Мир приключений, 1983.

Мир приключений, 1983 Мир приключений, 1983 Мир приключений, 1983

Александр Беляев. ОРДЕН РЕСПУБЛИКИ. Повесть.

Глава 1.

Доктор Петр Федорович Прозоров жил в большом старом доме, который все в городке называли «докторским». Дом стоял в саду, сад примыкал к лесу. А за лесом текла река. Дом был казенный и принадлежал больнице. Но Прозоров уже забыл об этом, потому что жил в нем давно, лет тридцать, с того самого дня, когда приехал в городок на должность врача.

Сначала Прозоровы жили втроем: Петр Федорович, его жена и их сын Николай. Потом все изменилось. Уехал в Петербург Николай. Умерла жена. Доктор на долгое время остался один. Но за год до того, как в столице началась революция, к доктору, для укрепления здоровья на чистый воздух Закавказья, приехала внучка Женя — дочь Николая. Приехала на лето. А задержалась на четыре года.

В стране бушевало пламя гражданской войны. Власть в Закавказье захватили белые. Дашнаки и мусаватист[1] преследовали большевиков. В городах и селах свирепствовали белоказаки. Петроград оказался за линией фронта. Связи фактически с ним не было никакой. И Петр Федорович разумно решил дождаться более спокойных времен, чтобы отправить Женю к отцу.

А они, эти времена, судя по всему, были уже недалеко. Красная Армия теснила белых по всему Кавказу. Бои разворачивались где-то совсем рядом. И имелись все основания предполагать, что части красных вот-вот вышибут белых из городка.

Однако Женя и сама не очень рвалась в полуголодный Питер. Мать у нее умерла. Она ее почти и не помнила. А отец — крупный специалист по строительству мостов — все время находился в разъездах. Взорванных, разрушенных и сожженных мостов после гражданской войны осталось столько, что восстанавливать их и строить заново приходилось не покладая рук. Так что в Питере Жене наверняка пришлось бы большую часть времени жить одной. А здесь, у дедушки, она не знала, по сути дела, никаких забот. Разве только убирала после чая со стола посуду да кормила большого пушистого рыжего кота Маркиза.

В тот памятный вечер, который Женя запомнила на всю свою жизнь, она после чая мыла блюдца и чашки в большой миске, вытирала их полотенцем и ставила в старинный резной буфет. А доктор Прозоров, нацепив очки, сидел в своем кабинете возле большой керосиновой лампы-молнии и читал письма. Почта работала с перебоями. Письма и прочая корреспонденция доставлялись с запозданием, зато сразу большими порциями. Новостей набиралось много, а доктору хотелось их узнать поскорее и все.

Сегодня его особое внимание привлекло письмо из Владикавказа. Писал доктору его старый друг и коллега врач железнодорожной больницы. Письмо направлял через фронт с оказией. Через Тифлис до Еревана его везли проводники, потом на почтовом дилижансе до Дилижана, далее до городка нес почтальон. Коллега сообщал, что после изгнания из Владикавказа белых жизнь в городе и крае успешно налаживается, что Советская власть не жалеет денег на медицинскую помощь населению…

— Дедушка, а куда запропастился Маркиз? — услыхал вдруг доктор голос внучки.

Петру Федоровичу не хотелось отрываться от письма, и он ответил первое, что пришло ему на ум:

— Не знаю. У него нет привычки сообщать, куда он уходит.

— Да, но я не видела его с утра, — пожаловалась Женя.

— Ничего. Есть захочет — придет, — успокоил ее доктор.

— А может, все-таки пойти его поискать?

— На ночь глядя? В такое время? Ты с ума сошла. В городишке творится бог знает что: поножовщина, драки, пьяная солдатня… Никуда не смей ходить! — доктор вновь погрузился в чтение и неожиданно для Жени сердито выругался:

— Это черт знает что такое! Страница пропала!

— Какая страница? — не поняла Женя.

— Да из письма! Друг мой пишет, что узнал что-то о твоем отце, и, как назло, именно в этом месте нет целой страницы! — Доктор возмущенно сорвал с носа очки.

— Наверное, не вложил в конверт, — предположила Женя.

— Уж лучше бы он остальное забыл, а этот листок отправил, — проворчал доктор и опять взялся за письмо.

Женя убрала посуду, отнесла на кухню миску и снова вернулась в столовую. И в этот момент она совершенно ясно услыхала голос Маркиза. Кот мяукал на крыльце. Он просился в дом.

— Пришел! — обрадовалась Женя, проворно выбежала в сени, отодвинула тяжелый засов и открыла дверь.

Она была уверена, что Маркиз тотчас прошмыгнет возле ее ног в дом. Но кота на крыльце не оказалось. Женя вышла на ступеньки. В саду было темно, шумел ветер, качая ветки деревьев. Откуда-то издалека, очевидно из-за гор, доносилась, как отдаленный гром, тяжелая артиллерийская стрельба.

— Маркиз! Маркиз! — позвала Женя.

Кот мяукнул возле забора.

— Сюда иди! Кис-кис! Вот глупый! — Женя спустилась с крыльца.

И в тот же миг кто-то большой и сильный схватил ее за плечи, зажал ей ладонью рот и потащил в глубину сада. Женя даже не успела крикнуть. Она попыталась освободиться. Но ее держали очень крепко. И так же крепко зажимали ей рот. Она чуть не задохнулась. Но рука неожиданно разжалась, в рот ей засунули какую-то тряпку, на голову надели мешок, подняли на седло и повезли неизвестно куда. От страха Женя почти потеряла сознание. А когда снова обрела способность все чувствовать, то поняла, что ее увозят в горы, потому что лошади скакали уже не так быстро и шея у той лошади, на которой ее везли, задралась почти вертикально.

Глава 2.

Белые отходили из села с боем. Их пулеметы, установленные на колокольне церкви и в каменном подвале купеческого дома, не давали красным войти в село до тех пор, пока артиллеристы прямой наводкой не подавили обе эти вражеские огневые точки. Отряд красных конников ворвался в село. Было уже сумрачно. Пахло гарью. На базарной площади, неподалеку от церкви, горели дома. Несколько человек пытались их тушить. На окраине еще слышались выстрелы.

Командир отряда остановил коня и приказал ординарцу вызвать командира второго эскадрона Пашкова. Тот прискакал на площадь и доложил:

— По вашему приказанию прибыл!

— Выводи эскадрон из боя, — распорядился командир.

— Понял. И куда его? — спросил Пашков.

— Осмотри хорошенько село. Проверь каждый дом, каждый сарай — не затаился ли где какой враг. Соберите оружие, что побросал противник…

— Понял!

— Потом получишь дополнительную задачу, — сказал командир отряда.

— И это понял, — ответил Пашков и вдруг привстал на стременах. — Начальство какое-то пожаловало.

Командир отряда развернулся в седле.

— Верно. И товарищ Киров там, — сказал он, разглядев в группе командиров коренастую фигуру члена Реввоенсовета 11-й армии Сергея Мироновича Кирова. — Выполняй, Пашков, приказание.

Пашков пришпорил коня и почти с места галопом помчался за своим эскадроном. А командир отряда поспешил туда, где остановилось прибывшее из армии начальство. Он слез со своего коня в сторонке, кинул поводья на ходу ординарцу, подошел к члену Реввоенсовета и представился по всей форме. Киров сразу же перешел к делу.

— Потери большие? — спросил он.

— До полсотни убитых и раненых, — доложил командир отряда. — Огонь белые вели сильный, товарищ член Реввоенсовета.

— Понимаю, что трудно было, — кивнул Киров. — И дальше будет трудно. Белые без боя не отдадут нам ни одного дома, ни вершка земли, ни пуда хлеба. Но Кавказ и Закавказье должны быть советскими. И они будут советскими. И мы будем не только воевать, но везде, где только можно, будем помогать людям налаживать новую мирную жизнь. Надо сейчас же организовать тушение пожаров.

— Сейчас сюда вернется второй эскадрон. Пожары потушим, товарищ член Реввоенсовета, — заверил Кирова командир отряда.

— Это еще не все. Пошлите людей по домам. Если среди населения имеются раненые, немедленно организуйте медицинскую помощь, — продолжал Киров.

— Для своих бойцов медикаментов не хватает, — хмуро заметил кто-то из прибывших товарищей.

— Знаю, — быстро ответил Киров. — И все-таки будем делиться с населением всем, что у нас есть. Каждый выздоровевший раненый завтра станет таким же активным защитником революции, как мы с вами.

Киров говорил негромко, но четко и твердо. Он не просто приказывал. Он разъяснял и одновременно убеждал.

— Это не все. Особое внимание надо обратить на сирот.

— А с ними что делать? — спросил кто-то.

— Прежде всего, их надо выявить. Дети — наше будущее. И если мы не позаботимся о них сегодня, у нас не будет нашего революционного завтра. Сирот надо не только выявлять, но и подбирать.

— А куда девать? Возить в обозе? А чем кормить? — послышалось сразу несколько вопросов.

— Отправляйте в детские дома в освобожденные Красной Армией города. Отправляйте, в конце концов, в Россию.

На площади появились бойцы второго эскадрона во главе с Пашковым. Командир отряда без труда узнал, даже в сумерках, его могучие плечи, белую кубанку с широкой красной лентой и кожаную куртку. Попросив у Кирова разрешения, он сел на коня, поскакал навстречу Пашкову и передал ему все распоряжения члена Реввоенсовета.

Пашков, как обычно, слушал молча. Но когда разговор зашел о сиротах, на лице его выразилось полное недоумение.

— Что же, моим хлопцам нянькаться с ними?

— Поступать так, как того требует товарищ Киров. А значит, и наша партия, — пояснил командир отряда.

— А воевать кто будет… — хотел было уточнить Пашков, и вдруг его черные глаза широко раскрылись и замерли. А сам он весь подался в седле вперед и громко крикнул: — Глянь-ка, командир! А ну, хлопцы, тащите его.

Командир отряда невольно обернулся и увидел, как над срубом стоявшего неподалеку колодца появилась чья-то рука и уцепилась за сруб. К колодцу сейчас же подбежали бойцы и вытащили из него парнишку. С парнишки ручьями текла вода, он не стоял на ногах.

— Может, качнуть его? — предложил, подъезжая, Пашков.

— Живой он.

— Только нахлебался здорово, — объяснили бойцы.

Пашков и командир отряда спешились и подошли к парнишке. Он уже сидел на земле, поминутно вздрагивая всем телом. Бойцы помогали ему раздеться. Кто-то протягивал полотенце, кто-то набросил на его плечи шинель.

— Звать-то тебя как? — спросил Пашков.

— Ашот, — ответил парнишка.

— Как же тебя в колодец занесло?

— Казаки сбросили.

— Казаки? У, зверье! — загудели бойцы.

— Разотрите его хорошенько полотенцем, — приказал командир отряда. — И хорошо бы чаем горячим напоить.

Пашков послал в соседние дома своих людей. И пока они искали у хозяев чай, бойцы насухо обтерли Ашота, надели на него шинель, а его собственную одежду выжали и отнесли в дом сушить. Пришел санитар, перевязал Ашоту ногу и голову: парень сильно ударился о бадью в колодце. К счастью, эта бадья и спасла ему жизнь. Не ухватись он за нес, захлебнулся бы в холодной, как лед, воде.

— За что же они тебя бросили-то? — расспрашивали бойцы.

— Хлеба попросил, — ответил Ашот.

— И за это сбросили? Вот гады!

— Они думали, что меня подослали партизаны, — сказал Ашот.

— Дом-то твой где?

— В горах был. — Ашот махнул в сторону каменных утесов.

— Почему был?

— Теперь нет.

— А где батька с матерью?

— Умерли.

— С кем же ты живешь?

— Один живу. Пастухом был у лавочника. А он убежал. И я чуть с голоду не умер. А казаки хаш варили. Я хотел стороной пройти. Не утерпел. Подошел. А они меня схватили. Сначала били. Потом бросили.

— Ничего, хлопец. Теперь тебя никто не обидит. А обидит — во! — сказал Пашков и показал кулак величиной с лошадиную голову. — Так как выходит, что ты наш первый крестник.

Бойцы дружно засмеялись. Ашот тоже попытался улыбнуться. Но не смог. Видно, просто разучился улыбаться. Командир отряда понял это. Он подошел к Ашоту, положил руку на плечо.

— А ты молодец. Надо же, сам из колодца выбрался. Значит, не так просто тебя скрутить.

— Я тоже кумекаю, добрый из него со временем боец выйдет, — поддержал командира Пашков.

— А пока обсушите парня хорошенько и отправьте в обоз. Пусть денек-другой с ранеными побудет. Подкормится малость, синяки залечит. Потом посмотрим, куда его пристроить, — распорядился командир отряда. — А ты, Пашков, приступай выполнять задачу. И еще тебе приказ: обоз с ранеными возьмешь под свою охрану.

Пашков хотел возразить. Но, увидев непреклонный взгляд командира, лишь досадливо кашлянул в кулак и сказал:

— Все понял!

Глава 3.

Лошади долго шли шагом. Но наконец остановились. И Женя услыхала недовольный хриплый голос:

— Давай ее сюда.

Кто-то поднял ее на руки и куда-то понес. Она уже не вырывалась и не дергалась, а только всхлипывала от страха. Потом ее поставили на ноги и сняли с головы мешок, отвратительно пахнувший чем-то затхлым, и вынули тряпку изо рта. Она увидела небольшой костер, черные своды пещеры и двух верзил, заросших по самые глаза косматой щетиной.

— Чего ревешь? — сказал один из них, показав при этом ровные белые зубы. — Бить тебя мы не собираемся.

Другой ушел в глубь пещеры и принес сухого валежнику, заранее, очевидно, запасенного там. Он подбросил валежник в костер. Пламя прожорливо захватило сухие ветки и занялось с большой силой. Женя сразу почувствовала тепло.

— Куда вы меня привезли? — всхлипывая, спросила она.

— Знаем куда, — ответил тот, который ходил за валежником. Он был с бородой, в плечах пошире, чем его напарник, и выглядел старше.

— Зачем вы меня схватили? — снова спросила Женя.

— Узнаешь, — ответил белозубый.

Женя решила больше ничего не спрашивать. А абреки[2] — она поняла, что двое эти — самые настоящие бандиты с большой дороги, — расстелив возле костра кошму, развязали торбы, достали хлеб, мясо брынзу и принялись за еду. Белозубый отрезал ножом большой кусок вареной баранины и протянул его Жене.

— Ешь! — коротко приказал он.

Женя отвернулась.

— Оставь ее. Один раз не поест — ничего с ней не случится, — сказал другой.

Белозубый не стал возражать. Скоро они оба насытились и закурили трубки.

— Теперь я тебе скажу, зачем мы тебя взяли, — повернулся к Жене бородатый.

Женя насторожилась.

— Пока мы не сделали тебе ничего плохого. Подумаешь, немного покатали на лошади. Это даже интересно, — продолжал бородатый. — Но мы можем сбросить тебя в пропасть. Или скормить шакалам. Или просто завалить тут камнями…

— За что? — Женя сжалась от ужаса.

— Просто так! Напиши своему деду письмо. Если он хочет получить тебя живую и здоровую, пусть заплатит миллион.

— Кому? — спросила Женя.

— Нам.

— Где же он его возьмет?

— Найдет. Поищет и найдет, — уверенно ответил бородатый.

— А если не найдет?

— Тогда мы сами скажем ему, в каком ущелье собрать твои кости! — пригрозил бородатый.

— Давайте бумагу, — сказала Женя.

— Вот это другой разговор! — Бородатый даже улыбнулся.

Пока белозубый доставал из торбы какую-то тетрадку и искал карандаш, Женя пыталась сообразить, где же дедушка найдет столько денег. Никаких сбережений у него не было. Он жил только на жалованье, большую часть которого тратил на медицинское оборудование для больницы: казенных денег на это не отпускали уже давным-давно. Ее похитители, наверное, и не подозревали, что доктор Прозоров иногда даже продукты у лавочника брал в долг. Женя вспомнила свой любимый рассказ «Вождь краснокожих». Она много раз читала его в Петрограде и здесь и всегда от души смеялась над проделками маленького пленника Джонни. Да и вообще ей нравились не только Джонни, Билл и Сэм. Очень забавной выглядела вся рассказанная О’Генри история о похищении рыжего сорванца.

Но то, о чем писал американский писатель, было совершенно не похоже на историю с ней самой. Ее похитители были мрачными оборванцами, вполне способными сделать все, что они пообещали, если дедушка не заплатит за нее выкуп.

— Вот бумага. Пиши, — белозубый протянул ей помятую и замусоленную конторскую книгу и карандаш.

— Пиши, — подтвердил бородатый.

— Что писать? — спросила Женя.

— Пиши так, — бородатый немного подумал: — «Если ты хочешь, чтобы я вернулась, приготовь миллион рублей. Если согласен, открой на чердаке окно. Тот, кому надо, увидит». Написала? Так. И еще напиши, что очень хочешь домой. И подпишись, — сказал он.

Женя отдала бородатому записку и карандаш.

— Дедушка все отдаст, что у него есть. Но столько денег ему не найти, — грустно сказала она.

Глаза у бородатого сузились. Он вплотную приблизился к Жене и угрожающе засопел:

— Мне дела нет, где он достанет деньги. У него своя жизнь, у меня своя. Я тоже хочу иметь дом, коня и хорошую еду. И пока у меня этого не будет, тебе отсюда не выбраться.

Он сложил записку пополам и отдал белозубому.

— Поезжай. Не трать время. Действуй, как договорились.

Белозубый спрятал записку за пазуху, стегнул себя по сапогу кнутовищем и вышел из пещеры. Женя услышала, как зацокали по камням подковы его лошади. А бородатый придвинул к огню свою кошму и повесил над костром котелок с водой.

Женя почти не спала. Задремала только под утро, но, едва рассвело, уже открыла глаза. Бородатый, все так же не двигаясь, как изваяние сидел у костра, который почти догорел. Теперь, при свете, Женя хорошо рассмотрела его лицо. Оно было худое и сердитое.

Наступил полдень. Белозубый не возвращался. Бородатый несколько раз пил чай и никуда из пещеры не выходил.

Солнце закатилось за гору. В пещеру поползли сумерки. Потянуло сыростью. А белозубый словно под землю провалился. Теперь бородатый уже не сидел на кошме, поджав под себя ноги, а мотался взад-вперед, как заведенный, перед входом в пещеру. Белозубый появился, когда совсем стемнело.

— Порядок. Окно открыто! — сказал он и тяжело плюхнулся на кошму.

— Цха! — с облегчением рыкнул бородатый и торжествующе посмотрел на Женю. — Я говорил, у него есть деньги.

— Наверное, достал. Куда-то бегал, — сказал белозубый.

— Не наше дело. Пиши второе письмо!

На свет снова появилась затрепанная тетрадь и огрызок карандаша. Но теперь, прежде чем начать диктовать, абреки долго и оживленно о чем-то спорили друг с другом на своем, горском, языке. Жене показалось, что они даже несколько раз начинали ссориться. Потом бородатый, очевидно предвкушая удовольствие от подсчета денег, закатил глаза и блаженно улыбнулся.

— Пиши, — сказал он Жене. — «Деньги привези в Сурамское ущелье. Закопай под корнем высохшего карагача, что стоит у ручья на третьей версте. Закопай и уходи. Придешь домой, я буду дома».

Женя не успевала писать. Бородатый последнюю фразу повторил два раза. И кажется, остался очень доволен собой. Потом они снова пили чай, ели мясо, почти насильно кормили Женю. Теперь они уже не были такими злыми, как накануне. Ночь прошла спокойно. Женя даже немного соснула. Но утром следующего дня абреки замотали Женю, несмотря на все ее мольбы, в кошму, крепко завязали веревкой и отнесли в глубь пещеры. А сами сели на лошадей и куда-то ускакали. Женя попробовала освободиться. Но очень скоро поняла, что ей, как бы она ни старалась, не удастся вытащить даже руки, и заплакала от беспомощности и бессилья.

Глава 4.

Ашот быстро освоился в обозе и к концу дня знал уже многих бойцов. Большинство из них были тяжело раненные. Они лежали в повозках и на телегах почти без движений. За ними ухаживали повозочные и санитары. В эту работу незаметно включился и Ашот. Кому-то надо было принести воды, над кем-то поправить тент, чтобы не жгло горячее южное солнце, с кого-то просили согнать надоедливых мух и слепней. Раза два в обоз наведывался командир эскадрона Пашков.

— Потерпите, хлопцы, самую малость. Наведут саперы мост через ущелье, и мы вас быстренько всех в лазарет доставим, — успокаивал он раненых.

Бойцы понимали, что мост навести не так-то просто, и терпели. И лишь когда терпеть становилось невмочь, тихо постанывали. В такие моменты возле них и появлялся Ашот.

— Говори, что надо? — спрашивал он.

Его о чем-нибудь просили. Он с готовностью бежал куда посылали, кого-то звал, что-то приносил.

На следующий день сразу после обеда обоз двинулся в тыл. Ашот ехал вместе со всеми. Он сидел рядом с повозочным и смотрел на темную тучу, нависшую над перевалом. Повозочный, пожилой боец с ввалившимися щеками и прокуренными усами, мешая русские и украинские слова, назидательно говорил:

— Я так кажу, хлопче, нечего тебе в нами по шляхам болтаться. Отдадим мы тебя в дитячий дом, и будешь там жить как следует.

— Зачем он мне нужен? Что я, маленький? — усмехнулся Ашот.

— А то ни?

— Я уже работать могу.

— Рано тебе, хлопче, работать. Учиться тебе трэба.

— Вот и учи меня.

— Я? Чему же я тебя выучу? — удивился повозочный.

— Стрелять, прежде всего. Я мстить хочу. За себя. За свое село. Казакам! Белым! Лавочникам! Всем богатеям!

— Дело хорошее — отплатить, — согласился повозочный. — Да только приказу, хлопче, не было.

— Какого приказа? — не понял Ашот.

— А такого, чтоб патроны на тебя выделяли. И потом, хлопче, не моя это задумка насчет дитячего дому. Товарищ Киров так приказал. А это считай — закон.

— Какой такой Киров?

— Товарищ Киров, хлопче, надо думать, самый верный помощник товарища Ленина.

— А кто такой Ленин?

— И про товарища Ленина не знаешь? — еще больше удивился повозочный и даже в упор посмотрел на Ашота. — Якись же ты темный хлопец. Да товарищ Ленин это же сама наша Советская власть. Наипервейший наш заступник. А ты спрашиваешь, кто такой!

В повозке ехали еще двое раненых. Один, у которого вся голова и лицо были забинтованы, почти все время спал и разговора этого не слышал. Другой, с перевязанным плечом, с веселыми карими, как у цыгана, глазами, по имени Серега, взял Ашота под свою защиту.

— А откуда ему знать, дядя?

— Так весь свит знает! — стоял на своем повозочный.

— Так у него «свит» — то от одной околицы в деревне до другой. И мы от белых эту деревню еще не освободили, — засмеялся Серега. — Про нашего вождя, про товарища Ленина, ему еще надо рассказать. И мы расскажем. А стрелять — тоже надо его научить. Дело это, прямо скажем, в наше время нужное. В жизни еще сто раз пригодится. И начинать учиться надо не с патронов, а с винтовки.

— Конечно! — обрадовался Ашот. И с благодарностью посмотрел на кареглазого бойца.

— А конечно, тогда бери вот мою и изучай, благо она не заряжена, — разрешил Серега.

Ашот давно уже косился на лежавшую рядом с ним винтовку, но боялся даже дотронуться до нее. И вдруг разрешили не только дотронуться, но и взять ее в руки! Он потянулся к отполированному до блеска прикладу. Однако Серега неожиданно опередил его. Он взял винтовку здоровой правой рукой, положил ее на колени и крепко зажал между ног.

— Смотри, слушай и запоминай, как что называется и как что делается, — сказал он. — Это вот затвор. Он в стволе патрон затворяет. Деталь, можно сказать, наиважнейшая. Без нее никак, брат, не выстрелишь. А открывается он очень даже просто. Вот так. И вынимается тоже легко, надо только нажать на крючок. Вот этак…

Серега снова поставил затвор на место, послал его вперед, легко, одним движением вскинул винтовку к плечу и нажал спусковой крючок. Пружина ударника резко и звонко щелкнула. Серега протянул винтовку Ашоту.

Ашот поднял винтовку к плечу. Она оказалась совсем не легкой. Но он, наверное, скорее позволил бы, чтобы у него вывернулись в суставах руки, чем упустил это оружие.

— Ничего. Пойдет! — подбодрил его Серега и начал объяснять, как винтовка заряжается обоймой и отдельным патроном. Примерно через час Ашот уже неплохо знал, как обращаться с винтовкой.

— А стрелять-то все едино не получится, — заметил повозочный.

— Стрельнем. Не каркай! Не сейчас, так в другой раз, — заверил Ашота Сергей и снова положил винтовку возле себя. Его, очевидно, мучила рана, потому что он вдруг обхватил здоровой рукой раненую и заскрипел зубами. Ашоту захотелось хоть как-нибудь помочь этому хорошему парню с доброй приветливой улыбкой. Он, кажется, не пожалел бы ничего на свете, чтобы только облегчить его страдания. Но что он мог сделать! И лишь участливо спросил:

— Сильно болит?

— Терпимо, браток, — попытался улыбнуться Серега. — Сам-то ты как? Тебе ведь тоже досталось…

— Я хорошо, — ответил Ашот.

Он хотел сказать что-нибудь еще, что ободрило бы его нового друга, но позади обоза вдруг раздались частые выстрелы. Люди на повозках — и те, кто управлял лошадьми, и те, кто сидел, и даже те, кто лежал, — зашевелились, повернулись в сторону стрельбы, стараясь понять, что там стряслось. Но за обозом тянулось густое облако пыли, и за ним, как за занавесом, ничего нельзя было разглядеть. А стрельба между тем становилась все интенсивней. Потом из облака пыли вырвался боец на коне и во весь дух проскакал в голову обоза. Его пытались окликнуть:

— Эй! Что там?

— Кто стреляет?

— Да расскажи, куда тебя несет?

Но боец в ответ только энергичней настегивал своего скакуна. Навстречу ему уже мчался с группой всадников Пашков. Неподалеку от повозки, на которой сидел Ашот, они встретились. И тот, который прискакал из пыли, доложил:

— Казаки нас догнали, командир!

— Откуда они тут взялись? — так и опешил Пашков.

— Пролезли где-нибудь по ущелью. И гуляют по тылам…

— Сколько их?

— Десятка три, сам видел. Похоже, разъезд!

— Холера им в бок! — выругался Пашков и, привстав на стременах, скомандовал громко и повелительно, так, чтобы слышали все — и те, кто был в голове колонны, и те, кто замыкал ее, и те, кто вез раненых: — Второй взвод — отразить атаку! Обозу — прибавить шаг! Гони, хлопцы, коней!

И тотчас неторопливо двигавшийся обоз и сопровождавший его эскадрон словно очнулись. Все отлично поняли, что за опасность неожиданно навалилась на них. Понимали они и то, что помощи ждать совершенно неоткуда. И что все их спасение сейчас зависит исключительно от их командира и от того, насколько они будут проворно и четко выполнять его приказания.

Повозочный погнал коней, а Серега взял винтовку, зарядил ее на полную обойму, загнал патрон в патронник:

— Рано, значит, мы в лазарет собрались…

— Будем отстреливаться? — спросил Ашот.

— Да уж, известно, живыми не дадимся, — ответил Серега.

Повозку бросало на каждом ухабе, на каждой выбоине. Тяжелораненого растрясло. Он застонал. Но помочь ему ничем было нельзя. Стрельба позади обоза уже слилась в сплошной гул. Ашот не знал, какой маневр решил предпринять командир эскадрона. Но одно он понял ясно: уйти от преследования, надеясь на коней, обозу не удастся. Ашот не раз бывал в этих местах, хорошо их знал. И знал, что дорога, уже давно петлявшая между гор, дальше пойдет все круче и круче. Через полчаса такой гонки лошади, запряженные в тяжелые повозки, выдохнутся. Бока у них уже сейчас в мыле, а до перевала оставалось еще добрых часа полтора самой быстрой скачки.

— Не уйдем мы так! — прокричал Ашот Сереге.

Тот не сразу разобрал, что хочет сказать парнишка. А когда, наконец, понял, почти безразлично поморщился и пожал плечами.

— Значит, другого выхода нет. Держись! — крикнул он в ответ.

Но командир эскадрона, очевидно, нашел выход. На первой же поляне, пятачком обозначившейся среда гор, обоз начал останавливаться. Повозочные с трудом сдерживали разгоряченных коней. Кони хрипели, ржали, косили налитыми кровью глазами. Их выстраивали в линию так, чтобы плотно перегородить повозками дорогу через поляну.

— Баррикаду будем робить, — сказал повозочный и, осадив за узду коней, поставил повозку в общий ряд.

— Толку-то что? — ответил ему кто-то из бойцов. — Сколько нас тут? Да и патронов не густо…

— А ты целься лучше! — посоветовал Серега.

— Я не об себе пекусь. С ними вот что делать? — кивнул боец на тяжелораненого.

Подъехал Пашков. К нему сразу же подбежали бойцы.

— Куда раненых девать?

— Снимайте с повозок, перекладывайте на коней, увозите в лес!

— А там куда? — хотели знать бойцы.

— А я почем знаю, куда! — вскипел вдруг Пашков. — Сам думай, как его к своим доставить. А я тут останусь. Понял?

— Та хоть бы место это кто знал, — понурились бойцы. — Хоть бы рассказал, какие куда дороги.

— А хлопец! — вспомнил кто-то.

— Какой хлопец?

— А что с колодца вытащили. Он же местный. Может, он чего знает…

— А ну, давайте его сюда! — обрадовался Пашков.

Ашота тотчас нашли. И пока он бежал к командиру эскадрона, рассказали, зачем его вызывают.

Пашков положил руку на плечо Ашота и сказал спокойно, будто встретились они где-нибудь на прогулке:

— И ты, сынок, потребовался.

— Скорей говорите, что надо!

— Немного, сынок. Бывал ты в этих горах?

— Бывал.

— Припомни, где можно укрыть раненых.

— В пещере можно, — сразу решил Ашот.

— В какой пещере?

— Есть тут, впереди.

— Далеко?

— За поворотом. Там тоже поляна будет, а за ней пещера. Большая. Весь обоз спрятать можно!

— Ты не шутишь, сынок? — насторожился Пашков. — Целый обоз…

— Клянусь прахом своих предков! Пещера большая. На ту сторону горы выходит…

Пашков схватил Ашота своими железными ручищами и как кутенка легко поднял над землей. И хотя момент для проявления такого бурного восторга был явно неудачный — стрельба слышалась совсем рядом, — бойцы, видевшие эту сцену, заулыбались. Пашков осторожно опустил Ашота на свое седло и сам легко и ловко сел сзади.

— Показывай, где твоя пещера, — сказал он и пришпорил коня.

Вороной жеребец с коротко подстриженной гривой, почувствовав на себе, кроме хозяина, еще и незнакомого седока, попытался укусить Ашота за колено. Но, увидев предостерегающий жест хозяина, закусил удила и как птица понесся вперед. За командиром помчались бойцы. За бойцами, с каждым шагом набирая скорость, двинулся обоз.

Через полчаса вся группа остановилась на поляне перед пещерой. Ашот говорил правду: пещера поражала своими размерами. Она зияла чернотой, как разверзшаяся пропасть. Бойцы быстро собрали с елей смолу, соорудили что-то наподобие факелов и вошли под каменные своды. В пещере оказалось сухо и даже не очень грязно.

— Вот здесь другое дело. Здесь и двое и трое суток можно продержаться, — сказал Пашков.

Дальше он уже только командовал:

— Заносите раненых в пещеру!

— Распрягайте коней! Заводите их тоже сюда!

— Брички! Повозки! Фуры! Все в кучу! Забить ими в пещеру вход и забаррикадироваться! — гремел его голос в такт перестрелке.

Как только раненых занесли в глубь пещеры, заслон, прикрывавший путь белым, начал потихоньку отходить. Дорога была узкой. Казаки не могли обойти бойцов ни справа, ни слева и, волей-неволей подставляя себя под выстрелы красных, лишь теснили заслон все выше и выше в горы.

Пока бой шел за поворотом, Ашот вместе со всеми помогал переносить в пещеру раненых, таскал с повозок сено и солому им для подстилки, бегал к ручью под отвесной скалой на поляне с котелками и ведрами — за водой. Когда заслон отступил за поворот, бойцы закончили баррикадировать вход. Они перевернули несколько повозок, завалили их камнями, оборудовали для стрельбы удобные бойницы. Когда казаки, преследуя заслон, выбежали на поляну, защитники пещерного гарнизона встретили их дружным залпом. Белые также ответили огнем. По камням защелкали пули. Но, очевидно, казаки опешили, напоровшись на такую оборону, потому что на какое-то время даже перестали стрелять. Пашков воспользовался затишьем и собрал командиров.

— Спас нас хлопец, одним словом. Спасибо ему. А то казачня уже всех бы порубала! — сказал он.

— Надо, значит, его наградить, — подсказал кто-то.

— И наградим! — согласился Пашков. — Ежели, конечно, выберемся отсюда.

Наступила пауза. Пашков обвел всех взглядом и продолжал:

— Я, в общем-то, об этом и хотел потолковать. Конечно, дня два-три мы тут продержимся, если казачня не подвезет орудие. А подвезет, тогда эту баррикаду в минуту словно ветром сдует. А ежели без орудия — то продержимся. Но потом без воды подохнем. И коней поить надо, и самим пить, а пуще раненых поить нечем будет.

— Да и с патронами худо, — заметил кто-то.

— Худо, — согласился Пашков. — Поэтому сидеть нам тут и ждать, пока нас хватятся да на помощь придут, нечего. Надо пробиваться к своим.

— Атаковать будем? — спросил командир второго взвода Одинцов.

— Не было бы у нас лазарета — атаковали бы. А зараз по другому действовать будем. Давайте-ка сюда нашего хлопца!

В полутьме и сутолоке Ашота нашли не сразу. Но нашли и привели к Пашкову. Пашков, ярко осветив факелом его лицо, сказал:

— Помнится, ты говорил, что пещера эта аж на ту сторону горы выходит. Или мне такое только послышалось?

— Говорил, — подтвердил Ашот.

— И можно по ней на ту сторону выйти?

— Можно.

— А ты ходил?

— Ходил.

— И помнишь, как пройти?

— Найду, — уверенно ответил Ашот.

— Господь бог тебя нам послал, сынок! — сказал Пашков.

— Нет, — покрутил головой Ашот. — Сам из колодца вылез.

Командиры засмеялись.

— И то верно, — согласился Пашков. — Одним словом, времени терять нечего. Будем из этого каменного мешка к своим выбираться. Ты покажешь дорогу.

Пашков достал из сумки карту, нашел на ней пещеру, обвел ее карандашом и передал карту командиру второго взвода.

— Возьми трех человек побойчее в двигайте к нашим. Дойдете — покажешь на карте, где мы. Значит, нас выручат. Не дойдете — дня через три всем нам тут крышка. Ситуацию понял?

— Понял, — ответил Одинцов.

— Тогда вперед, — хлопнул его по плечу Пашков.

Взводный быстро отобрал людей. Бойцы вооружились факелами, зажгли их. Факелы нещадно чадили, разливая по сторонам неяркий, колеблющийся свет.

— На животе ползти буду, а к нашим приду. И наших сюда приведу, — полушепотом поклялся Ашот и пошел вместе с бойцами в глубь пещеры.

Он шел впереди. За ним, подсвечивая ему факелами, двигались бойцы. Пещера была просторной, и идти было легко. Пока шли по прямой, за спиной долго мерцал дневной свет. Но как только свернули по каменному коридору пещеры в сторону, вокруг сомкнулся мрак. Теперь только огненные языки факелов давали возможность ориентироваться в темноте. С каменных сводов пещеры то и дело срывались летучие мыши и беззвучно проносились над головами людей.

Ашот по каким-то только ему одному известным признакам находил путь и вел бойцов все дальше и дальше.

Раза два командир взвода останавливал Ашота и справлялся:

— Не сбились? Точно?

— Правильно идем, — отвечал Ашот.

— А долго еще идти-то?

Ашот недоуменно пожал плечами.

— Как можно в темноте время считать? Часов нет. Солнца тоже нет. Надо еще идти, — словно оправдываясь, отвечал он.

Часов действительно во всей группе ни у кого не было. И никто точно не мог сказать, сколько времени они уже двигаются в этой кромешной тьме.

За большим каменным уступом Ашот неожиданно остановился.

— Заблудился? — с тревогой спросил командир взвода.

— Нет, идем правильно, — успокоил взводного Ашот и показал рукой вверх.

— Только потолок почему-то совсем низкий стал.

Бойцы подняли факелы. Каменная кровля действительно спустилась почти на головы людей.

— В горах так бывает. Может, обвал. Может, земля тряслась. В горах всякое бывает, — объяснил Ашот.

Они двинулись дальше. Каменный коридор становился все ниже и уже.

— И так было? — снова спросил взводный.

— Так не было. Но идем мы правильно, — решительно ответил Ашот.

— Будь они прокляты, эти горы! — не выдержал взводный. — Только баранам на них и жить.

— Правильно идем, — повторил Ашот. И вдруг увидел впереди неясное белесое пятно. — Вон же!

— Что? — вскрикнули бойцы все разом.

— Свет вижу!

Радость была большой, но оказалось, преждевременной. Чем ближе бойцы продвигались к долгожданному выходу из пещеры, тем труднее было им протискиваться между каменными глыбами. Теперь они уже не шли по пещере, как вначале, а ползли: где на четвереньках, а где и просто на животах. Но скоро изо всей группы ползти мог только Ашот. Он карабкался между камнями, до крови царапая колени и руки об их острые края. Он разорвал на себе штаны и куртку, перемазал в грязи лицо, но упорно лез вперед и вперед.

— Крышка, командир, — послышался вдруг сзади него приглушенный голос кого-то из бойцов. — Застрял я как кость в горле: ни туда, ни сюда.

— И я тоже, братцы, как тот квач в бочке, шоб ее разорвало, — признался взводный. — Ни на вершок ни назад, ни вперед. Что будем делать?

— Похоже, щель эта не для нас. И нам через нее не выползти, — послышался ответ.

— А как же отряд? Кто же приведет помощь?

— Проси мальца, командир. Может, он еще как-нибудь вылезет отсюда…

— Доверить мальцу такую задачу? Да с нас Пашков головы посрывает! — испугался взводный.

— Тогда вытащи отсюда меня, и я дойду до наших! — сердито прохрипел боец.

Весь этот разговор долетал до Ашота будто издали, хотя бойцы были совсем рядом. Взводный даже время от времени помогал Ашоту, подталкивая его вперед то головой, то руками. Зажатые со всех сторон камнями, не зная, что предпринять, бойцы долго спорили, ища выход из создавшегося крайне нелепого положения. Взводный никак не хотел соглашаться с мыслью, что через завал им не пробиться, и шумел сильнее всех, кляня на чем свет стоит и горы, и пещеру, и не поддающиеся никаким его усилиям холодные, бездушные камни.

— И карту ему отдадим? — спросил он в конце концов совета у бойцов.

— А черта ли в ней секретного? Белым и так известно, где мы, — рассудили бойцы. — А нашим она службу сослужит… Да ты не тяни! Не тяни время!

— А, была не была! — смирился наконец с полной своей беспомощностью взводный и окликнул Ашота: — Слышал, парень, о чем мы тут толковали?

Ашот все слушал очень внимательно. Он прекрасно понимал, почему так долго не решается на этот шаг взводный, и не обижался. Шутка ли сказать, от него одного будет зависеть теперь судьба всего отряда!

— Я все слышал.

— Тогда, дорогой, я засуну сейчас тебе в ботинок карту. А ты выползай отсюда и передай ее нашим, — сказал взводный. — И скажи: больше трех дней мы тут не продержимся.

— А где мне их искать?

— Пробирайся на Благодать. А там они недалеко. Знаешь, в какую сторону идти?

— Примерно знаю.

— Тогда спеши! — взводный хлопнул на прощанье Ашота по ботинку. — Вся наша надежда теперь только на тебя, парень.

Глава 5.

Есаул Попов пришел в бешенство, когда, смяв, как ему казалось, заслон красных, казаки не нашли перед собой их обоза. До него, как говорится, уже рукой было подать, еще напор — и казаки захватили бы сотни полторы-две пленных красноармейцев, оружие, коней, повозки. И вдруг все это словно сквозь землю провалилось. А когда сотня, в поисках так неожиданно исчезнувшего врага, вырвалась на поляну, из-под горы в упор по казакам ударил дружный залп. Еще один! Еще! Казаки спешно отступили, оставив на поляне больше десятка своих людей. Пока определили точно, откуда ведется стрельба, и пытались проскочить под градом пуль через поляну по дороге дальше, чтобы посмотреть, не ушел ли обоз вперед, потеряли еще несколько человек.

Попов поклялся не выпустить из пещеры живым ни одного человека.

— Удушу там всех! И раненых и здоровых! Рубите ельник! Больше рубите! — кричал он на своих подчиненных.

Казаки клинками рубили зеленый лапник и стаскивали его в кучу. А те, кто не был занят этой работой, пробивали в камнях тропу над входом в пещеру. Там, на этой тропе, будучи недосягаемы для красноармейцев, казаки могли надежно контролировать вход и выход из пещеры. Но не только для этого была нужна им эта тропа. Когда ее в конце концов пробили, казаки набросали с нее перед входом в пещеру целую гору сухого валежника и подожгли его. А когда костер разгорелся и над поляной заплясали языки огня, забросали костер сверху зеленым лапником. В пещеру потянулся густой, как вата, желтый удушливый дым.

— Лапника не жалеть! Валежника не жалеть! Я посмотрю, сколько они там выдержат, — наблюдая из леса за входом в пещеру, говорил Попов.

К нему подъехал средних лет казак с Георгиевским крестом на груди.

— Разрешите доложить, ваше благородие, — приостанавливая коня, проговорил он.

— Говори, Чибисов, — разрешил есаул.

— Дозвольте, ваше благородие, с другой стороны гору осмотреть. Случается, что пещеры энти наскрозь проходят, — доложил казак.

— Дело предлагаешь. Осмотри, — разрешил есаул. — Только как же ты через поляну проскочишь? Простреливают они ее.

— Прикажите, ваше благородие, дыму поболе накурить и казачкам пошибче пострелять по ихней баррикаде. И проскочим на аллюре, господь милостив, — перекрестился Чибисов.

— И это дело, — похвалил казака есаул и отдал все необходимые на этот случай приказания.

А Чибисов, выбрав трех самых лихих наездников, приготовился к броску. Как только дым от костра заволок поляну, казаки — и те, которые были сверху, и те, которые залегли у дороги, — открыли по пещере беглый огонь. Есаул махнул рукой, и Чибисов, пришпорив коня, рванул через поляну. За ним аллюром помчалась вся его группа. Кони их, распластавшись как птицы, казалось, летели по воздуху. Мгновения достаточно, чтобы они проскочили поляну. И все же только двоим удалось доскакать до выступа скалы, который скрыл их от пуль осажденных в пещере красноармейцев. А двое, пораженные меткими выстрелами, кубарем слетев с коней, остались на поляне.

За поворотом, осадив разгоряченного коня, Чибисов оглянулся на убитых казаков, снял фуражку и перекрестился:

— Уберегла матушка, заступница…

— Не всех, однако, — заметил его напарник, казак помоложе.

— За себя молись, губошлеп, — буркнул Чибисов и повернул коня в сторону от поляны.

Казаки поскакали в объезд горы. День был жаркий. Стрельба смолкла, или ее просто не стало слышно, но в горах было тихо. Только снизу, из-под обрыва, доносился монотонный шум речки. Пробитая по карнизу отвесной скалы дорога висела над самой рекой. Казалось, оступится лошадь — и неминуемо вместе с седоком очутится в бурлящем, стремительном потоке. Но чем дальше мчались казаки, тем шире становился карниз. Гора отступала от дороги и уже не дыбилась над ней непреодолимой кручей, а спускалась книзу все более отлогим откосом. Там, где дорога неожиданно повернула к реке, Чибисов осадил лошадь. Натянул поводья и его напарник. Они остановились.

— Ежели судить по солнцу, мы аккурат с обратной стороны заехали, — сказал Чибисов.

— Ну и где ж пещера? — спросил молодой казак.

Чибисов окинул пристальным взглядом склон.

— Там где-нибудь, в кустах, — неопределенно ответил он, кивнув в сторону горы. — А может, и нет ее вовсе.

— Полезем искать?

Чибисов криво усмехнулся.

— Не для того я тебя, дурака, из-под пуль увел, чтобы тебе здесь башку продырявили.

— И то верно. Спасибо, дядя Захар, — быстро сообразил молодой казак. — А што их благородию скажем?

— А ничего. Не видно никого — и говорить нечего, — рассудил Чибисов.

— Тогда, может, скупаемся? Ишь как пекет… И тихо, — обрадовался молодой казак.

— Ополоснуться неплохо, — согласился Чибисов и, легонько потянув повод, повернул коня к густому кусту можжевельника.

Тут, на лужайке, станичники сложили винтовки, разделись и, крестясь, полезли в воду.

Глава 6.

Преодолев с величайшим усилием еще метра два, Ашот неожиданно почувствовал, что лаз стал расширяться. Гора, словно вдоволь натешившись над своими добровольными пленниками, смилостивилась и разжала объятия. Ашот уже мог опираться на руки. Потом встал на колени. А скоро и вовсе поднялся в полный рост.

Он очутился в просторной каменной нише, увидел солнечный свет, непривычно режущий после пещерной тьмы глаза, деревья у входа, серый пепел костра на полу и свернутую в рулон и перевязанную веревкой кошму. Поначалу он от радости не обратил особого внимания ни на пепел, ни на кошму, а перво-наперво достал из ботинка засунутую туда взводным карту и спрятал ее под подкладку своей шапки. Но потом вдруг заметил, что под пеплом еще тлеют горящие угли, а кошма даже будто шевелится… Ашот вздрогнул: значит, тут кто-то был? А возможно, есть и сейчас? Он мгновенно спрятался за большим камнем и затаился. Но кругом все было тихо. И только в кошме действительно кто-то шевелился, явно желая высвободиться из нее.

Ашот осторожно подошел к этому странному свертку и слегка приоткрыл его с одной стороны. На него в упор уставились вытаращенные от страха голубые глаза и послышался полный ужаса голос:

— А-а-а!..

Ашот проворно отпрянул назад и оглянулся по сторонам. Под каменными сводами по-прежнему, кроме него и странного, завернутого в кошму существа, никого не было. Тогда он снова открыл сверток. И на этот раз увидел белокурые волосы и лицо девчонки. Она снова начала было кричать, но Ашот, не церемонясь, зажал ей рот рукой.

— Замолчи! — зашипел он. — Чего орешь?

— А ты кто такой? — тараща на него глаза, спросила Женя.

— Какая разница! — фыркнул Ашот. — Скажи лучше, зачем ты туда залезла?

— А ты не с ними? — спросила Женя.

— С кем?

— С бандитами!

— С какими бандитами?

— Которые меня связали!

— Ни с какими я не с бандитами, — сказал Ашот и начал развязывать веревку. Она оказалась затянутой так крепко, что некоторые узлы пришлось растягивать зубами. В конце концов ему удалось вызволить Женю из кошмы. Он схватил ее за руку и буквально потащил за собой. А когда, продираясь через заросли, попытался отпустить, то почувствовал, что не он ее, а она его держит крепко-накрепко. Так они бежали до тех пор, пока лес не поредел и пещера не осталась далеко позади. И тут они, не сговариваясь, свалились на траву, чтобы отдышаться от сумасшедшего бега. И только тогда Женя разжала руку, отпустила Ашота и стала его разглядывать.

— Почему ты такой грязный и рваный? — удивилась она.

— Цха! Побывала бы ты там, где я был, посмотрел бы я на тебя, — усмехнулся Ашот.

— А где ты побывал?

— Это неважно. А вот как ты в пещере очутилась?

Женя рассказала всю свою историю. Ашот с интересом слушал ее, сочувственно качал головой, вздыхал, поминутно повторял: «Вай-вай-вай!».

— И зачем ты им понадобилась? — не понял он главного.

— Они за меня у дедушки выкуп требуют, — объяснила Женя.

— Деньги? И сколько?

— Миллион.

Ашот даже привскочил:

— Это же целый мешок денег!

— А что я, по-твоему, меньше стою? — обиделась Женя.

— Не знаю, — пожал плечами Ашот. — Смотря что ты умеешь делать. Лаваш печешь? Хаш хорошо готовишь?

— Совсем не умею, — ответила Женя.

— Ухаживаешь за виноградом? Прядешь шерсть?

— Да ты что! — отмахнулась Женя.

— Тогда за что миллион?

Женя начала было рассказывать о дедушке, но Ашот прервал ее.

— Где, ты говоришь, он живет? — спросил он.

— В Благодати, — ответила Женя.

— Вот туда мне и надо! — Ашот быстро встал, но Женя снова схватила его за руку.

— Не бойся меня, — взмолилась она. — Я пойду с тобой.

Ашот от неожиданности замялся. Дело принимало совершенно непредвиденный оборот. Он совсем не знал эту городскую девчонку. И хотя она была ему симпатична, он понимал, что она будет мешать ему в пути и он из-за нее лишь потеряет драгоценное время. Поэтому он попытался ее отговорить:

— Я очень быстро пойду. Ты за мной не успеешь.

— Успею! — еще крепче сжала Женя его руку. — Я буду бежать за тобой. И не отстану ни на шаг.

В голосе ее звучала такая мольба, что Ашот заколебался. «А может, и на самом деле не помешает? — подумал он. — Бегает она, действительно, как коза. И не хнычет… И дорогу знает…» Но тут он вспомнил напутствие взводного командира: «На тебя на одного вся наша надежда». И ответил тоже себе: «Наверняка не разрешил бы… Потому как дело такое, особое…».

— Я одна никогда не дойду до дома, — просила Женя.

«И Одинцов тоже не разрешил бы тратить на нее время», — думал свое Ашот.

— Ты человек или нет? Что ты молчишь? — На глазах у Жени блеснули слезы.

«А Серега? — вспомнил своего кареглазого друга Ашот. — Серега, пожалуй, не оставил бы человека в беде, даже если бы увидел его в первый раз». Ашот неожиданно улыбнулся.

— Ладно, пойдем, — сказал он и предупредил: — Только слушаться меня во всем.

— Хорошо! — обрадовалась Женя.

Они побежали дальше. Миновали редкий лес и увидели внизу кусты и дорогу. Ашот остановился. Надо было оглядеться: этого требовала осторожность. Но кусты мешали широкому обзору, и Женя проворно забралась на большой, поросший мхом камень.

— Там река, — сообщила она свои наблюдения. — А в ней какие-то дядьки купаются…

— Какие дядьки? — насторожился Ашот и вслед за Женей полез на камень.

— И лошади две возле куста, — продолжала Женя.

Но Ашот уже и сам хорошо видел все, что делалось на берегу. И даже разглядел то, чего не заметила Женя. Тут же возле куста, к которому были привязаны лошади, на траве лежали две винтовки, казачья форма и стояли, поблескивая на солнце голенищами, две пары сапог.

Ашот слез с камня, потянул за собой Женю. Наверное, лицо у него было очень растерянным, потому что Женя даже испугалась.

— Что случилось? — с тревогой спросила она.

— Казаки, — шепотом ответил Ашот.

— Ну и хорошо, — обрадовалась Женя. — Надо сейчас же рассказать им все о бандитах.

Ашот от неожиданности даже поперхнулся.

— Ты что? Кому рассказывать? Сами они бандиты. Еще хуже бандитов! — сказал он и укоризненно покачал головой.

— Да уверяю тебя, они ничего плохого нам не сделают, — запротестовала Женя.

Но Ашот не стал ее слушать.

— Сразу видно, что мы с тобой разные люди.

— Почему?

— Наверное, потому, что ты богатая, — серьезно сказал Ашот. — Ты миллион стоишь. А я? Да что я… Если все наше село продать — то половину таких денег не наберешь. Я тебе больше ничего не скажу. Но мне никак нельзя казакам попадаться.

— Да почему? — не могла понять его Женя.

— Врозь нам идти надо, — вместо объяснения сказал Ашот.

Но Женя снова схватила его за руку.

— Нет! Я пойду только с тобой! И ни о чем тебя больше спрашивать не буду, — пообещала она.

И опять ему стало жалко ее.

— Ладно. Второй раз ты меня уговорила, — сказал он. — Но теперь быстрей в Благодать.

— А как же мы пойдем? Поднимемся обратно в горы? — мгновенно забыв о своем обещании, снова спросила Женя.

— Там не пройдешь. Там пропасть, — сказал Ашот. — Один у нас путь, по дороге.

— Но там казаки…

— Что-нибудь придумаем. Посиди здесь, — попросил он и пополз в кусты ближе к дороге.

Что он задумал, Женя, естественно, не знала. Ее больше беспокоило, чтобы Ашот не уполз совсем. Но он через несколько минут вернулся.

— Ты верхом ездить умеешь? — вполголоса спросил он.

— С ума сошел! Мне дедушка даже близко не разрешал подходить к лошадям.

Ашот добродушно усмехнулся:

— А еще миллион стоишь! Ну да ладно. Будешь делать, что я скажу. Ползи вон до той, самой крайней сосны и спускайся на дорогу. И возвращайся не торопясь по дороге сюда. Они подумают, что ты откуда-то издалека идешь. И при тебе постесняются вылезать из воды…

— А ты куда пойдешь? — не дала ему договорить Женя.

— У тебя все одно на уме, — нахмурился Ашот. — Ждать тебя буду!

— Смотри, — пригрозила ему пальцем Женя и, прячась за кусты, поползла к сосне, стоявшей у самой дороги.

Скоро ее не стало видно. Ашот подождал еще немного и тоже пополз к дороге. А точнее, к тому кусту, возле которого лежали винтовки и к которому были привязаны кони. Он понимал, что, если казаки увидят его, ему несдобровать. Но другого выхода не было. Ждать, когда казаки уйдут? Они могли просидеть тут и день, и два. Обходить их стороной? Но склон горы обрывался глубокой пропастью, и перебраться через нее нечего было и думать. Оставалось одно — именно то, что он задумал. И он полз, старательно прижимаясь к земле. Вот и куст. Кони давно уже настороженно поглядывали в его сторону, стригли ушами, пофыркивали, но особой тревоги пока не поднимали. Очевидно, потому, что хорошо видели его. Казаки были за кустом и ниже. Они его видеть не могли. Но они уже увидели Женю. Это он понял по их разговору.

— Тю, бабу нелегкая несет, — сказал один из них недовольным тоном.

— Да это ж девка, дядя Захар. И то малая, — поправил его другой.

— Все одно, вроде срамотно при ней вылезать, — буркнул первый и добавил: — Ну-ка шумни ей, чтоб побыстрей проходила.

— Ей! Давай поскорей! Ходют тут разные! — окликнул Женю его напарник. Ашот понял: его расчет оправдывает себя. Но действовать надо без промедлений. И первым делом — обезоружить врага. «Вот так вынимается затвор», — вспомнил Ашот, как учил его Серега. Он повернул рукоятку, открыл затвор, нажал на спусковой крючок и вытащил затвор из затворной коробки. Точно ту же операцию он проделал и со второй винтовкой. А потом, не теряя драгоценного времени, забросил оба затвора в кусты. Теперь, даже если бы казаки и обнаружили его, он еще мог от них удрать. Во всяком случае, пустить в ход винтовки они уже не могли. Но это было лишь полдела. Надо было еще уйти от казаков.

Стараясь, чтобы его не заметили, Ашот отвязал коней, с ловкостью кошки вскочил на одного из них, хлестнул его, а другого коня потянул за собой на поводу. Кони легко сорвались с места и в один миг вынесли его на дорогу, навстречу Жене. Казаки, как ошпаренные, выскочили из воды и ошалело заорали ему вслед:

— Стой!

— Стой, поганец!

— Стреляй его, вражину, Петруха!

Но Ашот не обращал на эти вопли никакого внимания. Он даже не оглянулся назад. Он подскакал к Жене и, едва остановив коней, протянул ей руку.

— Залезай скорее, — скомандовал он и, подхватив Женю за руку, почти втащил ее в седло. Потом стегнул коней и поскакал вдоль дороги. Ашот хорошо сидел в седле. А Женя так вцепилась в его куртку, что оторвать ее от него нельзя было никакими силами.

Они проскакали, не встретив никого, километра три. Однако бесконечно так продолжаться не могло. Хоть и тревожное было время, дорога не пустовала. А если бы кто-нибудь увидел столь необычных всадников, то уж, конечно, заподозрил бы что-то неладное. Поэтому у развилки дороги Ашот остановился и слез на землю. Потом быстро и ловко расседлал коня, которого вел на поводу, сбросил седло в обрыв, снял узду, закинул ее в кусты, а самого коня крепко стегнул хворостиной. Скакун заржал и, почувствовав свободу, понесся в горы.

— Куда он? — спросила Женя.

— Там, за поворотом, хороший луг. Пусть попасется. — Ашот снова забрался в седло.

Они могли продолжить путь и скоро выехали бы на большак. Но Ашот боялся большой дороги и решил ехать по тропам, а то и вовсе по кустам, лишь бы подальше от чужого глаза. Однако в горах проезжих путей не так-то много, и волей-неволей очень часто приходится ехать не там, где хотелось бы, а там, где можно. Так случилось и с ними. Как ни старался Ашот держаться подальше от большой дороги, а спуститься на нее пришлось. И скоро впереди показалось село. Объехать его стороной было нельзя. Слева домишки лепились прямо к скале. Справа, сразу же за огородами, начинался обрывистый берег реки.

Проехать через село на коне или даже провести его за собой на поводу было равносильно тому, что добровольно выдать себя с головой. Конь-то явно, по всем статям, был военный, под казачьим седлом и в армейской узде. Конечно, проще всего было бы и этого скакуна прогнать в горы и дальше идти пешком. Но до Благодати было еще далеко, и у Жени наверняка не хватило бы сил. Значит, пришлось бы останавливаться, отдыхать. А время бежало, летело, и патронов у защитников пещеры, Ашот знал, становилось меньше с каждой минутой… Нет, идти пешком они не могли. Женю надо было на чем-то везти. Надо было снова искать выход из положения, и Ашот задумался.

— А мы есть что-нибудь будем? — спросила вдруг Женя.

— Есть? — Ашот даже не сразу понял, о чем она говорит.

— Ну да, есть, — повторила Женя. — Чувствуешь, как вкусно пахнет?

Ашот невольно втянул носом воздух и сразу почуял запах шашлыка. Ел он последний раз вместе с Серегой еще в обозе, ровно сутки назад. Пообедали они тогда, покормили раненых, двинулись по дороге дальше, а потом началось…

— Барашка жарят, — глотая слюну, сказал он.

— Может, хоть хлебца нам дадут, — вздохнула Женя.

— Шомполов нам дадут, если поймают. — Ашот остановил коня, спешился и помог Жене спрыгнуть на землю. Он кое-что уже придумал и теперь, подстрекаемый голодом, начал действовать энергично. Послав Женю наблюдать из-за камней за селом — нет ли там белых, — Ашот расседлал скакуна и, как и в первом случае, бросил седло в речку. Женя скоро вернулась и сообщила, что в селе, очевидно, никого чужих нет. Собаки не лают. Жителей тоже почти не видно. По улице бродят куры и овцы…

— Тогда иди в село впереди меня. Будто мы и знать друг друга не знаем. Ты сама по себе, а я сам по себе, — сказал Ашот. — А за селом спрячься где-нибудь и жди меня.

— Хорошо, — сказала Женя. И добавила: — Только ты недолго.

Ашот в ответ махнул рукой: «Иди!».

Женя заспешила. А он, подождав и поотстав от нее, повел коня прямо к дому лавочника.

Село было ему знакомо: он бывал в нем раньше. Ашот подошел к лавке и, привязав коня у крыльца, по ступеням поднялся в дом. В лавке хозяин и хозяйка, уже немолодые, толстые, один с аршином, другая с ножницами в руках мерили и резали материал. На Ашота они взглянули мельком и продолжали свое занятие. Покупателей в лавке не было, и Ашоту это было на руку. Он откашлялся для важности и, понизив, насколько мог, голос, спросил:

— Кто здесь хозяин?

Толстяки снова мельком взглянули на него, и мужчина сердито буркнул в ответ:

— А ты что, слепой?

— Вас двое. А мне хозяин нужен, — нимало не смутившись, продолжал Ашот.

— Зачем он тебе? — спросил мужчина.

— Дело есть, — ответил Ашот.

— Какое дело? И кто ты такой? — снова спросил лавочник.

— Табунщики мы. На Черных камнях пасем. Знаешь? — в свою очередь спросил Ашот.

— Ну и что? — насторожился лавочник.

— Меня старший прислал. Ишак нам нужен, — объяснил Ашот.

— Ха! — засмеялась жена лавочника. — Ишак всем нужен.

— Мы заплатим, — сказал Ашот.

— Кто «мы»? Царь Николай второй? — засмеялся теперь уже и лавочник.

— Старший придет — заплатит, — сказал Ашот.

— Ну вот, когда придет, принесет деньги, тогда и будем говорить, — отрезал лавочник.

— Мне ишак сейчас нужен, — на своем стоял Ашот.

Жена лавочника всплеснула толстыми, как колбаса, висевшая на полке, руками.

— Он считает нас дураками! Кто же даром даст тебе ишака?

— Зачем даром? — усмехнулся Ашот. — Я вам в залог оставлю коня.

За прилавком прекратилась всякая суета. Потом лавочник изобразил на своем масленом, как блин, лице что-то вроде улыбки и переспросил:

— Коня, говоришь?

— Да! — холодно отчеканил Ашот.

— Где же он? — пожелал узнать лавочник.

Ашот указал на окно. Лавочник и его жена проворно вышли из-за прилавка и прильнули к стеклу. Ашоту даже показалось, что они о чем-то пошептались. Но он не слышал их слов. Он, не отрываясь, смотрел на колбасу. И в животе у него словно кошка вдруг поскребла лапой. Только на второй, а может быть, даже на третий раз Ашот услышал, о чем его спрашивает лавочник:

— Это твой конь?

— Он самый, — снова настраиваясь на деловой тон, заверил Ашот.

— А может, ты украл его? — хихикнул лавочник.

Ашот понял: настал самый критический момент. И если он сейчас не убедит лавочника, ему уже никогда не удастся осуществить свой план. Он придал своему лицу самое презрительное выражение и даже сердито сплюнул.

— Тьфу! Я напрасно трачу время! Мне говорили — иди к попу, он даст двух ишаков, — сказал Ашот и решительно повернулся к выходу.

Он уже не видел, как у лавочника широко, словно собирались выкатиться, раскрылись глаза. Как он глотнул ртом воздух, точно рыба, выброшенная на берег, и протянул вслед за Ашотом руки. Но он услышал его голос:

— Подожди, дорогой! Зачем идти к попу? У святого отца и так всего много!

— Ему сам господь бог помогает! — вторила мужу толстая лавочница.

Ашот обернулся.

— Кто же нам, бедным людям, поможет? — схватил Ашота за руку лавочник.

— Я теперь вспоминаю: у Черных камней всегда пасли табун.

— Так что будем делать? — спросил Ашот.

— Веди коня во двор, — сказал лавочник.

— А где ишак? — снова спросил Ашот.

— Он там уже давно тебя дожидается, — заискивающе улыбался лавочник.

Ашоту очень хотелось попросить у лавочника в придачу к ишаку еще немного колбасы и хлеба. Но он побоялся, что это вызовет подозрение и расстроит так великолепно совершенную сделку. И промолчал. А чтобы ненароком какие-нибудь слова по этому поводу у него не вылетели изо рта сами, крепко, до боли в зубах, сжал челюсти.

Когда Ашот завел во двор коня, лавочник так быстро закрыл за ним ворота, что было похоже, будто за ним гнались собаки. Он сразу же подвел коня к кормушке, насыпал в нее овса, стал гладить его шею и, кажется, совсем забыл об Ашоте. Он даже не оглянулся, когда Ашот повел со двора ишака. Но Ашоту было не до проводов. Ему все еще казалось, что лавочник вот-вот одумается, и он спешил убраться из села.

Женя встретила его за околицей.

— Где наш конь? — изумилась она.

— Теперь это — наш конь, — важно сказал Ашот.

— Как же мы поедем на нем? Он таков маленький…

— Ты поедешь, — объяснил Ашот.

— А ты?

— А я буду вас обоих погонять. А то вы и за неделю не доберетесь до своей Благодати.

Ашот помог Жене забраться на спину длинноухого «скакуна» и по-хозяйски хлопнул его ладонью по крупу:

— Шевелись, душа любезный! Нам еще топать и топать.

Ашот не знал, что когда он скрылся за поворотом, лавочник схватился за живот от смеха, как ему здорово удалось надуть мальчишку и почти задаром приобрести такого красавца скакуна. Но жена лавочника стояла в сомнении.

— Чему радуешься, конь-то и правда ворованный! Видно, что военный.

— Это сейчас видно! Ночью перекуем, пострижем гриву, поменяем узду и угоним в горы. Месяц-другой пройдет, тут и белые, и красные сто раз переменятся! Кто тогда его найдет?

— А я бы и ночи ждать не стала, — сказала лавочница. — Тропа в горы прямо за садом начинается…

— А… — лавочник отмахнулся от нее, как от назойливой мухи. — Свинья не выдаст, боров не съест.

Глава 7.

За селом навстречу Жене и Ашоту протарахтела арба, прогнали овец, везли сено, шли женщины с большими кувшинами на плечах. Все это были мирные люди, занятые своими заботами и делами. И наверняка никто из них не желал зла ни Ашоту, ни Жене. Но они видели ребят, с любопытством их разглядывали, особенно по-городскому одетую Женю, так неумело сидевшую на спине ишака. Это очень не нравилось Ашоту. Женя явно не думала ни о какой опасности. И наверное, даже о бандитах забыла. Но он-то прекрасно понимал, что казаки не станут сидеть сложа руки, что они или уже начали их искать, или вот-вот рванут за ними в погоню. При этом они будут спрашивать всех встречных и поперечных, не попадались ли им в пути двое, лет по двенадцати, один оборванный, другая в модном городском платье и сапожках. И тогда любая из этих только что встреченных ими на дороге крестьянок, со страху не задумываясь, даст казакам все интересующие их сведения.

Ашот был бы рад свернуть с дороги снова в горы. Но, как назло, им не попадалось ни одной тропы. Он присматривался к окрестностям, ничего не находил и беспрестанно подгонял ишака. На душе у него было тревожно.

Женя молчала. Казалось, она всецело была поглощена своими мыслями. И вдруг Ашот услышал, как она всхлипнула. Он посмотрел на нее и увидел на ее щеках слезы.

— Чего ревешь? — сурово спросил Ашот.

— Есть хочу. — Женя размазала по лицу слезы.

— А я, думаешь, не хочу? — Ашот смягчился и подумал, что, пожалуй, все же зря не вытребовал у лавочника колбасы и хлеба.

— Я сутки в рот не брала ни крошки, — всхлипывала Женя.

— Я тоже, — сказал Ашот. Но воспоминания об этих сутках, за которые так много всего произошло, вернули его к мысли о том, ради чего он почти бежал сейчас по этой пыльной дороге, немилосердно нахлестывая ишака. В нем словно вдруг что-то оборвалось. И он продолжал уже совсем иным тоном: — Ну и что из этого? Мы с тобой здоровые! Катаемся, понимаешь, на свежем воздухе. А там люди гибнут. Раненые без воды мучаются!

Теперь пришла очередь недоумевать Жене.

— Какие раненые? О чем ты говоришь? — она уставилась на Ашота.

Он понял, что сгоряча выпалил лишнее. Но у него тоже силы были на исходе.

— А… — неопределенно махнул он рукой вместо объяснения.

— Не хочешь говорить, тогда накорми меня, — капризно сказала Женя.

— Чем? — пожелал узнать Ашот.

— Мне совсем чуть-чуть надо, — взмолилась Женя. — Совсем маленький кусочек хлеба.

— Где я его возьму?

— Попроси у кого-нибудь. Вон впереди деревня! — указала она рукой.

Женя сидела на ишаке, и ей было видно, что там впереди. Ашот же шел сзади и ничего не видел. Но сейчас он привстал на цыпочки и тоже увидел в низине серые крыши домов. «Может, на самом деле достать чего-нибудь съестного? Идти еще далеко. Может, и в горах прятаться придется. Тогда голодным крышка. Оба ноги протянем», — подумал Ашот и сказал:

— Хорошо. Я достану еды. Но только дальше ты пойдешь пешком.

— Пожалуйста! — даже обрадовалась Женя. — Думаешь, такое большое удовольствие сидеть на твоем осле?

— И еще! — оставил ее без ответа Ашот. — Будешь мне помогать.

— В чем? Что надо делать? — сразу оживилась Женя.

— Делать — ничего. Молчать надо, — потребовал Ашот.

— Что значит «молчать»? — не поняла Женя.

— Совсем молчать. Будто совсем говорить не умеешь. Будто ты немая!

Женя задумалась.

— А обманывать нехорошо, — вдруг сказала она.

— Знаю, — согласился Ашот.

— А зачем тогда учишь?

— Не обманывать учу. Молчать учу. Это разные вещи.

— А почему я должна молчать? — Женя хотела знать истину.

— Потому, — Ашот подыскивал слова, — что хотя ты и стоишь миллион, все равно обязательно что-нибудь не то скажешь.

— Значит, ты мне не доверяешь, — сделала вывод Женя.

— Доверяю. Но не совсем, — уточнил Ашот.

Так с разговорами они зашли в деревню. Ашот сразу выбрал дом побогаче и погнал к нему ишака. Возле дома он остановился и постучал в окно. Окно открылось. На улицу выглянул сморщенный старик с большим носом и маленькими подслеповатыми глазками. Посмотрев на Ашота и, очевидно, решив, что тот просит милостыню, он сердито спросил:

— Зачем беспокоишь?

— Купи ишака, добрый человек, — без дальних разговоров предложил Ашот.

— Кто продает? Ты? — не поверил старик.

— Откуда у меня может быть ишак, добрый человек? Она продает, — кивнул Ашот в сторону Жени. — Мое дело — погонщик.

— Она? — оценивающе взглянул на Женю старик. Но, очевидно, городская одежда Жени внушила ему доверие, и он продолжил разговор: — Сколько же она за него хочет?

Ашот назвал цену. Подслеповатые глаза старика раскрылись и стали круглыми, как у орла. Ашот испугался, что старик рассердится, и быстро добавил:

— Не дороже, чем все просят, добрый человек. А ишак что надо. Хорошему коню не уступит.

Старик не дослушал. Он с шумом захлопнул окно и скрылся за занавеской. Ашот не ожидал такого оборота и невольно обернулся и посмотрел на Женю. Та молчала. Но глаза ее лучились откровенной усмешкой. Это совсем обескуражило Ашота, тем более что не он, а она только что плакала и просила его раздобыть хоть кусочек хлеба. Ашот уже собрался было задать ей вопрос, что, собственно, так развеселило ее, как дверь дома распахнулась, и на крыльце появился тот же старик, но уже в большой мохнатой шапке. И уже не орлиные глаза, а горящие угли светились у него из-под нависших бровей. Старик проворно спустился по лестнице и дважды обошел ишака, насквозь прожигая его пристальным взглядом. Потом он спросил Женю:

— Ваша скотина?

Женя отрицательно покачала головой. Ашот остался этим доволен. Но у старика глаза засверкали еще сильней.

— А чья же? — сразу насторожился он.

— Дедушкина, — совершенно четко вдруг ответила Женя.

— А где дедушка? — сотворил что-то наподобие улыбки старик.

— Болен, — также категорично ответила Женя.

— Чем болен? Тифом? — сразу отпрянул старик.

— Сердце у него болит, — успокоила его Женя.

Старик снова заулыбался.

— А, это хороший болезнь, очень хороший, — забормотал он. — И ишак тоже хороший. Я его покупаю. Только зачем вам, мои дорогие внучки, деньги? Что они сейчас стоят? Одно название. И те, того и гляди, жулики украдут. Послушайте меня — старого человека. Я дам вам козу.

— Козу? — так и поперхнулся Ашот.

— Самую хорошую, — заверил его старик. — И еще столько хлеба и сыра, сколько вы унесете.

— Да зачем нам коза? — завопил Ашот.

Старик изобразил на своем морщинистом лице крайнее удивление.

— Как зачем? — развел он руками. — Коза это шерсть. Это шкура. Это мясо. Это такое молоко, от которого самое больное сердце поправится. Пусть меня накажет господь бог, если я вру!

Сказав это, он набожно перекрестился и дважды громко хлопнул в ладоши. Все остальное завершилось в считанные минуты. Старик быстро загнал ишака во двор, крикнул какой-то женщине, чтобы она поскорее приготовила лаваш и чанах, а сам скрылся в сарае. Через минуту он уже выгнал оттуда во двор козу. Коза была белоснежная и очень красивая. У нее были небольшие рожки, черная звездочка на лбу, огромные темные глаза, а на шее красивый пунцовый бант. Коза сказала «Бе-е-е-е» и грациозно помотала головой.

— Точно как у Эсмеральды! — воскликнула Женя и захлопала от восторга в ладоши.

— Даже лучше, хотя я, честное слово, не знаю, где живет этот ваш Эсмеральд, — сказал старик и протянул Жене веревку, за которую была привязана коза.

В это время во дворе появилась женщина, по самые глаза закутанная черным платком. Она вынесла ароматно пахнущий хлеб и сыр. Вид и запах съестного так подействовал на голодных ребят, что они, сразу забыв обо всем на свете, схватили у женщины и то и другое и, не взглянув больше ни на старика, ни на женщину, поспешили вместе с козой со двора. А старик, в свою очередь, поспешил скорее закрыть за ними ворота.

На улице Женя тянула козу за веревку, а Ашот покрикивал на нее сзади. Коза послушно бежала вперед. Однако возле крайних домов ее бег заметно стал медленнее. А за околицей она и вовсе пошла шагом.

— Слушай! Мы так и до вечера не дойдем! — взмолился Ашот и свернул с дороги на тропу, ведущую в гору.

Коза прошла от поворота шагов десять и пошла еще медленнее.

— Я вот тебе сейчас задам! — грозно прикрикнул на козу Ашот и, перехватив у Жени из рук веревку, потянул сильнее. Красивая коза на сей раз сказала «М-е-е-е-е» и замотала головой. Ашот уперся. Веревка лопнула. Ашот бросил веревку и схватил хворостину.

Глава 8.

Дважды казаки пытались взять пещеру штурмом и оба раза с большими потерями откатывались назад. Есаул Попов неистовствовал, божился, что не оставит в живых ни одного защитника каменного гарнизона. Но прорваться через баррикаду, закрывающую вход в пещеру, казакам так и не удалось. Они пробовали забросать баррикаду гранатами. Однако оказалось, что обороняющиеся успели воздвигнуть в пещере второй вал из камней, так что гранаты не нанесли защитникам пещеры существенного урона.

— Всех задушу! Голодом заморю! Шкуру с живых сдеру! Ремни на спине вырежу! Понадобится — неделю тут простою! Две! Три! Но ни одной живой душе не дам выйти наружу! — кричал из-за укрытия Попов защитникам пещеры.

В ответ прогремело несколько выстрелов. Пули защелкали по камням, ранив осколками есаула в лицо. Попов выругался, сел на разостланную бурку и приказал подать водки. В этот момент пред ним предстал Чибисов со своим напарником. Оба растрепанные, мокрые от пота, без лошадей, с винтовками без затворов. Чтобы добраться до своих, им пришлось лезть через гору. Есаул сразу понял по их виду, что с казаками случилось что-то недоброе.

— Ну? — грозно прорычал он, уставившись на Чибисова тяжелым, как свинчатка, взглядом.

— Выхода из пещеры по ту сторону горы, ваше благородие, мы не нашли, — вытягиваясь в струнку, доложил Чибисов.

— А почему в таком виде? Почему пешком? — еще больше нахмурился Попов.

Чибисов рассказал все, что с ними случилось.

— Что? Два шкета? — не поверил своим ушам Попов. И вдруг взорвался: — Врешь! Оба врете, канальи! — рявкнул он и плеснул в лицо Чибисову недопитую водку из стакана.

— Как есть, сущая правда, ваше благородие! — вытаращив глаза, оправдывался Чибисов.

— Так как же они тогда вас одурачили? — ничего не желал слушать Попов.

— Связные это их были! А вы их упустили. А теперь врете мне! И про выход врете! Под трибунал пойдете!

Чибисов и его напарник стояли бледные как полотно.

— Всю жисть верой и правдой служу, ваше благородие. И тапереча нет моего обмана. Уж не знаю, кто они такие, но своими глазами видел — малец и девчонка. На коня вскочили и ходу, — поклялся Чибисов.

— Куда же они поскакали?

— Не могу знать, ваше благородие. Только дорога тут одна до самой Благодати. А там на мосту патруль наш. И деться им некуда. Окажите последнее доверие, ваше благородие. Век буду бога молить — разрешите поймать поганцев? — бухнулся перед ним на колени Чибисов.

Попов поднялся с бурки.

— Не разрешаю. А приказываю. И сам с вами поеду! И если ты мне не докажешь, что все было именно так, а не иначе — запорю шомполами! — пообещал Попов и вскочил на коня.

Через несколько минут пять всадников, нахлестывая коней, уже мчались по дороге.

Впереди скакал Чибисов. Он спешил и старался. Конечно, не очень-то было приятно ему, георгиевскому кавалеру, выслушивать распекания есаула. Но слава богу, что дело только этим и ограничилось. Крутой нрав есаула знали все. И если он обещал вкатить сотню-другую шомполов — можно было не сомневаться: вкатит. И Чибисов спешил…

Они выехали к тому месту, где купались.

— Аккурат тут все было, ваше благородие, — приосадив коня, доложил Чибисов.

Попов в ответ только мрачно взглянул на него и, не останавливаясь, помчался дальше. Доскакали до развилки дорог и остановились.

— Так куда же они направились? — нетерпеливо спросил Попов.

Казаки спешились, разбрелись по обоим направлениям, внимательно разглядывая следы подков.

— Нашел! Нашел, ваше благородие! — раздался вдруг счастливый голос молодого казака. — Седло свое нашел!

Все обернулись на его голос. Молодой казак указывал под обрыв. У самой воды, на ветвях старой ветлы, словно подстреленная птица с распростертыми крыльями, висело седло. Очевидно, у Ашота не хватило силенок добросить его до воды, и оно застряло на дереве. Казака спустили на ремне вниз, он подхватил седло и поднял его наверх.

— Мое! Ей-богу, мое! — повторял он.

— Мне те двое нужны! — оборвал его Попов.

— Похоже, следы и туда и сюда пошли, господин есаул, — доложил казак.

Попов посмотрел на карту.

— У деревни обе дороги сходятся. Двое давайте налево, остальные за мной, — приказал он.

Казаки разъехались. Группа Попова проскакала еще версты три и нашла второе седло. Теперь уже радовался Чибисов и благодарил царицу небесную матушку-заступницу за то, что не оставила вниманием раба своего.

— Не уйдут, ваше благородие. Под землей, а найду. Истинный крест! — клялся он.

— А не найдешь — я свое слово держать умею, — предупредил есаул.

У околицы остановились. Подождали тех, кто поехал в объезд. Скоро казаки спустились с горы, гоня перед собой угнанного у них коня.

— Только в горы заехали, а он тут как тут, пасется на лугу. Мы к нему, а на нем узды нет, — рассказывали они.

— А этот след прямиком в деревню ведет, — доложил Чибисов.

— Почему знаешь? — недоверчиво спросил есаул.

— Мой конь, ваше благородие, на правую сторону особыми подковами кован. По четыре шипа на каждой. Чтоб ненароком в обрыв не слетел. Вон, на дороге, все видно, — объяснил Чибисов.

Есаул нагнулся с седла, посмотрел на необычный след.

— По-умному уходят твой беглецы, Чибисов. Вряд ли проехали они через деревню, — заметил он.

— Вот и я думаю, ваше благородие, не стоит нам за ними дальше гнаться, — обрадовался Чибисов тому, что голос есаула стал мягче. — Разрешите, я наперед на своих двоих разведаю?

— Давай, — кивнул есаул.

Чибисов как собака метнулся по следу и безошибочно вышел к дому лавочника. За ним, не торопясь, двигалась вся группа. След подвел Чибисова к коновязи, потом к воротам…

— Похоже, здесь они, ваше благородие, — доложил Чибисов.

Есаул сделал знак рукой. Казаки тотчас окружили дом. А Чибисов ловко перемахнул через забор и очутился в саду. Там он снова нашел след двойных шипов, который привел его к сараю. Чибисов распахнул ворота сарая и сразу же увидел своего вороного. Конь приветливо заржал. Чибисов быстро отвязал его я вывел из сарая. И тут перед ним, словно из-под земли, появился лавочник. Жирное небритое лицо его расплылось в угодливой улыбке.

— Вот и хозяин нашелся. А я думаю, где его искать, — залебезил он перед казаком.

— Пой, пой, — мрачно оборвал его Чибисов. — Мы еще дознаемся, как он к тебе попал.

— Привели мне его. Накажи меня господи, привели! — поклялся лавочник.

— А ну, пошли к есаулу! — Чибисов схватил за шиворот лавочника и потащил к воротам.

Лавочник не упирался: саженного роста казак мог ведь и ребра переломать. Он только оправдывался:

— Я ему овса дал. И хлеба дал. И воды ключевой принес…

— Мели, мели… — Чибисов вытолкнул лавочника из ворот.

Есаул Попов начал допрос без лишних слов.

— Так откуда у тебя, любезный, этот конь? — спросил он, поигрывая нагайкой.

Лавочник решил представить все господину офицеру в самом выгодном для себя свете.

— Я сразу догадался, что это ваш конь. И подумал: надо забрать его у мальчишки.

— Что же он, так тебе его и отдал, за здорово живешь? — усмехнулся Попов.

— Какое! Лучшего ишака взамен взял! — поклялся лавочник.

— Говори, куда делся этот оборванец!

Лавочник угодливо развел руками.

— Этого, господин офицер, не знаю.

— Пойдешь с нами, — решил есаул. — Поищешь своего длинноухого. Найдешь — твое счастье. Не найдешь — казачки научат тебя, как зариться на казенное имущество.

На лице у лавочника отразился испуг.

— Господин офицер, где же я его буду искать? Помилуйте! — взмолился он.

— Помилуем его, казачки? — усмехнулся есаул.

Казаки плотным кольцом окружили лавочника.

— Да что с ним толковать, ваше благородие, — выступил вперед Чибисов. — Все они одним миром мазаны. Куда узду замотал, волчья сыть?

Лавочник в страхе отшатнулся. Но было поздно. Чибисов резко взмахнул нагайкой и со свистом опустил ему на спину. Лавочник взвыл от боли. И этим только развеселил казаков. Удары посыпались на него со всех сторон и продолжали сыпаться до тех вор, пока есаул не остановил своих подчиненных.

— Ему еще ишака искать, казачки.

Лавочника взгромоздили на свободного коня, и вся группа поскакала по дороге на Благодать.

Глава 9.

Как только тропа привела ребят в горы, Женя сразу попросила:

— Давай присядем на минуточку…

— Какое присядем! Не видишь — темнеет! — завопил Ашот, подгоняя козу.

Женя огляделась по сторонам. Солнце уже скатилось за гору и оттуда посылало в небо желтоватые, белые и розовые лучи. Они устремлялись в синюю высь в там бесследно таяли. В лощинах, под кручами, и в ущельях начали сгущаться сумерки. И от этого, казалось, посинел и загустел весь воздух над горами.

— А как же мы будем есть? — снова спросила Женя.

— Как все люди, на ходу! — Ашот оторвал кусок лаваша, сунул его в рот и аппетитно задвигал челюстями.

— А дедушка говорит, что на ходу есть вредно, можно подавиться, — заметила Женя.

— Ха! — непроизвольно вместо ответа вырвалось у Ашота.

И слышались в этом возгласе и насмешка, и удивление, и негодование.

— Я не то что на ходу, на бегу всю жизнь согласен есть. Лишь бы было что, — сказал он и снова набил рот хлебом и сыром.

— А еще дедушка говорит, что перед едой надо руки помыть, — продолжала Женя.

Ашот посмотрел на свои руки, повернул их ладонями вверх, вниз, потом вытер о бока своей куртки и, решив, что сделал все, что требовалось, спокойно продолжал есть.

— И еще дедушка говорит, что руки обязательно надо мыть с мылом! — не отставала Женя.

Ашот даже остановился.

— Да? А где его взять, это мыло? У нас во всей деревне его не видели уже сто лет!

Он сказал это с обидой и с упреком. И Женя смутилась. Поняла, что, пожалуй, зря придирается к нему. Ведь, в общем-то, он очень хороший парень: и добрый, и сообразительный. А если многого не знает, так разве он в этом виноват? Жене стало жалко его.

— Конечно. Сейчас война, — вздохнула она.

— Вот тебе и «конечно»! — передразнил ее Ашот. Но очевидно, Женя задела его за живое. Он еще долго что-то ворчал, а потом сам перешел в атаку.

— Очень твой дедушка много знает. А про Ленина он слышал? — явно надеясь поставить Женю в тупик, почти торжественно спросил он.

Но Женя в ответ только засмеялась.

— Да Ленина весь мир знает! — совсем по-доброму сказала она. — А дедушка всегда говорил, что Ленин — самый большой человек на свете.

Ее тон, наверное, подействовал на Ашота больше всего. Он вдруг перестал ершиться:

— А вот я ничего про товарища Ленина не слыхал. Только вчера мне о нем наши бойцы рассказали. И ты расскажи, что ты знаешь…

Они говорили, а шли давно уже с остановками, тянули козу за рога, подталкивали ее сзади до тех пор, пока она вдруг окончательно не остановилась.

Ашот взмахнул хворостиной и стегнул козу по спине. И в тот же момент она, вырвавшись из рук Жени, ловко поддала рогами Ашоту под бок. Ашот от неожиданности всплеснул руками и кубарем полетел в траву.

— Вай! — закричал он.

Женя расхохоталась.

— Чтоб тебя волки сожрали! — запричитал Ашот, вставая.

Женя поймала козу за веревку, но та и не думала вырываться.

— Животных надо любить. С ними надо обращаться ласково, — сказала Женя.

Коза все это выслушала. А когда Ашот снова взялся за хворостину, легко поднялась на задние ноги и, стремительно бросившись вперед, дала ему такого тумака в живот, что Ашот как мяч полетел в кусты. После этого коза снова вернулась к Жене и как ни в чем не бывало ласково потерлась о ее ноги.

— Теперь я понимаю, почему этот старый черт так быстро запер за нами ворота! Вот жулик! — причитал Ашот. — Чтоб его тот ишак сбросил в пропасть!

Они свернули по тропинке в обход большого, лежавшего на пути у них камня. Прошли сквозь заросли карагача и очутились на поляне. И тотчас же на них с громким лаем бросился большой мохнатый пес. Женя вскрикнула и нырнула за спину Ашота. А Ашот схватил с земли толстый сук и замахнулся на пса.

— Назад! — скомандовал он.

Пес лаял, но не бросался и не пытался их укусить. Он просто не хотел пускать их на поляну дальше. И еще он пытался отбить у них козу. Коза рванулась в горы, но лохматый пес немедленно ее догнал и завернул на поляну. И только тогда и Ашот и Женя увидели, что в дальнем конце поляны сбилось в табун стадо овец и навстречу им от стада идет человек — в бурке, высокой шапке, с палкой в руке. И еще они заметили в стороне от табуна неяркое пламя костра.

Человек в бурке крикнул: «Верный, замолчи!» — и пес сразу перестал лаять.

— Кто это? — испуганно спросила Женя.

— Наверное, чабан, — ответил Ашот.

Человек в бурке подошел к ребятам.

— Откуда вы? — спросил он, с любопытством разглядывая их.

— Мир тебе, — ответил Ашот.

— Хорошо. Пусть будет так. Мир вам обоим, — прекратил расспросы чабан.

Они помолчали, продолжая разглядывать друг друга. У чабана было строгое, словно высеченное из камня лицо, небольшие усы, прямой нос, внимательные и добрые глаза.

В горах темнеет быстро. Сумерки на поляне стали уже совсем серыми, и все окружающее утонуло в них, как в тумане. Разглядеть чабана досконально Ашот уже не мог. Но то, что он смотрит на них приветливо и не сделает им зла, Ашот понял сердцем. Он сам два года пас чужих овец, знал, как нелегко достается чабанам хлеб, и сразу проникся к незнакомцу полным доверием.

— Скажи, пожалуйста, куда ведет эта тропа? — спросил Ашот.

— Вокруг поляны, — ответил чабан.

— А дальше?

— А дальше снова вниз, на большую дорогу.

— А нам в Благодать надо, — сказала вдруг Женя.

Чабан, как показалось Ашоту, чуть заметно усмехнулся.

— Ночью в горах только шакалы бегают да волки, — сказал он.

— Что же нам делать? — задумался Ашот.

— Идемте к моему огню. Там виднее, там что-нибудь придумаем, — предложил чабан.

Оставалось только согласиться. Тем более, что чабан, не говоря больше ни слова, повернулся и пошел туда, где разгорался костер.

Возле костра был устроен шалаш. Чабан пригласил ребят в шалаш и подбросил в костер хворосту. Потом он достал из мешка хлеб, лук, вареное мясо и угостил ребят.

Пока ребята ели, чабан молчал. Но когда они, по его мнению, насытились, сказал вроде бы самому себе:

— В Благодать проще всего идти нижней дорогой.

Ашот сделал вид, что не расслышал его слов. Но Женя выпалила всю правду:

— Нам там идти нельзя. Там казаки.

Ашот от ее слов даже дышать перестал. Он точно подавился бараниной, и глаза у него широко раскрылись и застыли. Чабан все отлично понял и пришел Ашоту на помощь.

— Утром я покажу вам другую дорогу. А сейчас давайте спать, — сказал он и, чтобы окончательно успокоить Ашота, добавил: — У меня с казаками тоже свои счеты.

Уснули ребята мгновенно. Усталость свалила их, словно скосила косой. И спали они крепко, как убитые. Но едва над горами появилась огненная корона солнечных лучей, чабан разбудил своих гостей. Он уже вскипятил на костре воду, заварил чай и напоил Ашота и Женю. Пока они прихлебывали из кружек душистый горячий напиток, он, не торопясь, говорил:

— Две дороги ведут в Благодать. И на обеих вы можете встретить казаков. Пробиваться вам надо третьим путем: по реке. До реки вас доведет Верный. Там сядете в лодку и поплывете вниз. Держитесь ближе к правому берегу. А наблюдайте за левым. Как увидите на левом берегу два сухих дерева у старых развалин, причаливайте к ним. Лодку привяжите к кустам, а сами бегите в лес. Идите прямо против солнца, не сворачивайте никуда. Часа через два придете в Благодать.

— А кто же лодку назад пригонит? — спросил Ашот.

— Кто надо, тот и пригонит, — заверил Ашота чабан. — Идите. Не теряйте времени. Сюда казаки в любой момент могут нагрянуть.

Ребята вышли из шалаша. Неподалеку мирно паслась их коза, а рядом с ней сидел Верный. Чабан подозвал пса и, указав рукой на Ашота и Женю, сказал:

— С ними пойдешь. Веди их к реке. Покажи лодку.

Пес в ответ завилял хвостом и ткнулся кудлатой головой в ногу хозяина.

— Хороший, хороший, — ласково потрепал пса за загривок чабан и снова обратился к ребятам: — В путь добрый.

Ашоту не хотелось прощаться с этим гостеприимным человеком, хотелось его отблагодарить. И Ашот придумал.

— Спасибо тебе за все, — сказал он. — Прощай. И возьми, пожалуйста, от нас в подарок нашу козу.

— Такой подарок можно делать только врагу, — добродушно улыбнулся чабан.

Ашот растерялся.

— Не обижай нас! Мы от чистого сердца!

— От всего сердца, — подтвердила Женя. — А дедушка потом обязательно найдет вас и еще отблагодарит.

— И вы тоже не обижайтесь, — весело сказал чабан. — Только эту рогатую ведьму у нас вся округа знает. Она с одним лишь Верным дружит. Что у вас выменял на нее старый Геворк?

— Ишака, — ответил Ашот.

— Вот плут! Ну, да ладно, пусть пасется вместе со стадом. — И чабан уже совсем серьезно добавил: — Говорят, красные уже подходят к Благодати…

— А как вас зовут? — спросила Женя.

— Сурен, — ответил чабан. — А прозвище «Каторжный». Меня тоже вся округа знает…

Верный побежал рысцой вперед. Ашот и Женя поспешили за ним. Пока шли через поляну, они несколько раз оглядывались и махали чабану руками. Он тоже один раз махнул им в ответ. А йотом стоял не шевелясь, как изваяние, и молча глядел им вслед.

— Какой хороший человек, — сказала Женя, когда чабана не стало видно. — Я никогда не думала, что в горах есть такие люди.

— Только в горах такие и есть, — гордо сказал Ашот.

— А почему он каторжный?

— Наверное, политический, потому и каторжный, — решил Ашот. — Наш Одинцов тоже на каторге был. Даже два раза.

— Какой Одинцов? — не поняла Женя.

— Да там один… — замял разговор Ашот.

— Где «там»? Где? Ты уже сколько раз проговаривался! — обиделась Женя.

— То про какой-то отряд. То про каких-то раненых. То у тебя кто-то там гибнет. Думаешь, я такая уж глупая и ничего не понимаю?

— Ничего я тебе не скажу, — Ашот насупился. — Но и ты не храбрись. Думаешь, казаки простят нам лошадей? Думаешь, они нас не ищут? Беги быстрее, пока ноги несут. Поймают — от них миллионом не отделаешься. Сбросят в ущелье и еще посмеются.

— Ладно, — вздохнула Женя, — не пугай. Я думала, раз мы с тобой подружились, значит, у нас не должно быть друг от друга секретов. Но если ты без секретов не можешь, то пожалуйста. Молчи. Когда-нибудь все равно все расскажешь.

— Когда-нибудь, конечно, — согласился Ашот.

Он и не подозревал, что это «когда-нибудь» наступит очень и очень скоро, потому что буквально с этой минуты их сравнительно спокойному путешествию пришел конец. Верный, бежавший впереди, вдруг ощетинился, злобно заворчал и бросился в кусты. А из кустов прямо под ноги ребятам выкатился забавный, пушистый медвежонок и с любопытством уставился на них черными глазенками. При этом он все время тянул к ним носом, жадно улавливая долетавшие до него незнакомые запахи. Он был таким хорошеньким, что Женя не раздумывая бросилась к нему. И в тот же момент навстречу ей из кустов, злобно облаиваемая Верным, вывалилась огромная медведица. Она рявкнула, встала на дыбы и пошла на Женю. Женя остолбенела. Страх парализовал ее. Она даже не заметила, как впереди нее очутился Ашот и так же, как и при встрече с Верным, закрыл ее от страшного зверя собою.

А медведица наступала. Широко раскинув лапы и открыв пасть, она медленно двигалась вперед. От ребят ее отделяли считанные метры. И тогда Женя, повинуясь скорее инстинкту, чем каким-то соображениям, сорвала с головы Ашота шапку и швырнула ее в пасть зверя. Медведица на лету перехватила шапку лапой и ударом отбросила ее в кусты. И в тот же момент Ашот с воплем: «Ты с ума сошла!» — как тень метнулся за шапкой.

Неизвестно, чем бы закончилась эта встреча с лесной хозяйкой, если бы не Верный. Он бросился на медведицу сзади и схватил ее за гачи. Почувствовав остроту собачьих клыков, медведица закрутилась на месте, стараясь поддеть пса лапой. Но Верный ловко увертывался от страшных когтей, то и дело хватая зверя зубами. В конце концов медведица села.

Ашот схватил Женю за руку и потащил ее в сторону от этого места. Чем дальше они убегали, тем, казалось, быстрее несли их ноги. Но это не мешало Ашоту на чем свет стоит ругать Женю.

— Ты соображаешь, что ты чуть не натворила? — кричал он на бегу.

— Да что ты пристал с этой шапкой? Дедушка тебе таких десять купит, — оправдывалась Женя.

Но Ашот разошелся еще больше:

— Купит? Да ты знаешь, что это за шапка?

— Знаю! Старая! Рваная! У нас такая в саду на чучеле надета! — еле переводя дух, не сдавалась Женя.

— Вай-вай-вай! — запричитал Ашот. — Пропаду я с тобой! И задание не выполню!

— Какое задание? — словно только этих слов и ждала Женя.

Но Ашот и теперь ничего ей не сказал. Да и Женя не стала допытываться. Потому что кусты расступились и они очутились на берегу реки. Следом за ними из кустов выскочил Верный и побежал вдоль берега к лодке, стоявшей в небольшой тихой заводи.

Женя первой подбежала к лодке и сразу же забралась в нее. А Ашот почему-то вдруг остановился перед лодкой и затоптался на месте. Женя, однако, не обратила на это внимания. Она зачерпнула ладошкой речную воду и с удовольствием умыла разгоряченное лицо. И еще, и еще раз, пока немного не успокоилась. А Ашот по-прежнему стоял возле лодки и смотрел на реку широко открытыми глазами.

— Смотри, как крутит! А волны какие, — пролепетал он.

— Ну и что? Мы же на лодке, — удивилась Женя.

Но Ашот не мог оторвать от воды застывшего от страха взгляда. Женя еще не видела его таким растерянным.

— Может, лучше я берегом побегу?

— Ты боишься плыть? — не поверила Женя.

— Да я плавать не умею! — признался Ашот.

Женя поняла, что его страх не напрасен, и попыталась его успокоить.

— На лодке надежно, — сказала она.

— А если она перевернется?

— Я тебя спасу. Я на Неве родилась. Я хорошо плаваю!

— Меня не надо спасать, — покачал головой Ашот, — шапку надо.

— Помешался ты на своей шапке! — рассердилась Женя. И неожиданно скомандовала: — А ну, садись!

И странное дело: Ашот повиновался и осторожно, словно двигался по скользкому льду, сел в лодку.

Женя решительно взяла в руки шест. Она уперлась им в дно, оттолкнула лодку от берега и направила ее на стремнину. Поток подхватил легонькое суденышко и быстро понес его вниз. Верный увидел, что ребят уносит, и залаял.

— Прощай, Верный! — крикнула ему Женя. — Иди к хозяину! Мы с тобой еще встретимся!

Верный гавкнул еще раз и скрылся в кустах. А Женя обернулась к Ашоту:

— Ты хотел мне что-то рассказать?

Ашот снял шапку и протянул ее Жене.

— Теперь все скажу. Теперь другого выхода нет, — сказал он. — Перевернемся — меня не надо спасать. Одним Ашотом больше, одним меньше, ерунда. Шапку держи. В ней карта. А на карте показано, где наш отряд в пещере засел. Где с белыми бьется. Если мы эту карту красным не передадим, всему отряду конец. И раненым всем тоже конец. Казаки всех перебьют. Поняла?

— Ты красный? — не поверила Женя. — И ты так долго это от меня скрывал?

— Это не моя тайна! Я и теперь рассказал только потому, что твой дедушка хорошо о Ленине говорит. И еще, если что, только ты можешь выполнять задание нашего командира. На, держи шапку.

— Не возьму! Сам выполнишь задание.

— Возьми! — приказал Ашот.

Женя неохотно взяла шапку, повертела ее в руках и надела на голову.

— Тогда уж так, — улыбнулась она.

А река становилась все бурливей. Все чаще встречались на пути ребят торчащие из воды камни, о которые с плеском бились волны. Лодку качало, заливало водой. Она то и дело кренилась то на один, то на другой борт. Женя едва успевала выравнивать ее. Ашот пригоршнями выплескивал воду.

— Вай-вай-вай! — причитал он, и глаза его стекленели от страха.

Жене было жалко Ашота. Она знала, что его надо как-то успокоить, отвлечь от искрящейся, брызжущей и пенящейся воды. И она спросила:

— А сколько ты кончил классов?

Ашот посмотрел на нее непонимающе.

— Какие классы? О чем ты говоришь?

— В лодках всегда о чем-нибудь разговаривают, — пыталась отвлечь его Женя.

— Конечно, если она спокойная, а не такая сумасшедшая, как наша! Вай-вай-вай! — опять запричитал Ашот, и было от чего.

Поток ударил о камень. Лодка приподнялась и лишь чудом не перевернулась. Женя успела упереться шестом в дно, и это спасло ребят.

— Так все-таки ты учился? — едва миновала опасность, снова спросила Женя.

— Конечно! — чувствуя, что она не отвяжется, огрызнулся Ашот.

— Сколько?

— Один класс!

— Так мало? — не поверила Женя.

— Отец сказал «хватит».

— Но ведь действительно мало!

— Он ткнул пальцем в книжку, я прочитал «Хлеб». Он сказал: «Молодец! Самое главное уже умеешь. Остальное чепуха». И послал меня помогать нашему деревенскому чабану, — Ашот повеселел немного от воспоминаний. И вдруг закричал: — Смотри! Верный бежит!

Женя посмотрела на берег. Действительно, по камням бежал Верный.

— Странно. Почему же он не вернулся к хозяину? — удивилась она. — Ой, мы уже приплыли… Вон развалины и два сухих дерева.

Ашот ничего не успел ответить. Лодка налетела на камень, подпрыгнула и зачерпнула левым бортом воду. Ребята инстинктивно бросились на правый борт. Лодка накренилась на правый борт, снова зачерпнула воды и на этот раз перевернулась.

— Ай! — только и успел вскрикнуть Ашот и скрылся под водой.

— Держись! — закричала Женя и нырнула за ним.

Вода была мутная. В ней ничего нельзя было увидеть. Но Женя действовала решительно, схватила Ашота за волосы и вытащила на поверхность. Ашот глотнул ртом воздух, уцепился за борт лодки и сразу же закричал:

— Шапка где? Шапка?

Шапку кружило в водовороте.

— Утонет! — снова закричал Ашот и, перебирая руками по корпусу лодки, потянулся за шапкой.

Женя оттолкнулась от лодки и поплыла к ней. Но шапку уже понесло по волнам. Женя поплыла быстрей. Однако догнать шапку оказалось не так-то просто. Река как будто шутила над Женей. Злополучная шапка то вдруг останавливалась, и ее начинало кружить на одном месте, то, подхваченная потоком, устремлялась по течению так быстро, что угнаться за ней не было никакой возможности. И наверное, Жене так и не удалось бы ее поймать, если бы не пес. Как только ребята скрылись под водой, Верный, не раздумывая, бросился в реку и поплыл к лодке. А когда увидел, что Женя старается догнать что-то черное, с каждой минутой уплывающее от нее все дальше и дальше, направился к этому черному наперерез, подплыл к нему и схватил в зубы. Потом он поплыл к Жене. Она взяла у него из пасти злополучную шапку и снова надела ее на себя. Вода с шапки заливалась ей в рот, в глаза. Но Женя не обращала на это внимания. Она нащупала под ногами камень и встала на него. Камень оказался большим и плоским. Женя почувствовала, что стоит устойчиво. Тогда она схватила Верного, который плавал вокруг нее, и тоже помогла ему встать на камень. В таком положении они дождались, когда стремнина принесет к ним лодку с Ашотом.

— Держись крепче за лодку, — скомандовала Женя, зажала в зубах веревку, привязанную к лодке, и поплыла к берегу.

Плыть было нелегко. Но когда Женя достала, наконец, ногами до дна, сердце у нее готово было выскочить из груди. В эти считанные минуты она напрягла все свои силы, заставила себя быть смелой и выиграла неравный поединок с рекой.

А скоро уже и Ашот с Верным были на берегу. С них ручьями текла вода. Верный сейчас же встряхнулся. А Ашот долго еще не мог прийти в себя, дрожал, стучал от холода зубами и то и дело повторял:

— Ты настоящий человек. Ты кунак! Тебе джигитом надо было родиться!

— Мне и так хорошо! — смеялась Женя. — А ты мне не доверял! А теперь побежали — надо скорее согреться! Верный, пошли!

Но Верный сел возле лодки и всем своим видом дал понять, что его место теперь тут, возле лодки хозяина. Ашот понял это.

— Он будет ее караулить. Бежим скорей! — снова сказал он и помчался в лес, за которым, как объяснил им Сурен, находится Благодать.

Глава 10.

Казаки торопились и не жалея гнали лошадей. Лавочника, чтобы он не свалился, привязали к седлу веревкой. Но в следующей деревне они отвязали его и спустили на землю.

— Ищи своего длинноухого, — приказал Попов.

Лавочник, всхлипывая и что-то бормоча под нос, заковылял к ближнему дому. Напарник Чибисова Петруха неотлучно следовал за ним. Лавочник постучал в окно и, когда на его стук выглянула моложавая женщина, принялся что-то горячо ей объяснять. Женщина поджимала губы, вертела головой, потом задумалась, будто что-то припоминая, и показала рукой на большой дом напротив. Лавочник обрадовался и, даже не поблагодарив ее, побежал к этому дому. Заглянув через забор в сад, он прислушался, вбежал на крыльцо и скрылся в доме. Казак в дом не пошел, но крикнул ему вдогонку:

— Поскорее там поворачивайся!

Минут через пять лавочник проворно скатился по ступенькам обратно и напрямик побежал к другому дому, возле которого накануне останавливались ребята. За ним последовали и все казаки.

На этот раз лавочник не стал ни подниматься на крыльцо, ни барабанить в окно. Он прямо направился к воротам и смело распахнул их. Во дворе двое мужчин и женщина навьючивали поклажей двух ишаков. Лавочник, словно за ним гнались волки, пулей влетел во двор и с криком: «Мой! Мой, господин офицер!» — подбежал к ишаку, который уже был нагружен.

— Кто твой? С ума спятил, Тигран? — оттолкнул его старик с большим носом.

— Ишак мой! Вот кто! — не переставая орал лавочник. — Это ты совсем свихнулся от жадности. Хватаешь все: и свое и чужое!

— Я хватаю? — опешил старик. — Нет, он совсем повредился в уме. Вся деревня видела, как я выменял его на козу, на хлеб, на сыр! И не мешай мне, проклятый торгаш!

Во двор выбежало еще несколько человек. Но лавочника это не испугало.

— Я тебе покажу, кто проклятый! — полез он с кулаками на старика.

Но и старик не думал отступать.

— Гоните его со двора! — приказал старик своей челяди и вместе со всеми бросился на лавочника. И наверное, здорово бы его отколотил. Но в это время во двор въехал есаул. За ним казаки. И один из них сразу же бесцеремонно схватил старика за шиворот.

— Охолонь, дядя, — назидательно сказал он, приподнял старика над землей и потряс.

От лавочника тотчас все отступились. А тот обнял ишака, как родного сына, и, захлебываясь от радости, повторял есаулу:

— Мой это, господин офицер. Правду я вам говорил. Мой!

— Ну твой, тогда забирай его, — разрешил есаул.

Лавочник поспешно стал скидывать с ишака поклажу. Но тут на защиту своего добра снова выступил старик с большим носом.

— Я купил его, господин офицер. Все люди могут это подтвердить! — закричал он.

— Рассказывай, у кого ты его купил, — потребовал есаул.

— У ребятишек, господин офицер. Мальчик и девочка. Лет по двенадцати. Такие хорошие, — заключил старик. — Говорили…

— Они это, ваше благородие. Как есть они! — не дал ему досказать Чибисов.

— Что они говорили? — перебил его есаул.

— Говорили, ишак дедушкин. А дедушка, тоже очень почтенный человек, заболел. А за ишака я очень дорого заплатил, — рассказывал старик. — Дал самую дойную козу. Хлеба дал. Сыру дал. И еще денег дал.

— И поди, еще дорогу показал, по которой бежать лучше? — добавил молодой казак.

— Не показывал, господин офицер. Клянусь прахом моих предков! — запричитал старик.

— Ты хорошо их запомнил?

— Как сейчас вижу, господин офицер. Мальчик такой чуть повыше, совсем черненький. Девочка такая чуть пониже, совсем беленькая…

— Вот и прекрасно, — подвел итог разговору Попов. И уже совершенно другим тоном, не терпящим никаких возражений, приказал: — Поедешь с нами. Поможешь нам их найти.

Старик замахал руками, закрутил головой:

— Где я их буду искать?! Что вы, господин офицер, куда мне ехать?

К Попову бросились все домочадцы старика. Двор огласился воплями:

— Помилуйте, господин офицер!

— На лошадь его! — рявкнул есаул.

Старика подхватили под руки и затащили на коня, на котором до этого ехал лавочник. Быстро прикрутили к седлу, сунули в руки поводья.

— А этих в дом! — снова скомандовал Попов. — Да так, чтобы рта не раскрывали!

Казаки и эту команду выполнили немедленно. В воздухе замелькали плетки. На родичей старика градом посыпались удары.

— Поехали! Не найдешь этих лазутчиков — поставлю к стенке как их пособника! — пригрозил Попов и, пришпорив коня, выехал со двора.

Казаки вместе со стариком проскакали вслед за ним по всей деревне и выехали за околицу. У тропы, ведущей в горы, все остановились. Чибисов, как и на предыдущей развилке, соскочил с коня, пытаясь разобраться в следах.

— Ну, что там? — нетерпеливо окликнул его есаул.

— Не разберу, ваше благородие! Вроде не сворачивали, — не очень уверенно ответил Чибисов.

На помощь Чибисову подошли еще двое казаков. Петруха поднялся по тропе, другой казак разбирал следы на дороге. Тропа была каменистой. На ней не оставалось никаких отпечатков. И Петруха скоро вернулся, похлестывая себя по голенищу веревкой.

— Проскочить бы туда версты на полторы, может, следы и будут, — высказал он свои соображения.

Есаул задумался.

— Куда ведет эта тропа? — спросил он старика.

— К реке, господин офицер. Прямо к воде, и там кончается, — объяснил старик.

— Что за рекой?

— Горы. У нас везде горы, господин офицер, — сказал старик, и вдруг прищуренный глаз его широко раскрылся и стал снова круглым, как у орла. А сам он весь подался в седле вперед, к Петрухе.

— Ты чего, дед? — изумился Петруха.

— Веревка! Моя веревка! — тянул к Петрухе руки старик. — Покажи ее мне!

Петруха протянул ему веревку, которую нашел в траве у тропы. Старик вертел ее перед носом, внимательно разглядывал. Казаки с любопытством следили за ним.

— Я сам привязывал на нее козу, — сказал наконец старик. — Где ты ее нашел?

— А вон, за камнем, — показал Петруха.

— Значит, они свернули с дороги. Туда надо ехать, господин офицер.

— Поехали! — приказал есаул, и вся кавалькада помчалась по тропе в горы. Теперь старик уже никак не хотел отставать от есаула.

Путь, который ребята проделали за два часа, казаки преодолели минут за пятнадцать. Они вылетели на взмыленных лошадях на поляну и увидели овец. А рядом с ними и чабана. Есаул направился прямо к нему. Сурен встретил непрошеных гостей молча. Он и виду не подал, что испугался или удивился их появлению. Мало ли кто и зачем ездит…

Есаул кивнул Чибисову, и тот осадил коня прямо перед чабаном.

— Парнишку и девчонку тут видел? — спросил он.

Сурен покачал головой.

— Никого не видел.

— Похоже, память у него отшибло, ваше благородие, — обернулся к есаулу Чибисов.

— А ты спроси еще раз хорошенько. Может, он не понял, — приказал есаул.

— Все он понял, господин офицер. Врет он, — вмешался в разговор старик.

— Только правды он все равно не скажет. Каторжный он. Голытьбу против царя поднимал.

— Вот оно что… — Есаул вплотную подъехал к чабану. — Тогда другой разговор. Значит, ты никого не видел?

Казаки, не дожидаясь команды, окружили чабана со всех сторон, а двое из них быстро спешились.

— Отвечай! — потребовал есаул.

— Не видел, — громко повторил чабан.

Сурена тотчас свалили на землю. С него сорвали бурку. Один казак сел ему на голову, другой на ноги. Чибисов вывинтил из винтовки шомпол.

— Последний раз спрашиваю, видел парня и девку? — предупредил Чибисов.

— Никого не видел, — глухо ответил Сурен.

Есаул кивнул. Это была команда. Чибисов взмахнул шомполом и с силой опустил его на спину чабану. После десяти ударов рубаха на спине у Сурена покраснела от крови.

Есаул остановил Чибисова. Нагнулся над чабаном. Снова спросил:

— Видел мальчишку и девчонку?

— Не видел, — процедил сквозь зубы Сурен.

— Я спущу с тебя шкуру целиком, если ты не скажешь правды, — предупредил есаул. — Отвечай!

— Не было здесь никого, — твердо ответил Сурен.

— Не было? — снова завопил старик. — А откуда тут моя коза взялась? Вот же она!

Старик нашел в стаде свою козу и тащил ее за рога. Коза упиралась. Старик чертыхался, но козу не выпускал.

— Говорил я вам: не верьте ему, христопродавцу! — продолжал он кричать.

— Пусть скажет, как попала к нему коза.

Есаул ударил Сурена сапогом.

— Отвечай, где взял скотину?

Но Сурен вместо ответа только сильнее сжал зубы.

— Отвечай! — хрипел есаул.

На Сурена снова посыпались удары. Били шомполом. Потом хлестали плеткой. Сурен не произнес ни звука.

— Ладно, — сказал есаул. — Он еще заговорит. Не будем терять времени. Эй, старик! Кроме этой тропы, есть отсюда еще какой-нибудь выход?

— Только к реке дорога, господин офицер, — ответил старик. — Вот моя коза…

— Забирай ее и уматывай ко всем чертям, пока мои ребята не расписали тебя, как зебру! — рявкнул есаул.

Старик не заставил господина есаула повторять это приказание дважды. Подгоняя козу и руками и ногами, он бегом припустил с поляны. Он бежал, останавливался, кланялся господину офицеру и снова бежал. И снова кланялся. Но ни есаул, ни казаки этого уже не видели. Они перекинули чабана поперек лошади, связали у нее под животом ему руки и ноги и, вскочив в седла, поскакали по тропе, ведущей к реке.

На берегу казаки снова спешились и разбрелись в поисках следов. Берег был отлогим и сплошь засыпан камнями. Никаких следов обнаружить там не удалось. Есаул задумался:

— Может, они еще раньше свернули в лес?

— Не вылезти им по таким кручам, — ответил молодой казак. — Да и старик говорил, что один от поляны ход, по тропе…

— А если один, то куда же они отсюда делись?

— Разрешили бы вы нам еще раз этого идола крутануть, — кивнул на чабана молодой казак, — он бы точно сказал, куда. Он-то знает.

— Крутаните, — разрешил есаул.

Чабана сняли с лошади и бросили на камни. В этот момент Чибисов неожиданно увидел на узкой глинистой полоске берега полукруглую, приглаженную вмятину. Такую вмятину могло оставить только или бревно, когда его стаскивали в воду, или лодка. Чибисов осмотрел берег внимательней и скоро убедился, что тут стояла именно лодка. Он тут же доложил об этом есаулу.

Попов остановил экзекуцию и осмотрел след.

— Похоже, что лодка, — согласился он.

— На ней они и удрали, — решил Чибисов.

— А куда?

— Не иначе вниз, ваше благородие, — уверенно ответил Чибисов.

— Почему думаешь?

— Сами посудите: насупротив — не вылезти, берег крут. Вверх не выгрести — ишь, река шибко несет, — рассуждал казак. — Да и бежать им надо к своим, к фронту. А он там…

— Он там, — снова согласился есаул. — И мост там. А на мосту часовые. И им приказано ниже моста не пропускать ни души.

Есаул лихо вскочил на коня и, не дожидаясь, когда то же самое сделают его подчиненные, помчался вдоль берега вниз по течению. Прибрежная полоса была так узка, что кони то и дело заскакивали в воду и поднимали копытами фонтаны брызг, переливавшихся на солнце всеми цветами радуги. Несколько раз казакам пришлось сворачивать от берега и пробираться лесом, так как берег сплошь был завален камнями. Местами, там где река несла свои воды под кручами, пускали коней вплавь и плыли вместе с ними, держась за седла. Обогнули каменистый мыс. И неожиданно увидели на берегу лодку. Переправились через реку и подъехали к ней.

— Твоя лодка? — спросил чабана есаул.

Избитый казаками чабан еле шевелил губами. Но он собрал силы и ответил твердо:

— Не знаю никакой лодки.

— А чья же она? — требовал ответа есаул.

Сурен молчал. И тут, откуда ни возьмись, из кустов вдруг выскочил Верный. Должно быть, он лежал там, затаившись. Но когда услышал голос хозяина, сразу же покинул свою засаду. Он подбежал к нему и, повизгивая от радости, облизал его лицо и связанные руки. А потом с громким лаем набросился на казака, пытавшегося вытащить перевернутую лодку на берег.

— И толковать нечего, его лодка, ваше благородие. И собака его. Ишь как хозяйское добро бережет, — сказал Чибисов и снял с плеча винтовку. — Зараз мы ей заткнем глотку.

Но он не успел загнать патрон в патронник. Сурен вдруг закричал громко, с отчаянием:

— Уходи, Верный! Домой иди! Домой!

Пес перестал лаять, на мгновение замер. А потом стремглав бросился обратно в кусты, из которых только что выскочил. Выстрел Чибисова грохнул в тот момент, когда сзади него плотно сомкнулись ветки. Увесистый удар прикладом получил и Сурен. И не выдержал, застонал от боли. Но Верного спас. Вовремя подал команду.

Видя все это, есаул Попов разъярился. Он схватил Сурена за волосы и, приподняв его голову, зашипел ему прямо в лицо:

— Шутки шутить вздумал? Ну подожди: я тебя не кому-нибудь передам, а господину Мещерскому. А у него мертвые разговаривают. Да как! И ты заговоришь, собака!

— Может, дальше его не тащить, ваше благородие? — снова снял с плеча винтовку Чибисов. — Теперь в аккурат все ясно.

— Не спеши, Чибисов, — остановил казака есаул. — В руках у капитана он бога молить будет, чтобы его кто-нибудь пристрелил. А ты сам хочешь сделать ему такую услугу. А сейчас по коням! К мосту!

И снова казаки погнали коней по берегу реки. Скакали лугом. Потом по жнивью. Потом опять лугом, пока возле самого моста путь им не преградила колючая проволока. Она опоясывала мост двумя рядами, между которыми торчали ежи. А у самого моста были сложены из мешков с песком два пулеметных гнезда, в них стояли пулеметы и сидели расчеты, в любую минуту готовые открыть огонь. Казаки остановились, и начальник охраны моста, прапорщик, потребовал у Попова документы. Есаул показал их. Начальник охраны разрешил ему пройти за колючую проволоку.

— Есть у вас связь с Благодатью? — спросил Попов.

— Так точно, господин есаул, — доложил прапорщик. — Прошу к телефону.

