Москва Ква-Ква.

Появление Тезея.

Однажды, уже в апреле, Глика сказала Кириллу, что в МГУ намечено его выступление перед студентами. Оно состоится через неделю. Он не поверил своим ушам. В эту обитель всего самого непорочного и ортодоксального даже Степана Щипачева с его стихами о любви не приглашали, не говоря уже о таких авторах, как Константин Симонов или, тем более, Кирилл Смельчаков. Глика со смехом рассказала ему, как волновались в комитете комсомола, в парткоме, в деканате и в ректорате. Все эти организации обращались с робкими запросами по инстанциям в полной уверенности, что те наложат вето, и крайне удивлялись, когда из всех инстанций без задержки приходило безоговорочное «добро». Впрочем, была одна оговорка: никаких публичных объявлений, вход в зал по строго лимитированным пригласительным билетам.

В тот вечер всем семейством, включая спецбуфетовцев, отправились на Ленгоры в секретном ЗИСе110 Ксаверия Ксаверьевича. В гигантском здании не наблюдалось никаких признаков чрезвычайного события. Актовый зал был закрыт. Необъявленный вечер поэзии должен был пройти в университетском Клубе. Все триста мест были заняты активистами и отличниками с разных факультетов. Большинство из них жили в маленьких отдельных комнатах с душем, что считалось по тем временам невероятным комфортом. Народ, стало быть, был хорошо помытый, о чем свидетельствовал низкий уровень запаха пота, что было молчаливо отмечено как семейством Новотканных, так и поэтом. Последний всетаки не удержался и шепнул невесте, что даже в парижском зале Мютюалите душок бывает покрепче. Стоял сдержанный гул, свидетельствующий об изрядном возбуждении: не каждый день здесь на сцену поднимались такие героические, влекущие молодежь фигуры.

Гул затих, едва лишь герой поднялся на подмостки, воцарилась стопроцентная тишина, свидетельствующая о стопроцентном возбуждении, словно в ожидании взрыва. Вечер открыл декан журфака профессор Январь Заглусский. Он представил гостя как выдающегося поэта и журналиста, перечислил его награды и титулы, прочитал отрывки из хвалебной критики, включая даже ту самую ключевую статью из «Красной звезды» 1944 года, «Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались, (поэтическая эпопея коммуниста Смельчакова)». Герой встал, поклонился и вдруг… ах!., снял пиджак и повесил его на спинку стула. В зале вспыхнуло: прям как Маяковский! Неужто времена ЛЕФа возвращаются?! Свитер тонкой шотландской шерсти плотно облегал разворот его плеч. Глику вдруг обожгло: обязательно повисну на этих плечах! Это мои плечи! Ариадна перепутала очки, нацепила чтото не то на свой греческий нос. Фигура Кирилла не приблизилась, а отдалилась, показалось, что время скакнуло назад и он мальчишкой стоит один гдето в аллее Петровского парка. А он силен, подумал Ксаверий. Ейей, я ее понимаю, ейей! Фаддей и Нюра, смышленая пара, быстро переглянулись: раз снял пинжачок - значит, может себе позволить.

Сначала он прочел коечто по злободневной гражданской теме. Пентагон был его главный враг, зловещий пятиугольный ромбоид. Однажды его там задержала местная, из Пентагонсити, полиция. Не понравилась, видите ли, манера езды на наемном автомобиле. Приказали дуть в трубку, сковали запястья. В участке посадили под портретом своего президента с псевдоаптекарской внешностью. Милитаристская провокация развивалась в полную силу. Выворачивали карманы, рылись в портфеле, засыпали градом непонятных угроз. Как борец за мир он отвечал на все одной фразой: «Пис би уиз ю!» Фараоны грубо хохотали, «олсоу уиз ю», кривляясь, пожимали ему руку, ернически осеняли себя крестом. Браслетки всетаки сняли. И вот тогда он встал и произнес четыре слова: «Совьет Юнион, Москоу, Сталин!» Узы мигом распались.

Вы, фараоны угрюмых ристалищ!

Ты, бомбоносный, атомный Пентагон!

Знайте, великое слово - Сталин.

реет над маршем.

наших.

миролюбивых.

колонн!

Публика аккуратно поаплодировала в предвкушении дальнейших, лирических строф, ради которых, собственно, все и пришли. Кирилл подошел ближе к краю сцены и стал оттуда читать стихи из фронтовых тетрадей, среди которых были и уже известные читателям этой книги «Высадка в Керчи» и «Надежда парашютиста». Потом он подтащил к краю стул с пиджаком, уселся в непринужденной, нога на ногу, позе и приступил к откровениям из «Дневника моего друга». Глика с первого ряда оглянулась на зал и сразу увидела там зачарованные лица смельчаковок, что, не будучи ни отличницами, ни активистками, умудрились пробраться в ряды избранных. Теперь уже каждое стихотворение завершалось какимто общим вздохом потрясенного тихой лирикой, с ее пресловутой смельчаковской «чувственностью», молодого народа. Теперь уже Ариадна оглядывалась на зал. «Надеюсь, он не будет читать „Снова Испанию“, - прошептала она на ухо Глике.

