Мышление и наблюдение.

1. Предисловие.

Памяти Эдика Зильбермана
Нет теоремы, которая гласит, что все интересное в мире — сохраняется.
Ричард Фейнман

Само наименование «обсервационная (наблюдательная) философия» — я и сейчас чувствую его странность — имеет свою маленькую историю. В 1969-м году мы с Давидом Вениаминовичем Зильберманом (в московских философских кругах того времени он неизменно фигурировал как Эдик) стали размышлять над философской темой, для которой придумали название — «наблюдательная психология». В 1971-м году мы изложили некоторые предпосылки наблюдательной психологии в докладе на семинаре Юрия Александровича Левады. Это был неудачный доклад, вызвавший, однако, несколько замечаний, самым интересным из которых была реплика Георгия Петровича Щедровицкого о том, что наша наблюдательная психология есть не методология, а набор «онтологических картинок». Он прежде всего имел в виду тогда еще весьма нечетко сформулированный «Постулат Наблюдения» (о котором речь пойдет в первой лекции).

Вскоре Зильберман уехал в Бостон, я — в Лондон, и нам не пришлось вернуться к наблюдательной психологии. Он тогда погрузился в историю индийской философии, я — в буддийскую философию мышления. Если не говорить о краткой заметке о Зильбермане, которую я написал после его гибели (в 1979-м году), я не возвращался к теме философского наблюдения по крайней мере двадцать лет. Я вернулся к ней в связи с нынешними историософскими попытками осознания «нашего» времени, как обладающего своими собственными характеристиками, независимыми от концептуализирующего мышления. Эти попытки теоретиков постмодернизма — равные по бессмысленности разве что попыткам их противников (настаивающих на «природности» истории человеку) — дали мне повод переосмыслить некоторые исходные идеи философского наблюдения, но при полном отказе от их приложения к психологии. Я стал думать, что именно наблюдательный подход может помочь осознанию некоторых теоретических и жизненных ситуаций, в которых было бы трудно разобраться с точки зрения метатеории сознания или феноменологии (хотя и с той и с другой у обсервационной философии много общего).

В 1994-м году я изложил некоторые общие соображения о философском наблюдении в первых четырех лекциях по феноменологии религии, прочитанных для студентов Школы Востоковедения (SOAS) Лондонского Университета. Эти общие соображения и легли в основу настоящей работы.

Я не думаю, что эта работа была бы возможна, если бы судьба не свела меня с Зильберманом во второй половине шестидесятых годов. Я глубоко благодарен первым читателям этой работы — Юрию Петровичу Сенокосову, который первый предложил мне ее опубликовать, Арнису Редовичу, Улдису Тиронсу, Юргису Лиепниексу и Зазе Шатиришвили за их интереснейшие замечания и наблюдения, а также Юре Сафарову, высказавшему несколько весьма важных физико-математических соображений. Моя особая благодарность издательству Liepnieks & Ritups (Рига) и Юргиеу Лиепниексу; только его бесконечная благожелательность и неистощимый интерес к философии сделали возможным публикацию этой работы.

И, наконец, благодарю мою жену Людмилу, неустанно мне помогавшую при подготовке к печати окончательного варианта работы.

Александр Пятигорский Лондон,
апрель 2002 года

2. Лекция первая.

Содержание лекции.

О философствовании. — Предмет обсервационной философии. — Знание и понимание. — Мышление и мышление о мышлении. — Мышление и объект мышления. — Наблюдение и Постулат Наблюдения. — О языке обсервационной философии. — «Устроено» как условие наблюдения мышления. — Позиция и сознание. — «Читающий Книгу» как метафора сознания. — Неклассичность обсервационной философии. — «Как» — универсальный модус обсервационной философии. — Рассуждение о состояниях ума. — Мышление в смысле Постулата Наблюдения. — Мышление и сознание. — Мышление как эпифеномен рефлексии. — Рефлексия в обсервационной философии. — Время мышления и рефлексии. — Мышление как невозможность. — Мышление и отсутствие мышления. — Буддийская классификация объектов наблюдения. — Мыслимость и немыслимость.

Дамы и Господа!

В этих лекциях мышление — это не мышление каких-то людей и не их мышление о мышлении. Я не противопоставляю себя им как знающий о мышлении противопоставляет себя тем, кто просто мыслит (что это такое «просто мыслить» — по-моему, пока еще никому неизвестно). Ибо человек не «производитель мышления», не субъект мыслепорождающей (ноэзогенной) деятельности. Антропоцентризм столь же неуместен в философии мышления как теоцентризм.

Начинать лекции о своей философии с определения философии вообще — неинтересно. Я лучше начну с моего определения слова «интересно». Интересно — это то, что раздражает мысль, вашу, мою, вот здесь, сейчас, а не останавливает мышление, не дает мысли остаться в привычных клише историко-философских, лингвистических, культурно- исторических или каких угодно еще концепций или идеологических конструкций. Интересное склоняет слушающего, видящего или читающего к забвению его убеждений. Так, например, утверждать о философии, что она «отприродна человеку», столь же неинтересно, как утверждать, что философия необходима или бесполезна. То же самое можно сказать и о философе. Интересное для меня то, что изменяет тенденцию мышления в отношении мыслимых им объектов: так объект А, только что мыслимый как А, сейчас мыслится как В. Но это не всё! В «как интересно!» содержится тенденция мышления к движению не только от одного объекта к другому, но и к движению, пределом которого будет исчезновение из мышления всех его объектов — останутся одни «как».

Читая вам лекции, я говорю от себя или, если хотите, о себе. Но это имеет смысл только как оговорка к тому, что за этим последует. Для меня трансцендентальное единство философа и его философии — не метафора и не убеждение, а желание. Именно поэтому серьезно относящийся к себе человек — не философ «по определению». Желание философствовать, осознанное и выраженное (иначе как мы могли бы сейчас об этом рассуждать!), — не жизненная установка: просто раз уж так случилось, то и жизнь становится такой, из чего, однако, никак не следует, что философствование — для жизни, моей или чьей угодно. Оно может быть о жизни, как и о чем угодно другом, но никак не «для». Отсюда — философская бессмысленность приложения философии к жизни. Прикладная философия — не дело философа. Философ применяет мышление к мышлению.

Еще оговорка. В этих лекциях не будет критики других философов. Если я говорю, например, что Жак Деррида, как философ, мне неинтересен, то это не значит, что он неинтересный философ; просто мне неинтересно о нем думать. Трансцендентальное единство философа и его философии предполагает полную откровенность философа в том, о чем он говорит как философ. Но это никак не равноценно его убеждению в истинности его философии или утверждению им какой-то истины вне себя и своей философии, то есть это никак не критика (даже и не самокритика, если уж на то пошло).

И, наконец, третья оговорка. В лекциях будет очень мало ссылок и примеров. Дело здесь не только в недостатке эрудиции и не в лени, и не в том, что часто бывает утомительно отклоняться от основной линии рассуждения и без того довольно зигзагообразной. Ссылка на что угодно — на автора, идею или обстоятельство — для меня конкретная точка другого мышления в моем «поле темы», так сказать. Ссылка может быть и случайной с позиции моего мышления или даже иметь совсем иной смысл с позиции некоторого «третьего» мышления. Отсюда относительная незначимость, редкость, нерегулярность ссылок в этих лекциях. Что касается конкретных примеров, то это совсем другое дело. Цитата (как, например, когда я цитирую буддийские тексты) значима и неслучайна, как то, что уже включено в мое мышление по содержанию. То есть без данного цитируемого текста этого моего мышления могло бы не быть. Или лучше сказать так: данная цитата не обосновывает и не подтверждает мою мысль, а сама ею является. Именно поэтому, с позиции моего мышления, она — неслучайна.

Философствование на первой ступени моего рассуждения — психично. Объясняю: на этой ступени мои «я мыслю», «я думаю», «я предполагаю» и так далее — так же психичны (то есть в такой же мере принадлежат мыслимой целостности психофизиологического организма с его мотивационными, целевыми, волитивными, эмоциональными и перцептивными структурами), как мои «я страдаю», «я в отчаянии», «я наслаждаюсь». Но уже на следующей, собственно феноменологической ступени философствование для меня не психично, ибо здесь оно будет принадлежать уровню сознания. На уровне сознания это мое «философствование как философствование» вычленяет и формулирует психику (а иногда и себя самое как психику), а не наоборот. Поэтому здесь философствование не может быть выведено ни из страдания, ни из отчаяния, ни из какой-либо нужды, ни из радости, сформулированных в терминах психологии. Равным образом его было бы невозможно «поместить» ни вверху, ни внизу, ни в середине того, что мы называем человеческой жизнью или природой. Тогда, например, думая о сомнении, страхе и удивлении, только как о состояниях сознания, а не психических состояниях, логично было бы считать их своего рода началами философствования. Здесь не-психичность этих состояний равноценна их не-природности и вне-жизненности.

Дамы и Господа! Предмет этих лекций — обсервационная философия, то есть философия, занимающаяся наблюдением мышления. Точнее, наблюдением чего бы то ни было как мышления. Еще точнее, что бы она ни наблюдала, она это наблюдает как мышление. Замечу с самого начала, — из сказанного никак не вытекает, что эта философия наблюдает или может наблюдать всё, но всё, что она наблюдает (исходя из только что сказанного о наблюдении), здесь уже считается мышлением. Повторяю, считается, а не «есть», и уж ни в коем случае не «становится» — здесь надо быть крайне внимательным к языку. В нашем подходе объект наблюдения не может быть самим мышлением, потому что мышление вторично по отношению к рефлексии, о чем речь пойдет ниже. Но объект наблюдения не может и стать мышлением в наблюдении, поскольку рефлексивная процедура «превращения» чего-либо в мышление не может быть сформулирована, во всяком случае, мной и сейчас. Так что, если вы меня спросите, понимаю ли я, что такое мышление, даже не «как таковое», а просто в смысле слова «мышление» в повседневном естественном языке, то ответ будет определенно — нет. И вас прошу пока воздержаться от понимания, что такое мышление. Пусть это будет началом нашего с вами философствования.

Говоря о мышлении (или думании), мысли, сознании и некоторых других понятиях и употребляя слова, которые эти понятия обозначают, я знаю, о чем говорю. Но тут надо пояснить: только что сказанная мной фраза «я знаю, о чем я говорю, когда говорю о мышлении», будет значить «я знаю, что я думаю о мышлении». Это, однако, никак не предполагает, что я знаю какую-то истину о мышлении. Ведь такая истина, если она вообще возможна, неизбежно окажется либо истиной о содержании, то есть объекте мышления, либо истиной о каком-то факте или феномене, лежащем вне мышления, к которому последнее могло бы быть редуцировано в порядке неизвестной мне процедуры или из которого оно могло бы быть выведено как частный случай применения какого-то неизвестного мне правила. Но такой факт или феномен не может принадлежать предмету обсервационной философии. Скорее он мог бы войти в предмет возможной теории мышления. Однако сказанное сейчас о знании никак не относится к тому, что я называю словом «понимание» и от которого я (говоря о понимании мышления) только что вас просил воздержаться. Мы еще вернемся к пониманию. Сейчас будет достаточно сказать, что как понятие оно предполагает особую интенцию, которую понятие знания не предполагает и которая гораздо субъективнее интенции знания. Говоря феноменологически, понимание может быть выведено из такой специфической ситуации, которая его требует как чего-то дополнительного в отношении уже имеющегося в данной ситуации знания (включая знание и о самой этой ситуации). Но что же тогда я знаю о мышлении, точнее, думаю о нем, говоря с вами?

Дамы и Господа! Думать о мышлении очень трудно. Так, например, перестаньте сейчас на минуту или две меня слушать и попытайтесь думать о вашем мышлении. Прося вас об этом, я не имею в виду, что слушая меня, вы не думаете. Совсем напротив, я готов предположить, что вы думаете о том, что я говорю, и то, что вы слышите, является объектом вашего мышления. Прося вас попытаться думать о вашем мышлении, я просто предлагаю сменить объект вашего мышления. Фактически любая попытка думать о своем (вашем, моем) думании есть попытка смены объекта мышления. Что казалось бы проще! На деле оказывается, что сделать это почти невозможно. Почему? Этому есть несколько объяснений. Начну с самого простого. Я думаю о чем-то, потом о чем-то другом, потом пытаюсь думать о моем думании — не получается. Не оттого ли, что, в отличие от мышления о других объектах, мышление о мышлении — не спонтанно par excellence. Даже когда объект мышления очень сложен и трудно представим, мышление о нем может совершаться — пусть с большим трудом и усилием, — но в общем в том же порядке, в каком происходит мышление об объектах менее сложных и абстрактных. То есть оно происходит в порядке, который можно было бы условно назвать «психологическим», в порядке, включающем в себя и спонтанность. Однако сказать, что мышление о мышлении не может быть спонтанным, непроизвольным — это не сказать ничего определенного о такого рода мышлении, ибо сама задача здесь опять же формулируется психологически, то есть в терминах мышления как объекта, а не в терминах мышления, мыслящего о мышлении как объекте.

Кроме того, мыслить о мышлении очень трудно потому, что «думать», «мыслить» или любой их эквивалент, синоним или субститут в любом из известных нам естественных языков будет обозначать нечто вроде универсального «психологического глагола» (выражение Витгенштейна), универсального из-за полной семантической неопределенности того, на что направлено действие, обозначенное этим глаголом, то есть содержания самого понятия «мыслить» (которое может быть чем угодно в отличие, скажем, от содержания таких глаголов, как «видеть» или «слышать», по своему значению предполагающих содержание — только «видимые» или «слышимые» объекты). «Мыслить» — универсально также вследствие полной прагматической неопределенности употребления этого слова. О слове «мыслить» можно сказать, что оно не отмечено, не «маркировано», так сказать, контекстом своего употребления, хотя само может этот контекст маркировать. И, наконец, думать о своем думании столь трудно еще и потому, что мыслящему о себе мышлению будет необходимо снова и снова отделять себя от других своих объектов в качестве объекта особого рода; спонтанный переход мышления с какого бы то ни было объекта на этот объект представляется, как об этом уже говорилось выше, весьма маловероятным (но никак не невозможным).

Привычный субъективно-эмпирический подход к мышлению оказывается здесь недостаточным. В самом деле, когда я говорю «я мыслю о своем мышлении», то фактически я мыслю о себе, мыслящем о том-то и том-то. Иначе говоря, предаюсь наибанальнейшему самонаблюдению. Последнее остается популярной литературно- психологической фикцией, поскольку «самонаблюдающий» не может наблюдать свое мышление, наблюдая себя. Оттого-то нам и приходится искать путь к другому наблюдению, объектом которого будет мышление, абстрагированное как от своих объектов, так и от мыслящего. В такого рода наблюдении мы не будем исходить ни из натурно-психологических предпосылок относительно мышления, ни из предпосылок, в которых мышлению изначально приписывается онтологический статус. Поэтому, я думаю, было бы гораздо интереснее начинать наше понимание наблюдения мышления не с мышления, а с наблюдения.

Ведь само название данной философии — обсервационная («наблюдательная») — означает не какая это философия, а о чем она. Наблюдение (от лат. observatio) — ее предмет, а не метод; здесь оно — понятие онтологическое, а не эпистемологическое. Тогда попробуем исходить из предпосылки, что просто нечто устроено как то, что наблюдается и наблюдает. Но так устроено именно нечто, а не мир. И не всё. Эта предпосылка будет здесь фигурировать как Постулат Наблюдения. Но важно понять, что «онтологический фокус», так сказать, здесь — не в «нечто», а в «устроено».

Теперь о языке обсервационной философии. У философии вообще нет своего языка. Язык есть у философствующего. В этом я вижу одно из главных отличий философии от науки. Метаязык философии — такая же популярная фикция, как, скажем, «язык описания мира». Ведь языка описания мира не может быть просто потому, что нет одного для всего мира естественного языка, который мог бы употребляться для описания мира как одного объекта наблюдения. Такая позиция приглашает к особого рода риторике. В этих лекциях метафоры и риторические фигуры нередко заменяют специальные термины. Оттого последних здесь так мало, хотя я их вообще не люблю. Так, например, здесь «наблюдение» — не термин, а обыкновенное слово, которое обретает специальный терминологический смысл только когда речь идет о «наблюдении чего-то как мышления». В то же время, «другое», «другой» являются в обсервационной философии специальными терминами par excellence, поскольку употребляются только в смысле «другое мышление», «другой мыслящий».

Но что же такое все-таки «нечто» в нашем Постулате Наблюдения? Вопрос преждевременен, потому что за «нечто» еще будет борьба с языком. Не с языком философии или чего угодно еще, а со своим, моим (русским в данном случае) собственным языком. Без этой борьбы нет ни романа, ни рассказа, ни лекции, ни даже разговора настоящего. [Витгенштейн на гребне первой волны логико-лингвистического оптимизма мог еще считать, что с языком «все в порядке»: не знаешь слова, посмотри в словаре. Ну, а уж если непорядок какой случится, тогда... «следует молчать». Отсюда — его языковые игры вместо борьбы с языком.] Тогда моим ответом на вопрос «что такое «нечто» в Постулате Наблюдения?», будет: «я не знаю». Не слово «нечто» не знаю, а то, что оно здесь обозначает. Иначе говоря, не знаю вещи, этим словом обозначенной. Как не знаю и «вещи», обозначенной в моем ответе словом «я». Рассуждая строго буддистически, в моем ответе не будет «ни знания, ни не-знания» (цитата из «Сердцевинной Сутры»). Последнее рассуждение — не эпистемологический ход, а расширение онтологической позиции Постулата Наблюдения. Давайте считать, что ответ на вопрос о «нечто» может прийти только из такого «места», где нет мысли о «я». Но в языке (борьба с языком продолжается) для обозначения такого места я нахожу только одно слово — ничто. [Это предваряет то, о чем мы будем говорить в конце третьей лекции, рассуждая о позициях («точках») наблюдения объектов как позициях, с которых наблюдается ничто.] Более развёрнутым ответом на вопрос о «нечто» Постулата Наблюдения будет: нечто — это объект такого мышления, в котором нет мыслящего об этом объекте. Точнее говоря, такого мышления, которое не включает в себя не только мысли о конкретном мыслящем «я», но и мысли о мыслящем вообще. Добавлю, что сейчас, то есть на данном «витке» нашего рассуждения, нас не интересует, есть ли или может ли вообще быть такое мышление, поскольку, повторяю, в обсервационной философии наблюдается не мышление как объект, а объект как мышление.

Пока же, как с субъективно-эмпирической точки зрения, так и с точки зрения «науки психологии», такого рода мышление остается очень сомнительным допущением.

Теперь спросим: а что же тогда будет означать слово «устроено» Постулата Наблюдения? В нашем рассуждении это слово означает фундаментальное условие наблюдения и одновременно ограничивающее условие (ведь наблюдается не всё и не везде). Я вообще думаю, что понятие онтологии или онтологичности необходимо включает в себя некоторую конкретизацию; «онтологическое» не означает «универсальное», онтология не представима как безбрежная ни в отношении времени, ни в отношении пространства. В Постулате Наблюдения я исхожу из того, что мышление как эмпирически представимое — а не понятое — предполагает как внешнее ему время, когда оно происходит, так и «внутреннее», собственное, так сказать, время его протекания. Постулат Наблюдения можно рассматривать как обобщение задним числом опыта наблюдения объекта как мышления, в котором наблюдатель абстрагировался от времени мышления при наблюдении данного объекта. Объект здесь мыслится как нечто чисто пространственное, так же как и позиция, с которой этот объект наблюдается. Строго говоря, психология — это наука, изучающая психические феномены как процессы, протекающие во времени. Тогда как в обсервационной философии сам факт наблюдения какого-либо психического феномена (включая и мышление как один из таких феноменов) как мышления тем самым исключает этот феномен из времени и, таким образом, его «депсихологизирует». Я не уверен, что теория мышления придет из философии, но абсолютно уверен, что она никогда не придет из психологии.

Эти лекции — для непосвященных, одним из которых являюсь я. Посвящать может только тот, кто сам посвящен другим, тоже посвященным, чего в данном случае или, как говорил Пастернак, «при данной обстановке» просто не было. А что было? — Случай. Случай — не посвящение, но он может стать одним из условий философствования, войти, так сказать, в обстановку, при которой ты можешь начать философствовать, если захочешь, конечно. Тогда «можешь» будет другим случаем, «захочешь» — третьим и так далее. Значит карты легли как надо, идет игра. Но есть еще и игрок. Тот, кто может хотеть и мыслить. Забегая вперед, скажу, что в обсервационной философии он — не абсолютный субъект своего мышления, не «единственный со своим достоянием» Макса Штирнера, не «я», противостоящее миру фактов, обозначенных словами и предложениями естественного языка, как у Витгенштейна «Трактата». Иначе говоря, он — не личность. Он — то место, та позиция, с которой какие-то объекты (и он сам как один из этих объектов) могут наблюдаться как личность. [Замечу, опять же забегая вперед, что здесь «наблюдается как» — это термин, обозначающий одну из важнейших операций обсервационной философии.] Но что же тогда «он», уже определенный (точнее, указанный) нами как «место» и «позиция»? Пока ограничусь тем, что скажу: в обсервационной философии «он» — это сознание, которое фигурирует вместе с этой позицией. Может быть, лучше было бы представить позицию и сознание как два аспекта той, пока еще (то есть в ходе нашего вводного рассуждения) непредставимой «вещи», сейчас условно обозначенной словом «он»? И опять же, в данном случае это «он», а не «я» фигурирует как условное обозначение для наблюдающего сознания вместе с его позицией. Но почему «он»? И что такое сознание?

Говоря о сознании, я, конечно, мог бы, как и в случае с мышлением, предложить временно воздержаться от его понимания. Однако, здесь мышление и сознание различны прежде всего по способу введения: мышление вводится в отношении объекта наблюдения, а сознание вводится как наблюдающее или даже как «наблюдающий». Мы еще не знаем, как он наблюдает, но раз есть наблюдение и его объект, который видим (мыслим) вами, то есть и некоторая возможность того, что (кто?) его наблюдает. Попробуйте, читая книгу, понять читающего. Не автора, не себя самого как ее конкретного читателя, а другого читающего; понять его так, как он мог бы быть понят на основании вашего чтения книги. «Читающий книгу» — это приблизительная метафора сознания, не более того, но в ней намечаются какие-то линии конкретизации нашего понимания сознания. Так, например, нам уже понятно (именно «понятно», потому что знать этого мы не можем), что «читающий книгу» не обязательно конкретизируется в индивидуальном субъекте, в принципе даже наоборот — вполне возможна ситуация, когда вы — единственный читатель книги или когда у нее вообще не было читателей и не будет, если вы, открыв книгу, тут же ее отложите навсегда. Но из этой же ситуации следует — нет, не следует, а уже в ней есть: то, что книгу читает — это его, другого читающего, сознание, которое уже есть в книге, точнее, которым книга и является нам, пытающимся понять другого читающего как сознание. То есть не книгу мы понимаем через читающего, а его — через книгу. Читая книгу, мы понимаем (именно «понимаем», а не предполагаем, потому что предполагать относительно любого текста можно все, что угодно), что другой читающий знает язык. Не язык данной книги (в том смысле, в каком мы говорим «язык романа Толстого «Война и мир» или «язык Толстого»), а весь язык, на котором эта книга написана (в данном случае — русский). Разумеется, лингвистически это очень сильная гипотеза, но «весь язык» — это понятие не лингвистическое, а относящееся к теории (точнее будет сказать, к метатеории) сознания, в смысле которой это — не гипотеза, а вариант понимания. Однако «читающий книгу» — это не только «весь язык», но и неизвестная нам, хотя и определенная на каждый данный момент сумма всех возможных содержаний и способов чтения. Более того, «весь язык» оказывается в «читающем книгу» одним из этих содержаний. [Как и само выражение «знать язык» предполагает язык содержанием знания. В этом, опять же, отличие метатеории сознания от практически любой теории языка.]

Теперь я возвращаюсь ко второму вопросу: почему «читающий книгу» — это «он», а не я, сейчас читающий эту книгу для того, чтобы понять его, а не себя? Чтобы ответить на этот вопрос, позволю себе маленький историко-философский экскурс. Где-то в промежутке между шестым и четвертым веком до нашей эры индийские мыслители совершили огромную работу по анализу психики человека. Можно предположить, что первоначально этот анализ имел своей целью отделить в объекте рассмотрения психику от того (на санскрите tad), что есть сущее (sat), не подверженное трансформациям, вечное (nitya), само (atman); от того, что само не может быть расчленено, анализировано. Отделенная от этого сущего психика анализировалась в своих состояниях, активностях, модификациях и модальностях, что затем и привело к созданию первых собственно психологических учений в истории человечества. Но что было в этом анализе тем, что я назвал сейчас «объектом рассмотрения»? — Им безусловно было «я», сначала считавшееся отделенным от атмана субъектом психики, потом в одних учениях превратившееся едва ли не в синоним слова «психика» (manas), а в других — в одну из модальностей последней. Исходя из употреблений слова «психика» в различных древнеиндийских контекстах, можно утверждать, что в них всех «я» всегда психично. Обсервационная философия — не психология прежде всего потому, что она не «эго-логия» (и не «атмано-логия», то есть не метафизика в классическом древнеиндийском смысле этого слова). В отличие от «я», то, что я здесь называю «он», — не субъект психики и не натурный объект психологического анализа. Поэтому когда я говорю (как в начале лекции) — «он может философствовать, если захочет...», то здесь «хочет» будет столь же не-психологическим словом, как «может» или «философствовать». Употребляемые в этой философии слова не могут, по определению, иметь психологический смысл (в отличие, скажем, от Витгенштейна в «Философии психологии» или от Лакана везде). Все слова не только «выражают» сознание, но сами и есть (как и не-есть) сознание. Тогда «он» здесь — фокус объективного наблюдения наблюдающего сознание.

Обсервационная философия не классична в том смысле, в каком слово «классический» употребляется в европейской историко-философской литературе (возьмем в качестве примера объяснения «классического» в работе Мераба Мамардашвили «Классический и неклассический идеалы рациональности»). Не классична она, во-первых, по своей прагматике: в ней не утверждаются новые истины и не опровергаются старые. Так, когда я говорю о чем-то, что не могу этого наблюдать, то отсюда никак не следует, что этого нет или что есть что-то другое, а значит только, что объект, о котором идет речь, не наблюдается в смысле сформулированных условий наблюдения. Как философская позиция, наблюдение если не исключает, то в значительной степени нейтрализует этику, которая оказывается лишь одним из случаев наблюдаемого мышления. То, что предлагается в обсервационной философии, можно было бы очень приблизительно выразить так: попробуем думать о каких-то вещах вот таким именно образом; может быть, это позволит нам в них увидеть то, чего, думая о них другим образом, мы бы не увидели. Другим признаком не-классичности обсервационной философии является то, что она не отождествляет себя с историческим контекстом. То есть, мысля о себе самой в порядке объекта наблюдения, она может себя локализовать во времени, как могла бы себя локализовать и в пространстве, но ни с тем, ни с другим она себя не связывает по содержанию философствования. И, наконец, ее третья неклассическая черта — это то, что она по определению не антропоцентрична, поскольку в центре ее наблюдения находится не человек, а мышление — чье, в принципе, безразлично. Или, говоря иными словами, для нее сам «феномен человека» — только один из случаев наблюдаемого мышления.

Последнее утверждение не столь радикально, как это может показаться. Да, оно безусловно указывает на оставление нами каких-то проблем и целей эпохи Просвещения, но это именно оставление, а не опровержение или отбрасывание, и уж менее всего помещение себя в позицию «конца», «завершения» или существования «после...» («пост» — дальше может идти все, что угодно) этой эпохи. Было бы непростительной банальностью упрекать Просвещение в том, что оно не решило поставленных им проблем или не достигло провозглашенных им целей (беда Просвещения в том, — любил говорить Жан Гебсер, — что оно решило все свои проблемы и достигло всех своих целей). Замечу, однако, в порядке элементарной исторической рефлексии, что сказанное выше не упраздняет — по крайней мере здесь и сейчас, когда я говорю с вами — стиль и форму просвещенческой дидактики, так же как и лежащий в основе этой дидактики принцип субъективной педагогики. Этот принцип можно описать как первое условие педагогического процесса, действительное и для этих лекций: преподаватель хочет (не бойтесь этого слова!), чтобы ученик думал об излагаемом предмете таким же образом как и он. [Заметьте, здесь речь идет о научении, а не о воспитании, где этот принцип тоже действует, но совсем иным образом.] Преподаватель хочет сообщить ученику свое умонастроение, которое бессодержательно в отношении предмета данной лекции и само может наблюдаться в порядке психологической субъективности педагогического процесса.

Если меня спросят, а не нуждается ли обсервационная философия в каких-то других, непросвещенческих формах дидактики, то моим ответом будет: может быть и нуждается, но их нет в моем распоряжении. Поэтому, в частности, я сейчас читаю лекцию, которая сама есть одна из таких форм, лекцию, содержание которой уже «определено» — пусть сколь угодно произвольно — как «философия» именно в том смысле, в котором это слово фигурирует в историко-философской традиции Просвещения. Оно не нуждается в переопределении.

Но возвратимся к «наблюдательности» данной философии. Когда я сейчас говорил, что то, что в ней наблюдается, наблюдается как мышление, я не исключил слово (и понятие) «наблюдение» из обыденного естественного языка, превратив его в специальный термин данной философии. И в обыденном языке «наблюдение» не является простым «психологическим» словом, таким, скажем, как «видение» или «слышание»; оно обозначает определенную и целенаправленную умственную активность. Здесь уже не может быть никаких отговорок и ссылок на непонимание. Но и как слово и понятие обыденного языка, «наблюдение», с одной стороны, уже предполагает совершенной, пусть неосознанно, какую-то рефлексию в отношении чувственного (да и любого другого) восприятия наблюдаемого объекта, а с другой — предполагает определенное интенциональное состояние наблюдающего. В обсервационной философии объект наблюдения не просто «видится», «слышится» или «мыслится», но уже, то есть к моменту наблюдения, фигурирует как мыслимый. «Как» — это самый общий модус обсервационной философии, а наблюдать что-то «как мышление» — это первый шаг в конкретизации интенциональности в наблюдении. Все последующие «как» будут более частными модусами, конкретизирующими эту конкретизацию.