Попов подошел к аппарату и приказал дежурному связисту:

— Соедини-ка меня, голубчик, с «Засадой».

Дежурный покрутил ручку аппарата и назвал позывной. Услышал ответ и протянул трубку Попову.

— «Засада» на проводе, ваше благородие.

Попов взял трубку.

— «Засада»? — удостоверился он. — Попрошу капитана Мещерского.

Очевидно, связь работала не очень хорошо и слышно было слабо, потому что есаул разговаривал очень громко, так, что было слышно всем.

— Да, да! — кричал Попов. — Мои канальи упустили двух связных большевиков. Идут к линии фронта. Но через лес. Да, да! Мальчишка и девчонка. Кто их может опознать? Есть у меня такой. Сейчас же доставлю вам. Что? Пробовал. Молчит. Что? Заговорит? Надеюсь. И еще посылаю вам донесение. Прошу пару ящиков динамита…

Откозыряв прапорщику, Попов вернулся к казакам. Он написал на листке бумаги донесение, свернул листок вчетверо и передал Чибисову.

— Доставишь лично начальнику контрразведки капитану Мещерскому и донесение и этого оборванца! — приказал он.

— Слушаюсь, ваше благородие! — вытянулся в струнку Чибисов. — Разрешите взять напарника?

— Бери, — разрешил Попов. И добавил: — И если и на этот раз у вас что-нибудь случится, расстреляю обоих собственноручно!

Глава 11.

Начальник контрразведки капитан Мещерский, человек невысокого роста, худощавый, с рыжеватыми подергивающимися усиками и большим шрамом на щеке, положил на рычаги аппарата трубку и подошел к окну. Над городом собирались тучи. Они плыли из-за гор, скапливались над лесом, наглухо закрывая небо и солнце. Их тяжелый лиловый, местами переходящий в свинцовый цвет предвещал грозу. Солдаты, чистившие во дворе оружие, с опаской поглядывали на небо, спешно свертывали свои дела.

Капитан открыл окно и громко позвал:

— Дежурный, ко мне!

По ступеням крыльца проворно взбежал широкоскулый солдат и, вытянувшись перед капитаном, доложил:

— Младший унтер-офицер Сыч слухает!

— Поднимайте, дежурный, по тревоге первый взвод и немедленно отправляйте прочесывать лес у реки! — приказал Мещерский. — Всех, кого встретят, особенно подростков, доставить сюда. В город не должна проскочить и мышь. Понятно?

— Слухаю! — отчеканил дежурный.

— Да не «слухаю», а так точно! — потребовал Мещерский.

— Слухаю, так точно! — вытаращил глаза дежурный.

— Тьфу! — плюнул капитан. — Выполняй!

Дежурный выскочил из кабинета, а в кабинет зашел подпоручик Геборян. Мещерский закурил и сел в свое кресло. Дел у начальника контрразведки было много. Подпоручик положил перед ним на стол пакет.

— От кого? — спросил капитан.

— От начальника гарнизона, — доложил подпоручик.

Мещерский вскрыл пакет и прочитал бумагу. И бросил ее на стол. Лицо его посуровело, левый ус нервно задергался.

— Черт знает чем приходится заниматься, — недовольно проворчал он.

За окном во дворе послышалась команда:

— Первый взвод, за мной, рысью, марш!

Зацокали подковы, и взвод выехал со двора.

— Вот моя работа, — указал на окно Мещерский. — Ловить красных шпионов. А не вшей.

— Полковник просил вас лично связаться с доктором Прозоровым, — заметил подпоручик.

— Как будто в гарнизоне нет других офицеров, — продолжал ворчать Мещерский, искоса поглядывая в окно. Попадать под ливень ему явно не хотелось. А сегодня, судя по внезапно наступившей в природе зловещей тишине, небо собиралось разразиться именно ливнем. — Почему бы, например, не съездить к доктору вам, подпоручик?

— Вы же знаете характер этого эскулапа, — усмехнулся подпоручик. — Только вы, Юлий Константинович, можете повлиять на него.

— Да вы разве не понимаете, что он первым делом потребует, чтобы я нашел его внучку? А где я ее найду? Где?

— Полковник ждет от вас доклада, — ушел от ответа на вопрос подпоручик.

Мещерский потушил папиросу и встал из-за стола. Он подошел к большому, черному, как гранитная глыба, сейфу, открыл его, сунул в сейф распоряжение начальника гарнизона, а из сейфа взял какие-то другие бумаги.

— Конечно, я поеду, — сказал он. — Распорядитесь, чтобы подали мой экипаж и двух верховых в сопровождение.

Подпоручик быстро вышел из кабинета. А Мещерский развернул и внимательно прочитал только что взятые из сейфа бумаги.

Влиять на доктора Прозорова было не так-то просто. И надо было хорошенько подготовиться к разговору с этим ершистым и чересчур непокладистым субъектом. Естественно, в другое, совсем недавнее и спокойное время, когда власть в Закавказье, да и на всем Кавказе, прочно удерживалась в руках белых, с доктором можно было бы и не церемониться. Но сейчас фронт находился всего в нескольких верстах от Благодати, раненых солдат и офицеров привозили прямо с передовой, и все они нуждались в немедленной помощи. А на всю округу остался один-единственный врач, который мог оказать им необходимую помощь, и в этой ситуации разговаривать с ним надо было крайне деликатно. Тем более, что контрразведка, несмотря на все старания, до сих пор ничем не могла помочь доктору в розыске его внучки. Как только эта злополучная девчонка пропала, доктор Прозоров сейчас же позвонил Мещерскому. Капитан отдал распоряжение перекрыть все дороги, ведущие из города. Патрули обыскали все дома, все дворы, все сараи. Но девчонка словно в воду канула. Доктор очень нервничал, перестал ходить на работу. И именно в эти дни в городке появились первые тифозные больные. Начальник гарнизона, крайне обеспокоенный тем, что в гарнизоне может вспыхнуть эпидемия, потребовал от Мещерского любым путем вернуть доктора в больницу. Почему от Мещерского? На это были особые основания…

Мещерский поднялся на крыльцо докторского дома как раз в тот момент, когда первые крупные капли дождя упали на ступеньки, гулко забарабанили по крыше и окнам.

Капитан проворно постучался в дверь.

— Входите. Не заперто, — услышал он недовольный глуховатый голос доктора.

Мещерский вошел в дом. Доктор был небрит, взлохмачен, небрежно одет. Он поднял на капитана покрасневшие от бессонницы глаза, нетерпеливо спросил:

— Есть новости?

— К сожалению, ничего сообщить не могу, — ответил Мещерский.

Доктор нахмурился и отвернулся к окну.

— Но мы не теряем надежды. И настойчиво продолжаем поиски, — попытался утешить его Мещерский.

Прозоров никак не отреагировал на это заверение капитана, словно бы и не слышал его. А капитан, сделав небольшую паузу, продолжал:

— Однако не это прискорбное дело привело меня на сей раз к вам, уважаемый Петр Федорович. В городе появились больные тифом. И мы хотели бы, чтобы вы приняли соответствующие меры, предупреждающие распространение этой заразы.

Доктор не отрывал взгляда от тропинки, ведущей в сад. Женя, если бы она вдруг появилась, подошла бы к дому только по этой тропинке. В саду вовсю бушевал ливень. Упругие струи воды хлестали по листьям, примяли траву на лужайках, барабанили по лужам, выбивая из них быстрые, юркие фонтанчики.

— Вы сами понимаете, какую опасность для нас может принести вспыхнувшая в городе эпидемия, — говорил Мещерский. — Врачей нет. Медикаментов нет. Больница и городская управа забиты ранеными. И к тому же начнется повальный тиф…

Доктор Прозоров отлично понимал, почему так обеспокоено командование белых. Тиф страшнее пуль. Страшнее снарядов. Он будет косить солдат, как траву. Не пощадит ни нижних чинов, ни господ офицеров. Он выберет для себя жертвы в каждом отделении, в каждом пулеметном и артиллерийском расчете. Он превратит боеспособный гарнизон в скопище горячечных больных, большинство которых будет обречено на гибель.

— Вы слышите меня, Петр Федорович? — повысил голос Мещерский.

Доктор с трудом оторвал взгляд от тропинки.

— Да, — отрешенно ответил он.

— Так почему же вы молчите?

— На все ваши слова я отвечу только одним вопросом: где моя внучка?

— Но я же сказал, мы ее ищем.

— Вот когда вы ее найдете, тогда я буду что-нибудь для вас делать, — твердо ответил доктор.

— Но тогда все может оказаться слишком поздно, — заметил Мещерский.

— Ищите быстрей. Это мое непременное условие, — сказал доктор и снова отвернулся к окну.

Он не видел, как передернулось лицо капитана, как побелел у него на щеке шрам. Но услышал его неожиданно ставший хриплым голос.

— А вот условий, господин доктор, я на вашем месте не стал бы ставить.

— Вы меня предупреждаете? — на сей раз быстро откликнулся Прозоров.

— Пока нет. Но взываю к вам, как к бывшему офицеру, — сказал Мещерский и перевел взгляд на фотографию, висевшую над диваном. На ней доктор был снят в форме военного врача с винтовкой и кубком в руках. Под фотографией красивым почерком было выведено: «Чемпион Санкт-Петербурга по стрельбе из трехлинейной винтовки военврач П. Ф. Прозоров». — Вы присягали государю. И если забыли об этом, я могу вам напомнить, как законы Российской империи карают клятвоотступников.

— Вы мне угрожаете? — негодующе посмотрел на капитана Прозоров. — Потрудитесь немедленно удалиться из моего дома!

Но Мещерский в ответ только снисходительно усмехнулся.

— Но-но, доктор. К чему такие резкости? — Он открыл портсигар и бесцеремонно закурил. — Во-первых, этот дом не ваш.

— Как вы смеете так говорить! — вспылил Прозоров.

— Смею, доктор, — ответил Мещерский, достал из кармана кителя бумагу и протянул ее Прозорову. — Вот документ, подтверждающий, что дом этот казенный. Он принадлежит больнице, и вы имеете право его занимать лишь до тех пор, пока тут работаете. А так как вы изволили фактически самоустраниться, нам, как единственным представителям законной власти, ничего не стоит вытряхнуть вас на улицу, а помещение занять под раненых. Которых, кстати сказать, уже давно негде размещать.

Прозоров опешил. Такой наглости он не ожидал.

— Хорошо, — сказал он. — Извольте. Я уйду.

— Это мало что изменит, доктор, — продолжал снисходительно Мещерский. — У нас есть к вам и более серьезные претензии. И от них вы уже не уйдете никуда.

— Что вы имеете в виду? — насторожился Прозоров.

— Ну хотя бы то, почему вы оставили службу в девятьсот пятом году…

— Это было мое личное дело, — нахмурился Прозоров. Осведомленность контрразведчика обезоруживала его.

А Мещерский теперь уже явно с издевкой продолжал:

— Вряд ли, доктор, можно считать личным делом явную симпатию революционно настроенным элементам. Это уже идеология. А она всегда общественна. Но в ту пору о вас еще многого не знали. И тогда вас просто уволили со службы. А сегодня…

— Что сегодня?

— А сегодня нам немало известно и о вашем сыне! — сказал Мещерский и в упор посмотрел на Прозорова.

— О Николае? — вздрогнул Прозоров.

— Совершенно верно, — подтвердил Мещерский.

— Мой сын ученый…

— Он активно сотрудничает с большевиками!

— Откуда вам это известно?

— Об этом вам сообщают ваши друзья, — ответил Мещерский и протянул доктору еще один листок, исписанный мелким почерком.

Прозоров взглянул на лист и сразу узнал почерк своего старого друга, врача железнодорожной больницы из Владикавказа, от которого всего несколько дней тому назад получил письмо. Но как такое же письмо могло попасть контрразведчикам? И тут Прозоров вдруг вспомнил, что в его письме не хватало именно той страницы, на которой его друг писал о Николае. Значит, контрразведка просто-напросто перехватила это письмо, прочитала его, извлекла из него то, что ей было нужно, а уж только после этого письмо попало к нему…

— Вы читаете чужие письма? — еле выговорил от негодования Прозоров.

Мещерский в ответ лишь развел руками.

— Но ведь это нечестно! Подло! Гнусно!

— Увы, доктор, — согласился Мещерский. — Но этого требуют интересы службы. Однако вернемся к нашим делам. Теперь, надеюсь, вы признаете, что у нас есть достаточно оснований считать, что мы с вами по разным сторонам баррикады. И по законам военного времени можем безжалостно покарать вас. Но мы, доктор, этого не делаем. И лишь просим вас: осмотрите наши лазареты. Изолируйте больных. Не дайте вспыхнуть эпидемии.

Контрразведчик говорил о чем-то еще. Но Прозоров его уже не слышал. Он вдруг увидел, как входная дверь тихо открылась и в дом вошла Женя. Прозоров сначала даже напугался. Ему явно показалось, что у него начались галлюцинации. Он совершенно ясно видел свою внучку. И в то же время почти не мог ее узнать. Волосы на голове у нее слиплись. Платье было насквозь мокрым. Вся она была в чем-то перемазана… От неожиданности, от охватившего его волнения и смятения доктор даже забыл, что творится на улице… И только когда она радостно улыбнулась и громко крикнула: «Дедушка!» — он понял, что перед ним не плод воображения, а его живая и невредимая внучка.

— Боже мой! — протянул он к ней руки. И так стремительно бросился ей навстречу, что чуть не сбил с ног Мещерского. Тот вовремя увернулся и с нескрываемым любопытством уставился на эту, точно с неба свалившуюся, Женю, из-за которой возникло столько всяких неприятностей и волнений.

Но если доктор Прозоров от счастья никого и ничего, кроме своей внучки, больше не замечал, то Мещерский сразу увидел в полутемном коридоре еще одного человека, вошедшего в дом вместе с ней и робко жавшегося к двери. Человек был невысок ростом, щупловат, примерно одного с Женей возраста, и что больше всего привлекло внимание контрразведчика, бедно одет. Мещерский смотрел то на Женю, то на ее спутника, а в ушах у него сердито гудел телефонной мембраной голос есаула Попова, предупреждавшего его о том, что в Благодать идут связные большевиков. Капитан все понял. Но естественно, и виду не подал о своей догадке. Напротив, улыбаясь как можно приятней, он сказал:

— Поздравляю, Петр Федорович. Дошла-таки ваша молитва до бога.

Сказал и сразу почувствовал на себе тревожные, испытующие взгляды двух юных пришельцев. Во взглядах этих не было испуга, но все же была некоторая растерянность.

Мещерский не знал, что, подходя к дому, ребята увидели солдат. Не знал, что Ашот сразу же нырнул в кусты и наотрез отказался заходить в дом. Но Женя его уговорила не бояться. Она напомнила ему, что ее дедушка врач и к нему в любое время приходят самые разные люди. И ничего удивительного нет в том, что на сей раз к нему пожаловали военные. И очевидно, они подготовились к тому, что встретят в доме кого-нибудь из них. И все же неожиданное появление Мещерского озадачило ребят.

— Нашлась, нашлась, — лепетал от радости старый доктор. — Но где же они тебя прятали? Мы все перевернули в округе вверх дном!

Мещерский насторожился. Но Женя не стала вдаваться в подробности о месте своего заточения.

— Здесь меня надо было искать, в городе, — сказала она.

Она сказала это так просто и так искренне, что Мещерский на какой-то момент даже засомневался: «Уж об этих ли двоих говорил ему есаул Попов? И каким же на самом деле связным может быть эта девчонка?» Но сомнения эти продолжались очень недолго. Уже давно укоренившаяся в нем привычка не доверять никому и ничему и даже своему собственному чутью сказалась и на этот раз. И капитан подавил свои же собственные сомнения. Если девчонка может и на самом деле быть ни при чем, то парню во всех случаях и непременно следует устроить очную ставку с тем типом, которого обещал прислать в контрразведку есаул.

— А вот кто меня вызволил из плена, — продолжала Женя и указала на Ашота.

Только сейчас Прозоров заметил в своем доме еще одного человека. Человек мало походил на спасителя. С него так же, как и с внучки, текла ручьями вода. Он робко жался к двери и теребил в руках свою мохнатую шапку. Но он сразу же понравился доктору.

— Что же вы тут стоите, молодой человек, — шагнул навстречу Ашоту доктор. — Проходите. Давайте переодеваться, сушиться, приводить себя в порядок. Чувствуйте себя тут как дома.

Мещерский решил, что ему здесь больше делать нечего.

— Надеюсь, доктор, теперь, когда все кончилось так хорошо, мы вправе ожидать вашего возвращения в больницу, — сказал он.

— Да, — не стал возражать Прозоров.

— В таком случае, я удаляюсь, — сказал Мещерский и вышел.

Дождь уже перестал. Он кончился так же внезапно, как и начался. И теперь капало лишь с деревьев. Мещерский вышел из сада, закрыл за собой калитку и отыскал солдат. Они стояли неподалеку, под большим навесом. Капитан подал им знак. Солдаты, прыгая через лужи, тотчас подбежали к нему. Он коротко отдал им приказание, погрозил для пущей убедительности обоим кулаком, сел в свой экипаж и помчался в контрразведку. А солдаты, прихватив за поводья коней, направились к забору, окружавшему докторский дом.

Глава 12.

— Во что же мне вас переодеть? — разглядывая Ашота, задумался доктор.

— Дай ему свой халат, — посоветовала Женя.

— Да ведь он же в нем утонет, — засмеялся доктор. — А впрочем, пожалуйста!

Он проворно пошел в свою комнату. А Ашот сейчас же схватил Женю за руку и зашептал:

— Зачем мне халат? Мне сейчас же уходить надо.

— Сначала поешь! — запротестовала Женя.

— Дай на дорогу кусок хлеба.

— Но мы даже ни о чем не расспросили дедушку! Ты даже не знаешь, куда идти! — на своем стояла Женя.

За окном, за садом прогремел то ли запоздалый гром, то ли далекая орудийная пальба.

— Сам все найду. Туда пойду, — показал Ашот рукой в сторону, откуда донеслись тяжелые раскаты.

— Что же я дедушке скажу? — Женя поняла, что не удержит его.

— Лучше всего — ничего. Домой, мол, очень заторопился, — сказал Ашот и, нахлобучив по самые брови свою шапку, тихонько вышел из комнаты.

— Тогда я тебя провожу! — Женя догнала его на тропинке в саду. — Ты настоящий парень, Ашот, — негромко сказала она. — Возвращайся потом к нам. Дедушка для тебя все сделает, как для меня. Он очень хороший.

— Я понял. Он мне сразу понравился, — согласился Ашот и пожал Жене руку. — Я обязательно вернусь, и мы вместе пойдем к Сурену. Он тоже очень хороший человек.

— Конечно, — помахала вслед ему рукой Женя.

Ашот вышел из сада, а Женя подбежала к калитке и снова помахала ему рукой. И тут она вдруг увидела, как к Ашоту подскочили двое солдат и схватили его сразу с двух сторон. Ашот попытался вырваться, у него с головы слетела шапка. Но солдаты лишь крепче схватили его, обвязали веревкой, посадили на коня и куда-то увезли.

Все это произошло так быстро, что Женя ничего даже не успела сообразить. А когда она выбежала из сада и побежала к тому месту, на котором только что схватили ее друга, там никого уже не было. Только валялась в грязи лохматая шапка Ашота. Женя подобрала эту шапку и что было мочи припустила домой. Она влетела в комнату в тот момент, когда дедушка, ничего не понимая, стоял с халатом в руках посредине комнаты и беспомощно оглядывался по сторонам.

— Ашота арестовали! — выпалила Женя и бросилась к нему.

— Как арестовали? — опешил доктор. — Кто?

Женя рассказала, что произошло.

— Не может быть! — не мог поверить случившемуся доктор.

— Может, дедушка! Может! Я теперь поняла: за нами гнались всю дорогу. За шапкой вот за этой гнались! — почти выкрикнула Женя и бросила дедушке в руки лохматую и грязную шапку Ашота.

Доктор поймал шапку на лету, повертел ее в руках, помял и неожиданно для себя вытащил из-под подкладки сложенный в небольшой квадрат кусок карты.

— Его красные послали. Им срочно нужна помощь. Там люди гибнут, раненые, — быстро объяснила Женя. И, сбиваясь и запинаясь от волнения, перескакивая с одного на другое, рассказала обо всем, что произошло с ней за эти дни. Доктор слушал и не верил своим ушам.

…Бандиты… Пещера… Казачьи кони… Пастух… Собака… Лодка… Все это мелькало сейчас в его воображении, как кадры кинематографа. Он и видел это и воспринимал, но не понимал. Неужели его двенадцатилетняя внучка, которая до смерти боялась пустых темных комнат, пережила все ужасы бандитского плена и выдержала все выпавшие на ее долю испытания? А сейчас, хоть и волнуясь, но явно без тени страха рассказывает обо всем об этом, как о самом обычном деле… И еще никак не мог понять доктор, откуда в этом оборванном, наверняка полуголодном и безграмотном мальчишке взялась такая напористость и сила, которой мог бы позавидовать любой взрослый мужчина… В какие-то моменты доктору вдруг начинало казаться, что все это абсолютная чушь. И что его внучка просто-напросто бредит. Но он опускал глаза, видел в своих руках карту с корявой карандашной отметкой на склоне горы и вздрагивал, словно сам неожиданно попадал в зону этой отметки.

В конце концов вся картина стала ему ясна.

— Боже мой, боже мой, — повторял он, раскачиваясь в кресле. — Ведь он почти ребенок!

— Ты должен ему помочь! И как можно быстрей!

Старый доктор встал с кресла. Он прошел несколько раз из угла в угол комнаты и сказал:

— Хорошо. Но давай во всем разберемся.

— Давай, — сразу обрадовалась Женя.

— Ты говоришь, что его забрали солдаты? Но какие? Мало ли в городе частей…

— Не знаю, — пожала плечами Женя. — На них же не написано… А ты позвони коменданту. Может, это были патрули? — посоветовала Женя.

Доктор задумался. Он снова несколько раз прошел из угла в угол.

— Понимаешь, Женюра, нам ни у кого ничего спрашивать нельзя, иначе мы себя выдадим, — сказал он. — Скажи: солдаты видели, что ты наблюдала за ними?

— Нет. Я стояла за калиткой. А когда поднимала шапку, там никого уже не было.

— Да ты успокойся. Найдем твоего друга, — доктор потер виски. — Кажется, я кое-что придумал. Все будет хорошо, если будешь меня слушаться беспрекословно.

— Буду! Все буду делать! — поклялась Женя.

— Тогда, первым делом, марш в постель! — приказал дедушка и ушел к себе в кабинет.

Там он открыл маленький шкафчик, в котором хранил лекарства, достал два пузырька и небольшую баночку и снова вернулся к Жене. Женя уже лежала под одеялом. Дедушка дал ей выпить ложечку какой-то микстуры, потом таблетку.

— Запомни: ты больная. Через час у тебя вроде бы поднимется температура, — сказал он. — Ты должна будешь все время лежать. А если кто-нибудь придет тебя проведать, положи на голову мокрую тряпку и стони.

— Поняла, — ответила Женя.

Глава 13.

Догорел последний смоляной факел, и пещера со всем ее гарнизоном окунулась во мрак. Бойцы могли теперь передвигаться только на ощупь. Дневной свет, пробивавшийся через узкую щель забаррикадированного повозками и камнями входа, еле-еле освещал лишь переднюю часть общего «зала». В боковых же ответвлениях, где разместили раненых, было совершенно темно. Санитары и те, кто ухаживал за ранеными, добирались к ним на четвереньках, придерживаясь руками за каменные своды пещеры.

Задушить гарнизон пещеры дымом белым не удалось. Дым, поваливший в пещеру вначале как в трубу, потом почему-то перестал набиваться внутрь нее, закружился у входа, пополз по скале вверх. Но и от того количества, которое все же попало под каменный свод, дышать в пещере было трудно. Люди кашляли, глаза у них слезились, головы ломило от боли. Но они держались и даже отбили еще один штурм белых с большими для казаков потерями. Немало за эти двое суток полегло и бойцов. Убитых и тяжело раненных уносили в глубь пещеры. А на их место на баррикаду вставали те, из лазарета, кто еще мог держать в руках винтовку. А если и не держать, то хотя бы стрелять из нее.

В первый же день обороны пещеры в строй вернулся Серега. Рана мучила его. Но он терпел, до хруста сжимал от боли зубы. А когда чувствовал себя немного лучше, даже шутил.

— Эй, лодыри чертовы! Мало вас лупит офицерье! — кричал он казакам. — Нас тут комары заедают, а вам лень дровишек в костер подкинуть!

— И то верно! С дымком-то вроде теплее было! — поддерживали Серегу другие бойцы.

— Да и посветлее малость. А то ни те газету почитать, ни письмишко домой написать.

Казаки в ответ зло ругались. Но к кострам в светлое время подходить боялись. Бойцы зорко держали выкуривателей на мушке и не одного из них меткими выстрелами уже отправили на тот свет.

Бойцы постарше в перебранку с белыми не вступали. Вели себя степеннее. Даже ворчали:

— Охота вам зубоскалить!

— Так скучно же, дядя, — оправдывались шутники и продолжали смеяться над казаками.

— Эй, олухи царя небесного! А не пора ли вам одуматься да, пока целы, поворачивать оглобли!

— А то и того проще: сдавайтесь прямо тут!

Одинцов тоже не поддержал молодежь:

— Орете! Зря силы тратите. А они еще пригодятся.

Но комиссар отряда Лузгач сделал ему внушение:

— Ты за теми смотри, кто по ночам плачет. Им твое внушение нужно. А за этих ребят будь спокоен.

И командир отряда Пашков тоже поддержал комиссара:

— Пока бойцы смеются, морально они не сломлены. Значит, белым в пещеру не войти. Но конечно, на одном энтузиазме держаться трудно. Собери-ка, Одинцов, ко мне всех командиров. Пусть доложат, сколько осталось на каждую винтовку патронов и на каждого бойца воды. Будем вести совет, — приказал он.

Одинцов отполз в темноту. А вскоре вокруг Пашкова стали собираться командиры.

Приползали и докладывали:

— В строю осталось десять человек. По три обоймы на брата. Воды — по полфляжки.

— В строю шесть человек. По две обоймы и по гранате. Воды — одна фляжка на троих.

Были и такие доклады:

— В строю восемь. На пулемет — одна лента. На винтовку — по обойме. Воды нет: отдали раненым.

— Что же будем делать, товарищи? — спросил Пашков.

— А что с такими силами можно делать? Ждать. И только, — высказал свое мнение Одинцов.

— Чего?

— Помощи.

— От кого?

— Известно. От своих.

— А если парнишка до них не дошел?

— Все одно — должны хватиться. Не нас, конечно, раненых. Но должны, — уверенно сказал Одинцов. — Товарищ Киров как говорил? За раненых все в ответе. Вот их и хватятся.

— Должны хвататься, — согласился Пашков. — Есть еще предложения?

Командиры задумались. Потом заговорили:

— Похоже, прав эскадронный.

— Ждать — дело самое простое. Ждать можно и день. И два. И три, — сказал Лузгач. — Только кто же из раненых столько без воды выдержит?

— Три дня никто, — сказал Пашков. — Я с комиссаром согласный. И потому приказываю: сегодня ночью попробуем небольшой группой прорваться из окружения. Прорваться, уйти в горы и дойти до своих. Казаки нашей вылазки наверняка не ждут. А мы и попробуем. Группу выделим человек в десять. Отберем только добровольцев. Дадим по гранате и по две обоймы на брата. А дальше сами пусть добывают. Так-то, товарищи командиры. Это и будет настоящая забота о наших раненых товарищах…

— Кто же с ними пойдет? — спросил Одинцов.

— Ты и пойдешь, — ответил Пашков. — Готовьте людей, товарищи командиры.

Глава 14.

Мещерский вернулся в контрразведку, когда казаки снимали с коня Сурена. Избитый и измученный ездой чабан еле стоял на ногах. Чибисов пытался его поддерживать, но, увидев капитана, бросился ему навстречу.

— От есаула Попова? — сразу догадался Мещерский.

— Так точно, ваше благородие! — доложил Чибисов.

— Давайте его прямо ко мне! — приказал Мещерский и поднялся на крыльцо.

Через несколько минут к нему в кабинет ввели Сурена. Мещерский внимательно осмотрел чабана и сочувственно поморщился.

— Грубо, однако, с тобой обходились, милейший, — сказал он и прищелкнул языком. — Надеюсь, мне не придется прибегать к таким мерам. Развяжите его.

Чабана развязали.

— Хочешь сесть? Подайте стул! — приказал Мещерский.

Сурен как подкошенный свалился на стул.

— И воды ему дайте, — распорядился Мещерский и прочитал записку, которую прислал ему есаул.

Потом сел в кресло за свой стол, вырвал из блокнота лист бумаги, что-то на нем написал и отдал бумагу Чибисову.

— Скачи на базарную площадь. Найдешь там артиллерийский склад. Отдай бумагу начальнику. Получи что надо и возвращайся побыстрей к есаулу, — сказал Мещерский и закурил.

Чибисов, откозыряв, вышел из кабинета. А Мещерский, продолжая курить, спокойно говорил Сурену:

— Ты можешь сам подписать себе смертный приговор, милейший. А можешь очень легко и быстро освободиться и навсегда уйти отсюда.

Голос контрразведчика долетал до Сурена как гул далекого обвала. Он почти его не слышал.

— Тебе ничего для этого не придется рассказывать. Надо будет лишь сказать «да» или «нет», — продолжал капитан. — Я покажу тебе во дворе одного парнишку, а ты должен будешь вспомнить: давал ему лодку или нет. И сказать об этом мне. «Да» или «нет». Вот и все…

«Значит, взяли ребят, — понял Сурен. — Но почему он говорит только о парнишке? А девчонка? Что стало с ней?».

— Ты меня слышишь, милейший? — повысил вдруг тон Мещерский.

— Хорошо слышу, — ответил Сурен. И подумал: «А может, взяли совсем не того?».

— Ну вот и прекрасно. И не бойся. Парнишка тебя не увидит. Ты его будешь видеть, а он тебя нет. Наверное, так будет лучше?

— Наверное, — снова ответил Сурен. И снова подумал: «Нашел дурака, шакал паршивый, будто я верю хоть одному твоему слову. Только откуда же он узнал про лодку?».

А Мещерский продолжал свое:

— Парнишка сам во всем признался. Тебе нечего его жалеть. Он плут. Мы давно его ищем. Он связался с бандитами и помогает им воровать у богатых людей детей. Он и тебя обманул. А нам сказал, что ты сам дал ему лодку.

«И за это меня били? — чуть не вырвалось у Сурена. — Можешь говорить мне что хочешь, — подумал он. — Знаю я, что мне делать».

— Но если ты вздумаешь морочить мне голову, пеняй на себя, милейший, — предупредил Мещерский. — Живым отсюда не уйдешь.

Мещерский встал из-за стола и подошел к окну. И в этот же момент во двор въехали двое конных. Поперек лошади на седле у одного из них лежал Ашот. Сурен сразу же узнал его. Ему даже не надо было напрягать для этого память, не надо было приглядываться и подходить к окну. «Значит точно, взяли, — екнуло у Сурена сердце. — А девчонка? Неужели утонула? Эх, шайтан, почему сам их не повез? Разве можно было отправлять их одних?».

Зато Мещерский, увидев солдат и того, кого они привезли, весь просиял. От восторга он хлопнул в ладоши и с удовольствием потер их одна о другую.

— Так-с, все прекрасно, — сказал он, — Посмотри-ка, милейший, узнаешь ли ты этого человека?

«Это-то тебе и надо», — подумал Сурен и ответил:

— Никогда не видел.

— Как? — опешил Мещерский. — Он же к тебе приходил за лодкой?!

— Никто ко мне не приходил, — категорически сказал Сурен и отвернулся от окна.

— Да ты хорошенько посмотри! Хорошенько! — потребовал Мещерский. — К окну подойди!

— Незачем ходить. Первый раз его вижу, — повторил Сурен.

— Значит, так! — изменился в лице Мещерский. Простодушие и приветливость с него точно ветром сдуло. Шрам побелел. Левый ус нервно задергался. — Значит, по-хорошему мы никого узнавать не хотим. Дежурный!

В кабинет тотчас вбежал младший унтер-офицер Сыч. В дверях замерло еще двое солдат.

— В подвал! В изолятор! — рявкнул Мещерский, указав на чабана.

Солдаты подхватили Сурена под руки и потащили в подвал. А Мещерский вызвал подпоручика Геборяна. Совещание офицеров было коротким. Решили, прежде чем начать допрос с пристрастием (так в контрразведке именовали экзекуции), попробовать добыть признание добровольно, но уже у парнишки. Для этого чабана снова вывели из подвала, усадили за стол в комнатке рядом с кабинетом Мещерского. На стол перед ним поставили стакан с чаем и тарелку с пирогом. А напротив с наганом в руке сел подпоручик Геборян. После этого в кабинет Мещерского ввели Ашота. Его тоже не били и даже толкали не очень грубо. Мещерский взял двумя пальцами его за подбородок и, пристально заглядывая в глаза, с усмешкой сказал:

— Ну вот и закончилось твое путешествие, парень. Дальше ты уже не пойдешь.

У капитана были холодные жесткие руки и хрипловатый голос.

— Но ты еще можешь вернуться назад, — продолжал он. — Мы не воюем с детьми. И тотчас же отпустим тебя, если ты расскажешь, кого еще, кроме тебя, послали на связь с красными из пещеры. Ты понял меня?

— Никакой пещеры я не знаю, — сказал Ашот.

Мещерский засмеялся.

— Не валяй, парень, дурака. Все ты отлично знаешь, — примирительно сказал он. — Там в пещере уже всех прихлопнули. Но нам надо поймать и остальных связных. Вот ты и скажи: кого еще послали ваши комиссары и какой дорогой?

Ашот не поверил капитану. Но все же от его слов ему стало не по себе. Откуда вообще знал капитан о пещере? Сообщили казаки? А как удалось белым выследить его самого? Ведь этот офицер уже ждал их в доме у доктора. Теперь Ашот не сомневался в этом ни капельки. И самое главное, что больше всего не давало ему покоя: что стало с его шапкой? Он умышленно отшвырнул ее, когда его хватали, в сторону. А вдруг солдаты все же подобрали ее и нашли в ней карту? Наверное, во взгляде у него колыхнулась тень замешательства, потому что капитан сразу же ее заметил. Оценил как знак благожелательности и продолжил дальше:

— Мы следили за тобой с первого твоего шага, — сказал он. — И лодку тебе дал тоже наш человек. Не веришь?

Капитан приоткрыл дверь в соседнюю комнату.

— Посмотри, — предложил он.

Ашот посмотрел и чуть не вскрикнул от неожиданности. За столом как ни в чем не бывало сидел Сурен и пил чай. Пил чай и закусывал пирогом. Он искоса взглянул на Ашота и отвернулся. У Ашота язык пристал к небу!

Капитан закрыл дверь.

— Все очень просто, — объяснил он. — Он дал тебе лодку, а сам сообщил нам, куда ты пошел. Мы тебя встретили, и вот ты здесь.

«Все очень просто, — машинально про себя повторил Ашот. — Он дал нам лодку…».

— Сейчас мы его отпустим. А потом отпустим и тебя, если ты, конечно, скажешь, кто еще пошел на связь с красными, — говорил офицер.

«Сейчас его отпустят, — снова повторил Ашот. И вдруг его обожгла догадка. — А ведь Сурен не знал, что мы шли к доктору. Я и сам этого не знал! Как же тогда он мог об этом сказать?».

— Ну? — нетерпеливо спросил офицер.

Ашот молчал. Он думал. Думал, что ответить этому злому усатому человеку.

— Говори! — потребовал офицер.

— Я не знаю никакой пещеры, — повторил Ашот.

Глаза у капитана сузились.

— Врешь, — тихо выдавил он. — Все врешь, червяк…

«Значит, и шапку не нашли. А то бы ты сразу карту мне показал», — подумал Ашот.

— Врешь! — уже громче повторил офицер и снова, но на сей раз уже настежь, распахнул дверь соседней комнаты. — Оба врете. Но вы скажете правду…

Ашот снова увидел Сурена. И еще он увидел другого офицера, который сидел напротив чабана и держал в руке направленный на него наган. Теперь Сурен уже не пил чай. Он сидел сложа руки и смотрел на Ашота, и только сейчас Ашот заметил, как изуродовано лицо чабана. Правый глаз заплыл от удара. На щеке рубец от плети.

Потом капитан приказал поставить Ашота и Сурена друг против друга.

— Поговорите. Хотя бы поздоровайтесь, — улыбаясь, цедил он сквозь зубы.

— Да пожмите же друг другу руки, черт возьми!

Солдаты насильно сунули руку Ашота в широкую ладонь чабана.

— Вот так, — одобрительно сказал капитан и вдруг что было силы хлестнул чем-то тонким и гибким по их рукам. Острая, как от каленого железа боль пронзила руку Ашота. Он вскрикнул. Но тотчас же сжал зубы.

— Не нравится… ведь это только самое начало… Десять плетей! — скомандовал Мещерский.

Солдаты повалили Ашота на пол, в кабинете засвистела плеть. На какой-то момент Ашоту показалось, что он теряет сознание. Удары буквально разрывали ему спину. Но он даже не стонал. Знал: пощады не будет все равно.

Когда экзекуция закончилась, Ашота снова подняли на ноги.

— Отвечайте: когда и где вы встречались раньше? — прохрипел капитан. И в это время на столе у него зазвонил телефон.

Капитан с неохотой отвернулся от арестованных и кивнул подпоручику. Тот быстро взял трубку, с кем-то поздоровался и протянул трубку капитану:

— Доктор Прозоров желает говорить с вами.

— Что ему надо? — с еще большей неохотой спросил Мещерский.

— Утверждает, что дело крайне неотложное и серьезное, — доложил подпоручик.

Мещерский поморщился и взял трубку. Голос доктора звучал взволнованно и громко.

— Да, да. Я опять вынужден вас беспокоить, — говорил в трубку доктор. — И по очень неприятному поводу. У моей внучки, господин капитан, тиф.

— Что? — остолбенел капитан.

— Да, да. Самый настоящий сыпняк. И не сегодня завтра я ее положу в лазарет, — подтвердил доктор.

— Только этого нам и не хватало, — взвился Мещерский и вдруг, взглянув на арестованных, сам закричал в трубку визгливым голосом: — А этот парень, который с ней был, он здоров?

— К сожалению, он уже ушел, — ответил доктор. — Я, естественно, осмотреть его не успел. Но поскольку они все время были в контакте, есть все основания полагать, что и он либо болен, либо является переносчиком этой заразы. Честь имею.

Доктор повесил трубку.

Глава 15.

Командир Пашков не увидел тех десятерых, которых отобрал для броска Одинцов. В пещере было уже совсем темно. Но Пашкову и не нужно было на них смотреть: он каждого из них узнал по голосу. Подойдя к строю, Пашков протянул руку, положил ее на плечо правофланговому бойцу и сказал:

— Ну, готов?

— Готов, товарищ командир, — услыхал он в ответ низкий голос бойца.

— Ты Каштанов? — спросил Пашков.

— Я, товарищ командир, — подтвердил боец.

— Партбилет сдал? — продолжал спрашивать Пашков.

— Сдал комиссару.

— Конечно, может, и зря окажется такая предосторожность. Но сам понимаешь, Каштанов, — сказал Пашков.

— Понимаю, товарищ командир, — ответил боец.

— И остальные сдали? — спросил Пашков.

— Сдали, — послышались ответы.

— И ты тут, Гаврилюк? И ты, Боков? — узнал по голосу бойцов Пашков.

— А где ж нам быть…

— Хорошо. Гранаты у всех есть?

— Есть. Еще бы по одной…

— Дал бы, ребята, да у самих ничего не остается. А нам ведь раненых защищать, — напомнил Пашков. — Ну, хорошо.

К ним, ориентируясь на голоса, подошел комиссар Лузгач. Сказал вполголоса:

— Баррикаду частично разобрали.

— Для отвлекающего маневра люди готовы? — спросил Пашков.

— Готовы.

Пашков снова обратился к тем, кто стоял перед ним в строю.

— Сейчас, товарищи, я вас познакомлю с нашим замыслом, — сказал он. — Если казаки и ждут наших контратак, так только по дороге. И наверняка организовали на ней заслоны. А вы в горы пойдете. Там вас никто не ждет. Сначала мы выдвинем взвод на дорогу. Он завяжет с казаками бой. Казаки, как и полагается, попытаются наш взвод смять. Мы поддержим его пулеметным огнем. А вы тем временем поднимайтесь на гору и дуйте в лес. Погони за вами не будет. Кто вас ночью найдет в лесу? Растеряться тоже не бойтесь. С рассветом обходите вершину справа. Спуститесь на той стороне к реке. Там и соберетесь. Через реку вплавь. К железной дороге не подходите. Она охраняется, и вам через нее не пройти. Идите на солнце. Благодать оставите в стороне. Выйдете в низине. А за ней и фронт. Ясен маршрут?

— Ясен, — нестройно ответили бойцы.

— А раз ясен, тогда время терять не станем, — сказал Пашков и каждому из десяти на прощание пожал руку. — Только помните: не ради спасения собственных жизней идем мы на эту крайнюю меру. Ведет нас наш высокий революционный долг и строгий приказ товарища Кирова все сделать, себя не пожалеть ради спасения раненых товарищей. Так-то, товарищи!

Потом обернулся к Лузгачу.

— Выводи взвод, — сказал он.

Комиссар Лузгач бесшумно растворился в темноте. Немного погодя Пашков услыхал, что за ним пошли люди. План действий отвлекающей группы был разработан до мелочей. Надо бесшумно выйти из пещеры через проход в баррикаде. Прикрываясь темнотой, пробраться к скале. Насколько возможно, подползти к дороге, коротким решительным штыковым ударом перебить казаков в пулеметном гнезде, завладеть пулеметом, развернуть его вдоль дороги и завязать с казаками огневой бой. А как только он разгорится, группе Одинцова взбираться на карниз и уходить в горы.

Казалось, все было продумано и учтено до мелочей. Но выполнять все это в кромешной темноте пещеры оказалось совсем не так просто. Комиссар Лузгач, боясь малейшего шума, приказал своим людям разуться и обмотать приклады винтовок тряпками. Это было сделано. Но когда бойцы выбирались из пещеры через проход в баррикаде, кто-то оступился. Упал. Расшевелил каменный запал. Камни с грохотом посыпались вниз. Кого-то ударили по ноге. Не стерпев боли, человек вскрикнул. И тут началось…

Ударил пулемет, который надо было захватить. Защелкали казачьи карабины. К счастью, никто из бойцов не пострадал. Те, кто уже вылез из пещеры, быстро попадали на землю. Те, кто только был готов протиснуться сквозь проход баррикады, — спрятались за камни. Казаки постреляли, покричали и так же неожиданно замолчали. Операцию отложили на полтора часа.

Однако через полтора часа все начали сначала. На этот раз с предельной осторожностью отряд комиссара покинул пещеру. Бойцы сосредоточились под скалой и бесшумно подползли к камням, за которыми стоял пулемет. Впереди полз комиссар Лузгач.

Он подал знак бойцам и первым очутился возле расчета. Пулеметчики, по всей вероятности, дремали, потому что ни один из них даже не поднял головы. Лузгач и тот боец, который был с ним в паре, легко и без суеты обезвредили расчет. Но очевидно, все же они чем-то выдали себя. Ибо казак, лежавший за соседним камнем, неожиданно окликнул пулеметчиков:

— Что вы там возитесь? Эй, Силантий, ты что?

Ему, конечно, никто не ответил. И тогда казак заорал во весь голос:

— Тревога! Тревога, братцы!!

И выстрелил в воздух. В следующий момент в него из нагана несколько раз выстрелил Лузгач. А боец развернул пулемет вдоль дороги и дал длинную очередь в ответ на замелькавшие тут и там огоньки выстрелов казаков. Перестрелка началась.

Как только гул выстрелов заполнил поляну, подал команду своей группе Одинцов. Белые, казалось, совсем забыли о пещере. Бойцы беспрепятственно выбрались из-за баррикады наружу и сразу начали карабкаться по склону горы вверх. Так же благополучно они добрались до карниза и совершенно неожиданно для себя напоролись на засаду. Три выстрела ударили по ним из темноты. Но белые явно опоздали. В общей суматохе перестрелки они не заметили, как группа Одинцова очутилась на поляне, не видели, как бойцы поднялись на карниз, и спохватились только тогда, когда красные уже поднялись выше их. Одинцов бросил в стрелявших гранату. Она взорвалась, осветив желтоватым пламенем бородатого казака и какие-то диковинные, свежеоструганные слеги, торчащие над входом в пещеру. Потом вслед бойцам стреляли еще. И еще. Но их уже надежно скрыли деревья и большие, поросшие диким виноградом и мхом камни. Одинцову казалось, что группа разбрелась, что до рассвета и думать нечего собирать людей. Но на первой же остановке, когда он опустился на траву перевести дух, к нему подошли двое его товарищей. В темноте кто-то легонько свистнул. Из темноты вышли еще двое. Потом еще один. А когда двинулись дальше, к ним присоединились еще два человека.

— Сколько же нас? — даже не поверил Одинцов.

— С тобой аккурат восемь, — пересчитал людей боец.

— И все целы?

— Вроде никого не зацепило, — ощупав себя, ответили бойцы.

— Где же еще трое? — спросил Одинцов.

— Может, вперед ушли. Может, назад вернулись…

— А может, уже на небе…

— А может, уже у реки нас ждут, — сердито сказал Одинцов. — А мы прохлаждаемся.

Спорить с ним не стали, хотя все отлично понимали, что до реки никто из них не успел бы добраться в на самом лихом скакуне. Пошли на яркую, маячившую над головами звезду и на черный силуэт горной вершины, оставляя ее, как и требовал того командир Пашков, слева. Несколько раз останавливались. Отдыхали. И шли дальше. Во время одной из таких остановок Одинцов вдруг вспомнил:

— А что, хлопцы, когда я гранату шарахнул, кто видел, какие-то там жерди беляки понастроили?

Шесть человек не видели ничего. Седьмой сказал:

— Я тоже припоминаю. А сначала мне показалось, что это в глазах зарябило.

— Нет, это точно. Что-то они там построили.

— А что же это может быть?

— А леший их знает.

— Мне теперь кажется, они навес над пещерой делать хотят. Как будто от дождя хорониться.

— Ну да, чтоб наших там не замочило, — подсказал кто-то.

— А скамеек не видели? — шутя спросил другой. — Опять же чтобы товарищи бойцы могли посидеть и выкурить цигарку.

— А может, понавешают они на те жерди веревок с петлями для товарищей бойцов? — спросил третий.

— Скорее всего, — согласился Одинцов. — Только этих товарищей надо еще взять.

Начало светать. Группа перевалила через гору. Внизу серой лентой в предутренних сумерках показалась река. До нее было далеко, но сверху она казалась почти рядом.

— Поглядывайте по сторонам. Может, и те трое тут где-нибудь, — приказал Одинцов.

Бойцы старательно выполняли эту команду. Смотрели и туда и сюда. Часа через два спустились к воде. Затаились в прибрежных кустах и ждали, не выйдут ли на берег остальные. Но не вышел никто.

— Значит, троих уже потеряли, — сказал Одинцов. — А время идет. И надо спешить. — И он первым вошел в воду.

Глава 16.

Поговорив с Мещерским, доктор положил трубку и сел на стул.

— Ну? — нетерпеливо спросила его Женя.

— Будем ждать, — сказал доктор.

— Чего? — не поняла Женя. — У моря погоды?

— Ждать, когда теперь позвонит он.

— А если не позвонит?

— Должен позвонить. Для них тиф страшнее красных, — уверенно сказал доктор и опустил голову на руки.

— А по-моему, ты опять зря тратишь время, — сказала Женя и сбросила с себя одеяло.

— А вот это я тебе делать запрещаю, — категорически сказал доктор.

— Но мне жарко!

— Это и требовалось, — сказал доктор и подошел к постели. Он снова накрыл внучку одеялом и положил свою руку ей на лоб. — Прекрасно.

— Что прекрасно?

— У тебя, моя милая, поднимается жар. Вот что прекрасно, — объяснил доктор, и в этот момент зазвонил телефон. Он звонил требовательно, нетерпеливо. Но доктор не спешил снимать трубку. А когда снял, то заговорил сердитым и очень недовольным голосом человека, которого оторвали от срочных дел.

— Да, да! Я слушаю. Ах, это вы! Да, да. Ах, он у вас! — Потом наступила длинная пауза. А после нее снова возбужденно заговорил доктор: — Не могу дать гарантию. Мне надо его осмотреть. Да. Именно. Осмотреть, и сейчас же.

Жене показалось, что дедушка даже повеселел, хотя лицо его было все таким же хмурым. Но двигаться по комнате он явно стал живее. Он подошел к вешалке, надел свой брезентовый плащ, в котором обычно ездил на вызовы, взял саквояж с лекарствами и направился к выходу. Однако у порога доктор остановился и обернулся к внучке.

— Твой приятель в контрразведке. И они его допрашивают. Какой кошмар! Ведь он почти ребенок… Этот мрачный жандарм с усами и шрамом звонил мне только что. И хочет он того или не хочет, он допустит меня осмотреть твоего приятеля. Но предупреждаю тебя еще раз, Евгения: ты должна играть свою роль до конца. Ты больная. И тяжело больная. Поняла?

— Все поняла, дедушка, — ответила Женя.

— Тогда я пошел. А все, что надо будет делать тебе, я сообщу.

И доктор Прозоров вышел из дома. Через полчаса он уже был в контрразведке. Его не сразу пустили к Мещерскому, но в конце концов провели в тот же кабинет, в котором только что допрашивали Ашота и Сурена. Мещерский был не в духе. И все же он выдавил из себя что-то наподобие улыбки.

— Вы меня обескуражили своим заявлением, — признался он. — Но я еще не сообщил об этом начальнику гарнизона. Если ваше предположение подтвердится, полковник немедленно отправит всех нас на фронт.

— К сожалению, это не предположение. Это уже реальность, — сказал доктор, снимая плащ.

— Но вы еще но осмотрели этих двоих, — хватаясь, как утопающий за соломинку, напомнил контрразведчик.

— Мало шансов, чтобы эта зараза не распространилась на них, — сказал доктор. И тотчас подумал: «Двоих? По почему же двоих? Кто же второй? Ах, да! Женя говорила же мне о каком-то пастухе. Но неужели уже взяли и его? Быстро же, однако, управляются эти мерзавцы…».

— Естественно, они уже изолированы, — сообщил Мещерский. — Вам придется спуститься в подвал.

— Я готов, — сказал доктор.

— Вас проводит подпоручик Геборян, — сказал Мещерский и заглянул Прозорову в глаза.

— Пойдемте, — не обращая внимания на это замечание, сказал доктор.

Подпоручик ждал его. У него все до мелочей уже было согласовано и оговорено с капитаном. Вместе с подпоручиком доктора ждали двое солдат. В руках каждый из них держал по зажженому фонарю.

— Прошу, — сказал подпоручик, пропуская доктора впереди себя.

И все пошли. Один солдат впереди, за ним доктор. Следом подпоручик, а сзади всех снова солдат. У доктора создалось впечатление, что его тоже вели как арестованного. Однако ему ничего не оставалось делать, как подчиниться.

Возле массивной, окованной железом двери подвала тоже стоял часовой. И от этого ощущение, что его ведут под конвоем, усилилось еще больше. Даже подумалось: уж не сыграл ли с ним злую шутку контрразведчик? Заманил — и без лишнего шума за решетку? Возле дверей вся группа остановилась.

— Отпирай! — приказал подпоручик.

Часовой повернул в замке ключ и отодвинул засов.

— Открывай! — снова приказал подпоручик.

Часовой открыл дверь. Подпоручик, взяв у солдата фонарь, двинулся вперед.

Прозоров понял: настала минута действовать.

— Прошу не спешить, господин подпоручик, — слегка придержав офицера за рукав кителя, сказал он.

Подпоручик вопросительно посмотрел на него.

— Вам не следует туда входить, — предупредил Прозоров.

— То есть? — удивился подпоручик.

— В противном случае, если арестованные окажутся больными, я буду вынужден отправить вас в изолятор вместе с ними, — сказал доктор.

— Ну, знаете, этого еще не хватало! — негодующе фыркнул подпоручик, но дальше порога не пошел. Повертел в руках фонарь и протянул его доктору: — Тогда, пожалуйста, орудуйте сами.

Прозоров взял фонарь и зашел в помещение. Подвал был невысоким, полутемным и сухим. Свет еле пробивался в него с улицы через крохотное зарешеченное оконце. На полу лежала солома. А на ней два человека, большой и маленький, плотно прижавшись друг к другу. Лица их были видны плохо. Свет фонаря освещал их слабо. Но взгляды: суровый и ненавидящий у одного и полный растерянности у другого — Прозоров разглядел. И понял: Ашот поражен тем, что увидел его здесь, действующего заодно с врагами. И уж конечно, уверен теперь, что это именно он, доктор, выдал его белым.

А может, и о Жене заодно тоже подумал бог знает что? От этой догадки Прозорову сразу стало не по себе. Но он взял себя в руки.

«Надо показать этим господам с оружием, что хозяин тут я, а не они, — подумал Прозоров. — Только тогда я смогу что-либо сделать». Он осветил фонарем в подвале все углы и, не найдя того, что искал, сказал:

— Мне нужна табуретка. Даже две.

Подпоручик тут же отослал одного из солдат за табуретками. А доктор как ни в чем не бывало продолжал разглядывать подвал. На одной из стенок он нашел большой крюк, подошел и повесил на него фонарь. Тем временем солдат принес табуретки. Прозоров занес их в подвал. На одной разложил добытые из своего саквояжа медикаменты. Другую оставил свободной. Потом подошел к арестованным.

— Я врач, — представился он им. — Мне надо вас осмотреть. Пожалуйста, подойдите ко мне.

Первым поднялся с соломы Сурен. И не спеша подошел к доктору.

— Раздевайтесь. Одежду сложите на табуретку, — сказал Прозоров.

Сурен так же неторопливо, морщась от боли, стал раздеваться. Прозоров увидел его исполосованную шомполами спину, запекшуюся на рубцах кровь и негодующе посмотрел на заглядывавших в подвал солдат.

— Здесь не цирк. И темно. Возьмите-ка лучше фонарь и подержите его над порогом, — потребовал он и помог Сурену отодрать рубашку, присохшую к ранам.

— Подойдите поближе к свету. Я обработаю ваши раны, — сказал Прозоров Сурену.

Сурен повиновался. Он-то видел доктора в первый раз. И естественно, ни в чем плохом заподозрить его не мог.

— Будет больно, — предупредил Прозоров, — Терпите.

Сурен в ответ только стиснул зубы. И когда Прозоров мазал раны йодом, тоже не проронил ни звука.

— Хорошо, — похвалил его Прозоров, — Выпейте вот это лекарство.

Сурен и это сделал, не колеблясь.

— Хорошо, — снова похвалил Прозоров. Он мельком взглянул на дверь и, убедившись, что солдаты внимательно за ним наблюдают, добавил: — Я так и знал: вы больны. У вас поднимается жар. Я увезу вас в лазарет. Можете одеваться.

Сурен оделся. А Прозоров подозвал Ашота:

— Теперь идите сюда вы, молодой человек.

Ашот встал, но так и остался стоять на том месте, на котором только что лежал. У него, казалось, не нашлось сил приблизиться к этому доктору-предателю. Прозоров понял это, увидев во взгляде Ашота уже не только недоумение, но и презрение. И опять ему стало не по себе. Парень страдал от своих подозрений только сильнее.

— Не надо тебе было уходить из моего дома, — тихо сказал Прозоров. И громко добавил: — Подойди! Мне надо тебя осмотреть.

Вряд ли поверил Ашот словам доктора, но подошел к нему и молча начал раздеваться. Прозоров, увидев его исполосованную спину, чуть было не разразился бранью, однако взял себя в руки, смазал рубцы йодом и приложил ладонь к его лбу. Лоб у Ашота был холодным. Но Прозоров вздохнул и сказал:

— Так я и ожидал. Женя уже свалилась. И у тебя тоже начинается температура.

Вот теперь в непреклонном и суровом взгляде Ашота вдруг что-то смягчилось. А Прозоров продолжал:

— И тебя тоже придется уложить в лазарет, в изолятор. А пока выпей лекарство.

И тоже дал ему, пилюль и ложку микстуры.

Потом доктор собрал свои вещи, уложил их снова в саквояж и вышел из подвала.

К нему тотчас же подступил подпоручик. Двери в подвал были открыты, и он отлично слышал все, о чем говорил с арестованными доктор. Но сейчас он посмотрел на него вопросительно, словно не хотел верить собственным ушам.

— Они инфекционны, — объявил Прозоров голосом, не допускающим никаких возражений. — Я категорически запрещаю какой бы то ни было контакт с ними.

— Лично я контактироваться, как вы изволили выразиться, доктор, с этим отродьем и не собираюсь, — ответил Геборян. — Что же касается господина Мещерского — это его личное дело.

— С ним я тоже поговорю, — сказал Прозоров.

— Извольте, — галантно поклонился подпоручик.

Прозоров вернулся в кабинет начальника контрразведки. Мещерский, нещадно дымя папиросой, нервно расхаживал по кабинету. Увидев доктора, он повернулся, как на шарнирах, и замер в ожидании доклада.

— Ничем вас порадовать не могу. Тиф по всей форме, — сказал Прозоров.

Мещерский сделал паузу.

— Вы не ошибаетесь?

— Пригласите на консультацию любого врача. Впрочем, можно даже фельдшера, — предложил Прозоров.

— Может, вы скажете, где их взять? — съязвил контрразведчик.

— Не знаю, — ответил Прозоров.

— И я тоже, — признался Мещерский. — Так что же будем делать, доктор?

— Больных надо положить в изолятор. И немедленно. Это раз, — начал перечислять Прозоров. — Всех солдат, имевших с ними контакт, — отправить в баню. Тоже немедленно, а их белье продезинфицировать. Это два, — загибал он пальцы. — Вам, господин капитан, неотлагательно проделать все то же самое. Это три. Подвал, эту вашу камеру, — засыпать хлоркой или залить карболкой. А всю солому из нее сжечь! Это четыре.

— Все? — спросил Мещерский.

— Советую о зарегистрированных случаях тифа сообщить начальнику гарнизона.

— Не будем спешить, — замял этот вопрос Мещерский. — Я думаю о другом. Вы предлагаете отправить арестованных в лазарет. Но ведь я еще не закончил допрос?

Прозоров почти ждал такого ответа. И был готов к нему. Он знал свою силу — она в непреклонности. И еще раз решил не поскупиться ничем.

— Я не предлагаю изолировать больных, господин капитан. Я требую этого, — твердо сказал он. — Я категорически запрещаю всякие контакты с ними. Неужели вы не понимаете, к чему это может привести? В городе нет ни врачей, ни медикаментов. Весь персонал моей больницы состоит из семи человек: я, акушер, две сестры и три санитара. Что сможем мы сделать, если в гарнизоне вспыхнет эпидемия?…

Прозорову казалось, что он говорит достаточно убедительно. В конце концов, все факты были на его стороне. Но он чувствовал, что контрразведчик в чем-то колеблется. А возможно, просто ему не доверяет. Он и слушал-то его так, что при этом все время мельком поглядывал в окно. Словно ждал кого-то.

И Прозоров тоже невольно осмотрелся по сторонам. Кабинет начальника контрразведки показался ему грязноватым и плохо прибранным. На одной его стене висела довольно безвкусная картина, изображающая местный пейзаж. На другой, в простенке между окнами, небольшая карта. На ней были три дороги от Благодати к фронту. Две низом, по долине, и одна через перевал. На дорогах в долине были обозначены посты и заставы. Дорога через перевал была свободной. То ли потому, что она была старой и ею почти уже не пользовались, то ли у белых просто не хватало сил. Прозоров об этом сейчас не думал. Его смущало поведение капитана. Мещерский снова и снова поглядывал в окно. Конечно, он кого-то ждал. И так оно и оказалось.

Прозоров хотел сказать, что допрашивать людей с высокой температурой, а она, он знал, уже должна была после его таблеток у них подняться, — просто даже глупо. Что в бреду они могут наговорить любой чепухи. Но в это время во двор заехал солдат, быстро привязал коня к коновязи и бегом побежал к крыльцу. Мещерский так и просиял, увидев его. И тотчас же сделал Прозорову знак рукой, словно хотел сказать: «Одну минуточку, доктор. Вас я уже выслушал!».

Солдат в этот момент открыл дверь кабинета, громыхая сапожищами, переступил через порог и, вытянувшись в струнку, замер. Только сейчас Прозоров увидел у него на погонах нашивки младшего унтер-офицера. Это был Сыч.

— Ну-с, и что? — с деланной вежливостью спросил его Мещерский.

— Так точно, ваше благородие, горит! — доложил Сыч.

— Что горит? — не понял Мещерский.

— Девчонка горит.

— То есть как «горит»? — совсем опешил Мещерский.

— А так, что в жару. И даже бредит.

— Точно слышал?

— Совершенно точно. И лоб рукой щупал, когда примочку подавал!

— Так что же ты тут топчешься, каналья! — захрипел вдруг Мещерский. — Марш в баню! И чтоб прожарил все обмундирование до нитки!

— Слушаюсь! — отчеканил Сыч и лихо повернулся на каблуке. — Разрешите сполнять.

— Марш отсюда! — брезгливо поморщился Мещерский и отвернулся к окну.

Прозоров слушал весь этот разговор в немом напряжении. Он понял, что речь шла о его внучке. Понял, что коварный контрразведчик и на сей раз устроил и ей и ему самому проверку. Он немного испугался, не зная, как Женя справилась со своей ролью. Но теперь, убедившись, что все прошло так, как и было задумано, естественно, возмутился.

— Он был в моем доме? — нахмурившись, спросил Прозоров.

— Увы, — подтвердил контрразведчик.

— Но ведь это же за гранью самой элементарной порядочности, господин капитан, — оскорбленно проговорил доктор, хотя в душе ликовал.

— Такова неумолимая логика борьбы, — развел руками контрразведчик. — Согласитесь: все это слишком неожиданно. Я только что видел вашу внучку здоровой — и вдруг она уже источник опасности. Пожалуйста, поймите меня правильно.

Прозоров понял, что он победил. Конечно, победа была еще очень и очень маленькой. Совсем крохотной. Но она была. И надо было ее немедленно закрепить.

— Надеюсь, теперь вы откажетесь от допроса? — спросил он, смело заглянув капитану в глаза.

— На время, — согласился капитан. — Честно говоря, никаких особо ценных показаний я от них и не жду. Мне просто важно, чтобы оба они были под стражей. К тому же есаул Попов завтра утром всю операцию закончит.

Прозоров не знал, кто такой есаул Попов и о какой операции говорил Мещерский. Но спрашивать не стал. Это могло бы лишь вызвать у контрразведчика всякие подозрения. Он сделал вид, что занят своими мыслями и вообще даже не слышал, о чем говорил капитан. Но в душе он сразу почувствовал тревогу. Уж не о том ли загнанном в пещеру отряде красноармейцев шла речь? Не против ли них начнет завтра утром операцию этот самый Попов? И если да, то как и чем можно еще помочь тем, кто оборонялся в пещере? Ответить на эти вопросы, хоть в какой-то степени, мог только Ашот. А поговорить с ним Прозоров мог теперь только в лазарете. Значит, надо было как можно скорей вызволить его из подвала. Выручил Прозорова неожиданно сам Мещерский.

— Вы наметили целый ряд неотложных мер, — напомнил он. — А кто будет их выполнять? Кто повезет больных? Кто будет дезинфицировать помещение? Жечь подстилку?

Прозоров ответил не сразу.

— Я приехал на больничной двуколке. Со мной санитар. Он все сделает, — сказал он, подумав.

— Хорошо, — согласился Мещерский. — И все же, доктор, больных будет сопровождать конвой. А у изолятора будут стоять часовые.

— Это меня не касается, — безразлично ответил Прозоров.

Сказав это, он направился к двуколке и загнал ее во двор. Он все предусмотрел и привез с собой большую бутыль карболки. Санитар тоже хорошо знал свое дело. И вскоре Ашот и Сурен сидели под тентом двуколки. Лошадьми правил санитар. Прозоров сидел рядом с ним. Сопровождал двуколку конвой из трех солдат.

Глава 17.

В больнице доктор направил двуколку под надзором санитара в изолятор, а сам поспешил домой. Женя лежала. И не поднялась даже при его приходе. И только когда убедилась, что он один, вскочила на кровати, будто ванька-встанька. Прозоров замахал на нее руками. Он стал теперь очень подозрительным, ничему не доверял, не был уверен, что за ним не подсматривает кто-нибудь из посланных Мещерским через окно, и потому остановил внучку:

— Лежи, лежи! Я сам подойду.

Он подошел к Жене, сел возле нее на кровать, положил ладонь ей на голову и заговорил тихо и быстро:

— Я знаю. Тебя проверяли. Ты молодец. И вообще, все идет как надо. Они уже в изоляторе. А кто такой есаул Попов?

— Попов? Первый раз слышу, — пыталась припомнить и не смогла Женя. — А почему ты о нем спрашиваешь?

Доктор рассказал о том, что услыхал от Мещерского, высказал свои предположения и опасения.

— Наверное, Ашот его знает, — решила Женя. — Ты немедленно должен сообщить все ему.

— Все сделаю, — согласился доктор. — Только ты пока полежи.

Женя опять спряталась под одеяло, а Прозоров направился в кабинет, разыскал какие-то бумаги, сунул их в свой саквояж, туда же положил лохматую шапку Ашота, запер ящики стола, потом запер кабинет, потом зажег большую керосиновую лампу, поставил ее на всякий случай, чтобы чего-нибудь не случилось, в таз, а таз — на стол, закрыл и запер дверь кабинета. Но в окне кабинета теперь был виден с улицы свет, и каждый мог думать, что доктор дома. Закончив все эти дела, Прозоров снова подошел к внучке.

— Сейчас приедут санитары и увезут тебя в изолятор, — предупредил он ее. — Сюда мы, очевидно, больше уже не вернемся. А если вернемся, то не скоро.

— А с кем же останется Маркиз? — забеспокоилась Женя.

— Его накормят. Я попрошу, — успокоил Женю доктор.

На крыльце послышались шаги, и в дом вошли двое санитаров с носилками.

— Забирайте ее и везите в изолятор, — распорядился Прозоров. — Я все тут закрою и приду следом.

Женю переложили с кровати на носилки и унесли. Большой докторский дом сразу опустел. Старый доктор почувствовал это всем сердцем, и ему вдруг стало невыносимо жаль расставаться с его потемневшими стенами, к которым он так привык за долгие годы. А то, что расставание предстояло, и, может быть, навсегда, это он понимал хорошо. Прозоров обошел все комнаты, прощаясь с ними, везде по-хозяйски запер двери, запер входную дверь и пошел в изолятор напрямик, через больничный сад. Мысленно он попрощался с каждым деревом — ведь многие из них выросли и стали плодоносить уже при нем. Он ухаживал за ними, лечил их, как живые существа, и привык к ним, как к живым. Сейчас, в темноте, деревья были не видны. Но Прозоров великолепно помнил по памяти каждую яблоню, каждую грушу…

Обогнув маленькую больничную баню, Прозоров сразу вышел к изолятору. Над входом в помещение горел фонарь. Свет его, желтоватый и рассеянный, освещал крыльцо и сидевших на нем двух солдат. Третий, взяв ружье на ремень, неторопливо прохаживался под окнами изолятора. Тут же возле крыльца стояла двуколка. Кони спокойно жевали сено, заботливо брошенное кем-то перед ними на землю.

Солдаты знали доктора и пропустили его без разговоров. Прозоров зашел в изолятор и плотно прикрыл за собой дверь. Сурен и Ашот лежали на койках. Женю поместили в маленькую комнатку напротив.

— Вот твоя шапка. — Прозоров передал Ашоту его шапку.

Ашот схватил ее, как ястреб курицу, мгновенно сунул руку под подкладку и, ничего не обнаружив там, вопросительно уставился на доктора.

— А это тут, — объяснил доктор и указал на свой саквояж. — Тут надежней.

— Мне уходить надо, — тихо сказал Ашот.

— Все уйдем через полчаса, — ответил Прозоров. — Но пока лежите.

Он достал из саквояжа какие-то лекарства, разложил их на столе и начал что-то из них составлять. Он их смешивал, перетирал в фарфоровой ступке, опять раскладывал по порциям. Потом засыпал эти порции в прозрачные, словно из слюды, капсулы, положил их в коробочку, налил в стакан воды и вышел к солдатам.

— Когда смена? — спросил он того, который по возрасту показался ему самым старшим.

— А кто его знает, господин дохтур, разве что утром, — чистосердечно ответил солдат.

— То-то и оно, — участливо вздохнул Прозоров. — А вечером опять, наверное, вам заступать?

— А кому же еще? Известно дело.

— Это верно, больше некому, — согласился Прозоров. — Ну, а раз так, давайте для профилактики выпьем лекарство.

— Не положено на посту, господин дохтур, — ответил тот же солдат.

Прозоров не ожидал такого ответа. Но быстро нашелся.

— А тифом болеть положено? — повысил он голос. — А мне потом возиться с вами положено? Где ваши военные врачи?

— Да не слушайте вы его, господин доктор, давайте ваши пилюли, — миролюбиво попросил солдат, который стоял у окна.

— И то сказать, ему што? Пожил свое, а нам помирать еще рано, — поддержал приятеля третий солдат.

Прозоров не стал больше разговаривать и протянул солдатам капсулы. По три на брата. С лошадиной дозой снотворного. Другого выхода у него не было. Солдаты приняли лекарство. Сначала те двое, которые были помоложе. Потом, поворчав, выпил и самый пожилой.

— Если почувствуете жар или у вас заболит голова, сообщите мне. Я буду дома, — предупредил солдат Прозоров и ушел с крыльца в сад.

Отсюда, из темноты, ему было удобнее наблюдать за состоянием охраны. А лекарство между тем дало о себе знать очень скоро. Первым его воздействие почувствовал тот солдат, который караулил у окна. Он прижался к стене, оперся на винтовку и, клюнув несколько раз носом, медленно опустился на землю. Солдаты на крыльце еще пытались как-то держаться. Вероятно, им помогало то, что они все время переговаривались. Да и боялись, наверное, показать друг другу, что еле стоят на ногах. Но как бы они ни сопротивлялись, лекарство делало свое дело. Прозоров знал, что еще минута-другая, уснут и эти двое. Но пока эти минуты тянулись, он чуть не поседел. Ведь Мещерский в любой момент мог приехать сам или кого-нибудь прислать проверить, как несут службу солдаты. И тогда… тогда даже страшно было подумать, что могло быть со всеми «больными» и с ним самим! Но другого выхода у доктора Прозорова не было. И он ждал, волнуясь и переживая за внучку, за себя, за Ашота и Сурена, за тех совершенно незнакомых ему людей, которым утром грозила неминуемая гибель…

В конце концов сник и выронил из рук винтовку последний, третий солдат. Прозоров, как молодой олень, что было духу вприпрыжку припустил через сад обратно в изолятор. Влетел в палату к мужчинам и коротко скомандовал:

— Выходите!

Потом он поднял Женю, а когда вместе с ней вышел в коридор, Ашот и Сурен были уже у дверей.

Солдат занесли в изолятор, уложили на койки и накрыли одеялами. Лампы в палатах потушили. Но фонарь на крыльце оставили гореть. Пока доктор запирал изолятор, Сурен и Ашот собрали винтовки и положили их в двуколку, потом все сели в нее, закрыли наглухо тент с белыми санитарными крестами и погнали лошадей. Прозоров знал в городе каждую улочку, каждый проулок, и скоро двуколка, миновав посты, ныряя в колдобины и подпрыгивая на неровностях, выехала за городок. Как пригодилось сейчас Прозорову знакомство с картой, которую он хоть мельком, но все же успел разглядеть в кабинете у Мещерского! Он хорошо запомнил: на двух основных дорогах, ведущих к фронту, были заставы. Третья дорога, через горы, оставалась свободной. Она, к сожалению, была длинней, тянулась к перевалу крутыми петлями. Но выбирать путь Прозоров не мог и гнал лошадей именно по этой дороге все дальше и дальше от городка в горы.

Пока еще через дырки в брезентовом тенте были видны в городке огни, ни Женя, ни Ашот, ни Сурен не проронили ни слова. Мчались молча, не веря в свое столь неожиданное и счастливое освобождение. Но как только двуколка заехала в лес и по тенту застучали ветви деревьев, Прозоров услышал их оживленные голоса и почувствовал, как на плечи ему легли чьи-то руки. Он быстро оглянулся. За спиной у него стояли Женя и Ашот.

Двуколку то и дело бросало из стороны в сторону, безжалостно трясло. В лесу было темно. Прозоров едва успевал следить, чтобы лошади не налетели на какое-нибудь дерево и не перевернули всех седоков. Но он все же разобрал взволнованный разговор Ашота и Жени.

— Спроси у дедушки, к утру будем у красных? — спрашивал Ашот.

— Не надо ему мешать, — возражала Женя.

— Ты спроси: может, пешком быстрее будет? В горах так бывает, — настаивал Ашот.

Прозорову захотелось успокоить его.

— Будем к утру. Непременно будем! — сказал он. А про себя подумал: «Если, конечно, ничего не случится. Хоть и коротка ночь, да не прост туда путь».

На подъеме кони пошли тише. Прозоров подстегнул их. Пока над горами висела ночь, от городка надо было уйти как можно дальше. Он сердцем чувствовал, что их уже хватились. И был совершенно прав. Когда беглецы были уже в лесу, Мещерский направил в больницу дежурного Сыча. Тот быстро прискакал на место, осмотрел все здание, но нигде не нашел охрану и был очень удивлен этим обстоятельством. Тогда он направился к докторскому дому. Как и полагалось ночью, в доме все было тихо, но в одном из окон горел свет. Сыч походил под окном, ничего не услышал, ничего через занавеску не увидел, однако беспокоить доктора не решился. Он снова направился в больницу. И на этот раз не нашел там ни души. Тогда он помчался назад.

Мещерский как раз собирался ужинать, когда Сыч доложил ему о результатах своей проверки. Мещерский сразу понял, что на сей раз его обвели вокруг пальца. Но он и виду не подал, что его одурачили. Да и неясно было, куда подевалась охрана. Ведь там был не один, не два, а три вооруженных солдата!

— Отправляйся немедленно обратно! Возьми с собой еще двух человек! Переверните там все вверх дном, но найдите мне всех! А главное — мальчишку и этого второго, который был с ним! — шипел контрразведчик. — И только попробуй снова вернуться ни с чем!

Сыч бросился за людьми. Но капитан уже не мог продолжать ужинать. Оставшись один, он скомкал и бросил на стол салфетку. Закурил. И нервно заходил по комнате.

«Идиот! Кому дал себя провести! Эскулапу! Ничтожному провизору! Клистирной трубке! — ругал он себя на чем свет стоит. — Но все равно они от меня не уйдут. Всех четверых вместе с девчонкой повешу на одном дереве!».

Он еще надеялся на чудо, на то, что этот растяпа Сыч просто как следует не разобрался в деле. Тогда и ему тоже несдобровать! Но ждать сложа руки, когда дежурный вернется снова, капитан уже не мог. И едва Сыч вместе с солдатами выехал за ворота, Мещерский выбежал на крыльцо, поднял по тревоге целое отделение и всей группой, на конях, поскакал по ночному городку в больницу следом за младшим унтер-офицером. Чуда, однако, не свершилось. Когда Мещерский прибыл в больницу, солдаты, взломав в изоляторе дверь, выволакивали на крыльцо оглушенных снотворным, ничего не соображающих караульных. Всякие надежды на недоразумение рухнули. Мещерский так огрел плетью коня, что скакун мгновенно стал на дыбы.

— За мной! — крикнул капитан и с места в карьер погнал коня на объездную дорогу.

Это было как раз в то время, когда уже начало светать и беглецы высоко забрались в горы.

Лошади в больнице были сытые и сильные. Но и им нелегко было взбираться к перевалу. Дорога петляла, вилась по самому краю обрыва, сужалась так, что казалось — одну из лошадей придется выпрягать, двоим им никогда не протиснуться между камнями. В такие моменты Сурен соскакивал с двуколки, брал лошадей под уздцы и осторожно проводил по всему каменному коридору.

На одном таком трудном месте, когда дорога буквально зависла над пропастью и ее петляющий, растянувшийся на многие версты внизу хвост был виден как на ладони, Сурен неожиданно остановился.

— Что случилось? — не понял Прозоров.

Сурен легким кивком головы указал на обрыв. Те, кто были в двуколке, как по команде взглянули туда же. Внизу, горяча коней, мчалась погоня.

— Один, два… четыре… шесть, семь… девять, десять… — вслух насчитала Женя.

— Десять, — повторил Прозоров. — Что будем делать?

— До перевала далеко? — спросил Сурен.

— Полчаса езды, не меньше, — сказал Прозоров.

— Поехали. И гони! А я возьму винтовку, — сказал Сурен.

Прозоров стегнул лошадей.

Глава 18.

После ночной вылазки красных из пещеры казаки недосчитались пулемета, коробки с патронами, отправили в Благодать семь раненых и предали земле пятерых убитых. Красные оставили на поле боя двух бойцов, обоих на карнизе, над пещерой. Попов понял, что бой на поляне носил исключительно отвлекающий характер, что главной была группа, прорвавшаяся в горы через верх. Ночью, по горячим следам, преследование не организовали. А сейчас искать в горах эту группу было все равно что искать иголку в стоге сена.

Дерзость красных была поразительной. Хотя, по мнению Попова, конкретной пользы осажденным в пещере вылазка принести уже не могла. На рассвете в расположение казаков вернулся Чибисов с напарником. Они привезли два ящика динамита. С ними прибыло два взвода пехоты. С восходом солнца Попов решил начать решительный штурм пещеры. Однако возглавлявший полуроту пехоты поручик попросил Попова со штурмом не спешить.

— Я топчусь перед этой дырой уже двое суток! — негодовал Попов. — У меня кони не поены.

— Зато люди целы, — заметил поручик.

— Нас сейчас столько, что мы ворвемся туда одним махом!

— Вполне вероятно, господин есаул, если бы они не натаскали перед входом столько камней, — возразил поручик.

— Расшвыряю их динамитом.

— Каким?

— Вы ослепли, поручик, — ткнул в ящики плеткой Попов.

— Вы имеете в виду эти коробочки?

— В них три пуда!

— Этого едва хватит наглушить на уху рыбы, господин есаул, — усмехнулся поручик. — Вот когда дело дойдет до преследования, я не сомневаюсь — и вы, и ваши люди покажете себя как надо. А грязную работу предоставьте мне.

Попов понял: поручик, как пехотинец, наверняка лучше знает, как действовать в подобной ситуации, и не стал спорить. Только махнул в ответ рукой.

— Для чего вы соорудили этот карниз? — осмотрев в бинокль пещеру, спросил поручик.

— С него удобно стрелять им в спины, когда они вылезают на свою баррикаду. Это во-первых, — объяснил Попов.

— А во-вторых?

— Во-вторых, с этого карниза мы намеревались опустить на их баррикады заряды. И взорвать ее к чертовой матери!

— Понял, — кивнул поручик. — Но мало взрывчатки.

— Что же делать?

— Мне довелось немного воевать в составе экспедиционного корпуса, — начал рассказывать поручик.

Попов с любопытством и явно с завистью взглянул на пехотинца.

— Вы были во Франции?

Поручик снова кивнул.

— В Арденнах. Там тоже горы и тоже много пещер. Их тоже иногда приходилось штурмовать. Так вот, англичане придумали совершенно поразительную вещь. Они предложили забрасывать фугасы внутрь пещеры и взрывать их там. Эффект получается, я вам скажу, поразительный. Люди буквально сходят от ударной волны с ума.

— Любопытно, — оценил это дьявольское изобретение есаул.

— И все же, господин есаул, на такую преисподнюю взрывчатки маловато…

— Что же делать? — задумался Попов.

Поручик продолжал пристально разглядывать пещеру в бинокль.

— Мы напрасно теряем время, — снова заговорил Попов. — Вы думаете, красные забыли об этом обозе?

— Отнюдь, — процедил сквозь зубы поручик.

— Их наверняка уже хватились, — продолжал Попов. — И если они их еще до сих пор не нашли, так только потому, что в этих проклятых горах нет ни четкой линии фронта, ни закрепленных позиций. Тут все перемешалось, все в движении. Все меняется. Но они их найдут!

— Мне нужен час, чтобы все подготовить, — рассчитал поручик.

— Час даю, — согласился Попов.

— Но на этот час надо их чем-то занять. Наш удар должен быть предельно внезапным, — предупредил поручик.

— Занять? — вытаращил глаза Попов. — Чем прикажете?

— Пошлите к ним парламентеров. Предложите сдаться…

— Они не станут с нами разговаривать, — буркнул Попов.

— А вы попробуйте, — настаивал поручик.

Попов сердито проворчал что-то насчет дипломатии, слюней Европы, но спорить больше не стал. Только бросил:

— Но и вы действуйте, черт возьми! Не тяните время!

Через несколько минут на поляне в сопровождении солдата появился хорунжий. Он подошел к пещере шагов на сорок и замахал флагом. Пещера не отвечала.

— Может, там уже нет никого, — засомневался солдат.

— Не разговаривай, маши! — приказал хорунжий.

Солдат замахал снова. И опять не последовало никакого ответа.

Но в пещере были живые. И даже очень оживленно разговаривали сейчас между собой.

— Сбить бы их, гадов, — сразу предложил Серега.

— Я те собью! — пригрозил командир Пашков. — Не стрелять ни в коем случае!

— А чего их жалеть? Они нас пожалеют? — не сдавался Серега.

— Расстреляю каждого, кто нарушит дисциплину! — предупредил Пашков.

— И правильно сделаешь, — поддержал его Лузгач, — Надо понимать, товарищи бойцы, что мы не банда, а регулярная часть Красной Армии. По-моему, пусть поговорят. Нам надо выиграть время. Товарищ Сергей! Выходите на переговоры!

— А что я им скажу? — сразу оробел Серега.

— А что хочешь, то и мели. Ты лясы точить здоров, — усмехнулся Пашков.

— А нам, товарищи, надо приготовиться к отражению атаки. Не зря затеяли они эту волынку. Глядите в оба. Приготовьте гранаты!

Серега поправил гимнастерку, вышел из пещеры навстречу белякам.

— Чего надо? — громко спросил он.

— Я буду разговаривать только с командиром, — предупредил хорунжий.

— А он отдыхает, — ответил Серега.

— А может, убит? — сощурился хорунжий.

— У самого-то у тебя, дядя, синяк под глазом, — усмехнулся Серега. — А наш целехонек. Говорю — отдыхает!

— Тогда пусть выйдет тот, кто у вас старший, — потребовал хорунжий.

— А у нас все старшие. Вот я и вышел, — объяснил Серега.

— В таком случае мы предлагаем вам сдаться! — объявил хорунжий.

Как ни был зубаст Серега, но, услыхав такое, замолчал. Вроде бы даже опешив.

— И чего бы это вдруг нам сдаваться? — обескураженно развел он руками.

— Ваше положение безнадежно. И дальнейшее сопротивление бесполезно, — сказал, как отрубил, хорунжий.

Серега недоверчиво покрутил головой.

— Чудно получается. У нас потерь почти нет. А ваших эвон сколько кругом валяется, — сказал он и обвел поляну, словно подсчитывая убитых прищуренным взглядом. — И добавил: — А еще полезете, еще столько наколотим.

Хорунжий понял, что над ним просто издеваются.

— Если мы возьмем пещеру штурмом, пощады не будет никому, — сказал он.

— Мы так и думали, — ответил Серега. — Но все ж, пожалуй, надо сказать об этом нашему командиру… Так что ты, дядя, подожди тут малость…

Он не знал, о чем еще говорить с беляками, и решил таким способом потянуть время. Дескать, пока пойду к своим, пока посоветуюсь, пока вернусь… Как, впрочем, не знал и того, что пока велись эти переговоры, белые тоже зря времени не теряли. Поручик собрал подчиненных командиров и коротко объяснил им задачу. Солдаты унесли ящики с динамитом на карниз. Там приготовили из взрывчатки три заряда. Положили их на доски. А доски подвесили на веревках на уровне пещеры. Красные, естественно, ничего этого видеть не могли. А белым оставалось лишь поджечь бикфордовы шнуры и втолкнуть заряды шестами в глубь пещеры.

Пашков похвалил Серегу:

— Здорово треплешься. Молодец.

— А чего дальше-то говорить? — смутился Серега.

— Узнай, что они нам пообещают, если мы сдадимся. Ну и поругайся как следует, — посоветовал Лузгач.

— И вообще, попроси время подумать, — добавил Пашков. — Должна же подойти подмога!

— Понял! — обрадовался Серега. Но лезть через баррикаду снова ему уже не пришлось. Получив команду, парламентеры неожиданно ушли с поляны.

— Вот и конец перекуру, — провожая их взглядом, сказал Пашков.

— Вот и начнем, — сказал поручик и поджег шнур первого заряда. Голубоватый дымок пополз по шнуру к динамиту. Поручик не торопясь начал отсчет: — Двадцать один, двадцать два, двадцать три…

Каждое вслух произнесенное двузначное число равнялось секунде. За каждую секунду шнур сгорал ровно на сантиметр. Весь шнур был рассчитан на полминуты. Поручик воочию желал убедиться в том, что шнур не отсырел и горит нормально. Кроме того, ему хотелось до предела сократить время нахождения заряда в пещере. Ведь мало ли как могли обезвредить его защитники пещеры…

Досчитав до тридцати, поручик поджег шнур второго заряда. А досчитав до сорока, громко скомандовал:

— Давай!

Солдаты подхватили рогатинами как ухватами первый заряд и ловко сбросили его в пещеру. Спустя несколько секунд раздался оглушительный взрыв. Он разметал часть баррикады. Скалистый свод пещеры вздрогнул, как при землетрясении. Грохнул второй взрыв. За ним третий. Это был сигнал начала штурма. Есаул Попов выстрелил из нагана в воздух и погнал солдат вперед.

Белые влетели в пещеру как звери. Держа винтовки наперевес, с перекошенными от злобы лицами, они готовы были стрелять и колоть каждого, кто окажется у них на пути. Но неожиданно в пыли и дыму, наполнивших пещеру после взрывов, в глубине ее буквально наткнулись на другую баррикаду и попали под губительный кинжальный огонь пулеметов. В ход с обеих сторон пошли гранаты. Дело дошло до рукопашной…

Глава 19.

Как ни старался доктор нахлестывать коней, расстояние между погоней и беглецами сокращалось с каждой минутой. Тащить двуколку с седоками на подъем было нелегко. Кони явно устали. На боках у них висела пена.

— Вон же, вон перевал! — подбадривал Прозоров друзей. — Дотянем!

— А что перевал? — мрачно спросил Сурен. — Действовать надо, доктор. Действовать.

Он загнал патрон в патронник и попросил доктора:

— Наверху, на повороте, подожди меня немного.

Сказав это, Сурен спрыгнул с двуколки и залег у края дороги над обрывом. Дорога внизу проходила прямо под ним. Не вся, конечно, а лишь небольшой ее участок. Сурен знал, что Мещерский и его солдаты галопом проскочат его минуты за две. Но и это время можно было использовать как надо… Ждать пришлось недолго. Белые выскочили из-за камней плотной группой. Они скакали, припав к седлам. Сурену сверху хорошо были видны их спины. Сурен прицелился и выстрелил. И тотчас солдат, в которого он целился, распрямился, взмахнул руками, словно собирался взлететь, и, опрокинувшись на спину, вывалился из седла. Вторым выстрелом Сурен снял с коня еще одного преследователя.

Группа Мещерского снова скрылась за камнями. А эхо выстрелов долго еще гремело в горах.

«Поздно, однако, мы их заметили. Раньше надо было ложиться в засаду, — подумал Сурен. — А теперь уже не остановишь».

Он поднялся со своего места и начал карабкаться вверх. Камни сыпались у него из-под ног. Ему пришлось хвататься голыми руками за колючий кустарник. Но он успел выйти на дорогу даже немного раньше, чем примчалась двуколка. Ашот и Женя помогли ему забраться в двуколку. Руки у него были ободраны, в крови. С лица градом катился пот. Но глаза сияли.

— Их уже только восемь, — сказал он.

Дорога сделала еще один вираж. И снова Сурен выпрыгнул из двуколки и залег за придорожным камнем. Но эта новая позиция была не столь удобной, как первая. Да и он еще, весь дрожа от напряжения, не успел отдышаться после того, как вскарабкался на кручу. Теперь преследователи появлялись перед ним только по одному, на короткий момент. Пролетали в облаке пыли, распластавшись в воздухе, как птицы, и скрывались за отвесной скалой.

Двух первых появившихся в его поле зрения беляков Сурен пропустил. В третьего выстрелил. Но промахнулся. Четвертого и пятого тоже пропустил. В шестого выстрелил. И снова промазал.

— Шайтан! — прохрипел он от обиды и злости на себя. — Ты годишься только на то, чтобы тебя сожрали шакалы!

Он выстрелил в седьмого. Но беляков словно заколдовали. Пуля снова ушла куда-то в сторону. Сурен вскочил, отвел затвор назад. Но в магазине уже не было патронов. И в этот момент снизу прозвучал ответный выстрел. Один-единственный. Сурена резко ударило в плечо. Винтовка выпала у него из рук и полетела в обрыв. А из-под пальцев левой руки, зажавших рану, потекла горячая кровь. Сурен посмотрел вниз, на дорогу. Но там никого уже не было. Беляк выстрелил и поскакал вслед за своими. А Сурен, закусив от боли губы, полез на кручу.

«Это конец, — думал он. — Теперь на конях не уйти. Теперь догонят. Спасти могут только горы…».

Подъем был не так крут, как в первый раз. Но преодолевать его было намного труднее. Каждое движение отдавалось в плече неимоверной болью. Он терял много крови. Сердце, казалось, было готово выскочить из груди. Но он лез все выше и выше. И боялся только одного: задержать хоть на минут двуколку. Он напрягал все силы… И все же его друзья появились над тем местом, где он поднимался, раньше его. И не только появились, но и увидели его, окровавленного, и тотчас Ашот и Женя поспешили ему навстречу. Женя тянула его вперед за здоровую левую руку, а Ашот подталкивал его сзади что было сил. Прозоров тем временем разорвал на себе рубашку и приготовил материал для перевязки. Сурена буквально втащили на дорогу и на двуколку. Прозоров сразу же занялся перевязкой. А Ашот погнал лошадей.

— Надо бросать коней! Надо скорее расходиться в разные стороны! Иначе всем конец! — не переставая твердил Сурен.

— Вы свалили еще хоть одного? — неожиданно спросил Прозоров.

— Нет, — честно признался Сурен.

— Жалко, — сказал Прозоров.

— Мы зря теряем время, доктор! — упрямо повторял Сурен. — Надо расходиться.

— Это не выход, — возразил Прозоров.

— А что выход?

Прозоров взял винтовку.

— Вы хотите стрелять? — не поверил Сурен.

Прозоров ничего не ответил. Он осмотрелся по сторонам, увидел белый камень, висевший над дорогой, вскинул винтовку и выстрелил. Пуля вздыбила фонтанчик пыли ниже и правее камня.

— Не пристреляна, — сказал Прозоров и взял вторую винтовку. И тоже ловко вскинул ее, словно делал что-то очень привычное, и снова выстрелил. Белый камень раскололся, и часть его полетела вниз. Прозоров ласково погладил ладонью вороненый ствол винтовки и бережно положил ее себе на колени. Потом достал патроны из первой винтовки и, ни к кому не обращаясь, сказал: — Значит, их осталось восемь…

— Восемь, — подтвердил Сурен.

— И патронов восемь, — продолжал Прозоров. — И все же это выход.

— Они догонят нас быстрее, чем вы их перебьете! — заметил Сурен.

— Не догонят, — уверенно ответил Прозоров.

После этого он быстро достал из саквояжа и передал Ашоту его карту.

— Это твоя, — сказал он. Потом достал из кармана письмо и сунул его в руки Жене. — А это тебе. Пробирайся во Владикавказ. Иди по этому адресу. Тебя примут и отправят к отцу. И прощай! Прощайте, друзья! Помогайте друг другу! Я прикрою вас! — почти кричал он, так как из-за грохота колес почти ничего не было слышно.

— Дедушка! — Женя только сейчас поняла, что он собирается делать, и протянула к нему руки.

Но Прозоров уже спрыгнул с двуколки.

— Прощайте! — еще раз крикнул он и помахал друзьям своей панамой.

Двуколка помчалась дальше, а Прозоров, не теряя ни минуты, принялся за дело. Дорога в том месте, где он остался, была особенно узкой. С одной стороны ее зиял обрыв. С другой над ней высилась крутая гора, поросшая колючим кустарником и жухлой, выгоревшей на солнцепеке травой. Между горой и дорогой на добрую версту стояли щиты, защищавшие дорогу от камнепада. Щиты были старые, обросшие зеленью, покривившиеся, тут и там поддерживаемые деревянными подпорками. Прозоров поднял над головой увесистый камень и что было сил ударил им по одной такой подпорке. Подгнивший кол хрустнул как тростинка. Щит рухнул. Камни с гулом посыпались на дорогу. Конечно, через них можно было пройти. И даже провести коня. Но проскакать через такой завал без остановки белые уже не смогли бы. Прозорову только это и было надо. Отбежав шагов на сто, он устроил второй завал. Камни снова лавиной обрушились с горы. А Прозоров, совершенно неожиданно для себя, почему-то подумал, что за всю свою долгую жизнь он никогда ничего умышленно не ломал и не портил и уж тем более не помышлял стрелять в людей. И то и другое было совершенно чуждо всей его натуре. Но сейчас он делал это не механически, не как человек, просто спасающий свою жизнь. Всеми его действиями теперь руководило нечто очень серьезное и гораздо большее, чем желание выиграть предстоящий поединок с белыми или даже спасти внучку. Он думал лишь о том, что дальше этих нагроможденных им на дороге камней белые не должны пройти ни при каких обстоятельствах. Потому что там, за этими камнями, куда умчались в другую жизнь его внучка и ее друзья, ни Мещерскому, ни всей его своре уже нет места. Так думал старый доктор и обрушил на дорогу третий завал.

После этого Прозоров взобрался на гору и лег за камнем. С высоты этой позиции ему прекрасно был виден весь участок дороги от поворота до поворота, все завалы и все подступы к ним. Позиция понравилась Прозорову. Но он еще был во власти своих мыслей и, повинуясь им, невольно обернулся назад, вслед двуколке. Его друзья уже подъезжали к перевалу. Он представил себе заплаканное лицо внучки и почувствовал, как сердце у него сжалось от боли. Он-то понимал, что увидеть ее снова шансов у него почти нет. Но вместе с Женей воображение нарисовало ему и раненых бойцов, смертельную схватку с казаками. И сердце, которое только что сжималось и трепетало, снова наполнилось твердостью. Прозоров удобнее уложил на камне винтовку и взглянул вперед. И тотчас же увидел мчащихся во весь опор всадников. Тех из них, которые скакали впереди, он видел хорошо. Остальных скрывала пыль. Прозоров искал Мещерского. Но его не было видно. Капитан предпочитал на рожон на лезть и ехать, прикрываясь спинами своих солдат. Прозоров прицелился и выстрелил. Мчавшийся по самому краю обрыва солдат кубарем вылетел из седла.

В пылу погони белые, очевидно, еще не разглядели, что путь им прегражден каменными осыпями, и не заметили, откуда прогремел выстрел. Они продолжали преследование с прежним азартом и гнались за двуколкой, как стая гончих за зайцем. Но когда Прозоров выстрелил второй раз и под копыта аллюром мчавшихся лошадей свалился еще один солдат, они будто прозрели. Резко вздыбив лошадей, всадники начали останавливаться, спрыгивали на дорогу, тут же залегали и сразу открыли ответный огонь. По камню, за которым лежал доктор, глухо зацокали пули. Прозоров, прикрываясь кустами, отполз в сторону. Ему было важно не прерывать за белыми наблюдения. Солдаты продолжали стрелять. Но в интервалах между выстрелами Прозоров четко услыхал голос Мещерского. Капитан сердито приказывал:

— Окружайте его! Он там один! Обходите его верхом!

Прижимаясь к корням колючки, Прозоров видел, как трое солдат ужами поползли в гору. Остальные двое и сам капитан прикрывали их огнем. Прозоров понял: если беляки заберутся на откос выше его, они безо всякого труда прикончат его первым же выстрелом. И тогда путь им будет открыт. Они переведут коней через завалы и уж на спуске, естественно, догонят двуколку. От одной этой мысли у него холодела кровь. И вся воля его напряглась, как стальная пружина. Нет, он никак не мог позволить солдатам занять выгодную позицию. Но тот же самый камень, который пока еще защищал его от врагов, также надежно скрывал и их от него. Прозорову ничего не оставалось, как выйти из своего убежища. И он сделал это.

Дозарядив винтовку на полный магазин и загнав патрон в патронник, Прозоров, собрав всю свою сноровку, стремительно выскочил из-за камня. Ему показалось, что солдаты, вскарабкавшиеся на откос, увидев его, обомлели от ужаса. Они даже не успели спрятаться за камни. А он вскинул винтовку и выстрелил в того, который был уже выше всех. Беляк ткнулся носом в землю и покатился по откосу вниз. Двое других, словно настеганные, вприпрыжку помчались обратно вниз. Прозоров тоже попытался скорее убраться за камень. Но с дороги грохнул очередной выстрел, и доктор почувствовал, как ему обожгло ногу. Он попытался ступить на нее. Она подогнулась. И он упал. За камень он уже заполз…

«Их осталось пять», — подумал он и сжал зубы. Боль в ноге разлилась по всему телу. Она была невыносимой. И он невольно зажмурился. А когда открыл глаза снова и посмотрел на дорогу, увидел, как двое солдат, очевидно те, которые только что кубарем скатились с горы, миновав завал, бегут ко второму.

«Решили, что мне уже конец, — с нескрываемым злорадством подумал Прозоров. — Не спешите радоваться. Я еще живой. А вот вы…».

Он перезарядил винтовку и, просунув ее через колючки куста, выстрелил еще раз.

И еще один беляк остался лежать на дороге. А другой повернул обратно и что было духу припустил назад. Когда Прозоров снова перезарядил винтовку, беляк был уже за камнями.

«Вот так-то… И не надо было спешить», — снова подумал Прозоров и мельком оглянулся назад. Дорога до самого перевала была пуста. Двуколка уже скрылась за перевалом. Над перевалом висело солнце. Оно по-утреннему было еще розоватым. И не таким ярким, каким бывает в полдень. Поэтому еще отчетливо виделась голубизна неба, белые облака вдали и горы, горы насколько хватало глаз… Там, за перевалом, куда он, доктор знал это теперь уже наверняка, никогда не попадет, рисовался какой-то другой, совершенно непохожий на этот мир. «Но и вам туда дороги тоже нет, — подумал он о беляках. — И вообще, зря вы все это. Не пройти вам здесь никогда!».

Прозоров ощупал раненую ногу. И сразу ощутил под пальцами обилие крови. Она уже насквозь пропитала его брюки. «Надо немедленно перевязать», — снова заработала у него мысль. Он оперся на руки и сел. И еще выше оборвал свою рубашку. Потом стал задирать штанину. Рана оказалась сквозной. Сильно кровоточила. Но кость осталась цела. Он стал перевязывать рану и мельком взглянул на дорогу. Трое солдат снова лезли на гору, надеясь обойти его подальше, зато наверняка. Это так его разозлило, что он даже выронил тряпку, которой перетягивал рану. Схватил винтовку и сердито, словно его могли услышать, заговорил:

— Да нет же! Нет! Я еще живой!

Однако стрелять с того места, где он сидел, он не мог. Выдвинуться вверх, как это он сделал в предыдущий раз, ему наверняка не позволил бы Мещерский. Тогда он пополз под прикрытием камня назад и полз до тех пор, пока не увидел солдат. Собственно, ему были видны лишь мокрые от пота спины их вылинявших рубах. Он уже мог стрелять. Но не спешил. Ему надо было прежде найти хоть какое-нибудь укрытие для себя. Для Мещерского он по-прежнему был недосягаем. А солдатам, стоило им лишь обернуться, он был виден как на ладони.

Однако укрытия не было, а солдаты уползали все дальше и дальше. И Прозоров решился. Он тщательно, гораздо тщательнее, чем до этого, прицелился и плавно нажал на крючок. Беляк, в которого он целился, взмахнул рукой, перевернулся на бок и застыл на месте. Но двое других на сей раз не побежали обратно. Они вскочили, увидели его и сразу открыли огонь… Одна пуля сорвала у доктора с головы панаму, другая рикошетом от камня ударила его в бок. Удар был страшным. У Прозорова поплыли в глазах черные круги. И тем не менее он собрал силы и выстрелил еще раз. Последний. Выстрелил и уронил винтовку. Голова его упала на жесткую, каменистую землю откоса. Он уже не видел, что тот солдат, в которого он стрелял, тоже не удержал в руках оружие, бросил его, прижал руки к животу и медленно опустился на землю. Не видел, да и не мог видеть, как выскочил из-за укрытия Мещерский и побежал к тому месту, где он лежал. Не видел, как оставшийся на склоне солдат продолжал целиться в него и стрелять. Не слышал он и выстрелов. И лишь вздрогнул, когда спину ему обожгла новая рана. Впрочем, боли он уже не чувствовал. Но сознание в нем еще жило. И горькая мысль показалась ему ощутимее ран.

«Трое все же еще осталось, — подумал он. — Но я — то сделал все, что мог…».

Он не слышал, как кричал Мещерский солдату:

— Что ты там возишься? Спускайся немедленно вниз!

— Кутякова ранило, ваше благородие, — оправдывался солдат.

— А я говорю, брось его! — приказывал Мещерский. — Коней лови! Коней давай!

— Помереть он может, ваше благородие, — все еще медлил солдат.

— Да понимаешь ли ты, дурья башка, что уйдут беглецы!

Солдат бросил раненого и побежал за лошадьми. А Мещерский, взяв винтовку на перевес, пошел к Прозорову.

Глава 20.

За перевалом коням сразу стало легче, и они пошли быстрее. Теперь их надо было больше сдерживать, чем погонять. Ашот, стоя в двуколке, натягивал вожжи. Женя поддерживала его, чтобы он не вылетел на поворотах. Сурен, зажимая рану рукой, полузакрыв глаза, лежал на дне двуколки. Его знобило. Женя всхлипывала и нет-нет мельком оглядывалась назад. Но за перевалом уже ничего не было видно. Ашот как мог успокаивал ее и все время повторял:

— Какой человек твой дедушка! Он как наш командир Пашков. Мало таких на свете!

Двуколка была уже где-то на середине спуска, когда впереди вдруг появились трое на конях. Первой их заметила Женя.

— Кто это? — испуганно спросила она.

Ашот пригляделся. Всадники были вооружены. Но одеты они были по-разному. И это его успокоило. Белые все носили одну форму. А красноармейцы еще довольно часто одевали то, что у них было: и гимнастерки, и куртки, и френчи, и кителя. Но больше всего его успокоил остроконечный шлем на голове у одного из всадников. Это была знаменитая буденовка…

— Это наши, — уверенно ответил Ашот. И не сдержал радости: — Красные!

Не только люди увидели людей. Но и кони коней. И помчались навстречу друг другу еще быстрее. А приблизившись, начали осаживаться и, охотно повинуясь Ашоту, совсем остановились возле своих собратьев.

— Кто такие? — с любопытством разглядывая Ашота и Женю, спросил красноармеец в буденовке.

— Свои мы. Неужели не видишь? — удивился Ашот.

— На лбу у вас не написано, — усмехнулся красноармеец. — А еще там кто?

— Тоже наш, — ответил Ашот.

— Он ранен. Ему срочно нужно помочь, — добавила Женя.

Красноармеец быстро соскочил с коня и заглянул под тент.

— Кто же его так? — увидев окровавленного Сурена, спросил он.

— Белые за нами гонятся, — объяснил Ашот. — И вообще, мне к командиру вашему скорее надо. У меня донесение к нему!

— Донесение? — переглянулись красноармейцы. — А как же вы ушли от белых?

— Дедушка там на перевале отстреливается, — снова всхлипнула Женя. — Вы бы помогли ему…

— Что ты, дорогой, ишака за хвост тянешь? Мы из Благодати вырвались. Там люди в горах гибнут. А ты тут разговорами занимаешься! — рассердился на красноармейца Ашот.

— Подожди, парень. Дай разобраться, что к чему, — остановил Ашота другой красноармеец. — Говоришь, вы из Благодати?

— Да! Справка тебе нужна? На! — еще больше разошелся Ашот. Он спрыгнул на землю, задрал рубашку и показал бойцам свою спину. — Читай, если грамотный! Читай!

— Хорошо, парень, — сразу смягчился боец. — Мы ведь тут тоже не цветочки нюхаем. Белых на перевале много?

— Было десять. Двоих он убил, — показал на Сурена Ашот.

— Всего десять? — не поверил боец.

— Конечно! Мы каждого считали, — заверил его Ашот.

— Тогда так, — принял решение старший боец. — Ты, Петров, все же оставайся здесь. Ты, Ермаков, садись в двуколку и вези раненого в лазарет. А ты, парень, садись на его коня и за мной!

— А я? — испугалась, что ее забыли, Женя.

— И ты поезжай в лазарет. Потом встретимся, — сказал боец и погнал коня по дороге вниз, на равнину. Ашот едва поспевал за ним.

Чем ниже они спускались с гор, тем чаще попадались им красноармейцы и даже небольшие их подразделения. А старший все торопил коня. Наконец они приехали в небольшое селение. Здесь красных было много: пеших и конных. В саду возле церкви стояли повозки с установленными на них пулеметами. А на площади у самого базара, задрав к небу толстые, короткие стволы, разместилась артиллерийская батарея. Неподалеку от нее, в небольшом доме, к которому со всех концов тянулись телефонные провода, находился штаб. На крыльце его дежурили двое красноармейцев.

Ашота ввели в накуренную комнату и подвели к столу, за которым сидел худощавый человек с бритой головой и большими роговыми очками на носу. Он очень сердито кричал на кого-то в телефонную трубку. На Ашота и на бойца он не обратил ни малейшего внимания.

— Так и запомни, Калмыков, или сегодня к двадцати часам ты мне найдешь Пашкова, или вместе со всей своей разведкой пойдешь под трибунал! Понял? Я за тебя перед товарищем Кировым отвечать не собираюсь! Понял? Да, да! Будь уверен, если ты своего слова не выполнишь, я свое держать умею!

Ашоту очень хотелось сказать, что он знает, где Пашков. Что он как раз и прибыл сюда от него. Но на столе немилосердно звонил другой телефон. И очкастый, бросив одну трубку, схватил другую и закричал еще сильнее:

— Что значит сквозь землю провалились? Ты в своем уме? У него одних подвод пруд пруди! Ищете не там где надо. Ты смотри у меня, товарищ Семибаба, или к двадцати ноль-ноль доложишь, или… пеняй на себя! Вот так!

Он бросил трубку и, кажется, только сейчас заметил бойца и Ашота, которые стояли перед ним.

— Вам что надо? — еще не успев остыть, тем же сердитым тоном спросил он. — По какому делу?

Боец лихо звякнул шпорами и, приложив руку к фуражке, начал докладывать, кто он и откуда. Но Ашот не дал ему договорить. Он достал из-за пазухи измятый и перемятый кусок карты, протянул его очкастому и сказал:

— Не надо искать Пашкова. Он тут.

Брови у очкастого так взметнулись, что очки буквально подскочили на носу.

— Тут? — он перегнулся через стол и схватил карту.

Все последующие события развивались с неимоверной быстротой. С трудом разобрав нанесенные на карту пометки, но убедившись по подписи, что их сделал сам Пашков, начальник штаба схватил Ашота за плечи и крепко расцеловал. И пока Ашот рассказывал ему, как отряд Пашкова очутился в пещере, как Пашков послал его вместе с Одинцовым к красным, как пробирался он до Благодати, как доктор спас его из контрразведки и как ушли они от погони, начальник штаба созвал совещание командиров. Командиры засыпали Ашота вопросами: как он шел, что он видел, где у белых пулеметы. Ашот едва успевал отвечать. А они все записывали и что-то помечали на своих картах. Потом в штаб пришел начальник дивизии. Он был высокий, в тужурке с карманами, подпоясан ремнем, с двумя большими значками на красных подкладках на груди. Все командиры, увидев его, встали. Ашот в этот момент рассказывал о том, что стало известно доктору о намерении есаула Попова. Начдив, выслушав доклад начальника штаба, разрешил всем сесть.

— Так вот почему никто не нашел их, — сказал начштаба.

— Тем не менее передайте Калмыкову, что этот юный герой стоит всех его разведчиков, — сказал он с добродушной улыбкой и крепко пожал Ашоту руку.

Он подошел к висевшей на стене карте, на которой начальник штаба уже что-то отметил, и внимательно посмотрел на нее. Он изучал карту не так уж долго. Но Ашоту показалось, что на это ушла уйма времени. И он даже хотел сказать об этом начдиву. Потому что надо было как можно быстрее помочь и отряду в пещере, и доктору на перевале. Но начдив вдруг заговорил сам.

— Удар будем наносить в двух направлениях, — объявил он. — Кавалерийский полк с батареей горных орудий пройдет через горы и, прорвав позицию белых южнее Благодати, выйдет к мосту. Захватив его, переправится через реку, развивая наступление, оседлает дорогу от моста до пещеры и тем самым отрежет казакам путь отступления на Благодать и блокирует Благодать с юга. Ясна задача?

Командиры кавалерийского полка и артиллерийской батареи встали, как только начдив назвал их. Теперь они оба ответили:

— Ясно!

— Одновременно бронепоезд «Грозный», — продолжал начдив, — выдвинется к разъезду Черная скала и огнем своих орудий воспретит казакам подход к пещере. Приказание командиру бронепоезда передайте по телефону немедленно.

Начальник штаба тотчас же соединился с командиром бронепоезда.

— Краснознаменный Уральский полк и третий полк имени Розы Люксембург со всеми приданными им средствами, — приказывал начдив, — первый через перевал, а второй в направлении железной дороги прорывают позиции белых восточнее и западнее Благодати и одновременным ударом овладевают городом. Тоже ясно?

— Ясно, — ответили командиры.

— Этот план утвержден Реввоенсоветом нашей армии. Товарищ Киров лично будет следить за его выполнением, — предупредил начдив. — Штаб армии планировал начать наше наступление завтра на рассвете. Но коли поступили такие важные сведения о судьбе наших товарищей, мы обязаны принять все меры к их спасению немедленно. И поскольку к выполнению боевой задачи мы в основном готовы, то выступаем, — начдив взглянул на часы, — через тридцать минут, товарищи.

Потом он сказал еще несколько слов о революционном долге, который лежит на бойцах и командирах дивизии, о высокой сознательности красных воинов, освобождающих Закавказье от белых банд, о великой интернациональной миссии Красной Армии.

— По местам, товарищи. Горнистам играть «Сбор»! — закончил он свой приказ.

Командиры быстро вышли из штаба. Начдив остался у карты. А начальник штаба снова закрутил ручку телефона.

Ашот не понял многих слов, сказанных начдивом. «Оседлать, блокирует, долг, интернациональная миссия…». Но одно ему было ясно: о докторе начдив забыл совершенно. И он спросил его:

— А как же доктор? Он там один, и у него всего восемь патронов…

Начдив оторвался от карты.

— Впереди Краснознаменного полка пойдет конная разведка. Она выступит немедленно. Это самое скорое, что можно сделать. А в общем, война есть война, будь она проклята, и за каждую, даже маленькую победу приходится расплачиваться, — сказал он и положил свою руку Ашоту на плечо. — Сам-то ты откуда? Как попал к Пашкову?

Ашот рассказал историю с колодцем. Рассказал о Сурене и Жене. Начдив слушал его внимательно, потом повернулся к начальнику штаба:

— Позвони в лазарет. Прикажи от моего имени, пусть этому человеку окажут всю необходимую помощь наравне с бойцами. А внучку доктора пусть пока придержат у себя. Потом решим, куда ее направить.

Он подошел к окну, посмотрел, как лихо снялась с места батарея горных орудий, как сытые кони по три в упряжке потащили, не чувствуя веса, передки и орудия через площадь. Проводил взглядом пулеметные тачанки и снова вернулся к Ашоту.

— И тебе, дорогой, пока суд да дело, тоже стоит побыть в лазарете. Там тебя и подлечат, и накормят, и со своими ты там будешь, и люди там пообходительней. А потом мы все решим как надо, — сказал он и добавил, обращаясь уже к начальнику штаба: — Дай команду. Пусть отвезут. Пусть поставят по всем правилам на довольствие и форму подберут как положено. Благодать возьмем, сам приеду, проверю, как выполнили.

Глава 21.

Всю ночь группа Одинцова продиралась через горы и на рассвете вышла к перевалу. Бойцы были измучены, устали, руки и ноги у них были в ссадинах и царапинах. Но Одинцов и не помышлял об отдыхе. И очень ругался, что не успел дойти до перевала потемну.

— Так они и оставят тебе перевал без охраны, — ворчал он, щурясь от ярких лучей выкатившегося из-за горы солнца. — Шли-шли, а тут, может, на…

Бойцы с ним не спорили, хотя силы у всех были уже на исходе. Но когда со стороны перевала неожиданно послышалась частая оружейная стрельба, об усталости сразу же будто забыли.

— Во! — даже оживился Одинцов и окинул взглядом своих подчиненных. — О чем я вам говорил?

— А мы что? Жали, аж сало каплет, — за всех ответил чернявый боец.

— Значит, еще быстрей надо было, — не стал слушать его Одинцов. — Попробуй теперь сунься на перевал…

— Рано еще, командир, отходную петь. Еще неизвестно, кто там и что там, — рассудил другой боец, с повязкой на голове.

— Может, разведать? Я готов, — вызвался чернявый.

— Незачем разведывать. Невелик у нас гарнизон, — остановил его Одинцов.

— Все разом пойдем. А то, пока туда да сюда — только время потеряем.

Группа двинулась дальше. Но стрельба прекратилась так же неожиданно, как и началась. И над горами снова сомкнулась хрустальная тишина. Стало слышно, как где-то звенела, падая с камня на камень, родниковая вода. Ласково и глуховато плескалась на перекатах речушка…

— Чудно. Вроде и не было ничего, — слушая эту тишину, сказал чернявый.

— А ты еще на орла и решку погадай: было или не было, — съязвил Одинцов. — Прибавим шагу!

Пошли быстрее, хотя идти было совсем непросто. Мешали кусты, колючки. Осыпались под ногами камни. А главное, вернулась тишина и снова на плечи навалилась усталость. Отяжелели ноги. Непослушными стали руки. Они вроде и хватались за ветки, но держались за них плохо. К счастью, подъем скоро кончился и лес стал реже. Продвинулись вперед еще на сотню метров. И впереди белесой лентой обозначилась дорога, а на ней мчащиеся во весь опор всадники. Разглядеть, кто они, мешала мглистая дымка, висевшая над откосом, и пыль, поднятая бегущим впереди скакуном. Да и далековато было.

— А ну, еще метров на триста вперед! — скомандовал Одинцов и первым, стараясь не высовываться из-за камней, где шагом, а где бегом двинулся к дороге.

Всадники на какое-то время исчезли из виду. Дорога на повороте прижалась к отвесной скале, и они скрылись за ней, как за щитом.

— Давай, давай ребята, — торопил Одинцов подчиненных. — За кустами отдышимся!

Добрались до кустов. Но дальше, как это часто бывает в горах, продвинуться не могли ни на шаг. Издали зеленый клин, через который намеревались проскочить бойцы, выглядел сплошным кустарником. Но на самом деле большая часть его оказалась глубокой расщелиной, сплошь заросшей деревьями. Они росли на обрывистых склонах расщелины, и их почти не было видно. Над расщелиной поднимались лишь их верхушки. Они сливались с кустами и виделись со стороны единым кудрявым массивом.

— Везет нам как утопленникам, — заглядывая на дно расщелины, вздохнул чернявый. — Вот так бы ночью. И загремели бы, будь здоров.

— А перелезать придется, — тяжело отдуваясь, ответил Одинцов.

Впереди снова прогремел выстрел. Потом, немного погодя, второй. А еще спустя самую малость стрельба загрохотала вовсю.

— Кто бьет? По кому? — прислушиваясь к выстрелам, спросил боец с перевязкой на голове. — Ничего не поймешь…

— Похоже, перестрелка, — ответил чернявый.

— А вроде с одной стороны лупят, — не согласился раненый.

— Что бы там ни было, а нам тут стоять и слушать — только время терять, — заметил Одинцов. — Берите, хлопцы, веревки, пояса, у кого, одним словом, что есть, связывайте и давайте по одному вниз.

Бойцы засуетились. В ход пошли даже ремни от винтовок, обмотки. Их связали. И по одному, с их помощью, опустились на дно расщелины. Последним спустился Одинцов. Он опускался без страховки, потому что уже некому было отвязывать ее наверху. Потом, так же по одному, полезли вверх. Стрельба за это время вроде бы немного поутихла, но еще продолжалась.

— Вперед, товарищи! Вперед! — торопил подчиненных Одинцов.

Теперь двигаться было легче. А может, это только так казалось, потому что всем не терпелось узнать, что же там, впереди, происходит. Бегом добрались до края кустарника. Раздвинули ветки, чтобы не мешали обзору, и увидели, как на ладони, картину. На дороге и на откосе лежат убитые белые солдаты. В стороне, немного выше их, распластался человек в гражданской одежде. К нему от дороги, с винтовкой в руках, подбирается офицер. Еще увидели сбившихся в кучу коней и бегущего к ним солдата.

— Небось добивать идет, — сказал Одинцов, глядя на офицера.

— Не дойдет, — ответил чернявый и вскинул винтовку.

— Смотри, того не зацепи, — предупредил Одинцов. — Вот, значит, что тут было…

— Не зацеплю, — ответил чернявый.

— И этот чтоб на коня не сел, — снова сказал Одинцов.

— Не сядет, — ответили сразу несколько человек. И тоже прицелились, кто с колена, кто стоя.

— Тогда, залпом, пли! — скомандовал Одинцов.

Грохнул залп. Офицер схватился за грудь, взглянул вверх, откуда стреляли, и повалился навзничь. А солдат упал словно подкошенный.

— Бегите вчетвером и всех до одного коней переловите, — приказал Одинцов. — А вы, хлопцы, за мной!

Они подбежали к Прозорову. Чернявый перевернул доктора на спину и приложил ухо к его груди.

— Ну? — нетерпеливо спросил Одинцов.

