Начало семьдесят третьего (Франция, Испания, Андорра).

Семенов Юлиан.

Начало семьдесят третьего (Франция, Испания, Андорра).

Командировка во Францию, Испанию и Андорру закончилась в начале семьдесят третьего года.

Привычка вести дневники становится своего рода болезнью, - вернувшись, тратишь долгие месяцы на работу с блокнотами. Поэтому я включаю в этот раздел лишь часть материалов, которые были продиктованы мною в редакцию "Литературной газеты" из Парижа, Марселя и Мадрида.

Записи бесед с членами Политбюро ЦК Французской компартии товарищами Жаком Дюкло и Гастоном Плисонье, с политическим редактором "Юманите" товарищем Анри Вюрмсером, которые рассказывали мне поразительные истории сражающейся Франции в период гитлеровской оккупации, еще не обработаны.

Предстоит проверять и перепроверять запись беседы с генерал-полковником Карлосом де Молина, который был последним военным атташе Франко при Гитлере и покинул Берлин в конце апреля 1945 года (эта беседа интересовала меня в связи со сбором материалов к романам о Штирлице - Исаеве).

Были интересные встречи с президентом крупнейшего французского банка "Лионский кредит" г-ном Блок-Ленэ, с руководством фирмы "Крезо-Луар", с политическим директором газеты "Монд" Анри Фонтеном. * * *

Вероятно, все эти записки станут дрожжами для будущей книги, - если, впрочем, ей суждено быть написанной.

Я обратился к нему так, как это испокон веков было принято в Испании:

- Благодарю за то, что вы нашли время для меня, дон Эухенио.

- Просто "Эухенио", без всяких "дон", - ответил мой собеседник, - давайте хотя бы в обращении друг к другу будем демократами.

Если научиться в луже видеть звезды, то приведенный пример - та самая "лужа", которая позволяет понять многое из того, что происходит сейчас в Испании. Два года назад, во время моей первой поездки в Мадрид, подобная реплика аристократа, крупного испанского политика и журналиста, каким по справедливости считают Эухенио, звучала бы по меньшей мере странно и могла быть расценена как желание пооригинальничать, а в Испании "оригинальничать" может лишь главный редактор "профсоюзной" "Пуэбло" Эмилио Ромеро; недавно в беседе с Ричардом Эбертом из "Нью-Йорк тайме" он сказал; "Последние годы мы думали, что по мере того, как наши желудки будут становиться все более полными, наши головы будут становиться все более трезвыми и мы будем жить как швейцарцы. Эта теория разбита вдребезги. Все мы подготавливаем путь для мрачной, раздираемой борьбой Испании". Но два года назад, когда я встречался с Ромеро и его сотрудниками, даже он подобного рода высказываний себе не позволял, а уж о том, чтобы отбросить обязательное "дон", не могло быть и речи.

Значит, многое изменилось в Испании за прошедшие два года? Да, многое. Каких областей жизни коснулись эти изменения? Прежде всего экономики. Неслыханными темпами развивается туризм: в прошлом году Испания приняла 29 миллионов туристов, заработав на этом 2200 миллионов долларов. Индустрия туризма оказалась сопричастной к строительству новых автотрасс, гостиниц, кампингов, аэродромов. Однако не следует думать, что лишь туризм определяет экономическое развитие сегодняшней Испании. В стране происходит своего рода экономический "бум": растут корпуса новых заводов, по дорогам носятся сотни тысяч автомобилей, и, несмотря на плакаты, установленные вдоль шоссейных магистралей: "Папа, езди на поезде!" (как истинные "кабальеро", испанцы считают ниже своего достоинства держать скорость меньшую, чем сто двадцать километров, поэтому огромное количество несчастных случаев фиксируется ежедневно), многие семьи приобретают в рассрочку машины, собранные в громадных цехах автозаводов, купивших лицензии в Италии, Англии и Франции. Экономический бум очевиден каждому непредубежденному путешественнику. Американские бабушки и европейские дедушки, приезжающие сюда, чтобы пожариться на средиземноморском солнце, ахают и охают, щелкают затворами японских кинокамер и шепчут "марвелэс". Однако бизнесмены, то и дело прилетающие в Мадрид со всех концов света, люди прагматичные, и вопросы вложения своих капиталов они изучают сугубо тщательно, полагаясь не на глянцевые отчеты официальной прессы и не на рекламные буклеты туристских фирм, а на точное знание предмета.

Мои собеседники - в Севилье и Мадриде, Барселоне и Толедо - отмечали, что "бум" отличает особый, как здесь говорят - "бумажный", характер. Заводы строятся под векселя, кредиты даются под расписки, купчие заключаются в рассрочку. (Только в 1972 году, по данным мадридской газеты "ABC", люди, купившие в рассрочку автомобили, телевизоры, квартиры, мебель - не доплатили 140 000 000 000 песет!) Причем экономическое развитие Испании сейчас нельзя рассматривать изолированно от проблем "Общего рынка". Как известно, страны "Общего рынка" отказались принять Испанию в Европейское экономическое сообщество, причем главным аргументом, который был выдвинут против Мадрида, формулируется так: "отсутствие в стране института демократических свобод". Лондон, поддерживающий расистов Солсбери и колонизаторов в Кейптауне, Лондон, ведущий варварскую войну против патриотов Ирландии, печется о демократических свободах! Опять-таки "лужа", в которой видны "звезды": экономика диктует политикам решения, интересы монополий определяют внешнеполитические акции правительств. Ларчик открывается просто: Испания экспортирует фрукты, но ведь Италия, входящая в "Общий рынок", тоже экспортирует фрукты: голландские экспортеры помидоров боятся испанских конкурентов, бельгийские "мясные" монополисты заинтересованы в заградительной линии на путях продажи более дешевого испанского скота. Недавно министр сельского хозяйства Испании заявил, что вступление Великобритании в "Общий рынок" нанесло Мадриду ущерб, исчисляемый в 200 миллионов долларов, потому что раньше экспорт фруктов, вина, овощей и мяса шел напрямую в Лондон, а теперь Альбион подчинен тарифам "Общего рынка".

Все более очевидны сложности, возникающие в отношениях между Мадридом и Нью-Йорком. Обувь, этот традиционный испанский экспорт в США, сейчас тоже натыкается на тарифный барьер, возведенный американскими обувщиками на пути "проникновения" более дешевых пиренейских ботинок и "бареток".

Депутат кортесов Хуан Антонио Самаранч, подобно многим своим коллегам, посещал Брюссель, где вел переговоры с руководством Экономического сообщества. Сначала он заявлял: "Испанцы лучше знают, какая форма правления им выгодна!" На это напыщенное заявление отвечали смехом: журналисты Франции и Бельгии передавали прямые репортажи из Бургоса, Гранады и Барселоны, где полиция стреляла в испанцев, которые знали, какая форма правления им выгодна. Испанский парламентарий перестроился, что называется, на ходу. "До сих пор, сказал он, - мы были чрезмерно яростными антикоммунистами, и нас за это никто не хочет благодарить. Но я спрашиваю, что больше интересует Европу: та Испания, сегодняшняя, в которой существует порядок, или Испания, которая может стать во главе тех идей, против которых и был создан "Общий рынок"?!".

Самаранч, что называется, "подставился" - экономисты не прощают "нотку жалости" в словах оппонента. Вместе с требованиями изменить политические институты, руководство "Общего рынка" потребовало от Испании повышения уровня промышленного производства и национального дохода на душу населения. А по данным рупора испанских деловых кругов газеты "Информасьонес" Испания - даже при темпе экономического развития, какой был отмечен за последние десять лет, - отстала от стран "Общего рынка" примерно на сорок лет.

С тем чтобы хоть как-то бороться против угрозы инфляции, испанские предприниматели пошли на любопытную меру: они создали "профсоюз миллионеров". То есть тот, кто хочет открыть свое дело и получить ссуду в банке, теперь уже векселем или распиской не отделается: хочешь быть членом "профсоюза миллионеров", хочешь получать займы у государства - гони пять миллионов песет наличными, как членский взнос, нет у тебя пяти миллионов - тогда до свиданья, идите и заработайте их!

Это "горести" миллионеров. А горести рабочих? Квалифицированный слесарь зарабатывает 1500 песет в неделю. А плата за квартиру равна 3000 песет. А обучение одного ребенка - не менее 500 песет. Работают сверхурочно, все работают сверхурочно, чтобы получить в месяц 10 000 песет (около 140 рублей) и хоть как-то свести концы с концами. Естественно, заболевание хотя бы одного члена семьи - трагедия, ибо медицинское обслуживание в Испании стоит баснословно дорого: за операцию по удалению аппендикса возьмут не менее 12 000 песет! Не приходится уж говорить о крестьянстве: в андалузских деревнях мясо едят несколько раз в году...

