Москва Ква-Ква.

Мартовский гид.

Оставшись вдвоем с Гликой, Кирилл попросил разрешения закурить. Разрешение было немедленно даровано одним движением тонкой ладони с поистине фортепьянными пальцами. Она с интересом смотрела, как он зажигает свою еще фронтовую «Зиппо», как в его кулаке начинает трепетать щедрое пламя.

«А что вы курите, Кирилл Илларионович?» - спросила она. Он удивился, что она знает его отчество.

«За время войны, знаете ли, привык к вирджинскому табаку, а потом пришлось перейти на наш пролетарский „Дукат“. К счастью, недавно появились албанские, вот видите, „Диамант“. Великолепный турецкий табак».

«Дайте попробовать», - попросила она.

«Да неужто вы курите, барышня?» - с юморком спросил он.

«Вы так вкусно это делаете, что хочется последовать».

Специалисты СБ2, видя, что чаепитие окончено, бесшумно и мастерски убирали со стола. Албанский дымок тоже не остался незамеченным. Неизвестно откуда в некурящем доме появилась чехословацкая пепельница из толстого стекла. Глика еще одним движением кисти отослала Фаддея и Нюру. Закурила.

«Ой, как здорово! - воскликнула она. - Крепкие, пахучие, как будто прочищают дурную башку!».

С минуту они курили молча, сквозь дым улыбаясь друг другу. Потом она сказала:

«Между прочим, дядя Кирилл, у нас на журфаке прошел слух, что вы скоро выступите перед студентами».

«Для вас, мадмуазель, готов в любой момент». Он был слегка покороблен «дядей».

«Ой, как здорово! - Она подетски всплеснула руками. - Завтра же пойду в деканат и в комитет комсомола, чтобы назначили дату. Только уж не скажу, конечно, что вы для какойто мадмуазели придете. - Тут она потупилась и посмотрела на него исподлобья, от чего голова у него слегка закружилась. - Ведь вы же просто пошутили, Кирилл, насчет мадмуазели, правда? Ведь вы же для встречи с коллективом придете, верно? Ваше творчество, Кирилл, у нас хорошо известно, ну и, конечно, среди некоторых мадмуазелей, которые все ваши стихи наизусть знают».

Кирилл, весьма ободренный утратой отчества, не говоря уже о «дяде», смотрел на девушку уже с нескрываемым восхищением. «Ну уж вряд ли, Глика, они все стихи знают, я столько их навалял, что и сам многое забыл».

Она вся засветилась. «Даже и я, Кирилл, с которой вы вот так незаконно покуриваете, могу прочесть и „Высадку в Керчи“, и „Надежду парашютиста“, и из „Дневника моего друга“, и даже из цикла „Снова Испания“.

«Позвольте, но „Испанию“то вы откуда взяли? - поразился он. - Ведь ни одного стиха оттуда не было напечатано!».

Она подетски залукавилась. «А это уж у нас такие есть мадмуазели, мы их смельчаковками зовем, которые из любой редакции ваши стихи стибрят. Ведь эти особы, Кирилл, в вас простонапросто… ну, словом, вы их кумир».

Сказав это, то есть чутьчуть не проговорившись, она отвернулась и даже както сердито, с некоторой нелепостью притопнула на себя ножкой. Ведь нельзя же сказать этому удивительному человеку, что он, быть может, главенствует среди ее героев, таких, скажем, красавцевмужчин, как Кадочников, или Дружников, или, скажем, как тот из «Моста Ватерлоо», чьего имени никто не знает, словом, тех героев, что сквозь сон подсаживаются на край ее кровати и исчезают, отверженные ее возмущенным естеством.

«Это правда, Кирилл, что вас часто критикуют за… за… за чувственность?» - Она уставилась на него расширившимися, совершенно детскими глазами.

Он расхохотался. «Правда, правда, дитя мое, иной раз грешу чувственностью».

«А в чем она выражается, эта ваша чувственность?» Она вроде бы смотрела в отдаленные окна, в которых, словно парусники на гонке, быстро шли мартовские тучки, и тыкала давно погасшую сигарету в пепельницу, однако время от времени бросала на него чрезвычайно серьезные взгляды.

Он пожалел, что она перестала называть его «дядей»: может быть, легче было бы разговаривать. «Как будто ты сама не знаешь, в чем она выражается», - сказал он и подумал, что так всетаки будет правильней; я ее на «ты», а она меня на «вы».

