, немедленно возникает невообразимый хаос. Идущие впереди животные останавливаются и полными грусти глазами смотрят на оставшихся позади товарок, а эти, в свою очередь, рвутся вперед. Если же подобная остановка произошла посреди раскачивающегося над бездной моста, то караванщики начинают так кричать, что заглушают даже рев реки. Ну, а когда не помогает и это, то в заупрямившуюся конягу летят десятки камней. Не слишком приятно стоять в это время на мосту рядом с такой лошадью… и, тем более, смотреть с моста вниз…

К концу дня тропа, доходившая местами до ширины двух ладоней, начала спускаться по крутой осыпи. Лошади осторожно ступают по мелкому, осыпающемуся под копытами щебню. Те, кто рискнул остаться в седле, целиком доверяются коню, его чутью и осторожности.

В Лянгаре — крошечном кишлаке в три-четыре мазанки, конечном пункте нашего сегодняшнего перехода, — мы должны были расстаться с Исфайрам-саем. Дальше предстоял подъем на перевал Тенгиз-бай в Алайском хребте.

Впрочем, избавление от норовистой реки еще не означало избавления от трудностей пути.

По дороге к Лянгару мы за весь день не встретили ни одной живой души. Только в самом Лянгаре, в одной мазанке, нашли дряхлого старика, который сказал, что все из кишлака ушли на пастбище.

На всякий случай поставили на ночь не одного, а двух часовых.

На следующий день, за перевалом, в кишлаке Дараут-курган, в центре Алайской долины, должен был окончиться первый этап нашего путешествия. Из этого кишлака нам предстояло двинуться на запад, к конечному пункту движения каравана — кишлаку Пашимгар. Но нашим планам не суждено было сбыться.

Утром поднялись ни свет ни заря: подъем на перевал отнимает не только много сил, но и времени. Караванщики особенно тщательно вьючили лошадей. По двое, упершись ногой в брюхо лошади, они с силой, рывками, одновременно тянули за очень крепкую, свитую из отходов шерсти веревку, обхватывающую сразу и вьюк и лошадь. При этом, как всегда, они подбадривали себя и животных короткими энергичными выкриками. Не затяни веревку как следует — и ищи тогда в пропасти и лошадь и вьюк…

Путь на перевал шел по узкому ущелью. Перед самым перевалом ущелье сужалось настолько, что, пожалуй, хороший прыгун был бы в состоянии одолеть его. Засядь тут хоть один басмач, он мог бы перестрелять весь наш отряд.

Во избежание такого «сюрприза» товарищ Пастухов выслал вперед усиленный дозор, а остальных бойцов взвода распределил по всему каравану. Мы со Стахом, загнав в ствол по патрону, положили перед собой поперек седел винтовки.

— А что, Арик, если вон из-за того камня нападут басмачи? — приставал ко мне.

Стах, с опаской поглядывая на громадные валуны, буквально закрывавшие выход из ущелья.

— Стрелять будем! — решительно отвечал я, хотя не очень-то представлял, как все это будет выглядеть.

К счастью, снова все обошлось благополучно. К двум часам дня, миновав опасную часть ущелья, дозор был уже на вершине перевала Тенгиз-бай, на высоте трех тысяч шестисот метров. Вскоре и мы, насквозь продуваемые ледяным ветром, очутились там же. Открывшийся вид заставил забыть и о холоде и о басмачах. Перед нами во всю мощь простерся гигантский Заалайский хребет. Ослепительные на солнце вечно снеговые вершины уходили, казалось, в бесконечную даль на восток и запад, тая в дымке. Заалайский хребет шел параллельно Алтайскому, а между ними тянулась богатая и широкая Алайская долина. В центре хребта, немного левее нас, возносился в небо пик Ленина. Картина была грандиозная, не сравнимая ни с чем.

Но любоваться чудесной панорамой долго не пришлось. Вьючные лошади, следуя за дозором, уже спускались с перевала. Лощиной, по которой, перегоняя нас, текла узкая, но быстрая река Дараут, мы вышли к кишлаку Дараут-курган.

ДАРАУТ-КУРГАН.

На высоте около трех тысяч метров над уровнем моря, между Алайским и Заалайским хребтами, раскинулась живописная Алайская долина. В большей своей части она покрыта зелеными холмами и лишь местами ровна, как скатерть. Вблизи многочисленных озер цветут альпийские луга. Посредине долины, принимая десятки притоков, катит красно-бурые воды Кзыл-су.

Дараут-курган, самое крупное селение долины, оказался кишлаком, насчитывающим не’сколько глинобитных зимних кибиток. Чуть поодаль от них стояли еще три войлочные юрты. Караваны, следующие через Дараут-курган, обычно останавливались не в самом селении, а в старой крепости, несколько в стороне от кибиток. Глиняные стены крепости хорошо сохранились. Местные жители использовали крепость как загон для стрижки овец.

К моменту нашего прибытия Дараут-курган оказался почти необитаемым. Лишь два старика киргиза в рваных халатах вышли навстречу. Впереди них с отчаянным лаем неслись худые, облезлые и такие злющие звери-псы, что мы невольно поджали ноги, хотя, сидя на лошадях, как будто находились в безопасности. Отвечали старики на вопросы Пастухова невнятно. Часть людей с женщинами и детьми, мол, на выпасах, где пасут скот, а кое-кто убежал, испугавшись басмачей…

— Каких басмачей? Где басмачи? — допытывался Пастухов.

Старики или не могли, или боялись дать вразумительный ответ.

— Не знаем… Не знаем… Ничего не знаем…

Пастухов выразительно хмыкнул и приказал выставить на пологую крышу полуразрушенной кибитки в крепости, где мы расположились и откуда хорошо просматривались все подходы, часового со станковым пулеметом.

Так как после утомительного перехода через перевал лошади изрядно устали, а путь до Пашимгара предстоял не малый, на следующий день было решено устроить дневку — дать людям и лошадям полный отдых.

С обеда и до вечера по Алайской долине, как по трубе, дует сильный и очень холодный ветер. Температура, днем достигающая тридцати градусов, постепенно понижается — ночью замерзает вода в посуде. Правда, нам холод был не страшен. Нас спасали теплые, на гагачьем пуху, спальные мешки. И, оберегаемые от внезапного нападения бойцами Пастухова, мы великолепно выспались.

Наутро, позавтракав консервами, сухарями и выпив чаю, мы со Стахом отправились на охоту за сурками. Их здесь видимо-невидимо. Войдя в их владения, мы беспрерывно вздрагивали: казалось, что мы все время нарушаем правила уличного движения и отовсюду свистят милиционеры. Пронзительное верещание сурков совершенно неотличимо от милицейского свистка.

Настороженные и чуткие зверьки сидели столбиками перед своими норами и при малейшей опасности буквально проваливались сквозь землю, всякий раз, однако, успевая свистнуть.

Мы вернулись с пустыми руками, сделав вид, что ходили просто прогуливаться по окрестностям. Какой уважающий себя охотник признается в своей неудаче!

БАСМАЧИ!

Мы поспели как раз к обеду. В большом черном котле закипал рисовый суп. Вдруг с крыши кибитки раздался тревожный голос часового:

— Товарищ комвзвод! От ущелья скачет человек!

Мгновенно подав бойцам команду разобрать оружие, Пастухов с биноклем в руках взлетел на крышу мазанки и, всмотревшись, заметил уже не одного, а девятерых вооруженных всадников. Кто они?

Минут двадцать прошло в томительном ожидании. Пастухов, не отнимая бинокля от глаз, время от времени делился с нами своими наблюдениями.

— Вроде шлемы на них красноармейские… И посадка как будто наша, кавалерийская.

Наконец он отчетливо разобрал фигуру начальника нашей топографической группы Ивана Григорьевича Дорофеева.

Всадники быстро приближались. Теперь и мы узнали топографов, с которыми недавно расстались в Фергане: не только Дорофеева, но и Веришко, Зверева и шестерых сопровождавших их красноармейцев. Но какой у них всех растрепанный вид, как загнаны лошади!

Когда они наконец доскакали, Дорофеев не слез, а буквально свалился с коня. Лицо его, все в пятнах, горело: глаза красные, хотя и смотрели на нас, но, пожалуй, ничего не видели. Еще при выезде из Ферганы Дорофеева мучили острые приступы тропической малярии. Сейчас проклятая болезнь трясла его снова. Говорить он почти не мог; мы тут же уложили его на спальный мешок. Рассказал нам, что произошло с группой топографов, Виктор Антонович Веришко.

— Наша группа, — начал он, — как вы знаете, должна была, одолев Заалайский хребет, спуститься в урочище Алтын-мазар и оттуда начать топографическую съемку по реке Мук-су. Первые наблюдения и засечки нам предстояло сделать на перевале Терс-агар.

Мы благополучно перевалили Заалайский хребет и скоро обнаружили на прекрасном сочном пастбище киргизскую летовку из нескольких юрт. Верховодил этими киргизами некий Абдурахман-бай, или, попросту сказать, кулак. Мы его знали еще по прошлому году, когда в группе с Николаем Васильевичем Крыленко бродили по этим лесам. Абдурахман тогда очень любезно угощал всю нашу группу кумысом и айраном. Хотя нам и тогда не понравились его жуликоватые, бегающие по сторонам глаза, но это, однако, не основание, чтобы делать о человеке какие-то выводы. Во всяком случае, мы расстались в прошлом году «друзьями».

В этом году Абдурахман встретил нас еще более гостеприимно: уже старые знакомые! Пригласил к себе поужинать «чем бог послал» и переночевать на летовке. Так как дело шло к вечеру, а утром нам предстояло начинать работу именно здесь, то мы с охотой приняли приглашение. Раскинули палатки рядом с его юртами, спокойно улеглись спать… Утром Абдурахман превратился совсем в Сахара Медовича, хотя и видно было, что он очень озабочен чем-то и явно нервничает. Даже скрыть этого не мог. Но мало ли от чего человек нервничает? По отношению к нам это ни в чем не сказывалось. Наоборот, он стал еще более любезен и еще более гостеприимно уговаривал не торопиться с началом работ — и чайку, мол, еще попейте, и позавтракайте плотнее, куда, мол, спешить!..

Но мы ни на какие оттяжки не соглашались. Дело в том, что на рассвете, когда мы еще спали, в палатку влез молодой узбек-караванщик, шедший с нами из Ферганы. Он шепотом рассказал о только что подслушанном разговоре: будто басмачи убили работающих в ущелье Джаргучака геологов и теперь движутся сюда. Абдурахман — участник этой шайки — ждал их к себе на летовку еще вечером. Но они почему-то не идут, вот он и нервничает.

Мы поднялись после этого немедленно, благо в горах светает быстро, так что объяснение нашему раннему подъему не вызвало подозрений: не хотим терять рабочее время. Всухомятку перехватили по куску хлеба, и, поблагодарив Абдурахмана «за гостеприимство», тронулись к перевалу Терс-агар производить первые наблюдения. Приборы взяли, конечно, только самые необходимые, а все инструменты не первой необходимости, так же как личные вещи, оставили в палатках. Некогда было с ними возиться и вьючить их, да и не надо было подавать виду, что мы что-нибудь подозреваем и не вернемся на летовку Абдурахмана.

Однако, несмотря на всю поспешность, с которой оставили «гостеприимного» Абдурахмана, мы все же опоздали: едва отъехали шагов двести от летовки, как увидели группы надвигающихся на нас вооруженных всадников в халатах, на хороших лошадях. Басмачи!

Обернулись, — видим, что с другой стороны такая же группа быстро закрывает нам выход из ущелья к Алайской долине. Среди них уже и Абдурахман…

Мы оказались в кольце не менее двух сотен басмачей, и кольцо это смыкалось на глазах…

Наши безоружные караванщики в страхе разбежались. Должно быть, сочли нашу песенку спетой… На размышления оставались секунды. Уходить в направлении Терс-агара было бессмысленно. Туда ведет километровый обрыв с узенькой головоломной тропинкой по нему. Если нас и не перестреляют на ней, то все равно дальнейший путь преградят непроходимые шеститысячеметровые снежные хребты. Значит, единственный выход — прорываться по ущелью обратно, в Алайскую долину.

И Дорофеев скомандовал:

— По ущелью вперед, карьером! Первыми не стрелять!

Нас было девять человек, притом хорошо вооруженных. Басмачи, несмотря на громадное численное превосходство, все же нерешительно занимали ущелье; вероятно, многие из них уже имели печальный опыт подобных стычек. Кроме того, они страшно боялись наших сабель: ведь магометанин, убитый саблей, по их верованиям, не может попасть в рай. Их минутное замешательство дало нам возможность вырваться из готового замкнуться кольца. Они действовали вяло, мы — решительно. Вдогонку нам засвистели пули, сотни пуль, — они стреляли, не жалея патронов, но мы уже были спасены. В руках басмачей осталось лишь наше имущество да ненужные им топографические инструменты и заснятые фототеодолитные пластинки.

Мы нахлестывали коней до вечера. Расположившись на ночлег, мы их не расседлали. Вот, собственно, и все…

ВОЕННЫЙ СОВЕТ.

В тревожном молчании выслушали мы рассказ Веришко. Ну хорошо, группа Дорофеева спаслась, но что с ленинградцами, с геологической группой Сумина? Она ведь по ту сторону перевала Терс-агар, в глухом боковом ущелье, и одна!