Наблюдение — не опыт и не переживание. Опыт и переживание могут оказаться его объектами, как и само оно может оказаться объектом другого наблюдения. Но наблюдение — это и не созерцание, поскольку последнее либо предполагает определенное состояние ума созерцающего, либо само его создает. Однако наблюдение сопоставимо с созерцанием, поскольку, как и последнее, оно может рассматриваться не только в своем активном, деятельностном качестве, но и как особое состояние ума. [«Ум» здесь — условное обозначение какого-то органа или механизма, которому условно же приписывается функция или активность мышления в том же смысле, в каком, скажем, зрение приписывается органу зрения, а слышание — органу слуха. Разумеется, что так понимаемый ум никоим образом не входит в обсервационную философию, хотя и может войти в возможную теорию мышления в качестве условного топоса мыслительных процессов.]

Теперь — небольшое отступление о состояниях ума. Само понятие «состояние» — вечный камень преткновения в теоретических рассуждениях о мышлении и сознании. Попытаемся объяснить употребление нами этого слова, ну, хотя бы в том смысле, в каком оно фигурировало, когда мы только что говорили о «двойственности» созерцания, да в какой-то мере и наблюдения: и то и другое может выступать и как действие, и как состояние ума. Тогда, с одной стороны, состояние ума оказывается противопоставленным мышлению именно как состояние, то есть как определенное положение вещей в отношении мышления, положение, которому условно приписывается некоторая статичность; предполагается, что в течение какого-то времени — назовем его «время наблюдения мышления» — это положение вещей остается тем же, а само мышление изменяется и становится другим.

Я думаю, что именно эта временность, относительная (то есть в отношении мышления) статичность состояний ума сделала их столь важными и необходимыми в теории и практике сознательной и направленной трансформации мышления, которая в древней Индии называлась «йога». В йоге процесс инструкции, наставления обретал свою размерность, «градуировался», так сказать, именно по состояниям ума и в терминах состояний ума, так как учитель йоги объяснял ученику то, что происходит в мышлении ученика, обязательно соотнося во времени изменения в мышлении ученика с последовательностью этих состояний, описанных в тексте инструкции. Я готов предположить, что исторически наука психология, — как описание, классификация и анализ феноменов обычной психики и нормального мышления, — была создана особым, трасфорированным, йогическим мышлением, уже осознавшим психические феномены как психические, а себя самое как не-психическое.

Эта «временность», темперированность, так сказать, описаний состояний ума в йогических инструкциях (особенно в буддийской йоге) очень четко выражается во вводных фразах, оборотах и словах в этих описаниях, таких как «теперь» (подразумевается: «теперь, когда учитель готов начать объяснение, а ученики находятся в должном для восприятия этого объяснения состоянии ума»), «в том случае» (дальше следует: «когда слушающий чувствует легкость и приятность в теле и уме») или «в момент» (следует: «когда разум инструктируемого подавлен и он не может войти в созерцание») и так далее.

В то же время, состояния ума противопоставлены мышлению как нечто формальное, то есть не имеющее своего мыслительного содержания и являющееся своего рода «внешним» условием для мышления с его объектными содержаниями. В этом — сходство состояний ума с психическими состояниями, бессодержательными по преимуществу.

Но состояния ума оказываются схожими с психическими состояниями по еще одному признаку, весьма существенному в наблюдении мышления: они могут быть обозначены или описаны только в объективном порядке, а не в порядке сообщения о них их субъектом. Так, если я говорю: «я смотрю на солнце, я думаю о солнце и о том, что я смотрю на солнце», — то это сообщение может восприниматься (и наблюдаться со стороны) как имеющее определенное содержание в отношении объекта моего мышления («солнце», «мышление о солнце»). Но когда я говорю: «никогда прежде я не воспринимал столь ясно окружающие меня предметы и никогда столь четко о них не мыслил как сейчас, когда я смотрю на солнце», — то это мое высказывание не может само по себе восприниматься и наблюдаться в его соотнесении по содержанию с моим мышлением о конкретных объектах (в данном случае таковыми являются состояния ума, которые я себе приписываю как «мои»). Чтобы восприниматься и наблюдаться в такой соотнесенности, мои состояния ума должны быть сообщены и описаны не мной, а кем-то другим, «другим мыслящим», так сказать, и, строго говоря, на языке «другого мышления», для которого мое мышление будет Другим по определению.

Учитель йоги (классической, буддийской и любой другой) — собственно и есть знаток состояний ума, который умеет «читать» мышление ученика (как и свое собственное) на «языке» этих состояний. Мышление остается в фокусе йогической пропедевтики, но как нечто искусственное, «специально сконструированное», как образец того, что само не может быть мыслимо, той вещи, которая немыслима по самой своей природе.

Всякий текст о мышлении другого, то есть, о содержании этого мышления, безусловен. Почему? — Очень просто. Потому что в отличие, скажем, от знания, мышление не может быть определено по своему содержанию. Поэтому — «так» это или «не так», правда это или не правда, здесь может сказать только сам текст (который только в этом смысле безусловен). Мы не можем сказать, что на такой-то странице Пруст был глубоко неправ, говоря, что Сван тогда решил жениться на Одетте — просто потому, что месье Сван был выдуман Прустом. Поэтому спрашивать: как Пруст мог знать, что на самом деле думал Сван — глупость. Мы не можем даже спросить, знал ли Сван сам, что он думал. Просто Пруст его видел. Разворачивая салфетку, он видел Свана, разворачивающего салфетку. То есть, грубо говоря, создавая текст, другой уже заранее знает, что произошло с мышлением, которое он описывает.

В обсервационной философии понятие состояния ума имеет смысл только в отношении конкретного мышления, приписываемого конкретному мыслящему. Более того, слова, обозначающие состояния ума в естественном языке, служат терминами, в которых мышление приписывается мыслящему; мыслящий, в отличие от мышления, по определению психичен.

Это отступление можно завершить, сказав, что для внешнего наблюдателя состояние ума именно в силу своей хотя бы частичной психичности может служить приметой, отличающей одно мышление или один вид мышления (как в случае, когда мы говорили о созерцании) от другого. Ведь само наблюдение не-психично, как и наблюдаемое им мышление. Однако, в обсервационной философии категория состояния ума выполняет также и важную методологическую функцию: посредством этой, так сказать, «промежуточной» категории становится возможным введение в наблюдение чисто психических состояний в качестве дополнительных характеристик наблюдаемого мышления. В то же время, если попытаться занять в вопросе о состояниях ума самую общую психологическую позицию, то станет совершенно очевидным, что практически любое содержание мышления, иначе говоря, любой его объект может быть фактором, индуцирующим или определяющим состояние ума мыслящего.

Мышление, от понимания которого я столь решительно предлагал воздержаться в начале этой лекции, я сейчас попытаюсь ввести в модальном порядке. То есть, вместо постулирования мышления в качестве универсального субъекта в суждениях, где мышление «есть то-то и то-то», я ввожу мышление в качестве универсального предиката в суждениях об объектах наблюдения, где «то-то и то-то» наблюдается как мышление: здесь связкой вместо «есть» будет служить «наблюдается как» — основной модус наблюдения. Отсюда — возможность модального определения мышления. Мы уже знаем, что в обсервационной философии объекты наблюдения наблюдаются только как мышление. Но и мышление — это только как, то есть в смысле чего наблюдаются объекты. Иного смысла у слова «мышление» здесь нет. Как нет и иного мышления. А мыслимы ли иные объекты, иные, нежели те, которые наблюдаются как мышление? Задав этот вопрос, мы фактически возвращаемся к «нечто» и «устроено» нашего Постулата Наблюдения, что в конечном счете приведет нас к «ничто» наблюдаемого объекта, о чем речь пойдет в третьей лекции. Пока же попробуем сформулировать наш вопрос несколько иначе: можно ли себе представить наблюдаемые объекты существующими, хотя и в их, так сказать, принципиальной наблюдаемости, но не в процессе или вне «поля» их актуального наблюдения? Но заметьте, здесь мы говорим именно о наблюдении, а не о восприятии, ощущении или любом другом психическом феномене.

Говоря о языке, я заметил, что обсервационная философия приглашает к смене риторики. Мышление о мышлении не ставит меня ни «лицом к лицу с жизнью», ни «лицом к лицу с самим собой» (Боже упаси!), ни даже «лицом к лицу с другим» (каким «другим», почему- то всегда остается неизвестным). Если бы кто-нибудь меня спросил, зачем я думаю о мышлении (именно зачем, а не почему), то я бы скорее всего ответил: да не зачем, а так, из чистого любопытства. Для меня это не отговорка, а буквальный ответ. То есть хочу знать, что это такое, мышление, и прежде всего — что я сам о нем думаю. Или я переформулирую мой ответ так: наблюдая какой-то объект как мышление, я хочу знать, что я думаю также и о другом объекте, который обозначен словом «мышление» и который тем самым оказывается исключенным из «поля наблюдения» первого объекта, как, впрочем, и вообще из наблюдения в смысле обсервационной философии (в которой, напоминаю, объект наблюдается как мышление, а не мышление как объект).

Тогда я еще раз попытаюсь ответить на вопрос, зачем я думаю о мышлении. Но сейчас я меняю свою позицию в отношении мышления и предлагаю: теперь попробуем думать о мышлении уже не только как имеющем свои объекты, являющиеся содержаниями сознания, но и как о том, что само является одним из содержаний (структур) сознания. Мне кажется, что такая смена позиции даст нам возможность предположить, что мышление обладает каким-то особым качеством, отличающим его от других содержаний сознания. Эта качественная «особенность» мышления как одного из конкретных содержаний сознания может быть охарактеризована следующим образом: во-первых, это такое содержание сознания, которое не редуцируется ни к какому другому содержанию сознания; во-вторых, если представить себе сознание как какое-то «пространство» расположения содержаний сознания, то в этом пространстве невозможно указать на место, где было бы какое-то определенное содержание сознания и где бы не было «мышления» как другого содержания сознания, находящегося в отношении дополнительности к первому. Однако этот переход к позиции сознания в нашем думаний о мышлении предоставляет нам возможность увидеть любое конкретное содержание сознания в его двойственности, то есть увидеть его как объект мышления и как мышление. Этот аспект мышления, в котором оно выступает как «идея мышления» и который я условно называю платоническим, особенно важен при историко-философском рассмотрении мышления как философского понятия, каковым, строго говоря, оно не является в обсервационной философии. [В последней оно сначала вводится в порядке наблюдения (то есть посредством модуса «как»), а затем в качестве эпифеномена рефлексии.] Но посмотрите — философы самых различных направлений крайне редко интересуются мышлением как философским понятием, обладающим своими собственными характеристиками. Мышление у них либо объект логического анализа в уже готовых формах суждений, либо выступает только как содержание мыслимого, либо фигурирует как определенный натурный феномен, абстрагированный от содержания (как в психологии, психофизиологии, биофизике и т.д.), либо как эпифеномен языка и так до бесконечности. В немецкой классической философии это почти всегда критический анализ готовых понятий, категорий и концепций, а в британской эмпирической — идей и представлений, мыслительность которых также остается за пределами философского рассмотрения. Философией мышления безусловно является буддийская философия в большинстве своих школ и направлений. В новой философии философом мышления был, конечно, Декарт, первый, я думаю, кто задал вопрос: как я думаю, когда думаю о том-то и том-то? Он же ответил на этот вопрос подробной экспликацией своего мышления, из которой непрямо выводится его принципиальный онтологический дуализм мышления и бытия. Но для Декарта мышление есть прежде всего мышление о чем-то — только поэтому оно может быть правильным или неправильным, сомнительным или лишенным сомнения. То же, в конце концов, мы видим в феноменологии Гуссерля, где мышление (Denken = cogitatio Декарта) практически есть живой мыслительный акт, действие, вторичное в отношении сознания (Bewusstsein) и совершающееся только в сфере, на почве (Hintergrund) конкретного индивидуального сознания со всеми конкретными содержаниями последнего.

Очень интересно в этом отношении философствование Мераба Мамардашвили. Мышление у него выступает в двух аспектах. В первом оно феноменально; это, как у Гуссерля, — акт, действие, по определению имеющее свое содержание. Формулировка Мамардашвили «держать мысль» (или «держать в мышлении») — это своего рода йога, в которой мысль есть одно с объектом мысли, а мышление есть именно «держание вместе» мыслящего, мышления и мыслимого. Во втором аспекте мышление — это не феномен. Оно постулируется как ни из чего не следующее, ни к чему не редуцируемое и связанное с конкретным содержанием (как «мышление о...») как и с конкретным мыслящим только случаем своего возникновения. В этом смысле Мераб Мамардашвили и говорит, что мышление «невозможно». Предупреждаю, это — мое объяснение его концепции мышления, которая мне кажется очень своеобразным синтезом «галлизированного» Гуссерля с поздней буддийской теорией мышления (как отличного от сознания).

Мышление, как я о нем мыслю (о том, как я о нем мыслю, будет сказано ниже), я считаю фактом («фактом мышления» — я знаю, что слово «факт» здесь философски неуместно, но другого в моем распоряжении пока не имеется). Это, в данном случае мое, мышление о мышлении, я условно называю рефлексией. Условно, потому что во многих других контекстах слово «рефлексия» употребляется в других смыслах. Рефлексия в обсервационной философии — это мышление, обращенное на себя самое; мышление, которое по крайней мере во время рефлексии мыслиться как не имеющее своего объекта. Мышление как существующее (лучше — являющееся нам) вне рефлексивного опыта, для меня — не более чем еще одна психологическая (философская, эпистемологическая и так далее) фикция. Но можно ли одним мышлением схватить другое, сделать его своим объектом, не схватив в то же время и объект другого мышления, то есть содержание последнего? Если невозможно, то введение рефлексии полностью теряет свой смысл, так же как и сама идея наблюдения мышления, с которой я начал эту лекцию.

Тогда спросим, может ли одно мышление иметь своим объектом другое мышление, то есть, будет ли возможна рефлексия, если последнее «лишено» своего объекта? Уже сам этот вопрос показывает, что понятие рефлексии, как мы сейчас пытались его ввести, — пока еще недостаточно разъяснено.

Начнем с краткого анализа способа введения нами рефлексии в качестве исходного понятия в нашем разговоре о мышлении. Здесь будут очень важны следующие моменты.

Первый момент. В нашем, пока еще узкооперациональном определении рефлексии как «мышления, которое мыслит о самом себе», рефлексия выступает как действие, как вид мышления, мыслимого как действие, словом, — как простой феномен, названный нами «рефлексия». Ричард Фейнман говорил о физиках-теоретиках, что они находят удовольствие в употреблении слов обыденного языка в качестве специальных или технических терминов. Но является ли «рефлексия» словом обыденного языка, таким, скажем, как «наблюдение»? Ответ будет — да и нет. Да, если считать это слово обозначающим мышление или одну из разновидностей мышления, то есть, если считать его хотя бы частичным синонимом слова «мышление». Нет, если в нашем употреблении слова «рефлексия» мы будем исходить из предпосылки, что мышление может мыслить о мышлении — как в том элементарном «психологическом» смысле, в каком зрение не может видеть зрение, а слух слышать слушание, так и в том смысле, в каком знание не может «знать знание». Иначе говоря, в этой предпосылке «может» означает возможность приписывания тому, что мы называем «мышление» некоторой особой способности, которая не может быть приписана, скажем, зрению, слуху или какому-либо другому элементу или явлению психической жизни. Только приняв эту предпосылку, мы могли бы считать рефлексию феноменом, а мышление эпифеноменом рефлексии. Однако, и принимая эту предпосылку, я не могу не видеть, что она является слишком «сильной», чтобы было возможно ее научное — в нашем случае психологическое — обоснование.

Второй момент. Если считать рефлексию и мышление, которое она, так сказать, «рефлексирует», двумя мыслительными действиями, то можно будет предположить, что они каким-то образом соотносятся друг с другом или даже, что между ними есть отношение взаимодействия. Зададим простой вопрос: может ли рефлексия изменить характер или содержание мышления, над которым она рефлексирует? Может, но в «обратном порядке», поскольку рефлексируемое мышление предполагается (пусть сколь угодно гипотетически или ошибочно) «предшествующим» рефлексии, хотя и неизвестно в каком времени мышления (также неизвестно какого). Разумеется, здесь время этого «предшествования» остается неопределенным: то ли временем мышления, над которым рефлексирует рефлексия, то ли временем рефлексии, то ли временем внешнем им обоим. На этот же вопрос невозможно ответить, не учитывая время соотношения рефлексии и рефлексируемого мышления. Если рефлексия и рефлексируемое мышление синхронны, то рефлексия не может изменить рефлексируемое мышление, поскольку не будет времени, чтобы такое изменение могло бы произойти. [Или: не будет времени для наблюдения этого изменения.] Но мы можем себе представить время мышления как время изменений, производимых в мышлении рефлексией. И в этом случае мы могли бы считать, что рефлексируемое мышление является мышлением с изменяющимся содержанием, то есть мышлением, меняющим свои объекты (одним из которых является «мыслящий»). Но при этом предполагается, что в это время акт, действие рефлексии останется тем же, то есть не меняющим свой объект — данное рефлексируемое мышление.

Однако рефлексия не может быть бесконечной, ибо каждый акт рефлексии несет в себе возможность исчезновения рефлексирующего. Это исчезновение и есть предел рефлексии. Всякий уходящий из дома уходит из него навсегда, но каждый раз почему-то меняет решение и возвращается. Это — метафора рефлексирующего мышления.

Но что же тогда делать с устранением в рефлексии объектов рефлексируемого мышления? Да и мыслимо ли вообще мышление без объекта мышления?

И тут может возникнуть сомнение или, скажем так, потеря уверенности в правильном употреблении нами самого слова «мышление». Обратимся к одному древнему буддийскому тексту («Кашьяпа-Париварта-сутре»):

«Однажды Будда Господь спросил Ананду: Как ты думаешь, Ананда, трудно ли мыслить о Нирване? Ведь Нирвана невыразима, неизмерима, немыслима. Ананда отвечал: трудно, Господи, мыслить о Нирване, невыразимо, неизмеримо, немыслимо трудно. Будда Господь сказал: Правильно, Ананда, невыразимо, неизмеримо, немыслимо трудно мыслить о Нирване. Но бесконечно трудней, в миллионы раз трудней, в квадриллионы раз трудней, чем мыслить о Нирване, мыслить о мысли.».

В моем кратком комментарии на этот пассаж я исхожу не из его понимания (в том смысле, в каком о понимании говорилось выше), а из знания специальной (технической) терминологии, употребляемой в буддийских философских текстах (сутрах) и в комментариях. В первом случае употребления слово «мыслить» (в вопросе «Как ты думаешь, Ананда...») имеет чисто формальный смысл (заметьте, смысл, а не значение), являясь своего рода способом, устанавливающим порядок текста и его рамки; «как ты думаешь...» здесь играет роль условного риторического приема в диалоге, хотя при этом мы можем сказать, что все, что идет после «думаешь», может быть приписано этому «думанию» как его объект.

Во втором случае («мыслить о Нирване») «мыслить» имеет смысл мышления (мысли) о любых объектах, представимых и непредставимых (anupalabdha), мыслимых и немыслимых (acintya). Нирвана здесь — тоже объект, пусть самый трудный для мышления, но все же объект. Точнее было бы сказать: мышление о Нирване — это предельный случай мышления, имеющего свой объект.

В третьем случае, то есть в случае «мыслить о мысли», смысл «мышления» двойственен. С одной стороны, «мыслить о мысли» выглядит как чистая рефлексия, объект которой, мысль, не имеет своего объекта. Если мы будем исходить из главного постулата буддийской философии мышления (abhidharma) о том, что мысль возникает (в порядке Закона Взаимозависимого Происхождения) вместе со своим объектом и своим субъектом, то есть «мыслящим», то нам придется предположить возможность какой-то искусственной операции, какого-то особого (йогического) приема, используемого для того, чтобы рассматривать (созерцать) мысль как не имеющую своего объекта, приема, предполагающего идею рефлексии. С другой стороны, однако, мысль Будды, — о чем бы Будда ни мыслил, как и в данном случае, когда он говорит с Анандой о мышлении о Нирване и о мысли, — уже постулирована в тексте как абсолютно особая, ничем не обусловленная (asamskrta), не возникающая (и оттого не следующая Закону Взаимозависимого Происхождения) и тем самым по определению не имеющая своего объекта. Очевидно, что рефлексия над такой мыслью невозможна. Добавлю к этому, уже в порядке «вольного» комментирования: не могло не случиться, чтобы раз постулировав такого рода особую мысль, буддийские мыслители не перенесли бы ее «особость» на мысль вообще, как и на любую отдельную мысль.

Этот экскурс в буддийскую философию нам нужен еще и для того, чтобы показать, что представление о рефлексии как феномене уже содержалась в философствовании по поводу мышления, так же как и в практике йогического созерцания. Таким образом, в приведенном отрывке «мыслить» уже может пониматься как мыслить о чем угодно, ни о чем, или о самом «мыслить», иначе говоря, как рефлексия. В обсервационной философии мышление выводится из рефлексии как нечто чисто формальное, бессодержательное. Отмечая, фиксируя объект рефлексируемого рефлексией мышления для последующего (выше мы уже говорили об отношении рефлексии к рефлексируемому ею мышлению во времени) устранения этого объекта, рефлексия не позволяет сделать никакого вывода о самом мышлении. Строго говоря, в рефлексии содержание мышления вообще не рефлексируется как мышление. При переходе к содержанию мышления рефлексия как мышление о мышлении прекращается, уступая место объектному, не-рефлексивному мышлению, в котором объектом будет уже объект, то есть, содержание другого мышления. Говорить о мышлении столь трудно именно потому, что оно фиксируется рефлексией только там, где оно мыслит о чем-то только в его объектных, содержательных точках, а не в его движении от одной точки к другой. Вместе с тем мышление «держится» рефлексией, так сказать, «продлевается» в ней и как идея (мысль) другого мышления или мышления вообще, мыслимого отдельно от проходимых им точек содержания. Так мы возвращаемся к неопределенности, неустановимости такого мышления; ведь оно не может быть разложено на ходы, отрезки или операции, содержательные по определению. Поэтому само понятие рефлексии уже включает в себя идею неопределенности мышления.

В конце концов, я могу принять чисто эмпирицистскую точку зрения и считать, что мышление есть в точках, в которых оно засекается рефлексией как объект и содержание. В предельной формулировке мышление — это место засечения его в рефлексии, то есть сами эти точки, где были, есть или могли бы быть объекты и содержания мышления. То есть, рассуждая строго эмпирически, мышление невозможно постулировать как что-то: мышление — не что, а где. Это все, что мы можем о нем знать в порядке рефлексии.

Но что тогда можем мы знать о рефлексии как мышлении (а не как феномене, эпифеноменом которого мышление является в обсервационной философии)? В ответе на этот вопрос нам не избежать некоторой парадоксальности: так вот, о рефлексии мы можем знать, что она происходит, когда рефлексируемое его мышление уже было, то есть, в отношении к рефлексируемому ею мышлению, рефлексия — не что, а когда. Высказывание «я думаю о солнце» с точки зрения обсервационной философии имплицирует рефлексию, а не мысль о солнце и уж во всяком случае не мысль (или мышление) вообще (то есть отвлекаясь от солнца как объекта мышления). Или, скажем, так: рассматривать это высказывание как факт мышления о солнце будет гораздо более сильной гипотезой, чем рассматривать его как факт рефлексии. В обоих случаях слово «факт» означает не более, чем опять же гипотетическое соотношение во времени мышления о солнце, рефлексии и этого высказывания. Но в каком времени? Я думаю, что здесь речь может идти только о времени рефлексии. Точнее, может быть о времени между актами рефлексии, в которых она «схватывает» рефлексируемое ею мышление. Постулирование какого-то внешнего рефлексии «мирового» времени здесь совсем не обязательно, так же как совсем не обязательно постулирование какого-то внутреннего времени рефлексируемого мышления (здесь невольно напрашивается аналогия с далеко не новой идеей, что время и есть мышление в его абстрагированной от «сиюминутности» процессуальности).

Однако, прежде чем мы двинемся дальше в наших философских рассуждениях о рефлексии — именно философских, поскольку мы пока не знаем ни о какой теории мышления, которая позволила бы нам рассуждать о мышлении натурфилософски, то есть «как бы научно», — я должен сделать три общефилософских замечания: (1) рассматриваемое как объект мышления мышление оказывается (при сравнении с другими объектами мышления) объектом совершенно особого рода. Это так уже потому, что оно подразумевается (кем — это уже совсем другой вопрос) как «имеющее место» в любом высказывании или суждении о любом другом объекте (именно в этом смысле выше говорилось о «где» мышления) или даже в мысли о любом другом объекте; (2) это «мышление как объект» — в отличие от «объекта как мышления» обсервационной философии — существует для меня (точнее «мыслится мною») только в актуальности моего мышления о нем, а не как то, что мыслилось (говорилось, писалось и так далее) кем-либо, где-либо и когда-либо о мышлении. Только в смысле этого ограничения «мышления как объекта мышления» и будет возможен переход к рассмотрению какого- либо объекта как мышления в обсервационной философии, переход, при котором «всё о мышлении» будет «подвешено», условно передислоцировано в «квази-время» или «псевдо-историю» другого мышления и таким образом превратится в один из объектов, рассматриваемых как мышление; (3) и, наконец, именно «мышление как объект моего мышления» — в отличие от «моего мышления как объекта моего мышления», то есть рефлексии, — является тем пределом редукции мышления, за которым теряет свой смысл не только понятие «объект мышления», но и понятие «другой» как в смысле противопоставления понятию «я» или «мой», так и в более широком смысле противопоставления «одного» «другому». Говоря иными словами, это — предел, за которым любая философия мышления становится невозможностью, уступая место теории мышления, пока еще неизвестной. И вот тут-то и возникает необходимость ввести понятие объективной редукции.

Как философское понятие, объективная редукция — чисто операциональна. То есть, она вводится нами не как еще один объект философствования, а как еще одна возможность рассмотрения уже имеющихся объектов и их связей. Так, редукция мышления к «мышлению как объекту моего мышления» — не закон природы. Она становится объективной редукцией только в силу того, что я уже сам с собой договорился считать возможным, — или мыслимым, что в данном случае несущественно, — какой-то один фактор (именно один!), который как бы «покрывает» все случаи мышления, сам при этом не являясь ни одним из этих случаев. Тогда редукция к этому фактору будет объективной, ибо «объективным» здесь полагается то, что не может быть мыслимо (наблюдаемо, измеримо) в смысле чего-либо другого, то есть какого бы то ни было другого мышления. Тогда, если мы возьмем «мышление как объект моего мышления» в качестве фокуса или предела всех возможных редукций (и одновременно в качестве какой-то «сферы», в которой нет случаев, а есть что-то одно), то будет удобно использовать это выражение как условное обозначение направления объективной редукции. К ней я еще вернусь, когда речь будет идти о возможной теории мышления. Пока же отметим, что ни мышление как модус обсервационной философии, ни мышление как эпифеномен рефлексии (не говоря уже о самой рефлексии) не могут оказаться в сфере объективной редукции.

Разумеется, рассуждая о мышлении как объекте моего мышления, очень трудно избежать физикализма, если можно так выразиться. Однако, если исходить из «не-природности» мышления — в том, хотя бы смысле, в каком пусть сколь угодно условно, мы говорим о «природности» человеческого мышления в психологии и философской антропологии — нам придется начать думать каким-то иным образом. Здесь объективная редукция — один из этих иных образов. При том разумеется, что мышление как объект моего мышления само есть предположение. Или, скажем так: если представить его себе как феномен, факт, действие, событие и так далее, то мы должны будем считать это событие случайным. Случайным в том смысле, что мы не можем объяснить почему оно случилось в рамках избранной нами или общепринятой системы понятий, но одновременно случайным и в том смысле, что это событие имеет определенную вероятность. Последнее — в отличие от повседневного, обычного смысла слова «случайный» — само по себе еще не значит, что вероятность этого события очень мала. Здесь я хочу категорически оговорить, что часто мною употребляемое слово «случай» скорее соответствует по смыслу «событию», нежели тому, что было сказано о «случайном». Мышление с его «где?» и рефлексия с ее «когда?» получают свое разрешение (solution, resolution) в том, что мы называем сферой объективной редукции, то есть в моем мышлении о мышлении как объекте. В сфере объективной редукции рефлексия (как мышление мышления о самом себе) и противостоящее рефлексии мышление об объекте (объектное мышление) уже не будут двумя различными случаями мышления.

Вместе с тем можно, конечно, предположить — но в порядке именно философского, а никак не психологического предположения, — что вообще нет мышления иного, чем мыслимое как объект моего мышления. Хотя и несколько солипсистское по своей форме, это предположение философски является «насквозь» эмпирицистским (empyricist through and through), ибо «мышление как объект моего мышления» никак не имплицирует, что «не существует объектов вне моего мышления о них», но достаточно четко имплицирует, что «нет моего мышления вне моего мышления о нем». [Однако идти отсюда к предположению, что событие мышления менее вероятно, чем событие «мышления как объекта моего мышления», было бы, на мой взгляд чрезмерно опрометчиво.] Ведь «мое» здесь указывает на место данного мышления, на место «эксперимента», так сказать. Тогда рефлексия, — то есть «мышление мышления о самом себе, то есть «мышление как объект себя самого» — оказывается случаем мышления, редуцируемым к не-случаю мышления как объекта моего мышления. Все это, разумеется — попытка развития идеи о мышлении как «где?», а не «что?», иначе говоря, идеи «местности» (locality) мышления.