— Похоже, жив, — ответил чернявый и для верности приложил к груди доктора другое ухо.

— Дай-ка я сам, — оттолкнул его Одинцов. Послушал и подтвердил: — И правда жив. Перевязывайте его быстрее.

Пока Прозорова перевязывали, подвели коней. Собрали валявшиеся на земле винтовки и сделали из шинели носилки. Подвесили их между двумя лошадьми и положили на них Прозорова.

— Кто же, интересно, этот папаша? — не утерпев, спросил чернявый.

— Жив будет — узнаем, — ответил Одинцов. — Пока ясно только то, что мы ему и в подметки не годимся.

Он дернул поводья, и конь легко понес его к перевалу. За ним широкой рысью, чтобы не растрясти раненого, двинулась вся группа.

Глава 22.

Если бы к казакам не подошло подкрепление, никогда бы им не ворваться в пещеру. Так бы и ползали перед ней, прячась за камнями да постреливая. Но пехота оказалась много въедливей и, зацепившись за клочок земли, уже ни за что не желала его оставлять. Да и много ее оказалось по эту сторону баррикады, снаружи. Гораздо больше, чем тех, кто еще мог держать оружие в руках под сводами пещеры.

Красные защищались отчаянно. Даже раненые помогали отбивать атаку. Но силы были слишком неравны. И баррикады пали: сначала первая, а потом и вторая. Кстати сказать, благодаря этой, второй баррикаде, взрывы фугасов в пещере не дали ожидаемого белыми эффекта. Камни поглотили ударную волну. Пещера наполнилась дымом и пылью. Но из ее защитников почти никто не пострадал.

Другое дело — рукопашная схватка. Белые буквально подавили бойцов своей многочисленностью. Озверевшие солдаты немедленно валили на землю любого, кто оказывал им хоть малейшее сопротивление. Били прикладами, кололи штыками. В этой схватке погиб комиссар Лузгач. Дважды был ранен командир Пашков. Погибли многие бойцы и командиры. Оставшихся в живых пленных заставили выносить из пещеры раненых, выводить лошадей.

Потом пленных бойцов построили под скалой. И есаул Попов в сопровождении подпоручика и двух унтер-офицеров пошел вдоль строя. Он пристально осмотрел каждого и, отойдя в сторону, громко скомандовал:

— Коммунисты, выходи!

Из строя пошатываясь вышел Пашков. Его тотчас же отвели в сторону.

— Еще? — потребовал Попов.

Шеренга стояла не дрогнув.

— Я сказал: коммунисты, выйти из строя! — повторил есаул.

Бойцы не двигались.

— В таком случае, будете расстреляны все! — объявил есаул.

И тогда шеренги зашевелились. Из строя стали выходить люди. К ним тотчас подбегали казаки и, словно боясь, что они снова вернутся в строй, штыками отгоняли их в сторону.

— Еще есть? — спросил Попов после того, как строй снова замер.

Ему никто не ответил.

Не дождавшись ответа и видя, что из строя никто больше не выходит, есаул круто повернулся и пошел к раненым, которых также положили под скалой, только с другой стороны поляны. Он останавливался возле каждого и спрашивал:

— Коммунист?

Несколько человек ответили утвердительно.

Есаул делал знак рукой, казаки тотчас подхватывали раненого под руки и оттаскивали, если он не мог передвигаться сам, к группе бойцов, которые стояли отдельно. Раненым доставляло это колоссальные мучения. И кто-то из них, не выдержав боли, громко застонал.

— Ироды! Раненых оставьте в покое! — собрав силы, крикнул Пашков.

— Молчать! — рявкнул в ответ есаул. — Тут я командую! Шкуру с живого спущу!

Он вернулся к общему строю и, ткнув нагайкой в сторону группы Пашкова, зло заговорил:

— Эти, коммунисты, все до единого будут повешены. Им нет и не может быть пощады. А вы — расстреляны. Но вы можете еще спасти свою жизнь, если сами повесите своих комиссаров. И тогда я отпущу вас на все четыре стороны. Или добровольно перейдете на нашу сторону и, храбро сражаясь с оружием в руках против большевиков, кровью и потом искупите свою вину перед отечеством. Даю на размышление три минуты!

Есаул посмотрел на часы и отошел в сторону. Бойцы стояли в шеренгах, понуро глядя себе под ноги. В тишине лишь слышались стоны раненых. И вдруг громкий, почти задорный голос потряс воздух:

— Напрасно ждешь, дядя! Среди нас нет предателей!

Это крикнул Серега. Есаул мельком взглянул на него и махнул нагайкой. Серегу схватили и отвели в группу коммунистов.

— Осталась минута. Последняя минута! — предупредил есаул. — Еще можно спасти себя!

Но прошла и эта минута. А из строя так и не вышел ни один человек.

Есаул стегнул себя нагайкой по голенищу.

— Ну что ж, у меня тоже есть характер, — сказал он и кивнул в сторону группы коммунистов. — Приступайте, господа казаки!

— Пошли! — скомандовал Чибисов, и казаки повели бойцов к карнизу над пещерой.

Там, на стропилах, уже висели веревки с петлями, и под каждой из них было сооружено из жердей что-то вроде небольшого помоста. Группа дошла уже примерно до середины поляны, когда неожиданно сзади, на дороге, почти на том самом месте, откуда ночью бойцы утащили у казаков пулемет, фонтаном взметнулась в небо земля, и все содрогнулось от страшного грохота. В воздухе запели осколки. Кто-то вскрикнул. Кто-то закричал: «Наши!» И в этот момент раздался второй взрыв. Но уже не на земле. А над пещерой. Снаряд угодил, словно нарочно, почти в самый карниз, мгновенно разметал его в щепки и осыпал поляну грудой камней…

На поляне все сразу перемешалось: казаки, бойцы, солдаты. Откуда-то из-за кустов метнулись ошалевшие от испуга кони. Метнулись и, разбрасывая людей, помчались на дорогу. А люди, толкая друг друга, сбивая на ходу друг друга с ног, устремились двумя потоками: белые — спасаясь от артиллерийского огня в пещеру, красные — на дорогу. Есаул и подпоручик еще что-то пытались кричать, приказывать. Но грохнул третий снаряд, так же ударив в гору. И все снова утонуло в сплошном гуле. А потом вдруг послышался голос Пашкова:

— Раненых уносите с поляны! Уносите раненых!

Часть бойцов повернула к подножию скалы и, подхватив раненых на руки, понесла их в траншею, вырытую казаками, и за камни.

Громыхнул четвертый снаряд. За ним пятый. Тяжелые морские орудия бронепоезда рушили на горы многопудовые снаряды один за одним. И скоро на поляне, кроме убитых, не осталось ни одного человека.

А когда канонада так же неожиданно оборвалась, Серега увидел на дороге, ведущей к поляне, мчащихся во весь опор всадников. Увидел и толкнул лежавшего рядом с ним пожилого бойца, того самого возницу, который вез его вместе с Ашотом на телеге.

— Не упускай, отец, душу. Еще пригодится. Наши подходят, — сказал он.

— Иде? — не поверил возница.

— А вон, — кивнул Серега и закричал что было сил: — Наши! Наши идут! Наши!

Заключение.

Никогда раньше, даже в дни самых больших базаров, не появлялось на улицах Благодати столько народу, сколько собралось в тот день. Ни стар, ни млад не усидел дома. Пришли в городок жители окрестных деревень. Спустились с гор чабаны. На площади, возле городского сада, играл военный духовой оркестр. Над трибуной, наспех сколоченной саперами, гордо развевался красный флаг. Тут и там в толпе виднелись военные: красноармейцы и командиры, в гимнастерках и кожаных куртках, в остроконечных буденовках и форменных фуражках, в кубанках и, даже не смотря на жару, в папахах.

Из дома, в котором еще совсем недавно размещалась акцизная контора, а теперь поместился штаб, вышли несколько человек военных и направились к трибуне. Толпа расступилась перед ними, давая им проход. Рядом с военным в кожаной фуражке шагал парнишка в ладно подогнанной под его щуплую фигуру солдатской гимнастерке, шароварах и сапогах. На голове у парнишки была надета лихо сдвинутая набекрень кубанка с широкой кумачовой лентой.

Военные и вместе с ними парнишка поднялись на трибуну. Оркестр заиграл «Интернационал». В толпе запели слова бессмертного гимна. А когда музыка стихла, высокий военный с шашкой и маузером поднял руку и объявил:

— Разрешите, товарищи, начать наш митинг. Слово, товарищи, представляется члену Революционного военного совета 11-й армии товарищу Кирову Сергею Мироновичу.

Толпа зааплодировала.

Киров, зажав в руке кожаную фуражку, громко сказал:

— Товарищи красноармейцы, политработники и командиры! Граждане города Благодать и его уезда! Поздравляю вас с полным освобождением вашего края от ига белых. Никогда больше не возвратится сюда власть капиталистов и помещиков, купцов, ростовщиков и алчного духовенства, всех тех, кто грабил и угнетал трудовой народ. Отныне здесь будет власть рабочих и крестьян, как и всюду в России, единственно законная и подлинная государственная власть, поддерживаемая миллионами населения, власть, которая имеет в своем распоряжении достаточно многочисленную и хорошо организованную Красную Армию.

Киров говорил просто и увлеченно. Его речь то и дело прерывали аплодисменты и возгласы: «Да здравствует Советская власть!», «Да здравствует товарищ Ленин!».

— Красная Армия вместе с партизанами, показывая примеры массового героизма, — продолжал Киров, — прогонит белых, дашнаков и мусаватистов с Кавказа. Мы никогда не забудем светлые имена героев, отдавших свою жизнь за свободу и счастье трудового народа. Придет время, и там, где сегодня гремят бои и льется кровь бойцов революции, мы поставим красивые памятники в их честь. А сегодня мы вручаем боевые ордена тем бойцам и командирам, которые проявили особую храбрость и мужество и своими умелыми действиями способствовали достижению нашей победы. Среди награжденных боевым орденом вашей республики мне хочется, товарищи, особо отметить юного патриота Ашота Казаряна. Вот он, товарищи, стоит перед вами. Этот юный герой пробрался через тылы белых и вовремя доставил командованию Красной Армии очень важные сведения. Благодаря ему, нам удалось вырвать из лап белых большую группу раненых красных бойцов и командиров.

Ашот не очень хорошо представлял себе, что означает все это награждение, этот орден, как, впрочем, не очень понимал, почему все называют то, что он сделал, подвигом. Конечно, ему досталось, пока он дошел до красных. Но разве тем, кто оставался в пещере, было легче? Разве доктору Прозорову было легче? А Сурену? А Жене? Ведь она, помимо всего прочего, еще девчонка. И разве это ее дело — лазить по горам, скакать на лошадях, под пулями белых уходить от погони? Ответить на все эти вопросы Ашот не мог. Потому что знал: и его товарищам во всей этой истории досталось нисколько не меньше, чем ему. А некоторым и не в пример больше. Он-то остался живым. А скольких прекрасных бойцов и командиров недосчитались защитники пещеры, когда подоспела помощь, белые сдались и командир Пашков, опираясь на шашку, построил своих подчиненных на перекличку…

Ашот думал сейчас об этом, глядя на собравшихся перед трибуной людей. Где-то тут же должна быть и Женя. Они так договорились, что она непременно придет на площадь, как только врачи сделают перевязку дедушке и Сурену. Доктор Прозоров потерял много крови и почти двое суток был без сознания. Но его все же удалось спасти. Теперь их обоих привезли в Благодать и положили в ту самую больницу, в которой Прозоров проработал столько лет… В больницу положили и многих других раненых. А лечить их назначили военного врача. И об этом тоже думал сейчас Ашот. И наконец он нашел в толпе Женю. Она делала ему рукой какие-то знаки. Ашот посмотрел на товарища Кирова и, пригнувшись так, чтобы никому не мешать, тихонько слез с трибуны. Женя подбежала к нему.

— Ну, что там? — нетерпеливо спросил Ашот.

— Врач сказал, что раны хорошие. А дедушка попросил пить, — сообщила Женя. — Бежим туда!

Ашот крепко взял Женю за руку, и они побежали через сад в больницу.

Анатолий Безуглов. ПРИКЛЮЧЕНИЯ НА ОБИТАЕМОМ ОСТРОВЕ. Повесть.

СИП И ДРУГИЕ.

Весна в станице Тихвинской, что раскинулась на берегу Маныча, заканчивала свои труды. Прошли, отгремели вешние дожди, теплые и щедрые. Зеленые пригорки покрылись яркими пятнами желтых одуванчиков. Степь подернулась серебристой дымкой — порослью ковыля и полыни. Ветры несли из степи дурманящий аромат, от которого кружилась голова.

Казалось, совсем недавно пролетели по заре караваны крякв и гоголей в неспокойном небе. И, словно вчера, провожали журавлей, промелькнувших над станицей стройным треугольником. А сегодня уже последняя контрольная работа в году в шестом классе «А» Тихвинской средней школы-интерната.

Саввушкин, по прозвищу «Сип», которое он получил по инициалам (Саввушкин Илья Павлович), любил контрольные работы. Особенно по математике. Потому что не было случая, чтобы кто-нибудь сдал задание в классе раньше него.

Едва Иван Захарович, учитель математики, заканчивал писать на доске условия задач, как Саввушкин уже расправлялся с ними в своей тетрадке. Не то что, например, Володя Гулибаба, закадычный друг Сипа. Он несколько раз вздохнет, постарается незаметно сунуть в рот что-нибудь съестное, а потом только начнет терзать черновик.

Или Маша Ситкина, председатель совета отряда класса. Она пишет медленно, повторяя про себя каждое слово.

Вообще забавно наблюдать за всеми. Ваня Макаров зыркает по сторонам. То заглянет к соседу Юре Данилову, то постарается высмотреть что-то у Стасика Криштопы, сидящего впереди. Данилов списывать не дает: дружба дружбой, а решение врозь. Заглядывать к Стасику опасно: учитель заметит.

В этом смысле лучше всего Шоте Баркалая. Он сидит сзади Саввушкина и с высоты своего роста отлично видит, что творится в Илюхиной тетради.

Зоя Веревкина выполняет работу спокойно и быстро. Второй, за Сипом, обычно сдает работу она…

Словом, это была обычная последняя контрольная в году. И Сип закончил ее первым. Он сладко потянулся, медленно, словно нехотя, покинул парту и вразвалочку пошел к столу учителя.

— Решил? — спросил Иван Захарович, водружая на нос очки.

— Вроде бы… — небрежно сказал Сип, кладя на стол тетрадь, и вышел во двор.

Делать было нечего. Девчонки-первоклашки играли в классики. Сип погонял битку по расчерченным на земле квадратам, но это скоро ему наскучило. Ноги принесли его в библиотеку, где одиноко сидел Филя, второклассник и преданный ординарец Сипа. Илья присел рядом.

— Что делаешь? — спросил он.

— Учу стихотворение Пушкина, — вздохнул Филя.

— На кой? У вас же каникулы…

— Сегодня у нас последний звонок. Будем читать стихи. Из классиков… Надежда Семеновна наказала.

— Хочешь, я тебе такого классика дам, что все упадут? — В глазах Сипа блеснул озорной огонек.

— Хороший классик?

— Законный.

— Ладно, давай, — согласился Филя.

Сип потащил своего друга в спальню шестого «А». В комнате никого не было. Илюха вынул тетрадь, вырвал из нее листок и написал на нем стихотворение.

Филя прочел, посмотрел на Саввушкина.

— А как фамилия этого классика?

— Это непризнанный классик…

— Так и сказать?

— Так и скажи. Когда у вас торжественная линейка?

— После пятого урока.

— Выучишь! — солидно сказал Сип.

…В актовом зале школы ребят напутствовал сам директор Макар Петрович. Он пожелал им хорошо отдохнуть и набраться за летние каникулы сил. Потом младшеклассники стали читать стихи. Илюха приник к чуть приоткрытой двери зала, ожидая интересного зрелища.

Филя вышел третьим, стал в театральную позу и звонко прочел:

Последний день,
Учиться лень
Мы просим вас, учителей,
Не мучить маленьких детей!

Илюха покатился со смеху.

— Чилимов! — простонала Надежда Семеновна. — Что ты прочитал?

— Классика, — ответил мальчик, не смутившись.

— Какого?

— Непризнанного классика Саввушкина…

Сип чуть не упал. Он не видел, как директор махнул рукой и пошел к выходу. Отворив дверь, Макар Петрович едва не налетел на Илью. Директор остановился.

— Вот что, Саввушкин. Пусть твоими художествами займется совет отряда шестого «А».

…На сборе отряда класса, который проходил в последний день учебы, ребята подводили итоги года и говорили о том, кто чем будет заниматься во время каникул в подсобном хозяйстве на острове Пионерском, куда обычно интернатовцы выезжали, как в пионерский лагерь.

Река Маныч за станицей делилась на рукава и протоки, образуя многочисленные острова. Одни побольше, другие поменьше. Были совсем крохотные, на которых, кроме камыша, ничего не росло.

Остров, на котором размещалось школьное подсобное хозяйство, считался огромным, в 40 гектаров. Когда-то на нем густо росли ветлы, краснотал, по берегу полоскали свои ветки в воде раскидистые ивы.

Поначалу ученики расчистили остров от кустов и корней, оставив только ивы у воды. Разбили фруктовый сад, землю распахали; посеяли кукурузу, пшеницу, развели огород, бахчу, виноградник. Со временем на Пионерском появилась свиноферма, коровник, птичник. Совсем недавно подсобное хозяйство обзавелось десятком ульев. Постепенно выстроили аккуратные домики. В них летом жили девочки. Для мальчиков ставили палатки.

В хозяйстве имелся движок, снабжавший остров электричеством, необходимый инвентарь, поставляемый совхозом. По большей части, конечно, уже старый, поломанный. Но приведение его в божеский вид было занятным и интересным делом. Так интернатовцы сами собрали трактор. Старая кабина, отдельно ходовая часть — с этого начинали школьные механизаторы. А теперь старенький «Беларусь» каждой весной сияет свежей краской. И интернатовцы считают, что это самый лучший трактор в совхозе. Сесть за его штурвал мечтает каждый мальчишка в школе. Но трактор один, и счастливчики пользуются на острове огромной популярностью.

Попасть в помощники тракториста было давней мечтой Сав-вушкина. Его отец — один из лучших трактористов совхоза. Кому как не Илюхе продолжить семейную традицию? Перейдя в седьмой класс, Сип рассчитывал, что вправе занимать это почетное место. Да этого на каникулах Саввушкин трудился в механической мастерской вместе со Стасиком Криштопой.

В президиуме сбора отряда класса сидели пионервожатый Андрей Смирнов, Маша Ситкина и Валя Чумак.

Андрей четыре года назад сам закончил Тихвинскую школу-интернат. Потом — армия. Вернувшись в совхоз, стал работать электриком и поступил на заочное отделение педагогического института: считал педагогику своим призванием. Ради нее стал пионервожатым отряда, а летом — одновременно и старшим пионервожатым…

— Основной наш вопрос, как провести лето, — сказала Маша Ситкина. — Надо решить, кто в каких бригадах будет работать.

— Какие будут пожелания? — спросил Андрей. — Я надеюсь, все будет, как в прошлом году. Или кто-то хочет уйти из своей бригады?

— Я хочу, — сказал Сип. — Хочу пойти помощником тракториста!

— Скажу тебе прямо, Илья, — серьезно сказал Смирнов, — помощником тракториста ты не будешь.

— Почему? — вскочил Илья. — Я трактор знаю. Все батины книжки перечитал. Он мне все на тракторе показывал… Он же лучший механизатор в совхозе!

Ребята загалдели:

— Так то ж отец, а не ты! А потом, на тебя надежды мало — неизвестно, что выкинешь… Зачем Фильку подговорил стихи читать?

Сипу стало до слез обидно. Подумаешь, Фильку подучил, а у Фильки что, совсем головы на плечах нет? Чувством несправедливости вспыхнуло все его существо.

— А в мастерской я все равно работать не буду! — со злостью сказал вдруг Илья. И про себя подумал: «Раз они так, то и я…».

— Никто тебя не неволит, — Андрей пожал плечами. — В хозяйстве есть другие бригады.

Сип уже пожалел о своих словах. Если честно признаться, кроме мастерской, — не считая трактора и еще катера, в команду которого брали опять же только старшеклассников, — интересного занятия, по душе, не было. Там он был на своем месте. Более того, Сип был нужен в мастерской. И его отказ все восприняли как демонстрацию.

Саввушкин увидел осуждающий взгляд Стасика Криштопы и Ситкиной. Но идти на попятный было уже поздно.

Смирнов, как будто нарочно, сообщил под конец сбора:

— В этом году мы получим новый движок… Среди вас есть птичницы?

— Есть, — поднялась Катя Петрова.

— Я тебя обрадую: вашей бригаде выделят из совхоза несколько пар породистых индеек. А ты, Данилов, кажется, по лошадям специализировался?

— И я тоже, — вставил Макаров.

— Директор совхоза согласился отдать вам Воронка от Звездочки.

— Я буду его объезжать, — засиял Юра, и все посмотрели на него с уважением.

К своему дому Илья добирался окольными путями. Напрямик, через главную площадь станицы, где помещалась дирекция совхоза, кинотеатр, сельмаг, он не пошел. Ему было стыдно проходить мимо отцовского портрета, огромного, метра два вышиной, выставленного в аллее передовиков.

Батя срисован со снимка, красующегося в горнице в хате, со всеми своими медалями и орденами. И с какого боку к нему ни подходи, он смотрит прямо в глаза. Если Илюха чувствовал за собой вину, от этого взгляда ему становилось не по себе. В хорошем же настроении Сип специально делал крюк, чтобы полюбоваться на своего родителя, казалось спокойно, даже с одобрением смотревшего на сына.

Илья свернул от аллеи трудовой славы за три улицы, задами протопал до бани и вышел на свою Пролетарскую с другого конца. Он уже растрезвонил дома, что будет добиваться на лето места помощника тракториста — и добьется. А что получилось на деле?

Толкнув ногой калитку своего дома, он решил: «Будь что будет! Без дела все равно не останусь».

На завалинке сидел дед Иван, подставив солнцу морщинистое коричневое лицо, поросшее редкой колючей бородкой. На нем была фуфайка, байковая рубашка враспояску, вельветовые брюки и короткие валенки, подшитые толстым войлоком. Дед не снимал опорки даже летом по причине застарелого ревматизма.

— Ну, рапортуй! — поднялся дед.

— Ученик седьмого класса «А» Илья Саввушкин явился! — отчеканил Илья, отдавая честь.

— Хорошо, хорошо, махновец, — осмотрел его довольный дед, пощипывая бороденку. — А пятерню к пустой башке не приставляют. Чуешь?

— Она у меня не пустая, — обиделся Сип.

— Без положенного для казака убора — считается пустая…

Мать, спустившись с крыльца и вытерев руки о фартук, прижала Илью к себе, чмокнула куда-то в макушку.

— Телячьи нежности, — пробурчал Саввушкин-старший. — Ты лучше, внучек., покажь документ.

Илья достал дневник, протянул деду.

— Ага, — крякнул Саввушкин-старший, отодвигая дневник подальше от глаз из-за дальнозоркости. — В полном порядке.

Илья закинул портфель на шкаф и пошел осматривать чердак. Дед, кряхтя и охая, поднялся с ним. Скоро внук уезжал в летний лагерь, на остров, так что разлука предстояла долгая.

На чердаке было жарко. Пахло сухим деревом, кожей, машинным маслом.

Илья открыл окошко. Потянул свежий сквознячок. Дед Иван пристроился на маленькую табуреточку — память тех лет, когда Илюха ходил пешком под стол.

— На тракторе будешь работать? — спросил старик, слюнявя самокрутку.

— Место занято. Трактор ведь один, — нехотя ответил Сип. Правду он решил не говорить. — Займусь чем-нибудь другим.

Илья открыл крышку большого сундука, набитого драгоценными вещами. Здесь были коробка с рыболовными крючками, мотки лесы разной толщины — на чикомасов, сазанов, щук; автомобильная фара, неведомо для чего нужная, отцовские болотные сапоги для охоты, пакет со спичечными этикетками, давним, а теперь заброшенным увлечением Сипа; разрозненные журналы «Крестьянка», «Знание — сила» и «Юный техник», непонятный приборчик со шкалой и стрелкой, стреляные гильзы шестнадцатого и тридцать второго калибра. Охотничьи ружья, смазанные, в чехлах, висели на стене, рядом с брезентовой курткой и дедовской буркой, от которой остро пахло нафталином…

— Ты все же добивайся трактора, — посоветовал дед.

— Угу, — откликнулся Сип, бережно перебирая каждую вещь.

Он отложил в сторонку электрический фонарик, лески, отобрал в спичечный коробок рыболовные крючки, взял несколько цветных пластмассовых поплавков. Все это пригодится на острове. Вынув из сундука компас с ремешком, чтобы носить на руке, и отцовскую трофейную фляжку, Сип закрыл крышку сундука.

— Навещать будешь? — спросил дед.

— Буду, дедуня.

Старик подошел к окну и указал крепким прокуренным пальцем куда-то далеко, туда, где изгибался излучиной Маныч.

— Вона, глянь, акация у воды…

Илья вглядывался в даль. Станица кучерявилась садами. Потом шли поля. Они тянулись до самой реки, сверкающей под солнцем.

И только сейчас Сип ощутил полную радость наступающих каникул. В нем ожили нагретые степные просторы, тихие плесы и плавни илистого Маныча, восторг вечерних зорь у костров…

— От этой самой акации возьмешь вправо, с полверсты, там аккурат мой боевой пост будет.

Дед Иван, несмотря на преклонный возраст, каждое лето подряжался сторожить совхозную бахчу. Зимой еще как-то перебивался, а уж летом без работы обойтись не мог — тосковал.

— Красиво, правда? — не удержался Сип. В нем остро запылала любовь к этой земле, к ее запахам, привычным и знакомым балкам, полям, которые он излазил и избегал вдоль и поперек и — с которыми никогда бы не мог расстаться.

— Хорошо, — крякнул дед. Он тоже любовно смотрел на эту землю, по которой гонял когда-то босоногим мальчишкой, ходил росистыми утрами за плугом, потом топтал ее копытами боевого коня в кровавой горячке жарких схваток с беляками. — Родные степя… — почти шепотом произнес он. И глаза деда засветились доброй, нежной улыбкой.

По улице пропылил мотоцикл. Отец. Дед и внук спустились вниз. В доме пахло едой, свеженарезанной зеленью.

Отец Илюхи одобрительно отозвался об оценках в дневнике и, к величайшему облегчению Сипа, не стал интересоваться, чем он будет заниматься в пионерском лагере на острове.

Потом все сидели за столом, в горнице, где обедали по торжественным случаям.

А вечером Сип вместе с батей обкатывали мотоцикл после ремонта. В полях за околицей Илюха получил руль. Водить «Яву» с коляской научил его опять же отец. Мать даже не знала об этом.

И, ощущая на лице упругий прохладный воздух, свистящий в ушах, Сип забыл об истории с Филькой, о сборе.

Была степь, была дорога, уходящая за малахитовый горизонт, и впереди — почти сто дней вольного лета.

МАЛАЯ МЕХАНИЗАЦИЯ.

Проводы на летний отдых справляли всегда торжественно. Выступил директор совхоза. Он говорил, что остров Пионерский — школа будущих агрономов, животноводов и механизаторов. Что навыки, полученные учениками в сельскохозяйственном труде, помогут им найти свое призвание, дорогу в жизни, помогут полюбить работу земледельца, землю, на которой они родились.

Закончил он совсем по-простому:

— Что-то я все о труде да о труде. Отдыхайте получше, ребята, загорайте, поправляйтесь. Ешьте хорошо. Вам, Глафира Игнатьевна, — обратился он к поварихе, — особый наказ: чтоб каждый набрал не меньше двух кило живого веса!

После речей началась отправка. Первыми ехали младшеклассники. Ребятишек посадили в два автобуса, которые тут же облепили родители.

Илья запретил себя провожать. Их класс, теперь уже седьмой «А», уезжал в середине дня. Паром работал в этот день вовсю, только успевал перевозить учеников и лагерное имущество. Досталось и школьному катеру. Окрашенный в белое и синее, с надписью «Грозный» на борту, он сновал по Манычу туда и обратно до самого вечера.

Палатки ставили уже на заре. А когда над островом мягко засветилось бархатное звездное небо, высоко взметнул свои пляшущие языки костер…

Наутро Сип шагал по тропинке, ведущей от палаток к домику, где находился штаб лагеря, — по так называемой Центральной улице. Она была обсажена молодыми тополями. В листве играл свежий ветерок, приносивший с реки прохладный воздух и запах воды. Трава стояла зеленая, ароматная, почти готовая под звонкое лезвие косы.

Сенокос Илья любил. Косить научил его дед. Считал это занятие хорошим воспитанием для земледельца. И мучил внука до тех пор, пока не добился, что разнотравье у Илюхи ложилось плавным красивым полукругом.

— Сенокосилки, разная там механика — это хорошо, — говорил дед. — А если не умеешь косу держать в руках, значит, и машиной уберешь сено неважно.

Наработавшись до ломоты в плечах, они с дедом обычно пристраивались где-нибудь под ракитником, пили холодное молоко из макитры и валились на землю перед походом домой.

Дед заводил свои нескончаемые истории, которые неизменно начинал словами: «А еще было…».

Рассказывал он по большей части о красных конниках, о легендарном командире Думенко, которого называл с уважением Борис Мокеич, о том, как рубились с беляками, и было много раз и худо, и страшно, а теперь те далекие годы вспоминались с любовью и сожалением об ушедшей навсегда молодости.

Сип слушал, смотрел на светлое небо, и не верилось, что над ним то же самое небо, вокруг та же земля, хутора и станицы…

Идя в это утро к Смирнову, который исполнял на острове обязанности старшего пионервожатого, Сип вспомнил деда неспроста. Разговор предстоял о работе. После завтрака ребята разбрелись по своим бригадам. Илюха был пока не у места. От мастерских он отказался, так что придется просить Смирнова определить его к достойному месту. Именно достойному, потому что заниматься чем попало Сип не собирался. Дед не одобрит. Да и самому будет не по себе. Болтаться на работе абы как Саввушкин не привык.

«Директорский» домик, как его называли на острове, был полон народу. Руководители бригад спорили, уточняли задания, предъявляли Макару Петровичу и старшему пионервожатому свои требования и претензии. Естественно — первый рабочий день.

Когда школа переезжала летом на остров, многие работники хозяйства брали отпуска, временно перебирались на работу в совхоз. А вот Смирнова, наоборот, командировали сюда как электрика и будущего педагога. Пионерский, можно сказать, оставался на полное попечение интернатовцам.

Илья сидел на лавочке, ожидая, когда освободится Андрей.

Подошла Маша Ситкина. Вид у нее почему-то был растерянный и взволнованный.

— Ой, Илюха, не знаю, что и делать! Бригадиром меня назначили. Загоруля окончила десятый класс, уехала в техникум.

Сип усмехнулся.

— Ну, и что ты боишься? Справишься.

— А если нет?

— Справишься, — убежденно сказал Илья и подумал: «Радоваться надо, а она испугалась. Была бы на моем месте…».

Маша хотела что-то сказать, но в это время старший пионервожатый вышел на крыльцо в окружении ребят.

Илья поднялся со скамеечки. Андрей заметил его и, отпустив ребят, поманил к себе.

— Ну, что, Саввушкин? — насмешливо спросил он.

Не будь Машки, Илья, наверное, признался бы, что насчет мастерских погорячился. Но показать свою слабость при Ситкиной он не мог.

— Сказал, что в мастерских работать не буду, значит, не буду, — твердо произнес Сип. Хотя теперь ему особенно хотелось в мастерские. К ключам, гайкам, тискам, верстаку, где пахло железными опилками, тавотом, где сейчас трудился счастливый Стасик Криштопа…

— Ну что ж, пошли посмотрим. — Андрей возвратился в домик, сел за стол. Перед ним лежал план острова, на котором были нанесены все участки и бригады хозяйства. Илья встал рядом.

— К полеводам? — Андрей ткнул пальцем в квадратик с названием «Зерновой клин».

Илья отрицательно покачал головой.

— А конеферма тебя не прельщает?

Сип подумал про Данилова, Ваню Макарова, которые рады будут им покомандовать, и сказал:

— Не подойдет.

Андрей сердито откинулся на стуле:

— Если ты сам не знаешь, чего хочешь, откуда мне знать?

— Помощником тракториста, значит, не…? — осторожно спросил Сип.

— У нас уже есть трое!

— А на катер? — В голосе Саввушкина звучало отчаяние.

Смирнов постучал по фанерной перегородке, и тут же в дверях появился капитан катера «Грозный» Олег Ченцов, десятиклассник, принявший флагман школьного флота весной этого года. Ченцов был в джинсах, полосатой тельняшке и кедах.

— Олег, как у тебя с комплектом в команде?

Ченцов провел ладонью поверх головы.

— Может, юнги нужны? — спросил старший пионервожатый.

— Да некуда нам больше, Андрей! — взмолился капитан.

Сип подавил вздох. Стать матросом «Грозного» мечтали чуть ли не все мальчишки в школе. Команда катера состояла из стольких человек, что, соберись они на «Грозном» все вместе, не осталось бы свободного места. Таким образом, большинство моряков на острове были как бы допризывниками. Работали на поле, в огородах, в саду. На «действительной» же службе, непосредственно на катере, было всего пятеро, включая самого капитана. Правда, «допризывники» помогали драить, чистить, красить катер. И терпеливо ждали, когда освободится вакансия. Это случалось с окончанием школы кого-нибудь из матросов. Иногда — в исключительных случаях — в команду можно было попасть, но для этого надо было отличиться чем-то особенным. Олег Ченцов, например, занял первое место в районных соревнованиях на байдарке-одиночке…

Илюха не мог похвастать успехами в водном спорте. Плавал он, правда, отлично. Но для мальчишек из Тихвинской это было не диво: рядом Маныч.

— Вот видишь, — сказал старший пионервожатый, когда Ченцов вышел. — Ну, что ж, приходи попозже, что-нибудь придумаем.

В это время в комнату влетели две девчонки.

— Так нельзя! — с отчаянием закричала старшая из них, девятиклассница Люба Минина. Помладше — это была Катя Петрова из Илюхиного класса — стояла у дверей молча.

— Опять воюешь? — поморщился Смирнов.

— А что? Людей не хватает, помещений тоже. У меня норма: на один квадратный метр должно приходиться одна целая пять десятых голов индеек, а мы держим по три штуки. Механизации никакой…

— Не все сразу, не все, — успокаивал ее Андрей. — На следующий год…

— Ну хоть людей еще подкиньте! — взмолилась Люба.

Смирнов вертел в руках карандаш.

— Где я их возьму? — Он посмотрел на Илью. — Трактор им подавай, катер…

В голове Сипа зрело какое-то решение. И неожиданно для всех он вдруг сказал:

— Может, мне к ним пойти?

Люба недоверчиво посмотрела на Саввушкина.

— Бери, бери, — засмеялся старший пионервожатый. — А то передумает.

— Покажи ему наше хозяйство, — быстро сказала Люба Кате. — И пусть завтра приступает.

Птичник, вернее, длинный сарай, помещался недалеко от реки. Первоначально предполагалось, что в хозяйстве будут и утки. Но до этого дело не дошло. Надо было устраивать небольшой тихий заливчик, огороженный сеткой. Это попытались сделать, однако в первое же половодье Маныч нанес столько ила, что от затеи отказались. Поэтому из пернатых на острове оставили только кур да индеек.

Катя была в восторге, оттого что Саввушкин попросился в их бригаду.

— Понимаешь, к нам мальчишки не идут, — призналась она Сипу. — А зря…

В птичнике стоял неумолчный гомон. По обеим сторонам вдоль стены расположились в два ряда деревянные клетки с сетчатым полом. Хохлатки сновали в них, кудахтали, что-то долбили своими крепкими клювами. Когда ребята шли мимо кур, те провожали их клекотом, просовывали головы сквозь прутья.

— Знают меня, — похвасталась Катя. — Есть просят.

Сип хозяйственным взглядом окинул птичник. В глазах у него рябило от мелькания медно-желтых с красным отливом птиц.

— Какие-то они у вас красные… — сказал Сип.

— Юрловская порода, — пояснила Катя. — Бывают еще черные, серебристые…

— Да? А у нас дома всегда были только белые.

— Неслись хорошо?

— Хватало.

— Наверно, леггорны. Или русские белые.

Илья потрогал одну клетку, потряс ее. Куры в страхе сбились в угол.

— Ты что? — испугалась Катя.

— Так, смотрю.

Вдоль клеток был прикреплен деревянный желоб.

— Для корма? — спросил Сип.

— Да. И плошки для воды.

— Ясно.

Одновременно заголосило, закудахтало несколько хохлаток.

— Снеслись, — пояснила Катя. Она подошла к клетке, открыла дверцу и вынула яйцо.

— Примитив, — усмехнулся Сип. И направился к выходу…

Выбор Саввушкина был воспринят ребятами с большим чувством юмора. Вечером, когда все укладывались спать в палатке, со всех сторон доносился то петушиный крик, то кудахтанье. Но Сип на это не реагировал.

— Илюха, — тихо позвал его Володя Гулибаба, — что это тебя потянуло в птичник? — Их раскладушки стояли рядом.

— В птичнике тоже работники нужны, — туманно ответил Сип.

Он смотрел в брезентовый потолок, и лицо его было озарено внутренним светом. Илюха думал. Он был во власти идеи.

— Цып-цып-цып! — пропел кто-то тоненьким голосом.

— Сип, курочка яичко снесла, — откликнулся другой.

— А яичко не простое, золотое…

— Кончай базар, — спокойно сказал Стасик Криштопа. Но расходившихся ребят остановить было не так просто.

Утром на завтрак, как нарочно, подали вареные яйца.

— Завтрак имени Саввушкина, — прокомментировал Юра Данилов.

Илья на колкость не ответил.

После завтрака все пошли по своим бригадам. Сип по пути заглянул в мастерские. Он потоптался возле верстака, потрогал разложенный инструмент, заглянул в открытый шкаф, заваленный различными железками, мотками проволоки, разрозненными частями от всевозможных агрегатов — от автомобильного двигателя до обыкновенного утюга. В эту коллекцию он и сам внес немалую лепту.

— Можешь катиться к своим курочкам, — сказал кто-то.

— Кончай, — строго сказал Стасик. Он был бригадиром. — Что, инструмент какой нужен? Бери, не стесняйся.

Сип порылся в шкафу, отыскал нужную ему вещь, завернул в бумагу. На него никто больше не обращал внимания. Илюха вышел.

На полпути к птичнику он присел отдохнуть, положив свою ношу на землю. Сзади послышалось сопение. Саввушкин оглянулся.

Возле тополька, сбивая листья прутиком, стоял Филя. Он смотрел в землю, изредка бросая на Сипа виноватые, умоляющие взгляды.

Илюхе стало жаль его. В сущности, в чем был Филька виноват? Несмышленыш. Саввушкин вспомнил его преданность и горячее желание принять участие в любом деле, которое он затевал. Такими друзьями не швыряются.

— Бездельничаешь? — спросил он весело.

Филя от неожиданности вздрогнул.

— Везет же вам! — продолжал Сип. — Гуляй, купайся, никакой тебе ответственности…

— Помочь? — осторожно спросил мальчик.

— Тяжелая штуковина, — сказал Илья, поднимая свою ношу.

Филя вприпрыжку подбежал к Сипу и ухватился за сверток. Они двинулись по тропинке.

— Горох сегодня пололи, — сообщил мальчуган.

— Интересно?

— Так себе… А это что за штука?

— Эта штука, Филька, произведет техническую революцию на птичнике. Понял?

Филя довольно шмыгнул носом.

Петрова обрадовалась, увидев Сипа. Она засыпала кормушки ячменем из ведра. По всему помещению стоял стук клювов о дерево.

— Я думала, ты сбежал, — призналась Катя.

— Плохо ты меня знаешь, — сказал Сип. — Вот еще и помощника привел.

Филя зарделся.

Тяжелый сверток они положили в укромный уголок. Потом с усердием таскали корм, доставали яйца и складывали в корзину со стружками. Филя ухитрился пару яиц разбить и страшно при этом испугался.

— Ничего, бывает, — успокаивала его Катя. — Я их страсть сколько вначале побила.

— Скоро этого не будет, — загадочно сказал Сип. Но больше ничего объяснять не стал.

Техническую революцию Илюха готовил несколько дней. Девочки уходили с работы, и тогда из птичника доносились стук молотка, повизгивание пилы и взволнованное кудахтанье хохлаток.

Когда, по мнению Саввушкина, все было готово, он пригласил на испытание системы всю бригаду во главе с Любой Мининой.

Бригадир птичниц недоуменно осматривала клетки.

— Что это? — спросила она. Желоб для корма был прибит криво. Клетки скособочились.

— Демонстрирую малую механизацию! — торжественно провозгласил Илья.

Он щелкнул выключателем на агрегате, и раздался тоненький ноющий звук, словно раскручивали детскую юлу. Затем звук погустел, стал ниже, и клетки с одной стороны птичника мелко задрожали. Яйца, легонько подпрыгивая на сетчатых полах, скатывались к краям и по желобу устремлялись вниз, в заранее подставленную корзину со стружками.

Птичницы завороженно смотрели на эту картину.

— Вибратор, — пояснил Сип, указывая на агрегат.

Люба восхищенно покачала головой. Яйца потоком плыли по желобу…

— Это только начало, — пообещал Илья. — Я еще задумал…

Но что он задумал еще, Сип сказать не успел. Тряхнуло так, что куры, громко квохча и хлопая крыльями, забились в клетках. Илья бросился к чудо-агрегату и выключил его. Однако вибратор продолжал работать. Он рокотал, как реактивный двигатель, до основания сотрясая весь птичник. Яйца высоко подпрыгивали и шлепались на пол. С треском отлетел желоб. Хохлатки, обезумев от ужаса, оглашали окрестность дикими криками. Когда стали валиться клетки, птичницы выскочили на улицу…

В кабинете директора Макара Петровича собрались Смирнов, Минина, Катя Петрова, Маша Ситкина, как председатель совета отряда седьмого «А», и, конечно, Саввушкин.

— Подведем итог, — хмуро сказал Макар Петрович.

— Двадцать три яйца, — сказала Люба Минина.

— Куры все целы, — поспешно добавила Катя.

— Я не об этом, — продолжал директор школы. — Ты понимаешь, Саввушкин, что я говорю о твоих необдуманных поступках?

Илюха сидел, понурив голову. Смирнов был в растерянности.

— Что же будем делать? — оглядел присутствующих Макар Петрович.

— За такое, за такое… — Люба Минина от возмущения не могла найти подходящих слов. — Отправить с острова!

Андрей нахмурился.

— Развалил весь птичник, — не унималась бригадир.

— Я уже все клетки приладил на место, — оправдывался Илья. — Ты же сама говорила, что нужно механизировать птичник.

— Да что с ним церемониться! — Люба не могла прийти в себя от негодования. — В станицу его, от греха подальше!

— Успокойся, Минина, — остановил ее Макар Петрович. — А в станице что ему делать? Собакам хвосты крутить?

— Можно мне? — поднялась Маша Ситкина.

— Ну? — посмотрел на нее директор школы.

— Я прошу допустить Саввушкина к работе на свиноферме, — тихо, но твердо сказала Ситкина.

Андрей, подавив вздох облегчения, кивнул. Макар Петрович некоторое время молчал, обдумывая предложение Маши. И вынес свое решение:

— Ладно, Ситкина. Под твою ответственность.

ОРИГИНАЛЬНЫЙ ЖАНР.

На свиноферму Сип шел кружным путем. Специально свернул на кукурузное поле, чтобы хоть издали поглядеть, как «Беларусь» с прицепленным культиватором прочесывает ряды с упругими, поднявшимися почти на метр растениями.

Потом он заглянул на пасеку. Володька, в шляпе, с предохранительной сеткой, свисающей с полей, возился с ульями.

До своего нового места работы Илюха добрался, когда солнце было высоко на небе.

— Привет! — помахал он Ситкиной, взвешивающей что-то безменом.

Маша, приветливая доброжелательная Маша, встретила его сердито.

— Вот что, Саввушкин, чтобы это было в первый и последний раз.

— Ух ты! — изумился Сип.

— Я серьезно предупреждаю. Попробуй только завтра опоздать! Руки мыл?

— И зубы чистил тоже.

— Не паясничай. Покажи руки.

Илюха протянул ей руки ладонями вверх.

— Вот умывальник, мыло, полотенце, — строго сказала Маша. — Таким тебя Вася не примет.

Намыливая руки, Сип как можно миролюбивее спросил:

— Маш, а у вас на ферме ничего не нужно механизировать? Может, автодоилку?

— Во-первых, не у вас, а у нас. Во-вторых, это тебе не коровник.

— Я хотел сказать, автопоилку, — смутился Сип.

— Прошу тебя, — в голосе бригадира послышалась мольба, — оставь все свои эксперименты. Договорились?

— Договорились.

Сип стал разглядывать плакат, повешенный на самом видном месте. Девушка в белом халате, чем-то очень похожая на Ситки-ну, была окружена розовыми поросятами. И надпись: «Если на ферме чисто и свежо, людям и животным это хорошо».

— Большое у тебя хозяйство?

— Три свиноматки, двадцать шесть поросят, семь подсвинков, Вася, ты и Вера Назаренко. — Ситкина сняла с вешалки халат и протянула Саввушкину: — Надень, покажу тебе ферму. С Васей будешь работать только в халате. Понял?

Сип уныло влез в огромный халат. Они вышли из кормокухни.

— Вася, Васенька, — ласково почти запела Маша. — Хороший мой Васенька…

Сип невольно обернулся. Она стояла у загончика, в котором развалился огромный боров.

— Тю-ю! — протянул Сип. — Васька — вот эта хрюшка?

— Не хрюшка, а боров, — обиделась Ситкина. — Породистый, йоркшир.

Вася с трудом поднял свое тело и подошел к ограде. Маша почесала его за ухом. Боров от удовольствия хрюкнул. Сип тоже почесал борова.

— Будем знакомы, йоркшир.

Ситкиной это не понравилось.

— Запомни, Илюха, Вася у нас рекордист. И требует особого внимания. Кормление строго по режиму. Он так приучен: по нему можно часы сверять.

Ситкина повернулась и пошла обратно в кормокухню. Илюха поплелся следом. Маша достала из шкафа толстую книгу, сунула Саввушкину.

— Пока не освоишь, к Васе не допущу.

Илья вслух прочел название:

— «Свиноводство». Всю? — взвесил он книгу на руках.

— Есть еще несколько. И брошюры. Вообще тебе неплохо было бы съездить денька на два в совхоз «Путь коммунизма». Вот там свиноферма!

Сип хотел сказать, что не собирается оставаться в Машиной бригаде навечно, однако счел нужным пока этот вопрос не поднимать: все-таки Ситкина его выручила.

Илюха с трудом осваивал мудреную науку. А если сказать честно, просто принуждал себя. То, к чему не лежала душа, не давалось ему. Ну разве может нормальный человек запомнить какие-то кормоединицы, болезни свиней, графики и таблицы привеса?

Сип ходил грустный. И это не ускользнуло от проницательного педагогического ока Андрея Смирнова. Как-то он наведался на свиноферму.

— Сильно занят? — спросил Андрей у Саввушкина, дремавшего над очередной книжкой по свиноводству.

— Не очень…

— Оторву тебя минут на пять, не больше. — Андрей положил руку на плечо Илье. — У тебя есть желание заняться художественной самодеятельностью?

Они медленно прогуливались вдоль загонов.

— Для этого талант надо иметь, — протянул Сип.

— Талант есть у каждого. Только его надо развить, — авторитетно заявил пионервожатый.

Они дошли до кормокухни, повернули обратно.

— Обязательно в самодеятельность идти? — спросил Сип после некоторого молчания.

— Почему же обязательно? На то она и самодеятельность. Добровольно. По велению, так сказать, души…

Веление Илюха не чувствовал. Но обижать Андрея не хотелось. Если говорить честно, Смирнов относился к Сипу хорошо.

— Подскажи, какой мне талант развивать, — обреченно попросил Илья.

— Ну, например, запишись в хор.

Сип тоскливо вздохнул. Петь в хоре ему совсем не улыбалось. Вот если бы иметь голос, как у Жорки Петелина из девятого класса, — другое дело. Тот поет — все молчат. Только подпевают. Выступать, как Жорка, куда ни шло. Тебе хлопают, вызывают. А то стой среди хора. Раскрываешь ты рот или нет — никакой разницы. Хоть ори громче всех, все равно никто не поймет.

— Я бы не против, но… — жалостно проговорил Илья.

Пионервожатый испытывающе посмотрел на него и укоризненно покачал головой.

— Эстрадный оркестр тебя устраивает? — спросил он так, словно Сип — капризная девчонка. — Иди ударником.

Стать ударником мечтали многие. Среди них было немало достойных. И, получая на следующий день в свое полное распоряжение ударные инструменты, сияющие никелем и медью, Саввушкин не предполагал, каких усилий стоило Андрею уговорить руководителя оркестра, десятиклассника Бедулю.

Восседая на высоком стуле позади оркестра на летней эстраде, расположенной на живописном берегу острова, Сип вдруг почувствовал себя на вершине блаженства. Барабан издавал такой отличный шум, а тарелки так прекрасно сверкали и клацали на всю округу, что репетиция пролетела для Саввушки-на одним незабываемым мгновением.

До следующей репетиции Сип отрабатывал технику на всем, что попадалось под руку: штакетнике, тумбочке около раскладушки, на тарелках в столовой. И когда оркестр снова собрался на репетицию, Илья был совершенно уверен, что стал виртуозом. Он притащил Володю Гулибабу и Филю, которые тихо устроились под кустами возле эстрады, с восхищением глядя на приятеля, расположившегося выше всех в оркестре.

…И вот настроены инструменты. Бедуля взял в руки электрогитару.

— Приготовились, — сказал руководитель оркестра и предупредил Илью: — Сип, давай потише и следи за ритмом. — Бедуля начал отбивать такт ногой: — Раз-два-три…

Но прежде чем оркестр взял мелодию, Син извлек из барабана такую бурю, что руководитель закричал:

— Отставить! Сип, следи за ритмом. Раз-два-три.

И снова Саввушкин огласил оба берега Маныча каскадом невыразимого шума. Казалось, тарелки вот-вот треснут, а барабаны взорвутся.

— Стоп, стоп! — завопил Бедуля. — Это невозможно…

— Кошмар, — отчаянно произнес саксофонист.

— Не могу, — простонал электроорганист.

Бедуля некоторое время приходил в себя, потом с затаенной злобой скомандовал:

— Сип, последний раз предупреждаю.

Снова руководитель отбил такт, и оркестр, кажется, преодолел вступление. Илья поубавил пыл, но его хватило ненадолго. Звон меди и гул натянутой кожи до того заворожили Сипа, что он вошел в раж. В этом хаосе совершенно потонули звуки других инструментов.

Опомнился Илья, когда Бедуля вырвал из его рук палочки, а другие оркестранты стащили его со стула.

Гулибаба и Филя ползком выбрались на дорогу и на всякий случай отбежали подальше: как бы и на них не обрушилась ярость музыкантов… Илюха был изгнан из оркестра.

…День встречи праздновали на острове в первое воскресенье июля. На Пионерский съезжались первые выпускники школы, родители теперешних интернатовцев, лучшие люди совхоза. Школьные поэты загодя сочиняли стихи, художники оформляли специальный выпуск стенной газеты. С самого утра на весь остров разносились с кухни ароматные запахи пирогов. Девочки старались перещеголять друг друга в кулинарном искусстве и творили под руководством тети Глаши настоящие чудеса. А вечером по традиции, на летней эстраде давали большой концерт художественной самодеятельности. Кроме всего прочего, опытное жюри определяло лучшие номера программы. Исполнители получали призы.

Сипу очень хотелось отличиться. Но дела его, прямо скажем, были кислые…

И все же спасительная идея пришла, и пришла совершенно неожиданно. На доске объявлений у директорского домика вывесили плакат: «Внимание! Не забудьте, в День встречи — концерт-конкурс художественной самодеятельности! Что ты подготовишь к нему?».

Плакат был нарисован очень красиво. В одном углу смеялся клоун в колпаке. В другом из саксофона вылетали птицы-ноты. А нижний рисунок молнией поразил мозг Саввушкина: два акробата, один из них выполняет стойку на руках другого.

Сип притащил к плакату Гулибабу и ткнул пальцем в завороживший его рисунок.

— Ну и что? — пожал плечами Володя.

— Аида, — схватил его за рукав Саввушкин и потащил на берег Маныча. Когда они отдышались, Илья серьезно сказал: — Ты знаешь, Вовик, у каждого есть талант…

— У меня нет никакого, — ответил Гулибаба.

— Есть, Вовик, — убежденно сказал Сип. — Вот увидишь, мы с тобой такое выдадим, все ахнут!

Володя обреченно вздохнул. Сип несся на парусах новой идеи. И остановить его было невозможно.

За три дня до праздника Саввушкин явился к Смирнову, ответственному за проведение концерта-конкурса, и заявил, что намерен выступить на празднике.

— В каком жанре? — поинтересовался пионервожатый.

— В оригинальном, — сказал Сип.

— Что именно: жонглирование, акробатика, пантомима, иллюзион? — допытывался Андрей. — Мне же надо составлять программу.

— Оригинальный, — повторил Илья. — И еще мне надо черный задник.

— Задник у нас один, ты же знаешь.

— Тогда ничего не получится.

Смирнов вздохнул. Вообще-то устроители вечера должны были идти навстречу самодеятельным артистам. По возможности, конечно.

— А коричневый тебя устроит? — после некоторого колебания спросил он.

— Устроит, — обрадовался Илюха. — Только темный…

Подготовка номера велась в полной тайне на берегу Маныча под развесистой ивой, когда на небе полыхала вечерняя заря.

А за несколько часов до концерта от летней эстрады донесся стук молотка, на который никто не обратил внимания: обычные приготовления перед торжеством…

В день встречи гостей набралось немало.

Приехали и Саввушкины, мать и дед Иван; нарядившийся по этому случаю в свой лучший костюм, на котором красовались его боевые награды. Гордостью старика была шапка с красным верхом. Отец Сипа приехать не смог: совхоз послал его на совещание передовиков области. Отсутствие отца огорчило Сипа.

Больше всех задавался Ваня Макаров. Приехал его брат, военный моряк, гостивший в станице на побывке. Макаров-старший произвел настоящий фурор. Белоснежная матроска, отглаженный клеш, словно жестяной, и самое главное — бескозырка, с ленточками, на которых весело играли якоря. Моряк дал поносить ее Ване, и тот чуть не лопнул от гордости.

Среди гостей был и летчик-испытатель. Молодой, в полковничьих погонах и со звездой Героя. Но он не был чьим-то отцом или братом, а приехал сам по себе, как бывший воспитанник школы. Из Ростова прикатил даже доктор сельскохозяйственных наук.

Первым на концерте выступил объединенный хор. Затем эстрадный оркестр под управлением Бедули. Оркестр имел большой успех. Потом выступал чтец.

И вот конферансье объявил:

— Илья Саввушкин, оригинальный жанр.

Дед Иван, сидевший в первом ряду, не удержался и довольно крякнул. По задним рядам интернатовцев прошел смешок. Но когда занавес начал медленно раздвигаться, воцарилась полная тишина. Перед зрителями возникла пустая, не сильно освещенная сцена с темным задником.

Илюха выбежал в синих трусиках с белыми лампасами, майке и кедах. Поклонился. Вид у него был довольно уморительный: худая мосластая фигура, покрытая веснушками. Представ перед такой аудиторией, Сип, видимо, поначалу оробел. И, стараясь не глядеть на первые ряды, где сидели гости, учителя, Макар Петрович, дед, Илюха с места, не разбегаясь, сделал несколько колесиков. Приземлился он не совсем удачно, что опять вызвало смешки, но вскочил бодро. Начало было положено. Сип отвесил поклон и пересек сцену на руках, прыгая «лягушкой».

Теперь уже засмеялись и первые ряды. Илюха поднял руку, останавливая аплодисменты, повернулся к кулисам и трижды хлопнул в ладоши. На сцену вышел Филя, в майке, трусиках и чешках.

— Глянь, Филька, — послышался чей-то голос.

Макар Петрович не выдержал и поднялся. Его сурового взгляда было достаточно, чтобы смешки прекратились.

И тут все замерли, затаив дыхание. Сип и Филя взялись за руки, мгновение — и малыш застыл в стойке на вытянутых руках партнера. Пусть ноги у Фили были согнуты и несколько торчали в разные стороны, но это было как в настоящем цирке. И самое главное, тощий Сип свободно держал Филю, у него даже не дрожали худые руки.

Первым захлопал дед Иван. И тут же последовали дружные аплодисменты. Они перешли в шквал, когда Илюха отвел руку и Филя продолжал держать стойку на одной его ладони.

Саввушкин-старший вертел головой, ликующим взором окидывая соседей. Он так неистово бил в ладоши, что тряслась его бороденка.

Илюха опустил партнера на пол, и они оба раскланялись. Сип обошел вокруг Фили, дергая худыми плечами и потирая руки, как бы отдыхая. Так делают циркачи на манеже.

Свой номер акробатическая пара продолжила под несмолкаемую овацию. Филя выполнил стойку на голове Сипа, затем стоял головой на вытянутой вверх Илюхиной руке. Закончили они выступление коронным номером буквально под рев интернатовцев. Малыш стоял на вытянутой вперед руке Саввушкина. Стоял секунду, другую… пятую, пока занавес не скрыл их от зрителей.

Дед Иван хлопал уже стоя. Аплодировали доктор наук и летчик-испытатель. Даже моряк, брат Вани Макарова, не удержался и крикнул:

— Браво!

Тут со всех концов раздались крики:

— Бис!

— Повторить!

— Тощой-тощой, а силища-а! — послышался голос какой-то старушки.

Занавес раздвинулся. Сип, улыбающийся и ликующий, отвешивал поклон за поклоном, держа за руку Филю. Илью распирало от успеха.

— Хорошо! — крикнул он, видя, что их не отпускают. — Повторяем по желанию публики.

И когда зрители успокоились, он в мертвой тишине, прерываемой лишь звоном цикад, снова поднял Филю над собой… И вдруг за сценой раздался громкий стук. На глазах изумленных зрителей Филя подлетел вверх метра на полтора и завис в воздухе, размахивая всеми четырьмя конечностями.

— Занавес, — беспомощно пролепетал Саввушкин, делая кому-то отчаянные знаки. Но занавес не сдвигался.

Смех стал нарастать из задних рядов. Затем он прокатился по всей аудитории. Филя, раскачиваясь как маятник, все увеличивал амплитуду. И когда он стал пролетать над первым рядом, все увидели, что от пояса мальчика к потолку тянется тонкий трос.

Потом на сцене появился Володя Гулибаба, отчаянно дергая за трос, видимо напрочь заклинивший.

— Мама! Ма-а-ма! — верещал Филя, паривший между небом и землей.

— Спасай Фильку! — раздался чей-то боевой клич.

Несколько взрослых выскочило на сцену, и акробат оригинального жанра был отцеплен и поставлен на ноги.

Что было потом, Сип не знал. Он убежал в палатку и как был, в цирковом наряде, бросился на раскладушку лицом вниз. Саввушкин не плакал. Но ему было горько и обидно, оттого что так отлично задуманный и выполненный поначалу номер кончился провалом. Илюха уже не мечтал о славе, о первом месте. Дорого отдал бы он тогда, чтобы выступление вообще не состоялось.

Когда раздались шаги, Илья даже не посмотрел, кто пришел. Тихо скрипнула раскладушка рядом. Знакомое пыхтение.

— Сип…

Илюха еще крепче вжался в подушку.

— Это я об лестницу зацепился. Ну, и упал… — вздохнул Гулибаба.

В Сипе боролись два чувства: жалость и злость на друга. Илюха одним рывком перевернулся и сел. Володя опустил глаза и завозил по земле тапочками.

— Все из-за тебя! — сказал Сип с досадой. Ему необходимо было на ком-то отыграться.

— Говорил я, что нет у меня таланта, — опять вздохнул Володя.

— «Говорил, говорил»! — передразнил друга Илья. — Сколько трудились, блок вытачивали, трос с трудом нашли… А ты все испортил.

— Не надо было во второй раз выступать, — попытался оправдаться Гулибаба.

Илья посмотрел в окно палатки. Синел июльский вечер. Пахло рекой. Илья с тоской думал о том, как придут с концерта ребята, начнутся шуточки, подковырки.

— Да, — сказал Илья сурово, — правильно пишут, что артист должен вовремя уйти со сцены. Да и Филька хорош. Развизжался, как поросенок.

Снаружи послышались шаги. Сип инстинктивно бросился под раскладушку. Володя тоже нырнул под свою раскладушку.

— Саввушкин! — сказал в палатке незнакомый голос.

Сип и Володя молчали. Только слышно было сопение Гули-бабы.

— Они здесь, это точно.

У Саввушкина в груди вскипела обида. Это говорила Маша Ситкина. Не успел Илюха поклясться припомнить Машке это предательство, как чьи-то сильные руки вытащили его из-под раскладушки и поставили на ноги. Тут же с трудом извлекли и Володю.

— Вы что же это, друзья? Вас все ищут, а вы прячетесь!

Перед партнерами стоял улыбающийся летчик-испытатель.

На летнюю эстраду их доставили, когда председатель жюри — это был доктор наук, приехавший из Ростова, — зачитывал решение:

— За выдумку, за оригинальное решение номера и отличное его исполнение первое место присуждается Илье Саввушкину, Филиппу Чилимову и Владимиру Гулибабе.

Все зрители радостно поддержали слова доктора наук аплодисментами.

ФУТБОЛЬНЫЙ МАТЧ.

Илья простил Володе его оплошность и Филе его недостойное для артиста поведение на празднике. Победителей, как говорится, не судят. Некоторые, правда, остались недовольны решением жюри и судачили по углам. Бедуля в особенности. Оркестр был удостоен второго места. Говорят, оркестранты бегали жаловаться к Макару Петровичу на несправедливое, по их мнению, решение. Но директор сказал, что члены жюри — по традиции бывшие воспитанники интерната, — люди уважаемые, заслуженные, к тому же любят свою школу, и если уж отдали предпочтение Сипу и его товарищам, то, значит, усмотрели в выступлении действительно необычное и интересное. После таких слов самого Макара Петровича Саввушкин мог спокойно купаться в лучах заслуженной славы.

Седьмой «А» был доволен. Правда, Ваня Макаров пыхтел. После успеха Сипа на празднике о его брате никто не вспоминал. И когда Ваня начинал задаваться, кичась Макаровым-старшим, то ему тут же указывали:

— Не ты же моряк, а брат…

На следующий день после праздника произошло событие, в корне изменившее отношение Сипа к свиноферме, на которую он попал волею судьбы.

Илюха уже кончил работу, повесил свой халат на вешалку и навострил лыжи к Стасику, когда прибежала запыхавшаяся Маша Ситкина.

— Леонид Матвеевич будет у нас!

Илюха сразу и не взял в толк, что за Леонид Матвеевич, почему так засуетились Ситкина, Веревкина и Назаренко. Маша, так та просто не знала, за что сначала хвататься.

— Девочки, срочно проверьте загоны. Сип, наведи порядок в кормокухне. Нет, девочки пусть убирают в кухне, а ты помоги мне вымыть Васю.

Ситкина словно помешалась. На ферме и так был всегда полный порядок. А Вася — тот сиял как начищенный ботинок: купали его каждый день.

Илюха с большим неудовольствием, ворча, снова надел халат и пошел помогать бригадиру мыть борова.

— Кто такой Леонид Матвеевич? — спросил он Машу, окатывая Ваську водой из ведра. Тот похрюкивал, довольный, щуря белые редкие ресницы.

— Тю! — вытаращила на него глаза Маша. — Доктор наук!

И тут только до Саввушкина дошло, что Леонид Матвеевич и был председателем жюри на вчерашнем вечере и вручил Илюхе с партнерами по «мировому аттракциону» подарки.

Ростовский ученый появился на свиноферме вместе с Макаром Петровичем и какой-то незнакомой девушкой. Девушка была в белых брюках, защитных очках и маленькой шелковой кепочке, чудом державшейся на ее пышной шевелюре.

— Людмила Павловна, познакомьтесь, пожалуйста: заведующая свинофермой Маша, — представил гостье Ситкину директор школы.

С самим Леонидом Матвеевичем, одетым скромно — хлопчатобумажные мятые штаны, клетчатая рубашка с короткими рукавами, соломенная шляпа и босоножки на босу ногу, — Маша поздоровалась как старая знакомая, хоть и почтительно.

— А это Веревкина, Назаренко и Саввушкин, — продолжал знакомить Макар Петрович.

— Ба! — воскликнул доктор наук, тряся Илюшину руку. — Артист. Мастер на все руки!

— Совершенно верно, на все… — хмыкнул директор, но объяснять ничего не стал. — Ну, что скажешь, Леонид? — Макар Петрович широким жестом показал на ферму.

— Отлично, отлично, — качал головой ученый. — А с чего мы начинали, а? Помните, как первый раз приехали на остров? Кустарник — не продерешься. Весь затянут илом…

— В тот год очень сильно разлился Маныч, — кивнул Макар Петрович.

— Две старенькие палатки, — вспомнил доктор наук.

— Все своими руками…

— Нюра Шовкопляс заблудилась, помните?

— А как же. Нашли ее в камышах. Там сейчас у нас бахча… Но Нюра-то, Нюра, а? — сказал Макар Петрович.

— Да-а. Виделись в Ленинграде. Главный инженер завода.

— Ты тоже, Леонид, кое-чего добился, — засмеялся директор.

Илюхе было странно слушать, как Макар Петрович называет гостя запросто по имени. Доктор наук, из Ростова. Но потом Илья сообразил: этот самый Леонид Матвеевич был когда-то для директора простым учеником, как и он, Илюха. И тоже бегал босоногим мальчишкой по улицам Тихвинской…

— Леонид Матвеевич, нет, вы только посмотрите! — прервала их воспоминания Люся. Девушка стояла у загона Васи. В ее голосе звучало нескрываемое восхищение.

— Да, — сказал земляк, — тебя, Маша, можно поздравить. — Он зашел к борову, присел на корточки. — Вырастила рекордиста, хоть сейчас на выставку.

Вася, словно догадываясь, что речь идет о нем, хрюкнул и легонько поддел ученого пятачком.

— А что? — сказала Люся. — Надо будет рекомендовать. Леонид Матвеевич поднялся.

— Обязательно. Я как член комиссии буду настаивать.

Пришла очередь смущаться Маше. Щеки ее запылали.

Сип недоумевал: подумаешь, столько разговоров вокруг обыкновенной свиньи!

Но когда он узнал, что Люся — кандидат наук, да еще приехала из Москвы, то пожалел, что с прохладцей относился к изучению книжек, которые дала ему Маша. О чем толковали животноводы, он понимал с трудом. Зато Маша была на высоте.

Прощаясь, Леонид Матвеевич сказал:

— В конце лета готовься, Маша, на выставку в Ростов.

— А может, и на ВДНХ, — добавила Людмила Павловна.

Гости ушли, а бригада еще долго не могла успокоиться. Сип даже забыл, что намеревался пойти в мастерские.

— Счастливая ты, Машка, — сказала Веревкина. — В Москву поедешь.

— Это еще неизвестно, — ответила Ситкина. Она сидела на табуретке, прижимая ладони к горящим щекам.

— Надо Васю лучше кормить, — предложил Илюха. У него к борову проснулись нежные чувства.

— Будем строго придерживаться науки, — сказала Ситкина.

Покидая в этот день свиноферму, Саввушкин задержался у загона Васи. Тот лежал на боку, дремал, и определенно нравился ему все больше и больше.

После работы Сип не пошел на рыбалку, как договаривались с Володей и Филей: он схватился за книжки по свиноводству. И теперь они уже не казались ему такими скучными. Не участвовал Илюха и в играх, затеваемых ребятами на вечерней заре.

— Ты знаешь основные методы подготовки кормов для свиней? — спросил Сип у Гулибабы, когда они уже укладывались спать.

Володя, разумеется, не знал.

— Измельчение, помол, дробление, плющение, запаривание, осолаживание, дрожжевание, ферментирование, проращивание и увлажнение, — без запинки отбарабанил Илюха. Гулибаба аж присвистнул от удивления. — А какие вещества входят в рацион?

— Отходы с кухни, еще картошка…

— Аминокислоты, протеины, минеральные вещества… — начал перечислять Сип и привел десятка два названий.

Гулибаба молчал, подавленный осведомленностью приятеля.

Напоследок, залезая под одеяло, Илюха спросил:

— Сколько больших калорий в килограмме говядины?

— Не знаю, — признался Володя.

— 1520 единиц. А в свинине аж 4060. Теперь понял, что свиноводство — это сила?

— Сила, — согласился Гулибаба.

Илюха еще долго ворочался в постели.

До него доносились едва слышные звуки транзисторного приемника — Юра Данилов слушал «Маяк». Голос диктора пробивался в сознание Сипа сквозь полусон.

«Передаем последние известия! — Сип медленно погружался в сладкую дрему. — Сегодня на ВДНХ СССР, — продолжал диктор, — состоится вручение Золотой медали выставки пионерам Тихвинской школы-интерната Маше Ситкиной и Саввушкину Илье, вырастившим рекордсмена Васю…».

…По Москве едет открытая легковая машина. Вокруг столько солнца, такие яркие и нарядные улицы, как бывает только во сне или мечтах. От счастья у Сипа щекочет в горле. Он едет с Ситкиной по московским проспектам. Здесь же, в машине, Вася. Чистый, с голубой лентой на шее.

Потом что? Потом машина въезжает на ВДНХ. Бьют упругие струи, золотятся в солнечных лучах огромные фигуры. Он отчетливо помнит приятную прохладу фонтана Дружбы народов в тот летний день, когда стоял как завороженный с матерью и отцом перед уходящими вдаль дворцами…

Илюха и Маша выходят из машины. Переваливаясь, солидно колыша тяжелую тушу, спускается на землю Вася. Щелкают фотоаппараты, жужжит кинокамера. И много людей вокруг. Улыбающихся, любопытных, восхищенных. Слышна красивая музыка.

«Ваше хобби?» — выныривает откуда-то человек и подносит ко рту Саввушкина микрофон.

«Люблю играть в футбол…».

— Юрка, кончай, — доносится откуда-то голос Криштопы.

Илюха открывает глаза. Сквозь окно палатки виден кусочек неба с крупными звездами.

Данилов выключает свой приемник. Сип зажмуривается. Но теперь приходит другой сон. Какой, Илюха наутро забудет…

Посещение свинофермы учеными не прошло незаметным. Скоро весь Пионерский знал, что Ситкина с боровом поедет на выставку. В свинарник повалили любопытные. Сип, который теперь уделял Васе максимум внимания, отвечал на вопросы как заправский экскурсовод. Трудился он не за страх, а за совесть; Ситкина не могла нарадоваться на толкового и расторопного помощника. О прилежности Саввушкина было доложено Макару Петровичу и Андрею Смирнову.

— А как насчет дисциплины? — поинтересовался Смирнов.

— Слушается, — сказала бригадир. — И очень старается.

— Если так будет и дальше, видимо, пошлем его на выставку вместе с тобой, — сказал директор школы. — Как ты считаешь, Андрей?

— В качестве поощрения, — согласился пионервожатый.

Поездка пионеров на выставку все больше приобретала реальную почву. Леонид Матвеевич и Людмила Павловна зашли к директору совхоза и поделились своими впечатлениями о свиноферме и юных животноводах Пионерского. Директор совхоза выбрал время и тоже посетил остров. Вася вместе со своей воспитательницей становился знаменитостью. Не прошла слава и мимо Илюхи. Неудача на поприще механизации в птичнике была давно забыта. Жизнь снова заиграла радужными красками. Вот уж не знаешь — где найдешь, а где потеряешь! Во всяком случае, Илья не предполагал, что свиноферма, займет такое место в его судьбе.

В одно из воскресений на Пионерский нагрянули родители Саввушкина: отец вернулся из области и приехал проведать сына. Илюха с гордостью показывал им прославленного борова.

— Теперь дома будем откармливать кабанчиков по-научному, — заверил он своих, блеснув незаурядными знаниями в этой области.

Мать удивлялась, отец посмеивался.

Однокашники тоже прекратили подтрунивание. Саввушкин ходил героем. На несколько дней, правда, его затмил Юра Данилов: мать приезжала забрать Юру с острова, так как ему достали путевку в Артек. Но Юра категорически отказался покинуть Пионерский. Поступок этот был оценен товарищами очень высоко.

Данилов увлекался лошадьми. И его пестун, жеребец Воронок, был тоже гордостью лагеря. Не такой, конечно, как боров Вася, но кто знает, может быть, со временем и Воронок прославится на соревнованиях. Данилов обещал сделать из него классного скакуна.

Таким образом, жизнь в летнем лагере не топталась на месте. Илюха уверенно шел к своему очередному триумфу, который грозил перешагнуть рамки района, а возможно, и рамки области.

И вот наступил день футбольного матча на кубок, когда должны были сразиться седьмой «А» и седьмой «Б». Смирнов накануне попросил футболистов поменьше нагружаться: игра предстояла ответственная. Но, как назло, у всех было много работы на своих участках.

Андрей пришел вечером в палатку седьмого «А» и выпроводил на улицу тех, кто не имел отношения к завтрашней встрече — чтобы не мешали членам команды поскорее заснуть.

А наутро, как всегда, протрубил горн…

Первым вскочил с постели Юра Данилов и с воплем рухнул на пол. Пока он пытался подняться, а это ему не удавалось, раздался крик Шоты Баркалая. Он барахтался между кроватями, выкрикивая проклятия.

Стасик Криштопа прыгал у своей раскладушки, как стреноженный конь, стараясь освободиться от опутавших его проводов. Почему-то и Юра, и Шота, и остальные члены футбольной команды были опутаны медной, проволокой.

Ваня Макаров — он не был игроком — встал с постели, спросонья шаря руками в поисках одежды, и тоже споткнулся о провод, тянувшийся к кровати Данилова. Ваня плюхнулся на четвереньки.

— Пусти, говорю, — пробормотал Макаров и сел на пол, озираясь вокруг.

Сип проснулся не от горна, а от шума в палатке.

— Кто… Кто это устроил?! — кричал Шота, стоя босиком, в одних трусиках, весь обмотанный блестящей проволокой. Глаза у Баркалая сверкали негодованием.

Юра тихо стонал, держась за локоть. Падая, он крепко приложился к тумбочке.

— Я спрашиваю! — кричал Баркалая.

Проснулись другие ребята. Только Володя Гулибаба еще спал, невзирая на шум.

Илюха открыл глаза и некоторое время осматривался, не понимая со сна, что происходит. Но, увидев ползающих по полу одноклассников, сел на кровати.

— Успокойтесь, — поднял руку Сип.

— Ты-ы?! — грозно двинулся к нему Шота. Но его остановили провода.

Ваня Макаров исподтишка запустил в Саввушкина подушкой, промахнулся и попал в Гулибабу. Володя вскочил, как ужаленный и, думая, что это работа Данилова, который стоял, размахивая руками, сбил его с ног. Илюха хотел что-то сказать, но его свалило брошенное кем-то одеяло.

В воздухе замелькали подушки, одеяла, обувь. Макаров, видя, какая по его инициативе заварилась каша, спрятался под стол. Кто-то наступил ему на руку. Ваня подскочил, ударился головой о перекладину и испустил дикий вопль. В довершение всего прямо перед его носом трахнулся об пол пузырек с чернилами, оставленный кем-то на столе. И лицо Макарова окрасилось в фиолетовый цвет.

В дверь просунулась голова ученика другого класса из соседней палатки. Тут же вокруг его шеи обмоталось кем-то пущенное полотенце.

Потасовка неожиданно кончилась. А пока ребята наводили порядок и считали шишки и синяки, Сип вынул из тумбочки какую-то книжку и улизнул на улицу.

Смирнов был удивлен, увидев Саввушкина в такую рань.

— Чего тебе, Саввушкин?

Илюха вздохнул, подошел к столу.

— Язык проглотил? — спросил Андрей.

— Получилось так… — Сип взъерошил волосы. — Понимаешь, ребята из нашей команды здорово устали вчера…

— Ну? — Смирнов нетерпеливо посмотрел на часы: скоро утренняя линейка…

— Вот я и решил подзарядить их энергией…

— Чем? — вскинул брови пионервожатый.

— Энергией, — сказал Сип и открыл книжку. — Вот, слушай. — Илья стал читать: — «… Сейчас человек стал испытывать электронное голодание…».

— Знаешь что, Илья, ты мне позже об этом, хорошо?

— Еще немного, — взмолился Сип. Главное, ему надо было все рассказать Смирнову, пока сведения о потасовке в спальне не дошли до него другим путем. А что они дойдут, и в невыгодном для Илюхи свете, сомневаться не приходилось. — «…Для пополнения убыли электронов рекомендуется прикреплять на ночь к рукам и ногам…» — Илья взглянул на Андрея и пояснил: — Я прикрепил и туда, и туда, «…алюминиевые пластинки, соединенные проводом с водопроводным краном или трубой». — Саввушкин опять посмотрел на недоумевающе на Смирнова и закончил: — Я присоединил ребят к растяжным столбам, они металлические…

— Ну и что?

— Ничего, — пожал плечами Сип.

— Чудной ты, — усмехнулся Смирнов. Он взял книжку, прочел вслух название: — «Мысль и движение». Подгорный.

— Профессор, — подтвердил Саввушкин. — Московский.

— Есть новые работы в этой области… Академика Микулина. — Андрей снова посмотрел на часы и вскочил: — Линейка сейчас начнется! Если тебя интересует этот вопрос, поговорим потом…

Во время завтрака Илья поскорее проглотил кашу, залпом выпил молоко и выскочил на улицу.

Его поджидал Андрей.

— Та-ак, — произнес он со вздохом. — Вот для чего ты с утра пораньше вел со мной научные беседы…

Конечно же, Андрею стало известно утреннее происшествие в палатке.

— Я же хотел как лучше, — опустил глаза Илюха.

— Ну кто же так делает! — сокрушался пионервожатый. — Книги тоже с умом читать надо! Во-первых, вопрос об электронном голодании стоит прежде всего в городе, где кругом асфальт. А у нас?… Не разобрался, значит?

— Не подумал, — вздохнул Илья.

— Не подумал… Трудился. Кстати, как ты время это устроил?

— Когда заснули…

— И никто не почувствовал? — удивился Смирнов.

— Я аккуратно. Юрка Данилов дрыгался, спали все как убитые…

— Ладно, иди.

Сип поспешил ретироваться. Пионервожатый покачал ему вслед головой.

Саввушкин забежал в палатку и явился на свиноферму со свертком, в котором была выстиранная и отглаженная спортивная форма. Бутсы висели через плечо на связанных шнурках.

— Привет, — подошел он к борову.

Вася в ответ благосклонно покрутил хвостиком. Надежда школьных животноводов в последнее время раздобрел неимоверно и был сдержан в проявлении чувств. Как подобает будущему призеру.

— Здорово! — заглянул Илюха в кормокухню.

Он не сразу обратил внимание, что Маша была не в халате, а в своем нарядном платье.

— Слава богу, а то я сижу как на иголках, — поднялась Ситкина.

Саввушкин показал на часы.

— Как в аптеке, минута в минуту. — Он положил форму и бутсы на стол. — Предупреждаю, сегодня уйду раньше — матч.

— Илюша, — Ситкина сложила руки на груди, — что для тебя дороже — футбол или поездка на выставку?

Саввушкин ошалело посмотрел на бригадира. Более трудного вопроса задать было нельзя. Выставка — это, это… Нет, Илюха не знал даже, каким словом выразить свое отношение к грядущей славе. Но и футбол тоже огромный кусок Илюхиной души! Это восторг, это, в конце концов, возможные медали, которые изготовляют специально в мастерских…

— А что? — с тревогой спросил Саввушкин.

— Ты должен сегодня весь день быть с Васей: мне срочно нужно ехать в район.

— Обязательно сегодня? — сердито произнес Илья.

— В том-то и дело. С директором совхоза.

— Ясно, — сокрушенно сказал Саввушкин. — Работаешь как вол, а когда надо каких-то три часа — возись с боровом…

— Илюшенька, — взмолилась Ситкина, — ну что я могу поделать? Вызвали по поводу выставки…

— Ты же знала, что у меня ответственный матч!

— Понимаешь, сегодня решается вопрос о поездке.

Илюха со злостью пнул ногой пустое ведро.

— Неужели Зойка и Верка не могут побыть на ферме без меня?

— Вера пошла к врачу: руку обварила. А Зоя одна не справится. Я понимаю, Илья. Но ради дела… Ведь это почет и для класса…

— А я ради кого играть буду? — огрызнулся Сип.

Расстроенная Ситкина присела на табуретку.

— Ну хорошо, допустим, я не поеду. Тогда о выставке не может быть и речи…

Этого Илюха тоже допустить не мог.

— Ладно, — буркнул он, — поезжай.

— Я знала, ты… ты… — засияла Ситкина.

— Чего уж там, — отмахнулся Сип.

Надавав кучу наставлений, Ситкина почти бегом пустилась к переправе. Илья видел, как бело-синий катер отшвартовался от берега. Ветерок донес размеренное тарахтение двигателя.

Сип со вздохом засунул сверток и бутсы в шкафчик, чтобы не растравлять душу.

Работы было много. Убрать Васин загончик, приготовить борову еду, искупать его… Вера заявилась с перевязанной рукой. Делать она, разумеется, ничего не могла. Пришлось Сипу часть забот о подсвинках взять на себя. Трудился он усердно, как может трудиться человек, весь, без остатка, принесший себя в жертву общему делу.

В обед они с Зоей Веревкиной сбегали в столовую.

— Мне Маша все рассказала, — сочувственно произнес Смирнов, когда Илюха выходил из столовой. — Жаль, конечно, что так получилось. Но долг есть долг.

— Кого поставишь вместо меня? — мрачно спросил Илья.

— Наверное, Шоту. А Макарова в запас — Пионервожатый потрепал Сипа по плечу. И подмигнул. — Постараемся выиграть, ребята ведь подзаряженные…

У Илюхи заныло в груди. Он считал, что с его отсутствием команда седьмого «А» потеряет чуть ли не половину шансов на успех.

Саввушкин поплелся на свиноферму. И чем ближе подходило время матча, тем беспокойнее делалось Илье.

«А если кого подкуют? — с ужасом подумал он. — Разве Ванька Макаров игрок?».

Когда до начала игры оставалось минут двадцать, Сип надел футбольную форму, бутсы. Размялся. Сердце его билось тревожно.

— Зой, — подошел он к загону с поросятами, где возилась Веревкина, — покорми Васю ровно через час. Корм я приготовил, стоит в кухне…

— Не-не-не! — в ужасе замахала руками Зоя. — Еще напутаю чего-нибудь!

— Зой, ну прошу, — умолял Илья.

— И не проси.

Веревкина демонстративно отвернулась. Саввушкин знал, что характер у нее — кремень. Если уж решила, не отступится.

Илюха с ненавистью посмотрел на развалившегося борова. Как утлую лодчонку затягивает водоворот, так Сипа тянуло на стадион, и ничего он с собой поделать не мог.

Илья забежал на кормокухню. Часы показывали, что через две-три минуты прозвучит свисток и соперники схлестнутся в отчаянной борьбе…

— Прибегу во время перерыва, — сказал вслух Сип. — Васька поест на десять минут позже.

И, приняв это простое и мудрое решение, Илюха даже удивился, как оно сразу не пришло ему в голову. Он во весь дух пустился на стадион. Еще издали была видна толпа зрителей, плотным кольцом окружившая поле. Илюха пробрался на скамеечку, где сидел Андрей Смирнов, покусывая травинку. Он спросил у Саввушкина:

— Все-таки пришел? — Илья кивнул. — А на ферме порядок?

— Порядок, — ответил Сип.

Табло показывало, что счет еще не открыт. Сип во все глаза смотрел, что происходит на стадионе, и забыл обо всем на свете.

А ситуация на поле складывалась довольно драматически. «Бэшники» с первых же минут бросились в атаку. Особенно выделялся в их команде Легнов. Он был в очках. Однако это обстоятельство не мешало форварду противника все время угрожать воротам Стасика Криштопы.

Что творилось на «трибунах»! Стоило нападению седьмого «Б» приблизиться к штрафной площадке соперника, как зрители принимались кричать, свистеть, улюлюкать.

Илюха кусал себе губы, бил по коленкам. Ему казалось, что Юрка Данилов слишком медленно бегает, что Шота абсолютно не чувствует, где можно провести мяч. А Володька, грозный защитник, обойти которого обычно очень трудно, играет сегодня из рук вон плохо.

Сип отчаянно смотрел на Андрея, сосредоточенно следящего за поединком, всем своим видом говоря: вот видишь, на скамейке запасных есть человек, который тут же исправит положение. Саввушкин впервые не участвовал в ответственном матче. И быть просто наблюдателем не привык.

Когда мяч влетел в сетку ворот седьмого «А», Илюха чуть не взвыл от огорчения.

Болельщики седьмого «Б» кидали в воздух панамки.

— Андрей, выпусти! — взмолился Сип, когда шум поутих.

Но Смирнов будто и не слышал. Изжеванная соломинка поднималась и опускалась в уголке его губ. И сколько ни пытался Илюха с ним заговорить, тренер молчал.

К середине первого тайма игра как будто выровнялась. Седьмой «А» имел даже реальную возможность сравнять счет. Баркалая и Данилов прорвались к воротам соперника. Теперь уже болельщики их класса повскакивали с мест и требовали «шайбу». Но Юрка пробил мимо.

— Мазила, — простонал Саввушкин. — С трех метров…

Однако случилось еще более неприятное. За минуту до перерыва Стасик опять вынул из своей сетки мяч…

Отдыхали команды на лужайке, возле стадиона. Андрей нервно ходил между лежащими и сидящими игроками и инструктировал своих подопечных.

— Ставлю задачу: сравнять счет. «Бэшники» выдыхаются. Я уверен, что у вас во втором тайме скорость будет лучше. А скорость — это самое главное. В дополнительном же времени мы их добьем окончательно…

Илюха взволнованно шагал следом за пионервожатым.

— Держите Легнова, — говорил он. — Володька, опекай его по всему полю. А ты, Юрка, меняйся местами с Шотой. Это их собьет с толку…

Игроки тяжело дышали. Майки у всех были мокрые. Один Стасик сидел спокойно, обхватив колени руками, и глядел на Маныч.

— А ты, Стае, уж больно сегодня невозмутим, — укорял Сип.

— Заткнись, — отмахнулся вратарь. Слова Илюхи были несправедливы. И вообще настроение дрянь. Пропустить два мяча — дело нешутейное.

Но Илья не обиделся. Ему очень хотелось, чтобы свои выиграли. Тут уж не до личных обид…

Второй тайм начался совсем не так, как хотелось бы Смирнову. Если говорить правду, команда седьмого «А» выдохлась не меньше противника. Прошло минут десять, а нападающие не могли сквитать ни одного гола.

— Андрей, ну выпусти меня! — попросил Сип. — Честное слово, забью!

Смирнов заколебался. Илюха это почувствовал. Пионервожатый сорвал свежую травинку и принялся ее жевать.

— Андрей, — не унимался Илья, — Юрка еле двигается, замени…

— Да, кажется, скис, — медленно сказал тренер.

И тут, словно назло, Данилов получил пас. И откуда только прыть взялась. Он обвел одного защитника, второго и прямо с мячом влетел в ворота.

— Ура! — вскочил, с места Ваня Макаров. — Молодец!

Илюха, забыв, как полминуты назад просил убрать Юрку с поля, заорал от радости так, что у него самого заложило уши…

Маша говорила правду: по Васе можно было сверять часы. Когда подошло время есть, внутри него прозвенел невидимый звоночек, и боров подошел к деревянному корытцу. Оно было пусто. Вася потянул пятачком в сторону кормокухни. Что он подумал, сказать трудно. Но за всю его жизнь ему впервые не подали вовремя еду.

Йоркшир-рекордист хрюкнул, недовольный, и прошелся вдоль ограды. Пренебрежение к его персоне Васе все больше и больше не нравилось. Ко всему прочему, из соседних загонов доносился аппетитный запах и чавканье. Это раздражало еще больше…

Шло время, а желанный корм не несли. Боров отбросил в сторону всю свою степенность и важность. В конце концов, голод — не тетка. Вася, повизгивая, нервно сновал по своему загону и со злостью швырял пятачком корыто. Однако его действия никем не были замечены.

Веревкина, занятая на другом конце фермы поросятами, не видела его страданий.

Тогда будущий призер решился на отчаянные меры. Он ткнулся в калиточку. Та жалобно скрипнула, но не поддалась. Вася боднул ее основательнее. Принимая во внимание его солидный вес и решительность, с какой боров отстаивал свое право на еду, можно догадаться, что дверца все-таки не выдержала. А может быть, торопясь на стадион, Саввушкин не очень тщательно закрыл щеколду. Как бы там ни было, но Вася оказался на свободе. И ему пришлось заботиться о харче самому. Прежде всего он попытался проникнуть к соседям. Но это не удалось. Тогда он побрел прочь — авось на стороне повезет больше.

Зоя в это время возилась на кормокухне и не заметила, как любимец и надежда Маши Ситкиной покидал ферму. А путь его лежал прямехонько к бахче, что раскинулась неподалеку.

Утолив первый голод незрелыми арбузами и дынями, Вася с удовольствием покопался в рыхлой земле. Перекопав пятачком изрядный кусок бахчи, он двинулся дальше. Сладкий, дурманящий запах кружил ему голову. Исходил он от небольших белых домиков, расположенных в саду под деревьями.

Боров потоптался возле одного из них, обнюхал деревянную стенку. То, что так вкусно и аппетитно пахло, несомненно, находилось внутри. Правда, вокруг вились какие-то маленькие рассерженные насекомые, но Вася не придал им значения. Он поддел улей пятачком, и тот опрокинулся.

Здесь произошло такое, отчего йоркшир взвыл не своим голосом. Грозно жужжа, эскадрилья пчел налетела на непрошеного гостя, вонзая в него десятки жал. Вася бросился наутек. Вдогонку ему несся потревоженный рой, продолжая жалить в спину, уши, чувствительный пятачок. Боров несся, не разбирая дороги…

…Страсти на стадионе накалились до предела. Перед концом второго тайма, когда счет все еще оставался два — один в пользу противника, Смирнов выпустил на поле Саввушкина вместо вконец выдохшегося Юры Данилова. Сип волчком вертелся на поле, бросаясь очертя голову под ноги соперников и стараясь отобрать мяч любой ценой. Это вызвало замешательство в команде «бэшников». Седьмой «А» воспрял духом. Все игроки были в штрафной площадке «бэшников». Атака следовала за атакой. Если что и спасало противника, так это вратарь.

Но, как любят говорить комментаторы, гол зрел. В последнюю минуту матча, дезорганизовав оборону противника, Илюха повел команду на решающий штурм. Он отвлек на себя защитников и послал мяч вдоль ворот, куда устремился Володя Гулибаба. Зрители повскакивали с мест. Над островом взревело многоголосое:

— Ша-а-айбу-у!

Володя размахнулся, чтобы послать мяч в пустые ворота с каких-нибудь двух-трех метров. И в это время откуда-то смерчем ворвался Вася. Никто ничего не успел сообразить, как вдруг Гулибаба кубарем покатился по земле. Боров от страху кинулся в сторону и под улюлюканье всего стадиона заметался по полю. От крика и испуга он совсем потерял рассудок и бросился бежать, не разбирая дороги.

Ловили его всей школой. Насмерть перепуганного борова отыскали в кукурузе. С большими трудностями Васю водворили на место. Пережитые страхи не прошли для борова даром: он нервно вздрагивал от малейшего шороха, отказывался от еды. Один глаз его заплыл.

Маша, найдя своего питомца в таком жалком состоянии, расплакалась.

— Уйди, — сказала она Сипу, когда тот хотел ее успокоить. — Я-то думала, я — то тебе доверяла…

Она всхлипывала, гладила Васю. Сипу стало жалко ее, жалко Васю, жалко себя. И он, как был в футбольной форме и бутсах, пошел на берег Маныча, где просидел один до темноты.

В палатку идти не хотелось. Он опять подвел свой класс, свою команду. Из-за него седьмой «А» вылетел из состязаний. А главное — плакала теперь поездка на выставку.

Катила свои воды река, шумели камыши. Сип с горечью думал о том, как несправедлива все-таки к нему жизнь…

И не знал он, что в эти минуты ребята решали, оставить Сипа на острове или отослать в станицу. Мнения сошлись: отослать. Даже Гулибаба на сей раз молчал. Он не мог простить своему другу верный гол. В том, что это был верняк, Гулибаба не сомневался.

Когда, казалось, судьба Саввушкина была решена, в Андрее Смирнове заговорил великий педагог.

— Я считаю, надо испытать последнее средство, — сказал он ребятам, уставшим от споров. — Лишить Саввушкина работы сроком на десять дней.

— Тю! — присвистнул Ваня Макаров. — Ничего себе наказание. Санаторий!

— Посмотрим, — твердо сказал Андрей, — сможет ли Саввушкин спокойно отдыхать, когда все вокруг будут трудиться…

Ребятам не верилось, что это может повлиять на Сипа. Но Смирнов был последователем методов Макаренко.

Вечером, когда Сип пришел в палатку, пионервожатый объявил ему:

— Итак, Саввушкин, с завтрашнего дня по решению нашего отряда ты лишаешься права на труд в течение десяти дней.

Илья молча кивнул. Он еще не знал, радоваться ему, что так легко отделался, или огорчаться. Но на всякий случай поскорее юркнул в постель.

«Что ж, — решил он, — завтра пойду на рыбалку».

ТУНЕЯДЕЦ.

Почему так хочется спать, когда звучит зорька? И какие сладкие те две-три минуты, когда нежишься в постели, прежде чем спустить ноги с кровати и влиться в прохладное, зябкое утро.

Илюха потянулся, выпростал из-под одеяла руки. Ночь успокоила, но не залечила настроение. Окончательно отделавшись от сна, Сип вдруг почувствовал что-то неприятное в душе и вспомнил вчерашний день… Отлетело прочь очарование пробуждения. Вставать не хотелось.

— Подъем! — кричал Шота Баркалая. Он был дежурным, и в его обязанности входило поднимать заспавшихся. — Юрка, Ванька, на зарядку! — шел он по проходу между кроватями. — Володька, Володька, проснись! — Шота дернул Гулибабу за ногу. Тот замычал и с трудом разлепил веки. Илью Шота намеренно не окликнул.

Сип не придал этому значения. Но когда он вместе с ребятами вышел на улицу на зарядку, Баркалая сказал, усмехнувшись:

— Ты свободен, можешь еще поспать.

Илья не знал, как реагировать. Решил отшутиться.

— Ничего, сделаю зарядочку, здоровее буду.

— Иди отдыхай, — серьезно проговорил Шота. — Можешь, кстати, подзарядиться…

Сип с тоской подумал: «Начинается…» И как можно беспечнее сказал:

— Вот спасибо! Забота какая о человеке…

Но в палатку не вернулся. Присел на скамеечку, наблюдая, как ребята делают гимнастику.

Второй щелчок Илюха получил в столовой. Нагнулся под стол за упавшей ложкой, а когда поднялся, то обнаружил, что кто-то выпил его компот. Сип растерянно оглянулся, вертя в руках пустой стакан.

— Кто не работает, тот не ест, — ехидно протянул Макаров. Саввушкин молча проглотил обиду. В нем закипала злость. «Ладно, — решил он, — пусть смеются. Мы еще посмотрим». Из столовой интернатовцы разошлись по своим бригадам.

Илюха поплелся к палатке. Вокруг стояла необычайная тишина. В тени таилась утренняя прохлада. Сип присел на солнышке, отдавшись бесцельному созерцанию. Ни о чем не хотелось думать. Но когда не хочешь думать и руки ничем не заняты, в голову сами по себе лезут не очень веселые мысли.

Саввушкину совсем не хотелось вспоминать развороченный улей, перетоптанную бахчу, проигранный матч. А о Маше и несчастном борове и говорить не приходится…

Илюха решительно поднялся, достал из-под раскладушки удочки и направился к завхозу за лопатой. Как известно, рыбалить без наживки невозможно.

Но завхоз наотрез отказался выдать лопату.

— Не положено, — сказал он, навешивая на дверь склада висячий замок. — Раз отстранили от работы, никакого инструмента не получишь.

— Мне не для работы, — сказал Сип. — Червей накопать… — Он показал удочки.

— Ступай, хлопец, ступай, — проводил его завхоз.

Илюха разозлился. Пришлось наковырять червей примитивным способом — палочкой. Занятие нудное и утомительное. Кое-как справившись с ним, Саввушкин направился к реке, на заветное место. Но порыбалить не удалось. Ченцов то ли устроил учения для команды, то ли проверял после ремонта мотор. Катер «Грозный» метался вдоль берега взад и вперед, распугав всю рыбу.

Чуть не лопнув от досады, Сип вернулся в палатку и провалялся до обеда на койке с «Робинзоном Крузо» в руках. Книжку он знал почти наизусть и больше рассматривал картинки, которые, кстати сказать, тоже были им давно уже изучены до мельчайших подробностей.

В другое время он бы с большим удовольствием поспал. Под ласковый шепот тополей, играющих на ветру листьями, под тихие вздохи Маныча. Но спать, как назло, не хотелось. Время тянулось медленно, словно Земля замедлила вращение. Первый день принудительной свободы, можно сказать, прошел в полном безделье.

Вечером собрались все ребята. Пришли девчонки. Кроме Маши — она не отходила от своего питомца, залечивая его психическую травму нежными, неотступными заботами.

Затеяли лапту. Илюха хотел присоединиться, но его не приняли.

— Устанешь, — сказал под общий смех Данилов. — А тебе переутомляться нельзя.

Сип с независимым видом пошел прочь. Зашел в палатку и лег на постель. Слышать веселые голоса однокашников было завидно, но Сип решил не сдаваться.

После отбоя он намеренно громко стал рассказывать Володе, как здорово провел день. Но это не произвело впечатления. Шота заговорил о том, что в этом году ожидается невиданный урожай винограда. Юра похвастался делами на конюшне.

— Воронка объездили? — спросил Стасик Криштопа.

— Послезавтра думаем, — откликнулся Данилов. И завел рассказ о том, какой это необыкновенный жеребец. И хотя все уже раз десять слышали, что Воронок произошел от знаменитой Звездочки буденновской породы, давшей совхозу несколько скакунов, бравших призы в районе и области, всем было интересно. Юра умел рассказывать увлекательно. Он знал уйму историй про лучших отечественных и зарубежных лошадей. Отец Данилова, совхозный агроном, большой поклонник конного спорта и отличный наездник, собрал хорошую библиотеку по этому вопросу, и Юра много прочитал.

Потом перешли на мастерские. Стасик поделился радостью: не сегодня завтра на остров привезут токарный станок.

— А как переправят через Маныч? — поинтересовался Шота.

— На катере, наверное, — сказал Юра.

— Не выдержит, — засомневался кто-то.

— Выдержит, — авторитетно заявил Данилов.

— А как ставить его на катер? — спросил Гулибаба.

— Перевернется, факт, — поддержали Володю.

— У него же трюма нет.

— Остойчивость нарушится.

— Не остойчивость, а устойчивость. Грамотей!

— Сам ты грамотей! Именно остойчивость. По-научному значит непереворачиваемость.

— Я думаю, повезем на пароме, — высказал предположение Стасик.

Вокруг этой проблемы разгорелся спор.

Сип тихо вздохнул. Не очень весело быть посторонним…

Следующий день прошел еще более тоскливо. Илюха поиграл в городки. Один, без соперников. Это оказалось не очень интересно. Потом он решил погонять в футбол. Мяч ему выдали без всяких — не работа. Сип до одури носился по стадиону. Крутил финты, обводил самого себя, бил по пустым воротам. Единственным свидетелем его успехов был Коляшка, внук тети Глаши. Илья хотел привлечь его к игре, но ничего не получилось. Трехлетний карапуз от своего первого удара упал и разревелся. Сип с трудом успокоил его и отвел к поварихе.

После обеда, прихватив ласты и маску, Саввушкин пошел на реку. Нырял он до тех пор, пока не посинел. И все же никакого удовольствия от этого занятия не получил: не было ни зрителей, ни партнеров.

Вечером, прислушиваясь к оживленной беседе товарищей, Илюха с тоской думал о том, что впереди опять полное одиночество и безделье, от которого у него начала появляться оскомина.

И с утра его потянуло на люди. Оставаться один он не мог. Сип отправился с Володей, чтобы хотя бы просто поглядеть на чужую работу. Но пасека — не лучшее место для наблюдений. Вокруг гудели, звенели сотни пчел. Илюха устроился от Гули-бабы на приличном расстоянии. Разумеется, разговор с другом от этого не получился. Да Саввушкин, честно говоря, боялся даже лишнее слово сказать: как бы не привлечь внимание опасных насекомых.

Промаявшись так с полчаса, Илюха покинул пасеку. Следующим объектом на его пути была конюшня.

Из денника как раз выводили Воронка. Вычищенный, лоснящийся жеребец, черный, без единого светлого пятнышка, вращал налитыми кровью глазами, храпел, приседал. Юра Данилов, в ковбойке, обтягивающих штанах и сапогах, успокаивал его, поглаживая по густой блестящей гриве. Двое ребят из десятого класса сдерживали Воронка с двух сторон. А третий, на старой школьной кобыле с пышным названием Розочка, обхаживал неука. Лошади принюхивались. Воронок немного успокоился, унял дрожь.

— Давай седло, — негромко сказал Юра.

Макаров с высоким светловолосым парнем уже тащили из конюшни потники, седло.

— Может, еще погоняем? — неуверенно предложил верховой, что был на Розочке.

— Не стоит, — сказал Юра. — Бузить не будет.

Сип смотрел на Данилова с нескрываемой завистью. Вообще-то Саввушкин предпочитал мотоцикл. Но сейчас бы многое отдал, чтобы быть на Юрином месте.

Жеребец спокойно взял удила.

— Пошел, — громко скомандовал Данилов и ловко вскочил в седло.

Илюха невольно затаил дыхание. Воронок слегка присел, попятился задом.

— Это тебе не боров! — крикнул Ваня Макаров. И Илюха понял, что это относится к нему.

Ребята, помогавшие обуздать жеребца, засмеялись. И не только потому, что происшествие с Васей было еще свежо в памяти. Судя по всему, самый ответственный, напряженный момент был позади. Воронок оказался укрощенным. Надо было расслабиться самим.

Саввушкин обиделся. Настроение у него было испорчено. Интерес к тому, что делают другие, угас.

Но это оказалось не единственным огорчением за день. После полдника по острову разнеслась весть: паром доставил на пристань токарный станок. К переправе ринулось почти все население Пионерского. Прибежал и Сип. Видя, как ребята сгружают тяжелую махину с парома, с каким веселым, зажигательным гиканьем катят станок по бревнам к мастерским под звонкую команду Андрея Смирнова, Илюха по-настоящему понял всю тяжесть наказания, которое наложили на него товарищи. Вместо того чтобы быть в первых рядах, радостно суетиться вокруг долгожданного станка, он был вынужден довольствоваться ролью наблюдателя.

Сип долго не мог уснуть в эту ночь.

На четвертый день он не выдержал. Илья не был лентяем. С самых малых лет привык он помогать по хозяйству, что-нибудь мастерить с отцом. Да и на острове он раньше работал за двоих. Сип измучился от безделья. Энергия пожирала его. Презрев самолюбие, он решил пойти на поклон к ребятам. Самым удобным ему казалось заявиться на свою основную, любимую работу. В мастерские.

Зайдя в прохладный сарай, Илья без всякого предисловия спросил:

— Ну, где ваша сенокосилка?

Ему никто не ответил. Ребята возились под движком.

— Подай ключ семь на десять, — попросил Стасик Криштопа одного из мальчишек.

Сип ринулся к верстаку и схватил нужный ключ.

— Положи на место, — строго сказал Стае.

— Я хочу помочь, — миролюбиво сказал Сип.

— Жора, возьми у Сипа ключ, — сказал Криштопа и отвернулся.

Илья швырнул ключ на верстак и вышел, сгорая от стыда и злости.

— Ну хорошо, — бормотал он на ходу, — поищу себе работу в другом месте…

Недалеко от центральной улицы пигалица из второго класса подметала дорожку между домиками.

«Вот и работа», — мелькнуло у Сипа в голове.

— Дай-ка я подмету, — сказал он девочке, берясь за черенок метлы. — А ты пока поиграй в куклы.

— Тебе нельзя, — серьезно сказала девочка.

— Цыц, козявка! — Сип дернул метлу посильнее, но девочка вцепилась в нее как клещ. — Да я ж тебя… — Сип сделал страшную гримасу.

— А я буду кричать, — бесстрашно ответила пигалица.

Илья оттолкнул от себя метлу и пошел прочь. Но вернулся: девчонка крепко задела его за живое. Он решил взять хитростью.

— Слушай, — Сип достал из кармана яркий пластмассовый поплавок. — Вот эта дорожка моя, а поплавок твой. Идет? — Девочка как зачарованная смотрела на цветную безделушку. — Ну, давай! А то передумаю, — нетерпеливо сказал Сип.

Пигалица оглянулась. Никого. Уж больно велик соблазн. Ее рука с метлой потянулась было к Сипу. Но в последнюю секунду долг победил.

— Нет, Сип, в другой раз. Хорошо? — Девочка вздохнула. — Когда тебе будет можно. — И, чтобы отогнать искушение, она стала мести как заводная.

— Тьфу ты! — сплюнул Сип от досады.

Он повернулся и нос к носу столкнулся с Ваней Макаровым. Тот высунул язык, на всякий случай отступил на несколько шагов и пропел:

Я Чарли безработный,
Хожу всегда голодный
Окурки подбираю
И песни распеваю…

Сип замахнулся на него. Макаров дал стрекача.

Илья пошел на свиноферму. Маша должна его понять, должна выручить, как это делала не раз.

Ситкина мыла Васю. Он лежал на боку и похрюкивал от удовольствия. Завидев Сипа, Маша демонстративно отвернулась. Илья постоял возле загончика, покашлял. Никакого внимания.

— Маш, — несмело сказал Сип.

Ситкина молчала.

— Маш, поставь меня на поросят. Как друга прошу… Маша похлопала своего питомца по розовому боку. Он медленно поднялся. Она окатила Васю из ведра.

— Хоть на уборку, а? — сделал последнюю попытку Сип. Боров недобро посмотрел на него красным глазом и хрюкнул.

— Ну, пусть! — не выдержал Саввушкин. — Вы еще пожалеете!

Илья, не оглядываясь, пошел от свинофермы.

Маша посмотрела на его ссутуленную спину и вздохнула. Сипа было жаль. Но она не могла поступиться своими принципами…

Ноги сами принесли Илюху в контору хозяйства. И, поднимаясь по скрипучим ступеням, он подумал, что теперь остался единственный человек, который может изменить его мучительное, унизительное положение, — Андрей Смирнов.

Пионервожатый что-то писал. За фанерной перегородкой стучала пишущая машинка. Между каждым стуком пролегала большая пауза. Печатали неумело, одним пальцем. Наверное, кто-нибудь из учеников. Чтобы в соседней комнате не услышали его слов, Сип нагнулся к Андрею и прошептал в самое ухо:

— Я больше не могу.

Смирнов удивленно вскинул на него глаза.

— Что? — спросил он почему-то тоже шепотом.

— Ходить без дела. Короче, быть тунеядцем…

Пионервожатый смотрел на Илюху, и по его лицу пробегали волны различных чувств.

— Так-так, — прошептал пионервожатый. — Начинаешь осознавать, что такое ответственность?

— Начинаю, — покорно ответил Сип.

— Это хорошо.

За стеной прекратили печатать. Илюха еще сильнее понизил голос:

— Все издеваются…

— Что? — переспросил Смирнов.

— Каждый издевается, — сказал ему на ухо Сип.

— Надо уметь достойно нести наказание, — назидательно произнес Андрей. Последнее признание Саввушкина несколько огорчило его. Если дело только в этом, цель еще не достигнута.

— Я несу. Но хватит, наверное?

— Нервы сдают? Я думал, ты настоящий казак… — усмехнулся Смирнов.

— И ты тоже смеешься, — мрачно заметил Илья.

— Я говорю серьезно.

За перегородкой раздались смешки. Может быть, это не относилось к тому, что происходило в комнате, но Саввушкин принял их на свой счет.

— Вот что, Андрей, — сказал он решительно, — или давай работу, или… — Илья замолчал. Он сам не знал, чем пригрозить.

— Что или? — рассердился пионервожатый. Совсем не того ждал он от Саввушкина. Было бы непедагогично уступить строптивцу.

— Ничего, — буркнул Сип. В соседней комнате грянул дружный смех. — Короче, будет работа?

— По истечении срока наказания, — сказал пионервожатый.

Саввушкин махнул рукой и пошел к двери. На пороге он обернулся.

— Вы еще увидите! — Сип сверкнул глазами и выбежал за дверь.

Андрей постучал в перегородку.

— Девочки, нельзя ли потише? — крикнул он.

— Ой, умора! — ответили ему. — Новый «Крокодил» привезли…

Саввушкин, покинув в гневе пионервожатого, не знал, что Смирнов тут же направился к директору школы. Поделиться радостью, что педагогический эксперимент удается.

— Действует, говоришь? — спросил Макар Петрович недоверчиво.

— Творческий подход, — скромно сказал Андрей. — В Сав-вушкине происходит настоящий перелом. К лучшему. Переоценка себя как личности и других духовных ценностей.

— Вот уж не думал, что безделье может кому-нибудь принести пользу.

— Точный психологический расчет, — пояснил пионервожатый. — Саввушкин — натура энергичная, верно?

— Живой хлопец, — кивнул директор.

— И тут попал в положение: все работают, а он тунеядец. Задело. Места себе не находит.

Макар Петрович задумчиво посмотрел на Смирнова.

— Может, все это и хорошо. Не перегни только палку, Андрей.

— Что вы, Макар Петрович. Строго научный метод. Я лично за ним наблюдаю.

— Ну-ну…

До полдника разговоры крутились в основном вокруг только что прошедшего матча между седьмым «Б» и восьмым «В» классами. Команда седьмого «Б», вырвавшая первую свою победу не без помощи борова Васи, на этот раз тоже играла отлично и вышла в полуфинал. Ребята, коротавшие время до полдника, не преминули вспомнить злополучного йоркшира и, конечно же, Сипа.

— Кстати, — заметил Юра Данилов, — почему Илюха сегодня не обедал?

Вопрос был обращен, естественно, к Гулибабе.

— Не знаю, — ответил тот.

— Перешел на подножный корм, — съязвил Ваня Макаров.

Гулибаба запыхтел. Ответил бы он Ваньке за дружка, но после того случая, когда Сип вздул Макарова, Ваня старался быть поближе к Данилову. С двумя Гулибаба связываться не решался.

— Действительно, что-то Илюшки не видать, — сказал Стасик.

— На полдник явится, — с усмешкой сказал Юра. — Как миленький.

— Решил голодовку объявить, — сказал Шота. — Гордый.

— Пузо с гордостью не считается, — заметил кто-то из ребят.

— Вам бы только о еде, — недовольно пробурчал Гулибаба. Это вызвало смех.

— Уж кто бы говорил… — заключил Данилов.

Гулибаба насупился и сжал кулаки. Неизвестно, чем бы закончилась эта словесная перепалка, не прозвучи горн.

— Кончай отдыхать, айда шамать, — сорвался с места Макаров.

Ребята потянулись к столовой. Напрасно Володя вытягивал шею, вертел головой, надеясь увидеть друга. Место между Гулибабой и Стасиком Криштопой пустовало. Сиротливо стоял на столе стакан какао с куском хлеба, намазанным маслом.

— Кто это запоздал? — спросила повариха тетя Глаша, останавливаясь возле Володи.

— Саввушкин, — пояснил Стасик.

— А-а, рыжий. Гляди-ка, начальство какое, опаздывает, — добродушно покачала головой повариха. — Кому добавки, хлопцы?

Гулибаба, редко отказывавшийся от второй порции, на этот раз промолчал. Отсутствие Сипа его насторожило. Зная горячую голову друга, Володя встревожился.

— Наверное, рыбалит, — словно читая его мысли, сказал Стасик.

— Наверное, — согласился Гулибаба. Это было вполне возможно. Если хороший клев, Илюха мог забыть обо всем на свете. Или не услышал горн.

Решив проявить заботу о друге, Володя попросил у тети Глаши разрешения забрать полдник Сипа в палатку.

— Захворал? — поинтересовалась повариха.

— Не мог прийти, — уклончиво ответил Гулибаба.

— Бери, хлопец, бери. — Повариха протянула ему еще пару вареных яиц. — Нехай поправляется…

От яиц Володя хотел отказаться: не принял бы Илья за издевку. Но передумал.

«Сам съем», — решил он.

Когда хочешь сделать что-нибудь незаметно, обязательно выходит наоборот. Осторожно неся перед собой порцию Саввушкина, чтобы не пролить какао, Гулибаба чуть не опрокинул стакан на Макара Петровича, столкнувшись с ним в дверях. Директор покачал головой, но ничего не сказал.

Буквально через десять шагов Володю остановил пионервожатый.

— Кто заболел? — спросил он.

— Да вот, несу… — замялся Гулибаба. — Илюшке…

— Саввушкину? — удивился Андрей. — Странно. Утром он был у меня. Совершенно здоров.

Володя потоптался на месте, не зная, что сказать.

— То утром…

Смирнов заколебался: может, пойти проведать?

— К врачу обращался?

— Не знаю.

— Пусть обратится, — посоветовал пионервожатый. — Наказанье наказаньем, а здоровье само собой.

— Хорошо, я скажу, — отозвался Гулибаба и зашагал поскорее дальше.

Добравшись, наконец, до палатки, он поставил полдник друга на тумбочку и первым делом полез под раскладушку Сипа, где тот, по обыкновению, хранил удочки. Их там не оказалось. Так оно и есть — Илюха на Маныче. Недолго думая Володя побежал на излюбленное место рыбалки.

Еще издали он увидел тощую мальчишескую фигуру, замершую возле воткнутой в землю удочки.

— Сип! — крикнул Гулибаба.

— Чего орешь? Рыбу распугаешь, — обернулся к нему другой парень.

Володя побродил по берегу и, не найдя Саввушкина, возвратился к палатке.

«Где же Илюха? — размышлял он, лежа на койке. Какао и хлеб с маслом стояли на тумбочке нетронутые. — Может быть, в станицу подался?».

Он вскочил с койки, намереваясь сбегать на переправу, разузнать, не уезжал ли Илья на тот берег. Но в это время в палатку вошел Смирнов.

— Ну, где тут больной? — спросил он, оглядываясь. Кроме Гулибабы, в палатке никого не было. Все ребята были на улице.

— Не знаю, с утра не видел.

— Что же ты меня обманывал?

— Не обманывал я, — стал оправдываться Гулибаба. — Я думал, он рыбу ловит и не услышал горна. Вот и взял его полдник. Он и так не обедал…

— Та-а-ак, — присел на раскладушку Смирнов. — А чем он питается, святым духом?

— Не знаю, — пожал плечами Гулибаба.

— Он ничего не говорил тебе? — спросил пионервожатый, подозрительно глядя на Володю.

— Честное слово, ничего!

— Где же он может быть? — В голосе Андрея послышалась тревога.

— Я искал, не нашел.

Смирнов решительно поднялся.

— Куда? — спросил Володя.

— На переправу.

Гулибаба засеменил за пионервожатым.

На переправе им ответили, что Саввушкина не видели. Чен-цов тоже сказал, что не перевозил его.

— Может, он «зайцем»? — спросил пионервожатый.

— Ко мне на борт муха не проскочит, — заявил капитан «Грозного».

Дело принимало нешуточный оборот. Особенно после того, как Саввушкин не явился к ужину. Явно произошло ЧП, о чем Смирнов был вынужден доложить директору школы. Тот выслушал его, недовольный, и, берясь за радиотелефон, связывающий Пионерский со станицей, заметил:

— Вот тебе и строго научный метод.

Из школы сообщили, что Саввушкин там не появлялся.

— Может быть, он дома? — высказал предположение Андрей.

— Саввушкин не из тех, кто цепляется за мамкину юбку, — возразил директор. — Да и с чем ему к родным являться? Хвастать, что от работы отстранили? Он не знаю что сделает, лишь бы отец не узнал…

— Что же нам предпринять? — спросил Андрей. Он корил себя за резкий разговор, что произошел утром с Саввушкиным. — А если с ним случилась беда?

— С Ильей? — покачал головой директор. — Не думаю.

— Но ведь его нигде нет! — с отчаянием проговорил Смирнов.

Макар Петрович встал, прошелся по кабинету.

— Без паники, Андрей, — сказал он как можно спокойнее, хотя было видно, что сам нервничает: бог его знает, что могло взбрести этому Саввушкину в голову. — Прежде всего следует убедиться, что его нет на острове.

— Я организую штаб поиска, — решительно поднялся пионервожатый.

— Верно, — кивнул Макар Петрович. — Подымай ребят. Смирнов вышел на крыльцо, и сгущающиеся, влажные от росы сумерки растревожил звук горна, протрубившего общий сбор.

К директорскому домику стали стекаться островитяне…

Обычно в десять часов вечера, если на остров не приезжала кинопередвижка, Андрей Смирнов выключал движок, снабжающий лагерь электроэнергией.

В эту ночь решено было не отключать ток, пока шли поиски исчезнувшего Саввушкина. В штабе поиска сосредоточили все имеющиеся в наличии фонари, лампы «летучие мыши». Но этого не хватило на всех желающих принять участие в розыске Ильи. Многих пришлось снабдить факелами.

Андрей, возглавлявший штаб поиска, сидел над самодельной картой острова. Одна за другой группы покидали центральную усадьбу. Мерцающие огоньки рассыпались в ночи по всему острову. На дальние участки отправились ребята на лошадях. Юра Данилов поскакал на Воронке к южной оконечности острова, самой удаленной точке.

Ночь, как назло, выдалась темная. Тонкий серп народившегося месяца холодно блестел в густой бархатной вышине.

Разумеется, самыми активными в розыске были одноклассники пропавшего. Седьмой «А» взял на себя труднейшую задачу — обшарить полосу камышей на западной стороне. Камыши были оставлены потому, что эта часть по весне обычно затоплялась. Сажать или сеять что-либо там было бесполезно: смывало. Лазить в гуще отваживался не всякий. В зарослях водились ужи, охотившиеся на лягушек. Девчонки смертельно боялись их, принимая за ядовитых змей. А может быть, таковые тоже встречались. Но сейчас никто не думал об этом. Возглавляемые Машей Ситкиной и Шотой Баркалая, мальчики и девочки прочесали камыши вдоль и поперек, не оставив неосмотренным ни одного кустика.