«Ах, - с досадой вздохнула она, - я ведь ничего не знаю из этой области. - В лице ее снова промелькнуло то надменное отчуждение, которое он заметил в первую минуту встречи. - И постараюсь никогда не узнать», - добавила она.

«Это как же прикажешь тебя понимать?» - спросил он. Она теперь сидела на диване, поджав под себя ноги. Эта поза напомнила ему юную немку, которую он когдато, в сорок пятом, спас от пьяных солдат. Несколько минут она сидела молча, опустив голову и теребя свою косу, потом посмотрела ему прямо в глаза и вместо ответа задала ему ошеломляющий вопрос:

«Скажите, Кирилл, а вы могли бы стать моим женихом?».

«Опомнись, Глика, ведь я однокурсник твоей матери, я… я… старше тебя на восемнадцать лет… у меня сын двенадцати лет… Послушай, Глика, дитя мое, ты же чистая дева, а я… а я столько раз был женихом, да и вообще, как я могу посягнуть на твою чистоту, на твою идеальную красоту, я - весь прокуренный, изрядно пропитый, прошитый к тому же очередью в грудь, ну давай, подойдем к зеркалу, и ты увидишь себя рядом со мной: это же парадокс!» Он то восклицал, то бормотал, вытирал пот со лба, отмахивался от нее, но самто почемуто уже знал, что он будет ее женихом, что он потому и въехал в этот дом, потому и так радостно, так жарко встретился с Ариадной, что нить ее, очевидно, размоталась до конца и он теперь станет женихом ее дочери.

Он потащил ее за руку с дивана и поставил рядом с собой перед зеркалом. Получился отнюдь не парадокс. Отражалась вполне изящная пара - моложавый дядя и серьезная, скорее даже печальная племянница.

«Послушайте, Кирилл, я ведь прошу вас стать не обычным женихом, а совсем необычным таким. Чтото вроде вечного жениха вечной девы. Вот мне недавно одна умная подруга рассказывала про Александра Блока. Его Любовь была для него Небесной Невестой. Он ее боготворил без всяких этих постельных мерзостей. Почему и мы не можем стать Небесной Парой?».

«Глика, ты меня поражаешь. У Блоков ведь это связано с религией, а мы с тобой коммунисты!».

«Блок ведь тоже был коммунистом».

«Блок был символистом».

«Он написал первую революционную поэму».

«Прочти внимательно, и ты увидишь, что это поэма Апокалипсиса».

«Кирилл, я вас не возьму в женихи!».

«Нет уж, дорогая, сама напросилась в невесты, обратного хода нет!».

Они наконецто рассмеялись. Хохотали без удержу и в хохоте даже обнялись. Вдруг хохот прервался и объятие распалось. «У вас, товарищ Смельчаков, имеется какаято повышенная чувственность. А ведь вам предстоит стоять на страже идеальной советской девственницы». Такую выволочку сделала «невеста» «жениху».

«Тебе тоже, товарищ Новотканная, надо быть поосторожнее, - проворчал он. - Пойдемка лучше погуляем по весне».

Правильная интонация между женихом и невестой, кажется, была найдена. Они весело оделись, спустились с 18го этажа, прошли через вестибюль, напоминающий своим мрачноватым величием то ли станцию метро, то ли римский храм главного божества, к тому же и оно было здесь представлено в виде подсвеченного бюста черного мрамора. Дежурный персонал проводил их внимательными, но, в общемто, вполне благорасположенными взглядами.

День был, словно по контрасту с архитектурой, веселый, с капелью, с порывами южного ветра, под которым интенсивно таяли крупнопористые сугробы. Глика была в одной из шести маминых шубок, в котиковой, которая ей была и по фигуре и к лицу. Кирилл в своем лондонском твидовом пальто (трофей борьбы за мир) вполне соответствовал юной красавице, тем более что шевелюра находилась в постоянном подветренном шевелении. Они пошли по набережной, мимо неразберихи Зарядья, в сторону Кремля. Купола соборов горели под солнцем в странной цветовой гармонии с символами великой атеистической державы.