Несмотря на все попытки режима научить испанцев осторожной осмотрительности и благоразумной молчаливости, они остаются такими же, какими были прежде, - открытыми, смелыми и благородными людьми. Побывав в Испании, нельзя не влюбиться в испанцев. Нельзя не вспомнить Хемингуэя, который говорил, что Испания - это единственная страна, где бы ему хотелось жить, кроме его родины. Видимо, поэтому он и поселился на испанско говорящей, испанско открытой Кубе. Эта смелая открытость испанцев сказалась во время недавнего опроса общественного мнения, проведенного известной мадридской газетой "Нуэво диарио": девять из десяти опрошенных испанцев высказались за развитие отношений с Советским Союзом, ибо народ видит в развитии этих отношений выход из того тупика, в который Испания оказалась загнанной. Барселонская "Вангуардиа" прокомментировала результат этого опроса довольно точно: "оставаться в стороне в этом постоянно изменяющемся мире - значит оказаться позади". Не удивительно, что подавляющее большинство опрошенных принадлежало к рабочему классу и трудовой интеллигенции Испании. (Традиции дружбы между нашими народами уходят корнями в далекое прошлое: скульптор и художник Карлос Веласкес показал мне документы, из которых явствует, что два испанских полка перешли на сторону русских незадолго до начала Бородинской битвы и были нашими союзниками в борьбе против Наполеона.) Что примечательно: все большее количество серьезных финансистов Испании - я встречался в Мадриде с представителями мощных "кланов" Марча и Гарригеса - высказываются за самое широкое развитие торговых отношений между нашими странами. Нельзя сказать, что позиция реально думающих экономистов Испании находит широкую поддержку в официальном Мадриде, однако процессы, происходящие в мире, необратимы, и как бы ни ставили палки в колеса прогресса, палки поломаются, прогресс не остановишь.

Экономические проблемы Испании еще как-то дискутируются в прессе, но вопросы политической жизни страны подвержены цензурному "табу". Это и понятно: если в экономике очевиден "бум", пусть даже бумажный, пусть даже чреватый возможным кризисом, то политические институты страны не претерпели никаких изменений за последние десятилетия. Однако, если повстречаться с разными людьми, выслушать полярные порой мнения, побеседовать с иностранными журналистами, аккредитованными в Мадриде, то станет очевидным, что внешняя устойчивость отнюдь не всегда равнозначна внутреннему, глубинному состоянию политических тенденций в стране. Во-первых, все более активное участие в борьбе за демократию принимают полулегальные Рабочие комиссии на заводах, руководимые коммунистами, работающими в испанском подполье. Во-вторых, все большее количество священников становится в оппозицию к режиму Франко: весь мир облетело гневное послание ста тридцати барселонских священников, выступивших против пыток в полицейских застенках. Более того - сплошь и рядом подпольщики-атеисты находят убежище в католических храмах. И не только рядовые священники выступают против произвола. Недавно преподобный Алегрия, брат начальника Генерального штаба испанской армии, открыто выступил против военных трибуналов, которые судят демократов - истинных патриотов Испании. Брожение захватило и франкистскую верхушку: военный трибунал осудил вместе с коммунистами-подпольщиками Хуана Даниэля Лакалья, сына министра авиации, одного из верных помощников Франко. Появилась и некая срединная "прослойка", именуемая в стране "эволюционистами".

Чтобы отвлечь внимание трудящихся от классовой подоплеки происходящих событий, режим подогревает сепаратистские тенденции в стране, где с давних пор существуют три основных национальных группы: галисийцы, каталонцы и баски. Говорят, что секретная полиция через подставных лиц организует подполье националистов, которые требуют полного отделения от Испании Страны Басков (где, кстати, сосредоточено более половины всех производственных мощностей страны), Каталонии, издревле тяготевшей к Франции, и Галисии. Лет десять назад этот трюк, возможно, и прошел бы успешно, однако сейчас - чем дальше, тем больше- испанцы понимают, что национализм плохой лекарь экономики. Не объяснишь забастовки в Наварре, Астурии и Андалузии сепаратизмом каталонцев; студенты университетов, большинство которых, кстати говоря, закрыто из-за "беспорядков", не верят, чти "барьер знанию" ставят баскские националисты, а серьезные бизнесмены Кастилии не могут понять, какое отношение галисийские "свободолюбцы" могут иметь к тревожным симптомам экономического хаоса и инфляции.

Антагонизм между правыми и левыми силами очевиден сейчас в Испании. Позиции здравомыслящих политиков, связанных с экономикой страны, постепенно укрепляются. Это вызывает ярость местных ультра, - скорее всего именно по этим ультра и можно угадывать усиление роли трезво думающих людей, обеспокоенных будущим Испании. Можно предполагать, что ультраправые пойдут на любые, самые невероятные провокации для того, чтобы выбросить за борт всех тех политиков, которые начали прозревать... Наиболее яркой фигурой среди ультра является, бесспорно, "национальный советник" фаланги, директор газеты "Фуэро Нуэва" Блас Пиньяр. Вот один пример - Пиньяр комментирует визит президента Никсона в Москву: "То, чего Советский Союз добивался два года, он достиг за одну неделю. Все забыто, даже северовьетнамская (!) интервенция в Южный Вьетнам! Киссинджер и Никсон ничего не увидели, кроме "великолепной России", которой они пели в Москве дифирамбы!" Такой озлобленности я не встречал даже в тиранской прессе, которая отличается своими ожесточенными антисоветскими пируэтами... Однако Пиньяр Пиньяром, что называется, "собака лает - караван идет", но проблемы в промышленности и сельском хозяйстве, угроза инфляции - все это требует выхода Испании на серьезную арену международной торговли. Естественно, контрагенты не станут иметь дело с Испанией Пиньяра. Это понимают за Пиренеями все те, кому небезразлично будущее этой страны, населенной такими разными, но такими великолепными и мужественными людьми...

Все те двадцать дней, что я прожил в Испании, мои друзья пытались выяснить: нужна ли "красному" виза для посещения Андорры, и если "да", то где н как ее можно получить? Это были серьезные попытки серьезных людей, которые в высшей мере серьезно относятся к тому самому серьезному, что есть в мире, - ко времени. Друзья ничего не смогли мне ответить: никто в Мадриде не мог дать такого рода справки.

- Знаешь что, - предложил один приятель, - говори только по-английски, и пограничники даже не попросят твой паспорт, а победителя, в конце концов, не судят, - во всяком случае, так ты наверняка попадешь в Андорру.

Я ответил, что предложение, бесспорно, крайне заманчивое, но поинтересовался при этом, кто будет носить для меня передачи в полицейский участок. Приятель пообещал попросить у моего давнего друга матадора Луиса Мигеля Домингина пару старых быков с подпиленными рогами из Андалузии: "Тебе этого мяса хватит надолго". Поразмыслив, я от лестного предложения отказался и решил ехать в Сео-де-Урхель, и показывать пограничникам свой красный паспорт, и вернуться в Барселону, если не пустят в Андорру, а оттуда до Москвы рукой подать, если иметь в виду, что обратный билет из Марселя был куплен мною в Москве, на площади Свердлова.

Из Мадрида я выехал вечером, люди на перроне плакали так, будто уезжают не за пятьсот километров, а по меньшей мере за пять тысяч: видимо, относительно малые расстояния Испании компенсируются огромным темпераментом ее жителей.

В Сарагосу поезд пришел ночью; началась пора декабрьских ветров, и тяжелый туман промозгло висел над Эбро, и над узкими средневековыми улочками, и над замкнутым квадратом Пласа Майор, и город поэтому казался тронутым сединой.

Автобус в Лериду отправляется рано утром; там пересадка. Другой автобус довозит вас до пограничного Сео-де-Урхель.

В том, как идут автобусы, тоже сказывается отношение к местным расстояниям: после каждых ста километров - остановка возле маленького кафе, ибо сто километров - это много для здешних, укутанных в тяжелые деревенские пледы пассажиров. "Адский холод, три градуса тепла, можно превратиться в сосульку", - сказал мой сосед, зябко дуя на побелевшие пальцы.

И природа здесь меняется куда как быстрее, чем у нас. В Андалузии цветут апельсины - желто-красные мазки на фоне жирной зелени, растворяющейся в знойном мареве неба. А здесь, в Каталонии, всего в пятистах километрах к северу, земля голая, поросшая бурым ползучим кустарником, серые валуны и низкое небо; сложенные из огромных камней дома с узкими, длинными бойницами окон, и трубы, выведенные из форточек, заставляют вспомнить "буржуйки" студеных дней нашего сорок первого года.

А потом произошло чудо: чем выше забирался автобус по серпантину, уходящему в Пиренеи, тем заметнее менялась погода и картины природы окрест. Хребты и кряжи обрели характерный для гор Испании цвет - красный; небо стало синим, и солнце отразилось тысячами острых бликов в воде громадного озера, цветом похожего на лагуны Руидейры возле Эль-Тобосо, родины прекрасной Дульцинеи, - тяжелая, но в то же время прозрачная зелень, словно глаза астуриек в ранних сумерках, когда солнце уже ушло, но малиновый отсвет его остался.

...Испанский пограничник повертел мой паспорт в руках.

- Ты кто? - спросил он.

- Я советский.

Пограничник крикнул офицера. Тот вертел паспорт мучительно долго, смотрел на свет и, рассматривая мое фото, многозначительно улыбался. А граница - вот она, в десяти шагах. Странная граница: ни столба, ни поста - просто белая табличка на обочине и большие буквы на ней: "АНДОРРА".

- А на таможне вы были? - спросил офицер.