«Вторая, еще не завершенная, а потому и ненапечатанная книга „Дневников моего друга“ называется „Снова Испания“, - сказал Кирилл. - Вот несколько строф из этого цикла».

Глика сжала запястье матери.

Ты извертелся на перине.

Кузнецкий спит, гудит пурга,

Ну почему ты не отринешь.

Кастилию и Арагон?

Звучит «Фанданго» Боккерини.

Заснуть! Но не смыкаешь вежды.

Забыть! Но даже через транс.

Она идет, Звезда Надежда.

Иль пофранцузски Эсперанс?

Увы, тебя не сдержат вожжи.

«Что за странные стихи», - пробормотал академик.

«Ксаверий, молчи!» - шикнула на него Ариадна.

Глика закусила губы. Ее вдруг поразила мысль, что она, вечная невеста вечного жениха, полностью отсутствует среди его лирических героинь.

По смельчаковкам прошло рыдание. Зал волновался. Профессорскопреподавательский состав переглядывался и шептался. Заглусский довольно громко произнес: «Может быть, перейдем к вопросам и ответам?» Вдруг молодой бас прогудел: «Читай дальше, Кирилл!» Ктото оглушительно захлопал. Зал подхватил. Поэт встал со стула, накинул па плечи свой болотистого цвета пиджак с накладными карманами. Фотограф факультетской газеты «Журфаковец» зажег свою лампу. В ее свете фигура на сцене приобрела слегка монументальные черты. Поэт улыбнулся и достал из нагрудного кармана потрепанный блокнот.

«А теперь, друзья, и особенно вы, мои молодые друзья, я хочу познакомить вас с фрагментами одной экспериментальной работы. Много лет назад, еще до войны, будучи студентом ИФЛИ, я был увлечен древнегреческой мифологией, особенно эпосом Тезея. Я стал записывать в эту книжку строки большой поэмы „Нить Ариадны“. Все это вскоре было, конечно, забыто, потому что начался другой героический эпос, в котором мы оказались не описателями и не читателями, а прямыми участниками. И вот недавно, во время переезда на другую квартиру, я стал разбирать свой довольно хаотический архив и натолкнулся на эту книжку. И вдруг сообразил, что во время войны я умудрился побывать на месте действия поэмы, то есть на острове Крит, когда я был на короткое время приписан к штабу фельдмаршала Монтгомери. Вдруг снова загудели во мне те старые песни. Я стал расшифровывать и записывать заново прежние строки. И вот появились первые результаты. Надеюсь, вы будете снисходительны к слегка запутавшемуся автору».

Свершив немало известных деяний И много больше темных злодейств, В одном из неброских своих одеяний Прибыл на Крит боец Тезей.

Бредет он, на метр выше толпы поголовья,

Своей, неведомой никому стезей,

А Миносу во дворце уж стучат людоловы,

Что в городе бродит боец Тезей.

Сюжет в мифологии не зароешь,

Спрятав версию или две.

Не такто легко пребывать в героях,

С богами будучи в тесном родстве.

Потом он возлег в пищевой палатке,

Зажаренного запросил полбычка,

Вина из Фалерно для высохшей глотки.

И кости, дабы сыграть в очко.

Царю в тот же час доложат сыскные,

Хорош он с плебеями или плох,

В какой манере он ест съестное.

И часто ли приподнимает полог.

Царь посылает дочь Ариадну:

«Проси знаменитость прибыть во дворец.

Не тешь себя любопытством праздным.

И не трещи, дочь моя, как залетный скворец».

Она на подходе понять сумела -

Царская дочь была неглупа,

Что сердце герою дарует смело.

И шерсти овечьей отдаст клубок.

Царская дочь, то есть почти богиня,

В шаткой палатке герою сдалась тотчас.

Шептала: «Ты меня не покинешь?».

И вишнями губ ласкала железный торс.

«Все люди проходят свои лабиринты,

И каждого ждет свой Минотавр,

Но знай, Тезей, на краю горизонта.

Пряду я нить из небесных отар.

Если пойдешь ты на Минотавра.

И вступишь в запутанный, затхлый мрак,

Держи эту нить и увидишь завтра,

Что царству теней ты не заплатишь оброк.

Теперь отправляйся к престолу Крита,

А я тебе фимиам воскурю.

Эола тут прилетит карета,

И ты свою тайну откроешь царю».

Темные мраморы, мерная поступь.