Решать надо было немедленно. Мрачно задумался командир взвода пограничников Пастухов. С одной стороны, он не имел права ослаблять охрану нашего каравана: ведь сюда, в Алайскую долину, в любой момент могут прорваться те банды, одна из которых недавно разграбила Гульчу. Наш караван был бы для них завидной добычей. Завладев им, в частности нашими продуктами, любая банда приобретала бы возможность самое меньшее несколько месяцев не заботиться о продовольствии. Но вместе с тем, как можно бросить на произвол судьбы группу Сумина?

Постепенно начал приходить в себя Дорофеев. Порция хины сыграла свою благотворную роль — приступ малярии ослабевал. Правда, Иван Григорьевич по-прежнему лежал бледный и обессиленный, но глаза его чуть ожили. Тихо, почти шепотом, он спросил:

— Ну, решили что-нибудь, товарищи?

— Нет, пока еще ничего.

Дорофеев с трудом приподнялся на локте:

— Тогда давайте разбираться вместе.

Пастухов весь превратился в слух. Наконец нашелся человек, который старше всех и лучше всех знает обстановку.

Неважно, что Пастухов не был подчинен Дорофееву. В составе нашей группы Иван Григорьевич был самый уважаемый и опытный. Коммунист с 1918 года, он получил свою первую награду еще в 1919 году, на полях гражданской войны. На петлицах его было по две шпалы. К его слову мы относились с глубоким уважением.

Медленно, словно советуясь с нами, Иван Григорьевич проговорил:

— А не сделать ли нам, товарищ Пастухов, так. Вашему взводу немедленно — именно немедленно выступить к перевалу Терс-агар и попытаться оказать помощь геологам. Здесь оставить один станковый пулемет с пулеметчиком. Хватит, поскольку нас девять хорошо вооруженных человек. Вам за перевалом не задерживаться — вернуться завтра к обеду. Если на нас нападут, мы до этого срока продержимся. Связь поддерживать ракетами — средство надежное. Впрочем, повторяю: все это, конечно, только мое личное мнение. Решать вы должны сами.

Пастухов согласился с этим планом. Уже через несколько минут взвод был выстроен. Пулеметчика пришлось назначить приказом: бойцов, добровольно желавших остаться с нами в тылу, не нашлось. Никто из пограничников не хотел отделяться от товарищей, шедших на выручку ленинградцам.

НОЧЬ ТРЕВОГ.

Итак, вместе с пулеметчиком осталось десять человек, среди них — одна женщина, Лидия Борисовна Ланина, и больной Дорофеев. С большим трудом он наконец поднялся со своего ложа и обошел нашу «крепость». Потом мы собрались и обсудили положение. Днем опасность нападения была меньшей: и обороняться при свете было легче, и от пулемета толку больше. Другое дело ночью, когда к нам подкрадываться можно совершенно незаметно.

Решили: не отлучаться из «крепости» никуда, непрерывно дежурить на крыше кибитки, в свободное же от дежурства время только спать, чтобы не тратить зря силы. Мало ли на что они могут еще понадобиться!

Ночь, конечно, нам предстояла тревожная. Всемером мы должны были занять круговую оборону, выдвинув ее метров на пятьсот-шестьсот от лагеря. Пулеметчик будет находиться на крыше. Ланиной и Дорофееву придется караулить тех, кого мы задержим после наступления сумерек. Мы были уверены, что басмаческие лазутчики непременно попытаются познакомиться с состоянием нашего лагеря поближе. Поэтому мы будем задерживать — во всяком случае, до утра — всех, кто ночью приблизится к нашему лагерю.

Ложимся, согласно уговору, спать. Понимаю — спать нужно, — но не спится. И до тысячи считаю, и глаза жмурю — сон не приходит. Какое там! Только и думаю: нападут на нас басмачи или нет? Сегодня или завтра? И уж если нападут, то хоть бы скорее!

Нервы напряжены до крайности. Когда в девять вечера Иван Григорьевич подает команду вставать, ужинать и отправляться на пост, становится легче.

Нам со Стахом поручен самый ответственный сектор — на восток от «крепости». В зону нашей обороны входит тропа, пересекающая Алайскую долину с запада на восток. Мы располагаемся по обе стороны ее, метрах в пятнадцати друг от друга. Левее и правее меня и Стаха залегли другие товарищи. Так как сигнализации у нас не было, мы условились каждый час подползать к соседу: через один час — к левому, еще через час — к правому. Проверять, все ли в порядке.

Итак, лежим в невысокой жесткой траве. Впереди — бесчисленные бугры и бугорочки. Слева — серые скалистые отроги Алайского хребта, справа, озаренные холодным светом луны, величественно выступают гигантские вершины Заалая. Время тянется нестерпимо медленно, а когда набежавшими облаками затянуло высыпавшие вначале звезды, наступила к тому же полная темнота.

Чутко вслушиваюсь в каждый шорох. Руки крепко сжимают заряженную и взведенную на боевой взвод винтовку. На землю, под правую руку, положил две ручные гранаты. В обе вставил запалы. Если придется метнуть их, это займет не больше секунды. Расстегнута кобура нагана. В общем, ко мне не подступись… И все-таки по спине бегают мурашки. Сейчас я признаюсь в этом, а тогда, конечно, не признался бы ни за что.

И еще одно пугало: а вдруг, если уж помирать, смерть придет не сразу? Нагрянет на наш «гарнизон» банда, скажем, в сто или двести басмачей… Защищаться, ясно, мы будем до последней возможности, но вдруг так тяжело ранят, что физически не сумеешь покончить с собой? А басмачи, взяв в плен, начнут издеваться, вырезать комсомольские значки на груди, красные звезды…

Гнал эти мысли от себя со всей злостью, на какую был способен…

Что-то зашуршало в траве.

Услышал бешеные толчки собственного сердца. И снова — тишина.

Прислушивался долго-долго. Нет, тихо. Наверное, это был сурок или полевая мышь.

Посмотрел на светящийся циферблат часов. Прошло уже около часа. Пора проверить, что у Стаха.

Засунул гранаты за пояс (догадавшись, однако, предварительно вынуть из них запалы) и медленно пополз к тропе. С той стороны услышал шорох: Стах. Наверное, он чувствовал себя не лучше, чем я.

Очень тихо, сквозь зубы, свистнул. Шорох усилился. Стах явно торопился. Наконец мы встретились и быстро, тихо стали перешептываться. До чего хорошо вдвоем!

Еще через час «сползлись» с соседом слева. Было уже два часа ночи. Кругом по-прежнему стояла тишина. Через час-полтора должно было начать светать. Немного клонило ко сну, но мысль о возможном нападении все-таки не отступала и заставляла бодрствовать.

И еще около часа миновало — скоро опять «сползусь» со Стахом.

Вдруг слева из предрассветной тьмы на меня бесшумно надвинулась какая-то бесформенная масса…

Выстрелить? Метнуть гранату? А как приказ Дорофеева — прибегать к оружию только при явной опасности?

Но, может быть, это и есть явная опасность?

Нет, не буду стрелять. Стах ведь тоже видит это чудовище, а молчит! А я на два года старше его, я не буду менее выдержанным, чем он!

Честное слово, целая жизнь прошла, пока я наконец услышал явственную поступь и мерное дыхание, исходившее от принявшей более четкие очертания массы, у меня уже палец свело на спусковом крючке винтовки! Масса оказалась верблюдом, черт бы его побрал! А между горбами дремала, качаясь, какая-то женщина. Но не она правила верблюдом. Его в поводу вел старик киргиз, бесшумно шагая в мягких сапогах — ичигах.

Во весь рост неожиданно и, как я думал, грозно вырос я перед стариком. Однако он нисколько не испугался и спокойно остановился. Вслед за хозяином остановился и верблюд. Равнодушно открыла глаза женщина.

Мой запас киргизских слов был более чем ограничен. Задать вопрос: «Куда идешь?» — я еще мог, но понять, что мне ответят, был уже неспособен.

Стараясь казаться уверенным, я внушительно спросил:

— Кайда барасым?

В немногословном ответе разобрал название кишлака Дамбурачи. Да, путь в Дамбурачи проходит действительно тут.

Впрочем, что из этого? А что, если старик врет?

Подошел Стах. Оставил его охранять тропу одного, а сам повел задержанных к «крепости». Женщина, должно быть, не поняла, что происходит. Она снова уснула на верблюде. Но, если она и прикидывалась, то мою бдительность не усыпила: я держал винтовку по всем правилам конвоирования — на изготовку.

Так и довел задержанных до «крепости». Навстречу вышел Дорофеев. Усиленно повторяя отдельные знакомые нам слова, вдвоем постарались объяснить старику, что он до утра должен будет оставаться здесь, с нами.

Старик, должно быть, догадался, что мы хотели ему внушить. Он молча сел на корточки. Верблюд тоже, наверное, понял, в чем дело: поочередно поджимая под себя длинные ноги, он как бы сложился и лег на брюхо. Женщина слезла и устроилась возле старика: оставаться так оставаться. Через несколько минут все они — и старик, и женщина, и верблюд-спали.

Люди, задержанные полчаса назад топографами Зверевым и Веришко, проявляли больше темперамента. По их словам, они направлялись в Фергану, а так как ночью двигаться прохладней, то они настаивали, чтобы их отпустили.

Ланина терпеливо показывала им на часы и на начинающий светать горизонт.

Наконец в четвертом часу утра со стороны перевала Терс-агар донеслось несколько негромких, похожих на артиллерийскую стрельбу, взрывов. Мы встревожились пуще прежнего. Неужели у бандитов, ко всему прочему, есть вьючные пушки? Неужели и этим обеспечили их зарубежные «друзья»?

Вскоре со стороны перевала взлетели две красные ракеты: сигнал возвращения Пастухова.

Что же там произошло?

Наконец стало совсем светло. Мы отпустили задержанных — дольше держать их было незачем, — но спокойствия тем не менее это нам не прибавило. Когда же Пастухов снова присоединится к нам? И удалось ли ему помочь суминской группе, если в ней кто-нибудь все-таки уцелел?

БОЙ ПОД ПЕРЕВАЛОМ ТЕРС-АГАР.

Голос часового: «Едут!» — раздался с наблюдательного пункта только часов через шесть после всего этого. А мы так и не уснули! Два наших бинокля переходили из рук в руки, мы все мучительно считали: один, два, три… восемь, девять… двадцать два, двадцать три, двадцать четыре… Неужели кого-то нет? Или просто мы ошиблись, просчитались?

Опять считаем сначала. Шестнадцать, семнадцать… Двадцать, двадцать один… Как медленно движется взвод!

Нет, все — уже только река разделяет нас — двадцать пять! Ура!

Взвод подъезжает к «крепости» шагом. Люди и лошади, покрытые толстым слоем бурой пыли, одинаково измучены. Пастухов командует:

— Отпустить подпруги и отдыхать!

Кажется, это единственная команда, которую бойцы еще в состоянии исполнить. Отпустив подпруги, они валятся прямо на землю и мгновенно засыпают. А Пастухов, едва волоча ноги, направляется в кибитку к Дорофееву.

Рассказ его лаконичен.

Не встретив на своем пути никого, взвод под вечер уже приблизился к перевалу Терс-агар. Вдруг один из дозорных привел к Пастухову задержанного — средних лет всадника, ехавшего верхом на снежно-белой лошади. Киргиз был страшно запуган и делал вид, что совершенно не понимает, почему ему запретили двигаться дальше.

Пастухов начал через переводчика допрашивать его, что он знает о геологах и басмачах, но киргиз горячо уверял, что не знает ни о тех, ни о других, а сам направляется из Алтын-мазара на пастбище к скоту.

Конечно, эго не могло не возбудить подозрений. Человек, только что переваливший Терс-агар, никак не мог не слышать о басмачах, и Пастухов прекратил допрос, сказав задержанному, что арестовывает его. Тогда тот решился: сказал, что да, басмачи убили геологов. Это так. Он даже может показать, где лежат трупы русских. Они совсем рядом. А не говорил он потому, что боялся: вдруг и его примут за басмача…

Действительно, место расправы басмачей с ленинградцами оказалось очень близко — минут через десять киргиз уже привел туда взвод. Это была небольшая ровная площадка, на которой отчетливо виднелись почти свежие следы множества людей и лошадей. Немного же в стороне, около большого камня, лежали трупы трех мужчин. Дико изуродованные, они были чуть забросаны камнями. У одного трупа были вырваны глаза, а рядом валялись разбросанные документы и полевая сумка заместителя начальника геологической группы М.Г.Сумина. Впрочем, самого его среди убитых не оказалось. В плен ли взяли его бандиты или убили и сбросили вниз, в реку, кто знал?

У пограничников не было времени предать трупы земле: следовало спешить на помощь тем, кто, может быть, еще оставался жив. Они бережно уложили тела погибших товарищей под большой скалой и получше прикрыли их сверху камнями.

Дальше пограничники продвигались в глубоком ущелье Алтын-дары. Справа — кипящая река, впереди — грозные серые скалы. А тропу то и дело преграждают огромные валуны — она так и вьется среди них…

Вот из-за этих-то валунов и раздался первый залп по бойцам. К счастью, он не нанес вреда. Басмачи не рискнули подпустить пограничников поближе, они начали стрельбу издалека.

Взвод спешился и залег. Начало быстро темнеть. Пастухов воспользовался этим и дал команду продвигаться вперед. Но басмачи все-таки обнаружили наших сверху и открыли сильный огонь. Судя по силе его, стреляло человек сто или полтораста.