Однако введение нами понятия объективной редукции ставит под вопрос не только «мое» как место данного мышления, но и «местность» мышления вообще. Так мы начинаем помышлять о «не-местности» (non-locality) мышления. Вернемся к понятию и слову «случай». В нашем мышлении о мышлении мы интуитивно (интуиция здесь — тоже мышление) исходим из молчаливо принимаемого (tacitly admitted) эмпирического постулата, что все объекты (включая и мышление как один из них) есть объекты мышления, а иных объектов нет. При этом игнорируется как мыслимость (или не- мыслимость) объектов, так и возможность не-мышления. Обсервационная философия с ее универсальным модусом («объект как мышление») предоставляет нам как бы иное поле для философствования о мышлении. Теперь: ни о каком объекте невозможно сказать ни — «это объект мышления», ни — «это не объект мышления». Мышление не «метит» объекты. Отсюда — пустая абстрактность эмпирицистского подхода. Мышление как объект моего мышления — исключение, ибо оно есть объект par excellence. Когда же мы говорим о случае, то мы подразумеваем, что мышление здесь — событие, как что-то внешнее в отношении мышления, «событием» которого оно является. И сколь бы подробно он ни был описан и сколь бы глубоко мы ни углублялись в анализ случая, он все равно остается условной тенденцией описания мышления, чисто формальным указанием на то, что «там» и/или «тогда» мышление имеет, имело или может иметь место. В сфере объективной редукции случаи мышления мыслятся как полностью лишенные своих пространственных и временных характеристик, то есть, как своего рода «чистые» мышления, которые никак не локализованы в отношении друг друга, так же как и внешнего наблюдателя, который тем самым тоже утерял свою «внешность» и является безместным.

«Мышление как объект моего мышления», являющееся фокусом объективной редукции, само уже не может полагаться ни случаем мышления, ни, менее всего, тем, что мы только что окрестили «чистым мышлением», ибо в «мышлении как объекте моего мышления» нет ни различий между случаями мышления, ни отличия его самого как не-случая от случая. Теперь попытаемся это себе представить следующим образом: в сфере объективной редукции каждый случай мышления мыслится как чистое мышление, которое есть где угодно (или нигде?), но есть (что здесь будет значить «есть» — я не знаю) в своей не-локальности. Или попытаемся сказать это немного иначе: в сфере объективной редукции каждый случай мышления будет уже парой случаев — данный случай плюс «чистое мышление».

«Мышление как объект моего мышления» (со следующей из него объективной редукцией) только поначалу кажется слишком сильным философским предположением. Я думаю, что философское предположение о рефлексии будет никак не слабее. При этом, однако, сама мысль о мышлении как объекте моего мышления уже предполагает совершенным, «сделанным», так сказать, дело устранения из «моего» мышления всех психологических модальностей последнего, так же как и устранение самой рефлексии.

Рефлексия в обсервационной философии — всегда мышление о другом мышлении (даже если это мышление самого рефлексирующего). Будучи, как я уже говорил, по определению бессодержательной (то есть не имеющей своего специфического объекта), рефлексия может быть соотнесена с содержанием мышления, над которым она рефлексирует, только внешним ей образом, например, филогенетически (исторически), онтогенетически (биографически), эпистемологически и так далее.

В обсервационной философии, которая является одним из случаев философии мышления, постулировать мышление вне рефлексии (или, скажем, мышление «как таковое») невозможно еще и потому, что в общем случае мы не можем знать о существовании мышления от него самого, так сказать (это не метафора). Знание о нем будет возможно только выводным или косвенным образом, то есть либо по его содержанию (исходя из знания о его объекте), либо исходя из его внешних проявлений или результатов, либо исходя из идей, понятий и слов, о которых можно было бы предположить, что они соотнесены с мышлением некоторым имманентным последнему образом (как, например, можно было бы весьма гипотетически выводить факт мышления из наличия слова «мышление»). Во всех этих случаях мышление оказывается натурным объектом, гипотетически выводимым из того, что мышлением не является.

Я думаю, что одна из интереснейших философских проблем — это: можно ли говорить о каких-то собственных чертах, признаках или характеристиках мышления, уже в рефлексии абстрагированного от своего содержания (или объекта)? Гуссерль сказал бы: безусловно можно. Васубандху, буддийский философ, живший в третьем веке нашей эры, повторял, что безусловно нельзя. Я думаю, что поскольку мышление остается неопределенным в отношении своих предикатов, мы вряд ли можем его знать как их носителя. Именно потому, что само мышление не может быть постулировано, но вводится (и будет опять и опять вводиться) через рефлексию, манера, в какой я сейчас рассуждаю о мышлении, не может не казаться искусственной. Но не искусственна ли сама формулировка предмета обсервационной философии — наблюдение объекта как мышления?

Вновь и вновь возвращаясь к мышлению в своих «концентрических» рассуждениях о нем, пытаясь избежать с одной стороны гегелевского онтологизма, а с другой — бергсоновского натурализма, я продолжаю философствовать в поле своих собственных спекулятивных допущений относительно мышления. И, как говорил Жан Гебсер, «я готов пожертвовать последовательностью, только чтобы продолжать философствовать»; разумеется, в отношении науки последнее высказывание не только непозволительно фривольно (наука имеет свою этику, а философия, как я ее понимаю, не-этична), но и методологически абсурдно, поскольку наука или, скажем, по Гуссерлю, «теория» — имеет цель. Но продолжаю философствовать о мышлении.

В обсервационной философии наблюдение не дублирует рефлексию и не является рефлексией рефлексии; в обсервационной философии любой объект наблюдается как мышление, о котором предполагается, что оно как бы уже отрефлексировано в другой рефлексии. [Заметьте, — это необходимо знать, — что слово «другой» здесь употребляется чисто технически и не имеет отношения ни к каким вульгарным гуманитарным контекстам, таким, скажем, как «дискурс», «диалог», «самотождественность», «отчуждение» и прочий неотрефлексированный вздор.] Здесь «другой» как термин и понятие вводится посредством особой процедуры, условно называемой «объективация». Объективация — это такое мышление, в котором его объект мыслится не только как мыслимый (об этом — в следующей лекции), но и как мыслящий, то есть как объект, представимый в виде другого объекта, которому мышление приписывается как некоторое общее, не-индивидуальное качество. Объективация наблюдателем любого другого мышления, включая его собственное, но наблюдаемое как другое, «приостанавливает» рефлексию на время наблюдения; притом рефлексия сама может быть объективирована наблюдателем как «мыслимое» и «мыслящее».

В таком же порядке, в каком из рефлексии выводится факт (или событие) мышления, из нее выводится и факт (или событие) не-мышления. Или, скажем, так: мышление может наблюдаться где-то, в каких-то точках только потому, что в каких-то других точках наблюдается отсутствие мышления. Это чисто спекулятивное положение о дискретности мышления может в отношении времени наблюдения быть выражено следующим образом: в момент, когда одно мышление наблюдает в какой-то точке другое мышление, то этого другого мышления в этой точке уже нет. Что же тогда наблюдается в этой точке наблюдающим мышлением? «Бывшее» мышление? — Нет, наблюдается «место», «точка», где мышление было: в каждый данный момент наблюдения не может быть двух фактов мышления (или лучше — двух мышлений). Если бы это было возможно, то они принадлежали бы двум разным вселенным. Не может быть третьей вселенной, с точки зрения которой эти два мышления могли бы наблюдаться как одно и то же или как два разных. Иными словами, метаязык описания мышления невозможен. В этом смысле, то есть в смысле мышления как того, что мыслит и что мыслимо, — может быть либо одна вселенная, либо две, не связанные друг с другом (тогда одна из них будет «немыслима» с точки зрения другой!), но не может быть третьей, так сказать, «мета-вселенной», которая бы включала в себя две первые. Последнее положение — пример «квази-онтологической» спекуляции — заставляет нас сосредоточиться на объектной стороне мышления, которую я называю мыслимостью.

Наблюдая объекты мышления как уже мыслимые — других мы, естественно, наблюдать не можем, — мы зададим вопрос: является ли мыслимость свойством этих объектов или свойством мыслящего о них мышления? Задавая этот вопрос (назовем его «первый вопрос относительно мыслимости»), я покидаю область рефлексии. Повторяю: ведь мышление уже «приготовлено» для наблюдения, которое уже «выбрало» то, что оно будет наблюдать как мышление. Вопрос здесь — чисто философский, и ответ на него может оказаться постулатом новой или какой-то другой философии. Но не будет ли ответ преждевременным, если мы сначала не переформулируем его с точки зрения наблюдения?

Мы можем себе представить какой-то мир мыслимых ситуаций, то есть мир ситуаций другого (в смысле указанном выше) мышления о мире. В отношении этого довольно тривиального высказывания можно сделать три предположения. Первое, онтологическое, что «наш мир» — это мир объектов (и субъектов) мышления, обладающих и собственным бытием. Второе, квази-онтологическое, что мыслимость объектов мышления — это условно приписываемое им «бытийное» качество. Третье, квази-историческое, что есть еще и ситуация мышления, которая «определяет» мыслимость или не-мыслимость объектов в изменяющихся во времени контекстах, образуемых другими мышлениями.

Первое предположение (онтологическое) является слишком «сильным» (в смысле, в котором это слово употребляется физиками-теоретиками), чтобы из него можно было бы исходить в каком бы то ни было конкретном наблюдении: бытие не наблюдается. В третьем предположении (квази-историческом) имплицируется особый тип рефлексии, в которой собственное (а не другое) мышление принципиально не может (в смысле «не способно») объективироваться как другое мышление. Второе предположение (квазионтологическое) я готов принять как наиболее «слабую» возможную гипотезу обсервационной философии. При этом я чисто интуитивно, то есть без сформулированного правила вывода, исхожу из идеи о принципиальной недостоверности моего знания о другом мышлении. Тогда ответом на «первый вопрос относительно мыслимости» будет: да, мыслимость может рассматриваться как свойство объектов мышления, но при этом без приписывания этим объектам какого-либо другого свойства, независимого от мыслимости, и, разумеется, без приравнивания мыслимости к бытию, [Заметим, что объектом мышления не может быть что угодно. Это означало бы тавтологичность бытия и мышления, что для меня — абсурд.] Я думаю, что общее положение о мыслимости может рассматриваться по крайней мере как не менее достоверное, чем положение о существовании другого мышления вообще. Я понимаю, что в рассуждении о мысли-мости объекта мне не избежать ни онтологизма, ни даже примитивного натурализма, коль скоро мыслимость объекта сама стала объектом наблюдения вместе с рефлексивным контекстом мышления о мыслимости.

Теперь мы должны будем вернуться к нашему первому буддийскому пассажу с его феноменальной интуицией о мысли как не-мыслимом объекте; ведь этот пассаж (как и многие другие) фактически постулирует, что не-мыслимые объекты «есть» [слово «есть» здесь употребляется только условно, как «чистая манера выражения» (vacana matra)]. He- мыслимые объекты здесь понимаются как «не-объекты не-мышления», что в свою очередь предполагает и возможность какого-то особого не-мыслимого мышления как одного из таких объектов. Что касается «чистой манеры выражения», то она здесь служит как бы низшим пределом, «минимумом» отношения мысли и слова, максимумом которого была бы их полная тождественность. [В качестве случая такой тождественности можно указать на любой священный текст (или фрагмент священного текста), взятый в его звуковой или зрительной форме.]

He-мыслимость не-мыслимых объектов устанавливается в порядке дальнейшего рассмотрения рефлексивной процедуры, уже включенной в наблюдение и этим, как уже было сказано, лишенной ее актуальной рефлексивности. Точнее, в наблюдении чего угодно как мышления формулируется позиция, неизбежно квази-онтологическая, с точки зрения которой устанавливается иерархическая классификация объектов мышления, в которой сама эта позиция будет фигурировать как высший уровень.

Один из случаев такой классификации мы находим в буддийской философии мышления абхидхарме, где — если представить ее себе в очень упрощенном виде — все объекты подразделяются на четыре класса:

α объекты (мыслимые как объекты) восприятия органами чувств;

β объекты (мыслимые как объекты) умопостижения;

γ объекты (мыслимые как объекты) йогического (трансцендентального) умопостижения;

δ не-мыслимые объекты.

В конце концов, если совсем упростить проблему, все сводится к вопросу — что мыслит о чем? Так, в а мышление мыслит о чувственно воспринимаемых объектах (напомним, что в философии абхидхармы каждому из пяти чувственных восприятий соответствует особое мышление), но не мыслит самое себя, то есть нерефлексивно по преимуществу. В β мышление мыслит о чувственных восприятиях и их объектах и об объектах ума (ум — шестой орган восприятия практически в любой древнеиндийской философии), но не мыслит о самом себе как «чистом» умопостижении, абстрагированном от своих объектов. Каждый из этих классов одновременно понимается как уровень и как позиция, с точки зрения которой мыслится (постигается) как он сам, так и три других класса.

Йогическое (трансцендентальное) умопостижение у мыслит о всех (в принципе) объектах α и β, о мышлениях α и β, а также о самом себе, но уже как о «чистом» умопостижении, лишенном какой бы то ни было чувственной и умственной основы. О всех этих объектах оно может мыслить как об имеющихся или не-имеющихся, воспринимаемых или не- воспринимаемых, мыслимых или не-мыслимых. Строго говоря, только с точки зрения у можно говорить о мыслимости или немыслимости объектов, и приведенная классификация — это классификация с позиции γ.

Относительно не-мыслимости в δ можно сказать только то, что не-мыслимые объекты могут «мыслиться» в йогическом трансцендентальном умопостижении γ, но чисто лингвистически, в порядке опять же «манеры высказывания». Это так не только потому, что говорить о не-мыслимых объектах как о «существующих» невозможно с позиции γ, а потому, что здесь нет ничего, что может (или не может) о них мыслить. Именно поэтому о не-мыслимых объектах говорится в текстах буддийской школы Праджняпарамита, что они — «не-объекты не-мышления», одним из которых, как нам уже известно из приведенного выше пассажа, является и мышление.

Три момента этой иерархической классификации нуждаются в разъяснении. Первый момент: рефлексия в том смысле, в каком она вводится в обсервационной философии (то есть как мышление о мышлении), в этой классификации не фигурирует как то, из чего выводится факт мышления (то есть мышление как наблюдаемый объект). Рефлексия остается на уровне умопостижения в в качестве одного из случаев объектного мышления («квази-рефлексия»). Второй момент: сама эта иерархическая классификация — не эпистемологическая, а опять же квази-онтологическая; классифицируются не объекты знания, а объекты мышления (и различные мышления как объекты). Третий момент: немыслимые объекты δ на самом деле находятся вне этой классификации, хотя и устанавливаются с позиции уровня γ трансцендентального умопостижения; строго говоря, уровень δ не есть позиция. Но можно ли из факта мышления с позиции у о не-мыслимых объектах δ сделать вывод, что эти объекты как-то соотносятся с уровнем γ (а через у с уровнями β и α) по мышлению о не-мыслимых объектах?

Разумеется, с точки зрения буддийской философии ответом на этот вопрос может быть только «нет». Я думаю, однако, что возможно несколько разных «нет», различающихся по позициям, каждая из которых будет предполагать свои квази-онтологические предпосылки.

Рассмотрим три наиболее общих случая. В первом случае «нет» — потому, что «немыслимое» фигурирует как чисто условное обозначение того, что не имеет своего смысла. Предпосылкой здесь будет идея о мыслимом мире: ведь где нет мысли, там не может быть и того, о чем она (то есть не будет ничего или, скажем, мира!). Если так, то «мир не имеет места», потому что нет места. Во втором случае ответ будет «нет» потому, что сам вопрос мог бы быть понят как подразумевающий сущностность (или бытийственность) мира или мышления о нем, или чего бы то ни было еще, но такое понимание вошло бы в явное противоречие с анти-онтологическим постулатом буддийской философии о бессущностности всех дхарм, то есть всего мыслимого и мыслящего.

Третий случай, когда ответом будет «нет», особенно для нас интересен, ибо в нем отвечающий будет исходить из постулата о каком-то «бытии/не-бытии» («мышлении/немышлении»?), никак не пересекающемся ни с каким другим бытием или мышлением. Разумеется, здесь само «нет», как и во втором случае, — чисто номинально, но во втором случае буддийский анти-онтологический постулат будет иметь силу только в отношении мыслимого, а в третьем случае не-мыслимое будет постулироваться абсолютно позитивно. Мне представляется, что в истории философии, да и в «истории» известного нам мышления вообще (если о последнем имеет смысл говорить исторически, что весьма сомнительно), это был первый случай, когда «мыслимое» и «не-мыслимое» постулировались как два несвязанных друг с другом мира. Позиция трансцендентального умопостижения у может быть представлена как своего рода «йогический анализ» позиции рефлексии. В обеих позициях (если можно говорить о позиции рефлексии как об одной позиции) объекты мышления мыслятся как уже мыслимые, включая сюда и само мыслящее мышление. В обеих позициях объективация мышления превращает мышление либо в «идею» мышления, либо в «вещь» (то есть в объект йогического созерцания), тем самым лишая мышление его натурных (психологических) характеристик. Однако между ними существует и одно важное различие. В трансцендентальном умопостижении буддийской йоги йогическое мышление — одно, то есть здесь совершенно не важно, какое оно, чье и о чем.

Как объект йогическое мышление деперсонализировано и деантропологизировано и не приписывается ни «я», ни «человеку». «Человек» и «я» в буддийской, как и в обсервационной философии — это разные случаи мышления. Но само мышление — не случай.

3. Лекция вторая.

Содержание лекции.

Двусмысленность обсервационной философии. — Переход от мышления к сознанию. — Время в отношении сознания и мышления. — Сознание как пространственная позиция. — Краткое рассуждение о сознании другого и о «мыслящем». — Проблема объекта наблюдения. — Постулат ограниченного антропизма. — Отказ от антропоцентризма. — Анализ позиций внешнего наблюдателя. — Внешний наблюдатель как функция от уровня наблюдения.

Дамы и Господа!

Предупреждаю ваш вопрос: почему здесь так много буддийской философии и так ли уж необходимо на нее ссылаться в рассуждениях о мышлении в обсервационной философии? Ответ очень простой. Я обращаюсь к буддийским текстам о мышлении не как к предвосхищению того, о чем здесь идет речь, даже не в порядке историко-философской ретроспективы и уж совсем не как наследник, последователь или продолжатель. Я просто вижу буддийское мышление о мышлении как то, что есть, всегда есть, когда бы мы ни оказались философствующими о мышлении. Разумеется, мы можем и не видеть или не захотеть видеть то, что есть, но тогда наше видение останется неполным. Время здесь ни при чем, тем более — история. Все буддийские философы мышления тоже видели то, что есть, считая, между прочим, что все (то есть мышление обо всем, то есть мышление) всегда уже есть. Нет, то, что я сейчас говорю, никак не следование им, это, в лучшем случае — подражание.

Самая большая трудность при изложении обсервационной философии — это двусмысленность ее предмета, двусмысленность в буквальном смысле этого слова. Во- первых, это двусмысленность в формулировании предмета. Говоря, что обсервационная философия наблюдает все (то есть все объекты, которые она хочет и может наблюдать) как мышление, мы тем самым приписываем мышлению статус априорно вводимой категории, статус, который оно не может иметь по определению, как вводимое вторично через рефлексию, как эпифеномен рефлексии. Во-вторых, уже по содержанию, а не по условиям введения — мышление предполагает две совершенно различные вещи (точнее, по крайней мере две): (1) мышление как то, что засекается рефлексией, или как «точка», где оно засекается рефлексией, в каковом случае не имеет никакого значения объект (содержание) данного мышления; (2) мышление, установленное в наблюдении объекта как мышления. Так появляется неопределенность. Однако проблема еще и в том, что сама рефлексия как мышление о мышлении, — пока она не объективирована как факт другого мышления, — остается «моим» мышлением во всей полноте мыслимой субъективности понятия «мое». [В этой связи напомню, что «объективация» в буддийской йоге обозначает такое состояние ума, в котором мыслящий не только мыслит о себе как о другом объекте, но мыслит о себе как другой, находящийся в том же состоянии ума, о нем бы мыслил.] Но подождем, ведь пока мое мышление — еще не мышление мыслящего, игра — еще не игрок, книга — еще не «читающий книгу». Тут начинается переход к тому, что мы условно называем «сознание». Простейший случай перехода от мышления к сознанию — это чисто рефлексивное рассмотрение объектов мышления как конкретных содержаний (в форме «идей»), которые отличаются от мыслящего о них мышления тем, что они всегда уже есть к моменту, когда мышление о них уже мыслит.

Если мышление рефлексируется как дискретное (в смысле «мышление — не-мышление — мышление» и так далее), его объекты мыслятся как уже всегда находящиеся там, где мышление рефлексируется (в смысле «одно содержание» — «другое содержание» и так далее). Иначе говоря, если акты мышления различаются по их месту в условной временной последовательности думания о них, то объектные содержания мышления отличаются друг от друга по их месту в пространстве содержания, то есть в сознании.

Употреблять слово «сознание» в любом философском контексте следует крайне осторожно. Поэтому я предупреждаю, что здесь сознание будет фигурировать опять же в двух смыслах, а именно: сознание в операциональном смысле, то есть как то содержание или те объекты мышления, которые мы договорились в наблюдении называть «сознание», и сознание в не-операциональном смысле, то есть как философское понятие. Тогда сознание как философское понятие будет соотноситься со сознанием как понятием обыденного языка, где сознание — это просто «то, что осознает», примерно так же, как в лингвистике язык фигурирует в отношении языка как «того, на чем говорят». Это не более чем поверхностная аналогия, которая только подчеркивает условность употребления нами слова «сознание».

Сознание в обсервационной философии не выводится из мышления и не сводится к нему. «Сознание чего-то» — совсем не «мышление о чем-то». Мышление в отношении сознания.

Это интенциональный акт, включающий в себя конкретные объекты как «свое» данное содержание. Сознание же здесь — не-акт в своей закрепленной содержательности. Как содержание, сознание может быть выявленным или не-выявленным, потенциальным или актуализированным, но эти характеристики сознания — так же, как конкретные условия его актуализации, которые мы называем состояния сознания, или приписывание сознания различным «субъектам», — все они фигурируют как дополнительные в отношении сознания как содержания.

Терминологически, при переходе от мышления (как факта или события) к сознанию, мы перестаем употреблять, говоря о мышлении, слова «объект» и «содержание» как синонимы, употребляя «содержание» преимущественно в применении к сознанию. Феноменологически различие между содержанием сознания и объектом мышления можно объяснить на примере их предикации. Когда мы говорим: «что-то осознается» и «что-то мыслится», то в первом случае «осознается» значит то, что осознается, то есть содержание, а во-втором случае «мыслится» значит мыслится (то есть мышление). В порядке гипотезы (необоснованно сильной!) можно было бы предположить, что это различие между мышлением и сознанием имеет своей причиной различие в их дискретности: различные содержания сознания — разноместны, разные акты мышления разновременны, как разно-временны, впрочем, и состояния ума, о которых я говорил в первой лекции. [Что же касается состояний сознания, то они, если их абстрагировать от их содержаний, могут наблюдаться как протекающие во внешнем сознанию времени их возникновения и длительности.] «Пространство» и «время» здесь будут иметь смысл только в отношении сознания и мышления.

Поскольку сознание мыслится как всегда имеющееся (повторяю, «всегда» в смысле «всякий раз, когда что-то наблюдается как мышление»), то говорить о фактах или событиях применительно к сознанию будет опять же условностью, если не метафорой. В обсервационной философии то, что «есть», и то, что «есть сознание» — две стороны одного и того же «что». Это «что» находится в пространственной конфигурации сознания, а не во временной последовательности мышления. Имея в виду именно эту «пространственность» сознания, я и говорил в начале первой лекции о синонимичности сознания и позиции.

Мысля о мышлении, мы можем обращаться и к психологическим характеристикам процесса мышления и к тому, что мы назвали состояниями ума, если это будет входить в задачу наблюдения. Но у нас не будет такой возможности в отношении сознания, поскольку его «психичность» может мыслится только как одна из вторичных (третичных и так далее) интерпретаций состояний сознания, но не как содержание этих состояний. Так, например, один случай мышления, будучи абстрагирован от рефлексии, может быть наблюдаем как одно состояние сознания, другой — как другое и так далее. Объект мышления может мыслиться в наблюдении как одно из содержаний сознания, а «мышление как понятие» — как другое и так далее, но это возможно только в порядке интерпретации (вторичной, третичной и так далее) мышления в смысле сознания. Для меня формулировка Декарта — это чисто феноменологическая попытка пренебречь различием между мышлением и сознанием, которому принадлежат как идея «я», так и идея «я есть».

Для меня различие между вопросами «синяя ли вселенная?» и «бесконечна ли вселенная?» в том, что в первом из них спрашивающий знает (думает, что знает, все равно), что такое «синяя», в том смысле, в котором он не знает, что такое «вселенная», тогда как во втором вопросе он не знает, ни что такое «вселенная», ни что такое «бесконечная». В обсервационной философии, однако, «вселенная» и «бесконечная» являются такими же мыслимыми объектами, как «синяя» (что, конечно, еще ничего не говорит о конкретной наблюдаемости или не-наблюдаемости этих объектов).

Интерпретация сознания, как «пространства содержания», как «суммы» всех мыслимых объектов, как всего того, что уже мыслимо, — ну, как «весь язык» в нашей метафоре «читающего книгу» из первой лекции, — делает сознание ненаблюдаемым по определению (ведь нельзя же наблюдать все!). Однако в обсервационной философии сознание может мыслиться и как позиция, с точки зрения которой наблюдатель интерпретирует конкретный наблюдаемый случай мышления как то или иное мышление (или даже, как того или иного «мыслящего»). Более того, здесь сознание, в отличие от мышления, оказывается мыслимым прежде всего как позиция.

Итак, сознание в обсервационной философии — не феномен (в отличие от рефлексии) и не эпифеномен (в отличие от мышления). Оно неустановимо в рефлексии, точнее, установимо только во вторичном, не-рефлексивном порядке как крайне сложное синтетическое понятие, употребление которого совсем не обязательно в связи с мышлением мышления о самом себе. В конце концов, сказать о сознании, что оно есть сумма (всех!) объектов или содержаний мыслительных актов, — это тавтология. Если исходить из определения предмета обсервационной философии, что все, что она наблюдает, она наблюдает как мышление, то здесь именно это «все» и будет считаться сознанием.

Дамы и Господа! Чтобы понять — в данном случае именно понять, ибо знать это я не могу — соотношение того, что мы называем «мышление» с тем, что мы называем «сознание», нам будет необходимо выйти за пределы привычных употреблений этих слов в культурном обыденном языке. Когда я говорю, «я думаю о солнце», то сам акт мышления, сообщаемый в этой фразе — уникален. Уникально — это то, что трудно или невозможно сообщить. Уникальное — несообщаемо уже в силу того, что сообщение или сигнал о нем придет во время, отделенное от времени, когда оно случилось, другим временем, будь то время сообщения, или время его восприятия, или какое угодно другое время. Однако, если мы возьмем содержание, объект мышления в этой фразе, то есть солнце, или эту фразу «я думаю, что я думаю о солнце» как объект мышления, то предположение о другом времени оказывается не то чтобы сомнительным, но скорее излишним. Почему? — Да потому, что к каждому моменту мышления все его объекты, все его содержание, словом, все, о чем оно (иначе говоря, сознание), — уже есть. При том, что время этого «уже есть» принципиально неопределимо в отношении времени самого мышления и может оказаться каким угодно временем (например, историческим), но оно всегда будет внешним в отношении времени мышления и оттого несоизмеримым с последним внутри любого данного конкретного акта мышления. Тогда о содержании любого данного конкретного акта мышления можно будет сказать, либо что оно было всегда, либо что оно возникло только в момент этого акта, либо что его не было никогда. Однако в практическом наблюдении мышления нам стоит исходить из общего предположения о том, что — с точки зрения внешнего наблюдателя — содержания сознания будут всегда «старше», «старее» и «долговременнее» тех актов мышления, объектами которых они являются. Тогда, в нашем «пространстве» сознания эти содержания или структуры сознания никак не будут соотноситься друг с другом во времени — у сознания нет своего времени (время здесь может оказаться лишь одним из содержаний сознания).

Теперь вы могли бы меня спросить: так ли уж это необходимо, коль скоро мы договорились наблюдать какие-то объекты как мышление, включать в предмет обсервационной философии еще и сознание? — Я думаю, что если говорить о предмете философии вообще и притом самым общим образом, то философия — это всегда попытка представить себе одну вещь как другую. В нашем случае одна вещь — это объект, а другая — мышление. Тогда зададим вопрос: а нельзя ли себе представить сам объект каким-то конкретным содержанием? Так возникает соблазн интерпретации этого (и любого!) содержания в смысле сознания. Но вы можете продолжать упорствовать, а то еще начнете настаивать, что все это — и мышление, и сознание — одни слова, чистая игра воображения, иллюзия. — Да, пожалуйста, пусть иллюзия, но ведь и иллюзия фигурирует во многих философских учениях в качестве предиката в суждениях, субъектом которых были то «мир», то «я», то «все». При этом сама иллюзия предполагается производным от чьего-то сознания или мышления.

Дамы и Господа! Мне придется снова и снова возвращаться к сознанию, этому гигантскому выдуманному конструкту, который при наблюдении мышления всегда останется конечным пунктом отсылки. Если для Гуссерля чистое сознание — это предел феноменологии, то для нас сознание — это, так сказать, предел чистой содержательности, то есть это та область, где все мыслимое (включая и не-мыслимость) — есть только содержание. То, что для Гуссерля — завершение феноменологической процедуры редукции, для нас — столь же искусственный, то есть сознательно совершаемый в процессе наблюдения переход от схваченного в рефлексии «момента» (или «точки») мышления с его объектом к содержательности сознания. Пожалуй, радикальность нашей идеи сознания только в этом переходе, где сознание не может мыслиться ни как природное, ни как не-природное, ни как одно, включающее в себя все содержания всех мышлений («сфера сознания», введенная Мамардашвили и мной в книге «Символ и сознание»), ни как многие и разные сознания, ни как индивидуальное (заметим, что для.