Глика попросила «дядюжениха» рассказать ей побольше о Блоке. Надо сказать, что после обратного похищения Эсперанцы большую часть времени наш герой проводил за чтением разных старых поэтических изданий, которые находил в постоянных походах по букинистическим магазинам Кузнецкого и Столешникова. Он рассказал ей о том, что Блок видел в Любе Менделеевой воплощение Святой Софии. Он настоял на… ну, в общем, на платонических отношениях, не зная, какие страдания принесет им обоим эта мистическая платоника. Вместе с ними страдал и третий, их ближайший друг Андрей Белый. Втроем они читали стихи своего символистского властителя дум Владимира Соловьева:

Не Изида Трехвенечная.

Нам спасенье принесет,

А сияющая вечная.

Дева Радужных Ворот.

Глика повторила за ним эти строки три раза, чтобы запомнить навсегда.

Кирилл подумал, что надо запомнить, как у нее глаза засияли при виде этих Радужных Ворот. Такие моменты нельзя просто так проскакивать, иначе проскочишь всю жизнь, будто просто проехал в переполненном плацкартном от аза до ижицы. Итак: 1952й, март, сильный южный ветер, мы идем с моей невестой по набережной Москвыреки, приближаемся к священной для каждого коммуниста крепости Кремль, какая всетаки яркая терракота, я читаю ей стих философаидеалиста про Деву Радужных Ворот. Она просит повторить это три раза, чтобы запомнить навсегда. Глаза ее вдруг возжигаются невероятным огнем. Всего этого не повторить. Нужно просто запомнить.

Спросить ли мне жениха, почему он говорит о страданиях, думает Глика. Чего больше у Блоков было: страдания или блаженства? Кто был этот третий, Белый? Почему мы не читаем его на курсе? Белый - это всегда не красный, так, что ли? В радуге этих ворот всегда весь спектр, не так ли? Включая белый? Белый - это быть может цвет чистоты, чистые одежды, чистые простыни, в идеале он вытесняет все, включая и саму жизнь. Может ли невеста задавать жениху такие каверзные вопросы?

«Кирилл, вам не кажется, что белый цвет - это цвет небытия? Вы вообще думаете о небытии? Я должна вам признаться, что меня иногда чуть ли не сводят с ума эти мысли. Жизнь представляется мне какимто крошечным пузырьком посреди непостижимого небытия. Мы попадаем в этот странный, ну пусть комфортабельный, пусть красивый, но пузырек из ниоткуда, а потом уходим из него никуда. Почему мы кричим в младенчестве, может быть, потому, что чувствуем ужас рождения? Потом мы вырастаем и забываем об этом ужасе, и тогда нас начинает посещать ужас неминуемой смерти. Скажи, жених, ты испытываешь этот ужас? Ведь ты прошел столько войн, где гибнут многие».

Он снял с ее правой руки перчатку и засунул ее (руку!) в левый карман своего пальто. Потом снял перчатку со своей левой руки и засунул ее (руку!) туда же. Левая рука обняла правую, и правая ответила ей тем же. Глубочайшая нежность пронизала всю его суть: это избалованное существо страдает в своем дивном теле, быть может, не слабее, чем узница в концлагере.

«Знаешь, Глика, девочка моя, на войне мы испытывали какуюто другую смерть, общую, смерть в борьбе. Все ходили как бы хмельные, а часто и в самом деле под банкой. Без этого там свихнешься. Как ни странно, общий ужас существования редко посещал души. А вот теперь я, как и ты, попадаю в какуюто философскую ловушку, сродни той, что Толстой однажды пережил в городе Арзамасе». При слове «Арзамас» пальцы девушки дрогнули в его кармане: ведь это было как раз то место, где папочка постоянно обретался, трудясь над своим «устройством».

Кирилл продолжал: «Особенно эта ловушка страшна для таких, как мы с тобой, носителей марксистсколенинской материалистической философии».

«Ах, Кирилл, как ты прав! - Она выхватила свою руку из его кармана и прижала ее к его щеке. - Как это страшно! Мы знаем, что в мире нет ничего идеального, что существует только материя, да? Значит, со смертью мы просто растворяемся в материи, вот и все - да? Превращаемся просто в химические элементы - да? - и навсегда, и больше никогда, да? Но самое страшное состоит в том, что и Он умрет, а я просто не представляю себе, как без Него тут все может продолжаться!».

«Ты говоришь о Сталине?» - шепотом спросил он.

Она кивнула. На несколько минут между ними воцарилось молчание. Они уже обогнули Кремль и шли мимо Александровского сада. На Манежной в ранних сумерках детишки под отеческим наблюдением МГБ лепили снеговиков и катались на санках с обледенелых пригорков.