Пастухов ответил огнем станкового и двух ручных пулеметов. Это не помогло. Тем более что вскоре стало ясным намерение басмачей: не наступать, а только преградить бойцам дорогу к перевалу.

Тогда Пастухов прекратил бесцельную пальбу. Попытка ударить по бандитам в лоб сорвалась.

Что же предпринять? Пробраться к басмачам в тыл по ущелью реки — невозможно, сразу обнаружат. Оставалось только одно: использовать другое, безымянное ущелье, безводное, тянувшееся слева. Пройдя по нему, можно сразу оказаться выше басмачей, над их позицией, и потом зайти к ним в тыл.

Пастухов приказал командиру отделения Харченко продвигаться с восемью бойцами именно по этому ущелью.

Через некоторое время Харченко двинулся вперед. Но лишь только он втянулся в ущелье, как басмачи обнаружили его группу и открыли по ней беглый огонь.

Пастухов подал отделению Харченко сигнал к отходу. Отделение отступило без потерь.

Но что делать дальше? Ведь за перевалом наши люди, нельзя же оставлять их без помощи!

Пастухов предпринял еще одну попытку прорваться. Снова в лоб. Может, удастся теперь, при полной темноте?

Однако в ответ со стороны басмачей загрохотала… пушка! Оказалось, что зарубежные покровители бандитов снабдили их даже артиллерией. Снова пришлось отступить…

Пастухов рассказывал об этом так, словно признавался в преступлении. Но что иное он мог сделать? Должно быть, это так ясно было написано на лицах всех, что впервые с момента возвращения лицо самого Пастухова наконец немного посветлело.

ЕЩЕ ОДИН «ВОЕННЫЙ СОВЕТ».

Отступление пастуховского взвода, как ни горько нам было в этом сознаться, знаменовало событие куда более значительное, чем просто временная неудача взвода. Приходилось прекратить работы всей экспедиции! Действительно, разве мыслимо работать в условиях, когда даже воинское подразделение не может пробиться куда ему нужно! А в районе предстоявших нам работ — это было теперь совершенно очевидно — оперирует не одна, а по меньшей мере три-четыре банды, хорошо снабженные боеприпасами и даже артиллерией.

С тяжелым сердцем пришлось соглашаться с выводом, который сформулировал Иван Григорьевич Дорофеев, выслушав Пастухова: пока басмачи не ликвидированы, вынуждены отступить и мы, вся экспедиция. Он мужественно взял на себя ответственность за это горькое решение, означавшее к тому же, что мы отказываемся от дальнейших попыток прийти на выручку геологам из суминской группы. Каждый из нас, и я в том числе, естественно, сразу почувствовали, что за это решение и мы в ответе. И не дай мне бог, как говорится, еще раз оказываться перед необходимостью, если даже и не принимать такие решения самому, то хотя бы молчаливо соглашаться с ними!

На другое утро мы пустились в обратный путь… Ни обычных шуток, ни мерно струящихся дорожных разговоров, без которых не обходится длинный путь, не слышалось в этот день в караване. Ничего, кроме унылого скрипа седел да неспешного, ровного топота сотен копыт.

Подавленные, мы расположились на ночлег, безрадостные встали…

На другой день, одолев перевал с обратной стороны (еще так недавно мы шли через него, окрыленные надеждами!), мы решили отдохнуть до обеда, чтобы двинуться, когда спадет жара. И вот на этом привале нам довелось узнать о судьбе Сумина и всех, кто оставался с ним.

Примерно в полдень прискакал к нам вдогонку с перевала юноша киргиз на взмыленном коне. Горячо жестикулируя, он рассказал, что вчера они (кто были эти «они», понять из его слов было нельзя) подобрали на берегу Кызыл-су одного русского — фамилию он не знает, а зовут Николай. Этот Николай тяжело ранен, у него несколько ран, и все тяжелые, он еле спасся от басмачей, и сейчас его везут сюда.

Мы со Стахом и еще несколько человек немедленно помчались навстречу этому Николаю. Неужели удалось сбежать из-под расстрела как раз Сумину?

Кричу Стаху на скаку:

— Стах, может, правда Сумин спасся?

Ветер забивает рот. Стах молча кивает головой.

Впрочем, сейчас увидим.

И, выскочив на большую поляну, мы увидели…

На краю ее стояли верхами двое конных. Один — молодой киргиз с дробовиком через плечо, зорко вглядывавшийся в нас, а на другом коне кулем, бессильно бросив поводья на его шею и держась обеими руками за седло, — Сумин. Но Сумин ли это? Лицо распухло, неузнаваемо, голова покрыта запекшимися ранами, замотана серыми от грязи тряпками.

Подъехали к нему вплотную, сняли с лошади, бережно уложили в тень. Он не реагировал ни на что. Хотя глаза и были открыты, они не выражали ни радости, ни страха, ни удивления — никаких чувств. Пустые, совершенно отчужденные от всего окружающего. А это был живой, энергичный, бодрый человек…

Он пришел в себя только спустя несколько дней, когда попал уже в Фергану. Его доставили в тяжелом состоянии сперва в больницу в Уч-кургане на специальной санитарной машине, которую мы вызвали к нам навстречу конными нарочными, а оттуда перевезли дальше, в Фергану. На месте мы смогли только промыть его раны спиртом и одеколоном — других медикаментов у нас не было — и наложить повязки из чистого бинта. В Фергане он поправился от ран окончательно и, по мере того как снова крепло его здоровье, все больше времени уделял своим записям: старался по свежим следам занести на бумагу, что произошло с ним и его группой.

Эти записи сейчас передо мной, и я хочу предложить выдержки из них вниманию читателя.

ИЗ ЗАПИСОК Н.Г. СУМИНА.

Если в какой-нибудь рядовой, будничный день вдруг врывается чудовищная катастрофа, то потом, когда стараешься восстановить последовательное течение предшествовавших ей событий, невольно и они начинают казаться озаренными многозначительными сигналами тревоги. На самом деле ничего подобного: и солнце встало обычное, и небо не полыхало зарницами, и вообще никто не ощущал ничего особенного.

Я все время боюсь теперь, что, начав прошедшим числом заносить на бумагу события того дня, невольно стану придавать чересчур большое значение мелочам. Тем не менее я не вправе и пренебречь ими: я — единственный человек, чудом уцелевший из нашего отряда, и если я не вспомню всего по свежим следам, то никто уже не сможет меня дополнить.

Итак, день 9 июля начался, право, самым спокойным образом. Прошла неделя, как мы развернули более или менее нормальную работу в ущелье Джаргучака, где до революции крохоборчески и хищнически поклевывал из земли золото Поклевский-Козел. Одни товарищи из нашего отряда занимались геологической съемкой, другие — съемкой топографической, третьи — поисками новых кварцевых жил и разведкой, не таят ли эти жилы крупицы самородного золота, четвертые расширяли доставшуюся нам в наследство убогую штольню. Правда, работы не были доведены еще до полного разворота. К приезду Дмитрия Васильевича Никитина, которого я замещал, я должен был нанять и приставить к делу до восьмидесяти человек, пока же со мною работали только человек двадцать — двадцать пять, а специалистов и того меньше. Их вообще пришлось привезти с собой всех: и геологов, и топографов, и подрывников, и забойщиков. Это были только русские; уже на месте, в процессе работы, они готовили новые кадры практиков из местного населения. Однако и чернорабочих в районе Джаргучака было не так просто нанимать. Ведь предварительно следовало доставить сюда, за триста километров от железной дороги, и инструменты и питание. А доставка — вьюками. Легко ли обеспечить ее!

Впрочем, несмотря на все трудности, работа двигалась, и самочувствие было превосходное. Каждый день штольня радовала новыми, интересными находками.

Я по своей должности начальника целые дни проводил на ногах: обязан был и в штольне побывать, и по лагерю распоряжения отдать, и на разведке кварцевых жил убедиться, что все идет как полагается.

День 9 июля тоже предстоял хлопотливый. Я имел привычку обязательно составлять для себя на завтра кратенькую памятку-расписание: что необходимо сделать. Такие же индивидуальные письменные задания раздавал и сотрудникам: они очень дисциплинируют.

Казалось, что, поскольку работа ото дня ко дню становится нормальнее, моя памятка должна ото дня ко дню сокращаться. Но она вела себя как раз иначе: разбухала да разбухала…

Первой записью 9 июля в ней было: «Проверить, аккуратно ли доставляется вода в штольню». Дело в том, что в штольне особенно донимает жажда. От отбиваемой породы взвивается пыль, в горле першит, а дышать на памирских высотах и так нелегко. Поэтому забойщиков в Джаргучаке водой следовало снабжать щедро. Но здесь снабжение водой — проблема, хотя от штольни до речки всего полтораста — двести метров. Правда, это если считать по прямой, а по прямой в горах один ветер носится…

Поднялся я к штольне, проверил: нет, все в порядке, первой смене воду доставили вовремя. Хорошо. Сам, конечно, пить у них не стал — сдержался. Решил: лучше, когда пройду к безымянному логу, спущусь к речке и напьюсь вволю. Что забирать у людей считанные глотки!

Однако, прежде чем я дошел до лога, пришлось отклониться в сторону. На полдороге меня окликнул Ваня Чуваев. Это был молодой студент-практикант, тоже ленинградец, как и я; он проходил в нашем отряде практику. Девятого я поручил ему разведку кварцевой жилы. Дело у него не ладилось, и я по лицу его увидел, как ему отчаянно стыдно. Должно быть, он уже решил, что вообще зря пошел на геологическое отделение университета, что из него никогда не выйдет ничего путного… Еще бы! Мало того, что у него ничего не получилось, так к тому же все неудачи постигали его на глазах Джармата, молодого рабочего-киргиза, отряженного ему в помощь и для учебы, а вместо этого оказавшегося обреченным наблюдать только его беспомощность…

Посмеялся я над Чуваевым, рассказал ему с Джарматом о своей собственной практике, о том, как тоже ничего не получалось вначале, это же обычное дело!

Джармат понимающе улыбался моему рассказу, все время вежливо кивал головой, но что касается Чуваева, то его настроение переломить было не так легко.

Тогда я расстелил брезент, вооружился зубилом и молотком и принялся сам демонстрировать, как долбить бороздку, чтобы порода целиком ссыпалась на подстилку.

Джармат в это время почему-то перестал смотреть на меня — уставился во все глаза на лагерь. Помню, я даже пошутил:

— Что ж ты на меня, Джармат, не смотришь? Уж не Никитина ли увидал?

Мы с нетерпением ждали Дмитрия Васильевича, в особенности я. Трудно было мне без него во главе большого отряда. Хоть я почти кончал университет — учился на последнем курсе, — но все же был только студентом, не то что он, сложившийся крупный ученый.

Джармат как-то криво усмехнулся.

— Нет, — сказал, — никого не вижу. Когда увижу, сразу тебе скажу! — и тут же решительно вновь повернулся ко мне, как будто чрезвычайно заинтересованный моей демонстрацией приемов работы геолога.

Теперь-то я понимаю, что он тогда высматривал, да теперь поздно… Ему важно было разглядеть, захватили басмачи лагерь или кет. Время ему уже присоединяться к ним или надо еще какое-то время продолжать разыгрывать из себя недалекого парня, который рад, что его учат чему-то новому и который только и делает то, что ему скажут… Впоследствии обнаружилось, что подавляющее большинство подсобных рабочих, нанятых мною в кишлаке Алтын-мазар, близ ущелья Джаргучака, не один Джармат, оказались басмачами. Поступить к нам на работу было для них самой надежной и удобной маскировкой. А остальные были так запуганы ими, что хотя, наверное, знали о подготовке нападения, но молчали. Если бы я догадывался об этом!

Но все это выяснилось позже. А тогда я только обрадовался, что сумел «заинтересовать» Джармата!

Вскоре, когда у Чуваева и Джармата дело наладилось, я отправился дальше. Дошел до безымянного лога, где намечал по плану посмотреть одну жилу, осмотрел ее и хотел уже спуститься к речке — жажда начала донимать вовсю, — как неожиданно услышал взрыв динамитного патрона. В первую секунду удивился — никто не должен был производить взрывов сейчас, — а затем рассердился: опять этот Борис Громилов позволяет себе вольничать и рвать буровые скважины в штольне когда ему вздумается!

Рассердился я не на шутку. Если спустить это с рук, если разрешить каждому, вопреки общему плану, действовать на собственный страх и риск, несчастных случаев не оберешься!

Я даже про жажду забыл, стал тут же спускаться назад. Иногда следует наказывать провинившихся немедленно!

И вот не иду — лечу вниз. А тут по дороге слышу еще три винтовочных выстрела. Кто стреляет? Зачем? Черт знает что!

Наконец достигаю штольни — метров тридцать остается, не больше, — и опять натыкаюсь на возмутительную картину. Вместо того чтобы работать, улеглись на площадке перед входом в штольню Мерщиков и Палаев и бездельничают: лениво перебрасываясь редкими словами, — разглядывают лагерь, благо он прямо под ними. Даже шагов моих не расслышали, так увлеклись чем-то (правда, я ходил в ичигах, это такие мягкие сапоги).

Ну, подумал: если Мерщиков и Палаев уже распустились, значит, действительно пора принимать строжайшие меры. Мерщиков — это самый солидный из всех практикантов, член партии, секретарь комсомольской ячейки своего курса в университете; Палаев человек и вовсе в годах; по-моему, даже дедушка. И работник безупречный — лучший забойщик. Как же они позволяют себе так расшатывать дисциплину!