Гуссерля индивидуальность сознания, не говоря уже об индивидуальности мышления, была несомненна), ни как неиндивидуальное.

То, что было сказано о сознании в его отношении к мышлению, никак не является теорией сознания. У сознания — в том смысле, в каком о нем говорится в обсервационной философии — не может быть теории в отличие от мышления, теория которого в принципе возможна, хотя я и не знаю о такой теории. Поэтому все, что здесь говорилось о сознании, это метатеория. — Метатеорией и являются все наши рассуждения об условиях нашего собственного подхода к рассмотрению сознания, об условиях нашего мышления о сознании как мыслимом объекте, но не рассуждения о самом этом объекте, хотя то, что говорилось выше о «времени сознания», уже как бы «граничит» с еще несформулированной теорией сознания. Но вернемся к «переходу» от мышления к сознанию. Этот переход мы очень вкратце описали чисто негативно, то есть, каким образом при переходе от мышления к сознанию последнее не мыслится нами. Каждый из перечисленных нами трех запретов («сознание не мыслится как...» — на самом деле их может быть сколько угодно) представляет собой момент или условие этого перехода и сам является одним из содержаний сознания (напоминаю, что здесь «содержание» или «структура» сознания — термины метатеории сознания).

Первый момент («сознание не мыслится ни как природное, ни как не-природное»), философски наиболее тривиальный, предполагает возможность вопроса: а можно ли говорить о какой-то природе, одной для объекта, наблюдаемого как мышление, и для того же объекта, но мыслимого как конкретное содержание мышления, то есть как сознания? Второй момент («сознание не мыслится ни как одно, ни как не-одно») — это фактически вопрос о топологии сознания, то есть о «пространстве», включающем в себя все содержания или структуры сознания как разные «места» этого пространства, но это также вопрос и о разных «пространствах», либо о любом из этих «мест» как об «отдельном» сознании. Ведь думание о сознании как об «одном» или о «не-одном» можно себе представить и как две общих позиции наблюдения (только во второй версии мы будем иметь дело со многими и разными позициями наблюдения). Если принять вторую версию, то есть, что сознаний может быть минимум два, и, таким образом, что одно сознание есть чистая невозможность, то простейшим случаем этой версии будет наблюдение одного сознания другим (здесь «наблюдающий» будет метафорой сознания). Тогда событие будет означать место, где сознание наблюдает сознание.

Третий момент («сознание не мыслится ни как индивидуальное, ни как неиндивидуальное») предполагает возможность конкретизации отдельного сознания (одного из многих) как индивидуального сознания, а индивидуальное сознание — как «мыслящего». Но можно ли наблюдать мыслящего?

Я думаю, что сама тема «мыслящего» возникла в интуициях буддийских учителей философии обеих колесниц в последние века до нашей эры, но обрела свою четкость и законченность в следующих трех формулировках поздних школ Большой Колесницы к середине первого тысячелетия нашей эры (замечу, что эти формулировки прямо соотносятся с буддийской четверичной классификацией объектов мышления, приведенной в первой лекции).

1) Буддийские учителя философии мышления считали, что факт своего собственного мышления мыслящий постигает в непосредственном опыте (pratyaksa), так же как и себя мыслящего.

2) Однако факт мышления другого не дан в непосредственном опыте, а выводится мыслящим на основании восприятия им внешних признаков (laksana).

Этими признаками могут быть воспринимаемые органами чувств и умом движения (телесные движения, акты поведения, слова и так далее).

3) Йоги могут непосредственно различать в мыслимом мыслящее и немыслящее. Итак, для себя мыслящий как мыслящий в силу способности его мышления, если оно не- йогическое (то есть в, а не у по классификации, приведенной в первой лекции), может постигать себя как мыслящего. Но его мышление не способно постигать другого как мыслящего иначе, чем по признакам, которые сами не являются мышлением, — либо оно может это делать по аналогии (опять же внешней) с самим собой.

В обоих случаях, однако, речь идет о достоверности или не-достоверности именно «мыслящего»; только в первом случае он — субъект своего мышления, а во-втором — объект другого мышления. Но поскольку сам мыслящий — как то, чему приписывается мышление, — ненаблюдаем, то с позиции обсервационной философии (почти буквально совпадающей с позицией абхидхармы) он — не тот, кто мыслит (или не то, что мыслит), а один из видов или, точнее, случаев мышления, условно называемый «мыслящий». Тогда «я мыслю» в буддийском учении о мышлении будет другим случаем мышления, «он не мыслит» — третьим и так далее. Ни в одном из этих случаев речь не может идти о приписывании мышления (или не-мышления) чему-то, именуемому «я», «он», или чему угодно еще, не рассматриваемому как мышление. Когда в порядке разъяснения буддийского учения о мышлении я говорю: «я мыслю», то это тавтология. Но когда я говорю: «он мыслит», то это — не более чем гипотеза. Замечательно, что уже в ранних буддийских текстах (II — I вв. до нашей эры?), когда эта гипотеза еще не была четко сформулирована, мы находим идею о существовании особого класса мыслимых объектов или тел, называемых «искусственные» или «йогически созданные тела», которые по внешним признакам ведут себя как мыслящие, но таковыми не являются, хотя для других они фигурируют как мыслящие из-за этих внешних признаков, о чем говорилось выше, в (2), в отличие от «реальных тел», то есть мыслящих существ. Ведь только те, кто постигает трансцендентальные объекты мышления у, то есть йоги, действительно могут отличать в мыслимом мыслящее от немыслящего, ибо они достоверно знают другое мышление, а также свое как другое (в йогической практике объективации). В этом смысле сама дихотомия «мыслящего» и «немыслящего» установима только с позиции чего-то «сверхмыслящего» (точнее, может быть, «извне-мыслящего»), то есть с позиции трансцендентального йогического постижения у, которая прямо соответствует позиции (3) в этой лекции. Эти и подобные формулировки относительно другого мыслящего являются, в конечном счете, конкретизациями буддийского постулата о мышлении как единстве мыслимого, мыслящего и мышления в их не-различении. Но, что особенно интересно, из этого же постулата следует (это мой комментарий, а не буддийский!), что само понятие «другой» значит прежде всего — «другое мышление», а не «другой мыслящий». [Здесь, однако, нужно помнить, что сам этот постулат, в силу невозможности двух одновременных мышлений, исключает рефлексию при установлении факта (в буддизме — возникновения) мышления, в отличие от обсервационной философии.]

Разумеется, в силу того же буддийского постулата мыслящий не может постулироваться ни как существующий отдельно от мышления и мыслимого, ни, менее всего, как то, бытие чего выводится из мышления (как у банально понимаемого Декарта). Именно в смысле этого постулата — но ни в коем случае не в порядке вывода из него! — мы можем рассматривать другой (фактически третий) постулат буддийской философии мышления. Это постулат об отдельных, индивидуальных континуумах мысли (citta-samtana). Они безначальны в безначальной вселенной и каждый из них в каждый момент продолжается в том или ином живом существе (sattva). Отождествление такого существа (а не континуума мысли, конечно) с «мыслящим» — крайне проблематично (хотя именно это и делает Гуссерль во введении к «Феноменологии идей»), хотя бы потому, что, — как ясно видно из β предыдущей лекции и (1) и (2) этой, — сама мысль о «мыслящем» (или способность мыслить о себе или другом как о мыслящих) совсем не обязательно (и не всегда) актуализируется в данном живом существе. Но если мыслящий может постигаться, прямо или косвенно, достоверно или недостоверно, обыкновенным образом или йогически, то континуум мышления не дан ни в каком восприятии; он вводится как чисто трансцендентальная категория и мыслится чисто трансцендентально, то есть с позиции у. Последнее нуждается в разъяснении.

В буддийской философии мышления каждый момент, акт мышления (взятый в его триаспектности мышления, мыслимого и мыслящего) возникает в порядке «Взаимообусловленного Совозникновения» (prantyasamutpada). Таким образом, каждая мысль этого континуума — причинна. Но сам этот континуум — не-причинен (как, строго говоря, и «Взаимообусловленное Совозникновение»). Тогда, если я поставлю себя в положение внешнего наблюдателя по отношению к буддийской философии мышления, то для меня станет возможным вопрос: а следует ли из беспричинности континуума мышления беспричинность мышления вообще? Но возможно ли вообще мышление?

Как мы уже знаем, в обсервационной философии мышление возможно только как самый общий случай («мышление вообще») объекта рефлексии. «Вообще» — это просто «самое общее о мышлении», предел того, что возможно в рефлексии. Еще точнее будет сказать, что это даже не о самом мышлении, а, скорее, о каких-то свойствах рефлексии, которые в порядке общего предположения могут быть перенесены на рефлексируемое мышление.

Как уже было сказано в первой лекции, с позиции обсервационной философии «сильная» гипотеза о мышлении как о реально существующем объекте — невозможна. Я думаю, что гениальность буддийского подхода к мышлению проявляется прежде всего в том, что само понятие существования (или бытия) либо вообще не фигурирует в философских текстах в связи с мышлением, либо употребляется в суждениях о мышлении как связка (как, например, в случае, когда о мысли говорится, что она «бывает трех родов: дурная, благая и нейтральная», где «бывает» вовсе не означает, что мысли приписывается «бытие»). Эта не-бытийность и не-сущностность мысли в буддийской философии имела своим прямым следствием (доктринально, а не исторически) то, что и объекты мышления мыслились как не-сущие. В то же время эта не-бытийность мысли (как и ее объектов) выражалась и в том, что само понятие «быть» как предикат уступило место понятию «возникать» (тогда только что приведенный случай будет читаться: «мысль возникает как дурная, благая или нейтральная»).

Буддийская идея о том, что мысль обладает особым «бытием—не-бытием», могла бы иметь огромное значение в истории философской и научной мысли, если бы не глубоко укоренившаяся идея о том, что мышление и объекты мира суть совершенно разные вещи в отношении бытия — интуитивный постулат изначальной двойственности мира, тремя выводами из которого оказались объективный идеализм, объективный материализм и субъективный идеализм. Имплицированная в буддийском постулате идея о том, что «мысль возникает из мысли», нейтрализует как идею о первичности вещей в отношении мысли о них, так и о первичности мысли в отношении к мыслимому миру. Более того, эта идея снимает и положение о нереальности объективного мира, поскольку радикально переосмысливает само понятие бытия. Но тогда о чем же мы мыслим, когда мыслим о нашем мышлении в отношении к предикату существования этого мышления?

В ответе на этот вопрос выйти на прямую — совершенно невозможно. И буддийские учителя это знали как, может быть, никто другой в истории философии. Они утверждали, что причина всякой мысли (включая мыслимое и мыслящего) — только в другой мысли, а причину «мысли (или мышления) вообще» нечего искать, так как ее нет. Это и побудило их к переосмыслению таких понятий, как «быть», «бытие», «сущность» и так далее, в качестве предикатов мышления. Такое переосмысление можно было бы кратко сформулировать так: не столь важно утверждение о том, что есть и что не есть, сколь отрицание абсолютного смысла в «есть» и «не-есть». Так, например, если взять буддийский постулат о том, что нет такой вещи как «я» (atman), но что все (то есть все дхармы) есть «не-я» (anatman), то в этом постулате главное то, что «есть» и «не-есть» являются условными обозначениями того, как мыслится «я» и «не-я». То есть, «есть» и «не-есть» здесь — разные «мыслится как», то есть разные модусы наблюдения мышления.

С позиции обсервационной философии самое интересное в буддийской философии мышления — это ее интуиция о двух видах предикатов — «быть» и «возникать», первый из которых («бытие») отрицается в отношении всего, что не есть мышление, а второй («возникновение как...») утверждается в отношении мысли. Таким образом, вместо «я — нет» и «мысль — это то, что возникает как ...» можно было бы сказать: «то, что не-есть — это я», и «то, что возникает — это мысль». Важность этого подхода не только в том, что таким образом отменяется онтологическое постулирование, но и в том, что здесь релятивизируется сама проблема онтологии в отношении мышления.

Дамы и Господа! Продлевая мои экскурсы в буддийскую философию мышления, я не стремлюсь к философскому обоснованию исходных положений обсервационной философии, которая в своих предпосылках несравнимо уже и тривиальнее первой. Повторяю, для меня буддийская философия — это не исторический прецедент, но еще один случай философствования о мышлении. Здесь буддийские тексты с употребляемыми в них понятиями и терминами являются объектами моего наблюдения; иными словами, являются тем, что наблюдается как мышление, но никак не «текстами мышления», поскольку они, как и любые другие тексты, могут быть одновременно текстами чего угодно. Если мы примем во внимание то обстоятельство, что, кроме его чисто текстовой интенциональности, всякому тексту может, в принципе, быть приписана любая другая интенциональность. Это необходимо иметь в виду при любых конкретизациях объекта наблюдаемого мышления. Я думаю, что исключительная трудность перехода от мышления к сознанию, о котором говорилось выше, точнее, исключительная трудность наблюдения этого перехода, объясняется прежде всего тем, что сознание неизменно оказывается каким-то особым объектом для мыслящего о нем мышления, объектом, скажем так, «искусственно сконструированным».; «специально придуманным для объяснения чего-то другого». В буддийском философствовании сознание оказалось несводимым ни к «мыслящему», ни к «континууму мышления». [Напомню, что «мыслящий» всегда фигурирует как аспект мышления, а «континуум мышления» остается дополнительно введенным, чтобы как бы заместить «я» первого.]

Но «мыслящий» как объект другого мышления, которое я наблюдаю, всегда гипотетичен и по необходимости будет наблюдаться как уже готовое («приготовленное») содержание, как, если хотите, идея, уже прошедшая (опять же гипотетически, поскольку «схватить» в наблюдении это невозможно) через не менее гипотетичный процесс мышления. Но континуум мышления — это чисто квази-временная (поскольку он есть всегда) абстракция. Если представить себе континуум мышления без его квази-временности, то мы и получим нечто вроде квази-пространственного расположения всех содержаний, то есть сознание.

Чтобы представить себе сознание таким образом, наблюдателю мышления будет необходимо изменить свою позицию, оставляя при этом прежнюю или любую другую одновременно существующую позицию как бы «подвешенной». Да и само сознание как бы «остается в уме» как сумма всех действительных и возможных позиций, включая и себя самое как наиболее общую позицию. Наблюдению не нужен твердый, уверенный взгляд. Наблюдение — не йога, где позиция созерцающего (как и созерцаемого объекта) строго фиксирована. Однако именно как позиция сознание остается в обсервационной философии инвариантным условием наблюдения объекта как мышления.

Дамы и Господа! Философствование, в конце концов, это — думание о чем угодно, если при этом философ осознает свое, как и чье угодно другое, думание как объектный фокус философствования. В выборе объектов не может быть запретов на одни объекты и обязательности в отношении других объектов. Для меня именно это — позиция философа, а не позиция какой-либо отдельной.

Философии. «Если хочет, то пусть философствует о чем хочет» — это формулировка минимума философской свободы, которую я привел в начале первой лекции. Слишком просто и плоско, — можете возразить вы, — не более чем еще одна чисто субъективная позиция, которая не выдержит первой же попытки ее объективной критики. [Одна из таких попыток была недавно сделана моим другом И. П., который сказал, что мой «минимум свободы» — это четкий симптом шизоидного нарциссизма, с психоаналитической точки зрения. Я не возражал, но лишь робко заметил, что с точки зрения минимума свободы психоаналитическая точка зрения в целом (что такое шизоидный нарциссизм, я до сих пор не знаю) — это просто другой выбор объекта, точнее — выбор другого объекта мышления, так же как и других постулатов с их также другими правилами вывода. «Но мы же говорим о сути дела!» — гневно среагировал он, не понимая, в какой философский тупик он меня почти загнал. Но все дело в том, Дамы и Господа, что в смысле обсервационной философии — сути дела нет. Есть только, как в случае нашего маленького спора с И. П., попытка объяснить конкретный факт мышления («минимум свободы») условиями мышления об этом факте.]

Во всех аналитических построениях двадцатого века наблюдается, что феномены, вначале постулируемые как чисто психические и по преимуществу природные (все равно, только ли человечески природные или также и животно-природные, как у Гуссерля, не знавшего о психоанализе, когда он писал «Феноменологию идей»), обретают свою не-природную содержательность и становятся тем, о чем позднее я буду говорить как о состояниях сознания. Сознание как позиция имеет свои «переменные» (variables), которые могут наблюдаться как состояния сознания таким же образом как, говоря о том или ином мышлении, выбранном нами в качестве объекта наблюдения, мы можем наблюдать какие- то черты или аспекты этого объекта (такие, например, как «первобытное» мышление, «эдипальность», «интравертность», «трансференция») как психические состояния. Последнее, однако, возможно только во вторичном, производном порядке, то есть когда эти состояния уже даны нам в наблюдении как де-натурализированные, ставшие содержаниями мышления, и когда мы их вновь искусственно (процедурно) представляем как квази-природные. Именно двадцатый век с его феноменальным разнообразием научных теорий обнаруживает сильнейшую тенденцию к выявлению — я бы даже сказал — обнажению натурных, психических состояний. Более того, он обнаруживает и тенденцию к абсолютизации этих состояний, исключающую возможность отрефлексировать эти состояния в их мыслительности, что нередко приводит к их онтологизации и универсализации в виде первичных предпосылок научных теорий, политических идеологий и элементарных конструкций обыденного мышления. В качестве наиболее устойчивых примеров я хочу назвать четыре: марксизм (особенно в его гуманистической трактовке, включая сюда и так называемую Франкфуртскую школу), структурализм как обобщенную тенденцию в гуманитарном научном знании, современный «расслабленный» психоанализ и современную «биофизическую» психофизиологию.

Но вернемся к объектам наблюдения, то есть к тому, что наблюдается как мышление, и наблюдение чего и составляет предмет обсервационной философии. Говоря об объектах наблюдения (то есть мыслимых по определению, включая сюда и не-мыслимое как то, о чем мышление «знает», что оно о нем мыслить не может), мы исходим из того, что некоторые из них могут наблюдаться («аксиома наблюдаемости»). Или, скажем, так: наблюдатель наблюдает только те объекты, которые он может наблюдать. Последняя формулировка не тавтологична постулату Наблюдения, ибо здесь фокус переносится с наблюдаемости как особого свойства объекта на возможность или способность наблюдения наблюдателем. Тогда, если принять во внимание наблюдателя как условного субъекта наблюдения, — не будем забывать, что для нас наблюдение это сознательная деятельность, а наблюдатель осознает себя как субъекта всех конкретных направлений (интенциональностей) этого действования, — мы можем принять еще одно ограничение: не все объекты, которые могут наблюдаться, действительно наблюдаются.

Мы уже говорили о том, что в обсервационной философии мир не есть один объект наблюдения, противопоставленный наблюдателю. Это так не только в силу того, что само это противопоставление уже исходит из предпосылки о существовании двух (по крайней мере) миров, мира наблюдателя и мира наблюдаемого, — или того хуже, внутреннего и внешнего (как, например, в совсем уж бессмысленном выражении «внутренний мир человека»), — а прежде всего потому, что само понятие объекта уже предполагает его неединичность. Для меня «один мир» столь же непредставим, как «мир вообще», «человек вообще» или «язык вообще». Последний мне кажется особенно сомнительным, поскольку идея «языка вообще» легко редуцируется к весьма популярной лингвистической гипотезе о принципиальной «взаимопереводимости» всех языков. «Все» — не есть объект. В обсервационной философии «мир вообще» (тот, о котором говорит Витгенштейн в начале «Трактата») не может наблюдаться иначе, чем как факт мышления о мире, что — совсем другое дело. Для меня формулировки рода «мир вообще» — это чистая, то есть «не загрязненная рефлексией» риторика. [Витгенштейновские суждения типа «мир несчастного есть мир иной, чем мир счастливого» или «о чем нельзя говорить, о том следует молчать» обсервационная философия может наблюдать только как случаи неотрефлексированного мышления.]

Но как выбираются объекты наблюдения?

Когда мы с Эдиком Зильберманом только еще начинали рассуждать о возможности обсервационной психологии (идея, которую мы оба вскоре оставили), он предложил в качестве метафоры наблюдения старый детский анекдот. Маленький мальчик ищет в гостиной потерянный мячик. Мать его спрашивает: где ты в последний раз играл с этим мячиком? — В детской. — Почему же ты его ищешь в гостиной? — Потому что в детской темно. Наблюдение требует высвеченного пространства сознания, в котором что-то уже задано как возможный объект наблюдения. Так, например, если наш мячик — история, то есть понятие, обозначенное словом «история», то мы можем говорить об истории в отношении, скажем, древнего Египта хотя бы потому, что в нашем распоряжении имеются династические списки Древнего Царства, сам факт которых (здесь — объект наблюдения) может наблюдаться как мышление об истории, где история — уже имеющийся элемент (содержательность) сознания. Говоря же об «истории кроманьонцев в юго-западной Европе», мы в наблюдении объекта другого мышления исходим из своего сознания, поэтому по необходимости ищем в освещенной гостиной мячик, потерянный в темной детской.

Итак, с одной стороны, наблюдается только то, что может наблюдаться (нельзя искать мячик в темноте), но с другой, объект наблюдения всегда уже определен как конкретная интенциональность и конкретное содержание (ищется все-таки мячик, хотя и не в той комнате). В этом смысле совершенно ясно, что главная проблема для нас — это выбор объекта наблюдения и его формулировка. История как объект наблюдения для нас — это прежде всего определенная позиция сознания в отношении каких-то фактов, событий, обстоятельств, личностей, но не сами эти факты, события, обстоятельства и личности. Иными словами, нас интересует предмет науки истории, а не то, чем эта наука занимается. Еще точнее можно было бы сказать, что как объект нашего наблюдения история — это позиция, с точки зрения которой эти факты, события и личности — назовем их условно «объекты исторического мышления» — мыслятся как существующие в определенной временной последовательности не только по отношению друг к другу, но — что для нас гораздо важнее — и по отношению к самой этой позиции как своего рода «точке отсчета». Обычно историческое мышление приписывает своей позиции такое же «существование», какое приписывается объектам этого мышления (феномен «онтологизации концепта истории»), а сами объекты наделяются аксиологическим статусом этой позиции. [Здесь аксиология обосновывается необходимостью прежде всего «исторической памяти» как знания и источника знания.]

Это — не критика истории, а прояснение ее места в пространстве сознания. Объект нашего наблюдения может быть даже переформулирован как «историческое мышление» вместо «история». История — не самый сложный объект наблюдения. Для нас более интересным было бы наблюдение конкретных исходных понятий, входящих в предпосылки как истории, так и других наук, в которых рефлексия присутствует как черта метода или элемент содержания. При том, конечно, что в обсервационной философии рефлексия, оставаясь первичной в отношении мышления по условию введения, никак не является универсальной категорией.

Напомним, что любой объект наблюдается нами как индивидуальный случай другого мышления вместе с его, этого мышления, конкретными объектами, содержаниями сознания. Так, например, только в этом и ни в каком другом смысле можно говорить о «человеке» (a man, not man!) как о случае наблюдаемого (мыслимого другим мышлением) мышления. В обсервационной философии человек — это не цель, а объект наблюдения. Ее антропизм только в том, что наблюдательность приписывается человеческому мышлению как возможность. Но эта возможность ни вытекает из человеческой природы, ни является особенностью последней (вообще, обсервационная философия не отвергает гипотезу объективности человеческой природы — она просто в ней не нуждается). Здесь точнее было бы сказать, что наблюдательность приписывается рефлексивному мышлению как одна из возможностей интенциональной направленности последнего. А человеческому мышлению она приписывается только по условию наблюдения, а не в порядке начального постулирования (если наблюдательность будет обнаружена в нечеловеческих объектах, то это не изменит порядка их мыслимости). Наблюдаться может только то мышление, которое само может наблюдать; наблюдать может только то мышление, которое само может наблюдаться. В этой формулировке, которую я называю «постулат ограниченного (qualified) антропизма», очень важно слово «может». Оно здесь употребляется только в смысле «допускается возможность», но никак не в смысле «способно», не говоря уже о «нужно» или «следует».

Здесь необходимо сделать одну методологически очень важную оговорку, скорее, даже дополнительное разъяснение, относящееся к наглей формулировке предмета обсервационной философии. Когда о ней говорится (в начале первой лекции), что все, что она наблюдает, она наблюдает как мышление, то здесь «как» (qua) — универсальный модус, а не возможное или действительное положение вещей в отношении мышления. Ибо в рамках наблюдательного подхода, то есть sub specie cogitationis, любое положение вещей устанавливается как вытекающее из этого, выбранного нами условия философствования. И в этом смысле то, что сейчас было сказано об употреблении слова «может», означает sollum sub specie cogitationis potet — то есть может, только если мы принимаем это условие. И в этом же смысле мы можем наблюдать любой (в принципе) объект и как немышление, поскольку мышление уже включено как условие, пусть и в отрицательной форме. Повторяю, но только, если данный объект уже выделен как мышление. [В отличие, скажем, от «не-мышления» Будды как наблюдаемого в качестве того, что в буддизме немыслимо по определению. В этом случае не-мышление не противопоставлено мышлению, а является чистой конвенцией, формальным указанием на абсолютную невозможность сказать что бы то ни было об объекте.]

Бытие здесь остается бытием только объектов наблюдения, то есть бытием того, что наблюдается как мышление. Но бытие объектов здесь не является ни условием нашего философствования, ни, менее всего, его онтологической предпосылкой (как и их небытие). Мы могли бы даже сказать, что «быть» для объектов будет своего рода лингвистической условностью. Так мы говорим: что-то «есть» — то, что наблюдается как мышление. Но говоря об объекте как определенном, уже данном в наблюдении содержании, мы можем сказать: само «есть» уже присутствует как одно из содержаний сознания.

Мы также могли бы сказать, что какой-то (или данный) человек как объект наблюдения мышления или как случай мышления ставится в ряд тех объектов, которым по условиям наблюдения может приписываться или не приписываться сознание. Такими объектами также являются для меня данный текст, данный наблюдаемый человек, данный ритуал и так далее. В отличие от тех объектов, которым в силу тех же условий сознание не может приписываться, таких, скажем, как «человек вообще», «народ», «культура» и так далее. Это объясняется тем, что такого рода объектам в наблюдении не может приписываться мышление, что предполагает и «все объекты» последнего по определению принадлежащие сознанию. «Человек» (но не «какой-то» и не «данный») может обозначать, в принципе, другое мышление, служить словом, обозначающим место, где что-то наблюдается как мышление или как типичный случай наблюдаемого мышления.

Вообще, то, что называется словами «человеческое» или «человеческая природа», оказывается в наблюдении крайне неопределенным, размытым объектом, скорее всего — не-объектом, ибо за вычетом «мыслящего» (или сознания) этот объект полностью утрачивает свою человеческую специфику. Для самого антропоцентрического из известных мне философов, Гегеля (и для Александра Кожева еще более, чем для Гегеля), человеческая природа есть чистая абстракция, вторично или третично выведенная из самосознания, само-осознания, осознания своей смертности, признания другим (в «Феноменологии духа»). Таким образом, здесь нет природы, кроме той, которая является ею с позиции мышления, то есть нет никакой человеческой природы (в аристотелевском смысле), кроме психики. Тогда психика — самый общий случай состояния ума, о котором говорилось в первой лекции, и одновременно собирательное понятие, включающее в себя все то в мышлении, что не относится к его содержанию. Затем — это типично для антропоцентризма в целом — понятие «человеческого» расщепляется на человеческое как предмет позитивного научного знания и человеческое как специфичное для человека самосознание, пока, наконец, и то и другое вновь не объединится в более поздних неотрефлексированных концепциях так называемого «философского гуманизма».

В любом теоретическом мышлении очень важно понятие внешнего наблюдателя. Опыт философствования, который я называю обсервационной философией, является прежде всего опытом переосмысления этого понятия. Вообще говоря, внешний наблюдатель — это одна из многих возможных позиций мышления в его отношении к объекту, о котором оно мыслит.

Как понятие внешний наблюдатель может быть введен в порядке применения постулата о мысли-мости объектов и не может быть введен в порядке феноменологической редукции наблюдения как научного понятия. Для нас «внешний» — это не только (а) «мыслящий в отличие от наблюдаемого им объекта, объекта, который полагается не-мысляшим» или «мыслящий другим образом, чем наблюдаемый им объект», а так же (b) «осознающий наблюдаемое им мышление как другое», но и (с) «осознающий свое мышление как другое». Здесь, как мы видим, характерное для буддийской философии мышления эпистемологическое различие между «своим» и «другим» мышлением стирается. «Свой» и «другой» становятся шифтерами, а мыслимость превращается в то, что связывает мир наблюдаемого, мир наблюдающего и мир того, кто наблюдает наблюдающего, в один мыслимый мир. Опять повторяю: «свое» здесь — это мышление, засеченное мной в рефлексии без его содержания, а «другое» — это другое мышление, содержательное по определению.

Категорию внешнего наблюдателя сложно понять потому, что она предполагает наличие разных уровней мышления как главного условия внешнего наблюдения. Но вернемся к понятию «внешний». Здесь момент (а) предыдущего абзаца имеет объективный смысл, то есть можно думать, что и наблюдающее и наблюдаемое мышления являются различными с некоторой третьей точки зрения, которая может совпадать с точкой зрения внешнего наблюдателя в каком-то моменте (d), о чем я уже упоминал, когда говорил об объективации. Из того, что было сказано выше относительно познания «другого мыслящего» в буддийской философии мышления, может следовать, что любое наблюдение другого мышления, любое знание о другом мышлении, наконец, любое мышление о чем угодно другом как другом мышлении может происходить только вертикально и уже само по себе есть установление не просто другой точки мышления, с которой производится наблюдение, а другого, более высокого уровня мышления. Само слово «уровень» здесь — термин, не только обозначающий место наблюдения в отношении наблюдаемого мышления, но и предполагающий различие во времени двух мышлений, наблюдаемого и наблюдающего. Только с позиции этого более высокого уровня возможно установление уровня наблюдаемого мышления, так же как и образование самого понятия, самой идеи мышления. Иначе говоря, в наблюдении одно мышление не наблюдает другое как «еще одно такое же мышление». Само понятие «одно — другое» в отношении мышления здесь уже предполагает иерархию уровней. Или так: мышление не может знать о себе как о мышлении и мыслящий не может знать о себе как о мыслящем (напомним, мыслящий здесь — один из трех аспектов мышления), оставаясь объективно (то есть с точки зрения внешнего наблюдателя) на том же уровне. Этот «тот же уровень» устанавливается, между прочим, и во всемирно известном (что далеко не означает «понятом» или «понимаемом») тексте «Йога-Сутры» Патанджали. Текст Патанджали является, я думаю, завершающим, окончательно формулирующим предшествующие (или современные ему) идеи и интуиции многих направлений небуддийской йоги. Итак, читаем первую строку: «Теперь, йога — это прекращение флюктуации мысли (citta vrtti nirodha)».