Шофер, который подвозил меня из пограничного Сео-де-Урхель, таможню проскочил, потому что чиновник, спросив, кого он везет, поцокал языком, пожелал мне хорошего отдыха и попросил шофера привезти из-за границы блок сигарет - в Андорре все цены на десять, а то и на двадцать процентов ниже, чем в Испании, - "страна без наценок", как утверждают туристские проспекты в Барселоне.

- Он ведь едет туда, - сказал шофер, - зачем же его смотреть?

- Ты что, против института таможенного контроля? - рассеянно поинтересовался офицер, по-прежнему не отрывая глаз от моего паспорта.

- Я - за таможенный досмотр, - вздохнул шофер.

- Тогда я спрашиваю еще раз: его проверили на таможне?

- Сеньор русо проверен на таможне, - солгал шофер, - у него нет наркотиков и оружия.

- Столица Советов - Москва? - спросил меня офицер. - Не так ли?

- Именно так.

Офицер еще более многозначительно посмотрел на пограничника. Тот на всякий случай одернул китель. Офицер медленно перевел взгляд на меня и сказал:

- Зимой в Москве бывают морозы. Разве нет?

- Бывают.

- Вот именно, - сказал офицер пограничнику и, поставив на моем паспорте штамп, попросил шофера: - Привези мне бутылку виски, деньги получишь после.

И вот мы миновали пост испанской пограничной охраны и оказались в Андорре, видимо единственной, кроме Монте-Карло, стране, не имеющей своих пограничников и армии. На всю державу только шестнадцать полицейских. Они следят за соблюдением правил уличного движения. Впрочем, более всего здешние блюстители порядка любят поговорить с приезжими издалека. Испанцев и французов здесь иностранцами не считают, поскольку статут "Принсштата Андорры" таков, что правят страной два принца: испанский "Епископальный", радетель интересов религии, и французский, представляющий Андорру за рубежом.

Пост "Епископального принца" недавно занял вместо старца Рамона-Иглесиаса-и-Наварры - по светским и церковным понятиям - молодой Хоан-Марти-и-Аланис; французским же по традиции является президент Франции (впрочем, Наполеон III был сначала президентом, а потом императором, но принцем Андорры он оставался в обоих своих качествах). С 1278 года в Андорре было сорок семь французских принцев и пятьдесят три испанских епископа; последние, как правило, являются одновременно духовными пастырями пограничного Сео-де-Урхеля.

Проехав третий по величине город Принсипата - Сан-Хулиан-де-Лория (сорок пятьдесят домов вдоль шоссе, из которых по меньшей мере двадцать пять заняты под отели, бары и рестораны, а нижние этажи всех остальных под магазины), мы поднялись еще выше. Потом дорога сделала крюк, и я оказался в столице Андорре, словно выросшей на скалах и окруженной снежными пиками Пиренеев. Белый город разбросан на первый взгляд хаотично: он словно бы смотрится в двух измерениях - вдоль по ущелью и сверху вниз по склону горы. Дома на вершине скалы кажутся игрушечными - так высоко они забрались. Таким же игрушечным видится громадное футбольное поле внизу, на берегу узенькой и бурной Гран Валира; каким-то чудом между двумя этими полукилометровыми разностями на скалах выросли дома, образующие главные улицы - Мэриджель и Карлемани.

Само название Андорра происходит из двух иберийских слов: "андо" "высший" и "оре" - "железо" (существует иная версия, базирующаяся на изначалии кельтского языка: "ан" - "дуть" и "дор" - "дверь", то есть "ворота, через которые дуют ветры"). И в кельтской и в иберийской версиях есть свои резоны, ибо Андорра действительно продувается ветрами с Атлантики и со Средиземноморья, и между востоком и западом в климате заметна разница (при общей протяженности страны в тридцать километров с севера на юг). Когда в столице льет дождь, в Пас де ля Каса, на французской границе, шелестит крупчатый, сухой снег. С другой стороны, нельзя с ходу отвергать и "иберийскую" версию, ибо единственная отрасль индустрии Андорры в прошлом- это добыча железной руды, в андоррских, естественно, масштабах. Как бы то ни было, в этом продуваемом ветрами городе, несмотря на возвышающееся над всеми домами здание радиостанции "Андорра", чем-то похожее на ресторан "Ахун" в Сочи, вас не оставляет ощущение, что попали вы в далекое средневековье; невольно вспоминаются слова поэтессы Изабеллы Санди, сказавшей: "...путешествие по Андорре - это путешествие во времени, а не в пространстве".

Ощущение это, однако, исчезло, как только я увидел на главной улице, у въезда в город, в маленьком книжном магазине, единственном на всю страну, громадное фото Ленина. Я попросил шофера остановить машину. В магазине, который является одновременно библиотекой, на самом видном месте стояли книги Маркса, Ленина, Горького, Островского, Макаренко, мемуары Жукова, материалы XXIV съезда КПСС, учебники по марксистской философии - и все это в десяти километрах от испанской границы, по ту сторону которой даже хранение такого рода литературы преследуется... Только тут я понял истинный смысл слов шофера, который говорил испанскому пограничному офицеру, пропускавшему меня в Андорру, что досматривать "красного" нет смысла, "ибо он едет туда, а не оттуда". Только в книжном магазине я понял, почему таможенники на границе останавливают все машины, идущие из Андорры, и тщательно потрошат багаж: контрабанда контрабандой, а идеология идеологией.

Самой могущественной организацией Андорры - по словам хозяина отеля "Консул", который, записывая данные моего паспорта, одновременно давал советы, где провести вечер, - является "Синдикат д'инисиатива".

- А что ж это такое? - поинтересовался я.

- Это бюро андоррского туризма. Его президента сеньора Казимиро Араджаля Дуро знают у нас все: он андоррец по национальности, во-первых, говорит на нашем государственном языке, а это каталанский язык, а не какой-нибудь там баскский или французский, во-вторых, и, наконец, потому, что его секретарь Роса Джордана побывала в Англии, куда надо летать самолетом.

Последний довод окончательно убедил меня в том, что "Синдикат д'инисиатива" воистину могущественная организация, ибо в Андорре коренные жители до сих пор не видели ни самолета, ни паровоза - только автомобилем можно добраться сюда (или верхом, по горным тропам, но это по карману только очень богатым).

Даже Синдик Женераль (так здесь именуют премьер-министра) сеньор Франсиско Фереро не пользуется такой популярностью в Андорре, как президент "Синдиката д'инисиатива", ибо Андорра, все 21 452 ее жителя, живет исключительно за счет туризма и беспошлинной торговли. (Любопытен национальный состав населения страны. Собственно андоррцев, то есть людей, говорящих на каталанском языке, в стране 6 462 человека, испанцев- 13035, французов - 1302; живут в Андорре и занесенные невесть какими ветрами 13 сальвадорцев, 32 индуса, 1 сенегалец, 5 австралийцев, 2 гвинейца...).

Я успел в "Синдикат д'инисиатива" за десять минут до закрытия. Сеньориты Росы Джорданы, "которая побывала в Англии", там не оказалось, но зато сеньорита Милар Монтане подробно рассказала мне о том, что здесь сообщают каждому иностранцу: где и как сделать выгодные покупки, как пройти в ночной клуб, сколько стоит почасовая оплата горнолыжного тренера, как приобрести лицензию на отстрел зайцев и коз, а равно и медведей (хотя здесь только один-единственный раз, лет двадцать тому назад, видели медведя в районе пика Менерс, но с тех пор медвежья охота пропагандируется в Андорре так, словно это любимое времяпрепровождение местных жителей) и каким образом добраться до семи наиболее известных исторических памятников.

Успех всякого путешествия, будь оно даже заранее подготовленным, зависит от везения, от случайного везения: в этом меня никто не переубедит.

Я шел по рано засыпающей Андорре, и небо было близким, а звезды казались нарисованными и ненастоящими - так велики были они, и шумела студеная рио Гран Валира, а от воды пахло свежепостиранным в Енисее бельем, и хрустел стеклянно ледок под ногами. А в маленьком баре "Фидель" было жарко и шумно, и говорили посетители о ценах на фотоаппараты, об отсутствии туристов в связи с плохой зимой - нет снега; о пошлине на табак (это второй вид "индустрии" Андорры, который, кстати, только еще развивается, потому что лишь в начале нынешнего века Франция и Испания отменили запрет на выращивание табака). В углу, возле запотевшего окна, сидел бородатый, седой старик в альпийской куртке и медленно тянул перно, чуть-чуть разбавленное водой и распространявшее сильный анисовый запах, и писал пальцем на стекле одно и то же слово: "революция"; каждый раз после "революции" он ставил вопросительный знак, усмехался чему-то, и лицо его становилось презрительным и скорбным.

Джордж Колвин, пятидесяти шести лет, новозеландец, ботаник (имеет двух взрослых детей, оба доктора медицины, каждый год меняют машины; Толстого и Диккенса читали в серии "Экономная литература" - "Война и мир" пересказана на 83 страницах), уехал из Веллингтона год назад.

