Наедине с собой или как докричаться до вас, потомки! Дневниковые записи 1975-1982.

Дневниковые записи 1975-1982. НЕОБХОДИМОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ.

Передо мной рукопись книги незабвенного Леонида Гурунца "Наедине с собой". Когда началось Карабахское движение, Леонида Карахановича, которого его друзья называли исключительно по фамилии – Гурунцом, уже не было в живых. Он тихо сделал свое земное дело, выполнил свой великий долг, и так же тихо ушел из жизни, шагнул в бессмертие, избавившись от мучительных физических и душевных страданий.

Читая рукопись, я то и дело ловил себя на мысли, что явственно слышу глуховатый голос друга. Многие главы он читал мне вслух у себя на веранде. Здесь практически были написаны последние два десятка его книг. Он вообще любил до публикации читать вслух близким и друзьями свеженаписанные главы книг, знаменитые гурунцовские миниатюры.

Книгу эту Леонид Гурунц начал писать в середине семидесятых годов. Шел ему тогда седьмой десяток, и был он уже тяжело больным человеком. Может, именно поэтому он всегда спешил. А еще точнее, много и неистово трудился. С ранними петухами вставал и работал у себя на балконе. Жили мы соседями, и каждый раз проходя по утрам мимо его дома я слышал доносящийся с балкона мерный звук пишущей машинки. Я хорошо знал: если не стучит машинка Гурунца, значит хозяин, как заправский архивариус, наводит порядок в своих рукописях, в своих незавершенных, а если и завершенных, то не опубликованных книгах. Часто повторял: "Судя по всему, я не успею превратить рукописи в книги, но если сам их не приведу в порядок, они зачахнут сиротами". Складывая аккуратно, как кирпичи, рукописи-сироты, садился за последнюю свою работу, которую условно назвал "Наедине с собой".

Собственно, этот архиобщительный, коммуникабельный человек всегда был наедине с собой, со своими "сиротами". Он не мог не знать, что пока существует советская цензура, никто не напечатает, скажем, такие слова: "Сегодня День Конституции. Караул! Нас снова обманывают. Делают вид, что у нас есть Конституция!" И тем не менее писал. Не мог не писать. Ибо видел своего читателя, который с благодарностью ждет слова одного из мужественных армянских писателей Леонида Гурунца: "Каждая строка, написанная честно сегодня, будет восприниматься грядущим поколением как бесценный дар. Спешите сказать это слово, способное осветить беспросветную темень наших дней… Власть слова будет сильнее власти денег".

Гурунц действительно, как пророк, предвидел сегодняшний день. Ушел он от нас за пять лет до начала Карабахского движения. Этот человек с ювелирной точностью определил сущность и смысл беды нашей: "Писатель, лишенный таланта (! – 3.Б.), дорвавшись до власти, может принести непоправимый вред всему коллективу. Снедаемый властью, он запросто может загубить истинный талант".

Сегодня многие, перекраивая историю вообще и историю Карабахского движения в частности, так и норовят всеми правдами и неправдами занять свое место в ней. Правдивая летопись пишется не популистами на митингах. Задолго до них, в процессе борьбы за спасение Арцаха, который уже в середине семидесятых находился на краю пропасти, Гурунц стал его летописцем. Свидетельством тому книга "Наедине с собой”. Спровоцированный Алиевым партийный пленум Нагорно-Карабахского обкома в марте 1975 года буквально переполнил чашу терпения арцахцев. И Гурунц решил про себя: "Если писатель при виде несправедливости и жестокости, не думая о последствиях, ринулся в бой, считай его талантливым. Смелость входит в состав таланта”. И певец Арцаха ринулся в бой. Именно в том году, отложив уже начатые работы, презрев страх за собственную судьбу, автор взялся за книгу, о которой писал: "Здесь речь идет о кострах не объединяющих нации, а разъединяющих. О новоявленных нацистах, проводивших политику угнетения одной нации другой, политику национальной дискриминации и вражды. О тонувшем корабле без сигналов бедствия. И все это под марши интернационализма, под маской благополучия и прикрытием словесной мишуры. Вот о каких кострах мы хотим рассказать здесь. И все это о Карабахе, маленьком Карабахе, у которого так много больших врагов ".

Критики называли его "поэтом прозы". Не раз я слышал в России от тех, кто лично не зная Гурунца, но прочитав очередную статью в союзной печати, думал о нем как о человеке, обладающем крутыми кулаками, как о заправском дуэлянте. По части крутых кулаков – ошибка. Но что касается дуэлянта – это точно. Как интеллигент с божьей искрой "поэта прозы" и как аристократ души он никогда не поднимал перчатку, брошенную плебеем и воинственной посредственностью. Справедливости ради надо сказать, что именно этой воинственной посредственности Гурунц боялся – против них у него не было оружия. Но мы, его друзья, поражались, с какой бесстрашной страстью хлестал он в своих открытых письмах Брежнева и, особенно, Суслова, главного идеолога страны. Подняв перчатку, брошенную нашему народу Алиевым, Кеворковым и иже с ними, Леонид Караханович устремился в бой, который длился годами. Не сдавался, даже когда уже сдавало сердце. Прикованный к постели, он писал свой знаменитый "Репортаж с больничной койки", добивая своих противников.

Отдельные куски из рукописи книги печатались в кастрированном виде в наших газетах. Бедного Гурунца главлит резал по живому так нещадно, что случалось, иные критики обвиняли его в "глянце", "лакировке", "розовости", даже “трусости”. В ответ мы смеялись, но я-то понимал, как переживает мой мудрый учитель и легко ранимый друг.

Только из рукописи книги я узнал, что, бывало, Гурунц переживал и страдал даже из-за меня. Отношения, особенно, когда дело касалось Карабаха, у нас были искренними до предела, бескомпромиссными. Я всегда был против, чтобы в открытых и закрытых письмах о бесчинствах Алиева и Кеворкова приводились конкретные имена жертв, живщих и работавших в Карабахе, а тем более занимавших какие-то должности. Ибо хорошо было известно, что подобные письма переправлялись тем, на кого жаловались карабахцы, и палачи беспощадно мстили жертве. Однажды после очередного письма Гурунца началось настоящее избиение всех тех, кого он намеревался спасти. С тех пор прошло более двух десятилетий. Я уже забыл подробности. Лишь из этой рукописи узнал, что Гурунц очень переживал, что мы с Багратом Улубабяном поговорили с ним, так сказать, по душам. И здесь он был искренен до конца. Тогда же мы выработали для себя принцип: находясь в Карабахе, не встречаться с партийными и советскими работниками, чиновниками, если даже они родственники.

Большей частью мы работали с молодежью в подполье. Фактов хватало с лихвой. В Ереване к Гурунцу шли из Карабаха ходоки, приносившие нам конкретные материалы о ситуации, о преступлениях, об этнической чистке армянского населения в области. И все эти данные вскоре становились достоянием масс. В одном из своих писем в Москву (копию, как это часто бывало, мы переслали за рубеж) Леонид Гурунц привел несколько десятков живых примеров нераскрытых преступлений. Речь шла об убийствах, которые азеры использовали как средство устрашения. Это старый, испытанный метод турок. Избить до полусмерти сына, изнасиловать дочь и телефонными звонками или письмами дать знать родителям, что то же самое ждет остальных детей. А потом уже за бесценок купить у армянина дом, построенный сто или двести лет назад дедом или прадедом. Об этом тоже писал Гурунц. В марте 1975 года, сразу после кеворковского пленума, Гурунц всерьез взялся за Алиева и секретаря Карабахского обкома. Многие упрекали его – слишком большое внимание уделяет своим оппонентам. Мол, чем больше будет крыть Кеворкова, тем больше это понравится Алиеву. Но упрямый и упорный Гурунц продолжал свою борьбу. Он прекрасно понимал, что, критикуя такого выкормыша, как Кеворков он бъет своими "крутыми кулаками" и в солнечное сплетение Кремля. Своими письмами – и это самое главное – он создавал общественное мнение в Армении, раскрывая глаза соотечественникам.

Перечисляя все бесчинства, начиная со времени Ленина и Сталина и до Багирова и Алиева, Гурунц обращается к своему народу: "Но мы не пройдем мимо таких лизоблюдов и лжецов. Ложь никогда и никому не приносила пользы. Будем бить тревогу. Нет ладу в нашем доме. В нашей семье единой. Все слова о дружбе, о единодушии – ложь и обман".

Мужество Гурунца для меня было понятием осязаемым. Он его не брал взаймы у очередной "оттепели" или "перестройки". Его публицистика, как это ни парадоксально, достигла своего пика именно в разгар так называемого застоя. Он черным по белому писал, что удивляется Ленину, который мог поверить в скоморошество Ататюрка, перекрашенного в красный цвет революции. Правда, не удивлялся скоморошеству Алиева, “Алиев тот же Ататюрк, еще не сбросивший с себя коммунарку". Доживи мудрый и честный Гурунц до наших дней, думаю, он не удивлялся бы и Ленину. Однако ценность любого общественного деятеля измеряется критериями и реалиями его времени.

Автор этой книги задолго до начала, я бы сказал, действенного этапа Карабахского движения, являющегося составной частью национально-освободительной борьбы армянского народа, определил, что пантюркисты практически загнали карабахцев в пороховой погреб и уже подожгли бикфордов шнур. Понимал, вернее, предвидел и то, что войны не миновать. Более того, он твердо знал, что вопрос стоит поистине шекпировский: "Быть или не быть". И, находясь на смертном одре, писал строки, которые нас, участников и свидетелей кровавой бойни, в которую втянул враг, поражают сегодня: "Говорят, нельзя вступить в войну, не имея шансов на победу. Не согласен. Нужно вступить в бой, если даже заранее знаешь, что твоя смерть ничего не изменит, что огонь по шнуру будет бежать дальше к пороховому погребу, грозя под его обломками похоронить не только тебя, но и тех, кто замыслил поднять на воздух этот страшный погреб. И я ползу, ползу к этому опасному шнуру: сбить во что бы ни стало. Сбить огонь, чего бы это мне ни стоило. Вперед, старина, никаких шансов на победу не обещаю".

Я думаю, сегодняшние наши беды начались тогда, когда авантюристы, спекулируя национальной идеей (это потом, зажравшись, ее назовут "ложной категорией"), дорвались до власти и тотчас же взялись за отрицание методов борьбы предшествующего поколения. При этом клеймя всех и вся за то, что они де были людьми наивными и верили в Москву. С уверенностью могу сказать, что уже к 1988 году в Карабахе вообще не было бы армян, если бы сами карабахцы не боролись, не сопротивлялись, презрев общесоюзный ГУЛАГ вообще, азербайджанский – в частности. Каждое письмо, и особенно, каждая опубликованная в союзной печати статья о проблемах Карабаха делали свое спасительное дело. Какими бы наивными сегодня, с высоты времени, ни казались эпистолярные методы борьбы, значение их трудно переоценить.

После каждой провокации, организованной алиевыми, будь то оправдание бандитов Наби и Караева или судилища над карабахской интеллигенцией, в Москву шел поток писем, на которые, худо-бедно, Кремль реагировал. По крайней мере, провокации не получали развития. Мало того, Баку начинал оправдываться, лебезить перед армянами. Я помню, как запаниковали в стане Кеворкова после получившего широкое распространение знаменитого письма Серо Ханзадяна генсеку Брежневу. Это был особый жанр публицистики. Кажется, Леонид Гурунц в совершенстве владел премудростями этого, надо признаться, унижающего достоинство писателя “литературного" жанра. Дело в том, что всякий раз нам надо было подыскивать цитаты из идеологов марксизма, из материалов партийных съездов, чтобы "иллюстрировать" свои аргументы. Это действительно унизительно. Но другого выхода не было. Вот только один пример.

Леонид Гурунц привел в одном из писем, адресованном Брежневу, целый ряд вопиющих случаев дискриминации армян в Карабахе. И завершил письмо словами генсека: "Мы были и остаемся непримиримыми к любым проявлениям национальной розни, шовинизма, национализма". Не получив ответа от адресата, писатель взялся за очередное письмо. Практически повторил содержание первого послания. Привел все ту же цитату. Но сопроводил ее своим комментарием: "Слова, слова! Не раз я лично обращался к тов. Брежневу, указывая на вопиющие факты национализма в Нагорном Карабахе. И – полное молчание. Никакой непримиримости к проявлениям национализма я не заметил. Все тот же оптический обман".

Не прошло и недели, как Гурунца пригласили в ЦК Компартии Армении и провели с ним беседу по душам. Однако, главное, как выяснилось, забеспокоились и в Баку. На какое-то время прекратились безобразия, учиняемые азерами в Арцахе.

Сила Гурунца заключалась в том, что он часто писал о Карабахе в союзной печати. Его охотно печатали "Звезда," "Новый мир", "Дружба народов", "Литературная газета", "Литературная Россия" и многие другие издания. Я уже не говорю о книгах, вышедших в свет в Москве. Иногда речь шла не об отдельных публикациях на ту или иную тему, а о целых акциях. Старшее поколение хорошо помнит, как в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов руководство Азербайджанской ССР разработало коварный план ликвидации тутовых садов в Арцахе. Под предлогом борьбы против алкоголизма стали вырубать тутовники. И трудно представить, как сложилась бы тогда судьба Арцаха, если бы не серия страстных выступлений Гурунца в центральной печати. Писатель сумел объяснить всей стране, что уничтожение тутовника в Карабахе – это геноцид. Ибо шелковица – это и шелк, и наполненные солнцем золотистые ягоды. Это и заменяющие целую аптеку тутовое варенье и тутовая водка, это и любимое для детворы зимнее лакомство – сушенные тутовые ягоды. Это и кислород, и дрова, и бочки, и мебель, и забор, и стройматериал. Это, наконец, и память о предках и молчаливый собеседник. Азеры знали, над чем занесли руку с топором, заменившим на сей раз ятаган.

Борясь за шелковицу, Гурунц верил не только в свои силы, но и в самое тутовое дерево: "Снова в горах рубят тутовое дерево. Снова слышу ненавистный свист топора. И я говорю не прощай, а здравствуй, шах-тута! Как бы тутовое дерево ни били, ни терзали, какой бы грубый ветер не обкатывал его, оно живет, упрямо и гибко расправляясь после каждого удара. И, подобно вьетнамскому бамбуку, может рассказать историю, полную страданий, и все же – победную…".

Десять лет я жил и работал врачом на Камчатке и последние годы пребывания там вел систематическую переписку с Леонидом Гурунцем. Далекий полуостров был для меня своеобразной стартовой площадкой, откуда я начинал путешествия на плоскодонках по морям и рекам. Словом, был я, как говорится, легок на подъем. И когда Гурунц в одном из писем предложил совершить вместе с Шагеном Мкртчяном совместное путешествие по родному нам Карабаху, я тотчас же согласился.

…Когда осенью шестьдесят девятого по завершении путешествия я уже возвращался из Карабаха на Камчатку, всю неимоверно долгую дорогу ловил себя на мысли, что жизнь моя была бы обкрадена, обеднена, если бы не обязывающий к действию поход по дорогам и весям родины, которая переживает трагическое время. До того я знал, что в Арцахе есть трудности, сложности. Но я увидел поистине агонизирующую родину. Как врач я не только чуть ли не в каждом населенном пункте ставил социальный диагноз, но и определял прогнозы, которые представлялись мне более чем печальными, если не сказать, роковыми, фатальными. Железная дорога, которая в годы войны привозила раненых с фронта в Степанакерт, проросла травой, ибо она теперь уже кончалась в Агдаме, в 25 километрах от столицы НКАО. Бурно развивалось овцеводство – за счет поголовья свиней. Нетрудно догадаться, с какой целью это делалось. Для того, чтобы количество азеров в Карабахе росло не только за счет чабанов, из Баку перевели в Степанакерт армянский педагогический институт, в котором открыли азербайджанский факультет. И начался прием студентов азеров не только из Шуши и Агдама, но и из Кировадаба и Ленкорана, Нахичевана и Баку, не говоря уже о наплыве в Степанакерт пантюркистских проповедников, закомуфлированных под профессорско-преподавательский состав.

Так что и впрямь не трудно было предвидеть, что ждет Карабах через десять-двадцать лет. Тем более, что трагический пример был у нас перед глазами: судьба армянской Нахичеванской автономной республики, где практически не осталось армян-аборигенов. Такую же участь пережила огромная армянская историческая область Гардман, куда входил весь окрест Гандзака (Кировабада), а также Ханларский, Дашкесанский, Шамхорский, Гетабекский, Таузский, Казахский районы. Держался лишь Арцах. Но и он медленно, но верно приближался к краю пропасти.

И не миновать бы беды, если бы у самого её края, рискуя собственной жизнью, не стояли, как стена, неистовый Леонид Гурунц и его соратники, ставшие провозвестниками Карабахского движения – этого спасительного для армянского народа Аварайра XX и XXI веков.

Зорий БАЛАЯН.

Записи, которые я веду, конечно, не подлежат обнародованию, по крайней мере в ближайшие десятилетия. Но я все же веду их, уподобляясь сказочному брадобрею царя Мидаса. Помните, не смея разгласить тайну, но и не умея молчать, он вышептывает ее по ночам в глухом, безлюдном лесу.

Но мы знаем и другую сказку, тоже о брадобрее, очень похожую на эту. Александр Македонский, как повествует предание, имел рога, о существовании которых знал только его личный брадобрей. Долго томился несчастный, не зная, как поступить с этой тайной: разглашать ее – рисковать жизнью, а молчать было невмоготу. Брадобрей Македонского нашел другой выход. Тайну эту вверял одинокому колодцу в степи, в который, наклонившись, вышептывал:

– У Александра Македонского на голове рога. У Александра Македонского на голове рога…

Прошли годы. Много, много лет. Однажды пастух, пасший свое стадо вблизи этого колодца, увидел: на дне его растет камыш. Он опустился в колодец, выбрал одну камышину и смастерил себе свирель. Но когда он принялся играть на ней, то вместо песни, вдруг из нее полетели слова:

– У Александра Македонского на голове рога. У Александра Македонского на голове рога…

Вот и я надеюсь на сказочную свирель. На пастуха, который извлечет из этих записей крик моей души. Доведет до потомков этот мой скорбный глас.

КОСТРЫ В КАРАБАХЕ.

Это не костры дружбы. Не костры братства. Это костры национализма. Костры, в огне которых горит наше святая святых – дружба. Костры, разжигающие вражду между народами.

Здесь пойдет речь о кострах, не объединяющих нации, а разъединяющих, о новоявленных нацистах, проводящих политику угнетения одной нации другой, политику национальной дискриминации и вражды, о тонущем корабле без сигнала бедствия. И все это под марши интернационализма, под маской благополучия и прикрытием словесной мишуры. И все это в Карабахе, маленьком Карабахе, у которого так много больших врагов. Вот о каких кострах мы хотим рассказать здесь.

Стало модно говорить о Карабахе, искать ему место на земле. Мартышкин труд! У Карабаха есть своё место. Это его горы, его нетленный Гандзасар, седой Амарас, его неповторимая мужественная история, история Армении со всеми ее болями и радостями. И не по зубам разным васакам-кеворковым сдвинуть – мой Карабах – с места хотя бы на один вершок.

Никто теперь не сомневается, что жалобой никого не разжалобишь. Жалобу просто не читают. А если читают, то в отделах писем. И пересылают местным властям. А чаще всего она попадает в руки тому, на кого жалуешься. В этом я убедился, ввязавшись в драку за Карабах. А драка была постыдная: недоумок Кеворков – Васак Сюнеци – плюнул нам всем в душу, оскорбил Карабах, его историю. Я, как и многие другие, посмел заступиться за Карабах, за его честь. Стал писать письма, телеграммы. Во все высокие инстанции. Что-то доказывать, убеждать. Не вышло. Шишки нажил, а пользы от всей моей писанины ни на грош. Непотухающие костры народного бедствия горят во всех уголках Карабаха и нет им конца.

Под рукой у меня нет полных документальных данных, свидетельствующих о широте и размере этих бедствий. Для этого нужна статистика, нужны анализы, обобщения. Надеюсь, это сделают другие. Я только о том, что вижу, что в поле моего зрения.

Но сперва о самом Карабахе.

Нагорный Карабах – моя любовь и постоянная боль. А когда твой родной болен, ты страдаешь вместе с ним. Карабах мой болен серьезно. Мой родной отторгнутый Карабах, моя Хиросима! Как мне спасти тебя от твоего тяжелого недуга, имя которому – ЗЛО!

«Армения была перекрестком веков и судеб, катастроф и взлетов, варварства и прозрения, и каждый камень на ее дорогах имеет следы крови и огня, следы взгляда гения и мозолей строителя. Надо уметь только вглядываться в эти обожжённые благословенным солнцем камни. Надо только уметь читать по этим камням живую душу истории народа, его борьбы и страданий, его мужества и терпения, его неистребимой веры в торжество своей судьбы».

Михаил Дудин.

Мой Карабах – частица этой земли. Там царит сейчас тирания. Ему не привыкать к обидам, злым поветриям. Все видел он: гонения на людей, на туту, даже на ослов. Но люди, гонимые судьбой, не покорились ей, остались на своей земле, тута в свой срок приносит свои дары – сладчайшие в мире ягоды, радуя людей, вырастивших их, а ослы… Спасенные от двуногих ослов, они и поныне бегают по крутым вьючным тропам, принося свой посильный труд людям, ни капли не мешая технике, которая наперекор всем злым ветрам и духам пришла в наши горы.

Край мой болен, он деградирует с катастрофической быстротой. Жаворонок с его плеча взлетел. Он в воздухе, ждет перемен, чтобы снова сесть на свое обетованное место. Помогите, люди. Край мой ждет лекаря, ждет своего жаворонка, улетевшего с его плеча…

… И все-таки, как быть? Как быть писателю, который не может молчать, но и не в силах что-нибудь изменить. Писателю, которому заказана дорога в Карабах. Писателю, которого со всеми его книгами спокойно перевешивает на чаше весов оборотень, лишенный всех человеческих качеств, но наделенный властью, длинной палкой, способной пресекать любое словопрение ударом по темени…

И все-таки мы ждем чуда, жаворонка на нашем плече, на земле Карабаха.

«Дружба народов». Неправда ли, какая замечательная расхожая фраза? Союз народов – как это здорово. Не случайно этот союз стал нашим гербом, нашим самым большим достоянием, величайшей силой советского общества. И мы знаем, какие трудные роды были у этой дружбы. Она рождалась в классовых битвах против самодержавия, в борьбе за победу Октября, крепла на стройках пятилеток, закалялась в огне Великой Отечественной войны.

Но мы умеем, наделены удивительной способностью, сохранив внешнюю оболочку, в корне изменить содержимое, суть.

Что остается от нашей дружбы, от всех её достижений если берешь в качестве примера Карабах, Баку, Кировабад, Нахичеван? Это только в одном Азербайджане. Ничего. Мыльный пузырь, посильнее дунь, и лопнет, разлетится тонюсенькая оболочка. Впрочем, здесь он, кажется, уже лопнул.

Обратимся к фактам. Из Азербайджана армяне бегут. Бегут не только армяне, но они составляют главный отряд в этом потоке беглецов. Бегут от пожара, разожженного новоявленными националистами, от ататюрков, не сбросивших еще с себя красноармейских коммунарок, – так удобнее обманывать легковерных судей. Это бегство людей от расправы над ними под сурдинку елейных разговоров о дружбе, братстве, интернационализме.

Мы удивляемся, как Ленин мог поверить в скоморошество Ататюрка, перекрасившего себя в революционера, в красного, и не удивляемся вере в Гейдара Алиева. Алиев тот же Ататюрк, еще не сбросивший с себя коммунарки.

Дружба народов. Мы постоянно говорим о том, чего нет, не существует на практике. Нынешний 75-ый год – год триумфального шествия азербайджанского национализма, азербайджанского пантюркизма. Такого разгула национализма, такого бегства армян из республики не было никогда раньше, даже при свирепом Багирове.

Л. И. Брежнев как-то в одной из речей говорит: «Мы были и остаемся непримиримыми к любым проявлениям национальной розни, шовинизма, национализма». Слова, слова! Я не раз лично обращался к Брежневу, указывая на вопиющие факты проявления национализма в Нагорном Карабахе – и полное молчание. Никакой непримиримости к проявлениям национализма за ним я не заметил. Всё тот же оптический обман. Внимание. К великому нашему достоянию – дружбе народов, подведён бикфордов шнур. Одним концом он зажжен. Остановите огонь, взорвёмся!

Я тянусь к этому шнуру, хочу сбить огонь, но меня бьют по руке. Что ты лезешь, несмышлёныш?

Говорят, нельзя вступить в войну, не имея шансов на победу. Не согласен. Нужно вступать в бой, если даже знаешь, что твоя смерть ничего не изменит.

И я ползу, ползу к этому опасному шнуру. Вперед, старина, и никаких шансов на победу.

Помнится, в двадцатые годы, при мусаватистах, когда вспыхивали армянские селения, подожжённые азербайджанцами, дядя садился на коня и направлялся в Новрузлу – азербайджанское село, где у него стоял винный завод. Он покупал там на корню виноград и давил. Я говорю об известном в Карабахе виноделе Арутюне Оганесяне, о котором не раз писал.

– Куда ты, Арутюн, неровен час, пристрелят в дороге!

На все эти предостережения он отвечал односложно:

– Меня азербайджанцы не тронут. Я никому из них не причинил зла.

И, хлестнув коня, ехал своей дорогой. Но думаю, что дядю не трогали не из-за того, что он не делал им зла. Никто из армян не делал им зла. Не в этом дело. Дядя тогда был очень нужен азербайджанцам. В то время азербайджанцы еще не производили вина, без дяди виноград пропал бы. И эта нужность дяди была его щитом.

Я собираюсь в Карабах. Можно ли мне сегодня совершить такую поездку, не опасаясь за жизнь? Моя нужность Карабаху не стала моим щитом.

Никак не могу постигнуть смысла спора. Речь идёт о месте Карабаха: где ему быть, в составе Азербайджана или Армении? Оставим в стороне вздорность предмета спора – такого вопроса не существует. Место Карабаха определено самой историей, его кровной связью с родной армянской землёй, с Арменией. Поговорим о сути спора. Почему-то те, кто считает, что место Карабаха в составе Азербайджана – интернационалисты, а другая сторона, придерживающаяся противоположного мнения, – националистическая. Где логика, намёк на логику, хотя бы капля здравого смысла? Нет его, этого здравого смысла, как нет его, впрочем, во всей нашей обыденной жизни. А спор продолжается. Как у тех средневековых схоластов, спорящих о том, сколько чертей можно поместить на головке булавки. Достойных учеников нашли бы они себе в лице схоластов из Нагорного Карабаха.

Я живу в Армении, уже почти без права выезжать в Карабах, живу как бы в эмиграции. Такие созданы условия. Но Карабах по-прежнему продолжает оставаться для меня источником нравственных и творческих сил. Я всегда чувствую себя его сыном, и чем больше притесняют его, тем больше ощущаю в себе эту родственность, эту близость, неизменную к нему любовь. Этой любви к родному мне краю не могут заглушить ни суета Кеворкова, ни злобная рука его душеприказчиков. Я, пишущий эти строки, верю, что правда победит, справедливость восторжествует, что древняя земля Карабаха освободится из плена, снова вернётся к своей праматери, к несчастной Армении.

Равнодушие Москвы к несправедливости не имеет предела. Какой бы конфликт в Карабахе не возник, он кончается поркой армян. Я не помню случая, чтобы армянин, обращаясь в Москву со своей правдой, добивался чего-нибудь, хоть самой мизерной справедливости. Приведём такой анекдотичный случай с изгнанием из области и исключением из партии кандидата филологических наук Жана Андриана. Баку отказал Карабаху включить в список для государственной охраны многие армянские памятники старины, в том числе знаменитые церкви Акулеци и другие, мотивируя тем, что это религиозные очаги, где одурманивали народ и т.д. Правда, единственную мечеть в Шуше… превратили в музей. Жан Андриан работал в управлении культуры. При обсуждении этого вопроса обронил: «Можно подумать, что в шушинской мечети в то время проповедовали марксизм-ленинизм». Этого было достаточно. «Ереванизм»… А чем не анекдот другая история? Ерванд Багдасарян, заместитель председателя облисполкома, поехал в Ереван, защитил кандидатскую, а вернулся – уже не у дел. Прогнали с высокой должности. Так поздравили его товарищи, руководители области.

О том, что азербайджанский национализм не сегодня возник, а рос из года в год, принимая чудовищные размеры, говорит такой факт, взятый из недалёкого прошлого. Поднимите материалы по государственному займу: сколько облигаций реализовали среди колхозников в бедных горных сёлах Нагорного Карабаха и сколько на такое же количество хозяйств – в богатых азербайджанских сёлах плодородной низменной полосы? Назовём эти цифры: на 300 тысяч рублей подписались армяне бедных горных селений, на 50 тыс. – азербайджанские богатые хозяева низин.

Посмотрели бы, как уводили со двора у бедного крестьянина последнюю корову для погашения долга по займу, как вскрывали крышу, сдирали железо, оставив семью под открытым небом – тоже для погашения долга.

Вы скажете, почему молчали, не писали в Москву? Писали. Но жалобы пересылались в Баку, оттуда приезжали люди – уже не жалобы разбирать, а выявлять организаторов коллективных писем, писем-жалоб. Отсидкой кончались жалобы.

Еще примеры? Пожалуйста. Тоже из недалёкого прошлого. Ещё в царское время армянин, инженер Пирумов представил проект постройки узкоколейной железной дороги между Евлахом и Нагорным Карабахом. Дорога эта была построена в советское время, но просуществовала недолго. Ответственные работники Азербайджана снесли ее. Спросите, почему? Железная дорога несомненно давала бы возможность армянскому населению вывозить на дальние рынки продукцию сельского хозйства, подняла бы экономику и благосостояние народа. Пятнадцать лет спустя Азербайджан строит там же ширококолейную железную дорогу, которая, однако, идёт по азербайджанским районам, минуя… Нагорный Карабах.

В Нагорном Карабахе раньше были кустарные предприятия: кирпичные, черепичные, гончарные, шорные, известковые. Были предприятия по изготовлению жерновов для мельниц, винодельческие и многие другие. Горы Карабаха богаты ценными ископаемыми – строительным камнем, мрамором разных цветов, стройматериалами, лесами, альпийскими лугами. А какие здесь красивейшие места, минеральные источники, родники и горные реки! Какие замечательные дома отдыха и санатории можно было бы построить здесь! Но ничего этого нет. Нет санаториев, домов отдыха, а если есть, то только в Шуше и в шушинском районе, где после резни армян 1920 года живут преимущественно азербайджанцы.

Характерная деталь: нефть добывают в районах, граничащих с НКАО, а черту НКАО не переходят. Не странно ли это? Видя положение области, один из руководителей её, тов. Саркисов решил обратиться с письмом в ЦК партии Азербайджана. «Для поднятия экономики области нужно восстановить железную дорогу, построить оросительные каналы, создать промышленные объекты»,- писал Саркисов.

Ответ был «достойный»: тов. Саркисов немедленно был снят с должности второго секретаря, еле удержался в партии. К партийной работе его больше не допускали. Армянин на партийной работе в Азербайджане должен продвигаться по служебной лестнице вверх только… по трупам армян, ущемляя и растаптывая их интересы. Так было при Багирове, так продолжается и сейчас, не боюсь утверждать – откровеннее и циничнее – при Гейдаре Алиеве.

Экономика Нагорного Карабаха развивается крайне слабо. За многие, многие годы здесь ничего не построено. Это же факт, который можно проверить. Сравните развитие районов Азербайджана, например, Агдама, Мирбашира, Барды, Сумгаита, Хачмаса, Худата, Евлаха, Кировабада и других с районами НКАО – Мардакертом, Гадрутом, Мартуни. В то время как первые развились в большие промышленные города, последние так и остались сёлами. Здесь нужна поправка. Один из районов Карабаха у Азербайджана на особом счету – это Шуша. Этот район в большой милости у республики. Ещё бы, там живут азербайджанцы! Попробуйте найти здесь «справедливое распределение благ среди всех наций» – слова, которые я вычитал в одном из партийных документов республики. Впрочем, не сегодня научились в Азербайджане охмурять словами. Посчитайте, сколько трескучих слов, заверений в дружбе, интернационализме было произнесено после одного явно националистического доклада Кеворкова на пленуме НКАО! И представьте себе, снова поверили, снова волка приняли за косулю.

Столетиями армяне Нагорного Карабаха разводят в садах тутовые деревья. Ягоды туты сушат, из них варят бекмез – лечебный сироп, и гонят водку. ЦК КП Азербайджана, воспользовавшись решением союзного правительства о борьбе с самогонщиками и расхитителями зерна, приказал вырубить в Нагорном Карабахе все тутовые деревья и сады, лишив колхозы даже небольшого источника дохода. Почему, спрашивается? Ведь колхозы сдавали спирт государству, как и другие сельскохозяйственные продукты. 45 бульдозеров в один день ринулись на вековые деревья, уничтожив чуть ли не 80 процентов садов. Только вмешательство газеты “Известия”, правда, с большим опозданием, избавило шах-туту от окончательного её истребления. Зачем это было сделано? Разве не ясно? Чтобы подорвать хозяйства крестьян и заставить их убраться из родных мест – своеобразный геноцид, заставляющий армян покинуть пределы Карабаха.

У нас в горах бытует выражение: “Хозяин стада горюет о задранном баране, а волк – об оставшемся”. Мы говорим, что за многие годы Советской власти Азербайджан палец о палец не ударил, чтобы создать в Карабахе сколько-нибудь сносную промышленность, а Азербайджану кажется, что даже то, что есть, слишком много для Карабаха. И решились на виду всего Советского Союза на неслыханный акт – ликвидировать в Нагорном Карабахе даже ту небольшую промышленность, которая всё же имелась. Предложили автотранспортную колонну, бойню и другие предприятия Карабаха перевести в Агдам, а шелкомотальную фабрику – в Нуху и т.д. То есть, лишить работы тысячу людей. Выходит, шелковицу будут выращивать в НКАО, а фабрика будет за двести километров, в Нухе.

Как всё же могли в Советской стране руководители Азербайджана решиться на такой дерзкий акт? Но ведь решились!

Забегая вперёд, скажем: а решились потому, что все аналогичные действия по отношению к армянам до этого проходили безнаказанно. Они просто планомерно продолжают продуманный ещё Багировым план лишения НКАО и других армянских районов экономической базы, создавая предпосылки для бегства армян из родных мест, эвакуации их «по собственному желанию».

Я уже говорил, что руководители Азербайджана в своих действиях против армян всегда прибегали к помощи армян же. Опирались на них, очень ловко, коварно подбирая для этого соответствующих людей, готовых за тёплое местечко поступиться интересами своего родного народа.