Мастер йоги здесь устанавливает первый уровень — уровень флюктуации мысли. Иначе говоря, уровень, на котором мысль существует как беспорядочная, неуправляемая, завихренная, словом, обыкновенная мысль, как мы все (включая Витгенштейна) ее знаем, то есть не знаем. Потому, что знание о ней возможно только на другом, более высоком уровне, на котором она трансформируется, превращается в не-природную, нефлюктуирующую, управляемую «сверху», словом, необыкновенную мысль. Уровень йоги является тем местом, где происходит эта трансформация, местом процесса этой трансформации, который направлен на полную остановку флюктуации. Так устанавливается третий, непроцессуальный уровень мышления, абсолютно внешний природному, обыкновенному мышлению, и даже мышлению на уровне йоги, поскольку последнее еще «работает» с мышлением.

Как об этом было сказано выше, наблюдение в обсервационной философии — никак не йога. Внешний наблюдатель не может пренебрегать различием в уровнях наблюдаемого мышления, которыми йог (философски, если не практически) пренебрегает. Именно поэтому, то есть потому, что внешний наблюдатель не йог, он, как позиция, фиктивен. He- фиктивным он мог бы быть только в том случае, если бы его позиция — точнее, более высокая позиция, на которую он мог бы ориентироваться — была бы абсолютной (как абсолютен уровень прекращения флюктуации мысли в йоге). Но в том-то и дело, что позиция внешнего наблюдателя вместе с его уровнем наблюдения может воспроизводиться до бесконечности, поскольку он, в свою очередь, может сам быть наблюдаем и так далее и так далее. Понимание того, что внешний наблюдатель фиктивен.

Фиктивен и как «внешний», и как «наблюдатель», — это первый шаг в его переосмыслении.

4. Лекция третья.

Содержание лекции.

Неопределенность мышления в отношении сознания как аспект позиции внешнего наблюдателя. — Отношение наблюдения к объекту наблюдения. — Время наблюдения. — Время как структура сознания. — Переосмысление понятия внешнего наблюдателя как критика идеи всеобщности. — Сознание как общая позиция мышления. — «Мыслящий» как особое содержание сознания. — Сознание как позиция и категория состояния сознания. — Сознание, манифестация и энергия сознания. — Сознание как позиция и проблема состояний сознания. — Внешний наблюдатель как структура сознания. — Внешний наблюдатель, личность и знание. — Внешний наблюдатель и наблюдение мыслящего. — Идея внешнего наблюдения в исторической перспективе. — Позиция внешнего наблюдателя и проблема времени. — Внешнее наблюдение и объективное и субъективное. — Объективное и субъективное как две идеи или два содержания сознания.

Три интуиции в отношении объективного и субъективного. — Время и объективность времени. — Время и случаи мышления о времени. — Время и философ. — «История» как структура познания и объект наблюдения. — Унифицированная картина наблюдения внешним наблюдателем. — Наблюдение как наблюдение «ничто».

Дамы и Господа!

В конце прошлой лекции мы пришли к заключению, что внешний наблюдатель — это фикция. Мы пришли к этому заключению в порядке переосмысления (переосмысление — наша работа) этого понятия как шифтера, перемещающегося с одного уровня мышления на другой. Не беспокойтесь, Дамы и Господа, мы далеки от мысли отбросить это понятие.

Оно нам необходимо как одно из центральных понятий обсервационной философии. В первой строке «Йога-Сутры» Патанджали мы увидели, как устанавливается так называемый «высший» уровень, на котором нет йоги, но есть своего рода «сверхмышление» — то есть уровень, который неустановим в обсервационной философии. Мы только можем предположить бесконечное количество уровней, но не можем знать, какой из них последний. На что великий индийский философ-ведантист девятого века нашей эры Шанкара мог бы заметить, что то, что мы не можем этого знать, еще не значит, что этого нет, поскольку наше знание, даже самое высшее знание недуальности атмана-брахмана, все равно перемешано с незнанием (avidya). Но ведь и Будда говорил Ананде, что даже Будды не знают, что такое мысль! Для нас знание и мышление.

Две совершенно разные вещи в отношении наблюдения. Знание наблюдается как объект наблюдаемого мышления и, таким образом, как определенная содержательность сознания. Так, наблюдая знание, внешний наблюдатель говорит: «Это знание, то знание, это мышление, то мышление; различные знания могут предполагать различные мышления, но это — только гипотеза». То есть, знание есть всегда нечто определенное, в то время как гипотетически соотносимое с ним мышление неопределенно, — как, впрочем, оно неопределенно и само по себе. Устанавливая различия в знаниях, внешний наблюдатель, наблюдающий знание как мышление, знает эти различия между знаниями, но может только предполагать о различиях между мышлениями, имеющими эти знания своими объектами. В наблюдении знание есть только то, что оно есть; мышление же в отношении одного и того же объекта, скажем, «этого» объекта, может быть этим или тем, или его может вовсе не быть. Здесь господствует неопределенность, являющаяся, я думаю, частным случаем неопределенности мышления в отношении сознания.

В истории философии мы наблюдаем различные попытки «снять» эту неопределенность, часто путем введения понятий как бы «промежуточных» между мышлением и сознанием. [Заза Шатиришвили считает, что «человек» как неотрефлексированная структура сознания — одно из таких промежуточных понятий.] В буддизме таким понятием является уже упомянутый мной континуум мышления, переосмысление которого в буддийской философской школе Виджнянавада привело к идее, что мгновенно возникающие мысли в своих агрегатных состояниях могут продолжаться как «следы», тенденции («запахи» — vasana), которые остаются в виде накопленных квази-содержаний сознания (alayavijnana).

У Декарта и Юма эта проблема частично облегчается введением понятия врожденных идей, у Гегеля посредством концепции повторения филогенеза сознания в индивидуальном онтогенезе, у Чарли Броуда — путем введения сил или энергий, конфигурирующих мышление в квази-содержательные агрегаты, и так далее. [Эта тенденция к абсолютизации «промежуточности», то есть, по Мерабу Мамардашвили, к установлению «гарантированной» связки сознания с мышлением становится не только очень важным моментом в философии (практически любой) с 18-го века до наших дней, но и присутствует во многих научных теориях Нового Времени. Хотя обычно в неотрефлексированном виде.]

Неопределенность пронизывает позицию внешнего наблюдателя, не давая ей стать универсальной точкой наблюдения, вечной «смотровой площадкой» наблюдающего и не давая последнему превратиться в личного Бога теистов, абстрактного Бога деистов или в гегелевский Абсолютный Дух. Говоря чисто условно, мы можем только повторить, что в самом общем виде позиция внешнего наблюдателя — это позиция сознания, точнее, одна из возможных (мыслимых!) позиций сознания. [Мы могли бы еще добавить, что если «читающий книгу» — это метафора сознания, то «сознание» — это метафора внешнего наблюдателя. Напомним также, что само понятие позиции возможно только в смысле того, что мы назвали «сознание».]

В позиции внешнего наблюдателя особое значение приобретает один аспект. Говоря об этом аспекте, надо заметить, что само понятие объекта наблюдения включает в себя такое предполагающееся свойство объекта, как его способность не изменяться (или не переставать оставаться тем же объектом) в течение наблюдения и из-за самого этого наблюдения. Это очень сильное допущение — физически, психологически, социологически и как угодно еще крайне сомнительное — будет видеться совсем по- другому, если мы вернемся к мыслимости позиции внешнего наблюдателя. К мыслимости как к наиболее общему понятию обсервационной философии и наиболее общему свойству наблюдаемых ею объектов. В обсервационной философии оппозиция «изменяемость — неизменяемость» нейтрализуется понятием наблюдаемости объекта. Допустим, что позиция внешнего наблюдателя будет мыслиться — или мы будем ее так переосмысливать — как уже включающая в себя меняющиеся («флюктуирующие») мышления наблюдателя и наблюдаемого. Итак: можно «держать» мышление сосредоточенным на его объекте, мысля об этом объекте как пока не изменяющемся. Но что такое «пока» в этом случае?

Хорошо, пусть это «пока» (или тавтологичное ему «в течение наблюдения») даст нам минимальную возможность зацепить за краешек и вытащить то, что мы называем время, вытащить время как одну из структур сознания. Ведь когда мы говорим, «в течение наблюдения», то это не может предполагать ни различия времени нашего мышления об объекте мышления и времени самого объекта, ни какого бы то ни было соотношения времени одного и времени другого, ибо здесь, в силу сказанного выше, не будет «одного и другого». Тогда само выражение «в течение...» будет не более чем отсылкой к невозможности разговора о каком бы то ни было конкретном времени в отношении мышления или, иными словами, — опять отсылкой к неопределенности позиции внешнего наблюдателя, на этот раз неопределенности в отношении времени: внешний наблюдатель не может одновременно рефлексировать над своим мышлением и наблюдать что-то как другое мышление. Это так уже потому, что позиция внешнего наблюдателя предполагает, что его мышление всегда уже отрефлексировано как другое, наблюдающее (тот же) объект, мышление и, таким образом, сама эта позиция не-рефлексивна.

Само по себе переосмысление понятия внешнего наблюдателя является критикой идеи всеобщности, универсальности философии вообще, какой бы эта философия ни была по содержанию или методу. Или можно сказать так: наблюдательность — это критика всеобщности (поскольку не все может наблюдаться и «все» не может наблюдаться). Для меня витгенштейновское «мир это все, что...» — не тавтология, а лексикография; таким может быть объяснение слова «мир» в толковом словаре. Эта «всеобщность» в своих особенно радикальных проявлениях наблюдается как интенсивная (центростремительная) и экстенсивная (центробежная).

Очень многие философские, идеологические, психологические и социологические системы в двадцатом веке (особенно во второй его половине) видятся с точки зрения обсервационной философии как различные попытки какой-нибудь одной культуры осознать себя именно как одну культуру, но «одну», понимаемую в двух смыслах. В первом смысле (интенсивном) культура осознает себя как одну из возможных или как одну из конкретных исторических («историческое» входит в осознание культурой самой себя как важнейший элемент этого осознания) культур, но способную (в крайнем варианте — единственно способную) к самосознанию. Во втором смысле (экстенсивном) одна культура осознает себя не только единственной в отношении самосознания, но и способной осознать себя как культуру вообще. Тем самым она становится для себя своего рода метакультурой, только на языке которой и будет возможно осознание другими культурами самих себя. Прямым следствием этой экстенсивности является и телеологичность культурного самосознания: одна конкретная историческая («знающая» свою историю) культура мыслит о себе как об одной будущей культуре, одной из всех, то есть не-исторической по определению. Такого рода культурное самосознание я условно называю «квази-аналитическим». «Аналитическим» не в смысле привычного редукционизма классического позитивистского подхода, а в смысле отдельного типа культурного самосознания. Это тип, в котором культура себя осознает как результат уже проделанного (исторического?) анализа, результат, в котором уже выделены существенные элементы содержания понятия «культура» и постулированы как a priori данные и (по экстенсивности) всякую другую культуру определяющие. Это квазианалитическое культурное самосознание наиболее крайним и парадоксальным образом проявляется в некоторых своих производных (вторичных, третичных и так далее) «рефлексах», каковыми являются, например, культурология, семиотика культуры и постструктуралистская антропология.

Но, заметьте, для обсервационной философии объектом наблюдения является не сама культура, но ее аналитическое осознание самой себя, которое всегда производится на языке других дисциплин (у культуры не может быть своего метаязыка) — лингвистики, психологии, социологии и так далее. Вне этого самосознания культура остается «пустой» категорией с неопределенным содержанием и меняющимся объектом. Именно поэтому культуре, чтобы «быть для себя» (не говоря уже о «бытии для другого»), то есть чтобы существовать в своей квази-объективности, необходим другой язык (которым, кстати, может оказаться и другой естественный язык, а не другой язык науки).

Разумеется, поскольку главной темой обсервационной философии является мыслящий объект, культура здесь может наблюдаться только как определенный тип самосознания. То же самое можно сказать о религии, философии да, в конце концов, о чем угодно, что себя субъективно выражает посредством объективных, то есть опять же, по определению, других способов выражения (о субъективном и объективном будет сказано ниже).

Принимая во внимание относительность различия между мыслимым и мыслящим в объекте наблюдения (являющимися, как мы видели, разными аспектами одного и того же мышления), мы, тем не менее, интуитивно воспринимаем мыслящего (и в этом отличие нашей интуиции от буддийской) как нечто заведомо более производное и более сложное, чем просто мыслимое. В наблюдении мышления мыслящий не следует из мыслимости, а выступает как «особое» содержание сознания, как конкретизация сознания в условном субъекте мышления, всегда другого мышления, а не своего. [Другое мышление мы еще можем представить, но никак не другую рефлексию, которая навсегда останется для нас слишком сильной гипотезой в отношении другого мышления.] Но здесь мне еще раз придется возвратиться к «читающему книгу» как к метафоре сознания.

Внешний наблюдатель в контексте этой метафоры, переходя в своем наблюдении от мыслимого к мыслящему, не может наблюдать «читающего книгу. «Книга», наблюдаемая им как мыслимое, не может самим фактом этого наблюдения превратиться посредством этого «как» в «мыслящее». Для этого необходимы какие-то иные допущения или, скажем так — иные конкретизации нашего положения о неопределенности мышления в отношении сознания. И первой такой конкретизацией будет: внешний наблюдатель может наблюдать не «книгу, а ее чтение другим. Заметим, что вне этого чтения другой для него просто не существует в этой позиции, ведь сам-то он наблюдает, а не читает. Так же как для него не существует и любая конкретная книга вне ее чтения другим. Тогда можно было бы сказать, что «чтение книги другим» — это метафора мышления. В этой связи интересны древние и ранне-средневековые примеры абсолютизации Книги (к примеру, в некоторых талмудических школах Тора выше Бога, буддийская «Большая Праджняпарамита» содержит в себе мудрость всех Будд прошлого, настоящего и будущего и так далее). Эти примеры суть разные случаи мышления о сознании как существующем отдельно от мышления: «другой читающий» становится чистой акциденцией в отношении «книги», а «читающий книгу превращается в безличное сознание всех сознаний; автор, равно как и читатель, исчезает в священном тексте как вытесненное, уже произведенное мышление.

Такого рода «герменевтика навыворот» может наблюдаться как еще один странный случай открытия сознания мышлением. Сознание, мыслимое как «(одна) книга», становится единственной позицией мыслящего и в то же время единственным объектом его мышления. Мышление здесь уже не может быть отрефлексировано как другое, будучи навсегда зафиксированным в этом объекте мышления как одно и то же содержание. Внешний наблюдатель, однако, может наблюдать эту позицию как мышление и мыслящего в этой позиции как мыслящего, потому что позиция внешнего наблюдателя постоянно изменяется, ища новые точки, откуда будет яснее видно мышление в наблюдаемом объекте.

Именно от изменения топоса внешнего наблюдателя будет зависеть, что можно наблюдать как мыслящее. И здесь, конечно, всегда есть опасность утонуть в метафорах. Такие выражения как «общественная мысль России», «мышление современного человека» или «особенности мышления глухонемых» никак не менее метафоричны, чем «мыслящий тростник» Паскаля. Если исходить, как мы это уже сделали, из положения, что мыслящий — это один из трех аспектов мышления, то дальше станет возможным конкретизировать наш объект внешнего наблюдения как мышление, мыслящее о себе как о мъгслящем. Мыслящий здесь — объект наблюдаемого мышления, точнее, того, что наблюдается как мышление.

Таким образом, мы можем представить себе мыслящего в виде одного содержания, отличного как от «я», которому мышление может быть приписано (наряду с другими предикатами, такими, скажем, как бытие), так и от других объектов, которым оно может или не может быть приписано в объективном порядке. [Такими объектами, в принципе, может оказаться все, что угодно, начиная с «воплощенного (leibhaftig) присутствия индивидуальных объектов» Гуссерля и кончая «искусственными интеллектами» кибернетических проектов.] Разумеется, это определение мыслящего в обсервационной философии возможно только при условии перемещения позиции внешнего наблюдателя из области мышления (включая сюда и рефлексию как мышление о мышлении) в область чистого содержания, то есть сознания. Для внешнего наблюдателя мышления формула Декарта «я мыслю, следовательно существую» является примером понимания «мыслящего» как «чистого содержания». Эта формула — не возведение рефлексии в метафизический постулат, а, скорее, попытка (опыт!) ухода от рефлексии (и психологии!) к мышлению как природной, данной в творении способности мыслить о чем угодно, включая и самое себя (то есть мышление и бытие оказываются равными по своему онтологическому статусу). Замечательно, что именно картезианский дуализм (точнее, может быть, параллелизм у последующих и позднейших картезианских мыслителей, от Гассенди и Мальбранша до Чомского) «природного/не-природного» в мыслящем остается постоянной темой философских и научных дискуссий относительно «психического» или «физического» как факторов, определяющих или генерирующих мышление в мыслящем.

Для обсервационной философии эта проблематика интересна не более чем еще один случай не-рефлексивного подхода к мышлению, точнее, подхода, в котором одно мышление, себя не отрефлексировавшее в отношении к другому, мыслит о другом мышлении как о не-рефлексивном. Внешний наблюдатель противостоит наблюдаемому им мыслящему не как другой мыслящий (каковым он был бы по определению для наблюдаемого, если бы тот его наблюдал, или для себя самого, если бы он объективировал свое мышление как другое), а как другая позиция. Или, скажем, — как всегда другая позиция, где «всегда» означает не постоянство одной и той же позиции, а постоянное ее изменение. То есть постоянное движение от одной точки наблюдения к другой.

Не будем забывать, что, говоря о позиции, мы говорим о сознании. Не о позиции сознания, а о сознании как позиции. Тогда каждую из этих позиций, то есть каждую из точек наблюдения, мы могли бы условно назвать «состоянием сознания».

Тут, однако, мне придется временно отклониться от темы «мыслящего», чтобы ввести в чисто интуитивном порядке (притом, что я никак не уверен, что речь будет идти о моей интуиции, ибо эту или подобного рода интуицию будет нетрудно найти у многих других философов и не-философов) одну категорию, которая до сих пор не фигурировала в наших рассуждениях, категорию манифестации или «воплощенности» (Leibhaftigkeit Гуссерля). Посмотрите, ведь уже сам факт присутствия чего-то в мышлении как конкретного содержания или объекта этого мышления допускает мысль о том, что это «что-то» превратилось из «мыслимого» в конкретный (индивидуальный) объект мышления. Так «мыслящий», рассматриваемый нами как один из трех аспектов мышления, превращается в объект мышления или, говоря иными словами, в факт своего присутствия (впрочем, как и отсутствия) в мышлении. Такое превращение я и называю манифестацией. В обсервационной философии манифестация — не действие и не процесс. Скорее, она может мыслиться — но только, когда речь идет об объектах мышления или содержаниях сознания, которыми и ограничивается область употребления этого термина — как состояние или, точнее, как самое общее понятие, в терминах которого возможно описание сознания. Тогда сознание в любом его конкретном содержании будет мыслиться как находящееся в одном из двух состояний, — манифестированном или не- манифестированном. То, что я сейчас назвал превращением, и есть переход от не- манифестированного состояния сознания к состоянию манифестации. Я думаю, что именно в связи с манифестацией было бы очень заманчиво ввести еще одно понятие — только как дополнительное к манифестации — понятие энергии сознания, которая есть не что иное, как энергия «перехода» сознания от не-манифестированного состояния к манифестированному. Понимая всю безнадежную натур-философичность этого понятия, я его ввожу в порядке чисто гипотетического объяснения манифестации. Так, например, если объект моего мышления — вселенная, то это предполагает не только состояние манифестации сложной структуры сознания, обозначенной словом «вселенная», но и энергию сознания, уже потраченную на переход этой структуры сознания в состояние манифестации. И только в этом смысле мы могли бы говорить (и только post factum manifestations!) об «энергетичности» того или иного содержания сознания или объекта мышления. Историко-философски интересно отметить, что после средневековой индийской философии — где «энергия» (sakti) и «манифестация» (vibhuti) часто употреблялись как синонимы — и Григория Паламы энергия покидает «поле философии», только эпизодически в него возвращаясь, да и то в чисто натур-философских контекстах (Бергсон, Юнг, Мак-Таггарт, Броуд).

Я не знаю, что такое «энергия вообще», и понимаю ее только в связи с манифестацией сознания. Тогда спросим: можно ли, мысля о конкретном объекте, конкретном содержании, — как мы договорились, «уже манифестированном», иначе оно не стало бы объектом моего мышления, — предположить, что это содержание сознания и само по себе, то есть вне его данной или какой-либо иной манифестации, может обладать энергией сознания? — Однако принять такое предположение будет равноценно принятию предположения о существовании — хорошо, пусть мыслимости, чтобы по ходу игры не менять ее условий — содержаний сознания «самих по себе». Хорошо, я готов принять это предположение в рабочем порядке, так сказать, и при условии замены «существования» «мыслимостью». В конце концов мне совсем не обязательно выбирать между реализмом и номинализмом, говоря о манифестации и энергии сознания. Но переход от мышления к сознанию для меня будет самой радикальной сменой позиции наблюдателя при наблюдении объектов мышления и, одновременно, сменой языка описания объектов мышления, которые теперь будут описываться в терминах метатеории сознания. Тогда «мышление» будет одной структурой (или одним содержанием) сознания, а «мыслящий» — совсем другой. Но было бы методологически неправильным утверждать, что слово «мыслящий» и есть манифестация этой структуры сознания. Ничего подобного! Слово здесь — одна из бесчисленных форм этой манифестации и как таковое оно — только слово (номинализм!), предполагающее инвариантность структуры сознания, им обозначенной (реализм!), при том, разумеется, что никакой семантический анализ не проложит между ними и лезвия бритвы. И в практических целях будет вполне допустимым считать, что слово и обозначенная им структура сознания — одно и то же как манифестация, фактором которой мы будем считать энергию сознания.

Говоря о состояниях сознания, очень важно иметь в виду квази-временной смысл этого понятия (о котором мы с Мерабом Мамардашвили писали в «Символе и сознании»). Квази-временной, потому что в топосе сознания разные состояния сознания представляются пространственно, — но если принять гипотезу о том, что не может случиться так, что две позиции сознания окажутся в одной точке, то приходится исходить из предположения о состояниях сознания и как о моментах процесса наблюдения. Говоря об этом, можно высказать еще более рискованное предположение, что два состояния сознания вообще не могут иметь место в одно и то же время и в отношении одного и того же объекта наблюдения.

Однако — и тут я категорически меняю свою «позицию» в отношении состояний сознания, из которой исходил в «Символе и сознании» — внешний наблюдатель немыслим без одного конкретного, наблюдаемого в данной позиции объекта наблюдения. То, что мы называем «состояние сознания», имеет смысл как позиция только в его отношении к данному наблюдаемому объекту. В отношении к другому объекту это будет уже другая позиция, предполагающая другое состояние сознания. Поэтому говорить о разных наблюдателях, наблюдающих один и тот же объект, можно только в порядке абстракции от разных позиций наблюдения, то есть от состояний сознания этих наблюдателей.

Дамы и Господа! Конечно, как идеальный образ наблюдения внешний наблюдатель крайне неэстетичен — какой-то высокомерный ротозей. Но если он и высокомерен, то никак не к объекту своего наблюдения — с ним он един в своих меняющихся позициях. Он, скорее, может казаться высокомерным в отношении другого не переосмыслившего себя наблюдателя, который не осознает фиктивности и изменчивости себя самого, понимаемого как одна из позиций сознания. При этом внешний наблюдатель не есть нечто подразумевающееся, заранее постулированное. Он — абсолютно ясен и недвусмысленен, ведь он и наблюдается как внешний наблюдатель.

И здесь мы переходим к рассуждению о внешнем наблюдателе в совсем другом его, так сказать, качестве, в котором он не фиктивен или, лучше будет сказать, в котором его фиктивность или не-фиктивность не будет иметь значения, то есть в качестве одного из конкретных содержаний (или структур) сознания. Мышление о внешнем наблюдателе можно найти во многих мифологических, религиозных, философских и научных текстах, в которых он более или менее четко выделен как особый объект или особая, всегда значимая черта объекта мышления. Так, в некоторых буддийских текстах Будды, Бодхисаттвы, великие йоги (махасиддхи) фигурируют в качестве внешних наблюдателей мышления. В «Ригведе» в качестве внешнего наблюдателя можно рассматривать (хотя и с оговорками) Митру и, отчасти, Варуну. Какие-то намеки на внешнего наблюдателя можно увидеть в Заратуштре послеавестийских текстов (особенно в зерванизме) и в позднем христианском гностицизме, да, пожалуй, и в даосских текстах конца прежней и начала нашей эры. Я думаю, что если говорить о древней Индии, то наиболее полно и ясно эта идея выразилась в ранних прозаических Упанишадах, Бхагавад-Гите и классических вишнуитских Пуранах. Замечательно, что именно в древней Индии сначала «душа» (atman) наделялась способностью внешнего наблюдения [отсюда — «свидетель» (cakjin) как один из эпитетов атмана], которая затем была приписана Вишну (гораздо реже Шиве) как универсальному атману или, скорее, суперкосмическому аналогу атмана. Я думаю, что широко известный древнеегипетский «Разговор человека со своей душой» так же, как и древневавилонский «Разговор господина со своим рабом», тоже говорят о душе как внешнем наблюдателе ее носителя. Особенно интересно, что во всех этих случаях эта сторона души оказывается четко отделенной от таких, казалось бы, смежных атрибутов души как всеведение, вездесущность и так далее. Если говорить о внешнем наблюдателе в сравнительно-религиозном плане, то он почти всегда фигурирует в религии и мифологии как отдельный миф (обычно со своим тоже особым сюжетом) или особый религиозный (иконический) образ и, одновременно, как понятие или идея, находящиеся в отношении дополнительности к двум другим структурам сознания — личности и знанию. Здесь знание — не способность знать и не расширяющееся, прогрессирующее познание, понимаемое как спонтанный (исторический?) или сознательно направленный процесс. Но оно и не абсолютное знание, приписываемое субъектам мифологических, религиозно- философских (атман) или метафизических (гегелевский Абсолютный Дух) учений. Здесь это просто знания о каких-то фактах, явлениях и обстоятельствах, относительно которых может быть задан вопрос, и ответом на него будет экспликация такого знания. Это то «нормальное» знание, которое может содержаться или не содержаться в ответе, но сам вопрос уже предполагает, что оно не только может быть, но и есть в той или иной форме у отвечающего. Внешний наблюдатель не ищет ответов на вопросы; он наблюдает происходящее в мышлении, а не задается вопросом о происхождении мышления (вопросом, ответ на который требует абсолютного знания, исключающего наблюдение). Мы, конечно, можем к этому добавить, что внешнее наблюдение исходит из каких-то данных того же «нормального» знания, но в процессе наблюдения, то есть в смене позиций внешнего наблюдателя, роль этих данных остается чисто формальной стороной позиций наблюдения. Вот два мифа об убийстве. Первый миф: Каин убил Авеля; Господь знает об этом убийстве и изгоняет Каина. Второй миф: член буддийской общины отшельников слепой Чаккхупала во время своих прогулок растоптал мириады насекомых; Будда не видит в этом мысли об убийстве и оставляет Чаккхупалу в монашеской общине. В первом мифе Господь ведает мысль Каина, но она одно с физическим актом убийства, она — в факте убийства. Во втором мифе мысль об убийстве и есть убийство, и знание о физическом акте убийства не имеет никакого значения, поскольку сам этот акт наблюдается как мышление, сам по себе оставаясь этически (здесь — кармически) нейтральным, но при этом Будда знал Чаккхупалу как в этом, так и в предыдущих его рождениях, то есть знал его как «личность».

В начале первой лекции я только вкратце коснулся личности, когда говорил о «начинающем философствовать», который для себя не есть личность и не может ею быть.

Философствуя, во всяком случае. Как структура сознания, личность частично совпадает со «знанием» как другой структурой сознания, но — в объективном аспекте последней: думая о ком-то как о личности, недостаточно мыслить о нем как о мыслящем, ибо когда речь идет о личности, это предполагает, что другой (не наблюдатель) или другие уже знают этого «мыслящего» в его абсолютной индивидуальности и уникальности, отмеченной его личным именем. [Последнее феноменологически сводится к очень простой идее, а именно, что уникален не «он» и не его имя, а неописуемое «то», что их связывает.] Здесь мы фактически имеем дело с особой структурой сознания — можете назвать ее мифом, которым эта структура и является, — по своему содержанию непосредственно несоотносимой с «мыслящим». Личность может оказаться «мыслящим» как отмеченный объект наблюдения, но личность не мотивируется «мыслящим», подобно тому как знак (слово) не мотивируется его денотатом. Мыслящий может оказаться личностью, но он (как и мышление) никак не выводится из личности, подобно тому как существование денотата не выводится из факта его обозначения данным словом. Поэтому.