По мере обследования разных участков к директорскому домику возвращались руководители отрядов. То и дело Смирнов принимал рапорты.

— На стадионе Саввушкина нет, — докладывала группа пятых классов.

— В ремонтных мастерских Саввушкин не обнаружен. — Это вернулись третьеклассники.

К самому крыльцу на Воронке подскочил Юра Данилов.

— На южном берегу Сипа нет, — доложил он.

— Добро, — кивнул Андрей и сделал соответствующую пометку.

Карта постепенно покрывалась крестиками. Они означали, что данный объект осмотрен. А Юра Данилов уже скакал к камышам, чтобы примкнуть к своим однокашникам.

— Поисковая группа восьмого «Б» докладывает: в районе посадок бобовых Саввушкина нет.

Сипа не обнаружили ни в конюшне, ни на птичнике, ни на свиноферме, ни в коровнике. Не было его и на бахче, на зерновом поле, в саду. На всякий случай осмотрели склад. Завхоз, ворча, открыл его. Были прощупаны все рулоны рубероида, кипы пакли, переложены с места на место лопаты, зимние рамы, ящики со всякой всячиной. Такой же тщательной проверке подверглась каптерка. И, убедившись, что Сип не спрятался среди одеял, простынь и полотенец, поисковики разрешили закрыть помещение.

Позже всех вернулись ученики седьмого «А». Усталая, перепачканная илом и тиной Маша Ситкина доложила Андрею:

— Нет его.

Руководитель штаба поиска поставил последний крестик.

Саввушкина на острове не было.

— Что будем делать дальше? — спросил Смирнов у директора школы, который неотлучно находился здесь же, в комнате старшего пионервожатого.

Макар Петрович отбарабанил пальцами по столу какой-то марш и сурово произнес:

— На сегодня объявляй отбой. Ребята устали. А завтра… — Он снова отстукал марш. — Завтра, как говорится, утро вечера мудренее. И тебе советую спать. Скоро петухи запоют.

В это время зашла повариха тетя Глаша. Ее тоже потревожили: осматривали кухню, склад продуктов.

— Поспрашивали бы хлопцев, раз уж они повсюду шукали, не бачили ли они Пахома? — Повариха была очень расстроена.

— Какого Пахома? — не понял сначала пионервожатый.

— Да кот же наш, Пахом…

— Что вы, Глафира Игнатьевна, — досадливо поморщился Смирнов. — Тут человек пропал, а вы о каком-то коте…

Повариха развела руками:

— Жалко все-таки… Тварь божья…

— Ладно, спрошу, — постарался избавиться от нее Андрей.

Он вышел на улицу, где поджидали указаний руководители поисковых отрядов.

— Отбой, — устало скомандовал пионервожатый. — Завтра утром снова прибыть в штаб.

Все разошлись. Кроме седьмого «А». Он, как был в полном составе, решил не расходиться до утра. Однако Смирнов отправил всех спать. По дороге говорили только о Саввушкине. И начался разговор с того, что Ваня Макаров вдруг заявил:

— Может, Сип специально нас разыграл, а сам где-нибудь отсиживается и посмеивается. Это же…

Но договорить ему не дал Гулибаба. От тумака Ваня полетел в придорожные кусты.

— Правильно, — спокойно сказал Криштопа.

— Как ты можешь в такое время! — возмутился Шота. — Такой человек пропал…

Макаров, пыхтя и сопя, вылез из кустов и поплелся сзади всех, боясь произнести хоть одно слово.

— Что же будет, девочки? — едва не плача, сказала Катя Петрова.

В это время погасли фонари, и лагерь погрузился в темноту. Женская половина класса сгрудилась поплотнее.

— Нечего нюни распускать, — сказал Данилов. — Я уверен, что завтра Сип найдется.

— Законный Илюха парень, — неожиданно громко высказалась Зоя Веревкина. — Заводной, веселый.

— Не жадный, — подхватил Баркалая. — В прошлом году мне свои бутсы отдал.

— С маленькими дружит, не обижает их, — вздохнула Катя.

— А вы зачем подняли на птичнике шум? — набросился на нее Гулибаба. — Сип хотел дельную штуку сделать.

— Это не я, это бригадир, — оправдывалась Петрова. — После все жалели, что Илюшка от нас ушел. Механизация нам очень нужна.

— Во-во, — сказал Володя. — Не ценили Сипа. Из-за каких-то яиц такое дело загубили.

— И я им говорила, — подтвердила Ситкина.

— Ты бы уж помолчала, — зло сказал Гулибаба. — Если хочешь знать, все из-за твоего борова. Васька только и годится на колбасу…

Ситкина проглотила обиду и смиренно произнесла:

— Я никогда не говорила, что Илья плохой. Наоборот, очень способный, быстро освоил кормление, уход. Вот только дисциплина…

Но она пожалела, что затронула этот вопрос. На нее зашикали. Каждый старался припомнить о Сипе самое лучшее. Гадали, куда Илюха мог исчезнуть. Высказывались предположения, что подался на БАМ, в Чили, помогать бороться чилийским патриотам… В то, что с Сипом, жизнерадостным и изобретательным Сипом, могло произойти какое-нибудь несчастье, никто не верил. Шагал класс по затихшему, уснувшему острову. Ребята жались друг к другу. То ли от темноты, то ли от того, что их сближало происшедшее, но никогда еще они не чувствовали такой сплоченности. Проводив девочек до их домика, уставшие мальчики добрались наконец до своей палатки и повалились спать…

Утро следующего дня началось с тревожного события. Директор школы и пионервожатый, едва забрезжило, были уже в кабинете Макара Петровича. И хотя оба бодрились, но и тот и другой были во власти тревожных дум.

— Не слишком ли вы дергали мальчишку? — хмуро сказал директор.

— Понимаете, Макар Петрович, — оправдывался Смирнов, — я всегда старался направить его энергию на что-нибудь полезное. Мальчик он способный, но индивидуалист. А мне хотелось слить его с коллективом. Понимаете?

— Понимаю, как не понять. Но получается наоборот: наказывая, вы его обособляли, отрывали от класса. Ты хочешь, чтобы Саввушкин был, как все. А что значит — как все? Такого не бывает. Каждый ученик — это индивидуальность. Коллектив тогда крепок, когда любой ученик со своей яркой личностью проявляет способности на благо всем.

— Но вы же тоже его наказывали, — возразил пионервожатый.

— Да, наказывал. У меня на плечах вся школа. И не наказывать за проступки, которые вредят всем, я не имею права. По существу, я наказывал и тебя.

— А меня за что? — удивился Смирнов.

— Как пионервожатого, идейного наставника класса. — Макар Петрович вздохнул. — Прямо скажем, Андрей, не нашел ты к Саввушкину подхода.

— Хотите честно?

— Разумеется.

— Я люблю Илью, — признался пионервожатый.

Директор усмехнулся.

— Любимое дитя всегда балованное.

— Совсем нет, — обиделся Смирнов. — Уж кто-кто, а я с ним строго. И стараюсь направлять его. Хочет он того или нет…

— Боюсь, не перестарался ли… Ведь хотение от натуры. Заставь человека делать то, что ему не по душе, пользы не добьешься.

Андрей начал было снова оправдываться, но в это время в комнату вбежал один из учеников третьего класса и, испуганно тараща глаза, выпалил:

— Там лодка… «Чайка»… Брюки Саввушкина… Письмо.

— Какая лодка, какое письмо? — вскочил Смирнов.

— Лодку прибило. Недалеко от переправы, — судорожно глотая воздух, объяснил мальчишка.

— Поспокойнее можешь? — строго сказал Макар Петрович.

Директор и пионервожатый забросали третьеклассника вопросами. Выяснилось, что в камышах была обнаружена прибившаяся лодка. В ней лежали удочки, сандалии, брюки и майка Ильи, а также книга «Робинзон Крузо» и фляжка с водой. В книге находилось письмо, которое, видимо, намеревался отправить Саввушкин. Дело принимало серьезный оборот.

Через некоторое время у директора состоялось экстренное совещание. На нем присутствовали одноклассники Ильи, Олег Ченцов — капитан «Грозного» и несколько старшеклассников.

Макар Петрович зачитал письмо.

— «Дорогая редакция „Пионерской правды“, — писал Сип. — Мы сейчас всей школой находимся на острове, где расположено подсобное хозяйство. Меня несправедливо лишили работы на целых десять дней…».

Дальше Саввушкин в самых мрачных тонах расписывал свое положение тунеядца. В заключение он спрашивал, имели ли право так с ним поступать. Но о своих намерениях он ничего не сообщал.

Директор отложил письмо и, обращаясь к Ченцову, сказал:

— Как же это так получилось, что вы не заметили вчера исчезновения лодки?

Капитан «Грозного» встал, поправил широкий ремень на джинсах, одернул тельняшку.

— Виноват, Макар Петрович, наша оплошность. Но ведь у нас семь лодок…

— До семи, значит, разучились считать, — покачал головой директор школы. И задал вопрос одноклассникам Ильи: — Саввушкин никому не говорил, куда собирается?

Все посмотрели на Гулибабу.

— Ничего не говорил, — поднялся Володя.

— Странно, — Макар Петрович постучал пальцем по «Робинзону Крузо». — Никто ничего не видел, никто ничего не слышал… Что будем делать? — повернулся он к пионервожатому.

— Лодку прибило к нам, — словно размышляя вслух, сказал Андрей. — Значит… Значит, Илья уплыл вверх по течению.

— Если вообще уплывал, — вставил Ченцов.

— Что ты хочешь сказать? — посмотрел на него Макар Петрович.

— Ну, собрался плыть и… — Олег замялся, не решаясь высказать страшное предположение.

— Илюха не мог утонуть, — убежденно произнес Гулибаба. — Знаете, как он плавает!

— Надо поискать на островах, — предложил Смирнов.

Решено было продолжить поиски и на самом Пионерском. А группа, состоящая из директора, Смирнова, Ситкиной, Гулибабы, Шоты и двух старшеклассников с аквалангами, отправилась на катер «Грозный». Андрей отдал соответствующее распоряжение командирам поисковых отрядов, не забыв присовокупить просьбу тети Глаши о Пахоме.

В присутствии множества островитян катер отошел от причала. За ним следом двинулись лодки, на которых было по двое гребцов и одному наблюдателю. Весельный флот был призван обследовать берега Маныча.

«Грозный» вышел на стрежень, и Ченцов скомандовал: «Полный вперед!». Андрей с биноклем и рупором расположился на носу катера, ребята по бортам, а Макар Петрович возле капитанской рубки.

Очень скоро далеко позади остался Пионерский, лодки, спешащие к береговым зарослям. Минут через двадцать один из матросов крикнул:

— Вижу в реке предмет!

— Стоп! — как эхо отозвался капитан. — Малый назад!

Катер по инерции проскочил еще несколько метров. Но, увлекаемый назад течением и винтом, медленно поплыл назад. Когда он вернулся на то место, где было что-то замечено, Ченцов дал команду:

— Малый вперед! — «Грозный», покачиваясь, застыл на месте, чуть подрагивая от работающего двигателя.

Аквалангисты ушли под воду. Пассажиры катера сгрудились у борта. Володя и Шота перегнулись через перила, едва не свалившись в речку.

— Осторожней, — схватила их за рубашки Ситкина. Она сама во все глаза смотрела вниз, придерживая рукой сумку с красным крестом, перекинутую через плечо.

В прозрачной воде отлично были видны тела аквалангистов. На поверхности реки вспыхивали, лопались пузырьки воздуха. И вот аквалангисты все ближе, ближе, над Манычем показались две головы в масках. В руках ребят — помятый, темный от времени и ила самовар. У всех вырвался вздох облегчения.

— Полный вперед! — гремит над Манычем голос Ченцова.

До ближайшего островка шли не останавливаясь. И когда катер приблизился к илистому, заросшему кустарником берегу, Смирнов заметил лодку, до половины вытащенную из воды.

— Остров обитаем, — сказал он.

— Швартоваться? — спросил Ченцов.

— Да, — коротко бросил директор.

«Грозный» с разгона заскользил по дну и замер. Первым на островок соскочил Андрей. За ним последовали остальные. Всем не терпелось отыскать своего товарища.

Вдруг из кустов вышел мужчина. На его голове красовалась форменная фуражка. Это был старший инспектор рыбнадзора Саломатин. Озабоченное лицо инспектора расплылось в улыбке.

— Экскурсия? — спросил он, протягивая руку Макару Петровичу.

— Да нет, — ответил директор, — малец один пропал. Ищем.

— Я вот тоже в поисках…

— Кого ищете? — поинтересовался директор.

— У меня одна забота, — невесело усмехнулся Саломатин. — Браконьеры…

Ребята собирались уже броситься врассыпную по острову, но Смирнов приказал:

— Всем оставаться на местах. Кто-нибудь на острове есть? — обратился он к инспектору.

— Сейчас нету. Но ночью были. Это точно. Костер свежий…

— Наверное, Илюшка! — загорелись глаза у Ситкиной.

— У него что, сети имеются? — спросил инспектор.

— Удочки были, — сказал Гулибаба.

Саломатин показал на песок.

— А тут перемет тянули. Никак не прихвачу. По ночам, подлецы, действуют… — Он столкнул свою лодку в воду.

— Вверх по реке были? — спросил Макар Петрович.

— На соседнем островке. Без толку. Теперь до темноты отсиживаются в станице… Помочь вам пошукать хлопчика?

— Спасибо, товарищ Саломатин, — ответил директор, — у нас лошадиные силы, — показал он на катер.

— Это хорошо, — сказал инспектор, берясь за весла. — А я специально без мотора, чтоб потише… А вы тут зря время не теряйте, — посоветовал он. — Я каждый кустик осмотрел.

И, пожелав удачи, Саломатин направил лодку к берегу. А поисковая группа, заняв места на катере, отправилась дальше. Возник спор, заходить ли на соседний остров. Саломатин был на нем. А так как предстояло, возможно, осмотреть еще несколько островков, решили его миновать.

И когда он оставался уже позади, Маша Ситкина вдруг сказала:

— Ребята, вы ничего не слышали?

— Нет, — ответил Шота.

— И я не слышал, — откликнулся Гулибаба.

— Да послушайте!

Но как они ни вслушивались, ничего, кроме шума двигателя, не было слышно. Ситкина решительно подошла к Смирнову, разглядывающему в бинокль оставшийся позади кусочек суши посреди реки.

— Я, кажется, слышала чей-то голос, — сказала она взволнованно.

— Стоп! — скомандовал пионервожатый. Ченцов повторил приказ мотористу.

— Гляди! — воскликнул Шота, отличающийся прекрасным зрением.

Все невольно повернулись в ту сторону, куда указывал Бар-кал ан.

— Где? Что? — раздались голоса.

— На дереве.

Пионервожатый направил бинокль на сухую верхушку высокого дерева, одиноко торчавшего на острове.

— Гнездо. Еще гнездо… Постойте, кажется, кошка.

Все наперебой стали просить у Андрея бинокль. Первой он достался Ситкиной.

— Пахом! — вскрикнула девочка.

— Пристать! — приказал Макар Петрович.

«Грозный», описав круг, заспешил к острову. И тут только ребята заметили, что навстречу катеру по берегу бежит фигурка. Она спотыкалась, падала, бежала снова, подпрыгивая и приплясывая.

— Сип! Илюха! — огласили окрестность радостные, звонкие голоса.

РОБИНЗОН.

От Смирнова Илья выскочил переполненный обидой. Он шагал, не разбирая дороги. Ноги неожиданно привели его к стенду, где вывешивалась «Пионерская правда». Сип невольно остановился. Пробежал по ней глазами. Его внимание привлекло обсуждение письма одной девочки. Она обращалась в редакцию с просьбой посоветовать, какому увлечению лучше всего отдаться. Тут же были помещены ответы пионеров из других городов. Один рекомендовал заняться спортом, другой — собирать марки, третий — играть на пианино, четвертый — изучать язык. А кто-то писал, что нельзя выбирать занятие по подсказке. Это, мол, должно идти от души.

«Правильно!» — подумал Сип. Он был полностью согласен с последним автором. И тут у него возникла мысль — написать в «Пионерскую правду», рассказать, в какое его поставили положение. Пусть и Андрей, и Ситкина, и Данилов, короче, все, кто обрек Сипа на безделье, задумаются.

Сказано — сделано. Сип промучился над письмом битый час, испортил целую тетрадь. Когда, по его мнению, он сумел отразить на бумаге все, что его переполняло, Саввушкин сунул письмо в карман и решил тут же отвезти его на почту в станицу. Можно было вполне обернуться за полдня: паром ходил регулярно. В крайнем случае воспользоваться одной из лодок.

Илюха вышел из палатки. Гнев, к его удивлению, пропал. Но сама идея куда-нибудь отправиться не покидала его. В конце концов, человек он вольный, к работе все равно не допускают. Сип вернулся, взял удочки, фляжку и свою любимую книгу.

У причала на ленивой волне покачивались лодки. Катера не было — ушел на ту сторону. Илюха огляделся. Вокруг никого. Самой легкой и быстроходной считалась «Чайка».

На сиденье, свесив лапы и голову за борт, развалился Пахом. Большой любитель рыбы, которую в избытке поставляли ему интернатовские рыболовы, кот как завороженный следил за мальками, стайкой ходившими на мелководье.

— Брысь! — погнал Илья Пахома. Но тот, только на секунду оторвавшись от захватившего его зрелища, не сдвинулся с места.

Сип отвязал веревку и ступил в лодку. Она резко качнулась. Пахом прижал уши, вцепился когтями в дерево, чтобы не свалиться в воду, но лодку не покинул.

— Ладно, поедешь со мной, — сказал Илья и оттолкнулся веслом от причала. «Чайка» легко заскользила по волнам. Кот метнулся на корму. Суша удалялась все дальше и дальше. — Все по местам! — скомандовал Сип и заработал обоими веслами.

Тысячи солнечных зайчиков купались в реке. Вода хлюпала о борта. Саввушкин полной грудью вдохнул свежий воздух, пахнущий дальними странствиями, и стал выруливать на середину. Пахом, все еще не смирившись со своей участью, жалобно мяукнул.

— Полный вперед! — крикнул Илья. — Так держать!

Путешествие началось.

Мысль о посещении островов вверх по Манычу родилась у Саввушкина еще прошлым летом. Он даже делился ею с Володей, предлагая пожить, как настоящие робинзоны. Роль Робинзона он предназначал себе, а Пятницы — Гулибабе. Но осуществить эту идею им не удалось: не подвернулось подходящего случая. И вот теперь он может выполнить свою заветную мечту. Целый день на необитаемом острове — что может быть лучше!

Грести против течения было нелегко. Илья снял брюки, майку. Кот скоро успокоился и смотрел на воду, вздрагивая от попадавших на него брызг.

Мерно скрипели уключины, солнце слепило так, что даже через прикрытые веки было светло. И казалось Саввушкину, что он плывет не по родному Манычу, а где-нибудь в далеком южном море, среди безбрежной глади, и вокруг на многие сотни миль нет ни одной живой души.

На встававшем впереди острове, поросшем высокой травой и кустарником, воображение его дорисовало пальмы с пышными фестонами ветвей на верхушках, банановые заросли и дикие пещеры. Ему даже показалось, что он различает порхающих с дерева на дерево обезьян. Илюха смежил веки. Солнечные блики, стригущие гребешки волн родили замысловатые радужные картины. От нахлынувших радостных чувств сам по себе вырвался крик.

— А-а-о-о-у-у-и-и! — пронеслось над рекой.

Саввушкин направил «Чайку» к илистому берегу. Но когда до суши оставалось с полсотни метров, Илья увидел, что островок обитаем. На нем двигались две фигуры. Илье нужно было необитаемое место. Иначе пропадал смысл путешествия. Сип свернул и обошел островок. Пахом тоскливым взглядом проводил желанную землю. Ему, видимо, надоело болтаться по волнам.

Определенного плана у Сипа не было. Основная цель — отлично провести день. К вечеру он думал вернуться в лагерь. По мере приближения другого острова Сип все больше уставал. Хоть и невелико течение Маныча, но пройденный путь отнял у мальчика почти все силы. Стоило ему на некоторое время бросить весла, как лодку относило назад. Наверстывать было труднее. Илья собрал всю свою волю и греб без отдыха. Руки сделались деревянными, пальцы, казалось, нельзя будет разогнуть. Ко всему прочему солнце жгло немилосердно.

На последние метры у Сипа ушли остатки сил. Как только под днищем лодки заскрипел песок, Илья в изнеможении опустил весла. Пахом как ошпаренный выскочил в мелководье и пустился бежать, отряхивая на ходу лапы. Очутившись на сухой земле, кот подрыгал всеми четырьмя конечностями и первым делом занялся умыванием.

Немного отдохнув, Сип подтащил лодку на берег, шатаясь, добрел до травы и с удовольствием растянулся на ней, ощущая всем телом, как он зверски устал. Илья не жалел об этом. Он знал, какие трудности и лишения испытывали мореходы прошлого, прежде чем почувствовать счастье первооткрывателя… Приблизительно такая же радость снизошла и на него. Сип считал себя властелином этого острова.

Сначала надо было осмотреть свои владения. Они, конечно, значительно уступали по площади Пионерскому. Однако имелось все, что надо для души: высокая, по пояс, трава, кусты краснотала и ветлы, песчаная лагуна с камешками, разбросанными по дну, кусок берега с жестким осокорем. Имелось даже одно раскидистое дерево с высохшей верхушкой, на которой лепились несколько растрепанных гнезд.

Кот Пахом вышагивал вслед за Саввушкиным, изредка замирая и прислушиваясь, что творится в траве. Он попытался поймать кузнечика, но тот стрельнул в сторону. Пахом недовольно дернул хвостом и посмотрел на Сипа. В его глазах явно светилась мечта о еде. Да и сам Илюха ощутил ноющую пустоту в желудке. Следовало незамедлительно заняться вопросом пропитания. Это значит — наловить рыбы и зажарить на прутике над костром. Единственное, что позволил взять с собой Сип, — коробок спичек, соль и воду во фляжке.

Илюха вышел к тому месту, где оставил лодку. К его удивлению, «Чайки» не было. Думая, что ошибся местом, Илья поискал поблизости. Но, глянув на реку, Саввушкин с ужасом обнаружил, что лодка покачивается далеко на волнах и догнать беглянку он уже не сможет. Свершилось больше того, о чем Сип мечтал: он остался без средств передвижения, без удочек, одежды и спичек.

Пахом терся о его ноги, жалобно мяукал, выпрашивая есть.

— Иди ты! — оттолкнул его Илья. Обиженный кот сел в сторонке и с тоской посмотрел на реку. Саввушкину стало жаль его. Ведь виноват был он, Сип. И забота покормить Пахома лежала на его плечах.

Илья обследовал лагуну. В теплой, прогретой воде ходили косячки молоди. Сип решил использовать в качестве орудия лова купальные трусы. С трудом ему удалось поймать несколько мальков. Пахом проглотил их мгновенно. Но о сытости, конечно, не могло быть и речи.

Илюха попробовал одного малька съесть сам. Откусил маленький кусочек, пожевал, пожевал, но проглотить так и не смог. Уставший, голодный, побрел Илюха к дереву и присел в тени его могучих ветвей.

Как только он прикрывал глаза, в его воображении вставала столовка на Пионерском. Чтобы не думать о еде, Сип устремил свой взгляд на Маныч, где в мареве плыл берег, за которым начинались совхозные поля.

Над прибрежными зарослями кружил подорлик, высматривая для себя добычу. Он несколько раз кидался к земле, но, видимо, его броски оказывались неудачными. Хищник снова взлетал в поднебесье и описывал круги, почти не шевеля крыльями. Вот он медленно приблизился к островку и опустился на голые сучья верхушки. Сип явственно разглядел его бурое тело, с черным подпалом крылья. Птица хищным глазом косила на мальчика, раскрывала крючковатый клюв.

Илюха натянул тугой лук. И оперенная стрела, пущенная тетивой из воловьей жилы, пронзила птицу.

Сип не услышал шума падения хищника. Его заглушили тамтамы. Вмиг дерево окружили темнокожие воины с копьями в руках, с перьями на голове и раскрашенными лицами. Старший из них, видимо, вождь, потому что украшения его были особенно пышными и яркими, крикнул гортанным голосом:

«Это ты, бледнолицый, убил птицу, тотем нашего племени?».

Илюха от страха не знал, что ответить.

«Ты кто?» — продолжал вождь. Он здорово смахивал на школьного истопника Евсеича.

«Я Сип. Вернее, Саввушкин. Ученик седьмого „А“».

Один из воинов наклонился к своему предводителю и что-то негромко сказал ему на ухо.

«Тотем твоего племени — змея?» — спросил тот у Ильи.

При слове «змея» Илюха услышал шорох в траве. У его ног мелькнуло серебристое, скользкое тело.

Илюха отступил назад и больно стукнулся затылком о дерево.

Сип проснулся, схватился за ушибленное место. И вскочил. Теперь уже не во сне, а наяву он увидел змею. Илья одним рывком сорвал ветку и стал колотить ею по извивающемуся гаду, пока тот не затих.

Илья выбрался из травы и сел поближе к воде. Наверное, вот так Робинзон высматривал в море какой-нибудь корабль, который смог бы отвезти его на любимую родину.

Но река была пустынна. Ни баркаса, ни лодчонки. Вплавь до берега ни за что не добраться — слишком далеко. Илюха был рад, что захватил с собой Пахома. Одному было бы в тысячу раз тоскливее.

Саввушкин просидел на песчаной косе, пока на реку не опустились золотистые сумерки. Сразу посвежело. Илья уныло занялся приготовлением ночлега. О том, что его впотьмах кто-нибудь заметит, не могло быть и речи. Так что ночевать придется на острове.

Сип нарвал прутьев краснотала, травы. Оставаться на земле он не решился, помня об убитой змее. Илья обследовал дерево. В его пышной кроне нашлась пара ветвей, на которых он при помощи сучьев соорудил подобие площадки. Перетащил туда траву и листья. Когда на небе вспыхнули звезды, Сип расположился на своей верхотуре.

Если бы не голод и не холод! Стоило мальчику слегка задремать, как перед глазами появлялась тарелка дымящегося борща или кусок пирога с мясом. И все — огромных размеров.

«Хоть бы сухую корку погрызть», — с тоской думал Илюха, прижимая к себе Пахома. От кота шло живое тепло. Он доверчиво дремал возле Сипа. Но все равно было чертовски холодно. Малейшее дуновение ветерка пробирало до костей. Илюха ворочался так и этак на своем жестком ложе, стараясь получше зарыться в холодную зелень. Еще ему приходилось думать о том, чтобы ненароком не, свалиться вниз. И ночь тянулась нескончаемо долго. Заснул Илюха, когда по краю неба на востоке разлилась полоска огненной зари. Не слышал он, как к острову пристала лодка инспектора рыбнадзора. Саломатин тоже не видел Саввушкина, скрытого в ветвях дерева.

Проснулся Сип, когда катер «Грозный» удалялся вверх по реке. Илья кубарем скатился на землю.

Сколько он ни кричал, сколько ни махал руками, его не замечали. Саввушкин был готов разреветься. Ему казалось, что его никогда не снимут с опостылевшего необитаемого острова.

А Пахом в это время, терзаемый голодными муками, решил обследовать гнезда: авось удастся чем поживиться. Но они были пусты. За этим занятием и увидели его Смирнов и Ситкина…

— Ребята, не найдется кусочек хлебца? — были первые слова спасенного Робинзона.

Все, кто прибыли на катере, растерянно переглянулись.

— Не учел начальник штаба поиска, — засмеялся Макар Петрович, подмигивая Андрею. Тот только виновато развел руками. Маша зачем-то заглянула в свою санитарную сумку.

— Тебе никакой санитарной помощи не требуется? — спросила она у Сипа.

Илья отрицательно покачал головой.

Володя Гулибаба обследовал один карман, другой. И вытащил полпряника. Сип вонзил в него зубы.

Директор заторопил Ченцова — поскорей на Пионерский. Но Илюха не успокоился, пока не показал, где он провел ночь, и убитую змею.

— Эх, ты! — сказала Ситкина. — Это уж. Придется тебе основательно заняться зоологией.

Сип радостно кивал. Он был готов заняться чем угодно. Он все еще не верил в свое счастливое спасение…

ПОРУЧИТЕЛИ.

Из столовой Саввушкин вышел, еле передвигая ноги. Тетя Глаша особенно не ругала Илью за то, что он увез с собой Пахома. На радостях, что любимец ее нашелся целый и невредимый, повариха наставила перед Сипом столько разной еды, что съесть ее мог разве великан. Перепало и Пахому. Изголодавшийся кот наелся на славу, потом развалился на подоконнике и проспал до вечера.

Весть о том, что Сип провел ночь на необитаемом острове, с быстротой молнии разнеслась по всему лагерю. Сип стал героем Пионерского. Его не мучила ложная скромность — свои приключения Саввушкин рассказывал очень охотно, попутно присовокупив такие подробности, которые весьма выгодно выставляли его героическую фигуру. Так, например, появилась небольшая, но опасная буря, которую Илюха выдержал, как настоящий морской волк. Происшествие с ужом переросло в рискованный для жизни поединок. А ночное бдение в ветвях дерева превратилось в картину, полную драматизма.

Повествуя о своем путешествии малышне, Илюха не заметил, как его «занесло». Младшеклассники раскрыв рты слушали, как Сип дрался со свирепыми разбойниками, сражался с кровожадными хищниками, спасал беззащитных туземцев от белых эксплуататоров. Неизвестно, какие еще подвиги потрясли бы малышей, но Саввушкина вызвал Макар Петрович.

Илья пошел к нему, ожидая получить нагоняй.

— Ну как, Робинзон? — спросил директор. — Пришел в себя?

Он расспросил у Ильи, как он упустил лодку, как чувствовал себя на острове.

— Замерз, — признался Сип. — Есть очень хотелось. — Сочинять директору было не с руки. Да и разжалобить не мешало.

— Боялся?

— Было такое.

— Значит, неважно быть Робинзоном? — усмехнулся Макар Петрович.

— Разве это остров! — отмахнулся Сип. — У Робинзона фрукты разные росли… А тут — один камыш да трава.

— Конечно, это тебе не Гаваи или там Новая Гвинея. У нас кокосы и бананы не растут. — Он посмотрел на смирного Илью. Пай-мальчик, да и только. — Думаю, у тебя отпала теперь охота к подобным экспериментам?

— Отпала, — радостно кивнул Илюха. На сей раз, кажется, пронесло. И для пущей убедительности добавил: — Честное слово.

— Хорошо. Иди, — сказал директор. — Возьми свою книгу. И письмо.

Сип взял «Робинзона Крузо», письмо и стремглав покинул комнату. Пока директор не передумал.

…Что делать Саввушкину дальше, приятели обсуждали втроем. Они, обнявшись, шли по острову. Филя немел от гордости, что у него такой знаменитый друг. Сип считал, что положение героя автоматически снимает с него наказание. Володя Гулибаба его поддерживал.

— Просись на пасеку, — уговаривал друга Гулибаба.

Илюха поморщился.

— Я думаю, — степенно произнес он, — самое время идти в помощники тракториста. Теперь Андрей не откажет. Как, а?

— Не знаю, — обжал плечами Володя.

— Факт, не откажет, — шмыгнул носом Филя.

— А может, на «Грозный» лучше? — остановился Сип.

— Законное дело, — согласился Гулибаба. — Если попадешь к Ченцову, лафа. Счастливчик…

— На следующий год Ченцов кончает школу, — мечтательно произнес Илюха. — Меня назначат капитаном, а я тебя возьму.

— Вот здорово было бы! — Володя взлохматил свой чуб в восторге от захватывающего будущего.

Филя с надеждой и мольбой посмотрел на грядущего капитана.

— Тебя сделаю юнгой, — твердо сказал Сип. Филя от радости зажмурил глаза. — Аида на катер. — Илюха произнес это так, словно «Грозный» уже был под его командованием.

Катер легонько покачивался на воде, когда тройка друзей подошла к причалу. Команда матросов под руководством Олега Ченцова дружно драила палубу, чистила окна, наводила блеск на металлические части. Никто даже внимания не обратил на будущего капитана.

Сип прыгнул на палубу. Гулибаба и Филя решили остаться на берегу.

— Привет, Олег, — панибратски приветствовал Ченцова Илюха.

Олегу это не очень пришлось по душе. Он поправил фуражку с крабом и сурово сказал:

— Прошу посторонних очистить палубу.

Илья был обескуражен таким приемом. Но надо было выдержать марку.

— Слушай, капитан, — Сип произнес эти слова как можно небрежней, — я решил поступить к тебе в команду.

— Ты слышал приказание? — повысил голос капитан «Грозного».

Сип сошел на причал.

— Понимаю, понимаю, — ответил он смущенно. — Я знаю морской закон: дисциплина прежде всего. Ну как, возьмешь?

— Нет, — спокойно сказал Ченцов и отвернулся.

— Тоже мне капитан, — пробурчал сквозь зубы Илья. — Чуть не посадил катер на мель, когда приставали к моему острову.

Такого случая не было. Но надо же было уничтожить Ченцова в глазах друзей…

Машу Ситкину Илья застал за стиркой. Она полоскала в тазике белый халат, в котором ухаживала за боровом Васей.

После поражения с катером Сип решил: предавать свиноферму, Васю и Ситкину ему не к лицу. Тем более Машиного питомца утвердили в районе в качестве экспоната на выставку.

Начал Илюха издалека:

— Ты знаешь, Маша, я не хочу уходить со свинофермы, хотя мне предлагали другую работу…

Ситкина внимательно посмотрела на Саввушкина, преданно глядевшего ей в глаза, и улыбнулась.

— Правильно решил, Сип. Я считаю, что ты можешь стать талантливым свинарем. Я и ребятам это говорила.

— Конечно, — радостно подхватил Илюха. — Свиньи — это вещь. Хрюкают, бегают…

— Зачем им бегать? — По лицу Ситкиной пробежала тень.

— Ну, вообще здорово, — быстро поправился Сип. Напоминание о Васиных приключениях было совсем некстати. — Свиноводство меня увлекло. Это в тысячу раз интереснее, чем быть, например, матросом на катере.

— Вот видишь, — расплылась в улыбке бригадир свиноводов.

— Факт, — развивал свою мысль Саввушкин. — Я считаю, надо взять еще пару поросят. Йоркширов.

— Возьми, Илюша, обязательно, — кивнула Ситкина, выливая воду из тазика.

— Не двух, а пять! Даже десять! Как в совхозе, передовики…

— Десять многовато, — сказала Маша, развешивая халат на веревке. — Не справимся.

— Что ты! — воскликнул Сип. — Тебе и десять мало. Ну, а я уж буду тебе помогать… Кстати, как Вася? — спросил Илья.

Все, что касалось ее любимца, Ситкина воспринимала близко к сердцу. Она стала расписывать, как Вася растет, на сколько прибавил в весе…

— Я соскучился по нему, — проговорил Сип с такой миной, словно речь шла о чем-то очень для него дорогом.

Ситкина растрогалась.

— Вася хороший, — протянула она с нежностью.

— Значит, завтра к десяти быть на ферме? — спросил Илья.

Но Маша виновато спрятала глаза.

— Нет, Илюша, — тихо ответила девочка. — Когда у тебя кончится наказание.

Сип, опешив, хватал открытым ртом воздух. От Маши он такого не ожидал. Оскорбленный в своих лучших намерениях, Илюха молча пошел прочь. У него не укладывалось в голове, что героя интерната будут еще целых пять дней держать в тунеядцах. Он до того истосковался по работе, что был готов даже чистить картошку на кухне, лишь бы не болтаться без дела.

У него возникла мысль: может быть, махнуть в станицу и там переждать злополучные пять дней? Но что он скажет своим? Признаться, что наказан? Ничего хорошего от этого ждать не приходилось.

Оставалось одно — идти к Смирнову.

Сип с тоской перешагнул порог комнаты пионервожатого.

«Сейчас начнется, — подумал он, — решение совета отряда, воспитательная работа, Антон Семенович…».

И действительно, стоило Илье заговорить о том, чтобы его допустили к работе, Андрей вскочил со стула:

— О чем ты говоришь? Отменить решение совета отряда? Свернуть воспитательную работу? Антон Семенович Макаренко…

Илья уже его не слушал. Он смотрел в окно. По полю тащился трактор. По дороге проехал всадник. «На Воронке», — отметил про себя Илья. Зоя Веревкина тащила из кухни два ведра с отходами на свиноферму…

— …раз и навсегда! — дошло до Илюхиного сознания. Он посмотрел на Андрея, закончившего свою пламенную речь. — Ты понял? — спросил пионервожатый.

— Да, — ответил Илья. — Я хочу работать. Не хочу ходить в тунеядцах…

Пионервожатый в изнеможении опустился на стул.

— Опять двадцать пять?

— Я стану неисправимым бездельником, — мрачно произнес Сип. — У нас учат, что только труд создал человека.

— Наказание — это одна из мер, чтобы приучить человека к труду и дисциплине… — отпарировал Смирнов.

— Представляешь, я снова стану обезьяной. Мартышкой…

— …научись уважать коллектив…

— Или превращусь в рыбу и уплыву по реке. Ведь первыми существами были рыбы…

— Но-но, Илюха! — пригрозил ему Смирнов. — Хватит с нас острова и Робинзона…

— Я хочу работать, — упрямо повторил Саввушкин. — Я не шучу.

— Ты меня не запугивай, — усмехнулся пионервожатый.

Илья махнул рукой и пошел к двери.

— Илья! — строго окликнул Смирнов. — Не дури. Ты куда?

— Не знаю, — обреченно вздохнул Сип. Он видел, что Андрей, кажется, начинает сдаваться.

Тот сидел, обхватив голову руками, и укоризненно смотрел на Саввушкина.

— Что мне с тобой делать? — Андрей и впрямь не знал, как поступить. Он вспомнил, скольких волнений стоило исчезновение Сипа, и со вздохом произнес: — Хорошо. Я соберу отряд и поставлю вопрос о том, чтобы тебя, как осознавшего и исправившегося, допустили к работе.

— Я исправился, честное слово! — Сип был уже у самой двери.

— Но… — Смирнов поднял палец. — За тебя должны поручиться.

Илюха сразу не понял, что это означает.

— Как это? — спросил он.

— Вот так. Чтобы чувствовал ответственность не только за себя, но и перед теми людьми, кто за тебя поручится. Ты понимаешь, что значит подвести человека?

Илюха грустно кивнул:

— Знаю.

Он раздумывал, не кроется ли за решением пионервожатого какой-нибудь подвох. Еще неизвестно, найдутся ли поручители. Впрочем, сейчас он на коне…

— Сколько их нужно, этих?…

— Поручителей? Думаю, троих будет вполне достаточно.

Наконец можно было шмыгнуть за дверь. Илья выскочил на улицу и огляделся.

— Ну как? — поднялся со скамеечки Володя Гулибаба.

Филя тоже подошел. Они переживали за друга и ждали, что за решение примет Смирнов.

Сип рассказал, какой был вынесен приговор.

— Это запросто! — обрадовался Володя, доставая из кармана бублик и честно деля его на три части. — Я — раз…

— Я тоже за тебя поручусь, — серьезно сказал Филя.

— А ты не из нашего отряда, — сказал Володя.

— Ну и что?

— Я думаю, это не имеет значения, — задумчиво произнес Илья. — Но ведь он не пионер, а это уже другое дело.

— Зато командир звездочки, — гордо выпятил грудь Филя.

— Боюсь, все равно не подойдешь. Надо поискать еще; — Сип перебирал в уме, кого бы попросить стать поручителем. — Я пойду поговорю с нашими.

Но с кем бы Илья ни заговаривал о своем деле, все отвечали уклончиво.

— Завтра на сборе поговорим, — сказал Шота.

Стасик Криштопа заверил Илью:

— Не волнуйся, я выступлю как надо.

А как именно, не объяснил.

Ситкина подбодрила:

— Я считаю, что тебе хватит болтаться без дела.

— Значит, поручишься? — обрадовался Илья.

Маша замялась.

— Понимаешь, Илья, я председатель совета отряда. Как решат все, так и я тоже.

На конюшню к Юре Данилову и Ване Макарову Сип не пошел. Вряд ли они согласятся взять на себя такую обязанность. Каково же было удивление Ильи, когда Макаров отвел после обеда его в сторонку и, смущаясь, тихо проговорил:

— Возьми меня поручителем.

Это было так неожиданно, что Сип уставился на Макарова, не понимая, говорит тот правду или решил устроить какую-нибудь новую подковырку.

— Ну, возьмешь? — спросил Ваня.

— А ты это честно?

— Какую хочешь клятву дам, — страстно заверил Макаров. — Думаешь, Ванька, мол, такой-сякой…

— Я специально не подошел к тебе, — признался Илья.

Макаров поковырял носком сандалии землю и выпалил:

— Вообще давай дружить, а?

Сип протянул ему руку. Макаров, расплывшись в улыбке до ушей, хлопнул по ней растопыренной ладонью.

— Не подведешь?

— Нет, — подтвердил Ваня и куда-то помчался вприпрыжку.

Когда Илья рассказал об этом Гулибабе, тот значительно произнес:

— Хорошо, что именно Макарыч согласился.

— Почему?

— Я твой друг. Скажут еще что-нибудь. А к Ваньке цепляться не будут. Все законно.

Перед полдником их разыскал Филя. У него был торжествующий вид. Филя держал за руку Коляшку, внука тети Глаши. Малыш сосредоточенно исследовал свой нос.

— Вот третий, — сказал Филя.

Гулибаба схватился за живот.

— Ну, Филька, ты даешь! С тобой не соскучишься.

— Я согласен, — солидно произнес Коляшка. И тут же выставил условие: — Только в следующий раз возьмешь меня на необитаемый остров.

Сип, улыбаясь, заправил ему рубашонку в штанишки и сказал:

— Больше ни на какой остров я не собираюсь.

Внук поварихи думал не долго.

— Ладно, я за так могу, — великодушно согласился он.

Конечно, все это было забавно. Но Сипу было не до смеха. Вопрос о третьем поручителе оставался нерешенным.

А одноклассники словно сговорились: «Как все, так и я…» Даже Зоя Веревкина, на которую Илюха возлагал последнюю надежду, ответила что-то в этом же роде.

Сбор Андрей назначил на утро. Следовало разбиться в лепешку, а найти последнего поручителя.

И Сип решился на крайнюю меру — отправиться к деду. К своему защитнику и заступнику. Для этого надо было получить разрешение у директора. Самовольничать Илья не хотел.

Макар Петрович посмотрел на часы, в окно.

— Поздновато ты собираешься, — сказал он. — Скоро темнеть начнет.

— Я вернусь до отбоя, — заверил Саввушкин.

— И что это тебе так приспичило? Дома случилось что-нибудь?

— Нет, ничего не случилось, но очень надо, Макар Петрович.

— А завтра будет поздно?

— Поздно.

Директор строго предупредил:

— Ну ладно, Илья, отпускаю тебя. Вернуться к отбою. Ясно?

— Ясно! — обрадовался Сип.

Прямо из кабинета директора Илья бегом направился к переправе. Но, как назло, паром находился на той стороне. Илюха просидел битый час, ожидая его возвращения. Наступали сумерки, а парома все не видать.

Обратиться к капитану «Грозного» Саввушкин не решился, помня последнюю «приятную» беседу с Ченцовым.

Ничего не оставалось делать, как воспользоваться одной из лодок. Сип чувствовал, что к отбою он уже вряд ли успеет. Но дед был его единственным шансом.

«Буду грести что есть силы», — решил Сип. Благо ему не надо было бороться с течением: бахча, которую охранял дед, находилась ниже по реке.

Илюха работал веслами, ориентируясь на огни станицы. Они замигали, заиграли в легкой дымке тумана. Держа их по левую руку, Сип уверенно вел лодку к противоположному берегу.

Приблизительно на середине Маныча он увидел скользящий по направлению к Пионерскому паром и подумал, что назад тот сегодня вряд ли отправится.

Как Саввушкин ни спешил, приставать ему пришлось уже в полной темноте. Чтобы сразу найти лодку, он причалил возле двух высоких акаций. Место приметное. Лодку Илья вытащил из воды подальше, чтобы не унесло, как на необитаемом острове.

Шалаш сторожа Саввушкин заметил издали. Перед ним играло пламя костра. А когда до него оставалось метров пять-десять, Илья разглядел и самого деда. Казалось, тот дремал, опершись на ружье. Но это только казалось.

— Стой! Кто идет? — перехватил он оружие на изготовку, когда под ногой Сипа что-то хрустнуло.

— Это я, деда. — крикнул Илюха и приветливо помахал ему рукой.

Старый Саввушкин поднялся навстречу внуку. Во рту — неизменная самокрутка.

— Бона кто припожаловал. Ну, здравствуй, здравствуй. — Дед обнял внука, усадил рядом, поправляя на плечах старенькую бурку. В ней дед походил на заправского казака.

От костра темнота за кругом света показалась густой, плотной. Весело трещали сучья, взметая вверх языки пламени, затевал тоненькую песню закопченный чайник.

— Видишь, дедуня, обещал, что проведаю… — сказал Сип, подкидывая топливо в огонь.

— Спасибо, уважил. — Глаза у старика потеплели. — Зараз чайком побалуемся. Консерва у меня есть, хлебушек, сахар…

— Спасибо, есть не хочу.

Но дед все равно захлопотал, разложил нехитрую еду.

— Я налью чайку, а ты уж смотри сам. Угостить больше нечем, кавуны еще не поспели.

— Так посидим, — предложил Илья.

Степь заснула. Только с реки доносился концерт лягушек. Сип все-таки взял кружку с чаем и вертел ее в руках, не зная, с чего начать.

Разговор завел дед.

— Что-то, смотрю я, ты нос повесил, а, казак? — спросил он, хитро поглядывая на внука.

— Як тебе по делу, — признался тот.

Старый Саввушкин покряхтел, устраиваясь поудобней.

— Какие же дела на ночь глядя? Признавайся, чего нашкодил, махновец?

Сказал он это без злобы. Деду очень хотелось услышать, как жил внук все это время на Пионерском.

— Ничего не нашкодил, — запальчиво ответил Илья.

И добросовестно рассказал про историю с Васей и приключения на острове.

Дед воспринимал все очень живо. Громко смеялся, бил себя по коленям.

— Ну, махновец, ну, Саввушкин! — только и повторял он, утирая слезы, выступившие от смеха. — А ко мне-то зачем припожаловал?

Предстояло самое трудное. Начал Сип осторожно:

— Понимаешь, деда, меня от работы отстранили. На десять дней.

— Как это? — Дед Иван сдвинул брови. — Нет такого закону.

— Отстранили, и все.

— У нас каждый имеет право на труд.

— Тяжело мне, дедуня, — пожаловался Сип. — И еще каждая козявка может издеваться…

— Да уж без дела сидеть — хуже не придумаешь, — согласился старый Саввушкин. — Помнишь, прошлым годом я с ревматизмом в больнице лежал? Кажется, лежи себе полеживай, плюй в потолок. День я так промаялся, другой, третий. Потом думаю: нет, Саввушкин, этак от безделья душу богу можно отдать. Руки, главное, зудят без работы. Встал я потихонечку, стал истопнику помогать. Не шибко, конечно, но как уж мог. Веселее дело пошло. И болезнь скорее на убыль. Врачиха прознала, накинулась. В постелю, мол, режим. Я ей гутарю: раз так, то выписывай меня, и все тут. Лечи, но от дела не отрывай. Поругалась, отступилась… Я ни дня не могу без дела. Человек дело делает, а дело, в свою очередь, человека поддерживает. Кто не работает — пустое создание. Нет ему уважения. А у нас в роду все работящие. И отец твой, и я, и мой батяня, то есть твой прадед, и дед мой. Мы, Саввушкины, такие… — Старик подкинул в костер сучьев.

— Я тоже Саввушкин, — сказал Сип. — А меня отстранили.

— Нехорошо, — покачал головой дед. — И чем помочь, прямо не удумаю.

— Можешь, дедуня, — грустно проговорил Илья. — Для тебя это ничего не стоит. А я уж так буду работать, так…

— Верю, верю, внучек. Мы, Саввушкины, такие, — улыбнулся дед Иван. — Выкладывай, чем это я могу подсобить?

— Поручись за меня.

Дед с прищуром посмотрел на внука.

— Как же это, брат? Да рази я имею право ручаться?

— Конечно. Я не подведу, работать буду как зверь! — воскликнул Сип.

Дед подумал, крякнул, почесал свою бороденку.

— А товарищи твои как? — спросил он.

Сип пожал плечами.

— Каждый говорит: как все, так и я.

— Стало быть, сообща решать будут? Это хорошо. Коллектив неправильно не решит, — рассуждал старик. — Думаю, что на собрании вашем в твою пользу выйдет.

— А если нет? Пионервожатый ведь сказал, что без поручителей…

— Поручатся! Помяни мое слово, — убеждал дед внука.

— Ну как, поручишься ты за меня? — напрямик спросил Илья.

Дед посмотрел на костер, сгреб в кулак бороду и сказал:

— Я бы всей душой… Но… — Он махнул рукой. — В общем, не волен оставить свой пост. Мало ли что случиться может? Скотина забредет или еще чего…

Илья поднялся. Дед засуетился.

— Не посидишь еще? Погутарим…

— Пойду, — сурово бросил Илья.

Стоило ехать в ночь, чтобы услышать от деда отказ. А если Макар Петрович проверит, вернулся ли Сип к отбою? Придется выслушивать нотацию…

— Кавуны поспеют, милости прошу! — крикнул вдогонку Саввушкин-старший.

Илюха что-то буркнул в ответ и зашагал назад, к реке. Его волновала одна мысль — скорее вернуться на Пионерский. Как он ни был раздосадован, но пожалел, что простился с дедом не по-человечески. Если поразмыслить, то старик прав: очень он серьезно относился к своим обязанностям. Дед и так не раз выручал Сипа и теперь не капризничал.

Илья шел, не разбирая дороги.

И вдруг земля ушла у него из-под ног. Не успел Сип даже испугаться, как скатился куда-то по траве и запутался в гибких ветвях. В темноте он не заметил, что вышел на берег, который здесь круто обрывался к Манычу. Хорошо хоть не камни…

Илюха поднялся, потирая ушибленные места. И тут до него ясно донесся мужской голос:

— Степ, слышь, вроде ветка треснула, а?

Затаив дыхание, Илья вглядывался в темноту.

Впереди поблескивала река. В воде застыли две фигуры.

— Тьфу ты, — ответил другой голос, — все тебе мерещится. Ты сеть получше натяни, край ушел под воду.

— «Мерещится, мерещится», — пробурчал первый голос — Вот застукают…

— Не каркай. Саломатин ищет на островах. Сам же видел, как он пошел на лодке вверх… Держи, говорю, крепче. Дернул меня черт с тобой связаться. Хуже бабы… — прошипел второй.

— Не связывался бы. Я не напрашивался.

— Хватит, не долдонь. Небось денежки щупать горазд. Можешь завтра катиться подальше.

— Будет тебе, Степа, — примирительно сказал первый голос — Крупно сегодня фартит, а?

— Не сглазь. Добре взяли…

«Браконьеры! — молнией сверкнуло у Сипа в голове. — Вот гады! Ведь рыбнадзор на пять лет запретил лов сазана, а они его сетью таскают…».

Ближний мужик повернулся лицом к берегу, и Сип при лунном свете узнал Степана Колючина — известного на всю Тихвинскую дебошира и пьяницу.

Илюха, не помня себя от волнения, вылез из кустов и поднялся на обрыв. Сердце колотилось так, что казалось, его стук слышен на всю округу.

Сип огляделся. И заметил рядом что-то поблескивающее при лунном свете. Пахнуло бензином.

«Мотоцикл», — подумал Саввушкин. Действительно, это был мотоцикл с коляской. А в коляске лежало что-то мокрое, пахнущее тиной. Илья пощупал мешок. Сквозь мешковину ощущалось, как шевелится в нем крупная рыба. Сип провел рукой по замку зажигания.

Ключ на месте!

Что его подтолкнуло, Сип не знал. Но решение созрело в одну секунду. Он вскочил в седло. Взревел мотор. И Саввушкина понесло мотать, бросать по кочкам.

— Стой! Стой, сатана! Убью! — полетел вдогонку страшный крик.

Это еще больше подхлестнуло Илюху. Он выжал на всю катушку газ и, не оборачиваясь, помчался к спасительному костру деда…

Старик был ошарашен столь внезапным и странным возвращением внука.

— Деда, деда! — взволнованно крикнул Илья, осаживая мотоцикл около шалаша. — Браконьеры! Кажется, Колючий, второго не рассмотрел.

Дед ощупал мешок.

— Вот бандюги! Сколько рыбы… Кати к Саломатину.

— Он на реке, на островах… Колючин сам говорил.

— Тогда к участковому. А где энти бандиты?

— Прямо, под обрывом… Сбегут небось…

— Не сбегут. Я Колючина знаю. Пока сеть не выберет, не уйдет. Жадюга, каких свет не видывал…

И дед с неожиданной для его возраста резвостью припустился в сторону речки. Сип развернул мотоцикл и помчался к станице…

Когда они с участковым инспектором милиции прибыли к Манычу, их взору предстала живописная картина.

Оба браконьера стояли в воде, стуча зубами от холода. Дед Иван держал их на прицеле ружья.

— Здорово, Степан! — крикнул с берега инспектор. — Попался-таки. Сколько веревочке не виться, а конец будет…

— Кончай волынку… А ты, дед, опусти свой миномет, — прохрипел Колючин.

— Выпустить их, милиция? — спросил дед.

— Пусть выходят, — усмехнулся участковый. — Не то насморк схватят…

РЕШЕНО ЕДИНОГЛАСНО.

Горна Илюха не слышал. Когда Володя стал его за плечо трясти, Сип с трудом открыл глаза.

— На зарядку, — сказал Гулибаба.

И тут только Саввушкин вспомнил браконьеров, бешеную гонку по степи, участкового инспектора и деда, которые уговаривали Илюху остаться на ночь в станице.

— Макар Петрович после отбоя приходил, — сказал Володя.

Сип опустил ноги на пол, сунул в сандалии. Голова была тяжелая, веки смыкались: до лагеря он добрался далеко за полночь.

— Ругался?

— Тебя спросил. А где это ты мотался?

— Потом расскажу, — пообещал Илья.

Он еще окончательно не проснулся. И вчерашнее тоже казалось сном.

Но поведать о том, что произошло вчера на реке, Сип не успел. Гимнастика, столовка… Потом Андрей всех пригласил на сбор. Пионервожатый торопился.

Собрались в беседке. Саввушкин смотрел на эту затею обреченно — не было третьего поручителя. Плюс ко всему он вернулся поздно, нарушил слово, данное Макару Петровичу.

Илья оглядел ребят. Ваня Макаров подмигнул ему: помню, мол, не отступлюсь.

Пионервожатый открыл сбор. Объявил, что должны решить пионеры. Попросил высказаться. Не успел Володя подняться с места, как к беседке подошел директор школы с инспектором рыбнадзора Саломатиным.

— Саввушкин здесь? — спросил Макар Петрович.

У Ильи упало сердце.

— Да, — ответил Смирнов. — Вот…

— Прошу, товарищ Саломатин. Как раз весь класс в сборе…

Саломатин снял фуражку, вышел на середину беседки.

— Кто Саввушкин? — Он оглядел седьмой «А».

Илья встал:

— Я.

Инспектор рыбнадзора приветливо улыбнулся.

— Ну, спасибо, Илья. — Он протянул Сипу руку. Тот робко вложил в нее свою пятерню. До него дошло, почему улыбается Саломатин, улыбается Макар Петрович. А инспектор уже обращался ко всем, не выпуская Илюшиной руки: — Молодец ваш Саввушкин, настоящий герой…

Ребята недоуменно переглянулись. А Саломатин торжественно произнес:

— От имени рыбнадзора выражаю благодарность Илье Саввушкину за поимку злостных браконьеров… А также ему будет вручен подарок…

Тут Илья вспомнил, для чего они тут собрались, и у него сверкнула идея.

— Не надо подарка! — выкрикнул он. — Поручитесь за меня!

Саломатин ничего не понимал. Затараторил Володя Гулибаба, загалдели ребята. Инспектор рыбнадзора растерянно оглядывался вокруг.

— Тихо! — крикнул Андрей. — Прошу тишины.

Все разом смолкли. Смирнов спокойно объяснил инспектору, в чем дело.

— Поручиться за такого хлопчика? Да я с удовольствием! — сказал Саломатин.

— Кто за то, чтобы досрочно допустить Илью Саввушкина к работе? — спросил пионервожатый.

В воздух взметнулся лес рук.

На работу Илья шагал со всей бригадой. Макар Петрович и Андрей советовали хорошенько выспаться после такой трудной, героической ночи. Сип наотрез отказался.

Какой может быть сон! Саввушкин шагал по мокрой от росы траве, и ему хотелось петь.

Вот и ферма. Вася приветствовал ребят довольным похрюкиванием. В соседних загонах возились, повизгивали поросята.

Илюха хотел сразу же зайти к борову, но Маша Ситкина строго сказала:

— Сип, мыть руки! Халат!

Саввушкин посмотрел на нее радостными, счастливыми глазами.

— Есть! — крикнул он.

И вприпрыжку побежал переодеваться.

Александр Абрамов. ПОСЛЕДНЯЯ ТОЧКА. Повесть.

1.

Скорый опаздывал минут на сорок, что погнало всех пассажиров и провожающих на перрон из зала ожидания, как именуются у нас даже на маленьких железнодорожных станциях прокуренные и неподметенные комнаты с неудобными скамьями и ларьками-буфетами. Бурьян, совершивший уже две пересадки на пути из глубинки в глубинку, терпеливо ждал третьей, утешаясь тем, что до Свияжска еще восемь часов езды и он сумеет и пальто просушить и выспаться: ведь у него было место в мягком вагоне, где едут обычно отпускники да командированные, уже успевшие наговориться за целый день.

Как обычно говорят в таких случаях, ему повезло. В купе, куда поместил его проводник, было занято только одно место. Но спутник или спутница? «Попробую угадать», — сказал он сам себе. Чемодан, заброшенный на полку, наполовину выпитая бутылка боржома на столике, и никакой косметики. Ясно: живет на колесах — потому что чемоданчик его уже стар и поношен, прилично зарабатывает — потому что едет не в купейном, а в мягком, и едва ли собутыльник — потому что пьет боржом, а не пиво. А вот возраст, даже не очень точный, предположить трудно. Бурьян взглянул на себя в зеркало, вмонтированное с внутренней стороны двери: крепкий парень, коротко стриженный, лет этак за тридцать с гаком. Уже стар или еще молод? А это смотря по тому, где и в какой среде он живет, какой труд его кормит и каких высот на своем жизненном поприще он мечтает достичь. Бурьян даже усмехнулся, разглядывая свое отображение в зеркале. Для министерства юстиции он не так уж далеко ушел от юноши, а в спорте он уже ветеран, которого, пожалуй, сейчас никто и не помнит.

Дверь поехала в сторону, и Бурьян отступил, пропуская в купе ладно сложенного, уже немолодого мужчину в синем тренировочном спортивном костюме с глубокой тарелкой в руках, полной жареных пирожков — из вагона-ресторана. Поставив тарелку на стол, мужчина сказал, не оборачиваясь:

— Сейчас чай разносить будут. А пока познакомимся.

— Надо ли? — спросил Бурьян.

Человек в синем трико даже отпрянул от неожиданности, столько горечи было в словах Бурьяна. Потом вгляделся и вдруг заулыбался, узнавая:

— Неужто ты?

— Я.

— Сколько же не виделись?

— Лет сто. А до того десять лет из меня жилы тянули. Этого не ешь, того не пей, веса не набирай, ложись и вставай по звонку, пробежка обязательна, о сигаретах забудь. А что вытянули? Бронзу. Стоило ли возиться? — пожал плечами Бурьян.

Человек в синем трико помрачнел даже.

— А ты что думал! Пробежал полтора километра, и сразу в дамки? Золото, видите ли, ему снилось. Так золотые медали не получают, и талант, милок, это — терпение и труд до мокрой от пота майки. А ведь был талант, и третьим местом в чемпионате не швыряйся. Пятиборец был классный и Светличного выпустил вперед явно в интересах команды.

— Кстати, где сейчас Светличный? — спросил Бурьян.

— Тренером где-то в Архангельске. Сейчас уже ученики его домой медали привозят.

— А ваши, конечно, золото?

— Подбираю пока. Есть способные ребятишки. А ты тогда же и совсем из спорта ушел?

— Тогда, дядя Саша. Тогда и ушел.

Бурьян вспомнил, как это было. Начал он семнадцатилетним парнишкой с голубой мечтой о рекордах, а рекордсменами неизменно становились другие. Испытывал себя в любом виде спорта: хорошо плавал, пробегал стометровку за одиннадцать секунд — но в спринте уже боролись за десять, а для стайера он был слишком легок; пробовал и верховую езду, но для жокея был слишком высок. Даже самбистом себя попробовал, но и на ковре редко выигрывал. Наблюдавший за ним тренер, видя его старания, как-то посоветовал: «Техникой ты, брат, везде овладел: все умеешь. А сходи-ка ты к дяде Саше, он у нас с пятиборцами работает. Шутка ли сказать — пять видов спорта надо освоить. А тебе ведь это легче легкого». Совет пригодился: у пятиборцев ему повезло. После первой же пробы вошел в первую десятку, потом в пятерку, а на Всесоюзном чемпионате завоевал третье место. Тогда он и решил, что в спорте ему делать нечего, надо приобретать профессию.

— Что ж ты робил все эти годы? — спросил дядя Саша.

— Заканчивал юридический в Ленинграде.

— Почему в Ленинграде, а не в Москве?

— Ребят знакомых в Москве очень много, болели за меня на чемпионатах. А я знал, что выше третьего места мне уже не подняться. И возраст не тот, и призвания нет.

— Значит, совсем из большого спорта ушел?

— Мы по-разному толкуем это понятие. Вы считаете, что я ушел из большого спорта, а я именно тогда и пришел к нему. В университете подобрал кружок любителей, для которых спорт — это спорт, а не погоня за очками. А сейчас там уже клуб с различными секциями. Начал работать следователем в Белецке — наш легкоатлетический кружок стал лучшим в области. А теперь в Свияжске собираюсь повторить тот же опыт. Любители найдутся, знаю.

— А где это, в Свияжске? — поинтересовался дядя Саша. Бурьян его так и называл, хотя ему самому было уже тридцать шесть лет.

— На этой же линии, — пояснил Бурьян. — Лет десять назад тут и полустанка не было, а сейчас даже скорые останавливаются. Километров за тридцать от станции такой деревообделочный комбинат отгрохали, что вокруг него даже не поселок, а целое городище выросло. Там и административный центр района, где мне придется работать.

— Кем? — зевнул дядя Саша: у него было свое мнение о спорте с прописной буквы.

— Жалеешь? — усмехнулся Бурьян. — Небось думаешь: тренером мог бы остаться. А ведь тренер — это профессия, и не всякий, даже классный спортсмен способен стать хорошим тренером. У меня же есть своя профессия и опыт имеется.

В купе зашел проводник, спросил, не нужно ли чего.

— Разбудите меня за полчаса до Свияжска, — сказал Бурьян.

2.

Свияжский перрон встретил Бурьяна сизым, дождливым туманом. Сквозь туман просматривался столь же сизый придорожный ельник и обесцвеченные дождями станционные постройки. Бурьяна никто не встретил.

«Что же остается? — подумал он. — Или ждать до утра первого автобуса, или двинуться пешком по шоссе в надежде поймать случайную грузовую машину: на большом заводе работает, поэтому и ночная смена».

Бурьян избрал второе решение. И не ошибся. Через полчаса его обогнал грузовик с шифером: Свияжск, видимо, расширялся, застраивая лесные просеки. Обогнав Бурьяна, водитель остановил машину и выглянул из кабины. Он был в старой, замасленной брезентовой куртке. Лицо, обезображенное синеватым шрамом, не вызывало симпатии.

— В город или на сплавку? — спросил он. — За десятку могу подбросить.

— Ого, — сказал Бурьян.

— В Москве в такси и дороже заплатишь. Так что, едем или не едем?

— Ладно, — согласился Бурьян.

О шраме, искажающем лицо водителя, он не спрашивал: неудобно все-таки начинать с этого разговор. Начал его сам водитель:

— Ты мне на рожу-то не гляди — я не девка. А это украшение мне фриц в сорок третьем оставил. Расписался осколком гранаты.

— Сколько же вам лет сейчас? — спросил Бурьян.

— До пенсии еще не дотянул. Ну, и кручу баранку, пока сил хватает. А ты к нам зачем — работать или приказывать?

— А это уж как придется. Я в прокуратуру еду. Ваш новый следователь.

Водитель скосил глаза на него, потом отвернулся и сплюнул в открытое окошко кабины.

— Зря я с тобой связался, парень, — сказал он, не глядя на Бурьяна.

— Почему? — удивился тот.

— Не люблю легавых. Нашего брата чуть что — и к ногтю, а своих покрываете. У нас тут главный инженер человека убил, а его до сих пор не судят. За решеткой сидит, а суда нет. Серчает народ.

— Может быть, еще не собраны все доказательства? — спросил Бурьян.

Шрам на лице водителя совсем посинел. В скошенных глазах его Бурьян прочел даже не возмущение, а полное неуважение к нему и его профессии.

— Какие еще доказательства? — ответил водитель сквозь зубы. — На людях убил. Из того же ружья, с каким на охоту ходил. И за что? Бабу не поделили. Убитый с женой его гулял.

— Разберемся, — неопределенно сказал Бурьян и замолчал. Молчал и водитель, думая о чем-то своем, потаенном и, возможно, для Бурьяна неинтересном. Он сидел выпрямившись, напялив на серые космы кепку, прямо от которой и тянулся вниз, пересекая губы и бороду, шрам. Лесной массив кончился, машина въезжала уже на окраину города. Навстречу побежали придорожные деревянные домики без удобств, но с садово-огородными участками, переулочные просеки, трехэтажное здание школы, аптечный киоск и продовольственный магазин, у дверей которого уже выстраивалась ожидающая открытия очередь. «Вот тебе и Свияжск, древнерусский деревянный город, удостоенный ныне звания районного центра, — усмехнулся про себя Бурьян. — Привыкай к пейзажу, юрист. Ведь тебе здесь, может быть, долго придется работать и жить».

Водитель притормозил у вполне современного павильона из стекла и бетона, с вывеской, на которой выпуклыми деревянными буквами значилось:

«Кафетерий».

— Расплачивайся, следователь, — сказал водитель, — мне на завод, а твое ведомство на поперечной улице, третий дом с угла. А это, — он кивнул на павильон, — «обжорка» для наших холостяков, которые к восьми на работу идут. В семь открывается, так что ждать тебе самую малость. А с делом инженера не тяни, покажи прыть.

«Вот оно и ожидает меня, мое первое дело», — сказал себе Бурьян и присел верхом на чемодане у дверей «обжорки».

3.

В прокуратуре Бурьяна встретила Верочка Левашова, присланная сюда на практику из Московского университета.

— Телеграмму о вашем приезде, — пояснила она, — мы уже получили, но встретить вас на станции было некому: курьер наш, Дорохова Анфиса Герасимовна, заболела, простыла где-то, машина, как всегда, в ремонте, а кроме меня, в прокуратуре никого сейчас нет. Я и полуследователь и полусекретарь, да и всю нашу корреспонденцию веду тоже я. Фактическое мое начальство, следователь Жарков, лежит в больнице и, когда поправится, непременно уйдет на пенсию. А начальство высшее — прокурор Вагин переведен в область и ждет вас не дождется, чтобы передать дела.

— Кому? — спросил Бурьян.

— Вам.

— Позвольте, — взорвался Бурьян, — так же не делается! Я назначен к вам старшим следователем, даже не помощником прокурора. Этого Вагин изменить не может.

Верочка едва сдержала улыбку.

— Вагин сказал, что с обкомом и районными органами все уже согласовано. Мелкие дела поручаются мне, а единственное крупное дело уже закончено следствием и может быть направлено в суд.

— Дело главного инженера? — поморщился Бурьян.

— Вы уже знаете?

— Весь город знает. А кто он такой?

— Глебовский? Главный инженер комбината, — ответила Верочка и, помолчав, добавила не без едва уловимой интонации торжества: — Боюсь, что именно вам придется взять на себя юридическое оформление дела.

Бурьян все-таки уловил эту интонацию. «Интересно, чему она радуется: уходу Вагина или просто по сработалась со следователем?» — подумал он, но спросил не об этом:

— А когда же наконец появится Вагин?

— Обещал к десяти. А сейчас он у Кострова — это наш секретарь обкома. Костров по районам ездит, вероятно, заберет с собой и Вагина.

Бурьян посмотрел на часы: половина десятого.

— Ждать недолго. Я пройдусь пока, посмотрю вашу резиденцию.

— Хороша резиденция — три с половиной комнаты!

— Зато большие.

— Еще бы! Купец Оловянишников для себя до революции строил. А у милиции рядом такой зал — хоть танцуй!

— Им можно: у них штат больше. Кто, например, возглавляет уголовный розыск?

— Майор Соловцов. Третий кабинет в противоположном коридоре. Хотите, я вас представлю?

— Не беспокойтесь. Представлюсь сам… Майор сразу же начал с вопроса:

— Вы знакомы с делом Глебовского?

— Я только что приехал в Свияжск, — сказал Бурьян, — еще папки с его делом не раскрыл, а со мной говорят об этом все, с кем я успел познакомиться. Даже шофер, доставивший меня сюда, как только узнал, что я назначен следователем прокуратуры.

— Вы уже не следователь.

— Назначение пока не отменено. Я еще не говорил с прокурором.

— Бывшим прокурором. Вагин теперь ваше областное начальство. Учтите.

— Учту.

— Тогда вернемся к Глебовскому. Уголовный розыск сделал все, что от него требовалось. Убийца найден и уличен, хотя виновным себя не признает. Но доказательства неопровержимы. Дело хоть сейчас можно передавать в суд.

— Так и передавайте.

— Вся сложность в том, что следователь не успел дописать заключения. Его тут же из-за стола увезла «скорая помощь».

— Инфаркт?

— Точно.

— Но от инфаркта не обязательно умирают. Я слышал, что он в больнице. В крайнем случае концовку могли дописать вы, а подписаться он мог и в постели.

— Он был уже в состоянии клинической смерти. Воскресили. И в палату к нему сейчас никого не пускают.

— В такой ситуации, мне кажется, мог принять решение и прокурор, — пожал плечами Бурьян. Ему действительно казалась странной эта задержка бесспорного, по общему мнению, дела.

Еще более странным было смущение начальника уголовного розыска, словно он раздумывал, сказать или не сказать Бурьяну именно то, что ему хотелось.

— Есть еще одна сложность, — наконец сказал он. — Вагин уже назначен областным прокурором, а Костров, пожалуй, единственный, кто у нас сомневается в виновности Глебовского: он лично знает его, в годы войны они были соратниками. Да и сейчас, по-моему, продолжает верить ему, а не следователю. Вот почему, мне думается, Вагин и хочет свалить все это дело на вас. И мой совет вам, соглашайтесь.

— Подумаю, — заключил Бурьян.

4.

Возвращаясь в прокуратуру, Бурьян уже в коридоре едва не столкнулся со своим ровесником в летней форме с погонами капитана милиции. Бурьян на миг задержался, уловив в нем что-то знакомое, но капитан узнал его сразу, бросился к нему, обнял и поцеловал.

— Андрюшка Бурьян! А мы все гадали, какой это Бурьян едет к нам на место Вагина! — восклицал капитан, искренно радуясь встрече с университетским товарищем. — Я лично думал, что ты где-то в спортивных сферах. Обладатель бронзовой медали в личном зачете и золотой в командном. Пловец-рекордсмен, фехтовальщик, стайер, стрелок, конник. Половина факультета за тебя болела, и никто не верил, что ты уйдешь из спорта!

Миша Ерикеев ждал рассказа об интригах и разочарованиях, но Бурьян сказал о другом:

— Спорт — это юность, Миша. Сейчас в плавании и гимнастике побеждают школьники, а в тридцать лет ты уже ветеран с двенадцатилетним стажем. Так вот, Миша, мне в мои тридцать лет хотелось начинать, а не заканчивать. Жить по-новому, но с не меньшей увлеченностью, чем это было в спорте.

— Значит, доволен?

— Не разочаровываюсь. А ты в угрозыске?

— Нет, в ОБХСС. Но у нас, по-моему, даже интереснее. Такие дела! Между прочим, и на тебя у нас свалится весьма шумное дельце: будут судить Глебовского, одного из нашей партийной верхушки. Все доказательства налицо, а он твердит одно: не виновен. С Вагиным еще не говорил? Теперь он наше областное начальство. Поговоришь — сладко не будет, не отвяжешься. Лично мне думается, — Ерикеев осторожно оглянулся и почему-то перешел на шепот, — что Глебовский действительно не убийца и выстрел, который ему приписывают, — не его выстрел. Очень уж он честный, принципиальный и добросовестный человек. Ты знаешь, я у него в КПЗ[3] был…

— Зачем это тебе понадобилось? — удивился Бурьян. — Ты же в следствии не участвовал?

— Нет, старик. У нас дисциплина: каждый делает свое дело, и делает его на пять с плюсом. У меня свои заботы. А следствие по делу Глебовского вел и не довел Жарков, личность заурядная во всех отношениях. Говорят, с годами приходит опыт, но часто он переходит в привычку все сокращать и упрощать.

— Разберемся, — повторил свою любимую присказку Бурьян и спросил: — А зачем все-таки ты полез к подследственному?

Оба сидели на подоконнике, коридор был пуст, и никто их не мог слышать. Но все же ответил Ерикеев Бурьяну не прямо:

— У Глебовского на сплаве, не при его участии конечно, затевается или давно затеяно грязное дело. Он сам поставил нас об этом в известность. Пахнет, как говорится, крупными хищениями. И если бы не этот дурацкий выстрел и арест Глебовского, мы бы совместными усилиями вскрыли всю эту лавочку. Но кое-что мы уже прощупали без него. И твое ведомство будет со временем обо всем информировано.

— Понятно, — сказал Бурьян, которому действительно стала понятна сдержанность Ерикеева. — Желаю успеха.

— А теперь куда?

— К своему областному начальству. Вагин, наверное, уже ждет.

Вагин действительно ждал Бурьяна, нетерпеливо поглядывая на часы. Он сразу поднялся ему навстречу:

— Бурьян Андрей Николаевич, если не ошибаюсь?

— Не ошибаетесь.

— Хотел было по привычке сказать «будьте гостем», но тут же вспомнил, что вы уже не гость, а хозяин.

Вагин указал на мягкое кресло за столом, а сам сел на стул сбоку.

Бурьян тоже взял стул и сел напротив.

— Значит, вы уже осведомлены о событиях, произошедших за время, что вы к нам ехали? — Голос Вагина был предупредителен и любезен.

— Осведомлен и, признаться, разочарован.

— Почему?

— Следственная работа интереснее.

— Здесь вы не будете обездолены. В мелочах — ну там хулиганские выходки, пьяные драки, даже поножовщина: всей этой пакости у нас хватает, особенно на сплавных работах. Следователь — он мог бы стать вам незаменимым помощником, — к сожалению, как вас, наверное, уже информировали, надолго, быть может и навсегда, вышел из строя, и мы временно назначили на его место практикантку из университета Левашову Веру Петровну. Она молода, конечно, но юридически вполне грамотна и освободит вас от не столь уж важных и не требующих кропотливой проверки дел. Ну, а самые трудные дела, психологически наиболее сложные возьмете на себя. Да и тут инспекторы ОБХСС и уголовного розыска вам окажут всяческое содействие. Соловцов требовательный и напористый организатор и высокий специалист своего дела.

— Я уже с ним познакомился, — сказал Бурьян.

— Судя по вашему тону, вы его недооцениваете.

— Я просто его не знаю.

— Тон у вас очень кислый. А ведь я, как тренер, оставляю вам хорошую команду.

— У милиции она, быть может, и хорошая, во всяком случае, количественно. А что вы оставляете мне? Верочку Левашову? Допустим. Но она же подменяет и машинистку.

— Каждой женщине приходит время рожать. Пока найдете внештатную, временную. Технических работников мало? Согласен. И найти их трудно: не привлекают оклады.

— И прокурор я неопытный.

— Опытные прокуроры уходят на пенсию или повышаются в ранге. Для вас это тоже закономерное и заслуженное повышение. Словом, берите карты и начинайте пульку. Судья у нас опытный — в трудных делах поможет. К сожалению — один. И еще пара защитников. А что вы хотите? Район новый, недавно организованный. Где же юристов взять, если и в областном центре их не хватает? Между прочим, одно трудное дело я вам оставляю…

— Вы имеете в виду дело Глебовского?

— А вы уже осведомлены? Слышу голос Соловцова. Он догадывается, что может вас напугать. Первое дело — и массовая аудитория. Ведь так?

— Похоже.

— А вы не тревожьтесь. Это дело вам не вернут на доследование. Во-первых, отлично поработали инспекторы Соловцова: все доказательства налицо, даже лабораторные. Хотя обвиняемый и не признал обвинения, материалы следствия его непреложно изобличают. Вам остается только прочитать это дело и передать его в суд.

Бурьян не стал спрашивать, почему Вагин не сделал этого сам: он знал, что ему будет сказано. Он только подумал, что маневр ныне областного прокурора вполне ясен: ему не хочется вмешиваться в дело, интересующее первого секретаря обкома. На что надеется Костров, Вагин не знает, суд есть суд, но пусть Глебовского судят не по его, вагинской, инициативе. Бурьян так это понял. Да, суд есть суд, но и дело есть дело, — оно будет изучено, и Бурьян поступит так, как подскажут ему закон и совесть.

Так он и ответил Вагину, который даже замолчал, готовый к протестам и возражениям нового районного прокурора, его полное, холеное лицо с подстриженной на голландский манер бородкой так и не могло скрыть ликующего удовлетворения молчаливым согласием своего собеседника.

— Благодарю, — сказал он, дружески хлопнув по колену сидевшего напротив Бурьяна.

— За что? — пожал плечами тот.

— За то, что вы уже нажили опыт способного, многообещающего юриста. Блестяще защитили диссертацию о психологических мотивах следственного процесса: кстати, предоставленное вам дело, вероятно, в какой-то степени близко ее теме. И вы пришли к нам не, как говорится, со школьной скамьи, вы уже узнали жизнь во многих ее проявлениях, и с хорошей следовательской практикой, — пришли к тому же из большого творческого мира спорта с его многообразием характеров и конфликтов. Много повидали и много знаете. — Нотка некоторой торжественности в голосе Вагина приобрела вдруг оттенок дружеской задушевности: — А вам порой не жаль оставленного вами прошлого: побед, наград, поклонников, аплодисментов? Проще говоря, не жаль, что бросили спорт?

— Мне часто задают этот вопрос, — устало сказал Бурьян, — и я всегда отвечаю: не жаль ни наград, ни поклонников. То, что можно было сделать в спорте, я сделал, а для себя я его не бросал и не брошу…

Вагин прищурился не без усмешки:

— Подымаете дома гири и бегаете трусцой?

— Смешного здесь мало, — совсем уже нехотя произнес Бурьян. — Я знаю много видов спорта до самбо включительно и всегда могу найти молодежь для работы в спортивных кружках. Где бы я ни работал, везде так было. И всюду находится театр или клуб и желающие работать. Особенно в школах…

— Едва ли у вас теперь найдется для этого время, — сомневаясь, покачал головой областной прокурор.

— Для здорового человека пяти-шести часов сна совершенно достаточно.

— Бывают и бессонные ночи.

— У неврастеников.

— Я имею в виду профессию. Если вам, скажем, надо приготовить к утру текст обвинительной речи?

— Таких случаев не должно быть. Если знаешь дело, у тебя заранее должны быть все заметки по пунктам обвинения. Лично я никогда не выступаю по бумажке. Речь в суде — это ведь не доклад на собрании.

Однако Вагин продолжал нажимать:

— Бывает и так, что опытный защитник, а у нас оба опытные, вдруг да и подбросит несколько козырей, видоизменяющих картину судебного процесса?

— Согласен, бывает. Но если этих «козырей» нет в следственном деле, суд вернет его на доследование и обвинительную речь придется вообще переделывать.

— Не мне учить вас, как работать и жить, — сдался Вагин.

За открытым окном на улице раздались три автомобильных гудка.

— Это Костров приехал за мной после инспекции. Выйдем вместе. Я вас представлю.

Костров уже ждал у открытой двери машины. В свои шестьдесят он отлично выглядел, и Бурьян сразу оценил это. Высокий, плотный, хорошо скроенный, он в легкой ситцевой косоворотке походил на колхозника, отдыхавшего после работы. У него не было ни лысины, ни седины, последняя только чуть заметно змеилась вдоль пересекавшего голову шрама — пуля или нож? — отчего волосы приходилось старательно и часто зачесывать назад.

— Ну вот и заехал, как обещал, — сказал он засиявшему Вагину. — А это твой сменщик, что ли? — Костров кивнул на стоявшего позади Бурьяна.

Тот представился.

— Армянин или молдаванин?

— Чистейший русак, — улыбнулся Бурьян, — а фамилия, вероятно, от древнего прозвища.

— Хороший юрист, — поспешил заверить Вагин. — Уверен, что не ошиблись в выборе. Советник юстиции, как и я.

— Поживем — увидим, — подумав, сказал Костров и вдруг спросил: — Дело Глебовского сразу в суд передашь?

— Я ничего не делаю сразу, — не торопясь проговорил Бурьян. — Сначала придется серьезно просмотреть весь следственный материал. Мне кажется, что следствие велось слишком поспешно.

Вагин промолчал, не сказав ничего ни «за», ни «против»: новый, мол, прокурор, это его и забота.

— Уголовный розыск просил ускорить расследование, а следователь был уже тяжело болен. Возраст плюс предынфарктное состояние. — Костров задумался и, помолчав, добавил: — Я давно знаю Глебовского. Вместе воевали, буквально рядом, бок о бок работаем и на гражданке. Может быть, он и виноват, может, он и меня обманывает, и все-таки я уверен, что тот Глебовский, которого я знаю, сам пришел бы ко мне и положил на стол свой партийный билет. Я виделся с ним в КПЗ, и он мне сказал: «Все материалы следствия не вызывают никаких возражений, но я скажу тебе честно: стрелял не я, а кто — не знаю. Мотив убийства был у меня одного».

Вагин молчал.

5.

— Скольких мы потеряли, капитан, при переходе через болото?

— Не так уж много. Шестерых.

— Значит, сейчас у нас двадцать два человека.

— Пробьемся.

— Ты оптимист, политрук. Километры и километры. А гестаповцы нас крепко зажали.

— Поглядим, посмотрим.

Глебовский отодвинул керосиновую лампу в землянке и чуть убавил фитиль: керосину жалко. Потом оба, согнувшись, выбрались из землянки.

Моросил мелкий сентябрьский дождь. По туши ночного неба над лесистым болотом разливались багровые языки пламени. Горели взорванные под городом бензобаки.

— Работа Потемченко, — усмехнулся Костров.

— А наши взорвали понтонный мост через болото. Пусть теперь попробуют сунуться.

Вернулись в землянку. Оба были почти одногодками, конца двадцатых годов рождения. В партизаны их привело окружение, а когда началось наше контрнаступление на смоленском направлении, по решению белорусского партизанского штаба их бригаду разделили на несколько небольших отрядов, чтобы рассредоточить удары по железным дорогам, ведущим к Смоленску. Глебовский был командиром отряда, Костров политруком.

— А что с двумя приблудными будем делать? — спросил Костров.

— Проверим и решим.

— Нет у нас времени на проверку, капитан. То, что можно проверить, проверено. Оба первогодки. Фролов втихаря отсиживался писцом в городской управе, помогал с фальшивыми документами нашим подпольщикам в городе. Об этом он принес нам записку от самого Чубаря. Пишет, что Фролов, мол, засыпался и вот-вот будет схвачен гестаповцами. А Мухин был в отряде Потемченко, но с Потемченко связи нет, проверить не сможем.

— Тогда расстреляем.

— Расстрелять просто. Лишнего бойца жаль.

— Может оказаться предателем, специально засланным к нам в отряд.

— Не исключено.

— Тогда разбуди обоих. Я на них посмотрю.

Через две-три минуты Фролов и Мухин были в землянке. Глебовский молча оглядел их, потом сказал:

— Фролов останется, а тебя, Мухин, в расход.

Мухин, молодой черноватый парень, спросил:

— За что? Я же был в отряде Потемченко.

— Мы не можем этого проверить.

— Прикажите радисту. Пусть свяжется с Потемченко. Проще простого.

— Нет связи. Рация вышла из строя. Мухин пожал плечами без особого страха.

— Тогда расстреливайте. От немцев вырвался, а свои, оказывается, не лучше.

— Не стреляйте его, — вмешался Фролов. — Он вместе с вашими ребятами понтонный мост на болоте взрывал.

Глебовский задумался.

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать.

— Чем до войны занимался?.

— Тракторист в колхозе. Кончил техникум.

— Что делал после оккупации?

— Сразу в партизаны подался. Из колхозных ребят, что в нашу армию не взяли, многие со мной в лес ушли.

— Почему же не взяли в армию?

— Говорят: плоскостопие.

— Потемченко лично знаешь?

— Еще бы!

— Опиши.

— Рослый, как вы. Рыжий. На ногах валенки с калошами. Мерзнут ноги, говорит, даже осенью.

«А мужичок подходящий, — подумал Глебовский. — Может, все и впрямь так. Отстал от своих парень, к своим же и потянулся».

— Добро, — сказал он, — так и быть. Рискнем. В бою проверим. Подорвешь немецкий эшелон с пополнением — быть тебе королевским кумом. А теперь идите и растолкайте всех спящих. Выходить будем через четверть часа. Мигом!

Оставшись вдвоем, оба снова склонились к карте.

— Я полагаю так, — карандаш Кострова уткнулся в карту, — вот болотный разлив, понтонный мост на выходе уничтожен, а в обход разлива тоже по болоту километров тридцать, броневики и оба их танка увязнут в трясине. Ну, а мы спокойненько пойдем вот так. — Карандаш изобразил угол с двумя линиями разной длины, замкнув их жирными точками. — Здесь свяжемся. Про испорченную рацию ты, конечно, соврал? Я так и подумал. А немецкую Федор починил. Порядок.

Глебовский долго молчал, разглядывая чертеж Кострова.

— Там уже фронт близко, — наконец проговорил он. — Смоленск в клещах. Ты думаешь, почему каратели за нами охотятся? На пополнения надеются, а у нас битва на рельсах идет. Мы эти пополнения под откос спускаем. Тогда зачем нам разъединяться? Людей ведь и так не хватает.

— Что верно, то верно, — согласился Костров, — но отход двумя группами нам ничем не грозит, а шансы на соединение с наступающими советскими войсками у нас увеличиваются. Какая-нибудь танковая часть да прорвется. Там же не болото, а лес.

Глебовский не спросил: десять или двадцать человек с тобой — все одно только капля в солдатском море. Вышли все наготове через четверть часа, как и рассчитывали. Шли молча. Безлунная ночь, тишина, нарушаемая только хлюпаньем сапог в болотной хляби, создавали радующее ощущение безопасности. У длинного, выдавшегося клином в трясину мелко заболоченного перелеска отряд разделился. Фролова Костров отправил с Глебовским, а Мухина взял с собой. «Сам проверю его», — решил. Отобрал десяток мужичков, сказал Мухину:

— Всем идти колонной от дерева к дереву, а ты, одиннадцатый, пойдешь впереди меня метра на два. Не сворачивай и улизнуть не пытайся, не то пристрелим. Оружие тебе я не дам, сам возьмешь у потопшего немца: утопленников здесь полно. Не глубоко, а били мы их всегда наповал.

— Есть добыть оружие самому, товарищ политрук, — по-солдатски не без лихости отрапортовал Мухин.

И пошел на четыре шага вперед от дерева к дереву, как приказано. В заболоченном лесу было тихо, только время от времени ухала поодаль какая-то птица. Городской человек, Костров не знал птиц по их названиям, а деревенских спросить было неловко: идет по лесу политрук, а леса не знает. Костров, пользуясь тем, что Мухин шагает не оборачиваясь, осторожно переложил из планшетки в тайный карман гимнастерки немецкую портативную рацию, размером с небольшой портсигар. На всякий случай, мало ли что.

Прошли полчаса, не больше, как вдруг Мухин остановился, подождал и попросил шепотком:

— Мне бы оправиться, товарищ политрук.

Костров указал на кусты орешника по соседству.

— Минуты две-три хватит? Я подожду.

Трех минут хватило. Мухин вышел аккуратный и подтянутый, как в строю.

— Проходи, — сказал Костров, пропуская солдата.

Еще час. Дождь перестал. Светало. Болото осталось далеко позади. Поредевший, сожженный артиллерией лес вывел к дороге, расширенной и подрезанной скреперами. На дорогу, окаймленную уцелевшими от снарядов кустами, вышли скученно — ох как ругал себя Костров за эту скученность! — вышли и замерли. С обеих сторон за орешником она была перехвачена немецкими автоматчиками.

— Ложись! — крикнул Костров, полагающий, что ошалевшие от неожиданности ребята успеют открыть огонь.

Но они не успели. Мигом их окружила толпа немецких солдат, да так тесно, что никто не сумел даже выхватить пистолета. Со скрученными назад руками, мгновенно обезоруженных, их швырнули лицом к земле на дорогу.

Прошло буквально минуты две, но Костров уже заметил, что Мухина не тронули. Он подошел к стоявшему поодаль офицеру и, почтительно склонив голову, доложил:

— Вир коммен ин дер ейле ир вунше гемасс.

По-немецки он говорил плохо.

«Ссылается на немецкий приказ, — подумал Костров. — Очевидно, выдал нас гестаповцам по такой же рации, какая спрятана у меня. И вероятно, тогда, когда сидел за кустами».

— Хир зинд аллес? — сухо спросил офицер.

«Спрашивает, все ли здесь, — мысленно перевел Костров, — значит, Глебовскому удалось прорваться».

— Найн, нур цен меншен, — ответил офицеру Мухин.

«Только десять, — повторил про себя Костров, — а с одиннадцатым им придется расстаться». Он выхватил из кармана вальтер и, не целясь, выстрелил в спину Мухину.

И опять неудача: еще не прогремел выстрел, как сзади его ударили под локоть, и пуля прошла, не задев ни офицера, ни Мухина. А Кострову тут же связали руки и швырнули на дорогу рядом с его ребятами.

Один из офицеров что-то сказал главному.

— Эрханген? — повторил тот. — Наин, вин хабен кейне цейт. Зофорт эршиссен. Ду вирст, — кивнул он Мухину, еще державшему отобранный вальтер. — По-штуч-но! — повторил он по-русски.

— Я? — нерешительно спросил Мухин.

— Ду, ду! — настоял офицер. — Унд шнелль, шнелль! Ду бист гут полицай.

«Конец», — подумал Костров. Он уже знал, что повесить их у офицера нет времени, а расстрелять приказано Мухину. Тот, хотя и удивленный, обошел лежавших и каждому выстрелил в голову.

Ничего не успел подумать Костров. Грохот выстрела над ухом бросил его в темноту. А потом очнулся — да, да, именно очнулся, когда тусклый, промозглый дождь вернул ему сознание и жизнь. Он приподнялся на локтях и оглянулся. Рядом лежали убитые товарищи, но дорога была пуста. Он встал, чуть шатаясь, от промокшей куртки его знобило. Потрогал голову, рука нащупала склеившиеся от засохшей крови волосы, но боли не было. Промахнулся убийца, видно, очень уж торопился закончить палаческую работу: пуля только скользнула по черепу, стрелял под углом, не целясь. «Ду бист гут полицай», — вспомнились Кострову слова офицера. Не очень уж «гут», если, стреляя в упор, убить не сумел.

За лесом, совсем близко от него, гулко ухали пушки. Звук шел с северо-востока в смоленском направлении. «Значит, наши», — подумал Костров, и радость комком в горле перехватила дыхание.

Что произошло дальше, мы знаем. Прошла жизнь. От политрука партизанского отряда до первого секретаря обкома.

6.

От бывшего дома купца Оловянишникова, где разместились ныне городская милиция и прокуратура района, наискосок через улицу замыкало угол бетонно-стеклянное здание знакомой Бурьяну «обжорки». Из дверей ее вышел уже памятный нам водитель с перебитым носом и перекошенными шрамом губами. Постоял, закурил, огляделся: очень уж не нравился ему городишко.

Следом за ним вышел Фролов, вытирая рукавом губы. Это тот самый Фролов, который в партизанском отряде ушел вместе с Глебовским. Он постарел, потолстел, нажил живот и вставные зубы.

— На кого уставился, корешок? — спросил он у водителя.

— На следователя, которого я сегодня в город привез. Будет теперь вместо Жаркова.

Фролов посмотрел и потянул водителя обратно за дверь.

— Чего сдрейфил? — удивился тот.

— А ты видел, с кем он стоит? — Фролов понизил голос до шепота.

— Ну и что? Обыкновенный мужик в ситцевой рубахе навыпуск.

— А это, мой милый, первый секретарь обкома Костров.

Водитель рванулся к двери.

— Не спеши. Еще наглядишься, если не страшно.

— Тот самый?

— Неужто не узнал?

— Моложав очень. А ведь мы с ним ровесники. Да и видел он меня только в землянке, когда нас с тобой допрашивал. Откуда мы и чем удостоверить можем, что именно этот отряд и разыскивали. У тебя хоть бумажонка была — подтвердила, а мне рассказик твой помог, где ты партизанские подвиги мои расписывал.

— Так ведь ты же с его десяткой шел. Может и вспомнить.

— Впереди я шел, а он сзади. Проверочку устраивал.

Когда Костров с Вагиным уехали, а Бурьян поднялся к себе в прокуратуру, оба дружка, наблюдавшие за ними из «обжорки», пошли к стоявшему по соседству грузовику. Оба молчали. Только водитель спросил:

— На сплав?

— Куда же еще? На заводе мне делать нечего.

Поехали. Разговор не клеился, пока Фролова не прорвало:

— Что-то неспокойно у меня на душе, старый бродяга.

— А душа-то у тебя есть? — усмехнулся водитель. — Если говорить правду, нас обоих тревожит одно. Мертвецы оживают, а живые вороги помнят.

— Ты о Глебовском? Так его дело вот-вот передадут в суд.

— А суд, предположим, оправдает.

— Не будет этого, — отмахнулся Фролов. — Дело чистое. Не подкопаешься.

— Как сказать. Костров близкий друг Глебовского, а сам он, по сути дела, хозяин области. И суд и уголовка у него под мышкой. Вот и вернет суд дело Глебовского на доследование. Ты нового следователя не знаешь, а я его в город привез. С ним-то Костров и торчал у машины. Мне — что, меня теперь и родная мать не узнала бы: рожа у меня другая, никакой косметики не требует. А у тебя, мил друг, как у Чичикова, — «мертвые души», и ОБХСС, наверно, уже к ним принюхивается. Смываться надо нам обоим, и фамилию придется переменить. Мне-то не требуется: был Мухин, а теперь Солод Михал Михалыч. Вот и смекай, старичок с ноготок!

7.

От сплавной конторы до заводских причалов вниз по реке было километров сто с лишком, но шоссе, по которому они ехали, сокращало почти вдвое эту дорогу. Вот здесь и жил Фролов, тут же и работал. Жил в двух комнатах на втором этаже, жил одиноко, вдовый. Здешние девки на него даже и не заглядывались. Прибирала и кормила его тетя Паша вместе с лесорубами и сплавщиками — не так уж вкусно, но охотно и сытно. Лесорубы, проживавшие в Свияжске, числились в штате завода и получали зарплату в заводской бухгалтерии. А сплавщиков нанимал и оплачивал сам Фролов тоже за счет завода, но сдельно от ледохода до ледостава. То было его удельное княжество, его опричнина и командный пункт. Все имел Фролов — и дом, и жратву, припеваючи жил, с умением прибрать к рукам все, что плохо лежит. А домой к себе не пускал, гостей не собирал даже по праздникам, и жильцам отказывал вежливо и с поклонами, уверяя всех, что малейшего шума не переносит.

Так все и шло, пока ранней весной не постучался к нему в дверь за семью замками человек с перебитым носом и раздвоенной губой. Не узнал гостя Фролов, даже цепочки с двери не снял, в щель его разглядывая. Мелькнуло вдруг что-то знакомое, как видение из далекого прошлого.

— Неужели Мухин? — робко спросил он.

— Узнал все-таки старого друга, — хмыкнул гость, — так открывай дверь. На приступочке сидеть не намерен. Жрать, водки побольше, да и по душам поговорить надо. Хорошо, что ты фамилию не сменил, иначе тебя бы и не найти.

Цепочка звякнула, и дверь открылась.

Гость вошел, швырнул ватник в передней и, по-волчьи оскалив зубы, шагнул в комнату, где все уже было приготовлено для завтрака: буженина из холодильника, помидоры и соленые огурцы. Гость вынул из кармана куртки и поставил на стол темно-коричневую бутылку с рижским бальзамом.

— Попробуй-ка, из Риги привез. Крепкое варево, только мне не по вкусу. Мне бы сивухи сейчас. Насквозь продрог, пока в придорожной канаве лежал.

Фролов принес тщательно закупоренную большую стеклянную бутыль с самогоном и присел к столу. Незваный гость опрокинул в рот полный стакан и налил еще.

— Что ж ты без закуски, — вежливенько упрекнул Фролов, — и без партнера? У нас, Мухин, не пьют по-черному.

— О Мухине забудь. Нет более Мухина. Были после него и Губкин и Кривяцкий, были да сплыли. Их теперь уголовка по всему Союзу разыскивает за угон машин отечественной выделки. Сейчас я предпочитаю «Волги», преимущественно новенькие, и перепродаю их спекулянтам с кавказским акцентом. Работал всегда один, без сообщников, потому и уходил от розыска. Лишние паспорта у меня всегда есть. А когда на шоссе в Памире в аварию попал, пришлось не только машину, но и себя ремонтировать. Вот следы на морде, любуйся. Когда узнал, кем ты стал и где работаешь, сюда и явился. Так что знакомься: Солод Михал Михалыч. А ты один здесь живешь?

— Как видишь, и вдов, и сир, и не без прибыли.

— Значит, есть и у меня теперь и работа и крыша.

— С работой порядок. Мне как раз водитель грузовика нужен, а вот с крышей… — Фролов явно помрачнел, — придется другую подыскать. У меня не выйдет.

— Это почему же не выйдет?

— Жильцов к себе не пускаю. Шуму, говорю, не переношу. И все в городе и здесь на плаву об этом знают. А тут вдруг — жилец! Да еще с такой рожей. Разговоры пойдут, а народ у нас страсть какой любопытный. Тебе же не выгодно!

— А ты о моей выгоде не волнуйся. Кто спросит, отвечай, что дружок фронтовой приехал, а лицо, мол, миной травмировано. Потом все привыкнут, а сплав начнется, так и вопросов не будет. Фронтовая дружба, милок, для любого законна.

Вздохнул Фролов:

— Михал Михалыч, значит? Запомним. Только места здесь для тебя невыгодные. Главным инженером у нас Глебовский, командир отряда, куда нас с тобой немцы забросили. Для меня сейчас это сволочь первая, и к тебе, Миша, начнет присматриваться. Вдруг признает? Я же признал.

— Догадался, а не признал. А Глебовский этот глянет и мимо пройдет: тыщи людей видел за сорок лет, всех не припомнишь.

— А секретарем обкома у нас знаешь кто? Бывший политрук отряда Костров. Тебя-то он наверняка запомнил, с тобой шел, когда отряд разделился.

Солод вздрогнул:

— Неужто тот самый? Так я лично его расстрелял, когда немцев вызвал. Пулей в затылок. Промазать не мог: в упор стрелял. Думал, вешать будем, да у гауптмана времени не хватало. Вот он и поручил мне, как русскому, всю десятку убрать. Ну я и убрал: все тогда сволочами были. А почему этот политрук выжил — понятия не имею. Рука у меня, что ли, дрогнула или оступился, быть может… А проверять некогда было: очень уж немцы спешили.

— А у него на затылке от твоей пули вмятина в черепе. Сам видел на партсобрании в обкоме.

— Часто встречаетесь?

— Кто я для него? Клоп. Взглянет издали и забудет. Разок на сплаву побывал, да меня, к счастью, не было, приболел малость.

— Не узнал тебя?

Фролов только плечами пожал.

— Четыре десятка лет прошло. Разве узнаешь?

— Ну, а мне тогда и бояться нечего. Водитель грузовика, да еще с моей рожей. О крыше спорить не будем: остаюсь.

— Лучше бы в общежитии.

— Кому лучше? Значит, тебе. Побаиваешься. А ведь я и так знаю. Тихо живешь и много крадешь. А что крадешь, сам расскажешь. Небось на сплаву у тебя своя бухгалтерия и помощник для тебя ох как нужен. Тут, милок, я тебя насквозь вижу. Такие, как ты, на зарплату не живут, а как от суда уйти, я лучше знаю: больше опыта.

Фролов молчал, вздыхал, думал. Действительно, не на зарплату живет, и такой помощник, как Солод, конечно, нужен. Ему и рассказать многое можно, и совет дельный он даст, и совсем уж необходим, когда смываться придется.

— А не боишься, что я тебя выдам? — спросил Фролов.

— Невыгодно тебе это. Глебовскому откроешься? Так он нас обоих в угрозыск передаст. И пока следствие будет тянуться, я тебя в камере и пришью. Анонимку пошлешь самому Кострову, скажем? Так меня он сначала посмотреть захочет. У нас по анонимным доносам людей не сажают. А уж я сразу догадаюсь, почему это меня Кострову показывают, а может, еще и Глебовскому. Нет выгоды для тебя, корешок, а без выгоды небось и жить скучно.

— Ставь койку у меня в комнате, — угрюмо проговорил Фролов. — Я и сам боюсь, что обо мне кто-нибудь в анонимке выскажется. Поживи чуток, может, и к лучшему: совет нужный дашь и время смываться обоим почуешь. Нюх, как я понимаю, у тебя на такие дела собачий.

Так полгода назад появился на сплаву Солод, среди новых людей прижился, да и люди к его травмированной роже привыкли.

8.

Бурьян прочитал дело Глебовского, потом перечитал его еще раз, вдумываясь в каждое из свидетельских показаний, прослушал магнитофонные записи допросов и вызвал из соседней комнаты Верочку Левашову.

— Я ознакомился с делом, Верочка, — начал он. — Кстати, вас не обижает то, что я опускаю отчество?

— А меня все так зовут. Только Жарков, когда я пыталась с ним спорить, иронически называл меня «девушка» и, кстати, не интересовался тем, обижает меня это или нет.

— Не будем касаться педагогических посылов Жаркова. Сейчас нас интересует лишь его последнее дело. А провел он его для следователя с таким большим юридическим опытом, скажем мягко, поверхностно, даже небрежно, опираясь только на одну версию, возможную, но не единственную, — задумчиво рассуждал Бурьян. — Ровно месяц назад жена главного инженера Людмила Павловна Глебовская задержалась до позднего вечера на занятиях театрального кружка в заводском Доме культуры. Домой ее провожал влюбленный в нее директор Дома Армен Маркарьян. Я повторю вам сейчас то, что уяснил себе из дела Глебовского, и, если в чем-нибудь ошибусь, вы меня поправите. Так вот, Маркарьян и Глебовская не спешили. Он — потому что радовался этой незапланированной вечерней прогулке, она — потому что дома ее никто не ждал: по субботам ее муж с вечера обычно уходил на охоту. У садовой калитки минут десять они разговаривали, причем разговор их был подслушан. Свидетельские показания в деле имеются. И они, кстати говоря, отнюдь не подтверждают того, что произошло через десять минут, когда Глебовская уже шла к дому. Раздался выстрел, потом другой, и Маркарьян был убит на месте. А вернувшегося утром с охоты Глебовского арестовал поджидавший его инспектор уголовного розыска. Достаточно ли было у него оснований для ареста?

— Утром Жарков позвонил Соловцову, — вмешалась Верочка, — примерно был такой разговор. «Арестовали? Правильно. Вполне подходящий кандидат. На охоту сразу не пошел, спрятался где-нибудь в саду за можжевельником и ждал Маркарьяна. Знал, что он будет ее провожать. Что, что? Нашли пыжи? Какие пыжи? Ага, те, что набивают вместе с дробью в патроны. А что это нам дает? — Подождал, послушал и добавил: — Немедленно же пришли. Это уже прямая улика! — А потом обернулся ко мне и сказал с назидательностью: — Вот вам и первая улика, Верочка. Охотничьи пыжи-то, оказывается, были сделаны им из школьных тетрадок дочери. Мать тут же это и подтвердила».

— Самое характерное в вашем рассказе, Верочка, — это мотив убийства, который и привел Жаркова к его версии. Оказывается, он еще до разговора с начальником уголовного розыска подозревал в убийстве именно Глебовского: все гости и работники Дома культуры знали об агрессивной влюбленности Мар-карьяна. Остальное добавили вспыльчивый характер Глебовского, городские сплетни и ссоры главного инженера со своей женой. Жаркова не заинтересовали ни личность убитого, ни его прошлое. И все допросы он вел, опираясь на свою версию. Это подтекст его следствия. Даже категорический отказ Глебовского признать навязанное ему убийство не вызвал сомнений у следователя. Прослушаем хотя бы его первый допрос обвиняемого.

Бурьян включил магнитофонную запись допроса.

Жарков. Говорят, что вы самый меткий стрелок в городе?

Глебовский. Был снайпером у партизан под Смоленском.

Жарков. Значит, привыкли убивать?

Глебовский. Мне странно слышать такой вопрос от советского человека и коммуниста. Чтобы приписать мне обвинение в убийстве, вы прибегаете к приемам, недозволенным нашим уголовным кодексом.

Жарков. Уголовного кодекса вы не знаете, а спрашивать я могу вас обо всем, что касается вчерашнего убийства у вашего дома. Где вы были в это время?

Глебовский. На охоте у Черного озера. Примерно в тридцати километрах от города.

Жарков. Кто-нибудь может подтвердить это?

Глебовский. Никто, кроме моей жены, которой я оставил записку.

Жарков. Как вы добрались до Черного озера?

Глебовский. На собственной машине марки «Жигули» красного цвета.

Жарков. Кто-нибудь видел эту машину?

Глебовский. Таких машин в городе не одна, и не мог же я останавливаться перед каждым прохожим, чтобы объяснить ему, куда и зачем я еду.

Жарков. Значит, алиби у вас нет?

Глебовский. Очевидно.

Жарков. А убитого Маркарьяна вы знали?

Глебовский. Конечно. И мне очень не нравилось его отношение к моей жене. Я даже настаивал на ее уходе с работы в Доме культуры.

Жарков. Значит, ревновали?

Глебовский. Возможно.

Жарков. А ведь из ревности можно и убить.

Глебовский. Вероятно. Только я не убивал Маркарьяна. Это сделал кто-то другой.

Тут Бурьян выключил запись.

— Ну, а дальше разговор о пыжах и дочерней тетрадке и о том, что в патронташе Глебовского оказался всего один-единственный патрон с десятимиллиметровой дробью, иначе говоря, с картечью. И тут же классический вопрос следователя: «Кто может подтвердить, что вы взяли с собой только один такой патрон?» Жарков буквально загонял Глебовского в угол, из которого был лишь один выход: признание в убийстве. Но этого признания он от Глебовского не добился.

Бурьян задумался. Конечно, версия Жаркова доказательна. Но упрямство Глебовского можно объяснить и его убежденностью в своей правоте. Уже одно это обстоятельство должно было насторожить следователя. А вдруг действительно стрелял кто-то другой? Но кто и почему? На первом же допросе Глебовский рассказал, что как-то он, разбираясь в своем охотничьем хозяйстве, обнаружил отсутствие четырех патронов. Но Жаркова это не заинтересовало. А когда его спросила об этом Левашова, он равнодушно ответил: «В выходные дни возле него в саду всегда торчали какие-то мальчишки-школьники». А может быть, следовало начать с пропажи этих патронов? Потерять их Глебовский мог, но хороший охотник такие потери не забывает. Просто вору патроны не нужны, а вору-охотнику четырех патронов мало.

— Загляните-ка в ближайшую школу, Верочка, — сказал Бурьян. — Может быть, там и найдем похитителей. Ведь патроны могли понадобиться их отцам или старшим братьям.

Верочка жадно вслушивалась в каждое слово Бурьяна. Именно такой педагог-юрист был ей нужен, хотя ни он, ни она о педагогике и не думали. Они думали о деле Глебовского невозможных ошибках следствия.

— Мне хочется рассказать вам еще об одном обстоятельстве, — неуверенно подсказала она. — На другой день уже после ареста Глебовского я еще раз осмотрела место убийства и в лужице поодаль у забора нашла полкоробка спичек с этикеткой рижской спичечной фабрики. Коробок был помятый и мокрый, но я все-таки захватила его для Жаркова. Только напрасно: он, даже не посмотрев, выбросил его из окошка на улицу. «Три дня дожди шли, — сказал он, — мало ли с какой улицы он приплыл и сколько дней там провалялся. Это — во-первых, а во-вторых, Глебовский не курит. И рекомендую вам, девушка, не играйте в мисс Марпл из романов Агаты Кристи».

— А что заинтересовало вас в этом коробке? — спросил Бурьян.

— Откуда в нашем городе спички из Риги, когда их везут к нам из Калуги с фабрики «Гигант». Других в наших магазинах и ларьках не было и нет. Значит, коробок бросил приезжий или ездивший в эти дни в командировку в Ригу.

Бурьян тотчас же позвонил Соловцову:

— Говорит Бурьян. Да, ваш новый прокурор. Все прошло так, как вы и предполагали. Вагин, как Пилат, умыл руки. Дело Глебовского не передается в суд, а возобновляется. Секретарь обкома в присутствии Вагина предложил мне лично заняться этим.

— А вам, конечно, очень хочется угодить Кострову? — засмеялся Соловцов.

— Мне очень хочется докопаться до истины.

— Вы полагаете, что Жарков не докопался?

— Жарков, сломленный болезнью, работал наспех, опираясь лишь на одну версию.

— Так другой же нет.

— Попытаюсь ее найти.

— Что же вы хотите от уголовного розыска?

— Во-первых, список лиц, имеющих охотничьи ружья, а во-вторых, перечень всех приезжих в город за последние месяцы.

— Зачем вам это нужно, Андрей Николаевич?

— Для следствия. И еще: в деле мало данных об убитом, только трудовая книжка и характеристика с последнего места работы. Зато Жарков любовно собрал все сплетни о связи Маркарьяна с женой Глебовского. А нам бы хотелось знать, не было ли у Маркарьяна врагов, действительно заинтересованных в его убийстве.

— Хорошо, — ответил Соловцов, — Все выполним. Списки подготовим.

Бурьян положил трубку.

— Ну, а вы что скажете о Маркарьяне, Верочка? Вы же наверное знакомы с ним.

— Типичный бабник, не пропускающий ни одной мало-мальски интересной женщины. Отсюда и его псевдолюбовь к Глебовской. Не верю я сплетням. Людмила Павловна порядочная женщина. Это мое личное мнение и, как вы сами понимаете, Жаркову не нужное и потому не отраженное в материалах следствия.

9.

Бурьян думал. Мысль о создании спортивного кружка в школе на улице Гагарина, где жил Глебовский, видимо, придется пока оставить. Вагин прав. Дело Глебовского отнимало надежду даже на какой-нибудь свободный часок. Оно двигалось медленно, еле-еле. И все же Бурьян был убежден в невиновности обвиняемого. Оценка личности Глебовского, данная Костровым, перевешивала неполноценную версию Жаркова. Стреляли из сада с ответвления липы, росшей в трех метрах от калитки. В деле фигурировал даже снимок сучка, нависшего над забором, где можно было стоять, опираясь спиной на другой сук повыше. Видны были и следы охотничьих сапог, сбивших кору под ногами. Но такие сапоги мог носить и кто-то другой, хотя в списке владельцев охотничьих ружей было только одно имя, как-то связанное с делом Глебовского, а именно Николай Фролов, начальник сплавной конторы. Только обвинить его в убийстве нельзя: он был одним из очевидцев преступления на улице Гагарина и допрошен как очевидец, даже не один, а с официанткой из «обжорки» Полиной Пивоваровой, с которой и прогуливался в тот же вечер по этой улице.

Раздался телефонный звонок. Бурьян взял трубку и услышал преувеличенно бодрый голос Соловцова:

— Довольны списком, Андрей Николаевич?

— Спасибо. В этом списке, кроме Фролова, только четверо работают на заводе. Поинтересуйтесь у каждого, что он делал в последнюю субботу прошлого месяца. У кого нет алиби, направляйте ко мне. И еще: я просил у вас и другой список.

— Приезжих? Приезжали и уезжали командированные, в какой-то мере связанные с заводом. Принимал их директор, а не главный инженер. Приезжали ревизоры, часами сидевшие в бухгалтерии. В Дом культуры никто не приезжал. А из приехавших и оставшихся в городе могу назвать только одного: Солод Михаил Михайлович. Работает водителем грузовика у Фролова. У него и живет при сплавконторе. Не богатый материал…

— Разберемся, — сказал Бурьян.

А про себя отметил, что он и сам не знает, что можно сделать с таким материалом следователю. Идти по следам Жаркова, исправляя его ошибки? Может быть. Только начинать с Глебовского Бурьян не хотел. Он успеет познакомиться с ним, когда уже будет найдена другая доказательная версия, и снять с него несправедливое клеймо обвиняемого в убийстве. Значит, начинать придется с жены. Бурьян взял ленту с допросом Глебовской и включил запись.

Жарков. Садитесь, Людмила Павловна. Неприятный у нас с вами разговор. Но приходится…

Глебовская. Самое неприятное для меня было — незаконный арест мужа.

Жарков (не откликаясь на ее реплику). Вам сколько лет, Людмила Павловна?

Глебовская. Тридцать четыре.

Жарков (сочувственно). А ведь муж ваш на двадцать лет старше вас.

Глебовская. А какое отношение это имеет к его аресту?

Жарков. В этой комнате только я могу задавать вопросы. Так вот, вас не раздражала порой такая разница в возрасте? Помните у Пушкина: «Старый муж, грозный муж, ненавижу тебя, презираю тебя, я другого люблю…».

Глебовская. Вы не точно цитируете песню Земфиры, пропускаете строчки. Это во-первых. А во-вторых, я любила и люблю своего мужа.

Жарков. А роман с Маркарьяном?

Глебовская. Не повторяйте обывательских сплетен.

Жарков. Он же был влюблен в вас.

Глебовская. Едва ли. Просто был уверен в своей неотразимости.

Жарков. Вас видели с ним у калитки за несколько минут до выстрелов. Он обнимал вас.

Глебовская. Пытался обнять. Но я оттолкнула его, заявив, что ухожу из Дома культуры.

Жарков. Не лгите. Ваш разговор был подслушан шедшими позади вас прохожими.

Глебовская. Что же они подслушали?

Жарков. Он настаивал, чтобы вы ушли от своего мужа, а вы просили его быть сдержанней, потому что боялись припадков ревности у Глебовского.

Глебовская. Это клеветническое искажение происходившего. Солгать так мог только враг моего мужа.

Бурьян выключил запись. Жарков не назвал Глебовской имени свидетеля, но Бурьян уже знал его по материалам «дела». То был начальник сплавконторы Фролов, допрошенный одним из первых вместе с Пивоваровой, официанткой пресловутой «обжорки», в качестве очевидцев преступления на улице Гагарина. Она могла солгать, как соавтор городских сплетен о личной жизни Глебовских, поняв сразу все то, что требовалось от нее следователю. Но почему солгал Фролов? Вот о его отношениях с главным инженером завода Бурьян и рассчитывал узнать у Глебовской. Но как вызовешь ее после такого допроса в прокуратуре? И Бурьян решил лично заехать к ней.

Его встретила красивая, но неухоженная женщина, без всяких следов косметики на лице, с опухшими от слез глазами. Решение нового прокурора о возобновлении следствия по делу ее мужа явно зажгло в ней огонек надежды.

— У меня создалось такое впечатление, что следователь откровенно искал доказательства виновности моего мужа. Я работаю в заводском Доме культуры, а Маркарьян пришел к нам сравнительно недавно и сразу же начал меня обхаживать. Упрямо, настойчиво и откровенно. Поползли пошленькие, обывательские сплетни. Муж* мой, человек вспыльчивый, потребовал, чтобы я ушла с работы. Я заупрямилась: очень уж не хотелось бросать любимое дело, привлекала обстановка, друзья, сложившиеся отношения. Об этом тоже стало известно. Плохо, мол, живут, ссорятся. Муж, мол, старик, а она вся в соку, баба-ягода, да и директор Дома культуры малый не промах, времени не теряет. Вот такие слушки мне и передавали местные кумушки. Пришлось решать, и я решила расстаться с работой. В ту субботу, когда произошло убийство, а муж был на охоте, я и объявила Маркарьяну, что его поведение вынуждает меня уйти. Он провожал меня до дому — дело было после репетиции, — возмущался, грозил, но могла ли я выбирать между чуждым мне человеком и мужем, которого я люблю? У калитки в сад мы и расстались. Он что-то кричал мне, но я даже не обернулась. А минуту спустя — я не успела еще подняться на крыльцо — раздался выстрел, за ним другой. Конец вы знаете.

— А были ли враги у вашего мужа? На заводе или на сплаве? — спросил Бурьян.

Глебовская ответила не сразу, подумала.

— Недоброжелатели были, но не убийцы. А на сплаве муж почти не бывал. Сплавщиками командует Фролов, по словам мужа — скользкая и мутная личность. Я не знакома с ним, но фамилия его упоминалась в нашем доме не раз, в частности, в связи с какими-то «мертвыми душами». Глебовский подозревал, что Фролов вписывает в платежные ведомости вымышленные фамилии, но проверка ничего не дала: все бухгалтерские тонкости были соблюдены. О своих подозрениях муж сообщил в ОБХСС, но о результатах мне пока не известно.

Мысль о возможности связать дело Глебовского с махинациями Фролова уже приходила в голову Бурьяна: очень уж она была соблазнительна. Но, логически рассуждая, он понимал, что такого обвинения он предъявить Фролову не может. У того не было ни мотива, ни возможности это сделать. Даже не догадываясь, почему он это говорит, Бурьян все же повторил вопрос Жаркова Глебовской:

— А откуда стреляли, Людмила Павловна?

— По-моему, из сада или с дорожки у нашего дома. Я уже говорила об этом на следствии.

— Я знаю. А если точнее, справа или слева от калитки?