Таких предателей всегда хватало среди всех народов во все времена. Среди армян Азербайджана предательские качества многие годы поощрялись, культивировались сознательно. Вот эпизод. «Карабахская поэма» вышла в свет в Москве в разгар бешеного национализма в Азербайджане, когда армян под разными соусами по причине «неблагонадёжности» изгоняли из Баку и других районов Азербайджана, гнали на Север. Люди выселялись улицами, а потому немудрено было попасть под горячую руку новоявленных «янычаров».

Появление «Карабахской поэмы» в этот период было равносильно самому неслыханному преступлению, я попал в «чёрный список» и, если я избежал высылки, то совершенно случайно. Азербайджанские писатели – Самед Вургун, Мирза Ибрагимов, Мехти Гусейн стали меня прорабатывать, каждый по-своему, согласно своему темпераменту.

В кабинете Самеда Вургуна, в то время он был председателем Союза писателей Азербайджана, между нами произошёл такой диалог:

– Ты хочешь отдать Карабах своим соотечественникам, молокосос, господин Гурунц. (Многие другие эпитеты опускаю).

– Из чего это видно, Самед? Об этом есть в книге?

– Ты же не дурак, чтобы об этом писать.

– Так в чём же дело?

– Почему Карабах? Мало тебе других мест. Что ты заладил – «Карабах!», «Карабах!». По следам этой безумной старухи идёшь! (Безумная старуха – это Мариэтта Шагинян, против которой в то время ополчился Багиров. Об этом после). В лодке сидишь, с лодочником дерёшься. Если тебе плохо живётся в Баку, я тебе найду и получше место…

Жест в сторону здания МВД, которое находилось напротив Союза писателей, через площадь 26-и комиссаров.

Мехти Гусейн, один из руководителей Союза писателей, в то время редактор азербайджанского журнала, зашёл как-то в редакцию русского журнала, где я случайно оказался… В комнате, кроме меня, были ещё Юрий Гранин и Иосиф Оратовский, хорошие мои друзья. Мехти Гусейн обращается к ним:

– Товарищи русские писатели, в частности, Оратовский и Гранин.

Мне это не понравилось.

– Товарищ Мехти Гусейн, ты так говоришь, будто я французский писатель.

Мехти Гусейн:

– Ты не французский и не русский… Ты – дашнак.

– От мусаватиста слышу.

Поднялся шум, посыпались взаимные оскорбления. Прибежали писатели, находящиеся в соседних комнатах. Среди них, помнится, был и Мирза Ибрагимов, который немедленно включился в перебранку, конечно, не на моей стороне.

И всё из-за «Карабахской поэмы», которую никто из них не читал. Она всех взбесила одним только названием. Первая моя книга – и никакой радости от нее, одни огорчения.

Я взял и обо всём написал Багирову. Реакция была удивительна. Ночью Багиров позвонил редактору бакинской армянской газеты «Коммунист» Григоряну, спросил, есть ли у него «Карабахская поэма». У Григоряна она была. В два часа ночи книга была доставлена Багирову, а в двенадцать часов дня у редактора газеты «Бакинский рабочий» зазвонил телефон. В конце провода Багиров:

– Есть у вас “Карабахская поэма”?

Она лежала на столе у редактора.

– А чего ждёте? Чтобы разжевали и в рот положили? Книга хорошая, пишите.

Это был звонок, равный звонку Сталина. Все мои враги были повержены, вы бы посмотрели, как они заискивающе извинялись. О «Карабахской поэме» заговорили… Из чёрного списка, разумеется, я выпал.

Жест со стороны Багирова был коварным, с дальним прицелом, но тогда я ничего не понимал и стал боготворить его, называл другом армян и большим интернационалистом.

Ровно через месяц началась война против Мариэтты Шагинян, и я был приглашён в ЦК, чтобы поставить свою подпись под разгромной статьёй против неё. Со мной говорил Гасанов – после Багирова второе лицо в республике. Я отказался, мотивируя свой отказ тем, что она мне как приёмная мать: ввела в литературу, первая сказала обо мне доброе слово. Гасанов не стал настаивать. Всё же Восток. Я ушёл восвояси без особых потерь.

Работал я в радиокомитете, редактором русского литературного вещания, и меня никто не трогал. «Ласка» Багирова была ещё в силе. Но вот не прошло и двух месяцев, как меня снова вызывают в ЦК, к тому же Гасанову. На этот раз козлом отпущения был Георгий Холопов со своим романом “Огни бухты”. Роман этот, как известно, об Азербайджане. Он был сперва опубликован в журнале «Звезда», хорошо принят в республике и вышел отдельным изданием. И вдруг дознались, что автор его, Георгий Холопов – армянин. И пошла писать губерния! Автор статьи – некий Гик, бывший корреспондент «Известий», ставший редактором «Бакинского рабочего». Написана она была зло, недопустимо грубо, с заданным намерением уничтожить автора. Хорошо, что я читал роман. В статье всё было переврано. И я принялся это разъяснять Гасанову. На моих глазах Гасанов померк, даже почернел.

– Что же? Не будете подписывать?

– Не буду, товарищ Гасанов. Я же сказал: статья неправильная…

– Хорошо, – сухо бросил Гасанов. – Идите.

Предатель из меня не вышел. Зря, выходит, обласкали меня. Пора кончать. Через три дня я полетел с должности.

Дальнейшее пребывание в Баку становилось опасным, и я вскоре переехал в Ереван.

Но я, кажется, ушёл от темы. Итак, Карабах с его злоключениями, которым нет числа, нет конца. Снова вернёмся к армянам, которые предавали, поступались интересами своего народа. Таким оказался в описываемое время секретарь обкома партии Шахназаров, давший согласие на разгром промышленных объектов НКАО.

Я не сказал еще об одной иезуитской детали – про использование армян в неблаговидных акциях изгнания из республики наших соотечественников.

В самый разгар расправы над армянами, когда по ночам исчезает армянское население целого квартала или улицы, вдруг люди утром берут газету и видят чудо: снят директор или главный инженер, азербайджанец, и на его место назначен какой-нибудь Авнатанян.

Люди, за ночь собравшие чемоданы, чтобы самим убраться по добру-по здорову, на утро после такого жеста начинают распаковывать чемоданы. Одним Авнатаняном Багиров убивал двух зайцев. Во-первых – маска, ширма. Всё-таки дело было при Сталине, норов которого никто как следует не знал – вдруг это ночное выселение «неблагонадёжных» не понравится ему? Что тогда, ведь таким же манером может сам Багиров оказаться «неблагонадёжным». На крючок Сталина и похлеще рыбины попадались. Во-вторых: смотрите, армяне, Авнатаняна сам Багиров назначил. Так что сидите уж, дожидайтесь ночных визитёров.

Демонтировать промышленные объекты в НКАО население не позволило. Все старания продавшегося Шахназарова ни к чему не привели. На одном собрании какой-то старик так и вросил в лицо первому секретарю: «Твой прадед Мелик-Шахназар был самым крупным помещиком в Карабахе. Он продал иранскому Фатали-хану Шушу, а ты продаёшь Азербайджану весь Нагорный Карабах!».

Чем всё это кончилось? Продемонтировать промышленные объекты всё же не удалось, но «зачинщики» оказались за решеткой. Длинная палка снова оказалась в руках обидчика.

Надо отдать должное, не всех руководителей удавалось подкупить, попадались и такие, которые не поддавались ни на ласку, ни на длинный рубль или должность. Таким оказался, говорят, Председатель облисполкома тов. Шахраманян. Он позволил себе высказаться отрицательно по поводу нашумевшего дела о ликвидации в Карабахе промышленных объектов.

Спустя некоторое время возле Агдама на машину Шахраманяна, депутата Верховного Совета СССР, организовали покушение. Шофёр был убит. Шахраманян легко ранен, а ехавший с ним секретарь райкома Оганджанян ранен тяжело…

Идём дальше, ближе к нашим дням, к Гейдару Алиеву, который в своих действиях против армян давно переплюнул Багирова и всех секретарей после него.

Если при Багирове в Баку, Кировабаде и Карабахе была ещё армянская интеллигенция, то при Алиеве её не стало. На 450 тысяч армян Советского Азербайджана сейчас нет ни одного видного композитора, художника, учёного, ни одного руководителя республиканского масштаба, ни одного министра, ни одного секретаря ЦК. Ни одного писателя, если не считать продажного Самвела Григоряна, на совести которого смерть писателя Маркара Давтяна, который скончался в его кабинете после очередного разноса, смерть прозаика Петросяна, смерть Востика Каракозяна, доведённого до кончины нескончаемыми гонениями.

Почему-то при «ненавистном» царском режиме Александр Ширванзаде, классик армянской литературы, мог жить до конца жизни в Баку, а армянские писатели – Ашот Граши, Амо Сагиян, Аршавир Дарбни, Гарегин Севунц, Леонид Гурунц и многие другие вынуждены были уехать из республики. А что делается в Карабахе? Ни одного писателя. Все они выехали, спасаясь бегством. Баграт Улубабян, Богдан Джанян, начинающий поэт Яша Бабалян, Зорий Балаян не могут спастись от азербайджанцев даже в Ереване. В Ереване достают и меня. Даже в Москве. У Алиева руки оказались подлиннее.

Армяне создали в Баку самую большую библиотеку, сейчас она в жалчайшем состоянии. А другие просто ликвидированы. Армянский театр закрыт, снесли знаменитый армянский собор. Армян, не подписавших документ о снесении собора, сажали. А ведь во дворе собора были торжественно похоронены герои – защитники города от турецких и мусаватских орд. Не потому ли они его снесли? А все мечети в Баку целы и даже обновлены.

Поновее? Пожалуйста. Армянам в Азербайджане очень трудно поступить в вузы, в консерваторию, стать профессорами и академиками. А если такие и есть, то это единицы, кое-как уцелевшие от «разгрома».

Разве это не геноцид, не трагедия, если для 450 тысяч армян Советского Азербайджана искусственно приторможен ход жизненного развития?

Нахичеванский край первым стал жертвой азербайджанского геноцида. Геноцид здесь был длиною в пятьдесят и более лет. Почему не писали, не взывали о помощи? Писали, взывали. Но все эти жалобы кончались поркой. В петициях речь часто шла о самоопределении, о присоединении Нахичевана к Армении, как это было во все времена истории. Вот она, Армения, рукой подать. Но говорят же – близок локоть, да не укусишь.

Судьям в жалобах особенно не нравится слово «самоопределение». Наивный народ эти армяне! Есть, есть это слово в Конституции. Ну и что? Мало ли красивых слов в ней? И Конституцию надо уметь читать. Помните, там чёрным по белому записано: национализм наказуем – вплоть до расстрела. По Конституции Гейдар Алиев трижды должен был быть повешен и четырежды расстрелян. А вот не вешают, не казнят. Он сам кого хочешь подведёт под монастырь.

Ах, это «самоопределение»! Во сколько оно обошлось нахичеванцам? Вспомним коллективное письмо армянского населения Нахчиванского края в 1928-29 годах. Приехали из ГПУ, из Баку. Хотя письмо было адресовано не им. Начались следствия. Многие нахичеванцы, подписавшие письмо, были арестованы и убиты. Вот и свободное волеизъявление, дарованное Конституцией.

Нахчиванского края теперь нет. Термин этот исчез вместе с армянами, которые предпочли унести ноги, убраться восвояси подальше от карающей руки. Армянский вопрос в Нахчиванском крае был разрешён по-турецки. Здесь армян уже нет, разбежались кто куда.

Характерная деталь. Возьмём в Нахичеване древнее культурное поселение Агулис – центр армянских зоков. В царское время отсюда вышло много талантливых людей – инженеров, врачей, писателей. Есть большой древний храм, церкви, кладбище, говорящие о том, что здесь армяне живут с незапамятных времён.

Говорят, когда сельджуки захватили это село, армяне исковеркали свой язык, чтобы сохранить себя физически, и сохранили. Они пережили и царизм, и даже мусаватистскую неволю, а вот Гейдара Алиева пережить не смогли. Он посильнее сельджуков, посильнее турок, даже мусаватистов.

В Агулисе нет ни одного армянина, ни одного зока. Ну, что ты скажешь на это, товарищ Гейдар Алиев? Как ты объясняешь такую пустоту, такое бегство? Проявлением братства, глубокого интернационализма?!

В доме повешенного о веревке не говорят. Но вот Таиров, корреспондент «Правды», пренебрегает этим законом. Совсем недавно он разразился статейкой о Нахичеванской АССР, где увидел много мечетей и ни одной армянской церквушки. Не увидел пустой Агулис, разорённые армянские сёла, многочисленные армянские храмы, памятники старины, кладбища хачкаров. Странная слепота у этого Таирова, у газеты, напечатавшей его бесстыдную ложь..

Умер, живьём похоронен Нахичеванский край. Теперь агонизирует армянский Кировабад. Бегут, бегут из него коренные жители – армяне. Опять-таки от большого внимания и ласки. Иначе чем можно объяснить такое поголовное бегство. Агнец Алиев здесь ни при чем. Разве не слышали его трескучих речей, которые так и дышат дружбой, интернационализмом, заверениями в них? Агнец знает любовь судей к пустым заверениям. Судьям так приятно, когда их усыпляют сладкими словами! Под такую музыку снятся хорошие сны.

Читаю: «Недопустимо проходить мимо проявлений шовинизма, национализма, какую бы внешне безобидную форму они не принимали. Необходимо со всей решительностью и принципиальностью давать им отпор».

Это из одного партийного документа. Совершенно правильные слова. Автор этих слов – один из тогдашних руководителей страны Павлов. А что же на деле? Ленинаканская футбольная команда «Ширак» выиграла в Кировабаде матч у местной азербайджанской команды. Началось побоище. В армянской части города были выбиты стёкла домов, были избитые, раненые. Когда из Москвы, где писались слова о «недопустимости проходить мимо национализма», приехала комиссия, то потерпевшие армяне оказались виноватыми. Почему? Это уже известно: комиссия всегда спрашивает мнение руководителей. А мнение руководителей известно. Вы спросите, а где же логика? Если армяне выиграли матч, разве не ясно, что они не могли начать побоище да еще в чужой республике. И, наконец, вещественное доказательство – армянские дома с выбитыми стёклами и прочими повреждениями. Но кто будет учитывать все эти факты и фактики? Я направил телеграмму тов. Андропову. Товарищ из Москвы поехал в Карабах, изучил факты, но мнение руководителей и здесь взяло верх. Товарища из Москвы щедро снабдили материалами совершенно противоположного толка – случаями, когда армяне убивали армян. И тогда где же здесь национализм?

И снова, снова всё в песок.

Кто такой Ататюрк? Это турецкий премьер-министр Кемаль-паша, скромно переименовавший себя Ататюрком – отцом турок. Чем он известен? Хитростью гусеницы, которая прикидывается мёртвой, когда ей грозит опасность.

В первый раз он “прикинулся мёртвым” после разгрома Антанты. Это помогло ему уйти от заслуженной кары, раздела Турции и отторжения от нее Западной Армении, предусмотренных международным Севрским договором. Второй – когда Армения, подняв ответный меч, грозилась силой отнять захваченные Турцией исконно армянские земли. Великий Ататюрк снова прикинулся. Сперва трупом, потом красным, взывая о помощи.

Снова получилось. Помощь пришла из России – золото, давшее ему возможность вновь поднять, вооружить своих солдат. Снова хитрость Ататюрка спасла Турцию от заслуженного возмездия.

Ататюрк вошёл во вкус. Он пошёл дальше. Переодел своих янычаров в коммунарки и с теми же ятаганами, на которых ещё не остыла кровь армянских младенцев, отправил их к нам в качестве… освободителей от «дашнаков».

Позор, позор на нашу голову, на голову тех, кто дал себя так легко обмануть, обвести себя вокруг пальца!

Алиев объявил меня националистом, а себя, автора дикой расправы над армянами, этого необузданного проявления национализма – интернационалистом. Взвешивать нас никто на весах не будет. Мнение руководителя не подлежит обсуждению. Давно известно: у сильного всегда бессильный виноват. Старая поговорочка жива и сейчас, даже с некоторых пор помолодела, посвежела, полна сил.

Как не вспомнить Станислава Ежи Леца, сказавшего не без сарказма: «Философы, не ищите камня мудрости, его повесят вам же на шею».

И кажется уже повесили. Иду ко дну.

Турецкие авторы о роли Сталина в армянском вопросе.

Известный турецкий историк Тевфик Быйклоглу, ссылаясь на свою беседу с бывшим руководителем турецкой делегации на Московской конференции 1921 г. (переговорах по заключению советско-турецкого договора) Юсуф Кемаль-беем, пишет: «22 февраля 1921г. во время нашей встречи со Сталиным, он нам предложил оружие, деньги и помощь живой силой. «Армянский же вопрос вы уже сами разрешили», – сказал он». (Т. Байклоглу, «Ататюрк в Анатолии (1919-1921).» Стамбул, 1959, с. 21).

Видный турецкий военный и политический деятель, первый посол кемалистской Турции в Москве генерал Али Фуад Джебесой, принимавший участие в советско-турецких переговорах 1921 года, пишет в своих воспоминаниях, что Чичерин не захотел решить вопрос о границах в пользу Турции, и только благодаря вмешательству Сталина удалось достичь соглашения: «Благодаря Сталину удалось разрешить те вопросы, которые завели переговоры в тупик». («Политические воспоминания генерала Али Фуада Джебесоя», газета «Ватан», 20 апреля 1954г.).

В специальном разделе «Сталин и армянский вопрос» Джебесой излагает беседу турецкой делегации со Сталиным в ночь на 23 февраля 1921 года. На вопрос членов делегации, будет ли армянская проблема обсуждаться на конференции, Сталин ответил: «Вы уже её разрешили. Если ещё остались неразрешимые вопросы, разрешайте сами» («Ватан», 20 апреля 1954г.).

Другой автор -журналист и историк профессор Ахмед Шюкюр Эсмер пишет, что наркомат иностранных дел РСФСР всё ещё колебался, подписать ли договор с турецкой делегацией, однако, «благодаря вмешательству Сталина договор был подписан 16 марта 1921 г. в Москве». (А. Эсмер. Турецкая дипломатия. Стамбул.1959).

«Тов. Ленин, я вчера узнал, что Чичерин действительно послал какое-то дурацкое провокационное требование об очищении Вана, Муша и Битлиса (турецкие провинции) в пользу Армении.

Это армянское империалистическое требование не может быть нашим требованием, нужно запретить Чичерину посылку нот туркам под диктовку националистической настроенности армян.

Сталин.».

12/11-1921г.

ЦПА ИМЛ ЦК КПСС, ф.3 (Сталин).

Оп. 1, ед. хр. 52-14, ЛИСТ 2.

Нахичеванский эксперимент.

«Нахичеванский эксперимент». Не правда ли какое удивительное словосочетание? Некоторым даже может показаться, что это какое-нибудь научное открытие. Но у знающего, познавшего на своей шкуре, что такое «Нахичеванский эксперимент» по телу пробегает дрожь от этих ненавистных двух слов. Организаторы этого эксперимента очень далеки от науки. Имя этому эксперименту – геноцид, своеобразная гильотина для армян, живущих в Азербайджане.

Но прежде всего о самом эксперименте. Нахичеван – древняя армянская земля, где некогда проживало более 50 тысяч армян. И вдруг эта земля, цветущая, полная радости и счастья, залилась кровью, кровью людей, умеющих пахать, сеять, строить дома, писать книги, людей, вина которых лишь в том, что они ходят молиться не в мечеть, а в церковь. Здесь, как и в Шуше, Шамхоре, Баку рекой лилась армянская кровь… Но опять-таки: “Было, было. Мало ли что тогда было, при царизме, мусаватском правительстве, зачем сейчас вспоминать о них, бередить раны?”.

В том-то и дело, что кровь льётся и сейчас, в наши дни, когда мы с утра до вечера купаемся в потоке таких слов, как дружба, братство.

Ушли одни убийцы, пришли другие. Какая разница, как убивает тот или другой? С мусаватским призывом убивать гяуров или с елейными словами о дружбе, братстве? Убийца есть убийца. Как бы он себя не называл. Мир Джафар Багиров не был мусаватистом по анкетным данным, но он был хуже самого завзятого мусаватиста, не меньше убивал. Трижды мусаватистами были и его последователи: Мустафаев, Ахундов. Трижды, четырежды мусаватист – кандидат в Политбюро Гейдар Алиев. Такого бешеного, разнузданного национализма не было в Азербайджане ни при Багирове, ни при Мустафаеве или Ахундове. Алиев довёл его до своего апогея, точки наивысшего напряжения. Но об этом не заикнись. Он же кандидат в Политбюро!

1917 г. В Нахичеване проживало 40-50 тыс. армянского населения. Геноцид. Жертвы – 30 тыс. Накануне установления советской власти -11 тыс. человек.

По переписи 1926 года здесь проживало 11,270 чел.

По переписи 1970 года – 5,828 чел.

Сейчас – 2%

30 тыс. жизней – жертв первого геноцида в Нахичеване в 1917 году. Скрывая эту истину, приписывали туркам, их провокациям, хотя резня здесь была инициирована и осуществлена азербайджанцами. Они несут ответственность за неё. Но хорошо, будем и мы считать первый геноцид делом рук турок. По переписи 1926 года, уже без турок, здесь проживало около 12 тыс. армян. По переписи 1970 года чуть меньше шести тысяч. Сейчас всего два процета. Позволительно спросить, куда подевались около четырех тысяч армян? Так взяли и ушли, по своей доброй воле? Ай-ай, какие они непоседы, эти армяне, бросили свои дома, очаги, могилы близких, смазали пятки и были таковы. Как бы не так! Их «ушли». Не забывайте о директивах Асада Караева. За всё время, пока я жил, пока я живу, они ни на минуту не переставали действовать, настигая армян в Азербайджане, в каком бы уголке его они ни жили.

Если считать, что геноцид не только физическое уничтожение, но и изгнание из родных мест, то смело можно говорить о геноциде длиною в 60 лет.

В Нахичеванской автономной республике остались армянские кладбища, но попробуйте изъявить желание посетить могилы близких – вас встретят тысячи проволочек. Остались десятки, сотни памятников-храмов, церквей, хачкаров. Наши учёные не могут выехать туда изучать их. Всем известен знаменитый случай: к 50-летию Армении приехали из Московской кинохроники снимать художественно-архитектурные реликвии. Так и уехали ни с чем.

Спрашивается, кто понёс наказание за всё это? Армяне. Те, которые писали о своём бесправии. Отсюда и бегство людей из родных мест.

Вот этот удавшийся эксперимент многие годы безнаказанно проводился и проводится над армянским населением по всей территории Азербайджана. И, должен сказать, довольно успешно. В Кировабаде, Ханларе, Дашкесанском районе, Шаумяновском. Например, в Дашкесанском районе из 65 депутатов райсовета азербайджанцев – 53. Из 41 руководителя – 38… В этом районе нет ни одного памятника мусульманского происхождения, а в комитет по охране памятников входят одни азербайджанцы.

Не могу не сказать о чудовищном преступлении, которое произошло в этом же Дашкесанском районе. Здесь в селе Баян был осквернён памятник воинам-армянам, павшим в Отечественной войне. Более 500 погибших. 16-го июля 1969 г., в ночь после торжественного открытия, первый секретарь района Сулейманов приехал в это село, отключил свет и бульдозером варварски разрушил памятник, приняв христианский символ скорби – орёл с опущенными крыльями, за дашнакский знак. А когда ему объяснили, Сулейманов заявил: «Это Азербайджан, и здесь ничего армянского не может быть».

Памятник был восстановлен, но без орла. На этом настоял Сулейманов, который не был наказан за этот вандализм.

Испытанный нахичеванский эксперимент, правда, встречая большое сопротивление, наблюдается и здесь, в Карабахе. В 1965-67 годах в Москву было отправлено письмо, подписанное 50 тыс. человек об отчаянном положении армян, о желании войти в состав Армянской ССР. Кончилось тем же, что в Нахичеване. Авторы этого письма, видные партийные и советские работники Карабаха, были наказаны и изгнаны из области.

И картина с убыванием населения до боли напоминает нахичеванский сценарий. В момент образования в 1923г. в автономной области в Карабахе было более 142 тыс. армянского населения, а в 1970г. – 120 тыс. Азербайджанцев было 12,6 тыс. – стало 27,2 тыс., а сейчас – 38 тыс.

В своих письмах в разные инстанции, в том числе ЦК КПСС, тов. Андропову, покойному Гречко я писал о грубых нарушениях советской законости в области. Здесь я хочу привести немногие примеры.

Взять, хотя бы, Гадрутский район. Население в 1913г. – 33 тыс. армян, 1926г. – 25 тыс., 1959г. -17 тыс., 1970г.-16 тыс. Здесь, как и всюду по району, за 60 лет не построен ни один жилой дом, ни одно учреждение. В селах нет школ, больниц, клубов. Единственная больница в Гадруте помещается в бывшем кулацком доме. Здесь ничего не строится, зато щедро разрушается. По району зарегистрировано более 5 тыс. бесхозных домов, превратившихся в развалины. Сам Гадрут напоминает богом забытый уголок, которого не коснулась цивилизация. Гадрут – пограничный городок, как и соседние посёлки – Зангелан, Джабраил, Физули. Гадруту более ста лет, названным соседним посёлкам – несколько десятков лет, а посмотрите какая разница! Всё объясняется просто – в Гадруте живут армяне, а в этих посёлках – азербайджанцы.

Через район протекает три реки, но водами их пользоваться не смей, они нужны для азербайджанских районов. И люди бегут. Бегут куда глаза глядят. В результате 11 тысяч гектаров земли не обрабатываются ввиду нехватки рабочей силы, крестьянских рук.

Впрочем, в смысле неорошаемости, можно сказать, что почти вся область лишена воды. Два водохранилища – на Тертере – Сарсанггэс и на Гадрутской реке, так построены, чтобы ни капли воды не попало в районы, населённые армянами.

Я помню эпопею с Сарсанггэс. Сколько было писем, просьб, хлопот, чтобы водохранилище поднять на полкилометра по течению реки. Тогда орошение захватило бы хотя бы часть армянских районов – ни в какую…

Хочу обратить внимание и на такие факты. Вопрос интернационального воспитания, которому был посвящён пленум Нагорно-Карабахского обкома партии в марте 1975 года, в докладе первого секретаря обкома Б. Кеворкова был подменён определением места Карабаха в административном плане и откровенным протаскиванием шовинистических, панисламских тезисов. Организаторы и вдохновители этой провокации до сих пор не привлечены к ответственности.

И, наконец, вопрос национальной культуры. Что может дать Азербайджан Карабаху в этом смысле? Как известно, в Баку, где по переписи 1970 г. проживало более 200 тыс. армян, еще до войны был закрыт армянский театр. Недавно закрыто единственное армянское высшее учебное заведение – пединститут. Правда под предлогом перевода его в Степанакерт, город с населением в 30 тыс. человек. Но это ещё не всё. Институт этот, пока “дошёл до места”, превратился, в основном, в азербайджанский: 2 отделения – азербайджанские и лишь одно – армянское.

Как известно, в Карабахе армяне не могут увидеть и услышать телевизионные передачи из Еревана. Ни музыки, ни свою родную речь. А ведь живут рядом, рукой подать. Азербайджан не может обеспечить армянское население Карабаха ни учебниками, ни учителями родного языка, ни культурными кадрами. Учебники и другие школьные принадлежности – всё вывозится из Еревана родителями индивидуально, и часто это вызывает недовольство со стороны руководителей области.

В результате Карабах, некогда поставлявший культурные кадры не только Баку, но и Еревану, теперь не может заменить малограмотного редактора армянской газеты другим, более грамотным. Забывают родной язык.

Возникает вопрос – кто в этом виноват? Может быть, всё это местная инициатива? Нет, не местная. Достаточно вспомнить, как Кеворков расправился с краеведческим музеем и многое другое.

В Нагорном Карабахе до революции 94% населения были армяне. Сейчас – 80.%. Естественно культурных памятников и деятелей культуры армянского происхождения здесь также больше. Кеворков не может допустить такого преимущества. Занялся чисткой, повелев “вычеркнуть крупных деятелей-армян”. Как известно, Карабах дал таких военных деятелей, как генерал-лейтенант Мадатов, Лорис Меликов, адмирал Исаков, двух маршалов – Баграмяна и Бабаджаняна. Таких историков, писателей и деятелей культуры, как историк Лео, писатель Мурацан, революционный поэт Акоп Акопян. Ученых Ашота Иоаннесяна, Тертеряна, известного революционера Кнунянца, соратника Ленина Русова и, наконец, двух всемирно известных академиков Кунунцев. А такой факт: в Великой Отечественной войне Карабах дал 21-ого героя Советского Союза. Из этого числа только один азербайджанец.

Интересно, как Кеворков справился со столь трудной задачей – поставить армян на своё место.

Нет, не позавидуешь человеку, занявшемуся столь неблагодарной работой.

Преступление без наказания.

Перечислить все убийства, которые произошли за последние годы в Карабахе, почти невозможно. Здесь я приведу те факты, о которых знаю достоверно.

В 1967 году в Куропаткинском совхозе Мартунинского района во время ночных работ был убит главный агроном, армянин. Спустя год убили и его преемника. Через несколько месяцев был убит мальчик, сын преемника. Убили, затем выкололи глаза, вбили гвозди в голову и тело. Преступники были обнаружены. Выяснилось, что автором этого методичного и зверского уничтожения армян является директор школы в Куропаткино Аршад Мамедов, сын Дашдамира Мамедова, палача русских солдат из 11-ой Красной Армии и десятков армян. Дашдамир Мамедов в 20-е годы, встав во главе вооружённой банды, боролся против молодой советской власти и был расстрелян как заклятый враг большевиками. Его сын периодическими убийствами армян мстил за отца.

Не найдя защиты в суде армяне Карабаха устроили самосуд, чем дали повод азербайджанским шовинистам совершать новые массовые аресты и преследования. Тут же было брошено в тюрьму более 50 человек. Часть из них умерла от голода и истязаний. Врач степанакертской больницы, близкий друг Аршада Мамедова, с помощью смертельного яда отравил заместителя областного управления милиции С. Абрамяна, который раскрыл полную картину преступлений А. Мамедова. В больнице во время лёгкой операции «скончался» другой участник предварительного следствия, прокурор из Мартуни Акопян. В Баку во время допроса забили до смерти сотрудника областного управления милиции лейтенанта Левона Арутюняна… И все эти страшные преступления остались не только безнаказанными, но даже не зафиксированными.

Небезынтересно отметить, что уголовный преступник, истязатель армянского мальчика Аршад Мамедов был торжественно похоронен в Шуше. Похоронную процессию возглавлял сам председатель Совета Министров Азербайджана Алиханов, и по его же совету на могиле этого варвара установили великолепный надгробный памятник с изображением… книги.

На одной из улиц Шуши перед председателем и агрономом армянского колхоза возник молодой парень, азербайджанец Дж. Бегляров и нагло посмеиваясь, сказал: «Слушайте, я сегодня должен убить одного армянина, так решайте сами, кому из вас двоих быть убитым?» И, достав нож, убил одного из них, агронома. Убийца «не обнаружен». В той же Шуше вслед за этим случаем последовали и другие убийства. Были убиты сторож музыкального техникума и его сын – армяне. Средь бела дня выстрелом из пистолета был убит шофёр лесхоза Улубабян. Преступник, как правило, не обнаружен и не наказан.

В Мардакерте перебили всю семью полевого сторожа. В Норшене Мартунинского района, в моём родном селе, были убиты два тракториста – Саркисян Карлен и Даниелян Хачик. Убийц нашли, они были из соседней азербайджанской деревни, но никакого наказания они не понесли. Сына старого большевика Дж. Аванесяна из Степанакерта застрелили в Агдаме. На вопрос следователя-азербайджанца, почему он убил невинного человека, убийца ответил: «Целился в птичку, а пуля попала в него». И убийство оформили как результат недоразумения.

Армянскую крестьянку из Красны убили двое солдат из воинской части Степанакерта. Во время судебного следствия один из убийц признался, что их, подкупив, толкнула на этот шаг жена Аршада Мамедова. Но суд вёлся так, “чтобы не разжигать национальные страсти”: объявили, будто «найдены» армяне – убийцы этой женщины.

Трое строителей из Степанакерта были убиты в Имишли. Азербайджанец, которому строили дом степанакертцы, ночью подключил ток высокого напряжения к спящим армянам – строителям, и они больше не проснулись. Это преступление также было расценено как неосторожное обращение с электричеством.

И, наконец, совсем свежее убийство старика-колхозника из села Гацы Мартунинского района азербайджанцем Гамидом, о котором я писал тов. Андропову. Азербайджанец Гамид убил свою жертву из охотничьего ружья, затем обезглавил тело, отрубил голову. Это характерно для всех убийств, совершенных азербайджанскими шовинистами: после убийства объязательно надругаться над телом несчастной жертвы.

Секретарь обкома, провокатор Кеворков не слышит и не видит всего этого. Он видит только “армянский национализм”.

Обращаюсь ко всем людям доброй воли: остановите руку убийц в Карабахе! Накажите виновных, в том числе вдохновителей этих убийств – Кеворкова и ему подобных.

Был такой оборотень в Карабахе.

«Бейрут, 6 мая 1975г. (ТАСС). Сегодня на стадионе Бурж-Хаммуд состоялась церемония, посвящённая памяти армян, погибших от руки турецкой реакции в 1915 году. После митинга… состоялось шествие по улицам города. Сегодня же одна из улиц Бейрута была переименована в «Улицу Армении». В церемонии и демонстрации участвовало около тридцати тысяч человек».

24 апреля – день памяти жертв геноцида армян в Османской Турции, 60-летие гибели полутора миллионов армян было широко отмечено не только в Бейруте. В этот день вывесили чёрные флаги в городах Америки и других сочувствующих нам странах, разделив наше горе.

Газеты «Правда», «Известия» и многие другие, посвятили свои страницы памяти погибших.

Чем же встретила газета «Советакан Карабах» этот траурный для всего человечества, в первую очередь армян, день чудовищного геноцида? Помойным ведром, обливающим свой народ… Все номера газеты 24 апреля и последующие дни были заполнены откликами на доклад Б.С. Кеворкова на пленуме Нагорно-Карабахского обкома компартии Азербайджана. Доклад был начинен «антиереванизмом» – выражение, взятое напрокат у самого Кеворкова- выпадами против армян, против всего армянского, армянской истории, культуры. Не случайно в некоторых враждебных нам странах, щедро комментируя это чудовищное антиармянское выступление, Кеворкова величают “Кеворков-ага», «эфенди-Кеворков».

Год выдался необычным, урожайным. Виноградные лозы прогибались под обильными гроздьями, которые ждали своего часа, чтобы налиться сахарно-сладким соком.