Внешний наблюдатель не наблюдает «мыслящее» как личность, но может наблюдать личность как «мыслящее». Было бы точнее сказать, что он вообще не наблюдает личность, когда он наблюдает мышление. Я думаю, что именно поэтому во многих мифологических сюжетах внешнему наблюдателю и приписывается способность наделять наблюдаемое им лицо атрибутами личности (особенно — именем), иначе говоря, ему может приписываться и создание личности. Эта формулировка сильнее подчеркивает отношение дополнительности, в котором находятся понятия личности и внешнего наблюдателя, но еще «сильнее» было бы сказать, что сам внешний наблюдатель, когда он наблюдает мышление, не является личностью по определению. [Здесь «внешность» — синоним «безличностности». Ведь личность — это только то, что мыслится другим мыслящим как личность.] Как сложная структура сознания, внешний наблюдатель уже включает в себя идею своего, «особого» мышления, то есть мышления, как бы «оторванного» от психических корней и потому немыслимого для тех, кого он наблюдает (отсюда и миф о «всепроникаемости» мышления внешнего наблюдателя).

В целом, однако, если пытаться рассматривать идею внешнего наблюдателя квази- исторически, то можно обнаружить, что внешний наблюдатель иногда появляется в текстах самых различных типов при переходе от формулы знания, «Я знаю, что есть А (или, что А есть В)» к формуле мышления, «Я мыслю об А как о В». Вторая формула не более чем предполагает возможность внешнего наблюдателя; последний не выводится из нее логически, также как сама она не редуцируется к нему феноменологически. И еще одно: очень часто тексты, построенные по второй формуле, служат конкретными (то есть применительно к конкретным событиям или ситуациям) инструкциями мышления, а внешний наблюдатель фигурирует в них как инструктор, иногда даже как их автор. Это только подчеркивает экстенсивность, направленность вовне, его функции — наблюдение не может быть интроспективным, даже если наблюдаешь самого себя!

Господь Кришна в «Бхагавад-Гите», называя «душу (atman) внешним наблюдателем, знает, что она не только есть, не только является единственно сущим (sat) — по первой формуле мышления, — но что душа всегда есть внешнее по отношению ко всему тому, что «не-есть» (asat), включая сюда мышление, разум, психику (manas) и так далее. В этом душа подобна самому Кришне, Высшему Атману (paramatman), внешнему в отношении всей вселенной. Но здесь внешний наблюдатель — это миф (структура или содержательность сознания, нами условно называемая «миф»), включенный в миф об атмане по первой формуле («формула знания»). В развернутом, эксплицированном виде внешний наблюдатель представлен в «Лекциях по квантовой электродинамике» Ричарда.

Фейнмана: «Наблюдая прохождение светового луча из точки А в точку В через среды различных плотностей, мы могли бы подумать, что большинство фотонов (световых частиц) ведет себя так, как если бы они знали, какой путь приведет их к точке В в кратчайший срок, и выбрали именно этот путь (а не, скажем, более короткий)». Заметьте — здесь это очень важно — начиная этот эксперимент, Фейнман еще не знал, каков будет его результат, то есть какой именно процент фотонов «предпочтет» прямизне пути выигрыш во времени. Но наблюдая уже полученные результаты, он вводит важнейший модус внешнего наблюдения: «Мы могли бы подумать [об объектах]... как если бы они [объекты] знали...». Так Фейнман восстановил позицию внешнего наблюдателя, «скомпрометированную» в квантовой теории первого периода.

Хорошо, влияние экспериментатора на объект эксперимента, его включенность в ситуацию эксперимента, то есть невозможность для экспериментатора быть «внешним», не подлежит сомнению. Но влияет ли внешний наблюдатель на наблюдаемого или мыслящего? Здесь возможны два ответа. Первый — общий, и из-за этого тривиальный: да, разумеется, влияет, если представить, что вся эта ситуация наблюдается еще одним внешним наблюдателем. Влияет, как мыслящий влияет на мыслящего, и мысль на мысль. Но именно из-за своей «объективности» этот ответ недостаточен с точки зрения обсервационной философии, где невозможно наложение позиции одного наблюдающего на позицию другого, иначе говоря, невозможна одновременность этих наблюдений. Тогда станет необходимым введение времени, которое будет не временем наблюдения, а временем, отделяющим одно наблюдение от другого, то есть внешним временем — физическим, биологическим, историческим, каким угодно. Второй ответ: вопрос о влиянии внешнего наблюдателя на наблюдаемое избыточен, поскольку наблюдаемое по определению обладает свойством наблюдаемости, которая у него остается независимо от того, наблюдается ли оно внешним наблюдателем или не наблюдается. Именно из-за этого свойства объекта — наблюдаться как мышление (или как мыслящее) — наблюдение фиксирует объектное содержание мышления в каждом индивидуальном акте, так же как и в позиции внешнего наблюдателя. В этом смысле всякое иное содержание в наблюдаемом объекте нельзя отличить от изменившейся позиции внешнего наблюдателя. Но заметьте, ни обсервационная философия, строго говоря, не является внешним наблюдением, ни я — внешним наблюдателем. Моя задача здесь — это анализ внешнего наблюдателя как структуры сознания и как объекта другого, наблюдаемого мною мышления. Последнее, однако, никак не исключает того, что моя позиция может совпасть с позицией внешнего наблюдателя. Но это будет особый случай.

В обсервационной философии понятия субъективного и объективного фигурируют только как шифтеры, применение которых определяется не свойствами наблюдаемого мышления, а позициями наблюдателя по отношению к этому мышлению. Именно поэтому невозможно говорить об абсолютной объективности, как, впрочем, и субъективности. В принципе, различие между объективным и субъективным возможно только в отношении данного объекта наблюдения. Осознание этого различия как рефлексивной идеи, то есть идеи, мыслимой в порядке вторичной (третичной и так далее) рефлексии, принимает в некоторых философиях (особенно в гегельянстве и марксизме) форму онтологического постулата. Последнее обычно случается, когда идея «объективного/субъективного» уже выкристаллизовалась как особое свойство самой рефлексии, а не только свойство или качество, приписываемое рефлексией мышлению как ее объекту. Объективность мышления, то есть приписываемое мышлению существование, отдельное от факта рефлексии над этим мышлением, — крайний случай такого рода философской аберрации. Тогда совершенно естественно, другой крайностью будет то, что мышление приписывает своим объектам существование, отдельное от факта самого этого мышления, приписывание, которое мы наблюдаем в весьма широком спектре философских и научных теорий, от джайнизма в древней Индии до марксизма и фрейдизма в более или менее современном мире. Разумеется, как философская идея противопоставление объективного субъективному в отношении мышления находит свое текстуальное и терминологическое выражение только в восемнадцатом веке нашей эры.

Я думаю, что если рассматривать эту идею в ее конкретности, то есть как одно из конкретных содержаний сознания, а именно как «объективность (или субъективность) мышления о данном объекте», то эта идея может быть сведена (редуцирована) к трем интуициям. Первая интуиция— об абсолютном внешнем наблюдателе мышления, абсолютном в том смысле, что сам он ненаблюдаем; что его мышление не может наблюдаться как мышление, а сам он — как мыслящий. [Я также думаю, что такой случай исключает рефлексию — мышление здесь чисто объектное.] Внешний наблюдатель мыслим не по содержанию, то есть не по тому, что он наблюдает, а чисто номинально, как то, что есть, как тот «сверх-уровень», в отношении которого любое мышление всегда будет «менее объективным» (но не обязательно более субъективным!). [Здесь можно заметить, что субъективность иногда начинает выступать как самостоятельная характеристика, а не только как отрицание объективности. Это особенно относится к случаям, когда она равнозначна «действительному» или даже «истинному» как у Ницше, Къеркегора и, отчасти, Вильяма Джеймса.]

Вторая интуиция — о том, что объективность — это свойство мышления, неподверженного влиянию психических факторов. Точнее, здесь объективность и субъективность мышления — это термины, обозначающие степень воздействия психики на мышление или, что одно и то же, степень отрефлексированности мышлением самого себя как подверженного воздействию психики. Психическое здесь синонимично «субъективному», а устранение психического — «объективному». Этим предполагается, что упомянутый выше мифический абсолютный внешний наблюдатель (так же как и Высшая Мудрость Каббалы, Запредельная Мудрость Праджняпарамиты, Гнозис, гегелевский Абсолютный Дух) — непсихичен. Но я спрашиваю — психична ли сама природа?

Этот вопрос переводит нас к третьей интуиции, мифологически очень близкой второй. В этой интуиции объективность — это некоторое универсальное устройство вещей, абсолютный порядок мира, который сам не мыслит, но содержит в себе все мышление (включая и мышление о нем) как один из своих элементов. Объективность мышления — это соответствие мышления этому абсолюту, только в смысле которого и можно говорить об объективности. Объективный порядок мира представляет собой сложную иерархическую систему, в которой более частные (понимаемые как более субъективные) объективности соподчинены более общим, в отношении которых, — по степени их удаления от «вершины» этой системы, — более частные будут фигурировать как менее объективные.

Третья интуиция весьма тривиальна, поскольку и мифологически и философски обычно приводит к формированию одной (исторически весьма многих) универсальной замкнутой (и нефальсифицируемой, по Карлу Попперу) системы. Однако наблюдение третьей интуиции как особого типа мышления, открывает нам несколько очень интересных моментов. Во-первых, в этом типе мышления само мышление не выделено из остального состава мира: оно — та часть природы, которая обладает способностью мыслить о природе и о самой себе как о «природном». Здесь вся природа пронизана потенциями мышления, а конкретное объектное мышление является актуализацией этих потенций. Таков один из возможных мифологических (и философских) выводов из третьей интуиции, взятой в ее наиболее общем и грубом виде. Объективность здесь — синонимична адекватности мышления тому, о чем оно мыслит, более того, тому, что как бы ждет, чтобы о нем мыслили, или чтоб оно само мыслило.

Во-вторых, абсолют третьей интуиции — это не-мыслящий порядок мира, «вместилище космоса», универсальная матрица, содержащая все феномены и все мысли как одну природу. Объективность этого порядка — не в мышлении о нем (так меняется смысл слова «объективность», ибо по содержанию о нем невозможно мыслить), а в его бытии. Отсюда множество мифологических, философских и научных версий этой интуиции (бытие невозможно однозначно определить, ибо основным в любом определении бытия всегда будет чего это бытие). Эти версии очень грубо можно свести к идее неразличимости мысли и не-мысли, природы и не-природы, личностности и не- личностности (мужского и женского как в христианском гностическом мифе об «Отце- Матери» космоса) и так далее. Самое интересное, что этот абсолют — немыслим в смысле природного мышления, таким образом он не есть мышление об объекте, а есть «чистый» объект (мышление об объекте «загрязняет» объект своим воздействием). Отсюда же — идея о чистой природе как мифологическом аналоге абсолюта, идея о чистом (безмотивационном) действии как аналоге божественного творчества Кришны и идея «чистого пространства» как аналога Нирваны. Можно было бы сказать, что в этих версиях третьей интуиции объективность приравнивается к объектности, то есть к неотличимости мышления от мыслимого им объекта. Тогда, естественно, здесь не может быть времени. Время, когда бы мы к нему не обратились, останется в зазоре между мыслью и мыслимым.

Разумеется, Дамы и Господа, объективность — не тема обсервационной философии и вообще не философская тема. Она становится понятием и термином обсервационной философии только при описании метапозиции, с которой может наблюдаться любое конкретное мышление, будь то философское, научное или обыденное. При том, конечно, что само это другое мышление может описывать себя как объективное (гегельянство, марксизм, психоанализ), субъективное (Беркли, Локк, Унамуно), анти-объективное (Кьеркегор, Ницше, Габриэль Марсель) либо нейтральное в отношении «объективного/ субъективного» (Декарт, Кант, Жан Гебсер). Для нас в самой игре «объективного/субъективного» философски интересно то, что, в каком бы другом мышлении эта игра ни случилась, она обязательно происходит в порядке перехода наблюдаемого мышления с одного уровня на другой. Каждый другой уровень будет предполагать и другую позицию, определяемую другим содержанием (или другой структурой) сознания. Такая позиция может по своему содержанию быть как пространственной, так и временной. Понятия пространства и времени служат двумя взаимоисключающими точками, к которым отсылает мышление, мыслящее в этих точках об объективности. К сказанному можно добавить: во многих (хотя и далеко не во всех) позициях наблюдаемого мышления «объективное/субъективное» совпадает с «правильным/неправильным» мышлением, а иногда с «отсутствием ошибки/наличием ошибки». В последнем случае речь будет идти уже не о мышлении как об объекте, а о самом объекте, отделенном от мышления о нем как некоторое независимое от последнего «действительное положение вещей». Рассмотрим некоторые из этих позиций в их отношении к «объективному/субъективному» при переходе наблюдаемого мышления от одного уровня к другому.

Первая позиция — квази-пространственная (то есть вневременная) позиция буддийской философии в отношении объективности как действительного положения вещей «как (оно) есть» (yatha bhutam) имеет в виду, что действительное положение вещей «как (оно) есть» — является таким всегда, то есть не было времени, когда оно было бы другим: мир (samsara) — это страдание (duhkha). Тогда с субъективной, ошибочной точки зрения мир.

Это страдание и удовольствие. Ошибочность этой точки зрения в том, что она основывается на чувственных данных (то есть на данных психизма), в ней нет осознания того, что объективно страдание является чертой всего мира, включающего в себя как психическое страдание, так и психическое удовольствие. С точки зрения йогического уровня все мыслимые состояния, как и любое мышление о них — страдание; или, предельно обобщая сказанное: сознание — это страдание. Но еще более объективной формулировкой было бы: страдание есть сознание. Эта формулировка — «предел» объективности мышления в отношении мира. Высшая, запредельная объективность — это Нирвана, где нет страдания, потому что нет сознания, и в этом смысле Нирвана — немыслима, поскольку всякое, даже наивысшего уровня мышление о ней будет субъективно. Вместе с тем, с этой позиции, в силу ее «не-временности», невозможно сказать, что сам мир, то есть «страдание как сознание», есть ошибка, поскольку говорить об ошибке можно (с этой позиции, во всяком случае) только с точки зрения действительного положения вещей, которое может в себя включать ошибочность мышления о нем, но не ошибочность его самого.

Вторая позиция — чисто временная. Самый характерный пример этой позиции — гегелевская феноменология духа. Здесь действительное положение вещей в отношении Абсолютного Духа представляется как процесс его самосознания и самоотождествления в конкретных формах человеческого мышления и человеческой деятельности, то есть как теория (наука) и практика; этот процесс и есть история, понимаемая в смысле линейного и телеологически направленного времени. Процесс мышления (самосознания), развертывающийся исторически (филогенетически) и индивидуально (онтогенетически), есть логика, обладающая той же объективностью, что и история. Или, скажем, так: здесь действительное положение вещей — однородно, как однородно время мышления и время истории. Оба времени — конечны, как конечна история человечества и история философии. Самоотождествление Абсолютного Духа в истории завершается абсолютным торжеством общего над частным, а в философии — ее сменой Наукой.

Наблюдая эту крайне обще- и суммарно изложенную концепцию как позицию мышления, я выскажу три замечания. Первое замечание: как «закрытая система» эта позиция предполагает предельность объективного, поскольку высшая объективность Абсолютного Духа включена в универсальный миропорядок, являясь уровнем, пусть высшим, но уровнем того же действительного положения вещей. Таким же образом, предел самосознания Абсолютного Духа, достигаемый мышлением в философии Гегеля, остается высшим уровнем мышления, но принадлежащим тому же мышлению. Второе замечание: по достижении этого предела мышление (до этого «бывшее» самосознанием), вытесненное в сферу чисто объектного (научного) знания, как его объект, неизбежно оказывается чем-то «биологически общим», противопоставленным человеческому мышлению (и сознанию). Тогда непредвиденным Гегелем (а за ним и Марксом) образом, человеческая природа начинает мыслиться как затаившийся враг объективного, как вечное субъективное, ненавидящее идеальную, одну общую для всех науку, так же как и идеальное, последнее, одно для всех государство. Очевидно, что в этой позиции ошибка.

Всегда ошибка субъективности, то есть частности, природности, индивидуальности; она есть то «неразумное» (можно даже сказать — «психическое»), что противостоит «разумному», то есть действительному положению вещей и оттого не может быть включена в последнее. История, по Гегелю, не может быть историей ошибки.

Третье замечание — опять о времени. Время в такого рода концепциях так же объективно, как и то, что в нем происходит (то есть история). Более того, время — одно с тем, что в нем происходит (отсюда — невозможность так называемого «пустого» времени), и столь же действительно (реально), как и последнее. Поэтому же, время здесь — одно для мышления и объекта мышления. [В этой связи для нас очень интересна концепция пустого времени Вальтера Беньямина. Пустое время у него — это время развертывания содержания, то есть, собственно говоря, сюжета повествования о случившемся, но только тогда, когда само повествование — отсутствует. Именно повествование, рассказ, а не то, о чем этот рассказ. Таким образом, беньяминовское пустое время — это, скорее, своего рода «пространство», ждущее заполнения не событиями, а рассказом (как в случае обсервационной философии — мышлением) об этих событиях и оттого не-бесконечное, всегда ограниченное возможностями такого рассказа.] Третья позиция в отношении объективности весьма причудлива и, я бы сказал, гетерогенна. Наиболее четко она выражена в некоторых ответвлениях христианского гностицизма. Здесь время — квази- исторично, поскольку оно является временем чередующихся эманации, эонов запредельного изначального принципа, вневременного Божества, вечного «Отца-Матери». Но само время — разнородно или даже можно сказать, что существуют разные времена для разных периодов, в том числе особое время для творения «нашего» мира. [Сказать что-либо о времени до начала эманации едва ли возможно, ибо «тогда» ничего не было; время здесь — только условие мышления о чем-то происходящем, то есть об эманациях.] История эонов — объективна, как в том смысле, что она действительно имела (и имеет!) место, так и в смысле гнозиса, высшего запредельного (то есть имеющего своим объектом и целью то, что лежит за пределами сотворенного мира и его эонов) знания. Однако, — и это здесь самое интересное — объективность истории включает в себя ошибку. Более того, сама история сотворенного мира — ошибка, которую можно было бы мифологически, то есть исходя из конкретного мифа о сотворении мира, вывести из «психизма» или «природы» его творца. Именно объективная ошибка, а не ошибка неправильного мышления, не иллюзия, имеющая своей причиной незнание.

Так в одном из гностических текстов ошибочность мира (и его истории) объясняется следующим образом: Всезнающий, Вездесущий и неразличимый в своем бытии, первичный Бог «Отец-Мать» через последовательные эманации «выслал» из себя несотворенную вселенную 365-ти эонов. Последний из эонов, София, возжелала произвести сына без зачатия его эоном-супругом. Ее сын, Ялдабаоф, сотворил мир и тварного человека, Адама (в отличие от нетварного Адама, духовного первообраза человека). Все ошибки Адама, как и ошибочность человеческой истории и творения в целом, являются прямым следствием дефективности Бога-творца, которая в свою очередь вытекает из ошибки Софии, пожелавшей партеногенетически произвести сына. Если позволить себе мифологическое обобщение позиции «объективной ошибки», то получится, что любое творение и вообще любое действие как отличное от мышления — ошибка. Этот миф о «первой ошибке» (ошибке до первородного греха, из которой этот грех и происходит) я наблюдаю как пример своего рода «сверх-интенциональности»: объективность ошибки включает в себя и объективность ее коррекции. Тогда — если наблюдать эту позицию в ее квази-исторической перспективе — становится понятным, что любое историческое мировоззрение сводится к той или иной версии этой сверх- интенциональности: история — либо ошибка, либо ее коррекция. В обоих случаях объективность времени обязательна для мыслящего как условие его мышления об объекте, называемом «история». Или, скажем, так: объективность — это объективность объекта мышления мыслимого во времени, в отношении которого само мышление всегда будет субъективным. [По формуле: то, о чем мысль — есть; сама мысль — случается.]

Дамы и Господа, думая о феноменальном разнообразии идей, концепций, представлений, мифов и теоретических построений — словом, структур сознания — о времени, я их наблюдаю как разные случаи мышления о времени. Сама эта фраза: «... думая... о времени» — один из таких случаев. Пруст в «Поисках утраченного времени» — другой случай, Мамардашвили в «Лекциях о Прусте» — третий, и так до бесконечности. Самое трудное в моем мышлении о времени — это попытаться свести все разнообразие этих случаев, — заметьте, случаев другого, не моего мышления о времени, — в какую-то одну, научную, философскую, мифологическую, все равно какую систему или по крайней мере попытаться хоть как-то, эмпирически расклассифицировать эти случаи. Беда здесь в том, что всякий опыт редукции одного случая к другому неизбежно окажется редукцией к тому случаю, которым и является случай данного «редуцирующего», так сказать, мышления. Так и сейчас, говоря об этом, я исхожу из точки зрения, уже заданной в определенной структуре сознания и уже определившей мою позицию в моем мышлении о времени, то есть в силу того, что было сказано о содержаниях сознания, эта позиция будет все равно не-моей, другой по определению.

Думаю, однако, что случаи мышления о времени можно разделить на два класса. Первый класс будет включать в себя случаи, в которых время — это «время чего-то», «время, когда» что-то происходит или имеет место. В этих случаях, если нет «чего-то» или «когда что-то...», то нет и времени. Второй класс — это случаи мышления о времени, как о чем- то вещественном, субстанциальном и независящем от его «заполнения» чем-то другим («пустое» время Беньямина — возможный кандидат в этот класс).

«Я — состарившееся время» — говорит Кришна в «Бхагавад-Гите». Особенно интересно, что Кришна говорит не о времени, а о себе (как о времени) и от себя (как Вишну). Это — один из немногих известных мне примеров мышления о времени не только как об объекте, но и как о субъекте мышления. Но еще интересней в этом мифе (как и во многих других мифах в «Махабхарате» и вишнуитских Пуранах) подчеркнутое противопоставление времени — не только в его субстанциональности, но и личностности — сознанию и мышлению, поскольку «ход событий» в этих мифах равноценен «ходу мышления» о них, а время, как и смерть, есть конец или полное прекращение мышления. [В рамках этой мифологической системы смерть — не причина «бессознательности», а сама ею является.] Интересно также заметить, что этот класс случаев мышления о времени исключает реверсивность времени, так же как и реверсивность хода событий. Не забавно ли, что невозможность реверсивности, «обратимости во времени» событий обосновывается в теоретической физике (в которой, разумеется, господствуют концепции времени, относящиеся к первому классу случаев мышления о времени) возрастанием энтропии как универсальным фактором. Это противопоставление времени сознанию в древнеиндийской мифологии находит себе дополнение в философских концепциях, в которых сознание фигурирует как аналог «чистого пространства» (разумеется, речь идет только о высших состояниях сознания и о «запредельном» мышлении, которое соответствует в буддийской философии Нирване). Заметим также, что в этих концепциях само время описывается как «время низовых психических процессов», то есть здесь мы имеем дело со случаями первого из двух классов мышления о времени.

Но в какой мере, говоря о «наблюдении сейчас», мы можем иметь в виду объект наблюдения «сейчас»? Чтобы ответить на этот вопрос, нам следует вернуться к понятию времени не в смысле его объективности, а как к одному из возможных условий другого философствования. Иначе говоря, время будет фигурировать в чисто условном смысле. Как я сейчас об этом говорил, время здесь — структура сознания и объект мышления. В обсервационной философии время — один из объектов наблюдения, но ему не может быть приписана его собственная природа (то есть иная, нежели природа объекта, соотносимого с этим временем в мышлении). Обсервационная философия не наблюдает ни различий мышления во внешнем мышлению времени, ни различных времен как времен различных мышлений (для обсервационной философии история мышления — фикция). Можно наблюдать мышление как имеющее свое внутреннее время, но это другой случай наблюдения, предполагающий натурализацию мышления (а не времени) как объекта наблюдения.

Любое высказывание о внешнем времени твоего или какого-либо другого мышления (в терминах — «периода», «эпохи», «века», «нового», «прежнего», «пост»-чего угодно) может иметь какой-либо философский смысл, только если оно будет относиться к чему-то особому, отличительному в наблюдаемом мышлении «того» времени. Тогда время может оказаться как бы «отмеченным» этим мышлением, но никак не наоборот, то есть мышление не может быть отмечено чем-то особым во времени (эпохе, веке и так далее). Мыслимое внешнее мышлению время наблюдается как вторичное, производное от мыслимого мышления о нем; как производное от мышления, отрефлексировавшего себя как другое мышление. Дамы и Господа, едва произнесет философ фразу, начинающуюся словами «В наше время...», — разумеется, если он говорит о философии, — как в тот же момент он уже не может знать времени своего философствования. Он уже больше не философ, а средний мыслящий человек, забывший, что был когда-то философом. У философа нет своего времени. Он не живет в истории, а наблюдает ее как содержание другого мышления, как чужую привычку «мыслить исторически». На уровне содержания привычка исторического мышления может наблюдаться как частный случай регрессивного сознания. Регрессивного в том смысле, что, мысля о любых объектах, мышление возвращается, «идет назад» через другие содержания сознания, уже включенные в «историю», к той же истории, но уже как к источнику этих содержаний, мысля и себя самое одним из этих содержаний. [«Неумолимый ход истории», «историческая необходимость» — просто шизофренические метафоры этой регрессивной позиции.] В этой позиции мышление об объекте само оказывается «историчным», отражая в своем процессе историю объекта. При этом история неизбежно натурализуется, превращается в природный объект, «забывая», что она является одной из структур сознания. В регрессивной позиции обыденное мышление не может себя отрефлексировать как обыденное. Это — не ошибка обыденного мышления, а одна из его наблюдаемых особенностей. Как структура сознания, история ни редуцируется к «времени» как более общей структуре сознания, ни выводится из последней. Сам факт, что «я мыслю об истории», не обязательно рассматривать как один из случаев мышления о времени.

Историческое мышление a forteori антропоцентрично. Не потому, что история является историей человека, а потому что мышление о ней мыслится только как человеческое. Поскольку историческое мышление не отрефлексировало себя как мышление, оно не может мыслить себя иначе чем человеческое, а мыслящего — иначе чем исторического человека; в рамках исторического мышления другой всегда историчен объективно, вместе с его мышлением — вне зависимости от того, мыслит ли оно об истории или нет. Отсюда.

Авторитарность исторического мышления.

[Когда Игорь Смирнов утверждает, что «история — неопределенна, поскольку человек не может в ней себя определить», то в этом высказывании, — как почти во всех историософских высказываниях, — забывается (в силу все той же их неотрефлексированности), что человек, о котором здесь идет речь, — всегда другой, а факт историчности его мышления неопределенен для высказывающего это суждение, а не для того, о ком это высказывание. Гегель бы еще добавил, что самоопределение истории.

Это ее конец; миру больше нечего с ней делать (как нечего и философствовать о ней). Или, как остроумно заметил Андрей Белл, конец мира — это конец разговора о его начале.]

Я думаю, что если наблюдать историю как крайне сложное — и оттого трудно определимую для наблюдающего мышления — содержание (структуру) сознания, то в ней можно вычленить различные уровни определенности. Можно даже назвать их «уровнями универсальности»: чем определеннее содержание понятия «история», тем оно менее универсально и тем самым менее архаично (здесь «архаичность» почти синонимична «универсальности»). В этой связи интересно соотношение исторического и мифологического — не только в науке и философии, но и в повседневном мышлении. В исторической мифологии миф — это прототип «исторического». В мифологической истории миф — вечно актуализирующаяся метафора истории. Историческое мышление находит себя в мифе. Позволю себе заметить, что обычно философ, который ищет и, разумеется, всегда находит в мифе философию, но всегда — другую, не свою философию, то есть — не-философию. Классический этнограф находит в мифе не-свое мышление (которое он называет «дологическим», «не-логическим» и так далее), словом — немышлением.

Теперь попробуем себе представить картину наблюдения внешним наблюдателем (А) мыслящего объекта (О) более наглядным образом. Мы исходим из того, что уже было сказано в начале второй лекции о соотношении мышления, рефлексии и сознания, так же как и из наших предположений о наблюдении и наблюдателе в их отношении к сознанию как к позиции и к состояниям сознания. Мы уже знаем, что мышление представимо как то место, та точка, где оно засекается рефлексией (когда мышление — объект рефлексии как мышления о мышлении). Но одновременно мышление для нас есть то, что наблюдается в объекте наблюдения и как содержание мышления. Мы знаем, что мышление дискретно, как в процессе рефлексии («точка, где есть мышление/точка, где нет мышления/точка, где есть мышление... » и так далее), так и по его содержанию («одно мышление/другое мышление/третье мышление...» и так далее), то есть в отношении сознания. И, наконец, мы знаем, что когда мыслящий об объекте наблюдатель (А) наблюдает объект (О), то он его наблюдает, переходя от одной точки наблюдения (или позиции сознания) к другой. При этом, как мы уже договорились, ни две позиции (или состояния) сознания данного наблюдателя не могут оказаться в одной и той же точке «поля наблюдения», если речь идет об одном и том же объекте наблюдения (О), ни два разных наблюдателя [(А1), (А2)] не могут оказаться в одной и той же точке наблюдения в этом «поле». То есть, наблюдатель (А) не может вернуться ни в одну из точек наблюдения объекта (О), в которых он уже был: позиции сознания наблюдателя в отношении одного и того же объекта наблюдения и в том же наблюдении — неповторимы.

Наблюдатель не просто переходит от одной точки наблюдения к другой. Он делает это, наблюдая тот же объект, место которого в данной картине наблюдения зафиксировано, и, таким образом, изменяя от точки к точке направление своего наблюдения. Тогда место объекта будет местом пересечения всех линий его наблюдения. Если представить себе, что есть первая или начальная точка наблюдения, — а иначе было бы невозможно представить себе никакое действительно имеющее или могущее иметь место наблюдение, — то будет естественным допустить, что последующие точки наблюдения будут тяготеть к концентрации в окрестности этой первоначальной точки наблюдения.