- Я устал от всеобщей усталости, - сказал он, когда мы вышли из "Фиделя". - Я устал от безвременья, которое особенно страшно в век сверхскоростей, пожирающих время и тут же созидающих его; нужно быть филистерами и лжецами, чтобы в баре, носящем имя революционера, говорить только о деньгах... Я приехал сюда, потому что нашел в Лондоне книжку Рикардо Файтера (он произнес испанское имя на английский манер), которая называется "Легенды Андорры". Там мне запомнилась история о "Белой сеньоре из Авинья". Она боролась против завоевателя из Сео де Урхеля. Когда ее попросили спасти жизнь Синдика Андорры, она ответила: "Это невозможно. Я не могу спасти жизнь Синдика, ибо слишком могуч епископ из Урхеля. Но я спасу ваши права и ваше достоинство". Я приехал сюда, потому что всю жизнь мечтал о такой земле, где превыше всего ценится достоинство. В 1978 году Андорра отметит семисотлетие своей государственности, но чего она сейчас стоит? Цена, цены, цена, транзистор, туристы, цена, цены, отель, бар...

...Откровенно говоря, я не очень-то люблю "бродячих революционеров", которые, устав у себя дома, отправляются по миру, оплачивая расходы по поездке с текущего счета в швейцарском банке. Усталая озлобленность, как правило, в подоплеке своей имеет зависть или тоску по ушедшим годам, по несостоявшейся любви, по ненаписанной книге или по тому главному, что задумывалось в юности, но так и осталось задумкой, - а это всегда словно рана.

Но следующим утром, - солнечным, раскаленно-белым из-за того, что воздух здесь, как и вода, целебен к прозрачен, - когда я зашел к директору правительственного официоза "Газет де Андорра" и "Андорра Мэгэзин" Пьеру Фурнъе де ля Мартину и пробыл у него целый день, я убедился в том, что горький пессимизм Колвина в чем-то оправдан.

- У нас в Принсипате один выходной день в году, - говорил мне де ля Мартин, - восьмое сентября, день святой Мэриджель, покровительницы Андорры. Люди работают весь год без отдыха - ради тех трех недель, когда можно будет уехать в Барселону, и жариться на пляже, и потом жить этой поездкой весь следующий год, рассказывал соседям о том, как и во что были одеты увиденные на пляжах Барселонетты приезжающие знаменитости... По совместительству, - он усмехнулся и закурил новую сигарету, - я владелец здешней Пласа де торос на пять тысяч мест. Я приглашал из Франции и Испании лучших певцов; рекламу обеспечивал и в моих газетах, и через радио - директор мой друг, слава богу. Билеты были довольно дешевыми: это вам не Испания, где ложа стоит три тысячи песет, почти половину месячного заработка рабочего. Знаете, сколько народу пришло послушать Адамо? Шестьсот человек. Он пел на полупустой Пласа де торос. Торговля, деньги, бизнес- все это убивает в людях духовное. Причем сплошь и рядом люди живут даже не бизнесом, а лишь его иллюзией. Мы тоже хотим быть страной "неограниченных возможностей". Вот человек и торгует сигаретами и туристскими проспектами, мечтает скопить побольше денег и купить кораблестроительный завод в Валенсии или Гавре... И не решается оторвать от своих мизерных сбережений даже песету на билет в концерт или на книгу.

В "Галерее искусств"-маленьком деревянном шалэ, которое тоже принадлежит Фурнъе, я долго беседовал с известным андоррским художником Хаиме Пуихом. Живопись его солнечна; в чем-то она примитивна, а потому бесконечно искренна.

- Я андоррец, мой язык каталанский, и кисть моя тоже каталанская. Я очень люблю солнце, и горы, и снег на вершинах, особенно весной, когда он становится синим, таким, как небо, но туристы хотят, чтобы я рисовал их поясные портреты в модных лыжных куртках. Им очень хочется быть красивыми и молодыми, и я вынужден рисовать их такими, а натуру я пишу зимой, в декабре, когда еще нет снега. Но чтобы писать натуру, я должен продавать минералы, делать витражи в магазинах и писать копии с Сезанна для баров; почему-то владельцы очень любят, чтобы у них в барах висел Сезанн.

Второй известный андоррский живописец, Сергио Мае, уехал куда-то, и я не смог повидаться с ним. Он работает с деревом, вырезает интереснейшие композиции- это вообще в традиции андоррцев, резьба по дереву, очень строгая, реалистичная, но это реализм горцев, где натура не довлеет, а лишь дает повод быть точным, если ты любишь свою страну, и своих людей, и женщин, которые набирают воду в кувшины, склонившись к пенной жути студеной воды...

Андорра - пожалуй, самый чистый и аккуратный город из всех, какие я видел. Здесь господствует подлинная "эпидемия" чистоты; ранним утром в витрины сотен магазинов забираются девушки с замшевыми тряпками и драят стекло так, что солнце разбивается вдрызг на тысячи зеркальных лучиков, которые слепят глаза. Колвин пошутил:

- Это специально для того, чтобы продавать как можно больше дымчатых очков, - наверное, девушкам приплачивают продавцы оптики.

Аккуратность здесь во всем, даже в том, как вас знакомят с Андоррой. Сначала вам рассказывают о Принсипате, потом о двух принцах; затем о двух синдикатах; после о трех реках - Гран Валира, Валира дю норд и Валира д'ориент; потом о четырех мостах - Сан-Антонио, Эскалалес-Ингорданьи, ла Маргинеда, Эскалес; потом о пяти церквах - Санта-Колома, Сан-Хуан Казеллес, Сан-Михель Инголастер Мэриджель и Сан-Стефан; затем о шести "паришах" административных районах Принсипата - Канильо, Инкамм, Ордино, Ля Массана, Андорра и Сан-Хулиа, а уже под конец знакомят с семью наиболее занятными фактами из истории и экономики маленького пиренейского государства, причем особо выделяется тот факт, что республиканская Франция в 1789 году отказалась признать феодальный закон Андорры, но Бонапарт в 1806 году вновь признал этот закон.

В свое время Виктор Гюго сказал: "Пиренеи - это страна контрабандистов и поэтов". Контрабанда - табак. Курят в Андорре все, даже пятнадцатилетние школьницы двух - испанской и французской - местных школ; поэт в Андорре один Хоан Путч-и-Саларик, который верен своему языку, обычаям страны, ее истории, ее народу. Однако в Андорре нет ни издательства, ни театра, ни концертного зала. Библиотека крайне бедная. Здесь нет ни одного высшего или среднего специального учебного заведения, в то время как тяга к знанию огромна. Молодежь хочет учиться, но родители не имеют возможности отправлять детей за границу в университеты, и вот вечерами стайки юношей и девушек толкутся в фойе трех столичных кинотеатров, где крутят одни лишь ковбойские фильмы и голос единственного андоррского поэта остается гласом вопиющего в пустыне.

Большая проблема маленькой страны - культурное и духовное обнищание, постоянное ощущение изолированности.

Я уезжал во Францию через Пас де ля Каса. Лежал снег, и бронзоволицые лыжники носились с гор стремительно и шумно - скрип стальных ободьев на лыжах слышен в здешнем прозрачном воздухе издалека. Спустившись в городок, лыжники отправлялись в бары или в магазины - шумная рождественская ярмарка зазывала в десятки магазинищ, магазинов, магазинчиков и лавчонок. День угасал, и сумерки были красивы, как и все здесь красиво, и туристы разбредались по местам трафаретного веселья - дансингам или ночным клубам, а местные жители продолжали готовить еду, торговать фотоаппаратами без пошлины и сувенирами. Они продолжали мыть витрины, чтобы наутро солнце разбилось о стеклянную хрупкую чистоту и чтобы владельцы оптических магазинов продали как можно больше дымчатых очков. Они продолжали мечтать о том, что случится чудо и их маленькие сбережения позволят им заняться большим бизнесом, а художник Хаиме Пуих, забравшись на скалу, продолжал писать картину "Закат солнца" и смотрел на огоньки, которые загорались на склонах гор, и мечталось ему о том времени, когда в этой сказочной, красивой стране красивых и добрых людей вспомнят, "что не хлебом единым жив человек". Смысл этой старой библейской истины наполнен сегодня содержанием отнюдь не мистическим, а классовым. * * *

Рыжий австралиец с седыми, ришельевскими усами, ворвался в полицейский участок, побелев от ярости.

- Поезд из Хоспиталитэ отходит в восемь пятнадцать! - крикнул он мне. Если у вас проблема с паспортом, заберите багаж из автобуса и позвольте нам ехать дальше!

Французский жандарм посмотрел на часы.

- Вы успеете, - сказал он, лениво передвинув сигарету из правого угла рта в левый, - от Андорры до Хоспиталитэ всего полтора часа, а сейчас половина шестого...

- Я привык всюду быть загодя! Может полететь колесо! Или сделается дурно кому-либо из пассажиров. Все может случиться в дороге!

- Помолчите, - так же лениво сказал жандарм, - вы мне мешаете...

- В автобусе нервничают дамы!

- Дамы всегда нервничают, на то они и женщины... Выйдите отсюда, месье, я не могу работать, когда шумят...

Австралиец, бормоча ругательства, вышел, а жандарм, закурив новую сигарету, продолжал меня допрашивать- когда и как я перешел франко-испанскую границу в Порт By, и почему в моем паспорте есть штамп испанской полиции, но штампа французской нет. Он долго составлял протокол, звонил в Тулузу, а потом, когда я нашел штамп французской полиции и показал этот злополучный штамп, из-за которого в автобусе так нервничали австралийские женщины, возвращавшиеся из Андорры в Париж, жандарм так же обстоятельно рвал протокол, составлял новый, по поводу уничтожения первого, расспрашивал, какая погода в Мадриде, и лишь когда рыжий австралиец снова ворвался в полицейский участок, а шофер автобуса начал давать частые гудки, жандарм пожелал мне хорошей дороги и интересных впечатлений.