— Определенно справа. Слева почти вплотную примыкает дом Пермякова. Он — пенсионер, овощами на рынке торгует. Маркарьяна не знает, да у него и ружья нет.

— Он вышел, услыхав выстрелы?

— Он вышел уже потом, а когда я выбежала, у тела стояли незнакомые мне мужчина и женщина. Она сейчас же побежала звонить в милицию. Я говорю: «Надо сначала „скорую“ вызвать». А он мне с какой-то непонятной ехидцей: «Нечего здесь „скорой“ делать. У парня полголовы картечью снесло».

— Мы их уже допросили, — сказал Бурьян, не называя ни Фролова, ни Пивоварову. — Следствие идет, и мне кажется, какие-то шансы у вашего мужа есть. Ждите.

Он знал, что не должен был этого говорить Глебовской, но в виновность ее мужа не верил и сам.

10.

Недоброжелателей у Глебовского на заводе было немало. Безжалостный к лентяям и лодырям, пьяницам и прогульщикам, он лишал премии и даже немедленно увольнял с работы, несмотря на текучесть кадров. Надо отдать справедливость Жаркову: преданный своей версии, он тем не менее дотошно допросил всех наиболее обиженных главным инженером. Но кто-то был в гостях в этот злополучный субботний вечер, кто-то предъявил билет в кино, а уволенные за прогулы и работавшие ныне в мастерских местного свияжского кладбища давно забыли о своей обиде. Никто из них так и не понял, почему их допрашивали в связи с убийством незнакомого или полузнакомого им человека. Значит, была все-таки у Жаркова мысль о возможности воспользоваться этим убийством для судебной расправы с мешавшим им главным инженером. Но мешал он только одному человеку, о котором сообщал в ОБХСС. Если бы Ерикеев докопался до истины в так и не открытом деле о сплавконторе, думал Бурьян, Жарков не пошел бы по легкому, но, видимо, ложному пути. Но именно Фролова он и не тронул: тот был очевидцем преступления, главным свидетелем против Глебовского, и незачем было вспоминать о каких-то неподтвержденных обидах.

Бурьян в который уже раз включил запись допроса Фролова.

Жарков. Садитесь, Николай Акимович. Вы были свидетелем убийства на улице Гагарина?

Фролов. Можно сказать, очевидцем.

Жарков. Расскажите.

Фролов. Я уже все тогда рассказал участковому. Жарков. На следствии можно подробнее. Фролов. В субботу вечером я вместе с водителем моей машины ужинал в кафе напротив…

Жарков. Простите, а кто ваш водитель? Фролов. Солод Михаил Михайлович. Поступил к нам водителем грузовой машины, а сейчас я его перевел к себе на легковую. Хорошие рекомендации и большой опыт. Классный водитель.

Жарков. Поближе к убийству.

Фролов. Мы поужинали, а кафе закрывалось. Я пригласил официантку Полину Григорьевну Пивоварову немножко пройтись по городу. Водитель остался в машине. Мы пошли прямо, потом свернули на улицу Гагарина.

Жарков. Почему?

Фролов. Чисто случайно. Впереди нас шли двое, мужчина в белой рубашке и женщина в темном. Я хотел было обогнать их, но Поля остановила. Не спеши, говорит, послушаем, о чем они треплются. Это Людка Глебовская со своим хахалем.

Бурьян выключил и снова включил запись. А подумал он при этом об одном странном обстоятельстве. Почему очевидцем убийства оказался именно недоброжелатель Глебовского? И почему он, живущий почти за семьдесят километров от города, захотел погулять по городу именно в тот злополучный вечер? И почему для прогулки он выбрал явно не симпатизирующую Глебовской одну из известных всему Свияжску сплетниц? И почему так же «чисто случайно» они оба свернули на улицу Гагарина именно позади Глебовской и Маркарьяна?

А запись допроса тем временем продолжалась.

Жарков. Вы так близко шли, что можно было все слышать?

Фролов. Они не стеснялись нас или не видели. Он все о любви говорил, настаивая, чтобы Людмила ушла от Глебовского. А она уговаривала, чтобы он сдержаннее вел себя. Если вдуматься, просто боялась ревнивых припадков мужа. Жарков. Вы близко знаете Глебовского? Фролов. Бок о бок работаем. Вспыльчив, зол, ревнив, мстителен. Со злобы на все способен.

Жарков. А из ревности?

Фролов. А вот послушайте. Сижу я как-то у него на приеме. У самой двери сижу, а она приоткрыта была. В кабинете же у него никого. Он спиной ко мне стоит и по телефону во весь голос кричит. Жену костит, как мужик на рынке… Шлюха, говорит, ты подзаборная! Армяшку своего брось, а то я ему жить не дам. А ведь это, товарищ следователь, прямой намек.

Жарков. Кто-нибудь, кроме вас, был в приемной?

Фролов. Кроме меня, никого. Но меня он не принял. Сказал, что занят.

Жарков. А вы жену его знаете?

Фролов. Не знаком: они в гости к себе не зовут. Да вы многих поспрошайте, баб особенно. А в субботу, когда она со своим армянином домой возвращалась, он у калитки ее, как девку, облапил.

Жарков. Как же вы сумели их разглядеть в темноте?

Фролов. А мы тихонько за ними шли. Приглядывались.

В кабинет прокурора вошла Левашова. Бурьян тотчас же выключил магнитофон.

— Напрасно вы его выключили, — проговорила Верочка. — Я сама люблю вновь и вновь прослушивать уже сказанное на следствии. Как-то по-новому воспринимаешь мелочи — обмолвки, неточности, интонации. Причем не только у допрошенного, но и у допрашивающего.

— Интересно, кто из них лжет? — Бурьян рассуждал вслух. — Глебовская и на меня произвела приятное впечатление. Как на мужчину, или скажем иначе — просто на человека. Но я ведь не просто человек, я в данном случае и следователь. Не говоря о Пивоваровой, Фролов, например, посоветовал: «А вы наших баб расспросите». Жарков и расспросил. Жена Пермякова, которая, кстати, даже не разговаривает с Глебовской, прямо обвиняет ее в неверности мужу, а Дульская — в излишней кокетливости с Маркарьяном.

— Жена Пермякова — злонамеренная и ограниченная мещанка, готовая оклеветать кого угодно, кто ей не нравится. Пермяков даже порекомендовал Жаркову не вмешивать ее в дело Глебовского, но Жарков словно специально подбирал именно таких свидетелей. Почему из всех участниц драмкружка в Доме культуры он выбрал Дульскую? Потому что она играет те же роли, что и Глебовская, причем играет их гораздо хуже. Ну, а теперь включите-ка окончание допроса Пивоваровой. Последних реплик совершенно достаточно.

Бурьян пропустил часть катушки, потом включил звук. Раздался чуть хрипловатый женский басок.

Пивоварова. Мы почти крались за ними, даже прижимались к забору, неслышные и невидные.

Жарков. Зачем?

Пивоварова. Люблю за чужими романами подглядывать. Дело женское. Занятно.

Жарков. Роман этот закончился трагедией. Вы видели?

Пивоварова. А то нет? Потеряла Людка такого хахаля…

Жарков. Вы знакомы лично с Глебовской?

Пивоварова. Лично? Нет. Видела как-то у нас в кафе.

Жарков. С кем?

Пивоварова. С мужем. Она выпендривалась, мужиков приглядывала. А он сидел злющий-презлющий. Должно быть, предчувствовал, что под суд пойдет.

Жарков. Вы в этом уверены?

Пивоварова. А кого же судить? Все уверены. Посидите у нас, наслушаетесь.

Левашова закрыла магнитофон. Сказала скорее с грустью, чем с насмешкой:

— Я присутствовала на этом допросе и рискнула заметить Жаркову, что такие свидетели не вызывают доверия, он мне в ответ: учитесь, мол, девушка, отличать спорное от бесспорного.

— Вот и я учусь, — вздохнул Бурьян.

11.

Запутавшись в сложностях своего первого в этом городе дела, прокурор вызвал к себе Ерикеева из ОБХСС. Тот не заставил себя долго ждать. Доходный дом купца Оловянишникова строился как палаты для обеспеченных, его многокомнатные квартиры-близнецы соединялись друг с другом, разделенные только просторными лестничными клетками, в центре которых подымался такой же просторный лифт. Поднимись с этажа на этаж, сверни направо или налево с площадки с итальянским окном — и попадешь в нужный тебе отдел любого родственного твоему ведомства.

— Интересно, зачем это я тебе понадобился? — спросил Ерикеев, открывая дверь. — Как прокурору или как другу студенческих лет?

— С другом студенческих лет я охотно пойду в «обжорку», а сейчас ты мне нужен по делу.

— Так Глебовский в государственных хищениях никак не повинен.

— Сядь, — сказал Бурьян, — и подумай. Где-то наши с тобой следовательские пути пересекаются.

— Пожалуй, я догадываюсь. На Фролове.

— На Фролове, угадал, — сказал Бурьян. — Чем вызвана его злоба к Глебовскому? Что инженер написал о нем в ваше ведомство?. В чем он подозревал его?

— Образно выражаясь, в фабрикации «мертвых душ». А конкретно — в систематических приписках в платежных ведомостях сплавщиков нескольких лишних фамилий. Деньги в заводской бухгалтерии он получал сам, сам же и расплачивался с рабочими. Все это разные люди, набранные Фроловым в окружающих деревнях, по существу шабашники, не числящиеся в штатах завода, работают посезонно от весны до осени, а потом разъезжаются кто куда в зависимости от местожительства или другой работы. Мы нашли этот метод порочным, допускающим возможность злоупотреблений, и директор с нами согласился, сообщив о том, что вопрос о сплавщиках ставился уже на парткоме Глебовским и с будущего сезона наем их будет проводиться под наблюдением отдела кадров завода.

— Что же вы предприняли для проверки Фролова? Ведь он уже работает так от сезона к сезону, — спросил Бурьян.

— Кое-что предприняли, но, боюсь, поздновато. Проверили список сплавщиков по платежным ведомостям и нашли пять «мертвых душ». Эпитет этот, между прочим, придумал Глебовский, и о них я и говорил с ним после его ареста. Но Фролов вывернулся. Мы явились к нему сразу же, но, видимо, он успел подготовиться. Должно быть, уже после заседания парткома. Нам же он показал готовый приказ об увольнении их за систематические прогулы. Вызвал их специально: они еще не успели уехать из общежития. Но тут обнаружилось одно загадочное обстоятельство. В общежитии они прожили всего четыре дня, якобы перебрались сюда из палатки. А о палатке этой, оказывается, знал только Фролов и указать ее нам не смог, сказал, что разобрали за негодностью.

— А что говорят сплавщики? Ведь на реке-то этих видели?

— Мнутся. Кто говорит — видел, кто — нет. А в общежитии пили, мол, крепко. Жилье обмывали.

— Сколько лет заведует сплавконторой Фролов?

— Восьмой год.

— И только сейчас Глебовский обнаружил «мертвые души»?

— А Глебовский пришел на завод только в прошлом году, — сказал Ерикеев и подтянулся: перед ним сидел уже не университетский товарищ, а прокурор города.

— Сколько у нас зарабатывает сплавщик? Не меньше любого бригадира трактористов на лесосеке. И хотя те штатные, заводские, все равно не меньше. А пять-шесть «мертвых душ» за сезон — это не один десяток тысяч. А за восемь лет?… То-то. А вы прекращаете дело, капитан Ерикеев, потому что вас провел за нос жулик, подсунувший вам пятерых алкашей.

— А мы его и не прекращали, ваше превосходительство, — Ерикеев все-таки не забывал о студенческой дружбе, — расследование продолжается. Мы не трогаем Фролова. Пока. Пятеро алкашей стоили ему пять сотенных, а сколько он нажил на них, уже известно. Известна и цена «мертвых душ» за прошлые годы. Остались неподсчитанными лишь первые два сезона, но как только найдем всех «живых», подсчитаем и «мертвых». Жди, Андрюшенька, это действительно десятки тысяч. И скоро чичиковская эпопея в ее современном варианте, пожалуй, ляжет к тебе на стол, изложенная на языке профессиональных юристов.

— Что значит «скоро», Миша? Если бы ты знал, как мне это нужно.

— Я и знаю. Потерпи недельку. Канцелярская работа, бухгалтерская. А подсчитывать некому, людей у меня не больше, чем у тебя.

— А пока это тормозит дело Глебовского. Может быть, будущее дело Фролова раскроет нам и тайну убийства Маркарьяна. Я ведь не из-за Кострова пересматриваю обвинение Глебовского в этом убийстве. Не выслуживаюсь перед начальством, как думает Соловцов.

— Соловцов мыслит теми же категориями, что и Вагин. Римское право: кому выгодно. Но убийство Маркарьяна, оказывается, выгоднее Фролову, чем бывшему главному инженеру. Мотив сильнее. Однако будущее дело Фролова само по себе еще не снимает обвинения с Глебовского. Вся твоя трудность в том, что Фролов, как показывают обстоятельства убийства, сам не мог быть убийцей. Алиби его неопровержимо.

— Но убийство можно инсценировать. Фроловское хитроумие и крупная сумма денег легко это позволят, — сказал Бурьян.

— Так ищи пока фактического убийцу. Мотив у тебя уже есть. Полдела сделано.

— Я и найду, если мне не будут мешать, — заключил Бурьян.

Но ему мешали. Едва ушел Ерикеев, как позвонил из области Вагин:

— Что у тебя с делом Глебовского?

— Дело пересматривается.

— Тянешь. Непристойно медленно тянешь.

— С разрешения Кострова.

— Костров не один в обкоме. Есть бюро.

— Ты же не будешь ссориться с Костровым. Тем более, что твой нажим не принципиален.

— Допустим, — смягчился Вагин. — Значит, виновным Глебовского ты не считаешь, если затянул дело.

— Не так уже затянул. Всего неделя. К тому же выяснились любопытные обстоятельства. Следствие Жаркова целиком ошибочно.

— Интересно. Может быть, расскажешь?

— Это не телефонный разговор.

Вагин закончил недовольно:

— Ладно. Расскажешь потом.

Поторопись. Осложнения продолжались. Уже на следующее утро прокурора вызвал к себе секретарь горкома Кривенко. Принял он его сразу, ждать не заставил, но встреча началась сухо и неблагоприятно.

— Мною получено коллективное письмо рабочих Свияжско-го комбината о деле бывшего главного инженера Глебовского. Семьдесят подписей. Ознакомьтесь.

Секретарь протянул письмо Бурьяну. Тот прочел:

«Дело по обвинению бывшего главного инженера завода Глебовского в убийстве директора заводского Дома культуры тов. Маркарьяна, рассмотренное и законченное следствием, а также уже утвержденное бывшим прокурором города, а ныне областным прокурором тов. Вагиным, до сих пор не передается в суд и когда будет передано, новый прокурор тов. Бурьян не сообщает, хотя весь город об этом гудит и волнуется. Преступление возмутительное и требующее немедленного судебного разбирательства. Очень просим вас разобраться в этой канители и призвать тов. Бурьяна к порядку, чтобы он работал, а не бездействовал, откладывая со дня на день судебный процесс».

Бурьян молча вернул письмо секретарю горкома.

— По-моему, вы должны говорить, а не я, — сказал тот.

Бурьян отлично понимал, из какого источника поступают жалобы к Вагину и это письмо секретарю горкома, какими мотивами они продиктованы и кто лично в этом заинтересован. Подумав немного, он ответил:

— Дело, именуемое в письме законченным и утвержденным, не закончено и не утверждено. Бывший следователь тяжело заболел и не написал заключения, а нынешний прокурор области ничего не утверждал, предоставив мне самому решить вопрос о передаче дела Глебовского в суд. Ну, я и решил.

— Потянуть время?

— Поскольку это не юридический термин, я на него не отвечу. А решил я пересмотреть дело. Следствие продолжается. Глебовский еще не обвинен, и я думаю, что обвинен он не будет.

— А если мы обсудим это письмо на бюро горкома? Что вы скажете?

— На бюро?

— Допустим.

— То же самое, что сказал и вам. Я прокурор, пока еще с работы не снят и несу всю ответственность за следствие. А оно еще не закончено.

Глаза Кривенко чуть потеплели.

— Вы правы, конечно, и оказались гораздо решительнее и проницательнее, чем я думал, — сказал он.

— Могу ли я вас спросить: почему?

— Вы ни разу не сослались на Кострова и на его разговор с вами, и понимаю, что вы оправдываете Глебовского не из карьерных соображений. Письмо я передаю вам. Ознакомьтесь и отвечайте.

— Хорошо, я отвечу. Сразу же. А если уж говорить о проницательности, то я почти уверен, что оно инспирировано одним лицом и продиктовано страхом перед разоблачением. Кстати, больше половины рабочих не подписались под этим письмом: далеко не все на заводе убеждены в виновности своего главного инженера. Тайна следствия вынуждает меня умолчать пока о его результатах, но могу вам определенно сказать, что преступление хитро задумано и умело совершено, а мотив его не ревность, а тот же доводящий до ужаса страх.

На этом и кончилось еще одно осложнение, мешающее Бурьяну.

12.

Фролов был не просто жуликом, а крупным хищником, действительно хитроумным мастером незаметного обогащения за счет государства. Начал он с детства в Смоленске в годы после первой мировой войны, ловко воруя у школьников учебники, завтраки, а иногда, если это удавалось, и деньги. В семье мелкого продавца его поведение не считалось пороком, и он, не спеша, воровал и копил. Шли нелегкие годы сельскохозяйственного и промышленного строительства, Фролов, не попав в вуз, работал маленьким счетоводом в Седлецке на ниве сельскохозяйственной кооперации. Однако и тут, где большими деньгами не пахло, все же ухитрился «приработать» несколько тогдашних тысяч, научившись ловко подделывать чужие подписи. Но в конце концов попался, был судим и угодил в тюрьму на несколько лет. Похищенные деньги у него отобрали, да он особенно и не грустил: хотелось большего. Не читая «Золотого теленка», он мечтал о миллионе. Только у него не было ни обаяния Остапа Бендера, ни способностей «великого комбинатора». Миллион ему лишь мерещился.

Случилось так, что его судимость состоялась всего за несколько месяцев до начала войны, когда из Седлецка его перевели в смоленскую тюрьму. После ожесточенного сражения под Смоленском гитлеровцам 16 июля 1941 года удалось ворваться в город. Все осужденные уголовники были тотчас же освобождены, а судебные дела их переданы в гестапо. Многие стали полицаями. Мухин, отбывавший заключение за вооруженный грабеж в сберкассе, получил высокое назначение в гестаповской карательной администрации, а вот Фролова оккупанты недооценили: бывший счетовод советской потребительской кооперации заслужил только местечко делопроизводителя в городской управе. Правда, и здесь можно было поживиться на взятках и подачках, но до миллиона было далеко, как до господа бога в лице местного гауляйтера.

В конце концов оккупанты, ищущие агентов для борьбы с партизанскими группами, рассеянными вдоль железных дорог, ведущих к Смоленску, забросили Мухина и Фролова в лес для присоединения к одному из таких партизанских отрядов, конечно, с фальшивыми документами и легендами. В скитаниях по лесу Мухин сфабрикованные документы потерял, но Фролов сохранил и поддельную бумажку, и деньги. Случай свел обоих с отрядом Глебовского, и судьба их известна. Но даже при воссоединении с наступающими советскими войсками припрятанные деньги Фролову удалось сохранить.

Война, как это ни странно, оказалась для него источником дальнейшего обогащения. Гражданская специальность Фролова привела его в интендантскую часть, и первым его трофеем была продажа грузовика с американской тушенкой. Купил ее некий Шинберг, интендант в капитанском звании, тут же реализовавший покупку на черном рынке в освобожденном Смоленске. Жулик жулика видит издалека, и Шинберг сразу же оценил Фролова. Аферы по искусно подделанным документам продолжались безнаказанно. В конце войны оба интенданта-мошенника орудовали в тылах Советской Армии в Германии, вывозя все, что удавалось похитить в брошенных немецкими богатеями поместьях: от трофейных автомашин до фарфоровых сервизов. Но вот на мине где-то в Силезии подорвался вместе с автомашиной Шинберг, Фролову же повезло. Все похищенное двумя интендантами с липовыми документами перешло в руки перекупщиков в тыловой Одессе, в Киеве и даже в Москве.

Первая же деноминация советской денежной системы, ограничивающая сумму обменивавшихся денег, буквально в одну ночь разорила Фролова. Не мог же он явиться в обменный пункт с огромным венгерским чемоданом, до застежек набитым денежными кредитками — уж сколько их там было, он не считал, но больше миллиона наверняка. И расстался он с ними у мусорного ящика в первом же проходном дворе на Арбате, даже не вздохнув и не обернувшись. Был миллион, нет миллиона. Что поделаешь, ведь Остап Бендер, потеряв столько же, тоже не плакал.

В этом же дворе у тех же мусорных ящиков он и встретил Мухина с чемоданом такого же объема. Встретил впервые с того дня, когда они расстались в разделившемся партизанском отряде. Встретились, узнали друг друга — дворовый фонарь позволил, — остановились.

— Фрол? — спросил Мухин.

— Я, — сказал Фролов.

— Выбросил свои?

— Выбросил. Не идти же сдавать.

— Верно. Подожди-ка меня, я свои с чемоданом оставлю. Да и свой брось, на черта он тебе сдался.

Потом они сидели в ресторанчике на Арбате, пили зеленый грузинский тархун — водки в продаже тогда еще не было — и обменивались воспоминаниями.

— Много выбросил? — спросил Мухин: тогда еще он был Мухиным, а не Солодом. И шрама на лице у него не было.

— Не считал. На всю жизнь хватило бы.

— Настоящие?

— А ты думал? Кровные.

— А у меня, брат, с гитлеровской печатной фабрики. В гестапо из сейфа взял, когда наши покровители домой драпали. Для хождения в оккупированных советских землях предназначались. И здесь действовали: немцы печатать чужие деньги умели.

— Почему ж ты с гостями не драпанул? Такой бы им пригодился.

— А я, мужичок, уже понял, что им конец. Что бы я в Германии делал? В лагере для военнопленных сидеть или в шпионскую школу податься? Их американцы вдоволь настроили. Только работа эта не по мне. Влипнешь в конце концов — «смерш» не храм Христа Спасителя. Сам пропитаюсь. Независимо.

— Можно сберкассу взять, если сумеешь. Тебе это раз плюнуть.

— А что? — равнодушно отмахнулся Мухин. — И возьму, если случай представится. Но ведь и другие способы есть. Трофейных машин сейчас много. Своих еще не строим, а по улицам не пройти. То «хорх» обгонит, то «майбах» или американские «форды» да «шевроле». У «Метрополя» посмотри, сколько «линкольнов» стоит. Ну те, что с собачкой на радиаторе. Взять такой что чихнуть умелому человеку. Взял да и гони на юг. Там с хода купят.

— В долю берешь? Не обману.

— Трусоват ты, Фрол. Не сгодишься.

«Трусоват, — подумал Фролов. — Мухин прав. Большие деньги без риска не подберешь, а рисковать так, в открытую страшно. Посижу где-нибудь в артели или на периферию подамся. Толкачом на завод или при колхозе каком с шабашниками. Даровые деньги везде можно найти, если на ротозея либо на жулика набредешь. Нет, с такими, как Мухин, лучше не связываться. Время терпит».

То была последняя встреча Фролова с Мухиным, пока тот не явился в сплавконтору свияжского лесопромышленного завода в лике Солода Михаила Михайловича весной этого года.

13.

Заседание парткома комбината открылось после обеда в директорском кабинете. Присутствовали, кроме членов бюро, все начальники отделов во главе с Глебовским. Заседание открыл секретарь парткома Саблин, человек хлипкий, юркий, все на заводе знающий и всюду поспешающий, как и положено старательному секретарю, хорошо ладившему и с горкомом и с обкомом.

— У нас, товарищи, один вопрос: о сплавщиках, работающих посезонно и не состоящих в штате. Вопрос поставлен главным инженером Глебовским, — начал он и умолк.

— А на черта лысого нам эти сплавщики, — воспользовался паузой плановик Косых, грузный, лысый и в противоположность Саблину медлительный и неторопливый. — Сплавляют они лес с обеих лесосек? Сплавляют. Справляется с ними Фролов? Справляется. Так чего же нам в эту кутью влезать?

— Тебе слово, Глебовский, — сказал секретарь.

Глебовский, не подымаясь, задумчиво заговорил с места:

— Сплавщики нам нужны. Река в этих местах бурная, порожистая, быстрая. Только в заводях тихо. Но промышленный лес не может накапливаться в заводях, а катером его по реке не спустишь. Значит, без сплавщиков мы обойтись не можем. В штаты, однако, их не зачислишь: зимой им делать нечего, зимой грузовиками обходимся, отчего производительность на три-четыре месяца в году неизбежно падает. Железнодорожную ветку нам пока строить не разрешают: сплавные сезоны выручают с избытком. Вот вам и предыстория сплавки и сплавконторы. Завконторой набирает рабочих сам, ищет умельцев с других рек, шарит по деревням, ему известным, да и расплачивается сам, сдельно конечно.

— А чем плохо это? — перебил кто-то. — Всюду так, где реки порожистые.

— Не всюду. Плохо то, что коллектива у нас нет. Единого. Сплавщики на отлете. Живут в общежитии летней постройки, зимой пустующем, отдельно обедают, отдельно гуляют. Ни по фамилиям, ни в лицо на комбинате их никто, кроме Фролова и поварихи, знать не знает, даже трактористы с лесосеки.

— Что верно, то верно, — сказал бригадир трактористов Фомин, — отмежевались они от вас, да и мы на дружбу не лезем. Из комсомольского возраста они давно вышли, люди пожилые, солидные. Да и промеж себя не дружат, на каждом плоту свои, обособленно и живут. Где ты их только набираешь, Фролов?

Фролов откликнулся неохотно и зло:

— Главный инженер ведь сказал где. По деревням у сплавных рек ищу. Это новых. А старые сами весной приходят. Да и не так уж много их у нас, чтобы вопрос на партком выносить.

— Потому и выношу, что отдел кадров не вмешивается, — возразил Глебовский. — Без контроля отдела кадров набираете рабочих, Фролов. Мне скажут, что так издавна повелось, ну, а я скажу, что плохо ведется, тем более, если издавна. «Мертвые души» могут появиться в платежных ведомостях, по которым расплачивается Фролов с плотовщиками. Я не обвиняю Фролова, он старый работник комбината, а такими обвинениями с ходу без проверки бросаться нельзя, но предлагаю отделу кадров вызвать, а если это помешает сплаву, то проверить на месте наличие всех работающих у нас плотовщиков и сверить их фамилии с платежными ведомостями сплавконторы. Одновременно я лично считаю нужным сообщить в городской ОБХСС о необходимости такой же проверки и за несколько прошлых сезонов. Если возможно хищение государственных средств, а при таком порядке найма и расплаты оно вполне возможно, то вмешательство городской прокуратуры необходимо. Пусть Фролов не обижается. Никакой тени на него я не бросаю, но интересы государства — это интересы государства, и мы оба с ним обязаны их блюсти.

Все сидели молча, не глядя друг на друга, ничего не добавив к сказанному.

Саблин лаконично изложил резолюцию:

«Поручить завсплавконторой тов. Фролову передать отделу кадров все анкеты и трудовые книжки работающих в нынешнем сезоне сплавщиков, а главному бухгалтеру тов. Микошиной сверить их фамилии с фамилиями, проставленными в платежных ведомостях сплавконторы. В случае расхождений главному инженеру тов. Глебовскому связаться с городскими органами Министерства внутренних дел».

Расходились по-прежнему молча. Репликами не обменивались.

14.

Фролов приехал из города на грузовике. Сам правил. Было уже поздно, и Солод мирно похрапывал на койке. Фролов зажег лампу, вынул из шкафа неначатую бутылку водки и соленый огурец. Выпил стакан и крякнул:

— Кха!

Солод проснулся:

— Откуда так поздно? И сразу за водку. Налей и мне. Рыба жареная осталась?

— Осталась, если ты не сожрал.

Солод присел к столу, как и был, в подштанниках. Сочувственно взглянул на чем-то расстроенного приятеля.

— Где был, корешок? Случилось что?

— Случилось. Докопался Глебовский. Сегодня на парткоме потребовал проверить по трудовым книжкам плотовщиков платежные ведомости. Нет ли приписанных «мертвых душ». Тоже мне Чичиков, сволочь!

— Чичиков это ты, корешок. «Мертвые души»-то у тебя. И много ли будет?

— Никого не будет. Порядок.

— Спроворил?

— В двух деревнях по реке пятерых нанял. Тыщу рублей за спектакль выложил. Трудовые книжки раздал с фамилиями, под которыми они, мол, у меня плотовщиками работали. Ну, да поварихе еще сотенную, чтоб своими признала. А трудовые книжки на всю сплавную братию придется завтра в отдел кадров свезти: партком требует. А там сверят с ведомостями, и все чистенько, как из прачечной.

— А плоты кто вместо них гонять будет?

— Никто. Я их за пьянку в общежитии с мужиками уволю. И к мордам их привыкнут, когда менты выспрашивать начнут, кто лишний зарплату получал.

— Так у тебя норма сплавки понизится, — сообразил Солод.

Фролов уже с улыбочкой еще водки выпил.

— Не снизятся. Занижены они у меня, потому люди и работают с превышением на сто и больше процентов. Нажму, и еще превысят.

— И с каждого сдерешь?

— Ну, там уж по грошику.

Солод, давно уже все понявший, а видимо, и присмотревшийся, как Фролов маневрирует, захихикал для вида, а может быть, и с расчетцем:

— Знаю я твои грошики. За семь лет у тебя, наверное, полмиллиона накоплено.

— Не считал.

— А прячешь где?

Фролов промолчал, а Солод добавил хитренько:

— Все равно узнаю. И поделимся, говорю. Честно, по-каторжному. Все равно смываться придется.

— Рано об этом. Глебовский у меня в голове. Как бы избавиться от него, заразы. Закопает в конце концов.

— А мы его к ногтю, — сказал Солод. — Тыщ десять дашь, причешу. Раз хлоп, два в гроб. И на твоих плотовщиков все свалим. Сначала, конечно, алиби себе обеспечим.

Вздохнул Фролов:

— Не поможет алиби: мотив у меня.

— Не будут искать мотив у старого партизана. Вон ты на карточке красуешься с усами, как у Буденного. Партизан Фролов в отряде капитана Глебовского.

Солод поднес лампу со стола к стенке, где красовалась в рамке увеличенная фотокарточка партизанской группы в лесу у брошенной сторожки лесничего.

— Когда это вас снимали?

— Почему вас? Там ты тоже есть. С краюшка рядом с Костровым стоишь. Перед тем как разделиться, нас и запечатлели.

У Солода рука дрогнула. Оглянулся, нашел, швырнул фотографию в рамке нор стол так, что стекло зазвенело.

— Что ж ты молчал, гад мышачий?

— Так тебя на снимке ни один мент не узнает.

— Сжечь эту пакость сейчас же! — Солод сорвался в крике.

— Нельзя сжечь. Пока нужна она здесь как визитная карточка.

Солод вынул фотографию из рамки, достал финку из куртки, висевшей на спинке стула, и ровненько отрезал край снимка.

— Вот и Кострова отрезал, — огорчился Фролов.

— Дай спички!

— Сунь в печку. Там уйма бумажного хлама. Только сейчас жечь не надо. Подозрительно: ночь. Мало ли что жгут. Запалим, когда похолодает.

Солод допил водку и снова на койку брякнулся. Не прошло и минуты, как он захрапел. А вот Фролову не спалось. Думал, сопоставлял, комбинировал. А наутро с красными от бессонницы глазами сказал опохмелявшемуся Солоду:

— Дам тебе десять тыщ, Мухин. Только не за Глебовского.

— А за кого? — насторожился Солод. Даже за Мухина не одернул.

— Обдумаю все — узнаешь.

15.

Подымаясь к себе, Бурьян заглянул в бывший кабинет Жаркова, где теперь работала Верочка.

— Есть новости, Андрей Николаевич, — сказала она. — Нашла мальчишек, которые возле Глебовского суетились, когда он патроны для охоты заготовлял. Они у него в специальном ящичке хранятся. Ну и разгорелись у мальчишек глаза: стащили четыре патрона. Оба из четвертой средней школы. Перешли в восьмой класс. Олег Пчелкин и Виктор Хохлик.

«Двигаем», — подумал Бурьян и прибавил:

— Надо еще, чтобы они сознались. Вы хоть расспросили их, прежде чем к нам вызывать?

— Конечно. Все расспросила. Сначала бычились, а узнав, кто вы, раскололись сразу. Гипноз ваших спортивных доблестей подействовал. Тогда совсем ребятишками были, а слухи помнят. Да они оба сейчас в приемной у вас сидят.

Бурьян прошел к себе и увидел двух крепких пареньков лет по пятнадцати. Оба так и сверлили его глазами, а в глазах застыло напряжение, как у спринтеров на стометровке.

— Ко мне, ребята? — спросил он.

— К вам. Нас Вера Петровна прислала. Вы тот знаменитый Бурьян?

— Тот.

— Говорят, вы в школах, в городах, где работаете, физкультурой занимаетесь?

— И у вас займусь, когда дело закончу.

— Нам бы кролем выучиться плавать. Или брассом.

— Так по вашей реке не поплаваешь.

— У нас в трех километрах заводь большая. Туда по вечерам на рыбалку ходят.

— Будет время, и мы сходим. Научу вас обоих плавать — мастерами станете. А сейчас по делу поговорим. Но запомните: с одним условием — правду и только правду.

Теперь у обоих в глазах была готовность спортсменов на тренировке.

— Спрашивайте, — сказал Хохлик.

— Это вы четыре патрона у Глебовского сперли?

— Мы. Хохлик взял два, и я два, — сказал Олежка Пчелкин, веснушчатый парень с короткой челкой. Сказал охотно, не запинаясь.

— Давно?

— Недели за две до ареста дяди Илюши.

— И что же вы с ними сделали?

— Витькины два мы израсходовали. По воронам били из отцовской двустволки. Я попал, а Хохлик промазал.

— Верно, — подтвердил Хохлик. — У меня меткости нет. Будете нас учить, постараюсь не мазать. У пятиборцев как? По движущейся цели стреляют или по тарелочкам?

— Со стрельбой погодим, — возразил Бурьян. — Скажите лучше, куда другие патроны дели?

— Так первые два мелкой дробью были набиты, бекасинником, а другие два картечной, крупнющей. Побоялись. Так у нас их Солод забрал. Где-то побоку шлялся.

— Это какой Солод? — заинтересовался Бурьян.

— Да водитель фроловской легковушки. Перекошенный такой, бородатый. По лбу до бороды шрам, как топором хрястнули, — пояснил Пчелкин, он был разговорчивее угрюмого Витьки. — Сказал, что стрелять в городе милиция не разрешает, а патроны забрал. Хозяину, говорит, отдам, и чтоб, мол, держали мы язык за зубами, а то донесет. Есть, говорит, такая статья в уголовном кодексе. По ней, дескать, и малолетних берут за стрельбу в городе.

— В городе, конечно, стрелять нельзя, — предупредил мальчишек Бурьян, — и у отцов брать охотничьи ружья тоже не следует. Это я вам как прокурор говорю. Ждите меня в школе: вот дело закончим, я поговорю с вашим директором, и мы спортивный кружок оборудуем. Ждите, я никогда не обманываю.

Ребята отступили к двери, стараясь не поворачиваться к Бурьяну спиной. Обоим явно хотелось поговорить о Глебовском, но Бурьян был уже не будущим «дядей Андреем», а прокурором города, мальчишки же всегда уважают прокуратуру и уголовный розыск, хотя бы по детективным романам.

— Будете проходить мимо комнаты номер шесть, скажите Вере Петровне, чтобы ко мне зашла. И, если может, пусть не задерживается, — попросил Бурьян. Звонить ей по свияжскому телефону ему не хотелось.

«Сказать или не сказать Верочке о своих подозрениях? — размышлял он. — Ведь подозрения еще не доказательства. Но Верочка не только самостоятельный следователь, выезжающий с инспекторами уголовного розыска по вызовам дежурного по городу, но и имеет отношение к расследованию дела Глебовского. Пусть пока еще только подозрения, но сказать все равно надо». Однако первой начала Верочка:

— Есть еще новости, Андрей Николаевич. Звонил Соловцов, которому я передала подобранный мной спичечный коробок, что Жарков в окошко выбросил. Установили его предполагаемого владельца. Он действительно приехал из Риги. Еще весной приехал, месяца за три до ареста Глебовского. По фамилии Солод. Живет на квартире у Фролова, у него же и работает водителем легковушки.

— Кажется, мы нашли убийцу, Верочка.

16.

— Я думаю, что пресловутое дело Глебовского является фактически инсценировкой убийства, — продолжал Бурьян, — а режиссером ее был Фролов, единственный человек на заводе, у которого был мотив для такой инсценировки. Вы знаете о заседании парткома, на котором Глебовский выступил фактически с обвинением Фролова в приписках, сделанных в платежных ведомостях сплавщиков?

— Конечно, знаю и протокол этот читала, но Жарков запретил мне им заниматься: незачем, мол, беспокоить бывшего партизана, у которого, дескать, и наглядное свидетельство есть — фотокарточка его партизанской группы. Карточку эту я видела, и снят он на ней вместе с нынешним секретарем обкома Костровым. И сказал Фролов мне, что у Кострова есть такая же карточка и что прошлое его, Фролова, чисто, хотя он и находился одно время в заключении по ложному доносу в Седлецке. Я все же, несмотря на запрещение Жаркова, побывала в Седлецке и порылась в архивах. Что же оказалось? Арестован был Фролов не за антисоветскую деятельность, а за хищения в сельскохозяйственной кооперации с помощью подложных документов и амнистирован без восстановления в должности. А когда я сказала об этом Вагину, он только рукой махнул: зачем я не в свои дела суюсь, Жарков, мол, знает, что надо делать, и разберется. Ну, вы сами понимаете, что к Жаркову я уже не пошла.

Не отвечая, Бурьян позвонил в сплавконтору.

— Фролов слушает, — прозвучало в трубке.

— Бурьян говорит. Да, прокурор. И это верно. Мало того, что вы рассказали Жаркову, дело ведь пересматривается. Да, необходимо кое-что уточнить. Когда можете сегодня приехать? Через час. Хорошо, жду. Думаете за Пивоваровой заехать? Отлично. Не будем ее тогда повесткой беспокоить. Значит, порядок? Тогда до встречи.

Бурьян положил трубку и через междугородную вызвал область:

— Соедините меня с первым секретарем обкома. Доложите, что звонит прокурор из Свияжска. Нет, с областным прокурором мне разговаривать незачем. Скажите, что звоню по делу Глебовского. Да-да, он в курсе.

Костров откликнулся очень быстро:

— Товарищ Бурьян? Слушаю. Что новенького?

— Могу вас порадовать, Аксен Иванович. Следствие хотя еще не доведено до конца, но у меня уже налицо ряд существенных доказательств невиновности Глебовского. Да, стрелял не он. То была инсценировка убийства, хитро и умело продуманная. Кто виновен, пожалуй, уже знаю. И в связи с этим у меня к вам несколько вопросов. Не удивляйтесь: все вопросы относятся к вашему партизанскому прошлому. Первый: у вас есть фотокарточка партизанской группы Глебовского?

— Есть. Не при себе, конечно. Снимал нас прилетевший на самолете фотокорреспондент из Москвы. На другой день мы, разделившись, вышли на соединение со своими: артиллерия уже бухала где-то вдали. Да, вот еще кое-что. Перед разъединением пришли к нам двое в лесу, один с бумажкой от руководителя городского подполья, другой без документов. Мухиным назвался, а документы потерял, говорит. Может, и вправду потерял: в боях всяко бывает. Но Глебовский построже — расстрелять, мол, и все. А мне жаль стало парня, глупо ни за что людей в расход пускать. Со своей группой в поход по болоту взял, по дороге, говорю, проверю. И проверил, когда он наш десяток на шоссе к гитлеровским броневикам вывел. Мы и очухаться не успели, как нас по рукам и ногам колючей проволокой связали. А я лежу, носом в мокрый торф уткнувшись, и слышу: «Эрханген», — говорят. А гауптман ему: «Кейне цейт, эршиссен». Кумекаю, мол, что времени у них мало, расстреляют, значит. И расстреляли. Этот парень, между прочим, которого я пожалел, редкой сволочью оказался. Каждого в голову, ну и меня так же. Только у него рука, что ли, дрогнула, а пуля по черепу прошла да волосы с кожей срезала. Ну, пока я без сознания лежал, все гестаповцы уехали. И Мухин с ними. Мухин — это тот предатель, который нас расстреливал. Он на фотокарточке рядом со мной стоит. А второго не помню, он с Глебовским ушел.

— А вы того, что расстреливал, опознать сумеете, если, скажем, здесь же в Свияжске встретитесь?

— На всю жизнь запомнил. Не ошибусь.

— Только ведь измениться он мог: возраст, скажем, лыс, борода. Много лет прошло.

— По глазам узнаю. Волчьи глаза у него, когда волк на тебя с оскаленной пастью идет. А тебе это зачем, прокурор?

Бурьян подумал, прежде чем ответить:

— Есть мыслишка у меня, Аксен Иванович. Может быть, и ошибаюсь я, а может, и нет. Ведь только такой наглотавшийся крови выродок, если бы он жил в этом городе, мог, скажем, за крупные деньги убить здесь незнакомого, ни в чем не повинного человека.

Слушавшая с разрешения Бурьяна этот телефонный разговор по другой трубке Верочка, словно сомневаясь, спросила:

— А почему вы думаете, что наш Солод именно и есть тот самый Мухин? Ведь это же, собственно, ни на чем не основанная догадка.

— Вы рассказали мне об этой карточке, что висит на стене у Фролова. Два чужака были в партизанском отряде Глебовского и Кострова. Один из них по какой-то, может быть изготовленной гитлеровцами, фальшивке проник в отряд без проверки. Другой завершил проверку предательством и расстрелами. Кто мог быть сообщником Фролова, способным на такую мерзость, как убийство по предварительному заказу? Я не вижу никого здесь ни из сплавщиков, ни из трактористов. Почему же Фролов, никого не пускавший в сожители, предоставил крышу Солоду? Значит, они были давно знакомы, и, может быть, не только знакомы, но и связаны какими-то общими гадостями. И потом, Костров говорил о волчьих глазах, а я эти глаза тоже видел.

— Где?

— На шоссе у станции я его поймал, подвезти за десятку. Ну и подвез меня до «обжорки». И, узнав, что я новый следователь, взъярился. Не люблю, говорит, с легавыми дело иметь. Тут-то я волчьи глаза и увидел. И жаргон подходящий. А в дополнение жалобу — «весь город об этом говорит» — тут же и передал: почему, мол, дело Глебовского в суд не идет? О пересмотре еще не знал, а то бы к волчьим глазам и волчья пасть приобщилась. Да и патроны ему у мальчишек отнять легче легкого было. И пыжи от патронов бросить мог, где было точно рассчитано. А спичечный коробок случайно швырнул. Уйти незаметно мог, только с дерева спрыгни да мимо противоположных заборов к машине проскользни в темноте, благо на углу она Фролова ждала.

Фролов, между прочим, явился не через час, а к вечеру, сослался на неотложные дела.

— Почему это я вам понадобился? — повысил он голос — Ведь я показания уже давал! И Пивоварова ждет в приемной — тоже в недоумении.

— Не кричите, здесь вам не сплавконтора, — оборвал его Бурьян. — Я вас спрашивать не о том буду. Почему это вы раньше один жили, жильцов не пускали, а тут вдруг жилец объявился?

— Старый кореш, воевали вместе, как же такого дружка не пустить.

— Где воевали?

Жирное лицо у Фролова словно сдвинулось. Не ожидал он такого вопроса, не ожидал, и подступил страх к горлу.

— А к чему вам знать, где воевал? — начал он вторую атаку. — На фронте, понятно. На каком, спросите? На Западном. Часть, может быть, вам интересна? Интендантская часть. Еще чего пожелаете?

Легко отразил наскок Бурьян:

— Случилось это, Фролов, уже после освобождения Смоленска, а до августа сорок третьего года вы в гитлеровской городской управе делопроизводством занимались. Так?

— Так-то оно так. Но я в должности этой партизанскому подполью помогал и в конце концов, когда уже разоблачением запахло, подпольщиками в партизанскую группу Чубаря был переброшен и от него с сопроводиловкой переправлен к Кострову. Даже в делах участвовал: понтонный мост через болото взрывали. Спросите первого секретаря обкома — он подтвердит. Он был тогда у нас политруком. Потом на две группы разделились, ну, а тут наши танки подошли, мы и воссоединились.

Уже совсем побелевший от страха Фролов все еще продолжал оправдываться:

— Здесь я и закрепился в интендантской части. До Венгрии прошел с шестнадцатым гвардейским полком. Да вы не хмурьтесь, товарищ прокурор, я всю положенную проверку в «смерше» прошел, все документы хранятся, где полагается. Орденов больших нет, но солдатскую «Славу» имею, и партизанская моя «визитная карточка» у меня на стенке висит как удостоверение личности в прошлом.

«Выкладывать ему все мои козыри или нет? — размышлял Бурьян. — Пожалуй, пока не стоит. Все равно Ерикеев его со дня на день возьмет за шкирку и в два счета расколет. Лучше уж подождать: еще спугнешь главного, и сбежит Солод сегодня же ночью. Ищи его потом по всему Союзу. Что-что, а он мне целехонький нужен. Ведь иначе и Глебовского не вызволишь, повиснет на нем жарковское следствие».

— Ну что ж, — дружески улыбнулся он Фролову, — я вполне удовлетворен разговором. Только бы мне на вашу «визитную карточку» посмотреть. Для проверки, сами понимаете, должность такая.

— Так поедемте, — обрадовался Фролов, — у меня и машина здесь. А Пивоварова вам, наверное, уже не понадобится.

Бурьян задумчиво постучал по столу пальцами. «Чего ж он раздумывает? — мелькнула мысль у Фролова. — Хорошо еще, что его „визитная карточка“, хотя и обрезанная Мухиным, все же висит на месте: пусть убедится прокурор, что у Фролова военное прошлое чисто, как струйка воды в ручье, пусть поглядит, как сидит Фролов на корточках в партизанском окружении перед аппаратом».

Но Бурьян, подумав, сказал:

— А если попозже, Николай Акимович? Подождете? У меня тоже своя машина есть. И скажите Пивоваровой, чтобы домой шла. Пожалуй, мне она действительно не понадобится. Ее показаний, данных Жаркову, вполне достаточно.

Фролов уехал совсем успокоенный.

17.

После ухода Фролова Бурьян позвонил Ерикееву:

— Как у тебя с Фроловым, Миша?

— Порядок. Меня только перепечатка задерживает. Завтра возьмем.

— Лучше бы сегодня этак в половине одиннадцатого.

— Почему такая точность?

— Мне нужно задержать обоих — и Фролова и Солода. Фролова возьмешь по своему ведомству. Солода задержит уголовный розыск. Сейчас же согласую все с Соловцовым. Предупреди людей на всякий случай, что Солод, должно быть, вооружен. У меня целый план. Слушай внимательно. К Фролову я приезжаю к десяти часам. Солод тоже будет дома, вероятно, тут и вспомним о нашем знакомстве: ведь это он привез меня со станции в город. А к Фролову я еду, чтобы взглянуть на его партизанское фото, якобы для проверки. Он уже знает и будет ждать. А ты приедешь на полчаса позже с милицией, якобы для обыска. Санкцию на обыск я тебе там же и подпишу: это будет эффектнее и меня избавит от объяснений моей неосведомленности о твоем приезде и вообще о его махинациях. После обыска, который, может быть, что-нибудь и даст дополнительно, мы и возьмем обоих. Все это делается из опасения, что оба сегодня же ночью могут сбежать. Фролов хранит деньги, думаю, не в сплавконторе. За ними еще надо ехать. Вот мне и кажется, что оба сделают это до нашего приезда. Денег много: тут сотни тысяч, как вы тоже понимаете.

Оперативный план действовал. Теперь Бурьян второй раз позвонил в сплавконтору:

— Бурьян говорит. Чертовски дел много. Мелких, ерундовых. Подождите, если можно, часиков до десяти. Раньше не выберусь, то есть выберусь пораньше, конечно, но учтите дорогу к вам: сплавконтора, к сожалению, не рядом.

— Меня это тоже устраивает, — мгновенно согласился Фролов, — я еще успею на лесосеку съездить. Так приезжайте, жду.

Оставался Соловцов, но до него Бурьян еще успел заглянуть к Левашовой.

— Все уже решено, Верочка. Фролова и Солода сегодня возьмем. Бросайте все ваши мелкие дела и поезжайте к Людмиле Павловне Глебовской. Скажите ей от моего и своего имени, что ее муж будет завтра утром освобожден. Дело по обвинению его прекращено. Естественно, что на своем посту он будет тотчас же восстановлен. Я лично думаю, что и сослуживцы все без исключения встретят его подобающим образом. Не первый год знают.

Левашова, молча выслушав его — только ресницы дрожали от готовых вырваться радостных слез, — вышла из-за стола и сказала:

— Можно мне поцеловать вас, Андрей Николаевич?

И, обняв, поцеловала его, как целуют только близкого человека.

Но Соловцов встретил его неприветливо, пожалуй, даже обиженно.

«Знает, — подумал Бурьян. — Тем лучше».

— Ерикеев только что звонил мне, — сказал Соловцов. — Просил дать людей для задержания какого-то Солода по делу Глебовского.

Бурьян, помолчав чуток, объяснил:

— Я говорю с вами сейчас не как прокурор, а как следователь прокуратуры. Так выслушайте меня спокойно и без раздражения. Вы соблазнились жарковской версией, как будто верной и вполне убедительной. Меня же, как прокурора, не удовлетворили его изыскания. Следствие он вел наспех, поверхностно, допрашивал свидетелей и обвиняемого, опираясь на единственную, наиболее удобную для него, версию. Передать в суд этот однобокий следственный материал я не мог и за отсутствием опытного следователя взялся за пересмотр дела сам.

Бурьян покашлял и продолжал:

— Это же посоветовал мне, сдавая дела, ныне областной прокурор, товарищ Вагин. Изучить и расследовать вновь, если найду нужным. Я и нашел, о чем вам отлично известно, и вы несколько раз помогали мне в моей работе. Так вот то, что не удалось Жаркову, удалось мне. Я сомневаюсь в виновности товарища Глебовского и выяснил, кем, как и почему было совершено убийство директора Дома культуры. Задумал его Фролов с целью судебно устранить отчаянно мешающего ему главного инженера завода. Ознакомьтесь с протоколом заседания парткома комбината, и вы поймете, что основания убрать Глебовского за решетку у Фролова были. — Бурьян положил перед Соловцовым пухлую папку с бывшим делом Глебовского и добавил: — Тут и мое обвинительное заключение есть. Прочтите.

Соловцов, надев очки, читал все это минут десять, а потом сказал со вздохом, не подымая глаз:

— Спасибо за урок, Андрей Николаевич. С Жаркова теперь не спросишь, а с нас можно и должно. Вы показали, как надо работать криминалисту.

— Еще не все сделано, Игорь Мартынович. Убийцы пока еще на свободе и, может быть, не предчувствуют своей участи. Но Ерикеев, давно уже занимающийся делом Фролова, обвиняемого в хищениях государственных средств, сегодня вечером задержит его, а ваши люди возьмут фроловского водителя и сообщника — Солода. Это и есть фактический убийца Маркарьяна, соавтор инсценировки, хитроумно организованной сообщником. Это наемный бандит, биографией которого давно бы надо заняться, чем мы, я думаю, и займемся завтра же. Лишь бы не сорвался наш вечерний «визит» к Фролову. Значит, даете инспектора?

— Хоть двух, — кивнул Соловцов.

— Предупредите их, что Солод, наверное, вооружен, а у Фролова охотничья двустволка.

— Мы тоже стрелять умеем, — сказал Соловцов.

18.

Фролов налил полстакана водки — не мог он без нее, когда за сердце дергает. Посмотрел на часы: половина десятого. Хотел было за деньгами съездить, смываться уже пора: чует сердце, что не засудят Глебовского. А Ерикеев из милиции зачем-то на сплав то и дело мотается. Лучше бы, конечно, сегодня же взять деньги, да Мухин-сволочь над душой как нож виснет. Денег-то не малая толика: восемьсот тысяч, и все сторублевками, сам менял по частям в банке. Знают там, что ему плотовщикам либо зарплату платить, либо премиальные, ни разу никто ни о чем и не спросил. Да и уложены деньжата все в небольшом чемоданишке, однако по крышку набитом. Когда Мухину десять тысяч привез за Глебовского — этакую тонюсенькую пачечку, тот даже вопроса не повторил, где, мол, прячешь. Только спросил: все сторублевками? Пересчитай, говорю. И пересчитал, паук-крестовик.

Одного не знал Фролов: выследил его Солод в тот вечер. Догнал на грузовике до паромчика на реке. Река там пошире, но без порогов, да быстрая, все равно вплавь не осилишь. А паромчик-то всего из двух бревен на мокром всегда канате: для охотников, когда по вечерам лес вниз по реке не гонят. Предусмотрел все Фролов, и бревнышки паромные на том берегу закрепил, да только не знал, что Мухин у немцев в специальной школе всему научился и по канату ему на руках что по мосту перебраться. И перебрался, и по лесу бесшумно за Фроловым прошел, и сторожку вроде той партизанской, обыкновенную сторожку, какие лесники в любом лесничестве строят, вблизи увидел, и как Фролов ломом бревенчатый накат подымал, и по канату через быстрину успел назад перемахнуть, и на грузовике раньше Фролова домой попал. Что же и оставалось ему, как только натруженными пальцами сторублевки пересчитать.

Ну, а сейчас, увидев Фролова с бутылками, спросил втихомолку:

— Опять по-черному пьешь. Что стряслось?

— Твой дружок прокурор-следователь сейчас в гости придет.

— Зачем?

— Про тебя, между прочим, спрашивал.

— Не ври, Фрол, — озлился Солод. — Я на розыгрыш не клюю. Знать он меня не знает.

— Теперь знает.

— Что именно?

— То, что я тебе куток при своей конторе отвел. А ведь все знают, что я жильцов не пускаю.

— Подумаешь, беда — боевому корешу жилье дать.

— Беда не в этом, а в том, что он, по-моему, до всего докопался. Даже партизанскую мою карточку лично посмотреть хочет.

Зашуршали у дверей автомобильные шины.

— Приехал, — вздохнул Фролов.

Бурьян уже был в сплавконторе, когда Фролов перед ним распахнул дверь… И Бурьян за ним сразу увидел памятные волчьи глаза человека со шрамом, назвавшего его по блатной привычке легавым.

— Ну, я к себе в куток пойду, товарищ прокурор-следователь, — сказал он. — Нечего вам на мою красоту любоваться.

И ушел в свой соседний куток, в окно которого, как заметил еще во дворе Бурьян, была хорошо видна калитка и стоявшие за ней прокурорская «Волга» и чуть поодаль в сторонке фроловские «Жигули».

Не обращая внимания на выходку Солода, Бурьян подошел к стенке, где висела фроловская «визитная карточка». Он сразу нашел в группе и Глебовского в армейской гимнастерке, очень похожего на свой, имевшийся в деле портрет, и сидевшего на корточках прямо перед аппаратом Фролова в солдатском ватнике.

— А почему здесь Кострова не видно, он же у вас политруком был? — спросил Бурьян у стоявшего рядом Фролова.

Тот объяснил без смущения:

— А на край карточки чернильница когда-то опрокинулась. Ну я и отрезал его. На краю же Костров и стоял на снимке. Можно было, конечно, пятно вывести, но кто знал тогда, что Костров первым секретарем обкома станет.

Дверь соседней комнаты чуть приоткрылась:

— Зайди-ка сюда на минуточку. Ты же не на допросе: прокурор подождет.

— Можно? — спросил у Бурьяна Фролов.

— Кто же вас держит? Вы здесь хозяин.

Фролов скрылся в соседней комнатке. Солод шепнул:

— Менты прибыли. Должно быть, четверо, не считал. За тобой или за мной, не знаю.

— Не обращай внимания на прокурора, беги мимо него на чердак. Там лестница к окну приставлена. Спускайся незаметно и вдоль заборчика прямо к машине. Догоню, не задержу. Кстати, там же мою двустволку захвати, пригодится. И патроны с картечной дробью на подоконнике.

А в сплавконтору уже входили Ерикеев с сержантом милиции.

— Обыск придется сделать у вас, гражданин Фролов. Мне сказали, что прокурор уже здесь.

— Здесь, — отступая к окну, — проговорил Фролов. Ему все стало ясно.

— Николай Андреевич! — крикнул Ерикеев. — Подпишите-ка ордерок на обыск.

Пока Бурьян подписывал ордер, Фролов в одно мгновение махнул через подоконник в открытое настежь окно. Ерикеев тотчас же прыгнул вслед. За ним и Бурьян с чуть-чуть отставшим сержантом. Но Фролов, несмотря на свою кажущуюся неловкость, оказался проворнее. Не сворачивая к калитке, он шмыгнул в лазейку, образованную оторванной планкой в штакетнике. И уже садился в машину.

— Проводите обыск, инспектор, — не успев еще закрыть за собой дверцу «Волги», крикнул Бурьян спешившему к калитке инспектору уголовного розыска, — ордер на столе, понятых найдите.

И «Волга» умчалась вслед за серым от пыли фроловским автомобилем, выигравшим у них уже метров сто с лишним.

— Догоним? — толкнул сидевший впереди Ерикеев водителя.

— Должны, — буркнул водитель, — если только они какую-нибудь пакость для нас не придумают.

— Кто вооружен? — спросил Бурьян.

— Я, — сказал водитель не оборачиваясь, а сержант лишь хлопнул себя по карману.

Ерикеев молчал, но Бурьян знал, что он испытывает. Сто, сто двадцать, сто тридцать километров. Скорость, скорость и еще раз скорость. Сколько раз видел Бурьян такие погони в кино. Ив Монтан на автомобильных гонках, Ив Монтан с устрашающей цистерной с нитроглицерином. Плата за страх. А что такое страх в кино? Холодная война в зрительном зале против преследуемых. А сейчас война горячая, не на жизнь, а на смерть. Не за себя, нет! Лишь бы приблизить уходящую точку на освещенном фонарями шоссе. Она где-то впереди, ее еще не достают фары. Не тревожит даже вихляющее шоссе. Нет, оно не вихляет, это водитель вертанул вправо мимо зазевавшегося встречника. Бурьян смотрит через Ерикеева на ускользающее пятнышко догоняемых «Жигулей». Не уйти им от «Волги», набирающей скорость, не уйти. Вот уже видно заднее стекло и дуло охотничьей двустволки за ним, которое сейчас высунется в стекло боковое и достанет погоню выстрелом из обоих стволов. Охотничье не страшно: на таком расстоянии даже стекло не разобьет хоть бы из самой крупной картечной дроби.

Так и есть — выстрелило. Крупные дробинки не пробили ни протекторов, ни ветрового стекла. Отскочив от асфальта шоссе, только поцарапали краску. Сержант молча вынул пистолет, высунулся из бокового окошка «Волги», прищурив глаза, прицелился.

— Не стреляй, — сказал Бурьян, — не достанешь.

А «Жигули», снова прибавив скорость, чуточку отодвинулись. Ну еще, еще, метров тридцать, и пуля сержанта достанет протектор. Но сержант не достал. Обе пули его пробили заднее стекло, не задев человека с двустволкой. Но это был не Фролов. Когда «Волга» уже нагоняла уходивших от погони зверей, из стекла напротив блеснули волчьи глаза. Как два спаренных ружейных дула: сейчас выстрелят.

И выстрелил. Не по людям, по колесам машины. Картечная дробь с такого расстояния сделала свое дело, «Волгу» едва не вынесло за край дороги в кювет. А «Жигули» уже скрылись за поворотом, точнее, извилиной, огибавшей лесок.

— Кажется, ушли, — выдохнул Мухин, перезаряжая двустволку.

— Дай бог, — откликнулся Фролов, не отрывая глаз от дороги и не снижая скорости.

Мухин вытянул длинные ноги, закурил, крякнул.

— Чернил своих хочешь? — спросил он, вынимая бутылку. — Не люблю я этот рижский бальзам. Только потому и взял, что на чердаке попалась. Все же есть в нем своя крепость. Глотни.

— Не надо, — отмахнулся Фролов, — нам бы только семь километров дотянуть. Бензина, думаю, хватит.

Почему семь километров, Мухин не спрашивал, он и так знал, что не забыл Фролов о деньгах в сторожке. С главным справились: от погони ушли. А о деньгах спрашивать незачем, он и сам их, без Фролова возьмет.

Машина дернулась, двигатель чихнул и заглох.

— Кончился бензин, — сказал Фролов. — Тут еще километра полтора по лесу пройти, а там паромчик.

Мухин молчал, поглаживая в кармане привычный вальтер. Нужно кончать это турне. Менты застряли в дороге, но нагонят в конце концов. Объявят всесоюзный розыск, черт с ними. Без Фролова никто не вспомнит о Мухине, без Фролова ему не пришьют убийство этого армяшки из Дома культуры, а за непредумышленное убийство жулика, которому грозит чуточку поменьше вышки, — максимум пяток лет в колонии. Так чего тянуть волынку. Сейчас он повернулся к нему спиной, открывая дверцу машины, — и всего-то работы только нажать на спусковой крючок. И когда Фролов уже спускал ногу на землю, Мухин два раза выстрелил ему в спину.

Фролов без стона плюхнулся ничком на шоссе, а Мухин пинком ноги отшвырнул мешающее ему выбраться тело. До паромчика идти, в сущности, недалеко, а главное, он знал куда. Он только не заметил верхового из лесничества, следовавшего по тропинке вдоль огибающего лесок шоссе. Верховой тоже не обратил внимания на метнувшегося в лес Мухина, но сразу же соскочил с лошади к лежащему поперек дороги Фролову, приподнял его — тот был уже без сознания, но простонал, не открывая глаз. Помощник лесничего растерянно оглянулся, еще не решив, что ему делать, как вдруг заметил идущую, вероятно, из города «Волгу», причем идущую с явно завышенной скоростью. Когда она затормозила, ее даже вынесло задними колесами на дорогу и какие-то люди выскочили на шоссе, бросившись к лежавшему у «Жигулей» Фролову. Трое были в летних милицейских форменках, один без пиджака в штатском.

— По-моему, тяжело ранен, — сказал помощник лесничего.

Ерикеев осторожно перевернул тело на спину.

— Фролов, — подтвердил он. — Две пули в спину. Одна сквозная. Где здесь больница?

— Не доживет он до больницы, — сказал сержант. — Одна в хребте сидит. Верхняя, та, что в центре. Когда на спине лежал, я сразу увидел.

— А где другой? В машине двое было, — обратился к верховому Бурьян.

— Мелькнула какая-то тень. Я вдалеке был. А как поспешил, на него и наткнулся, — кивком головы указал он на тело лежащего.

— В этом лесу не спрячешься, — уверенно проговорил сержант.

— Да он и прятаться не будет, — пояснил верховой из лесничества, — прямо через лесок к переправе, а на том берегу версты отмахаете, если даже и найдете.

— Лесок здесь, правда, редкий. Галопом пройти можно? — спросил Бурьян у хозяина лошади.

— Можно, если умеючи.

Бурьян, не отвечая, вскочил на лошадь. Привычно вскочил, как вскакивают конники.

— Эй, — испугался верховой, — лошадь-то казенная!

— Я оставлю тебе ее на переправе.

— Возьми пистолет! — крикнул вдогонку Ерикеев, но Бурьян уже начал скачку… — Сумасшедший, — покачал головой Ерикеев, — конник в нем, видите ли, проснулся. А это ему не на приз ехать.

— А кто это? — заныл бывший верховой. — Ведь казенную лошадь увел, а вы думаете, милицейским все можно.

— Это свияжский прокурор, — озлился Ерикеев. — Сказал, что на переправе лошадь оставит, значит, оставит. А ездит он в сто раз лучше тебя. За него бойся. Безоружный на бандита пошел.

Фролов вдруг открыл глаза и застонал. Ерикеев нагнулся к нему и, понизив голос, сказал:

— Потерпите, Николай Акимович. Сейчас в больницу поедем.

— Мухин его фамилия. У Кострова спросите… — прохрипел Фролов. Что-то уже булькало у него в горле. — За моими деньгами… убег. И того… из Дома культуры убил. За десять тысяч наличными…

Фролов дернулся и застыл с открытыми, остекленевшими глазами.

— Готов, — сказал сержант.

19.

Конь, перемахнув канавку, рванул с разбега в лесную ночь, как будто знал, куда и зачем ему нестись. К концу августа здесь ночи даже в лесу к рассвету понемногу бледнеют, да и верхушки редких сосен уже купались в белесом тумане. Бурьян шел рысью, почти не управляя конем, хотя без сапог и шпор в седле было непривычно. Дорогу Бурьян скорее ощущал, чем видел, понимая, что движется по диагонали к реке. Что-то Ерикеев кричал про наган, да задерживаться не хотелось. Знал одно: прежде всего догнать.

Пройдя на рысях перелесок, ведущий к проселку, Бурьян перешел на галоп. Лошадь явно знала, куда ей везти ездока — к переправе. Только переправившись, вооруженный бандит может иметь шанс на спасение. Но может ли? Его возьмут всюду, куда он сунется с фроловскими деньгами. Все равно возьмут: маскирующий лицо шрам стал уже особой приметой. Даже если Фролов убит, это никак не спасет убийцу и его и Маркарьяна. Без Фролова можно будет доказать, что убийца — Солод. Патроны, пыжи, с расчетцем подкинутые, спичечный коробок плюс расследования Ерикеева приведут к союзу Фролов — Солод. Приведут к нему и скоропостижное бегство преступников, и погоня за ними, и две пистолетных пули в теле Фролова. А если подтвердится и вторая догадка — пристальный взгляд в партизанское прошлое секретаря обкома Кострова и его счастливое спасение на шоссе под Смоленском? Если Солод — это не Солод с маскирующим его шрамом, но с теми же волчьими глазами, которые на всю жизнь запомнил Костров? Как его звали тогда? Мухин, кажется. Ведь Костров не забыл этого, и следы двух убийств в Свияжске протянутся в смоленское гестапо и его агентуру. Тогда и «дело Глебовского» станет делом человека с изуродованной шрамом губой и с фамилией, под которой он значится в архивах органов государственной безопасности.

Проселок привел его к переправе, вернее, к крохотному паромчику, который был уже на противоположном берегу реки и который закреплял там его пассажир, вполне заметный в синеватом предрассветном пространстве. Бурьян слез с лошади, оставил лошадь пастись на лужайке и подошел к воде. Переплыть легко, если б не быстрина посередине. Человек напротив тоже заметил его, взял какую-то палку и приложил к плечу. Сейчас же раздался очень громкий в этой предутренней тишине выстрел. Ружье, тотчас же решил Бурьян. Над головой чуть вправо просвистел веер дроби. Он отскочил в сторону и плюхнулся на берег. У ружья два ствола. И опять чуть ниже просвистели дробинки, вероятно, такие же, что снесли Маркарьяну верхушку черепа. Человек на другом берегу быстро перезарядил двустволку, но Бурьян уже прыгнул в воду.

Пошел кролем, потом нырнул против течения, и новых два выстрела опять не достали его. Еще нырок, который отнес его сразу вниз по течению: началась быстрина. Она крутила его, швыряла, сводила руки. Кроль, приближая его к берегу, не мог справиться с быстриной, неумолимо относившей его вниз. Хорошо еще, что камней не было, иначе разбило бы его, как разбивает рыбацкие челноки. Но опыт пловца помог ему в конце концов преодолеть стихийный напор воды. Стало легче, и одежда не мешала, но человека на берегу уже не было. Или ушел он, мысленно похоронив Бурьяна, или того отнесло бог знает насколько далеко вниз по течению.

Вылез на берег, заметил вдали паромчик у берега и побежал к нему, забыв, что, неловкий и невооруженный, рискует быть сбитым первым же выстрелом. А Солод, кроме ружья, кстати брошенного тут же на берегу — вероятно, кончился весь захваченный на чердаке запас патронов, — имел еще и пистолет, которым он убил Фролова. И пошел он, должно быть, в лес. С целью или бесцельно? Просто скрыться в какой-нибудь землянке? Бессмысленно. Окружат и найдут. А есть и другой ход. Солод знает, что, если будет объявлен всесоюзный розыск, это конец. Шрам его выдаст. Но есть у него время, мало, мизерно мало, но есть — знает он об этом. И как водитель знает все пути к железной дороге. Так не проще ли достать фроловские деньги, а где они спрятаны — и это ему известно, иначе он не убил бы Фролова. Значит, надо просто идти по его следам: стоя на мокрой глине — берег-то здесь вязкий и глинистый, — не оставив следов, не пройти. И Бурьян побрел мокрый — хоть все снимай и выжимай, но снимать и выжимать некогда, — побрел к паромчику и нашел глубокие следы от сапог убийцы, сильно он увяз, охотясь за ним, плывущим. А дальше все проще пошло, мокрая глина прижимала траву, грязные сапоги ломали ветки, и не требовалось быть сыщиком, чтобы не сбиться со следа. А зачем ему, прокурору, становиться рядовым инспектором уголовного розыска? Не солидно это, сказал бы Вагин. Но Кострову он, Бурьян, обещал найти убийцу, а как нашел бы, если б не лошадка лесничего? О своем умении ездить верхом и переплывать реки он не думал — это просто подразумевалось. На несчастье Солода, он все сумел.

И найти его сумел, дойдя до заброшенной лесничьей сторожки, где Солод, орудуя ломом, разворачивал бревенчатый накат погребца под сторожкой. И, ни о чем не думая, ничего не рассчитывая, Бурьян пошел на него, мокрый и страшный. Лучше бы сказать — бесстрашный, ибо что такое страх? Нервное возбуждение перед возможностью перестать жить или потерять что-то невосполнимое. Но есть и другой страх — не успеть, не достать, не справиться. Знакомый страх спортсмена — лишь бы не упустить победу. И Бурьян кинулся сразу, без разбега, как гимнаст в опорном прыжке, на убийцу с ломом. Но, оглянувшись и поняв все, что последует дальше, Солод оставил лом торчащим меж бревен: не его оружие — не плотника, не каменщика, не трудяги. Он шарил в карманах еще привычный ему, никогда не подводивший вальтер. Но пистолет был в куртке, брошенной под ногами, а нагнуться и достать он не успел. Он считал на секунды, а Бурьян на их десятые доли. И, подхватив убийцу под руки, он борцовским приемом швырнул его через голову на еще росистую траву. И опять не успел вскочить и встретить врага нестрашный без оружия Солод. Не было ни бокса, ни дзюдо, ни каратэ, ни одной из тех сцен, которые так нравятся зрителям в импортных фильмах и которые может поставить с помощью каскадеров даже начинающий режиссер. Просто Бурьян с размаху ударил в грудь противника. Солод упал на спину и затих.

Оставалось только связать его, благо нашлась под руками ржавая проволока.

20.

Фролова похоронили. Награбленные им деньги, найденные в погребце сторожки, сдали в банк. Солоду кость срастили, перевели в следственный изолятор. Дело Глебовского стало делом Солода по его последней фамилии. Бурьяна все поздравляли, начиная с Верочки и кончая Вагиным, который так и сказал: «Вы совершили чудо, Андрей Николаевич. Вы доказали недоказуемое». Пришел и Глебовский, высокий и худой, словно высохший, пришел вместе с Людмилой Павловной, которая плакала, а Глебовский сердился: «Радоваться надо, а не плакать, что такие люди на свете есть», — и лишь молча пожал руку Бурьяна. А Миша Ерикеев создавал ему такую славу в городе, что прохожие оглядывались, когда он проходил мимо. И только Костров был в отъезде и ничего не знал о случившемся.

А Костров был особенно нужен Бурьяну, и не как первый секретарь обкома, а как важнейший свидетель, который мог бы опознать в Солоде Мухина-гестаповца, лично расстрелявшего десятерых партизан на смоленской дороге. Солод категорически отрицал этот факт своей биографии, и никто не рискнул подтвердить по отрезку «визитной карточки» Фролова, найденному во время обыска среди ненужных бумаг в нетопленной печи, какое-либо сходство между девятнадцатилетним Мухиным и пятидесятичетырехлетним Солодом. Не подтвердил этого сходства и тогдашний командир отряда Глебовский.

— Хотя вы и побрили этого убийцу, я сходства его с запечатленным на этом обрезке фотокарточки парнем не нахожу. Ведь тридцать пять лет прошло с тех пор, Андрей Николаевич. Я и многих других, изображенных на общем снимке, сейчас бы, наверное, не узнал.

Бурьян вторично вызвал на допрос Солода:

— Ну что ж, будем сознаваться, Мухин.

— Я не Мухин.

— Тогда я вам прочту сейчас записанные капитаном Ерикеевым и подтвержденные свидетелями предсмертные слова убитого. «Мухин его фамилия… У Кострова спросите… И того из Дома культуры за десять тысяч наличными», — прочел Бурьян, но собеседник даже не улыбнулся.

— Для суда это не свидетельство, — сказал он сквозь зубы. — Из мести Фролов перед смертью оклеветал меня. Нашли вы у меня десять тысяч? Не нашли. Так чего же стоит ваше «предсмертное свидетельство»?

— Вы искали сумму побольше, а десять тысяч нашли спрятанными у вас на койке.

— Не отрицаю. Украденные вором у государства деньги искал. За это его и шлепнул.

— Так сказать, взяли на себя роль правосудия?

— А вы не гадайте, а доказывайте. В мертвой башке его все доказательства. Вот и найдите.

На изуродованных губах Солода кривилась усмешка.

— Найдем, — сказал Бурьян. — Что вы делали во время войны? Только не лгите. Проверим.

— Воевал.

— С кем? — спросил Бурьян не без иронии.

— Глупый вопрос, прокурор. Могу назвать часть, фамилию командира и политрука.

И назвал не запинаясь.

Соловцов еще накануне дал Бурьяну все собранные им сведения о Солоде. Все совпало. Был Солод, но пропал без вести в боях под Смоленском во время отступления в сорок первом году.

— При каких же обстоятельствах вы пропали без вести?

— А я и не пропадал. В бумажонке ошиблись. Подсчитали да просчитали.

— Но командир, нами запрошенный, вас не помнит.

— На войне у многих память отшибло.

— Расскажите подробно, где и в каких частях вы сражались.

Солод молчал, тупо глядя в лицо прокурору. Глаза его были как стеклянные — у манекенов в магазинных витринах такие. Когда Бурьян повторил свой вопрос, остекленевшее равнодушие сменилось ухмылкой.

— Не могу.

— Почему?

— После катастрофы на памирской дороге забыл все предшествующее. Амнезия.

— Уже после войны?

— Точно.

— Вашей трудовой книжки в отделе кадров завода нет.

— Меня Фролов зачислил без трудовой книжки.

— Значит, о Фролове вы все-таки вспомнили?

— Это он обо мне вспомнил, когда меня в поисках работы занесло в Свияжск.

— Почему в Свияжск?

— Сосед в больничной палате подсказал, что тут водители требуются.

Отправив Солода обратно в камеру, Бурьян задумался. Сознается он только в убийстве Фролова. Даже убийство Маркарьяна приписать ему будет не легко, хотя заговор Фролова против Глебовского суд, несомненно, учтет: он доказуем. Но доказуемо ли участие Солода в этом заговоре? Предсмертное признание Фролова, записанное при свидетелях Ерикеевым, подкрепляет все косвенные доказательства этого участия. Но тому, что Солод есть Мухин, никаких доказательств нет. Памирская автокатастрофа, изувечившая лицо Солода, замаскировала и его биографию. Кто мог подтвердить предсмертное признание Фролова? Кто мог раскрыть эту тайну, которая привела к двум последним выстрелам в спину Фролова? Бурьян понимал, зачем понадобилась Солоду смерть его вора-дружка. Ведь только Фролов знал всю его биографию. Может быть, и не всю, но ее истоки во всяком случае. Два предателя пришли в партизанский отряд, и оба уцелели до последних двух выстрелов. Нет теперь Фролова, и ни один человек в мире не подтвердит, что он Мухин, ликует Солод, убежденный, что и Костров его не узнает. Конечно, Бурьян, как следователь, сделал свое дело с честью, освободив невиновного и найдя виновников, и теперь обвинитель (наверно, дадут из областной прокуратуры) сможет требовать смертной казни для одного из них, который остался в живых, уничтожив другого. Но главного он все-таки не доказал, и вина Солода будет неполной.

Теперь Бурьяну сможет помочь только один человек, успевший в, казалось бы, предсмертную минуту заглянуть в душу предателя, раскрывавшуюся с такой широтой и откровенностью. Костров сказал ему, что не узнать Мухина он не может, если ему посчастливится заглянуть еще раз в эти волчьи глаза.

Что же делать? Еще раз позвонить в область. Вдруг Костров уже приехал и, может быть, у него найдется время поговорить с прокурором из Свияжска? И ему повезло. Оказывается, Костров приехал еще вчера, уже говорил с Вагиным и только ждет звонка из Свияжска. И Бурьяна тотчас же соединили с секретарем обкома.

— Вы все уже знаете, Аксен Иванович, — сказал Бурьян. — Глебовский освобожден. В убийстве он не виновен, и само убийство — только повод для судебной расправы, запрограммированной бывшим начальником сплавконторы. Бывшим, потому что он тоже убит своим сообщником и убийцей директора Дома культуры. Вот этого участника обоих убийств и будем судить. Но мне этого мало. По моим расчетам, вы знаете и того и другого, и след к ним тянется в ваше партизанское прошлое. Бывший начальник сплавконторы Фролов — это и есть тот партизан, который, как вы рассказывали мне, ушел после разделения отряда с его командиром. В числе ротозеев оказалось и руководство завода, причем только Глебовский и заподозрил в лжепартизане жулика, а его сообщником и убийцей оказался другой лжепартизан, который ушел с вами и лично расстрелял всю вашу группу на смоленском шоссе. Вы слушаете? Тогда продолжаю. Вы должны опознать его в том человеке, которого будем судить. Учтите, что вы единственный человек, запомнивший Мухина: предсмертное признание Фролова суд может и не учесть, так как Фролова уже нет в живых, а Солод уверяет, что это признание продиктовано местью. Он хочет отделаться двумя убийствами, хочет выжить, рассчитывая на то, что один из убитых вор, а другой насильник. На мягкость суда рассчитывает, а ведь такие люди не имеют права на жизнь, если измена родине и убийство советских людей стали их привычной профессией. Но учтите, Аксен Иванович, если это Мухин, то он, наверно, неузнаваемо изменился. Даже Глебовский не рискнул подтвердить, что это именно Мухин.

— Мне бы только в глаза ему заглянуть, — сказал Костров. — Не могли они измениться. В общем, ждите меня на днях. Устройте очную ставку. А если узнаю, так считайте, что мне и вам посчастливилось. Верно говорите, что такие люди не имеют права на жизнь.

21.

Костров сам позвонил о своем приезде Бурьяну, когда в кабинете у того была Левашова.

— Почему у вас красные глаза, Верочка? — спросил он.

— На рассвете встала. Ездила с инспектором угрозыска Синцовым и проводником со служебной собакой на Шпаковку. Ограблена квартира в новом доме. Вся обстановка кражи какая-то любительская, хотя хозяин квартиры, художник по профессии, дома не ночевал. Мебель не передвигалась, носильные вещи не тронуты. Выпита бутылка вермута, отпечатки пальцев на стаканах, а украдено всего триста тринадцать рублей. Собака взяла след, и грабители оказались живущими в этом же доме. Оба несовершеннолетние. Сыновья какого-то главбуха. Да что мои дела по сравнению с вашим!

— Сегодня поставим последнюю точку. Приезжает Костров.

— Вы уверены, что он опознает в нем Мухина?

Верочка не раз задавала ему этот вопрос, и он каждый раз выносил на ее суд свои размышления.

— Подумайте сами, кого мог называть Фролов своим «боевым корешем»? К сожалению, армейскую жизнь его мы проследить не можем. По словам Глебовского, он окопался где-то в интендантских тылах и, по всей вероятности, не обременял себя добросовестностью. Думаю, однако, что он не искал сообщников, а жульничал в одиночку. Так же действовал он и после войны. Из его уголовного дела мы знаем, что за хищения его судили одного, без сообщников. На завод к нам он поступил под своей фамилией, но с подложными справками о беспорочной службе на поприще сельскохозяйственной кооперации и «визитной карточкой», фотографически подтверждавшей его пребывание в партизанском отряде. И вдруг появляется его «боевой кореш». Поселился у него дома, принят на работу без трудовой книжки, переведен с грузовика на легковушку. Он мог, скажем, оказаться бывшим дружком из колонии, где отбывал Фролов свой срок заключения. Но мы уже знаем точно, что за этот срок ни Мухина, ни Солода в колонии не было. Значит, «боевым корешем» мог стать только бывший гестаповский сослуживец, что в конце концов и подтвердил Фролов перед смертью.

— Судя но отрезку «визитной карточки», он совсем не похож на того парня, который стоит рядом с Костровым, — сказала Верочка.

— А почему он все-таки отрезал этого «парня»?

— А он что говорит?

— Что отрезал его Фролов, потому что не хотел видеть портрет Кострова. Наивно, говорю ему. Во-первых, Костров — это основание его «визитной карточки», так сказать, главный ее персонаж, а во-вторых, почему он не сделал этого раньше? Ну Солод и здесь вывернулся. Случайно, говорит, все это произошло. Поселился я у него, обратил внимание на фотографию и сказал, что ему, Фролову, мол, повезло, что его бывший политрук теперь первый секретарь обкома. А он рассердился даже: «Незачем мне, говорит, эти похвальбы. Кто он и кто я?» И думаю, — добавил рассказ о допросе Бурьян, — что Солод не заранее сочинил всю эту историю, а сымпровизировал ее тут же на месте. Ведь о куске фотографии, найденном нами при обыске, он явно не знал. Но даже не удивился, подонок. Ничуть не запинаясь, высказал мне эту сказку и даже хмыкнул от удовольствия: смотрите, мол, какой я ловкач.

Тут в кабинет Бурьяна вошли Костров вместе с Вагиным. Поздоровались.

— Я на минутку к Соловцову зайду. Тоже мой боевой товарищ, — сказал Костров. — Вызывайте пока обвиняемого. Я подойду.

Бурьян тотчас же позвонил в следственный изолятор, чтобы доставили на допрос Солода. А Верочка, чуть-чуть смущенная присутствием Вагина, робко спросила:

— А мне можно остаться, Андрей Николаевич?

— Вам, конечно, можно, товарищ следователь, — предупредил ответ Вагин. — Небось довольны своим новым начальством?

— Безусловно.

— Больше, чем мной во время моего пребывания в этом кабинете?

— Пожалуй.

— Интересно узнать, почему?

— Потому, что он как педагог лучше, чем вы. У него я многому научилась.

— Согласен, — подтвердил Вагин. — Андрей Николаевич показал себя отличным следователем. Но посмотрим еще, каким он будет прокурором.

— Обвиняемый доставлен, товарищ прокурор, — отрапортовал один из конвоиров.

— Введите.

Левашова и Вагин сели на диван в глубине комнаты. Солод вошел, не обратив на них никакого внимания.

— Сядьте, Солод, — сказал Бурьян. — Вы еще не передумали изменить свое поведение на допросах?

— А как изменить?

— Не лгать.

— Надоели мне ваши вопросы. Имеете доказательства, вот на суде и доказывайте.

— Медицинская экспертиза признала вас вполне здоровым. Симуляция амнезии разоблачена. Так что на суде «не помню» никого не убедит.

— Подождем до суда, — пожал плечами Солод. — Там и поговорим, если захочется.

В этот момент и зашел в кабинет Костров.

Солод обернулся и вздрогнул.

Костров пристально смотрел на него, ни на секунду не отводя глаз.

Все молчали.

— Ауфштеен! — прогремел по-немецки Костров.

И тут произошло неожиданное. Словно ожил в Мухине рефлекс бывшего гитлеровского наймита. Он выпрямился в струнку, вытянув руки по швам.

Костров подошел ближе, почти вплотную к нему.

— Если ты не трус, то посмотри мне прямо в глаза, — не сказал — приказал он.

И Солод, словно вспомнив, что он не должен быть Мухиным, сразу обмяк и растерянно, даже, пожалуй, испуганно взглянул на Кострова.

— Струсил, волк, — сказал тот, усмехнувшись. — Ведь я узнал тебя, Мухин. По глазам и узнал. Не замаскировал тебя твой поганый шрам.

Так и была поставлена Бурьяном его последняя точка в бывшем деле Глебовского.

22.

А дело Мухина-Солода было передано в органы государственной безопасности, причем суд над ним состоялся тут же, в Свияжске, где были совершены им два его последних убийства. О приговоре гадать не будем. Под ним охотно бы подписались все присутствующие на судебном заседании в заводском Доме культуры.

Александр Казанцев. БЛЕСТЯЩИЙ ПРОИГРЫШ. Рассказ.

Творчество старейшего советского фантаста А. П. Казанцева многогранно он пишет романы и повести, рассказы и стихи. В 1981 году ему была присуждена премия по научной фантастике «Аэлита», учрежденная Союзом писателей РСФСР и журналом «Уральский следопыт».

Александр Петрович — международный мастер по шахматной композиции. Новый его рассказ «Блестящий проигрыш» может быть отнесен к жанру приключений это — приключение мысли. Шахматисты увидят в рассказе красоту и изящество этюда, над созданием которого автор трудился около двух десятков лет. Читатели, далекие от шахмат, познакомятся с новой гранью таланта А. П. Казанцева.

Тогда еще не был построен Центральный Дом литераторов Клуб писателей помещался в старинном особняке на улице Воровского, рядом с домом Союза писателей, где поселил когда-то великий Толстой семью графа Ростова в «Войне и мире».

Матч шахматистов «Писатели-ученые», организованный Клубом писателей и московским Домом ученых, должен был состояться в нижней гостиной с камином, примыкавшей к большому дубовому залу с винтовой лестницей на антресоли. С нее якобы свалился подвыпивший император Александр III. Ныне это — ресторанный зал Центрального Дома литераторов.

Матч состоялся на десяти досках. В ту пору я не считался еще ни мастером, ни тем более международным мастером, но играл, быть может, сильнее, чем теперь, когда этими почетными званиями награжден за этюдную композицию.

Меня посадили на третью доску. На первой честь литераторов защищал капитан команды А. А., полный тезка великого Алехина, «человек неожиданностей». Он считался неукротимым игроком в блиц, обладал феноменальной памятью, знал, когда и в каком турнире какое место занял любой его участник. И любил сверкать острословием и знанием необыкновенных событий из шахматной и не только шахматной жизни. Это о нем, ходячем энциклопедисте, кажется, сам Виктор Борисович Шкловский говорил, что, ежели А. А. чего-нибудь не знает, надо послать за слесарем. Слыл А. А. большим чудаком и словно ставил своей целью удивлять людей. Так, спустя несколько лет после матча, о котором пойдет речь, он удивил, более того, поразил и ошеломил работников Мосгаза, потребовав отключения своей холостяцкой квартиры в многоэтажном доме близ Смоленской площади от газа. Оказалось, что выполнить такое несуразное требование куда труднее, чем газифицировать новостройку. Потребовались несчетные согласования, разрешения, резолюции… И только упрямая настойчивость нашего шахматного Капитана позволила ему настоять на своем праве жить в Москве без газа!

Эта настойчивость и способность удивлять, несомненно, помогали его шахматным успехам. Проигрывать он не любил и всякий раз удивлялся этому сам.

К шахматам он относился прежде всего как к спорту. «Очко любой ценой!» — вот его девиз. Правило «пьес туше, пьес жуе» он почитал в шахматах основным, чем часто огорчал нашего шахматиста-Поэта, игравшего на десятой доске, который обычно просил у Капитана ход обратно, но слышал неумолимое «Тронул пешку — бей!». Играл же Поэт скверно, но самозабвенно. Уже пожилой в то время, высокий, грузноватый и совсем седой, он обладал неистощимым юмором и был всеобщим любимцем, расточая шуточные стишки и эпиграммы по любому поводу. Это он поддразнивал в двадцатых годах Маяковского в споре с поэтом Атуевым — «Ату его, Атуева!».

Особенно сильных шахматистов среди нашей команды не было, и наибольшей известностью в шахматном мире пользовался писатель Абрам Соломонович Гурвич. Ныне он признанный классик шахматного этюда, разработавший его эстетику. Тогда же, после перенесенной болезни, ограничившей его подвижность, играть он не стал, а пристроился у моей доски, как собрат по этюдам, наблюдателем. Когда он был здоров, то прославился не только как первый театральный критик, гроза драматургов и режиссеров, но и как непревзойденный бильярдист. Помню рассказы о нем Константина Георгиевича Паустовского, обучавшего меня не только писательской, но и бильярдной премудрости Гурвич, оказывается, мог кончить бильярдную партию (американку) «с одного кия»… То есть не давая партнеру даже хоть раз ударить по шару. Разумеется, в том случае, когда первый удар был за ним.

Первый удар на моей доске был не за мной. Моим противником оказался стройный инженер-полковник, который, в отличие от меня, уже снявшего полковничьи погоны, явился к нам вместе с профессорами и доцентами в полной военной форме. Я удивился, что полковник играет за Дом ученых, когда война уже кончилась. Его фамилия ничего мне не сказала. Он крепко, по-мужски, до боли в моей кисти пожал мне руку и уселся за белые фигуры. Молодое лицо оттенялось совершенно седыми волосами. А ему едва ли стукнуло сорок лет!

Много позже я узнал, что это ему, незадолго до войны закончившему курс Института тонкой химической технологии, за его студенческую дипломную работу присвоили не только звание инженера, но и ученую степень кандидата химических наук! Его ждала блестящая научная будущность! А шахматная?…

Партия наша складывалась своеобразно. Короли взаимно вторглись в пределы противника, белые ради этого даже пожертвовали пешку, которая, однако, не сулила мне каких-либо шансов. Наш Капитан выиграл, вызвав примененным дебютом удивление партнера. Его примеру последовали еще три наших писателя, двое сделали ничьи. Поэт, конечно же, проиграл, потому что брать ходы обратно в матче не полагалось. Правда, он нашел иное оправдание своему поражению, заявив, что его погубила слишком красивая девушка, стоявшая за спиной у противника и наблюдавшая за игрой.

Это была моя молодая жена, с которой я не успел познакомить Поэта. Кстати говоря, она совсем не знала шахмат.

Великолепный седовласый Поэт поднялся во весь свой могучий рост и протянул руку выигравшему у него старичку:

— Поздравляю от души.

— Приготовьте беляши!

И добавил:

— Страсть как их люблю. Непременно приду!

Вместе со своим противником и девушкой, погубившей его «смертную (в отличие от бессмертной андерсоновской) партию», Поэт перекочевал к моей доске, где борьба должна была решить исход матча, ибо после окончания девяти партий литераторы вели в счете с преимуществом в одно очко.

Я слышал, как за моей спиной наш Капитан А. А. громко рассуждал о великом искусстве незабвенного Капабланки делать ничьи, угрожая тем самым самому существованию шахмат. Капитан старался, чтобы я услышал его и понял, что обязан сделать ничью любой ценой.

Впрочем, положение на доске, пожалуй, было равное, несмотря на недостачу белой пешки. (Диаграмма 1.) Во всяком случае, мне беспокоиться, казалось бы, не приходилось.

Мир приключений, 1983

Белые сыграли: 37.Ке1, напав на мою ладью и грозя вторжением своей ладьи на е2. Легко убедиться, что шах ладьей 37. Л el + вел просто к потере пешки g2 и давал мало шансов на продолжение атаки. Ходом коня мой противник и защищал (по крайней мере от короля) пешку g2 и вселял надежды на Многообещающую атаку. Спокойной игрой свести эти шансы к нулю, вероятно, не составило бы труда. Скажем: 37…ЛеЗ и на 38.ФМ Фа1 39.ФЛ5 Ф:е1 40.Л:еЗ Ф:еЗ 41.Ф:е15 g4+ 42.Kph5 gh 43.gh Ф:b3 — ничья!

Все это я рассчитал, времени до контроля у меня было достаточно (в отличие от моего противника!), но… Вариант показался и длинным и скучным. К тому же рядом со мной сидел художник шахмат Гурвич, а напротив стояла, смотря не столько на доску, сколько на меня, вызывая мой ответный взгляд влюбленного, «слишком красивая», по словам Поэта, «девушка» — моя молодая жена. И мне захотелось покрасоваться перед ней и блеснуть замашками этюдиста. Пусть, в отличие от Гурвича, она не поймет отражения своей красоты на шахматной доске, но, быть может, услышит восторженные восклицания окружающих! У партнера на часах ожил флажок. И я сделал безумный цейтнотный ход — пожертвовал «на ровном месте» ладью! Все ахнули.

37…JIh3+.

Противник мой вздрогнул. Ход был неожиданным. Флажок на его часах грозно поднимался, а он думал…

План мой, как мне казалось, был ярок и верен: оживить черную пешку g5, с темпом перебросить ее на h3, откуда она будет стремиться превратиться в ферзя на hi!

Молодой полковник с седой головой взглянул на часы и нерешительно взял ладью пешкой — 38.gh.

Собственно, ничего другого ему и не оставалось. И совершенно напрасно возвышавшийся над зрителями наш Поэт внятно, с расстановкой по слогам произнес:

— Не вижу здесь ладья.

— Коль гибнет так ладья!

Я взглянул на Гурвича. Он был непроницаем, но мне показалось, что он укоризненно качнул головой.

Я не давал опомниться загнанному в цейтнот противнику.

Вот позиция, стоявшая тогда на доске. Ход черных. (Диаграмма 2.) Но есть ли у белых выигрыш? Неужели моему дерзкому плану оживления пешки g можно противопоставить другой план?

И я стал выполнять свой план: 38…g4+ 39.Kph5!

Противник сыграл быстро. У него не было времени. Я и теперь не знаю, почему он двинул короля вперед, а не отошел назад? Тогда не получился бы финал, который он не мог — честное слово! — не мог видеть в цейтноте! — 39…gh.

Я осуществил свой замысел. Пешка g превратилась в грозную проходную, но… нашла коса на камень. На доске, по существу, завязалась не только борьба фигур, но и борьба планов! Чей план окажется дальновиднее и результативнее? Конечно, король мой открылся. Ладья могла его шаховать. Но я предвидел это и считал, что закроюсь от шаха конем, который надежно подкреплен пешкой f5. Так оно и случилось. Партнер мой сделал последний до истечения времени ход: 40.g7+Kg4! — как и было задумано!

Казалось, все в порядке! Моя ожившая пешка на h3 доставит белым достаточно хлопот. Как они теперь пойдут, какой ход будет записан при откладывании партии? Ждать придется до завтра!

Мир приключений, 1983

Я осмотрел зрителей. Жена улыбнулась мне, и я был вознагражден за свое шахматное ухарство. Капитан А. А. хлопнул меня по плечу и, наклонившись к моему уху, шепнул:

— Ничья! Молоток! Правда, не капабланковская. Вычурная…

Моей ничьей было достаточно для выигрыша матча.

Я встал и вместе с друзьями отошел к камину, огромному, глубокому, где когда-то завораживающе пылали угли. Гурвич захватил шахматную доску и, засунув ее в камин, поставил ее там на решетку (наверно, чтобы не видны были варианты), расставил отложенную позицию.

— Ничья, говорите? — обратился он к А. А. — Подождите, как бы атака не привела к мату.

— К мату? — презрительно усмехнулся Капитан. — Ваши маты бывают только в задачах. Ллойд там… или, куда ни шло, наш Петров. Еще Пушкину понравилась его задачка — «бегство Наполеона из Москвы». Здесь Наполеоном, извините, не пахнет. Анахронизм это, с позволения сказать!

— Но позволения как раз и нет! — отпарировал Гурвич. — Все результативные партии заканчиваются матом. Правда, не все доводятся до него. Но мат венчает удачную атаку на короля.

— Атака, говорите? Так она захлебнется, как котенок в колодце! — продолжал Капитан. — Одна пешка h чего стоит!

Жена понимала, что спорят из-за меня, что я взбудоражил всех, но что все равно пора идти домой. И она передала мне это взглядом. Но я сделал вид, что не понял.

К камину подошел Поэт и продекламировал, глядя на мою жену:

— А как он ловко съел ладью! Пешченкой раз — и нет, адью!

Капитан наблюдал, как полковник заклеивает и передает судье конверт:

— Интересно, какой ход он записал?

— Скорее всего 41.ЛЧ+, - отозвался Гурвич.

— Что? Жертва качества! — удивился Капитан. — Зачем? — И он взял белую ладью черной пешкой: 41…fg. — И что же? (Диаграмма 3.).

— А вот теперь шах слоном, чтобы затормозить пешку h, — показал Гурвич: 42. Сс5+Kph2.

Мир приключений, 1983

— Собака не лает, когда зарыта. Так где? — спросил Капитан.

— Все дело в том, знает ли он этюды, есть ли у него эстетический шахматный глаз? — загадочно произнес Гурвич.

— Что за «клеточная эстетика»? — возмутился А. А.

— Надеваю «эстетические очки», не подыщу рифмы. Что надо увидеть? — спросил Поэт.

— Блестящую матовую комбинацию, — заверил Гурвич.

— Да что он, Алехин, что ли? — возмутился Капитан. — Или все мы тут слепые котята?

— Просто вам нужна ничья, вот ее вы и видите. Алехин, конечно, разгадал бы позицию! Решил этюд!

— Он не Алехин, а Сахаров, Борис Андреевич, — вмешался я. — Мы прежде с ним не встречались. Не знаю его отношения к этюдам, но нам с Абрамом Соломоновичем, этюдистам, в отложенной позиции действительно видится мат.

— «Видится, кажется»! Раньше в таком случае крестились. А теперь все — басурмане. Так что за нечистая здесь сила? Покажите, — потребовал Капитан.

— Покажем? — спросил меня Гурвич.

Я молча кивнул и двинул вражеского ферзя, грозя матом, на gl — 43.ФШ.

Капитан оттеснил меня от камина и стукнул фигурой по доске:

— Есть защита! — 43…Cg2! Нате, выкусите! Пожалуйте бриться! Какой уж тут выигрыш! Не до жиру…

Друзья впоследствии подтрунивали над ним, говоря, что он потому отказался от газовой плиты, что грел чайник темпераментом.

Все смотрели в камин на «пылающую там позицию» и переглядывались.

— Так ради какой псевдоэстетики жертвовали вы ладью на g4? Покажите нам, несмышленышам, — требовал Капитан.

— Покажем? — опять спросил меня Гурвич.

Я снова молча кивнул и дал шах конем собственному королю: 44. Kf3 +. (Диаграмма 4.).

Мир приключений, 1983

— Ну уж позвольте, мушкетеры! — возопил, втискивая свое громоздкое тело в камин, Поэт. — Знаем мы этих этюдистов, стрекулистов. У них все построено, как у рыбаков, на приманке. Клюнет рыбка, и он ее вытащит. А мы не клюнем — и тогда «дырка» — опровержение этюда!

— Бывает, конечно, — согласился Гурвич. — Хотите отойти королем, пойти на размен? Пожалуйста.

— Хода обратно не попрошу, — заявил Поэт и сделал ход: 44. Kpg3.

Гурвич усмехнулся и показал вариант:

— 45.К:d2 С: fl 46.К: fl Kpf3! 47.Kph4! — это очень важный ход! (Диаграмма 5). - 47…Kpg2 48.Ke3+ Kpf3 49.К: g4 Kpg2 50.Cd6 — и белые выигрывают!

— Ишь какой хитрец! Беру ход обратно после вашего важного хода королем: 47…g3! — попробуйте-ка взять пешку? А?

— А мы другую возьмем, — улыбнулся Гурвич. — 48.Kp:h3 g2 49.Kh2+ (Диаграмма 6), — и вы, черные, проиграли.

— Черные не вы, а мы! — неожиданно вмешался Капитан. — Вернемся назад. Благо шахматисты — единственные, кто владеет «машиной времени» и может начинать сначала, при анализах, разумеется. Значит, придется после шаха конем на f3 брать его пешкой.

— Тогда последует заключительная фаза комбинации, — показал я: — 44…gf 45.Фг1+ Kpg3 46.Of2 +.

— Ферзя-то зачем зевать? — крикнул Поэт и, дотянувшись длинной рукой до доски, схватил белого ферзя.

Я поставил на его место черного и объявил:

— Cd6 — мат! (Диаграмма 7.).

Мир приключений, 1983

— Обратите внимание, — заметил Гурвич. — Все фигуры передвинулись. Целых четыре поля вокруг черного короля заняты его пришедшими на эти места фигурами: двумя пешками, слоном и даже ферзем — четыре активных блокирования! И белый король оказался на месте, чтобы принять участие в матовой картине.

— Неужели он видел ее, когда пошел королем вперед? — прошептал я.

— Все это позволило белым, — не слушая меня, продолжал Гурвич, — дать мат единственным оставшимся у них слоном. Не без помощи защитников, заметьте. Совсем как при досадном голе на футбольном поле.

— Вы бы еще пенальти перенесли на шахматную доску, — сердито буркнул Капитан.

— И мат дан не с краю доски. Это тоже красивее, — продолжал Гурвич. — Вот в этом и заключается эстетика на клетчатой доске. — И он взглянул на Капитана. — Высшая красота, как и в жизни, в торжестве мысли над грубой силой! — И Гурвич назидательно постукал пальцами по группе сгрудившихся черных фигур.

— Эстетика, эстетика! Чего тут восхищаться! — вскипел Капитан. — Мы же проиграли эту партию. И матч не выиграли!

— Но зато какой мат получили, — улыбнулся Гурвич.

— Блестящий проигрыш! — всплеснул руками Капитан, вложив в эти слова весь сарказм, на который был способен.

Поэт заключил спор тут же придуманным четверостишием:

— Кто бывает рад,
Когда получит мат?
Конечно, этюдист!
Попробуй разберись!

Мы разобрались в позиции и стали расходиться. Жене хотелось домой. Она и так стоически провела здесь вечер, утверждая, что ей были интересны люди и их переживания, а не фигурки, переставляемые на доске. Однако меня что-то удерживало. Мы прошли через дубовый зал, и я заметил своего моложавого, но седого полковника. Он кого-то ожидал. Оказывается, меня! Подойдя к нам и извинившись перед моей женой, он несколько застенчиво обратился ко мне:

— Я очень рад, что встретился за доской с этюдистом.

— Почему? Вас интересуют этюды или способность этюдиста к практической игре?

— Видите ли… я сам немного этюдист. Хочется показать вам некоторые мои слабенькие этюды.

Мы переглянулись с женой и вернулись в гостиную, где столбиком стояли на столе еще не унесенные комплекты шахмат.

— Какие же этюды вы составляете, Борис Андреевич? — поинтересовался я.

— Стремлюсь выразить что-нибудь необыкновенное, хотя я совсем не «гений, парадоксов друг». Вот, например, мой самый первый этюд — мат одним конем в середине доски.

— Представьте, мой первый этюд тоже был на такую тему, только конь был превращенный. А еще какие темы вас занимали?

— Да вот еще… Этюд несовершенный, конечно, не все поля вокруг короля активно блокируются пешками, но все-таки получился мат в середине доски одним слоном.

— Одним слоном? — не веря ушам, переспросил я.

— Да, но вокруг черного короля, к сожалению, одни лишь пешки, фигур нет.

Я ужаснулся. Только жена заметила это, но, как и я, постаралась не подать виду. Она наблюдала, какие страсти владеют людьми, всего лишь смотрящими на шахматную доску. Ей было непонятно, но занятно.

— Мне очень нравятся этюды Гурвича. Жаль, что он не играл сегодня, — продолжал Сахаров. — Мне близки его взгляды на этюды.

— У нас общие вкусы, — заметил я, пристально глядя в лицо недавнему противнику. И я решился: — Скажите, Борис Андреевич, почему вы так долго думали над записанным ходом? Увидели этюд?

— Знаете, так бывает в шахматах. Вдруг покажется. Хотите, я покажу вам записанный ход?

— Нет! Зачем же! — запротестовал я. — Это против правил!

— Это правила для игроков, а мы с вами этюдисты, художники!

— Если хотите оказать мне доверие, то я им не воспользуюсь.

Но я воспользовался! Неожиданно для себя воспользовался, едва он назвал записанный ход — 41. II: g4!

— Если вы записанным ходом жертвуете мне качество, то я сдаю вам партию, — объявил я.

— Что вы! Зачем? — запротестовал он. — Нам предстоит еще сложная игра!

— Даже красивая, этюдная. Я покажу вам ее. Мат одним слоном.

— Вы решили подшутить надо мной! — Седой полковник стал сразу серьезным, подобранным, почти оскорбленным.

— Отнюдь нет! — И я быстро расставил отложенную позицию и показал наше с Гурвичем ее решение.

— Мат одним слоном при четырех активных блокированиях, — торжествующе сказал я. — Пешками, слоном и даже ферзем!

Борис Андреевич нахмурился.

— Я не видел этого финала, — отрезал он. — Вы зря сдали партию. Могли бы встретиться завтра.

— Мы встретимся! Еще встретимся, — пообещал я.

Он снова жестко пожал мне ладонь и учтиво поцеловал жене руку. Она смотрела на него, стройного, удаляющегося с высоко поднятой головой.

— Зачем же было обыгрывать самого себя? — обернулась ко мне жена. Ей действительно было непонятно. А понял ли я?

…Я до сих пор не знаю, ради чего Сахаров пожертвовал свою ладью на g4? Директор крупнейшего научно-исследовательского института, доктор химических наук, профессор, член-корреспондент Академии наук СССР, лауреат Ленинской премии и вместе с тем мастер спорта СССР по шахматной композиции Борис Андреевич Сахаров не оставил любимые шахматы. Случилось так, что ему привелось заменить меня на посту руководителя советских шахматных композиторов и вице-президента Постоянной комиссии по шахматной композиции ФИДЕ.

Когда четверть века спустя я предложил Борису Андреевичу вернуться к его «детскому этюду» с матом одним слоном на середине доски, отразившемся на сыгранной нами когда-то партии, он охотно согласился на совместное творчество.

Наша партия не сохранилась в записи, хотя Гурвич советовал мне убрать все лишние фигуры и представить идею в чистом, этюдном виде. Вдвоем с Сахаровым мы много работали над этой сверкнувшей идеей и, смею сказать, подружились. Но воплотить в корректной форме наш замысел нам никак не удавалось. И уже после его безвременной кончины, всегда помня о нем, я опубликовал в своей книге «Дар Каиссы» в очерке «Поэты не умирают» получившуюся у нас позицию. Гурвича уже не было, чтобы оценить, насколько в ней воплощены его идеи о шахматной эстетике. Но сам я не слишком одобрял наш общий этюд. И пытался, пытался и пытался найти иное воплощение замысла. Однако терпел крушение за крушением.

И только сейчас, спустя столько лет, я, наконец, могу показать, как, возможно, протекала наша с Борисом Андреевичем партия, завершившаяся этюдом, который я посвящаю его памяти.

Я сохранил в этом этюде первый ход за черными, поскольку с этого начинается борьба идей, в которой торжествует комбинация с матом одним слоном.

Николай Самвелян. СЕМЬ ОШИБОК, ВКЛЮЧАЯ ОШИБКУ АВТОРА. Маленький исторический детектив.

Эта новость о семи ошибках, совершенных семью людьми не только в разные годы, но даже в различные исторические эпохи. Одна ошибка как бы порождала другую. Будто эффект матрешек: вынешь одну, а в ней — вторая, во второй — третья… Отсюда и название — «Семь ошибок, включая ошибку автора», ибо автора поначалу тоже ввели в заблуждение некоторые детали истории, с которой вам предстоит познакомиться.

ОШИБКА ПЕРВАЯ — КОРОЛЯ ЛЮДОВИКА.

Король Людовик XVI наделал в своей жизни множество ошибок. У его позднейших биографов часто складывалось мнение, что ошибаться было призванием короля. Он промахивался во всем — в выборе супруги, во времени опубликования декретов, в назначениях министров. Даже писал с грамматическими ошибками, хоть с детства его учили языку лучшие педагоги Франции. После Великой французской революции, по решению Конвента, Людовика (в просторечии — Луи) за преступления против народа приговорили к гильотинированию. Но события, о которых пойдет речь, начались во время, когда королевскую голову еще холили и лелеяли, а по особо торжественным дням украшали дорогой и красивой, короной. Жену Людовика — австриячку Марию-Антуанетту — в народе не любили еще больше, чем самого короля. Позднее, уже во времена революции, в знаменитой «Карманьоле», которую распевал весь Париж, прозвучали такие слова:

Хотел нас победить Луи,
Хотел нас победить Луи,
Но плохо силы знал свои,
Но плохо силы знал свои
Подхватим Карманьолу!
Антуанетте из тюрьмы,
Антуанетте из тюрьмы
Исчезнуть не позволим мы,
Исчезнуть не позволим мы
Подхватим Карманьолу!

Все это ждало Людовика и Марию-Антуанетту впереди. И печальный, но вполне заслуженный финал королевской четы в истории хорошо прослежен. О нем знает каждый. Зато мало кому известна история жизни одной загадочной женщины — Жанны де ла Мотт-Валуа, хотя в свое время ее судьба тесно переплелась с судьбой трона. А когда-то о Жанне де ла Мотт были написаны десятки книг, сотни, если не тысячи статей. Она была героиней одного из самых громких судебных процессов XVIII века. Дело закончилось тем, что 21 июня 1786 года Жанну де ла Мотт поначалу секли плетьми на Гревской площади — месте казни государственных преступников, — а затем палач попытался прижать раскаленное клеймо к обнаженному плечу женщины. Но Жанна с криком вырвалась. Палачи были начеку. Ее схватили. Клеймо вторично прижали к телу. На этот раз уже удачно. На спине жертвы вспыхнула алая рана — глубокий ожог! — буква «V». Так во Франции клеймили воров, ибо voleuse по-французски означает «воровка».

Но очень странно вел себя народ, толпившийся на площади. Казалось, симпатии всех были на стороне преступницы. Из рук в руки передавали рукописные и отпечатанные типографским способом листовки, в которых обличали злодейство короля, а Жанну жалели, как безвинно пострадавшую. В листовках упоминались и другие участники этой драмы: кардинал Роган и знаменитый маг граф Калиостро. Впрочем, на деле во всей этой истории невиновных и честных не было.

Начнем с самой Жанны. Она родилась в нищей семье. Однако юная Жанна была необычайно хороша собой. К тому же внимание к ней было подогрето слухами о том, что предками Жанны были король Генрих II и мадам Николь де Савиньи, а потому она, будучи по происхождению Валуа, имеет куда больше прав на королевский престол, чем пробравшиеся на него при сомнительных обстоятельствах Бурбоны, в том числе и Людовик XVI, последний из Бурбонов предреволюционных. Все это помогло Жанне сделать удачную партию — она вышла замуж за жандармского офицера, который именовал себя графом де ла Мотт (как позднее выяснилось, тоже без достаточных на то оснований). Два авантюриста в одной упряжке — это уже серьезно. Подогревая и подзадоривая друг друга, они должны были совершить что-нибудь из ряда вон выходящее. Так и случилось. Чете де ла Мотт очень нужны были деньги. И большие. Жить хотелось на широкую ногу, как и подобает аристократам, пусть даже и самозваным. Решили растрясти кошелек опального кардинала Луи Рогана. Благо, Роган был не из бедняков. Кардиналу посулили благосклонность королевы, положение первого фаворита при дворе, если он окажет королеве важную услугу. Какую? Поначалу это держали в тайне.

Некто Ретто де Виллет по просьбе Жанны подделал почерк Марии-Антуанетты. Так возникли будто бы подлинные письма королевы к Рогану — дружеские, теплые, даже интимные. Но кардинал и сам был интриганом со стажем. К тому же в друзьях и советчиках у него числился «маг, волшебник и провидец» граф Калиостро. О Калиостро в свое время писали много и разное. Некоторые считали «мага» попросту шарлатаном. Такое мнение не было лишено оснований. Случалось, разнообразнейшие фокусы Калиостро, его заклинания, «излечение» безнадежно больных, паралитиков, глухих и слепых (ясно, что речь шла о заранее подготовленных статистах) здравомыслящих людей приводили к убеждению, что этот граф — кстати, тоже самозваный, ибо его подлинное имя было Джузеппе Бальзаме — на поверку обычный плут. Но одно несомненно: Калиостро был при всем том человеком умным, проницательным, к тому же обладавшим даром гипноза и умением отгадывать мысли собеседников. В общем, Калиостро трудно было обвести вокруг пальца. Узнав о письмах королевы от самого Рогана, «маг» посоветовал кардиналу быть осторожнее. Что-то во всей этой истории показалось ему подозрительным. Будто бы и почерк королевы (так хорошо он был подделан!), стиль и фразеология тоже не вызывали сомнения, но Калиостро показалось странным: королева (!) достаточно прозрачно намекала кардиналу, что не прочь принять в подарок бриллиантовое ожерелье, изготовленное лучшими ювелирами Франции Бемером и Босан-жем. То, что королевская казна давным-давно пуста, было известно всем. Психологически допустимым было и другое — королеве очень уж захотелось любой ценой заполучить полюбившееся украшение. И все же могла ли Мария-Антуанетта пойти на такой рискованный шаг — дать в руки кардиналу, да еще опальному, письменные доказательства каких бы то ни было тайных действий за спиной своего венценосного супруга? Такой поступок выглядел эксцентричным, чтобы не сказать — сумасбродным. И Калиостро посоветовал Рогану ответить королеве уклончиво и дожидаться дальнейшего развития событий.

Но тут случилось невероятное, то, чего даже «провидец» Калиостро предусмотреть не мог. Королева через Жанну де ла Мотт, которую Рогану представили как особу, тайно приближенную ко двору, назначила кардиналу свидание в версальском гроте Венеры. В сиреневых сумерках, в тишине уединенного грота и состоялась эта беседа.

— Я не посмел поверить своим ушам, когда услышал, что вы хотите видеть меня, — сказал Роган.

— Да! — ответила королева.

— Если ваше величество повелевает мне купить это ожерелье…

— Да! — подтвердила королева.

— Я сделаю все возможное. Вы не раскаетесь в том, что обратились именно ко мне.

— Да! — в третий раз произнесла Мария-Антуанетта.

Лишь позднее, на суде, выяснилось, что в гроте была не королева, а очень похожая на нее станом модистка Николь Лаге. Вот почему «королева» старалась стоять спиной к Рогану и отвечала так односложно. Но кардинал поверил, что говорил с подлинной королевой. Он купил ожерелье и передал его королеве через Жанну де ла Мотт. Подлог очень скоро раскрылся, но ожерелье, разобранное на части, уже перекочевало за границу. Успели бежать из Франции и сам де ла Мотт, модистка и самодеятельная актриса Николь Лаге, а также Ретто де Виллет, подделывавший письма.

Не спешила покинуть Париж лишь сама Жанна. Почему? Теперь об этом можно лишь гадать. Видимо, Жанна считала, что придворные круги не заинтересованы в огласке. И без того подпольные типографии ежемесячно выпускали в свет сборники памфлетов, высмеивающих глупость и надменность Марии-Антуанетты. Было совершенно очевидным, что история с ожерельем и подложными письмами никак не укрепит репутацию австриячки, а подпольным памфлетистам даст еще один повод посмеяться над странностями версальского двора.

Королю могла помочь только выдержка. Но не репрессии. Психологически самым верным ходом была бы попытка отнестись ко всему как к неуместной и не очень остроумной шутке, притворно посочувствовать обманутому проходимцами Рогану, превратив его тем самым в фигуру комичную и уважения не заслуживающую.

Но король повелел арестовать Жанну и начать судебный процесс против всех лиц, замешанных в шантаже и подделке писем королевы. Обо всей подоплеке дела в Версале узнали от самих ювелиров Бемера и Босанжа. Ведь свое драгоценное ожерелье они отдали Жанне, надеясь вскоре получить сполна все деньги, но были жестоко обмануты. Терять им было нечего. Они решили пожаловаться напрямик королю.

Короля Людовика вся эта история поначалу повергла в шок. Несколько дней он молчал, иной раз смеялся каким-то собственным мыслям, а затем впал в классическую истерику: кричал, угрожал в два месяца очистить страну от сомнительных граждан (что само по себе было намерением похвальным, но вряд ли посильным) и даже в приступах бешенства бил дорогой фарфор. Между тем процесс над виновными в афере шел своим чередом. Но в конечном итоге строгий приговор был вынесен лишь Жанне. Кардинал Роган и «маг» Калиостро отделались легкими наказаниями — высылкой. Но вновь с удвоенной нагрузкой заработали подпольные типографии — публиковали и речи защитников, и выступления Рогана, Калиостро, Жанны, которые, естественно, ни в чем не признали себя виновными. Французскую столицу охватил неожиданный ажиотаж. Все и против всего протестовали: против монархии, против плохой освещенности улиц (фонари были только у входа в богатые дома), против любого действия, исходившего от двора. И даже мода на вечерние дамские туалеты — красное с желтым, — вспыхнувшая в тот год в Париже, тоже имела отношение к процессу по поводу ожерелья. Красное — цвет мантии Рогана, желтое — цвет соломы, на которой Роган спал, будучи узником Бастилии…

Уже после суда король сделал еще несколько неверных шагов. Французская тайная служба получила задание выкрасть из Англии бежавшего туда мужа Жанны — де ла Мотта.

Попытка не удалась. Зато произошел очередной скандал. Примерно в это же время Жанна бежала из тюрьмы (с согласия начальницы) и объявилась в Лондоне.

Все эти факты, сами по себе скорее комические, чем трагические (ну, в лучшем случае — трагикомические), в иной обстановке, может быть, остались бы в истории Франции забавным курьезом, темой для нескольких памфлетов. И не более. Но в конкретной атмосфере нежизнеспособности Франции Людовика XVI, в момент, когда абсолютизм был уже на краю гибели, каждый камешек, случайно сорвавшийся с обрыва, мог стать началом обвала.

Короля и королеву в стране попросту перестали уважать. Если раньше их ненавидели, то теперь над ними смеялись. Уже не тайком, не за спиной, а открыто, в лицо. Вслед королевской карете улюлюкали мальчишки. Анонимные сатирики пустили по рукам стихи о том, как король запутался в ожерелье.

Имя Жанны, естественно, не фигурировало на заседании Конвента, вынесшего приговор королю и его августейшей супруге, но каждый, кто голосовал за смертную казнь, конечно же, помнил о нелепом поведении монарха летом 1786 года.

А для Жанны де ла Мотт экзекуция на Гревской площади была, возможно, самым ярким переживанием в жизни, но не концом ее. Жанна, как вы знаете, бежала в Лондон. Впрочем, размеренный уклад английской жизни никак не охладил ее страсти к авантюрам и веселому времяпрепровождению. После одной из ночных оргий она будто бы выпала из открытого окна и разбилась.