Теперь мы можем себе представить данное наблюдение данным наблюдателем (А) данного объекта (О) как очень большую плоскость (R2). Все точки наблюдения, в силу их тяготения к первоначальной точке наблюдения, окажутся сконцентрированными в середине этой плоскости (то есть ее середина и устанавливается по этой точке), плоскости, в другом месте которой окажется объект (О), то есть место пересечения линий наблюдателя со всех этих точек. [Условие концентрации точек наблюдения в середине плоскости необходимо, иначе было бы невозможно говорить о вероятности нахождения наблюдателя (А) в той или иной точке плоскости (R2).] Этим точкам при увеличении их количества будет трудно достичь края плоскости в процессе монотонного расширения множества точек, то есть когда к старому набору точек прибавляется одна новая (которой, как мы договорились, не было в старом наборе). Распределение точек на плоскости (R2) должно быть типа распределения Гаусса (больше точек в середине, меньше к краям). Здесь будет действовать некий закон распределения точек наблюдения на плоскости (R2), закон, который, в принципе, может быть любым. Но такой закон будет лишь одной из характеристик процесса наблюдения, совокупность всех точек которого представляет в пределе конечное множество (W), то есть максимальное количество позиций N-max наблюдения для данного (А) и любого другого [(А1), (А2) и так далее] наблюдателя того же объекта (О) — R2\W-max. Таким образом, при каждом последующем наблюдении того же объекта будет оставаться в силе запрет на все точки, уже пройденные во всех предыдущих наблюдениях этого объекта предыдущими наблюдателями. Тогда определенные точки (R2) будут максимальными множествами (W-max) для первого, второго, третьего [(W'-max), (W2-max), (W3-max)] и так далее наблюдателей, каждый из которых выбирает точки по тому же принципу, что и первый — с дополнительным ограничением, что точки расположены в множестве [(R2YW1-maxYW2-max)\...YWK-max (где К — любое число, то есть любое число наблюдателей, которые уже были)]. Другая характеристика процесса наблюдения — это то, что он может быть бесконечным, что следует из того, что плоскость (R2) — континуум.

И, наконец, из того, что объект наблюдения (О) есть место пересечения линий наблюдения, следует, что для нас теперь нерелевантно ни то, что этот объект остается тем же самым в наблюдениях (А) и так далее, ни изменения этого объекта самого по себе: релевантен только набор точек наблюдения данного объекта, по существу этот объект и образующий. Тогда, возвращаясь к закону распределения точек наблюдения на плоскости, мы могли бы сделать конечный вывод о том, что имеем дело с распределением ничто.

Тогда, если в конечном счете сам наблюдаемый объект есть «ничто» — именно «есть», а не «наблюдается как» (ибо он всегда наблюдается только как мышление!), то может ли объект быть мыслим и как существующий вне пространства, заполненного позициями («точками») наблюдения, и вне времени чередования актов («моментов») этого наблюдения? Мы уже задавали этот вопрос в конце второй лекции. Теперь, однако, становится понятным, что сам этот вопрос будет иметь смысл только если мы пойдем на риск и допустим мысль о наблюдаемом объекте как о «самом по себе», ну, скажем, как в случае, когда я говорю, «этот объект я наблюдаю как мышление», но уже отделил его как «сам по себе», то есть уже его отделил как от наблюдения, так и от меня, этот объект наблюдающего. В то же время, на вопрос о «самости» объекта (наблюдаемого ничто!) невозможно ответить еще и потому, что в поле наблюдения невозможно отграничить один объект от другого: отграничены Друг от друга не объекты наблюдения, а позиции наблюдателя (перенос дискретности позиций наблюдения на наблюдаемые объекты — иллюзия обыденного мышления, коренящаяся в стойкой привычке переноса этим мышлением себя на объект).

Наблюдаемые объекты наблюдаются всегда уже сформулированными в спонтанном (психичном, то есть еще не отрефлексированном) мышлении. Поэтому вопрос об их существовании или не-существовании самих по себе остается, строго говоря, в сфере психологии или в сфере логического анализа языка. Тогда, сказанное выше об объектах я бы заключил замечанием: то обстоятельство, что «наблюдается ничто», в обсервационной философии не может служить аргументом ни в пользу, ни против как существования, так и не-существования самих объектов. Вообще мы привыкли думать о вещах и явлениях как существующих или не-существующих, обычно забывая, что само наше думание о них может оказаться фактором в их существовании или не-существовании. Вещи и явления, о которых мы предполагаем, что думание о них входит в условия их существования, могут быть условно названы эпифеноменами мышления (как, скажем, в случае, когда мы назвали само мышление не феноменом, а эпифеноменом рефлексии). Однако само понятие «существование» в отношении объекта наблюдения — бессодержательно, то есть не имеет своего собственного конкретного содержания. Декартово «мыслю, следовательно, существую» в обсервационной философии будет: «мыслю себя мыслящим, следовательно — существующим» (только вместо «следовательно» лучше поставить «и»). Сказав о наблюдателе, что «наблюдая объекты, он наблюдает ничто», я не могу удержаться от вопроса: но ведь то, в качестве чего объекты наблюдаются, то есть мышление, не есть ли оно только там, где что-то наблюдается как мышление? В ответе на этот вопрос мы возвращаемся к «мышлению как объекту моего мышления» (о чем говорилось во второй лекции) и к связанным с ним понятиям объективной редукции и нелокальности. Ответ будет: да. Мышление возникает («возникает» вместо «есть») только там, где что-то (пусть ничто) наблюдается как мышление. Этим снимается вопрос о времени и о причинно-следственной (тоже — временной) связи мышления и наблюдения — нельзя сказать ни что наблюдение предшествует мышлению, ни что оно является причиной последнего. Время может мыслиться как бы «размазанным» по «пространству мышления», в котором никакое данное мышление не может быть локализовано.

Однако, что это за такое странное пространство? Ведь если это пространство, где есть мышление, то это нас возвращает к локализации мышления и как бы отменяет объективную редукцию. Но попытаемся себе представить, что мышление и есть пространство. Именно так, а не что пространство есть мышление, ибо «есть» здесь употребляется как чистая языковая условность и исключает равно логическое тождество и онтологические импликации. Это — пространство, в котором все «есть», «возникает» и «случается» мышления редуцируются к «мышлению как объекту моего мышления». Только в этом смысле можно говорить о «пространстве мышления».

5. Лекция четвертая.

Содержание лекции.

Наблюдение мышления как философское занятие. — He-мышление как категория обсервационной философии. — Отличие мышления и не-мышления. — Не-мышление и «сверхмышленяе». — Общая идея классификации мышления. — Обсервационная философия и теория мышления. — Несколько соображений по поводу возможной теории мышления. — Понятие ментального механизма в его отношении к проблеме времени мышления. — «Прошлое» как ментальность. — Рефлекс Z и возможность прошлой мысли. — Мышление как мыслительное действие и мыслительное событие. — Неличностность рефлекса Z. — Ответ на вопрос о соответствии данного мышления и данного мыслящего. — Возможная теория мышления в свете некоторых теоретических идей современной науки. — Особенность мышления как мыслимого объекта — исходная идея для возможной теории мышления. — Обсервационная философия как возможная метатеория для будущей теории мышления. — Понятие ситуация мышления о мышлении как фокус прагматики обсервационной философии. — Несклонность среднего мыслящего человека к мышлению о мышлении.

Дамы и Господа!

Мы уже говорили о вторичности мышления в отношении рефлексии, о мышлении как об эпифеномене рефлексии в нашем наблюдении мышления, о триаспектности мышления как основной теоретической предпосылке нашего подхода и, наконец, о времени в мышлении и об объективности в отношении мышления, когда последнее мыслит об объектах и о себе как объекте. И здесь нам необходимо для рассказа о том, что мы делаем (именно делаем, Дамы и Господа, ведь я говорю, а вы слушаете — мышление здесь только может быть наблюдаемо!), — спросить себя: а что, собственно, мы делаем?

Рассуждая о наблюдении мышления, — как не о более чем еще одном философском занятии, — мы не устанавливаем истину (или действительное положение вещей) относительно другого мышления. Для обсервационной философии истина — это то, что устанавливается (или не устанавливается) в самом наблюдаемом мышлении и может наблюдаться в отношении его содержания. В этом смысле наблюдаемое мышление не может быть истинным или ложным, правильным или неправильным — оно может быть только тем или иным, то есть наблюдаться как имеющее то или иное содержание. Тогда, повторяю, истина или не-истина будет тем, что мыслит наблюдаемое мышление, а не наблюдающий философ. Отсюда же вытекает и невозможность разговора о «законах мышления». В математике есть свои законы, у языка есть свои законы, у какого угодно предмета есть свои законы. Так, например, есть даже «законы логики», распространяющиеся на выражение мышления в суждениях естественного языка. Но у мышления — о чем бы оно ни мыслило — законов нет и не может быть. Ибо невозможно в терминах научного знания говорить о причинно-следственной связи мышления с тем, о чем оно мыслит. Здесь будет возможно говорить только об их совпадении. В обсервационной философии философ — это наблюдатель мышления, который уже (то есть до наблюдения) отрефлексировал свое мышление как не имеющее своего собственного содержания. Этот философ есть никто. Он, выражаясь на гегелевском жаргоне, не может быть ни самотождественен, ни отчуждаем, ни что бы то ни было в этом роде. Его рассуждения о том, что он наблюдает, могут быть фальсифицированы в любой момент наблюдения. В этом он близок дальтонику, наблюдающему светофор. Дальтоник скажет: я наблюдаю, что могу; не различая цветов, я вижу, что они меняются, то есть наблюдаю не цвета, а их смену. Философ-обсервационист: все, что я наблюдаю, я наблюдаю как мышление, но я наблюдаю только то, что могу. Дальше всего наблюдающий философ от нейрофизиолога. Тот наблюдает мышление как работу нейронных механизмов мозга, а философ наблюдает работу нейрофизиолога как мышление.

В первом из этих сравнений говорится об условиях наблюдения, которые здесь обозначаются словом «могу» (вспомним нашу метафору: мальчик может искать потерянный мячик только в освещенной комнате). Во втором сравнении дается ответ на вопрос — что наблюдается как что? То есть речь идет о модусах наблюдения. В первой лекции я уже обратил ваше внимание на «как» (qua) — универсальный модус обсервационной философии. Одно довольно тривиальное древнее изречение гласит: вещи есть не то, чем они кажутся (то есть не то, что о них думают), — мысль об этом есть начало философии. Последовательный (хотя и примитивный) феноменолог скажет: вещи есть именно то, чем они кажутся (то есть то, что они есть в сознании, — феномены), а то, что они есть «в себе» — немыслимо. Буддийский учитель абхидхармы (теории дхарм) скажет: все вещи есть дхармы, то есть мыслительны, а то, что немыслимо (например, Нирвана или чистое пространство) — не есть. При всей близости позиции обсервационной философии к буддийской позиции не следует забывать, что последняя имеет в виду только трансцендентальный (йогический) уровень мышления, на который обсервационная философия не может претендовать. И все же, и в буддийской, и в наблюдательной позициях есть общий для них обеих модус «как». [Иначе говоря, в абхидхарме, как и в обсервационной философии, «есть» значит «наблюдается (в йоге — созерцается) как...».]

Разумеется, все модусы обсервационной философии являются разновидностями, частными случаями модуса «объект А наблюдается как мышление». Различия в модусах определяются различиями в позициях наблюдателя и в условиях (ситуациях) наблюдения — такие модусы условно обозначаются нами как модусы наблюдения или первичные модусы. В то же время различие модусов может определяться и различиями в позициях наблюдаемого мышления, так же как и различиями в конкретных содержаниях сознания. Такие модусы будут условно обозначаться как объектные, или вторичные модусы. Тогда универсальный модус наблюдения может в некоторых случаях опускаться просто как подразумеваемый.

В рассуждении о первичных и вторичных модусах я хотел бы обратить ваше внимание на один очень важный случай, упомянутый во второй лекции. В этом случае мышление наблюдается Как не-мышление, поскольку само наблюдаемое мышление мыслит об отсутствии в другом мышлении определенного содержания как о не-мышлении. Наблюдая ситуацию Будды и убившего мириады живых существ отшельника Чаккхупалы как мышление (универсальный модус) и наблюдая мышление Будды о мышлении Чаккхупалы как о не-мышлении (первичный модус), мы могли бы предположить, что Будда мыслил об отсутствии у Чаккхупалы мышления об убийстве как о не-мышлении (вторичный модус), поскольку не может быть нормальной мысли без ее объекта (содержания). Однако мышление Будды не является не только нормальным, но и йогическим, ибо оно — мышление высшего уровня (как об этом сказано во второй лекции), то есть не-мышление. И таким же было мышление «почти Будды» (архата) Чаккхупалы, как о нем мыслил Будда (вторичный модус).

Обсервационная философия в своей позиции не устанавливает различия между мышлением и не-мышлением, поскольку то, что она наблюдает, она наблюдает как мышление. Ее позиция — позиция нормального мышления, но введенного через рефлексию. Эта позиция соотносится с позицией, о которой вначале мы говорили как о сознании, но последнее по преимуществу не является позицией более высокого уровня. В то же время, само определение предмета обсервационной философии уже предполагает не-мышление. He-мышление не только в смысле «то, чего нет в отсутствии рефлексии», но и как определенное положительное содержание (или одна из конкретных структур) сознания и, таким образом, особый объект мышления. Как определенное положительное содержание сознания, не-мышление может мыслиться как позиция дополнительная к общей позиции обсервационной философии и тем самым как модус, дополняющий универсальный модус.

Мы только что говорили о не-мышлении в мышлении, наблюдаемом в порядке вторичного модуса «как не-мышление»: Будда как не-мышление, природа как немышление. Но замечательно при этом, как та же идея пронизывает наблюдаемое мышление в широчайшем спектре примеров — от метафор обыденного мышления до общих постулатов научных и философских теорий, в которых мышление (или немышление) приписывается как предикат общим понятиям, которым имплицитно или эксплицитно приписывается «бытие» (все равно какое — биологическое, социальное, политическое, экономическое и так далее).

С точки зрения обсервационной философии, отличение мышлением себя от не-мышления есть фокус и главная тема философствования. И в центре этой темы остается проблема различия между мышлением и психизмом, то есть тем, что противостоит мышлению как сумма внутренних (но только условно можно сказать — и «внешних»!) условий его, мышления, человеческого функционирования (от «инстинктов» и «типов темперамента» до функционирования коры больших полушарий на нейронном уровне, и еще дальше, на уровне биофизики и квантовой электродинамики). Здесь наблюдается, в порядке вторичных модусов, удивительно интересная игра парадоксов неотрефлексированного мышления. С одной стороны, наблюдаемое мышление мыслит о возможности «искусственного интеллекта», который противопоставлен мыслящему о нем мышлению, как абсолютно гомогенный «организм», не мыслящий себя отличным от «своего» психизма. Антропичность мышления здесь нейтрализуется, если не элиминируется, идеей имитации «человеческого». Разумеется, что мифологически такой «организм» воплощает в себе идею «искусственного человека», а не искусственного интеллекта. С другой стороны, то же мышление мыслит себя следствием, результатом, продуктом какого-то естественного спонтанного процесса (истории, эволюции и так далее), в котором все устанавливаемые мышлением различия (включая различие между мыслью и не-мыслью) всегда уже присутствуют в нейтрализованном виде, как они присутствуют в неразвернутой во времени картине содержаний сознания.

Таким образом, для любого наблюдаемого, то есть другого мышления, включая любое философское или научное мышление, вопрос «что такое мышление?» — невозможен. Невозможен, потому что ответ неизбежно будет либо еще одной онтологизацией мышления, либо еще одной редукцией мышления к не-мышлению. К этому можно было бы еще добавить, что различие между мышлением и не-мышлением — это константа другого мышления. Но невозможность ответа на вопрос «что такое мышление?» и невозможность мышления — две совершенно разные вещи. О последней уже говорилось во второй лекции как об одном из случаев (буддийское положение о невозможности знания мышления), когда наблюдаемое нами мышление мыслит о мышлении (включая себя самое) как немыслимом. Такое мышление возможно только с позиции сверхмышления (неразличения мышления и не-мышления). Внешний наблюдатель мышления в обсервационной философии не может наблюдать другое мышление с позиции другого мышления, поэтому у него не может быть и другой «сверхпозиции», каким словом ее ни обозначай.

Основная трудность не в методологии наблюдения (которая, впрочем, едва ли может быть выделена при отсутствии онтологических предпосылок), а в методике объяснения. Чем яснее пример наблюдения другого мышления в наблюдаемом объекте, тем более, по необходимости, теряется из виду неопределенность отношения двух мышлений, наблюдающего и наблюдаемого; неопределенность, без которой обсервационная философия утрачивает философский смысл. Строго говоря, мышление наблюдающего не есть мета-мышление в отношении другого мышления. Обсервационная философия, принимая положение о «наблюдателе наблюдателя», не допускает гипотезы о возможности мышления, в терминах которого можно было бы описать все три мышления (мышление наблюдаемого, мышление наблюдателя и мышление наблюдателя наблюдателя) как одно. Отсюда — крайняя проблематичность теории мышления, по поводу которой я позволю себе высказать несколько соображений.

В обсервационной философии то, что можно было бы условно назвать «онтологией», может столь же условно фигурировать как некоторое «сверхмышление» или, лучше сказать, как объект какого-то нами еще не сформулированного, иного мышления. Тогда было бы возможным общее предположение о том, что некоторые явления, события и так далее не могут быть объектами мышления (в том смысле, в котором слово «мышление» употребляется в обсервационной философии), но могут быть объектами «сверхмышления». Этим вводится второй принцип классификации объектов мышления (первый, введенный во второй лекции, является основанием для деления объектов на феноменальные и эпифеноменальные), на основании которого объекты могут делиться на «мыслимые» и «не-мыслимые».

В качестве попытки «исходного теоретизирования» я предлагаю следующую общую идею классификации мышления: мышление бывает двух родов — мышление, включающее в себя мысль о мыслящем, и мышление, не включающее в себя мысль о мыслящем.

Заметьте, сейчас я не говорю специально о рефлексии, о «мышлении о мышлении». Речь идет пока о «мышлении вообще», любом мышлении, включая рефлексию. Мысль о мыслящем может, в свою очередь, включать в себя или предполагать мысль о «мыслящем Я», как о том, что «существует», даже и не будучи мыслящим. Так мы возвращаемся к «ничто» второй лекции и к тому, что было только что сказано о «сверх-мышлении».

Все это, разумеется, — еще не онтология, ибо мыслимость, как и не-мыслимость чего- либо никак не равнозначны «существованию» или «несуществованию» данного объекта мышления. Однако, когда я мыслю о мышлении, оно «существует» только пока я о нем мыслю. Это было бы примитивной парафразой Декарта, если бы не два слова — «когда» и «пока». Но ведь Декарт говорит о существовании (без кавычек!) себя, а не своего мышления. (Не говоря уже о чьем-либо другом мышлении — это будет совсем другая история!) Мыслимость в обсервационной философии, то есть мыслимость явления, вещи или события предполагает мышление, а не чье-то мышление. Это — отступление, если не уход, от Декарта.

Сейчас зададим себе вопрос, который может оказаться «пробным шаром» в разыгрывании бильярдной партии (заранее проигранной?) теории мышления: может ли одному и тому же мышлению соответствовать более чем один мыслящий? [Но что значит «одно и то же мышление»? И что значит «соответствовать»?] Я думаю, что это примерно то же самое, что спросить: может ли один и тот же сон присниться более чем одному спящему? «Одно и то же мышление» здесь — один и тот же объект, наблюдаемый как «мышление о мыслящем». Мыслящий не может наблюдаться внешним наблюдателем иначе чем как мышление (или мысль) о мыслящем. Таким образом, в наблюдении мыслящий неустановим иначе чем через мышление, имеющее своим объектом мыслящего. «Одно и то же мышление» здесь фактически будет означать также и «пока оно наблюдается одним и тем же наблюдателем». Тогда введение нами «пока» или «в течение данного наблюдения» даст нам возможность ответить на второй вопрос: «соответствует» будет здесь означать «может наблюдаться одновременно с...». Так мы возвращаемся к главному понятию обсервационной философии — наблюдению.

Обсервационная философия по определению не является теорией мышления. Но в ее рамках возможна попытка подхода к такой теории, подхода, в котором осмысление (и переосмысление) понятия наблюдения может оказаться первым шагом. Само наблюдение будет пониматься в двух, не обязательно исключающих друг друга смыслах. В первом смысле, который мы по аналогии назовем «классическим детерминистским», наблюдение не действует на наблюдаемый объект. Во втором смысле, который условно же назовем «квантовым не-детерминистским», наблюдение действует на наблюдаемый объект. (Здесь физик предпочтет употреблять слово «измерение», но в наших целях будет лучше пока оставить «наблюдение».) Так или иначе, в обоих смыслах наблюдение предполагает действие., которое, по крайней мере в обсервационной философии, есть мыслительное действие, обладающее, как мы уже знаем, не только внутренней структурной сложностью (объект, целенаправленность и так далее), но и такими параметрами как место, где оно совершается, и длительность его протекания. Именно исходя из этих характеристик наблюдения как мыслительного действия, мы можем отличить наблюдение от измерения в «квантовом» смысле последнего, то есть отличить от того, что по определению действует на наблюдаемый объект, влияет на него. Однако, в силу неопределенности объекта наблюдения, о которой неоднократно говорилось выше и которая не позволяет нам говорить об этом объекте как о принадлежащем микромиру или макромиру, нам остается только предположить, что слово «наблюдение» здесь может пониматься либо в обоих смыслах, либо ни в одном из них, либо, наконец, в каком-то третьем смысле, к разговору о котором мы еще не готовы.

Итак, спросим себя опять: может ли одному и тому же мышлению соответствовать более чем один мыслящий? Или же, опять уточняя: может ли наблюдатель, наблюдающий данный объект как мышление о мыслящем, допустить, что наблюдаемое им мышление мыслит о себе как о мышлении более чем одного мыслящего? Но заметьте, вопрос, особенно в его последней, уточненной формулировке — это вопрос о наблюдателе, а не о мышлении, не говоря уже о мыслящем! Тем самым этот вопрос никак не может фигурировать в ситуации самонаблюдения (самонаблюдение не является наблюдением в обсервационной философии). Я думаю, что для ответа на этот вопрос сначала будет необходимо представить себе, пусть в самом схематическом виде, как вообще могло произойти, «случиться» мышление о мыслящем? Триаспектность мышления — мышление как мышление, объект мышления и мыслящий — не означает его структурности. Мышление (в отличие от сознания) непредставимо как структура, как организованная сложность пространственной конфигурации составляющих его элементов, то есть как структура в том смысле, в каком это слово употребляется, скажем, в лингвистике (морфофонологии), текстологии, физиологии, физике и многих других дисциплинах. В то же время, идея (мысль, образ) о мышлении как о месте, где оно происходит («случается»), вполне представима в обсервационной философии. Более того, я допускаю возможность редукции понятия «мыслящий» к месту мышления. Когда кто-то думает о себе, как существующем в прошлом или даже настоящем, он думает о ментальном механизме, ответственном за его мысли, слова и действия и тем самым «обеспечивающем» дление, продолжение существования того, кто думает таким образом — существования именно его самого, а не его ментального механизма, с которым он сам в своем мышлении себя не отождествляет (как не отождествляет с этим механизмом это свое мышление). Однако он может «приписывать» себе этот ментальный механизм, думать о нем, как о своем, но не наоборот, поскольку ментальный механизм не может себя ему приписывать (то есть может, но только каким-то общим и абстрактным образом, а не конкретным и индивидуальным). Когда кто-то думает о ментальном механизме, который он себе приписывает в прошлом, то для наблюдателя такого мышления из этого никак не следует, что данный ментальный механизм действительно существовал в каком бы то ни было прошлом (тут сохраняют свою силу сделанные нами выше оговорки насчет употребления слова «существование» применительно к мышлению). Совсем напротив: именно такого рода «приписывание», совершаемое этим «кем-то» в его актуальном настоящем (или, скажем, в актуальном настоящем времени его мышления) и создает само это прошлое, которое просто отсутствует без такого «приписывания». Вообще, невозможно говорить о каком-либо (или чьем-либо) ментальном механизме как предшествующем во времени акту этого приписывания, совершаемого этим «кем-то» (с которого мы и начали наше рассуждение о «прошлом»), или предшествующему мышлению, мысли о таком приписывании, не говоря уже о мысли о самом «ком-то». Таким образом, «прошлое» здесь есть ни что иное, как функция от приписывания себе кем-то ментального механизма. Или, иными словами: прошлое — ментально; оно актуализируется только в чьей-то («кого-то») мысли в данный момент.

Однако в этом «приписывании» есть еще один момент, на котором будет интересно остановиться. Когда кто-то думает о ментальном механизме, он обычно включает в него все мыслимые элементы и модальности своей психической жизни (память, интенции, мотивации, волитивные акты и так далее). Думая таким образом, он фактически отделяет, обособляет себя от всей «ментальности» и одновременно наделяет «ментальность» такими рефлексивными, сознательными способностями, как самосознание, самонаблюдение и так далее, и тем самым эти способности «ментализирует», так сказать, или даже «натурализирует». Тогда можно было бы предположить существование (опять же со всеми оговорками!) какого-то «остатка», какой-то не-ментализированной, не- натурализированной мысли (или сознания, поскольку в данном случае их различие несущественно). Мы могли бы пойти еще дальше и предположить, что эта «остаточная мысль» может играть роль особого рода рефлекса над всем, что происходит в мышлении, роль своего рода «внутреннего наблюдателя» мышления, которое взято в полноте его триаспектности. Только наличие этого рефлекса — я его условно называю Reflex Z — делает возможной мысль о прошлой мысли и делает возможным и то, о чем эта прошлая мысль, то есть делает возможным само прошлое, которое немыслимо без прошлой мысли о нем, актуализированной в мышлении сейчас. [Таким образом, можно даже сказать, что «прошлое» — как, скажем, феномен памяти редуцируется к настоящей мысли о прошлой мысли и только через эту «прошлую» мысль к тому, о чем она.] Так что, с точки зрения внешнего наблюдателя — поскольку мы можем говорить о времени его наблюдения — мышление в настоящем может случиться (вместе с тем, о чем оно) и до прошлого. Отсюда, между прочим, может следовать и идея о так называемых «чистых объектах» (о существовании и не-существовании которых говорилось в третьей лекции); эти «чистые объекты» не могут быть прошлыми, поскольку не могут быть актуализированы в настоящем мышлении (то же, только в еще большей степени, относится к их невозможности быть в будущем). Здесь важно заметить, что мы не можем говорить о рефлексе Z, как о «чьем-то» рефлексе или даже как о рефлексе над «чьим-то» мышлением. Таким образом, рефлекс Z можно себе представить как особый случай мышления о мышлении, особый, потому что здесь мышление о мышлении не предполагает «мыслящего», иначе говоря, является «сверх-мышлением», как о нем говорилось в этой лекции.

Самым трудным в этих, пока еще чисто спекулятивных попытках обсервационной философии подступиться к теории мышления остается следующее: как связать время наблюдения объекта в качестве мышления со временем самого этого мышления? Но что, собственно, имеется в виду, когда говорится о времени наблюдения? Ведь последнее остается двусмысленным, поскольку может пониматься либо как время самого акта наблюдения (включая время, отделяющее один акт наблюдения от другого), либо как время, когда, с точки зрения наблюдателя имело или могло иметь место наблюдаемое мышление, ну, как в случае, о котором мы только что говорили, когда с точки зрения внешнего наблюдателя настоящее мышление может случиться и до прошлого. Но будут ли в этом случае настоящее и прошлое мышление одним и тем же мышлением или двумя разными? — Возможен ответ: эти два мышления окажутся разными, но находящимися в своего рода «связке» (entanglement) во времени. Этот случай представляет собой спекулятивную аналогию случаю так называемой «квантовой связки» (quantum entanglement) или «квантовой не-локальности» (quantum non-locality), случаю, известному в теоретической физике как Эксперимент Эйнштейна, Подольского и Розена (EPR). В EPR это — связка двух элементарных частиц, разделенных расстоянием, на много порядков превышающим квантовые расстояния. [В нашем случае две мысли (настоящая и прошлая) будут разделены временем на много порядков большим, чем время, с которым имеет дело квантовая физика. При том, что я не знаю, насколько некорректным здесь будет перенос «не-локальности» и «связки» с пространства на время.] В связи с этим, — пока мы еще не собрались с ответом на первый основной вопрос, каковым является вопрос о возможности соответствия данному мышлению более чем одного мыслящего, — спросим себя: является ли мышление мыслительным действием (mental action) или мыслительным событием (mental event)? Я думаю, что это не просто разные выражения для одного и того же, но что эта альтернатива указывает на разницу в смыслах. «Действие» может имплицировать вопросы «чье?» или «кого?», то есть опять же отсылает нас к «мыслящему», каковая отсылка не обязательно предполагается словом «событие». Поэтому здесь мы пока отдадим предпочтение «мыслительному событию» в том общем смысле этого выражения, в котором оно было введено в науку Уайтхедом в начале двадцатого века. Я уже не говорю о том, что «умственное событие» гораздо менее, чем «умственное действие», приглашает к спекуляциям насчет свободной воли (free will) «действующего», что опять же еще не резон вовсе не употреблять последнее в контексте этих рассуждений.

Сейчас я себя чувствую, как могла бы себя чувствовать лошадь, которую впрягли позади кареты или, скорее, как безумный форейтор, опрометчиво впрягший эту лошадь позади кареты, которому не терпится как-нибудь выпутаться из этой, им самим устроенной ситуации. Но теперь я вижу: мой единственный шанс ответить на этот проклятый, мною самим выдуманный вопрос — это рефлекс Z, о котором я только что говорил, — мой придуманный ad hoc «внутренний наблюдатель» (надеюсь, это последняя метафора в моих рассуждениях), который наблюдает себя как мысль о чем угодно и, в принципе, чью угодно. Рефлекс Z не-личностен (скорее, может быть, вне-личностен) по определению. Значит, наш ответ будет: одному и тому же мышлению может соответствовать (в смысле, в котором слово «соответствовать» объясняется в начале этих рассуждений) любой мыслящий и какое угодно число мыслящих.