Подошел к ним тихонько сзади и громко, чтобы было слышно всем, как можно язвительней спрашиваю:

— Как долго еще будете видами любоваться?

Напугал их сильно: они не ждали, что кто-то у них за спиной. Повернулись — лица белее снега.

— Ну? — переспрашиваю.

В этот момент одновременно — пуля откуда-то вж-ж-жик и кричит Мерщиков:

— Ложись!

Я не сообразил, что он мне, потому что свист пули не связался в мозгу с тем, что это пуля. Я даже оглянулся: откуда свист? И кому Мерщиков кричит?

Лишь когда просвистела вторая пуля, а Палаев плачущим голосом завопил: «Да ложись ты, за ради бога!» — я повалился на землю.

— Что там? — спросил у них почему-то шепотом.

— Басмачи! — выдохнули они единым дыханием одно и то же слово.

Басмачи?! В голове вновь пронеслись взрыв динамитного патрона, заставивший меня спуститься, три винтовочных выстрела по дороге… Так вот в чем дело… Но откуда банда? И сколько их? Надо как-то обороняться!

Я пополз к Мерщикову и Палаеву, чтобы самому с обрыва посмотреть, что творится в лагере.

Вот он, наш дом родной, такой недосягаемый сейчас. Кухонные полотенца, развешенные для просушки на кустах возле речки нашим хлопотуном-поваром Николаем Васильевичем Раденко. Самого Николая Васильевича что-то не видать. Бочка воды с валяющейся рядом крышкой. При мне никто бы не позволил так швырнуть ее в сторону! Колышек, к которому привязывали баранов, предназначавшихся на обед-Каждый, проходя мимо, считал своим долгом похлопать барана по жирной спине: «Ай, какой шашлык замечательный! Ай, какой бара-кабоб!» (Бара-кабоб — это баран, сваренный в большом котле целиком, с курдюком. Его варят на пару, для чего на дно котла укладывают деревянную решетку. Блюдо такое, что пальчики оближешь!).

Хотя мы обитали в этом лагере всего полторы недели, но он казался нам уже не менее обжитым и уютным, чем наши ленинградские квартиры. У геологов, как у солдат: где взвод, где отряд, там и дом. А окоп ли это, шалаш, палатка — какая разница!

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Ни у Палаева, ни у Мершикова, так же как у меня, не было с собой ни винтовки, ни пистолета. Я лежал рядом с ними и лишь кусал губы от злости. Басмачи творили в лагере что хотели.

Разделив между собой добычу — я их видел как на ладони, — они примеряли наши рубашки и штаны, телогрейки и сапоги, прятали в мешки мануфактуру; у нас было несколько отрезов, они разрезали их на равные доли…

До меня доносилась их лютая ругань: они делили добычу, как шакалы, хрипя от жадности из-за каждого куска. Лиц их различить не мог ни одного — нас разделяло метров двести, но тем не менее многих узнавал по общему облику, по походке, по голосу. Как я был доверчив! Как я был беспечен! Скольких бандитов напринимал в отряд!

Увидел, как одного из басмачей другой лупцует плетью по плечам, аж вата из рукавов взвивается! Узнал того, кто с плетью: Худай-Назар. Определенно Худай-Назар, рабочий, которого я прикрепил лично к себе. Но он, значит, начальник у них! А как он мне нравился! Старательный, исполнительный, И наниматься первым пришел, и русский лучше всех других знал. Нарадоваться я на него не мог. Вот тебе и Худай-Назар!

По лагерю носились выброшенные отовсюду бумаги, валялись сломанные инструменты, сорванные с петель двери… Все, что мы так старательно и с таким трудом налаживали, — все пошло прахом!

Мерщиков спросил меня:

— Насмотрелся? Ну, что дальше делать будем?

Под рукой у него лежал динамитный патрон. Еще один — у Палаева. У меня и этого даже не было. Небогато оружия против целой банды!

— Что делать? — переспросил я, чтобы только выиграть время: незавидная это должность — быть начальником! — Погоди. Скажи сначала, что произошло, я же ничего не знаю. И что в штольне? Там есть кто-нибудь?

Рассказывал Мерщиков медленно, хотя события, о которых шла речь, развертывались стремительно. Часа полтора назад, закончив съемку и спускаясь к лагерю, он заметил на противоположном берегу Джаргучака двоих всадников в европейских костюмах, с винтовками за плечами, двигавшихся с несколькими другими людьми в национальной одежде. Правда, все они почему-то двигались не к лагерю, а в обратную сторону, и Мерщикову подумалось: «Странно… Кто такие?».

Но он успокоил себя тем, что это, наверное, Мымрин и Юрьин, наши сотрудники, которых я несколько дней назад отправил в Алайскую долину за продуктами. Должно быть, они теперь вернулись и я снова послал их за чем-нибудь из лагеря с рабочими.

И он продолжал спокойно спускаться.

Лишь оказавшись в самом лагере, понял, что произошло что-то недоброе. Во-первых, ему не встретилось ни живой души. Во-вторых, когда он подошел к своей землянке, то увидел, что вырванная, как говорится, с мясом дверь брошена наземь и кое-где при этом порублена.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Он кинулся в землянку (а они у нас большие, разделенные внутри на отдельные, самостоятельные помещения; с порога увидеть всю внутренность землянки невозможно). Тут ему окончательно стало понятно, что произошло…

Вещи валялись вверх тормашками. Мешки с сахаром и мукой были вспороты, пол — сплошь в белых следах мягких ичигов: не отдельно следы подметки и следы каблука, а сразу всей стопы. Стол свален набок. Стекла в окошках выбиты. У входа в спальню лежал, раскинув мертвые руки, словно и теперь не пуская дальше, Николай Васильевич Раденко, наш повар. Над залитым кровью лицом его, жужжа, вились мухи, а в сердце торчал так и не выдернутый широкий узбекский нож…

Так вот кто такие были всадники с винтовками за плечами! Не успели, значит, они показаться в лагере, как к ним тотчас примкнули их сообщники, до сих пор маскировавшиеся под наших рабочих и только и ждавшие сигнала!

Мерщиков не стал ожидать, пока басмачи снова вернутся за чем-нибудь в лагерь (и так было непонятно, отчего они сейчас оставили его пустым и куда подевались), — он решил немедленно бежать отсюда и предупредить товарищей, остававшихся на работе вне лагеря, что произошло дома. Одну только вещь захотел захватить с собой: какое-нибудь огнестрельное оружие. Но басмачи упредили его: единственное оружие, не унесенное ими, был нож, торчавший в сердце Раденко. Мерщиков вынул его из раны, бережно обтер и засунул за пояс. Из груди Николая Васильевича не вылилось уже ни кровинки…

В штольне, куда поднялся Мерщиков, он застал Палаева и Бориса Громилова. Рассказал им все, что видел, и сам, в свою очередь, узнал кое-что, что подтвердило его наихудшие опасения. А именно: что мой рабочий Худай-Назар, которого они еще три часа назад послали из штольни за водой, почему-то до сих пор не вернулся. Под разными предлогами ушли и остальные местные рабочие… В штольне оставались лишь они двое.

Борис Громилов немедленно решил вступить с басмачами в бой. Он не мог находиться в бездействии, когда вокруг развернулись такие события! Он не первый раз принимал участие в памирских экспедициях с Н.В.Крыленко и Д.В.Никитиным, никто до сих пор не смел срывать их работу. Он и сейчас не позволит бандитам чувствовать себя победителями, он покажет им, кто здесь настоящий хозяин!

Его отговаривали, сколько могли. Ему доказывали, что надо дождаться меня и Чуваева: пять человек все-таки больше, чем трое, а нам все равно не миновать штольни, когда, закончив работу, мы станем спускаться к лагерю.

Но Борис не желал слушать никаких резонов. Так с ним и не совладали. Он зарядил пять динамитных патронов, написал на клочке бумаги коротенькую записку. Усмехнувшись, со словами: «Не беспокойся! Это лишь на всякий случай!» — передал ее Мерщикову и, пожав ему и Палаеву руки на прощание, начал спускаться к лагерю. Он хотел разведать, почему и надолго ли басмачи оставили лагерь.

Вскоре после того, как он скрылся с глаз, где-то в районе лагеря, судя по звуку, раздался взрыв динамитного патрона и одновременно три винтовочных выстрела. (Это был тот самый взрыв и те самые выстрелы, которые услышал и я.) Больше Громилов не показывался…

Таков был рассказ Мерщикова. Он не прояснил мне ничего, кроме одного: басмачи, не желая располагаться в нашем лагере, разбили стоянку где-то вне его. Скорее всего, они расположились вне лагеря потому, что он находился на дне ущелья и, значит, был под прицельным огнем любого, кто сумел бы оседлать господствующие высоты. Они предпочли оседлать эти высоты сами. Вывезти же из лагеря, что они хотели, им и так никто не мог помешать. Мерщикову просто повезло, что, когда он пришел туда, там не оказалось ни одного басмача.

И картина, которую наблюдал я, и винтовочные выстрелы, раздавшиеся после сумасбродного ухода Громилова, свидетельствовали об одном: что басмачи хотя специально и не сторожат лагеря, но не оставляют его без присмотра. Во всяком случае, навещают его часто, должно быть решив разграбить до конца: если не в один прием, так в несколько. Добра у нас было действительно много, враз не вывезешь!

Положение, таким образом, сложилось отчаянное. Раденко убит. Эта же участь, скорее всего, постигла Громилова. Ни слуху ни духу о забойщике Тремаскине. Налицо всего-навсего трое: Мерщиков, Палаев и я. Вероятно, присоединится еще Чуваев: на этот склон ущелья басмачи пока не забирались, и потому, я надеюсь, Чуваев жив. Наконец, Джармат. Впрочем, все местные рабочие пока что исчезли, а Джармат что-то чересчур подозрительно усмехался. Как бы эта усмешка не стоила Чуваеву жизни. Надо немедля отправляться за ним, он же ни о чем не догадывается!

И оружия никакого у нас, только динамитные патроны…

Когда я добрался до Чуваева (я отправился к нему сам), он как ни в чем не бывало продолжал работать. Дело, чувствовалось, идет уже как надо, он так и сиял.

— А где Джармат? — первым долгом спросил я.

— Ушел за молотком в лагерь — позабыл там молоток.

— Давно ушел?

— Нет, только что.

— А ну, кликни его назад!

Все было ясно: Джармат, увидев, что я поднимаюсь от штольни, соврал Чуваеву первое пришедшее ему в голову. Чуваев же, увлеченный работой, просто не видел меня до поры до времени.

Чуваев послушно закричал: «Джармат! Эй!», присоединился к нему и я, но, как мы ни надрывались, Джармат не вернулся. Только горы возвращали нам насмешливое эхо: «Джармат! Джармат!» Мы могли кричать до утра…

Спустились с Чуваевым к штольне. За время моего отсутствия у Мерщикова и Палаева ничего нового не случилось. Теперь мы были в сборе все, за исключением Тремаскина. Его судьба осталась неизвестной никому из нас. Но, судя по тому, как расправились басмачи с Раденко, не приходилось надеяться, что Тремаскни уцелел. 8 июля он расхворался животом, и я разрешил ему остаться на следующий день в лагере: отлеживаться. Уж лучше бы выгнал больным на работу!

Подсчитали наши «богатства»: сколько в наличии спичек, табаку, динамита. Продукты подсчитывать не пришлось: их не было с нами вообще, если не считать единственной карамельки в бумажке, нашедшейся в кармане Мерщикова. Он честно выложил ее, но мы единодушно оставили конфету ему.

Еще страшнее, однако, было то, что и спичек у нас оказалось меньше двух коробок на всех. А надо бы рассчитывать на скитания в горах по меньшей мере на протяжении суток семи-восьми, потому что план мы выработали такой: вступать с басмачами в бой мы не можем — вчетвером, безоружные, против целой банды — это означало обрекать себя на бессмысленное и бесполезное самоубийство. Следовало уходить отсюда и добираться до наших. Но как это сделать? Басмачи только потому и не предпринимали против нас ничего, что знали: единственный выход из того ущелья, в котором мы сидим, — под их контролем. И рассчитывали, наверное, на то, что волей-неволей придем к ним сдаваться.

Ну, пусть ждут!

Мы намеревались вырываться из ущелья по руслу Джаргучака, но не вниз по течению реки, а вверх. Подняться через безымянный лог до истока, а там еще выше и, перевалив Заалайский хребет, добраться потом до наших кружным путем.

Но пока что мы не могли двинуться еще никуда — в лагере продолжали находиться басмачи, и, если бы мы начали подъем, то на ряде участков его оказались бы видны им с такой же отчетливостью, как мишени в тире.

Впрочем, то, что мы остались на месте, под вечер обернулось для нас замечательной удачей. Неожиданно мы увидели невдалеке от себя задумчивого черненького барашка — того самого, который предназначался на сегодняшний обед. Как он отвязался от колышка, мог бы рассказать, пожалуй, только он сам, но, если бы и умел говорить по-человечески, вряд ли мы стали бы его слушать. Куда важнее был сам факт: крайне задумчиво, но он все же направлялся в нашу сторону — к штольне!

И мы решили помочь ему ускорить этот путь.