Люди, вырастившие такой виноград, предвкушали богатый урожай, радостно потирали руки. Их труд, тяжёлый труд земледельца-виноградаря вознагражден полностью. Что может быть выше такой радости для крестьян?!

Но говорят же, «Человек предполагает, а бог располагает. На этот раз жестоким «богом», по-своему решившим судьбу винограда, оказался Кеворков. Да, да Борис Саркисович Кеворков, первый секретарь Нагорно-Карабахского обкома партии, оригинально отметивший свой приход на должность. Решив утереть нос всей республике, забыв, что Нагорный Карабах не Апшерон и даже не Агдам, а горный район, где для каждого села свой срок вызревания винограда, он в один день объявил по всей области сбор винограда. Резали виноград неспелый, зелёный, некондиционный, с низким, недопустимо низким содержанием сахара. Весёлый, всенародный праздник урожая был превращён в настоящий траур. Не слышно было в садах сопровождающих сбор шуток-прибауток, обычного оживления, песен. Вместо них – грубое понукание милиционеров, пригнанных из районных центров, чтобы поторапливать крестьян. Партийному руководителю приспичило обскакать кого-то, такого-же обалдуя, как и он сам, раньше соседей сдать виноград!

Попробуйте подсчитать, какой ущерб нанесла людям одна только «виноградная эпопея», сколько декалитров прославленного карабахского вина недосчиталась страна в результате деятельности очковтирателя, одержимого рапортоманией…

Впрочем, такой подсчёт сделан. Он обернулся цифрой в пять миллионов только за один год. Для начала. Это был первый год «работы» Кеворкова на столь высокой должности.

Но в каких цифрах и процентах выразить тот моральный урон, который нанёс людям, честным работникам села, всему нашему обществу, этот новоявленный бог в образе партийного руководителя?!

В одном селе гадрутского района – самого высокогорного района Карабаха, где больше всех пострадали от «виноградной эпопеи», поскольку собрали виноград, как уверяли меня, когда снег ещё не весь сошёл с гор, – ещё не успевшая остыть от новоявленной божьей кары старая женщина в сердцах сказала:

– И откуда этот Азраил свалился на нашу голову? Чтоб дорога, по которой он пришёл к нам, усохла. Чтоб…

Бедная, бедная старушка. Она не знает, что таким азраилам почему-то зелёная улица. Не знает, что таким везде почёт и уважение. Ну, скажите, положа руку на сердце,- кому ещё в жизни может так повезти? Готовился юбилей Карабаха, 50-летие со дня предоставления ему статуса автономной области. Как же можно проворонить, пользуясь случаем, не наградить одного из преуспевающих “азраилов”? Искали долго. Два раза была отодвинута дата юбилея -никак не могли подобрать достойного. И, наконец, он был найден – претендент на высокую награду. Что из того, что день его награждения совпал с днём его восшествия на пост первого секретаря обкома? Кто считается с общественным мнением, с мнением людей, уже давно переставших чему-нибудь удивляться?

Кеворков был награждён орденом «Трудового Красного Знамени» как секретарь обкома, не проработав ни одного дня на этом посту!

На Пленуме Нагорно -Карабахского обкома партии Кеворков повторил «виноградную эпопею», на этот раз подвергнув разносу прежнее руководство области.

По замыслу речь была посвящена интернациональному воспитанию трудящихся области – видите ли, по обязанности секретарь должен заниматься воспитанием. Но под видом интернационализма по сути протаскивался явный пантюркизм. Да, да, этакий турецко-азербайджанский национализм, если хотите, панисламизм. Панисламизм в устах армянина, Бориса Саркисовича Кеворкова. В чём это выразилось? Не могу всего сказать, для этого нужно переписать четырёхчасовую речь самого Кеворкова. Здесь я приведу только одну его фразу, его «боевой» лозунг: «Я вытравлю национализм армян в Карабахе». Национализм тех, кто лишён права пискнуть, когда им больно, когда их душат, обижают на каждом шагу! Национализм людей, из всех прав человека “облагодетельствованных” лишь одним – правом бежать из родных мест, родной земли, из родного дома. Об этом красноречиво говорят цифры, взятые из переписи: численность населения НКО в современных его границах составляла – 176 тысяч человек, а в 1923 г. – 158 тыс, в 1940 г. -156 тыс, в 1974 г. – 154 тыс.

Итак, за 50 лет в составе Азербайджанской ССР Нагорный Карабах имел меньше населения, чем в год образования области. Странный национализм у карабахских армян – убегают из родных мест!

Кеворкову досконально известны все нюансы азербайджанского национализма. Для карьеры надобно ему, армянину, подняться до высот пантюркизма, панисламизма, принеся на алтарь новые жертвы из своих же соплеменников. Только благодаря бесконечным жертвам можно двигаться по служебной лестнице, не слететь с неё.

Очередными жертвами для снискания симпатии новых душеприказчиков – турок, Кеворков избрал двух армян: спецкора областной партийной газеты «Советакан Карабах» Я. Бабаляна и… Согомона Тейлеряна. Бабалян в узком кругу прочитал стихотворение армянского поэта Арамаиса Саакяна. Там речь идёт о луне, которая благодаря нашим космонавтам повернулась к нам другой стороной. Поэту мечтается, чтобы другой стороной обернулся и любимый Арарат, силуэт которого красуется на государственном гербе социалистической Армении. Стихотворение это опубликовано, живёт своей жизнью в книге. А прочтение его стало криминалом. Человека сняли с работы, изгнали из области.

Другой жертвой стал Согомон Тейлерян, вернее память о нем. Память о народном мстителе, в прошлом добровольце Красной Армии, который через пять лет после геноцида армян в Османской империи убил одного из организаторов этой резни Талеат-пашу.

В своё время европейская общественность с удовлетворением отметила справедливое решение берлинского суда, оправдавшего Тейлеряна, а Кеворков в преддверии шестидесятилетия геноцида призывает предать забвению это имя, имя народного мстителя, совершившего свой правый, справедливый суд. Он так и говорит: «Правда, Талеат-паша является неприятной личностью, но зачем прославлять имя террориста Согомона Тейлеряна?». Любопытно знать, какому ещё богу хочет послужить Кеворков, бесстыдно демонстрируя свой турецкий национализм?

К слову сказать, армян снимали с работы, гнали из области и раньше, до Кеворкова, Кеворков только усилил это лихо, дал ему законный ход. Он не просто снимает с работы, нарушая все трудовые, профсоюзные и иные советские законы, не просто выгоняет из области, а расправляется со своей жертвой, предварительно поиздевавшись над ней, очень часто приклеивая к хорошему человеку, деятельному коммунисту ярлык националиста. При Кеворкове деятельность «фабрики» по «выделке» националистов приняла широкий размах. Криминалом может послужить многое: родственник живёт в Ереване, поехал защищать кандидатскую не в Баку, а ненавистный Ереван,- да, да, и такие есть в этом потоке щедро изгоняемых из области людей.

Многие годы в Карабахе работал молодой учёный, директор краеведческого музея Шаген Мкртчян. Работа его была на виду, отмечена в Москве. При нём музей стал музеем.

Мкртчян составил каталог исторических памятников в Карабахе. Кеворков вызвал Мкртчяна, познакомился с каталогом и пришёл в ярость. Все памятники, как назло, за исключением одной мечети в Шуше, были армянского происхождения. По разумению Кеворкова – явное нарушение принципа интернационализма. Ка-ак? Одна мечеть на сотни, тысячи армянских исторических памятников!? Гнать националиста. И прогнали, запретив печатать каталог.

Мимоходом скажем: Кеворков был не одинок в подобной интерпретации вопросов о культурных памятниках Карабаха. Многие азербайджанские историки с пеной у рта доказывают, что памятники эти албанского происхождения. Пришли, мол, вероломные армяне, силой захватили наши горы и оставили на этих памятниках свои письмена, сбив с толку некоторых легковерных учёных – от Геродота до Орбели.

И эти бабушкины сказки выдают за науку. Кеворков, конечно, заодно с ними. Что ему Геродот или Орбели, когда есть такие киты, как Зия Буниятов и Зелик Ямпольский?

Ещё факты? Пожалуйста. Известный армянский поэт IX века Давдак, живший в Карабахе и писавший, разумеется, на родном своём древне-армянском языке, был объявлен азербайджанским и переименован в Давуда. Ничего, что этого Давуда переводят на азербайджанский с древнеармянского, но заговори об этом, ярлык готов – националист.

Так с лёгкой руки Кеворкова был обращён в националиста Зорий Балаян – талантливый писатель, журналист, врач, более пятнадцати лет проработавший на Крайнем Севере. Все его книги и отдельные публикации, вышедшие в Армении и центральной прессе, о людях, к которым он относится с превеликой симпатией и любовью. Его произведения, посвящённые Северу с его пёстрым населением, глубоко насыщены интернационализмом… Любопытно узнать, где Кеворков выкопал национализм в творчестве З. Балаяна? Ах, да, очерк «Тропами детства», опубликованный в журнале «Дружба народов»?3 за 1974 год. Читайте, ищите с фонарём тот криминал, по которому Балаян голословно обвиняется в национализме. Не нашли? Плохо читаете. А бабушка, а дед, а родственники, которые у Балаяна армяне – как и он сам. Это ли не криминал? Нахальство какое: такое родство и ни одного смешанного брака. Так в докладе не говорится, но подразумевается.

Особенно интересна оценка, которую он дал “Папик и Татик” – скульптурному изображению дедушки и бабушки – детищу известного армянского скульптора Саркиса Багдасаряна, великолепному архитектурному ансамблю из красного туфа, что встречает вас у въезда в Степанакерт. “Папик и Татик” – армяне, брак их не смешан, а потому “никоим образом не способствуют дружбе народов”.

Не верите? Читайте доклад Кеворкова (”Советакан Карабах” от 23 марта за 1975 год) и убедитесь, какое солидное место отводит этой своей “теории” смешанного брака новоявленный теоретик интернационализма.

Я не открою америк, если скажу, что подняв знамя интернационализма, объявив его краеугольным камнем нашего строя, нашей жизни, мы день за днём обтачиваем этот камень, бесстрашно сводим его на убыль. Эту метаморфозу превращения интернационализма в его противоположность, антипод, хорошо проследить на примере Нагорно-Карабахской автономной области.

Я не знаю, каким был Арменак Каракозов, первый партийный руководитель области, имя этого человека навсегда осталось в благодарной памяти карабахцев, – я был тогда мал,- но уже после него почти все секретари в какой-то мере были кеворковы. В ком больше, в ком – меньше, но Кеворков в каждом сидел прочно..

Однажды, это было при Багирове, в Нагорный Карабах приехал погостить к своему другу в село Каракенд Аветик Исаакян. 15 дней он пробыл там, и никакого внимания к нему со стороны руководства области оказано не было. Возвращаясь в Ереван через Степанакерт, Исаакян решил зайти в обком.

Секретарь обкома Григорян спросил:

– Извините, варпет, а у вас есть разрешение на въезд в Карабах?

Исаакян очень обиделся на эти слова. Вернувшись домой, написал об этом Багирову. Багиров немедленно вызвал Григоряна.

– Скажи, Григорян, ты враг или дурак? Так встретить варпета, великого армянского поэта! Или ты хотел нас рассорить с армянами?

Григорян, страшно перетрусив, в испуге пролепетал:

– Дурак, товарищь Багиров.

«Дурак»-секретарь был немедленно отстранён от работы.

Позволительно спросить, как бы поступил Багиров с этим самым Григоряном, если бы он принял Исаакяна по всем приличествующим его имени правилам? Думаю, было бы тоже самое.

Попробую перечислить, какие работники были уволены за последние два года, перемещены с работы или выгнаны из области. Им числа нет, переваливает за двести человек.

Назовём нескольих из них: председатель облисполкома Оганджанян, его заместители Багдасарян и Давидян, секретарь Мкртычева, заведующий сельхозотделом Гукасян и его заместитель Григорян, управляющий Карвинтрестом Арутюнян, начальник Умп. Джангарян, заведующий статуправления Захарян, из Союза писателей – Агаджанян, из обкома – Мелкумян, Арутюнян, Асрян, из горкома – Агаджанян, Гаспарян, Исраелян, из горисполкома – Погосян, Мусаелян.

Из области вынуждена была уехать большая группа деятелей армянской культуры: писатель и историк Баграт Улубабян, поэт Богдан Джанян и многие другие.

Пишущий эти строки, автор более двадцати книг, посвящённых Карабаху и изданных на разных языках – русском, армянском и азербайджанском, проторчал более трёх часов в приёмной, пока был принят Кеворковым.

Неласковый приём был вызван одной лишь причиной: гость из ненавистного ему Еревана. Наверное, тоже ”из тех”. И действительно: я был принят Кеворковым как представитель “дашнакского“ Еревана. Весь часовой разговор при свидетелях тому доказательство.

Хотел бы посмотреть, как бы чувствовали себя такие известные поэты, как Расул Гамзатов, Кайсын Кулиев, Давид Кугультинов и многие другие деятели национальной культуры, живи они не в РСФСР, а в Нагорном Карабахе, под властью Кеворкова. Какими “измами” наградил бы их этот неуч. Хочется ещё спросить, почему животная ненависть к армянам кеворкова-алива выдаётся за интернационализм? Откровенное издевательство над этим святым словом – над святая святых нашего бытия? Желание прикрыть весь свой националистический вздор? Но разве кеворковы-алиевы нуждаются в ширме?

Выступление Кеворкова на пленуме обкома было опубликовано в газете «Советакан Карабах» от 23 марта. Через день я отбил телеграмму в Москву на имя тов. Брежнева об этом позорном, вредном выступлении Кеворкова. В тот же день получил ответ: «Телеграмма вручена тов. Брежневу по назначению».

Сегодня 12 апреля, целая вечность прошла и никакой реакции. Все остались “при своих”: я со своим наивным протестом против вероломств Кеворкова, Кеворков со своим помойным ведром, обливающий грязью свой народ во имя гнусной карьеры. Неужели всё это делается с ведома высоких инстанций? Или Москва свято верит в непогрешимость Алиева? Скорее последнее. Откуда такая слепая вера в руководителя, который пока ничем особенно не отличился, кроме как насаждением в республике азербайджанского национализма.

А всё-таки почему молчим? Почему верим в Алиева? На нашей памяти ещё другая вера, вера в Багирова, которая стоила нам сотни, тысячи невинно погубленных людей, в первую очередь армян. Кто подсчитал, сколько невинных жертв приходится на долю Алиева? Где та контрольная цифра, достигнув которой, можно спросить с Алиева за содеянное? Какой срок дан этой вакханалии, срок беззаконья и безнаказанности? Сколько нам ещё терпеть, боясь издать звук, зная наперёд, что любое слово армянина – это национализм?

Ответь же, мой немой век.

Теперь вы с пеной у рта заговорили о вашей любви к русским, заладили о дружбе, об интернационализме. Но, распинаясь в своей любви к русским, вы совершенно запамятовали об одном эпизоде, в котором сказалась ваша вековая “любовь”, ваше дружелюбие.

Кончилась затяжная русско-турецкая война, в стране революция, русские солдаты возвращались домой. Товарняки, наполненные шумом, песнями, прошли через всю Армению. К поезду подходили женщины и мужчины, только что оправившиеся после резни, разорения и жестокости турок, приносили свои посильные дары. Хлеб-солью встречали армяне русских солдат, возвращающихся с фронта домой, в Россию. Это было отношение народа, никогда не забывавшего спасительной миссии русских в судьбе армян, волеизлияние национального героя Андраника, разделявшего эту извечную любовь своего народа к русским.

А что стало с этими ребятами, когда они покинули границу Армении, следуя дальше по территории Азербайджана? Что, память коротка? Зия Буниятов хорошо помнит албанцев, без зазрения совести приписывая им великие памятники зодчества и духовной культуры в Карабахе. С лёгкостью фокусника и заправского фальсификатора опровергает всех историков мира – от Геродота до Орбели. Почему бы ему не вспомнить эпизод, который происходил не ранее чем в начале его жизни. Ой-ой, историку-академику негоже иметь такую короткую память. Да, господа, «националисты-армяне», «не любящие руссих», хлеб-солью проводили русских солдат, возвращающихся с турецкого фронта, а азербайджанцы, «любящие русских», уничтожили все тридцать тысяч этих солдат около Шамхора, развели стрелки, устроили крушение, а оставшихся в живых добили, завладев их оружием, – винтовками. Да, таков эпизод, пахнущий кровью. Эпизод, портящий фасад лицемерных заверений в вековой «любви» к русским. Царь, между прочим, хорошо знал об этой черте вашего народа – кровожадности – и не доверял вам, алиевым, винтовки, в армию не брал. И он не ошибался. Вы сторицей оправдали подозрение царя.

Вы совешенно запамятовали и о другом эпизоде, в котором сказалась ваша вековая «любовь» к русским, ваша дружелюбность. Мы понимаем, вы не несёте ответственность за деятельность мусаватистов. Ни один армянский историк не напомнил вам об этом эпизоде, о котором вы стыдливо умалчиваете. Вы ополчились на нашего народного героя Андраника. Вы житья нам не даёте из-за него. Правда, вы не говорите о причине вашей лютой ненависти к нему в полный голос. Вы притворяетесь, что обижены на Андраника из-за нескольких убитых в Нахичеване азербайджанцев. Но, во-первых, он убил не азербайджанцев, а солдат мусаватского правительства. А убил по весьма резонной причине: мусаватское правительство не хотело пустить его армию через Нахичеван на помощь Шаумяну, осаждённому Баку, на помощь Бакинской Коммуне, попавшей в беду. А шёл он со своей армией по велению сердца спасать первую в мире рабоче-крестьянскую власть от полчищ турок. Заметьте себе: от полчищ турок. Вы, должно быть, знаете, как это стремление Андраника и его воинов было принято Лениным. Владимир Ильич был в восторге от Андраника, от его намерения помочь Коммуне. В известной телеграмме запечатлён этот ленинский восторг: он, между прочим, называет Андраника народным героем Армении… Это тот Андраник, который, завладев Нахичеваном, освободив весь Нахкрай от мусаватистов, отбил Ленину телеграмму с просьбой включить Нахкрай в состав Советской России. Да, действительно, были жертвы, как на всякой войне. Причём, справедливой войне. Но вы и об этом предпочитаете молчать. Жертвы, и всё тут. Сказав «а», надо сказать и «бе». Это общеизвестно. А вы как раз забываете это делать. Не скоморошничайте, не напускайте туману: Андраника вы не любите из-за его вечной вражды к туркам, из-за справедливой мести. Вот почему вы ненавидите Андраника. Пеняйте на себя. Сами заставили напомнить мне об этом эпизоде, который вы тщательно скрываете, умалчиваете о нём.

Не злите нас, алиевы. Мы ещё многое можем вам напомнить. Вы не такие уж белые лебеди, какими себя изображаете. Кто вас за язык тянет постоянно говорить о том, чего у вас и в помине нет? Вот вы не стесняетесь нас, живых свидетелей Великой Отечественной войны, изображая своих людей этакими героями, без которых не видать нам Победы. Угомонитесь. Мы-то знаем, как вы воевали: толпами, без оружия ходили от немцев к нам, от нас к немцам, которые вас даже в плен не хотели брать. Жаль нет статистики, которая бы назвала цифру, сколько лежало ваших по лазаретам. Не от пули, не от осколков, а от… мыла, от самострела.

Но есть другая статистика – кто из нас как воевал. По ней легко судить, кто во что горазд. Маленькая Армения, вдвое, втрое меньше Азербайджана, а дала в несколько раз больше героев. В том числе генералов, маршалов, адмиралов, крупных военачальников.

Ах, эта ваша страсть гордиться тем, чего у вас нет! Вот говорите о выполнениях и перевыполнениях, не выполняя в действительности ничего. Всё фальшь да фальшь. Всё на обмане, фальсификации, подтасовке фактов. Вам пока верят, а вы и удержу не знаете, выдавая дикие ваши химеры за действительность.

Всему миру известна трагедия Шуши – это когда в марте 1920 года, за месяц до установления советской власти, мусаватисты сожгли армянскую часть Шуши и всё армянское население перебили.

А вот как оценивают это событие современные азербайджанские поэты. Наби Хазри опубликовал стихотворение, в котором он обращается к свому народу с программными размышлениями: «На дорогах Шуши ты хорошо различал врагов и друзей». А Расул Рза, выступая на выездном пленуме союза писателей, организованном в Шуше, с гордостью объявил своим соплеменникам: «Азербайджанский народ здесь, в Шуше, записал славную страницу своей истории, и вы обязаны никогда не забывать об этом.».

Мы как ни один народ умеем прощать обиду. Общеизвестно, что резню армян в Западной Армении турки совершили отчасти руками курдов: вооружили их и бросили на нас. Не будем скрывать, они неплохо «потрудились», верой и правдой служили наймитам.

Но посмотрите, как они, изгнанные из этой же самой Турции, нашли приют в Армении, какое они здесь свили гнездо. У них здесь всё есть: работает курдская школа, издаются книги на курдском языке, в армянской Академии наук есть отделение, где курды-учёные занимаются курдоведением. Курды занимают в республике высокие должности, избираются в депутаты Верховного Совета, среди них есть кандидаты наук, профессора. Даже академики.

Живёт и процветает в Армении писатель Эреванлы. У себя дома многие годы бедствовал без квартиры, а теперь не знает таких бед. Не знает он также что значит подолгу ждать, обивать пороги, в надежде издать книгу. Книги его издавались с ходу, как только он сдавал рукопись.

Эреванлы вырос в крупного учёного, защитил кандидатскую, преподаёт в университете, а теперь вот профессор. Он даже посмел в своей докторской диссертации поддеть армян, заявив, что в таком-то веке азербайджанский язык настолько был распространён в Закавказье, что многие армянские поэты и ашуги в то время писали и пели на этом языке. Ничего, и это ему простилось.

Я хотел бы мысленно представить, что сделали бы с горе-учёным армянином, если бы он посмел сделать такое заявление в Азербайджане, приписывая своему языку такую “миссию”. Как бы он прошёл тайным голосованием на доктора? В Азербайджане такое немыслимо. Во-первых, кто тебе, армянину даст подняться до доктора, профессора? Это исключено. Ты сломаешь шею где-то на полпути. А что касается заявления о миссии родного твоего языка, прошу извинить, ты просто до дома не дойдёшь, где-нибудь по дороге наскочит на тебя машина-грузовик, чтобы от тебя и твоего заявления не осталось и следа.

Совсем свежий пример. Сейчас, когда я пишу эти строки, в гостинице «Армения» живёт Георгиев Эдуард Аркадьевич, приехавший из Баку. Он кандидат юридических наук, написал докторскую, будет защищать в Москве. Ему там, в Баку, звания доктора, как своих ушей, не видать. Вот и приехал сюда, зондирует почву, хочет переехать в Ереван или, на худой конец, иметь здесь почасовые лекции.

Вот вам интернационализм Азербайджана и национализм Армении. Воистину, когда крикнули «лови вора», вор первый поднял длинную палку.

Профессор Зия Буниятов написал откровенно националистическую работу, в которой, между прочим, все армянские памятники старины в восточной части Армении, в Карабахе объявляются албанскими. За эту “шалость” дружески отчитал его Паруйр Севак, научно доказав вздорность всех вымыслов. Устроил ему – этому выдумщику-доктору этакую научную головомойку. Азербайджан не принял этой справедливой головомойки, прошёл мимо. Боя тоже не принял. Просто присвоил лжеучёному звание академика.

Но стоит Азербайджану косо посмотреть на любого из нас, как тотчас же начинаем коситься на “несчастного” и мы в Армении. Зорий Балаян – готовый корреспондент для “Литературной газеты”. Более года должность эта вакантная, а назначать Балаяна не решаются. Неудобно, Кеворков же в своём вздорном докладе назвал его имя в списке “грешников”, Алиев обидится. Лучше пусть Балаян обидится – не велика беда. А что делаем мы с писателем и талантливым учёным Улубабяном, изгнанным из Карабаха? Держим его в чёрном теле, в крепкой узде, от которой ему зачастую приходится туго. Неправда Зия Буниятова печатается, за неё лжеучёному даётся высокое звание, а правда Улубабяна стыдливо умалчивается, труды его, которым цены нет, пробиваются в печать мучительно медленно, протискиваясь сквозь мелкое сито бдительной цензуры, которая бесконечно треплет ему нервы.

Баграт Улубабян ещё молод, полон сил, но его никуда не выбирают, имени его не услышишь, хотя он пользуется в республике непререкаемым уважением. Всё за то же – как бы Алиев не обиделся.

Дорогие соотечественники, до чего мы глупы. Уверяю вас, сколько бы мы не обижали своих в угоду чужим, сколько бы не делали разных реверансов Алиеву, всё будет мало. Пока мы не будем уважать себя, защищать свё достоинство, никто нас уважать не будет.

“Непротивление злу”, которое мы несём в своих генах как армяне и как христиане, имеет свою очень опасную сторону. Постоянно глотая обиду, позволяя себя унижать, топтать нашу гордость, развивая в себе, в народе это самое “непротивление злу”, не убиваем ли мы в нём, в каждом из нас, человека, обязанного защищать себя, своё достоинство? Как знать, наше предательство, измены, появление среди нас кеворковых, григорянов, бабаянов,- не является ли все это итогом, кульминацией этого самого “непротивления злу”? Впрочем, список этот можно продолжить. Почти все секретари обкома НКАО, за исключением Каракозова и его окружения, были в какой-то степени кеворковыми. Кто в меньшей мере, а кто и в большей.

Егише Григорян был, кажется, иным, более самостоятельным, у него жена была азербайджанкой. Гургена Мелкумяна можно было бы назвать порядочным человеком, если бы не его инертность. Правда, его порядочность не мешала давлению на армян. Миссию нажима выполняли за него русские товарищи, приставленные к нему – Кострюлин, Володин. Мелкумян в силу своего характера или марионеточного положения не помешал им. И тот и другой великолепно выполняли при нём свою миссию – неослабный нажим на армян не прекращался ни на минуту. И в этом алиевым помогали русские товарищи. Вот почему Кострюлин и Володин, совершенно разные по характеру, в действиях своих по отношению к армянам были как близнецы. Их объединяля и выпивка. Любили закладывать за воротник за счёт тех, кого они обижали, житья на своей земле не давали. И такие нам попадались старшие братья, в свою очередь ставшие марионетками в руках багировых-алиевых.

Для большей убедительности заберёмся повыше: возьмём Маркаряна и Хорена Григоряна в Баку. Кабулова, Абакумова, Назаретяна, Саркисова – у Берия. Напомним, что по договорённости с Берия – это было доказано на процессе над Багировым – к такому-то сроку не должно было остаться ни одного армянина в Азербайджане, и примерно к тому же сроку – в Грузии. Исполнителями этого неслыханного в истории террора, ничем не прикрытого геноцида армян, были наши соплеменники, названные выше, самые близкие люди Багирова, Берия. Достаточно сказать, что вся охрана Берия была составлена из армян. Начальник охраны тоже был армянин, полковник Саркисов. С идеей к такому-то сроку истребить или переселить армян к чёрту на кулички Берия и Багиров ложились спать, под охраной армян и… живыми оставались. Какая вера была у этих подонков в нашу безропотность, в нашу исполнительность, в нашу подлость! Смотрите, любуйтесь, самые доверенные люди при Берии, Багирове – армяне. О каком гонении на них идёт речь? Для осуществления таких планов даже Берия и Багиров нуждались в ширме. И эту ширму мои соотечественники преспокойно давали убийцам в руки, убийцам своего народа.

Стыд жжёт меня от этих признаний, но скрывать это мы не вправе. Если бы можно было умерить эту нашу боль, пристыдить людей, наших людей, призвать их не становиться ширмой, не подниматься по трупам своих соотечественников по служебной лестнице. Сколько лет я живу в Ереване, знаю многих деятелей азербайджанской культуры, азербайджанцев по национальности, но ни за кем не наблюдал таких страстей, самого маленького предательства по отношению к своему народу. Да этого от них и не требовалось.

При Товмасяне это было. ЦК КП Армении постановил объявить Андраника народным героем. Все республиканские газеты напечатали это постановление, поместили портрет зоравара. Редактор азербайджанской газеты Джафар Велиев, депутат Верховного Совета Армении, обласканный нашей властью до предела, не поддался общему порыву, не опубликовал в своей газете решение ЦК КП Армении. Между республиками Азербайджаном и Арменией в то время шёл спор о Качак-Наби – разошлись в оценке известного разбойника, о котором знал Ленин, писал Максим Горький. В Азербайджане его объявили народным героем. Редактор снова оказался в лагере наших противников. Меня он восхищает, такого нельзя не уважать.

За пятьдесят и более лет мы не создали ни одного Кеворкова, а в Азербайджане ими хоть пруд пруди. Вот я и думаю, постоянно думаю, откуда в нас такая подлость? Уж не от пресловутой ли христианской морали, морали непротивления злу, от принципа: когда бьют по одной щеке, подставляй другую? Вот мы и подставляем. Бьют нас и по одной, и по другой щеке.

Я люблю азербайджанский народ. Детство моё протекало среди азербайджанцев. Многие в моей памяти оставили неизгладимый след. О них я писал в своих книгах. Все они реально существовали – ни одного вымышленного лица среди них нет. Здесь я приведу лишь один случай. Дядю моего Арутюна Оганесяна, о котором я писал, раскулачили, выгнали на улицу, отобрав жильё. Выслать не выслали. Вроде не за что. Да и возрастом не подходил, было ему за семьдесят…

Мой дядя Арутюн Оганесян – известный в округе добряк и очень хлебосольный человек. В Норшене не найдёшь человека, который не был бы им обласкан, поддержан в трудные для него минуты. Но когда пробил час, попал он в беду, был объявлен кулаком, всё разом забылось. Не нашлось в Норшене крыши, где бы он мог преклонить голову. У дяди, как я уже говорил, был в азербайджанском селе Новрузлу, кроме всего прочего, и собственный сад. Новрузлинцы, узнав о незавидной участи дяди, пришли к нему, предложили переехать в их село. Обещали построить ему в саду халупку, вернуть часть сада. Дядя поехал. Халупку ему построили. Прожил в ней семь месяцев и снова вернулся в Норшен, заявив близким: «Не стану же из-за какой-то халупки или сада веру свою менять».

Я часто завидую, завидую доброй завистью азербайджанцам за то, что они такие: не легко поддаются соображениям выгоды, преходящим настроениям и кампаниям. За то, что они выдержали испытание временем, сохранили своё «я», не потеряли уважение друг к другу, уважение к своим именитым людям.

Как не вспомнить такой случай. После войны это было. как-то семьёй ехали в Норшен. По дороге застряли в Евлахе. До Агдама курсировал какой-то жалкий автобус-развалюха. Приобрести билет считалось подвигом. По несколько дней люди дневали и ночевали у окошечка кассы. А тут ещё комары, которые роились над головами. Засиживаться в Евлахе, сами понимаете, не большое удовольствие. Думал, думал я, и вот придумал. Подошёл к кассе не с той стороны, где дневали и ночевали пассажиры в призрачной надежде приобрести билет на этот богоданный автобус, а с другой, обратной стороны будки. Дверь будки, к счастью, закрывалась плохо, и я, смело всунув голову в проём двери, небрежно произнёс:

– Привет от Самеда Вургуна. Салам!

Клюнуло. Кассир, пожилой человек, весь в морщинах и с большой лысиной, как загипнотизированный, поспешно закрыл окошечко кассы и быстро подошёл ко мне. Начались распросы. Я выдержал экзамен. У Вургуна я в друзьях не состоял, но довольно хорошо знал его. Старик поверил, совсем растаял.

– Салам от Самеда Вургуна. Давай, давай, дорогой писатель. Для товарища Самеда Вургуна всегда найдётся место в автобусе.

Через минуту мы оказались в автобусе.

Вспоминается мне и другой случай. Не побоюсь рассказать и о нём. Всё мое – и хорошее, и плохое.

В Нагорный Карабах приехал Аветик Исаакян. Гостил у знакомого, в одном из сёл. Проездом остановился в Степанакерте. Как с ним разговаривали в обкоме, вы уже знаете. Для марионетки-руководителя это в порядке вещей. В гостинице для Аветика Исаакяна не нашлось места. Это тоже в порядке вещей – люди себе не принадлежат.

Прибегает поэт Богдан Джанян. Сидит Аветик Исаакян на чемодане в проходе гостиничного коридора.

– Мне ничего не надо. Помоги мне сходить в баню, а там в дорогу, – попросил Варпет.

Джанян тут же, от Исаакяна позвонил в баню, и Варпет услышал бесстрастный голос:

– Пусть будет не Аветик Исаакян, а сам Бог. В порядке очереди…

Это уже мы. Без суфлёра. Без алиевых. Без багировых. Вот на какой почве возникают багировы-алиевы, горе нам, люди. Горе нам, мои сородичи-соотечественники. Как мы до такой жизни дошли?

Интересно, как бы встретили Аветика Исаакяна в обкоме, в гостинице, в той же бане, если он был бы азербайджанцем? Совершенно уверен – был бы другой приём.

Вот о чём скорблю, думаю постоянно. Ума не приложу, откуда в нас всё это?

Но есть и утешение. «Хорошие качества у армян,- свидетельствует Джордж Гордон Байрон,- природные, а дурные – привившиеся от соседей».

Я сегодня поднялся с мыслью работать над книгой, которую забросил за неимением времени. Записи, что я веду, безжалостно пожирают всё моё рабочее время. Я им назначаю сроки и сам же их отодвигаю. Не могу избавиться от потребности записать свои наблюдения.

В том, что я никак не могу прервать свои записи и заняться своими литературными делами, отчасти виноват и Зорий Балаян – мой камчатский друг, бродяга и путешественник. Он почти каждый день, как поселился в Ереване, по утрам приходит со своей информацией или звонит и сообщает какую-нибудь новость, которая снова заставляет меня отодвигать подальше начатый роман.

Сегодня он огорошил меня по телефону очень неприятной новостью.

– Здравствуй, шеф.

Он называет меня так, когда собирается за что-то песочить. А песочит он меня, не считаясь с моим возрастом, когда я допускаю какое-нибудь хоть маленькое послабление к «врагам» Карабаха. Очень часто им выдуманным врагам. Сильно и мучительно любя Карабах, он мог причислить к врагам за малейший проступок – из любви к искусству.

– Здравствуй, шеф, – снова прокричал в трубку Зорий.- Хочу тебя поздравить. Твоё письмо на Володина в Москву вернулось к Володину. Всех обидчиков-жалобщиков он снимает с работы, началось гонение на них.