Стража сзади смыкает штыки.

Сколько храбрость свою ни пестуй,

Жила дергается на щеке.

И вот он предстал перед троном Кносса,

Где чудищ скопилось не меньше ста,

И Пасифая, узрев колосса,

Вдруг разлепила свои уста:

«Я знаю, что ты негодяй прожженный,

Но, если избавишь нас от Быка,

Куб золота дам и дочерь в жены.

Женись и от подвигов отдыхай».

Он отправляется дальше к цели.

Спасать афинян, что достались Быку,

Один, словно клещ, вползающий в щели,

Лишь только меч висит на боку.

Вокруг кишат вульгарные твари,

Ищет растления пьянь.

Дико рычит в унисон с Минотавром.

Буйная, посейдоновская, океань.

Для пересечения площади пускаюсь в бег.

Ариадны горячий клубок под моим плащом.

Удаляется в сторону вольный брег,

Приближается свод лабиринта, под кирпичом.

Толпа завывает, трусливо гоня.

Опускаюсь, куда послали, во мрак.

Больше никто уже не зажжет огня.

Кремня и кресала даже не дали впрок.

В лабиринте герой теряет глаза.

Нужно видеть кожей, идти на слух.

Ну а если появится прошлого полоса,

Отгоняй эти краски, как знойных мух.

В этом мраке есть житель, он черноту коптит.

Ты не увидишь, как он опускает рога.

Ты только услышишь грохот его копыт.

И, не успев помолиться, превратишься в рагу.

Но даже если ты от него уйдешь,

Если прянешь в сторону со щитом,

Если в шейную жилу вонзишь ему нож,

Не найти тебе выхода в светлый дом.

Чу, услышал он, нарастает рев,

Убивающий волю шум,

Сатанинский бессмысленный бычий гнев,

Словно персы идут на штурм.

Я обрываю здесь свой рассказ -

К счастью, не обрывается нить.

В надежде, что ноги смочу росой.

И увижу твою финифть.

После выступления и прощания с умеренным количеством тостов семейство Новотканных, вместе с «женихом», решило пройтись по Аллее Корифеев. Над ними стояла апрельская, слегка морозная ночь. Ярко светились Стожары. За спинами у них высился Университет со своими огромными светящимися часами и с подсветкой фигур каменных книгочеев. Лимузин, перекатываясь белыми кругами шин, на самой малой скорости шел вровень с ними по параллельной аллее. Шофер и спецбуфетчики поглядывали из окон. Сначала шли молча. Потом Кирилл спросил:

«Ну как?».

«Ах! - воскликнула Ариадна. - Все было просто замечательно! Кирилл, ты действительно лауреат!» Блестели ее глаза, в темноте она казалась не матерью Глики, но ее немного старшей сестрой. - Ты очень вырос, Кирилл! Какие стихи! Какой верный отбор для сегодняшнего вечера! Особенно мне понравилась… - Она запнулась и продолжила с некоторым принуждением. - Особенно мне понравились стихи гражданского звучания!».

Ксаверий положил на плечо Кириллу свою тяжелую руку. Основательно нажал. «И всетаки я считаю, что „Нить“ была лишней. Это слишком, ну, сложно для студенческой аудитории. Ты не находишь?».

Кирилл чтото промычал, стараясь освободиться изпод весомой руки. Глика молчала, кончик носа у нее слегка дрожал, на нем чутьчуть поблескивала крохотная капля. Он взял ее под руку.

«А ты что молчишь, Гликерия Ксаверьевна?».

«Ах! - сказала она, то ли пародируя, то ли просто повторяя маменьку. - Вы просто всех ошеломили! Никто такой раскованности от вас не ждал. Ваши поклонницы с нашего курса просто отпадали в полуобмороке».

Кирилл растерялся. «С каких это пор… Признаться, не понимаю причины… Что это ты вдруг перешла на „вы“? Дайка я лучше вытру твой столь вдохновляющий нос!».

«Оставьте, оставьте! - вскричала она, увиливая от платка. - Что это за панибратство?».

Делая вид, что все переходит к шуткам, они погрузились в ЗИСы, и быстро промчались по Фрунзенской набережной, где к тому времени уже выросли добротные жилые дома, мимо Министерства обороны, мимо ресторана «Поплавок», мимо двух таинственных дипломатических клубов, американского и французского, мимо законсервированной стройплощадки Дворца Советов, потом по Кремлевской набережной, потом мимо Зарядья и Артиллерийской академии, пока в полный рост не возник перед ними их великолепный высотный чертог; и тут подъехали к центральному входу, где и выгрузились.

«Девушки, вы поднимайтесь наверх, а мы с Кирюшей немного погуляем», - вдруг распорядился Ксаверий Ксаверьевич. Жена и дочь знали, что, когда он говорит таким тоном - что случалось крайне редко - лучше не возражать. Кирилл этого не знал.