Женщины в автобусе, самой младшей из которых было лет семьдесят, смотрели на меня с легким испугом: не каждый день увидишь, как на границе "красного" задерживает полиция.

Невольно я оказался для них некиим незапланированным в программе "туристским объектом".

Господи, сколько же я видел на аэродромах, вокзалах, в гостиницах и на шоссе мира этих фарфоровозубых, с синими или рыжими волосами, в мини-юбках старух-путешественниц, туристок первого класса! Им бы внуков нянчить, а вот поди ж ты, шлындают бабки по миру, наверстывают упущенное, торопятся истратить накопленное, а внуки их, оборванные, грязные, голодные, "добровольно отверженные" хиппи-внуки, бросив вызов чванливой и хвастливой сытости, заполнили улицы западных столиц, сделав тротуар - постелью, походный рюкзак подушкой, небо, изорванное в клочья звездами, - одеялом...

- Они обыскивали вас? - спросила меня соседка, самая юная, семидесятилетняя путешественница.

- Нет, они меня не обыскивали.

- Но они вас задержали, не так ли? - спросила самая старшая из путешественниц, восьмидесятитрехлетняя дама из Сиднея, поджарая, в обтягивающих брюках и тяжелых горнолыжных ботинках.

- Нет, они лишь выполнили обязательную формальность- смотрели наличие французской визы.

- Значит, вам все-таки нужна французская виза, - хохотнул рыжий, с седыми усами, - а я думал, что красным во Франции теперь виза не требуется.

- Он консерватор, - шепнула моя соседка, - он против нашего нового правительства.

- Не говорите глупостей, - услыхав шепот моей соседки, сказал рыжий. - Я всегда выступаю за правительство. За любое правительство. Но наша демократия гарантирует мне право высказываться против доктрины лидеров, практику которых я поддерживаю.

"Я сказал это не в интересах правды, а в целях истины", - снова вспомнились мне Ильф и Петров. - Они писатели интернациональной темы, в Австралии тоже есть свои Берлаги".

Автобус ввинтился в серпантин, и снега Андорры сменились бурыми склонами выгоревших во время летнего зноя Пиренеев, и солнце ушло, и стали синими сумерки, и только малиновый отсвет уставшего светила был окрест, и зтот малиновый тревожный отсвет был точно таким же, как в Красной Поляне, и нужно было настроиться именно на этот краснополянский, малиновый, существующий только в горах, отсвет ушедшего солнца, и тогда тебе не будет так одиноко и пусто в маленьком андоррском автобусе, набитом фарфоровозубыми старухами, и ты сможешь услышать голоса друзей, с которыми ты ехал тогда на открытом "газике" в туристскую базу, и ты улыбнешься песням Митьки, шуткам Никиты и ворчанью нашего извечного завхоза Мишани Великовского и будешь спокойно, без глухой злобы, слушать рыжего, который все время делает своим спутницам замечания приторным голосом, сохраняя при этом заданную улыбку скорби на сильном полицейском лице.

Мы приехали в Хоспиталитэ за полчаса до того, как подошел поезд на Тулузу. Посреди горной лощины стояла станция, и не было вокруг домов, и уныло раскачивался фонарь на ветру, словно декорация в кинокартине, посвященной первым годам революции.

Рыжий перетаскал чемоданы старух в зал ожидания, роздал пилюли тем туристкам, которых укачало на серпантине, опечалился, когда заметил отсутствие буфета, и, хлопнув в ладоши, собрал своих спутниц в кружок вокруг себя, словно добрая воспитательница в детском саду, которая организовывает "каравай" для своих подопечных. Он детально обсудил с бабушками дальнейший маршрут, дал ряд ценных советов, а потом первым направился к окошечку кассы. Он спросил себе место "кушетт" в первом классе.

- И подальше от сортира и умывальни, - сказал он. - Ваши люди слишком часто моются, это мешает спать.

- Месье, - ответил кассир, - по-моему, значительно хуже, когда люди предпочитают спать грязными.

- Кого вы имеете в виду?

- Я имею в виду не наших людей, месье.

- Вы говорите обо мне, молодой человек?!

- "Кушетт" в первом классе стоит восемьдесят франков, месье.

- Но вы не ответили мне, молодой человек! А я настаиваю на ответе: вы имели в виду меня?!

- Нет, месье, - чуть помедлив, ответил кассир, - я имел в виду грязных людей, которые не любят бывать в туалетах.

Кто-то из старух засмеялся. Рыжий, окаменев лицом, полез в карман за деньгами. Он неотрывно смотрел на кассира, и движение его руки было медленным. Он пошарил в одном кармане и - теперь движения его убыстрились - начал шарить в другом кармане. Потом он судорожно начал рыться во всех многочисленных карманах своей меховой куртки, отталкивая локтями старух, и я заметил, как побледнело его лицо, особенно толстые мочки ушей. Он вдруг опустился на корточки и крикнул:

- Да отойдите же! Я потерял деньги!

Старухи сделали два шага в сторону, словно солдаты на учении. Денег на полу не было. Рыжий рванулся на улицу, но автобус уже уехал в Андорру.

- Я потерял деньги в автобусе! - крикнул он. - Дайте мне позвонить в Андорру - пусть шофера обыщут на границе, я потерял тридцать долларов, они выпали у меня из кармана в автобусе!

- У нас нет связи с Андоррой, месье, - ответил кассир, - ближайшая телефонная станция, имеющая связь с Андоррой, находится в Тараскон сюр Ариеж...

- Это безобразие! У вас должен быть телефонный кабель с Андоррой! Где ваш начальник?!

Кассир вдруг победно улыбнулся и ответил:

- Мой начальник - месье Шебак.

- Просите его сюда!

- Он перед вами, месье. И попрошу вас не мешать мне. Мадам, до прихода поезда мало времени, покупайте билеты, пожалуйста.

Старухи начали покупать свои "кушетт", а рыжий достал из нагрудного кармана пиджака толстенную пачку долларов и трясущимися руками отсчитал три купюры. Перед тем, как подойти к кассе, он снова опустился на корточки и долго осматривал маленький зал: нет ли где на полу злополучных тридцати долларов?

На подоконнике сидели трое ребят и тихонько играли на гитарах испанскую песню - она была грустная, словно недавно ушедший малиновый отсвет краснополянского солнца.

- Тише, пожалуйста, - сказал рыжий, - можно тише, а?! У дам голова разваливается от вашей музыки.

Ребята, переглянувшись, перестали играть, а потом и вовсе вышли из зала на перрон, продуваемый студеным пиренейским ветром.

Рыжий поднялся с колен и протянул кассиру деньги:

- "Кушетт" первого класса.

- "Кушетт" первого класса кончились, месье.

Рыжий впился глазами в лицо кассира. Глаза месье Шебак были злыми и смешливыми, он не смог простить иностранцу его фразу: "Ваши люди слишком часто моются, и это мешает спать". Я бы тоже на его месте обиделся. Важно ведь не "что" сказано, важно "как" сказано.

Моя соседка шепнула мне одними губами, чтобы ее не услышал рыжий:

- Он был миссионером в Папуа... Он поэтому так всех и поучает... Молодые миссионеры прогнали его, и он теперь зол на весь мир.

Рыжий тем не менее услышал шепот моей соседки и, медленно обернувшись, посмотрел на нее с брезгливым недоумением.

- Это порой так важно - ездить в вагонах второго класса, - сказал кассир, по-прежнему зло и улыбчиво глядя в переносье рыжего миссионера.

- Извольте продать мне целое купе второго класса, - сказал рыжий очень тихо.

- Целое купе у меня есть только возле умывальни, месье.

Старшая из старух сказала:

- Ричард, поезжайте на моем "кушетт", меня интересует экзотика, я проеду до Тулузы во втором классе.

Рыжий отсчитал деньги и, молча протянув их старухе, вышел на перрон. Ребята, игравшие на гитаре, сразу же вернулись в зал, сели на подоконник и, приладившись к струнам, заиграли хоту, подхватывая мелодию друг у друга, и стало вдруг тихо-тихо кругом, потому что хота была словно девушка, идущая по горной тропе ранним утром, - босая, в черном платье и с капельками пота на лице.

...Все вагоны первого класса были забиты пассажирами, а во втором классе народу почти не было, только солдаты, ехавшие на рождественские каникулы, студенты и крестьяне. Солдаты сидели в одном купе, крестьяне- во втором, студенты стояли в проходе и курили, открыв окна, а в купе, куда вошел я, был полусумрак, и на кушетке лежала веснушчатая девушка с рыжими волосами. Она была одета так же, как и все хиппи или подражающие им, - в зеленую спортивную куртку, прожженную во многих местах сигаретами, и в залатанные джинсы. Только, в отличие от истинных хиппи, девушка были умыта и волосы ее были рассыпчатыми и сухими, как свежее июньское сено, и такими же душистыми. В остальном же моя соседка была типичным хиппи, которых сейчас так много в том мире, где мораль должна быть выражена внешне: белая сорочка, черный костюм и положение в оффисе. Одни говорят о хиппи с брезгливостью ("Эти сорванцы!"), другие - с тяжелой ненавистью ("Эти проклятые левые!"), третьи - с нездоровым интересом ("Они исповедуют свободную любовь..."), четвертые - с тревогой ("Это ведь наши дети, они должны принять из наших рук плоды трудов наших..."), пятые - с состраданием ("Больные дети..."). А может быть, "больное общество"? Нет?