Володин – второй секретарь Обкома. Николай Иванович. Он русский. Секретарём стал недавно, не более года. Но уже успел прославиться в области своим откровенным невежеством, солдафонством, крутым нравом. Первый визит по прибытии в Карабах он нанёс в Гандзасар. Гандзасар – древнейший армянский монастырь, находящийся под охраной государства. Это отсюда ещё в XVII веке предки наши обратились впервые в Закавказье с письмом и нарочным к царю Алексею и самому Петру Первому с просьбой о присоединении Армении к России, о том, чтобы «оберегать армян, как цыплят своих». Именно отсюда армянские католикосы посылали ходоков к русским царям. Сейчас, как не раз писалось в газетах, этот святой храм предполагается превратить в музей русско-армянской дружбы. И это символично. Да, с русским народом у армян, в часности, у карабахцев, связано всё доброе, возвышенное. Мы знаем и завещаем своим детям, чтобы помнили – своим физическим существованием мы обязаны русскому народу, спасшему нас от восточных варваров.

Вы думаете, Володин нанёс свой визит, чтобы посмотреть, в каком состоянии этот святой храм? Ничего подобного. Он пришёл, чтобы выразить своё неодобрение по поводу его существования. Это недовольство выразилось в том, что он сорвал со стены портрет католикоса всех армян Вазгена Первого, награждённого советским правительством орденом Трудового Красного Знамени за его вклад в дело воспитания верующих армян в духе интернационализма, порвал на мелкие куски, бросил на землю и растоптал.

По наущению Володина другой русский партийный работник, Быстров пришёл в центральную степанакертскую библиотеку и велел снять со стены портреты армянских классиков, со словами: «Что это ещё за оперные артисты?! Снять и заменить азербайджанскими писателями. Не забывайте, где вы живёте».

Здесь я опускаю другие подробности в облике этого музейного «секретаря». За очень короткий срок в области были сняты с работы более сорока специалистов. Над цифрой этой стоит призадуматься, если учесть, что область наша маленькая. Кстати, этой цифрой Володин любит козырять при случае, особенно, когда он навеселе. А навеселе он бывает частенько. В результате его деятельности работа многих учреждений и организаций парализована. Многие работники, снятые с должности, продолжают работать, не имея замены. А если их и заменяют, то, как правило, работниками, профессиональная пригодность и компетентность которых оставляет желать много лучшего. Этот строгий блюститель порядка ещё и не чист на руку: любит вымогать у председателей колхозов взятки. Вернее, взятки он не вымогает, а требует. И тому есть живые свидетели. Не случайно старый заслуженный учитель, директор степанакертской школы?3 Петросян Христофор Александрович сказал о нём с болью: «В Володине, кроме фамилии, ничего от русского нет».

Я понимаю, Володин не может испоганить то светлое чувство, которое издревле проявляют армяне к русскому народу, и тем обиднее, что это святое чувство опошляет ответственный партийный работник русской национальности.

Обо всём этом я написал в Москву. Теперь это письмо пришло обратно. Оно в руках Володина.

В трубке я слышу то грустную, то яростную усмешку друга и мучителя. Гнев его готов разорвать трубку.

– Что же молчишь, шеф? Беги, любуйся своей работой. Работой твоих друзей. Володин тоже, кажется, у тебя в друзьях Карабаха ходит.

Балаян явно хватил лишку. Володин никогда не числился в моих друзьях. Я раскусил его с первых шагов. Такого ни с кем не спутать. Но когда Зорий в гневе, когда Карабах обижен, чего только он не наговорит в сердцах?

Не кричи на меня, Зорий. Во-первых – Володин такой же мне друг, как тебе. Во-вторых, ты прекрасно знаешь, что я не мог предполагать, что моё письмо обернётся против тех, кого я пытался защитить.

Впрочем, вру. Я знал, приблизительно представлял, чем всё это кончится. Ничего нового. Приёмы те же, старые как мир. Жалоба, кому бы она ни была адресована, описав большой круг, возвращается к тому, на кого писалась. И всё-таки я попался на удочку. Вместо помощи я доставил хорошим людям новые беспокойства, новые неприятности. Ругай меня, Зорий. Я всё-таки заслужил твоего разноса!

Впрочем, пройдёт немного времени, и всё станет на место. Всем станет ясно и то, почему получилась такая чехарда с юбилеем Карабаха. Ему подбирали руководителя. Им нужен был турок и они его получили – турок с обнажённым ятаганом в руках. Вот кем оказался для Карабаха, для его армянского населения Борис Саркисович Кеворков. Боюсь только, никто не поверит, что Кеворков армянин, что он вскормлен молоком матери-армянки. Бог ты мой, что делает время с людьми. Что с человеком можно делать при желании!

Но об этом в других записках. Я ведь в последнее время почти не работаю. Кеворков целиком завладел мною, моим временем. Временем многих моих друзей. Также болеющих за Карабах.

Главный “болельщик” среди нас, конечно, писатель Баграт Улубабян, человек в высшей степени образованный, большой знаток Карабаха, отдавший ему много духовной и физической силы. Я уверен, что в Степанакерте когда-нибудь, когда всё утрясётся и правда восторжествует, будет стоять его памятник. Дорогому нашему большому совремменику!

Но вернёмся к Кеворкову. Побудем ещё в его обществе, хотя и от всего его облика несёт трупным запахом. Вот и он, наш карабахский оборотень, как я его вижу. Образ, написанный, увы, тоже для потомства. Ведь мы бережём, очень бережём население от лишней информации, если эта инфомация не восхваляет Кеворкова, не восхваляет время, щедро плодившее на горе людям кеворковых-оборотней.

Новый “просветитель” Карабаха.

10 октября 1975 года. Только что вернулся из Карабаха. Всё там по-прежнему. Правда, Кеворков хитрит. Нет больше в нём той прямолинейности, глобальной нелюбви к армянам, демонстрации этой нелюбви. Он теперь способен произнести с трибуны: “Я армянин и горжусь этим”. Видно, после наших писем ему где-то подкрутили хвост. Научился даже охмурять людей и бравировать переменой в себе. Особенно это обнаружилось в нём в “Дни Советской литературы в Азербайджане”.

В Нагорный Карабах приехали гости, участники декады. В их числе Серо Ханзадян и Арамаис Саакян. Какой парадокс! Серо Ханзадян, как известно, на конференции творческой интеллигенции Еревана справедливо назвал Кеворкова Султан Гамидом армянского народа, да и Арамаис Саакян не безгрешен. Это из-за него пострадал в Карабахе очень хороший человек Яша Бабалян. Пострадал не то слово. Был снят с работы, изгнан из области. Помните беспрецедентную запись в трудовой его книжке? «Уволен с работы в газете «Советакан Карабах» за публичное чтение стихотворения националистического содержания». Арамаис Саакян – автор того стихотворения!

Сами понимаете: если прочитавший стихотворение националистического содержания несёт такое суровое наказание, стало быть, его автор должен быть просто заключён в тюрьму.

Какой нежелательный дуэт. Но вы особенно не беспокойтесь за судьбу этих писателей, приехавших в гости к Кеворкову. Встреча была на самом высоком уровне. Кеворков оказался не таким мелочным, чтобы вспоминать прошлое. В твой дом пришёл гость – какие могут быть обиды?

Были тосты, обычные для такого случая, лобзания, безудержные взаимные комплименты. Например, такие: «Антей армянской литературы!» – это про Серо Ханзадяна. «Просветитель армянского народа, Давид Бек!» – это про Кеворкова.

Какой Христосик этот Кеворков, какой высокой он души человек! Какой приём оказан армянским писателям, подложившим ему свинью! Так могло показаться, если не знать маленькой детали, сразу ставившей всё на своё место. Деталь эта – декада. Ханзадян и Саакян не просто взяли да приехали из Еревана. Они приехали как участники декады через Баку, от Алиева. Как гости Алиева. А это уже совсем иное дело.

Хотел бы посмотреть на Кеворкова, посмевшего не принять гостей Алиева! На блюдолиза Кеворкова, забывшего вдруг личную обиду! Но давно известно: ради яичницы можно поцеловать и ручку сковороды. А если этот целующий – Кеворков, удержу не жди. Не только ручку, он и самое горячее донышко оближет.

Прикажет хозяин, готов брататься с самим чёртом. Но Серо, всеми нами любимый Серо? Зачем надо было ему расточать эти похвалы, обелять чёрное? Зачем нужен был ему весь этот водевиль? Какой бес толкнул его на этот шаг, ранивший сердца свидетелей этого братания, этого откровенного предательства? Те розовые перспективы, которые Кеворков сулит Карабаху? Но ведь враньё всё это! И до него сулили Карабаху разные блага: железную дорогу строили до Степанакерта, проектировали заводы, газифицировали колхозы и районные центры, благоустраивали город. Но секретари приходили-уходили, а Карабах оставался без железной дороги, без всяких обещанных благ. Без самого насущного – проезжих просёлочных дорог. Одни вьючные тропы по всей территории вместо колесных дорог. Оставался таким, каким был – униженный, постоянно обманываемый, оскорблённый, оплёванный.

Хотел бы спросить у самого Серо Ханзадяна: могли ли на такой почве взрасти сам Серо Ханзадян или Арамаис Саакян со своими невинными стихами, казавшимися Кеворкову националистическими? Забыл, дорогой Серо Николаевич, как обошлись с Зорием Балаяном, Багратом Улубабяном, Богданом Джаняном? Пишущий эти строки, автор многих книг о Карабахе, не смеет ногой ступить в Карабах. Разве тебе не известно это, Серо Николаевич? Разве тебе неведомо сколько зла принёс с собой Кеворков в наши горы? Как ты, Серо Николаевич, объясняешь своё братание с убийцей всего живого в Карабахе, с Кеворковым, приписывающим нам то, чего у нас нет – национализма. Что это? Оптический обман? Иллюзия? Прошу, протри глаза. Перед тобой враг, сеющий раздор между соседями, – между армянами и азербайджанцами.

Теперь несколько слов о человеке, который приехал в Карабах не через Баку, а прямо из Еревана, минуя Алиева. Как он должен быть принят? Конечно же, плохо.

Я был в логове этого облинявшего волка и живым остался.

Расскажу, как это случилось, какой со мной произошёл казус. Я приехал в Карабах вслед за Серо Ханзадяном и Арамаисом Саакяном, участниками декады. Несколько дней жил в Степанакерте, стараясь не попадаться на глаза руководства. О моём пребывании в городе все же дознались. Началась на меня облава, но хитро: Кеворков пылает ко мне нежностью, Кеворков жаждет встречи со мною.Чёрт возьми, не стал ли он вдруг ангелом?

Во мне давно назревал с ним разговор. Ведь для удобства борьбы со мной он объявил меня сыном кулака. За дружбу со мной вкатил председателю колхоза моего родного села Норшен Комитасу Тер-Карапетяну выговор по партийной линии, а из дома дяди, когда-то раскулаченного, была изгнана 94-летняя старуха, жена дяди, хотя решением колхоза ей была возвращена комнатушка-землянка. И это на глазах всего Карабаха!

Когда я приехал после тех событий в Норшен, Комитас Тер-Карапетян, обвиненный до этого в связях со мной, сыном кулака, сел в машину и исчез из села. Разбежались и все руководители в районе. Или стеснялись за свою “деятельность” по отношению к моим родственникам, или боялись встречи со мной, встречи, из-за которой можно потерять партбилет. Во всяком случае, любая встреча с Гурунцем ничего доброго им не сулила.

Вот о чём мне настоятельно хотелось поговорить с новоявленным “падишахом Карабаха”.

Был назначен час встречи. Я приехал минута в минуту. Открываю дверь. Сидят все апостолы области, города. Все до единого. И холуи здесь, загнавшие меня в это логово. Ни одной улыбки на лицах. Теперь можно было не притворяться: жертва загнана в клетку. Предложили сесть. Мне бы повернуться, уйти восвояси, но я присел рядом с апостолами – моими карабахцами, превратившимися в кроликов, боявшихся дышать.

Без обиняков Кеворков выплеснул первую волну гнева. Холуи молчали. Я подумал, что если Кеворков вздумал бы пустить в ход кулаки, растоптать меня, никто бровью бы не повёл, не пошевелил бы пальцем. Холуи молчали и тогда, когда Кеворков, кричал: “Что вы пишите? Всё история и история. А где в ваших произведениях сегодняшний Карабах?” Это я пишу историю? Это я далёк от сегодняшнего Карабаха? Все двадцать четыре книги о Карабахе, о сегодняшнем Карабахе, а руководителю сегодняшнего Карабаха и невдомёк, не читал ни единой. Оно понятно, я, по его словам, не Толстой, он читает только Толстого. Но почему молчат апостолы? Они-то знают, о каком Карабахе я пишу. Среди них смертников не оказалось. Сказать в эту минуту что-нибудь в пользу справедливости – равносильно самоубийству.

Апостолы молчат. Я смотрю на этих молчунов, на мёртвых истуканов и перестаю верить, что существуют на свете читый воздух, поющие птицы, безоблачное небо. Всё кажется втоптанным в грязь, смешанным с прахом.

В Норшене новенький красивый домик, сложенный из крепкого четырёхугольного камня. В Карабахе редко встретишь такой. Я остановил машину, залюбовался. Шофёр был из Норшена, усмехнулся.

– Нравиться?

– Ещё как. Такой красавец! А чей это?

– Сына Самвела Арутюняна, нашего механизатора. Был бы ты здесь несколько дней назад, услышал бы, что сказал секретарь райкома Габриелян об этом доме.

– А что сказал?- полюбопытствовал я.

– Грозился бульдозером снести его.

– За какие грехи?

– Думал, что камни эти из Еревана.

– Ну и почему не снёс?

– Был вызван с работы хозяин дома, тракторист, учинили ему перекрёстный допрос. Оказалось, что камни эти привезены из карьера возле Агдама, азербайджанские камни.

Походя скажем о рапортомании, о любителях досрочно выполнять и перевыполнять всё и вся на свете.

Во времена Хрущёва это было, в годы кукурузомании. Один председатель колхоза в Карабахе перепахал всё пастбище, посеяв кукурузу, которая здесь не росла. Погубил скот, но переходящее красное знамя получил.

По-моему, надо строго спрашивать с тех, кто гоняясь за наградами, ущемляет кровные интересы людей, растлевает их души. Я имею в виду строгости и запреты, которые ввёл Кеворков на сбор винограда. Драконовские запреты. Людям, вырастившим виноград, близко не подойти к саду. Ни одной кисточки крестьянину! – таков девиз Кеворкова. Каждая кисточка – это цифра для очередного рапорта, заявка на новую награду. А о карасе и говорить нечего, с приходом Кеворкова, он пуст, мыши в нём бегают. Вино крестьнин покупает в магазине. Да и не всегда купишь. Дефицит. Мало привозят в сельские районы. Оно и понятно. Было бы смешно везти вино туда, где его производят. Как вы думаете, крестьянин, поставленный в положение батрака, лишённый чувства хозяина своей земли, виноградника, который он вырастил, будет ухаживать за виноградом так, как хотелось бы? Чувство частной собственности в наших генах сидит. Его строгостями и запретами не вытравишь из нас. Обиженный колхозник, крестьянин, оскорблённый в лучших своих чувствах, уже не полноценный работник. От него многого не жди. Но это ещё не все. Неумными действиями убиваем в колхознике, в крестьянине чувство хозяина вообще. Он теряет интерес к производству. Мы выбиваем его корни из земли. А такого колхозника ничто не держит. Если вино он покупает в магазине, а виноград и в лицо не видит, что ему делать в селе? Почему он должен держаться за деревню, которой, что ни говори, далеко ещё до города? Он будет жить в городе, где всего вдоволь.

Но кеворковым это до лампочки. Их в Карабахе ещё называют дачниками. Не только его одного. Все руководители – премилые люди, присланные из Баку. Живут холостяками. Без жён, без детей. Временщики. И все подобраны так, чтобы в фамилии не было «ян»: Кеворков, Мурадов, Асланов, Самвелов и т.д.

Не случайно в беседе со мной один из работников юстиции в Степанакерте с болью сказал: «Здесь не найдёшь ни одного карабахца. Никто здесь тебя не поймёт. Поезжай в свой район, в Мартуни. Может там ещё найдёшь карабахца».

Но мои карабахцы в Мартуни оказались карабахцами лишь по рождению. Они были людьми Кеворкова. Об одном из них мы уже сказали. Габриелян, который чуть не снёс бульдозером дом тракториста Арутюняна, заподозрив, что камни дома привезли из Армении. Вот какими карабахцами окружил себя Кеворков.

Авторитарность партийного руководителя, нежелание прислушиваться к голосу людей, полное игнорирование критики снизу – вот неодолимое зло, которое дамокловым мечём висит над нашими головами. Никода это зло не цвело таким буйным цветом, как сейчас, в наши дни.

До Кеворкова в Карабахе бесчинствовал Володин, любящий прикладываться к тутовке. Еще был он нечист на руку. Вымогатель, он не намекал, а требовал. Посылал служебную машину по колхозам за данью. Брал, в основном, натурой: у кого кур, у кого сыр, масло, У кого хорошо испечённый карабахский тонирный хлеб. Особенно любил он карабахскую тутовку. Здесь уже аппетит его не знал предела. Брал по десять, двадцать литров. Был случай, когда Володин потребовал целых сорок литров. Один из председателей однажды не выдержал, послал шаромыжника-секректаря куда подальше. Даже матерно выругал, назвав его вымогателем, попрошайкой.Сказал и попал в беду. Исключили человека из партии, сняли с работы, затем посадили.

Под пьяную руку Володин как-то сказал:

– Весь Карабах загоню за решётку, кто мне судья?

И загонял. О «деятельности» Володина писали анонимки вагонами. Директор степанакертской школы им. Грибоедова?3 Христофор Александрович Петросян на городской партийной конференции назвал Володина авантюристом, позорящим имя коммуниста, и потребовал создать комиссию, проверить его «деятельность». Комиссию не создали, но старого человека, критиковавшего авантюриста, как следует прижали, еле-еле выкрутился.

Откуда они берутся, чиновники?

Друг детства, ныне учитель Норшенской школы, Шаген Аванесян, писал мне: «Если хочешь посмотреть, как лютуют здесь чиновники, приезжай…».

Стороной я узнал, что над Карабахом прошла гроза: обижают шах-туту.

Стоило только начаться кампании против самогоноварения,- это было при Хрущёве,- как некоторые незадачливые борцы с алкоголизмом пригнали в Карабах… бульдозеры. Действительно, из тутовых ягод у нас курят араку. Но из туты делают не одну араку. И всё же деревья рубят.

Я видел, как бульдозеры сваливают вековые деревья. Почему? Ведь не жгут же пшеницу или сахар из-за того, что разные браконьеры иногда гонят из них водку?

Оставив все дела, собираюсь в дорогу. Степанакерт – столица Нагорно-Карабахской автономной области – от Еревана рукой подать. Через полтора часа самолёт приземляется на зеленой полянке близ Степанакерта, именуемой аэродромом, а ещё через несколько минут я в обкоме.

– Почему не разрешают собирать туту, сводят тутовые деревья? В чём они провинились? – спрашиваю я.

Работники обкома отводят глаза.

– Вы же знаете… такая кампания. Да и сверху из министерства пришло указание.

– Ну, а как вы? Уверены, что указание сверху правильное? Что одним росчерком пера можно сбросить со счета колхозов несметное богатство, лишить их, может быть, самой доходной статьи?

Обкомовцы снова отводят глаза.

– В чём всё- таки обвиняется наша тута? Чем она не угодила начальству? – допытываюсь я.

Обвинение самое пустяковое: в араке из туты большой процент сивушного масла. А сивуха обнаружена благдаря низкому градусу спирта-сырца. Чем меньше крепость, тем больше сивухи.

На помощь приходит председатель Карвинтреста, вызванный по телефону. Он оказался моим односельчанином Арамом Бабаяном. Мы с ним учились в сельской школе.

– Проглядели, – признаётся Бабаян. – Снизили требования, в колхозах производят араку пониженной крепости. А кому надо, воспользовались этим…

Решение приходит само по себе: если представить араку, в которой самый придирчивый анализ не обнаружит и намёка на сивуху… Выговорив право собирать туту в родном селе, мы отправляемся в Норшен.

Сбор туты – живая и шумная работа. Но сейчас не слышно ни ухающего удара така, ни весёлой переклички, ни шуток и прибауток, которыми сопровождается каждый удар, не слышно дробного перестука падающих ягод, коротким обильным ливнем стучащих по полотну, протянутому под деревом. Тихо. Ни людей, ни звука. Кладбищенской тишиной встретили нас сады.

Ничто не действует на человека так удручающе, как тутовое дерево, ломящееся от избытка переспелых ягод. Ветки тяжело опустились вниз, повисли, пригнулись к земле. Восемь урожаев снимают с тутового дерева за сезон. Уже поспевал третий, а первый и второй еще не были сняты. Мне и Бабаяну, выросших в уважении к туте, было больно смотреть на эту унылую картину. Едем по садам. Ни души. В глубине садов есть родник – выдолбленный в скале желоб, каменный сундук, куда стекает родниковая вода. Кягриз – так называют здесь такое сооружение. Только здесь, у кягриза, показалось несколько пожилых людей. Усевшись вдоль желоба, перебирая чётки, они мирно беседовали.

Мы подъехали. Поздоровались. Старики ответили на поклон, но без особого уважения.

– Это разве дело? – c места в карьер начал Бабаян. – Ветки ломятся от ягод, а вы сидите и услаждаете себя беседой.

Был здесь и Самвел Арутюнян – человек не очень гораздый на дело, но лёгкий на слово, философ и балагур. В Норшене много говорунов-философов, здесь не зарастёшь коростой, не соскучишься по острому слову, по шутке, всегда в достатке и смех и веселые каламбуры, а если заслужил – и хлёсткие, ядовитые отповеди. Не без этого. Но никогда не услышишь матерщину, грубую брань – чего нет, того нет.

Самвел Арутюнян узнал меня и Бабаяна, но виду не подал, даже не взглянул в нашу сторону. В руках у него были не чётки, а длинная палка, которой он бесстрастно ковырял в земле и, стараясь попадать в одну и ту же точку, продолбил порядочную лунку. Три пальца у Арутюняна скрючены, ладонь обезображена – память о давно отшумевшей войне. Образ этого глубоко мирного, лёгкого человека, будто напичканного каламбурами и шутками, никак не вязался у меня в голове с солдатом, призванным убивать, хотя часто вот такие веселые, как наш Самвел Арутюнян, люди в солдатских шинелях согревали нашу суровую, холодную окопную жизнь.

– Плохо, старина, за туту свою стоишь,- обращаюсь я к Арутюняну.- Прямо скажу, прятаться в кусты в нашем возрасте – нехорошо. Если хочешь знать – срам. Забыл, что такое для Норшена тута?

Я могу позволить себе такое. Самвел зарос бородой, играет в старика, но он не намного старше меня.

Не поднимая головы, Арутюнян продолжает сосредоточенно ковырять в земле, теперь уже аккуратно попадая в лунку. Делает он это ловко, прижав палку указательным и большим пальцами.

Не отрываясь от своего занятия, не нарушая суровой сосредоточенности, он бросает:

– Власти плохого не пожелают. Не положено, так не положено.

Я всматриваюсь в лицо Самвела и не знаю – хитрит он, говоря эти заученные слова, или думает так на самом деле.

– Что не положено, Самвел? И тебе не стыдно пороть ерунду,- не выдержал я, – прятаться за громкие слова. На, вот тебе разрешение. Собирай бригаду, начинай сбор.

Палка в руках Самвела дрогнула, перестала ковырять землю. Из-под выцветшей шапки Самвел посмотрел на меня, на Бабаяна. В глубине распахнутых ресниц заиграли живые, совсем не безразличные огоньки.

– Не шутите? – вскочил он, теперь уже буравя острым взглядом то меня, то Бабаяна.

Я достаю разрешение, протягиваю ему.

Самвел выхватил его у меня, долго искал по карманам очки и, не найдя их, подозвал какого-то юнца.

Разрешение прочли вслух. Самвел хватил шапкой оземь.

– Слышали, люди, что принёс нам сын блаженной памяти Карахана!

Это про меня.

– Ого-го-го, – крикнул он изо всех сил. – Не медлите, люди. Тащите сюда полотна! Будем трясти туту! Слышите люди. Полотно тащите. Ого-го-го!

Я слушал вдруг преобразовавшегося Самвела и не мог определить, когда он был более искренен: когда говорил о запрете сбора туты или когда узнал об отмене этого запрета.

Не прошло и часа, как раздался первый удар така, на который отозвались из разных мест другие, сразу разорвав кладбищенскую тишину в садах. Взметнулись в воздух шутки-прибаутки. Ягоды сыпались на натянутые под деревьми полотнища, взрывами ливня покрывая весёлые голоса…

Я уехал из деревни, нагруженный бутылями, которые должны были опровергнуть небылицу о сивухе. Я взял с собою и бекмез – мёд, сваренный из сока тутовых ягод, сушеницу, не уступающую кишмишу, отзывы многих больных, приговорённых к смерти и вылечившихся тутой. Мы не дадим расправиться с шах-тутой, мы отстоим нашу кормилицу!

Забегая вперёд, скажу: газета «Известия» опубликовала мою статью, которая и решила исход этого спора. Приказ о запрете сбора туты был отменён. Но это стоило карабахским колхозникам урожая целого года.

Правонарушители.

Как унижен, оскорблён, оплёван человек! У тебя есть Конституция. Самая демократическая. В ней золотыми буквами записаны все твои права. У тебя есть суд, прокуратура, Верховный совет, разные советы, министерства. Профсоюз, наконец. Но если ты попал в беду, скажем, не взлюбил тебя партйный работник, самый маленький, тебе со своей правдой уже идти некуда. А если он к тому же депутат, секретарь райкома, обкома, инструктор ЦК… Ой, ой… Лучше и не заикайся, не носись со своей правдой – перед тобой глухая стена. Но ты не веришь в свою беззащитность, бьёшься головой об эту стену, а стена железобетонная, не поддаётся. От бессилия тебя хватает инфаркт – конец твоей войне. Если бы твой урок учли. Сдвинулся бы хоть один камень в этой стене…

Замахнуться на партийного работника, играть его авторитетом?! Об авторитете лучше помолчим. Кто-то придумал, что у этой стены есть авторитет. Пусть стена думает и делает, что ей взбредёт в голову. А что же человек, который так богат правами и так дочиста обобран, ограблен, нищ? Не защищён ни единым законом. Этот человек – он весь народ.

Почему мы в таком состоянии, люди? Нас может одолеть наша глупость. Мы уже давно стоим на эшафоте. Сами поднялись на табурет, накинули на шею веревку… Мне больно от этого смертельного приговора всему моему народу. Есть ли сила на нашей земле, способная вышибить из нас эту глупость?

Но вернёмся к нашим баранам. Будем говорить о Карабахе, который не составляет исключение. Карабах – та капля, которая может дать представление о море, о всей нашей земле, отданной на откуп туркам, которым счёта нет.

Вот история убийства азербайджанцем семидесятилетнего старика-армянина, в родном моём Карабахе. Политическую подоплеку преступления исключили изначально. В кармане убитого обнаружились деньги – двести рублей. Пусть на совесть судей ляжет чёрным пятном такая поскудная нелепость: почему старику, шедшему в лес по дрова, понадобились эти деньги? Деньги нужны были не старику, а суду, Кеворкову, чтобы обмануть общественное мнение – убийство произошло с целью ограбления. Так и поверили. Ведь по закону за умышленное убийство – высшая мера наказания. Какой дурак стал бы из-за двухста рублей класть голову на плаху. Но преступник был уверен: убийство армянина не наказуемо.

И убийцу старика «выкрутили».

Кеворков сказал: «Не может быть, чтобы азербайджанец убил армянина. Надо показать убийцу врачам. Он, наверное, не в здравом уме, болен».

Три врача, не сговариваясь опредилили: «Никаких психических отклонений у убийцы не обнаружено. Вполне здоров».

Кеворков вызвал врачей – они были ему подвластны – сказал жёстко:

– Тоже страдаете ереванизмом? Вот я пошлю его в Кировабад – на обследование, а потом с вами разберусь.

Как и следовало ожидать, Кировабад не замедлил с ответом: убийца “безнадёжно болен”. И как он до сих пор не вырезал полсела! Видите, есть даже утешение: мог вырезать полсела, но ограничился одним стариком. Убийца уже на свободе. Его лечат… от убийства. Зато безнадёжно больны врачи. От ереванизма нет лечения. Они должны разделить судьбу многих карабахцев, страдающих ереванизмом.

Я не выдержал, отбил тревожную телеграмму на имя министра внутренних дел тов. Андропова.

Два сотрудника выехали на место. Факты подтвердились. Заехав в Ереван, они пожелали со мной встретиться. Встретились у заместителя министра внутренних дел Микаеляна. Микаелян был в чине полковника. Гости – в гражданской форме, но тоже, должно быть, в чинах. Разговор длился более трёх часов. Беседа наша, оказывается, записывалась. Когда я ушёл, в присутствии Микаеляна запись прокрутили и один из сотрудников, приехавших из Москвы, сказал обо мне: «Где же здесь националист? Вполне нормальный человек, болеющий за свой край…».

Об этом разговоре под большим секретом рассказал мне Микаелян. Вот как? Оказывается, факт убийства, безнаказанность преступления их интересовали меньше, чем моя личность. Проверяли меня.

Бог ты мой! И как это земля терпит нас, страну, населённую армией нарушителей, наделённых правом топтать всё и вся, что дорого сердцу.

Осёл, споткнувшись о кочку на вьючной своей тропе, в другой раз по этой тропе не пройдёт. Фокусник второй раз не появится там, где его фокус разгадан…

Мы знаем цену той веры, какая была у нас в Сталина. Знаем, во что обошлась вера в Багирова. Что мы почерпнули из той реки людской крови, которая лилась в стране? Какие мы сделали выводы?

Никаких. Сталина, Багирова и иных палачей похоронили, а веру перенесли на других, которые убивают новыми приёмами. Пытают без лагерей и физических увечий. Но тоже убивают. Убивают морально.

В «Литературной газете» был принят мой рассказ. Его должны были вот-вот напечатать. Но напечатали ровно через два с половиной года. В течение этого времени рассказ мой блуждал по отделам в недрах редакции. Два раза был разобран и снова набран. Накануне его выхода в свет произошёл такой телефонный диалог между сотрудником газеты и её спецкором по Армении, писателем Зорием Балаяном:

– Зорий Гайкович, Гурунца завтра даём, но только без врезки.

– Но почему же? Плохо сотавлен текст?

– Не в том дело. Там есть такие слова: «Писатель часто обращается в своём творчестве к образам своих земляков-тружеников Нагорного Карабаха, живописует их самобытные характеры»…

– Ну, и что не устраивает редакцию? Ведь действительно почти все книги Гурунца посвящены родному краю, Карабаху.

– Вот это как раз и не устраивает редакцию…

– Но почему? Что именно не устраивает? Карабах? Что он существует и о нём пишут книги?

Пауза в трубке. Через минуту снова тот же голос, но уже заметно раздражённый:

– Не играйте в наивного, Зорий Гайкович. Будто вы не знаете, какую войну несколько лет тому назад вёл Гурунц против руководителей Карабаха и самой республики?

– А разве эта борьба была несправедливой? Против бесчинств руководителей области выступал не один Гурунц…

– Не будем говорить об этом. Таково решение редакции.

В результате рассказ был опубликован в сильно урезанном виде. Было вычеркнуто всё, что касалось Карабаха.

Недавно из Северной Осетии, из города Орджоникидзе, пришло письмо читателя, в котором Тамара Галоян, старый человек, когда-то выехавшая из Карабаха, мечтает, «если не свалюсь в пути», поехать в родной Доланлар, село в Гадрутском районе – на прощание ещё раз взглянуть на родное село, которое, как она пишет, все годы разлуки с ним, несёт в сердце.

В этом же письме она рассказывает, что отца не помнит, но знает о трагедии, постигшей её семью в 1912 году, когда ей и года не было: «Во время сенокоса, средь бела дня, вдруг напали аскеры, понимай азербайджанцы. Убили девять доланларцев, в их числе моего отца, деда Аба и дядю Меликсета».

«Об этой трагедии, – пишет далее Галоян, – хорошо помнят в Доланларе, ещё живы семьи, потерявшие родных».

Наивная моя корреспондентка предлагает мне поехать в ее родное село, разузнать подробности этой трагедии и написать о ней. «Ведь должны же люди знать об этой дикой расправе, которую учинили мирным людям аскеры…».

Как сказать этой старой женщине, чтобы она не ехала в родное село, что в этом самом Доланларе, как и во всём Гадрутском районе, ничего хорошего она не увидит – одни пустые селения, из которых разбежался народ? Что эти же «аскеры», некогда убивавшие физически, теперь убивают морально, что геноцид в родном её Карабахе продолжается и поныне. Не ездите в Доланлар, милая женщина, вас хватит такой же инфаркт, какой свалил меня. Эти строки я пишу уже в больнице, в которую попал после своей войны против моральной и физической расправы над людьми…

Могу сказать в утешение, что нам с вами ещё повезло. В родном Доланларе вы ещё застанете людей. Родись же вы в Нахичеване, что под боком у Армении, от Еревана рукой подать, в каком-нибудь Акулисе, не нашли бы ни одной живой души. Вымершими армяскими деревнями встретил бы вас Нахичеван. Одни только названия некогда цветущих селений остались в памяти беженцев из Нахичевана. А из древних хачкаров, из могильных плит разорёных армянских кладбищ, наши соседи, с утра до ночи трубящие о дружбе, строят себе дома и живут в них, не чувствуя угрызений совести. Что мне говорить вам, дорогая моя незнакомка? Армянский вопрос, с молчаливого согласия потомков Андраника, ложно клявшихся в любви к нему, к его памяти, решается в Анкаре.

В нашем Карабахе ещё есть армяне.Утешайтесь хоть этим, моя соотечественница. Ещё не все селения вымерли.

В одном колхозе снимали председателя, хорошего руководителя, не угодившего высокому должностному лицу. Инструктор, приехавший из района, говорит:

– Партия доверила товарищу Товмасяну ответственную работу, партия и снимает.

Встаёт пожилой мужчина, заведующий овцеводческой фермой:

– Всё же разъясните, товарищ инструктор. За что вы снимаете нашего председателя? Я в толк не возьму.

Как ни объяснял инструктор, заведующий фермой разводил руками, всё не мог понять причину.

С места поднимается старик-острослов.

– Слушай, Ерем, как не понимаешь? Вот ты заведующий фермой. Когда снимаешь чабана, не спрашиваешь же разрешения у баранов? Что тут непонятного?

Каждый раз, вспоминая о Кеворкове, приходит в голову выражение: караул, убивают!

Кеворков командирован в Карабах, чтобы превратить его в сплошной Агулис.