В Ламбертской церкви в Лондоне был даже составлен документ о кончине Жанны де ла Мотт.

Много позднее одна из парижских газет сообщила, что Жанна, уже в преклонном возрасте, умерла в одной из дешевых гостиниц в Сен-Жерменском предместье Парижа. Но на заметку не обратили внимания. Мало ли что могли написать падкие на сенсации журналисты, лишь для того чтобы увеличить тираж своего издания?

Так и осталось невыясненным, что же именно произошло с Жанной де ла Мотт. Погибла ли она в Англии? Умерла ли в заброшенной гостинице в Сен-Жерменском предместье? И долгие годы историки, писатели и даже поэты строили различные версии жизни знаменитой авантюристки Жанны де ла Мотт. Но выяснилось, что ни одна из них не была верной…

ОШИБКА ВТОРАЯ — АЛЕКСАНДРА ДЮМА.

Александр Дюма-отец в своем романе «Ожерелье королевы» (он издавался и на русском языке) описал полную приключений жизнь Жанны де ла Мотт-Валуа. Естественно, это была не беллетризованная биография, а роман. И потому Дюма вовсе не следовал букве документов и четкой канве реальных фактов. Приверженец острого, динамичного сюжета, Дюма написал книгу о Жанне де ла Мотт. Он не хотел сковывать свою фантазию. Жанну де ла Мотт ему пришлось сделать особой еще более энергичной и вероломной. В чем-то ее образ напоминает леди Винтер из «Трех мушкетеров». Но чувствуется, что автор, осуждая многие поступки своей героини, иной раз все же испытывает симпатию к ней. И даже немного любуется ею. Еще бы! На фоне вымороченных Бурбонов, трусливых придворных Жанна выглядит человеком ярким, сильным, решительным. Дюма мог знать о заметке, в которой сообщалось о смерти престарелой графини де ла Мотт в убогой гостинице Сен-Жерменского предместья. Мог знать. Но знал ли? Наверняка мы этого утверждать не можем. Так ли, иначе ли, но факт остается фактом: маститый романист, хорошо чувствовавший достоверность и психологическую мотивированность той или иной исторической ситуации, решил все же остановиться на самой популярной в те годы версии — самозваная графиня бежала в Англию, где покончила жизнь самоубийством.

И ошибся! Впрочем, винить Дюма не следует. Ведь всем было известно, что свидетельство о смерти Жанны хранится в лондонской Ламбертской церкви. Вышли в свет и десятки научных и популярных книг, в том числе многотомное собрание (оно было издано в Германии) самых драматичных судебных процессов XVIII и начала XIX века. И во всех случаях финал жизни Жанны автором представлялся несомненным — выбросилась в Лондоне из окна во время одной из пьяных оргий, скорее всего — в состоянии невменяемости. Дюма пользовался этими документами. Считал их точными и несомненными.

Одно лишь удивляло — никто не догадался отправиться в Лондон и попробовать поискать могилу Жанны. То-то было бы удивления — ведь могилы в действительности не существовало. Наконец, Александру Дюма, писателю, психологу, должно было прийти на ум и другое: с какой стати самозваная графиня де ла Мотт, «нищая Валуа», авантюристка, женщина решительная, смелая, так внезапно вдруг капитулировала бы? Ей ведь было свойственно схватываться с судьбой врукопашную, пытаться ее переупрямить. Дюма явно ошибался, полагая, что казнь на Гревской площади сломила Жанну.

Наконец, не следует забывать еще об одном обстоятельстве. Конечно, никто всерьез не верил «отработанной» самой же Жанной версии о том, что она ведет свой род от старых французских королей — ветви Валуа. Не было тому ни четких документов, ни убедительных доказательств. Но разве не существовали в истории Лженероны, Лжедмитрии? Разве уже забылась история крестьянской войны во главе с Пугачевым, объявившим себя чудом спасшимся царем Петром III? Кто мог поручиться, что в сложной политической атмосфере Европы конца XVIII и начала XIX века кому-нибудь не придет на ум объявить Жанну «спасительницей отечества», чтобы свергнуть, к примеру, Бонапарта или вновь воцарившихся после его падения Бурбонов? Для французской дипломатии и тайной полиции было столь естественно попробовать физически устранить Жанну де ла Мотт, называвшую себя Валуа. И она сама, естественно, могла, спасая жизнь, решиться на поступки смелые и неожиданные — сменить имя, уехать в дальние страны.

Вот этой-то возможности и не учел знаменитый романист.

ОШИБКА ТРЕТЬЯ — ИОГАНА КАРЛА ДИБИЧА.

Душным августом 1826 года по дороге из Петербурга в Крым скакал фельдъегерь от начальника главного штаба Его Императорского Величества барона Ивана Ивановича Дибича. Генерал от инфантерии Дибич — лицо в русской истории известное. Хотя родился Дибич не у нас, а в Пруссии, но с 1801 года был на русской службе. Известность его началась с фразы императора Павла: «Фигура поручика Дибича наводит уныние на целую роту». Дибич и вправду был кривобок и неуклюж. А цвет его волос приводил в изумление — они были не просто рыжими, а огненными. Именно к начальнику главного штаба в 1825 году стекались доносы о тайных политических обществах в России. По приказу Иогана Карла Фридриха Антона Дибича, которого в России стали попросту именовать Иваном Ивановичем, в стране была проведена волна арестов в войсках. Дибич спешил: ему представлялось страшным кого-нибудь «недоарестовать». По представлению Дибича был, в частности, взят Пестель…

Напомним вкратце, что это было за время.

Остались позади Отечественная война и годы надежд на обновления в стране. Многие бывшие герои Аустерлица, Смоленска, Бородино, Лейпцига, смело бросавшиеся под ядра и пули, превратились в усердных чиновников, раболепных, злобных и мстительных. Некогда либеральный генерал Воронцов, воинская доблесть которого была вне подозрений, превратился в мелочного, ограниченного Новороссийского генерал-губернатора, истово травившего Пушкина. И его собственной жене молва приписывала слова: «Каким героем он мог погибнуть! Каким мелким эгоистом он живет!».

Уже была распущена комиссия по выработке конституции. А царь Александр I, позер и лицемер, который еще в 1815 году, возвращаясь домой из Парижа, в окрестностях чешских Будейовиц на виду у честной публики помогал крестьянину Лаврентию Фейтелю обрабатывать его убогое поле, в последние годы своего правления уже не играл в демократизм. Он вообще мало занимался делами страны. Его хватало на то, чтобы сослать кого-нибудь за вольнодумство или приблизить Аракчеева.

За время своего царствования «властитель слабый и лукавый» исполнил на исторической арене множество ролей с превращениями. Был чуть ли не борцом против тирании родного отца Павла I (не без его ведома совершилось и убийство императора), сначала другом, а затем врагом Наполеона, спасителем Европы и поборником политических свобод для Польши (поговаривали даже, что Александр в своих пропольских симпатиях зашел так далеко, что собирается присоединить к Польше некоторые исконно русские области). Одно время император играл ключевую роль в европейской политике, пытался перехитрить Меттерниха и Талейрана, причем иной раз небезуспешно! Под конец жизни ударился в малопонятный для окружающих мистицизм и затосковал. Современные психиатры определили бы такое состояние духа как тяжелую депрессию, из которой император время от времени выходил, чтобы кого-либо наказать, сослать или издать указ, оборачивающийся трагедией для миллионов русских…, Решил было строить по всей стране дороги, издал строгое распоряжение (вспомните знаменитые пушкинские строки, написанные в ту пору: «Авось дороги нам исправят…»), но вскоре охладел к затее… Задумал преобразить облик всех русских городов, но когда дело дошло до ассигнования средств из казны, сам же поспешил «забыть» об этом плане… Время от времени поговаривал о необходимости дать России свободу и конституцию, но при этом слова «свобода» и «конституция» оставались под запретом. Произносить их имел право лишь сам монарх. Вдруг отправился в путешествие по югу страны, похвалил вид Севастопольской бухты и организацию обучения в Судакской школе виноградарства, а затем, прибыв в Таганрог, внезапно заболел и преставился. Странный монарх, утомивший и раздергавший страну своими прихотями и капризами, даже удалиться в мир иной умудрился при обстоятельствах загадочных. Очень скоро начали поговаривать, что он не умер, а прячется в дальнем скиту, зная, что против его царственной особы составился обширный заговор. Могли же убить его отца Павла, почему же не могут так же спокойно отправить к родителю и сына? Вдовствующая императрица «опознала» сына в гробу. Но для чего потребовалось само «опознание»? Подобное ведь тоже не каждый день случается. В общем, Александр странно жил и странно умер.

А затем настало междуцарствие, две недели «смутного времени», совсем как во времена Годунова и Лжедмитрия. Трон пустовал. Те, кому не были ведомы хитросплетения дворцовых интриг, кто был далек от атмосферы, царившей в те дни в Зимнем, мало что поняли в действиях претендентов на престол. Войска присягнули на верность императору Константину. Вдруг стало известно: Константин отрекся от престола в пользу младшего брата Николая. Кто мог знать, что вся эта «пляска» вокруг трона осуществлялась по сценарию, разработанному на семейном совете Романовых?

В стране царила растерянность. Передовые люди решили, что настало время покончить с самодержавием. Грянули выстрелы на Сенатской площади — восстание 14 декабря. Всем было совершенно ясно, что страна больна. Даже новый император Николай не сразу решился показать себя сильным человеком. Он затеял сложную игру. Жестоко карая декабристов, не забывал смахнуть с ресниц как бы невольно набежавшую слезу. Попутно покарал и нескольких людей, уже не имевших отношения к тайным обществам, но некогда обидевших полковника Романова — острым словом, независимым поведением, просто твердым взглядом… Работала следственная комиссия. Император сам просматривал протоколы допросов. Со многими арестованными беседовал лично. Ведь произошла вещь неслыханная: то, что среди некоторых статских нашлись заговорщики, еще можно было как-то объяснить. Но ведь заговор поддержали войска! Ходили даже слухи, что на помощь декабристам может двинуть свою армию дремавший за хребтом Кавказа, в Тифлисе, стареющий лев — генерал Ермолов, соратник Кутузова, человек решительный и смелый. А что, если бы он решился двинуть войска на столицы? Как тогда? Иной раз новому императору казалось, что события на Сенатской площади лишь пролог к чему-то еще более зловещему, гибельному для самой монархии… На Украине восстал Черниговский полк… В Варшаве арестовали отчаянного Лунина, не отрицавшего, что он некогда замышлял цареубийство… В Тифлисе сделали обыск в квартире Грибоедова… Аресты, обыски, допросы… Они шли в Киеве и Одессе, на Кавказе и в Варшаве. Усмирить столицы еще можно. Но как усмирить всю огромную, бескрайнюю провинцию? А ведь оттуда, именно из провинции, ждали новых действий, направленных против престола.

Осенью 1826 года Дибич вместе с императором находился в Москве, где Николай задержался после коронации. В Москву, к Дибичу, стекались многие секретные бумаги. Сюда переадресовывали доносы, которые все еще продолжали поступать на имя начальника главного штаба. Но одновременно всходила звезда и начальника III отделения (тайной полиции) Бенкендорфа. Причем зачастую одни и те же дела вели и Бенкендорф, и Дибич. Новому императору казалось, что так удобнее — пусть один проверяет другого. Бенкендорф был, пожалуй, хитрее и сообразительнее Дибича. Он уже успел прикрыть от справедливого возмездия изменника Фаддея Булгарина, сражавшегося в войсках Наполеона против России, доносчика и ярого врага передовой отечественной культуры. Но что были Дибичу и Бенкендорфу судьбы России, ее народа, ее культуры? За очередное повышение, орден, имение они готовы были продать всех и вся. И в свою очередь пригревали подобных себе.

Но дело происходило во время, когда Бенкендорф еще не взял верх над Дибичем. Наиболее секретными делами занимались пока что оба. И доносы, подчас одинакового содержания, поступали в два адреса. Авторами доносов были уже не только платные шпионы, но и многие из тех, кто в душе в свое время сочувствовал заговорщикам, а теперь в приступе верноподданнических чувств спешил откреститься и от крамольных друзей, и от собственных крамольных мыслей…

Казалось, с тайными обществами было на время покончено. Но со всеми ли? Вдруг где-либо «затерялось» какое-нибудь, сумевшее так законспирироваться, что на него по сей день не натолкнулись. Ведь не случайно многие декабристы (они избрали эту тактику в наивной вере, что так можно будет вырвать у царя реформы) утверждали, что брожением охвачены почти все высшие и низшие чины в армии.

— Опасно то, что бунт может стать модой, — сказал однажды император Дибичу. — А свободомыслие будет принимаемо за нормальный образ мысли.

А в другой раз:

— Не должно иметь мнение об отце. Не должно иметь мнение и по поводу государя. И отцу, равно как и государю, нужно не одобрение — в нем он не нуждается, — а любовь детей и подданных.

В императоре, как и во всех русских самодержцах, было немало немецкой крови. Дибич был чистокровным пруссаком. И он совсем не понимал России, в частности партизанского движения 1812 года. Почему десятки тысяч людей сами брались за оружие и шли на неприятеля? Без приказа сверху, без точного монаршего повеления? А если бы монарх повелел замириться с французами, послушались бы его партизаны? Кто знает! Вдруг завтра снова возьмутся за топоры и вилы?

И именно потому, что педантичный Дибич мало что понимал в этой стране, казавшейся ему странной и неорганизованной, он больше полагался на мнение императора. Поддержал идею вызвать из Михайловского в Москву опального стихотворца Александра Пушкина, хотя ни строки его не читал и даже не имел понятия, за что, собственно, Пушкина сослали. И вообще Дибич был твердо уверен, что государству куда полезнее иметь одного хорошо обученного гренадера вместо роты поэтов. События последнего года убедили Дибича, что и вольнодумные стихотворения будоражащим образом воздействуют на умы. В том числе на умы гренадеров. Пушкина нельзя было оставлять вне поля зрения правительства…

И посреди всех этих дел странной, неожиданной представлялась срочная депеша Таврическому губернатору Нарышкину: ее почему-то следовало отвезти из Москвы в Петербург, показать тамошнему военному генерал-губернатору, а затем уже скакать напрямик в Симферополь. Но служба — превыше всего.

…На станциях фельдъегерь покрикивал на смотрителей и требовал лучших лошадей. Он скакал и днем и ночью. Спал, забившись в угол повозки и кое-как прикрывшись шинелью. У него была инструкция — времени не терять.

Пуще зеницы ока он берег конверт с двумя сургучными печатями на его обратной стороне. Конверт лежал в кожаной сумке, а сумка висела на груди фельдъегеря. В случае чего, он защищал бы эту сумку, не щадя жизни своей. Но если бы кто-то решился сломать печати, вскрыть пакет и прочитать депешу, то был бы, наверное, премного удивлен. Казалось, в такой спешке не было никакого смысла. Ведь речь шла вовсе не о государственных тайнах, а о какой-то темно-синей шкатулке. Впрочем, мы с вами располагаем подлинным текстом отношения И. И. Дибича за № 1325 из Москвы на имя Таврического губернатора Д. В. Нарышкина:

«В числе движимого имущества, оставшегося после смерти графини де Гаше, умершей в мае месяце сего года близ Феодосии, опечатана темно-синяя шкатулка с надписью „Marie Cazalete“, на которую простирает свое право г-жа Бирх. По Высочайшему Государя Императора повелению, я прошу покорно Вас, по прибытии к Вам нарочного от С.-Петербургского военного генерал-губернатора и по вручению сего отношения, отдать ему сию шкатулку в таком виде, в каком она осталась после смерти графини Гаше».

Чтобы добраться до Симферополя, фельдъегерю понадобилось ровно восемь дней.

Губернатор Нарышкин прочитал депешу и удивленно поднял седую бровь. В чем дело?

Нарастающее внимание к Тавриде со стороны Петербурга не сулило ни выгод, ни спокойной службы. С легкой руки Екатерины зачастили сюда и коронованные визитеры. Если незадолго до смерти побывал здесь император Александр, то вполне вероятно, сюда может пожаловать и новый. Таврида становилась слишком уж бойким местом. И это губернатору не нравилось.

— Нарочного поместить на квартиру. Обеспечить ему стол, — распорядился губернатор. — А ко мне позвать Браилку.

Браилко был человеком молодым, но уже преуспевшим по службе и в глазах губернатора. Числился он чиновником по особо важным поручениям. И такие поручения ему действительно случалось исполнять. И частенько.

— Выясните, — сказал губернатор, — что это за шкатулка? Что за графиня? Какие права кто и на что простирает? При чем здесь госпожа Бирх и сам государь император? Откуда в Москве и Петербурге узнали о смерти графини?

Уже через два дня Браилко доложил губернатору, что сведения о смерти графини де Гаше поступили в Петербург от барона Боде, который владеет в Судаке дачей и виноградниками, постоянно проживает там и, казалось, окончательно натурализовался. Да, действительно он был душеприказчиком графини, дружил с ней и собирался перевезти ее к себе в Судак, но не успел. Что же касается упоминавшейся в депеше госпожи Бирх, то это камеристка императрицы Елизаветы Алексеевны. Вероятно, графиня де Гаше познакомилась с камеристкой императрицы в Петербурге, где жила с 1812 по 1824 годы.

— И всего-то дел? — удивился губернатор. — Ради этого гнали через всю страну нарочного?

— Если барону Дибичу было известно еще что-то важное, касающееся графини, то следовало бы хоть коротко пояснить это в депеше. Уж не о тайных ли обществах речь? Тогда при чем тут камеристка?

— Капризы камеристки императрицы иной раз значат для судьбы державы больше мнений министров. И вообще… Не было бы чего похуже. Со шкатулкой разберемся. Пошлем Мейера. Его усердие при исполнении обязанностей может служить примером ревностного отношения к службе.

Нарышкин почему-то вспомнил свой разговор с Дибичем позапрошлым летом в Царском Селе. Только что назначенный начальник главного штаба толковал о необходимости сильной и прозорливой власти. Он утверждал, что друзьями правительства могут быть люди двух категорий — твердо преданные престолу граждане, умеющие быть выше собственных чувств, способные, как библейский пророк, принести в жертву не только себя, но даже собственного сына. Это сознательные друзья. Но есть и друзья бессознательные. Это те, у кого чувства берут верх над рассудком. Неосмотрительно помянув всуе имя государя, они со временем раскаиваются. Раскаявшись, обязательно назовут одного или двух своих сообщников. И в тот самый момент, когда они в первый раз произносят вслух имена своих друзей, перед которыми им в дальнейшем будет стыдно, если правительство решит огласить источник получения им сведений, чувствительные, но заблуждавшиеся граждане становятся уже опорой престола.

Если перевести все эти рассуждения на нормальный язык, то Дибич просто-напросто поучал Нарышкина, как следует вербовать доносчиков.

— И все же барону Дибичу следовало писать нам яснее. Ведь для нас загадочна причина вмешательства государя в дело об имуществе покойной графини.

Нарышкин не обратил внимания на довольно свободный тон, в котором Браилко говорил о Дибиче. Браилко был любимцем губернатора.

— А нам-то что? Отошлем шкатулку — и дело с концом. Забот и без шкатулок хватает.

ОШИБКА ЧЕТВЕРТАЯ — ГУБЕРНАТОРА НАРЫШКИНА.

И все же губернатор Таврический Дмитрий Васильевич Нарышкин явно сплоховал, поручив исполнение приказа Дибича старательному, но малоинициативиому чиновнику Мейеру. Знай Нарышкин, сколько хлопот ему доставит эта шкатулка, он сразу же послал бы на розыски умного Браилку. А то, чего доброго, и сам бы отправился в Старый Крым лично.

Воспитанный в канцеляриях, Мейер не привык размышлять над приказами. Если бы его послали в отдаленный замок обмерить и взвесить там привидение, Мейер взял бы весы и аршин и тут же отправился бы в путь, не утруждая себя досужими размышлениями, а потом ночами бы не спал, подстерегая несчастное привидение, дабы возвестить ему: «Милостивый государь! Пожалуйте-с на обмер и взвешивание, поскольку на то есть распоряжение его превосходительства господина губернатора».

К чести губернатора надо сказать, что, не полагаясь на Мейера и абсолютную разумность его действий, Нарышкин предписал на всякий случай изъять все шкатулки, какие только попадут под руку: синие, зеленые, красные, неопределенных цветов. Да к тому же еще собственноручно написал распоряжение, которое сохранилось в архивах. Вот его текст:

«Известно, что графиня Гаше находилась и умерла в Старом Крыму, имущество ее описано тамошнею ратушею при бытности назначенных графинею Гаше изустно перед кончиною своею душеприказчиков: коллежского секретаря барона Боде, иностранца Килиуса и заведовавшего делами покойной феодосийского 1-й гильдии купца Доменико Аморети, которое, по распоряжению тамошнего губернаторского правительства, взято в ведомство феодосийской дворянской опеки. В описи имущества показаны четыре шкатулки без означения, однако, каких они цветов, но одна из них, под № 88, с дамским прибором и отмечена следующею госпоже Бирх. Вероятно, это та самая шкатулка, о которой начальник генерального штаба пишет мне».

Мейер после приказа губернатора сразу же ринулся в Феодосию. Через шесть дней он возвратился и представил губернатору рапорт, датированный 30 августа.

Из рапорта следовало, что имущество покойной находится в Судаке на сохранении у душеприказчиков Боде и коллежского регистратора Банка. Банк — это уже было новое имя. Мейер отправился в Судак, прихватив с собой феодосийского судью Безкровного. Выяснилось, что шкатулки не опечатаны, ключи от них находятся у Боде, а второй опекун — Банк — никакого участия в приемке имущества покойной не принимал. Мейер вконец запутался и затребовал от барона Боде письменного объяснения.

Оно было подцшто к делу. Чувствовалось, что писал его человек, плохо владевший русским языком.

«В каком именно виде сии шкатулки найдены по смерти графини де Гаше, мне неизвестно, прибыв в Старый Крым, где она скончалась, лишь сутки после ее смерти и войдя в ее комнаты еще через полсуток после моего прибытия. Все, что я могу припомнить, есть что баульчик, открытый при мне, был точно в таком виде, в каком он теперь, а темно-синяя шкатулка, была запечатана в моем присутствии старокрымскою ратушею на первый случай, оной мне распечатана в моем присутствии, причем, сколько могу припомнить, она была в таком же виде, как теперь».

Тут бы Мейеру ухватиться за несоответствие в показаниях: почему отсутствовал при запечатывании и вскрытии шкатулок второй опекун, Банк? Кто такой иностранец Килиус? Мейер не догадался этого сделать. Да и сам губернатор Нарышкин полагал, что на том о графине де Гаше в Петербурге забудут. Но не тут-то было. Вскоре губернатор получил из столицы депешу и вовсе странного содержания. Ее подписал управляющий Новороссийскими губерниями и Бессарабской областью граф Пален, ведавший всеми делами, поскольку в ту пору наместник Новороссийского края граф М. С. Воронцов был в отъезде. Петр Петрович Пален — один из троих сыновей известного в нашей истории графа Петра Алексеевича Палена, участника успешного заговора против императора Павла I. Несмотря на то что Пален-отец до конца дней своих был в официальной опале, сыновья зарекомендовали себя приверженцами престола. И в ответ не были обойдены ни чинами, ни высочайшими милостями. Тот самый Петр Петрович Пален, о котором идет речь, дослужился до полного генерала.

Вот что он писал Нарышкину:

«Господин генерал-адъютант Бенкендорф препроводил ко мне письмо на имя барона Боде и записку, из коей видно подозрение, падающее на некоторых лиц, находившихся в дружеской связи с умершею близ Феодосии графинею де Гаше, в похищении и утайке бумаг ее, кои заслуживают особого внимания правительства, и сообщил мне Высочайшую Его Императорского Величества волю, дабы, по вручении помянутого письма г. Боде, были употреблены все средства к раскрытию сего обстоятельства и к отысканию помянутых бумаг. Сообщая о сем Вашему Превосходительству и включая означенные письма и записку, я покорнейше прошу Вас, милостивый государь, употребить все зависящие от Вас распоряжения к точному и непременному исполнению таковой Высочайшей Его Императорского Величества воли, — и о исполнении того уведомить меня в непродолжительном времени для донесения о том по принадлежности».

Чувствовалось, что Николай I испытывает августейшую тревогу и августейшее нетерпение. Возможно, Пален получил от Бенкендорфа выговор за нерасторопность в исполнении воли монарха. Да и сам губернатор Нарышкин теперь не на шутку струхнул.

— Бес меня попутал послать туда Мейера, — пробормотал он, читая письмо Палена. — Теперь ищи свищи ветра в поле.

На этот раз пришлось уже ехать Браилке.

ОШИБКА ПЯТАЯ — ЧИНОВНИКА ПО ОСОБО ВАЖНЫМ ПОРУЧЕНИЯМ БРАИЛКО.

Январь 1827 года выдался в Крыму холодным, как никогда. Перевалы замело еще в декабре. От самого Симферополя до Феодосии образовался сплошной санный путь. Вот по этому-то пути и мчал титулярный советник Иван Яковлевич Браилко, чтобы расследовать все обстоятельства смерти графини де Гаше, попытаться выяснить, что сталось с оставшимися после нее бумагами. Конечно, после того как Мейер переполошил всех в Феодосии и Судаке, провести успешное дознание было очень трудно. Но Браилко верил в свою звезду и в собственное умение делать из фактов выводы. К тому же Браилко считал себя человеком достаточно решительным, способным разрубить любой гордиев узел.

После декабрьских событий на Сенатской площади, когда по югу страны прокатились аресты, губернатору Нарышкину донесли однажды, что у Браилки в столе видели журнал с поэмой Рылеева. Губернатор потребовал чиновника пред свои ясны очи.

— Да, это правда, — сказал Браилко. — Я читал. И мог ли я не читать? Ведь все мы должны радеть о благополучии престола. А благополучие престола зависит и оттого, сумею ли я, находясь на своем, пусть даже малом и незначительном, посту, распознавать заговорщиков. Я должен знать, что они говорят и что думают.

И тут же — вот неожиданность! — выложил на стол бумагу: список лиц, которые получали из столицы журнал «Полярную звезду». Каким образом удалось его составить — лишь богу да Браилке было известно. Ведь журналы высылали адресатам напрямик из Петербурга. На Таврической почте учета поступлений не вели. Именно на отсутствие учета поступающей корреспонденции обратил внимание губернатора, кроме всего прочего, тот же предусмотрительный Браилко. На обороте листа был текст крамольной песни:

Разве нет у вас штыков
На князьков-дураков?
Слава!
Разве нет у вас свинца
На тирана-подлеца?
Слава!

Внизу аккуратным почерком Браилки было написано, что песню эту распевали нижние чины Судакского гарнизона, а принадлежат слова, как сказывают сведущие люди, К. Рылееву и А. Бестужеву.

— Что же вы предлагаете? — спросил Нарышкин. — Наладить следствие?

Браилко помолчал, затем поглядел в глаза Нарышкину:

— У нас пока спокойнее, нежели в других губерниях. И дай бог, так будет и впредь. Следует ли власти вышестоящие наводить на мысль о том, что и у нас водится крамола, кою мы сами не в состоянии искоренить?

«А ведь верно, — решил губернатор. — С какой же стати расписываться в собственной беспомощности?».

Браилко оказался «человеком с секретом». Прямая противоположность механически исполнительному туповатому Мейеру, для которого сам мыслительный процесс представлялся тягчайшей из обязанностей. Выслушивая очередное распоряжение, Мейер тер тыльной стороной ладони лоб, по-младенчески морща лицо. Нет, на Мейера рискованно было полагаться в сложных случаях…

Губернатор глядел на Браилку пустыми светлыми глазами. И никто не знал, какие мысли роились в посеребренной сединой губернаторской голове. Глаза не были зеркалом души Нарышкина, а, скорее, ширмой, скрывающей эту душу. Видимо, губернаторские раздумья были не так просты и однозначны. Люди, подобные Браилке, нужны государству, но одновременно они в чем-то и опасны. Пытливый в рамках официальных предписаний чиновник — находка для канцелярии. Но от беспокойного, ищущего склада ума до вольтерьянства один шаг. Ну, пусть два… Сначала появляется законное желание посмеяться над действиями Мейера. И это на пользу службе… Затем возникает соблазн глянуть критическим оком на деятельность, к примеру, губернатора, что уже почти преступно. Ну, а далее — тайные общества, заговоры, отказ присягать на верность новому государю… Впрочем, ему-то самому, Нарышкину, что до этого? Приказано было составить списки подозреваемых в связи с заговорщиками лиц — они уже существуют и хранятся в специальной папке в губернаторской канцелярии. Сказано, отыскать шкатулку — значит, это надо сделать. Да поскорее. Тут уж Браилко незаменим…

И решение канцелярии губернатора, вскоре последовавшее, удивило многих. Даже самого Браилку. Ведь его не наказали за чтение недозволенной литературы, но, напротив, повысили в должности. Он стал чиновником по особо важным поручениям при губернаторе.

…Пустынен был тракт. Лишь однажды навстречу Браилке попалась мажара (телега), запряженная верблюдом. Верблюд скользил по снегу, но упрямо тянул мажару в гору. Крестьянин, сидевший в мажаре, по случаю снегопада натянувший поверх мерлушковой шапки мешок, не погонял животное. Да верблюд, в отличие от лошадей, в том и не нуждался. Он торжественно, с достоинством волок телегу. Его движения были важны и неторопливы, а печальный взгляд равнодушен и презрителен. На длинных верблюжьих ресницах лежал снег.

Браилке пришло на ум, что все же напрасно новая администрация не поощряет в Тавриде разведение верблюдов. Ведь они удобны, могут и в жару и в стужу хоть неделю шагать без корма. Да и едят-то что придется — негодную ни для людей, ни для скотины траву, бурьян, молочай.

И недаром ведь даже на гербе Крыма, начертанном светлейшим князем Потемкиным и утвержденным Екатериной II, кроме двуглавого орла и виньеток, увитых гроздями винограда, красовалось сразу три одногорбых верблюда…

У Ивана Яковлевича Браилки был организованный чиновничий ум. И жизненные явления для него делились на те, что приносят пользу государству, и те, что ему вредят. Верблюды в Крыму, по мнению Ивана Яковлевича, были весьма полезны. И он скорбел, что это не все понимают…

Наступила ночь. Сани мчали по длинному спуску к Карасу-базару, впереди уже одиноко светился огонек у шлагбаума при въезде в город. Браилко кутался в шубу и ощупывал в кармане письмо Нарышкина.

Витая дорога карабкалась в гору. Лошади скользили. Возница соскакивал на снег:

— Э-эй, родные!

Сверху глядело небо. На нем мерцали далекие и колючие зимние звезды.

— Как бы волки не настигли! — сказал возница, недовольный тем, что его погнали в ночь, когда можно было дождаться утра на станции в Карасубазаре. — Тут всякое бывает.

Браилко улыбнулся. Он знал, что волков в Тавриде давным-давно нет. Водились они разве что во времена Потемкина. Но просвещенная администрация полуострова позаботилась о том, чтобы заодно с прочими безобразиями извести и волков. Только в очень холодные зимы, когда замерзает Керченский пролив, заходят сюда отощавшие стаи из Тамани. Браилко отбросил с ног медвежью шкуру и спросил возницу:

— Может, мне сойти?

— Да ладно, чего уж там, — ответил тот, не добавив титула и как бы размышляя вслух, с самим собой: ночью, зимой, да еще в холод не до табели о рангах. — Вывезут. На то они и лошади!

И лошади спотыкались на подъемах, а на спусках пугливо вытягивали передние ноги, чтобы затормозить накат, но все же упрямо шли вперед. В этом идущем не от сознания, а от самого инстинкта упрямстве было нечто вечное, какая-то загадка природы. От покрытых попонами спин валил пар. Подковы скрежетали, наталкиваясь под тонким слоем снега на ледяную корку…

Лошади мчали в походы египетских фараонов и войско славного Александра Македонского, римлян и их противников, средневековых рыцарей и войска, столкнувшиеся под Бородином… Уходили цивилизации и императоры, возникали и рушились державы, удачливым изменяло счастье, к неудачникам приходило запоздалое порою утешение. Но неизменным оставалась мистическая верность лошади оседлавшему ее человеку.

«Кто будет катить через сто лет по этой дороге? — размышлял Браилко. — Далекий внук мой или же представители других племен? А сто лет назад скакали здесь Гиреевы гонцы, плелись заговоры против северного соседа…».

— Попридержи-ка! — сказал Браилко вознице. — Передохнем.

— Да уж близко, — ответил тот. — Скоро прибудем.

— Останови, останови.

Из дорожного баула была извлечена на свет бутылка рома и рюмка. Браилко дважды наполнял рюмку и, морщась, опрокидывал себе в рот. Затем передал вознице.

— Это другой разговор, — сказал тот. — Можем ехать хоть до края земли.

Стало теплее. Впереди замаячил сосняк, что при въезде в Старый Крым. И звезды вверху подобрели. Неслышным ветерком срывало с деревьев снег. Он зависал над дорогой. И лицу было влажно. А в голове титулярного советника роились странные, нечеткие, размытые ромом мысли.

«А вдруг, — представлялось ему, — вдруг через сто лет мой внук будет возницей, а внук возницы — титулярным, а то и статским советником. И внук возницы станет угощать моего внука в дороге водкой?».

Всякое виделось Браилке… И лишь одного он никак не мог предположить, что через сто лет никому уже не придет в голову ездить по Крыму на лошадях. Лошади в фантастических грезах титулярного советника присутствовали как нечто совершенно обязательное. Как лес. Как снег. Как звездное небо над головой.

* * *

Смуглолицый потомок генуэзских переселенцев, купец первой гильдии Доменик Аморети, был рад визитеру из Симферополя. Все же зимой грамотному человеку в Феодосии было скучновато — две гимназии, закрывающаяся еще засветло кофейня, раз в неделю доставляемые через Симферополь газеты и журналы. Да и до Симферополя они идут с полмесяца. Вот и возникает ощущение, что живешь лишь воспоминаниями…

Графиня Гаше? Отчего же, Аморети помнит ее. Тихонькая старушка, божий одуванчик. Все расспрашивала, действительно ли в Старом Крыму целебный воздух. Что ей скажешь? Воздух целебен там, где у человека хорошо идут дела. Собиралась поселиться здесь навсегда. Дело доброе: чем больше культурных людей в таком городке, тем больше вероятности привлечь к нему внимание просвещенной и самодеятельной публики. А прилив самодеятельной публики всегда влечет за собой рост торговли, строительства, всего того, что принято называть благосостоянием. И вдвойне приятно, что графиня была иностранкой. Ведь России нужны иностранцы. Их знания, их умения, организованный ум… Не станет же господин титулярный советник отрицать, что только с колонизацией Тавриды венецианцами и генуэзцами полуостров обзавелся приличными городами и дорогами?

— Откуда приехала графиня? — перебил Аморети Браилко. Венецианцы с генуэзцами сейчас его не интересовали.

— В разговоре со мной графиня обмолвилась, что приехала в благословенную Тавриду по приглашению графини Голицыной. Жила у нее в Кореизе гувернанткой при детях.

— А каково подлинное имя графини?

— Жанетта де Гаше. Разве это не подлинное? Она эмигрантка. Покинула родину в период смут и беспорядков. Человек весьма образованный, сведущий в истории царственных домов. Беседовали мы с нею на различные темы, могущие представлять интерес для культурных людей.

Следующими Браилко допросил двух священников — православного и армяно-католического. Они отпевали графиню вдвоем. Почему вдвоем? Попросту не знали, по какому именно обряду следует хоронить. На всякий случай сначала отпел ее один, а затем — и второй. Из этого можно было сделать вывод, что покойная не только не отличалась религиозной ревностностью, но и того хуже — ни разу не ходила к исповеди. Почему? Может быть, именно потому, что исповедаться не могла, не имела права? Да и какой смысл ходить к исповеди лишь для того, чтобы ничего не сказать или же соврать?

Но самые интересные признания дала служанка графини де Гаше. Это была армянка-католичка, плохо говорившая по-русски, но понимавшая французский и итальянский. По словам служанки, графиня вплоть до самой смерти чувствовала себя хорошо и, в отличие от многих стариков, не жаловалась на немочи. Тем удивительнее было однажды услыхать из ее уст:

«Боюсь, что барон Боде напрасно строил для меня домик в Судаке. Поздно!».

Она написала письмо в Судак Боде, попросила отправить первой же почтой, несколько раз справлялась, отправлено ли оно. В последнюю ночь спать не ложилась. Разбирала и жгла какие-то бумаги. Служанку домой не отпустила, заставила ее до утра просидеть на кухне, что тоже было малообъяснимо и неожиданно. Изредка вызывала ее в комнаты, чтобы попросить вынести жаровню, до краев заполненную пеплом сожженных бумаг. К утру графиня легла на софу и затихла. Служанка осторожно вошла в комнату, постояла над своей хозяйкой. Лицо той было спокойным. Веки не дрожали. Служанка позвала свою подругу из дома Аморети и собралась было обмывать покойную. Но «покойная» открыла глаза и тихим голосом сказала:

«Рано. Часа через два. Мое требование — хоронить меня в том, в чем я сейчас одета. Обмывать и переодевать запрещаю».

— И все же вы ее раздевали! — сказал Браилко. — Мне это известно из показаний вашей подруги. Предупреждаю: речь идет о деле государственной важности. Сокрытие каких-либо, пусть даже незначительных, сведений может привести к тяжелым для вас последствиям.

Браилко сделал рискованный ход: ведь ни с какой подругой служанки он не разговаривал. Но авантюра удалась.

— Мы ничего не заметили, — сказала испуганная армянка. — Только два неясных пятна на плече, почти на спине.

Браилко пододвинул ей бумагу, дал в руки перо.

— Нарисуйте эти пятна.

На бумаге было нарисовано нечто схожее с буквой «V».

— Теперь согрейте мне чаю, — сказал Браилко. — А затем будете свободны, если сообщите мне, писала ли графиня какие-либо письма и куда отсылала?

— Она писала часто, — сказала служанка.

— Были ли корреспонденции, адресованные за границы империи?

— Нет.

— Значит, вы запоминали адреса? Может быть, вам кем-то было поручено следить за перепиской графини?

— Святой Иисус! — взмолилась служанка. — Клянусь вам… Я просто так. Никто и ничего мне не поручал.

— Понятно. Женское любопытство. Пусть будет так. Если вы искренне станете мне помогать, неприятностей у вас не будет.

…Право же, Браилко заслужил лучшей участи, чем прозябание в канцелярии Таврического губернатора. Одно удовольствие прослеживать по документам, как ловко, толково полтора столетия назад вел он расследование, пытаясь наверстать то, что упустил Мейер. Прежде всего Браилко узнал все, что мог, о бароне Бодс. Это вправду был странный барон. С какой стати он оказался вдали от своей прекрасной Франции в богом забытом Судаке — единственном городе, который Екатерина Великая не успела переименовать на греческий лад во время своего визита в Тавриду? Ланжерон, Ришелье, Де-Рибас приехали в Россию делать карьеру, спасаясь от революции. Наконец, просто с целью охладить разгоряченные головы. Боде, напротив, от революции не спасался. Революция барона попросту не заметила. Боде не был карьеристом, он не гнался за чинами, а подался в Россию, чтобы заняться здесь… садоводством и виноградарством. Вот уж удивительные баронские фантазии!

Не поверил в подобное объяснение Браилко. Не поверим, конечно, и мы с вами. Представляется абсолютно очевидным, что барона увлекло в Россию нечто другое. Может быть, он все же был из породы странных людей, мечтателей, время от времени совершающих поступки необъяснимые? Ничего подобного. В делах Боде был практичен и хитер. Хватка у него была не аристократическая, а купеческая. И дом он себе отстроил отменный — о десяти окнах по фасаду.

Неподалеку от дачи Боде, под горой, ютилась небольшая горная деревушка. Впрочем, дома в ней были двухэтажные, хотя и с плоскими крышами, мечеть под черепицей. Народ одевался франтовато. Правда, франтовство это было на провинциальный лад. На мужчинах — синие куртки, чеканные пояса, стальные цепочки на груди.

В селении не было нищих, сидевших, как воробьи на ветке, у входа в лавки. По всему было видно, что земля здесь хорошая, родит щедро. И местные жители были никак не похожи на коренастых и широкоскулых степняков. Они выглядели стройнее, изящней и лицом казались белее. Браилко подумал, что здешние жители наверняка имеют среди своих дедов и прадедов генуэзцев и венецианцев, которые когда-то были весьма активны в этих краях, строили крепости и города, закладывали виноградники и обводняли склоны. Может быть наследуя их и пользуясь услугами умелых и охочих к труду местных жителей, Боде и сумел завести здесь образцовое хозяйство. Виноградники барона, как было уже известно чиновнику по особо важным поручениям, давали значительные доходы. Но барон и без того был богат. И независим. Потому, видимо, и позволял себе то, чего не позволяли себе прочие обитатели полуострова. Кто еще, например, мог выстроить такой необычный дом?

Не успел Браилко взяться за молоток, висящий рядом с входной дверью, как сама дверь с жалобным вздохом отворилась. За дверью не было никого. Браилко даже опешил. В козни дьявола, как и в самого дьявола, он не верил. Затем голос, идущий неизвестно откуда, произнес:

— Антре! Входите! Снимайте шинель. Через минуту я спущусь в холл.

— Благодарю, — пробормотал Браилко. — Но сами-то вы где?

— Сам я уже на лестнице, спускаюсь, чтобы вас встретить. — Действительно, по витой деревянной лестнице, ведущей на второй этаж, спускался тоненький, смахивающий на богомола человечек в голубом стеганом халате; удивляла голова человечка — слишком крупная для субтильного тела, лысая, дынеобразная. — Вас удивили механизм для открывания двери и переговорная труба? Недаром говорят, что новое — хорошо забытое старое. Все это известно от времен Древней Греции и Пергама.[4] Я решил повторить подобное для себя. А в результате — обхожусь с помощью всего лишь двух слуг. Да и тех на сегодняшний вечер отпустил в деревушку. Чем могу служить?

Браилко представился, кратко объяснил и цель визита.

— Так-с! — произнес барон. — Любопытная тема. Мне не придется коротать вечер в одиночестве. Прошу сюда… Согрейтесь у камина, а я тем временем переоденусь.

Вскоре Воде, уже облаченный в мягкую домашнюю куртку, поил гостя отличным кофе в просторном зале своей великолепно устроенной дачи. На столе стояло хитроумное приспособление для подогрева воды, отдаленно напоминавшее самовар. Складную вытяжную трубу барон ловко прицепил к топке камина. Кофе заваривал в специальных серебряных сосудах, заметив вскользь, что серебро освежает воду, делает ее чище. И это также было известно еще в глубокой древности.

— История вершит свои круги, — произнес барон как бы в задумчивости, адресуясь не столько собеседнику, сколько своим внутренним мыслям. — Именно круги. Хотелось бы знать, на каком из них находимся мы с вами?

В окна глядела белоснежная в ту пору гора Святого Георгия. В бронзовых канделябрах хорошей ручной работы медленно таяли свечи. Воде повторил Браилке, что шкатулки отправлены в Петербург в том виде, в каком они остались после смерти графини. Что же касается самой Гаше, то, насколько барону известно, она появилась в России в канун войны 1812 года. Двенадцать лет прожила в Петербурге. Здесь познакомилась с баронессой Крюденер, которая была принята при дворе.

— Поскольку склонность была взаимной, я предположил, что в жизни этих особ было много общего, — сказал барон. — Как известно, баронесса Крюденер была большим другом покойного императора Александра. После смерти императора, даже несколько ранее, она вместе с графиней Голицыной переехала из столицы в Кореиз, и, вероятно, вслед за ними поехала и де Гаше…

…Отвлечемся на минуту от разговора Воде и Браилки. Нам просто необходимо припомнить, кто такая Юлия Крюденер и чем она знаменита. Эта женщина поначалу прославилась в Европе как бунтовщица против семейных уз и норм быта. Достигнув возраста, когда бунтовать по таким поводам уже не имело смысла, баронесса Крюденер ударилась в пропаганду филантропии как глобальной идеи нравственного самоусовершенствования. И занималась этим всем истово, даже с оттенками истеричности и кликушества. Вскоре ее выступления в рабочих кварталах Вены стали собирать толпы народа. Послушать баронессу ходили, как ходят в театр. Крюденер была близка ко многим сильным мира сего. Не без оснований полагали, что с нею советовался австрийский канцлер Меттерних. Ее очень побаивался хитрый князь Перигор, более известный в истории как премьер-министр Франции Талейран. Уже немолодая Юлия Крюденер чем-то причаровала флегматичного императора Александра и некоторое время из-за кулис руководила его действиями. Утверждали даже, что ею были продиктованы некоторые параграфы договора «Священного союза», направленного на недопущение в Европе революций и укрепление легитимистских[5] принципов. Так это было или не так (роль Юлии Крюденер в европейской истории частенько преувеличивали), но одно несомненно: странный человек, волею не только судьбы, но и случая оказавшийся на российском троне, внезапно воспылал к стареющей Юлии необъяснимой симпатией, привез в Петербург, а затем также внезапно охладел к ней и отослал в Крым. Именно отослал, ибо жить в других местах или же выезжать за границу баронессе было возбранено! Какая черная кошка пробежала между императором и баронессой? Что между ними произошло? Домыслов было масса, точных сведений — никаких.

Вместе с Юлией Крюденер в Крым приехала и старая графиня де Гаше. Поговаривали, что Жанетта де Гаше в свое время была чуть ли не личным секретарем Крюденер, исполняла различные сложные и совершенно секретные поручения. Но какие именно? Этого тоже никто толком не знал.

— Отчего графиня переехала из столицы в Крым? — спросил барона Воде Браилко.

— Полагаю, для того, чтобы принять несколько ванн из лепестков роз. Теперь это в моде. Кстати, правительству края следовало бы превратить эти ванны в притягательную силу для европейцев при кошельках.

— А что сжигала графиня перед смертью?

— Еще кофе? — спросил Боде.

— Меня интересуют бумаги графини.

— Я отдал все, что было.

— Вы писали в Петербург о ее смерти?

— Не совсем…

— Как это понимать? Писали или не писали?

— Меня удивляет тон нашей беседы. Уж не допрос ли это?

— Ни в коем случае. Но, сами понимаете, мне поручено расследование дела.

— Вот и расследуйте. Я-то при чем?

— Но вы находились в дружбе с покойной.

— Обычные сплетни.

— Она писала вам.

— Не доказано. Где сами письма? Покажите хоть одно!

— Вы присутствовали…

— Ну и что? — перебил барон. — Где доказательства моей причастности к исчезновению бумаг? Допускаю, что секретные бумаги существовали. Допускаю, что их похитили. Но потрудитесь поискать веские аргументы моей причастности ко всей этой истории. Вы играете в опасные игры!

Барон явно пытался запугать Браилку. Да и вообще Боде мог бы стать неплохим актером на ролях злодеев. Он умел вовремя замолкать, чтобы дать собеседнику подумать. А сейчас делал вид, что гадает на кофейной гуще — вытряхнул остатки кофе из чашечки на блюдце и рассматривал образовавшийся на блюдце рисунок с таким видом, будто и вправду читал по нему будущее.

— Меня, знаете ли, господин советник, мало интересует сегодняшний суетный мир. Я весь в прошлом и эмпиреях. Моя беда или мое счастье. Честно говоря, все мое свободное время поглощено изучением жизни последнего консула Солдайи[6] Христофоро Ди-Негро. Он здесь жил, здесь и погиб в 1475 году. Как видите, очень давно. Но право, жизнь этого человека, объявившего, что закон превыше наших симпатий и антипатий, превыше дружбы и родства, заслуживает внимания. Он и погиб с оружием в руках, защищая вверенный ему город и отстаивая закон.

— Но в данном случае закон отстаиваю я! — возразил Браилко.

— Мне не вполне ясна связь между жизнью последнего консула Солдайи и вашим визитом ко мне. Консул Ди-Негро явился сюда из Генуи для того, чтобы оздоровить жизнь умирающей колонии, укрепить ее перед лицом наступающих мусульман. Вы же приехали из Симферополя, чтобы задавать мне не вполне ясные вопросы и, рискну это сказать, уже несколько злоупотребляете моим гостеприимством.

— Прошу меня простить, господин барон, — спокойно ответил Браилко. — Но я удалюсь, как только получу от вас вразумительный ответ, коий снимет с меня обязанность предпринимать меры более жесткие. Что же касается консула Христофоро Ди-Негро, то я, пусть будет вам это известно, предпринял некоторые шаги к обнаружению в архивах сведений об этом замечательном человеке и, возможно, со временем обнародую некоторые из них. При вашем визите в губернский город буду рад их вам показать. Сейчас же настоятельно прошу вас употребить всю вашу выдержку и благородство к тому, чтобы благополучно завершить нашу с вами беседу.

— Чего вы хотите?

— Я вам настоятельно советую, господин барон, приложить усилия к отысканию у вас в кабинете бумаг покойной графини.

Боде со стуком поставил чашечку на блюдце, поднялся и вышел. Можно было ждать чего угодно. Не следовало удивляться, если бы он вернулся с двумя дуэльными пистолетами, в одном из которых, естественно, не оказалось бы пули. Но Браилко за эти дни так устал, что ему было все равно. Стреляться? Пожалуйста, он барона застрелит, а затем все же устроит в доме обыск…

Несмотря на выпитый кофе, Браилко чувствовал, как его уносит неслышным течением в теплый и целительный сон. Нужно было ухватиться за ручки кресла и выдернуть себя из этого состояния, как вырывается из глубины на поверхность пловец. Видимо, спал Браилко всего несколько минут. Проснулся от осторожного покашливания барона. Прежде всего оглядел свой сюртук, скосил взгляд на левый карман, где лежала губернаторская инструкция, будто барон был способен обшарить спящего.

— Вот два письма, — сказал барон. — Ничего больше нет и не было.

Браилко знал, что это всего лишь уловка — главных, основных бумаг Боде не отдал. Да и не мог отдать. Судя по всему, тайной владел не он один.

— Кто такой господин Лафонтен из города Тура?

— Откуда вы знаете о нем?

— Узнал на почте, что вы перевели во Францию значительную сумму и переслали некоторые бумаги графини.

— Да, действительно я отправил туда часть денег, вырученных от продажи имущества покойной графини. Лафонтен — не путайте его с баснописцем — родственник графини. Теперь вам все ясно?

— Нет! — ответил Браилко. — Мне не совсем ясно, отчего у графини на плече клеймо. И так ли часто графинь клеймят?

— Еще кофе?

— Спасибо. Кофе было достаточно. Он был отличным.

— Рад, что кофе вам понравился… Мир странен. Иной раз клеймят и графинь. Русского князя Щербатова, как я слышал, после восстания Семеновского полка секли как простого солдата. И князь, говорят, стерпел пытку мужественно. Может быть, потомки воздадут ему за то хвалу, если не забудут о нем за делами повседневными.

— Вы отлично знаете некоторые детали нашей истории.

— В меру сил. Живу здесь. Обязан привыкать к стране. Что же касается моей благословенной родины, то там политические моды еще более эксцентричны. Отрубили головы собственным королю и королеве, придумали себе сначала «Марсельезу», а затем и императора. Нынче так же легко об императоре позабыли. Да, кстати, знаете ли вы, что в минувшем году автор «Марсельезы» Рума де Лиль выступил в новом амплуа? Он перевел с русского басни вашего прославленного Крылова. Книга издана стараниями проживающего в Париже графа Орлова. Имеет успех. Как будете выбираться из Судака?

— Меня ждут лошади.

— Коляска?

— Нет, сани.

— Весьма предусмотрительно. Зима нынче редкостно снежная. И на том позвольте…

— До встречи! — прервал барона Браилко. — Надеюсь, она состоится. И в недалеком будущем.

* * *

Обо всех подробностях поездки Иван Яковлевич Браилко доложил губернатору Нарышкину. Браилко просил дозволения арестовать барона Воде, изолировать его, произвести обыск на даче.

— Петербургу виднее, — отвечал губернатор. — Зачем нам лишние хлопоты?

И Браилко отступил. Это, безусловно, было ошибкой, ибо он находился буквально в шаге от разгадки. Может быть, ему следовало изложить свои соображения подробнее, хотя бы в рапорте на имя губернатора. И тогда многим позднейшим исследователям не пришлось бы ломать себе голову над разгадкой псевдонима — де Гаше. Не исключено, что тогда на Браилку обратили бы внимание в высоких сферах, в Петербурге. Но он решил, что будет благоразумнее послушать губернатора. Вот почему в дело были подшиты лишь суховатые отчеты и докладные.

Это все, что мы знаем из документов, хранящихся в папке канцелярии Таврического губернатора. Казалось бы, дело заглохло. И на том можно было бы поставить точку.

А чтобы больше не возвращаться к личности Ивана Яковлевича Браилки, скажу лишь, что мне с ним довелось повстречаться еще раз. Как-то мне попала в руки изданная в единственном экземпляре памятная книжка российской императрицы за 1847 год. В ней содержится масса редчайших сведений. Подробно расписаны все придворные ритуалы, объяснено, в какой форме надо являться во дворец и по каким дням. Книжка эта оформлена с необыкновенным тщанием и расточительностью — моржовая кость, инкрустация из золота и серебра. Эмалевый мальтийский знак с крошечной золотой шпагой. (Если вы помните, император Павел I был избран гроссмейстером Мальтийского ордена, Николай, наследуя отца, приказал на личных царских вещах воспроизводить этот знак — мне довелось видеть его на царских водочных графинах и на обложке этой справочной книги.) Так вот, в списке провинциальных сановников уже значился и Иван Яковлевич Браилко. Он дослужился до поста Таврического вице-губернатора. Для чиновника по особо важным поручениям, титулярного советника — карьера колоссальная. Осторожность и крепкая голова помогли Браилке выйти в люди. Но нам-то с вами что до того? Для нас было бы интереснее, если бы Браилко довел до конца расследование. Пусть бы он при этом даже потерял расположение губернатора. Зато приобрел бы расположение потомков. И кто знает, что важнее?

ОШИБКА ШЕСТАЯ — ИСТОРИКОВ.

Мы рассказали вам, как серия ошибок людей различных рангов и уровней привела к тому, что история жизни и смерти странной графини де ла Мотт (а тут нетрудно догадаться, что Жанна де ла Мотт и графиня де Гаше — одно и то же лицо) на долгие годы осталась тайной. Впрочем, нельзя сказать, чтобы историки и литературоведы не пытались добраться до сути дела. Так, еще в изданных у нас в XIX веко воспоминаниях загадочной французской поэтессы Оммер де Гелль, будто бы дружившей с Лермонтовым (считается, что эти воспоминания в значительной степени плод воображения Вяземского, сына поэта), подробно рассказано о жизни трогательной старушки Гаше — знатной французской аристократки, похороненной в маленьком крымском провинциальном городке.

Но если Вяземский и сфабриковал воспоминания, то не на ровном же месте он все придумал. Ведь во всех фантазиях Вяземского, как в сказках, обычно всегда присутствовала и доля истины. Потому на протяжении многих десятилетий их никак не могли ни подтвердить, ни опровергнуть. Что-то где-то о де Гаше Вяземский, безусловно, слышал. Возможно, в ту пору молва о странной графине передавалась в России из уст в уста. И главы о ней были включены в воспоминания Оммер де Гелль именно для большей правдоподобности.

На это странное произведение Вяземского можно было бы и не обратить внимания, если бы о де Гаше не упоминали и другие авторы.

В частности, во второй книге журнала «Русский архив» за 1882 год были опубликованы воспоминания дочери барона Боде, впоследствии игуменьи Митрофании. Цитируем:

«В 20-х годах Крым начал входить в моду. В то время приехала в Крым замечательная компания, исключительно дамская. Самой замечательной женщиной из той компании по своему прошлому была графиня де Гаше, рожденная Валуа, в первом замужестве графиня де ла Мотт. Это была старушка среднего роста, довольно стройная, в сером суконном рединготе. Седые волосы ее были прикрыты черным бархатным беретом, лицо, нельзя сказать кроткое, но умное и приятное, украшалось блестящими глазами. Говорила она бойким и удивительно изящным французским языком. Со своими спутницами она была насмешлива и резка, с некоторыми французами из своей свиты, раболепно прислуживающими ей, повелительна и надменна без всякой деликатности…

Перед смертью она запретила трогать свое тело, а велела похоронить себя, как была: говорила, что тело ее потребуют и увезут, что много будет споров и раздоров при ее погребении. Эти предсказания, однако, не оправдались. Служившая ей армянка мало могла удовлетворить общему любопытству: графиня редко допускала ее к себе, одевалась всегда сама и использовала ее только для черной работы. Омывая графиню после кончины, армянка заметила на ее спине два пятна, очевидно, выжженные железом. Это подтвердило догадки. Едва успел дойти до Петербурга слух о кончине графини, как прискакал от Бенкендорфа курьер с требованием ее ларчика, который был немедленно отправлен в Петербург. Графиня долго жила в Петербурге и в 1812 году приняла даже русское подданство, никто не подозревал ее настоящего имени, столь известного.

Однажды, во время разговора с императрицей, одна из знакомых графини, мадам Бирх, упомянула о ней в присутствии императора, который выразил желание увидеть графиню. Графиня была в отчаянье, но вынуждена была повиноваться. На следующий день она была принята государем и беседовала с ним в течение получаса. Возвратилась она успокоенная и очарованная его благосклонностью. „Он обещал мне тайну и защиту“, — сказала она м-м Бирх, от которой стали известны эти подробности. Вскоре после этого графиня отправилась в Крым.

Деньги, оставшиеся после нее, были высланы во Францию какому-то господину Лафонтену.

Имя де Гаше она получила, кажется, от эмигранта, за которого она вышла где-то в Италии или Англии и которое ей впоследствии послужило щитом и покровительством».

Конечно, воспоминания игуменьи Митрофании — не такой уж бесспорный документ, чтобы на него целиком и полностью полагаться. Серьезных исследователей, привыкших иметь дело с бесспорными фактами, они ни в чем убедить не могли. Напротив, странные и не всегда обоснованные намеки на тождество де Гаше и Жанны де ла Мотт (Валуа) вызывали естественное чувство противодействия, желание оспорить само такое предположение. Аргументы скептиков казались убедительными. Да и вообще скептики иной раз оказываются в предпочтительном положении. Всегда легче в чем-либо усомниться и на том нажить себе славу умного и проницательного человека, чем доказывать даже самую простейшую истину. Глубокомысленно сомневающийся (к сожалению, распространенная порода людей) частенько представляется чуть ли не мудрецом, а тот, кто с некоторой робостью, без апломба настаивает на чем-нибудь естественном, весьма вероятно порою именно из-за отсутствия апломба оказывается битым. Над теми, кто возвращался к разговору о тождественности де Гаше и де ла Мотт, со временем начали посмеиваться как над неисправимыми фантазерами. Где жесткие, четкие доказательства того, что все это правда, а не очередная историческая мистификация? Таких доказательств долгое время не было.

Удивляло лишь то, с каким упрямством в минувшем веке русские и французские газеты и журналы возвращались к этой теме.

Несколько примеров.

В 1889 году, в июльском номере «Русского вестника», вышли воспоминания Ольги Н. «Из прошлого». В них сообщены такие сведения: в Крыму Голицыны узнали, что их гувернантка — де ла Мотт. Служанка в дверную щель увидела клеймо на плече графини. Не это ли послужило причиной отъезда де Гаше из Кореиза в Старый Крым? О крымском периоде жизни де ла Мотт (так ее и именуя) пишут «Огонек» (№ 28, 1882), «Новое время» (11 марта 1895 г., приложение № 217) и другие журналы.

Но и это никого ни в чем не убедило. Более того, многие историки стали считать разговоры о «русском периоде жизни де ла Мотт» попросту несерьезными. Стоит ли тратить время и силы на выяснение подлинности (или же ложности) обычных исторических анекдотов, обывательских сплетен?

Да, но существовала ведь папка, в которой хранились документы относительно поездок Мейера и Браилки в Старый Крым, Феодосию и Судак. Верно. Существовать-то существовала, но затерялась в Таврических губернских архивах. И могла бы вовсе исчезнуть, если бы не попала на глаза известному знатоку Крыма, краеведу и историку, позднее академику Арсению Маркевичу. В «Известиях Таврической ученой архивной комиссии» (№ 48, Симферополь, 1912) А. Маркевич опубликовал переписку Дибича, Бенкендорфа и Палена с Таврическим губернатором Нарышкиным, результаты опросов Мейером и Браилко барона Боде, чинов Старокрымской ратуши (городского управления) и других свидетелей.

Арсений Маркевич писал: «…графиня де ла Мотт, чтобы скрыть свое настоящее позорное имя и избежать преследований французского правительства, устроила при содействии друзей эту мнимую смерть и вторично вышла замуж за графа Гаше, не то француза, не то англичанина, уехала из Лондона, скиталась по Европе, а в 1812 году переехала в Россию, где была натурализована и жила в Петербурге, а в 1824 году переселилась в Крым и здесь умерла в 1826 году… Известно, что в Петербурге графиня Гаше подружилась с камеристкой императрицы Елизаветы Алексеевны мистрис Бирх, урожденной Cazalete, которую знала еще до замужества и с которой часто виделась, хотя г-жа Бирх не знала ее прошлого. Случайно об этом знакомстве узнал император Александр Павлович, которому вполне, говорят, было известно, что скрывается под фамилией графини Гаше, но который не знал о ее пребывании в Петербурге. Государь отнесся к ней милостиво и внимательно, но когда она сблизилась с графиней Крюденер и прониклась ее идеями, предложил ей уехать из Петербурга, указав на Крым, где тогда было много французских эмигрантов. Графиня Гаше отправилась в Крым вместе с известной по своему мистическому миросозерцанию графиней А. С. Голицыной, пригласившей с собой сюда, в свое имение Кореиз, кроме графини Гаше, и еще более известную графиню Крюденер.

Переехав в Крым, графиня Гаше проживала некоторое время в Кореизе у графини Голицыной, затем одна с прислугой в Артеке, у подножия Аюдага, и, наконец, переселилась в г. Старый Крым, по совету барона Боде, также французского эмигранта, бывшего в Судаке директором училища виноградарства и виноделия.

Надо полагать, что как правительство, так и высшая местная администрация знали, что под именем Гаше проживает в Крыму более знаменитая особа, и следили за ней, не стесняя ни в чем ее образа жизни…

…Заботы правительства об отыскании бумаг графини Гаше естественно наводят на мысль, что это была не простая эмигрантка, а более важная особа — и вероятнее всего — графиня де ла Мотт-Валуа».

Но и это, кажется, не убедило большинство историков в том, что идентичность Жанны де Гаше и Жанны де ла Мотт-Валуа доказана.

В Крымском отделении института археологии Академии наук УССР автору этих строк однажды довелось присутствовать при любопытном споре, когда два ученых мужа (один уже лысеющий и седобородый, второй еще достаточно молодой) чуть было не поссорились из-за все той же графини де ла Мотт.

— Я привык иметь дело с фактами. И с материальными свидетельствами тех или иных событий, — говорил старший. — С какой стати вот уже больше ста лет толкуют об этой графине, если все, что от нее осталось, — дым, мираж? Есть ли у вас доказательства, что это не хорошо продуманная фальсификация?

— А с какой целью фальсифицировали бы официальные документы? Неужели в подобном приняли бы участие столь высокопоставленные лица?

— Не знаю, для чего им понадобилось принимать участие в этой странной игре. Возможно, от сплина или от скуки. Полагаю, здесь имела место державная шалость. Не более.

— Не согласен. Загадка эта имеет прямое отношение к нашей истории. Она в чем-то помогает яснее представить себе ситуацию в стране после восстания 1825 года, понять некоторые усилия тайной царской дипломатии.

— Хорошо, предположим, к тайнам царской дипломатии де Гаше могла иметь отношение. Раз она дружила с Юлией Крюденер, во время Венского конгресса могла исполнять какие-либо ее тайные поручения. Наверняка так и было. Но где доказательство, что реальная де Гаше имеет хоть какое-то отношение к мифической де ла Мотт, безосновательно именовавшей себя еще и Валуа? Наконец, где ее могила? Даже если она не сохранилась, о ней должны были помнить старожилы. Последнее: какая связь между декабрьскими событиями 1825 года и бумагами де Гаше? Уж не полагаете ли вы, что она была связана с декабристским движением?

— Но никто и не настаивает на прямой связи де Гаше с декабризмом. Речь идет вовсе о другом. Если де Гаше на самом деле была знаменитой де ла Мотт, то она, конечно же, могла знать какие-то секреты, касающиеся последних лет правления Бурбонов накануне Великой французской революции. Следует ли забывать и о том, что очередной Людовик, восседавший на французском троне от момента падения Бонапарта до революции 1830 года, в свое время коротал дни в изгнании в пределах Российской империи, в Либаве. Там же незадолго до претендента на французский трон, побывал и граф Калиостро, позднее фигурировавший на процессе Жанны де ла Мотт. Не слишком ли много совпадений?

— Конечно, если бы было окончательно доказано, что графиня де Гаше и Жанна де ла Мотт одно и то же лицо. В этом случае только что взошедшему на престол, да еще при столь драматических обстоятельствах, императору Николаю I был бы прямой резон заполучить документы, которыми могла располагать де Гаше, для того чтобы укрепить свои позиции на международной арене. Ведь внутреннее положение было не блестящим. В таких случаях обычно стремились к успехам на международном поприще. Согласен и с тем, что русская дипломатия в этом случае стремилась бы не выпускать из рук документы де Гаше, но такой же, если не больший интерес они представляли и для возвративших себе французский трон Бурбонов. Но повторяю, все это предположения, домыслы, догадки… Они представляли бы интерес лишь в случае, если бы удалось заполучить хоть какие-то убедительные аргументы в пользу того, что умершая в 1826 году в Старом Крыму де Гаше и есть та самая Жанна де ла Мотт, прославленная знаменитым Александром Дюма-отцом.

Спор я изложил лишь в общих чертах. Он был много пространнее и ожесточеннее.

«Так в чем же, собственно, дело? — вправе спросить вы. — Неужто мы так и не узнаем истины?».

Не торопитесь.

Оказалось, что многие краеведы, историки, писатели, журналисты находились буквально в двух шагах от того, чтобы точно узнать, что же происходило на самом деле в Старом Крыму в 1826–1827 годах, почему между Москвой, Петербургом, Одессой и Симферополем затеялась вдруг такая интенсивная переписка на высочайшем уровне. Но, как часто случается, одни не знали о том, что уже найдено другими, кое-кому попросту не хватало терпения свести воедино разрозненные факты.

ОШИБКА СЕДЬМАЯ — АВТОРА, В КОТОРОЙ ОН НЕ РАСКАИВАЕТСЯ.

Много лет я вел настоящее заочное следствие по делу графини де Гаше. Через сто пятьдесят лет после Браилки повторил его путь. Конечно, в Старом Крыму уже не сохранился домик графини, а в Судаке уже не было и дачи барона Боде. Зато отыскались многие важные архивные документы. Но большая часть этого следствия прошла в рабочем кабинете, за письменным столом…

Вчитываясь в тексты посланий Дибича и графа Палена губернатору Нарышкину, я задумывался над побудительными мотивами паники, которую учинили император и Бенкендорф в связи со смертью некой старушки в забытом богом Старом Крыму. Старался представить себе действующих лиц нашей с вами истории, вжиться в их характеры, понять мотивы поступков, вызвать на воображаемую беседу.

И представлялось разное…

…Входила в комнату сухонькая, как осенний листик, аккуратная старушка в берете, присаживалась на кончик стула, складывала на коленях руки.

«Почему мне не дают покоя? — спрашивала она. — Ведь у меня была такая трудная, такая утомительная жизнь. Перед смертью я сожгла письма, бумаги — ясная просьба не интересоваться делами моей биографии».

«Но хоть в двух словах вы можете объяснить, как попали в Россию?».

«Приехала по приглашению лиц влиятельных».

«И приняли русское подданство именно в 1812 году, накануне войны с Наполеоном?».

«Практически я уже давно была подданной российского государя. И оказала Петербургу немало услуг. Ведь большая война с Бонапартом была не за горами. Нужны были сведения о том, что намерен предпринять „корсиканец“, и о настроениях в высших кругах европейских столиц».

«Не могли бы вы рассказать об этой стороне своей деятельности подробнее?».

Старушка сердилась. Замолкала. Отворачивалась, давая понять, что такие вопросы бестактны.

«Скажите мне хотя бы, где и когда вы познакомились с баронессой Крюденер? В Петербурге?».

«Мы были с нею знакомы и ранее».

«Правда ли, что Юлия Крюденер, как утверждают современники, обладала большим влиянием на императора Александра?».

«Да, безусловно».

«Почему же он позднее отстранил ее и даже выслал из столицы?».

«Ответить точно мне трудно. Полагаю, сделали свое дело наветы Аракчеева. Возможно, имелись и другие причины… Но это была великая женщина. Находись она рядом с императором, до печальных событий на Сенатской площади не дошло бы. Не исключено, что и сам Александр Павлович прожил бы много долее, чем это ему удалось. Она многое умела предвидеть. Ее советы отличались глубочайшей мудростью. К сожалению, не все их умели слышать. Даже император сделал роковую ошибку, отдалив от себя мою покровительницу и компаньонку… А ведь покойный Александр Павлович был из тех, кто обладает внешностью».

«Что значит обладает внешностью?».

«Ну, я делю людей на тех, кто обладает внешностью и кто ею не обладает. Если на человека глянешь однажды и навсегда запомнишь, значит, он обладает внешностью. Следовательно, и интересной натурой. Между внешностью и душевными качествами всегда есть какая-то связь. Бонапарт не мог быть человеком с лицом как стертая монета. Это противно здравому смыслу. Александр Павлович, на мой взгляд, был много значительнее Бонапарта — выше ростом, тоньше умом…».

Что же касается Браилки, то наша беседа, если бы она могла состояться, была бы, видимо, краткой:

«Что же вы, Иван Яковлевич, так сплоховали? Ведь были уже в двух шагах от разгадки тайны. Испугались?».

«Зачем же? Отнюдь. Вовсе не пугался. Но я реалист. Место вице-губернатора, которое я в конце концов получил, для меня было важнее посмертной славы, к тому же не очень громкой. Помянули бы, что некий Браилко узнал тайну Жанны де ла Мотт — вот и все. Не густо».

Ну, а возможная мысленная встреча с императором Николаем Павловичем вряд ли была бы из приятных. Он на портретах — прямой, негнущийся, со слегка одутловатым лицом, прозрачным, пугающе пустым взглядом. Что и говорить, выправка у Николая была эталонной. Недаром же в пору, когда Николай Павлович был еще вовсе не самодержцем и даже не претендентом на престол, а генералом, его бригада строилась на парадах буквально по шнурку. И позднее ему очень хотелось, чтобы так же, в одну сплошную линию, было выстроено все народонаселение страны. Говорят, он очень любил русскую баню, но на том, пожалуй, его интерес ко всему русскому и заканчивался. Уже в его отце Павле I практически не было романовской крови. Одному богу было ведомо, почему потомки Павла все же продолжали именоваться Романовыми. И если Петр I, на которого Николаю так хотелось походить, «на троне вечный был работник», то его потомок так и остался бригадным генералом на престоле, хотя жизнь научила его со временем и некоторой гибкости и умению лицемерить.

Что бы мог ответить Николай Павлович на прямой вопрос о том, какого рода поручения российского императорского двора исполняла женщина, известная теперь нам как графиня де ла Мотт-Валуа-Гаше?

Думаю, что диалог выглядел бы примерно так.

«Графиня хорошо знала многих во Франции, — сказал бы император. — В том числе и тех, кто после падения Буонапарте возглавил эту страну. Такие сведения были ценны».

«Получала ли она за это вознаграждения?».

«Ей была назначена субсидия».

«Почему графиню позднее удалили из Петербурга?».

«Это было еще до моего восшествия на престол. В ее услугах больше не нуждались, как и в услугах ее знаменитой подруги Крюденер».

«Что взволновало вас осенью 1826 года? Почему снаряжали в Крым курьеров за бумагами графини?».

«Необходимо было точно выяснить, оставила ли она после себя мемуары. Если оставила, следовало их тщательно изучить, поскольку в них могли содержаться сведения, порочащие двор и правительство…».

…Эти воображаемые беседы с титулярными советниками и венценосцами, губернаторами и авантюристами помогли восполнить пробелы в документах и сделать некоторые выводы.

Итак, Жанна де ла Мотт попала в Россию в качестве секретного агента русского правительства. У нее сохранились во Франции связи с людьми, способными за мзду на любой подлог, любое рискованное действие. Жанна де Гаше (де ла Мотт), безусловно, знала нечто такое, что составляло государственную тайну Российской империи. Показательно, кто именно напоминает губернатору Нарышкину о необходимости немедленно отыскать бумаги — шеф жандармов Бенкендорф, начальник генерального штаба Дибич, граф Пален. Наконец, сам император. Видимо, интересовались судьбой графини и ее записок и французские власти. Известно, что в сороковых годах минувшего столетия в Крыму побывал некий француз, называвший себя родственником покойной де Гаше. Он интересовался ее бумагами, ездил из Судака в Кореиз, из Кореиза в Старый Крым. Что он искал?

Но все же в этой истории не хватало каких-то штрихов, деталей, фактов, которые помогли бы точнее представить себе, чем была вызвана (в связи с исчезнувшей шкатулкой) нервозность новоиспеченного императора, к тому же занятого в ту пору расследованием последствий декабрьского восстания. Почему рухнула на Крым лавина официальных бумаг, исходивших от Бенкендорфа, Дибича, графа Палена, Таврического губернатора Нарышкина, чиновников разных рангов? Необходимо было отыскать дополнительные документы или свидетельства, которые окончательно развеяли бы сомнения скептиков, и прекратить, наконец, споры, длящиеся уже полтора столетия. И я поступил несколько неожиданно: десять лет назад опубликовал все, что удалось узнать о загадочной истории Жанны де Гаше (а одновременно — де ла Мотт-Валуа), о ее жизни в России в газетах и журналах. Оказалось, что история героини романа Дюма заинтересовала многих. Были и курьезы: несколько не очень щепетильных авторов, пользуясь публикацией, поспешили изложить ту же историю своими словами, причем повторили те мелкие огрехи и ошибки, которые вкрались в мои статьи. Но это, как говорится, не суть важно. В литературных делах всякое случается, в том числе и вещи комичные…

Интересно иное. Из города Керчи пришло письмо от местного краеведа Б. Случанко. Он отыскал в уже упомянутых «Известиях Таврической ученой архивной комиссии» (№ 56 за 1919 г.) короткое сообщение из Парижа:

«…Французский вице-консул и журналист французских газет Луи Бертрен, в свое время проживавший в Феодосии, занимался процессом выяснения личности графини де Гаше, появившейся в 1812 году в Старом Крыму. Он выдвинул предположение, что героиня романа Александра Дюма „Ожерелье королевы“ де ла Мотт-Валуа бежала в Россию, где приняла фамилию своего второго мужа графа де Гаше.

Луи Бертрен провел тщательный осмотр вскрытой в Старом Крыму могилы, побывал в Лондоне, где нашел в Ламбертской церкви документы с данными о кончине графини, которые оказались сфабрикованы друзьями Жанны де ла Мотт.

Мысль о тождественности де ла Мотт и де Гаше вызвала яростные споры у французских историков. Для их разрешения Луи Бертрен обратился к автору многих исследований о французской революции историку Олару. Тот, в свою очередь, вынес вопрос на рассмотрение Французского литературного общества, которое приняло точку зрения Луи Бертрена и его друга, известного знатока Крыма Людвига Колли.

Так напористость и необычайная трудоспособность Луи Бертрена, в течение 15-ти лет занимавшегося героиней Дюма, помогли восстановить истину».

В те сложные драматичные годы заметка эта осталась без внимания. Тем более, что «Известия Таврической ученой архивной комиссии» выходили в свет ничтожно малым тиражом и ныне представляют не просто библиографическую редкость, а подлинный уникум. И мы крайне благодарны краеведу Б. Случанко, что он отыскал это небольшое и крайне любопытное сообщение.

Итак, выяснилось многое. Во-первых, что Дюма, безусловно, ошибся, считая, будто героиня его романа погибла в Лондоне, так как свидетельство о ее смерти оказалось фальшивым. Во-вторых, и это не менее важно, французские историки и литературоведы, изучив все имевшиеся в их распоряжении документы, пришли к твердому убеждению, что графиня де Гаше и Жанна де ла Мотт-Валуа одно и то же лицо. В-третьих, Луи Бертрен, оказывается, не только нашел на Старокрымском кладбище могилу графини, но провел раскопки. Значит, могила существовала. Ведь позднее она бесследно исчезла, что было еще одним аргументом в пользу скептиков: мол, не выдумали ли всю эту историю, полудетективную от начала до конца?

Но однажды, ай время очередных странствий по маршруту Ивана Яковлевича Браилки, разговорился я в поселке Планерское с местным краеведом (ныне научным сотрудником Дома-музея поэта и художника Максимилиана Волошина) Владимиром Купченко. Он-то и показал мне фотографию надгробной плиты графини. Ее отыскали по одним сведениям — московский художник Квятковский, по другим — ныне уже покойный житель городка Старый Крым — Антоновский.

На плите были выбиты имя и годы жизни графини. Плита попросту была занесена землей.

Вот и конец истории. Все оказалось подтвержденным документами, свидетельствами и, как говорят археологи, материальными находками.

Нет, не случайно император Николай I в момент, когда страна еще была взбудоражена декабрьским восстанием, истово занимался поисками исчезнувших бумаг покойной графини. Не случайно слали грозные распоряжения в Крым всесильный временщик Бенкендорф, начальник штаба Дибич, генерал Пален. Не случайно мчали от города к городу фельдъегери, отправлялись в дальние поездки чиновники по особо важным поручениям. Все это напоминало какую-то акцию чуть ли не в имперском масштабе: не то подготовку к военному походу, не то попытку отыскать очередное тайное общество… Но, как мы теперь видим, волноваться было из-за чего: графиня де Гаше (де ла Мотт-Валуа) знала многое и о Людовике XVI, и об Александре I, а возможно, поскольку она была близкой подругой Юлии Крюденер, и об австрийском императоре Иосифе II, а также о Талейране, Меттернихе и других творцах. Священного союза.

Конечно же, такой человек своими откровенными мемуарами мог доставить неприятности и Петербургу, и Парижу, и Вене. Но, судя по всему, графиня решила удалиться в мир иной тихо, не хлопая дверью. Возможно, устала. Возможно, не хотела осложнять жизнь кому-нибудь из своих потомков (вспомните, некоторые ее вещи и деньги были отправлены во Францию какому-то месье Лафонтену).

Я постарался рассказать эту историю как можно короче, основываясь лишь на документах, не позволяя себе домысла, хотя легендарная жизнь Жанны де ла Мотт дает достаточно оснований для того, чтобы написать приключенческий роман такой же пухлый, как и «Ожерелье королевы» А. Дюма. Но не тот ли это случай, когда факты интереснее домысла?

Я. Г. Зимин, доктор исторических наук. ПОСЛЕСЛОВИЕ ИСТОРИКА.

Итак, бумаги французской эмигрантки графини Жанны Валуа де ла Мотт де Гаше — героини новой повести Николая Самвеляна — сгорели, страсти утихли, и русский императорский двор вскоре забыл о недавней суете, вызванной известием о смерти в мае 1826 года французской аристократки, заброшенной революционными бурями и превратностями судьбы сначала в Петербург, а затем к месту своей кончины — в Старый Крым.

Графиня Жанна Валуа до ла Мотт де Гаше — фигура историческая, со странной и путаной судьбой. Родилась она в семье обнищавшего потомка побочного сына французского короля Генриха II Валуа в 1756 году. Хотя Жанна Валуа и носила имя французских королей, но к королевскому роду, правившему Францией до 1589 года, отношение имела, как мы видели, самое отдаленное. Графиней де ла Мотт она стала при невыясненных обстоятельствах. Неизвестно, как она овдовела и как снова вышла замуж, став графиней де Гаше. Достоверно известно, что графиня де ла Мотт являлась одной из приближенных королевы Марии-Антуанетты, в 18 лет была замешана в скандальную историю с кражей бриллиантового ожерелья стоимостью в два миллиона ливров, предназначенного королеве, бита кнутом и клеймлена на Гревской площади в Париже. Дальнейший жизненный путь ее извилист и связан с различными событиями той бурной эпохи. В России графиня де Гаше появилась в 1812 году перед самым началом вторжения Наполеона. Оказала услуги русской дипломатии и в 56 лет приняла русское подданство. До 1824 года жила в Петербурге, была знакома со многими аристократическими семействами и приближенными двора, но самому Александру I на глаза старалась не попадаться. Это ей удавалось вплоть до 1824 года, пока через камеристку императрицы Елизаветы Алексеевны, некую мистрис Бирх, императору не стало известно о пребывании де Гаше в столице. Александр I пригласил ее во дворец, полчаса милостиво беседовал, а вскоре вместе с баронессой Крюденер и графиней А. С. Голицыной де Гаше оказалась в Крыму, высланная под негласный надзор властей. Там она и умерла, предварительно уничтожив все бумаги — свидетельства своей деятельности и наблюдений за жизнью русского общества.

Александр I умер несколько раньше — осенью 1825 года. Вместе с его смертью, казалось бы, должен был пройти интерес и к тайнам, которыми, возможно, владела ссыльная авантюристка. Однако о ссыльной графине при дворе не забыли.

События, описанные в историческом детективе Николая Самвеляна, произошли вскоре после провозглашения русским императором Николая I и подавления им восстания декабристов. На первый взгляд смерть в Крыму графини де Гаше и события на Сенатской площади в Петербурге никак не связаны. Но не будем столь категоричны.

В описываемую эпоху еще были свежи в памяти наполеоновские войны, походы русских войск в Европу, интриги и заботы участников Венского конгресса, еще не распался Священный союз европейских монархов, непрочными были европейские троны. Не отличалось прочностью и положение самого Николая I. Он только что расстрелял картечью на Сенатской площади восставшие полки и еще не завершил сыск участников событий 14 декабря 1825 года.

Новый русский император унаследовал от своего предшественника его дипломатию и был крайне заинтересован в обладании всеми ее секретами.

Какими тайнами могла располагать умершая? Вряд ли государственными в их современном понимании. Однако не следует забывать, что наши представления о дипломатии весьма отличны от тех, которые были свойственны первым десятилетиям XIX века. Покровительница де Гаше при русском дворе баронесса Варвара — Юлия Крюденер, знакомая ей еще по временам Венского конгресса 1814–1815 годов, в свое время была принята при австрийском и французском императорских дворах. Была она близка и с австрийским канцлером князем Меттерни-хом, неплохо знакома с известным мастером политической интриги французским министром князем Талейраном-Перигором. Де Гаше выполняла некоторые деликатные поручения, была секретарем баронессы. За соответствующую мзду баронесса Крюденер выполняла различные поручения Александра I, а при случае не отказывала в подобных услугах и другим участникам конгресса. Поселившись в Петербурге, графиня де Гаше сблизилась также с камеристкой императрицы Елизаветы Алексеевны мистрис Бирх, с которой подружилась и часто виделась. Все это позволяло считать де Гаше носительницей интимных дворцовых секретов, торговля которыми могла принести ей известный доход, а императорской семье — беспокойство.

Здесь необходимо некоторое пояснение. Венский конгресс, заседавший долгие 10 месяцев, выработал систему договоров, направленных на восстановление феодально-абсолютистских монархий, разрушенных французской революцией 1789 года и двадцатилетием наполеоновских войн. Переговоры проходили в условиях тайного и явного соперничества, интриг и закулисных сговоров. Завершился конгресс созданием Священного союза европейских государств, целью которого было обеспечить незыблемость европейских монархий, вытравить саму память о революционных переменах. Каждая из великих держав пыталась добиться территориальных и иных выгод за счет своих партнеров. Вокруг каждой главной фигуры вилась туча агентов, тайных осведомителей, торговавших секретами своих покровителей.

Система послевоенного переустройства Европы, созданная конгрессом, противоречила интересам буржуазии — нового поднимающегося класса. Ее движение против феодально-абсолютистских сил явилось главной пружиной исторических процессов в континентальной Европе того времени, их объективным содержанием. Священный союз препятствовал установлению буржуазных порядков, усиливал изоляцию монархических режимов, его реакционная политика вызывала обострение внутренних противоречий, а они расшатывали Священный союз и к концу 20-х годов привели к его фактическому распаду. С ростом противоречий между участниками Союза падало влияние русского двора на европейскую политику.

Выход на историческую арену новых сил с их новой дипломатией поначалу видели и понимали немногие. Одним из них был Талейран, одинаково успешно служивший всем французским режимам. На конгрессе он представлял интересы нового французского короля, но, плетя замысловатые интриги против соперников, исподволь отстаивал интересы французской буржуазии. Талейран понимал, что в новой дипломатии надо считаться с интересами банкиров, промышленников, стараться овладевать их тайнами, а не секретами окружения правителей, их фаворитов и любовниц, членов императорских и королевских семей. В этом заключался секрет его дипломатических успехов при любых режимах. Понять новую обстановку органически не могли ни Александр I, ни его преемник. Вслед за Людовиком XIV каждый из них полагал, что «государство — это я». Им были чужды постоянные длительные потребности народа и государства. Дипломатия в их представлении являлась способом исполнения собственных желаний, подчас капризов и настроений. Понятия «двор» и «правительство» совпадали. Считались русские императоры со своими правительствами постольку, поскольку те выражали интересы их семей, дворянской аристократии, высшего духовенства, крупных помещиков. И в XIX веке Александр I и Николай I считали, что придворные интриги, обладание альковными секретами министров и самих монархов могут оказать решающее влияние на политику государств, вызвать потрясения и войны.

Современники и более поздние исследователи, характеризуя Александра I, единодушно считают, что, попав в неожиданные обстоятельства, он быстро соображал, как надо поступать в данном случае, чтобы уверить других, а в первую очередь самого себя в том, что он давно предвидел эти обстоятельства. Вникая в новые для него мысли, он старался показать собеседнику, а еще больше себе, что это его собственные давние мысли. Вызвать уважение у окружающих ему было нужно для самоутверждения. Свою темную, душу, по словам Ключевского, он старался осветить чужим светом,[7] Александр I легко поддавался воздействию эффектной обстановки, особенно с участием таинственного, набожно внимал православным священнослужителям, сквозь пальцы смотрел на активность иезуитов, слушал квакеров и протестантов. В последние годы был сух, раздражителен. Ему стали свойственны самонадеянность, язвительность, равнодушие ко всему, что выходило за пределы интересов императорской семьи, наклонность зло шутить. Никого из приближенных не любил, холопствующим перед ним платил презрением.

Николай I по своим личным качествам мало чем отличался от старшего брата.

В делах государственных от начала и до конца царствования Николай оставался деспотом и крепостником. Считая простоту и мягкость признаком слабости, угрозой авторитету, он стремился показать твердость и суровость власти. Его присутствие угнетало, обращение с подданными носило характер команды, окрика. Официальному облику его было свойственно холодное выражение глаз, резкая повелительная речь, решительность и безапелляционность суждений. Общение с ним вызывало безотчетный страх. Люди в его присутствии инстинктивно вытягивались, замирали, переставали соображать. Высшие чиновники Николая I мрачно шутили: даже хорошо вычищенные пуговицы в его присутствии тускнели.

Артиллерийские залпы 14 декабря 1825 года эхом прокатились по России, отозвались в европейских столицах. Европа еще помнила события французской революции 1789 года и «грозу двенадцатого года». Каждое восстание, где бы оно ни произошло, вызывало страх перед новыми революционными потрясениями. Русского императора крайне тревожило мнение европейских дворов о событиях на Сенатской площади в Петербурге, беспокоило опасение, что восстание декабристов уронит авторитет самодержавия, покажет его внутреннюю слабость.

Особенно Николай опасался того, что Талейран, чья политическая звезда вновь поднималась высоко, получит сведения от тайных агентов в России. Сколь серьезно оценивалось им мнение Талейрана, свидетельствуют слова, сказанные Николаем несколько лет спустя после описываемых в повести событий. Получив известие о победе во Франции июльской революции 1830 года и о том, что Талейран вошел в розданное правительство, Николай I заявил: «Так как господин Талейран присоединяется к новому французскому правительству, то непременно это правительство имеет шансы на длительное существование».[8] После этого все попытки склонять австрийского императора к совместному выступлению против Луи-Филиппа — нового французского короля, «узурпатора», «короля баррикад», — были прекращены.

Официальную трактовку событий на Сенатской площади Николай I сформулировал на вскоре после 14 декабря организованном приеме иностранных послов в Петербурге. Он назвал декабристов ничтожной кучкой «безумных мятежников», не имеющих никакой опоры в стране.[9] Печать Западной Европы подхватила эту версию, изображая положение русского самодержавия, как весьма прочное, а поведение Николая I, как героическое. Что касается собственной оценки обстановки, сделанной Николаем в момент восстания, то она была далеко не такой радужной. Им даже было отдано распоряжение подготовить выезд царской семьи из Петербурга за границу. Позже, вспоминая события 14 декабря, Николай откровенно признавался своему родственнику Евгению Вюртембергскому: «Что непонятно во всем этом, Евгений, так это что нас обоих тут же не пристрелили».[10] Потрясение, испытанное в тот день, на долгие годы определило его суждения и поступки, стремление искать в каждом малопонятном событии связь с восстанием, болезненно реагировать на мнение европейских правительств, всюду искать их агентов, железом и кровью искоренять «крамолу» у себя в стране.

Восстание декабристов в действительности явилось не безумным мятежом, а одним из звеньев общеевропейского революционно-освободительного движения, направленного против феодально-абсолютистских режимов. Оно было составной частью мирового движения, захватившего и Россию. События на Сенатской площади, восстания в Чернигове и других городах стали начальным этапом русского революционно-демократического движения и, несмотря на неудачу, имели большое прогрессивное значение.

Небезынтересна и фигура главного организатора операции по розыску бумаг графини де Гаше генерала Дибича. Сын прусского офицера, перешедшего на русскую службу, родился в 1785 году, учился в Берлинском кадетском корпусе. В 16 лет — прапорщик лейб-гвардии Семеновского полка. Участвовал во всех войнах, которые вела Россия. Во время заграничных походов 1813–1815 годов дослужился до чина генерал-квартирмейстера всех союзных войск и сблизился с Александром I. Дибич — один из самых доверенных лиц русского императора, хранитель его секретов и участник многих совместных амурных приключений. В 1824 году он начальник Главного его императорского величества штаба. Сопровождал царя при всех поездках по стране, присутствовал при его кончине в Таганроге, организовал доставку умершего в Петербург. В начале декабря 1825 года сообщил о готовящемся восстании декабристов и принял меры к аресту Пестеля и других членов Южного русского общества. При Николае I сохранил свое влиятельное положение при дворе, исполнял наиболее деликатные его поручения, пока не набрал силу другой приближенный царя — шеф жандармов граф Бенкендорф.

Такова историческая обстановка, в которой происходили описанные в повести события. Поэтому понятно желание Николая I во что бы то ни стало получить бумаги покойной и особое старание в выполнении поручения наиболее приближенных к нему лиц.

Конечно, трудно, спустя полтора века, рассчитывать на фотографическую точность воспроизведения происходивших событий. Однако история, как известно, не терпит «белых пятен». Рано или поздно она штрих за штрихом заполнит все клетки кроссворда, созданного временем и людьми, высветит, казалось бы, давно исчезнувшие детали минувшего.

В основу повести — маленького исторического детектива, как ее называет автор, — положены действительные события и судьбы реально существовавших людей. Факты собраны автором в ходе длительного исследования различных архивных и иных источников, они открывают нам одну из страниц прошлого нашей страны, частью забытого, а частью неизвестного. Это делает повесть особенно ценной.

Еремей Парнов. АТЛАНТИДА В НАШИХ МЕЧТАХ. Очерк.

«Кто мы? Откуда пришли? Куда идем?».

Есть вечные темы истории, волнующие загадки бытия.

Почти две с половиной тысячи лет длится спор Платона с Аристотелем. И не видно ему конца. Лишь изредка приоткрывается завеса тайны и рука случая подкидывает новые, подчас совершенно ошеломительные аргументы. Именно они, эти новые факты, ставшие подлинной сенсацией сегодняшнего дня, и подвигнули меня возвратиться к далеким истокам, когда впервые упомянуто было самое название Атлантиды.

Великие реки рождаются из скромных, незаметных подчас родников. За двадцать пять веков ожесточенной полемики «атлантоманов» с «атлантофобами» было обнародовано около трех миллиардов страниц. Это в сто миллионов раз больше того, что написал сам автор пленительного мифа Платон о погибшей «в один страшный день и одну роковую ночь» стране. Как остроумно заметил польский астроном Л. Зайдлер, «вода», содержащаяся в атлантологических писаниях, могла бы покрыть землю такой толщей, что в ней потонули бы все пять существующих ныне материков.

Где только не искали следы потонувшего континента: в Южной Америке, Египте, Греции, на острове Пасхи и даже на Северном полюсе. Гипотезы наслаивались на гипотезы, на зыбкой почве домыслов вырастали эфемерные, не лишенные порой очарования карточные домики. Лишь последнее десятилетие привнесло в атлантологию существенно новые черты. Вместо сомнительных аналогий в древних культурах, вместо необъяснимых совпадений, вместо мифов и превратно истолкованных текстов священных книг все чаще стали привлекаться проверенные данные из области океанологии, климатологии, астрономии, археологии, геологии, вулканологии и прочих наук.

В этом очерке я хочу проанализировать и сопоставить две особо сенсационные гипотезы последних лет. Одна из них, более традиционная, связывает цивилизацию атлантов со средиземноморским островом Саиторин, другая, опубликованная несколько лет назад и породившая новую волну яростной полемики, отсылает нас во льды Антарктиды. Таковы крайности атлантологии, таковы ее метания, такова, как принято говорить в науке, степень изученности. Весьма, надо признать, низкая степень. Разброс «попаданий» на карте полушарий заставляет подозревать, что «стрельба» все еще ведется вслепую.

Впрочем, не будем спешить с выводами и, поскольку танцевать принято обычно «от печки», обратимся к основному источнику.

«Выслушай же, Сократ, сказание, хоть и очень странное, но совершенно достоверное, как заявил некогда мудрейший из семи мудрых Солон» — так начинает свое сказание об Атлантиде. Платон в диалоге «Тимэй».

«Остров Атлантида… Когда-то был больше Ливии и Азии (Малой), теперь осел от землетрясений и оставил по себе непроходимый ил», — говорит он в другом диалоге — «Критий».

Принято было считать, что других документов, кроме упомянутых «Диалогов», нет. В принципе, это почти верно, если не считать свидетельства грека Крантора из Солы, который через сто лет после смерти Платона подтвердил рассказ Солона, «мудрейшего из семи мудрых». Но об этом несколько позднее. Тем более, что мнение на сей счет великого Аристотеля представляется куда более весомым. Только на каких весах? Разве не оставил нам творец науки логики крылатую пословицу «Платон мне друг, но истина мне дороже»? Кто знает, возможно, это было сказано как раз по интересующему нас поводу. Во всяком случае, Аристотель без тени сомнения заявил, что всю историю о потонувшем острове Платон выдумал от начала и до конца, чтобы, говоря по-современному, продемонстрировать на вымышленной модели свои политические и философские взгляды. Фантасты, как мы знаем, пользуются подобным приемом и по сей день.

О том, как дальше развивалась полемика между престарелым философом и его семнадцатилетним учеником, история умалчивает. Отношения между ними были далеко не гладкими, и всю свою жизнь Аристотель испытывал ревность к славе учителя. Да и чисто политически македонянин Аристотель не мог разделять похвал, которые так щедро раздавал Афинам Платон. В цитируемых ниже отрывках «панафинская» позиция его выражена достаточно ярко. В этой связи трудно не прислушаться к голосам тех исследователей, которые утверждают, что спор между величайшими натурфилософами Эллады шел не Столько вокруг Атлантиды, о которой, согласно «Диалогам», Солону поведали египетские жрецы, сколько вокруг генеральной идеи Платона о руководящей роли Афин в союзе греческих полисов.

Каждый человек, даже самый великий, прежде всего сын своего времени. Посмотрим, например, кого «поселил» в седьмом круге ада Данте. Роворят ли нам хоть что-нибудь такие имена, как Гвидо Гверро, Теггьячо Альдобранди или Растикуччи? Но для самого Данте поместить этих господ в пекло было куда важнее, чем даже Брута пли другого цареубийцу Кассия. Мы же, далекие почитатели гениального флорентийца, едва улавливаем в его грандиозном вневременном творении отголоски чьих-то личных столкновений, эхо распрей между какими-то гвельфами и гибеллинами. Тем более успели заглохнуть в лабиринтах Клио — музы истории, политические страсти двадцатипятивековой давности. Травой забвенья поросла цель, ради которой понадобился Платону миф — скажем пока так: миф об Атлантиде. Остался лишь все более жгучий с течением лет вопрос: быль это или легенда? Предельно обнаженный вопрос.

О том, где находился погибший континент, и о тех, кто хранил о нем память, пусть скажет сам Платон. Других свидетельств, повторяю, нет.

«В Египте, — начал он (речь идет о родственнике и друге Платона Критии, от лица которого ведется рассказ. — Е. П. ), — на Дельте, углом которой развертывается течение Нила, есть область, называемая Саисской, а главный город этой области — Саис, откуда был родом и царь Амазис. Жители этого города имеют свою покровительницу богиню, которая по-египетски называется Нейт, а по-эллински, как говорят они, Афина. Они выдают себя за истинных друзей афинян и за родственный им до некоторой степени народ (курсив мой. — Е. П. ). Прибыв туда, Солон, по его словам, пользовался у жителей большим почетом, а расспрашивая о древностях наиболее сведущих в этом отношении жрецов, нашел, что о таких вещах ни сам он, ни кто другой из эллинов просто сказать ничего не могут. Однажды, желая вызвать их на беседу о древних событиях, Солон принялся рассказывать про греческую старину… Но на это один очень старый жрец сказал: „О Солон, Солон! Вы, эллины, всегда дети, и старца эллина нет… Все вы юны душой, — промолвил он, — потому что не имеете вы в душе ни одного старого мнения, которое опиралось бы на древнее предание, и ни одного знания, поседевшего от времени. А причиной этому вот что. Многим различным катастрофам подвергались и будут подвергаться люди; величайшие из них случаются от огня и воды, а другие, более скоротечные, — от множества иных причин. Ведь и у вас передается сказание, будто некогда — Фаэтон, сын Солнца, пустив колесницу своего отца, но не имея силы направить ее по пути, которого держался отец, поджег все на земле, да и погиб сам, пораженный молниями. Это рассказывается, конечно, в виде мифа, но под ним скрывается та истина, что светила, движущиеся в небе и кругом Земли, уклоняются с пути и через долгие промежутки времени истребляется все находящееся на Земле посредством сильного огня“».

Обратите особое внимание на последнюю фразу. Какая поразительная глубина мысли, опыта и предвидения, какое ясное понимание связей между мифом и знанием! Кстати сказать, многие позднейшие атлантологические гипотезы возьмут на вооружение именно эту идею о светилах, которые уклоняются со своего пути.

Несколько странным выглядит в этой связи высказывание нашего выдающегося атлантолога, ныне покойного Н. Ф. Жирова, что «Платон не дает никаких указаний или хотя бы ничтожных намеков на то, что Атлантида погибла вследствие космической катастрофы». Ведь еще до того как было впервые упомянуто название острова, жрец счел нужным изложить свою теорию вселенских катаклизмов! Думается, это не случайно. Служитель богини Нейт тоже строил гипотезу по поводу события случившегося за… девять тысяч лет до его рождения. Иначе его разговор с Солоном трудно истолковать.

«У вас же, — продолжает свой рассказ жрец, — и у других каждый раз, едва лишь упрочится письменность и другие средства, нужные городам, как опять через известное число лет, будто болезнь, низвергся на вас небесный потоп и оставил из вас в живых только неграмотных и неученых; так что вы снова как будто молодеете, не сохраняя в памяти ничего, что происходило в древние времена… Вы помните только об одном земном потопе, тогда как их было несколько…».

И вновь удивительное откровение, которому не было воздано должное! Оно превосходно объясняет тот твердо установленный, но противоречиво толкуемый факт, что легенды о потопе существуют у многих народов, разделенных веками и океанами. В самом деле, о потопе, погубившем, кроме всего прочего, города Эриду, Бал-Тибира, Ларак, Сиппар и Шуруппак, повествуют клинописные таблички шумеров. Археологические раскопки не только обнаружили следы наводнений, но и вновь подарили миру три из перечисленных выше центров «допотопной» цивилизации. Библия, кстати сказать, близко перекликается с шумерийскими источниками. Сходные описания можно обнаружить в Древнеегипетских папирусах, в обширной ведической литературе на сайскрите, в кодексах ацтеков. О том же повествуют сказки и легенды жителей островов Океании и тропической Африки, северо- и южноамериканских индейцев, исландские саги.

Попробуем сопоставить некоторые из этих, надо признать, весьма разнородных сведений.

«И лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей», — сказано в Библии. Но, согласно глиняным табличкам, на которых был записан «Эпос о Гильгамеше», бедствие было не столь продолжительным: «При наступлении дня седьмого буря с потопом войну прекратила». Современник Аристотеля вавилонский историк и маг Берос (330–260) в своей «Истории Халдеи» пишет уже не о «всемирном потопе», а всего лишь о наводнении, хотя и очень сильном. Зато в древнемексиканском кодексе «Чималпопока» буквально сказано следующее: «Небо приблизилось к земле, и в один день все погибло. Даже горы скрылись под водой». Это находится в полном согласии со свидетельством другого кодекса доколумбовой Америки «Пополь-Вух»: «Был устроен великий потоп… Лик Земли потемнел, и начал падать черный дождь; ливень днем и ливень ночью». «По всей земле вода стояла на высоте человеческого роста», — упомянуто в древне-персидской «Зенд-Авесте». Судя по всему, наиболее благополучно обстояло дело в Греции, где люди могли спастись на холмах, которые «повыше».

Отсюда можно сделать, по крайней мере, два независимых заключения: во-первых, если потоп был действительно всемирным, то его масштабы ослабевали по мере удаления от эпицентра катастрофы; во-вторых, речь, по всей видимости, идет не об одном каком-то бедствии, а о разных, случившихся в разное время. Последнее мнение абсолютно господствует в современной науке. Саисский жрец тоже рассказал о разных потрясениях.

Далее речь шла уже о местонахождении народа атлантов и доблести противостоящих им сынов Афин.

«Тогда ведь море (Атлантика. — Е. П. ) это было судоходно, потому что перед устьем его, которое вы по-своему называете Геракловыми Столбами, находился остров. Остров тот был больше Ливии и Азии, взятых вместе, и от него открывался плавателям доступ к прочим островам, а от тех островов — ко всему противолежащему материку, которым ограничивался тот истинный Понт. Ведь с внутренней стороны устья, о котором говорим, море представляется бухтой, чем-то вроде узкого входа, а то (что с внешней стороны) можно назвать уже настоящим морем, равно как окружающую его землю, по всей справедливости — истинным и совершенным материком. На этом Атлантидском острове сложилась великая и грозная держава царей, власть которых простиралась на весь остров, на многие иные острова и на некоторые части материка. Кроме того, они и на здешней стороне владели Ливией до Египта и Европой до Тиррении».

Итак, есть конкретный адрес метрополии и точные указания колоний, которыми она владела на известных нам материках. Но в Атлантике за Геркулесовыми Столбами явных следов потонувшей земли не обнаружено, а многочисленные раскопки в Греции, Египте, Ливии, Тунисе, Алжире, Испании и на Ближнем Востоке не дали в руки археологов ни одного предмета с клеймом «Made in Atlantis».

Впрочем, есть находки, которые вызывают рой вопросов, и надписи, которые ученые не могут пока прочитать. «Атлантофобы» видят в этом самое веское доказательство правоты Аристотеля. «Атлантоманы» же утверждают, что в музеях мира находится много предметов, сделанных руками атлантов, только никто не может с уверенностью на них указать. Тут есть известный резон, поскольку сакраментальное «Made in» было не в обычае древнего мира, а загадочные надписи вроде Фестского диска никем пока не дешифрованы. Тем не менее было бы несомненной ошибкой приписывать все то, что нам пока неизвеотно, атлантам. Это почти столь же наивно, как и попытка объяснить все тайны древней истории вмешательством неких всемогущих пришельцев, прилетавших на Землю с далеких звезд. Право, наиболее рьяные «атлантоманы» в чем-то сродни пресловутому герру Дэникену.

Загадки истории пока можно разрешить не только без инопланетчиков, но и без атлантов. Слишком малые крохи достались нам от далекого прошлого, чтобы еще разбавлять их в мутной воде домыслов. Десятки тысяч уникальных манускриптов Александрийской библиотеки погибли в огне. Такая же участь постигла двести тысяч томов Пергамской библиотеки, библиотеку Иерусалимского храма, многие тысячи книг которой были сожжены Чжо Хуан-ди в 213 году до нашей эры. Китайский император объявил тогда войну философии Конфуция, знанию вообще. Во время конкисты епископ Диего де Ланда предал огню все кодексы майя.

Огонь костров — вот какой свет горит у нас за плечами. Сгинула знаменитая коллекция Писистрата в Афинах, уничтожены папирусы тайного убежища храма Пта в Мемфисе.

Лишь случайные обрывки, отдельные фрагменты, загадочные блестки забытой мудрости достались нам в наследство от исчезнувших цивилизаций.

Мы не можем со всей достоверностью объяснить, например, откуда в Вавилоне, за сотни лет до нашей эры, знали, как делать сухие электрические батареи, или почему в тех же римских монетах, относящихся к 235 году, содержится никель. Это твердо установленные факты, которые нуждаются лишь в истолковании. Последовательно соединенные батареи, извлеченные из выгребных ям древнего Багдада, давным-давно лежат под стеклом музея. Кстати сказать, их долгое время принимали — излюбленная отговорка археологов! — за… неизвестные ритуальные атрибуты. Только случайно зашедший в музей инженер обнаружил истинную сущность этих керамических сосудов с металлическими стержнями в середине. Я не вижу ничего удивительного в том, что восточные алхимики буквально наткнулись на электричество за тысячу лет до его «открытия», подобно тому как был изобретен компас не ведавшими о магнитном поле Земли мореходами. В Южной Америке недавно был найден каменный компас с железной стрелкой, который на тысячу лет старше китайского.

Но сколько еще загадочных случаев не получили никакого объяснения.

До сих пор ведутся яростные споры об исполинских каменных шарах, сравнительно недавно обнаруженных в костариканской сельве. Расчищая очередной участок для банановой плантации, рабочие обнаружили в глубине лесной чащи какие-то странные каменные изваяния правильной шаровидной формы. Крупнейшие из них достигали двух метров в диаметре и весили без малого 16 тонн, самые маленькие не превышали в поперечнике 10 сантиметров. Они располагались, как правило, скоплениями от трех до сорока пяти штук, образуя подобие геометрических фигур: прямые линии, треугольники, круги. Удалось даже установить, что некоторые группы шаров были ориентированы точно по линии север-юг.

Ученые предполагают, что это дело рук предков местных индейцев. Скорее всего, шары изготовлены в XIV–XV веках, так как именно к этому времени относятся глиняные сосуды и золотые украшения, найденные вблизи. Возможно, что шары использовались индейцами для каких-то культовых целей. Существует также предположение, что эти причудливые каменные мозаики из шаров предназначались для астрономических наблюдений, связанных с календарными вычислениями и определением сроков земледельческих работ.

Остается загадкой, каким образом эти многотонные гранитные шары доставлялись через джунгли и болота из каменоломен, удаленных от места находки на несколько десятков километров. Кто создал эти каменные монолиты? Когда? С какой целью?

К сожалению, большинство этих вопросов до сих пор остается без ответа.

Но по меньшей мере опрометчиво было бы приписывать это пришельцам либо беглецам с затонувшего континента.

Ларчик, возможно, отпирается и не так просто, как этого бы хотелось, но зато без инопланетной отмычки.

Возвратимся, однако, к проблемам атлантологии, точнее, к тому единственному из письменных источников, которые подтверждают рассказ Платона. Крантор, которого я назвал вскользь, свидетельствует о том, что видел в храме Нейт, где за триста лет до него побывал Солон, запись об Атлантиде. Вся беда в том, однако, что упоминает о том не он сам, а неоплатоник Прокл (410–485) через восемьсот лет после смерти Платона. Впрочем, свидетельство есть свидетельство. Тем более, что египетские папирусы, содержащие саисский пересказ об Атлантиде, сгорели вместе с Александрийской библиотекой. Иосиф Флавий (37–95) и Евсевий Цесарский (268–338), вспоминая о далеком былом, называют еще египетского жреца Манефона, якобы видевшего на Сираитских колоннах надпись, относящуюся ко временам Атлантиды.

«…Манефона Себекнитского, — пишет Евсевий, — главного жреца языческого храма времен Птоломея Филадельфа. Те отрывки, как сам он об этом заявил, он взял из надписей, установленных Тотом (бог мудрости, он же Гермес Трисмегист. — Е. П. ) в стране Сириат до потопа».

«…Большое внимание обращали на науку о небесных телах, — характеризует допотопных мудрецов точный и темпераментный Флавий, — и их взаимных расположениях. Опасаясь, чтобы в будущем люди не забыли об этом и их достижения не пропали даром, они воздвигли две колонны, одну из кирпича, а другую каменную, и записали на них свои открытия. Так, в случае если бы колонна из кирпича была бы разрушена водой, сохранилась бы каменная, дабы спасти написанный на ней текст, одновременно сообщая, что и ту, первую, с той же целью построили. Стоят они по сей день в стране Сириат».

Все было бы прекрасно, если бы мы только знали, где находится эта таинственная страна. Последний, кто видел легендарные колонны, был уже знакомый нам Крантор (IV-начало III в. до н. э.), ученик Ксенократа и Полемона. Трудясь над комментариями к Платону, он посетил Египет, чтобы лично убедиться в правдивости «Диалогов». Но его сочинения до нас не дошли. Известно лишь, что их читал Цицерон. Принято считать, что если Крантор и видел колонны Тота, то это были лишь копии тех, «сириатских».

Так легенда цеплялась за легенду. Если хочешь найти Атлантиду, разыщи сперва страну Сириат. Как в сказке: в утке яйцо, а в яйце иголка.

Возможно, знаменитые Столбы лежат где-нибудь под песками. Возможно, не все книги египетских жрецов были уничтожены по приказу Диоклетиана и переписанные с колонн иероглифические надписи когда-нибудь попадут в руки исследователей. Только пока это все домыслы.

Теперь, когда мы в общих чертах обсудили все «про» и «контра» Платоновой версии, можно приступить к рассмотрению современных данных атлантологии. Это будет скачок через двадцать пять веков, прыжок через поток в три миллиарда страниц, которые останутся почти без рассмотрения. Мы потеряем на этом не столь уж и много.

Есть старая сказка о шутнике, который вопил: «Спасите, волки!» Когда на него действительно напали волки, люди подумали, что он опять шутит. Так и погиб бедняга. Человеку свойственно быстро излечиваться от легковерия. Но вот уже почти сто поколений сбегаются с радостью и надеждой на магический клич: «Я нашел Атлантиду!» Перед вами конкретный пример последних лет:

«Все энциклопедические словари стареют. Эта истина подтвердилась на примере последнего издания „Лярусс“. В его исторической части легендарная Атлантида определяется как „остров, который, возможно, существовал в Атлантическом океане и который, начиная со времен Платона, породил множество легенд“. Так вот, сегодня более или менее точно известно, что Атлантида существовала в действительности. Это был архипелаг в центре Эгейского моря — то есть на три тысячи километров в стороне от района, где ее расположил „Лярусс“, — и что ее „столицей“ был остров Тира».

Так бельгийский еженедельник «Пуркуа па?» поведал своим читателям об очередном — в который раз! — «открытии» затонувшего мира.

Как тут не вспомнить меткие слова историка Суземиля:

«Каталог высказываний об Атлантиде мог бы послужить довольно хорошим пособием для изучения человеческого безумия».

Однако на сей раз ситуация оказалась не столь простой. На острове Тира, или Санторине, действительно удалось сделать поразительные открытия, хотя, по-видимому, как это часто бывает, нашли совсем не то, что искали.

Ландшафт Санторина, расположенного в центре треугольника Греция-Малая Азия-Крит, производит глубокое впечатление. Остров напоминает чудовищный осколок какого-то иного мира, разлетевшегося на куски в результате чудовищного взрыва. Его грозная необузданная красота словно бросает вызов лазурному спокойствию здешнего туристского рая. В центре большой лагуны окружностью в добрых 60 километров сурово чернеют две острые лавовые скалы. Такие же неприступные голые скалы нависают над морем и в восточной части Санторина. Они представляют собой циклопическую подкову, которая метров на 300 вздымается над урезом воды. Глубина лагуны в этом месте тоже примерно 300 метров. Невольно возникает мысль об исполинском жерле подводного вулкана. И действительно, геологи считают, что остров образовался сто тысяч лет назад в результате вулканического извержения. Его довольно быстро заселили, потому что земледельцев во все времена привлекали «удобренные» плодородным пеплом горные склоны.

Чтобы убедиться в этом, достаточно припомнить названия городов, которые были похоронены под слоями пепла и лавы: Геркуланум, Помпея, Сен-Пьер. Иначе бы их жители (30 тысяч в Помпее, 35 — в Сен-Пьере) приискали для себя более спокойные уголки.

Обитатели Тиры, по всей видимости, тоже были премного довольны щедростью природы своего благодатного края и не помышляли о перемене места. Тем более, что остров, расположенный на равном расстоянии от Пелопоннеса, Крита и Турции, в самом сердце морского перекрестка, быстро стал важнейшим торговым центром.

Однако Санторин — вулкан, образовавший Тиру, — не умер, а лишь временно заснул, подобно Везувию. Застывшая лава закупорила клокочущий кратер. Кто мог предсказать: надолго ли? Человеческий век короток, и санторинцы, не думая о беде, спокойно жили себе над клокочущим котлом с запаянной крышкой.

Есть основания полагать, что трагедия разразилась приблизительно в 1400 году до нашей эры. Именно в эту эпоху внезапно исчезла удивительная цивилизация критского царя Миноса. Долгое время причину гибели минойской культуры видели в истребительных войнах, которые афиняне вели против властителей морей — атлантов.

В те далекие времена действительно существовал обычай сравнивать с землей покоренные города. Война вообще не обходится без убийств и разрушений. Единственным исключением может служить здесь разве что только Непал — родина Будды, где за два тысячелетия писаной истории в битвах погибло менее двух тысяч человек. Едва ли такое могло повториться на оживленном перекрестке торговых путей, видевшем расцвет и закат многих культур. Но столь же трудно допустить и мысль о том, что афиняне могли целиком истребить близкую по духу цивилизацию Тиры.

Так мы подходим к самому существу открытия, которое было сделано на острове Санторин. После сенсационного анонса об открытии Атлантиды бельгийский журнал уже в спокойных выражениях рассказал о работе, проделанной экспедицией, которую возглавлял Андре Каспар, директор Королевского института естественных наук.

Исследовав дно Эгейского моря и взяв многочисленные пробы осадков, бельгийские геологи сумели установить, что в этом районе произошло вулканическое извержение необыкновенной силы. Разрушительная волна высотой в 250 метров прошла по островам, смывая на своем пути города. Она обрушилась на столицу царя Миноса, которая находилась в 125 километрах от Тиры на острове Крит, и откатилась к африканским берегам.

Возникает вопрос: при чем тут Атлантида? Не будем спешить с ответом. Отметим лишь, справедливости ради, что профессор Каспар отнюдь не являлся пионером в исследовании «тирской» Атлантиды, как о том поторопились сообщить в «Пуркуа па?». Еще в 1909 году «Таймс» опубликовала анонимную заметку, озаглавленную «Погибший материк», в которой платоновская Атлантида отождествлялась с крито-микенской культурой. Это было вполне в духе времени, ибо сэр Артур Эванс как раз явил изумленному миру сенсационные плоды своих критских раскопок. Несколько лет спустя автор заметки в «Таймсе» развил свою гипотезу в статье, которая была напечатана в серьезном археологическом вестнике. На сей раз он счел возможным поставить под ней свое имя: профессор Дж. Фрост. Он полагал, что крушение минойской цивилизации могло послужить реальной основой Платоновой легенды. Некто Бейли, автор обширного труда «Морские владыки Крита», пошел еще дальше, считая, что описанная в «Диалогах» столица Посейдония на самом деле является не чем иным, как кносским дворцом и кносской гаванью.

То обстоятельство, что Платон указывал совсем иной адрес, его не смущало. Разница в датах гибели — почти в восемь тысяч лет — тоже. Страсти понемногу остыли, и смелая идея стала забываться. Атлантиду продолжали искать повсюду, даже на Шпицбергене.

Однако в 1960 году греческий сейсмолог Ангелос Галанопулос вновь оживил гипотезу о крито-микенском местоположении. Он же высказал мысль о том, что силой, которая смела кносский дворец, могла быть исполинская волна, порожденная извержением вулкана Савторин. Это было сказано за восемь лет до начала работ бельгийской экспедиции. В конце 1966 года греческий исследователь представил первые доказательства своей правоты. Он обнаружил большой ров, который правильным кольцом окружал некогда процветающий город, и явные следы вулканической катастрофы. В дальнейшем же профессор Афинского университета Галанопулос целиком следовал логике Фроста: Платон-де вдохновился грандиозной историей о гибели древнего минойского города и сочинил — прав Аристотель! — легенду об Атлантиде.

Попробуем реконструировать события почти четырехтысячелетней давности, вызванные извержением проснувшегося вулкана.

В тот период времени Санторин представлял собой однородный гористый массив правильной овальной формы. Раскопки, проведенные на острове, с полной очевидностью показали, что здесь существовала высокоразвитая цивилизация. Санторинцы знали даже секреты строительства антисейсмических, как это принято сейчас говорить, сооружений. В углы каменных стен они закладывали деревянные балки, что придавало домам особую устойчивость. Несомненна и тесная связь Тиры с критской цивилизацией. Найденные керамические сосуды обладают теми же формами и орнаментами, что и кносские. Оно и не удивительно, поскольку остров отстоит от Крита на расстоянии всего в 120 километров. Даже для древнего Средиземноморья это было «почти рядом». Совершенно поразительны тирские фрески. По красоте и мастерству исполнения они, несомненно, превосходят любые другие росписи, которые когда-либо были найдены по берегам Средиземного моря. Именно они, эти несравненные картины на стенной штукатурке, заставляют поверить, что впервые в истории открылось перед нами окно в неведомый мир. Страшно даже подумать, что где-нибудь рядом, на морском дне, могут находиться творения еще более завораживающие, созданные гением мастеров настоящей Платоновой Атлантиды. Но фрески Тиры добыты не со дна морского. Они откопаны из-под тридцатиметрового слоя пемзы и пепла в южной части острова, на мысе Акротири. Люди, так щедро расписавшие стены антисейсмических домов, называли свой край Каллисто, что значит «Прекраснейший».