Правда, наиболее осторожный из нас — Мерщиков — советовал, во-первых, подумать, нет ли тут какого-нибудь подвоха со стороны басмачей, а во-вторых, не торопиться и не рисковать жизнью, высовываясь из-за укрывающих нас камней. Но ведь баран мог передумать и, не дойдя до нас, свернуть куда-нибудь! Это соображение перевесило все остальные, и я пошел навстречу нашему кучерявому спасению, нашему четвероногому шашлыку.

Честное животное оказалось никаким не подвохом. Отвязавшись от колышка, оно ушло из лагеря куда глаза глядят и, когда я наконец протянул к нему руки, было настолько утомлено и обессилено, что даже не попыталось увильнуть от меня.

С бараном нам стало неизмеримо спокойней — мы были обеспечены пищей теперь не на день и не на два!

Приблизился вечер. Гуще ложились тени от Заалайского хребта. Наконец солнце совсем ушло за пики памирских великанов. Наша одежда, к сожалению, была отнюдь не такой, чтобы могла согреть, да еще ночью в горах: майки, юнгштурмовки. В остальные дни под вечер мы уже кутались в лагере в теплые барашковые шубы, сидя возле котла, в котором закипал чай или аппетитно шипел плов. Сейчас нашей единственной коллективной шубой был тощий черненький барашек, а ужином — воспоминания обо всех ужинах, съеденных когда-нибудь в жизни.

Связав барашку ноги, мы перевернули его на спину и, не обращая внимания на жалобное тонкое блеяние, кто как мог пристроились возле него, как печки, прямо на камнях.

Подстелить было нечего…

А тут еще потянуло ледяным ветром с ледников. То и дело то один, то другой из нас вскакивал, по-извозчичьи похлопывал сам себя по плечам и спине и до тех пор прыгал и притопывал на месте, пока усталость вновь не валила с ног на голые камни.

Так провели время до утра. Надеялись, что, может быть, басмачи уйдут на ночь из лагеря и тогда мы сможем разжиться какими-нибудь остатками продуктов из запасов отряда и теплой одеждой. Но надежды не сбылись. Лагерь не остался пустовать на ночь, на рассвете мы тоже увидели в нем людей.

Тогда, пока солнце не поднялось выше, мы быстро снялись с места и начали подъем.

Рассвет обливает памирские пики красками неописуемых оттенков. Снеговые вершины словно изнутри- светятся то розово-оранжевым, то голубым, то палевым. Беспредельны глубина и прозрачность густосинего неба. Из-под ног, шумно треща крыльями и как-то по-поросячьи взвизгивая, парами вылетали горные индейки, над головами проносились громадные грифы. Размах их крыльев достигает двух метров, и становится не по себе, когда на тебя вдруг падает тень такой птицы. Стада только что проснувшихся кийков — горных козлов, мчатся вниз, лишь свист в ушах стоит да грохот камней, сбитых их копытами и несущихся вдогонку. Но ни один камень, с какой бы быстротой ни летел, не догонит кийка!

Дивно хорош Памир на рассвете! Но нам было не до красот. С губами, пересохшими и уже начавшими трескаться от жажды, измученные пронзительно ледяной бессонной ночью, ничего не евшие со вчерашнего утра, мы упорно поднимались все выше и выше в горы. Как всегда в горах, одна вершина, до которой, кажется, дойдешь из самых последних сил, а там ляжешь и не сделаешь дальше ни шагу, сменялась новой вершиной, потом и эта — следующей, и шагаешь, как автомат; тупо стучит кровь в висках, одеревеневшие ноги разъезжаются на скользком щебне, и нет конца пути…

Палаев шел медленно, через каждые двадцать-тридцать минут он должен был отдыхать. Приходилось останавливаться и нам.

Наконец, добравшись уже до границы снега, мы обнаружили небольшое озерко. Пробив корку льда, скрывавшую его от наших глаз, мы приникли к воде с такой жадностью, что, честное слово, только сводившая скулы температура ее спасла озерко от того, чтобы мы не выпили его до дна!

Отсюда после небольшого спуска снова в долину Джаргучака, но уже много выше нашего лагеря, мы начали крутой подъем на Заалайский хребет. Впереди и, как казалось, не столь уж далеко виднелся коротенький ледник, спускающийся по ущелью Джаргучака, а за ним — ровная площадка, заканчивающаяся небольшим подъемом. Таким нам представлялся перевал — наше избавление от басмачей, наша пусть кружная и трудная, но все же надежная дорога к Дараут-кургану, к частям Красной Армии, к Фергане!

Хотелось штурмовать хребет сразу, с ходу. Даже Палаев приободрился. Однако я не разрешил двигаться немедленно. Следовало отдохнуть и хоть чем-нибудь подкрепиться.

Нарвали горного щавеля; кроме эдельвейсов, это была единственная растительность здесь. Пожевали его. Барана пока резать не решались: а вдруг наступит время еще более трудное?

Наконец я подал команду:

— Вперед!

Мы находились на высоте пяти тысяч метров. Каждый шаг давал себя знать учащающимся сердцебиением. Сделаешь несколько шагов — и стоп, дышишь, как рыба, выброшенная на берег. А на леднике стало особенно трудно. Солнце, едва поднявшись на небе, сразу пробудило от ночной спячки тысячи мельчайших ручейков, склоны вершин заблестели, словно смазанные маслом, снег под ногами разрыхлился. Только и знай, что проваливаешься в снег — то по щиколотку, то по колено. И на всех — одни темные очки.

Люди с перевязанными глазами почти на ощупь шли за поводырем…

Когда утро перешло в день, стало еще хуже, в первую очередь из-за обвалов.

Ночью мороз сковывает все в горах так, что только снег трещит, но днем достаточно покатиться камешку или льдинке, как в своем неудержимом падении они увлекают тонны и десятки тонн подтаявшего снега, лавина ширится, разрастается, мимо несутся озверевшие глыбы сорванного с места льда, а то и обломки скал. Лавина грохочет артиллерийскими залпами, слышишь, как разламываются горы и рушится весь мир!

Только к полудню мы выбрались на то, что снизу представлялось ровной площадкой, — на большой снежный купол цирка, откуда стекали ледники: один — в ущелье Джаргучака, уже пройденный нами, а другой — в ущелье Сасык-теке. На него нам и предстояло спуститься. Но очень скоро мы убедились, что это не удастся. И тогда холод обнял наши сердца…

Весь цирк оказался изборожденным широкими и зиявшими, как пропасти, трещинами. Без должного горного снаряжения преодолеть их было невозможно. А кроме того, нам стало видно, что в направлении Сасык-теке цирк обрывался совершенно отвесно, стеною примерно пятисотметровой высоты. Разве с нее спустишься?… Тут нечего было даже говорить…

Но Палаеву показалось, что дело в ином, — в том, что он нас связывает, — и принялся уговаривать меня:

— Бросьте меня!.. Ну, прикажите бросить! Что всем из-за одного-то пропадать?

Я, наверное, поступил неправильно: начальник не должен выходить из себя. Но я вспылил — я обругал его так, что он замолк сразу, лишь буркнув:

— Молчу уже… Я ж старался, как вам легче, молодым. А старым что? Старым только доживать…

Мы повернули назад…

Печальное это было отступление — возвращаться было некуда. Никто не радовался, что под гору стало легче идти. Чем более мы приближались к оставленным вчера местам, тем тревожнее делалось на душе. Мы не были способны ни на какое сопротивление. Шорох катящихся камешков превращался в наших ушах в грозный грохот, свист летящего грифа — в свист возникающей лавины. И все же не трусость нами овладела. Трусость парализует тех, у кого есть силы к сопротивлению, а нас начало одолевать худшее: отчаяние. Ибо иссякли силы.

К счастью, когда мы спустились пониже, мы увидели, что лагерь пуст. Надолго ли, мы, конечно, не знали, но пока в нем не было никого.

Тогда мы спустились еще ниже. Нет, мы не ошиблись: лагерь был действительно безлюден. Я и Чуваев, оставив Мерщикова с полуживым Палаевым, поплелись туда.

Первое, что мы увидели, был труп Бориса Громилова. Не причинили басмачам вреда его динамитные патроны, как он надеялся, — они лежали рядом с Борисом. Он успел взорвать только один…

Пройдя в спальню мимо Раденко, нашли на койке Ивана Тремаскина. Его убили выстрелом из пистолета или винтовки.

На полу валялись раскиданные документы, в том числе мой бумажник. Отыскал я также свой пуховый свитер.

Продуктов почти не уцелело. Только с сахарным песком нам повезло. Басмачи вспороли два мешка его, да так и бросили: наверное, не хотели возиться с распоротыми. Мы с Ваней Чуваевым принялись пожирать сахар пригоршнями. Он хрустел на зубах, недоставало слюны, чтобы глотать его, но мы всё ели и ели его и не могли насытиться. А потом наполнили им карманы, и несколько мешочков для проб, валявшихся повсюду, и футляр из-под теодолита, — в общем, все, что могли.

Захватили также теплые вещи: нашли две шубы. Кроме того, нашли пару щепоток чая в жестяной чайнице и две раздавленных каблуком коробки спичек. Тем не менее их можно было зажигать. Теперь было уже не так безнадежно отсиживаться в горах. Единственное, что нас удручало по-прежнему, — отсутствие оружия. Но об оружии басмачи побеспокоились особенно: забрали из лагеря все.

Тяжело нагруженные, вернулись мы к Мерщикову и Палаеву. В этот день не двинулись никуда, тем более что, пока добрались до лагеря да пока вернулись обратно, стало смеркаться. И, поев сахару, мы уснули.

Как нам было тепло! (Правда, ступни, на которые шуб не хватало, мерзли по-прежнему.) Какое дивное ощущение сладости от съеденного сахара разлилось по жилам! (Правда, мы оставались голодными.).

И утром мы поднялись бодрыми и опять полными уверенности, что, несмотря ни на что, наши злоключения завершатся благополучно. Неистребим оптимизм человека: мелькни перед ним чуточная искорка надежды, и снова мир уже окрашен в светлые тона!

Поразмыслив и посовещавшись, мы решили искать выхода в новом направлении: к перевалу Кульдаван. Для этого нам надо было несколько спуститься по ущелью Джаргучака вниз, до впадения в него реки Терек, затем подняться по Тереку до верховьев, перейти там на другой берег и дальше выйти к перевалу Кульдаван, за которым дорога в Алайскую долину, а там уже и мирные кишлаки и какие-нибудь отряды пограничников или Красной Армии.

Самая большая опасность, мы полагали, грозит нам только вблизи. Но то, что басмачи разграбили наш лагерь почти дочиста и бросили его на произвол судьбы (во всяком случае, на какое-то время), вселяло в нас надежду, что они не очень следят и за дорогами к нему, а поэтому нам удастся проскочить по долине Джаргучака незамеченными.

Если бы люди способны были провидеть будущее! Хоть на ничтожный срок! Мы рвались с места, как стрелы с тетивы: к Саук-саю, к Кульдавану — любым, самым отчаянным путем — лишь бы скорее уйти из долины Джаргучака! Мы упорно, как маньяки, сами лезли смерти в пасть. Сиди бы мы по-прежнему в штольне или где-нибудь близ нее пусть со скудным, но все-таки запасцем сахара и барашком, мы смогли бы продержаться недели две. Басмачи же, как я узнал потом, держали Джаргучак под своим наблюдением только три дня: это же налетчики и трусы — разграбят что могут, к дёру! Я должен был сообразить это… Почему я не удержал Чуваева, Мерщикова и Палаева от того, чтобы непременно и немедленно тыкаться во все концы из Джаргучака? Может быть, они послушались бы меня — я все же был начальником… Но я и сам разделял их мнение. Я тоже находил, что первейший наш долг — вырваться к своим, сообщить, что произошло в Джаргучаке. И потому, как ни тяжко мне теперь, единственному уцелевшему из всех моих товарищей, но я обязан рассказать до конца, как расстреляли нас всех.

Нам действительно удалось, не столкнувшись ни с кем, проскочить по ущелью Джаргучака до Терека, затем по Тереку до верховьев, и, наконец, выйти к Кульдавану. Обычно подъем на Кульдаван занимает на лошадях четыре-пять часов. Мы преодолели его за два с половиной часа!

Дальше события развивались так. Опасаясь встречи с басмачами, мы проделали последнюю часть пути ночью, — достаточно было и лунного света, чтобы не сбиться с тропы, — и вышли на Кульдаван к рассвету. Теперь Алайская долина — венец, как говорится, наших мечтаний — была уже рядом. Только широкий пологий перевал Терс-агар да двадцать пять километров тропы в горах отделяли нас от долины.

Вот на этой тропе и наступила развязка.

Мы правильно решили: чтобы максимально уменьшить шансы на встречу с басмачами, переваливать и Терс-агар ночью. Это нам удалось. После него мы устроили дневку. На всякий случай хорошо замаскировались среди крупных камней — хоть Терс-агар мы и перевалили, но из гор в долину все же не вышли. Мало ли что может приключиться в калкане гор!

Место, которое мы выбрали, обладало всем, что нам требовалось: оно отличалось укромностью; рядом протекал ручей с бесподобно вкусной водой; для нашего барашка (он все еще брел с нами) было в изобилии травы вокруг.

Мы вымыли в ручье одеревеневшие, затекшие ноги, выстирали носки. Палаев после этого даже спать лег.