Заметьте, ни сейчас, ни ранее я ни разу не употреблял без оговорок такие выражения как — «когда я думаю о мышлении», «мы могли бы думать о мышлении, что...». Дело в том, что в контексте обсервационной философии «мое», «наше» или чье угодно еще мышление о мышлении не имеет смысла, ибо в такого рода выражениях мышление является не- наблюдателъным, обычным, то есть неспособным иметь своим объектом мышление. Точнее было бы сказать, что такое мышление не подготовлено к мышлению о мышлении подобно тому, как глаз именно не подготовлен к видению отдельного электрона, хотя физически, нейрофизиологически он может его видеть (так называемый «эффект Франка- Черенкова»). Так же как обычное мышление не знает, что то, о чем оно мыслит, может оказаться мыслью, так и глаз не знает, что то, что он видит, является электроном (с точки зрения внешнего наблюдателя, который знает!). Возможно, между высказыванием, «я вижу сверкающую точку» и высказыванием «сверкающая точка, которую я вижу, электрон», — лежат миры, а, возможно, и нет.

Я думаю, для того, чтобы отойти от обычного мышления о мышлении, очень важно понять — именно понять, а не знать (в том смысле, в каком я попытался наметить различие между пониманием и знанием в начале первой лекции), что идея «сверхмышления» является фундаментальной для любой теории мышления, если такая теория вообще возможна. Я думаю также, что гипотеза рефлекса Z может рассматриваться как такой шаг к теории мышления, который объективно редуцирует к одному мышлению как «мыслящего», так и объект мышления, делая тем самым полностью нерелевантным различие между мышлением как действием и мышлением как событием.

О рефлексе Z можно также предположить, что он является фактором (фактор Z), нейтрализующим оппозицию «прошлое/настоящее», поскольку и то и другое в этом случае может наблюдаться только относительно некоторого «абсолютного настоящего», только в отношении которого и будет возможно мыслить о двух мыслительных действиях или событиях как случающихся в разных временах или в разных местах.

Теперь — одно дополнительное эпистемологическое замечание. Говоря о человеческом мышлении (или сознании), Роджер Пенроуз делает предположение, что теория мышления будет возможна, когда появится какая-то другая физика, снимающая противоречия квантовой и классической физики, физика, на основании которой можно будет «объяснить все, включая мышление». В этих упованиях я вижу не только безудержный физико- математический оптимизм Пенроуза и его коллег, но и фундаментальную методологическую ошибку, оставшуюся им в наследство от «чистого» (то есть себя не отрефлексировавшего) классического научного мировоззрения с его четким разделением мира на «мир наблюдаемого» и «мир наблюдающего». Утверждение о том, что наблюдаемое не наблюдает остается центральной интуицией классического подхода даже в тех случаях, когда речь идет о ненаблюдаемых объектах. Иначе говоря, в этом мировоззрении позиция внешнего наблюдателя остается абсолютной (не подлежащей пересмотру) при всех оговорках, поправках и уточнениях, которые вносятся в понимание этой позиции современной наукой.

Весьма поверхностный и дилетантский историко-философский экскурс, который я себе позволил в третьей лекции, говоря о позиции внешнего наблюдателя в связи с понятиями «объективного» и «субъективного», едва ли поможет в понимании и объяснении конкретных ситуаций наблюдения нами конкретных объектов (я думаю, что и наше философствование здесь и сейчас есть одна из таких ситуаций). Философски рассуждая, Постулат Наблюдения («нечто так устроено...») не приглашает нас ни к метафизическому, ни к космологическому дуализму. Ведь даже если принять идею (миф?) о том, что мир включает в себя своего наблюдателя, то она — равно как и противоположная ей идея о том, что нет мира без внешнего (то есть не включенного в него) наблюдателя этого мира, — ничего не говорит о единственности или множественности миров, ибо, повторяю, в обсервационной философии не может быть такого объекта наблюдения как мир.

Мы уже говорили, что «нечто» в нашем Постулате Наблюдения — не мир и даже — не о мире. Более того, оно и не о мышлении как об эпифеномене рефлексии и не о том, как наблюдаются объекты. Это «нечто» здесь — абстракция второго порядка, в которой мышление в его триаспектности мысли, мыслимого и мыслящего редуцируется к месту мышления. Именно месту (topos, locus), как во временном, так и в пространственном смысле, о чем уже говорилось выше. Месту, в котором наблюдение и наблюдаемое могут оказаться связанными, быть в «связке». Однако в обсервационной философии это вовсе не значит, что наблюдение связывает себя с наблюдаемым в один мир, ибо одного мира нет.

Таким образом, для обсервационной философии нет ни «мира фактов» Витгенштейна, ни «мира исторической необходимости», ни миров классической и не-классической физики, хотя, в порядке фантастической гипотезы, было бы очень интересно подумать о возможной теории мышления, в которой нашла бы свое место идея перехода от локальности к не-локальности мышления. Однако, думая об этом, мы должны всегда помнить о нефеноменальности мышления в обсервационной философии.

Какой бы ни оказалась, пока еще только возможная, теория мышления (если, конечно, она давно уже не существует, оставаясь по сей день незамеченной), она по необходимости будет основана на одном из вариантов объективной редукции (это понятие непосредственно заимствовано из теоретической физики второй половины двадцатого века). В обсервационной философии наблюдение объекта как мышления имплицирует, что само мышление обладает «свойством» быть тем, в смысле чего наблюдается объект (как об этом сказано в третьей лекции), то есть обладает определенным феноменальным признаком, к которому в конечном итоге окажется редуцированной и «способность» мышления быть эпифеноменом рефлексии. В этом объективная редукция научно- методологически противостоит любому психофизиологическому, биофизическому и физическому редукционизму, который неизбежно возникает при всякой попытке рассматривать мышление как «объект науки», иными словами, как нечто, мышлением не являющееся, но как феномен редуцирующееся к тому или иному объекту той или иной «другой науки». Здесь надо отметить, что в обсервационной философии объективная редукция по необходимости вытекает из «нечто» Постулата Наблюдения, которое не только наблюдается, но и наблюдает. Отсюда — невозможность рефлекса Z как внутреннею наблюдателя мышления ни в какой научной редукционистской концепции мышления.

Тема «язык и мышление», как тема (и проблема) науки, является одним из элементарных и наиболее вырожденных случаев редукционистского подхода и по определению не может входить в предмет обсервационной философии, хотя некоторые идеи в теории языка могли бы найти свое место в одной из возможных теорий мышления (говоря о таких идеях, я, разумеется, прежде всего имею в виду идею фонологии — от Крушевского, Бодуэна де Куртенэ и Трубецкого до Якобсона, Халле и Юэнь Жень Жао). Резон для «избегания» этой темы в обсервационной философии вполне ясен: в качестве объекта, наблюдаемого как мышление, язык остается только в своем «нефеноменальном» аспекте и интерпретируется лишь в объектно-содержательном плане, где язык может соотноситься с содержаниями и структурами сознания, и только через сознание (то есть в порядке вторичных, третичных и так далее интерпретаций) — с мышлением в эпифеноменальности и триаспектности последнего. Иначе говоря, для нас тема «язык и мышление» имеет смысл, только если мы имеем дело с уже де-феноменализированным языком и де-психологизированным мышлением.

Однако не окажется ли тогда первым постулатом возможной теории мышления идея о том, что как мыслимый объект, мышление относится к таким объектам, в условия существования которых входит мышление о них. Но здесь необходимо уточнить, что в первой части этой формулировки мышление фигурирует «как объект» (в отличие от «объекта как мышления» в обсервационной философии), а во второй части — мышление фигурирует как мышление об объектах, а не рефлексивное мышление. [Идея таких мыслимых объектов была высказана Мерабом Мамардашвили в начале шестидесятых годов и изложена в разных версиях и вариантах в связи с его концепцией прагмемы] Такого рода «особые» мыслимые объекты можно попытаться себе представить как парные, двусоставные, то есть каждый из них будет представим как данный объект плюс данное мышление о нем. При том, разумеется, что философски отвергается как идея существования любого данного объекта «как такового», так и идея существования «как такового» данного мышления. Здесь возможно более широкое истолкование этой формулировки, а именно, что все мыслимые объекты в конечном счете могут быть представимы как такого рода «парные» или «двусоставные». Однако, говоря о возможной теории мышления, я бы предпочел более ограниченное толкование этой формулировки, из которого следует выделение таких объектов в особый класс. Я думаю, что именно не- редуцируемостъ такого рода объектов исключает возможность их феноменологического описания (в терминологическом значении слова «феноменологический») для возможной теории мышления. Не говоря уже о том, что этой, пока еще весьма проблематической теории, придется отказаться и от некоторых общих эпистемологических установок, пока еще обязательных при конструировании научных теорий.

Итак, обсервационная философия ни в какой степени не является теорией мышления и не может претендовать на роль такой теории. Сам факт настоящих рассуждений ясно показывает, что в отношении возможной теории мышления обсервационная философия выполняет функцию метатеории, которая по необходимости будет в себя включать и прагматику подхода к исследованию мышления и к рассмотрению теоретических предпосылок такого исследования. Поэтому, вкратце остановлюсь на понятии ситуации мышления о мышлении, как фокусе такой прагматики. В ситуации мышления о мышлении первое мышление, то есть то, которое «мыслит» о втором — здесь шире, чем рефлексия, поскольку может включать последнюю в качестве частного случая мышления вообще. Тогда «мышление вообще» я могу рассматривать как одно из содержаний или одну из структур сознания в том смысле, в каком о них говорилось в первой и второй лекциях и одновременно как одну из возможных позиций наблюдения данной ситуации как ситуации мышления о мышлении. Таким образом, вводя понятие «ситуации мышления о мышлении», мы оказываемся, с одной стороны, внутри области «чистого содержания», так сказать, а с другой — в сфере чистой (то есть опять же не обязательно отрефлексированной) прагматики, на уровне которой ситуация мышления о мышлении может условно приписываться мыслящему о мышлении, а последний может приобретать такие неспецифические для объекта наблюдения параметры, как антропичность, индивидуальность и личностность.

Тогда и станет возможным разговор о времени такой ситуации — не только о времени ее протекания, но и о том внешнем ей времени, в котором она наблюдается «наблюдателем мышления» как мыслительное событие (mental event) или мыслительное действие (mental action). Теперь, в связи с введением содержательного понятия ситуации мышления о мышлении — еще одно замечание чисто прагматического характера.

Средний мыслящий человек не склонен к думанию о мышлении как мышлении, то есть к думанию вне целевых, мотивационных и ситуативных аспектов мышления. Это отсутствие склонности к думанию о мышлении проявляется у среднего мыслящего человека в широком диапазоне — от интеллектуальной незаинтересованности до активной неприязни к теме мышления. Не замечательно ли, что после Декарта и философов-эмпириков (за несколькими редчайшими исключениями) мышление интересовало философов только в виде его конечных результатов, то есть в виде «готовых» понятий, категорий, концептов, конструктов, но не как особый, sui generis феномен со своими собственными феноменальными характеристиками. Оттого почти во всех философских и естественно-научных попытках теоретического осмысления мышления оно неизменно оказывалось дополнением, добавлением к чему-то еще, только вместе с чем или на основе изучения чего оно и осмысливалось. Что же тогда говорить о среднем мыслящем человеке с его «нормальной» неприязнью к думанию о мышлении!

Однако, наблюдая ситуации мышления о мышлении, я склоняюсь к предположению, что тенденция к избеганию этих ситуаций средними мыслящими людьми может найти объяснение в каких-то особенностях их мышления, именно мышления, а не психики. В этой связи я бы рискнул предположить, что мышлению среднего мыслящего человека трудно мыслить о себе как о том, что не редуцируется к «мыслящему» и к «человеческому». Такому мышлению гораздо легче думать о себе в порядке любых других редукций — чисто психических, психофизиологических, биофизических, социокультурных, исторических, лингвистических, каких угодно еще, но не в порядке мышления о мышлении в его нередуцируемой мыслителъности. Может быть, если наблюдать это явление только со стороны психики, в нем можно увидеть страх мышления себя «расчеловечитъ», страх «отчуждения» от себя как человеческого и индивидуального мышления, так же как и страх отделения мышлением себя от «мыслящего» как человека и индивида. Но если наблюдать это явление со стороны мышления, то ситуация мышления о мышлении может быть понята как особый случай рефлексивного мышления, предполагающий особую интенциональность (а, возможно, и особую энергетику) осознания мышления в его процессуальности и вне его содержательности. В ситуации мышления о мышлении мы покидаем «почву спонтанного», так же как и «высоты логического» (может быть, ближайшей аналогией этой ситуации будет ситуация «памяти о памяти»). Идее такой ситуации оказываются равно чужды как классический психоанализ, так и давно ставший «классическим» логический анализ языка.

Ситуация мышления о мышлении — не теоретический концепт, а «практическая вероятность», если позволить себе такую вольность в обращении со словом «вероятность». Эту ситуацию можно себе представить как своего рода «стереоскопический срез осознаваемой длительности мышления». Тогда о ней можно будет думать как о вероятности осознания себя мышлением как такого «среза». И, наконец, — по аналогии с тем, что уже говорилось о мышлении как об эпифеномене рефлексии, — любая ситуация, о которой предполагается, что там «есть» («было»?, «будет»? ) мышление, мыслима только через ситуацию мышления о мышлении. Тогда, с точки зрения обсервационной философии «ситуация мышления вообще» оказывается пустой абстракцией, поскольку в принципе любая ситуация может наблюдаться как мышление, но только ситуации мышления о мышлении маркированы в отношении мышления, являются ситуациями мышления по преимуществу, так сказать. На уровне прагматики мышления категория «ситуации» нейтрализует условное противопоставление «мышления как действия» «мышлению как событию», о котором говорилось выше. И, наконец, «ситуация мышления о мышлении» может в возможной теории мышления служить термином описания мышления в наиболее сложных конкретных направлениях последнего.

Для Декарта — первого и пока единственного европейского философа мышления — мышление являлось чем-то непосредственно и абсолютно данным, тем, что всегда «уже дано» в знании, тем, что ни вводится в порядке первичного постулата, ни выводится из какого-либо первичного постулата. Метод Декарта — это метод знания. Его медитации — это созерцания познающего. Даже его «радикальное сомнение» — о правильности рассуждения, пусть даже мышления, но никак не «сомнение в мышлении» (абсурд!). Британские эмпирики, Кант и феноменологи подходили к мышлению с разных сторон, но как понятие оно оставалось столь же непроницаемым для философии, сколь непроницаемым оно оставалось как феномен для позитивного научного знания.

Именно эта непроницаемость мышления склоняет философствующего о нем к «обходу» (по далекой аналогии с гуссерлевским эпохэ и по гораздо более близкой — с зильбермановским «мячиком, потерянным в темной комнате») мышления как объекта.

Когда я говорю о непроницаемости идеи о мышлении (или понятия мышления) для философии, я оставляю («подвешиваю») как позицию обсервационной философии, так и крайне гипотетическую позицию возможной теории мышления. Но что тогда непроницаемо? Теперь заменим элементарное рефлексивное «я мыслю о (своем) мышлении» на столь же элементарное «я знаю, что я мыслю». Последнее суждение двусмысленно. Во-первых, оно нас отсылает к безусловности («абсолютности», как об этом говорилось выше в связи с умственными состояниями) какого бы то ни было текста о факте своего или другого мышления. Во-вторых, оно нас отсылает к знанию объекта или содержания данного мышления — то есть, «я знаю, что я мыслю о мышлении» или «я знаю, что я мыслю о солнце», которые всегда как бы уже наличествуют в сознании. Тогда ответом на вопрос, «что непроницаемо»? будет: непроницаемо знание о мышлении.

Мышление — не «черный ящик» кибернетических фантазий середины XX-го века. У мышления нет своего секрета, как нет и своей природы, отличной от природы мыслимых им объектов.

Это знание о мышлении, которое и создает «среду», непроницаемую для мыслящего о мышлении философа.

Знание о мышлении — как и о любом другом объекте знания — неустановимо как процесс. О процессе знания можно говорить только в порядке обратного движения от конечного результата, то есть уже достигнутого знания, к началу процесса знания. Более того, время, отделяющее этот процесс от его результата, — неопределенно (я уже не говорю о времени самого процесса, его «внутреннем» времени, так сказать): зазор между ними может быть от нуля до бесконечности. Тогда, исходя из существования такого зазора станет возможным и предположение о том, что конечный результат знания может, как факт или событие, предшествовать процессу знания или находиться в любой точке временной последовательности этого процесса. Однако это предположение будет иметь смысл только если оно сделано с точки зрения внешнего наблюдателя (тогда, разумеется, надо будет принять в расчет и время наблюдения).

Знание о мышлении можно себе представить как знание двух родов. Знание первого рода — это знание в смысле «я знаю, что такое мышление», то есть знание, объект которого — «мышление» — уже всегда задан, имеется как идея, понятие, феномен, наконец. В этом случае мы можем ссылаться на «мышление» как на определенную содержательность или структуру сознания («определенную» в том смысле, что у нее есть определенное место в отношении других содержаний и структур сознания). Знание второго рода — это знание о конкретном факте, акте или событии мышления в смысле «я знаю, что я мыслю» или «я знаю, что он мыслит (или не мыслит)», иначе говоря, в смысле любого суждения о случае, когда мышление имеет или не имеет место.

Эти два вида знания различаются прежде всего по характеру презумпции, определяющей процесс знания. Знание первого рода основано на презумпции существования объекта знания (в данном случае, мышления). При этом не имеет значения, какое это существование, материальное, идеальное или чисто номинальное (то есть «как слово»). Эту презумпцию я условно называю «квазионтологической». Знание второго рода исходит из презумпции существования знания об объекте знания. При этом не существенно ни чье это знание, ни где или когда оно имеет место, ни каким образом оно достигнуто или может быть достигнуто. Эта «квази-гносеологическая» презумпция имплицирована уже в самом формулировании объекта знания, составляя с последним одно «интенциальное целое», являющееся отправной точкой процесса знания. Эти две презумпции — «есть объект знания» и «есть знание об этом объекте» — не могут быть редуцированы к тривиальным гносеологическим оппозициям типа «познаваемость/непознаваемость мира», равно как и к «мыслимости/немыслимости» в обсервационной философии. Ведь вряд ли отыщется в истории философии такая теория познания, в которой познаваемость (или непознаваемость) объектов фигурировала бы как некое особое свойство объектов (каким, хотя и в гипотетическом порядке, можно себе представить «мыслимость» в обсервационной философии. В обсервационной философии знание может наблюдаться как мышление, но мышление не может, иначе чем крайне гипотетически, ни отождествляться с процессом знания, ни, менее всего, выводиться из уже достигнутого знания. Знание и мышление пока остаются в разных мирах. Может быть, чтобы «проникнуть» к мышлению, какой-нибудь философии придется отказаться от привычных гносеологических (или, даже, логических!) предпосылок.

[Есть один момент этики, относящийся к знанию: я не могу никого винить в том, что он чего-то не знает. Но я могу его винить в том, что он о чем-то не думает. Ведь я могу знать о чем-то, не думая об этом ни мгновения, но могу думать о чем-то всю жизнь и не достичь знания об объекте моего думания. Знание не этично именно в силу своей «объективности», точнее, объективности своего конечного результата (сколь бы субъективен не был его процесс). Знание может быть достигнуто и чисто внешним образом — подарено, навязано, выманено, украдено, наконец. Интенция мышления всегда замкнута на самом мышлении и поэтому она по преимуществу пассивна. Именно поэтому, с точки зрения этики, а не только семантики, «мыслить» гораздо ближе к «хотеть» или «мочь», чем «знать».]

Эти лекции — не более чем попытка нарушить эзотеризм мышления, — опять же в порядке «обходного маневра», продвигаясь к мышлению через наблюдение объектов, мышлением не являющихся, поскольку, строго говоря, ничего не может являться мышлением. Я думаю, что следующим шагом в философствовании о мышлении может оказаться попытка создания какой-то крайне синтетической концепции, в которой мышление, сознание и психика будут фигурировать как три аспекта того, пока еще не введенного понятия (но никак не феномена!), которое еще предстоит обнаружить.

Наблюдение мышления никогда нам не откроет одного мышления, одного для всех и всего. Это — только начало, Дамы и Господа! Возможно продолжение, но никак не конец. Предмет обсервационной философии не имеет цели, внешней самому философствованию о мышлении.

Перед ним, чужим своей стране и своему времени, открывается пространство, где он может думать и даже думать о думании.

6. Послесловие.

Послесловие к рижскому русскому изданию 2002 года.

О месте, из которого я думаю.

«Место, из которого я думаю» — так была сформулирована тема третьего философского симпозиума, проходившего в Звартаве недалеко от Риги в сентябре 2001 года. Смысл данной формулировки примерно таков.

Первое. «Место» здесь означает место, где находятся объекты мышления, в пределе — все объекты любого или чьего угодно мышления, включая мое мышление сейчас. Это, однако, никак не значит, что я о них думал, думаю или буду думать, но безусловно значит, что о чем бы я сейчас ни думал, объект моего мышления окажется одним из этих «всех» объектов. Так что если кто-нибудь меня сейчас прервет и спросит: «Думая о том, о чем вы сейчас думаете, думаете ли вы также и об объекте «В»?», — то я отвечу «да», поскольку в месте, из которого я думаю, может (или «должен» — с этим еще не все ясно) находиться и объект «В». Однако это условное место, из которого я думаю, является не только «всеми объектами», но и их расположением, порядком, в котором они находятся по отношению друг к другу. Иначе говоря, это место можно себе представить не как сами объекты, а как их воображаемую конфигурацию.

Второе. Почему место, из которого я думаю, а не место, в котором я думаю? — Потому, что «из» здесь подчеркивает экстенсивность думания, его направленность вовне, определяющую интенциональности этого «моего» думания, его экспликативность, разомкнутость, обращенность к другому думанию. При том, разумеется, что такая интенциональность не исключает возможности и каких-то других интенциональностей моего думания. Так оно может одновременно быть и рефлексивным, хотя рефлексивность тогда будет по необходимости «ре-объективированной», то есть «опять превращенной в объект» в целях и в порядке коммуникации.

Третье. «Я» в «я думаю» — не просто слово естественного языка, означающее (в русском) личное местоимение первого лица единственного числа. «Я» здесь и не понятие (идея, категория и так далее), отсылающее к какой-либо эгологической концепции, где бы оно фигурировало в качестве онтологической сущности или являлось бы результатом («пределом») возможной феноменологической редукции. Поэтому было бы методологически некорректным употреблять здесь слово «я» в третьем лице: смысл «я» здесь строго контекстуален в своей производности, вторичности в отношении «я думаю». Точнее, вне «я думаю» у «я» здесь нет философского смысла. Тогда, если считать каждое «я думаю» случаем того, что обозначается словами «думать» или «думание», то «я» будет обозначать один из аспектов этого случая. Но при этом каждое «я думаю» представляет собой некоторую абсолютную индивидуальную целостность, индивидуальную не в смысле индивидуальности «я», но в смысле индивидуальности думания, то есть в смысле отличий одного думания от другого, одного случая от другого. Тогда место, из которого я думаю, будет местом одного такого случая, а не местом где, думая, я нахожусь.

Четвертое. Я уже охарактеризовал в своем комментарии на «место, из которого я думаю» данный случай как случай, предполагающий не только экстенсивность думания, но и его конкретную коммуникацию. Только тогда, когда это думание уже сообщается — и не на мгновение позже — я вижу место, из которого я думаю, не как абстрактное «пространство» заполнения объектами, о котором говорилось вначале, не как мыслимый топос мышления, а как конкретный locus — место, которое мышление оставляет, чтобы быть сообщенным, переданным. В этом «оставленном» мышлением месте может оказаться и «я», но не то «я», о котором говорилось выше в комментарии на «я» в контексте выражения «я думаю», а «я» как один из объектов ставшего уже «прошлым» думания, объектов, составляющих это место, о чем также уже было сказано в комментарии на «место». [Тогда спросим, а не может ли «я» считаться одним из таких «мест»? — Нет, не может.]

Однако, сейчас, говоря об этом, я уже далеко позади, там, в моем думаний о месте, из которого я думаю, оставленном в момент «я думаю из...». Это — своего рода возвращение, ибо именно сейчас «место, из которого» становится «местом, куда...». Только сейчас заполняющие (или составляющие) это место объекты (объекты уже определенно бывшего мышления) приобретают формы конкретных вещей, фактов, лиц и обстоятельств, а само это место обретает контуры конкретного ландшафта со всеми неисчислимыми как чувственно воспринимаемыми, так и умственно постигаемыми элементами последнего. Такова, в общем, «феноменология места» с ее условными временно-пространственными параметрами и характеристиками.

Время здесь — от одного момента до целой жизни или эпохи — укладывается в одну клеточку этого ландшафта. (Но, разумеется, речь может идти только о мыслимом времени, точнее, о том, что мыслилось как время.) Отсюда возможно и рассуждение: когда мы говорим — «место», то это значит, что время уже редуцировано к одной из клеточек ландшафта прошлого мышления, да и «прошлое» будет означать «редуцированное к месту». Самое интересное обстоятельство относительно ландшафта прошлого мышления — это то, что какие-то — а в принципе все — клеточки, из которых он складывается, могут оказаться пустыми, «нулевыми», так сказать.

Тогда может возникнуть вопрос: а не является ли сам этот ландшафт результатом уже совершенных редукций — и не только редукций «временного» к «пространственному», но и других редукций — произведенных мышлением в каком-то нами еще не определенном настоящем времени.

Здесь следует заметить — и это остается незамеченным, не «засекается» в рефлексии, ведь не будем забывать, что никакая рефлексия не может быть полной — что само это «настоящее» также может явиться одной из редукций, в которой мышление не «успело» объективировать себя как прошлое мышление, иначе говоря как время и оттого конструирует какое-то особое время им, этим мышлением, еще не схваченное. Эти «не успело», «еще не схваченное» суть метафоры неотрефлексированности мышления самим собой, метафоры незавершенности мышления, его неготовности к редукции.

В действительности мышления «настоящее» не только абсолютизируется как объект, обладающий своими особыми объективными свойствами (включая и мыслимость как одно из таких свойств, но и как особое условие мышления, благодаря которому мышление в его редукции к месту прошлого мышления становится уже вполне безусловным прошлым временем. Это безусловное прошлое время оказывается противопоставленным условному настоящему мышлению как один из объектов последнего.

Редукция времени к месту может быть мыслима только задним числом. Но она мыслима не как проявление какой-то «органической способности» мышления, а скорее как элемент рефлексии или фаза процесса рефлексии. Тогда можно будет представить место, из которого я думаю, как не-мышление, то есть как то, что определенно противопоставлено мышлению в «настоящем» времени, выраженному в «я мыслю» или «я думаю». Поэтому, все пока нами сказанное о месте и времени мышления с точки зрения «условного настоящего времени» мышления можно переформулировать следующим образом: «Место, из которого я мыслю» противопоставлено «я мыслю» как не-мышление противопоставлено мышлению и одновременно как прошлое мышление противопоставлено настоящему. И, наконец, «место» здесь оказывается противопоставленным условному настоящему времени мышления, выраженному в «я думаю» таким же образом, каким «пространство вообще» оказывается противопоставленным «времени вообще» (и, можно было бы добавить — в отношении «мышления вообще»).

При этом, однако, нам необходимо иметь в виду различие между конкретным, чувственно (а не только умственно) представимым местом, из которого я думаю и пространством как своего рода абстрактной, умопостигаемой категорией, устанавливаемой в мышлении, где «пространство» обозначает то, что содержит в себе все объекты, мыслимые и немыслимые данного или любого другого мышления. Место же в нашем рассмотрении всегда выделено, отмечено определенным конкретным прошлым мышлением — именно место мышлением, и не мышление местом! Поэтому, когда мы говорим: «древнеиндийская философия», «классическая немецкая философия» и так далее, то«индийская» и «немецкая» — это условные (то есть вводимые в порядке условий мышления) обозначения мест по мышлению (но никак не мышления по местам!). Эти обозначения вводятся, когда речь идет именно о «макропространствах мышления». В отношении этих макропространств весьма часто совершается та же привычная ошибка, что и в отношении «макроотрезков времени мышления», когда время мышления мыслится как это мышление определяющее.

Теперь, может быть, мне остается спросить самого себя: из какого места происходит (случается) думание о мышлении, названное мной «обсервационная философия»? Чтобы ответить на этот вопрос, мне надо будет прежде всего отделаться от истории (от своей собственной — в первую очередь!). Я думаю также, что мой ответ должен будет предполагать редукцию условного настоящего времени моего мышления к месту уже совершенного мышления. Безусловно соглашаясь с мнением тех, кто (как Арнис Редович) считает, что, строго говоря, о мысли нельзя сказать, что она «имеет место», я говорю: да, мысль не имеет места, но она имела место. Я думаю, что все парадоксы и аберрации эмпирицистского подхода к мышлению (от буддийских философов второй половины первого тысячелетия н.э. до британских эмпириков и некоторых «неосторожных» неокантианцев XIX века) имеют своей основной причиной игнорирование того, что происходит (случается) в промежутке, в «зазоре», так сказать, между «мысль не имеет места» и «мысль имела место». Здесь господствует неопределенность или, как весьма остроумно заметил Владимир Калиниченко: «Все не так просто, как «мысль или есть, или ее нет». И он же еще лучше о той же неопределенности, — хотя вместо места говорит о ситуации: «Когда мы знаем, что ситуация была таковой, то знаем, что она не предопределяет того, что случится». Я бы даже пошел дальше и сказал: «Это сама мысль в ее абсолютной таковости пост-детерминирует («после-определяет») место (ситуацию, и так далее), из которого она мыслится.

Тогда я бы заключил, что место, из которого я думаю об обсервационной философии сейчас, видится мне беспорядочным нагромождением впечатлений и образов, на которые долго и постепенно накладывается «сетка» еще не сформированных пространственных клеточек — все то, чему только еще предстоит стать ландшафтом «настоящего» мышления.

Александр Пятигорский,
Лондон, октябрь 2001 года