Здесь дело даже не в Карабахе, не в опасности грозящей его жителям, Может случиться более страшное, непоправимое. Что значит постоянно вытравлять из человека человеческое, Постоянно оглушать его окриком, пинком пониже пояса, унижать физически и морально, лишив его права думать, мыслить самостоятельно, решать за него, что плохо, а что хорошо? Куда ведёт такая линия, если мысленно провести её дальше? А занасёт, можете в этом не сомневаться, в затхлое болото, откуда нет выхода: живому существу не дышать. И загоняют тебя в это болото кеворковы. Им сподручнее, когда ты безликий, слепой исполнитель чужой воли, когда вопросы морали, чести и собственного достоинства отошли на второй план. Когда, зазубрив кучу лозунгов и цитат, ты не в силах переварить их.

Я понимаю, не в одном Кеворкове дело. Но, пока не свернёт на этом шею, он может сотворить много бед.

Цифры обвиняют.

В 1923 г. в Карабахе проживало 175000 человек, из них армян – 93,2%.

Армянское население НКАО в 1970 г. по сравнению с 1923 годом сократилось на 36932 чел. То есть, на 24%, а азербайджанское население области увеличилось на 16179 человек или на 147,8%. Русское население в 1970 г. по сравнению с 1959 г. уменьшилось на 27,2%.

За доблесть и героизм в боях Отечественной войны 15000 ее участников были награждены боевыми медалями и орденами, 27 удостоились почётного звания Героя Советского Союза, а легендарный лётчик Нельсон Степанян – дважды.

Область дала вооружённым силам Советского Союза 18 генералов, много офицеров, таких талантливых организаторов, как маршал авиации С.С. Худяков (Арменак Ханферян), генерал-полковник М.А. Парсегов и многих других. 20% Героев Советского Союза -армян уроженцы Нагорного Карабаха.

По данным всесоюзной переписи 1939 г., население НКАО составляло 150838 чел., из них армяне – 90%. От этого количества во время Великой Отечественной войны на фронт было мобилизовано 45000 тысяч или 30% населения, а по Советскому Союзу – из 194 млн. 11 млн., то есть 6%. В процентном отношении здесь мобилизовано было в 5 раз больше, чем по всей стране. Погибло 22000 тысячи человек. Общая потеря вооружённых сил СССР составляет 3 % населения, а по НКАО – 15%.

(Данные взяты из книг генерала армии С.М.Штеменко – «Генеральный штаб в годы войны», книга вторая, стр. 506-507, М., 1974 г., М.А.Парсегов, стр. 13-14, Степанакерт, 1970 г.).

“Процент мобилизации населения в армию в НКАО был почти в два раза больше, чем даже в фашистской Германии во время второй мировой войны. Гитлеровцы, которые проводили несколько тотальных мобилизаций, до таких высот не дошли – мобилизовали 16% населения.

Сталин такой высокий процент германской мобилизации считал авнтюризмом, который подорвал жизнеспособность страны,… был одной из причин краха”.

(Штеменко, там же, стр.506-507).

Разве не ясно: здесь попахивает геноцидом. Гонениями на нашего брата ровно столько лет, сколько Советской власти в Азербаджане – этакий негласный геноцид длиной в 60 лет.

Геноцид длиной в 60 лет. Нет, я не оговорился. Вслушайтесь в эти дикие для нашего уха слова: “Правительство Азербайджана постановило для присоединения Карабаха и Зангезура к Азербайджану отпустить 200 миллионов рублей”. Далее: “До сих пор еще не обезоружены 90 процентов зангезурских деревень. Это печально. Но более печально то, что до сих пор не обезглавлено (не оставлено без вождей) зангезурское армянство. Его интеллигенция и военные главари до сих пор остаются в деревнях. Работайте день и ночь. Постарайтесь, чтобы все видные и нужные армяне были арестованы. Оставьте человеколюбие – этим нельзя создать государство, завоевать страны… В богатых вояками местах с целью ослабления армян убейте одного русского воина и обвините в этом армян. Знаете, что сделают русские! Не оставляйте в Зангезуре ни порядочных людей, ни богатства, чтобы это проклятое племя не могло подняться на ноги”.

Остается сказать где и когда написаны эти строки. В Анкаре перед геноцидом 1915 года? Нет, их записали в Баку, на заре советской власти. Могу назвать точные даты: первая директива была спущена 19 июля 1920 года, а вторая двумя днями позже – 21 июня. А писал их один из первых руководителей Азербайджана, портрет которого вы можете увидеть в Баку на стендах рядом с Шаумяном, Азизбековым и другими зачинателями Советской власти в республике. Это Асад Караев. Да, да, тот самый Асад Караев, о котором пишут книги, чьи портреты рисуют. Для неверующих сошлемся на архив -ЦПА ИМЛ, ф.64, оп. ед. хр.10.

Мой Карфаген.

Один умный человек сказал, что при нынешнем бурном развитии современных коммуникаций мир уменьшился до размеров футбольного мяча. И вот этот футбольный мяч у меня на ладони. Я вижу на нём все части света. Все города. Даже наш маленький Степанакерт. Такая зоркость находит на меня, когда смотрю на мир с крыши моего родного дома в Норшене.

Да, мне с крыши Норшена далеко видно. Отсюда я совершаю путешествие не только в далёкую Монголию, на Север нашей страны, Дальний Восток или близкий Зангезур, но и в Карабах, к людям моего края. Конечно же, здесь я не могу быть просто путешественником. И если иногда хорошее и плохое я вижу в сильно преувеличенном виде, так это только от любви.

А вот и мой Норшен, закинутый высоко-высоко, под самые облака, он разбежался по гребню горы белокаменными частыми домами: тускло поблёскивая, они налезают друг на друга ржавыми железными крышами. Вот и просёлочная дорога, знакомая мне с детства каждой выбоинкой на ней. Дорога, которая через горы и долы соединяла наше село со всем миром. Узкая горная тропа, истоптанная копытами лошадей, изъезженная одноосными арбами, зелёная по краям от придорожной травы. Это дорога моего Норшена. Моё начало, осветившее мне путь на долгие, долгие годы.

Четвёрка быков, пара за парой, тянут маленький плуг. За дымчатым пластом переворачиваемой земли вперевалку ходят дикие голуби и, взлетая, вступая между собой в драку, ловко выклёвывают из борозды червей. Дойдут по вязкой борозде до конца гона – и снова назад, всё охотясь и охотясь за поживой.

На перемычке первой пары быков – мальчик. Он ещё очень мал, но, как говорится, шапкой не свалишь, уже работник, а потому он погоныч, второй год погоныч. Сидит важный и несколько надутый – работа ему, видать, по душе – и без особой на то нужды лихо пощелкивает кнутом над спинами быков. Лица мальчика почти не видно. Самодельная соломенная шляпа, порыжевшая от солнца, налезает ему на глаза. Виднеются лишь облупившийся нос и подбородок, обветренный и загорелый дочерна.

Иногда, зацепившись за корень, лемех натужно звенит. Если корень попался здоровый, лемех сразу не в силах одолеть его, быки пригибаются к земле, для большего упора падают на передние ноги, тянут изо всех сил, пока корень с треском не поддаётся.

С мальчуганом на перемычке ярма тоже происходят разные превращения. Сперва слетает с его головы шляпа. Потом летит через головы быков он сам. Быки снова в борозде, и плуг вновь тянет свою заунывную песню из однообразных скрипов, а мальчик с головой, утонувшей в шляпе, снова важный и надутый, будто с ним ничего не произошло, уже на ярме. Ни мальчику, ни его шляпе не привыкать к таким конфузам.

Мальчик-погоныч – это я.

Вот на круче горы паренёк собирает ежевику. На его босых ногах белые сапожки. Белые сапожки – это от серебряной паутины, которая в это время опутывает всё вокруг: кусты ежевики, можжевельника, репейник, скалы и расщелины. Ежевика – тёмно-фиолетовые ягоды, до ломоты в зубах сладкие, сочные. Пройти мимо ежевичного куста и не отведать его ягод – одна мука.

Паренёк на круче не столько собирал ягоды, сколько ел, отправляя их в рот горстями.

Губы и зубы у него синие-синие. От ежевики. А ноги и руки в царапинах. Тоже от ежевики. Такова расплата за угощение, за сказочное удовольствие. Ветки ежевики снабжены несносными шипами, которые, как неусыпные стражи, охраняют сладчайшие ягоды от животных, диких зверей, даже птиц. От кого угодно, но только не от деревенских мальчишек, которые целыми днями паслись в горах, на самых недоступных кручах. К слову сказать, ежевика росла всюду, но мы забирались повыше в горы, где её труднее собирать, а потому она слаще, заманчивее. Заманчивым нам казалось всё, что трудно доставалось, что было под запретом. Виноград из чужого сада, чёрная тута, которая у нас редко встречалась. От неё тоже губы и зубы синели.

Паренёк в белых сапожках, собирающий ежевику, – тоже я.

По просёлочной дороге, тихо поскрипывая несмазанными колёсами, взбиралась в гору, в село, арба. В кузове её – полуживой юноша. С юношей случилась беда: желая похвастаться перед своими сверстниками, он сел на необъезженного, необученного к верховой езде коня и тот, не поняв его тщеславных помыслов, сбросил его через голову, осрамив неумелого наездника. Юноша этот, вдрызг разбивший себе руку из-за глупой спеси, – тоже я…

Нам всем в жизни всё отпущено большими пригоршнями, и доброе и недоброе, печальное и радостное, но почему я, проживший долгую жизнь, снова и снова возвращаюсь к первым шагам моей жизни, в них ищу ответы на тревожащие меня вопросы?

Я редко отличался благоразумием, когда дело касалось Карабаха. Не могу и сейчас судить о нём беспристрастно.

Людям моего возраста хорошо известна песня: “Взвейтесь кострами, синие ночи”. Песня эта и сейчас будоражит память, переносит нас, взрослых, через даль лет к тому первому костру, когда горячим угольком запали в сердце слова пионерской клятвы.

Таким же костром, светящим мне и сейчас, для меня является Норшен, та четвёрка быков, тянущая маленький плуг, тот ежевичный куст, который, прежде чем одарить сладчайшими ягодами, до крови оцарапывал мне руки и ноги, та паутина, одевшая меня в белые сапожки, опутавшая нежной серебряной тканью моё детство.

Даже не представляю себе, чтобы я мог родиться в каком-нибудь ином месте, что детство моё могло пройти под другим небом… А если вы, мой читатель, родились не в Карабахе, то в этом нет большой беды. Вы тоже где-то родились, где-то протекало ваше детство, и это где-то – ваша вселенная.

А вот и дорога, дорога моего детства, истоптанная копытами, изъезженная колёсами, со следами железных ступиц арб, теперь уже густо перечёркнутая шинами машин, горная дорога, начинавшаяся бог весть где и бегущая невесть куда!

По этой дороге мои предки несли послание Петру Первому, в котором карабахцы просили помощи у России в освобождении Карабаха от восточных нашествий. Не по этой ли дороге Атарбековы, жители села Касапет, Вани-Юзбаши и его брат Акоп, 18 июля 1805 года незаметно от неприятеля подкрались к малочисленной горсточке русских воинов и вывели их из окружения? Двое храбрецов, которых потом военный историк тех лет В. Потто назовёт спасителями отряда… Ещё несколько веков назад на этой дороге, вон у того родника царевич Вачаган встретил крестьянскую девушку по имени Анаит, поразившую его своей мудростью. Вачаган, как повествует предание, покорённый умом девушки, женился на ней и был счастлив.

Дорога, дорога моего детства! По этой дороге в Отечественную ушёл мой друг, мой побратим Васак Погосбекян и не вернулся. Ушли многие, многие норшенцы… У въезда в село в мраморе высечены их имена.Эту рану я несу в сердце, и она не заживает…

Сколько бы карабахец не жил вне Карабаха, – это уже проверено – Карабах остаётся для него извечным, тем Карфагеном, который нелегко разрушить.

Прошло более сорока лет с тех пор, как я покинул Норшен, но я ни на миг не сомневался, что когда-нибудь вернусь сюда.

Я сейчас живу в Ереване, по праву названном одним из красивейших городов страны. Мне радостно, что он час от часу растёт, застраивается, хорошеет. Но каким бы он ни стал, мне не забыть своего Карабаха. Я карабахец, и этим сказано всё!

Мне могут возразить: “А что ваш Карфаген так и будет блистать в веках, если с каждым годом город властно наступает на него, забирает у него людей? И в твоём Норшене, поди, людей уже кот наплакал, население уменьшилось чуть ли не наполовину».

Да, это верно, население в деревне убывает. Но верно и то, что, как бы город не звал, не забирал людей, земля остаётся землёй, она кормила и будет кормить нас, неизменной останется забота человека о хлебе и об урожае… А коли это так, значит, будет стоять и мой Карфаген, будут и люди, преданные ему…

Кажется, теперь всё стало на свои места, яснее стало, почему я в этой зарисовке вернулся к первым краскам своего детства, снова забрался на крышу своего дома в Норшене. Когда у тебя есть крыша, нечто нетленное, земной шар уменьшается до размера футбольного мяча, до глобуса, который можно взять в руки.

РЕПОРТАЖ С БОЛЬНИЧНОЙ КОЙКИ.

«Я, писавший лишь по той причине,

Что печальное время моё не позволило.

Мне действовать».

Альфери, «Тирания».

«Кто расскажет о нас, если не мы.

Сами. Мы, привязанные к конскому.

Восту несовершенной эпохи».

Автор.

1 июля 1976 года меня сразил инфаркт. К моей старой кровоточащей язве такой довесок. Теперь у меня два солидных недуга. Не знал, куда деться от одного, теперь целых два.

Но что любопытно – все 72 дня, которые нужны были мне, чтобы я справился с новоявленным недугом, язва молчала. Какая милая сговорчивость! Как я благодарен ей за это.

Не спрашивайте, как случилось, что я попал сюда. На такие вопросы я не отвечаю. Первое условие лечения инфаркта – сон и покой. И никаких переживаний. Хочешь остаться живым, залепи себе уши, чтобы ничего не слышать, закрой глаза, чтобы не видеть, и выключи мозг, чтобы не рассуждать. Только превратив себя в раба, можно рассчитывать на благополучный исход, благожелательность ангела-океара, который караулит у постели.

Я теперь – пленник. Пленник разных медицинских предписаний, имя которым – прощай независимость, свобода мысли. И я терпеливо сношу незавидную участь, выполняю все заповеди инфарктника. Экзамен выдержан, ангел улетает, довольный мною. А я в спину ему показываю язык. Ни на одну минуту я не был рабом, ангел. Только прикидывался, делал вид, что раб.

Три дня, три ночи. О, эти сказочные три дня и три ночи. Бог ты мой, и чего только не разыгрывается в сказках за три дня три ночи. Строятся воздушные замки для влюблённых. Женятся царевичи и вино рекой льётся. Добро побеждает зло. Злодеи погибают, а праведники берут верх. И солнце светит каждому одинаково.

Но мои три дня и три ночи были роковыми. Я еле спас свою шкуру, ангел чуть было не унёс меня на своих крыльях.

Несмотря на все запреты, скажу: сюда попадают не от хорошей жизни. У каждого из нас свой палач. Если бы можно было написать такую книгу: «Репортаж с больничной койки». Рассказать о палачах, убивавших запросто, безнаказанно. Но такая книга не увидит свет. В ней, хочешь того или не хочешь, засветится живой голос правды. А там, где правда, считай, рядом инакомыслие.Они неразлучные друзья. Палач твой – всё тот же душитель правды, справедливости. Зло, которому у нас – зелёная улица.

Уймись, Гурунц. Ты же смертник. Тебе нельзя думать, нельзя прислушиваться к голосу справедливости. Запомни, больной, страдающий Гурунц, ангел может вернуться.

К чёрту! К чёрту палачей всех мастей: и небесных, и земных. Свою жизнь я вверяю самой природе. Я больше не пленник медицинских предписаний, которые не стоят моей независимости, моей свободы.

Бедная Мельсида Артемьевна, бедный мой доктор, ты хочешь вернуть мне жизненные силы ценой потери свободы действий. Но я ценой покорности и эликсир жизни из ваших рук не приму. Я буду рассуждать, думать про себя. И писать.

Как я попал сюда? Получил телеграмму из Москвы. Вдова моего товарища, погибшего на войне, просит помочь с гостиницей. Пошёл хлопотать. И занесло меня в кабинет директора гостиницы, бывшего кагебешника. У меня были нелады с ним, и он рассчитался со мною сполна. Благо, вызвал скорую помощь, проявил не свойственную ему человечность.

Неважно кто он, загнавший меня в угол. Это не имеет никагого значения. Одна школа, одна выучка: травить человека.

Но я не считаю его главным палачом. Палач у нас, как гидра, многоголов. До него были другие, много-много палачей. Он только нанёс последний удар.

Я разговаривал со многими больными. У каждого инфарктника – свой кагебешник. Я не буду перечислять их, это заняло бы много времени. Они – рядовые винтики, запчасти некоей адовой машины, щедро поставляющей многоголовых гидр, убийц всех мастей. Она и казнит нас и физически, и морально.

Моя массажистка еще молодая женщина. Все восемь часов она в работе. Ни одной свободной минуты: массирует, массирует наши дряблые, обессиленные тела, возвращая им жизнь.

Однажды она попросила меня подождать – ей нужно было сходить за зарплатой. Ждать пришлось недолго, обернулась за десять минут. Вернулась раскрасневшаяся, запыхавшаяся. Видно, бежала, чтобы не заставить меня ждать. Я был тронут её вниманием.

Полученную зарплату она положила на столик. Две десятки и пятирублёвка.

– Весь заработок? – спросил я.

– Да, аванс. За 15 дней, – ответила она невозмутимо. Ни тени недовольства на молодом красивом лице.

Я перестал задавать вопросы. Я же инфарктник. Мне не велено рассуждать, задавать праздные вопросы, на которые нет ответа. Молодая женщина работает не на сегодняшнюю жизнь, а на потом, чтобы на старости лет получать копейки. И ни звука недовольства. Это ли не открытие нашего цивилизованного века? Необычного века, сумевшего человека скрутить в бараний рог, выжать из него всё человеческое, все насущные человеческие потребности.

Не рассуждать, не перечить – знамение этого века. Здоровый человек превращён в инфарктника, у которого на всё табу.

Рассуждать, перечить – значит ставить себя вне закона, зачислить себя в инакомыслящие. А там, сами знаете, прямая дорога в психиатричку.

Три дня в больнице царят настоящие Содом и Гоморра. В коридоре суета. Не хватает юпитеров, чтобы осветить значительность дня. Привезли нового инфарктника, из элиты. Врачи ходят на цыпочках. Ходячих больных загнали по палатам, чтобы они не смели высовывать нос. Больной в люксе. На дверях постоянная дощечка: «Больной спит». В холле не включают телевизор. Сегодня играет «Арарат», многие жаждут посмотреть матч, но негде. Табу.

Приехали из Москвы два профессора. Привезли чудодейственные лекарства. В коридорах ни пройти, ни проехать – сплошь посетители. Никого к нему не пускают, за исключением избранных. Но посетители приходят. Больным нельзя показаться в коридоре, а им, посторонним, здесь привольно. Ходят по коридору, озабоченно шушукаясь, в тайной надежде быть потом, по выздоровлении Самого, вознаграждённым.

Я ничего против Самого не имею. Это добрейший человек, заслуживающий самых высоких почестей. Но кланялись не ему, а его должности. И это противно. Стократ противней видеть рядом с таким вниманием к одному, органическое неуважение, равнодушие к судьбе другого.

Мельсида Артемьевна разрешила мне читать. Но она не знает, что я ещё и пишу.

Из Москвы, прослышав о моей болезни, приехал сын Армен. Привёз мне отличный подарок, книгу П.П. Владимирова «Особый район Китая». Вот это чтение! Книга вышла после смерти автора, пролежав чуть ли не 30 лет в рукописи. Разумеется, не по вине автора. Прочёл её и сердце сжалось от боли. Ещё один Зорге, затюканный Сталиным.

Правда Владимирова не была услышана, как не были услышаны сигналы Зорге о готовящемся нападении фашисткой Германии. Дорого поплатились мы за эту глухоту.

Быть причастным к жизни всего мира, ещё не значит быть глухим к стонам, раздающимся под носом, особенно если этот стон исторгает твой родной край, не обозначенный даже точкой на карте планеты.

Карабах – мой дом, приют и оплот. Моя боль, моя радость. Как же я могу сопереживать за мир, закрыв уши от стонов, которые идут, терзая твоё сердце, из родного дома? Карабах мой тяжело болен, а больное дитя больше голубят. Чего стоит мир, если в нём обижен человек? Что все слова о дружбе, если мой очаг осквернён, растоптан невеждой? А чего стоим мы, закрывающие на это глаза?

Константин Сергеевич Станиславский, обращаясь к своим ученикам, наставлял: «Бойтесь привычки к фальши и лжи. Не позволяйте их дурным семенам пустить в вас корни. Выдёргивайте их беспощадно. Иначе плевелы разрастутся и заглушат в вас самые драгоценные, самые нужные ростки правды».

Но предупреждения великого мастера повисли в воздухе. Мы не взяли их на вооружение, хотя они, относились не только к людям сцены. Плевелы растут, заглушают всё живое на глазах у всей страны, и никто не собирается выполоть их.

Говорят, стаканом воды не затушить лесной пожар. Но я все-таки пробую. Стакан за стаканом лью свою немощную воду на разгорающийся пожар народного бедствия, имя которому «Привычка к фальши и лжи». Ложь, залившая собой всю страну, атмосфера якобинской диктры, парившая повсюду.

У нашего брата советского человека, если он не вор, не какой-нибудь прощелыга, умеющий выколачивать себе на жизнь, если он не из тех, для кого придумана вполне реальная, а не сказочная скатерть-самобранка, да в придачу к ней разные закрытые распределители, никогда не хватает времени подумать о себе и о времени.

Помните притчу про дрессировщика? Притча эта о том, как дрессировщик, испугавшись в вольере львов, решил избавиться от них, сдать в зоопарк. Ему отсоветовали: “Зачем в зоопарк? Смените тумбы, на которых сидят животные. Эти тумбы слишком широки и удобны». Тумбы заменили узкими, неудобными для сиденья, и звери, занятые своей проблемой, забыли о дрессировщике.

Узкие тумбы существуют и для нас, мы так же, как те звери, ни о чём другом не можем думать, нам просто не хватает времени подумать о чём-нибудь другом, кроме как о куске хлеба.

Для инфарктника тумбы уже не существует. Лежи себе и думай. Вот я и лежу, думаю. И никто не догадывается, что я уже не лошак, занятый только поисками корма.

Чувство жгучего стыда не покидает меня каждый раз, как только я окунаюсь в воспоминания о Карабахе – гонимом, отторгнутом от матери-земли. Не сумевшем скинуть с плеч ярмо насильника.

Всё здесь осквернено, изгажено державной рукой самозванных владык-эмиров: его история, его сегодня, его завтра.

Всё перечёркнуто, втоптано в грязь. Одно насилие и зло господствуют здесь, атмосфера неслыханного самоуправства.

Когда речь идёт о Карабахе, о его судьбе, надеждах, боли, меня уже никакие голгофы не остановят. Я буду негодовать, взывать о помощи, хотя заранее знаю: помощи не будет, никто не отзовётся на мой крик. Мы глухи к чужой беде. Равнодушие, стадность вполне могли бы стать эмблемой нашего времени.

Видишь, моя тетрадь, воспоминаний я не заказываю. Когда гость среди ночи стучится в дверь, не откажешь же ему в приюте. Вот так и я на больничной койке, – не могу отвернуться от них, от непрошенных гостей, от воспоминаний, которые всегда со мной. Даже во сне.

И мой достославный Норшен, конечно же, тут. Куда денешься от отчего дома, если он в сердце у тебя?

Сегодня хорошо выспался. Особенно после третьей таблетки ноксирона. Голова чуточку болит, но это ничего, пройдёт.

Боли в сердце всё реже и реже. Рубцуется мой повреждённый миокард. А желудок… Три раза стучу по тумбочке. Так полагается, – чтобы не сглазить. Отлично, отлично он пока себя ведёт, язвочка спит.

Ну вот, видите, Мельсида Артемьевна, какой у вас больной. Всё у него в ажуре, всё идёт хорошо. Только вот покоя нет. Чего нет, того нет.

Не бойтесь и не переживайте за меня, дорогая Мельсида Артемьевна, и вы, Софья Мисаковна. Обещаю вам, этого Кеворкова, который у меня на языке увяз, больше к себе не подпускать.

Наивные мои лечащие врачи! Думаете строгими привратниками отгородитесь от лиха, защитите своих больных от зла, которое постоянно охотится за нами? Оно нас и здесь достаёт, добивает свою жертву на больничной койке.

Молчу. Молчу. Пусть проваливают и они, убийцы моего покоя и сна, проваливают на все четыре стороны.

Наивный Гурунц. Ты хотел написать книгу «Репортаж с больничной койки». Хотел собрать вместе всех убийц, посылавших сюда свои недобитые жертвы. Но у тебя не хватит ни времени, ни бумаги, чтобы записать даже их фамилии.

Знакомо вам выражение «сквозь строй»? Провинившегося солдата гнали сквозь строй, и каждый наносил по жертве свой удар. Иди разберись, чей оказался сильней. Что изменится, отыщись среди твоих обидчиков главный обидчик?

По телевизору показали трёхсерийный фильм «Дни Турбиных» по пьесе Михаила Булгакова.

Он прекрасен. Но не об этом здесь речь. Я хочу сказать лишь об одном эпизоде, который меня прямо потряс. Житомирский юноша по имени Лариончик с сожалением говорит, что он единственный у мамы, потому его в армию не берут.

Реплика эта прозвучала в моих ушах, как гром средь ясного неба. Единственный сын! Не берут! Милый Лариончик! А знаешь ли ты, что в Баку у одних стариков забрали всех сыновей. На нашу Отечественную. И никто не вернулся. Все погибли.

Через год после войны к обезумевшим от горя родителям пришли ночью, подняли их прямо с постели, погрузили в товарные вагоны и айда в Сибирь. Они просто попали под горячую руку. Очищали город от неблагонадёжных. Неблагонадёжными в этом городе оказались одни армяне, а старики были армянами. А ты говоришь, ты у мамы единственный.

Несмышлёныш мой! То при царе было. Нам, давшим царям по шапке, нечего брать у них пример, баловать людей нежностями. Нынче не те тёмные времена.

Есть такая восточная поговорка: не хватайся за хвост животного, норов которого тебе не известен. Характер Сталина никому достоверно не был известен. Поэтому откровенно преследовать армян боялись. Мудрили, ловчили. Под разными благовидными предлогами маскировали свои преступления, неизменно исполняя никем не отменённые директивы Асада Караева. Как я уже говорил, было пущено в ход все: и раскулачивание, и заём, и налоги. Даже в войну не позабыли о своём неослабном нажиме на армян. Немец отрезал Кавказ от России. Надо было очистить Баку от неблагонадёжных. Всё мотивировано. Комар носу не подточит. Лихо принялись за дело. Эшелон за эшелоном стали высылать из города неблагонадёжных. И что удивительно, все, буквально все неблагонадёжные оказались армянами. Но вот немцев от Кавказа отогнали. Опасность миновала. Но, войдя во вкус, армян продолжали выселять и после войны, вплоть до 50-х годов.

Повторяю, при Сталине ещё юлили, искали благовидные предлоги, боялись действовать открыто, напрямик. А вдруг Сталин дознается? Вдруг это ему не понравится? И искали, искали обходные пути.

С уходом со сцены Сталина картина резко изменилась. Теперь некого было остерегаться. Особенно сейчас, когда во главе республики Гейдар Алиевич Алиев, достойный приемник Асада Караева. Правда, он таких директив не пишет, но свято исполняет уже написанное. Без уловок. Без всяких предлогов и хитростей. И эта его прямолинейность сказалась на местах. Кеворков – детище этой прямолинейности. Он и громко лает, чтобы хозяин по достоинству оценил его усердие.

Нет, я определённо не ко времени избрал свой визит к Кеворкову. Человек только вступил на новую, весьма высокую должность. Авансом было отпущено ему всё: и орден, и пост. Надо было заслужить их. Нужны были жертвы, веские доказательства верноподанности, холопства, раболепия и, в первую голову, нелюбви к армянам. Особенно к тем, которые наезжали из Армении. В этом смысле я был лакомым куском, находкой. Почему бы этому бизону не воспользоваться ситуацией, показав себя во всем блеске? И оказал приём, при свидетелях: одна русская женщина, сотрудница обкома, и секретарь горкома партии.

Разговор был более чем странный: Кеворков говорил со мною как с лидером дашнакской партии, не меньше, с ходу вылив на голову Армении ушат непристойностей…

А к концу нашей «беседы» секретарша в маленьких сжатых в горлышке стаканчиках внесла чай.

Я с удивлением посмотрел на запоздалый знак гостеприимства и, не прикоснувшись к своему стакану, вышел из кабинета.

Пришла сестра сделать укол. Нечего делать, прячу тетрадь. Я весь внимание. Глотаю курантил, сустак. Сестра довольная уходит. Мой напарник ведёт себя тише воды ниже травы. Только что унесли целую пирамиду с капельницей. Слава богу, я эту стадию прошёл.

Я уже не помню, как после ухода сестры этот пройдоха Кеворков снова «заявился» ко мне. Ему ведь наплевать, что он непрошеный гость, что сказали бы о нём Тувим или Тагор. Или что скажем мы, его современники. Ему достаточно одной улыбки, одобрительного кивка Гейдара Алиева, его кумира и вдохновителя по части выживания армян из вверенного ему «прихода».

Давно сказано: на сто хороших людей хватит одного подлеца, чтобы доконать человека. На мою жизнь хватит одного Кеворкова.

Утечёт немного лет, может год- другой, время унесёт это имя, заметет его чёрный след. Уверяю, никому из знакомых, по образному выражению того же Тувима, скучно от такой потери не станет. А пока он есть, коптит наш воздух, мы снова и снова, искушая терпение читателя, будем говорить о нём, о новых и новых его кознях одна умопомрочительнее другой.

На элетротехническом заводе это было. Шло отчётно-выборное партийное собрание. Были выдвинуты кандидаты в члены бюро. Из одиннадцати кандидатур – двое азербайджанцев. Напомним: рабочие и служащие завода, в основном, армяне. Одна из выдвинутых кандидатур от азербайджанцев прошла единогласно. Это был хороший рабочий, передовой производственник, его на заводе любили.

Против другой были возражения, она не прошла.

На другой день Кеворков вызвал администрацию завода, партийный актив.

– То, что произошло вчера на отчётно-выборном собрании, называется ереванизмом. Если так будет продолжаться, можете лишиться партбилета, – без обиняков заявил Кеворков.

Вызванные в обком не сразу нашлись, что ответить. Берёт слово рабочий, выступивший на собрании против второй кандидатуры:

– Выступив против Г., я имел в виду его деловые качества и ничего более. Г. часто прогуливает, недисциплинированный, производственных планов не выполняет. Зачем такого выбирать в бюро?

Кеворков оборвал оратора, не дав ему договорить. Не хотел слушать и других. Обрывал на полуслове. Если тот говорил против.

– Вот ты, – тычет он пальцем в одного из присутствующих. – Почему голосовал против?

Человек встал:

– Какой Г. работник, мне лучше знать. Я начальник цеха. Г. – бездельник и никудышный человек. Впрочем, о нём уже здесь достаточно говорили. Мне нечего больше прибавить.

– Но ты не сказал главного, – заметил Кеворков.- Ты голосовал против совсем по другой причине.

– Интересно! По какой же?

– По причине ереванизма,- грозно изрёк Кеворков. – Ты голосовал против, потому что твои родственники живут в Ереване.

– Но мои родственники живут ещё и в Баку, – с усмешкой ответил ему начальник цеха.

– Ну и дай бог им здоровья. Но я говорю о родственниках, которые живут в Ереване…

И дальше на том же уровне. Вызванные в обком получили здоровую взбучку, а отвергнутая кандидатура стала членом парткома.

Каждая минута, проведённая на больничной койке, кажется мне не потерянным временем, а приобретением. Она даёт мне возможность на досуге подвести итоги прожитой жизни.

Итоги пережитого! Разве всё то, что пронеслось над твоей головой, через что ты прошёл, можно втиснуть в скупые строки? Жизнь каждого из нас, если ты не холуй и не бизон, – это сплошные преодоления, землетрясения души, разные голгофы…

За месяц до инфаркта я побывал в Ашхабаде – был приглашён на съезд писателей Туркмении.

Признаться, я был очень обрадован этому приглашению. В Ашхабаде жил один из сыновей дяди, Артавазд Оганесян. Сюда его занесло после многих скитаний по белу свету. Бежал из села во время раскулачивания. Сейчас ему без малого пятьдесят. Ветеран войны. Работает шофёром. Ещё крепкий, ладно сбитый мужик. У него четверо сыновей. Все они в отца – ладные, крепкие.

Низкий поклон Туркмении, её людям. Двоюродный брат жил хорошо. Две комнаты в новом доме. Достаток. Дети. Внуки. Небольшой садик с виноградником. Но его, Оганесяна, неудержимо тянуло домой, в Норшен.

Год тому назад он обратился с письмом в правление колхоза с просьбой принять его с сыновьями в колхоз. Ему отказали. По какому-то завалящемуся закону, запрещавшему семьям кулаков возвращаться в своё село.

Подумать только: четверо молодых ребят, отменных работников, да плюс к ним ещё нестарые родители, все шесть человек, изнывают от тоски по родному дому, родному краю, а колхоз бедствует от безлюдия, от отсутствия рабочих рук. К тому же разваливается отцовский дом, в котором никто не живёт. Некогда красивый дом, превращенный в труху, развалюху. И таких покинутых домов в Норшене не один, не два. Числа им нет.

Когда началась война, никто не вспомнил, что Оганесяны бывшие кулаки. Им, как и всем, вручили повестки. В один день все четверо братьев были мобилизованы. Никто до этого не интересовался их судьбой. Как росли они, малые дети, которым проходу в жизни не было, которыми помыкали кто как мог? Но, брошенные на произвол судьбы, они не сломались, каким-то чудом выжили, не став ни ворами, ни подлецами. Все четверо братьев, не помня зла, пошли защищать Родину. Воевали яростно, как подобало воевать честным сынам своей страны, своей Отчизны.

Один из братьев, Анушаван Оганесян пал смертью храбрых в боях. Трое других вернулись с орденами. За всё время войны никто не напомнил им об их кулацком происхождении. Им доверяли и автомат, и пушку, и миномёт. Но вот война кончилась. И снова о давно почившем отце вспомнили…

Но вернёмся в Туркмению.

На другой день вместе с Артаваздом отправились на базар. Я люблю восточные базары. Торговые ряды ломились от фруктов, зелени, арбузов, дыни.