«Сталин не умрет, - наконец проговорил Кирилл. - То есть он умрет, как все, но в отличие от всех после смерти он станет Богом. Таким образом наша философия подвергнется кардинальным изменениям».

«Вот это да! Вот это здорово!» - в восторге закричала Глика и даже влепила в щеку своему «жениху» платонический, хоть и весьма горячий, поцелуй.

«Только молчи! - предупредил Кирилл. - До поры никому ни слова! Ты чувствуешь, подмораживает? Хватит философствовать, пойдемка лучше в „Националь“ и разопьем бутылку шампанского за наше столь невероятное обручение».

В «Наце» Смельчакова, конечно, знали. Без всяких дрязг им дали столик на два куверта под картиной «Чесменская битва». Из посетителей весь заядлый клубный народ раскланивался, или помахивал, или кивал издалека, и все умирали от любопытства, глядя на новую спутницу Кирилла, юную фею. Никто к этому часу еще не успел надраться, все пока что изображали безукоризненных денди, и потому никто не лез с хамскими вопросами, а тем более не подсаживался с мокрой чушкой.

Жених и невеста пили массандровское шампанское и улыбались друг другу. Глика, будто забыв о своей схиме, смотрела на Кирилла лучистым взглядом. Чего доброго, она еще влюбится в меня, думал он. Если уже не влюбилась. Отчего это женщины так быстро и бесповоротно в меня влюбляются? Ведь не изза известности же, не изза молодцеватости же внешнего облика. Кроме этих бесспорных данных, они еще чтото чувствуют во мне, чтото не совсем типичное для нынешних мужланов, которые лишь жаждут овладеть бабой, подчинить ее тело своему телу, излить свою похоть и отвалить в сторону. Быть может, они чувствуют мою склонность к нежности, понимают какимто чутьем, что я хочу не только ими овладевать, но также им принадлежать, бесконечно их ласкать, взывать к какойто их божественности, быть вместе, всегда вместе. Да, вот таков я, Герой Советского Союза Кирилл Смельчаков, и только одно непонятно: как я смог так надраться, не допив еще бутылки массандровского?

Пришли три музыканта: пианист, контрабасист и трубач. Заиграли довоенный еще фоксик.

На далеком Севере.

Эскимосы бегали,

Эскимосы бегали.

За моржой.

Глика вдруг захлопала в ладоши, словно дитя: какое чудо! Оказалось, что она никогда не слышала этот старый шлягер. Трубач играл, подражая Луису Армстронгу, потом отводил трубу и пел:

Эскимос поймал моржу.

И вонзил в нее ножу,

А потом взвалил ее на воз,

И повез по льду.

Туруруруру!

Надоело тут морже.

Так валяться на барже.

Она лапти в руки и бегом.

Босиком по льду.

Туруруруру!

Глика изнемогала от восторга, барабанила лапами по столу и чуть не свалилась со стула.

Кирилл покомандирски взглянул на свои «Командирские». «Пора домой, моя фея. Чувствую, что Ариадна уже оттягивает свою нить назад». По дороге к выходу он приостановился возле столика, за которым торжественно восседал маленький человек с большой головой. «Юрий Карлович, познакомьтесь с Гликой, это моя невеста». Человечек тут же вскочил, щелкнул каблуками. «Надеюсь, Смельчаков, вы не нарушаете кодекса РСФСР?» Глика с театральной жеманностью произнесла: «Мне уже девятнадцать, сударь!» «Прошу прощенья, сударыня, как я мог не понять этого сразу?».

Уже на улице, под морозным тоненьким серпом луны, Глика спросила, кто этот человек. И вот вам новый восторг: оказалось, что автор «Трех толстяков». Позднее она нередко вспоминала этот странный вечер в кафе «Националь» как завершение своего детства. Они там съели три апельсина, и именно там невероятный Кирилл приобщил ее к миру советской богемы, околдовал ее тремя поцелуями - в щеку, в подбородок и в ключицу, открыл перед ней новые времена, пору трепетного влюбленного девичества. Именно оттуда они прибыли на свой 18й этаж и прямо с порога объявили обеспокоенной мамочке Ариадне, что стали женихом и невестой. «Браво!» - воскликнула та, отвернулась от дочери и глубоко заглянула в глаза поэту.