«В чем дело, товарищ генерал?» - спросил он.

Ксаверий отогнал вновь мелькнувшее желание дать жениху по шапке, или, вернее, по загривку, да так, чтобы тот слегка сплющился.

«Дело в том, мой друг, что твоя античная поэма представляется мне очень опасной».

«Опасной для юношества?» - делано рассмеялся Кирилл.

«Да нет, для автора», - суховато уточнил академик.

«Для автора мифа или для версификатора?» - с еще большей искусственностью хохотнул поэт. Он вдруг почувствовал слабость в ногах.

«Перестань ерничать! - оборвал его Ксаверий. - Ты, кажется, всерьез вообразил себя гражданином утопической республики, о которой ты постоянно поешь канцоны нашей девчонке. А между тем мы живем в реальном мире, в середине двадцатого века! Прошло всего лишь шесть лет после Постановления ЦК о журналах „Звезда“ и „Ленинград“. Всего лишь семь лет с конца войны. Может быть, комуто в вашем Союзе писателей кажется, что подходит время поблажек, однако никто не отменял борьбы против космополитизма, за наше национальное.

Достоинство. Мы собираемся нести свет, очищать горизонт, а ты в этой поэме пишешь о мраке. Твой герой идет в полном мраке, а в глубине этого мрака его ждет сгусток мрака, который убивает всех, кто идет по лабиринту. Ты что, вот пишешь так свои вирши, снабжаешь их диковинными рифмами и не отдаешь себе отчета, что такое этот мрак, кто такой этот Минотавр, этот сгусток мрака?».

«Ну и разгулялось у тебя воображение, Ксава, - пробормотал Кирилл. - Послушай, давай присядем, у меня от твоей зловещей трактовки поэмы, ейей, задрожали коленки».

«Именно так будут трактовать ее те, кому полагается это делать. Если, конечно, тебе удастся ее напечатать, - сказал Ксаверий. - А если не напечатаешь, но будешь читать на публике, ее будут трактовать те, кому полагается заниматься другими делами».

Они сидели на длинной скамье недалеко от центрального подъезда. У дверей там стояли шофер Кулачков и спецбуфетовцы Нюра и Фаддей. Охрана засекреченного ученого ни на минуту не прекращалась. Проходила и обычная жизнь. На другом конце скамьи две пожилых дамы в каракулевых манто вместе со своими болонками рассматривали фотокарточки и весело хохотали, что твои молодухи. Мимо скамьи с пинчером на поводке прошел рослый юнец в чрезвычайно узких брюках и с большим, словно проволочным, начесом надо лбом. Он поклонился: «Добрый вечер, Ксаверий Ксаверьевич». Новотканный кивнул ему в ответ. «Кто это?» - спросил Кирилл. У него почемуто улучшилось настроение при виде юного стиляги с пинчером. «Это сын моего коллеги, академика Дондерона», - ответил Ксаверий.

«Послушай, Ксавочка. - Кирилл впервые в жизни назвал его так, как иногда, развеселившись, дразнили могучего кубанца Ариадна и Глика. Назвав его так, тут же пожалел об этом, поймав сумрачный, будто угрожающий взгляд. - Я очень тебе благодарен за твою трактовку и даже весьма польщен, что мое версификаторство разбудило такое трагическое воображение. В конце концов миф всегда содержит в себе и трагедию, и катарсис. Почему, однако, мы не можем осветить всю картину красками светлого исхода? Да, лабиринт - это мрак, да, в этом мраке есть сгусток мрака, но почему не представить себе, что мрак - это угроза новой войны, нависшей над миром, а сгусток мрака - это не что иное, как Пентагон? Тезей бесстрашно идет навстречу этому сгустку, а нить Ариадны - это то, что соединяет его с жизнью, с любовью, со светлым горизонтом, со звоном финифти в конце концов. Почему не представить себе, что Тезей - это ты, Ксаверий Новотканный, великий ученый, призванный защитить мир света и добра?».

Академик расхохотался столь громогласно, бурно и неудержимо, что все присутствующие при этой мизансцене - и дамы в каракуле, и их болонки, и Юрочка Дондерон, и его пинчер, и охрана - обернулись. Он хохотал не менее трех минут, даже прослезился, а потом взял из рук собеседника платок, которым тот пытался ухватить нос Глики, и вытер им свое лицо. «Ну и хитер ты, Кирюха! Теперь я понимаю секрет твоих успехов! Каков хитрец!».

Кирилл молчал. Медлительными движениями он достал из кармана плаща коробку албанских сигарет, зажег свой фронтовой источник огня, с наслаждением затянулся, откинулся на спинку скамьи и закрыл глаза.