В проходе к овощному ряду, у стенки я увидел пожилого кряжистого мужика, продающего розы. Старик, несколько стесняясь, предлагал проходящим свой товар. По говору я сразу определил: наш, карабахский.

– Что же, отец, бросил всё и приехал в такую даль? На своей земле можно было, наверное, заняться более нужной работой?

Старик напустился на меня. Зло, беспощадно, словно ненароком я задел его за самое больное.

– Это я бросил? – почти в иступлении кричал старик.- Ты у тех спроси, что меня «ушли»! У тех, кто взашей прогнал мою семью с родной земли.

Несколько успокоившись, добвил:

– Из нашего села Шушикенда здесь проживает сто четыре семейства. Поговори с ними. Они тебе скажут что и как.

Я не задал других вопросов, но понял всё.

Было от чего за многие многие годы бежать из Карабаха. Беженцев из Карабаха я видел в Ташкенте, Душанбе, добрались они и до Алма-Аты, Караганды, Семипалатинска, Петропавловска.

При слове «Шушикенд» лицо моего собеседника осветилось изнутри. И я подумал, не мог не подумать, что бы мог сделать этот ещё крепкий мужик, оторванный от родной земли, что могли сотворить все сто четыре семейства у себя дома, в своём Шушикенде, Шуше, не будь над ними тени Сталина. Кеворковы не на голом месте выросли.

Сын мой служил в армии. В мирное время. Он художник, до службы в армии успел закончить художественный институт. В части попался ему земляк, из Ленинакана, невежда и неуч. Однажды, в минуту откровения, он признался сыну: «Вот вернусь домой, сделаюсь спектором». Он так и сказал: «спектором».

Сын только посмеялся над мечтой своего злополучного земляка и забыл о нём… Но через год или два после службы они снова встретились. И что же вы думаете: художник пока не у дел, квартиры нет, полотна его ещё не признаны, он испытывает нужду. А вот тот, кто-таки стал «спектором», у него две машины – рабочая и «выходная», деньгам счёта не знает. Правда, он теперь называет себя инспектором. Прогресс!

Диву даёшься, как это при таком разгуле идиотизма, когда все вокруг будто сговорились из человека вытровить человека, обезличить его, оскопить, вдруг попадается кто-то нормальный, способный сказать: «я так не думаю». Редкостный реликт среди зыбучих песков пустыни.

Об одном таком человеке, я хочу рассказать.

Когда моего дядю Арутюна Оганесяна раскулачивали, сыну его Артавазду было десять лет. Да, все братья были несовершеннолетние. Изгнанные из родного села, некоторое время они ютились у сестры Амест, которая жила в Степанакерте. Дядя не представлял, какое горе несут они дочери и её мужу своим появлением в их доме. Муж Амест Баграт Барсегян, коммунист, работал учителем, преподавал в школе и в техникуме. Баграт немедленно был вызван в райком.

– Кто из посторонних живёт у тебя? – без обиняков спросили его.

– Тесть со своей семьёй. Они мне не посторонние.

– Кто же он, твой тесть? Твои «непосторонние»? – с издёвкой переспросили его, хотя им всё было уже известно.

Такой допрос возмутил учителя, но он спокойно ответил:

– Арутюн Оганесян.

Дядю по имени знали во всём Карабахе. Он был крупным виноделом и добрейшим человеком.

– Так, приютил матёрого кулака? – жёстко сказали ему.

– Я не мог оставить на улице стариков. Да и детей жалко.

– Жалко. А своё партийное лицо где спрятал? Жалеешь кулаков? А партбилет свой не жалеешь? Случаем, не перетягивает он у тебя карман?

Учитель от негодования потемнел лицом. Но, сдержав гнев, спросил:

– Что предлагаете делать?

– Изгнать посторонних.

– Я этого сделать не могу, – глухо, но твёрдо отрезал учитель.- Дети малые, старики…

В один день учитель лишился работы и партбилета.

Жертвой этой истории стала Амест. Не перенесла беды, свалившейся на мужа, на семью, тяжело заболела, её сразил паралич. Двадцать лет прожила, прикованная к постели. Ухаживать за ней за больной было трудно. От неё устали все: мать, сестры, братья. Не уставал лишь муж. Бывший учитель, бывший коммунист, ночной сторож Баграт Барсегян. И не помню, чтобы он когда-нибудь жаловался на свою судьбу.

Я был на похоронах Амест. Какое было скопление народа! Пришли и убийцы проводить свою жертву в последний путь. Мне показали того, кто когда-то отобрал у Барсегяна партбилет.

Я смотрел на него и думал: нет, друзья мои, кеворковы не сегодня родились.

Мечтаю написать о замечательном человеке Баграте Барсегяне, не давшем превратить себя в игрушку в руках одержимых самодуров и бездушных проходимцев.

К четырем часам лечащие врачи уходят. Остаётся только дежурный, который заглядывет в палату либо по вызову, либо один раз под вечер. А часы инъекции, разных процедур мы знаем назубок. С конспирацией полный порядок. Достаю тетрадь. Снова я во власти воспоминаний. Снова перед моими глазами Карабах, его судьба, его боль, надежды – всё то, что до краёв переполняет меня.

К слову сказать, не думайте, что о Карабахе существует какое-то предвзятое мнение. Ничего подобного. Весь мир знает о рассечённой на две половинки маленькой Осетии, об их мечте объединиться, о проблеме Абхазии…И никому не удаётся решить свою проблему. Это не случайность. Поговорка верна: пока есть волки, нужны и овцы.

Я помню первого секретаря обкома Карабаха Арменака Каракозова. Помню его окружение: Мукуч Арзанян, Шаген Погосбекян, Гайк Арустамян. О каждом из них можно написать книгу. Всех их не стало в один день. У Сталина были длинные руки, он доставал каждого, будь он за тридевять земель. Кровь у нас лилась широкой рекой.

Мне могут возразить: позвольте, что же над Кеворковым нет власти, он так и будет творить беспредел? Формально власть существует. И права граждан защищены законом, Коституцией. Но также формально. Любой власть имущий может перекроить и закон, и Конституцию по своему разумению, на свой рост, и ничего ему не будет. Как в известном восточном речении про пройдох-торгашей: “Вывешивают баранью голову, а торгуют собачьим мясом”.

Индира Ганди чуть не поплатилась президентским креслом за нарушение Конституции. А Никсон на Уотергейте просто погорел. Чуть не угодил за решётку.

Алиев – сам себе судья, сам себе власть. Все законы, вся Конституция в его кармане. Давно узурпировал их. Узурпировал правду, справедливость.

Алиев объявил меня националистом. Видите ли, он идёт вдоль, а я поперёк. Я давно заметил: дружба, любовь, которые нуждаются в заверениях, клятвах, уже не дружба, не любовь.

За моей спиной более двадцати книг, и все они о дружбе. За спиной Алиева – бегство армян из Азербайджана, из всех районов, гонения на них по службе, нераскрытые убиства, зверства с отрубанием рук, ног, отрезанием ушей, носов, выкалыванием глаз, распятием на кресте.

Итак, я со своими книгами на одной чаше весов, Алиев с его словоблудием о дружбе- на другой. И представьте себе – Алиев перетягивает меня. Собственно, никто не взвешивает: Гурунц и Алиев – несравнимые величины. А правда, справедливость? Детский разговор. Мхитар Гош ещё в ХII веке утверждал, что «закон и правосудие – непременное условие жизни государства». Он так полагал, наш наивный старец! Все разговоры о законах, правосудии в наши дни – детский лепет. Как Алиев скажет, так и будет. Алиевское решение обжалованию не подлежит. Браво, Алиев. Бей, линчуй жертву, кто тебе судья? Никто не остановит твою руку. Не так мы воспитаны.

Подняв знамя интернационализма, объявив его краеугольным камнем нашего строя, нашей жизни, мы день за днём стачиваем этот камень, упорно сводим его на нет.

Кто бы ни был ты, мой читатель, если ты не ощущаешь в себе огня сожжёной Шуши, если до твоего слуха не дошли стоны детей, женщин, стариков, павших в ночь “длинных ножей” в двадцатом, если ты считаешь, что нечего ворошить прошлое, отложи эти записи, не читай их.

Я не призываю к мщению. Я только предупреждаю: под славословие дружбы, братства, раздуваются угли национализма, способного повторить шушинскую трагедию, вернуть ночь «длинных ножей», жертвой которой станут уже наши дети. Будьте бдительны, люди!

Я давно заметил – у нас в чести «правильный человек».Тот, кто во всём согласен с вышестоящим товарищем, в конфликт не вступает, лоялен и безоговорочно выполняет всё, что спускают сверху. Такой работник всегда обласкан. Обижать же можно честных людей. И чем они честнее, тем больше. Такая у нас «всенародная порча человека».

Как бы невежествена ни была власть, она не может не считаться с народом, не может обойтись без человека, в котором ещё сохранилось «я», личность. А без личности нет общества. Оно деградирует, впадает в первобытное состояние. Стоит потерять своё «я», как ты уже дикарь.

Я не баловень судьбы, а тысячекратно оплёванная и обруганная жертва. Однако не отчаиваюсь. Не боюсь белое называть белым, а чёрное чёрным. Не боюсь вещи называть своими именами. Пишу книги, не заглядывая ни в какие святцы. Знаю, что не увижу плоды своих трудов, но ведь совесть тоже чего-то стоит, она долговечнее жизни. Хорошо сказано у Тютчева:

Мужайтесь, о други мои, боритесь прилежно,

Хоть бой и неравен, борьба безнадёжна.

Растленные души. Сколько их в моём Карабахе. Людей раздвоенных, говорящих одно, думающих другое. Людей-флюгеров, людей «что вам угодно?». Оказывается, всё с человеком можно сделать, вить из него верёвки, имея в руке примитивную приманку – кусок хлеба.

Будь ты проклят, кусок хлеба, без которого человеку не обойтись, способный поставить его на колени перед любым лжеидолом.

Призывают нас, писателей, изучать жизнь. Вот я и изучил, понял в каком почёте у нас ложь. Когда-то ложь наказывалась, несправедливость считалась злом. Теперь им зелёная улица.

Правда, истина. А есть ли она, эта истина? Кто-нибудь видел её вчера, позавчера? Кто видел её в последний раз? Может, она в каталажке, в сыром подвале, ждёт, чтобы её вызволили оттуда?

Как помочь бедняжке?

“Война” за Карабах – лучшее доказательство блистательного отсутствия этой правды. В этом расписалась сама «Правда», взяв под защиту Неправду Кеворкова, Неправду Алиева, вдохновителя Кеворкова. (См. Передовую «Правды» от 29 мая 1975 года.).

Не обошлось и без курьёза. Многие письма, отправленные в Москву с жалобой на всё то, что происходит в Карабахе, приходят в ЦК КП Армении для принятия мер. Так в Москве понимают нашу боль.

Всё прогрессивное человечество оплакивало резню армян турецкими башибузуками. Эптон Синклер писал: «Армяне в Париже требовали освобождения от турок, а турки у себя дома торопились перебить армян всех до единого..».

Нечто похожее на это происходит и сейчас, в наши дни. Мы плачем, говорим о гонениях на армян в Баку, в Нагорном Карабахе, Кировабаде, в Нахчиванской АССР, а алиевы преспокойно продолжают свой неослабный нажим на армян. Смело можно сказать, что трагический день 24 апреля продолжается в этих местах. Он длиною в 60 лет.

Журнал «Коммунист»?6 1963 г. писал: «Дашнакское правительство Армении 24 сентября 1920 года объявило войну Турции с целью создания «Великой Армении» с включением в её состав почти половины Малой Азии».

Здесь товарищи из «Коммуниста» выступают не столько в роли комментаторов, сколько фальсификаторов. По Севрскому договору к Армении отходили все утраченные районы Западной Армении. Зачем врать: армяне хотели не половину Малой Азии, а возвращения исконно армянских земель, насильственно захваченных турками. И к чему этот иронический, неуважительный тон по отношению к народу, который истекал кровью, но достоинства своего не ронял?

Я часто спрашиваю: стал бы я и многие, многие карабахцы так властно и ревностно любить свой край, если бы его не пинали на каждом шагу, не обижали. Как не вспомнить Омара Хайяма:

Ты обойдён наградой -

Позабудь.

Дни вереницей мчатся -

Позабудь!

Небрежен ветер: в вечной книге жизни.

Мог не той страницей шевельнуть…

Наивный Омар Хайям! Он не знал, что небрежный ветер может разрастись в шквал и уже не шевельнуть страницей, а вырвать ее с мясом, и самую жизнь вымарать.

Есть люди, перед памятью которых хочется снять шляпу. Бертольд Брехт, мой почивший бог, писал:

Так формируется человек -

Когда говорит «да», когда говорит «нет»,

Когда он бьёт, когда бьют его,

Когда он присоединяется к этим,

Так формируется человек, так он изменяет себя,

Так является нам его образ,

Когда он с нами схож и когда он не схож.

Ну как не склонить голову перед человеком, который говорит с тобой, словно читая твои мысли.

Да, есть ещё чему порадоваться. Вселяет надежду то, что ещё не всё потеряно, что можно ещё сказать праведное слово. Приходится только удивляться тому, как эти стихи могли незамеченными проскочить через железный цензурный кардон:

Время моё не щадило героев,

Не разбирало, кто прав, кто неправ.

Время моё хоронило героев,

Воинских почестей им не воздав.

Время кружило, родство обнаружив.

С птицей, которая храбрых от трусов.

Не отличает, глаза им клюёт.

Расул Гамзатов.

Обещаю не сборщиком податей.

Быть у трудового века,

А сыном ему достойным,

Если даже удары и боль от него.

Мне придётся принять…

… И если я сегодня отступаю,

То отступаю, чтобы начаться снова.

Паруйр Севак.

Постоять за свой Карабах против корыстолюбивых, близоруких и бесстыдных политиканов, каких бы высоких рангов они ни были – моя святая обязанность, мой долг, к которому обязывает меня моя совесть, совесть гражданина и писателя.

Пробил мой час. Я обнажил шпагу, которая долго ржавела от безделья. Смерть в этом бою я предоставляю врагам. Сам я умру бесславно и всё-таки не совсем бесполезно. Опасно, очень опасно, когда власть в руках невежд… Разговоры о дружбе и упорное, стабильное разрушение её изнутри. Сколько тратится на это слов, бумаг, а на деле… Постоянно раздуваем потухшие угли национализма. Может быть здесь скрытый замысл снова потопить нас в море крови?

В одном только Трапезунде во время резни в Западной Армении турки вырезали 120 тысяч армян. Рыли колодцы, отрезали армянам головы, выпускали кровь в колодцы и купались в ней, чтобы попасть в мусульманский рай. Красивых женщин брали в неволю, имущество забирали.

Всё это было потом проделано в Шуше. Сгоняли молодых армянок на майдан и заставляли их танцевать раздетыми под дикий хохот озверевшей толпы убийц. Потом насиловали и умерщвляли. Всё здесь было предано огню, мечу. Сгорела красавица Шуша, подожжённая со всех сторон.

Какая приеемственность, какое разительное сходство в навыках убивать людей!

Я думаю, день и ночь думаю: то, что делается в Гадруте, во всех районах Азербайджана с армянским населением, уж не является ли репетицией событий на подобие тех, которые произошли на наших глазах совсем недавно, в тихом Ливане, ставшем ареной кровавых столкновений между арабами христианского и мусульманского происхождения. Для таких опасений имеются основания. По переписи последних лет из 17 миллионов прироста населения в СССР – 15 миллинов выпадает на долю населения мусульманского вероисповедания. Это уже беспокоит весь мир, но не беспокоит нас. У нас есть готовые формулы на все случаи жизни.

Вали Гейдар Алиев, никто не видит похода твоих янычаров. Ты защищён дымовой завесой догм и формул достаточно надёжно.

Гётеевский дьявол-искуситель Мефистофель, ослепивший доктора Фауста, поселился в Азербайджане. Он полон чувства мести, неизвестно сколько ещё карабахских фаустов он ослепит.

Диссидент Сергей Паликанов, лауреат Ленинской премии, академик, сказал западным корреспондентам, что у нас в стране легче бороться за свободу Анжелы Девис, чем за собственную свободу.

Крыть нечем. Всё правильно. Мы только и ждём малейшего зова, чтобы очертя голову броситься на помощь, протянуть руку любому, попавшему в беду, но при одном только условии, если зовущий живёт по ту сторону наших границ, в любом конце света. Совсем не то, когда этот зов раздается в своём доме. Даже не голос, а крик о помощи целого народа. На такой вопль у нас уши ватой заложены, а глаза слепнут. Ну, откуда появилось у нас такое «чужелюбие» и такая нелюбовь к самим себе? Боль палестинцев, мечтающих создать свою автономию, мы поддерживаем, сочувсвуем им, болеем за них, помогаем. Но почему мы делаемся глухими и слепыми, когда речь идёт о Карабахе, Абхазии или Осетии, где люди стонут от постоянных гонений, оскорблений их чести, достоинства, национальных чувств, когда затаптывается в грязь суверенность целого народа?

Мой друг, замечательный дагестанский писатель Эффенди Капиев эпиграфом для главной своей книги «Поэт» взял слова А.М. Горького: «Эй, вы, люди! Да здравствует ваше будущее!» А за полгода до своей смерти рядовой военный корреспондент Капиев записал в своём дневнике: «Здравствуй, человек! Благославенны твои будни и земля, вскормившая тебя!».

Короткая жизнь Капиева не очень сложилась, она изобиловала борьбой, разными невзгодами и шлагбаумами, у него были свои кеворковы, но он ушёл из жизни, непобеждённый даже смертью, снискав славу писателя и достойного гражданина, патриота.

Вот этому «вашему будущему», в меру своих сил служу и я. Все мои вопли о несправедливостях вызваны лишь одним стремлением – расчистить людям путь к будущему.

Как известно, первые десять-двенадцать дней, а иногда все двадцать, смотря в какой степени повреждён миокард сердца, инфарктник лежит без права шевелить рукой. Таково требование лечения.

Какой ты разнесчастный, если ты влип, схлопотал инфаркт! Лежать день за днём, ночь за ночью, без права даже оправиться в туалете. Сами понимаете, какое положеньице для человека, любившего за день исходить чуть ли не пол-Еревана по неотложным делам. Узник всяких медицинских предписаний да и только!

Это верно, инфарктник – узник самого строгого режима, но ведь никто не мешает ему на крыльях воспоминаний нестись, куда душе угодно. А этих воспоминаний за более чем шесть десятков лет накопилось, дай бог, сколько! Предаваясь им, этим воспоминаниям, где только я не бываю, радуясь, огорчаясь! Ведь воспоминания – тоже жизнь. Со всеми её невзгодами и радостями. И я не знаю, на чём больше сосредоточить своё внимание: на хорошем или на плохом. Любопытно, что перевесило бы, если положить на чашу весов?…

Приходит сестра. Готовится сделать мне очередную инъекцию. Как всё-таки хорошо жить на этом свете! Хочется порой, высунувшись из окна, прокричать на весь мир, как это однажды сделал Борис Пастернак, сказав:

Какое, милые, у нас.

Тысячелетие на дворе?

Ура! Кеворков армян уже не душит, а если ты из Еревана – даже устраивает приёмы. Теперь «ереванец не страдает ереванизмом», он просто гость из братской соседней республики. Не гоже гостю из братской республики – от ворот – поворот. Вот он и старается, из кожи вон лезет, чтобы тебе угодить. Если ты министр, писатель, видный человек, совсем лафа- перед тобой будут стелиться, банкеты устраивать, тосты произносить. Такое произошло чудо на земле карабахской, чудо с таким зверем, каким был и есть кровавый заплечных дел мистер Борис Саркисович Кеворков!

Есть такое выражение – дурака на дорогу дубина выведет, – и не нами оно придумано. Нашлась такая дубина – два вызова в Москву, где с Кеворковым крепко поговорили.

За каждый проступок Кеворкова, как я уже говорил, можно было судить строгим судом – исключить из партии, посадить – он давно заработал самую высоую кару, но в Москве ограничились только взбучкой, предложив ему исправиться. Вот он и исправляется.

Ну что ж! Видели Кеворкова в роли палача,теперь поглядим на него пса-дворняжку, ставшую на задние лапки. Что ни говори, тоже победа!

В пьесе Эдварда Радзинского «Беседы с Сократом» есть такие слова: «Мы приходим в мир, сжавши руки в кулак, будто хотим сказать: «Всё моё». Мы уходим из мира с открытыми ладонями: «Ничего я не взял, ничего мне не нужно, весь я ваш, боги!».

Такие благородные и прекрасные слова! Но до этого надо дорасти. Надо растить в человеке человека. Пока мы поступаем наоборот. Пока у нас в учителях драконы. А зубы дракона – плохое учебное пособие, они способны разламывать хребет даже льву. Таково их назначение – ломать.

Одна птица, без стаи, не долетит до места перелёта. Стаей руководит нечто такое, чем ни одна птица сама по себе не обладает. Обладай каждая птица этим нечто, она без труда совершила бы перелёт самостоятельно.

Без этого нечто не может жить и человек. Вот почему мы без конца бубним о чувстве локтя, о коллегиальности, о коллективизме. Говорим, не особенно вдумываясь в серьёзность этих слов, не совсем представляя опасность игры с этими словами и понятиями, сводя всю мудрость коллективизма к его видимости.

Мы часто говорим о моральном облике человека. Эта графа в анкете – главная при разрешении выезда за границу. Хотелось бы знать, а какова цена человеку, который однозначен, как телеграфный столб?

Партийные работники, если выстроить их по ранжиру – матрёшка в матрёшке. Они должны быть точно сработаны, чтобы лезли одна в другую.

Разобраться, мы ведь тоже матрёшки. Всё видим, всё знаем, и ни одной попытки протеста. Протест – опасная игра, заранее проигранная битва, в эту игру у нас давно не играют.

Модильяни, говорят, нарисовал отца семейства. Тому портрет не понравился, не нашел сходства.. Прошло лет двадцать, отец умер. Сын, разбирая фамильный хлам, обнаружил портрет, с которого на него смотрело его же собственное лицо. Художник опередил жизнь, изобразив то, что должно было быть через два десятилетия, верно разгадал тайну генов.

Боюсь, что нашим потомкам передут гены, которых они будут стыдиться. Гены раболепствующих отцов и дедов, начисто проевших совесть, своё человеческое достоинство, свою самость. Не позавидуешь тем, кому достанутся наши гены, гены поколений с кляпом во рту и петлёй на шее.

Инъекция, опять инъекция. На моём теле уже нет живого места от разых уколов. Хорошо, что ещё не додумались ввести какую-нибудь инъекцию в мозг. Что было бы с нами, больными, если б был такой укол, должный усыпить работу мозга? А пока такового нет, будем думать, размышлять про себя.

Сестра со шприцем уходит, и я снова во власти памяти. Подвожу итог пережитому. Анатоль Франс задал миру вопрос: «Что такое социализм?». Великий французский гуманист и писатель, веря в наш преобразовавшийся мир, с гордостью сам же себе ответил: «Социализм – это совесть человеческая».

Дорогой Анатоль Франс, простите, мы не те, на которых вы так уповали. Далеко не те.

Где, когда мы свернули в сторону, совершили тот крен, который привёл нас к отречению от самих себя, от своих идеалов?

Народного артиста СССР, Лауреата Ленинской и Государственной премии, великого виолончелиста Ростроповича, вместе с женой, народной артисткой Вишневской лишили права гражданства. Додуматься до такой глупости – надо было семь пудов соли съесть! Криминал: помогали на Западе белогвардейцам. Ну, глупость же! Глупость в квадрате! В кубе!

Со времён гражданской войны прошло более 60-ти лет. Этим «белогвардейцам» считай было не 5 или 10 лет, а тридцать и более. Сколько же этим несчастным лет, если они вопреки законам природы остались живы? 90 и более. Враньё и несусветная глупость. И это – на весь мир. На весь мир расписались в своём маразматизме.

Что ни день, то новая награда нашему Верховному. Уже нет места на груди, а вешают всё новые и новые. Всех видов и образцов. Мало наших. А тут еще со всех социалистических стран.

И мне вспомнилось, как несколько лет тому назад в Переделкино в библиотеке нам с женой показали журнал «Корея», который издаётся на семнадцати языках. Перелистал его и не поверил своим глазам: весь журнал, начиная с огромного портрета Ким-Ир-Сена на обложке до последнего листа, был заполнен персоной вождя: Ким-Ир-Сен с супругой отправляются на прогулку, Ким-Ир-Сен возвращается с прогулки, с кем-то на всю страницу обнимается, с кем-то (тоже на всю страницу) обменивается рукопожатием. Пестрят текстовки: «Ким-Ир-Сен в объятиях студенчества», «Ким-Ир-Сен…», «Ким-Ир-Сен…».

Вначале нам показалось, что это какой-то юбилейный номер. Попросили библиотекаршу показать весь комплект этого журнала за год. И все они были на одно лицо-заполнены персоной Ким-Ир-Сена.

Как же не взвыть от боли, от обиды: мы уподобляемся Корее, множим в своей стране ким-ир-сенов. Непогрешимых апостолов, обративших великие идеалы человечества в пугало и предмет насмешки в глазах цивилизованного мира.

Когда-то мои соплеменники гибли в пустыне Тер-Зора. Я остался жив, потому что родился не в Западной Армении. Но существует собирательная память, которая переходит от века в век. Память крови, которую ничем не истребишь.

24 апреля – по всей Армении день скорби. Армения чтит память погибших от геноцида.

Мне знакома эта дорога на Цицернакаберд, мелодия Комитаса, плещущаяся в пламени огня. Вслушиваясь в эти душераздирающие звуки, идущие из-под земли, я слышу стоны и стенания тех, которые погибли в Баку, Нахичеване, Шамхоре, в сожжённой Шуше, в родном моём Карабахе, где был свой Тер-Зор, где Тер-Зор продолжается и по сей день.

Когда в 1915 году разразилась трагедия в Западной Армении, великие державы и бровью не повели. Они были равнодушны к гибели целого народа. Жизнь отомстила им за это молчание. Через много лет Гитлер, отправляя на Запад своих головорезов, новоявленных янычаров, напутствовал их словами:

– Жгите. Убивайте. Кто помнит сейчас резню армян?

Сегодня мы уши затыкаем при звуке стонов, идущих из маленького Карабаха. Вот уже 60 лет остающийся безнаказным «нахичеванский эксперимент» шествует по земле Азербайджана, изгоняя армян, где только может, где они ещё остались.

Планета наша очень тесна. Пожар, возникший в любом его уголке, может охватить весь мир. Костры национализма, зажжённые в Азербайджане, могут опалить не один Карабах.

Я отдыхаю в Коктебеле, в Доме творчества писателей. Выбрав удобный день, попутной машиной отправился в Феодосию, где находится знаменитый на весь мир музей Айвазовского. После войны я не был там ни разу, а упустить такой случай, находиться рядом и не съездить посмотреть на мировые шедевры великого мариниста, было бы просто невосполнимым просчётом.

Кроме того, в музее более сорока лет директорствует влюблённый в великого художника Парсамов, автор великолепных монографий об Айвазовском. В годы войны он совершил беспримерный подвиг, из-под самого носа немцев каким-то чудом, на рыбацкой шхуне, вывез все картины и без потерь доставил в Армению. После войны полотна были возвращены все до единого, музей снова ожил.

Немолодая женщина, работница музея, ведя меня от картины к картине, рассказывала историю каждой. Говорила она заинтересованно, с любовью. Я с благодарностью слушал эту пожилую женщину, думая о том, какую благородную миссию она выполняет.

В конце беседы я хотел было спросить у нее, как мне разыскать Парсамова, но она сама заговорила:

– Я жена Парсамова. Он знает, что вы здесь и очень хочет вас видеть.

– Тут какая-то телепатия,- улыбнулся я.- Только хотел спросить о здоровье директора музея…

– Парсамов теперь не директор,- скупо сказала женщина.- Он болен и очень плох.

– Ведите меня к нему.

Встреча, которая произошла через каких-нибудь пять-шесть минут (Парсамов жил в пристройке при музее – очень неуютной комнатушке) нанесла новую рану моёму сердцу.

Эта история, как и многие другие истории, которые происходят день за днём на нашей земле, могла украсить любой сатирический журнал.Она вызывает и горькую улыбку, и бессильный гнев.

Когда Парсамов вернул все картины на их родину, в Феодосию, вновь открыл музей и пошёл в милицию, чтобы засвидетельствовать своё возвращение, а попросту говоря прописаться, там настороженно перелистали паспорт, передавая из рук в руки, и, вернув его владельцу, сказали:

– Мы вас не пропишем. Отправляйтесь откуда приехали. Даём на это 24 часа. Ни минуты больше.

Вернувшись домой, Парсамов почувсвовал себя плохо. Врач скорой помощи зафиксировал инфаркт.

Семь месяцев Парсамов был прикован к постели, а когда поправился, у него появился страх. Боялся выйти на улицу, страшась, что опознают, выселят. Жена просила помочь ему.

Всего несколько месяцев тому назад я выступил в «Литературной газете» со статьёй «Хапуги», по которой было арестовано более 45 человек, нагревших руки на нечистом деле – спекулировали квартирами.

Были замешаны и партийные работники. Правда, они отделались «лёгкими ушибами», их не судили, но сняли секретаря обкома, секретаря горкома, председателя горсовета…

Лутак, нынешний секретарь, знает, кому он обязан своей высокой должностью. Я обещал Парсамову съездить к нему в Симферополь, попросить помощи.

Но я поспешил со своим обещанием. Лутак оказался достойным приемником Комяхова, своего предшественника.

Но прежде чем пойти к Лутаку на прём, я заехал к Демидову – герою моей статьи «Хапуги». Павел Александрович Демидов – коллекционер картин, из-за которых разыгрался весь сыр-бор, нашумевшая Симферопольская эпопея.

В однокомнатной квартире картинам его стало тесно. Появилась внучка – совсем невмоготу стало. В комнате негде повернуться.

Демидов обратился в горсовет с просьбой выделить ему помещение под коллекцию. К этому времени коллекция Демидова обратила на себя внимание печати, любителей живописи, художников. Она была оценена в миллион четыреста рублей. Демидову 70 лет, он завещал коллекцию безвозмездно краеведческому музею, но при жизни не хотел с ней расставаться и просил, настойчиво требовал помещение. Одна из картин Демидова – неизвестное произведение Айвазовского, была оценена в 250 тысяч рублей. Продал бы её государству, построил бы на эти деньги себе особняк. Но бессребренник не мог пойти на это, да и не желал лишать коллекцию этого уникального произведения.

Наивный Демидов! Обивая пороги, настойчиво требуя комнату, он не понимал, что руководителям, к которым он обращался, до лампочки его собрание. Ему, старому коммунисту, участнику двух войн и в голову не приходило, что ему отказывают в помещении, потому что давно уже жилплощадь не предоставляют, а продают. Об этом и была в «Литературной газете» моя разгромная статья «Хапуги», по следам которой состоялся нашумевший суд, привлекший внимание общественности всего Советского Союза. 32 миллиона было съедено заправилами горсовета.

Нет надобности пересказывать всю статью, снова выплёскивать эту грязь, ограничимся одной деталью: Демидов помещение под картины получил, даже квартиру из трёх комнат, но ему потом долго икалось за его жалобы.

У Демидова жена – татарка, к слову сказать, тоже член партии. Вообще в доме полный конгломерат: он сам русский, из Сибири, невестка русская, дочь и сын уже помесь, а внуки… Попробуй разберись в их происхождении. Но кому надо обратили на это пристальное внимание. А вдруг Демидов тоже татарин? Тогда разговор с ним короткий: 24 часа на сборы, мотай на все четыре стороны. Но Демидов не поддавался. Он русский, по всем документам – русский. Уже сколько месяцев прошло после всей этой заварухи, а страсти вокруг имени Демидова не унимались. Частые ночные вызовы, перекрёстные допросы.

Вот об этом я и узнал в свой приезд в Симферополь после многих месяцев со дня выступления газеты.

Возмущённый, я решил, пользуясь случаем, заодно с Парсамовым заступиться и за Демидова.

В приёмной Лутака мне сообщили, что у секретаря важное заседание и он не скоро освободится. Это расстраивало мои планы. Я рассчитывал на часа два, не больше, чтобы успеть к последнему автобусу, следовавшему в Коктебель.

Я попросил секретаршу доложить обо мне, мол, я в приёмной и ждать не могу. Моя фамилия и на секретаршу произвела впечатление, она сейчас же нырнула в массивные двери и вышла оттуда, сообщив, что секретарь сделает перерыв и примет меня.

Так он благодарил меня за свое кресло, полученное по случаю изгнания с должности секретаря обкома Комяхова. Но, к сожалению, на этом и кончилась благодарность.

Свою беседу я мысленно расчленил на две части: Демидов, потом Парсамов. Оба случая настолько глупы, что, мне казалось, и пары минут достаточно, чтобы разрешить все проблемы. Но увы…

Выслушав о Демидове, Лутак сказал:

– Проверяют. Если он окажется татарином, мы его выселим.

К сведению для несведущих: после войны Сталин многие народы, в том чисе и крымских татар, изгнал из своих родных мест.

Но Сталина нет, давно уже нет. Все народы, невинно пострадавшие при нём, возвращены на родные земли. За исключением крымских татар. Это был уже каприз Хрущёва.

Лутак, не вдумываясь в нелепость этого каприза, как и прежде, при Сталине, выполняет предписание, идущее сверху. Никаких уроков ни из гитлеровской заботы о чистоте арийской расы, ни из погромов Сталина виновном не извлек. Всё тот же истукан, робот, выполняющий приказ. Этому Лутаку крайне интересно, каков процент татарской крови во внуке Демидова, в жилах самого Демидова. Намного интереснее того, что Демидов, ставший предметом сложных генетических исследований, член партии с 1921 года, что жена его тоже коммунистка, прошла вместе с Демидовым весь боевой путь, вместе с ним страну поднимала, служила ей, как могла.

Чтобы не взорваться от негодования, я молчу. Мне нужно перейти ко второму пункту моего визита. Здесь уж комар носу не подточит. Парсамов не татарин, в его жилах нет ни капли татарской крови, он армянин, человек, спасший картины великого русского мариниста. Что может сказать Лутак, будь он трижды кеворков и четырежды комяхов? По-моему – ничего. Он только удивится, выразит сожаление о случившемся и немедленно позвонит в Феодосию, подкрутит хвост кому надо.

Но напрасны были мои ожидания.Услышав имя Парсамова, Лутак не на шутку взволновался.

– Ка-а-к?! Парсамов до сих пор в Феодосии?

И потянулся к телефону.