Девушка заняла всю кушетку, хотя во втором классе положено занимать лишь одно место из трех.

- Опустите табличку "окьюпайд", - посоветовала она, - и занимайте вторую кушетку. Французы не входят, если опущена табличка.

- Американцы обращаются ко всем людям во всех странах на своем языке, сказал я, - словно все должны знать ваш язык.

- Я англичанка. Как раз американцы стараются учить иностранные языки. Мы, имперские островитяне, считаем это ненужным. "Правь, Британия" - это ж мы придумали.

Я опустил табличку "окюпэ", положил под голову свой рюкзак и лег на кушетку, хрустко, с усталости, потянувшись.

Девушка усмехнулась.

- Так тянется мой отчим, когда возвращается из суда. Весь хрустит, как валежник. Вы-то хоть не адвокат?

- Нет. А почему "хоть"?

- Ненавижу адвокатов. Мой отчим всегда смеялся, когда рассказывал о своих подзащитных. Как они нервничают, как боятся сказать до конца всю правду, как хотят ему верить и не могут, как неумело лгут, как подло выгораживают себя перед своею же совестью.

- Может быть, отчим прав?

- Может быть. Только зачем тогда защищать? Тогда судить надо, так честней.

- Верно.

Девушка вдруг рассмеялась. Она смеялась зло, и красивое лицо ее было злым, и по глазам ее было видно, что она мне не верит. А мне неинтересно разговаривать со злыми или трусливыми людьми, а еще пуще с теми, кто не верит мне. Поэтому я повернулся на бок, уткнулся носом в старый, полосатый, стертый плюш и сразу же задремал. Сколько я проспал, понять было трудно, потому что проснулся я толчком - сразу; поезд резко тормозил, приближаясь к тоннелю. Я проснулся и, не поворачивая еще головы, почувствовал на затылке тяжелый взгляд и услышал всхлипывание. Я обернулся. Рыжая девушка сидела, поджав под себя ноги, и плакала, и лицо ее сейчас не было злым, а жалким, с распухшим носом, словно у обиженного ребенка, и я понял, что она и вправду совсем еще ребенок, и поэтому я спросил ее:

- Что случилось?

- Ничего не случилось. Просто я еще не научилась ненавидеть. Меня научили всему: и как любить, не любя, и как не верить, веруя, и как курить марихуану, и как брать деньги, - только вот меня никто не научил, как надо всех вас ненавидеть. Я чувствую, как я ненавижу, но я не знаю, как это сделать, чтоб вы поняли мою ненависть! Я все ждала, когда же вы захрапите, как мой отчим после того, как он кончал любить маму, когда же вы захрапите.

...Встречаясь с хиппи, я убедился, что, помимо своих главных доктрин неприятие буржуазной, фарисейской морали и наивного, но чистого призыва: "Люби, а не воюй!" - они исповедуют так же некий "возрастной расизм". Если тебе за тридцать, то, следовательно, ты обязательно ретроград, буржуа и представитель "проклятого истеблишмента". Я мог понять этих ребят, ибо нет ничего страшнее буржуа, весь "мир" которых сводится к тому, чтобы верно подобрать цвет книг к тону обоев. Людям моего поколения, знавшим окопы Сталинграда и Братскую ГЭС, дух буржуа ненавистен ничуть не меньше, чем хиппи. Но хиппи бегут от проблем в самих себя, в марихуану, в Непал или на Курасао; люди моего поколения считают, что проблему надо решать классово, иначе будет дезертирство, за которое и в дни мира надо карать, как в годину войны.

А как карать ее, эту маленькую, рыжеволосую, с глазами, полными слез? В чем ее вина? И вправе ли мы винить детей, не выверив поначалу самих себя своим внутренним трибуналом отцовства?

- Хочешь бутерброд? - спросил я.

- Конечно, хочу.

Она стала жевать бутерброд с сыром, - по-прежнему шмыгая носом.

- Воды у вас нет? - спросила она.

- Воды нет. У меня есть на донышке кальвадос.

- Я и без кальвадоса могу раздеться, если только вы рискнете, - двери-то в этих купе не запираются.

- Ты похожа знаешь на кого?

- На кого? - спросила она, отхлебнув кальвадоса.

- Ты похожа на боксера в весе пера, который прет на Джо Луиса.

Девушка вдруг улыбнулась:

- Сразу видно, что вы старый. Мы знаем Мохамеда Али, а вы - Джо Луиса. У вас больше нет бутербродов?

- Нет.

Девушка с сожалением посмотрела на оставшуюся половину и протянула ее мне.

- Ешь. Я только что обедал, - сказал я.

- Зачем врете? В Хоспиталитэ нет ресторана, а ехать туда из Андорры два часа. Какое же "только что"? Почему вы все врете, а? Добро, зло, - а все равно врете. Только один человек на свете не врет - этой мой отец, а его-то я и не видела ни разу в жизни. Профессора врут: "Изучайте медицину, это наука будущего!" Какого черта ее изучать, если все равно мы обречены на смерть? Писатели врут - и когда придумывают хорошие концы, и когда сочиняют плохие. Ромео и Джульетте надо было остаться живыми, а их почему-то убили. И Лиру надо было победить своих сучонок, а он умер. Политики врут - говорят: "Мы боремся за мир", - а бомбят беззащитных... Вот поезд не врет - он едет. А мы все в поезде - лжецы.

- А ты куда едешь-то?

- Не знаю. Наверное, к отцу.

- Где он живет?

- В Австралии... Вернее-то не в Австралии, а в Папуа...

"Господи, - ужаснулся я, - как она похожа на того рыжего миссионера из Папуа!".

- Откуда у тебя деньги на такую дальнюю дорогу?

- У меня нет денег.

- А как же ты едешь?

- Зайцем.

- А если придет контроль?

- Меня задержат. А я дам адрес отчима, и он вышлет денег.

- А что ты будешь есть, пока он вышлет деньги?

- Я стою сто франков: молодая, во-первых, иностранка, во-вторых.

- Дура ты, - сказал я, - маленькая вздорная дура.

- Вот-вот, - ответила она. - Это всегда говорил мой отчим.

- Это он говорил верно.

- А еще он цитировал священное писание. Прекрасная литература. Только если б он при этом не гладил меня по заднице. А мама не спала с мальчиком, который делает по пятницам уборку в доме. А сосед не подсматривал в бинокль в нашу ванну, когда я там моюсь. А дедушка, у которого сто тысяч, не врал бы мне, что он нищий старик и не может выручить меня в настоящее время пятьюдесятью фунтами. А священник, у которого я исповедовалась, не пришел бы после исповеди к моей маме. А подруга бы не отбила моего парня. А парень бы этот не рассказывал всем про то, какая я.

Она снова легла на кушетку и, закурив, закончила:

- А в Португалии бы не сажали в тюрьмы. И не стреляли б в Ольстере. А в Японии б не умирали от рака крови после Хиросимы. Хватит, может, а? Вы ведь наверняка уже придумали монолог взрослого. Вы в этом деле доки. "Мы были другими в ваши годы" - и прочие истории про детишек и аистов.

- Ты писала отцу, что едешь к нему?

- Да.

- Почему он не прислал тебе денег?

- У него нет денег. Он честно делает свое дело, поэтому у него нет денег.

Я вспомнил, как самая старая из старух обратилась к рыжему, когда он бесился из-за "кушетт" первого класса. Она назвала его Ричардом. По-моему, именно так она назвала его.

- Твоего отца зовут Ричард?

Девушка взметнулась с кушетки, и лицо ее сделалось совсем детским, и она ответила:

- Да. Вы знаете папу?

- Откуда же мне знать твоего папу? - соврал я, трусливо соврал я, подло соврал. - Я не знаю твоего папу. Просто мне показалось, что твоего папу обязательно должны звать Ричардом и он должен быть действительно славным человеком.

- Зачем вы говорите неправду? - спросила девушка. - Отчего же вы всегда говорите неправду?

Действительно, зачем мне было врать ей? Зачем? Я должен был сказать ей, что такой же рыжий, как и она, усатый старый миссионер с Папуа, которого зовут Ричард, и который, по-моему, сильная, жадная и надменная сволочь, едет в вагоне первого класса на "кушетт", а его дочь, которая стоит сто франков, сидит напротив меня и говорит мне то, что лучше бы ей сказать ему, этому рыжему Ричарду.

- Пойдем, - сказал я.

- В буфет?

- Пойдем. У меня, знаешь ли, с деньгами, вроде как у тебя, так что на буфет не надейся. Пошли.

Я взял ее за руку, и мы пошли через полупустые вагоны второго класса в ярко освещенное чопорное царство первоклассных "кушетт". Пассажиры чинно сидели и лежали в красном плюше. Рыжий уже спал. Занавеска в его купе не была задернута, и я сразу увидел его лицо и отодвинулся.

- Кто это? - спросил я девушку. - Ты знаешь его?

- Первый раз вижу.