Из глубины веков нестареющей голубизной минеральных красок светит нам небо Каллисто. Цветут фиолетовые мирты, серебристой волной пробегает дуновение эфира по лавровым кущам, пробиваются весенние крокусы, и чудесный цветок лилии раскрывает свои геральдические лепестки. Странное очарование, сон наяву, фантастическая греза. Вот чуткие антилопы пугливо принюхиваются по ветру. Они очерчены резко и смело, как-то удивительно по-современному обобщенно. Совершенно живой кажется готовая прыгнуть к вам в руки пушистая обезьянка. Ныряльщик уходит, вытянувшись стрелой, в зеленоватые таинственные глубины. Два голых худеньких подростка самозабвенно боксируют кожаными перчатками. Девушка в почти современной юбке «колоколом». Пленительные тела полуобнаженных красавиц выплывают из сумрака. И не поймешь, отчего вдруг померкло таинственное окно: то ли сумрачно сделалось вдруг в подземелье раскопа, то ли просто закатилось наконец солнце, которое светило тут тому назад четыре тысячи лет.

Как завороженный провел я несколько часов перед этими фресками, выставленными в специальном помещении Афинского археологического музея.

Трудно избавиться от ощущения, что кто-то лишь минуту назад остановил здесь вселенский маятник и вот-вот пустит его опять. Археологи, как положено, залили одну из обнаруженных в пепле пустот гипсом. Когда раствор застыл, возникло оставленное ложе. Слепок воспроизвел даже ворсинки мехового покрывала. Ложе, к счастью, было пусто. Те, кто здесь спал, любил и умирал, успели покинуть свой дом. Трагедия Геркуланума и Помпеи не повторилась. Вернее, в Помпее и Геркулануме через тысячу лет все окажется куда страшнее. Как легко перепутать здесь времена… Как трудно не поддаться иллюзии, что без скончания длится давным-давно остановленный миг.

Ведь даже кухни в раскопанных домах почти неотличимы от тех — наверху в поселке, — где жены рыбаков жарят в оливковом масле золотую макрель. Все та же утварь: мангал с прорезями для шампуров, посудные полки, бочонки, холодильный ларь; та же глянцевая полива на горшках и почти такой же узор. Казалось, что хозяева ненадолго отлучились и через минуту-другую вернутся к прерванным занятиям. Мельник засыплет в жернова ячменное зерно, кузнец бросит на наковальню медный брус, продавец масла откупорит гигантский сосуд, наполненный зеленоватой кровью оливы.

Но никто не вернется в свой дом. Время необратимо. Да и жители успели вовремя покинуть отмеченный роком остров. Они взяли с собой только самое необходимое. Недаром же археологи не обнаружили ни трупов, ни драгоценностей. Запечатанные глиняные сосуды, которые успели собрать в кучу для отправки, так и остались на берегу.

Извержение на Санторине было взрывообразным. Вся центральная часть острова взлетела на воздух, и море тотчас же хлынуло в клокочущий провал. Взрыв, изменивший судьбу острова, можно сравнить лишь с извержением, в Индонезии вулкана Кракатау в 1883 году. Ударная волна опустошила тогда все пространство в радиусе двухсот километров и, трижды обогнув земной шар, возвратилась довершить опустошение. Слой плавающей пемзы покрыл море ноздреватым, как микропорка, ковром. Но кратер, образовавшийся на Санторине, в пять раз превосходит Кракатау, а толщина пепла достигает пятидесяти метров, то есть раз в сто больше, чем в Индонезии. Все указывает на то, что сила взрыва в Эгейском море в несколько раз превосходила все известные извержения на Земле. Считается, что за какие-то секунды выделилась энергия, эквивалентная термоядерному взрыву в 400 мегатонн. Огненная лава должна была пожрать все живое в радиусе 150 километров и, следовательно, накрыть центральную часть Крита. Лишь море, залившее впадину, остановило продвижение расплавленной стихии. Это должно было вызвать чудовищный отлив по всему Средиземноморью. Исполинская волна, круша все и вся на своем пути, несомненно, вызвала наводнения на прилегающем побережье. Как знать, не это ли событие запечатлели священные тексты средиземноморских народов? Одно, во всяком случае, почти несомненно: вслед за Тирой погибла великая морская держава минойского Крита.

По крайней мере так полагает профессор Маринатос, который посвятил последние несколько лет раскопкам древнего города. Над местом археологических работ всегда висит облако розовой, как пудра, пыли. «Мы сразу напали на золотую жилу, — сказал Маринатос, — попав в центр аристократического квартала». Именно здесь и была найдена красотка в юбке «колоколом».

Посмотрим теперь, насколько годен Санторин, чтобы увенчать его гордым именем Атлантиды. Расхождения с Платоном (размеры, дата гибели и местоположение острова), разумеется, налицо. Но ряд других признаков хорошо согласуется с описанным в «Диалогах» материком.

У Платона, например, говорится о важной роли, которую играл в местном культе бык. На золотых минойских «бычьих чашах» из афинского музея изображены юноши, охотящиеся на быков. Платон описывает именно такую ритуальную охоту. Еще он упоминает о том, что Посейдония была выстроена из красного, черного и белого камня. Именно такое сочетание цветов характерно и для тирских скал.

Однако Платон утверждал, что Золотой остров исчез «за день и ночь». Санторин тоже исчез в море, хотя и не столь стремительно. Зато с минойским Критом ничего подобного не случилось, хотя катастрофа вызвала огромные разрушения и привела к гибели «минойской» цивилизации. По мнению Маринатоса, рассказанная Платоном история Атлантиды все больше приобретает очертания правды.

Каков же окончательный вывод? Его пока нет. Но видимо, все же прав был Н. Ф. Жиров, протестовавший против того, что некоторые исследователи отбрасывают точные указания Платона о былом расположении Атлантиды в Атлантическом океане и, увлеченные красочным описанием легендарной Посейдонии, помещают свои «псевдоатланты» там, куда уводит фантазия.

А фантазия порой уводит очень далеко от Геркулесовых Столбов, совсем на другой край земли.

Например, в Антарктиду.

В январе 1974 года миланский еженедельник «Панорама» опубликовал очередную сенсацию. С привычной для западной прессы безапелляционной броскостью, буквально сказано следующее:

«Атлантида, самая могучая морская империя всех времен, могла возникнуть только там, где сейчас находится Антарктида».

Автор гипотезы, тридцатидвухлетний итальянец Флавио Барбьеро, полностью уверен в своей правоте. Подобная уверенность, конечно, необходима исследователю, но ведь и немного сомнения, особенно в столь щекотливом вопросе, наверное, было бы на пользу. Но его, этого благородного творческого сомнения, к сожалению, нет, а это сводит на нет саму возможность плодотворных дискуссий. В самом деле, Барбьеро не оставляет места даже для вопросов.

«Четыре года исследований, — говорит молодой ученый, — сопоставлений многочисленных гипотез, выдвигавшихся на протяжении веков, тщательной проверки научных данных, дают мне основание утверждать, что моя теория возникновения и существования Атлантиды лишена какого-либо вымысла».

Поверим на слово и обратимся непосредственно к труду Барбьеро с несколько не академическим названием «Цивилизация подо льдом». Наличие льда, впрочем, в Атлантиде Барбьеро не предполагается. Совсем напротив. Он считает, что в описанное Платоном время оба полюса отстояли примерно на две с половиной тысячи километров от нынешних точек и вообще климат был намного мягче. В принципе это не противоречит научным представлениям об эволюции климата. Еще Вегенер и Кеппен предполагали, что материки подвержены своеобразному блужданию на земной коре и неизбежно прошли через самые холодные точки планеты. Близость флоры и фауны в Южной Америке и Африке, присутствие останков тропической растительности в Арктике и Гренландии хорошо «работают» на такую гипотезу.

Вместе с тем открытие подводного Атлантического хребта, который перемычками и отрогами соединен с Африкой и Южной Америкой, дает более простое объяснение «материковому феномену». Видимо, в прошлом подводная перемычка могла образовать цепь островов или даже большие участки суши, которые и послужили мостом для переселения животных и растений. Но местные оледенения вполне могут быть объяснены перемещением полюсов.

Таким образом, не льды современной Антарктики составляют слабое место в идее, выдвинутой Барбьеро. В наши дни геологи и палеогеографы находят окаменевшие остатки хлебного дерева в Гренландии и коралловые рифы возле Северного полярного круга, а на Шпицбергене в тяжелых условиях вечной мерзлоты добывают уголь, бывший некогда живой плотью древесных гигантов. Тропический климат господствовал и в Европе. Тигры, антилопы, слоны и носороги были единственными хозяевами мест, на которых впоследствии выросли Париж, Берлин, Киев.

Здесь уместно упомянуть, что, согласно Платону, в Атлантиде было много слонов. На Санторине, между прочим, не найдено ни могучих бивней, ни исполинских скелетов. Но это, как говорится, лишь замечание по ходу дела.

Одним словом, мысль о том, что в Антарктиде можно было, как говорят о том «Диалоги», собрать по два урожая в год, не должна казаться нам еретичнои. В ее пользу свидетельствуют и такие косвенные доказательства, как географические карты XV–XVI веков. Так, на картах, составленных Оронсо Финеем и адмиралом Великой Порты Пири Рейсом, изображена береговая линия свободной от льдов Антарктиды. Это, безусловно, является отголоском древнейших сведений, поскольку шестой материк был открыт в прошлом веке русскими моряками.

Теплый климат мог существовать в доледниковую эпоху и в районе нынешнего Южного полюса. Та же часть материка, которая сегодня выходит к Атлантическому океану, была доступна жарким ветрам экватора. По мнению Барбьеро, именно здесь, на севере Антарктиды, находилась Посейдония.

Но все переменилось, когда 8-10 тысяч лет назад произошла катастрофа: недалеко от современной Флориды с огромной скоростью врезался астероид или комета. Здесь Барбьеро не оригинален. Подобная мысль неоднократно высказывалась и ранее. Считается, что Карибское море представляет собой именно тот самый кратер, который образовался в месте падения гигантского метеорита. Флорида и Антильские острова образуют как бы внешний его угол. В преданиях 130 индейских племен есть упоминание об упавшей на Землю звезде, после чего начались огненные дожди и наводнения. Согласно подсчетам астрономов, небесное тело весило не менее 200 миллиардов тонн, а его диаметр составлял 6–7 километров. Падало оно со скоростью 30 километров в секунду.

«В результате столкновения этого небесного тела с нашей планетой, — говорит Барбьеро, — ось Земли сдвинулась. В морях и океанах значительно поднялся уровень воды, по всей планете начались сильнейшие землетрясения и проливные дожди».

Далее итальянец обращается к легендам, преданиям, ищет и находит аналогии в книге «Апокалипсиса». Поскольку это выходит за рамки строгой науки, не подлежит однозначному истолкованию и во многом повторяет уже приведенные здесь сведения, мы смело можем поставить точку. Будем разбирать лишь научные гипотезы, а не предположения, основанные на еще более сомнительных предположениях. В доказательствах, приводимых Барбьеро, заслуживает внимание ссылка на Платона, упоминавшего, что атланты контролировали берега континентов, которые омывались водами трех океанов — Атлантического, Тихого и Индийского. Отсюда следует, что Золотой остров должен был находиться где-то между этими океанами. «А единственное место на нашей планете, удовлетворяющее этому условию, — Антарктида», — утверждает Барбьеро.

И он как будто бы прав. Но правота эта основана на известной казуистике. Даже формальная логика подсказывает совершенно естественное возражение: контролировать и пребывать — понятия не однозначные. Наверное, омываемая водами трех океанов Антарктида не самое удобное место для контроля над побережьями. Даже на далекий от Геркулесовых Столбов Тихий океан проще было влиять из Атлантиды Платона, а не Барбьеро. Тем паче вести войны в Европе, Азии. И тут, мне кажется, идеи «Цивилизации подо льдом» не выдерживают серьезной критики. Атлантида Барбьеро — это классический пример «псевдоатлантид». Даже то обстоятельство, что при бурении антарктического ледяного щита был обнаружен на глубине 2000 метров вулканический пепел, ничего не способно изменить. Тектоническая активность свободного от льдов континента отнюдь не доказывает существование на нем цивилизации. Тем более эллинского типа. К тому же пепел могли принести издалека ветры, как принесли они в современную Антарктиду ядовитый порошок ДДТ.

Не становясь в споре между последователями Платона и Аристотеля ни на ту, ни на другую сторону, можно провести своеобразную демаркационную линию, сформулировать, как говорят математики, «граничные условия». Не следуя за Платоном, позволительно называть Атлантидой любую затонувшую страну в любой точке земного шара. Руководствуясь указаниям «Диалогов», необходимо искать именно Атлантиду Платона. Третьего не дано, потому что оно, это пресловутое «третье», оборачивается немыслимой путаницей, дилетантской эклектикой. Именно так произошло и с Барбьеро, который, с одной стороны, с удивительной, легкостью оттеснил Атлантиду на край света, с другой — пытался, когда это работало на его идею, скрупулезно следовать букве «Диалогов».

Чтобы объяснить связь атлантов с цивилизациями Южной Америки, островом Пасхи, Полинезией и т. п., совсем не обязательно рисовать воображаемые берега на карте Тихого океана. В наш век не нужно доказывать, что древние были искусными мореходами. Это с блеском продемонстрировал Тур Хейердал на «Кон-Тики» из бальсы и на «Ра» из тростника. Об этом же неопровержимо свидетельствуют остатки судна викинга Лейва Счастливого, обнаруженные на побережье Северной Америки, японская керамика, римские монеты и финикийские профили, найденные в Южной Америке.

Мы все еще недооцениваем истинных масштабов того оживленнейшего общения, которое происходило в древности. Мы все еще не решаемся поверить в гордое и мужественное могущество наших предков. О том, что международные контакты в прошлом простирались значительно шире, чем это следует из схоластической географии средневековой Европы, свидетельствует открытие, сделанное в Барселоне. Самое поразительное в этой истории то, что случилась она в музее, что лишний раз подтверждает остроумный парадокс: «Новое — это крепко забытое старое». Среди экспонатов, датированных V–I веками до нашей эры, была найдена статуэтка, которая является точной копией каменных исполинов острова Пасхи. В музей эта фигурка высотой в 10 сантиметров попала прямо из пещеры, расположенной близ деревеньки Кастильярде Сантестебан. Как она могла там очутиться? Какие могли быть связи между Иберийским полуостровом и затерянным в океане клочком суши? Чувствуете, как закачались невидимые весы между двумя крайностями? С одной стороны, аборигены загадочного острова пышно именовали его «те-Пито-но-те-Хенуа», что означает «Пуп Земли», а с другой — эта скала была открыта лишь 6 апреля 1772 года капитаном Роггевеном в пасхальное воскресенье. Как примирить эти крайности? Только с помощью фантазии. Но фантазия на то и фантазия, что привыкла оперировать всяческими «возможно». Возможностей же, как известно, бессчетное число, а реальность всегда единственна. Будем надеяться, что испанские археологи, которые начали работы на острове Пасхи, сумеют раскрыть жгучую тайну статуэтки из Кастильярде Сантестебан. Но главной их целью являются подводные исследования, которые должны доказать или опровергнуть генеральную идею «атлантоманов» о том, что остров Пасхи представляет собой вершину горы исчезнувшего континента.

Так замыкается круг знания. Открытия, которые делаются в пыльной тиши музеев, значат порой для науки не меньше, чем самые сенсационные раскопки в толщах пемзы и на морском дне. Атлантология поистине безгранична, и многое, естественно, осталось за гранью нашего повествования. Я не рассказал здесь о Канарских островах и тайне народа гуанчи, о городе Тартесе (Таршиш в Библии), чье название говорит о связи с Критом, о раскопках в Мохенджо-Даро, обнаруживших большую общность древней индийской культуры с Двуречьем и тем же Критом. В стороне осталась увлекательная проблема пресноводных диатомовых микроводорослей, обнаруженных на океанском дне, загадка кукурузы, которая до последнего времени считалась неизвестной в дикой культуре и целиком зависящей от человека, ступенчатая пирамида в Южной Америке, возраст которой исчисляют в несколько тысяч лет. И это понятно. Я хотел лишь на основе самых последних открытий археологии привлечь внимание к вечной, но такой увлекательной загадке нашего далекого вчера. Единственное, в чем я согласен с Игнатиусом Донелли, так это со следующим утверждением: «Если бы удалось найти хотя бы одно здание, одну статую, одну-единственную табличку с атлантскими письменами, она поразила бы человечество и была бы ценнее для науки, чем все золото Перу, все памятники Египта, все глиняные книги великих библиотек Двуречья».

Пока мы не располагаем ни единой находкой из этого списка. Вполне возможно, что не будем располагать никогда. Но сами поиски Атлантиды, если только они предприняты с далекой от спекуляций научной целью, способны во многом обогатить сокровищницу человеческой культуры. И уже многократно обогащали ее. Пример тому — незабываемые фрески Тиры.

И наконец, последнее, без чего просто немыслим разговор об Атлантиде: предполагаемая дата гибели. Для серьезных ученых она всегда была камнем преткновения. По Платону, ее легко вычислить: «Что же касается твоих сограждан, живших за девять тысяч лет…» — сказал саисский жрец Солону, и это дает нам 9000. Прибавив к этому 600 (округленная дата посещения Солоном Египта), мы получим 9800 лет до нашей эры. В традициях атлантологии стало обращаться к древним календарным системам. Еще Донелли обратил внимание на точку «пересечения» древнеегипетского и ассирийского календарей. Одна из дат начала солнечного цикла в Египте отвечает 139 году нашей эры, один из ассирийских лунных циклов начинался в 712 году до нашей эры. Зная длительность циклов (1460 лет для солнечного и 1805 для лунного), легко произвести расчет в полных циклах, который был известен еще в Вавилоне.

По египетскому календарю: (1460-138) + (7Ч1460) = 11542.

По ассирийскому календарю: 712 + (6Ч1805) = 11542.

Другая пара цифр получается из сравнения календарной системы народа майя и Древней Индии.

Точка отсчета по индуистскому календарю приходится на 3102 года до нашей эры (кстати, это все еще действующий календарь — вручая мне визитную карточку, президент Непальской Королевской Академии пометил на ней дату — 2030 год Бикрам эры), а счет времени ведется по солнечно-лунному циклу, состоящему из 2850 лет.

У майя точка отсчета попадает на 3373 год до нашей эры, а время исчисляется периодами до 2760 лет.

Сравнивая обе системы, получаем:

3102 + (3Ч2850) = 11652.

3373 + (3Ч2760) = 11653.

Какое событие запечатлели древние народы начальной точкой своих летосчислении? Если верить, что близость полученных цифр не случайна, и если опять же верить Платону, то позволительно предположить, что гибель Атлантиды была лишь заключительным аккордом в долгой цепи катаклизмов, прокатившихся по нашей планете. Но верить надлежит только твердо установленной истине. Аристотель тут целиком прав: «Платон мне друг, но…».

Мир приключений, 1983

Вл. Гаков. ПОБЕГ ИЗ ДЕТСТВА. Юные годы писателя Рэя Брэдбери. Очерк.

С чего начать эту удивительную историю?

Историю о том, как рос-рос мальчуган и стал писателем. И не просто писателем, а Большим Писателем, волшебником, щедро рассыпающим свои диковинки перед зачарованными, боящимися поверить в чудо зрителями… И про то, как однажды пережитое детство, пережитое, казалось бы, раз и навсегда, — вернулось. Подобно солнечным бликам на капле росы, его картины являлись вновь и вновь, зыбкие, переменчивые, ускользающие и готовые вот-вот навечно растаять в памяти, они постоянно напоминали о себе, заполняли чистые еще страницы, которые писатель в будущем предполагал «заселить» ракетами, звездами и прочими чудесами.

Начнем-ка с конца.

Конец истории датируется ноябрем 1941 года, а еще точнее — днем выхода в свет очередного номера американского научно-фантастического журнала «Сверхнаучные истории», в котором дебютировал наш герой. Четырьмя месяцами раньше, в самый разгар июльской духоты, из нью-йоркской конторы редакции через всю Америку, в Лос-Анджелес, полетела бандероль. Содержимое конверта сводилось к стандартному письму за подписью редактора Олдена Нортона, в котором адресата извещали, что его рассказ «Маятник» принят к публикации, и приложенному чеку.

18 июля письмо было получено адресатом. Им оказался долговязый юноша в очках и с улыбкой в пол-лица; на почтовой квитанции он расписался: «Рэй Брэдбери».

Юного автора еще никто не знал, и заплатили ему, как водится, немного: 27 долларов 50 центов. Правда, и эти деньги пришлись весьма кстати — много ли заработаешь, торгуя газетами на улицах (а именно это и составляло основной заработок молодого человека)? Но пуще денег была радость дебютанта: отдельные публикации в любительских журнальчиках случались и раньше, но первая публикация в профессиональном журнале, который читали по всей Америке! Лучшего подарка ко дню рождения, которого и ждать-то оставалось месяц с небольшим, начинающему автору было трудно пожелать.

И хотя рассказ был написан в соавторстве (известный писатель Генри Хассе, живший по соседству, любезно согласился выправить текст — а в результате переписал рассказ целиком), и даже в таком, улучшенном виде оказался так себе, ниже среднего, — радости это не убавило. Дебют — это всегда радость.

Был в этой истории и другой дебютант — дебютант поневоле. Если бы только знал Олден Нортон, всего за неделю до того сменивший в редакторском кабинете Фредерика Пола, что за находка открыла его, Нортона, послужной список! Навряд ли взгляд его задержался дольше обычного на одной-единственной строчке платежной ведомости — а ведь там стояло имя, только благодаря которому история сохранит и имя самого Нортона…

Ну, а счастливый автор — о чем думал он, читая и перечитывая по нескольку раз сухо-официальное извещение в пять строк, которое, разумеется, звучало для него дивной музыкой? Вероятно, строил грандиозные планы. А может быть, проигрывал про себя сюжеты еще не написанных рассказов, мечтал о будущей писательской славе. И скорее всего, из эгоизма, свойственного молодости, забыл мысленно поблагодарить свою память и детство, питавшее эту память.

Вот он стоит у распахнутого окна своей тесной лос-анджелесской квартирки, возбужденный, с широко раскрытыми глазами, и кажется ему, что смотрит он в будущее. Память незаметно возвращается в прошлое, как на фотопластинке проявляет в мозгу образы всех стариков, взрослых и детей, все увиденные города и прочитанные книги. Все страхи и радости, что давно позади, все утра, полдни и закаты, и темные ночи. А «над головой… летают в воздухе все эти июни, июли и августы, сколько их было на свете».

Внизу под окном гудят клаксоны автомобилей, слышится обычный городской гул, пахнет бензином и плавящимся от невыносимой жары асфальтом. А в тишине комнаты оседает белый пух одуванчиков, только хозяин квартиры его все еще никак не замечает. Да и откуда им взяться-то, одуванчикам, — в центре большого города, в конце июля?

Возвращение в Детство еще не осознано. Но само детство уже неотрывно стоит перед глазами.

«ПОЧВА».

…перед вами книга, написанная мальчишкой, который вырос в маленьком иллинойсском городке и увидел, как наступил Космический Век, как сбылись его мечты и надежды.

Рэй Брэдбери не мог, подобно испанскому поэту Федерико Гарсия Лорке, сказать про себя: «Когда я пришел на эту землю, меня никто не ожидал». Его появления ждали с нетерпением.

Ждали не его самого во плоти и крови — ждали чего-то неосознанного, нового, неизведанного. Новых чувств и нового строя мыслей, новых взглядов на мир и вдохновения. И литературы под стать веку, тоже новорожденному. Сила таланта вынесла Рэя Брэдбери на гребень этой новой литературы — но и ее, и его появление было предрешено.

Уходило в историю второе десятилетие XX века.

Научную фантастику уже писали, и не один год. В Англии вышли почти все главные научно-фантастические книги Герберта Уэллса, гениально предвидевшего многие из социальных потрясений начала века, в Германии зачитывались «техницизированным» Курдом Лассвицем (правда, не меньшей популярностью пользовался и роман Густава Мейриика «Голем» — эту книгу еще не раз помянут, как только в словарях появится слово «робот»). Франция же по-прежнему хранила верность своему Жюлю Верну, не собиравшемуся молчать даже за гробовой доской: умер писатель в 1905 году, но еще пять лет каждое полугодие читатели, как и прежде, получали новый роман из серии «Необыкновенных путешествий».

Не отставала и Америка. Критики и читатели в полной мере оценили великое наследие романтиков — Эдгара По, Натаниэла Готорна, Вашингтона Ирвинга и Амброза Бирса, а наступали новые времена, и новые идеи витали в воздухе. Выходец из Люксембурга, инженер-изобретатель Хьюго Гернсбек всерьез задумался над идеей периодического издания, посвященного исключительно фантастике. Пока же идея созревала, другой кумир пожинал лавры читательской популярности: и дети и взрослые буквально вырывали друг у дружки книги Эдгара Раиса Берроуза, и имена Тарзана и Джона Картера «Марсианского» были у всех на устах.

Нарождающийся век требовал появления нового поколения писателей, фантастов, которым гиганты прошлого передали бы свою эстафету. Но пока авторы фантастических книг были одиночками, да и имени этой литературе еще не придумали. Чтобы стать явлением культуры, приметой века — потребуются десятилетия.

Пульс времени то замедлялся, а то вдруг случался взрыв: события, люди, идеи — все смешивалось воедино, как в калейдоскопе. Как славно, например, начинался для фантастики этот замечательный год, двадцатый год двадцатого века!

Еще жива была в памяти новогодняя ночь, шумная и радостная, а через сутки, 2 января, в семью бухгалтера Азимова из крохотного местечка Петровичи, что под Смоленском, пришла новая радость: родился сын, которого назвали Исааком. Позже, когда семья с трехлетним малышом переберется в Америку, его имя станут произносить на английский манер: Айзек…

Второе знаменательное событие не заставило себя ждать. В один из январских дней пражские книготорговцы выложили на прилавки только что вышедшую новую пьесу. На обложке тоненькой брошюры стояло непонятное сокращение из латинских букв: «R.U.R.», автором же значился Карел Чапек. Сокращение «Р.У.Р.» означало «Россумовские Универсальные Роботы», но вот что это за слово такое — «робот», тогда еще не знал никто.

Ну не удивительно ли! В один месяц одного и того же года пришли они в мир литературы — роботы и будущий отец «роботехники», создатель знаменитых Трех Законов. Карел Чапек умрет незадолго до оккупации Чехословакии, так и не узнав о существовании «наследника»…

Такие совпадения, конечно, случайность. Но и эта, как и следовало ожидать, была лишь проявлением необходимости. Присутствие новой литературы уже «ощущалось в воздухе». И вот в жаркий полдень 22 августа произошло событие, которое имеет самое прямое отношение к нашему рассказу.

В четыре часа пополудни крик новорожденного огласил родильное отделение больницы на улице Южная Сент-Джемс-стрит, 11, в городе Уокиган, штат Иллинойс. Счастливые родители, живущие неподалеку, в одном квартале от больницы, назвали малыша Рэймондом Дугласом (второе имя в честь знаменитого актера Дугласа Фэрбенкса). Но сколько он помнит себя сам, никто и никогда не называл его иначе, чем просто — Рэй.

Раннее детство — это прежде всего Дом и Родители. Ранние детские впечатления — это почва, на которой произрос талант Рэя Брэдбери. Ему повезло с родителями, и вырос он хоть и в маленьком, но интересном и своеобразном городке. Так что почва оказалась плодородной и заботливо распаханной.

Тихий и полусонный, подобный тысячам других в американском провинциальном захолустье, Уокиган, расположенный на берегу озера Мичиган, одним боком все-таки умудрился притулиться к Прогрессу. В прямом и переносном смыслах: городок стоял на шоссе, с которым соседствовала железная дорога, прямо на полпути между Чикаго и Милуоки. Это были крупные, набиравшие силу индустриальные города, до каждого из Уокигана было не более полусотни километров, и отзвуки большого мира нет-нет да и взрывали неспешный, почти деревенский уклад жизни уокиганцев.

Город не то чтобы утопал в зелени, но в жаркое послеобеденное время сиесты каждая улочка представляла спасительную возможность укрыться в тени; ее давали буки, вязы и особенный, растущий только в северных штатах «сахарный» клен, из сока которого делали вкуснейшую патоку. На тенистых улочках степенно раскланивались друг с другом горожане и не спеша обменивались новостями. В городке все знали всех.

Немногие здания в Уокигане достигали четырех этажей. Одноэтажные, реже — двухэтажные домики под черепичной крышей были опрятны, окна украшены решетчатыми ставнями и бесхитростными витражами из цветных стекол. Выделялись своей архитектурой лишь мэрия и церковь со шпилем, куда ходили не из-за какой-то там особой набожности, а так, по привычке… В деревенского вида магазинчиках торговали снедью, хозяйственными товарами и всем чем угодно. Вырезанная из дерева фигура индейца с трубкой в зубах — непременное украшение табачной лавки. И наконец, истинно американское изобретение — драгстор (аптека), где торговали решительно всем, где можно было закусить и бесплатно выслушать все местные новости. А рядом, напоминая о близости Чикаго, помещалось скучное, наспех отстроенное здание местного отделения какого-нибудь банка или страховой компании… Обязательный кинотеатр, менее обязательная городская библиотека да случайные бодрящие радости в виде заезжих цирков Барнума.

На улицах — редкие автомобили (в двадцатые годы автомобильный бум в США еще только набирал обороты), из которых самым значительным и неповторимым было чудо цивилизации, постоянный предмет восторга местной детворы: пожарная колымага (глядя на старинный рисунок, так и не возьмешь в толк: то ли это еще повозка, то ли уже автомобиль?) с усатым брандмейстером в золоченом шлеме. Железнодорожная станция, обычно тихая и мирная, но вдруг преображающаяся: стоит только звякнуть рельсу, дрогнуть далекому сигналу — и через мгновение, взрывая тишину на перроне скрежетом, свистом и деловитым перестуком колес, как вихрь пронесется шумный, полный жизни и энергии экспресс из Чикаго. И снова тишина.

Покойный мир безмятежности, приличия и заведенного, как часовая пружина, векового порядка вещей. Если бы не шоссе…

«…Оно проносилось тут же рядом, но шоссейные ветры пахли далеким прошлым, миллиардами лет. Огни фар взрывались в ночи и, разрезав ее, убегали прочь красными габаритными огоньками, как стайки маленьких ярких рыбешек, что мчатся вслед за стаей акул или стадом скитальцев-китов… В ночи через их городок текла река, река из металла — она… набегала и убегала и несла с собой древние ароматы приливов и отливов и непроглядных морей нефти».

Эти строки Брэдбери напишет через сорок лет. Но разве не о родном Уокигане они написаны?

Городок был невелик, и радостное событие в семье Брэдбери — рождение сына — недолго оставалось тайной.

Семью эту в Уокигане знали. Дед и прадед будущего писателя, потомки первопоселенцев-англичан, приплывших в Америку в 1630 году, в конце прошлого века издавали две иллинойсские газеты: в провинции это уже определенное общественное положение и известность. Как, впрочем, и свидетельство принадлежности к местной интеллигенции. Тут же, в Уокигане, родился и вырос отец Рэя — Леонард Сполдинг Брэдбери. В шестнадцать лет Леонард, подобно сотням тысяч своих сверстников, собрал чемоданчик и махнул из родительского дома на Запад, в край грез и надежд, на поиски счастья и успеха, в которые каждый американец верит с пеленок.

Вряд ли счастье улыбнулось Леонарду в далекой аризонской пустыне, так как в скором времени он вновь объявился в родном городе. Устроился на работу, обзавелся жильем. Потом встретил девушку, шведку по происхождению, Мари Эстер Моберг — не очень красивую, но симпатичную, с большими живыми глазами. Вскоре она сменила девичью фамилию на Брэдбери… К моменту рождения Рэя, Леонард Брэдбери, которому не исполнилось и тридцати, служил линейным монтером в местном отделении электрической компании и был счастливым отцом четырехлетнего сынишки — Леонарда-младшего.[11].

Перед нами две выцветшие фотографии из семейного архива Рэя Брэдбери. На одной, 1911 года, — все семейство во главе с дедом. Даже не зная никого в лицо, отца будущего писателя можно угадать сразу же. Вот он стоит, Леонард Брэдбери, коренастый юноша лет двадцати с открытым, скуластым лицом; зачесанные назад волосы обнажают лоб если и не мыслителя, то, во всяком случае, человека думающего и уже немало знающего. Приветливые глаза смотрят спокойно и доброжелательно… И рядом другое фото, датируемое теперь уже 1923 годом: малыш в мини-комбинезоне на садовой дорожке во дворе уокиганского дома Брэдбери. Голые коленки, копна светлых волос, челка на лбу, оттопыренные уши. Мальчишка как мальчишка, руки, по обыкновению, в карманах, брови вызывающе насуплены. Но стоит обратить внимание на глаза, не по-детски глубокие, широко расставленные и чуть прищуренные под сведенными к переносице бровями, как станет ясно, что перед нами сын Леонарда Брэдбери — Рэй. Странные эти глаза: спокойные, пытливые, светящиеся каким-то внутренним светом.

Малыш на фотографии еще по-детски косолапит, но видно, что этот человечек уже знает, что к чему, и крепко стоит на земле.

Рэй Брэдбери редко вспоминал отца, чаще — мать, и только в третьей книге, сборнике рассказов «Лекарство от меланхолии», вышедшем в 1959 году, мы прочтем трогательное, но по-прежнему сдержанное посвящение: «Отцу с любовью, проснувшейся так поздно и даже удивившей его сына». Отец посвящения прочесть уже не мог, он умер за два года до этого, в возрасте шестидесяти шести лет. В действительности отца Рэй любил всегда, только редко говорил об этом. Писателю обычно трудно скрыть свои родственные симпатии, рано или поздно, но все как-то просачивается на бумагу. Брэдбери — не исключение, достаточно раскрыть его чудесную книгу детских воспоминаний «Вино из одуванчиков» и обратить внимание на имя главного «взрослого» персонажа — Леонард Сполдинг…

А одну из недавних своих книг, сборник стихотворений «Когда слоны в последний раз во дворике цвели», он снабдил вовсе уж ностальгическим посвящением: «Эта книга — в память о моей бабке Минни Дэвис Брэдбери и моем деде Сэмюэле Хинкстоне Брэдбери, и моем братишке Сэмюэле и сестренке Элизабет. Все они умерли так давно, но я и по сей день их помню». Он действительно помнил их всех, живых и мертвых, все многочисленное семейство Брэдбери, и потом нет-нет да и вставит знакомое имя в один из рассказов.

Все, вероятно, читали про дядюшку Эйнара и его чудо-семейство. Но ведь был реально такой дядюшка, эксцентричный и добрый, самый любимый из родственников. Когда в 1934 году семья окончательно перебралась в Лос-Анджелес, туда же, в Калифорнию, поближе к родственникам переехал и дядюшка Эйнар — и радости Рэя не было конца! С дядьями Рэю повезло — в домашней библиотеке другого дяди, Биона (о котором также упоминается в одном из рассказов), мальчику впервые открылись во всем своем великолепии неведомые страны и далекие звездные миры. Наконец, была еще тетя Невада, которую в семье звали просто Нева — и ее мы встретим в рассказах Рэя Брэдбери. Всего на одиннадцать лет старше племянника, она тем не менее так и осталась в его воспоминаниях «мудрой тетушкой».

Такая вот большая семья добрых и славных люден пополнилась 22 августа 1920 года новым членом, Рэем Дугласом.

Его действительно ждали в этом мире. Удивляешься порой, скольких любознательных и шустрых мальчишек, мудрых и добрых стариков и лишь на вид строгих старушек, скольких сильных и работящих мужчин и их красивых и любящих женщин вывел Рэй Брэдбери в своих рассказах. И ведь все получились разными, не повторяются. А секрет, видимо, прост: он ничего и никого не выдумывал, а просто вспоминал свое детство — шаг за шагом, год за годом — и восстанавливал на бумаге знакомые образы тех, кто окружал его тогда.

И вот еще что интересно. В рассказах Рэя Брэдбери, относящихся к детским годам, почти не встретишь негодяев, злодеев, обманщиков. Будто их и не было вовсе.

Детская память — самая яркая и цепкая, говорят психологи. Остается лишь позавидовать детству Брэдбери, раз память его сохранила для нас только такие лица — добрые, светлые, любящие.

* * *

О том, что детство Брэдбери было таким, а не иным, мы знаем доподлинно: раскройте любой сборник и внимательно, обращая внимание на детали и подробности, перечитайте рассказы. У писателя есть биографы, но, право же, лучше довериться его собственной памяти.

А она у Брэдбери, судя по всему, действительно уникальная. «У меня всегда присутствовало то, что я бы назвал „почти полным мысленным возвратом“ к часу рождения. Я помню обрезание пуповины, помню, как первый раз сосал материнскую грудь. Кошмары, обычно подстерегающие новорожденного, занесены в мою мысленную „шпаргалку“ с первых же недель жизни. Знаю, знаю, это невозможно, большинство людей ничего такого не помнит. И психологи говорят, что дети рождаются как бы не вполне развитыми и лишь спустя несколько дней или даже недель обретают способность видеть, слышать, знать. Но я — то ведь видел, слышал, знал…».

Он отчетливо помнит первый снегопад в жизни. Более позднее воспоминание — о том, как его, тогда еще трехлетнего малыша, родители первый раз взяли с собой в кино. Шел нашумевший немой фильм «Горбун собора Парижской богоматери» с Лоном Чэйни в главной роли, и образ ужасного урода-горбуна поразил маленького Рэя до глубины души. Но самым ярким воспоминанием первых лет жизни был чудесный подарок тети Невы к рождеству (шел тогда Рэю шестой год), книжка в нарядной обложке — сборник сказок, названный так прозаически и так упоительно: «Давным-давно»…

В 1926 году ему исполнилось шесть лет — и сколько же новых потрясений, поворотов, светлых и грустных, уготовила ему судьба в этот год!

Почти одновременно он столкнулся с таинствами рождения и смерти; неудивительно, что в будущих произведениях они частенько пойдут рядом, «рука об руку», как и в жизни. Зимой умирает дедушка, нр народу в семье Брэдбери не убавилось: у братьев Леонарда и Рэя появляется сестренка Элизабет… А тут уже налетела новая стихия, ворвавшаяся в его жизнь, как и в жизни большинства сверстников, — школа! Ворвалась, но только на мгновение. Рэй поступает в первый класс, однако и месяца не проходит, как неожиданный круговорот событий вновь резко меняет всю его жизнь.

Новое чудо, доселе не изведанное, чудо из чудес — ПУТЕШЕСТВИЕ: семья Брэдбери переезжает в Аризону, буквально через всю страну.

Но сначала еще был Чикаго… Вероятно, во все свои мальчишечьи глаза смотрел Рэй на гигантский, изменяющийся на глазах и бурлящий в бесконечном водовороте дел город, само олицетворение Мощи, Напора и Движения. Зачарованный, топтал мальчик мостовые и тротуары, где каждую секунду что-то случалось, на каждом метре произрастало Новое и Удивительное и где каждый шаг грозил непредвиденной опасностью. Все было совсем не так, как в тихом, знакомом до последнего булыжника на мостовой Уокигане.

Как знать, может быть, именно в шестилетнем возрасте появилось у Рэя Брэдбери это отношение к Прогрессу, отношение, которое не покидало его больше никогда. Так и видишь широко раскрытые глаза мальчишки, в которых все перемешалось — и восхищение, и недоверие, и ужас…

Из Чикаго — долгое путешествие на дальний Запад, из гудящего городского улья — в мертвую и далекую, выжженную зноем и суховеем Аризону, в городок Таксон, знакомый отцу Рэя по скитаниям в молодости. Это последний оплот цивилизации, приткнувшийся на самой границе «безрадостнейшего места в Соединенных Штатах», пустыни Хила, где никого и ничего нет, кроме стреловидных кактусов и миражей.

Что значит «через всю страну»? А вот что. В годы, когда гражданская авиация находилась в зачаточном состоянии, путь из Уокигана, штат Иллинойс, в Таксон, штат Аризона, вел — по бесконечным кукурузным полям родного Иллинойса, и так до границы штата, до крупного города Сент-Луис; потом на юг, вдоль западного берега величайшей водной артерии Америки, Миссисипи, и далее по южным отрогам плато Озарк — в Техас, пропитанный нефтью и кровью; за Далласом следовало двигаться снова на запад, оставляя севернее далекие вершины Скалистых гор, в направлении пограничного города Эль-Пасо, где мексиканцев уже значительно больше, чем чистокровных янки; и наконец, петляя в мрачных горных ущельях, преодолевая перевалы, вдоль самой границы с Мексикой — прямиком на запад, до самого Таксона.[12] Дальше пути не было, одна только мертвая, потрескавшаяся земля…

Даже мысленное путешествие по страницам географического атласа и то выглядит донельзя заманчивым. А шестилетний Рэй испытал все это наяву.

Первый раз в жизни у него появилась возможность поглазеть по сторонам, рассмотреть Америку во всем ее разнообразии — всю Америку, а не один только маленький Уокиган. Он часто будет это делать в дальнейшем: ездить по стране и смотреть, смотреть, смотреть. Из окон поездов или высовываясь из старого, обшарпанного «форда», на котором семейство Брэдбери перевозило свои нехитрые пожитки за тысячи километров.

Провожая взглядом степенно проплывающие вдали леса, равнины и горные цепи, заглядывая вниз на мелькающие в пролетах мостов бурные и тихие реки, пересекая гудящие города-муравейники, богатые ранчо и одинокие фермы, такие же старые и молчаливые, как их хозяева, просыпаясь средь ночи, особенно жуткой и беспросветной в пустынях и степях дальнего Запада, или выходя поразмять ноги на безымянном полустанке, он еще не понимал, не мог понять, что все это — «материал», податливая масса впечатлений и образов, из которых ему, наследнику дела Торо[13] и Уитмена[14] предстоит вылепит «свою» Америку.

Позднее он напишет: «Маленькие города проносятся, мелькают и катятся в ночную тьму, освещенные и темные, унылые и приветливые, крепко спящие или бодрствующие, мучимые какой-то скрытой болью, а я из окна своего вагона читаю, ощущаю страницы их жизни и желаю им добра… Хорошие люди, главным образом хорошие люди, не слишком счастливые и не слишком несчастные…».

Америку Брэдбери не увидишь с высоты, в иллюминатор самолета. Хорошо осматривать эту страну из окна поезда, с неспешным перестуком ползущего из одного ее конца в другой.

И опять лучше всего предоставить слово самому Брэдбери:

«Мы летаем высоко и с высоты ничего не видим, а потом еще удивляемся, отчего люди живут в таком отчуждении.

Нет уж, дайте мне поезд, чтобы я мог увидеть, узнать, глубоко почувствовать и пережить историю нашего народа.

…Сидя в поезде, вы можете мысленно участвовать в прокладке дорог, заводить фермерское хозяйство, возделывать землю, рубить для изгородей лес, строить стены из камней, разгонять мрак ночей, зажигать лампы в одиноких хижинах или вдруг воздвигать большие и малые города и затем по сторонам глядеть на все это, ощущая волнующее чувство гордости.

За свою жизнь я создавал такую страну тридцать или сорок раз. Благодаря поездам я изучил пути, по которым наша нация шла с момента своего рождения до зрелых лет, и они знакомы мне, как извилины на моей ладони».

Много лет спустя, в 1964 году, документальная лента «Американское путешествие», снятая по сценарию Брэдбери, стала едва ли не главным «гвоздем» национального павильона на Всемирной выставке в Нью-Йорке. И тем же летом вместе с двумя дочерьми Рэй Брэдбери совершил трогательное путешествие в Уокиган, город своего детства.

Но все это будет позже, пока же, в мае 1927 года, — еще одно путешествие: вместе с семьей Рэй возвращается обратно в Уокиган.

Снова грустное и радостное перемешано друг с другом: умерла от пневмонии годовалая сестренка Лиз и чуть было не утонула в озере Мичиган двоюродная сестра (в раннем рассказе «Озеро» Брэдбери опишет и этот эпизод), — но год принес с собой и новые радости, непременные спутники беззаботной мальчишеской жизни: игры, тайны, «зарытые сокровища» и «стычки с индейцами», бесконечные «прерии» и «труднопроходимые джунгли». Как все это легко представить себе в семилетнем возрасте, лазая по городским пустырям и окрестным рощицам!

Так быстро и нескучно проходит осень, за ней — тягучие и темные зимние месяцы. Мальчик где-то прихватил коклюш, и на три недели его уложили в постель. Долгими вечерами, когда так не хочется спать, мать читает при свечах жуткие истории Эдгара По, а Рэй слушает затаив дыхание. Перед глазами его — серые подземелья, в которых едва слышны стоны замурованных узников, нетопыри, сомнамбулы, орудие пытки — маятник с острым лезвием на конце. А какие названия, как сладостно одно произнесение их вслух! Бочонок Амонтильядо, Маска Красной Смерти, да еще зловещий Дом Эшеров, погружающийся в темные, как ночь, воды озера… Будущему писателю надолго запомнились эти зимние вечера в отблесках свечей, и в его рассказах мы не раз встретим и самого «господина По», и многие порождения его темной, болезненной фантазии.

Но проходит зима, светлеют вечера, и вновь радостные весна и лето. Необычное лето: об этом лете 1928 года читатели Брэдбери знают так много, что и добавить-то нечего. В повести «Вино из одуванчиков» писатель сам все подробно рассказал — каким он был тогда, о чем думал, чем грезил и чего боялся.

Что из того, что исследователи не пометили эти летние месяцы в биографии Брэдбери никакими особыми приметами! Свершились события посущественнее тех, что вносятся в официальные биографии: в душе мальчика наступал перелом, приходило осознание себя самого и своего места в жизни. Только происходило это незаметно и тихо.

Герою повести «Вино из одуванчиков» Дугу — двенадцать лет, но мы-то знаем, что именно таким был тогда восьмилетний Рэй Брэдбери. И еще мы знаем, что за одно это лето он до дыр износил пару новеньких теннисных туфель.

И знаем, как внимательно, затаив дыхание слушал неторопливые рассказы стариков, таких же древних, как полковник Фрилей, — про давнишние битвы, про «Эйба» Линкольна и форт Самтер и про первых поселенцев.

Нам также доподлинно известно, как не прочь был Рэй, в компании сверстников, подшутить в ночь на 1 ноября, канун Дня Всех Святых, над соседями: напялив страшные маски — Смерти, Ведьмы, Скелета и прочих, — позвонить в дверной колокольчик в полночный час и, когда хозяева откроют, потребовать, согласно обычаю, замогильным голосом: «Угости или пеняй на себя!».

И по воскресным дням заглянуть на кухню, где уж непременно угостят блинчиками с медом или традиционным — только что из духовки! — яблочным пирогом.

И с шиком прокатиться на автомобиле, если кто подвезет. В десятый раз сходить на ковбойский фильм. Сбегать на станцию, поглазеть в сотый раз на проносящийся мимо экспресс. Не пропустить ни одного приезда цирковой труппы. И, презирая предупреждения старших насчет ангины, хватануть — сразу же, на одном дыхании — полбрикета сливочного мороженого. А то еще погрызть жареной кукурузы и выкинуть початок прямо на мостовую: какой же мальчишка в его возрасте «унизит» себя урной…

А сколько он всего не любил!

Дождливые дни и тяжелые предгрозовые ночи. Хмурых неразговорчивых незнакомцев, изредка появляющихся на улицах Уокигана. Зловещий овраг в лесу: ходили слухи, что там по вечерам бродит какой-то тип, которого мальчишки прозвали Одиноким (позже это реальное воспоминание детства выльется в целый эпизод в «Вине из одуванчиков»)… Иногда — школу, когда случалась выволочка от учителя, изредка — родителей, когда те становились чересчур строги. Мальчишек-забияк, которые, бывало, поколачивали не умевшего как следует драться Рэя. Болезни, несчастья, похороны.

Лето двадцать восьмого года он запомнил на всю жизнь. Почему именно это лето — ничем вроде бы не приметное, простое и радостное, каких немало наберется в жизни каждого подростка?

В книге об этом ни слова, и можно только строить догадки. Но вот осенью определенно случилось событие, которое подвело черту беззаботному и внешне бесцельному детскому существованию — и как знать, может быть, лето 1928 года действительно стало последним «детским» летом Рэя Брэдбери.

Осенью восьмилетнему мальчику впервые попал в руки журнал научной фантастики. Семя упало в распаханную почву.

«КОРНИ».

В молодости я очень любил книги. Лучшие мои часы — это те, что я провел в библиотеках… А потом, появился Гитлер… позже в Америке появилось словечко «маккартизм» и началась «охота на ведьм». Горели книги в Кливленде, Бостоне… И я подумал: одно поколение пишет книги, другое их сжигает, третье сохраняет в памяти…

Тут надо сделать временную остановку в нашем путешествии на «машине времени».

Мы еще вернемся в годы детства Рэя Брэдбери, увидим, как семя даст всход, и в самом конце нашей истории будем наблюдать появление зеленого ростка. Первые годы жизни Рэя Брэдбери в научной фантастике пройдут перед нами чуть позже, а пока остановимся и основательно «покопаемся» в той почве, откуда мы ждем появления стебля.

Творчество Брэдбери внушительно и многогранно и напоминает могучее дерево, ветвистое, с обширной кроной. И прежде чем исследовать ствол, ветви, не лучше ли разобраться в корнях?

Критики вечно попадали с нашим героем впросак: сколько раз его пытались «вогнать» в заранее придуманные схемы, называли то «научным фантастом», то «психологом-реалистом», искали истоки его творчества в мире сказки, в «готической» традиции, в американском романтизме. А он, словно играючи, мешал одно с другим, писал реалистические рассказы и строгую научную фантастику, а кроме того — сказки, пьесы, стихи… Даже тексты к комиксам сочинял с удовольствием, и это тоже, при ближайшем рассмотрении, не случайность.

Раздавали ему в изобилии и эпитеты: «наивный», «мрачный», «патриархальный», «добрый», «назидательный»… Но, поспорив, в одном все-таки сходились: в нем всего в избытке — и первого, и второго, и третьего.

«Научный фантаст» написал «Вино из одуванчиков» и полные скрытой теплоты рассказы об Ирландии и Мексике. «Реалист» на поверку оказывался с головой погруженным в мир ночных кошмаров, колдовства и сверхъестественного, в мир роботов, ракет и путешествий на «машине времени». «Певец патриархальной старины» громогласно, с поистине юношеским воодушевлением славил дерзкий звездный старт человечества, а потом вдруг становился мрачен и угрюм — и тогда на свет являлись рассказы, от которых веяло могильным холодком.

И все это один Рэй Брэдбери. Добрый и яростный одновременно. Когда надо — веселый и остроумный, а бывает, что и уныло-назидательный, как церковный проповедник. Так и шел он всю свою писательскую жизнь, мешая научное с потусторонним, по-детски наивное — с такими же «детскими» мудростью и проницательностью. И лицо его то освещала широкая улыбка, то оно становилось мрачным, и тревожно сжимались в немом вопросе губы.

Схемы множились, а реальный Брэдбери — живой и читаемый миллионами — все ускользал от аналитического скальпеля. А ведь как просто было покопаться в его биографии, прислушаться к собственному «голосу» писателя, запечатленному на тысячах страниц его произведений, разузнать поподробнее, как, где и когда он жил, чем занимался и какие книги читал.

Видимо, только здесь, в переплетении «корней», и кроется загадка Рэя Брэдбери. Корней творчества, глубоко уходящих в пласты почвы-памяти, у писателя действительно немало, они переплетаются, множатся, заслоняют друг друга, но разглядеть их все-таки можно.

Семейные предания, детские кошмары, цирки и карнавалы, сказочные и сверхъестественные истории, читанные на ночь, и книги американских и английских писателей-классиков… Трудно представить себе детство Рэя Брэдбери безо всего этого.

Нередко в его рассказах встречаются скелеты, привидения, колдуны и ведьмы, хотя весь этот «макабр»[15] не имеет ничего общего с конвейером литературы ужасов, которой заполнены книжные прилавки американских магазинов. За свое детство Брэдбери повидал немало всяческих диковин, перезнакомился с массой «колдунов» и «колдуний», и попробовал бы кто доказать впечатлительному мальчику с необычайно развитым воображением, что всего этого не было в реальности — ну, может, какой-то «другой», но все-таки реальности!

«Мои ранние впечатления обычно связаны с картиной, что и сейчас стоит перед глазами: жуткое ночное путешествие вверх по лестнице… Мне всегда казалось, что стоит мне ступить на последнюю ступеньку, как я тотчас же окажусь лицом к лицу с мерзким чудовищем, поджидающим меня наверху. Кубарем катился я вниз и с плачем бежал к маме, и тогда мы уже вдвоем снова взбирались по ступенькам. Обычно чудовище к этому времени куда-то убегало. Для меня так и осталось неясным, почему мама была начисто лишена воображения: ведь она так и не увидела ни разу это чудовище».

С такими переживаниями в детстве — как не сочинять потом о привидениях, скелетах и колдовстве! Но из всех «туч», застилавших собой ясный, солнечный полдень детства, одна была для Рэя Брэдбери самой приметной: легенда о родственнице-колдунье.

С первых же лет жизни маленький Рэй прослышал от родных о своей прапра… прабабке, будто бы сожженной на знаменитом Салемском процессе над ведьмами. Мрачный памятник фанатизму и мракобесию стал для мальчика объектом и личной ненависти: он твердо уверовал, что в те далекие дни пуритане сожгли его дальнюю родственницу. Среди жертв процесса действительно встречается имя Мэри Брэдбери, и хотя история «колдуньи» могла быть — и вероятнее всего, была — лишь семейной легендой, какой же мальчишка откажется от такой легенды!

Так Рэй Брэдбери стал считать себя «правнуком» колдуньи и на всю жизнь объявил святую и смертельную войну тем, кто был повинен в ее смерти.

Что же в действительности произошло в Салеме, ничем не примечательном городе близ Бостона, в 1692 году?

Салем расположен в Новой Англии, а это северо-восточная оконечность Соединенных Штатов, один из первых плацдармов на пути заселения Америки выходцами из Старого Света. Переселенцы-эмигранты завезли с собой на Американский континент и такие «плоды цивилизации», как нетерпимость и религиозный фанатизм, отголоски средневековой демонологии и пуританское ханжество, соседствовавшее с методами «святейшей» инквизиции. А сочинения проповедника-изувера Коттона Мэзера, свято верившего в нечистую силу и призывавшего прихожан не ограничивать себя в средствах для выявления и уничтожения ведьм, лишь накалили обстановку до предела.

Невинная детская мистификация, затеянная в семье священника Сэмюэла Парриса тремя девочками в возрасте от девяти до одиннадцати лет (они вдруг начали вести себя в высшей степени странно: рычали по-собачьи, с криком отскакивали от совершенно пустого места…), оказалась спичкой в пороховом погребе. В колдовстве обвинили старую служанку-индианку, после чего «ведьмомания» стала распространяться подобно чуме.

Ведомые фанатиками Мэзером и Паррисом, тысячи людей приняли участие в жутком спектакле, имя которому впоследствии стало нарицательным: «охота на ведьм». Доводы разума и сострадания отступали перед разгулом подозрительности и религиозной истерии, ведьм и колдунов находили повсюду, в каждом доме. К тому же усомниться в их преступной связи с дьяволом значило навлечь подозрения и на самих себя.

В результате «судебного процесса» на холме (его и поныне именуют Ведьмин Холм) рядом с городом было казнено 19 человек, среди них — женщины и девочки-подростки, а один обвиняемый «принял мученическую смерть, задавленный тяжелыми гирями». Еще с полсотни подозреваемых были подвергнуты пыткам. Всего же в ожидании «суда» томилось более полутораста ни в чем не повинных жителей Салема…

Теперь становится понятно, почему в рассказах Рэя Брэдбери ведьмы и колдуны чаще всего добрые. А иногда и просто обездоленные, загнанные, нуждающиеся в поддержке и сочувствии жертвы преследований со стороны пуритан, ханжей и «чистюль» — законников. И почему слова «нечистая сила», «потустороннее» в произведениях писателя иногда относятся к существам более человечным, чем их посюсторонние гонители.

А что такое «охота на ведьм», он испытает на собственном опыте, но это произойдет значительно позднее, в пятидесятые годы, во время маккартистского шабаша в Соединенных Штатах…

У Брэдбери есть несколько действительно жутких рассказов, буквально пробирающих до мозга костей. Но все ужасы, страхи и злые козни в них вовсе не от колдунов, оборотней или оживших мертвецов. К последним Брэдбери относится так же, как и любой американский мальчик, начитавшийся «страшных» сказочных историй, которыми полна англоязычная детская литература: глаза раскрыты в притворном ужасе, а на самом деле ни капельки не страшно. Когда кошмары становятся частью фольклора, они перестают по-настоящему ужасать: многие ли русские ребятишки всерьез пугаются Бабы-Яги или Кощея Бессмертного?…

Зато подлинное горе и несчастье идет как раз от тех, кто старательно рядится в человеческом обличье. Этих бесцветных, ничем внешне не примечательных существ (иногда это люди во плоти и крови, но чаще какие-то абстрактные символы, обобщенные портреты зла) больше всего боится Рэй Брэдбери. Не случайно свою главную книгу он называет тревожной цитатой из Шекспира: «Чувствую, что Зло грядет».

Зло грядет в образе Людей Осени.

Серьезно Рэй Брэдбери задумался о Людях Осени, разумеется, не в детстве — это произошло позже, когда мальчик-подросток превратился в юношу, когда появились в печати первые рассказы. Начальные годы его жизни были окрашены преимущественно в радостные, солнечные тона, вокруг всегда оказывались добрые и отзывчивые люди, «не слишком счастливые, но и не совсем несчастные». Но видимо, зоркий мальчишеский глаз высматривал в окружающей жизни но только хорошее. По крайней мере, когда Брэдбери начал писать — и начал именно со «страшных» историй, — выяснилось, что он прекрасно знает, о чем пишет. Стало быть, когда-то и где-то они не раз повстречались ему на пути, Люди Осени.

Свой первый сборник, названный «Темный карнавал», он почти полностью посвятил им. А переиздав книгу несколько лет спустя, теперь уже под названием «Осенняя страна», снабдил ее неким подобием эпиграфа, прекрасно передающим общее настроение: «…страна, где год вечно идет на убыль. Где холмы — мгла, а реки — туман; где день угасает быстро, сумерки и вечера медлят, а ночи никогда не кончаются. Страна погребов, подвалов, угольных ям, чуланов, чердаков и кладовых, куда не заглядывает солнце. Страна, где живут Люди Осени и мысли их — осенние мысли. Ночами бредут они по пустым мостовым, и шаги их — как шорох дождя…».

Люди Осени — это трагические несчастья, подстерегающие нас повсюду, и плоды нашей собственной глупости, эгоизма, корысти, неверия. Это безумие и душевная слепота, боль тела и боль души, это боль совести. Звериное внутри нас и несправедливость, зло и жестокость, которыми еще полон окружающий мир. Страх смерти и боязнь всего нового, тоска и уныние, усталость и «сон разума, рождающий чудовищ»… Это невинная жестокость детей, осознанная жестокость взрослых и эгоизм стариков. Холодная расчетливость там, где должно говорить сердце, и разбушевавшиеся эмоции, когда как раз следует успокоиться и принять осмысленное решение…

«Откуда они приходят? Из праха. Откуда они появляются? Из могил. Разве кровь наполняет их жилы? Нет: ночной ветер. Что шевелится в их голове? Червь. Кто говорит за них? Жаба. Кто глядит вместо них? Змея. Что они слышат? Межзвездную бездну. Они сеют семена смятения в человеческой душе, поедают плоть разума, насыщают могилу грешниками… В порывах ветра и под дождем они суетятся, подкрадываются, пробираются, просачиваются, движутся, делают полную луну мрачной и чистую струящуюся воду мутной. Паутина внимает им, дождь разрушает мир. Таковы они, Люди Осени, остерегайтесь их», — предупреждает Рэй Брэдбери.

Как осенняя сырость, дающая себя знать где-то в глубине, в костях и суставах, вызывающая боль, которая цепляется и затихает лишь на время, чтобы когда-то вновь напомнить о себе, — так преследует Рэя Брэдбери образ Людей Осени. Напрасны попытки как-то выделить в его творчестве «темные» и «светлые» полосы: он, в общем-то, постоянно и истово верит в человека и любит человека. Но временами в душе писателя опять начинают звучать осенние мотивы.

В конце сороковых годов он выпустил сборник рассказов «Темный карнавал», а десятилетие спустя — «Осеннюю страну». В шестидесятые годы — роман «Чувствую, что Зло грядет» (1962) и снова спустя десятилетие — сказочную повесть для детей «Осеннее дерево», в которой рассказывается о фантастических событиях, случившихся в традиционный американский праздник Хэллоуин.

В «Осеннем дереве» группа мальчишек повстречалась со зловещим и всесильным господином Маундшраудом, который в конце концов оказывается самой Смертью.[16] И хорошо еще, что на этот раз Смерть была настроена довольно благодушно и вместо горя подарила ребятам прекрасный подарок, увлекательнейшую экскурсию по векам и странам, к самым истокам этого чудесного праздника… Могло быть хуже.

Без праздника Хэллоуин — а он приходится на ночь 31 октября, в канун Дня Всех Святых — просто невозможно представить себе детство американского ребенка. Это тоже «корень» творчества Рэя Брэдбери.

Обычай отмечать ночь на 1 ноября жутковатым и вместе с тем каким-то «дурашливым» ритуалом пришел в Америку из Европы. А предыстория его теряется в седой дымке веков. Известно только, что у язычников-кельтов в Британии этот день считался датой наступления Нового года, а в новогоднюю ночь обычно распугивали нечисть, которой в те времена развелось видимо-невидимо. В VIII веке день 1 ноября был объявлен официальным церковным праздником, Днем Всех Святых, а народные поверья утверждают, что в канун праздника нечисть особенно беснуется: в полночь ее «бал» заканчивается, и ей приходится убраться восвояси.

В американской провинциальном городке праздник Хэллоуин проходит на диво шумно и весело. Улицы освещены масками-фонарями, зловеще пялящимися на прохожих (внутри выдолбленных тыкв с вырезанными отверстиями для глаз, носа и рта помещали зажженные свечи). Для мальчишек эта ночь — сущий рай; когда еще можно так вволю и безнаказанно пошалить и покуролесить! И начинается вакханалия, какой-то дьявольский карнавал. Костюмы, маски, да какие! Скелет, Оборотень, Вечный Мертвец, Черный Кот, Мумия, Ведьма, Повешенный… — есть чем напугать одинокого прохожего, спешащего поздно ночью домой. Правда, никто особенно не пугается. И даже когда ватага маленьких ряженых затемно обходит дома, чтобы, согласно обычаю, потребовать «дань», двери на удивление быстро отворяются, и улыбающиеся хозяйки вручают попрошайкам обязательные по такому поводу конфеты, печенье или засахаренные орешки…

Рэй Брэдбери с таким вкусом и задором, так красочно описал весь ритуал праздника в повести «Осеннее дерево», что нет сомнений: он и сам не раз надевал «страшную» маску в ночь на 1 ноября. А спустя много лет, в 1958 году, даже проработал какое-то время в Голливуде, на киностудии «Метро-Голдвин-Майер», пытаясь вместе с художником-мультипликатором Чаком Джонсом создать мультфильм об истории праздника Хэллоуин…

Но если дети пугают прохожих лишь в шутку, то Люди Осени не шутят, особенно в эту ночь.

В романе «Чувствую, что Зло грядет» ощущение тревоги не покидает читателя с первой страницы, и это ощущение не развеется до самого финала. Люди Осени прибывают в сонный городок поутру, вместе с поездом, доставившим не то цирковую труппу, не то какой-то необычный карнавал на колесах. И в городок приходит беда.

Это и тревожно и странно: ведь дни приезда цирка, дни праздничных карнавальных шествий были лучшей порой жизни маленького Рэя Брэдбери.

Сколько счастья и радости привозил с собой утренний поезд, с которого на перрон сгружали клетки с хищными зверями, брезент для шатра, какие-то ящики, тюки с реквизитом — от одного вида всего этого у местных мальчишек перехватывало дыхание. «В пять утра поезд останавливался у пустынного берега озера. Мы с братом поднялись чуть свет. Мы переговариваемся громким шепотом. Одеваясь на бегу, мчимся через город, чтобы увидеть, как в холодной предрассветной мгле будут выгружать цирковых слонов. Животные находятся в закрытых на ночь клетках. Шкура их подрагивает, лошади побрякивают своей черно-серебристой сбруей, мужчины отпускают крепкие ругательства, львы рычат, верблюды, зебры и ламы послушно следуют друг за дружкой — весь этот великолепный груз, эти чудесные артисты цирка Барнума выходят из товарных вагонов, растянувшихся на милю… Разве такое забудешь!».

А как можно забыть одно из цирковых представлений летом тридцать первого года, когда знаменитый заезжий иллюзионист, которого афиши называли Блэкстоуном, «Черным Камнем», к неописуемому восторгу маленького зрителя, сидящего в первом ряду, подарил ему живого кролика из пустой шляпы-цилиндра! Для циркового мага такой трюк — сущий пустяк, разминка, но если вам одиннадцать лет и именно вам, не кому-нибудь, иллюзионист дарит живого кролика под гром аплодисментов… И если ваше имя Рэй Брэдбери (а такая история действительно имела место) и фантазии у вас хоть отбавляй… Не проходит и года, а мальчик твердо решает стать «самым знаменитым волшебником в мире».

Так как же быть с цирком-карнавалом из романа, прибывшим в городок, как две капли похожий на Уокиган? Карнавал — и вдруг беда, тревога, грусть?

Странный это карнавал. Карусель, каждый оборот которой прибавляет год жизни, а если запустить ее в обратную сторону, то станешь молодеть, пока не превратишься в грудного младенца… Комната кривых зеркал, где можно увидеть прошлое, а будущее — никогда… Мрачный Музей восковых фигур, мрачный, потому что не исторические личности, кинозвезды и спортсмены населяют его, как принято во всех музеях такого рода, а существа в высшей степени зловещие и неприятные: Мистер Электрико, запросто сидящий на электрическом стуле, Человек-Который-Пьет-Лаву, Ведьма, Висельник и Скелет. И хуже того: все «экспонаты» — живые , по ночам они проникают в город и творят свои черные дела. И как символ всего самого противного в этом карнавале — его хозяин, загадочный господин Дарк (а «дарк» по-английски — тьма…).

Жители города еще не подозревают, что за напасть свалилась на них, но мы-то, читатели, знаем: в город пришли Люди Осени. Так что добра не жди.

* * *

Что же делать?

Найдется ли человек, способный противостоять этому нашествию темных сил, кто, как древний рыцарь, выйдет вперед, чтобы сразиться с наваждением один на один?

К счастью, рыцари человечности всегда отыскиваются в книгах Рэя Брэдбери, не будь этого, не был бы и он тем писателем Брэдбери, которого мы знаем и любим. Желающие сразиться за Человека всегда находятся, какие бы силы зла ни ополчились на них.

Через многие испытания проходят герои романа, много разбитых сердец и разбитых судеб оставили после себя Люди Осени, но и на них нашлась управа. «Штабом» обороны, осажденной крепостью, не сдавшейся врагу, становится городская библиотека, а по подъемному мосту за крепостную стену выезжают на поединок два четырнадцатилетних мальчишки — а кто же еще! — и отец одного из них, библиотекарь Халлоуэй. Под правой рукой у всех троих, словно на изготовку, — копье? автомат?

Стопка книг.

Вот и еще один «корень» разглядели мы в земле, самый мощный и глубже других уходящий в почву. Книги в жизни Брэдбери. Не от этого ли корня берет свое начало стебель?

…Кто и когда впервые сформулировал эту «теорему читателя-писателя»? О том, что не всякий читатель превратится со временем в писателя, но вот что обратное верно всегда: всякий хороший писатель обязательно начинал хорошим читателем.

Брэдбери не просто Благодарный Читатель, о каком втайне мечтает всякий автор, в задумчивости склонившись над чистым листом бумаги. Нет, Брэдбери просто живет, дышит одним воздухом, постоянно общается и крепко дружит с литературными персонажами и их создателями.

О писателях-фантастах, оказавших влияние на творчество Брэдбери, разговор особый. Но читал-то он в детстве не одну фантастику: родная литература, родной язык были его постоянными спутниками и друзьями.

«На поездах… в поздние ночные часы я наслаждался обществом Бернарда Шоу, Дж. К. Честертона и Чарлза Диккенса — моих старых приятелей, следующих за мной повсюду, невидимых, но ощутимых, безмолвных, но постоянно взволнованных… Иногда Олдос Хаксли присаживался к нам, слепой, но пытливый и мудрый. Часто езживал со мной Ричард III, он разглагольствовал об убийстве, возводя его в добродетель. Где-то посередине Канзаса в полночь я похоронил Цезаря, а Марк Антоний блистал своим красноречием, когда мы выезжали из Элдербери-Спрингс…».

Он родился в богатом литературными традициями штате. Иллинойсцы по праву гордятся своими знаменитыми согражданами, крупнейшими американскими авторами XX века: Карлом Сэндбергом, Арчибальдом Маклишем и Джоном Дос Пассосом. А в пригороде Чикаго Оук-Сити — это рукой подать до Уокигана — за два десятка лет до появления на свет Рэя Брэдбери родился самый знаменитый иллинойсец, Эрнест Хемингуэй, чьими книгами будет зачитываться и наш герой.

К книгам относились с уважением и в семье Брэдбери. Отец читал мало, только газеты, хотя, по признанию сына, «был замечательным — пусть и простым! — человеком». А вот мать от книг оторвать было трудно. Когда мальчику исполнилось пять лет, тетя Нева дарит ему на рождество книгу сказок. А в следующем, 1926 году, она же читает Рэю вслух сказки, с которыми связаны детские годы, пожалуй, каждого американского ребенка. Истории Фрэнка Баума[17] о волшебной Стране Оз и Изумрудном Городе…

Это был год, когда изобретатель-энтузиаст Роберт Годдард, признанный пионер ракетостроения в США, впервые осуществил запуск ракеты на жидком топливе, а другой изобретатель, Хьюго Гернсбек, выпустил первый номер первого в мире журнала научной фантастики, а чуть позже — также впервые — употребил термин «science fiction» (примерно соответствующий нашему «научная фантастика»). Скоро, очень скоро все они встретятся: ракеты, научная фантастика и Рэй Брэдбери со своими сказочными грезами!

Потом он увлекся книжками сам, научившись читать, и с тех пор остается верен своей любви. Любви страстной, сжигающей, безумной. Рэй Брэдбери никогда не посещал колледж, все его образование закончилось на школьном уровне — одни только книги, читанные и перечитанные дома и в библиотечных залах, были его «университетами». Много лет спустя, в майском номере «Бюллетеня библиотеки Вильсона» за 1971 год, вышла статья Брэдбери под исчерпывающим названием: «Как вместо колледжа я окончил библиотеки, или Мысли подростка, побывавшего на Луне в 1932-м»…

Не случайно цитаделью Добра в его романе стала городская Библиотека, как не случайно и то, что в романе «451° по Фаренгейту» хранители знания, «люди-книги» — это последние островки свободомыслия и человечности. Вероятно, воспоминания подсказывали ему запылившиеся стеллажи с книгами в доме дяди Биона, полки, к которым он тянулся, встав на табуретку, потому что был еще, как говорится, от горшка два вершка. А может быть, в памяти вставал 1930 год, когда он уже порядком вырос и даже был прозван иронически «Коротышкою», — в тот год каждый понедельник он вместе с братом Леонардом проводил вечер в городской библиотеке…

Рэй Брэдбери никогда не забудет эти удивительные часы, дни, месяцы. Эти копания в подшивках выцветших газет и пыльных переплетах, тишину, как в храме, и легкую дрожь, которую он испытывал, стоило только пальцем коснуться заветного корешка в позолоте.

К литературе Брэдбери относится, как к матери, — иногда, бывает, выводит ее из себя, не слушаясь наставлений и упрямо пытаясь все сделать по-своему, но всегда ощущая и подчеркивая свою неизменную любовь и почтение к ней. Он и вправду плоть от плоти ее: чистейший язык и богатство оттенков, метафор и сравнений в его книгах перешли в наследство от предшественников, не раз читанных и перечитанных.

Вот только названия его рассказов. «Диковинное диво» — это из знаменитой неоконченной поэмы Колриджа «Кубла Хан», «Золотые яблоки Солнца» — строка из Йитса. Уитменовское «Я пою тело электрическое» и байроцовское «И по-прежнему лучами серебрит простор луна…». Прекрасный рассказ «Уснувший в Армагеддоне», переведенный на русский, имеет и второе название, всего одна строка из бессмертного монолога Гамлета: «И видеть сны, быть может». Наконец, кто не помнит начало «Реквиема» Роберта Луиса Стивенсона — «Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря»! А вот об американской поэтессе начала века Саре Тисдейл наш читатель практически ничего и не знал, пока в рассказе Брэдбери не появились прекрасные, врезавшиеся в память строки, начинающиеся со слов: «Будет ласковый дождь»… Целый сборник Брэдбери назвал цитатой из Вильяма Блейка, придумавшего невероятное, на первый взгляд, сочетание: «Машины счастья» . А к роману «Чувствую, что Зло грядет» (помните трех ведьм из «Макбета», беснующихся у лесного костра?) предпосланы эпиграфы из Джона Китса и Германа Мелвилла… И сколько еще таких примеров можно разыскать!

Всегда интересно мнение известного писателя о других своих коллегах — классиках и современниках. Журналисты не единожды пытали Брэдбери вопросом, кто его любимые авторы. Но если выписать одни только имена, которые он в разное время называл, то такой список займет добрых полстраницы. Брэдбери очень трудно выбрать «самых-самых» — любит он всех. И обо всех стремится написать.

Одних названий для рассказов ему мало, мало того, что герои брэдбериевских произведений постоянно цитируют поэтов. Фантазия дает Брэдбери поистине неоценимые возможности, недостижимые для его коллег-реалистов, и он достойно отмечает память своих учителей. Он желает отплатить свой долг чисто по-писательски и уже в собственных произведениях воздвигнуть памятник тем, кто направлял его перо, в чьих книгах он черпал мудрость, у кого учился мыслить, чувствовать, писать.

И вот в рассказе «Все друзья Никклса Никклби — мои друзья» (у нас этот рассказ вышел под названием «Самое прекрасное время») в американском городке начала века объявился… господин Чарлз Диккенс — и сколько же радости он принес с собой! В рассказе «Машина Килиманджаро» путешествие во времени столкнет нас лицом к лицу с Эрнестом Хемингуэем, в «Эшере 2» путешествие на Марс — с «господином Стендалем». А в одном из последних рассказов, «Дж. Б. Ш. — Марк-5» в роботе-философе, неунывающем крамольнике и скептике, читатель без труда узнает… Бернарда Шоу, одного из любимейших авторов Рэя Брэдбери.

И наконец, есть еще рассказ «О скитаниях вечных и о Земле», фантастический реквием по почти не признанному при жизни замечательному американскому писателю Томасу Вулфу, которого Рэй Брэдбери впервые открыл для себя в возрасте 16 лет. Мановением своей писательской волшебной палочки Брэдбери переносит умирающего от туберкулеза Вулфа в будущее, в мир XXIII века, где его титанический талант приходится времени как раз по мерке… Стоит, вероятно, прожить короткую и трагическую жизнь, биться все время о стену непонимания и ледяного безразличия, отстаивая свое искусство, чтобы потом, в туманном будущем, нашелся благодарный читатель, пишущий сам, который уже собственным творчеством воздаст должное за все перенесенные испытания и невзгоды!

И все-таки некоторых писателей Брэдбери любит больше остальных, может быть, потому, что сам из их роду-племени. Сказочников, фантазеров, мечтателей и романтиков. Да и любовь ли это?

Их книги для Брэдбери — не просто любимое чтиво, которое так славно перечитывать, лежа на диване долгими дождливыми осенними вечерами, смакуя хорошо знакомое и каждый раз не уставая поражаться новым открытиям. Нет, настроение, с каким взрослый Брэдбери относится к кумирам своего детства, иное.

Они, скорее, соратники, боевые друзья. И ведет он с ними не задушевную товарищескую беседу, неторопливо-спокойную и даже идиллическую, а яростно сражается плечом к плечу на общих баррикадах и против общего врага.

«…Их поставили к библиотечной стенке: Санта-Клауса и Всадника без головы, Белоснежку и Домового, и Матушку Гусыню — все в голос рыдали! — расстреляли их, потом сожгли бумажные замки и царевен-лягушек, старых королей и всех тех, кто „с тех пор зажил счастливо“ (и в самом деле, о ком можно сказать, что он с тех пор зажил счастливо!), и Некогда превратилось в Никогда!».

Кто осуществил эту дикую расправу над мирными, безоружными героями сказок, кому это они так насолили?

Тем, кто давным-давно сжег на Ведьмином Холме близ Салема Мэри Брэдбери, кто во все времена сжигал «вредные» книги и «сомнительные» идеи, а также их упрямых авторов, зачем-то тащившихся куда-то звать и от чего-то предостерегать. И открывать какие-то никому не нужные «новые горизонты». Пуританам и фашистам, святошам и воинствующим узколобым «ученым»-прагматикам; и просто обывателям, которым всегда щекотал ноздри запах гари.

Жгли и убивали все те, кому мечта и фантазия, новый взгляд на мир и просто «иная точка зрения» стояли поперек горла. И видимо, не такими уж безобидными были жертвы, надо думать, здорово насолили они своим палачам.

В «будущем» рассказов Брэдбери книгоубийцы жгут книги именем Науки — бедная Наука, какие только мерзости не творили в XX веке, прикрываясь, словно щитом, твоим сияющим ореолом! Погромщики оправдывают варварство «заботой о подрастающем поколении», которому, дескать, все эти бредни ни к чему — века назад подобные же «педагоги» посылали тысячи детей на верную смерть, в крестовые походы… А на деле за спешно напяленной — она и сидит косо, это заметно сразу же, — маской «научности» проглядывает отталкивающая физиономия мещанина, холодного деляги, мракобеса. А под личиной «педагогов» скрываются духовные растлители, внушающие детям всего две, но до чего же гнусные мысли: не думайте и делайте, как мы!

Сказки и фантазии для этой публики далеко не безобидны: истребляемые книги направлены как раз против них, против обывателей. Потому-то, бросая в темницы, сжигая, четвертуя книги и их авторов, пуритане стараются в поте лица.

Но и на баррикадах, пока война не закончена, против них дерутся смелые до отчаянности бойцы, которым тоже терять нечего.

В рассказах Брэдбери «Эшер 2» и «Изгои» на защиту мечты и фантазии поднялись все, от мала до велика. Рядом с титанами — Шекспиром, По, Бирсом — бьются писатели менее известные. Это два ирландца, Уолтер де ла Map и лорд Дансени, авторы как жутких историй о духах и привидениях, так и удивительно чистых романтических сказок. Это язвительный и тонкий фантазер американец Джеймс Бранч Кэбелл, его соотечественники и современники: философски настроенный чудак Артур Мэйкен и болезненно-мрачный Говард Лавкрафт, положивший начало «литературе ужасов». На одном бруствере насмерть бьются за себя и за своих героев детский сказочник Фрэнк Баум, романтики Натаниел Готорн и Вашингтон Ирвинг, тонкий психолог Генри Джеймс. Спиной к спине, поддерживая друг друга от наседающих со всех сторон врагов, сражаются Эдгар Райе Берроуз, мастер авантюрных сюжетов и первооткрыватель коммерческой «золотой жилы», и Олдос Хаксли, сатирик, интеллектуальный властитель дум целого поколения… Даже Чарлз Диккенс — на что уж мирный человек! — с ними: в «черные списки» его занесли за один-единственный рассказ о привидениях.

В мире, столь ненавидимом Брэдбери, сжигают фантазию. Мрачную и светлую, реалистическую и потустороннюю, детскую и взрослую; с одинаковым ожесточением вырывают страницу за страницей из книг научных фантастов и детских сказочников. Ножницы цензора, словно гильотина, работают без устали, растет список жертв: Шекспир, кэрролловская Алиса, неизвестно кем и когда придуманный Дед Мороз — всех под нож! Всех, у кого хотя бы раз прорвалось это запретное и неискоренимое: фантазия, мечта, удивление…

А за горизонтом уже видно время, когда участь фантастов разделит и вся остальная литература.

Зачем страсти, когда есть страстишки. Зачем история, когда рядом повседневность автомобилей, холодильников, стиральных машин. Какие там книги! Насколько лучше и доступнее телевидение (а в будущем, вероятно, и «говорящие стены», описанные в романе Брэдбери «451° по Фаренгейту»). И самое зловредное, самое крамольное в этом скучном, бесчеловечно расписанном по пунктам мире духовных скупердяев это, конечно, сны и фантазии, светлые грезы и мрачные кошмары-пророчества.

Можно сколько угодно спорить, «фантаст» ли Рэй Брэдбери, но достаточно проникнуться его горькой убежденностью, вынесенной из детства и закаленной в последующие годы: когда начнут жечь книги, первыми на костер поведут фантастов, — и сомнения разом исчезнут.

Он был и до конца останется с ними, с писателями-фантастами и их созданиями. Бок о бок со всеми отверженными, запрещенными и «иссеченными» цензорскими ножницами, со всеми, загнанными в темницы безвестности и приговоренными к казни. Да и как им не быть вместе!

Теперь, когда трудно приходится им, отверженным, Рэй Брэдбери немедля бросится на помощь. Он хорошо помнит, что сделали для него в годы детства фантастические книжки, чем он им всем обязан.

Начиная прямо с того двадцать восьмого года…

«ПОБЕГ».

Жюль Верн был моим отцом.

Уэллс — мудрым дядюшкой.

Эдгар Аллан По — приходился мне двоюродным братом; он как летучая мышь — вечно обитал у нас на темном чердаке.

Флэш Гордон и Бак Роджерс — мои братья и товарищи.

Вот вам и вся моя родня.

Еще добавлю, что моей матерью, по всей вероятности, была Мэри Уоллстонкрафт Шелли, создательница «Франкенштейна».

Ну кем я еще мог стать, как не писателем-фантастом — в такой-то семейке.

И вновь прильнем к иллюминаторам «машины времени». Опять перед глазами проплывают картины детства Рэя Брэдбери. Но после того памятного осеннего дня 1928 года, когда была сделана остановка, скорость движения машины резко возросла. Время уплотнилось, сжалось гармошкой, и от былого неторопливого чередования «кадров» не осталось и следа: они вдруг стремительно понеслись куда-то, наскакивая друг на друга, как в старинном кино…

Итак, девочка, родители которой снимали квартиру в том же доме, что и семейство Брэдбери, дала Рэю журнал, каких он сроду не видывал. Сразу же бросилось в глаза название: «Эмейзинг Сториз», что можно было перевести и как «Удивительные истории», и как «Поразительные», и даже как «Невиданные». Ярко-красные буквы заголовка шли, уменьшаясь, слева направо и снизу вверх — как шлейф улетающей вдаль ракеты. А ниже, под шлейфом…

Но что же это было такое — журнал «Эмейзинг Сториз»?

В феврале 1904 года на американскую землю впервые ступил двадцатилетний юноша с аккуратно зализанными волосами, умным и цепким взглядом и недюжинной даже по американским меркам практической хваткой. Багаж молодого инженера из Люксембурга, Хьюго Гернсбека, был небольшим: личные вещи да изобретенная им самим электробатарейка нового типа, которую он надеялся запатентовать. Все сбережения он привез с собой в бумажнике — что-то около двухсот долларов.

Юноша был полон радужных надежд: главным своим «капиталом» он почитал собственную голову, битком набитую всякого рода идеями и проектами. И не без оснований надеялся на выгодное размещение этого «капитала» в Америке. В начале века всех жаждущих славы и признания молодых художников тянуло в Париж; «Парижем изобретателей» стала Америка. Жажда выдумывать, постоянно пробовать что-то новое и при этом во всех своих начинаниях непременно быть первым — эти качества Гернсбека как никогда соответствовали духу времени и страны, куда он переселился.

Два демона искушали его: электричество и издательское дело. Он так и не выбрал окончательно между ними, а предпочел соединить то и другое вместе: в 1908 году основал первый в мире журнал радио, «Современное электричество», который возглавлял бессменно в течение ряда лет. Через два года вышла его книга о радиотрансляции — тоже первая в своем роде. Не забывал Хьюго Гернсбек и «просто» изобретать: по его чертежам, например, был построен первый домашний радиоприемник и первый же мегафон…

А в голове Гернсбека бурлили новые идеи. Случилось так, что в апрельском выпуске журнала за 1911 год осталось несколько свободных полос, и тут-то ему пришла в голову мысль поразмышлять немного и о будущем, о том, какой станет столь милая его сердцу техника через… ну, скажем, семьсот пятьдесят лет. И — Гернсбек в спешке — номер уходил в набор — пишет первую главу «романа о жизни в 2660 году» под названием столь же неудачным, сколь и трудным для запоминания: «Ральф 124СЧ1+».

Сейчас о литературных достоинствах этой книги можно говорить лишь с улыбкой. Но вот что касается прогностических откровений, то тут ирония неуместна: в начале века Гернсбек с легкостью писал о контроле над погодой, о широком применении пластмасс, о гидропонике, магнитофонах, телевидении, микрофильмах, приборах для обучения во сне, грезил об использовании солнечной энергии и космических полетах. Многие из этих предсказаний оказались поистине пионерскими.

Что и говорить, чутье у этого люксембуржца было отменным. И хотя от литературных опытов он в дальнейшем благоразумно воздерживался, идея специальной литературы «о будущем» не выходила у него из головы. А книги Уэллса, Эдгара По и Жюля Верна помогали оттачивать идею, направляли мысль Гернсбека в требуемое русло.

В 1923 году целый номер другого гернсбековского журнала, «Наука и изобретения», полностью отдан научной фантастике. Разумеется, так ее тогда никто не называл — до изобретения термина пройдет еще несколько лет, — однако в номере было шесть «НФ» рассказов плюс космонавт в скафандре на обложке — чего ж больше!.. Гернсбек тут же обращается к читателям с предложением: учредить еще один журнал, который будет посвящен исключительно литературе такого сорта, — но проходит неполных три года, пока идея выкристаллизовалась и обросла плотью. И вот 5 апреля 1926 года в газетных киосках среди прочих копеечных журнальчиков запестрела обложка нового — это были гернсбековские «Удивительные истории».

Популярность издания превзошла все ожидания, и через год-два появился сначала «Ежегодник „Удивительных историй“», а затем и «Ежеквартальник». Спустя короткое время тираж издания достиг ста тысяч…

Слава нашла Гернсбека, впрочем, и сам Гернсбек от славы не бегал. Время и место нового начинания он угадал с поразительной точностью.

В третьем десятилетии нашего века слова «Америка» и «просперити» (процветание) звучали как синонимы. Пока Европа зализывала раны, нанесенные войной, Америка покрывалась жирком довольства: за десять последних лет американцы одних только автомобилей купили 10 миллионов — рекордная по тем временам цифра. А революция в электротехнике и другие новинки прогресса обещали поистине радужные перспективы.

Никто еще не подозревал о потрясениях, которых оставалось не долго ждать, о Великом Кризисе… Пока же вся Америка жила Великой Американской Мечтой, смотрела в будущее с надеждой, и все, снабженное этикеткой «будущее», шло нарасхват. Самое время было выводить фантастику на широкий издательский простор.

В программной редакционной статье, открывающей первый номер журнала, Гернсбек изложил свои взгляды на научную фантастику, «литературу, подобную той, что писали Верн, По и Уэллс, то есть особый чарующий тип романа, в который вкраплены научные факты и картины смелых предвидений». За первый год существования «Эмейзинг» в нем были напечатаны заново «Путешествие к центру Земли» и «Драма в воздухе», «Человек, который творил чудеса», «Остров доктора Моро» и «Первые люди на Луне»… Но со временем запас классики как-то поиссяк, а новое поколение фантастов довольно быстро свело американскую журнальную фантастику до уровня третьеразрядного чтива для подростков.

И все-таки Гернсбек сделал свое дело, главное в жизни. Он нашел для новой литературы удачную форму — дешевый, доступный каждому журнал. Кроме произведений начинающих авторов, из номера в номер печаталась обширная переписка с читателями; это-то и стало главным «открытием» Гернсбека. Миллионная армия потенциальных читателей фантастики обрела свой форум , свое средство общения друг с другом…

Пройдет десять лет, и среди постоянных читателей-энтузиастов, называемых в Америке «фэнами», замелькают имена Айзека Азимова, Клиффорда Саймака, Роберта Хайнлайна, Альфреда Бестера, Теодора Старджона, Фредерика Пола. И еще десяток-другой знакомых имен, а среди них — имя одного из самых ярых и последовательных «фэнов» той поры: Рэй Брэдбери.

Увлекаться Рэй Брэдбери умел как никто другой и часто это делал в жизни. Но, увлекшись, влюблялся пылко и надолго. Так что осенний выпуск «Ежеквартальника» за 1928 год попал в подходящие руки.

Что же там было на обложке? В номере шла повесть некоего А. Хьятта Берилла, имя которого давно уже кануло в лету. Повесть называлась «Мир гигантских термитов», и на обложке художник Фрэнк Пол, постоянный иллюстратор журнала, как раз и нарисовал чудовище, нападающее на проводника-африканца. Рисунок по современным понятиям более чем бесхитростный, что уж говорить о самой вещи, но у школьника-младшеклассника конца двадцатых перехватило дыхание.

Это было ОНО, то самое, чего он с нетерпением ждал, о чем неосознанно грезил по ночам и что уже успел вкусить в достаточной мере, слушая разные сказочные истории. Чувство неожиданного, — чувство удивительного, от которого проходила знакомая дрожь по телу и разгорались глаза.

И Рэй начинает поглощать фантастику всю подряд и без разбору, от серьезных книг до комиксов о Флэше Гордоне и Баке Роджерсе. Так он читал ее взахлеб несколько лет. В восьмилетнем возрасте о каком вкусе и выборе можно было говорить: перед мальчишкой буквально «открылась бездна, звезд полна»!..

Галактические империи и битвы звездных флотов, космические пираты, космические патрули и космические принцессы, нашествия гигантских насекомых и инопланетных чудовищ одно другого ужаснее, сумасшедшие ученые и их бредовые изобретения, города на сотни миль и искусственные планеты, Атлантида и далекое будущее, роботы, звезды, динозавры и путешествия во времени. И приключения, приключения, которым конца не видно.

Не Гернсбек все это «открыл», он всего лишь основал первый журнал научной фантастики. А если говорить о другой фантастике — «ненаучной», откровенно приключенческой, — то к тем временам уже гремело имя ее некоронованного короля: Эдгара Раиса Берроуза.

Рэю было девять лет, когда он впервые натолкнулся на книги Берроуза. И Берроуз с тех пор — один из любимейших его авторов. Поэтому стоит сказать об ЭРБ (так его сейчас называют во всем мире) хотя бы несколько слов.

Писать Берроуз начал в 1911 году, когда ему, отставному кавалеристу, исполнилось тридцать пять лет и он имел все основания считать себя неудачником по призванию. Блестящее образование, военная академия — все это было позади, в последние же годы — что ни новое предприятие, то неудача. Он перепробовал все: был золотоискателем, ковбоем, клерком и коммивояжером, а успеха так и не достиг. В год, когда ЭРБ посетила счастливая мысль взяться за перо, основным его занятием было распространение точилок для карандашей.

И вот за сутки в октябре 1912 года все перевернулось. Берроуз мгновенно превратился в одного из самых читаемых писателей Америки: в дешевеньком популярном журнале был напечатан роман «Тарзан Обезьяний»… Не думаю, что найдется читатель, который хотя бы раз в жизни не слышал о Тарзане.

Тарзан принес Берроузу всемирную славу, а подростку Рэю Брэдбери — новое увлечение: он стал страстным коллекционером комиксов про Тарзана (их рисовал художник Хал Фостер) и, уже будучи взрослым человеком, все еще продолжал гордиться своей коллекцией. Но интереснее другой факт: за полгода до публикации романа о Тарзане в том же журнальчике прошло с продолжением другое произведение ЭРБ, в большей степени, чем «Тарзан», относящееся к фантастике, — и самое прямое отношение это произведение имело к фантастике Рэя Брэдбери. Вышедший под псевдонимом роман назывался «Под лунами Марса».

Нет сомнений, что, когда Брэдбери работал над «Марсианскими хрониками», взгляд его частенько задерживался на книжных полках, где стояли семь десятков томов сочинений его кумира. И хотя как писателей Брэдбери и Берроуза никто никогда всерьез не сравнивал — да и незачем, — оба «Марса» остались. И существуют в нашем совнании наравне с непохожим на них «третьим» Марсом — реальным.

Так о чем же писал Берроуз?

…Преследуемый индейцами, бравый вояка, капитан армии конфедератов Джон Картер укрывается в одной из пещер аризонского плоскогорья. Каким-то непостижимым образом он переносится на Марс и оказывается в гигантском инкубаторе, в котором яйцекладущие марсиане выводят свое потомство… Берроузу всегда было недосуг давать всякие там научные разъяснения: перенесся — и все тут.

Также не в традициях ЭРБ оставлять своим героям время на раздумывание. Стоит только Картеру оправиться от первого шока, как на него тут же нападает чудовище (а скольких еще придется одолеть!): зеленый детина четырех с половиной метров росту, о четырех руках и со сверкающими клыками. Лишь уменьшенная сила тяжести (вот и наука!) позволяет янки вовремя увернуться. А дальше скучать ему не приходится, только поворачивайся!

И Картер вертится как может. Уничтожая несметные орды чудовищ самого разного нрава и внешнего облика (только почему-то все они ненавидят американца лютой ненавистью, хотя драться все, как один, предпочитают «по-благородному» — на мечах…) и даже иногда помогая слабым и обездоленным, Картер стремительно идет к трону, славе и сердцу прекрасной марсианской принцессы Дейи Торис. Идеал среднего американца, выраженный нехитрой формулой: находчивость плюс предприимчивость равняются успеху.

Сейчас не то что читать — писать об этом нельзя без улыбки. Но в те годы Берроузом зачитывались миллионы — и отнюдь не одни только дети. В чем же секрет популярности Берроуза?

Во-первых, в простоте: американцы любят, чтобы все было просто, по-свойски. А во-вторых, в умеренности. Несмотря на горы трупов и водопады крови, которые оставляет после себя Картер, смакования насилия в его романах нет. Убивают только злодеев, добро неизменно побеждает — не настолько, впрочем, чтобы не оставалось материала на следующую книгу. Герой — обыкновенный парень, такой же, как все, своим лишь собственным мечом да простецкой смекалкой прокладывающий путь наверх. Принцесса ослепительна и целомудренна, а приключения действительно головокружительны, тут ЭРБ в умении не откажешь.

И все-таки секрет в другом. В годы, когда Великая Мечта еще витала над зачарованными американцами, книги Берроуза были своего рода целебным источником. Так славно было унестись мыслями в сказочный Барзум («Марс» на языке его обитателей), порубиться с чудовищами, неизменно выходя победителем, завоевать руку и сердце принцессы — тоже на дороге не валяется! — да еще и чувствовать себя в некотором роде освободителем…

Этот автор был, несомненно, велик в одном: в прагматичный и расчетливый век он сумел создать чудесную и бесхитростную Сказку, в которую поверили. А неистощимая фантазия смогла поддерживать иллюзию целых долгих полвека. Вот такое действительно редко кому удавалось.

Вероятно, в бытность свою золотоискателем Эдгар Райе Берроуз выработал чутье на золотую жилу. И вот после первого «марсианского» романа, впоследствии переизданного как «Принцесса Марса», посыпались другие: «Боги Марса», «Полководец Марса», «Дева Марса», «Мозг — повелитель Марса», «Воин Марса», «Меч Марса»…

А к осени 1929 года — именно тогда девятилетний Рэй Брэдбери, роясь в книжных стеллажах в доме дяди Биона, натолкнулся на Берроуза — ЭРБ был уже автором нескольких «марсианских» книг, десятка книг про Тарзана, трилогии о «затерянном мире» где-то около Южного полюса и цикла о вымышленной подземной стране Пеллюсидар. Этого вполне хватило, чтобы в жизнь мальчишки вошел новый кумир.

* * *

Как ни прекрасны были грезы о далеком Марсе, а земная действительность давала о себе знать. И Рэй Брэдбери никогда бы не стал Рэем Брэдбери, если бы перестал замечать ее, уносясь мыслями в заоблачные дали.

Той же осенью, когда Рэю открылся Берроуз, Америку потрясло событие, от которого она еще не скоро оправится. Как геологический катаклизм, оно жестоко встряхнуло нацию, нежащуюся в эйфории процветания, а сейсмическая волна гулко прокатилась по всему земному шару.

В 8 часов утра 29 октября, только открывшись, тут же «лопнула» нью-йоркская биржа: начался Великий Кризис, такой, каких западный мир еще не знал.

За три недели акционеры лишились в общей сложности 50 миллиардов долларов, и в те же дни на Уолл-стрит из рук в руки перешло около миллиарда (!) бумажек-акций — многие из них тут же становились просто бумажками — на невообразимую сумму в 125 миллиардов (!!). Хлесткие газетные шапки, сообщавшие, что небо над Нью-Йорком потемнело от обилия человеческих тел (то были маклеры, пачками вываливавшиеся из окон гостиниц и контор), уже не воспринимались как образец черного юмора…

Вот когда пришло время научно-фантастических журналов! Они были дешевы. Они давали надежду сильным духом, а для слабых служили чем-то вроде наркотика, позволявшего снять нестерпимую боль. В этих бесхитростных изданиях, отпечатанных на плохой желтовато-серой бумаге и украшенных аляповатой обложкой, среди массы благоглупостей случалось вычитать и приговор обществу, допустившему ТАКОЕ, подумать над альтернативами, а то и просто забыться. И журналы начали расти как грибы после дождя.

Уровень их пока невысок — даже по самым скромным критериям. Еще не пришло время серьезных размышлений о проблемах настоящего и будущего, да и чисто профессионального литературного мастерства молодым писателям явно недостает. Но сам бум фантастики в годы Кризиса знаменателен. Миру стало не на шутку худо — и в фантастах возникла нужда.

Эта литература в Америке потом не раз испытает свой звездный час, и это будет не случайно: сначала в конце сороковых — начале пятидесятых, когда появятся слова «бомба», «холодная война», «маккартизм». А затем через двадцать лет, когда на повестке дня будут стоять «Вьетнам», «молодежная революция», «расовый вопрос», «экология». Пока же, в самом преддверии тридцатых, идет раскачка: только через десять лет пополнит эту литературу поколение, которое критики, не сговариваясь, назовут золотым. В него входит и Рэй Брэдбери.

Но вернемся в 1931 год. Нашему герою исполняется одиннадцать лет, и он пробует писать. Пока это всего лишь наброски на рулоне оберточной бумаги, выдающие к тому же нетвердое знание автором правил правописания, но мысль стать писателем уже накрепко засела в этой упрямой голове. Тем более, что к одному кумиру, Берроузу, прибавился другой.

Жюль Берн! Попробуйте найти писателя-фантаста, который посмел бы в знак признательности не склонить головы перед Почетным Гражданином страны Фантазии. Конструктором «Колумбиады» и «Наутилуса», первооткрывателем Центра Земли и Таинственного Острова. Отцом капитана Немо, Робура и десятка-двух уважаемых и известных во всем мире людей. Год тысяча девятьсот тридцать второй прошел для Рэя под знаком Жюля Верна. Мальчик запоем поглощал книги, которые, как он признается впоследствии, «могут заставить 10-12-летнего ребенка сгорать от нетерпения в ожидании того, кем он станет. Это именно тот возраст, когда нельзя терять ни минуты, чтобы стать капитаном Немо и изменить мир». Благодарный читатель и сам оказался из породы жюль-верновских героев: такой же любознательный, нетерпимый к несправедливости, такой же восторженный и чуть наивный.

Много лет спустя, в 1959 году, в кабинете на чердаке своего нового дома знаменитый уже автор «Марсианских хроник» и «451° по Фаренгейту» напишет первое из трех предисловий к новому изданию романов Жюля Верна. А спустя четыре года — сценарий для телевидения под названием «Немо». И еще через десять лет — поэму, названную точно так же…

Год между тем подходит к концу, и в самый разгар Кризиса отец теряет работу. Вновь путешествие, на этот раз — по знакомому маршруту: в далекий Таксон, где Рэю предстояло поступать в местную школу. Снова поездка через всю страну, но глядит он теперь по сторонам совсем другими глазами. Грустное это путешествие — что-то ждет их там, в Таксоне?…

И все-таки год кончается на радостной ноте — да и как же иначе, в рождество! Чудесный подарок: игрушечная пишущая машинка, на клавиатуре которой одни заглавные буквы. Но это нисколько не смущает Рэя: он тут же садится за машинку, чтобы отстучать — что бы вы думали? Новые приключения Джона Картера «Марсианского»…

А темп событий нарастает, все быстрее крутятся шестеренки «машины времени», самой жизни.

И года не прошло, а семья вновь возвращается в Уокиган, но и на этот раз, как выяснилось, ненадолго. Все же летом тетя Нева успевает свозить Рэя на чикагскую выставку 1933 года, проходившую под девизом «Век Прогресса». Езды от Уокигана до Чикаго не больше двух часов, но за эти два часа словно переносишься в другую эпоху. Из провинциального, живущего прошлым веком городка — в бурлящий, сверкающий мир стали, стекла и бетона, в шумный водоворот выставки, где подростку предоставляется соблазнительная возможность глянуть одним глазком на «часы», отбивающие ход истории.

У Рэя разгорелись глаза. Вот он — тот самый Прогресс, о котором столько писали фантасты, о котором он и сам когда-нибудь напишет. В голове у парня проносятся планы, строятся оптимистические проекты, и вряд ли знал он в те дни, он — мальчишка из захолустья, — что девиз выставки выглядит мрачной иронией на фоне последних вестей из Европы несколько месяцев тому назад в далекой Германии к власти пришли нацисты.[18].

А на следующий год опять затрясло Америку пошла волна еще одного кризиса Снова Леонарду Брэдбери не везет, он теряет работу Значит, опять паковать чемоданы и баулы, сниматься с насиженных мест, куда-то ехать в поисках удачи?… Неизвестно, какие причины заставили главу семейства Брэдбери остановить свой выбор на Лос-Анджелесе, но выбор оказался на редкость удачным По крайней мере, с точки зрения его сына Хотя разве мог знать тогда Рэй Брэдбери, что проживет в городе-гиганте, нежащемся на берегу Тихого океана, как минимум полвека!

Пока же все было в новинку, и кипучая энергия подростка, в сочетании с поистине фантастическим любопытством, наконец-то нашла себе выход.

После сонного Уокигана — поражающий воображение улей, в котором не прекращался шум от жужжания почти миллиона «пчел» Город, где были библиотеки, университеты, аэродромы, цирки вокзалы, по сравнению с которыми уокиганский казался обыкновенным безымянным полустанком Постоянная толчея на улицах, сколько газет, какое изобилие в книжных магазинах, — а сколько новых знакомых! Не говоря уж о совершенно особенном, чисто «лос-анджелесском» чуде надев по утрам роликовые коньки, мчаться что есть духу в северо-западный пригород, название которого звучало для американцев как сказка Голливуд И если вовремя поспеть к воротам киностудии «Парамаунт», можно было запросто «разжиться» автографом какой-нибудь кинознаменитости.

Два года пролетело — он даже не заметил. Помнит только, что сочинял, сочинял, сочинял…

Свои рассказы, а их накопилось порядочно, он диктовал новой знакомой девочке из соседнего подъезда, у которой была настоящая пишущая машинка В эти годы он начал даже первый роман страниц на восемьдесят, но так его никогда и не закончил Зато уже пробовал рассылать свои произведения по редакциям журналов, однако пока безуспешно И все-таки верил пока.

Успех приходит с совершенно неожиданной стороны При лос-анджелесской школе, где учится наш герой, открывается драматическая студия, и школьник-старшеклассник вдруг обнаруживает в себе талант актера (ну и, разумеется, пишет для студии) А ко дню шестнадцатилетия, в августе 1936 года, вновь исключительно везет с подарком в центральной газете его родного Уокигана появляется первая публикация Рэя Брэдбери, первая, из зафиксированных библиографами Не научно-фантастический рассказ, а простенькое стихотвореньице.

Это все, однако, были события второстепенные, «фон», главное же событие этих лет жизни не заставило себя ждать А случившись, направило жизнь Рэя Брэдбери в русло, которое он уже никогда не покинет.

Он знакомится с миром американской научной фантастики. Не с книгами — а с самим этим миром. И сам становится частью его.

* * *

Произошло это в 1937 году.

Много всего случилось в этот год Рэй открывает для себя Томаса Вулфа и покупает первую настоящую пишущую машинку за 10 долларов, сэкономленных на школьных завтраках Он интересуется политикой, хотя, вероятно, еще не знает, что его набирающий известность земляк, молодой журналист и писатель, по имени Эрнест Хемингуэй, уже шлет на родину первые военные репортажи из пылающей Испании.

В самой Америке все тихо Весной Рэй заканчивает предпоследний класс школы, и вот тут сюрприз так сюрприз «отлично» по рассказу (в этом несомненная заслуга учительницы Джаннет Джонсон, которую он никогда не забудет), «отлично» и по драматургии,[19] и даже по астрономии — но вот по языку позорный провал Это так же загадочно, как и легендарные тройки по физике у Альберта Эйнштейна…

А в один из ранних сентябрьских дней, роясь в книжных развалах близлежащего магазинчика, мальчик неожиданно разговорился с незнакомым сверстником, таким же фанатиком научной фантастики История «фэндома» (так называют свое объединение «фэны») сохранила нам его имя Боб Кампок Он знаменит единственно тем, что после разговора с ним у Рэя Брэдбери открылись глаза .

Оказывается, он жил совсем рядом с волшебной страной Оз — и ничего не знал! Оказывается, вот уже четыре года лос-анджелесские «фэны» регулярно собираются в маленьком кафе «Клифтон» на одной из улочек в южной части города, не без претензии названной Бродвей. Оказывается, они даже создали собственную организацию — «Лос-Анджелесский Клуб Научной Фантастики» (позже «Клуб» поменяли на «Общество»). И там спорят до хрипоты, и многие сами пробуют писать, а есть и такие, кто успел прославиться в профессиональных журналах! А еще там меняются книгами, устраивают совместные пикники за городом, печатают на мимеографе собственный «клубный» журнальчик «Воображение!»…

Господи, куда же он смотрел? И как мог упустить из виду ТАКОЕ! Получив от своего нового знакомого адрес, 7 октября Рэй явился на очередное заседание Клуба. И началось…

Через неделю он уже по уши в работе: пишет для клубного журнала и сам рисует заставки. В тот год, за одну только осень, он написал двадцать фантастических рассказов, и все они, как один, были отвергнуты редколлегией школьного альманаха. Не беда, теперь у него есть «Воображение!» — вот где можно развернуться по-настоящему! И действительно, первый рассказ Рэя Брэдбери, «Дилемма Холлербокена», спустя полгода появился именно в этом журнале.

…Сейчас американский «фэндом» относится к Брэдбери со смешанным чувством обиды и почтения. Обиды — из-за ухода Брэдбери в большую литературу, а ведь всякий профессионализм для истинного «фэна» — что-то вроде измены незримому кодексу этого забавного и странного «ордена» энтузиастов. Почтения — из-за несомненных заслуг юного Брэдбери перед «орденом». И еще, вероятно, присутствует подсознательное чувство гордости: великий человек, чья слава простирается далеко за границы мира научной фантастики, а вышел, что ни говорите, из лос-анджелесского «фэндома».

Но все это позже, а пока наш герой становится «фэном».

В конце тридцатых это высокий, крепкого сложения юноша (многие даже считают, что он занимается боксом), невероятно близорукий и постоянно освещающий всех своей широченной улыбкой. Большим шутником слывет он среди друзей, и его бесконечные шутки и проказы даже раздражают. Любит он баламутить, это отмечают все: катаясь однажды на лодке по озеру нью-йоркского. Сентрал-парка, он так распелся, что пришлось вызвать администрацию. А легендарная брэдбериевская «Похлебка Вурдалака» (интересно, что бы это могло быть?) вызвала скандал в каком-то кафе… Кстати, поесть он любил. Постоянные посетители небольшой сосисочной «Горячие собачки Хьюго» могли часто видеть белобрысого долговязого парня, который одной рукой держал раскрытый журнал научной фантастики, а другой отправлял в рот солидную порцию сосисок, называемых в Америке «горячими собачками». А в одном из воспоминаний о ранних годах «фэндома» натыкаемся на забавную фразу: «…гости могли насладиться зоопарком, видом звездного неба в планетарии и видом местного „фэна“ Рэя Брэдбери, уплетающего полдюжины „горячих собачек“ за один присест».

Весной тридцать восьмого года — выпускные экзамены, сданные на «отлично». Пришло время подумать о своем будущем. Брэдбери пока еще точно не решил, кем станет — писателем или актером: он не расстается с книгами Стейнбека и Хэмингуэя, в которых только что влюбился, но в то же время постоянно пропадает с какой-нибудь театральной труппой. А пока суд да дело, начинает зарабатывать себе на жизнь, торгуя с лотка местной газетой «Лос-Анджелес дейли ньюс». Заработок небольшой, 10 долларов в неделю, но зато решена проблема коммуникаций: теперь его друзья по Клубу знают, что по утрам Брэдбери наверняка можно поймать на углу улиц Нортон и Олимпик.

Окончательный выбор между литературой и театром произойдет позже. Вообще неизвестно, кем бы стал Рэй Брэдбери, если бы молодым актерам и драматургам, его сверстникам, пришла в голову идея создать нечто подобное Лос-Анджелесскому Клубу НФ… И нет сомнений в том, что на будущий окончательный выбор в значительной мере повлияло событие, которое всколыхнуло Америку и резко повысило акции молодой научной фантастики.

Вечером 30 октября 1938 года по радиостанции «Коламбиа Бродкастинг» был передан сорокапятиминутный сенсационный репортаж о высадке в Нью-Джерси кровожадных захватчиков-марсиан. Миллионы американцев поддались панике, она не утихла, даже когда выяснилось, что это всего-навсего оригинальная радиоинсценировка уэллсовской «Войны миров»… Молодой режиссер с точно такой же фамилией — Орсон Уэллс[20] — и не подозревал, насколько глубоко в сознание его соотечественников проникли сюжеты и идеи научной фантастики. Как не подозревал никто до этой радиопередачи, насколько же всесильны средства массовой информации. Уэллс-то думал, что слушатели догадаются хотя бы бросить взгляд на раскрытый календарь: 31 октября, канун праздника Хэллоуин, — ну кого в этот день можно всерьез напугать!

Однако время научной фантастики пришло, эта литература уже доказала свою значимость в мире, который сам становился все более и более фантастическим.

Наступает тридцать девятый год — финишная прямая нашего путешествия. Семя уже проросло в земле, и маленький зеленый стебелек начал свое трудное восхождение наверх, к свету.

Год начала второй мировой войны, год бетатрона и электронного микроскопа оказался памятным и для Рэя Брэдбери. В июне он решил, что созрел для выпуска собственного любительского журнала. Печатался журнал (Брэдбери назвал его «Футурия Фантазия») на мимеографе, а иллюстрации на обложке и внутренние рисунки делал талантливый художник Ханнес Бок, с которым Брэдбери свяжет долгая дружба. В числе авторов журнала были и новички и уже «маститые»: прислал несколько своих рассказов любитель (пока!) Роберт Хайнлайн, в недалеком прошлом морской офицер, вышедший в отставку по состоянию здоровья, а кроме него, один из приятелей Рэя по Клубу, уже не раз печатавшийся. С этим красивым юношей — у него были черные вьющиеся волосы и тонкая ниточка усов над верхней губой — Брэдбери особенно подружился в последний год: Генри Каттнер (так звали друга) уже имел опыт литературной деятельности и охотно помогал начинающему приятелю. Когда советом, а бывало, что и просто переписывал рассказы молодого Брэдбери.

Летом же произошло событие, оставившее у Брэдбери ощущение приятного шока: с помощью друга — «фэна», одолжившего ему деньги на дорогу, он посещает Всемирную Нью-Йоркскую Ярмарку, словно специально открытую для любителей фантастики. Чего там только не было: города будущего, выставка «Дорога завтрашнего дня» в павильоне Форда, все стороны титанической деятельности человека на Земле и в космосе! И самое прекрасное — это гигантская «футурама», построенная фирмой «Дженерал Моторс». Рэй словно вглядывался в места действия своих не написанных еще рассказов, насколько ловко и тщательно были сработаны все эти макеты и фотографии.

Лозунгом Ярмарки было: «Я видел будущее», а ее эмблема (шар и рядом с ним игла, устремленная в небо) словно сошла с обложки НФ журнала. «Футуристическим» настроениям поддались и местные нью-йоркские «фэны», решившие в субботу 4 июня созвать в своем родном городе Первый всемирный съезд (или Конвенцию) любителей фантастики. Правда, «всемирного» сборища не получилось, так как собралось всего 200 с лишним американцев, да и те, как назло, перессорились, разделившись на враждующие группировки (что позволило репортеру из «Тайм» назвать участников Конвенции «нервными и суетливыми жучками, ползающими по страницам своих копеечных журнальчиков»). Но начало было положено.

Такие встречи со временем станут регулярными, превратятся в непременный атрибут американской научной фантастики, и Рэй Брэдбери не раз впоследствии с гордостью вспомнит, что ему довелось побывать на самой-самой первой…

В Нью-Йорке же он отчетливо понял, что мир научной фантастики не ограничивается одним только Лос-Анджелесским Обществом. Здесь жили многие из известных писателей-фантастов, да и местные «фэны» выглядели весьма внушительно. Но главным было другие: в Нью-Йорке располагались редакции большинства журналов научной фантастики, а число таких уже перевалило за десяток. Среди них — редакция самого знаменитого, который вот-вот вспыхнет звездою первой величины, журнала «Эстаундинг».

Журнал «Эстаундинг», с 1934-го по 1971-й возглавлявшийся Джоном Кэмпбеллом-младшим, — это еще одна легенда американской научной фантастики.

Кэмпбелла не зря называют «автором всех авторов»: большинство из представителей «золотого поколения» были его «цыплятами», и сравнение журнала «Эстаундинг» с инкубатором вполне уместно.

Неизвестно, удалось ли Рэю Брэдбери посетить редакцию «Эстаундинг» в те душные летние дни, но журнал он к этому времени читает постоянно и даже подумывает о собственных предложениях Кэмпбеллу. Иначе как объяснить скромное письмо «фэна», опубликованное в колонке «Дискуссии» апрельского выпуска «Эстаундинг» за этот год: «Я тоже пробую писать, но пока еще как любитель. Дайте время…» И подпись: «Рэй Брэдбери».

Дайте время… Он ждет своего часа. И верит, что этот час не за горами.

Еще целый год пройдет в событиях, людях, рассказах, написанных и заброшенных в корзину под столом. Работает Брэдбери как заправский профессионал: пять чистовых машинописных страниц ежедневно. А спустя семь лет, в один прекрасный день Рэй торжественно и даже несколько театрально сожжет около полутора тысяч страниц рукописей, написанных до того, как ему стукнуло двадцать. Полторы тысячи страниц «дурной прозы», как он ее сам назвал, будут трогательным актом прощания с любительством, а отблеск костра высветит начинающему писателю его главную, пожизненную дорогу.

Этот костер был лишь жестом, попыткой к бегству — от детства, от детских опытов и детских впечатлений. Рэю позарез хочется стать профессиональным писателем… Побег-росток рвется из земли, но разве ему убежать от своих корней и от земли, взрастившей его?

Однако весной сорок первого он все еще любитель, «фэн». Знакомится с Хайнлайном, Уильямсоном и Эдмондом Гамильтоном, а чуть позже — с профессиональным писателем Генри Хассе, благо оказались соседями. Юный автор просит совета, участия, помощи. Переписывает свои старые рассказы, продолжает вести «Футурию Фантазию». И конечно же, посещает все подряд заседания Клуба.

Но все чаще им овладевает нетерпение, когда он поутру отпирает почтовый ящик: ждет ответов из редакций журналов. Рассказы разосланы, в их числе и «Маятник», появившийся вначале в «Футурии Фантазии», но затем по просьбе автора перепечатанный (фактически переписанный) Генрп Хассе. Брэдбери верит в себя и твердо знает, что рано или поздно ответ придет — не возвращенная назад рукопись, а настоящий ответ вместе с чеком.

Каждому писателю знакомо это ощущение: наступает день, час, даже минута, когда с полной отчетливостью понимаешь, что назад дороги нет. Что с этого момента никакие обстоятельства — ни собственная нерешительность, ни отказы из редакций — не в состоянии изменить главное: рано или поздно, но тебя напечатают и прочтут.

В какой-то из дней этого памятного сорок первого года Рэй Брэдбери тоже понял. И ждал.

Лето было уже в самом разгаре, в городе стояла невыносимая жара, а ответ все не приходил.

Ну когда же, когда?

* * *

Теперь мы знаем точно когда.

18 августа 1941 года.

И пришло время ставить точку, потому что о том, что случилось дальше, надо рассказывать совсем по-другому. Молодой зеленый побег показался из земли — робкий побег, даже и не заметишь, но если обладать особым зрением, и в крохотном ростке можно разглядеть прекрасный облик будущего дерева.

Этот рассказ о детских годах Брэдбери мне очень хотелось кончить одной-единственной фразой, которая вертелась в голове с самого начала работы:

«В этот день, 18 августа 1941 года, он стал писателем».

Потом пришли сомнения: всего лишь первая публикация — не рановато ли называть писателем? Но стоило заглянуть еще раз в библиографии и справочники, как сомнения исчезли.

За 1941 год Рэй Брэдбери написал 52 рассказа, по рассказу в неделю. Многие потом были опубликованы.

И тогда пальцы уверенно отстучали на клавишах машинки:

В ЭТОТ ГОД ОН СТАЛ ПИСАТЕЛЕМ.

Еремей Парнов. ВОЛШЕБНИК СТРАНЫ ЗВЕЗД. Очерк.