Тут я не выдержал:

– Товарищ Лутак! Я не информатором к вам пришёл, а просителем. Могу придти и в ином качестве. Я продолжаю оставаться корреспондентом газеты «Известия». Мы этот разговор продолжим в другой раз, а пока прошу повременить со звонком, пожалеть больного старика, не беспокоить его своими притеснениями, пока я похлопочу за него в Москве, а, понадобится, и снова приеду разбираться во всём этом.

Лутак, разумеется, не испугался моих угроз. Но всё же чуточку снизил тон.

– Вы, наверное, прослышаны о дважды герое Советского Союза Ахмедхане Султане,- сообщил он мне тоном непререкаемой значительности.- После войны хотел вернуться на родину, в Алупку, мы его не приняли, не прописали, от ворот – поворот.

Я чуть не задохнулся от гнева, от этой непробиваемой глупости, невежества. Но всё же, взяв себя в руки, сказал:

– Но ведь Парсамов не татарин. Он армянин.

Лутак немедленно парировал.

– Кроме татар, мы выселили из Крыма армян и греков. Их тоже не прописываем.

Я совсем растерялся. Действия феодосийской милиции казались каким-то диким просчётом, самоуправством, а она, оказывается, лишь выполняет приказ. Я не выдержал, вспылил:

– Да будет вам известно: председатель Верховного Совета, небезызвестный вам Анастас Иванович Микоян – армянин, и он живёт и работает в Кремле!

Лутак и здесь не замешкался с ответом:

– Если ваш Анастас Иванович Микоян приедет на постоянное жительство в Крым, то и его не пропишем.

Лутак окончательно обезоружил меня, снова вернув разговор к Ахмедхану Султану, по-видимому, считая этот нелепый поступок, – не прописать дважды Героя Советского Союза в собственном доме на своей родине – героическим шагом, подтверждающим его бескорыстие, его партийную принципиальность. Я хорошо знал имя этого прославленного лётчика, сбившего 64 немецких стервятника в воздушном бою. На всякий случай я сказал:

– Я слышал в Алупке есть его памятник-бюст?

– Стоял,- холодно отрезал Лутак.- Теперь уже не стоит.

– Но почему?- прикинулся я не понимающим.- Он в чём-нибудь провинился?

– Вы об этом уже знаете. Ахмедхан Султанов – татарин,- твёрдо заявил он.- А татарину нечего ставить памятник.

Поражённый цинизмом и беспардонной откровенностью Лутака, я смотрел на него как на динозавра, чудом попавшего в наш цивилизованный век. На лице – ни одной мысли, ни нотки сожаления.

По всему видать, Лутак не собирался со мною, корреспондентом «Известий», ссориться. Понизив голос, он снисходительно, но твёрдо заявил:

– Поймите меня правильно. Мы солдаты партии. Мы выполняем то, что нам указывают. Отсебятиной мы не занимаемся.

Мне ничего не оставалось, как немедленно ретироваться.

Второй раз отправиться туда с мандатом корреспондента центральной газеты мне не пришлось. За мою жизнь не ручались. Ведь я своей статьёй разворошил муравейник. 45 человек по делу о спекуляции квартирами были осуждены на разные сроки, многие остались на воле. Могло найтись немало охотников проучить журналиста, по вине которого и разыгралась вся нашумевшая симферопольская эпопея. Да и не очень это удобно: армянин будет защищать своего соотечественника от украинцев. Обещали помочь. И помогли. В «Правде» о Парсамове появилась статья «Почётный гражданин Феодосии». После «Правды», разумеется, старика оставили в покое. Но к директорской должности всё же не вернули. Его место было занято. Занято человеком, которого на пушечный выстрел нельзя было допускать к искусству вообще, а к Айвазовскому, в частности. Отставному полковнику, мужлану и солдафону, способному сделать сотрудникам музея Айвазовского замечание такого рода:

– Что вы расхваливаете этого армяшку? Вы же знаете, что армян, как и татар, выгнали из Крыма.

Здесь я обрываю свои записи. Боюсь снова схлопотать инфаркт. Но и прервав воспоминания, я не могу избавиться от мысли, которая не может не беспокить любого из нас. Кеворков и Лутак!Откуда у этих разных людей, живущих в разных концах света, такое разительное сходство, родство душ? Все та же неведомая ниточка, которая, протягиваясь на огромные расстояния, не рвётся, всё вьётся и вьётся дальше.

Если бы меня спросили как избежать инфаркта, я бы посоветовал – вытрави из себя человека. Я уверен, инфаркт стороной обходит бессловесных, безэмоциональных тварей. Они ему не подвластны. Медициной доказано, у животных инфаркта не бывает!

Синица ложится спать ножками кверху, чтобы небо не свалилось ей на голову. Эту поговорку я вспомнил, намереваясь сказать ещё об одной боли, которая мучает меня, не даёт покоя. Это то, чем я занимаюсь, а моё любимое занятие – писать.

Как же можно, перелистовая свою жизнь, обойти занятие, которому я отдал немногим меньше сорока лет. То, чем я живу, и никогда не устаю от него.

Пусть читатель простит меня за частые напоминания о писательском ремесле. На это я отвечу так, как ответил тем, кто укорял меня, мол, не слишком ли часто я бью тревогу по поводу Карабаха. Мой ответ: перестаньте по каждому случаю пинать Карабах, и я забуду дороги к нему. Тоже самое могу сказать: оставьте писателей в покое, и мы не будем говорить о домокловом мече, висящем над каждым из нас, пишущим.

Я как-то вычитал у Хемингуэя: «Пиши только правду, такой, как ты видишь, остальное ничего не стоит».

Таких призывов писать только правду можно привести сколько угодно, а вот речений, призывающих писать неправду, заведомую ложь, я не встречал. Правда, есть один термин, так называемый «социалистический реализм», который вбирает в себя все хитрости мира, но я в нём не разбираюсь, а потому и не беру его в расчёт. Итак, правда- сколько она стоит?

Хемингуэя охотно цитируем, других великих – тоже, сами призываем писать правду, а пишем неправду, оставляя правду в уме. Такая арифметика. И эта арифметика в моде. Имя этой арифметике – социалистический реализм. Не мы придумали его, не нам его расшифровывать. Одно скажу: я не помню ни одного лозунга, призывающего писать неправду. Таких лозунгов мы не создаём – ни устно, ни печатно. Но неправда шествует по нашей жизни, не встречая на своём пути шлагбаумов.

Добро не существует само по себе. По соседству с ним всегда должно быть зло, чтобы, противоборствуя ему, добро утверждалось на земле. Как бы мы определили вкус сладкого, не отведав горького?

У меня транзистор. Я каждый день, кроме музыки, слушаю ещё последние известия. Боже мой, какие мы молодцы! Все планы перекрываем, чего только не выдаём на гора! Послушать радио и телевизор, можно подумать, что мы катаемся, как сыр в масле. Всё хорошо, всё как надо!

Но жена приходит в больницу усталая от беготни по магазинам. Чем больше говорим о наших успехах, тем меньше этих успехов. Словно дети сосём пустую соску.

Я вижу укоряющий взгляд лечащего врача, всех «болельщиков» моего здоровья. В том числе умоляющий взгляд жены. «Ради Бога, хоть здесь угомонись! Зачем себя растравлять вопросами, на которых нет ответа?» – как бы говорят они, эти взгляды.

Умом я понимаю – не следует этого делать, опасно, но сердце бунтует, не приемлет советов. Восстаёт против трусливого бегства в кусты, за шлагбаум самозащиты.

Еще совсем недавно инфарктников лечили полной неподвижностью. Теперь уже такой строгости не придерживаются. А вот в Америке лечат движением.

Кто знает, что в самом деле опасно для сердца: замалчивать то, что терзает, рвёт тебя на куски, или выплеснуть всё накопившее в душе?

Я спасаю свое сердце, выплёскиваю из него всю накипь.

Въезд в Карабах мне фактически запрещён. Вот и доигрался, опальный писатель. Профукал ты свой Карабах, теперь ты в нём – непрошенный гость. Опасный человек для окружающих. Стоит тебе перемолвиться словом с кем-нибудь из твоих земляков, будь он родственник или посторонний, преломить с ним кусок хлеба, и – готово. Ждёт его большое наказание. Боком выйдет знакомство с Гурунцем, родство с ним. Так случилось с Комитасом Карапетяном в Норшене. Или с достопамятной Сарой Оганесян, моей тётей. Так случилось с Ервандом Марутяном в Степанакерте. Побыл я у него всего два-три дня, и замучили человека бесконечными вызовами в высокие инстанции на предмет выяснения: «Зачем Гурунц приехал в Карабах? Что ему нужно здесь?».

Марутяна, конечно, сняли с должности, – он работал следователем в областном суде, – перевели на пенсию, хотя ему только исполнилось 60 лет.

Я хочу вам рассказать, что это за чудо-чудище – институт «русского секретаря» в республиках. О, это стоит отдельного разговора! Смысл этого института, как вы уже догадываетесь, заключается в том, чтобы в республике был глаз, конторль над возможным проявлением местного национализма. Так во всяком случае он был задуман. На практике – наиболее удобный институт проведения этого самого местного национализма, оголтелого, махрового. Это видно и невооружённым глазом, но мы стараемся не замечать этого. Практически русский секретарь – в кармане первого, всячески старается угодить ему.

После войны это было. В Баку приезжает молодой Сергей Антонов, будущий известный русский писатель. Едет на Бухты Ильича, знакомится с нефтяниками промысла и пишет о них книгу очерков. В то время среди инженеров и буровых мастеров было много армян.

Многие из них и стали героями его киги. В ЦК Азербайджана дознались о ней, попросили дать им почитать. Прочитали. Антонова вызвали в ЦК. Беседовал с ним один из секретарей, Кирсанов. Он вернул писателю книгу, без обиняков предложив убрать из нее все армянские фамилии. В рукописи все эти имена были подчёркнуты красным.

То, что не мог сказать ему азербайджанец, сказал русский. Какой удобный приём для подбной акции. Попробуй обвинить Кирсанова в азербайджанском национализме.

Такой секретарь находится и при Кеворкове.Он так же, как Кирсанов, решает наиболее щекотливые проблемы в области. Но это между прочим, к слову пришлось.

Один мой друг тайком от жены и врачей принёс мне в больницу автореферат диссертации на соискание учёной степени кандидата архитектуры. Автор автореферата Авалов Эльтуран Вели Оглы, азербайджанец. Тема диссертации: «Архитектура города Шуши и проблемы сохранения его исторического облика».

В конце реферата кто-то, прочитавший до меня, записал: «А где армяне?» Я прочитал автореферат и спрашиваю о том же. В самом деле, а где армяне? В автореферате ни единого слова ни об армянах, коренных жителях Шуши, ни о культурных памятниках армянского происхождения, ни единого звука о нашем существовании во всей диссертации.

Впрочем, ничего необычного – новая диверсия против исторической правды. Какая же это диссертация, если она на «соплях»? Если историческая правда в ней отсутствует или поставлена она с ног на голову? Не беспокойтесь, диссертацию Авалов защитит. Москва поможет. Нам не привыкать к Шемякину суду.

Нет сомнения, такая диверсия нужна была, чтобы ещё раз, пользуясь поддержкой Москвы, пройтись по живому. Да, да, по живому! Не для красного словца я употребляю это слово. У многих на памяти ещё живой факел, зажжённый мусаватистами в центре Карабаха. Это горела Шуша, её армянская часть, подожжённая со всех сторон. Город сгорел, а люди были истреблены до единого. Карабахский геноцид, устроенный озверевшей толпой азербайджанцев, подогреваемой турками, Анкарой.

Теперь пишут диссертацию об архитектуре города, которого нет, который сгорел. Превратилось в пепел то, что делало Шушу Шушой – один из красивейших городов в Закавказье. Где театр Ханамиряна, церковь Акулеци, знаменитое училище, давшее стране именитых людей: математиков, литераторов, революционеров?

Зачем надо было Авалову избирать такую тему для своей диссертации? Чтобы бередить раны, посыпать их солью? Чтобы ещё раз напомнить о содеянном, глумиться над памятью погибших, спровоцировать новую волну писем обиженных, оскорблённых временем, наслаждаться их болью, их беззащитностью? Впрочем, в автореферате есть намёк на уничтожение армянского кладбища с сохранением могил деятелей азербайджанской культуры, поэта Вагифа и других.

Диссертацию Авалова консультировал научный руководитель, член-корреспондент АН Азербайджанской ССР, доктор искусствоведения, профессор А.Саламзаде. Приходится только удивляться духовной нищете этого лжеучёного, доктора-профессора А.Саламзаде. Для того, чтобы пожарить яичницу из двух яиц, вовсе не обязательно превращать в костёр большой дом. Но наши друзья-товарищи, на словах с утра до ночи клянясь в любви, на деле жгут большой дом.

Самое страшное, когда жестокость становится привычкой, когда приходится вслед за Сиаманто с горечью повторить: «Дай плюну тебе в лицо, справедливость!».

Эту тетрадь я бесконечно прячу как от добрых моих эскулапов, так и от жены, заботящихся о моём здоровье. Им кажется, что покой – единственный бальзам от инфаркта, мост на пути к выздоровлению.

Но, во-первых, кто знает, что важнее для здоровья? Молчание, нежелание высказаться, освободиться от того, что накопилось годами в подвалах моей памяти? Во-вторых. Я перенёс тяжёлый инфаркт. Он может в любую минуту повториться и стать роковым. Что тогда? Со всей этой информацией – на тот свет? Нет, я не согласен. И с того света я буду воевать с дураками. Пусть им будет от меня неспокойно на земле.

Уже целых два месяца я лежу. Попробуй день за днём лежать и ни о чём не думать. Не знаю, как другие, а я не умею. Я постоянно думаю. Мысленно совершаю путешествия то на самый Север, на край земли, то на Дальний Восток, во многие-многие районы нашей необъятной отчизны, где я бывал. Восстанавливаю в памяти близкие сердцу пейзажи, людей, которых встречал и, конечно же, не забываю по дороге завернуть в свой Карабах, с которым я неразлучен, несмотря на все каверзы Кеворкова.

Сколько я помню себя, помню и тебя, Карабах. Помню твои обиды, твои незаживающие раны.

И я люблю тебя такого – люблю мучительно, тяжело. И по сей день ты самая сильная и постоянная моя любовь. И не потому, что ты – тот уголок земли, где я увидел мир, где сделал свой первый шаг, – и это, конечно, – но больше всего потому, что ты позабыт и заброшен, что ты нуждаешься в моей ласке, внимании.

Ничего, что за это мне попадает на орехи. Шишки, полученные за тебя, я принимаю как самую высокую награду за мою любовь.

Срубили дерево, которое кормило людей, дарило землю тенью, прохладой. Иссяк родник, потому что не дышит более дерево… Потом вереницы беженцев, бегство. Бегство, куда глаза глядят. Заросшие тропы по опустевшим твоим горам. Чего только не видел ты, мой отчий дом, дом моих предков, моя Хиросима!

Из больничной библиотеки принесли мне «Неделю». Номер был старенький, зачитанный. Я перелистал его и наткнулся на любопытнейшую заметку. Относится она к давно минувшим временам. Крепостная девка Бежецкого уезда, вотчины г. Шамшиева, сельца Скоморошиха Марфа Евлапьева написала прошение в губернскую канцелярию с жалобой на своего помещика, который дворовых почти не кормил, не одевал, изнурял их непосильной работой, «то и дело пускал в ход кулаки».

При тогдашней бюрократии каждое дело, прежде чем выйти из губернской канцелярии проходило более 50 инстанций. Тем не менее прошение крепостной девки из Скоморошихи дошло до высшей инстанции. С Шамшиева строго взыскали за бесчеловечные поступки, запретив временно держать крепостных людей. А во время следствия он был удалён из своего поместья, дабы не мешал выяснению истины…

Я не крепостной, не крепостные многие мои друзья, с гневом пишущие во все инстанции о бесчинствах в Карабахе, в частности, о секретаре обкома Кеворкове, творившем так много зла, а никакой реакции. Карабах отдан на откуп всеядному удаву, готовому слопать его с потрохами. Где ты, великая наша демократия? Я готов отдать тебя любому, выпросив взамен крохи справедливости, выпавшей на долю крепостной девки Марфы Евлампьевой из сельца Скоморошиха забытого богом Бежецкого уезда. Выменял бы баш на баш, не продешевив.

Скажите, положа руку на сердце, много ли вы читали, знаете о том, какие совершались ошибки ну, скажем, при сплошной коллективизации, как летели головы мужиков, настоящих поэтов земли, знающих в ней толк, облыжно объявленных кулаками? Или сколько стоил нам поцелуй в лоб бездельника, который, получив землю при новой власти, за десять лет так и не вырастил на ней ни одного колоса. Бедняк – наша опора, повторяли мы где-то ещё до советской власти записанные слова и перенесли их в наши дни. И случилось непоправимое. Обласканный бедняк, вырастивший на своём участке бурьян, стал важной фигурой, а середняк, вырастивший хлеб, кормивший себя и страну, только союзник, тяготеющая к тому же стать кулаком. А с так называемым кулаком и вовсе разговор короткий. Собери манатки и прямым ходом в Соловки. Что проще: растить хлеб или бурьян? За хлеб можно угодить в Соловки, а за бурьян – одни поблажки.

И когда сейчас, мы, Россия, покупаем в Америке хлеб, кричать хочется от боли, от обиды. Ведь тогда, в годы коллективизации, с лёгкой руки Сталина мы положили начало нашим бедам, нашему концу.

Или другая наша беда: 37-ой год. Аресты, разгул сталинизма, уронивший наш престиж в мировом общественном мнении. Попробуйте найти сколько-нибудь обстоятельный разговор на этот счёт. Не найдёте. Молчим.

Воспоминания идут и идут, и я молча записываю их….

Что такое обет молчания, который мы даем чуть ли не с пелёнок новой нашей жизни? Это неосознанная беда, необратимый процесс, в недрах которого зреет наша гибель. Трусость, возведенная на пьедестал. Смертный приговор, вынесенный самому себе. Вот что такое наше молчания. Увидел зло, отвернись от него. Старайся не замечать. Мало ли у нас хорошего? Наслаждайся им. А для начальства такое молчание просто находка. Кто-нибудь из подчинённых пикнул слово наперекор, увидел то, что не следовало видеть, так руководитель уже в амбицию:

– Что такое? Проповедь нытика. В то время, когда мировая реакция!… а ты со своим замечанием. Поменьше распускай язык!

Любая критика для такого рукводителя не своевременна. Всегда какая-нибудь «реакция» мешает нам сказать о наших недостатках. Универсальный кляп, призванный закрыть рот всякому, кто посмеет замолвить слово в защиту справедливости.

Нет-нет, меня теперь не загнать ни в какие рамки, джина выпустили из бутылки, меня уже не остановить. И я не успокоюсь, не уймусь, пока не выскажусь, не скажу о том, о чём болит сердце. А болит оно не только о Карабахе. О всей нашей поруганной жизни…

Если хочешь расправиться с человеком, к тому же лишить его куска хлеба, обзови его инакомыслящим. Инакомыслящий! Хотел бы посмотреть на этот мир без инакомыслящего. На общество, в котором живут одни улыбающиеся, всем довольные человечки, кричащие «ура!» без разбору, добру и злу внемлющие равнодушно. Если кому-нибудь удастся создать на горе человечеству такое общество, то оно будет похоже на стадо послушных баранов, безмозгло, огулом бросающихся в пропасть за вожаком.

Послушайте, а как вы понимаете Горького, сказавшего: «И если уж надобно говорить о «священном» – так священно только недовольство человека самим собою и его стремление быть лучше, чем он есть»? Или Нарекаци… Вспомним его стихотворную строку: «Кто сравнится со мной в злодеяниях и беззакониях?» Да что одна строка! Весь Нарекаци – это недовольство человека самим собой, крик о том, что и жизнь, и человек несовершенны.

Говоря иначе, каждый человек мыслящий, в том числе и Нарекаци, и Горький, и многие, многие другие открыватели истин, – инакомыслящие. И слава богу!

Очень часто я думаю о молчунах. Как это у них получается? Тоже ведь нелёгкая задача! Встретить падаль и не зажать нос, не отвернуть лица. Постоянно улыбаться начальнику, во всём соглашаясь с ним, даже если он круглый дурак. Знать бы, неужели хоть раз в жизни, такой молчун не позволил себе высказаться свободно, ни на кого не оглядываться? Неужели в нашей мало справедливой, переменчивой жизни ни разу не допустил он лишнего, не вышел из себя, не попадала ему вожжа под хвост?

Если я останусь в живых и мне повезёт, изберут в депутаты и выдвинут на высокую должность, тогда может быть и я пойму, почему нужно молчать? Сколько стоит это молчание? Высокая должность и депутатство – это ведь не только кляп, обет молчания, но и деньги. Натурой, круглой суммой. Хитро придумано!

Остановись, Гурунц. Не вороши прошлое, не выискивай в нём только чёрное. Признайся и в том, что ты отнюдь не был обойдён судьбой. Чуть ли не 30 опубликованных книг, доброжелательные рецензии. Наконец, высокий орден за трудовую деятельность. Да и немало встречал ты в пути добропорядочных людей, писал о них. Почему же теперь собрал всех негодяев вместе выстроил по ранжиру, словно для обозрения? Смотрите, мол, какой я разнесчастный, через что прошёл.

Признаю, такой перевес вызван самой темой моих записей. Это верно, хороших людей я повстречал немало, и удач было немало, но верно и то, что не хорошие люди загнали меня сюда, на эту больничную койку, а плохие. И собирая их под одну крышу, я хочу, чтобы все видели, какие матёрые подонки живут среди нас. Хочу предупредить о том, что зло всегда активно, добро же пассивно, и это уже проверено: один злодей может напакостить, очернить так, что сто праведников потом не смогут отмыть набело.

Неспроста же народная мудрость гласит: «Сто друзей мало, один недруг – много».

Пришла Софья Мисаковна с ворохом отпечатанных страниц со стихами. В большинстве они посвящены больным, которых она вылечила. Даёт мне читать.

Я облегчённо вздохнул. Значит, пронесло. Она уже не боится перегружать меня. Бедная Софья Мисаковна! Она не знает, как я «бездельничал» все эти дни, прикованный к своей больничной койке. Не знает, какие совершал путешествия, схватывался с Кеворковым, терзая себя сомнениями, тревогами. Я так и ни одного дня не провёл без острых переживаний.

Среди стихов, посвящённых больным, и о Баграте Улубабяне, который за несколько недель до меня побывал здесь, в этой палате, на этой же койке. Баграт, утёрший нос Кеворкову. Не знаю, была ли вина Кеворкова, что он попал в больницу, схлопотав себе инфаркт, но холку секретарю Баграт натёр основательно. Я говорю о новой книге Улубабяна, которая ставит все точки над «и»: в ней он аргументировано, оперируя одними лишь историческими фактами, кладет своих оппонентов – псевдоучёных на обе лопатки, отныне и навсегда развеяв миф об аборигенах Карабаха. Отныне и насегда прописаны армяне-карабахцы на своей земле, древнему нашему Арцаху указано его почётное место в истории родной Армении.

Как только он, ага-Кеворков, перенёс этот удар в самый пах?

Это произошло на футбольном матче. Играли «Арарат» (Ереван) и «Спартак» (Москва). Команды лидируют в таблице, идут к финишу – игра обещала быть интересной.

В разгар игры, после красивого гола в ворота москвичей, на поле произошла свалка. Вратарь «Арарата» Абрамян, оставив ворота, побежал на место происшествия. Судья не остановил игру, хотя обе команды, сбившись в кучу, обсуждали пренеприятный инцидент.

Воспользовавшись суматохой, один из спартаковцев отделился от общей кучи игроков и преспокойно загнал мяч в незащищённые ворота «Арарата». Судья зафиксировал гол. Разъярённый стадион в едином порыве загудел. Публика, возмущённая несправедливостью, топала ногами, неистовствовала…

Но почему мы так глухи к несправедливости, когда происходит она не на футбольном поле?

Когда мы один на один со своей совестью, чужой бедой?

Ни дня без строчки. Слова эти стали моей заповедью и на больничной койке.Я записывал их украдкой, в тайне от врачей, и теперь выношу их на твой суд, дорогой читатель, как бы далеко ты ни был от меня, сколько десятилетий не разделяло нас.

Как не вспомнить П. П. Владимирова, записавшего в своём «Особом районе в Китае», изданном посмертно, золотые, мужественные слова, обращённые к нам. Помните: «Я не должен знать пощады к себе. Я должен писать правду. Не должен лгать себе, искать компромиссных путей…».

И мы бесконечно благодарны ему, большому патриоту, Петру Парфеновичу Владимирову за эту бескомпромиссную правду, Владимирову, увы, разделившему судьбу Зорге.

Утро, солнце. Проснулись в хорошем настроении. Нас, больных, в палате двое. Прямо-таки барские условия. Одним словом, мы тоже на положении элиты. Плохо то, что не с кем перемолвиться словом. Мы прямо-таки надоели друг другу. Всё знаем друг о друге вдоль и поперёк. И всё же есть о чём потолковать, хотя напарник мой не располагает к мирной, душевной беседе. Вот и сегодня сержусь, портя своё хорошее настроение, из-за спора о Берлине, о нашей победе.

Да, мы пришли в Берлин, завоевали его, но завоевали ли право писать о нашей победе в полный голос? Нет, такого права нам не дали. Не дали сказать о нашем солдате всё – от начала до конца. А сказать есть что.

Собственно, что произошло в минувшей войне? Встретились два солдата. Оба – вооружённые до зубов. Но только у одного за спиной была военная машина, выверенная до последнего винтика, были генералы и фельдмаршалы, имеющие богатый опыт ведения современной войны. А у другого – разгромленный генералитет, расстрелянные генералы и маршалы, идиотизм сталинского режима, унесший цвет народа, много других пустот. И солдат, за спиной которого были эти пустоты, свалил своего противника, фашистского хищника, пришёл в Берлин. Когда мы, говоря о победе, стараемся обойти все, что пришлось преодолеть, мы принижаем её.

Полковник возмущён, он и слышать не хочет об обкраденной победе, видит в отгремевшей Отечественной одну доблесть.

Я молчу. Не пристало же младшему лейтенанту отчитывать полковника. Но, к счастью, он субординации не признаёт. И хотя полковник начинает прислушиваться к некоторым моим аргументам, задумываться, но я всё же умолкаю. Не ко двору этот разговор. И я натянуто улыбаюсь, тщетно пытаясь вернуть хорошее настроение.

Суббота и воскресенье – это наши дни, дни без усиленного медицинского надзора. Один дежурный врач, который приходит по вызову, если тебе плохо. А если со здоровьем всё в порядке, все два дня твои, можешь в чём-то переубеждать своего несговорчивого напарника, на худой конец уйти в прошлое, в котором пластами лежат, как фотографии, обрывки воспоминаний, где мирно уживаются негативы и позитивы. Где они хранились столько лет? Я даже не подозревал, что так много помню. Как жаль, что на мою долю выпало больше плохого. Мне просто не повезло. Всю жизнь меня преследовали то из-за отца, то из-за дяди. А затем за мои собственные «промашки».

Я, кажется, ошибся в моём напарнике. Судьба больше благоволила к нему, чем ко мне, но и у него накопилось много своего невесёлого, о котором он говорит очень скупо. Помимо всего прочего, у него свой палач, благодаря которому он угодил сюда, в больницу. У него с разной «послевоенной шпаной», как выразился однажды полковник, свои счёты.

Читаю первый номер журнала «Иностранная литература» за 1972 год. В нём опубликован роман японского писателя Кэндзабуро Оэ «Футбол 1860 года». Во врезке, предпосланной роману, краткие сведения об авторе. Из неё мы узнаём, что Оэ тридцать шесть лет. В 1966 году вышло шеститомное собрание его сочинений, и в течение трёх лет оно переиздавалось семь раз. А сам роман, публикуемый в журнале, выдержал у себя на родине одиннадцать изданий в течение одного года.

Во врезке приводится текст из доклада на съезде Союза демократической литературы Японии, где говорится: «Существуют писатели, которые видят свою задачу в том, чтобы остро критиковать реакционные явления современной японской действительности. В качестве примера можно привести «Футбол 1860 года» Кэндзабуро Оэ».

Комментарии, как говорится, излишни. Завидки берут, когда читаешь такие строки, строки кажущиеся нам самой пылкой, дерзкой фантастикой.

Только не пойму, зачем понадобилось, загнав нас, пишущих, в известные рамки, так дразнить. Нельзя же, бесчеловечно, есть при голодном, уплетать за обе щеки.

«Я люблю Россию до боли сердечной, горячо и искренне, – восклицал Михаил Евграфович Салтыков- Щедрин, – и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России».

Любовь к Родине не мешала, однако, великому сатирику быть «прокурором русской общественной жизни», как называла его революционно-демократическая печать.

Почему же мне отказано любить и судить?

Известно, что победа русских над Наполеоном увенчалась… памятником Александру I в Петербурге. Пушкин получил приглашение на его открытие, но не принял его. Он не считал Александра I достойным такого памятника. Своё отношение к царскому «героизму» поэт выразил так:

Воспитанный под барабаном,

Наш царь лихим был капитаном:

Под Аустерлицем он бежал,

В двенадцатом году дрожал…

Не получилось у него “дружбы” и с Николаем I. Чтобы сблизиться с мятежным поэтом, царь решил «простить» все его грехи и «оказал ему милости». Пушкин, уставший от ссылок, слежек и преследований, обещал царю сделаться другим. Но сделаться другим не смог. Немного спустя, обращаясь к декабристам в Сибири, он писал:

Я гимны прежние пою…

Что было бы с Россией, если бы поэт стал другим, если бы его сломили? Россия не имела бы Пушкина.

Прожита жизнь. Есть о чём задуматься, что вспомнить. Было, было много разного у каждого из нас – и хорошего, и плохого. Сама жизнь с её неожиданными дарами счастья как бы сглаживает острые углы. Вроде стерпится-слюбится. Но мы не будем придерживаться старой поговорки. Поговорим начистоту о том, что мешает нам быть счастливыми. И хочу сказать об этом открытым текстом, не подлаживаясь под железный панцырь цензуры.

Прочитал тронную речь нового президента Америки Джеральда Форда. Там, между прочим, есть такие слова: «Молитесь за бывшего президента Никсона, который нуждается в ваших молитвах…» Так уважительно говорит Форд о своём предшественнике, оскандалившемся на весь мир.

Изгнали А.Е. Кочиняна с высокой должности первого секретаря ЦК компартии Армении. Через день-другой в Москве – сессия Верховного Совета.

Кто был в тот день на ереванском аэродроме, мог видеть такую картину: Кочинян стоит один в кругу своей семьи, а все остальные делегаты – отдельно. На почтительном расстоянии. И никто из бывших сослуживцев не подошёл к нему, не перекинулся с ним словом. Будто его и не было там. Будто не вчера величали его «Антоном Ервандовичем». Покинули человека в беде, в несчастье. И всё это в порядке вещей.

Вспоминается мне симпозиум писателей и критиков в Тбилиси, в котором я участвовал совсем недавно. Тема симпозиума – образ коммуниста в литературе. Вот она, живая иллюстрация к этому образу. Любуйтесь!

Как хотелось бы, чтобы вместо Форда был Кочинян, а вместо Кочиняна – Форд, чтобы они поменялись местами. Вот бы тогда получился портрет! Портрет не труса-конформиста, а человека! Если хотите – коммуниста!

Как странно: по логике вещей Форд – коммунист, а мы… Кто же мы? Какое название отвечает нашей сущности, сущности, лишённой самой ничтожной доли порядочности? Вот он, наш моральный облик! Не зеркало виновато, что рожа крива. Самое прекрасное зеркало не исправит вам лица. Вот моя речь, не произнесённая на симпозиуме. Во многом мы все конформисты.

Если бы кроме партии коммунистов была бы ещё партия космополитов и мне предложили бы выбрать одну из них, я непременно избрал бы последнюю.

За одно только её человеколюбие. Коммунист людей не любит. Всех он разложил по полкам: бедняк, середняк, кулак. Если ты бедняк, хоть и придурок, тебе зелёная улица. Есть и другие полки: партийная элита, номенклатура, их дети, родственники. Человек исчез. Классовая неприязнь противна самой натуре космополита. А что главное в коммунисте? Только не человеколюбие. Коммунист всё естественное начисто отвергает. Тем более любовь. Любовь без анкетных данных он не признаёт. Он задуман как некая высшая инстанция, лишённая всех человеческих недостатков, без пола и эроса, своеобразный послушный механизм, очень чуткий к нажимам кнопки.

Двадцатый век, злокозненный наш век. Ну каких ты чудил только не народил?

Мне сейчас 65, мне терять нечего. Готов вслед за Достоевским повторить: «…не верю я…телегам, подвозящим хлеб человечеству… без нравственного основания». Остаётся спросить, а кто нас сделал такими? На этот вопрос отвечу, не оглядываясь по сторонам: нас сделал такими пресловутый демократический централизм. Мы думать не смеем.

Время покажет, что из этого выйдет. И это время не за горами. Хочется сказать, опережая завтрашний день: на почве, политой кровью, не вырастет райского дерева. Плоды на нём будут горькими. Мы вырастили такое дерево. Оскомина сводит рот от его плодов. Но мы глотаем, делая вид, что едим райские плоды.

Был у меня знакомый ветеринарный врач. В 37-ом году его взяли. Через восемнадцать лет он вернулся…

Человек далёкий от политики, он любил своих копытных пациентов, слыл хорошим ветеринаром.

Я спросил своего знакомого, почему его всё-таки взяли.

– Я заражал лошадей менингитом!

– А на самом деле?

Ветеринар грустно улыбнулся:

– Если бы удалось заразить хоть одну лошадь менингитом, то мне непременно присудили бы Нобелевскую премию. Животные, как на грех, менингитом не болеют.

– Это известно науке?

– Науке известно…

Знакомую девушку исключили из комсомола, из института. Это было не в 37- ом году, а задолго до этого. Все знали, что Аня встречается с однокурсником Славой, собирается выйти за него замуж, и вдруг ей приснился муж – не то офицер, не то нэпман.

– Идиотский сон, – возмущалась Аня, рассказывая об этом подруге.- На днях мы со Славой женимся, а приснился мне другой.

Подруга донесла. Так началось личное дело комсомолки Ани.

Об этом случае я рассказал в романе “Облака моей юности”. Рецензенты, читая это место в рукописи, не сговариваясь, относили его к чрезмерной гиперболике. Они не верили в его реальность.

Однажды на улице в Баку я встретил Аню.

– Знаешь Аня, – пожаловался я, – никто не верит, что тебя исключили из института за сон. За идеологически не выдержанный сон, – поправился я.

– Не верят? – удивилась Аня. – А хочешь я тебе напишу расписку. И Слава подпишет. Я ведь потом за него вышла замуж.