Солнце поднималось все выше. Давно высохли носки. Мы сторожко и без перерыва вели наблюдение за лежащей перед нами долиной. Все дышало покоем. Темно-зеленые альпийские луга с изредка белеющими на них красавцами эдельвейсами замлели в жаре. Ни ветерка, ни облачка. И совершенное безлюдье.

Оно-то нас и предало. Мы доверились ему и переменили решение: отдохнув, двинулись дальше, не дожидаясь ночи. Уж больно не терпелось вырваться из лап басмачей и выйти из гор на простор Алайской долины!

Шли спокойно: впереди я, за мной в двух-трех шагах Чуваев, за ним на таком же расстоянии Мерщиков, а замыкающим, отставая порою метров на двести, Палаев с барашком на ремне. Впрочем, барашек иногда приходил в игривое настроение — дорога ровная, травы вдоволь, — и тогда не Палаев тащил его за собой, а, наоборот, он заставлял Палаева шагать резвей.

Ничто не предвещало близкой развязки. Но тут-то она и наступила.

Как раз когда барашек подтянул Палаева почти вплотную к нам, Мерщиков вдруг, не повышая голоса, произнес:

— Басмачи!

Нас окружала такая тишь, что мы все услышали его. А он показывал глазами, где.

Да, сомневаться было не в чем. Впереди, на гребне небольшой возвышенности, куда полого вела тропа, по которой мы шли, торчали нацеленные в нас дула нескольких десятков винтовок…

Инстинктивно обернулись назад. Но и туда путь оказался отрезан. Слева, с расстояния метров пятидесяти, к нам во фланг заходила группа вооруженных бандитов. Их было восьмеро — ровно вдвое больше нашего.

Несмотря ни на что, захотелось броситься врукопашную — уж если отдавать жизнь, так не задаром! Но тут же эта мысль и погасла (во всяком случае, у меня): не бросаться же с голыми руками на десятки вооруженных! Я вспомнил судьбу геологической партии Юдина, которая не сопротивлялась, попав в окружение, — только один отстреливался. Его и убили. А остальных, правда ограбив н продержав некоторое время в плену, отпустили на все четыре стороны: Даже Юдина.

И я принял на себя ответственность за всех. Я сказал:

— Попробуем дипломатничать, — и пошел навстречу бандитам.

Я пишу, ничего не скрывая и ничего не приукрашивая. Если кто-нибудь захочет бросить мне: «Трус!» — я не побоюсь выслушать это обвинение и не опущу глаз. Ибо, поверьте, мысль о том, не было ли мое решение трусостью, сверлила меня самого куда чаще, чем кого бы то ни было еще. Ведь, хотя их уже нет в живых — Чуваева, Мерщикова, Палаева, — но для меня-то они всегда живы, я — то их никогда не перестану видеть перед собой и всегда готов держать перед ними ответ, когда бы они ни вздумали спросить меня: а правильно ли было мое решение, обрекшее их на смерть?

Вот они вновь перед моими глазами в самые последние минуты своей жизни: Ваня Чуваев, сжимающий кулаки и готовый, как стоит, кинуться на первого приближающегося к нам бандита (тем более, что это Джармат!); растерянный, жалкий Палаев; Мерщиков, чью уверенную поддержку в принятом мною решении я ощущаю всеми фибрами души и кому благодарен за это так, что и передать не могу. Он один отвечает на мою фразу «попробуем дипломатничать». Говорит мне: «Правильно, Николай Георгиевич!» — и шагает вторым вслед за мной по направлению к басмачам на гребне.

Тогда басмачи там подымаются во весь рост, и главный из них машет нам рукой: быстрее, мол. Да и те, что с фланга, подгоняют нас прикладами.

Но отказывают ноги. Я впервые ощущаю, с какою тяжестью давит на них туловище. Ступни цепляются за каждый камень.

А главарь продолжает махать рукой. Он в новой, блестящей на солнце кожаной тужурке, в синих брюках галифе, в знакомой вышитой русской рубашке. Да это ж чуваевская! Я узнаю и самого главаря: «мой» Худай-Назар!

Он насмешливо улыбается:

— Узнал? — говорит. — Хорошо! Я давно хотел побеседовать с тобой, как мне нравится! — Худай-Назар говорит по-русски почти без акцента, и запас слов у него богатый. — Подходи поближе, подходи, не бойся.

— Здравствуй, Худай-Назар, — отвечаю я. — Давай поговорим. Пожалуйста. Я не боюсь.

Но едва я заканчиваю фразу, как он наотмашь ударяет меня рукояткой пистолета по голове и стреляет в грудь. Уже падая, слышу, как он орет:

— Не боишься меня, сволочь? Врешь! Я вас, красных, заставлю бояться Худай-Назара!

Сознания я не потерял. Я слышал, как одновременно раздались и другие выстрелы. Ими свалили Мерщикова и Чуваева.

Через несколько минут (или секунд, не знаю) что-то несвязное забормотал Чуваев. Раздалось два новых выстрела: один в него, а другой мне в спину. Я лежал лицом в землю, кто стрелял в нас, не видел. Но сознания я не потерял и после этого. Оно работало как никогда остро. Я сказал себе: «Замри!».

И, хотя боль была чудовищной, я вытянулся и застыл, как мертвый.

А Чуваев, наверное, был без сознания. Он снова забормотал. Вслед за этим я услышал звук тяжкого удара, и бормотание прекратилось. Я понял: Ваня Чуваев погиб…

Вот, собственно, и все. Я пролежал на месте нашего расстрела часа три, пока басмачи не ушли. За это время они сняли с трупов (в том числе и с меня) все, что представилось им ценным. Когда они с меня стаскивали правый ботинок, то хоть предварительно расшнуровали его как полагается, а когда взялись за левый, то расшнуровали еле-еле, и он не пошел. Меня проволочили по камням, как куклу, шага четыре. Голова билась о камни; не сумею передать, какая боль жгла раненую спину… Я заставлял думать себя только об одном: «Не смей терять сознание! Не смей терять сознание!» Как я выдержал это испытание — не знаю. Но я обманул их: незаметно выпрямил ступню, и ботинок, наконец, слетел.

Сознание я все же терял. До сих пор, правда, не могу сообразить, когда. Но то, что я терял его, факт, потому что, кроме раны в грудь и в спину, я впоследствии обнаружил на себе еще две раны: вторую в спину, пробившую легкое, и в голову, чуть ниже виска. Этот выстрел раздробил мне нёбо и выбил два зуба.

Оттого, что я не запомнил, когда мне нанесли третью и четвертую раны, мне было не легче. Особенно мучительным оказалось ранение в голову. В рот с нёба все время натекала кровь, и надо было отхаркивать ее, а я не решался это сделать: басмачи увидали бы. Только часа через три я отхаркнул кровь: после того как басмачи наконец ушли. Я узнал это по тому, что услышал удаляющийся топот копыт: ведь, лежа лицом в землю, я только по слуху мог догадываться, что творится вокруг. Но еще час примерно и после топота я пролежал без движения: а вдруг не все ускакали? Ведь были среди них и пешие.

Когда я перевернулся с живота на бок, то снова потерял сознание. Не от боли, нет, — от зрелища того, во что превращены Мерщиков, Палаев и, в особенности, Ваня Чуваев…

Окончательно очнулся я от боли, которой жгло раны. Лучи солнца, поднявшегося в зенит, падали прямо на меня. А кроме того, кто-то или что-то дотронулось до моей шеи чем-то холодным и, как почудилось, мокрым.

Тут я решил: все… И чуточку, перед неизбежным концом, раздвинул веки…

Смотрю и глазам не верю: значит, я уже действительно труп — неведомо откуда взявшаяся собака лижет с меня кровь…

Я зарычал. Собака, испугавшись, отбежала к трупу Мерщикова и оскалилась. Я заставил себя встать (я вставал постепенно. Сначала на четвереньки, затем на колени и лишь после этого кое-как выпрямился). Собака отбежала еще дальше. Я замахнулся на нее, дошел до трупа Мерщикова и как мог забросал его камнями. После — Чуваева, последним — Палаева.

Не меньше часу потратил я на эту единственную почесть, которую был в состоянии отдать товарищам…

Все последующие три дня я беспрерывно старался двигаться по направлению к Алайской долине. (При выходе на нее меня в конце концов и подобрали.) И все эти три дня сознание попеременно то покидало, то вновь возвращалось ко мне. Помню, когда засыпал камнями Чуваева, увидел валявшийся почему-то около него (наверное, ветер отнес) мой листок: памятку-план на 9 июля (басмачи выворотили из наших карманов все до единого документа и бумаги). В плане был зачеркнут как выполненный только первый пункт: «Проверить доставку воды в штольню». Невольно пришло в голову: как давно все это было!

Помню, как, уже уйдя от проклятой полянки и добредши до ручья, повалился в него, чтобы утолить нестерпимую жажду, и увидел в воде свое отражение…

Помню, как мучительно было пить. Лежа ничего не получилось: простреленное нёбо не давало воде идти в горле, вода выливалась обратно через нос. Тогда я сел, подтащив под себя ноги, и принялся черпать воду ладонью, вливая ее в рот. Крохотные глотки попадали в горло…

Помню, как провел первую ночь после расстрела, привалившись к какому-то камню. Ночью принялся моросить дождь, вперемежку с ним падал липкий снег, а я не имел сил даже подняться. Как я не окоченел тогда?

Помню, как видел: метрах в трехстах-четырехстах от меня проскакало десятка два-три всадников, предводительствуемых кем-то на снежно-белом коне. Я спрятался меж камней, уверенный, что это басмачи. Теперь я знаю: это был взвод Пастухова. Случайно попавшийся на пути взвода киргиз на белой лошади вел его к месту нашей казни. А я уже ушел оттуда…

В общем, многое что вспоминается. Наверное, можно было целую повесть написать. Но сколько ни тратить бумаги, а смысл один: уничтожили басмачи нашу группу всю. Один я от нее остался, начальник… Уж лучше бы любой из товарищей выжил, а не я, — честное слово, говорю это от всего сердца!

На этом записи Н.Г.Сумина заканчивались. Как мы встретили его, читателю уже известно. Мне остается добавить к рассказу Н. Г. Сумина очень немного. Тот юноша киргиз, который прискакал к нам и сообщил, что они нашли на берегу Казыл-су русского, зовущегося Николаем (и, если вы помните, мы никак не могли понять, кто это «они»), оказался одним из работников Уч-курганского райисполкома. По поручению исполкома они, группой в пять человек, объезжали Алайскую долину, чтобы помочь местным Советам в кишлаках, и случайно наткнулись на Сумина. Хотя он три дня, будучи тяжко изранен, ничего не ел, он все еще упорно, в состоянии, близком к полузабытью, шел куда-то вперед. Товарищи доставили его к нам на следующий день после встречи: первым делом они привезли его в Дараут-курган, напоили сладКйм чаем с ложечки; какая-то женщина сварила ему жидкую рисовую кашу, чтоб ему легче было глотать. Теплой водой отмочили присохшие к ранам белье и одежду и раствором борной кислоты — единственного подходящего средства, нашедшегося в Дараут-кургане, — обмыли его раны, а потом как сумели перевязали их чистой материей.

Весь кишлак собрался у кибитки, где его оставили спать до утра на заботливо разостланных ватных одеялах.

На следующий день Сумин был уже с нами. Разыскивать остальных участников его партии больше не приходилось…

Так трагически закончилась памирская экспедиция 1930 года. Банды басмачей удалось полностью ликвидировать только больше чем через месяц. Между прочим, были изловлены Худай-Назар и Джармат. Их расстреляли в Оше.

В ущелье Джаргучака каждый проезжающий может увидеть теперь братскую могилу скромных советских тружеников — Николая Васильевича Раденко, Бориса Громилова, Ивана Тремаскина, а на тропе, ведущей с Терс-агара в Алайскую долину, — братскую могилу Мерщикова, Чуваева и Палаева. Не раз приходилось мне вновь бывать в тех местах, не раз обнажал я голову перед этими могилами…

Литературная обработка.

Руд. Бершадского.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Б. Горлецкий. ЮНЫЙ АЗ.

1.

Капитан Власов строго смотрел на сержанта Вечёру:

— Почему Рекс не взял следа?

Начальник заставы был очень взволнован, его губы чуть вздрагивали.

— Как не взял? Я не знаю! — удивился сержант.

— А кто должен знать?

— Рядовой Фомкин. Вин же при Рексе… — упрямо проговорил Вечёра.

— «При Рексе»! А вы на что?

— У меня Аз…

— «Аз, Аз»! Только от вас и слышишь! Вот в том-то и дело, что вы занялись Азом и забыли об остальном. Кто на заставе инструктор? Кто должен проверять вожатых? Вы должны, сержант Вечёра! Вы головой отвечаете и за работу вожатых и за подготовку собак. И вас я спрашиваю: почему Рекс не взял следа?

— Я ж докладывал: Фомкин балует Рекса, — смущенно оправдывался сержант. — Собака любит строгую команду, а рядовой Фомкин все к ней с любезностями, все упрашивает…

— А вы, командир, что делаете? Или следуете его примеру: он лаской берет собаку, а вы лаской — Фомкина? Даю месяц сроку, сержант Вечёра, и чтоб Рекс работал, как раньше. Ясно?

— Я на это время передам Аза рядовому Фомкину, а сам займусь Рексом.