У меня словно камень с плеч свалился, и мы все-таки пошли в буфет, съели по бутерброду и выпили по банке пива.

- Вы решили, что это мой па, - веселилась девушка, - неужели я такая же уродина?! Ну, рыжий, ну, из Австралии, ну Ричард! Господи, неужели я действительно такая уродина?!

Мы вернулись в купе, девушка сбросила свой рюкзак на пол, долго копалась в карманах и карманчиках, достала наконец портмоне и вытащила оттуда маленькую фотографию.

- Вот мой па, - сказала она. - Вот он.

На меня смотрел безусый Ричард - тот самый, я теперь не мог ошибиться, только совсем еще молодой, ведь она ни разу в жизни его не видела, а ей восемнадцать, а это очень много - восемнадцать лет, особенно если отсчет начинать с тридцати пяти или с сорока, - люди за эти годы особенно меняются, а может, наоборот, закостеневают в своей сути, но в письмах люди всегда актерствуют - больше, чем в жизни, а ведь он писал ей письма, а она верила его письмам, так верила его письмам...

Девушка осторожно взяла у меня из рук фотографию, и в глазах у нее я увидел испуг, и я понял, что, видимо, не уследил за лицом, а мы ведь надменно думаем, что дети ничего не понимают, тогда как они многое понимают лучше нас...

- У вас есть дети? - спросила она.

- Да.

- Слава богу, хоть сейчас не врете...

...Она легла ко мне на колени, и я начал гладить ее по щеке, как свою Дунечку, и она уснула, - наверное, прошлую ночь не спала, мерзла на какой-нибудь станции.

В Тулузе я сошел с поезда, потому что дальше путь мой лежал в Марсель, и я стоял на перроне, пока состав не ушел, и я долго смотрел на два злых красных фонаря на хвостовом вагоне и думал о том, что лишь зло может породить зло, и еще я думал о том, что если дети когда-нибудь проклянут отцов, то далеко не всех детей надо обвинять в "черной неблагодарности".

Музыка началась откуда-то издалека, как только я вышел из метрополитена на станции "Отель де Виль" и пошел через мост к Монпарнасу, и она была парижской: аккордеон и гитара. Она была окрест: и в тяжелой воде Сены, и в синей дымке, которая поднималась над холмом Святой Женевьевы, и в чугунной решетке моста Де ля Турнель, и в горьком запахе каштанов, поджаренных на чугунной жаровне мадам Карнэ, которая обычно торгует на пересечении Рю Сент-Андрэ д'арт и Рю Аугустин, но по случаю воскресенья - возле Птичьего рынка, который слышишь издали, и останавливаешься, и закрываешь глаза, и переносишься в детство, когда мечталось о птицах в больших, просторных клетках, а песенка становилась такой одинокой, принадлежащей тебе, и тому, что было с тобой, и тому, что никогда с тобой не случится, что лучше уж поскорее перейти реку и быстро подняться по улице кардинала Лемуана, пересечь площадь Монк, подняться еще выше по "кардиналу" и остановиться возле дома 74, возле единственного подъезда, и постоять здесь, и оглядеться, и увидеть тот самый дансинг, куда Старик приходил танцевать с Хэдли, и войти в старый подъезд, и объяснить консьержке, которая отталкивает толстой коленкой яростно лающую собачонку, что я ищу ту квартиру, где жил Хемингуэй, "да, да, американец", "Газетчик?" - "В общем-то и газетчик", - "Тот, который много пил?" - "Пожалуй что, больше всего он писал, и дрался с фашизмом, и очень любил Париж".

- Месье Хемингуэй жил на третьем этаже. Там сейчас живут месье и мадам Хабибу.

Лестница была скрипучей, узенькой и крутой. Так же, как и пятьдесят лет назад, клозет общий для трех квартир, выходящих на маленькую площадку, был холодным, с двумя цементными возвышениями, и холодный ветер продувал его насквозь, потому что одна из квартир была открыта и трое рабочих красили пол в странной, пятиугольной, вытянутой комнате и переклеивали обои, напевая мою песенку.

- Хемингуэй жил именно в этой комнате, - сказала мадам, хозяйка комнаты, и я купила ее потому, что Хемингуэй здесь жил.

- Ничего подобного, - открыв дверь, сказал сосед. - Американец жил в комнате, которую занимаем мы.

Я попросил разрешения войти в комнату. Окно выходило на узкую и темную Рю Ролли.

- Вы все неправы, - сказал мужчина, спускавшийся по лестнице, - Хемингуэй жил в другом подъезде, со стороны Рю Декарт, там сейчас тоже продают квартиру, именно ту, где жил бородатый писатель, и окна его выходили на Контрэскарп.

- Но этого не может быть, - сказала красивая, высокая мадам, - меня заверили, что я покупаю комнату Хемингуэя.

- Считайте, что вас обманули, - усмехнулся сосед, - я живу в его квартире, и смешно с этим спорить.

"Из-за дождя мы держали окна закрытыми, холодный ветер срывал листья с деревьев на площади Контрэскарп. Листья лежали размоченные дождем, и ветер швырял дождь в большой зеленый автобус на конечной остановке, а кафе "Для любителей" было переполнено, и окна запотели изнутри от тепла и табачного дыма".

А на площади Контрэскарп ветер срывал листья с платанов, и начался дождь, "который портил только погоду, а не жизнь", и в кафе было полным-полно народу, и на улице Муфтар, "этой чудесной многолюдной улице", заставленной мокрыми лотками с устрицами, обложенными льдом, толкались сотни парижан под прозрачными, словно бы стеклянными зонтиками, а в кафе "Для любителей" обитатели Муфтар по-прежнему много пили, правда, в отличие от хемингуэевских времен на стене уже не было объявления "о мерах наказания, предусмотренных за пьянство в общественных местах".

В воскресные дни парижские улицы, по которым Старик ходил писать в свое кафе на Сен-Мишель, именно те, которые ведут от площади Контрэскарп к Сорбонне, пустынны, и шаги твои гулко ударяются о стены домов, и кажется, будто ты делаешь документальную картину и заботливые ассистенты режиссера развесили где-то за углом тяжелые канаты и выставили таблички: "Проход запрещен, идет съемка". Но иллюзия одиночества и твоей сопринадлежности Парижу кончается, как только пройдешь мимо лицея Генриха Четвертого, мимо старинной церкви Сент-Этьен дю Мои, как только пересечешь "открытую всем ветрам площадь Пантеона", и окажешься на Сен-Мишель, и услышишь английскую, шведскую, индусскую, испанскую, конголезскую, японскую, русскую, гвинейскую речь, и увидишь бритых наголо, с косичками молодых американцев из новобуддистской секты, которые зябко продают свои листовки и грустно, хором поют странные речитативы, и волосатых, с кудрями, ниспадающими на острые плечи, студентов и картинно грязных клошаров (говорят, муниципалитет дает им субсидию - Париж без клошаров, которые спят под мостами, немыслим, они сделались обязательной принадлежностью города, забитого туристами).

В "славном кафе на площади Сен-Мишель", где Старик работал, когда жил на улице Лемуана, было пусто. В двенадцать сюда не войти - время обеда для французов словно месса для фанатиков веры. "С двенадцати до двух во Франции можно сменить правительство, и этого никто не заметит", - сказал мне один из газетчиков. Но сейчас было утро, и в кафе было пусто, всего два-три посетителя. И я сел на стеклянной веранде и заказал кофе, и когда официант поставил на стол маленькую тяжелую чашку с горячим, дымным cafe au lait, я спросил его, что он знает о Хемингуэе, и он ответил, что месье с таким именем в кафе не приходит и что он очень сожалеет, поскольку ничем не может мне помочь.

- Почему вы спросили о Хэме? - поинтересовался парень, сидевший в глубине зала.

Я ответил, что повторяю сегодня маршрут Старика, тот самый маршрут, который описан им в "Празднике, который всегда с тобой".

- Зачем вам это нужно? Хемингуэй - прочитанный писатель, он теперь не в моде.

- "Писатель" и "мода"-понятия взаимоисключающие друг друга.

- Вы идеалист? - усмехнулся парень.

- Самый яростный материалист.

- Что ж вы тогда не смотрите правде в глаза? На литературу мода распространяется в такой же мере, как на брюки, машины и на галстуки. Хэм писал просто и ясно, а это сейчас никому не нужно. Сейчас в моде литература "сложного". Вот когда пройдет столетие, тогда он снова станет модным.

Парень спросил меня, не буду ли я возражать, если он пересядет за мой столик и поболтает со мной, но я сказал, что хочу посидеть один, потому что мне стало неинтересно говорить с ним: он относился к тому типу людей, которые любят слушать себя, и говорят они для себя, и не верят никому, кроме самих себя. Мне хотелось посидеть одному и посмотреть на детей и внуков тех парижан, которых так любил Старик, когда он жил на Лемуана, и когда пастух по утрам выгонял коз на улицу Декарта и гнал их по булыжной мостовой вниз, к Сене, а Хэм шел в ателье Гертруды Стайн, на улицу Флерюс, 27, мимо Люксембургского сада по улице Вожирар, где не было и сейчас нет кафе и ресторанов и запах еды не доводил его до голодной тошноты.