Тонкий трепетный луч, словно свет далекой звезды, пал во тьму онемевшего зала. Под переливы и всплески электронной музыки хлынули метеорные дожди, и хвостатые кометы обежали невидимое пространство, очертив изломы углов. То ли чья-то жалоба долетела из бездны, то ли всхлипнул и захлебнулся клекот затонувших колоколов. Но прежде чем пульсирующая мелодия вновь ожила, в зодиакальном призрачном озарении высветилась знакомая улыбка и глаза в очках, завороженные распахнувшейся вдруг бесконечностью. Казалось, что зал, как стеклянный ящик, повис во вселенской пустыне и разорванные спирали галактик медленно вращались вокруг него. Точнее, вокруг его центра, где астероидные вспышки, огни аннигиляции, стремительные потоки корпускул одухотворяли космической силой портрет Рэя Брэдбери.

Грозный рокот ракет слышится в самом этом имени. Рывком в пространства звучит непреднамеренная аллитерация. Стремительным взлетом.

А потом в стонущей, завывающей электронными модуляциями и насыщенной энергией мгле, как акт космического творения, пробудился хрустальный девичий голос. Зов человечества, ищущего далеких собратьев, полетел навстречу горящим мирам. Японская актриса читала поэму «Моби Дик», которую Брэдбери написал в честь открытия первого в истории Всемирного конгресса писателей-фантастов.

Сам автор не прилетел тогда в Токио, как, впрочем, и на многие другие международные встречи. Он не жалует самолеты, особенно реактивные лайнеры, которые, как ему кажется, летают слишком высоко и быстро для нормального человека. Величайший из американских фантастов и не совсем типичный американец по таким же примерно соображениям не садится и за руль автомобиля. Возможно, именно эти «фобии», как выразился один из его бесчисленных интервьюеров, и породили миф о ненависти прославленного фантаста к технике, индустрии, промышленной цивилизации вообще.

Конечно же, это не так, точнее, не совсем так.

— Наша техника — это мы сами, — не устает напоминать Брэдбери. — Техника, вернее, то, как мы пользуемся ею, есть воплощение нашей фантазии. Если фантазия добра, будет хороша и порожденная ею техника. Уэллс, например, был убежден, что изобретение атомной бомбы знаменует конец человечества. Однако мы живы. Появление бомбы было как голос свыше, сказавший нам: «Подумайте, подсчитайте все хорошенько и найдите способ жить в мире и согласии друг с другом». Этот голос мы теперь ясно слышим.

Совсем иной образ рисуют нам эти слова. Нет, Брэдбери не отрешенный от реальности сказочник, как его пытались изобразить иные, не прекраснодушный мечтатель, но мыслитель, наделенный редким аналитическим даром провидец. Таким, собственно, и надлежит быть фантасту, исследующему на скрещении прошлого и настоящего наиболее острые проблемы сегодняшнего дня. Именно сегодняшнего, потому что писательский дар питают соки современности. Потому что человек принадлежит прежде всего своей эпохе.

Брэдбери и здесь не оставил места для кривотолков.

— Научная фантастика не имеет ничего общего с будущим, она связана лишь с настоящим. Но то, чем занимаются фантасты сегодня, способно изменить будущее.

Люди, хорошо знающие Брэдбери, говорят о нем с восторженным и пристальным — не найду более точного слова — удивлением. Некоторые отзывы мне хочется привести.

Фредерик Пол: «Одно и то же явление он умеет увидеть сразу с нескольких сторон. Поразительный ум, вечно ищущий, обожающий парадоксы».

Гарри Гаррисон: «Невероятно! Потрясающе! Он как солнечный зайчик в вечной игре. И тут же: глубина пророчества, мудрость, тоска».

Артур Кларк: «Прекрасное, вечное и неожиданное ощущение, которое подарил нам космос, предугадано им».

Альфред Бестер: «Он сумел слить воедино бездну пространств и непознанные бездны души. В этом единении отчетливо слышится голос рока».

Бен Бова: «Для всех нас очень важно постоянно сознавать то, что Брэдбери наш современник. Это как зарядка, как заправка и прочее перед собственным стартом».

Грани магического кристалла, в котором за спектральной расцветкой возникает синтетический облик. Себя самого вполне серьезно, но со свойственной ему мягкой иронией Брэдбери нарек волшебником.

— Пожалуй, прежде всего я занимаюсь волшебством. Словно фокусник, я манипулирую наукой и техникой и заставляю поверить в невозможное.

Так кто же он, этот удивительный человек, сотканный из мнимых противоречий, в ком причудливо смешалась кровь вещих друидов, романтических трубадуров, отважных викингов и грубоватых пионеров, устремившихся осваивать Новый Свет? Не в генетическом, разумеется, смысле, но в нравственном, возвышенно-поэтическом… Впрочем, быть может, и в генетическом тоже, ибо, как говаривал автор «Мастера и Маргариты», причудливо тасуется колода. Кто знает, искры каких древних костров ожили и засверкали в сердце поэта — создателя миров. Для меня Брэдбери прежде всего великий мастер, творец миров, навечно влюбленный в недостижимые звезды. Скорее теург, чем манипулирующий блескучими научно-техническими штуковинами цирковой маг. «Волшебник Оз» — «Волшебник звезд»… Он одухотворяет космос, пробуждает живое языческое начало природы. Планеты и те сбиваются с вековечных орбит от веселого хмеля его зеленоватого вина, сваренного из одуванчика — цветка Солнца. И все преображается, обретает непривычный, иногда пугающий лик. На дне заброшенного колодца, как символ праведной мести, пробуждается дух марсиан, не ведающий пощады. Истребительный ветер — первозданная, осознавшая самое себя стихия — выдувает из каменных стен дерзкого человека, выдувает вон душу из ребер его. Последний на земле динозавр, разбуженный штормовым тифоном, в безысходной тоске о себе подобных льнет к каменной башне одинокого маяка… Как осязаемо веет астральным хмелем, как грозно дыхание затаившейся жизни. «Золотое яблоко солнца» и зеленый росток, ожививший планету.

Символические картинки, поэтические метафоры, вылепленные из первозданной глины миры, в которые творец вдохнул душу. Беспримерная гонка по нарастающей. Изменчивые, прекрасные, тоскующие, леденящие первобытным ужасом спирали. И как нарочито нечетки границы, как трудно угадать, где пульсирует живая плоть, а где привораживает Майя — богиня иллюзий. Лишь один рубеж обозначен строго и постоянно. Словно сомкнулись в каре невиданные тюремные корпуса из стекла и стали, навсегда разлучившие человека с природой, с самим собой. Горьки плоды насильственной этой разлуки. Они толкают на бунт, пробуждают слепую ярость, осознанный протест и древнюю, казалось бы давно уснувшую атавистическую мощь.

«Если тебе дадут линованную бумагу — пиши поперек». Эти слова принадлежат Хуану Хименесу. Рэй Брэдбери взял их эпиграфом к повести «451° по Фаренгейту». К Брэдбери меньше всего применимо слово «научный» фантаст. Как когда-то для Гофмана тайные советники, занимающиеся алхимическими опытами в темных башнях, и ужасные волшебники-спектроскописты были олицетворением чернокнижного зла, так для Брэдбери «технотронная» бездуховность стала абстрактным символом, тупо и беспощадно противостоящим человеку и природе. Суперурбанизация, бешеные скорости, сладкий яд, днем и ночью льющийся с телеэкранов, транквилизаторы и галлюциногены — вот та страшная стена, которая навеки разлучила человека и с природой, и с самим собой. Газоны и парки среди стальных и стеклянных громад небоскребов, «родственники», говорящие с вами со всех четырех стен комнаты, космические пейзажи, мелькающие на экранах неподвижно стоящей где-то в огороде ракеты. Действительность подменяется механическим эрзацем. Чувства, привязанности… Все меркнет, претерпевает жесточайшую инфляцию. Это один план брэдбериевской фантастики, один, может быть, доминантный мотив его поэтики. Но он откликается сложной аранжировкой инструментов. Распад общества, отчуждение отцов и детей, угроза тотальной термоядерной войны, гибель цивилизации. Это вспышки в потаенных глубинах. Это окружающая писателя действительность, сгущенная и гипертрофированная на уникальной фабрике таланта и сердца.

Но Брэдбери слишком зорок, чтобы видеть корень всех зол в технике, порожденной «недоброй» фантазией. Она для него лишь олицетворение той отравы, которую днем и ночью готовят Люди Осени.

И эти люди, Норберт Винер называл их людьми с моторчиками вместо сердца, объявили чтение книг государственным преступлением, одинокую прогулку по ночному городу — крамолой, улыбку Моны Лизы — угрозой общественному спокойствию. Они пускают по следу механических псов, готовых вонзить в беглеца ядовитую иглу, они превратили пожарных в поджигателей, они несут гибель всему человеческому роду.

Будет ласковый дождь, будет запах земли,
Щебет юрких стрижей от зари до зари,
И ночные рулады лягушек в прудах,
И цветение слив в белопенных садах,
Огнегрудый комочек слетит на забор,
И малиновки трель выткет звонкий узор,
И никто, и никто не вспомянет войну:
Пережито — забыто, ворошить ни к чему.
И ни птица, ни ива слезы не прольет,
Если сгинет с Земли человеческий род.
И Весна… и Весна встретит новый рассвет,
Не заметив, что нас уже нет.

Эти прекрасные и вместе с тем жуткие строки дали жизнь одному из лучших рассказов современной литературы «Будет ласковый дождь». (Лихи и проза взаимно дополнили друг друга, образовали неразрывный сплав исключительной художественной выразительности. Пустой дом, где еще не умерла никому не нужная теперь автоматика, где зачем-то поджариваются тосты к завтраку, которого не будет, дом под ласковым дождем, серебрящим стены, запечатлевшие тени испепеленных в атомной вспышке людей. Последний на земле, еще живущий неестественной жизнью бытовых автоматов дом.

Это творение Людей Осени. Неизбежное следствие их кладбищенской деятельности. Недаром дом самого Брэдбери подвергся нападению фашистских громил. Фантазия писателя не игра мрачного и изнуренного ума. Люди Осени бродят по дорогам его страны, носятся по ночам в открытых «кадиллаках», и яростный ветер врывается в прорези их куклуксклановских балахонов. Одни называют Брэдбери «надеждой и славой Америки», другие бросают в его почтовый ящик угрожающие анонимки.

Брэдбери опубликовал несколько фантастических сборников, утопический роман и удивительно поэтическую повесть о детстве «Вино из одуванчиков». Первая его книга «Черный карнавал» не принесла ему особого успеха. Зато вторая — «Марсианские хроники» стала бестселлером. Она переведена на многие языки, ее по праву считают шедевром фантастической литературы.

«Отдельные, слабо связанные между собой новеллы повествуют об этапах освоения человеком Марса». Так часто пишут в издательских аннотациях. Это и верно и не верно. Хроники глухо перекликаются между собой, порой противоречат друг ДРУГУ, плетя гротескный узор пленительной и страшной красоты. Марс Брэдбери не таков, каким выглядит он в свете современной науки. Он то обитаем, то безнадежно мертв, по знаменитым его каналам либо журчит живительная вода, либо сухо скрипит горючий песок. Брэдбери совершенно не интересуют данные, как говорили в прошлом веке, «индуктивных наук». Его Марс — не столько ближайшая к нам планета Солнечной системы, сколько глубоко символический испытательный полигон. Все, что волнует писателя на Земле, он переносит на Марс, в идеальные, свободные от всяких осложняющих помех условия. Он подвергает исследованию человеческую нетерпимость и человеческое упорство, ненависть и самопожертвование, благородство и тупость. И в зависимости от поставленной задачи он меняет не только марсианские декорации, но и свои беллетристические средства. Блистательный изобразительный диапазон! От прозрачно-радостной, как первый, просвечивающий в утреннем солнце клейкий листочек хроники «Зеленое утро» до жуткой и беспощадной «Третьей экспедиции».

— Научная фантастика, — сказал как-то Брэдбери, — удивительный молот, я намерен и впредь использовать его в меру надобности, ударяя им по некоторым головам, которые никак не хотят оставить в покое себе подобных.

Сто лет назад эти «головы» затравили и обрекли на голодную смерть величайшего поэта Америки Эдгара Аллана По — основателя научной фантастики. И Брэдбери обрушил свой молот на головы их достославных потомков, которые, такова логика истории, ничему не научились. Хроника «Апрель 2005» так и называется «Эшер 2» (вспомним «Падение дома Эшер» По). И это не случайно. Брэдбери — законный наследник своих предшественников — Эдгара По, Мелвилла, Готорна, Амброза Бирса. Природа наградила его способностью без страха глядеть в глубочайшие бездны, носить в себе всю красоту и боль земли. Это редкий дар. Он подобен эстафете веков: По — Бирс — Брэдбери. И его всегда сопровождает ненависть к пошлости. Неразлучная сестра большого таланта, беспокойная гостья, зовущая к бою и никогда не обещающая благополучного покоя.

В сборнике «Человек в картинках» рассказы объединены тоже чисто внешне. Это даже не целевая связь «Марсианских хроник», а чисто условное единство «Декамерона» Бокаччо, «Гептамерона» Маргариты Наваррской или сказок «1001-й ночи».

Брел по шоссе человек и вдруг оказался татуированным. Какая-то женщина из будущего, а может, просто колдунья, разрисовала его кожу цветными картинками, которые двигаются, живут — крохотные ячейки, где также бушуют людские страсти. Но стоит вглядеться в одну из них, как она вдруг начнет расти, вовлекая вас в свой мир. Каждая ячейка — рассказ. Все вместе они образуют татуировку на человеческом теле, но каждый в отдельности ничем не связан с другими. Как сны, перетекающие один в другой. Бессильные помочь себе и друг другу, погибают космонавты, выброшенные из взорвавшейся ракеты, чудовищная машина перемалывает все то, что мерещится людям в их «звездные часы», последнего на земле прохожего увозят на ревущей полицейской машине в сумасшедший дом, погоня идет по пятам беглецов из царства атомного фашизма.

Вот и получается, что не связанные стихийно друг с другом рассказы складываются вдруг в мозаичное зеркало, в котором отражается уродливая маска того мира, который сколачивают в могильных ямах Люди Осени.

В последующих сборниках «Золотые яблоки солнца», «Лекарство от меланхолии» и «Осенняя страна» Брэдбери вообще отказывается от всякой внешней тематической связи. Там уже нет ни дат перед заголовками, как в «Марсианских хрониках», ни прологов, как в «Человеке в картинках».

Может быть, потому, что писатель еще внутренне не расстался со своими первыми книгами? Недаром рассказ «Были они смуглые и золотоглазые» мог бы дополнить собой хроники, а «Прогулка» внутренне тяготеет к зеркальной мозаике «Человека в картинках»…

Облетают цветы, бросая вызов мертвой восковой красоте, уходит звездным светом время, и любовь иногда покидает сердце. А океан уносит выброшенную на базальтовую гальку русалку, стеклянная волна уносит ее глаза и губы, укачивая, безвозвратно возвращает в глубины голубое прекрасное тело ее. И только неподвижный человек смотрит на световые вспышки океанской голубизны («Берег на закате»). О чем он думает? Тоскует? Рвется вслед? Осознает, что дошел до края, за которым либо понимание всего, либо небытие? Кто знает…

Таков Брэдбери — поэт, тонкий созерцатель и мудрый философ, знаток потаенных струн человеческой души. Трагедия и грусть, как сплетенные в ручье водяные струи, пронизывают все его творчество. Но никогда не вливаются они в темные стоячие омуты безнадежного отчаяния. Брэдбери не просто верит в светлое будущее людей, он живет ради этого будущего.

«Помню, когда я был мальчишкой, у нас сломалась сеялка, — говорит герой рассказа „Земляничное окошко“, — а на починку не было денег, и мы с отцом вышли в поле и кидали семена просто горстью — так вот, это то же самое. Сеять-то надо, иначе потом жать не придется. О господи, Керри, ты только вспомни, как писали в газетах, в воскресных приложениях: через миллион лет земля обратится в лед! Когда-то, мальчишкой, я ревмя ревел над такими статьями. Мать спрашивает — чего ты? А я отвечаю — мне их всех жалко, бедняг, которые тогда будут жить на свете. А мать говорит — ты о них не беспокойся. Так вот, Керри, я про что говорю: на самом-то деле мы о них беспокоимся. А то бы мы сюда не забрались. Это очень важно, чтоб Человек с большой буквы — это главное».

В зависимости от условий опыта, Брэдбери — испытатель с престидижитаторской ловкостью — тут он и вправду цирковой иллюзионист — меняет не только космический реквизит, но и собственные, только ему присущие фосфорические краски. Он щедр и беззаботен, как ребенок, не ведающий границ собственного могущества. Раскованно, смело, порой по-детски жестоко он упивается волшебной игрой.

Вот почему так часто и так всегда неожиданно красные пески Марса и белые пески где-то возле Забриски Пойнт — я имею в виду знаменитую ленту кинорежиссера Антониони — обрываются за четкой линией бетона. Безвоздушное сюрреалистическое небо пылает над дикой пустотой ракетодрома, и застывшие тени, как могильные кипарисы, стерегут покой — прошлых ли, будущих? — ушедших цивилизаций.

Разве что одинокий цветок вновь крамольно взломает залягай бетоном грунт? Как последнее чудо. Как предвестье грядущих чудес.

Брэдбери часто повторяет строки английского поэта Йитса: «Человек влюблен, ему дорого то, что уходит». Может быть, в них, в этих строках, таится секрет прозрачной возвышенной грусти, свойственной волшебнику, когда он либо устает творить новые миры, либо теряет к ним интерес.

Впрочем, он не знает усталости и, кажется, не ведает разочарований.

— Я не могу не писать… Это как взрыв!.. Я работаю с наслаждением каждый день с раннего утра до обеда…

А обедают в доме Брэдбери по-старому и по-доброму, всей семьей. Обстоятельно, долго, с музыкой, с интересной беседой, с радостью и сердечным теплом.

Он не отшельник, не духовидец, не мистический пророк. Он истинный художник, для которого жизнь и творчество слиты целостно, органично, нерасторжимо. И еще он очень счастливый человек.

— Мне кажется, что я самый счастливый из всех писателей, — как-то признался он с подкупающей искренностью.

Лев Толстой говорил, что целиком вышел из детства. Счастлив тот, для кого никогда не закрывается эта волшебная дверь, эта манящая калитка в стене. За ней — незамутненный источник, дарующий вечную радость, чуть горчащий грустью о том, что уходит неудержимо.

Осенний ветер безжалостно срывает последние листья, гаснут, сжимаясь в сверхплотные клубки, звезды, умирают люди, и реки увлекают в океан пепел погребальных костров. А волна, накатив на пустынный берег, окрашенный темным вином заката, все уносит ее — голубую русалку. Заволакивает чистой пеной зеленые, как камни, глаза, заливает немотой приоткрытые влажные губы. Исчезает в безбрежности, лениво играющей вспышками солнца, неразгаданная тайна.

Бездна океана — космическая бездна. Игра света в волнах — перемигивание звезд. Бесконечно изменчивые горизонты фантастики.

— Она воздействует на детей, — как-то заметил Брэдбери. — Став взрослыми, они проникаются стремлением изменить мир…

Когда мне было десять лет, я узнал Марс по книгам Эдгара Раиса Берроуза и Джона Картера. Когда мне было пятнадцать лет, я прочитал у Уэллса о полетах в космос. И я решил, что, когда вырасту, буду участвовать в создании такого мира.

И словно в перекличке поколений, творцу фантастических миров вторит один из космических первопроходцев — дважды Герой Советского Союза Георгий Гречко:

— Меня и многих моих коллег в космос позвала фантастика. Без этой литературы мы, возможно, тоже стали бы инженерами. Но к созданию космической техники мы не обратились бы. Не возникло бы такого охваченного общим устремлением коллектива.

Зов мечты. Покоряющая сила идеи, воплощенной в неповторимые образы. Свое шестидесятилетие Рэй Брэдбери встретил на вершине творческого и человеческого счастья. Он раз и навсегда принял «причастие Вселенной» и «выбрал звезды». Властвуя над далью пространств и времен, он творит свое доброе волшебство, радуется счастью других и, как подобает настоящему человеку, несет нелегкое бремя трудного и великого века.

Он по-прежнему тверд в главном своем убеждении:

— Я не верю в возможность третьей мировой войны. Самоуничтожение — простейший способ решения всех проблем. Но мы не настолько безумны.

Стремление во вселенский простор неотделимо от веры в человеческий разум. Хранители знания, даже загнанные во мрак первобытных пещер, олицетворяют свет и восхождение. Нацисты и поджигатели библиотек — падение и мрак. Униформа, в которую рядится мракобесие — черная блуза полпотовца, белый балахон клансмена или мундир пожарника с нашивкой «451», — принципиального значения не имеет.

Рэй Брэдбери. ИКАР МОНГОЛЬФЬЕ РАЙТ. Фантастический рассказ.

Он лежал в постели, а ветер задувал в окно, касался ушей и полуоткрытых губ и что-то нашептывал ему во сне. Казалось, это ветер времени повеял из Дельфийских пещер, чтобы сказать ему все, что должно быть сказано про вчера, сегодня и завтра. Где-то в глубине его существа порой звучали голоса, — один, два или десять, а быть может, это говорил весь род людской, но слова, что срывались с его губ, были одни и те же:

— Смотрите, смотрите, мы победили!

Ибо во сне он, они, сразу многие вдруг устремлялись ввысь и летели. Теплое, ласковое воздушное море простиралось под ним, и он плыл, удивляясь и не веря.

— Смотрите, смотрите! Победа!

Но он вовсе не просил весь мир дивиться ему; он только жадно, всем существом смотрел, впивал, вдыхал, осязал этот воздух, и ветер, и восходящую луну. Совсем один он плыл в небесах. Земля уже не сковывала его своей тяжестью.

Но постойте, думал он, подождите!

Сегодня — что же это за ночь?

Разумеется, это канун. Завтра впервые полетит ракета на Луну. За стенами этой комнаты, среди прокаленной солнцем пустыни, в сотне шагов отсюда меня ждет ракета.

Полно, так ли? Есть ли там ракета?

Постой-ка, подумал он и передернулся и, плотно сомкнув веки, обливаясь потом, обернулся к стене и яростно зашептал:

— Надо наверняка! Прежде всего, кто ты такой?

Кто я, подумал он, как мое имя?

Джедедия Прентис, родился в 1938-м, окончил колледж в 1959-м, право управлять ракетой получил в 1965-м. Джедедия Прентис… Джедедия Прентис…

Ветер подхватил его имя и унес прочь! С воплем спящий пытался его удержать.

Потом он затих и стал ждать, пока ветер вернет ему имя. Ждал долго, но была тишина, тысячу раз гулко ударило сердце — и тогда лишь он ощутил в воздухе какое-то движение.

Небо раскрылось, точно нежный голубой цветок. Вдали Эгейское море покачивало белые опахала пены над пурпурными волнами прибоя.

В шорохе волн, набегающих на берег, он расслышал свое имя: Икар.

И снова шепотом, легким, как дыхание: Икар.

Кто-то потряс его за плечо — это отец звал его, хотел вырвать из ночи. А он, еще мальчишка, лежал свернувшись, лицом к окну, за окном виднелся берег внизу и бездонное небо, и первый утренний ветерок пошевелил скрепленные янтарным воском золотые перья, что лежали возле его детской постели. Золотые крылья словно ожили в руках отца, и когда сын взглянул на эти крылья и потом за окно, на утес, он ощутил, что и у него самого на плечах, трепеща, прорастают первые перышки.

— Как ветер, отец?

— Мне хватит, но для тебя слишком слаб.

— Не тревожься, отец. Сейчас крылья кажутся неуклюжими, но от моих костей перья станут крепкими, от моей крови оживет воск.

— И от моей крови тоже, и от моих костей, не забудь: каждый человек отдает детям свою плоть, а они должны обращаться с нею бережно и разумно. Обещай не подниматься слишком высоко, Икар. Жар солнца может растопить твои крылья, сын, но их может погубить и твое пылкое сердце. Будь осторожен!

И они вынесли великолепные золотые крылья навстречу утру, и крылья зашуршали, зашептали его имя, а быть может, иное, — чье-то имя взлетело, завертелось, поплыло в воздухе, словно перышко.

Монгольфье.

Его ладони касались жгучего каната, яркой простеганной ткани, каждая ниточка нагрелась и обжигала, как лето. Он подбрасывал охапки шерсти и соломы в жарко дышащее пламя.

Монгольфье.

Он поднял глаза — высоко над головой вздувалась, и покачивалась на ветру, и взмывала, точно подхваченная волнами океана, огромная серебристая груша, наполнялась мерцающим током разогретого воздуха, восходившего над костром. Безмолвно, подобная дремлющему божеству, склонилась над полями Франции эта легкая оболочка, и все расправляется, ширится, полнясь раскаленным воздухом, и уже скоро вырвется на волю. И с нею вознесется в голубые тихие просторы его мысль и мысль его брата и поплывет, безмолвная, безмятежная, среди облачных островов, где спят еще не прирученные молнии. Там, в пучинах, не отмеченных ни на одной карте, в бездне, куда не донесется ни птичья песня, ни человеческий крик, этот шар обретет покой. Быть может, в этом плавании он, Монгольфье, и с ним все люди услышат непостижимое дыхание бога и торжественную поступь вечности.

Он вздохнул, пошевелился, и зашевелилась толпа, на которую пала тень нагретого аэростата.

— Все готово, все хорошо.

Хорошо. Его губы дрогнули во сне. Хорошо. Шелест, шорох, трепет, взлет. Хорошо.

Из отцовских ладоней игрушка рванулась к потолку, закружилась, подхваченная вихрем, который сама же подняла, и повисла в воздухе, и они с братом не сводят с нее глаз, а она трепещет над головой, и шуршит, и шелестит, и шепчет их имена.

Райт.

И шепот: ветер, небеса, облака, просторы, крылья, полет.

— Уилбур? Орвил? Постой, как же так?

Он вздыхает во сне.

Игрушечный геликоптер жужжит, ударяется в потолок — шумящий крылами орел, ворон, воробей, малиновка, ястреб. Шелестящий крылами орел, шелестящий крылами ворон, и, наконец, слетает к ним в руки ветер, дохнувший из лета, что еще не настало, — в последний раз трепещет и замирает шелестящий крылами ястреб.

Во сне он улыбался.

Он устремился в Эгейское небо, далеко внизу остались облака.

Он чувствовал, как, точно пьяный, покачивается огромный аэростат, готовый отдаться во власть ветра.

Он ощущал шуршание песков — они спасут его, упади он, неумелый птенец, на мягкие дюны Атлантического побережья. Планки и распорки легкого каркаса звенели, точно струны арфы, и его тоже захватила эта мелодия.

За стенами комнаты, чувствует он, по каленой глади пустыни скользит готовая к пуску ракета, огненные крылья еще сложены, она еще сдерживает свое огненное дыхание, но скоро ее голосом заговорят три миллиарда людей. Скоро он проснется и неторопливо направится к ракете.

И станет на краю утеса.

Станет в прохладной тени нагретого аэростата.

Станет на берегу, под вихрем песка, что стучит по ястребиным крыльям «Китти Хок».

И натянет на мальчишеские плечи и руки, до самых кончиков пальцев, золотые крылья, скрепленные золотым воском.

В последний раз коснется тонкой, прочно сшитой оболочки, — в ней заключено’дыхание людей, жаркий вздох изумления и испуга, с нею вознесутся в небо их мечты.

Искрой он пробудит к жизни бензиновый мотор.

И, стоя над бездной, даст отцу руку на счастье — да будут послушны ему в полете гибкие крылья!

А потом взмахнет руками и прыгнет.

Перережет веревки и даст свободу огромному аэростату.

Запустит мотор, поднимет аэроплан в воздух.

И, нажав кнопку, воспламенит горючее ракеты.

И все вместе, прыжком, рывком, стремительно возносясь, плавно скользя, разрывая, взрезая, пронизывая воздух, обратив лицо к солнцу, к луне и звездам, они понесутся над Атлантикой и Средиземным морем, над полями, пустынями, селеньями и городами; в безмолвии газа, в шелесте перьев, в звоне и дрожи туго обтянутого тканью легкого каркаса, в грохоте, напоминающем извержение вулкана, в приглушенном торопливом рокоте; порыв, миг потрясения, колебания, а потом — все выше, упрямо, неодолимо, вольно, чудесно, и каждый засмеется и во весь голос крикнет свое имя. Или другие имена — тех, кто еще не родился, или тех, что давно умерли, тех, кого подхватил и унес ветер, пьянящий, как вино, или соленый морской ветер, или безмолвный ветер, плененный в аэростате, или ветер, рожденный химическим пламенем. И каждый чувствует, как прорастают из плоти крылья, и раскрываются за плечами, и шумят, сверкая ярким опереньем. И каждый оставляет за собою эхо полета, и отзвук, подхваченный всеми ветрами, опять и опять обегает земной шар, и в иные времена его услышат их сыновья и сыновья сыновей, во сне внемля тревожному полуночному небу.

Ввысь и еще ввысь, выше, выше! Весенний разлив, летний поток, нескончаемая река крыльев!

Негромко прозвенел звонок.

Сейчас, прошептал он, сейчас я проснусь. Еще минуту… Эгейское море за окном скользнуло прочь; пески Атлантического побережья, равнины Франции обернулись пустыней Нью-Мехико. В комнате, возле его детской постели, не всколыхнулись перья, скрепленные золотым воском. За окном не качается наполненная жарким ветром серебристая груша, не позванивает на ветру машина-бабочка с тугими перепончатыми крыльями. Там, за окном, только ракета — мечта, готовая воспламениться, — ждет одного прикосновения его руки, чтобы взлететь.

В последний миг сна кто-то спросил его имя.

Он ответил спокойно то, что слышал все эти часы, начиная с полуночи:

— Икар Монгольфье Райт.

Он повторил это медленно, внятно — пусть тот, кто спросил, запомнит порядок, и не перепутает, и запишет все до последней неправдоподобной буквы.

— Икар Монгольфье Райт.

Родился — за девятьсот лет до рождества Христова. Начальную школу окончил в Париже в 1783-м. Средняя школа, колледж — «Китти Хок», 1903. Окончил курс Земли, переведен на Луну с божьей помощью сего дня 1 августа 1970-го. Умер и похоронен, если посчастливится, на Марсе, в лето 1999-е нашей эры.

Вот теперь можно и проснуться.

Немногие минуты спустя он шагал через пустынное летное поле и вдруг услышал — кто-то зовет, окликает опять и опять.

Он не мог понять, был ли кто-то позади или никого там не было. Один ли голос звал или многие голоса, молодые или старые, вблизи или издалека, нарастал ли зов или стихал, шептал или громко повторял все три его славных новых имени, — этого он тоже не знал. И не оглянулся.

Ибо поднимался ветер — и он дал ветру набрать силу, и подхватить его, и пронести дальше, через пустыню, до самой ракеты, что ждала его там, впереди.

Перевод С Английского Норы Галь.

Рэй Брэдбери. ЗЕМЛЯНИЧНОЕ ОКОШКО. Фантастический рассказ.

Ему снилось, что он закрывает парадную дверь с цветными стеклами — тут были и земляничные стекла, и лимонные, и совсем белые, как облака, и прозрачные, как родник. Две дюжины цветных квадратиков обрамляли большое стекло посередине — алые и золотистые, как вино, как настойка или фруктовое желе, и голубоватые, прохладные, как льдинки. Помнится, когда он был совсем еще малыш, отец подхватывал его на руки и говорил:

— Гляди!

И за зеленым стеклом весь мир становился изумрудным, точно мох, точно летняя мята.

— Гляди!

Сиреневое стекло обращало прохожих в гроздья блеклого винограда. И наконец, земляничное окошко в любую пору омывало город теплой розовой волной, окутывало алой рассветной дымкой, а свежескошенная лужайка была точь-в-точь ковер с какого-нибудь персидского базара. Земляничное окошко, самое лучшее из всех, покрывало румянцем бледные щеки, и холодный осенний дождь теплел, и февральская метель вспыхивала вихрями веселых огоньков.

— Да, да! А тут…

Он проснулся.

Мальчики разбудили его своим негромким разговором, но он еще не совсем очнулся от сна и лежал в темноте, прислушивался. Как печально звучат их голоса — так бормочет ветер, вздымая песок со дна пересохших морей и рассыпая среди синих холмов… Потом он вспомнил.

Мы на Марсе.

— Что? — вскрикнула спросонок жена.

А он и не заметил, что сказал это вслух; он старался лежать совсем тихо, боялся шелохнуться. Но уже возвращалось чувство реальности и с ним какое-то странное оцепенение; вот жена встала и принялась бродить по комнате, точно призрак: то к одному окну подойдет, то к другому — а окна в их сборном металлическом домике маленькие, прорезаны высоко — и подолгу смотрит на ясные, но чужие звезды.

— Кэрри, — прошептал он.

Она не слышала.

— Кэрри, — шепотом повторил он, — мне надо сказать тебе… целый месяц все собирался. Завтра… завтра утром у нас будет…

Но жена сидела в голубоватом отсвете звезд, точно каменная, и даже не смотрела в его сторону.

«Вот если бы солнце никогда не заходило, — думал он, — если бы ночей совсем не было». Весь день он сколачивал сборные дома будущего поселка, мальчики были в школе, а Кэрри хлопотала по хозяйству — тут и уборка, и стряпня, и огород… Но после захода солнца уже не приходилось рыхлить клумбы, заколачивать гвозди или решать задачки — и тогда в темноте, как ночные птицы, к ним слетались воспоминания.

Жена пошевелилась, чуть повернула голову.

— Боб, — сказала она наконец, — я хочу домой.

— Кэрри!

— Здесь мы не дома, — сказала она.

В полутьме ее глаза блестели, полные слез.

— Потерпи еще немножко, Кэрри.

— Нет у меня больше никакого терпенья!

Как во сне, она выдвигала ящики комода; она вынимала стопки носовых платков, белье, рубашки и укладывала на комод сверху — машинально, не глядя. Сколько раз уже так бывало, привычка. Скажет так, вытащит вещи из комода и долго стоит молча, а потом уберет все на место и с застывшим лицом, с сухими глазами снова ляжет и будет думать, вспоминать. Ну, а вдруг настанет такая ночь, когда она опустошит все ящики и достанет старые чемоданы, что сложены горкой у стены?

— Боб… — в ее голосе не слышалось горечи, он был тихий, ровный, тусклый, как лунный свет, который позволял следить за ее движениями. — За эти полгода я уж сколько раз по ночам так говорила, просто стыд и срам. У тебя работа тяжелая, ты строишь город. Когда человек так тяжело работает, жена не должна ему плакаться и жилы из него тянуть. Но надо же душу отвести, не могу я молчать. Больше всего я истосковалась по мелочам. По ерунде какой-то, сама не знаю. Помнишь качели у нас на веранде? И плетеную качалку? Дома, в Огайо, летним вечером сидишь и смотришь, кто мимо пройдет или проедет. И наше пианино расстроенное. И шведское стекло. И мебель в гостиной… нуда, конечно, она вся старая, громоздкая, неуклюжая, я и сама знаю… И китайская люстра с подвесками, как подует ветер, они и звенят. А в летний вечер сидишь на веранде, и можно перемолвиться словечком с соседями. Все это вздор, глупости… все это неважно. Но почему-то, как проснешься в три часа ночи, отбоя нет от этих мыслей. Ты меня прости.

— Да разве ты виновата, — сказал он. — Марс — место чужое. Тут все не по-нашему, и пахнет чудно, и на глаз непривычно, и на ощупь. Я и сам ночами про это думаю. А какой славный был наш городок.

— Весной и летом весь в зелени, — подхватила жена. — А осенью все желтое да красное. И дом у нас был славный. И какой старый, господи, лет восемьдесят, а то и все девяносто! По ночам я всегда слушала, как он скрипит, трещит, будто разговаривает. Дерево-то сухое — и перила, и веранда, и пороги. Только тронь — и отзовется. Каждая комната на свой лад. А если у тебя весь дом разговаривает, это как семья — собрались ночью вокруг родные и баюкают — спи, мол, усни. Таких домов нынче не строят. Надо, чтоб в доме жило много народу — отцы, деды, внуки, тогда он с годами и обживется и согреется. А эта наша коробка — да она и не знает, что я тут, ей все едино, жива я или померла. И голос у нее жестяной, а жесть — она холодная. У нее и пор таких нет, чтоб годы впитались. Погреба нет, некуда откладывать припасы на будущий год и еще на потом. И чердака нету, некуда прибрать всякое старье, что осталось с прошлого года и что было еще до твоего рожденья. Знаешь, Боб, вот было бы у нас тут хоть немножко старого, привычного, тогда и со всем новым можно бы сжиться. А когда все-все новое, чужое, каждая малость, так вовек не свыкнешься.

В темноте он кивнул.

— Я и сам так думал.

Она смотрела туда, где на чемоданах, прислоненных к стене, поблескивали лунные блики. И протянула руку.

— Кэрри!

— Что?

Он порывисто сел, спустил ноги на пол.

— Кэрри, я учинил одну несусветную глупость. Все эти месяцы я ночами слушаю, как ты тоскуешь по дому, и мальчики тоже просыпаются и шепчутся, и ветер свистит, и за стеной — Марс, моря эти высохшие… и… — Он запнулся, трудно глотнул. — Ты должна понять, что я такое сделал и почему. Месяц назад у нас в банке на счету были деньги, наши сбережения за десять лет, так вот, я все их истратил, все как есть, без остатка.

— Боб!!

— Я их выбросил, Кэрри, даю тебе слово, пустил на ветер. Думал всех порадовать. А вот сейчас ты так говоришь, и эти распроклятые чемоданы тут же стоят, и…

— Как же так, Боб? — Она повернулась к нему. — Стало быть, мы торчали тут, на Марсе, и терпели эту жизнь, и откладывали каждый грош, а ты взял да все сразу и просадил?

— Сам не знаю, может, я просто рехнулся, — сказал он. — Слушай, до утра уже недалеко. Встанем пораньше. Пойдешь со мной и сама увидишь, что я сделал. Ничего не хочу говорить, сама увидишь. А если это все зря — ну что ж, чемоданы — вот они, а ракеты на Землю идут четыре раза в неделю.

Кэрри не шевельнулась.

— Боб, Боб, — шептала она.

— Не говори сейчас, не надо, — попросил он.

— Боб, Боб…

Она медленно покачала головой, ей все не верилось. Он отвернулся, вытянулся на кровати с одного боку, а она села с другого боку и долго не ложилась, все смотрела на комод, где так и остались сверху наготове аккуратные стопки носовых платков, белье, ее кольца и безделушки. А за стенами ветер, пронизанный лунным светом, вздувал уснувшую пыль и развеивал ее в воздухе.

Наконец Кэрри легла, но не сказала больше ни слова — лежала как неживая и остановившимися глазами смотрела в ночь, точно в длинный-длинный туннель: неужели там, в конце, никогда не забрезжит рассвет?

Они поднялись чуть свет, но тесный домишко не ожил, стояла гнетущая тишина. Отец, мать и сыновья молча умылись и оделись, молча принялись за поджаренный хлеб, фруктовый сок и кофе, и под конец от этого молчания уже хотелось завопить, завыть; никто не смотрел прямо в лицо другому, все следили друг за другом исподтишка, по отражениям в фарфоровых и никелированных боках тостера, чайника, сахарницы — искривленные, искаженные черты казались в этот ранний час до ужаса чужими. Потом, наконец, отворили дверь (в дом ворвался ветер, что дует над холодными марсианскими морями, где ходят, опадают и вновь встают призрачным прибоем одни лишь голубоватые пески), и вышли под голое, пристальное, холодное небо, и побрели к городу, который казался только декорацией там, в дальнем конце огромных пустых подмостков.

— Куда мы идем? — спросила Кэрри.

— На космодром, — ответил муж. — Но по дороге я должен вам много чего сказать.

Мальчики замедлили шаг и теперь шли позади родителей и прислушивались. А отец заговорил, глядя прямо перед собой; он говорил долго и ни разу не оглянулся на жену и сыновей, не посмотрел, как принимают они его слова.

— Я верю в Марс, — начал он негромко. — Я знаю, придет время, и он станет по-настоящему нашим. Мы его одолеем. Мы здесь обживемся. Мы не пойдем на попятный. С год назад, когда мы только-только прилетели, я вдруг будто споткнулся. Почему, думаю, нас сюда занесло? А вот потому. Это как с лососем, каждый год та же история. Лосось сам не знает, почему плывет в дальние края, а все равно плывет. Вверх по течению, по каким-то рекам, которых он не знает и не помнит, по быстрине, через водопады перескакивает — и под конец добирается до того места, где мечет икру, а потом помирает, и все начинается сызнова. Родовая память, инстинкт — назови как угодно, но так оно и идет. Вот и мы забрались сюда.

Они шли в утренней тишине, бескрайнее небо неотступно следило за ними, странные голубые и белые, точно клубы пара, пески струились у них под ногами по недавно проложенному шоссе.

— Вот и мы забрались сюда. А после Марса куда двинемся? На Юпитер, Нептун, Плутон и еще дальше? Верно. Еще дальше. А почему? Когда-нибудь настанет день — и Солнце взорвется, как дырявый котел. Бац — и от Земли следа не останется. А Марс, может, и не пострадает; а если и пострадает, так, может быть, Плутон уцелеет, а если нет — что тогда будет с нами, то бишь, с нашими правнуками?

Он упорно смотрел вверх, в ясное чистое небо цвета спелой сливы.

— Что ж, а мы в это время будем, может быть, где-нибудь в неизвестном мире, у которого и названия пока нет, только номер — скажем, шестая планета девяносто седьмой звездной системы или планета номер два системы девяносто девять! И такая это чертова даль, что сейчас ни в страшном сне, ни в бреду даже не представишь! Мы улетим отсюда, понимаете, уберемся подальше — и уцелеем! И тут я сказал себе: ага! Вот почему мы прилетели на Марс, вот почему люди запускают в небо ракеты!

— Боб…

— Погоди, дай досказать. Это не ради денег, нет. И не ради того, чтоб поглазеть на разные разности. Так многие говорят, но это все вранье, выдумки. Говорят — летим, чтоб разбогатеть, чтоб прославиться. Говорят — для забавы, для развлечения, скучно, мол, сидеть на одном месте. А на самом деле внутри все время что-то тикает, все равно как у лосося или у кита и у самого ничтожного невидимого микроба. Такие крохотные часики, они тикают в каждой живой твари, и знаете, что они говорят? Иди дальше, говорят, не засиживайся на месте, не останавливайся, плыви и плыви. Лети к новым мирам, воздвигай новые города, еще и еще, чтоб ничто на свете не могло убить Человека. Пойми, Кэрри. Ведь это не просто мы с тобой прилетели на Марс. Оттого что мы успеем на своем веку, зависит судьба всех людей, черт подери, судьба всего рода человеческого. Даже смешно, вон куда махнул, а ведь это так огромно, что страх берет.

Сыновья, не отставая, шли за ним, и Кэрри шла рядом, — хотелось поглядеть на нее, прочесть по ее лицу, как она принимает его слова, но он не повернул головы.

— Помню, когда я был мальчишкой, у нас сломалась сеялка, а на починку не было денег, и мы с отцом вышли в поле и кидали семена просто горстью — так вот, сейчас то же самое. Сеять-то надо, иначе потом жать не придется. О господи, Кэрри, ты только вспомни, как писали в газетах, в воскресных приложениях:

ЧЕРЕЗ МИЛЛИОН ЛЕТ ЗЕМЛЯ ОБРАТИТСЯ В ЛЕД!

Когда-то, мальчишкой, я ревмя ревел над такими статьями. Мать спрашивает — чего ты? А я отвечаю — мне их всех жалко, бедняг, которые тогда будут жить на свете. А мать говорит — ты о них не беспокойся. Так вот, Кэрри, я про что говорю: на самом-то деле мы о них беспокоимся. А то бы мы сюда не забрались. Это очень важно, чтоб Человек с большой буквы жил и жил. Для меня Человек с большой буквы — это главное. Понятно, я пристрастен, потому как я и сам того же рода-племени. Но только люди всегда рассуждают насчет бессмертия, так вот, есть один-единственный способ этого самого бессмертия добиться: надо идти дальше, засеять Вселенную. Тогда если где-нибудь в одном месте и случится засуха или еще что, все равно будем с урожаем. Даже если на Землю нападет ржа и недород. Зато новые всходы поднимутся на Венере или где там еще люди поселятся через тысячу лет. Я на этом помешался, Кэрри, право слово, помешался. Как дошел до этой мысли, прямо загорелся, хотел схватить тебя, ребят, каждого встречного и поперечного и всем про это рассказать. А потом подумал: черт возьми, совсем это ни к чему. Придет такой день или, может, ночь, и вы сами услышите, как в вас тоже тикают эти часики, и сами все поймете, и не придется ничего объяснять. Я знаю, Кэрри, это громкие слова, и, может, я слишком важно рассуждаю, я ведь не велика птица и даже ростом не вышел, но только ты мне поверь — это все чистая правда.

Они уже шли по городу и слушали, как гулко отдаются шаги на пустынных улицах.

— А что же сегодняшнее утро? — спросила Кэрри.

— Сейчас и до этого дойдет. Понимаешь, какая-то часть меня тоже рвется домой. А другой голос во мне говорит: если мы отступим, все пропало. Вот я и подумал — чего нам больше всего недостает? Каких-то старых вещей, к которым мы давно привыкли — и мальчики, и ты, и я. Ну, думаю, если без какого-то там старья нельзя пустить в ход новое, так, ей-богу, я этим старьем воспользуюсь. Помню, в учебниках истории говорится: тысячу лет назад люди, когда кочевали с места на место, выдалбливали коровий рог, клали внутрь горящие уголья и весь день их раздували, и вечером на новом месте разжигали огонь от той искорки, что сберегли с утра. Огонь каждый раз новый, но всегда в нем есть что-то от старого. Вот я стал взвешивать и обдумывать. Стоит Старое того, чтоб вложить в него все наши деньги, думаю? Нет, не стоит. Только то имеет цену, чего мы достигли с помощью этого Старого. Ну ладно, а Новое стоит того, чтоб вложить в него все наши деньги без остатка? Согласен ты сделать ставку на то, что когда-то еще будет? Да, мол, согласен! Если таким манером можно одолеть эту самую тоску, которая, того гляди, затолкает нас обратно на Землю, так я сам полью все наши деньги керосином и чиркну спичкой!

Кэрри и мальчики остановились. Они стояли посреди улицы и смотрели на него так, будто он был не он, а внезапно налетевший смерч, который едва не сбил их с ног и вот теперь утихает.

— Сегодня утром прибыла грузовая ракета, — сказал он негромко. — Она привезла кое-что и для нас. Пойдем получим.

Они медленно поднялись по трем ступеням, прошли через гулкий зал в камеру хранения — двери ее только что раскрылись.

— Расскажи еще про лосося, — сказал один из мальчиков.

Солнце поднялось уже высоко и пригревало, когда они выехали из города во взятой напрокат грузовой машине; кузов был битком набит корзинками, ящиками, пакетами и тюками — длинными, высокими, низенькими, плоскими; все это было пронумеровано, и на каждом ящике и тюке красовалась аккуратная надпись: «Марс, Нью Толедо, Роберту Прентису».

Машина остановилась перед сборным домиком, мальчики спрыгнули наземь, помогли матери выйти. Боб еще с минуту посидел за рулем, потом медленно вылез, обошел машину кругом и заглянул внутрь.

К полудню все ящики, кроме одного, были распакованы, вещи лежали рядами на дне высохшего моря, и вся семья стояла и оглядывала их.

— Поди сюда, Кэрри…

Он подвел жену к крайнему ряду — тут стояло старое крыльцо.

— Послушай-ка.

Деревянные ступени заскрипели, заговорили под ногами.

— Ну-ка, что они говорят, а?

Она стояла на ветхом крылечке сосредоточенная, задумчивая и не могла вымолвить ни слова в ответ.

Он повел рукой:

— Тут — крыльцо, там — гостиная, столовая, кухня, три спальни. Часть построим заново, часть привезем. Покуда, конечно, у нас только и есть, что парадное крыльцо, кой-какая мебель для гостиной да старая кровать.

— Все наши деньги, Боб!

Он с улыбкой обернулся к ней.

— Ты же не сердишься? Ну-ка, погляди на меня! Ясно, не сердишься. Через год ли, через пять мы все перевезем. И вазы, и армянский ковер, который нам твоя матушка подарила в девятьсот шестьдесят первом году. И пожалуйста, пускай солнце взрывается!

Они обошли другие ящики, читая номера и надписи: качели с веранды, качалка, китайские подвески…

— Я сам буду на них дуть, чтоб звенели!

На крыльцо поставили парадную дверь с разноцветными стеклами, и Кэрри поглядела в земляничное окошко.

— Что ты там видишь?

Но он и сам знал, что она видит, он тоже смотрел в это окошко. Вот он, Марс, холодное небо потеплело, мертвые моря запылали, холмы стали как груды земляничного мороженого, и ветер пересыпает пески, точно тлеющие уголья. Земляничное окошко, земляничное окошко, оно покрыло все вокруг живым нежным румянцем, наполнило глаза и душу светом непреходящей зари. И, наклонясь к этому кусочку цветного стекла, глядя сквозь него, Роберт Прентис неожиданно для себя сказал:

— Через год здесь будет город. Будет тенистая улица, и у тебя будет веранда, и друзей заведешь. Тогда тебе все эти вещи будут не так уж и нужны. Но с этого мы сейчас начнем, это самая малость, зато свое, привычное, а там дальше — больше, скоро ты этот Марс и не узнаешь, покажется, будто весь век тут жила.

Он сбежал с крыльца и подошел к последнему еще не вскрытому ящику, обтянутому парусиной. Перочинным ножом надрезал парусину.

— Угадай, что это? — сказал он.

— Моя кухонная плита? Печка?

— Ничего похожего! — Он тихонько, ласково улыбнулся. — Спой мне песенку, — попросил он.

— Ты совсем с ума сошел, Боб.

— Спой песенку, да такую, чтоб стоила всех денег, которые у нас были да сплыли — и наплевать, не жалко!

— Так ведь я одну только и умею: «Дженни, Дженни, голубка моя…».

— Вот и спой.

Но она никак не могла запеть, только беззвучно шевелила губами.

Он рванул парусину, сунул руку внутрь, молча пошарил там и начал напевать вполголоса; наконец он нащупал то, что искал, — и в утренней тишине прозвенел чистый фортепьянный аккорд.

— Вот так, — сказал Роберт Прентис — А теперь споем эту песню с начала и до конца. Все вместе, дружно!

Перевод С Английского Норы Галь.

Игорь Росоховатский. БЕССМЕРТНЫЙ. Фантастический рассказ.

Солнце давно зашло, закатилось огненным шаром за горизонт, оставив в остывающем воздухе рассеянные волны энергии. Мне их явно не хватает для подзарядки.

Я лечу уже свыше шести часов, и энергия в моих аккумуляторах изрядно истощилась. Появились неприятные покалывания ниже груди в блоке «с» — человек назвал бы их «голодными болями в желудке».

Внимательно оглядываю с высоты морской простор и замечаю пассажирский лайнер на подводных крыльях. Он идет в направлении моего полета, несется по темным волнам, как белая чайка, излучая волны музыки.

Догоняю его без труда, незаметно опускаюсь на верхней палубе и выхожу на корму, превращенную сейчас в танцплощадку. Словно сквозь живые волны, прохожу сквозь толпу нарядно одетых людей, огибаю танцующие пары и спускаюсь на нижнюю палубу по трапу, покрытому мягкой дорожкой. Отсюда ступеньки ведут в машинное отделение.

Вскоре мой запас энергии восполнен от генератора. Приятная теплота и бодрость разливаются по всему телу, индекс готовности пришел в норму.

Кончиками пальцев слегка касаясь надраенных до ослепительного блеска поручней, взбегаю — а мог бы взлететь, вызвав повышенный интерес к моей особе, — на верхнюю палубу. Навстречу спешил, улыбаясь во весь рот, загорелый высокий мужчина лет пятидесяти.

— Добрый вечер, сосед! — обрадованно восклицает он.

Несколько секунд перебираю в памяти знакомых, но он уже понял, что обознался, извиняется.

— Ничего, ничего, рад знакомству с вами, — заверяю его одной из фраз «Учебника поведения для сигомов».

Он принимает мои слова всерьез и предлагает:

— Так закрепим знакомство? — Протягивает мне руку: — Максим. В шахматы играете?

Я мог бы отделаться от него другой фразой из того же учебника, но столько радушия и нетерпеливого желания сыграть звучало в голосе Максима, что я решил пожертвовать каким-то часом, чтобы доставить ему удовольствие. Никто из нас никогда не забывал о долге перед создателями.

Иду вслед за Максимом, замечаю нацеленные на меня любопытные, иногда быстрые, косые, скользящие, а иногда — откровенно-настойчивые взгляды женщин. Что ж, благодаря создателям, особенно скульптору Сайданскому, мне достался неплохой внешний облик, что должно было, по его мнению, способствовать общению с людьми.

Проходим по палубе к шахматному салону. Здесь сидит много людей, в основном пожилых мужчин. Впрочем, встречаются и молодые, и женщины. Имеется лишь один свободный столик, но кресло около него занято — девочка дошкольного возраста устроила на нем спальню для кукол.

— Ты с кем здесь? — спрашивает ее мой новый знакомец.

— С дедушкой. Вон он за тем столиком. — Углы рта у девочки загнуты вверх, что придает лицу смешливо-задорное выражение.

И тут же, видимо не найдя в нас ничего заслуживающего внимания, девочка отворачивается, надевает на куклу пестрый лоскуток, подносит ее к зеркальцу.

— Иди к дедушке, — говорит Максим и сдвигает разлатые свои брови. — Он заждался и потерял тебя из виду.

— Нет, дядя, вы ошибаетесь — он занят, ему не до меня.

Вдруг она как-то совсем не по-детски, искоса, взглядывает на нас, спрашивает:

— Я вам мешаю? Хотите играть?

Я замялся, застигнутый врасплох ее вопросом.

— Мешаешь, — строго говорит Максим. — Почему бы тебе не пойти в детский салон, не поиграть с другими ребятами?

Девочка опускает голову, краснеет даже ее тоненькая шейка.

— Извините, — бормочет она, медленно собирая рассыпавшиеся лоскутки, ожидая, что Максим скажет еще что-то.

— Уж больно вы непреклонный, — упрекаю я его, когда девочка с тяжким вздохом уходит.

— Больше, чем невнимание, детям вредит вседозволенность, — ворчит он, усаживаясь за столик.

Мне хочется возразить ему, я думаю: наверное, он не очень любит детей, смотрит на них, как на помеху.

Расставляя фигурки, я придумываю, как бы незаметнее дать ему фору. На восьмом ходу подставляю под удар слона. Максим не преминул воспользоваться моей «оплошностью». Затем даю ему возможность образовать проходную пешку на правом фланге.

Мне кажется, что все идет по-задуманному, но внезапно встречаю его удивленно-насмешливый взгляд.

— Поддаетесь? Зачем?

Пошутил? Случайно попал в цель или догадался? Выходит, я недооценил его.

— Ну что вы? — машу рукой, но он только качает головой.

— Я не новичок в шахматах. Мы играем в совершенно разных категориях. Могли бы хоть предупредить…

Такое случается со мной часто: хочу поступать поделикатнее, а кого-то обижаю.

— Видите ли… — начал я, но его глаза сузились и как бы затвердели, вглядываясь в меня.

— Вы — сигом? — спросил он быстро.

Утвердительно киваю.

— Как это я сразу не догадался, — говорит он.

Теперь обижаюсь я:

— А что во мне такого… приметного?

Он не успевает погасить улыбку:

— Ничего особенного. Мелкие детали. — И, может быть, чтобы замять неловкость, восклицает: — Вот так повезло мне!

Не скрывая недоверия, в упор смотрю на него.

Он отводит взгляд к иллюминатору, где на темных волнах вспыхивают и бегут блики, его глаза все еще прищурены, будто он и там что-то рассматривает. И когда он наконец взглядывает на меня, глаза остаются прищуренными. Догадываюсь: у него созрел какой-то замысел, какой-то важный вопрос ко мне, и он будет держать его буквально на кончике языка, обдумывать, пока не решится высказать.

— Я сказал вам правду. Следил за всеми дискуссиями в печати еще до… Ну, словом, когда вас только задумывали и обсуждали саму проблему создания такого существа… И одна мысль саднила меня, как заноза… А потом, когда вас уже начали создавать, когда появился первый сигом Сын, второй — Ант, третий — Юрий, видите, помню всех поименно; я мечтал встретить кого-то из вас и задать вопрос… И вот наконец…

Его рука зачем-то потянулась к пешке, замерла. Широкая сильная кисть неподвижна, только пальцы чуть вздрагивают, поглаживая фигурку.

«О чем он собирается спросить? — думаю я. — Скорее всего, задаст один из обычных вопросов: например, правду ли говорят вот о такой-то способности сигомов? Можете ли вы то? Можете ли вы это? Правда ли, что вы бессмертны? Этот вопрос особенно интересует людей — и по вполне понятным причинам. Как вам живется среди людей? Одни вопросы — чтобы что-то выяснить, удовлетворить любопытство. Другие — чтобы потом вспоминать: вот что мне однажды сказал сигом. Третьи — чтобы заглушить тревогу: а не опасны ли эти могущественные искусственные существа? И есть еще вопросы иной группы, призванные смягчить, заглушить мысли о собственном несовершенстве…».

Конечно, я мог бы просто заглянуть в его мозг, прочесть его мысли. Но это бы означало нарушить запрет — без крайней необходимости проникнуть в интимные тайны человека.

— Так о чем же вы хотели спросить? Времени у нас совсем немного — мне пора лететь своим курсом…

Его темные небольшие глаза стали словно буравчики, они стремятся заглянуть в меня.

— Только не обижайтесь, ладно? Видите ли, я по профессии школьный учитель, а ребята — это такие любопытные люди… В спорах с ними часто задумываешься над тем, над чем прежде не задумывался… — Мягкая добрая улыбка на мгновение преображает его напряженное лицо, и я понимаю, что ошибался, заподозрив его в нелюбви или безразличии к детям. — Я читал о различных ваших совершенствах. Здесь все закономерно, ведь мы вас придумали, как бы пытаясь восполнить все, в чем нас обделила природа. Но переспорить, перехитрить или просто подправить природу чрезвычайно сложно. Видимое может обернуться совсем другой стороной…

— У нас мало времени, — решаюсь напомнить я.

— Да, да, извините. Хочу спросить вас…

Он поводит плечами и вдруг сутулится, словно становится меньше, прикрывает глаза короткими ресницами и говорит так тихо и сокровенно, будто обращается не ко мне, а к самому себе:

— В принципе бессмертие и всемогущество — это хорошо. Но хорошо ли быть бессмертным и могущественным? Нравится ли вам ваша бесконечная жизнь?

Опасаясь, что я неправильно пойму, он быстро добавляет:

— Жизнь человека коротка, а потому и неповторима. Это заставляет ценить каждый миг любви, грусти, веселья. Вот я думаю: успею ли перевоспитать Петю? Закончит ли институт Сергей? Завершу ли начатую работу? Я всегда спешу, понимаете? Острее чувствую радость и боль. Мне никогда не бывает скучно, понимаете?

Я киваю головой: что ж, обычный вопрос из категории так называемых «философских».

— Понял вас. Вы хотите знать, не скучно ли, не тягостно ли быть бессмертным; есть ли в бессмертии не только смысл, но и приятность?

Его шея напрягается, кадык двигается, на смуглых плитах скул проступает румянец. Мой контрвопрос попал в цель.

— Нет, не скучно, не тягостно. Ведь время жизни зависит от цели жизни…

Максим морщит лоб, вспоминает читанное и слышанное…

— В этом отношении все обстоит довольно просто и однозначно. Природа создавала человека для тех же «целей», что и других животных: для борьбы за существование в условиях ограниченного пространства одной планеты. На этом пути в процессе эволюции должны были появиться и выкристаллизоваться наиболее совершенные варианты информационных систем — живых организмов. Отсюда и короткий срок жизни, спасающий от перенаселения устаревшими формами, необходимый для быстрого перебора вариантов. Но вы все это знаете лучше меня, — я решил ему польстить, — и нет нужды говорить об этом подробно. А меня и других сигомов вы, люди, создавали для иной цели — познания и совершенствования окружающего вас мира. Мир этот огромен, разнообразен, сложен, и, чтобы успешно познавать его, нужен другой организм и другие сроки. А уж познание и творчество, как мы знаем, надоесть не могут…

Встречаю его колючий взгляд, и мне становится стыдно. Да, да, я сказал совсем не то, что ему нужно. Эта моя проклятая прямолинейность совсем не годится в разговорах с людьми. Ведь он спрашивал не просто для того, чтобы получить информацию. Его, как и других людей, страшит краткость жизни, ему нужно все время как-то оправдывать ее, приукрашивать, находить выигрышные стороны, чтобы утешать себя. Он и ко мне обратился за утешением. А я, созданный такими же существами, как он, являющийся воплощением их мечты о всемогуществе и бессмертии, обязан был придумать утешение. Так я отдал бы крохотную частичку своего долга…

— Впрочем, — мямлю я, — бывают у меня мучительные минуты, часы, когда…

И опять я недооценил Максима. Он мягко улыбается, как тогда, когда говорил о детях.

— Благодарю. Вы дали исчерпывающий ответ, хотя… — Он не удержался от выпада — так мне тогда казалось, — есть на свете вещи поважнее бессмертия…

Странная эта фраза застряла в моей памяти, хотя я представлял, каково ему жить, помня о близкой смерти, сколько это стоит горьких раздумий, мук, терзаний, мужества. И ведь еще нужно ему, школьному учителю, утешать других, разъяснять, вселять веру. Мог бы я так?

Сильнейший толчок едва не сбил меня с ног. Успеваю подхватить и поддержать Максима. Шахматные фигурки с дробным стуком рассыпаются по полу, который вмиг становится наклонным. Раздается скрежет металла, треск пластмассы. И еще прежде чем включилась тревожная сирена, я за доли секунды анализирую происходящее и предполагаю, что лайнер столкнулся с каким-то предметом.

Воет сирена. Из динамиков слышится успокаивающий голос: лайнер налетел на покинутый баркас, водолазы уже начали заделывать пробоину, пассажиров просят не волноваться.

Но по изменившемуся надрывному шуму двигателей, по тонкому свисту насосов понимаю, что авария гораздо серьезней, чем о ней говорят.

Усаживая Максима в кресло, говорю «извините» и бросаюсь на палубу. Дорогу преграждает человек в форменке.

— Помогу водолазам.

Он мотает головой:

— Судно тонет. Спускайтесь к спасательным шлюпкам.

По радио начинают передавать обращение к пассажирам: «Не волнуйтесь, возьмите самое необходимое, проходите по левому борту к шлюпкам».

Оказывается — худшее еще впереди. Часть шлюпок смыло и унесло волнами, оставшиеся не вмещают всех пассажиров. А спасательные суда и вертолеты смогут прибыть лишь через полтора часа. Температура воды за бортом всего шесть градусов по Цельсию. Капитан распорядился делать для команды плотики, но они пригодны для очень умелых и закаленных пловцов…

Первыми, естественно, сажают в шлюпки детей, стариков, женщин. Некоторые пассажиры помогают морякам. Здесь я снова встречаюсь с Максимом. Он передает стоящему в шлюпке матросу девочку, которую мы повстречали в шахматном салоне. Девочку бьет мелкая дрожь, она всхлипывает, а Максим говорит ей что-то веселое, его полные губы даже складываются в подобие улыбки.

— Теперь вы, — говорит матрос и протягивает ему руку.

Максим оглядывается, замечает меня, окликает:

— Давайте в шлюпку!

Предупредительно подымаю руку и указываю взглядом на небо. Он понимает меня.

— Быстрей, это последняя шлюпка, — торопит его матрос. Меня он не замечает в мелькании вспышек света: прожекторы то вспыхивают, то гаснут…

«И последнее место», — думаю я, глядя на переполненное суденышко, пляшущее на крутой волне.

Держась за поручень трапа, Максим становится ногой на борт шлюпки, но тут он замечает еще одного человека, с трудом взбирающегося на палубу. Это глубокий старик, худой, с лицом землистого цвета. Одна нога у него волочится. Хватаясь за надраенные поручни, он подтягивает ее по ступенькам лестницы. Как он только решился в таком состоянии отважиться на плавание? При самых благоприятных обстоятельствах ему осталось жить считанные месяцы…

Четко вижу: двоих шлюпка не вместит. А времени — в обрез. Дифферент судна приблизился к критической величине. Если шлюпка не успеет отойти, лайнер увлечет ее в пучину.

Максим мог бы и не заметить старика, тем более что его голова и плечи только показались из-за палубной надстройки, и больше никто в шлюпке не видит ни меня, ни этого последнего пассажира.

Максим бросается к нему, кладет его руку себе на плечо, ведет, почти несет к трапу. Матрос растерянно смотрит на них, но какой-то другой мужчина уже встает на борт, подхватывает старика и помогает ему спуститься в шлюпку.

Теперь и Максим понимает то же, что и я: места в шлюпке для него не остается. Хорошо вижу испуг на его лице. Но, к моему удивлению, он быстро пересиливает страх, во всяком случае, стирает его отражение со своего лица, вытаскивает из кармана сверток, бросает матросу:

— Передайте по адресу, там написано.

— А вы?

— За меня не беспокойтесь. Я был рекордсменом по плаванию, стайером, — и, чтобы прекратить бесполезные разговоры и мучительные свои сомнения, он с силой отталкивает шлюпку, а когда она отходит немного, прыгает в воду.

Уже по первым взмахам его рук безошибочно определяю, что он едва умеет держаться на воде. Да и самый опытный пловец долго не выдержал бы в таком холоде.

Наблюдать за Максимом мне не пришлось. Лайнер завалился на борт, шумно зачерпнул воду. Слышится громкий свист, вой, чмоканье — это вода врывается во внутренние помещения, выдавливая воздух…

Едва успеваю взлететь, выхватываю из воронки Максима. Отвесно взмываю ввысь. Низко плывущие облака окутывают нас мокрой пеленой. Чувствую, как дрожит в моих руках спасенный.

— Держитесь, сейчас согреетесь, — говорю ему, переключая второй левый аккумулятор на подогрев.

— Спасибо, — шепчет он посиневшими губами, глядя вниз, пытаясь увидеть море и лодки. — Тяжелее всего придется морякам на плотах. Хоть бы спасатели поспели…

— Поспеют, они близко, — утешаю его. — Мои локаторы уже запеленговали шум винтов.

Лечу навстречу этому шуму, думаю о Максиме. Пожалуй, больше всего меня поразило, что он почти не размышлял, отдавая свое место в шлюпке старику. И загадка для меня заключается не только в том, что он пересилил главнейший закон Программы для всех живых существ — страх перед смертью, что, не колеблясь, жертвовал своей короткой, своей бесценной и неповторимой жизнью ради чужого старика. Смог бы я, бессмертный, поступить так же? Но ради чего?

Ведь и с точки зрения логики это крайне неразумный поступок. Старику остается жить совсем немного, а Максим — здоровый мужчина в расцвете сил. Что же подтолкнуло его на такое?

Тормошу свою память, стараясь найти в ней записи о схожих поступках людей, о которых когда-либо читал или слышал. Анализирую их, провожу сложнейшие подсчеты и… не нахожу убедительного объяснения. В конце концов не выдерживаю психического напряжения, спрашиваю:

— Почему вы поступили так? Знали, что я могу спасти вас?

В ответ слышатся странные звуки, похожие на кашель: Максим еще не отогрелся, ему еще трудно смеяться.

Внезапно у меня мелькает догадка. Спешу высказать ее:

— Старик похож на ваших родителей?

— Как все старики.

Мне кажется, что наконец-то понимаю причину.

— Вы, так сказать, отдавали ему часть сыновнего долга, чтобы другие дети поступили когда-нибудь так же по отношению к вам?

Он перестает смеяться, задумывается. Мне кажется, что я все же сумел вычислить его поступок. Да, в нем было что-то от высшей логики, которую я только начинаю постигать.

Но он снова тихо и счастливо смеется, растравив мои сомнения, а потом говорит:

— Я ничем не смогу отблагодарить вас. Разве что дам дельный совет…

— Слушаю вас, — говорю нетерпеливо.

— Не пытайтесь понять людей только с точки зрения логики.

Странная фраза. И я невольно вспоминаю не менее странные слова, произнесенные им же: «Есть на свете вещи поважнее бессмертия…».

Мы пробились сквозь стайку облаков, и над нами засияли крупные звезды. Максим повернул голову, сейчас его глаза в свете звезд кажутся большими. Он пытливо смотрит на меня, участливо спрашивает:

— Устали?

— Немного, — отвечаю. Мне стыдно ответить правду. Ведь выражение на моем лице, которое он принял за усталость, является отражением иного чувства. И название ему — зависть.

Игорь Росоховатский. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ… Научно-фантастический рассказ-шутка.

I.

С острым любопытством и восхищением Бум-Восьмой наблюдал, как старшие собирались на Мыслище. Вот из голов Бесшовно-Бесшабашного, Смело-Сварного, Фотонно-Податливого, Болт-Спотыкающегося и Болт-Тугодума высунулись контактные пластины. Вспыхивали искры. Затрещало, зашипело, запахло озоном. Пластины сомкнулись. Это означало, что соединились мозги Именитых. Сейчас они мыслили, как единый коллективный мозг, и Мысль пробегала от одного к другому — по кругу, дополняясь в соответствии с индивидуальностью каждого. Затем начинался второй круг Мысли, где ее нещадно секли и подгоняли, понукали ласками и окриками, рассматривали под различными углами зрения. Ее подымали на гребне объединенной энергии всех и опускали до оригинального взгляда одного. Мысль на Мыслище дрессировали, как лошадь, хотя вместо конского пота здесь раздражающе пахло паленой изоляцией и озоном. После каждого круга ее взвешивали снова и снова, прежде чем выпустить на арену в строю сестер, с причесанными гривами и серебряными уздечками; в строю, который будет называться Решением. А уж оно определит поведение всех космонавтов-бумов — Именитых и пока Безымянных, неопытных, как Бум-Восьмой, не заслуживших еще имени. Мыслище Именитых решит, задержаться ли всем на этой планете для детального изучения ее или поспешить к центру новооткрытой Галактики, оставив здесь несколько бумов, а то и просто отряд роботов для разведки и составления Местной Энциклопедии.

На обратном пути, когда звездолет будет возвращаться к дальнему своему созвездию, можно будет на основании Местной Энциклопедии решить, отнести ли планету к Годным для освоения или Негодным.

Мыслище продолжалось в глубоком молчании, которое нарушалось лишь легким потрескиванием от общих мысленных усилий.

Безымянные бумы терпеливо ожидали. Среди них были и механики, и разведчики, добывшие для Мыслища необходимые данные, нырявшие в реки или продиравшиеся через лесные дебри. Они напряженно перебирали в памяти все подробности своего рейда: не забыли ли сообщить чего-нибудь важного для Мыслища, какой-нибудь детали о строении грунта или поведении обитателей? Хотя им давали пока лишь самые простые задания, каждое выполнялось на пределе возможностей, и в качестве наказания достаточно было применить отстранение от работы.

Любой бум уже с первого дня своего создания подчинялся Великому Инстинкту — скорее наполнить информацией пустую память; и Кодексу Морали, указывающему, как это сделать, не противопоставляя себя коллективу (в словаре бумов это называлось «не выставляться»).

Сначала бумы учились в школах трех ступеней, затем учителя распределяли их на работу согласно способностям и тайным указаниям Именитых. Попасть в касту космонавтов-разведчиков считалось успехом для каждого юного бума.

Мыслище окончилось. С треском разомкнулись контактные пластины, некоторые из Именитых тут же уснули, давая отдых мозговым блокам; иные открывали органы-батареи, подставляя их световым лучам, чтобы поскорее восполнить утраченную энергию. К Безымянным обратился Бесшовно-Бесшабашный. Мозг его, правда, в это время уже глубоко и безмятежно спал, включив лишь магнитозапись Решения и органы-громкоговорители:

— Путь намечен. Мы создадим из местных материалов биороботов и оставим их на этой планете. Ша-ша-ша, именно биороботы почувствуют себя своими среди обитателей планеты. Ша-ша-ша (эти звуки говорили не о предусмотрительности Мыслища, а выдавали возраст магнитной ленты), роботы будут созданы не только из того же материала, из которого состоят животные планеты, но и с применением глупейших принципов, характерных здесь для живой природы. Энергию они получат не из космического пространства, а извлекут ее длинным путем химических анализов и синтезов из растений и животных. Один пожирает другого, чтобы получить жалкий запас энергии, который мы приобретаем за несколько секунд, просто-напросто подставляя под световые лучи свои органы-батареи. У них будут несменяемые органы (даже сквозь глубокий сон Бесшовно-Бесшабашный горько вздохнул, так жалко ему было несчастных биороботов: как-никак разумные существа), и каждая серьезная поломка повлечет гибель мозга. Благодаря этому биороботы будут постоянно сражаться со средой, быстро накапливая информацию. Поскольку принцип несменяемости распространен здесь повсеместно среди любых животных, биороботы не догадаются о своем искусственном происхождении…

Репродукторы Бесшовно-Бесшабашного еще долго рассказывали о решении Мыслища. Многие Именитые успели поспать. Затем простых бумов стали распределять в рабочие группы по созданию биороботов.

Бум-Восьмой попал в группу, готовящую биомассу. Он вводил программу в Агрегат, состоящий из реактора, термостатов, центрифуг, — и в контрольном окошке мелькали символы. Бум-Восьмой с предельным вниманием относился к своей работе, но нисколько не обижался, когда кто-либо из Именитых придирчиво проверял биомассу или из-за его плеча следил за символами, показывающими, как распределяются в пространстве нуклеиновые кислоты, как образуют двойные спирали, характерные для наследственного вещества аборигенов. Вместе с другими безымянными он во всю прыть своих конечностей бросился к первому биороботу, только что вышедшему из Инкубатора. Бум-Восьмой так спешил, что по дороге убрал ноги и выпустил вместо них шасси с колесами. Он примчался к Инкубатору первым и резко затормозил. Навстречу ему шел биоробот. Он слегка горбился, его длинные руки висели почти до колен, глаза из-под низкого лба смотрели испуганно.

У Бума-Восьмого от жалости высокого напряжения замкнулись контакты сразу между тремя блоками. «Какое слабое, какое жалкое и несовершенное разумное существо! — думал он. — Ни защитной энергетической оболочки, ни даже прочной брони… Его организм покрыт лишь пленкой, которую легко пробить прикосновением… А жить ему придется в недобром мире. Сколько же страданий выпадет на его долю, сколько страха ему придется испытать, сколько раз погибать прежде, чем он научится понимать мир, в котором живет! Именитые утверждают, что на таком пути он соберет наибольшую информацию, — но какой ценой? Имеем ли мы право на эксперимент?».

Робот внезапно остановился, нагнулся и вытащил из ноги занозу. Его лицо исказила гримаса. Ни один из бумов никогда не изведал боли — ее заменяли другие сигналы, но Буму-Восьмому отчего-то стало не по себе. Сомнение в решении Мыслища разогревало контактные концы его мозговых блоков.

По ноге робота из ранки стекали капли красивой красной жидкости, разносящей по телу кислород, железо и другие элементы, необходимые его организму. А в ранку уже проникли мельчайшие организмы, кишащие в воздухе и почве планеты, — Бум-Восьмой это заметил прежде, чем нога вокруг ранки стала воспаляться. «И это для него опасность, — подумал он. — Опасность, которую нельзя переоценить… Пожалуй, это здесь наибольшая опасность, самая гибельная, самая… Постой! Разве только эта? А другие? Невозможно даже подсчитать, какая из них наибольшая. Но хоть на этот раз помогу ему…».

Повинуясь жалости высокого напряжения, Бум-Восьмой поманил к себе робота:

— Иди сюда! Сюда…

— Да… — как эхо, повторил робот и послушно шагнул к Буму-Восьмому, глядя на него так, словно увидел бога.

Бум-Восьмой выдвинул из своей груди тонкий металлический отросток, накалил его и прижег ранку. Запахло паленым. Робот отшатнулся, испуганно забормотал: «Да, да, да», — пытаясь оттолкнуть своего спасителя.

— Не бойся, — успокаивал его Бум-Восьмой, но биоробот отступал все дальше, его взгляд затравленно бегал по сторонам, дыхание стало шумным и прерывистым. Бум-Восьмой отчетливо улавливал его примитивные мысли, направленные сейчас лишь на одно, его психическое состояние, его отчаянное желание скрыться. Новоявленному лекарю стало неуютно и противно, он стыдился самого себя, и когда биоробот прыгнул в заросли, не препятствовал.

«Уважение к разуму — первый закон межгалактического содружества, — вспомнил он заповедь Кодекса Морали, с которой начинается учеба в школах первой ступени. — Но вот мы нарушили священную заповедь, создав разум в непристойном вместилище. Именитые ошиблись…».

— Именитые ошиблись! — закричал он так, чтобы услышали все бумы. — Мы должны немедленно прекратить производство таких биороботов! Это ненужная жестокость и неуважение к разуму!

Безымянные смотрели на него с ужасом. Еще никто не осмеливался выступать против решения Мыслища. Подумать только: противопоставить свой одиночный мозг, свой маленький опыт объединенному мозгу и опыту коллектива!

— Ты забыл о коллективе… Коллектив не может ошибаться… — зашептали ему. — Не выставляйся…

Но Бум-Восьмой не угомонился. В ответ им упрямо возразил:

— Уважение к разуму — первый закон. Если Именитые нарушают его, их приказы не следует выполнять.

Вокруг Бума-Восьмого образовалась пустота. Безымянные отступили от него, как от безумного, подлежащего немедленному демонтажу и переделке. Они образовали замкнутый круг, из которого одиночке не вырваться. И сам одиночка уже почувствовал всеобщее осуждение, но, вопреки ожиданиям, не смирился, а еще раз повторил свой дерзкий вызов:

— Требую уважения к разуму!

— Разум на то и дан нам, чтобы не понимать законы слишком буквально, — на прощание шепнул бывший закадычный приятель Бум-Седьмой.

А в круг уже входил Фотонно-Непревзойденный, направляясь к одинокому мятежнику. Он подходил все ближе и ближе, хотя мог бы издали послать парализующий сигнал. Он стал рядом с Бумом-Восьмым и ласково коснулся его горячей головы своей контактной пластиной.

— Все гораздо сложней, чем тебе кажется, малыш, — сказал он. — Хорошо, что в тебе уже проснулась жалость, — это свидетельствует о сложности сигнальных линий. Но ты ведь и сам знаешь, что не о жалости, а об уважении к разуму говорится в наших законах. Ибо в конечном счете разумным нужна не жалость, возникающая у сильного по отношению к слабому, а любовь и уважение, объединяющие равноправных и двоякодышащих. Поэтому у нас сейчас выбора нет. Биороботы пройдут через страдания, чтобы добыть необходимую нам информацию. В ней — оправдание их лишений и невзгод, их слабости и нашей жестокости, их смерти и нашего полета… Страдания этих жалких существ, о которых догадываешься ты, — лишь капля в море. Биороботов ожидают бесчисленные болезни и быстрое изнашивание организма, когда накопленные помехи и дефекты превращают остаток короткой жизни в сплошное страдание, а впереди вместо надежды — лишь последняя судорога мучений. Но самое страшное для них заключается в том, что из симфонии сигналов, которую слышим мы, они узнают только несколько нот. Главной азбукой их сигнальных систем служат сигналы боли, о которых нам известно пока лишь теоретически. Но именно эта азбука выбьет чечетку на их позвонках, прежде чем мы расшифруем ее и извлечем уроки. Я согласен — это ужасно, но только такой путь ведет к постижению Смысла бытия, и нам нельзя отклоняться от него. Всякое отклонение — это просто потеря времени и сил, ведущая к большей и длительной жестокости. Пройдет еще немало времени, прежде чем твои диоды пропустят мысль в обратном направлении и ты постигнешь правоту Мыслища. Но когда-нибудь ты обязательно поймешь ее, ведь уже сегодня в тебе зреет зерно самостоятельного мышления на зависть этим безымянным олухам, твоим товарищам. А это, как известно, величайший дар во Вселенной, ведущий к новым крупицам знания. Ты заслужил имя, и отныне все будут называть тебя Диодо-Мятежник.

Тотчас бумы бросились поздравлять нового Именитого.

Пустота вокруг мятежника заполнилась любовью и уважением коллектива. Каждый старался придумать поздравление позаковыристее и подлиннее, и все они были искренними, ведь ни один безымянный бум не знает наперед, кто может стать его начальником.

II.

Прошло много тысячелетий, прежде чем они вернулись на планету. К этому времени у Диодо-Мятежника (который уже давно перестал быть мятежником) накопились сотни заполненных до отказа блоков мозга, несмотря на то что запоминающими ячейками в них служили атомы. Эти блоки хранились в мнемотеке звездолета, и когда Диодо-Мятежник вставлял их все в специальные гнезда, имеющие прямые контакты с мозгом, его голова становилась гораздо больше туловища. Впрочем, все сразу они почти никогда не были нужны.

Игорь Росоховатский. РИТМ ЖИЗНИ. Научно-фантастический рассказ.

Острие самописца вывело на ленте пик — и голова Андрея откинулась вправо, на подушку. Пик — спад — пик — спад: голова моталась вправо-влево. Мутные капли пота дрожали на его лбу, глаза были закрыты сине-желтыми веками. Мне все здесь казалось сейчас нереальным: и эта голова, и светящиеся индикаторы модулятора, и змеи магнитных лент, вползающие и выползающие из одного окошка в другое, и я сам у постели умирающего Андрея.

Реальной была только усталость. Она накапливалась во мне, тяжелила ноги — от ступней к бедрам, руки — от пальцев к плечам, будто превращала меня в каменную статую. Пришлось сделать усилие, чтобы потянуть к себе микрофон.

— Шестая программа, — отдал я команду компьютеру, управляющему модулятором. Послышался щелчок, шевельнулся наборный диск…

Голова перестала мотаться. Между сухими губами показался кончик языка, облизнул их.

— Мать, а мать, — внятно сказал Андрей, — спой мне песню. — И закричал: — Спой, спой! Ты знаешь, какую!

Я манипулировал кольцом, включая цепочки нейристоров, пытался пос-корей нащупать поправку к модуляции.

А он продолжал:

— Спой, мать…

Я снова потянул к себе микрофон:

— Тринадцатая!

Щелчок — и гудение модулятора изменилось, в нем появились высокие тона.

Глаза Андрея открылись. Сначала они были тусклыми, но совсем недолго. В них появился блеск, они остановились на часах, потом — на мне.

— Устал, старик? — спросил он.

— Есть немного, — ответил я.

Если бы это был любой другой в его положении, я бы удивился вопросу.

— А результаты близки к нулевым?

Пожалуй, надо что-то сказать. Вот только бы найти нужные слова… А он не ждет:

— Введи в медицине обозначение — бесперспективный больной. На карточке гриф — «БП». Чтобы врачи знали, кого бояться…

Сейчас он начнет развивать эту мысль. Он был четырнадцать лет моим командиром. Когда вездеход разбило о рифы и мы оказались в ледяной воде, он высказал предположение, что именно здесь начинается теплое течение, и развивал свою мысль почти три часа, пока нас не обнаружили с вертолета.

— Не мучайся напрасно, старик. Еще встречаются больные, которые не соглашаются выздоравливать. Тебе необходимо отдохнуть и хорошенько поразмыслить над всем этим…

— Не болтай, вредно, — сказал я как можно тверже.

Я никогда не посмел бы так разговаривать с ним. Но сейчас когда он пытался храбриться, то становился еще беспомощнее, а это было невыносимо.

— Ну, ну, не злись. Постараюсь исправиться. Сколько программ ты перепробовал?

— Семнадцать.

Семнадцать характеристик электромагнитного поля, в котором, будто в ловушке, я пытался удержать жизнь в его угасающем теле с перебитым позвоночником. Это было последнее, что я мог применить: химия и механика оказались бессильными.

— А не достаточно ли, старик? Может быть, перестанешь мучить меня и переведешь в отделение Астахова?

Понимает ли он, что предлагает? Вряд ли… Скорее всего, хочет забыться с помощью обезболивающих препаратов… Перевести в терапевтическое отделение? Там — лекарства, аппараты: искусственные легкие, сердце, почка, печень; переливание крови, иглоукалывание… Все, что уже доказало в данном случае свою бесполезность. А для меня перевести его — значит закончить наконец бессонную вахту, снять с себя вместе с эстериновым халатом ответственность, уйти домой, отоспаться… В медицине есть случаи, когда ничего сделать нельзя. И мой модулятор не всемогущ…

Вот до чего я дошел! Лживые фразы, подлые мысли!

Его глаза с любопытством смотрят на меня, изучают… Неужели он предложил это нарочно? Разуверился во мне и в моем модуляторе и решил помочь? От него можно ожидать всего. Почему мы называли его не по имени, почему не придумали ему прозвище, как всем остальным? Мы называли его командиром даже между собой. И как только кто-то произносил это слово, все знали, что речь идет не о командующем базой, не о командире вездехода, а именно об Андрее. Он был очень прост в обхождении, он называл каждого из нас по имени, а мы называли его только командиром…

— Так не хочешь перевести? — словно походя поинтересовался он.

— Нет!

Кажется, я слишком повысил тон. Его взгляд стал удивленным, и я почувствовал, как мои щеки начинают гореть.

— Ты же знаешь, что модулятор всесилен, — просительно проговорил я. — Он может излечить любого. Нужно только найти характеристику модуляции для твоего организма.

— Одну-единственную? — заговорщицки подмигнул он.

— Точно.

— Среди скольких?

Я понял, что попал в ловушку. В медицинской карточке Андрея была электрическая карта его организма. Я мог вычислить по ней серию и тип модуляции: мощность поля и примерную частоту импульсов. Но карточка составлялась девять лет назад. Тогда модуляторов еще не было. И я не знал главного — номера модуляции, а он определял, как расположить импульсы во времени, с какими интервалами подавать их. Поэт бы выразился наиболее точно: я не знал ритма. И компьютер — мозг модулятора — пока не сумел определить искомой комбинации…

— Компьютер работает все время, — пробормотал я. — Раньше или позже, но мы найдем…

— А сколько у нас времени?

Противоестественная ситуация. Больной доказывал врачу безнадежность положения. Но от этого больного можно ожидать всего… Неужели он всерьез хочет, чтобы я передал его Астахову?

Я взглянул на часы. Андрей отдыхал десять минут. Можно сменить программу.

Он заметил, как дрогнула чашечка микрофона, и поспешно сказал:

— Ты опять погрузишь меня в электромагнитные кошмары?

— Потерпи, — сказал я как можно ласковей.

— А что я болтаю в бреду?

Я заглянул в его глаза. За долгие годы медицинской практики я научился отыскивать страх в глазах самых мужественных больных. Но в его глазах не было ничего, кроме любопытства.

— Ты звал мать. Просил, чтобы она спела песню.

— Вот как… Погоди, старик!..

Что заставило меня подчиниться ему и не включить микрофон?

— Песню… А знаешь, какую?

Он попробовал запеть, но в горле клокотало, и мелодия не получалась.

— Не напрягайся, — сказал я и положил руки ему на плечи. Расслабься.

Его мышцы послушно расслабились под моими пальцами, и я подумал, что ему не протянуть и суток. В то же мгновение меня словно кольнуло что-то, заставило посмотреть на больного. В его взгляде, устремленном на меня, сочувствие сменилось жалостью. Несомненно, он видел мою растерянность и бессилие.

— Погоди, погоди, старик, дай сообразить, вспомнить… Ты достаточно рассказывал мне о модуляторе. Тебе нужен номер модуляции, характеристика ритма… характеристика…

Его взгляд стал напряженным. Четкие морщины прорезали лоб — и беспомощный умирающий человек вдруг стал опять похож на командира, водившего нас на штурм бездны Аль-Тобо.

— Вот что, старик, ты когда передал сообщение моей матери?

— Позавчера, — ответил я, не понимая, куда он клонит.

— Значит, она прибудет с минуты на минуту, вечерним рейсом.

— Ну что? — спросил я.

— Ты выполнишь мою просьбу, старик. Ты впустишь ее сюда. И она споет мне.

Я не находил слов. Что можно было ответить на его просьбу?

— И вот что, старик. Постарайся запомнить. Пусть все будет, как обычно. Пусть модулятор работает себе на здоровье. Она не помешает ни ему, ни тебе.

Он говорил таким тоном, каким отдавал когда-то нам команды. Он никогда не повышал голоса и не очень жаловал повелительные наклонения. Он просто говорил, а мы выполняли, даже если его слова казались абсурдными. Так сильно мы верили ему и его словам.

Конечно, он на многое имел право, потому что рисковал чаще других и выбирал для себя самые трудные места. Но Павел был смелей его, Илья — остроумней, Саша — эрудированней. А ведь все мы беспрекословно, без предъявления доказательств слушались только его. В наше время не могло быть и речи о суровой армейской дисциплине прошлых столетий. Командиры не назначались, а выбирались. Но если бы нам пришлось тысячу раз выбирать, мы бы остановились только на нем. Почему?

— А теперь валяй, старик, — сказал Андрей. — Я буду послушным.

Морщины на его лбу разгладились, углы губ опустились. Таким мы видели его очень редко. Даже во сне его лицо полностью не расслаблялось — за долгие годы он привык к состоянию постоянной готовности действовать, принимать решения, отвечать не только за себя, но и за других. Лишь во время отпуска иногда он позволял себе расслабиться так, как сейчас. Впрочем, сейчас у него был помощник в этом деле — угрюмый и грозный. Он все время незримо стоял за его плечами.

Я включил четвертую программу — подготовительную. Вышел в коридор. Здесь остановил медсестру и, проклиная себя за слабость, попросил:

— Спуститесь в приемную, разыщите Веру Савельевну Городецкую и приведите ее ко мне.

Я поспешно вернулся в палату, продолжая честить себя. Почему я выполнил более чем странную просьбу Андрея? Право тяжело больного, умирающего? Жалость? Нет, я пытаюсь обмануть себя. Я сделал это вовсе по другой причине. Сработала привычка выполнять распоряжения командира, следовать его советам, верить в его непогрешимость. Я нарушил святой закон медицины — видеть в каждом больном только больного. И в самом деле — что осталось в этом жалком, бессильном теле, в бредящем мозгу с воспаленными очагами клеток, в невидящих глазах и потрескавшихся губах от непогрешимого командира?

Дверь приоткрылась, заглянула сестра:

— Городецкая здесь.

— Пусть войдет, — сказал я.

Полная женщина с измученным лицом. Самая обычная пожилая женщина. Глаза круглые, испуганные. Под глазами отечные мешки. Даже не верилось, что она — мать нашего командира.

— С ним очень плохо?

Пожалуй, лучше всего не отвечать прямо. Но почему она сказала не «ему», а «с ним»? Случайно?

Голос ее дрожит. Дрожащие пальцы рук мнут кофточку. Сейчас она повторит свой вопрос, а потом начнет рассказывать об Андрее и умолять спасти его.

— Вы не ответили мне, доктор.

Вместо ответа я выразительно посмотрел на нее и заметил, как отчаянно изогнулись ее губы. Она заплачет и закричит: «Спасите его, сделайте что-нибудь!».

Я услышал короткий стон и костяной звук — скрип зубов и поискал взглядом стакан с тоником…

— Что можно сделать, доктор?

Да, да, это ее слова: в комнате, кроме нас и Андрея, никого. Ее лоб прорезали знакомые мне по другому лбу морщины, глаза остро и сухо блестели. Выходит, первое впечатление обмануло меня. Он не случайно был ее сыном.

— Андрей просил… — Я запнулся. Кому петь? Лежащему без сознания? И все же продолжил: — Чтобы вы спели песню. Он сказал, что знаете какую…

Теперь она поймет, что надежды не осталось. Я подошел к столику, где стоял стакан с тоником…

— Ладно, спою.

Я внимательно посмотрел ей в лицо. Не поняла? Даже не удивилась?

Но удивление отразилось не на ее лице, а в словах:

— Сейчас?

— Сейчас, — выдавил я, протягивая ей стакан с тоником.

Она отрицательно покачала головой, тихонько кашлянула и запела:

— На реку садится синий туман,
А завтра будет ясный день…

У нее был приятный голос. Наверное, действовала необычность обстановки, и песня воспринималась острее, особенно слова «уходит сынок мой в трудный поход».

Я искоса взглянул на Андрея. Его лицо оставалось таким же сине-бледным, как прежде, с невидящими полураскрытыми глазами. А чего же я ожидал? Изменения? Чуда? Вот как далеко заводит человека привычка верить в чью-то непогрешимость!

Я рывком придвинул микрофон и скомандовал:

— Меняю программу…

Я уже хотел было сказать «на седьмую», но подумал: а что, если сразу перескочить на одиннадцатую? Не слишком ли резкий переход? Не вызовет ли стресса и перенапряжения нервных узлов? Зато потом можно перейти на двенадцатую, и это пройдет для него безболезненно…

Я углубился в расчеты…

— Еще петь?

Совсем забыл и о ней, и о песне.

Я хотел извиниться перед женщиной, но не успел этого сделать, потому что посмотрел на Андрея. Наверное, никто не уловил бы в нем перемены. И все же я заметил, что он уже не облизывает губы. Они слегка порозовели. А может быть, мне это почудилось?

— Ему немного лучше, — сказала женщина.

И она заметила? Случайное улучшение? На несколько минут? Совпадение по времени с песней?

Я снова посмотрел на Андрея, скользнул взглядом от его губ к руке, к белым пальцам с синими ногтями. Пальцы уже не были такими белыми, а ногти — такими синими. Опять совпадение? А не слишком ли много их?

Но в таком случае… В таком случае выходит, что… Но ведь каждый здравомыслящий человек знает, что этого не может быть. Значит, я не здравомыслящий. Я такой же, как он, как эта женщина, его мать.

«Постой, постой, старик, — сказал бы Андрей, командир, — а кого мы называем здравомыслящим? Да, да, ты правильно понял меня, старик. Возможно, по этой самой причине именно безумные идеи оказываются верными. Ну, что ты на это скажешь?».

«Чепуха! — говорю я себе. — Так в самом деле недолго свихнуться. Мы бесповоротно заблудились бы в лабиринте идей, потонули бы в них, если бы не… Не что? Не факты. Это они являются проверкой любых идей — здравых и безумных, они все решают и выносят приговор. Факты…».

Факты тоже безумны, или у меня что-то неладно с глазами. Андрею явно становится все лучше и лучше, он дышит все ровнее.

Пусть глаза врут. А приборы?

Я прилип, прикипел взглядом к контрольной доске и опять не поверил своим глазам. Показатели пульса, наполнения, насыщения кислородом, азотом, иннервации отдельных участков менялись. Менялись — и все тут.

Песня?

Чепуха! Да и песня смолкла, а показатели меняются. Пора делать выводы, необходимые для дальнейших шагов.

Но прежде всего надо успокоиться.

Я закрыл глаза, несколько раз напряг все мышцы и медленно расслабил их. Немного помогло…

Я вспомнил еще об одном, безмолвном участнике происходящего, на объективность которого можно полностью положиться. Компьютер — мозг модулятора. Я сказал в микрофон:

— Нуждаюсь в совете. Оцени состояние больного и действенность программы. Какая программа предпочтительней сейчас?

Индикатор на выходе загорелся голубоватым огоньком. Засветился экран, на нем появились слова и цифры: «Состояние больного по шкале Войтовского — 11Ч9ЧЧ. Искомая модуляция найдена».

Меня била нервная лихорадка. Что же это такое? Что спасло его? Песня? Голос матери? Ее присутствие? Конечно, это было бы красиво. Каждому приятно верить, что его могут спасти ласка матери, песня детства, руки любимой, бинтующие рану. Приятно верить в сказку. И вера тоже иногда помогает исцелению. Но не в этом случае и не в такой мере.

И я не сказочник, а ученый. Я не имею права верить. Чем приятнее сказка, тем больше должен я ее опасаться. Опасаться самого присутствия веры. Я должен ЗНАТЬ, что происходит.

Но ведь здесь произошли весьма определенные явления. Они кажутся мне сверхъестественными, загадочными. Кажутся. Мне. Однако они подтверждаются объективно: показаниями датчиков и компьютера, режимом работы модулятора. Значит, явления происходят на самом деле. Просто их надо объяснить. Найти причину того, что кажется сказкой. И эта причина должна быть совсем не сказочной, а реальной, поддающейся математическому описанию.

Итак, была просьба. Была песня. Песня: музыка и слова. Звуковые волны. В определенном ритме. В определенном ритме. В определенном ритме…

А что же ты искал, болван? Чего тебе не хватало для определения модуляции? Данных мощности поля? Частоты импульсов? Да нет же! Расположения их между паузами! Ритма! Тебе не хватало ритма — и ты его получил. Может быть, ты забыл тривиальную истину? Ритм — основа всех процессов организованной системы. Основа жизни в любом ее проявлении. Любая болезнь — нарушение ритма. Восстановление его — выздоровление.

Перейдем к человеку, к миру, который он сам создал для себя. В этом мире наивысшее средоточие ритмов, их отчеканенная устойчивость, их плавные переходы — музыка. Даже животные не безразличны к музыке. Музыка стимулирует рост растений.

А человека музыка сопровождает с детства. Есть любимая музыка. Что это такое? В определенном смысле — ритмы, наиболее соотносящиеся с ритмами организма. Нервная настройка усиливает или ослабляет их…

Стоп! Я делаю непростительную ошибку. Музыка сама по себе не оказала бы ТАКОГО влияния на больного. Я искал ритмы для задания модулятору. Они могли ТАК воздействовать на больного только через команду компьютеру, управляющему модулятором… Но команды исходили от меня…

Что же произошло?

Я постарался с мельчайшими подробностями вспомнить все, что происходило здесь в течение последнего часа. Песня… Я отдаю команду о смене программы с четвертой на… На какую? Я сказал «меняю программу», затем… Затем я стал размышлять, вычислять… А песня звучала. И аппарат, ищущий модуляции компьютер, подчинился моим словам о смене программы. Он, возможно, начал анализировать ритмы песни, восприняв ее как программу. И если он ввел какой-то из них в модулятор… Но зачем мучиться? Я ведь могу довольно просто проверить это предположение.

Я спросил в микрофон, стараясь говорить разборчивее:

— Недостающий компонент искомой модуляции был в песне?

«Да, — загорелось на экране. — Вот его формула».

Я тяжело встал со стула, пошатнулся…

Чьи-то руки поддержали меня.

— Вам нехорошо, доктор?

Опять я забыл об этой женщине, о матери командира.

— Вам необходимо отдохнуть, доктор…

А мне послышалось насмешливое: «Что, старик, замучился ты с этими больными?».

Много бы я дал за то, чтобы спросить его сейчас же, немедленно:

— Я всегда признавал, что ты необычный человек. Мне известно, что знания твои в самых разных областях науки огромны, а умение делать необычные выводы поразительно. Я ничего не спрашивал у тебя на плато Сигон, когда ты вывел нас из пекла. Я помню твою шутку после того, как мы выбрались живыми и почти невредимыми из Глотающего моря на Венере. Но сейчас, больной, умирающий, неужели ты мог предвидеть все это? Искать вместе со мной выход, когда я рассказывал тебе о своих затруднениях, о том, что ищу ритм? Вспомнил о любимой песне? Подумал, почему она была такой любимой? Выдвинул гипотезу и с моей помощью проверил ее? Ты и это сумел? Ты, командир…

«Мир приключений» знакомит читателей с произведениями семи молодых писателей-фантастов.

Молодые фантасты начала 80-х годов нашего столетия пишут серьезную, гражданственную, фантастику, решают для себя нравственные проблемы. Пишут они и искрящуюся безудержным весельем юмористическую фантастику, и лирическую, полную гриновских интонаций фантастическую сказку. Волнуют их и социальные последствия научно-технического прогресса, и психологические перегрузки, которые выпадут на долю разведчиков Неведомого, и проявления мещанства, и далекое фантастическое будущее, и становящееся все более фантастичным настоящее. Их тревожит вопрос, каково придется в мире будущего детям.

Москвич Александр Силецкий по образованию кинодраматург, работал в заводской многотиражке, потом — в издательстве. И все это время писал фантастику.

Определить географическую «приписку» выпускника филфака МГУ, кандидата наук Алана Кубатиева непросто осетин, вырос в Киргизии, образование получил в Москве, а сейчас живет в Новосибирске. Первые шаги в фантастике он делал в Москве, на семинаре молодых фантастов. Молодой журналист Владимир Малов уже печатался в «Мире приключений» в его активе несколько повестей так называемой «детской фантастики», недавно вышел его первый авторский сборник. А у Валерия Цыганова из города нефтяников Туймазы была всего одна публикация — «Марсианские рассказы». Но они уже изданы в пяти странах.

Леонид Панасенко (Днепропетровск) — член Союза писателей. Его фантастические рассказы публиковались в разных журналах и сборниках. Первый авторский сборник фантастики вышел в 1978 году. А инженер из подмосковного города Жуковский Сергей Сухинов представляет на суд читателей свою первую повесть.

Борис Штерн из Одессы только еще начинает свой путь писателя-фантаста. Рассказ «Сумасшедший король» — первая книжная публикация.

Александр Силецкий. НЕОБХОДИМОЕ УСЛОВИЕ. Фантастический рассказ.

Воспоминаний не было. И сновидений — тоже. Весь мир — и прошлое, и настоящее — заволакивал туман, бесформенный, бесцветный, на разные голоса шепчущий одно и то же, постоянно: «Да… да… е-да… еда…» И — зыбкий образ чего-то сладко-сытного… А после — целый кусок хлеба, теплый, пряно-терпкий, до головокружения… И маслянистый, рыжий бок роскошной отбивной…

Клевцов застонал, гоня от себя наваждение, и медленно открыл глаза. Вот, подумал он как о ком-то постороннем, сегодня я опять сумел проснуться, сегодня я еще живой… Значит, буду работать. Пока не свалюсь… Ерунда! Я должен привыкнуть к голоду, к этому опухшему телу… Если оно умрет… Стоп, о чем это я? Нельзя, нельзя расслабляться, надо тянуть. День, два, три, сколько смогу…

Он поднялся с кровати и уже привычно, как старик, прошаркал по холодному полу к заиндевевшему окну, отдернул штору и, подышав немного, вытопил на стекле прозрачный глазок.

Серое зимнее утро. Схваченная льдом Нева, черные точки людей, устало движущихся к проруби… Запеленатый в мешковины шпиль Адмиралтейства, почти слившийся с низким стылым небом. И методичные глухие удары — отзвук близкой канонады…

Война… Блокада… Из последних сил цепляющийся за жизнь полуразрушенный, полуобезлюдевший, полузамерзший город…

Я ведь тоже, по-своему, солдат, подумал Клевцов. Есть моя работа, которую надо довести до конца. Есть голод, который надо превозмочь… Я знаю: эта работа очень пригодится — потом, когда войны не будет.

Было холодно. Дрова кончились. День назад он отнес оставшиеся поленья в соседнюю квартиру — трем маленьким ребятишкам и их умирающей матери. Вчера вечером он отдал им последнюю осьмушку хлеба. Больше не осталось.

Голова кружилась, не хватало воздуха…

«Ничего-ничего, — в который раз подбодрил он себя, — должно пройти, сейчас пройдет. Сяду за стол и начну работать».

В дверь слабо постучали.

Он ничего не ответил.

Дверь шурша отворилась, стрельнув в квартиру новой порцией холода, и на пороге возникли три маленькие, закутанные с головы до ног фигурки. Из-под шапок и повязанных сверху платков огромные детские глаза смотрели с ужасом, как у затравленных зверьков, которые спасались, бежали и наконец без сил остановились…

— Дядя Слава, — с усилием шевеля озябшими губами, произнес один, — мама умерла.

— Теперь все, — добавил другой.

Оцепенение и слабость провалились в никуда. Клевцов выпрямился и, оттолкнувшись от подоконника, сделал несколько шагов навстречу.

— Как это все? — строго спросил он.

Дети стояли смирно, сбившись тесной кучкой, — ни слез, ни жалоб… Точно решили меж собой наверняка: жить — черед, когда время пришло, и умирать — черед, когда время себя исчерпало. Просто. И другого — ничего.

— Все, — развел руками в продравшихся варежках третий. — Сегодня мама… Потом…

— Мы умрем без нее, — с холодной рассудительностью докончил первый. — Все съели, дров нет, мамы нет. И похоронить некому.

Клевцов всегда слыл добрейшим человеком, но сейчас он смотрел на детей почти с ненавистью.

Как они смеют?!

Да, он прекрасно понимал, что они обречены, почти наверняка. Но как они смеют говорить об этом, когда еще есть силы двигаться, говорить, в конце концов хотеть чего-то?! И он… Неужто он так плох, что на него надежды нет?

— Вы останетесь у меня, — сказал он резко.

— Дядя Слава, — жалобно проговорил второй, — куда мы к вам?

— Вы нас не сможете прокормить, — со вздохом пояснил третий, — и мы все тогда умрем.

— Что за чушь! — разозлился Клевцов. — Вы за кого меня принимаете?

А внутренний голос твердил: детишки правы. Что толку? Или тебе горько умирать одному? Они же не верят в тебя! И — справедливо. Но не могу я их бросить, с отчаянием подумал он. Пусть не спасу. Но хотя бы облегчу страдания… Это нужно. Ведь они дети. Маленькие дети на грани катастрофы… Нельзя, чтобы они поверили в нее до конца, потому что еще верят в сказки, любят их… Стоп! Вот оно!

— Значит, вы сомневаетесь во мне? — хитро спросил он, с трудом опускаясь на корточки.

— Н-нет… — Такой прямой вопрос, видно, застал их врасплох.

— А вы знаете, кто я?

— Дядя Слава, — вразнобой ответили удивленные ребята.

— Нет, чем я занимаюсь?

— Ну, — сказал первый, — книжки пишете… — Пожалуй, — кивнул Клевцов.

— Мама говорила, вы большой ученый, — уточнил третий.

— Может быть, и так, — согласился Клевцов.

— Мама говорила, вы изобретаете такое, чтобы всем было хорошо. Вы добрый, — заключил второй.

— Не исключено. А почему, как вы думаете? Дети молчали.

— А все потому, что на самом деле я — Дед Мороз.

— Как это?

— Вот так. Зимой я Дед Мороз, ну, а в остальное время действительно кое-что изобретаю…

— А почему же тогда мама умерла? — Глаза второго заблестели. — Почему? Если вы такой сильный и добрый…

Чтобы хоть как-то выкрутиться, пришлось врать напропалую.

— Видите ли, — начал Клевцов, будто говорил о вещах, очевидных для всех, — сегодня какое число? — Он встал, с усилием распрямляя замерзшие ноги, и мельком глянул на численник над кроватью. — Сегодня тридцать первое декабря. Значит, завтра — Новый год. И у меня хлопот сейчас — вы не представляете! Надо ведь облететь весь город, побывать в каждой квартире, посмотреть, все ли готово к празднику. А к вам я собирался зайти сегодня утром, да вот… — Он горестно развел руками. — Если бы я пришел ночью, все, конечно, было бы иначе… Было бы просто замечательно! Но… понимаете, хоть я и Дед Мороз, Всего, к сожалению, учесть не могу. Я не такой сильный… Вот если бы я был волшебником круглый год!..

Дети слушали очень внимательно. Кажется, они начинали верить.

— А маму оживить можете? — внезапно подал голос третий.

— Нет, мой милый. Это, увы, не по моей части.

Все трое понурились.

— Ну так что? Остаетесь?

Дети нерешительно переминались с ноги на ногу, пряча глаза.

— Значит, остаетесь, — облегченно вздохнул Клевцов. — Располагайтесь где хотите. Только, чур, пока тихо — мне нужно немного поработать. А потом…

Что потом? С какой радостью он сказал бы, что непременно отведет их в столовую, где они наедятся до отвала, или сбегает в ближайший магазин, притащит кучу всякой снеди и будет, весело гремя кастрюлями и сковородками, колдовать на кухне, а в печи загудит оранжевое пламя, и всем станет уютно и тепло…

Что — потом?

Внезапно ему сделалось нехорошо.

Как-то гадко, тонюсенько запел воздух, наполнявший комнату, стены покачнулись, уплывая в фиолетовую мглу…

Точно сквозь толстые подушки, которые неведомо кто заботливо приложил к его ушам, он едва расслышал:

— Дядя Слава, дядя Слава, не умирайте!

«Я ничего. Я сейчас…» — хотел ответить он.

И не сумел.

Еще одна подушка, душная, горячая, упала ему на лицо…

Вокруг был бестелесный мир. Все клубилось, разноцветьем истекая в бесконечность.

Ни верха, ни низа — Клевцов словно висел в пустоте, сделавшись центром этого беззвучного хаоса. Без перехода, в один миг…

Он неожиданно обнаружил, что бодр и совсем здоров; более того, ему тепло, по-настоящему тепло, и не осталось и следа от чувства голода…

«Я что, умираю? — с ужасом подумал Клевцов. — Неужто, когда смерть, становится вот так — тепло и сытно?! Или я просто брежу?».

— Философ Клевцов? — раздался резкий, стеклянно-звонкий Голос.

— Да, — потрясенный, прошептал в пустоту Клевцов.

— Вас ожидала голодная смерть.

— Вероятно… — Он все никак не мог разобрать, что происходит.

— Ну так поэтому вы здесь!

— Да где же, где? — неожиданно для себя почти закричал Клевцов. — Что вы со мной сделали? Зачем?

— Вы должны закончить свою работу.

— Но… у меня не хватит сил. Я не успею.

— Мы поможем. Зря вас не стали бы тревожить.

— Н-не понимаю… Не может быть! Мне это кажется ведь, да? Или… Что вы молчите?!

Клевцов чувствовал, что он на грани истерики.

«Я сойду с ума! — с тоской подумал он. — Я не вынесу этого, не смогу!.. Хватит прежних мук!».

Голос не отвечал, точно решал про себя какую-то странную, немыслимо тяжелую задачу…

— Ладно, — зазвучал он вновь. — Вы сами в своей работе пришли к мысли о смежных мирах…

— Это только догадка, — слабо отозвался Клевцов. — Хотя… Неужели?!

Ну вот, отпустило. Прежнее спокойствие возвращалось к нему. Уверенности не было, но спокойствие пришло, тяжелое, слепое, как тогда, совсем недавно… Когда именно? Пять минут назад, год, вечность? Нет, что-то не то… Сложнее…

— Все верно! Миры — как изотопы одного элемента. Часть — устойчива, другая — нет. А есть миры неопределенные, которые со временем могут окрепнуть или, напротив, рассыпаться в прах. Ваша Земля в их числе.

— Да-да, — с какой-то непонятной, отстраненной надеждой пробормотал Клевцов. — Вы хотите сказать…

— Наш Совет Стабилизованных Систем уже давно взял под опеку неопределенные миры. К сожалению, выявлять их непросто, и далеко не всегда мы застаем их в начале развития. Иногда приходим слишком поздно, когда наша помощь уже не нужна. — Голос говорил без выражения, монотонно роняя в пространство слова, будто сообщал вещи самые обыкновенные. — С вами нам повезло. То, что вы не исчезли прежде, скорее всего, свидетельствует, что вы в потенции — стабильный мир. Но и вы можете погибнуть. Оттого мы и взялись теперь помочь.

— Зачем? — невольно вырвалось у Клевцова. — Для чего это нужно вам?

— Сейчас, пожалуй, ни к чему. Но потом… Мы будем сотрудничать. Это полезно. Живое не должно просто так умирать… Для того огонь жизни и горит, чтобы вечно светить. Вселенных много, а жизнь в каждой — одна. Любая мертвая Вселенная — новый шаг к вырождению Бытия. Это касается всех, кто намерен дальше жить.

Клевцов прикрыл на секунду глаза, чтобы не видеть одуряющей пляски разноцветных вихрей, и попробовал сосредоточиться. Чушь? Нет, в общем-то, логично. Он сам об этом думал… Они хотят помочь. Всем людям. И для того он здесь. Но вот это-то и непонятно! Что может он один? Или Голос не договаривает до конца?

— Я не верю, — тихо, но отчетливо произнес Клевцов. — Не верю. Одна моя работа ничего не даст. Никому.

— Ошибаетесь. Полезна не только ваша работа, но и жизнь, сопряженная с ней. Вся жизнь, любой поступок. Об этом нужно помнить постоянно. По причинам высшего порядка мы не смеем непосредственно вмешиваться в вашу историю, диктовать вам те или иные действия. Только косвенная поддержка, основанная на примерном знании необходимых материальных запросов. Это немало. Тем более, что контакты с отдельными индивидуумами не запрещены. Вспомните-ка, сколько великих — во все времена — уходило из жизни, не успев завершить своих дел!

— Сплошь и рядом им попросту мешали, — горько заметил Клевцов. — Сознательно мешали.

— А мы сознательно помогаем! Создаем такие предпосылки, чтобы эти люди смогли довести до конца хотя бы главное. Окружающие при этом ничего не замечают. Все выглядит вполне естественно. Это мы гарантируем. Иначе нельзя.

— Что же — только я на всю планету? — недоверчиво спросил Клевцов.

— Конечно, нет! Таких, как вы, немало. Просто — время, к сожалению, на Земле пока такое — ни к чему вам знать друг друга. Рано. Но зато когда каждый внесет свою лепту…

— Понятно, — кивнул Клевцов. — Выходит, я буду сидеть здесь у вас и работать. Люди будут умирать под пулями, от голода, холода, а я, в тепле и довольстве, проживу свое, а после появлюсь и сообщу: дескать, вот, наработал я вам теорию, радуйтесь и развивайтесь. Так, что ли? И это, по-вашему, прогресс?

— Успокойтесь. Вы вернетесь обратно. — Голос звучал бесстрастно, точно внезапно утратил к судьбе Клевцова всякий интерес — Нам важно было до конца удостовериться… Скажите сами, что мешает вам спокойно завершить работу?

— Вы предлагаете сделку? — зло усмехнулся Клевцов. — Покупка души или как там еще?…

— Не выдумывайте чепухи. Ваша работа и ваша жизнь действительно нужны людям. И мы действительно хотим помочь. Что вам мешает? Говорите!

Может, и вправду? Плюнуть на все и согласиться? В конце концов он сам мечтал о подобном. Ради этого боролся, жил… Ведь много и не нужно…

Клевцов задумался.

Война? Они не вправе ее отменить… Разруха, голод? Все к одному!

На миг перед ним встали три пары испуганных, голодных, измученных детских глаз… Моя работа им нужна… Кому? Вот этим трем, которые обречены? Или другим, похожим?

— Мне не хватает хлеба, — сухо и твердо произнес Клевцов. — Дневного пайка. На который можно хоть как-то протянуть. Паек до конца блокады. А?

— Ну что ж, — согласился Голос, — если вы считаете, что этого достаточно… Пусть так. Все должно выглядеть естественным.

— Да-да, — быстро сказал Клевцов, будто опасался, что Голос передумает. — Но если можно, то, пожалуйста, четыре пайка. Четыре взрослых пайка.

— Это исключено, — равнодушно отозвался Голос.

— Но почему? — поразился Клевцов. — Ведь сами же сказали: долг…

— По отношению к вам. И только. Мы не смеем давать больше, чем требует разумный минимум, и нам запрещено к объекту помощи подключать новых лиц, не влияющих прямо на его жизнь.

— А если эти лица для меня важны, как жизнь, как вся моя работа?

— Запомните: поступки контролировать мы не вправе. Мы можем лишь указать их желательное русло, что и подкрепляем необходимой материальной помощью. А дальше думайте сами. Машина рассчитала: вы сделали верный выбор. Для работы вам достаточно. Только не обесценьте ее неверным шагом. Через год будет проверка. Прощайте.

— Спасибо, — растерянно пробормотал Клевцов. — Но…

Внезапно обрушившаяся темнота опрокинула его навзничь и лишила дара речи.

Он трудно приходил в себя.

Никогда еще слабость не сковывала так его тело, не омрачала так его рассудок.

«Второго обморока я не выдержу», — вяло протекла и пропала мысль.

Сквозь полузабытье он едва слышал чьи-то совершенно посторонние, отчаянные голоса:

— Дядя Слава, дядя Слава, ну, пожалуйста, не умирайте!

«Это меня зовут, подумал он. А собственно, чего теперь-то волноваться? Ведь я договорился, мне обещали… Кто? Когда? Что за нелепость! Это же все галлюцинация. Такого не бывает! И — согласуется с моей работой… Да! „Энтропия времени. Фактор жизни“. Не написанная еще, последняя глава. Но в ней — все-все… Значит, могло произойти? Случилось?!».

Господи, но до чего же он ослаб!..

Клевцов открыл глаза и, упираясь дрожащей рукой в грязный пол, попытался сесть.

От голода тупо ныло в желудке, холодная комната не грела, за стеной по-прежнему гремела канонада — все было так, как он уже привык…

Перед ним стояли заплаканные и одновременно радостные ребятишки.

«Много ли человеку для счастья надо? — с болью подумал Клевцов. — А всего-то навсего, чтобы он просто жил. И чтобы рядом тоже кто-то жил. Если уж явился на свет».

— Ой, дядя Слава, мы так испугались!.. Мы думали, что вы…

— А вот и дудки! — принужденно весело улыбнулся Клевцов. — Я, братцы, сильный. Даром, что ли, я Дед Мороз?

Он вовремя вспомнил о своей игре, а они, словно и не случилось досадной заминки, с восторгом ее подхватили.

«А они мне верят, — с внезапной радостью отметил он. — Теперь-то уж точно — верят!».

Он, наконец, поднялся и неловко перебрался за стол. Дети неотрывно следили за ним.

Батюшки, с отчаянием сообразил он, да они и впрямь ждут от меня чуда!..

Он машинально оглядел поверхность стола.

Кроме рукописей — ничего.

Он поворошил рукой бумаги. И под ними пусто…

Впрочем, этого и следовало ожидать. Все в полном соответствии с законами природы. Или с тем, что мы привыкли так именовать… Другого пока нет. Для объяснений нужно время. Нужно время… Сколько?

— Вот что, ребятки, — медленно произнес Клевцов, — я до чертиков хочу пить. Сбегайте кто-нибудь, наколите льда. Ладно? Мне до вечера надо еще много написать…

— А нам будет подарок на Новый год? — вдруг спросил самый младший.

Клевцов безучастно, словно не понимая, о чем речь, посмотрел на него.

— Ну да! — наконец спохватился он. — До вечера еще нескоро. Погодите.

А чего, собственно, он ждал? Во что верил сам? Конечно, Дед Мороз — так мило… И эти странные видения в бреду — занятны, спору нет… Но есть еще работа. И голод, холод и тоска — твои бы только, ладно, но эти трое — им за что страдать!.. Вот уж нелепость!..

— Ну, все, — повторил он, замерзшими пальцами беря огрызок карандаша, — бегите наколите льда. И до вечера будем работать. Вы ведь тоже без Дела не умеете сидеть? Верно?

…Когда фитиль почти истлел и только призрачное сияние распространял вокруг себя, так что буквы в сл