— Вот-вот! — возмутился капитан. — Вот она, наша требовательность! У Фомкина собака перестала брать след, а вы, вместо того чтобы строго взыскать с солдата, решаете сами за него работать! Мол, спасибо тебе, дорогой Фомкин, за услугу, отдохни, а я исправлю твою ошибку. Так, сержант Вечёра, вы никогда вожатого не научите! А потом, не забывайте: он может и Аза испортить.

Вечёра пулей выскочил от начальника. С Рексом произошла такая беда, а рядовой Фомкин и в ус не дует, даже не доложил об этом командиру отделения!

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Сержант направился в курилку, куда любил заглядывать весельчак Фомкин, но, услышав, как задорно, на высоких нотах заливается балалайка, остановился. Сомнений не было — играл Фомкин. Только в его руках балалайка могла так захлебываться веселой, зажигающей душу мелодией.

Сержант Вечёра вошел в комнату. Он знал, что даже в самых крайних случаях ему не удается быть достаточно строгим с подчиненными, и потому теперь он постарался придать своему добродушному лицу непре-клонно-грозное выражение:

— Что произошло ночью с Рексом?

Широкая улыбка на сияющем лице Фомкина мгновенно погасла.

— А-а?

— Вот тоби «а-а»…

— Так это начальник заставы, — путано начал Фомкин. — Он наряды проверял ночью… Ну, и след по вспаханному полю проложил в аккурат там, где я с Рексом шел… След я обнаружил и Рекс взял его, но, когда вышли на траву, этот Рекс сбился и не нашел следа.

— Почему мне не доложили?

— Чего ж докладывать?… Начальник знает.

— А я, по-вашему, не должен знать? Фомкин, опустив белокурую голову, молчал. Он был высокого роста, тонкий, немного сутулый. Гимнастерка топорщилась на его костлявых плечах. Узкое, остроносое лицо, на котором всегда играла улыбка, помрачнело.

Самые непослушные, упрямые и злобные собаки повиновались сержанту как укротителю, послушно исполняя его волю. Не случайно у Вечёры была самая грозная в отряде розыскная собака.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Еще в первый год военной службы Вечёра мечтал воспитать пса, который стал бы грозой для нарушителей. И когда он услышал, что на Памире нарушители убили чрезвычайно злобную собаку, от которой осталось два щенка, то поехал за сотни километров, чтоб заполучить одного из них. Теперь воспитанник сержанта, юный Аз, уже третий месяц нес на границе службу, являясь гордостью всего отряда. В Азе сочетались все лучшие качества: природная смелость, недоверчивость, возбудимость, хорошее чутье и острый слух. Это была большая, сильная собака-волк…

После неприятного ночного события сержант Вечёра заставил рядового Фомкина вначале самого тренировать проштрафившегося Рекса. У солдата это получалось плохо. Рекс был ленив, работа с ним требовала строгости, а Фомкин отличался излишней обходительностью. Чувствуя мягкость вожатого, собака не слушалась его.

Но вот уже две недели, передав своего Аза Фомкину, сержант Вечёра сам занимался с Рексом, и, когда собака снова стала брать след, он доложил капитану, что все обошлось благополучно. Начальник заставы проверил слова Вечёры. Рекс взял след хорошо.

2.

Южное солнце нещадно палило. Фомкин сидел под ветвистым кустом в пяти шагах от Аза. Даже в тени была такая духота, что по загорелому лицу солдата ручьями стекал пот. Гимнастерку Фомкин снял, и она лежала на зеленой траве рядом с панамой. Пса тоже разморило. Грозная клыкастая пасть его была беззлобно раскрыта, на грудь свисал длинный, как галстук, красный язык. Собака часто дышала и, отгоняя мух, равнодушно щелкала зубами.

— Неразумная ты тварь! — ворчливо укорял собаку Фомкин. — Волчья твоя натура! Из-за тебя я здесь хоронюсь в кустах. Понимаешь, сижу, а мне велено с тобою заниматься. Вот увидит сержант, как мы с тобой прохлаждаемся, опять капитану доложит. Это позор, понимаешь? Одних попреков хватит на год…

Солдат взял панаму и отбросил ее далеко в сторону.

— Апорт! — крикнул он визгливо.

Аз продолжал мирно дремать, точно команда к нему не относилась.

— Аз! — снова позвал Фомкин и, подняв ногу, сделал вид, что собирается его ударить.

Пес свирепо зарычал и клыками схватил солдата за сапог. Перепуганный Фомкин повалился на землю.

— Аз, Аз! — умоляюще стонал он, катаясь по траве.

Наконец ему удалось освободиться…

Аз, натянув поводок, стоял во весь рост, злобно ощерив клыки, готовый снова броситься на солдата. Теперь он был напряжен, собран и страшен. Глаза гневно сверкали, шерсть ощетинилась. Когда первые минуты страха прошли, солдат рассердился. Решив отомстить Азу, он выломал длинную хворостину и, пряча ее за спиной, приблизился к собаке и взмахнул прутом.

Собака завизжала, рванулась в сторону, вздыбилась. Вцепившись зубами в поводок, она стала яростно рвать его, извиваясь и визжа от частых ударов. Пена хлопьями летела из пасти. Аз был страшен. Солдат никогда не думал, что собака может так разозлиться.

Только теперь до его сознания стал доходить смысл того, что он натворил. Скоро надо вести Аза на заставу. А как? Солдат и близко не мог подойти к нему. Бежать за сержантом Вечёрой? Но тому станет сразу ясно, что здесь произошло. Нет, нет, этого нельзя допустить.

Фомкин отошел подальше в кусты, чтобы собака его не видела: так она быстрее успокоится.

МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1961. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

Через полчаса он снова подошел к собаке. Аз, высунув язык, дремал. Заметив Фомкина, пес вскочил и злобно зарычал, оскалив зубы.

— Аз, Аз! — умоляюще звал тот, боясь подойти поближе.

Собака злобно ворчала.

Внезапно Фомкину пришла в голову счастливая мысль — выломать длинную палку с вилкой на конце и, придерживая ею Аза за ошейник, на расстоянии отвязать. Так, при помощи палки, можно будет довести собаку к заставе. И никто не заметит.

Фомкин вырезал хворостину, зацепил за ошейник и с трудом отодвинул собаку подальше. Аз визжал и рвался.

— Тише, тише! Ну успокойся же, дурак! — приговаривал солдат, быстро отвязывая Аза. Некоторое время он волочил его по земле. Наконец собака вскочила на ноги и, повизгивая, пошла впереди Фомкина. Хворостина, надежно зацепившись за ошейник, не давала Азу ни остановиться, ни приблизиться к человеку.

— Не бойся, я тебя больше не трону. И другому закажу, чтоб не трогал, — увещевал Фомкин собаку, поспешно направляясь к заставе.

Поводок он намотал на хворостину, и издали казалось, будто собака сама бежит впереди. Фомкин волновался, когда вошел во двор заставы, но поблизости никого не оказалось: часовой стоял на вышке и ничего подозрительного не заметил.

3.

Стоял полдень. В тени под высокой чинарой выстроились солдаты и сержанты. Занятия проводил капитан Власов.

Высокий, широкоплечий, в выгоревшей на солнце гимнастерке и запыленных сапогах, он походил на рядового солдата. Обычно на заставе капитан ходил в фуражке и только во время служебно-тактических занятий надевал, как и все солдаты, панаму, молодившую его крупное, широкоскулое лицо.

— Успокойте Аза, сержант Вечёра! — сказал капитан инструктору, присутствовавшему на занятиях со своим любимцем.

Аз в этот день плохо слушался сержанта, злобно рычал и скулил.

— Рядом, Аз! — сурово приказал Вечёра и так грозно взглянул на пса, что тот, зло сверкнув глазами, сел.

«Что с ним такое?» — подумал сержант, продолжая слушать объяснения капитана Власова.

Только сейчас Вечёра обнаружил, что среди солдат нет рядового Фомкина, и догадался: видимо, сегодня он будет изображать «нарушителя» границы.

Началась самая ответственная часть занятия. Учебный наряд вышел к границе, на поиски «нарушителя». Это, так сказать, завязка спектакля, события которого, постепенно развиваясь, будут втягивать всё новых и новых участников.

По сухому арыку, идущему вдоль проселочной дороги, слегка пригнувшись, уже бежали солдаты второго наряда. Глубокий арык скрывал бегущих. Сержант Вечёра наблюдал за первым нарядом, которому продвигаться по открытой местности было значительно опаснее. Солдаты, припав к земле, перебегали от куста к кусту, направляясь к реке — «границе». Там на песчаных отмелях, если «граница» нарушена, легче всего найти след.

Сигнал с «границы» известил: следы обнаружены.

— Сержант Вечёра, ко мне! — приказал начальник заставы.

— Аз! За мной! — скомандовал сержант.

Но пес, заворчав и злобно оскалив зубы, не двинулся с места.

— Быстрее, сержант Вечёра! — нетерпеливо крикнул капитан.

Сержанту хотелось дернуть Аза за поводок, но он сдержался, подошел к собаке, ласково погладил:

— Пошли, Аз!

Собака, настороженно посматривая на своего хозяина, неохотно повиновалась.

— Вы что, разучились управлять собакой? — с упреком спросил начальник, когда Вечёра, ведя на поводке Аза, наконец подошел.

Получив приказ, инструктор двинулся к месту происшествия. Аз быстро взял след, заскулил и, тычась в песок мордой, бросился бежать. Сержант Вечёра еле поспевал за ним.

След поднимался по крутой насыпи к арыку, пересекал дорогу, некоторое время шел по скошенному полю люцерны, потом сворачивал в ущелье, по которому текла горная речка. Здесь след терялся. «Нарушитель», видимо, двигался по реке.

Гимнастерка сержанта Вечёры уже взмокла, пот градом катился по лицу. Сержант панамой смахивал его и торопил Аза:

— Ищи! Ищи!

Вот Аз снова припал к земле, заскулил и потянул вверх по скату горы, заваленному до самой вершины огромными камнями. Идти по таким валунам, удерживая собаку за поводок, было невозможно. Сержант снял с Аза ошейник.

Почувствовав свободу, Аз пошел быстрее, легче перепрыгивая с камня на камень. Вскоре он оказался у самой вершины. Около вздыбленной рыжеватой плиты Аз остановился, потом прыгнул на нее, но, не удержавшись, упал, злобно зарычав. За вершиной плиты сержант увидел голову рядового Фомкина. В следующее мгновение Аз прыгнул, вцепившись зубами в дрессировочный костюм солдата.

Вечёра спешил. До вершины было еще далеко, когда сержант увидел, как Фомкин поднялся, стараясь освободиться от собаки, затем покачнулся и, увлекая за собой Аза, полетел со скалы.

«Еще убьется или ногу сломает!..» — подумал Вечёра. Приблизившись к месту происшествия, он увидел лежавшего на камнях, сжавшегося в комок солдата и Аза, неистово рвущего на нем дрессировочный костюм.

— Фу! Фу! — крикнул сержант Вечёра.

Аз и ухом не повел.

— Дай! Дай! — приговаривал сержант.

Он пытался лаской, а потом силой отвлечь собаку. Бесполезно. Аз с каждой минутой все больше свирепел. Дрессировочный костюм Фомкина начинал трещать. Вечёра растерялся. Он хорошо знал нрав Аза, но в таком состоянии видел своего питомца впервые.

Фомкин приподнялся, выскользнул из дрессировочного костюма и хотел бежать. Аз зарычал и, оскалив пасть, бросился на грудь Фомкина, повалив его на камни.

— Аз, Аз! — закричал инструктор и принялся хлестать собаку.

Аз впился клыками в руку Фомкина и, казалось, не чувствовал ударов. Вдруг он завизжал, оставил Фомкина и, сильным прыжком сбив с ног сержанта, принялся рвать его гимнастерку. Подоспевшим солдатам только прикладами удалось отогнать рассвирепевшего пса.

Начальнику заставы все рассказали.

Он был возмущен недисциплинированностью собаки.

— Что это значит, сержант Вечёра?

— Сам не могу объяснить, — виновато ответил сержант.

— Вы били Аза?

— Никогда, — ответил Вечёра.

— Зачем держать такого зверя? — сказал кто-то.

— Убить его надо! — предложил стоящий рядом солдат.

Еще недавно начальник заставы гордился прекрасной собакой и горой стоял за нее. Тщетно старался он теперь понять причины внезапной перемены в Азе.

В канцелярию сержант Вечёра вошел внешне подтянутый, спокойный. Только капитан Власов заметил, что в глубоко посаженных глазах инструктора застыла боль.

— Не могу поймать Аза на поводок, — сокрушенно сказал Вечёра. — Хоть плачь. Лютый стал, як тигр, того и гляди разорвет.

— Что же с ним случилось? — настойчиво спрашивал Власов.

— Ума не приложу.

— С каких пор Аз стал раздражительным?

— Дня три-четыре.

— Вы сами пытались найти ответ, почему он стал таким?

— Товарищ капитан, я эти дни спать не могу, хожу как потерянный и, сколько я ни думал, ничего не придумаю. Аз — это же какая собака! Ей цены нет. Я много видел разных собак, но такую встречаю впервые. Для меня потерять Аза немыслимо!

— Признайтесь, вы били собаку? — еще раз спросил Власов и пытливо посмотрел в глаза сержанту.

— Нет, — твердо ответил тот.

— Фомкину вы передавали Аза?

Вечёра побледнел.

— Передавал, — еле выдавил сержант.