Я нашел улицу Флерюс легко, потому что там, совсем неподалеку от ателье Гертруды Стайн, находится кинофабрика "Коммуна" и один из руководителей ее Паскаль Обье - известен советскому кинозрителю как автор великолепного фильма "Вальпараисо, Вальпараисо...".

Громадноростый, голубоглазый, с усами, опущенными вниз, как у легендарного Верцингеторикса, белокурый и смешливый, Паскаль становится серьезным, когда речь заходит о Старике. Ему нужен Старик, и он не устарел для него, и его простота нужна Паскалю и его сложным героям.

- Это ерунда про моду, - говорил он мне. - Моду делают коммерсанты. Когда они начали затовариваться с материалами, они привили вкус к клешам; кончится текстильный бум - они заставят нас носить короткие брюки. Но нельзя заставить человека считать гением прохвоста от литературы, какого-нибудь "коммерсанта слова". И не злись ты на того парня: "свобода болтовни" опасна, лишь когда болтуны получают власть. Те люди, от которых зависит судьба моего фильма, молчаливы. Я четыре года пробивал "Вальпараисо" на парижский экран, и те, от которых зависела моя судьба, вообще ни черта не смыслят в искусстве- они умеют лишь одно: зарабатывать деньги. На чем угодно - на горе, исповеди, порнографии, счастье, - только б заработать. Помнишь, как Хэм злился на Скотта Фицджеральда, когда тот соглашался на изменения, купюры и переделки в своих рассказах - только бы напечатать? Я голодал четыре года, но я поступал так, как поступал Старик, - стоял насмерть. ...Старая, полуслепая консьержка провела меня через стерильно чистый, больничный подъезд дома 27 по улице Флерюс и показала маленький двухэтажный домик, построенный углом, с большими окнами, занавешенными толстыми портьерами.

- Здесь жила мадемуазель Стайн, месье. К сожалению, хозяева не оставили мне ключей, и я не могу показать вам ту квартиру... Нет, месье, я не помню Хемингуэя, я вообще плохо запоминаю лица иностранцев. Я помню только месье Пикассо, он любил ходить к мадемуазель Стайн, он часто приносил ей свою живопись, и он всегда очень громко говорил, когда шел через этот подъезд, и я всегда боялась, что другие жильцы будут сердиться, - у нас не любят, когда громко говорят в подъездах...

А потом я отправился на улицу Одеон, 12, - искать книжный магазин "Шекспир и компания", где Хемингуэй брал книги у Сильвии Бич, но в доме, где раньше был "Шекспир", сейчас находится магазин "бутик", и продавщица в хитоне, с гримом непорочной девы и в голубом парике посмотрела на меня, интересовавшегося книгами Сильвии Бич, как на сумасшедшего.

- Простите, месье, но мадам Бич никогда не работала в нашем магазине. Очень сожалею. Какие книги? Мы продаем "бутик", месье, это книга для женщин, прекрасная книга, месье, и не очень дорогая, в отличие от магазинов на Елисейских полях...

Но я нашел "Шекспира с компанией". Я нашел эту книжную лавку случайно, когда вышел на набережную Сены, чтобы посмотреть на внуков тех "людей Сены", о которых писал Старик. Но было ветрено, и моросил дождь, и рыбаков на берегах Сены не было, как не было и продавцов книг, которые, впрочем, теперь переместились к центру города: возле ресторана "Серебряная башня" лотков букинистов, обитых цинком, словно прилавки мясных магазинов, уже не было, как не было и "Винного рынка", снесенного не так давно по решению муниципалитета.

Я шел по набережной и напротив острова Сен-Луи, в старом, XVI веке, доме на улице де ля Бушери, 37, увидал старую вывеску: "Шекспир и компания". Я толкнул дверь, и дренышул колокольчик, и маленький седой старик с острой бородкой и д'артаньяновскими (по киноверсии "Трех мушкетеров") усами вышел из-за перегородки, и это был Джордж, нынешний директор "Шекспира", и он показал мне те книжные полки, где стояли тома Толстого, Тургенева и Достоевского, которые дарили Старику мир, "другой, чудесный мир, который... дарили русские писатели. Сначала русские, а потом и все остальные. Но долгое время только русские...".

А потом мы поднялись в гостевую комнату по скрипучей лесенке, мимо газовой плиты, на которой он потом сварил картошку на ужин и кусок мяса (он оставил на тарелке несколько картофелин и кусок хлеба внучке Хемингуэя, которая приехала к нему погостить), и Джордж показал мне фото Сильвии Бич, женщины, которая отдала себя служению книге. Ее "Шекспир" был закрыт нацистами, которые запретили ей выдавать "вредные" книги - русских авторов в первую очередь. Я сидел с Джорджем за колченогим столом и слушал его рассказ о женщине, которая помогла многим американцам стать писателями и которая так высоко понимала русскую литературу, и жалел, что в Париже до сих пор нет книжного магазина "Толстой и компания"...

Вечер пришел в Париж внезапно, и в мокром асфальте отразилось буйное разноцветье реклам, и стало вдруг шумно, и та музыка, которая была со мной весь этот день, исчезла, потому что я зашел в "Купель", где Старик встречался с замечательным художником Пасхиным, который шутя жил, шутя пил, шутя любил, шутя голодал, шутя повесился, - только работал он всегда серьезно. Музыка, та незамысловатая песенка, которая, казалось, принадлежала весь этот день одному мне, исчезла, потому что ее убил дух "Куполя", ибо все там было показным: и красные фонарики, вмонтированные в черные, чаплинские "бабочки" юных пижонов, и стада шумных американских туристов, глазевших по сторонам с детским удивлением, и томные гомосексуалисты в порнографических джинсах, и нечесаные, грязные, в драных брюках дети миллиардеров, и клерки в архимодных костюмах, пришедшие поглазеть на знаменитостей, которые давно уже перестали приходить сюда...

Из "Куполя" я пошел на улицу Нотр Дам де Шан, нашел тот дом, где была лесопилка, но номера 113 не было, и лесопилка была перестроена, и двор залит асфальтом, и возвышается большое стеклянное здание, и ничего не осталось от того, что было при Старике.

А в "Клозери де Лила", в том кафе, где Старик написал свои лучшие рассказы, было тихо, и дождик сделал особенно жалкой бронзовую фигуру маршала Нея, принца Московского, и народу в зале почти не было, и на стойке бара была прикреплена бронзовая табличка - "Хемингуэй", и официант уверял меня, что именно на этом месте обычно сидел Старик и пил пиво или виски, а я то знал, что он работал (работал, а не пил) за тем столиком, что стоит возле окна.

А потом я, по парижскому выражению, "взял" метро, и поехал на площадь Этуаль - Шарль де Голль, и нашел улицу Тильзита, 14, дом, где жил Скотт Фиццжеральд, но никто в подъезде не знал, где жил американец, а вечер уже кончился и началась ночь, и мне надо было успеть на последний поезд метро, и на станции "Георга Пятого" я снова услышал мою песенку, и пел ее высокий, до голубизны прозрачный парень, аккомпанируя себе на гитаре, а в мятой черной шляпе, стоявшей возле его ног, лежало несколько двадцатисантимовых монет, а люди шли мимо него, и их было все меньше и меньше, потому что метро закрывалось, и люди не задерживались возле парня, который пел о синем городе, в котором всегда и во всем ожидание - ив стужу, когда с Сены дуют промозглые ветры, и в летний влажный зной, и когда любимая ушла от тебя, и когда ты встретил друга и расстался с ним - легко и счастливо, как расстаются с настоящими друзьями, ведь мир состоит из потерь и находок, потерь и находок...

Роберт Гортон - так звали певца из метро - поехал ко мне ночевать, благо хозяйка моей квартиры жила в эти дни за городом и в комнате был свободный диван, и мы приготовили себе яичницу, разорвали длинную булку пополам, а потом заварили настоящего грузинского чая, и Ричард взял гитару и шепотом, чтобы не разбудить соседей в этом старом, маленьком доме, тихонько запел, прижавшись щекой к гитаре, как к руке любимой:

Ты спрашиваешь, за что я люблю Старика?

Наверное, за то же, что и ты и они и все...

Мы любим его, потому что он дал каждому из нас Праздник.

Единственный праздник, который всегда с тобой, с нами, со всеми...

Ведь это праздник - любить Хэдли, твою первую женщину,

И слушать, как спит мистер Бамби в своей кроватке,

И его охраняет мистер Кис с зелеными глазами, сиамец по крови и друг по призванью,

И это праздник - чувствовать боль Старика, который один в океане.

А вокруг - острова, одни острова в океане,

И это праздник - сидеть у костра с Пилар, и быть солдатом Республики,

И это счастье и праздник - уметь давать праздник людям.

И нам с тобой наплевать на модных болтунов, которые треплются, что Старик стал старым.

Он всегда молод, как Париж, как этот синий, дождливый, прекрасный Париж,

В котором так много людей забыли про молодого парижанина Хемингуэя...

Он кончил петь песню, которую он и не сочинял вовсе, которая рождалась сама по себе, и я достал из чемодана "НЗ"-бутылку "столичной", и мы сделали по глотку из горлышка, и легли спать, потому что Роберту надо в восемь утра быть в Сорбонне, и идти ему туда надо дорогой молодого Старика - по улицам, где нет ресторанов и кафе, чтобы вкусный запах пищи не мешал ему думать о главном - о творчестве.