— Так что же вы молчите? — Начальник заставы поднялся: — Дежурный, рядового Фомкина ко мне!

Крупное лицо капитана с большим выпуклым лбом, плотно сжатыми полными губами стало суровым.

— Так вы выполнили мое приказание? — тихо спросил капитан Вечёру.

— Но рядовой Фомкин ничего не мог сделать с Рексом, — виновато проговорил сержант, — мне и пришлось с ним повозиться.

— Почему вы не выполнили моего приказания? — В голосе капитана слышалось негодование.

— Виноват, товарищ капитан!

— Вы хоть проверяли, как он занимался, что делал? Может быть, он избивал собаку?

— Он говорит — не бил.

Вошедший Фомкин, взглянув на капитана и на Вечёру, сразу почувствовал недоброе. На его узком, остроносом лице появилось выражение растерянности и страха.

— Сержант Вечёра давал вам тренировать Аза? — спросил Власов.

— Давал. Три раза.

— Ну, и вы тренировали?

Фомкин покосился на Вечёру.

— Нет. Потому что Аз не слушался, не выполнял моих команд…

— Что же вы делали?

— Ничего не делал. Заводил Аза в кусты, привязывал и сидел, пока пройдет время занятий, а потом приводил собаку на заставу.

— Слышите, сержант, как занимаются ваши подчиненные?

Командир отделения молчал. Ему было стыдно за себя и за солдата.

— Когда собака не выполняла ваших команд, вы пытались ее заставить? — сдерживая раздражение, расспрашивал Власов.

— Пытался… Уговаривал, но она ни в какую…

— Били ее?

— Нет, этого не было, — солгал Фомкин.

— Может, видели, как кто-нибудь другой бил Аза?

— Не видел, — ответил солдат.

…На следующий день начальник заставы, вызвав сержанта, сказал:

— Комендант разрешил убить Аза.

— Убить? Аза?! — воскликнул Вечёра. — Погубить такую собаку?

— Если хотите, мы подождем с неделю, посмотрим, как он будет вести себя дальше, — сказал Власов и, помолчав, добавил: — Теперь я понял: вы погубили Аза.

— Я?

— Вы, видимо, увлеклись, воспитывая в собаке злобу.

Вечёра покраснел. Действительно, он стремился воплотить в жизнь свою мечту — воспитать грозу нарушителей. Он отрывал от сна час или полчаса, чтобы лишний раз потренировать собаку. И вот дотрениро-вался…

Сержант задумался и вдруг, как будто очнувшись, проговорил:

— Но Аза убивать нельзя! Я прошу вас, я его исправлю. Я ночей не буду спать…

— Даю вам неделю сроку, товарищ Вечёра, — медленно сказал капитан.

4.

После разговора с начальником заставы рядовой Фомкин боялся попадаться на глаза сержанту.

Обедать он шел в последнюю очередь, чтобы случайно не встретиться с ним в столовой; он просился на самую тяжелую хозяйственную работу, лишь бы находиться подальше от заставы; как праздника, ждал Фомкин заступления в наряд и торопился уйти на границу, зная, что там Вечёра его не разыщет. И все же они столкнулись.

В три часа ночи, вернувшись с наряда, Фомкин стал чистить карабин. За этим занятием и застал его сержант. Услышав мягкий украинский говор, по которому за километр можно было узнать Вечёру, солдат побледнел.

— Вас, Фомкин, с огнем не отыщешь. Где это вы бываете? Второй день поймать вас не могу, — негромко сказал сержант.

— В наряде, а то на занятиях бываю, — наклонив голову, смущенно ответил Фомкин.

Наступило напряженное молчание. Солдат продолжал сосредоточенно чистить карабин.

— Значит, вот як вы с Азом занимались!

— А что было делать? Аз меня не слушал, — растерянно проговорил солдат.

— Почему же вы не доложили мне?

— Боялся.

— Что вы сделали с Азом? — настойчиво допрашивал сержант.

— А что я… ничего… — трусливо лепетал Фомкин.

Еще вчера солдат решил было во всем сознаться, но сейчас… Что, если Вечёра, всегда мягкий, в этот раз вспылит?

На какую-то секунду робкие глаза Фомкина встретились с напряженным, немигающим взглядом сержанта.

— Вы били Аза? Признавайтесь. Били? Только говорите честно. Это решает судьбу собаки. От коменданта получен приказ убить Аза!

— Уби-ить! — Шомпол задрожал в руках солдата.

Фомкина охватил страх. Он и не подозревал, что дело может принять такой оборот. Сейчас он уже снова был не в силах сознаться.

— Я его… не бил…

— Честно?

Фомкин кивнул головой.

В эту ночь Вечёра уснуть не мог. Перед его глазами стоял Аз, злобно оскалив клыки. Вот уже два дня сержант тщательно пытался успокоить своего любимца. Даже ошейника он не мог на него надеть. Сержант вспомнил свою вчерашнюю отчаянную попытку. Несколько дней Аз сидел в закрытой будке и не допускал его к себе. Наконец, облачившись в дрессировочный костюм, Вечёра решил пройти в питомник. Он хотел рискнуть… Сержант осторожно открыл дверцу будки. Аз насторожился и отступил назад. Сержант протянул руки с ошейником. Аз угрожающе зарычал и оскалил зубы. Шерсть на нем вздыбилась, глаза сверкнули в полутьме.

— Аз, Аз! — позвал Вечёра.

Отважившись, он стремительно кинулся к собаке с веревкой. Аз завизжал и, клацнув огромной пастью, бросился на Вечёру. Сержант, отступая назад, упал. Аз мигом очутился сверху.

Вокруг собрались солдаты. Несколько человек попытались зайти в питомник, но Аз никого не подпускал. Оставив на мгновение сержанта, Аз снова сбил его с ног и вцепился в шею. Вечёра отчаянно хрипел. Солдаты бросились на помощь. Кто-то ударил прикладом Аза, и собака, перепрыгнув через невысокий забор питомника, убежала. Больше Аз в питомник не заходил. Он бродил вокруг заставы, принимаясь рычать при приближении людей.

Капитан Власов приказал подстеречь Аза и убить, но Вечёра уговорил начальника подождать еще день.

Под утро Вечёра услышал визг и проснулся. Сон ли это или явь? Но визг был слышен громче, такой оглушительный и душераздирающий, что сон мгновенно слетел, и сержант, наскоро одевшись, выбежал из помещения.

Посредине двора лежала большая свинья, которую откармливали при кухне. Аз вцепился клыками в ее заднюю ногу… На визг собрались солдаты. Они толпились вокруг Аза, не зная, что предпринять. Подошедший капитан Власов засунул в пасть собаки гаечный ключ и всеми силами старался разомкнуть ее и высвободить ногу свиньи. Но у собаки была «мертвая хватка», открыть пасть оказалось невозможным. Заметив, что у свиньи нога переломлена, капитан Власов крикнул:

— Быстро принесите нож!

Свинья была зарезана, на Аза удалось надеть ошейник и загнать его в будку.

— Аза убить… — приказал Власов. — Вечером выведите его в ущелье, застрелите и доложите мне.

Никакие уговоры Вечёры на этот раз не помогли. Еще никогда у сержанта Вечёры не было так тяжело на сердце.

5.

Тревожно смотрел сержант на часы… Скоро зайдет солнце…

Аз почти не сопротивлялся, когда Вечёра надевал ему на шею петлю. Это удивило сержанта и в то же время обрадовало. «Вдруг он уже начал успокаиваться?» — подумал сержант. Снова мелькнула мысль спасти собаку.

Вечёра хотел незаметно провести Аза через двор заставы. Но избежать посторонних взглядов не удалось. Почти все солдаты стояли около казармы, как бы провожая в последний путь всеобщего любимца. У сержанта было такое чувство, точно он совершил преступление перед солдатами. Он смотрел себе под ноги и, казалось, ничего не видел, кроме настороженного, покорно повизгивающего Аза, который шел неохотно, упираясь, словно знал, куда его ведут.

Вот уже позади остались ворота. Скрылись дома заставы, высокая вышка. Вечёра спустился с Азом в ущелье. Дно ущелья было завалено камнями. Сержант Вечёра вел Аза все дальше от заставы, ловя себя на том, что ему не хочется останавливаться. Может, сержанту было бы легче, если б собака сопротивлялась, но она покорно шла, словно примирилась со своею судьбой.

Вечёра мысленно наметил куст, к которому привяжет Аза, но прошел мимо, наметил другой и его прошел. «Что я делаю?» — упрекнул себя Вечёра и остановился против очередного куста… Он долго возился с веревкой, у него дрожали руки…

— Ну, Аз, прощай! — с дрожью в голосе промолвил сержант. — Прощай, мой любимый Аз!

Слезы катились по щекам Вечёры. Он медленно вытер их, не отрывая глаз от собаки.

Аз настороженно сидел, поджав хвост. Его косо поставленные овальные, очень темные глаза смотрели хмуро. Он чутко повел своей красивой черной широколобой головой.

— Ну, прощай, Аз! — повторил сержант, загоняя патрон в патронник и прицеливаясь.

Аз сидит, не меняя позы, и смотрит на Вечёру.

— Эй! — разнеслось по ущелью.

Сержант с недоумением и тревогой оглянулся. По дну ущелья бежал солдат. Видно было, как он на ходу машет руками и что-то кричит.

— То-ва-рищ сер-жа-а-ант! — донесся далекий, но уже разделенный на слова крик.

Теперь Вечёра разглядел бегущего: это был Фомкин.

— Не убивайте Аза! Подождите! — на бегу кричал Фомкин.

Он торопился изо всех сил: спотыкался, падал, перепрыгивая через камни.

— Не убивайте… не надо!.. — с отчаянием в голосе повторял Фомкин, подбегая к Вечёре. Бледный, растерянный, он порывисто и тяжело дышал. Рот его был скривлен так, словно он вот-вот собирался плакать.

— Это я виноват… я бил Аза, — запинаясь и тяжело дыша, проговорил солдат.

— Вы? Когда? Что же это? — восклицал Вечёра.

И трудно было сказать, радовался он или негодовал.

— Я виноват… я… — Солдат, путаясь и сбиваясь, рассказал все как было.

С отвращением слушал сержант лепет солдата.

Аз на этот раз был спасен.

6.

Для сержанта наступили дни долгого и томительного ожидания. Собаку поместили в комендатуру на три месяца в особое изолированное помещение. Но сможет ли Аз успокоиться, забыть прошлое?

Медленно тянулись дни. Минул месяц, наступил второй. Вечёра ждал. Чем меньше оставалось времени, тем больше росло нетерпение сержанта.

Он досаждал солдату, которому было поручено ухаживать за Азом, звонил в комендатуру, долго и настойчиво расспрашивал, чем кормили Аза, как он ел, как вел себя, есть ли там хорошая подстилка, не злится ли Аз. Потом давал наставления, как с ним обращаться, как готовить пищу, объяснял, что любит Аз.

Наконец Аз прибыл на заставу. Собаку привезли ночью. Вечёра не мог дождаться утра. Ему хотелось сию же минуту посмотреть на своего любимца, накормить его из своих рук. Сержанта терзала мысль, как примет Аз своего хозяина.

Наступил рассвет. В лучах восходящего солнца все вокруг — просторный двор заставы с выложенными камнем дорожками, деревья с пожелтевшими листьями, красная крыша казармы, высокая вышка — воспринималось по-новому. На душе было хорошо и чуть тревожно. Теперь сержант со всей остротой почувствовал, как не хватало ему Аза.

Собственноручно принялся он варить пишу для Аза и не выдержал. Выбрав самый лучший кусок мяса, Вечёра с затаенным дыханием подошел к будке, осторожно открыл дверцу и позвал Аза. Собака вышла, потянулась и равнодушно взглянула на хозяина.

У Вечёры холодок пробежал по спине.

— Аз, дорогой, на, возьми! — сказал он, подавая мясо.

Огромная собака-волк, гордо подняв свою массивную голову, стояла перед сержантом по-прежнему злобная и недоверчивая. Ее гладкая шерсть лоснилась, отчего собака казалась выше, стройнее.

— На, Аз. — Сержант поднес мясо к самому носу животного.

Пес заворчал, оскалил зубы и чуть попятился назад.

— Аз, ты не узнаешь меня? Аз! — умоляюще твердил Вечёра и протянул руку, чтобы погладить.

Собака отскочила в сторону.

Положив кусок мяса, сержант вышел из питомника и издали наблюдал за своим любимцем. Аз не трогал еды и хмуро посматривал на инструктора. Потом сержант на некоторое время ушел, а когда вернулся, мяса уже не было. Он принес второй кусок. Аз из руки не взял, но, когда Вечёра положил перед ним мясо, пес тут же на глазах принялся есть. Когда сержант в третий раз принес еду, Аз осторожно взял кусок из его рук. Обрадованный Вечёра хотел погладить собаку, но она уклонилась. Холодность пса не испортила настроения Вечёры.

— Хорошо, Аз, хорошо!

На второй день Аз позволил надеть на себя поводок. Вечёра долго водил собаку по двору заставы, потом вывел на берег реки и снял поводок.

— Аз, ко мне!

Собака приказу не подчинилась.

— Аз, ко мне! — настойчиво повторил сержант.

Собака подошла и села около хозяина. Больше до конца тренировки Аз не исполнил ни одной команды, но Вечёра и этим был доволен. Начался перелом в поведении собаки.

На третий день Аз выполня