Такую справку под двумя подписями я у Ани взял, показал своим рецензентам. Всё равно не поверили. Память у нас коротка.

Пишущий эти строки пострадал за… Спинозу. Написал реферат, в котором «выпятил» роль средневекового философа. Какой просчёт! Оказывается, этот Спиноза не всегда шёл «по столбовой дороге материализма», иногда на ней спотыкался. Какой же он материалист! И ещё что-то в этом роде. Меня объявили спинозистом.

Но и это было не в новинку. В те годы косяками по Москве ходили бывшие студенты филосфского института, которые также были исключены – кто за Гегеля, кто за Канта, даже за учителя Маркса Фейербаха. Их так и называли: “гегельянец”, “кантианец”, “фейербаховец”. Какие еще там философы, когда есть Маркс, Энгельс!

Смешно? Нет, горько. Горше горького!

Когда Аня прибежала в приёмную высокого учреждения со своим горем, я сидел среди других исключённых и тоже ждал приёма. Чтобы его добиться, надо было кому-то по телефону доложить о жалобе. Аня доложила. Я помню этот разговор слово в слово. Аня в трубку прокричала, за что её исключили. Так и сказала: за идеологически невыдержанный сон. Присутствующие при этом разговоре студенты, также исключённые по не менее нелепым обвинениям, громко прыснули.

Но голос в трубке сказал, и мы все это услышали:

– Шеф не может вас принять. Какая же вы комсомолка, если вам нэпманы снятся?

Я часто думаю об этом телефонном разговоре. Кто был он, тот, который на том конце провода сказал эти слова? Дурак? Не думаю. Враг? Тоже нет. Слишком мелок. Скорее всего какое-нибудь ничтожество. Та страшная сила, которая потом станет главной движущей силой 37-го года, арестов, лагерей.

Я всегда возмущаюсь, когда, говоря о нарушениях советской законности, называют, и то не в полный голос, лишь 37-ой год. Неправда, законы наши нарушались все годы, пока жил Сталин.

Меня исключили из института в 31-ом году. Аню тоже. Разным “гегельянцам” и “кантианцам” тоже попало в те далёкие годы.

Совсем недавно, с большим опозданием, мне попалась книга бывшего лагерника Бориса Дьякова. Читал её в Комарово, в Доме творчества. За моим столом сидел один из персонажей этой книги, отличный писатель и большой патриот Борис Четвериков, который даже в лагере написал поэму о Ленине и чудом сберёг её от частых шмонов. Отсидев ни мало, ни много восемнадцать лет, он сохранил веру в партию, в Ленина, написав после ссылки много талантливых книг. За год до этого в Малеевке мне довелось сидеть также за одним столом с другим персонажем этой книги – Александром Избахом. Я видел, как бывший лагерник, объявленный врагом народа, трудился за письменным столом. Какие потом выдавал книги. Попробуйте в них найти тень врага. Здесь же познакомился с Берестинским, известным кинодраматургом.

– Позвольте… Вы не тот Берестинский?… Из книги Дьякова.

Берестинский кивает головой. Он болен, его вскорости сведёт в могилу тяжёлый недуг. Я крепко жму руку бывшему зеку, благодарю его за новую картину, которую я только что смотрел. И, конечно, вспоминаю лагерного палача, пошляка Петрова, который допрашивал его.

«-Так, так…. Берестовский? Из Москвы? Высшее образование? Писатель. Исаакович? Так, так… Кого прислали! Живой инженер человеческих душ! Интересно…Ты что же это, инженер, всё из головы сочинял?

– Из головы.

– Ну, хорошо-с… Какую же тебе работёнку подбросить, чтобы ты не очень загружал свою умную голову, Исаакович? Значит, таким макаром: завтра с утра начинаешь сортиры чистить! Золотую должность даю тебе, а?».

Полковник Герасимов из той же книги Дьякова, допрашивая студентку московского института Ларису, обвиняемую в “преклонении перед иностранными модами”, сажал её в карцер, требовал, чтобы она “призналась”. (Аня должна быть благодарна судьбе. Попался бы ей полковник Герасимов, не то было бы за сон). Лариса стояла перед ним в разорванном платье, голодная, дрожала, как на морозе… Полковник осыпал её площадной бранью, ел ягоды, выплёвывая косточки ей в лицо…

Сердце обливается кровью, когда читаешь страницы о Тодорском или Варейкисе, сподвижниках Ленина, весьма уважаемых им. А посмотрите на даты арестов. Многие взяты в 49-ом году. От “спинозистов” и “гегелянцев” до 49-го года, как говорится, дистанция огромного размера, а приём тот же. Известный инженер загремел на пятнадцать лет за то, что кто-то усмотрел в нём “активные пережитки капитализма”. А генерал, воевавший против Гитлера, не раз раненный в бою,- за симпатию к Гитлеру. Погиб маршал авиации Александр Худяков (Ханферянц), облыжно обвинённый в шпионаже в пользу Германии, против которой он так славно воевал. Тоже в 49-ом году. Автора упомянутой мной книги Бориса Дьякова после войны упекли на десять лет, обвинив в том, что он инсценировал роман “Анна Каренина”… для пропаганды помещичье-дворянского быта…

Перечитывая книгу Дьякова, я снова вспоминаю Аню, её разговор по телефону и того, кто был на другом конце провода.

Жив, жив, сурок, видать, крепко окопался он, если за здорово живёшь летят головы худяковых. Если даже такая война, потрясшая весь мир, не сдвинула его с места…

У Мариэтты Шагинян есть такой рассказ: собака, в потёмках не узнав хозяина, набросилась и искусала его. Опомнившись, собака от стыда умирает…

Но многие ли из нас, совершив ошибки, подчас тяжкие преступления, потом за них краснеют?

У Дьякова в книге есть такой эпизод: через много лет бывшая лагерница Лариса, уже окончившая институт инженер, случайно у входа в ресторан, куда она забежала с подругами перекусить, встречает Герасимова, своего палача.

– Так это ты – наш мучитель, – вскрикнула Лариса и подняла руку, чтобы ударить его по лицу. Полковник попятился, вобрал голову в плечи, побежал без оглядки, как вор, и скрылся.

Скажем мимоходом: ему легко было скрыться. Его ведь не ищут. Всё простили ему.

В ФРГ через двадцать лет после войны амнистировали палачей фашистских застенков. Мы справедливо протестовали против этой амнистии. Убийцы не должны амнистироваться.

Но почему, требуя не прощать убийц фашистских концлагерей, мы так снисходительно относимся к палачам, сотворившим не меньше злодеяний в нашем доме? Почему полковник Герасимов преспокойно хаживает по ресторанам?

В Азербайджанском государственном университете – в 37-ом году это было – наступил день, когда не осталось ни одного преподавателя. Вся администрация, деканы, сам ректор, – все были арестованы. В том числе профессора Жузье, Байбаков, Губайдулин, учёные с мировыми именами. Профессор Тумбель, которого не пустили в здание университета, присел на приступочек лестницы и тут же умер…

И ничего нового, удивительного. Когда нас не убивали? Одних дома, других в отдалённых местах ссылок. Пока жил Сталин, перебоев в этом не было.

Много-много лет спустя всё это обтекаемо, стыдливо, скороговоркой назовут ошибками культа личности и тут же, чтобы вы не успели вставить словечко, перечислят добродетели убийцы. Убийца целых народов оптом и в розницу и – добрдетель.

В Таллине нам показали дом человека, который в буржуазной Эстонии работал палачом. Дом свой он обнес высоким забором, чтобы люди не видели его. Эстонский палач стеснялся своей профессии, стыдился её, а нам стыд, совесть нипочём. Анахронизм.

В 1912 году во Франции загорелся пароход, перевозивший работы молодого, но уже известного армянского художника Мартироса Сарьяна. Несколько полотен сгорело тогда в пожаре.

В двухэтажном Музее-квартире Мартироса Сарьяна в Ереване наряду с работами художника экспонируются журналы и газеты на французском языке, среди которых много свежих. В них поклонники таланта Сарьяна с болью вспоминают об этом случае. Во Франции до сих пор ведутся поиски – может найдётся у кого-нибудь чудом уцелевший фрагмент сарьяновских шедевров?

Это крайне тронуло меня, и я поспешил поделиться своей радостью с варпетом.

– Ничего, и мы научимся когда-нибудь уважать искусство, – с грустью сказал Мартирос Сергеевич.

И рассказал, как в 37-ом году пришли к нему какие-то люди в штатском, отобрали более десяти картин, в большинстве портреты, сложили их во дворе, как поленицу, друг на друга, облили керосином и подожгли…

Всё это я вспомнил в связи с заявлением ТАСС об Израиле, поджёгшем мечеть Аль-Акса – один из древнейших и уникальных памятников арабского зодчества на Ближнем Востоке. ТАСС справедливо отчитывает Израиль за этот акт вандализма. Но почему он молчал, когда горел костёр из картин Сарьяна, когда были убраны с полок многие и многие книги? Почему и сегодня мы не издаём Аверченко, Пастернака, Мандельштама, Марину Цветаеву, Булгакова, Павла Васильева? Запрещая их, не совершаем ли тот же акт вандализма?

Но голос ТАСС молчит. Молчим и мы, набрали воды в рот – злое знамение времени.

Умер заключённый.

Вызвали конвоиров. Вызвали трёх лагерников. Надо было хоронить покойника.

Был на редкость погожий день для этих мест. Только что прошёл слепой, сквозь солнце, дождь. Огромная, в полнеба стояла радуга. Когда засыпали яму размокшей, налипающей на лопаты глиной, один из конвоиров спросил:

– А кого мы хороним?

– Командарма, – ответили ему.

Не сговорясь, четыре конвоира, четыре задумчивых, суровых солдата, грохнули из своих винтовок в воздух.

В лагере поднялась тревога. Через поле к месту происшествия уже бежали другие конвоиры с собаками.

– Что такое? Почему стреляли?

– Волки напали.Отстреливались.

Конвоиры, прибежавшие из лагеря, повернули обратно. Собаки тоже.

А четыре конвоира, только что отсалютовавшие безвестно погибшему командарму, грустно и сурово брели за заключёнными. И над лагерем высоко в небе семицветными воротами нелепо сияла радуга.

Мой знакомый долгие годы работал над диссертацией: “Общество и личность”. как-то я спросил его, как продвигается дело. Он махнул рукой:

– Бросил. В такие дебри она завела меня! Влезешь поглубже, отсидки не миновать.

– Даже так?

– Определённо. Там, где такая субстанция, как демократический централизм, речи не может быть о личности. К такому безутешному выводу я пришёл.

Немного замявшись, добавил:

– Читал я где-то, что, по утверждению одного видного биолога, в зелёном листке сокрыты все загадки мира, тайна двух главных биологических механизмов: наследственности, которая стоит на страже вида, и иммунитета, который стоит на страже индивидуальности. Если вы попытаетесь изменить индивидуальность – вид исчезнет.

– Помните, – через минуту снова заговорил бывший диссертант,- немцы пригласили известную французскую певицу Эдит Пиаф выступить с концертом в Берлине? Пиаф отказалась, заявив: “Пока немцы в Париже, моей ноги в Берлине не будет”. Я сейчас не вспомнил бы об этом заурядном эпизоде, если б не случай. Точно также наша певица Гоар Гаспарян получила приглашение петь в Стамбуле. Петь для турок было бы святотатством, глумлением над памятью отцов и дедов, но из Москвы последовал приказ, и Гаспарян, как миленькая, подчинилась, поехала в Стамбул, спела для турок, презрев своё горе, свою боль. Как же после этого напишешь диссертацию, не поглумившись над своей историей, своим достоинством?

Я слушаю давнего своего знакомого и вспоминаю, какими он сыпал словами много лет тому назад, когда был комсомольским вожаком в Карабахе:

– Партия указывает… Есть директива…

– Приятель,- не мог скрыть свою радость я,- что ты сокрушаешься, жалуешься на неудачу? Твоя диссертация – просто клад. Она из тебя человека сделала.

– Не знаю, – продолжаю радоваться я, – каким ты был бы кандидатом, но человеком стал. Определённо стал. А это по нашим временам не так уж мало.

Мы не в изоляции живём. Жизнь настигает нас повсюду, испытывая нашу волю, мужество, обнажая наши достоинства и недостатки.

Флобер мечтал укрыться в башне из слоновой кости. Золя говорил, что он работает, как «купец за конторкой». Но, как известно, ни тот ни другой не отличались в жизни затворничеством. А «купец за конторкой» прослыл на весь мир своим участием в нашумевшем «деле Дрейфуса». Мой дед не был ни писателем, ни философом. Но он говорил:

– Лучше один день быть петухом, хлопать крыльями и во весь голос кукарекать, чем сто дней быть курицей и прятаться в сарай при каждом шорохе.

С горькой улыбкой я вспоминаю теперь об этих словах деда, вспоминаю, как я попытался “один день быть петухом”, когда одно из моих выступлений «не показалось». Юпитер рассердился. А когда Юпитер сердится, даже чистое небо высекает молнии. Я слёг в больницу с желудочным кровотечением, был доставлен туда полуживым.

В больнице получил письмо от Григория Медынского, с которым я в переписке.

«Как, живы?- писал он.- Воюете? Не зарывайтесь. Помните, что бойцу нужны кроме отваги ещё и мудрость и хитрость. И выиграть нужно не сражение, а войну».

Где-то Эренбург говорил, что наш век – век торжества национализма. За это на него сердились. По-моему, зря. Национализм идёт в гору. Кое-где он вступает в поединок с интернационализмом, успешно воюет с ним и даже побеждает. Неразумно не считаться с такой опасностью.

Монтескье сказал: “Если бы я знал нечто могущее принести Франции пользу, а другим странам разорение, я никогда не открыл бы этого государю, ибо я прежде всего человек, а потом уже француз”. Или: “Я человек – в силу неизбежности, а француз – по воле случая”.

Франция ничего не потеряла оттого, что Монтескье был космополитом. Зато мы многое теряем, отказавшись от космополитизма. Кампания против космополитизма породила у нас национализм. От национализма воет теперь весь мир.

Геноцид армян по размаху жестокости и зверству не имеет себе равного. Это надо помнить. Помнить, чтобы он больше не повторился. Я не призываю к мести. Не хочу заслуженного возмездия, ответного потока крови. Но я оскорбляюсь, когда моё правительство, не испросив моего согласия, заявляет турку, что у нас нет претензий к нему.

Неправда. Претензии у нас есть. Ещё не вынесен моральный приговор предкам турок, учинившим резню.

Геноцид армян – трагедия всего человечества. На его примере мир узнал, на что способен человек. Потомки убийц в ответе за содеянное их отцами, взбесившимися зверьми. Зверь родит зверя. Генетику ещё никто не отменял. В 1942 году зверь снова проснулся. Он ждал падения Сталинграда, чтобы вновь пустить в дело свой кривой нож-ятаган. Убийца всегда трус. У него повадки волка, нападающего на жертву, когда она слаба, истекает кровью. Когда противник беззащитен.

Быть существом мыслящим – крайне невыгодное занятие, оно сразу ставит тебя в оппозицию ко всему мирому. Мир, окружающий меня, не терпит инакомыслия, понятие «я» для него – крамола. Роботы в нём в чести.

Я счастливо обошёл все подводные камни и рифы, не стал роботом. Во мне живёт «я». На диво всем, не признаю над собой никакой власти. Конечно же, не обошлось без лишений, потерь.

Но я не жалею. Игра стоила свеч.

Каждый день нам твердят, чтобы мы не думали, не утруждали себя лишней заботой – за нас есть кому думать. Но за мнимой заботой о моём благополучии я слышу приговор: кому-то нужно, чтобы я перестал быть существом мыслящим, чтобы я стал инкубаторским цыплёнком или «произведением растительного царства», так пугавшим великого Лобачевского.

Кажется, Горький сказал, если человеку каждый день говорить, что он свинья, то в конце концов он захрюкает.

Боюсь, что от избытка заботы, мы скоро начнём в самом деле хрюкать.

С тревогой мы говорим об истреблении в Сибири кедров, а кедры сводят и сводят, как и шах-туту в моём родном Карабахе. С тревогой мы говорим о заводах, угрожающих своими отходами Байкалу, а заводы, вопреки протестам общественности, продолжают строиться, а отходы поступать в Байкал.

Я не знаю ни имени, ни фамилии человека, чей указующий перст направил ядовитые отходы в Байкал, но мне кажется, что он похож на того, кто поднял руку на наш Севан. Не знаю, по чьему указу хищнически истребляют кедры, но почти ощущаю близость его с тем чиновником, которому сладчайшая в мире ягода, наша шах-тута, показалась горькой.

Может быть, в чём-то они и разные, эти бюрократы и равнодушные люди. По цвету волос и глаз, по росту, даже по характеру. Но в главном они удивительно похожи, стереотипно одинаковы. Их сближает, роднит одно: прикрывыясь высокими словами, они несут людям зло…

Да, мы первые в мире отправили в космос искусственный спутник. Да, у нас есть много такого, от чего дух захватывает. Но значит ли это, что спутник, выведенный на окололунную орбиту, или другие достижения амнистируют начальника-самодура, из-за пустых капризов сгубившего человека?

Как не вспомнить слова Бруно Ясенского, сказанные им в 1937-ом году? “Не бойся врагов – в худшем случае они могут тебя предать. Бойся равнодушных – они не убивают и не предают, но только с их молчаливого согласия существует на земле предательство и убийство…“.

Как жаль, что эти слова не утратили своей актуальности и в наши дни.

Было это в начале войны. Вернее, в канун её. В часть приехал лектор в чине полкового комиссара. Часть была пограничная. Комиссар был сведущим человеком и в лекции своей бросил фразу: «Не исключена возможность, что мы с вами стоим на грани великих событий. Жерла пушек фашистской Германии нацелены на нас».

О лекторе-крамольщике, о его «провокационных» словах немедленно было доложено куда следует. Это было за день до войны. Двое офицеров были снаряжены на поиски провокатора. В тот день они его не нашли. Ночью началась война, но два офицера, получив задание в мирное время, продолжали поиски. Им никак не приходило в голову, что лектор был прав, никакой провокации не было, его прогнозы оправдались.

На третий день, в разгар войны, комиссар был найден. Его потащили на допрос. В это время налетела вражеская авиация. Бомба, разорвавшаяся вблиз землянки, где шёл допрос, тряхнула её так, что листки протокола разом исчезли под толстым слоем земли, посыпавшейся с потолка.

Когда самолёты улетели, офицеры стали разгребать землю, извлекая из-под неё исписанные листки протокола. Хотели было, как ни в чём не бывало, продолжить допрос, но вдруг переглянулись и напуганные, перепачканные землёй как-то жалко улыбнулись – должно быть, дошло. Ушли восвояси, оставив комиссара в покое.

Мы привыкли к потерям. Самые умопомрачительные цифры убытков не раздражают ухо. Привыкли не замечать то, чего не замечать нельзя.

Был у нас в Карабахе конь с мировой славой – теперь его нет. Был да весь вышел. Была тута, шах-тута – нет теперь её. Хотя вру, тута есть, в срок она приносит свои дары, но её как бы и нет. Закон перечеркнул. Я могу назвать цифру потерь от этого закона: 30 миллионов рублей.

Великий лгун барон Мюнхгаузен считал, что он не может идти вровень со всеми, ибо у него слишком быстрая походка. Поэтому привязывал к ногам тяжёлые гири.

Я не нуждаюсь в гирях на ногах. Но они есть. Кто-то позаботился о том, чтобы они были, чтобы я ненароком не забежал вперёд. И я не забегаю. Иду вровень со всеми, у кого, наверное, тоже гири на ногах.

Бог ты мой, как мы боимся этого слова – слова «впереди»! Хотя с утра до вечера твердим его.

В Новой Зеландии, говорят, есть птицы, которые не летают. Забыли, что они птицы. Забыли, что такое летать. Нет у них в этом надобности.

Я знаю людей при должности, за которых пишут книги, сочиняют речи. Часом, не перестанут ли они говорить, думать сами? За отсутствием надобности.

Знают ли те, кто пользуются чужими руками, чужой головой, о новозеландских птицах, которые не летают?

Молчаливый, безмолвный статист, равнодушный наблюдатель стал важной, чуть ли не главной фигурой в нашей повседневной жизни. Умеешь молчать, не замечать зло, во всём быть согласным с начальством, считай, что ты свой хлеб уже заработал, тебе ничего не грозит, никакое лихо в жизни не страшно. Считай дорогу в Эдем обеспеченной. Для себя и своих потомков. Только не забывай, что в Эдем ты войдёшь уже четвероногим. Такова месть этой заманчивой дороги в Эдем.

Пусть никто не умывает руки – мы все виноваты в том, что происходит вокруг нас. Роль статиста, равнодушного наблюдателя, которую мы избрали, ещё не в такие дебри нас заведёт. И что прискорбно: мы могли пойти другим путём, но выбрали этот. Воистину, при семи дверях выхода не нашли.

Замечательная русская писательница Ольга Форш на закате своей жизни писала: «Чем старше становится человек, тем глубже уходит его мысль в пережитое, давнее. Жизнь, начатая восемьдесят семь лет тому назад, проходит перед глазами. Годы – как окна поезда: одни гаснут, другие ярко вспыхивают. Такова работа прихотливой памяти…».

Мне не восемьдесят семь, но могу повторить то же самое. Прихотливая память теребит меня: скорее выскажись, не жди своих восьмидесяти семи, закат может наступить, не дождавшись такого счастливого возраста. И я не жду… Я спешу. Я чувствую затылком дыхание собственного заката. Ну что ж! Вламывайся и ко мне, мой чёрный непрошенный гость. Никто от тебя не ушёл, и я не защищён от тебя. Терзай и меня, сукин сын, но помни: меня не сотрёшь с лица земли. Я тоже в жизни не баклуши бил, что-то делал, в людской памяти останется и мой след. Пусть едва заметный, небольшой, но след.

Здравствуй, моя тетрадь. Ну вот, мы снова с тобой наедине. Снова в плену тревожных раздумий о себе и своём времени. Напарник мой спит. Он умеет лечиться. Не казни меня, Мельсида Артемьевна, не умею я этого делать. Не умею и не хочу.

Сто пятьдесят лет назад Людвиг ван Бетховен, умирая, мог воскликнуть:

– Как жалко. Ведь этого никто не услышит! Как жалко…

Это он жалел о задуманной, ещё не написанной Десятой симфонии, о невоплощённых замыслах.

Было и мне о чём горько сожалеть: горы рукописей, которые могли бы остаться сиротами, без моих локтей, так нужных им.

В час смерти великого мастера погода неистовствовала, снежная с градом буря стучала в стёкла старого венского дома.

День, могущий стать последним моим днём, был значительно скромнее: он не неистовствовал бурей, лёгкий ветер обсыпал подстриженные туи во дворе больницы серым слоем городской пыли.

Мельсида Артемьевна часто спрашивает: были ли у меня стрессы, остроконфликтные ситуации? Наивный вопрос. Лучше бы она спросила, были ли у меня какие-нибудь просветы между стрессами, конфликтами?

Я даже знаю всю терминологию на этот счёт: психологическая несовместимость, генетическая предрасположенность… Да, да, всего было в достатке.

Одного не было у меня в долгой моей жизни: покоя. Ни одного дня покоя. И я не жалею об этом. Мне по-человечески жаль тех, кого не терзали перипетии века.

Мысли мои шли по течению, унося меня всё дальше и дальше от сегодня. Ищу благостный кусок в моей жизни, где бы я мог отдохнуть, где бы жизнь улыбалась мне. Ага! Есть такой кусок. Москва. Я студент МГУ философского отделения. Отличился на экзамене по философии. Сам профессор Быков похвалил меня. Написал первый свой рассказ, который был напечатан в столичном журнале. И была любовь. Клавой её звали, тоже студентка университета. И вдруг – непозволительный удар. Удар ниже пояса. Отца арестовали, я мигом вылетел из комсомола, университета. Ещё удар. Клава не выдержала испытания. Отреклась от своей любви, от меня – сына репрессированного.

Нет-нет, воспоминания о Москве, о моих студенческих годах, не принадлежат к числу самых отрадных. Пойдём дальше, к тем годам, которые принято считать золотым детством. Я говорю о том времени, когда после ареста отца ещё желторотым мальцом я был вывезен из Баку, где родился, и увезен в Норшен, к дяде Арутюну, ставшему мне отцом в действительно золотую пору детства.

Я сказал “после ареста отца”. Нет, вы не ослышались. Отца арестовывали не только в тридцатые, но и тогда, при царе. Сослали в Сибирь как революционера. Не удивляйтесь, перехлёста нет. Сталин не с одним моим отцом расправился. Он органически не переносил этих революционеров. Бывшему агенту охранки не с руки было иметь рядом людей, которые могли бы знать о его делишках. Но об этом скажет история.

К чёрту Сталина, к чёрту все жизненные невзгоды. Неужто в этой большой, более чем полувековой жизни не было просвета, не было отрезка времени, свободного от травм, ударов ниже пояса? Было, было, не будем гневить бога. Это всё тоже детство, окрашенное добротой дяди.

Но тут я слышу повелительный голос. О каком дяде ты распинаешься? Не о дяде ли Арутюне, известном кулаке, которого раскулачили и по миру пустили? Да, да о нём. Но ты же писал чёрным по белому в своей книге «Прости меня, отец», что ещё задолго до его раскулачивания ты не очень радовался дяде, когда тот ненароком приезжал к вам в Баку погостить?

Да, да, и это было. Но я не помиловал не только дядю, но и родного отца, отрекшись от него после его ареста. Я поверил не отцу, а Сталину, вслед за ним обвинив отца в измене. Такая была непоколебимая вера в Сталина.

С дядей то же самое. “Кулак, кулак”. С молоком матери мы впитывали в себя эти ядовитые слова.

Не знали, не гадали, какой обильной кровью будем потом отхаркиваться от этих призывов, ярлыков. Добрый, добрый мой дядя Арутюн! Прости, прости и ты меня за мою растерянность при встрече с тобой. За тот холодок, который пробежал между нами в последние годы.

Чёрт побери! Мы растём, мудреем, проникаем в недоступные чертоги мироздания. Но всё равно, каких бы высот ты ни достиг, тебя волнует место, где ты родился, тоненькая ниточка, протянутая в детство, в отчий край. И эта ниточка не обрывается, не слабеет в памяти, как бы высоко тебя не занесло, и всё зовёт, зовёт к себе – изначальное, колыбельное.

Карабах, мой Карабах! Ты поражаешь воображение каждого, кто вступает на твою землю, ошеломляешь, удивляешь, никого не оставляешь равнодушным. Вот и я, твой старый друг, каждый день, каждый час, прикасаюсь к твоей жизни, к твоим мечтам и надеждам, к твоим непростым проблемам, то изумляюсь и радуюсь, то потерянно молчу, поражённый увиденным…

Что стало с тобой, мой отчий край? Врата твои наглухо закрыты предо мною, а ты молчишь. Не смеешь отвести от меня зловещую руку.

Мне немного стыдно за вас, мои родные пенаты!

В понятие “армянский народ” входят армяне, живущие на всей планете, в том числе и в Карабахе.

Когда говорим “раны Армении” – не забывайте о ранах Карабаха. Кто бы ни был ты, мой далёкий читатель, если ты не ощущаешь в себе огня сожжённой Шуши, всей трагедии моего края, не испытал на себе козней, плутней новоявленных васаков типа Кеворкова, тебе никогда не понять драматизма нашего сегодня. Щедрые на посулы, мы умеем рубить под корень всё живое.

Будет ли мой край счастливым, свободным от гнёта? Хочу верить в его затра. Без надежды надеюсь.

Который раз в палату заходит Мельсида Артемьевна и всё подозрительно щупает пульс, мерит давление. Она явно недовольна мной, но говорит мягко, по-доброму, где-то сочувствуя моему непокою.

– Больной, когда вы расстанетесь со своим Карабахом? Давайте отдохнём от него. Это так нужно вам обоим.

Я даю клятвенное обещание, веря в свой зарок, но едва врач уходит, снова нарушаю обет. Какая-то шальная мысль буравит мне мозг, и я не могу избавиться от неё. «Ладно, – сдаюсь я, – поразмышляю – всё равно не спать».

Моя больничная койка, свидетельница всех моих тайных записей. Нет, не зря мы провели с тобой все эти дни и недели. Смотри, сколько я тут написал, жизнь свою обдумывал. Врачи обещают скоро разлучить нас. Выписать домой. Но пока я с тобой, не сидеть же без дела, у нас ещё есть что порассказать, что вспомнить. Ох ты, моя злосчастная койка! Ведь я с тобой дружу давно. Не раз, и не два, ещё задолго до инфаркта, попадал в больницы из-за желудка, все молодые годы с небольшими перерывами меня донимала язва. Признаюсь, и тогда, корчась от боли, я что-то записывал и теперь мысленно возвращаюсь к ним, моим записям, по мере возможности восстанавливаю их. Не пропадать же им. Я не надеюсь, что дома, в хаосе моих записей я найду их. Лучше по памяти восстановить то, что ещё не стёрло время. Знаешь, моя койка, это даже хорошо – вызывать в памяти события давно минувших дней. Это как прежде на молотьбе. Смолоченное жито провеивали на ветру. Зерно падало на землю, а полова уносилась далеко. Так и с воспоминаниями. Время уносит полову, остаётся сточка зерна.

Ну, давай ещё поскрипим шариковой ручкой, койка, не томиться же от безделья в последние дни перед выпиской. Койка молчит, и я снова погружаюсь в свою жизнь, в свои нескончаемые воспоминания.

Человек начинается с жалости, с сострадания, с чувства чужой боли. Без этого он – зверь, и недостоин высокого звания человека.

Найдёт человек камушек. В нём ни красоты, ни пользы. Повертит его в руках и бросит. А мастер подымет, очистит его. Отшлифует. Глядишь, и заиграет тот камень огнями невиданной силы.

Если я сколько-нибудь сделал свое дело, сумел, подобно тому мастеру, очистить, отшлифовать камень – окружающий меня жизненный материал – буду считать свою задачу выполненной. Буду считать, что свой писательский хлеб я ел не даром!

Когда человек умирает, вместе с ним умирает и его внутренний мир, необыкновенный, единственный, принадлежащий только ему. Этот мир очень похож на тот, в котором живёт человек. В нём светит то же солнце, та же луна освещает по ночам землю. В нём также ссорятся, любят, изменяют. И человек, уходя из жизни, уносит с собой кусочек большого мира, и от этого мир беднеет. Беднеет на один ушедший мир.

У железнодорожной администрации бытует такое выражение: «не кантовать». Такой ярлык вешают на ящик со стеклом, с другим бьющимся грузом, чтобы в пути с таким грузом обращались осторожно.

Вот если бы и человеку со дня его рождения вешали на спину такую табличку. Если б его не кантовали нещадно, то, наверное, так рано, во цвете лет, творческих сил, не ложились бы мы в больницу с инфарктами, кровотечениями, разгулявшимися нервами, гипертонией. Меньше было бы этих недугов, а может быть они и вовсе исчезли бы. Как много бы выиграл мир от такого предупреждения! Стекло бережём, а человека кантуем на каждом шагу, со дня его рождения. И жалеем, пишем трогательные некрологи, если он не дожил, не долюбил, не додал. Благославен будет час, когда человек полюбит человека.

Мне за шестьдесят, это верно. Но я молод. Молод духовно, если хотите, даже физически. Готов делать то, что в молодые годы и не снилось. Посмотрите на закат. Как он богат красками! Как он немыслимо красив!

Мой час ещё не настал. Час великих свершений, великих превращений, о которых говорил умирающий Гёте.

Говорят, лебеди лучшую свою песню поют перед смертью, на своём закате. Мой закат. Сколько мне отмерено жить? Красуйся, милый, я не спешу. У меня ещё по горло дел.

Боюсь только, что этого заката я так и не увижу. Не налюбуюсь. Шагну в вечность, не взглянув в последний раз на звёздное небо, на закат, который так красив и так краток, почти недосягаем.

Сколько я помню себя, если не считать детские годы, безотцовщину, скрашенную добротой дяди, ставшего мне отцом, помню свою далеко не сладкую жизнь, изобилующую бесконечными табу, бесконечными перипетиями и передрягами, острастками, обидами и неудачами, разными невзгодами.

Я, как наживка, почти беспросыпу сиживал на крючке и не раз клял свою судьбу.

Но предложи поменять её на чью-нибудь другую – не поменял бы. Я вошёл в эту жизнь с чёрного хода и узнал всю её подноготную. И могу твёрдо сказать: перечеркнуть её, закрыв глаза на эту подноготную, по меньшей мере аморально.

Всю жизнь спешил, оглядываться было некогда. И работал. Работал самозабвенно, отрешённо, как шальной. Любя справедливость, не мог оставаться равнодушным к чужой беде. Неравнодушие мое не давало мне покоя. Но всё это были дела. А сама жизнь где? Или она и состояла только из дел этих? Куда ушли годы? Юность, зрелость? Куда они канули, я их не заметил. Обо всех была забота, о своих и не своих, только себя проглядел. Не лечился, не берёг себя. Теперь за всё расплачиваюсь. Жить по другому не мог.

На моей земле я не чувствовал себя случайным гостем. На моем писательском этюднике жизнь всегда рисовалась такой, какой она есть, а не такой, какой она должна быть. Увидев в клетке пантеру, не принимал её за лань или безобидного зайца. Приучил себя пантеру называть пантерой, зайца – зайцем. И размышлял, яростно спорил, всегда оставаясь верным своему разумению.

Отражение живой жизни, её тревог всегда было темой искусства, литературы. Эта задача была и моей мечтой, мечтой нашего писательского клана, и каждый из нас по-своему ее осуществлял. Не моя вина, не вина наша, если не всегда нам это удавалось. У порога правды, пока я жил, живу, всегда стоял Азраил с обнажённой секирой, и не каждый решался близко подойти к ней. Впрочем, обо всём этом давно сказал Гёте:

В том, что известно, пользы нет.

Одно неведомое нужно.

Вот к этому «неведомому» нас и не подпускали близко. Теперь мы пожинаем плоды: ложь стала нашей спутницей. С ней мы ложимся спать, с ней мы встаём. Пока висит над правдой секира, не будет искусства. Не будет на нашей земле Пушкина, Толстого, Гоголя. Не будет Раффи, Туманяна.

Вот о чём скорблю.

Мой жестокий век я прожил как человек- для человека.

И в этот век, обагрённый кровью тысячей талантов, цвета народа, Б. Пастернак мог сказать: «Наверное, вы не дрогнете, сметая человека. Что ж, мученики догмата, вы тоже – жертвы века».

Поиски справедливости никому не приносили счастья. Если старость – накопление обид, то поиски справедливости – та благодатная почва, на которой растёт дерево обиды. Чем больше этих поисков, тем выше дерево.

Почему доброта беззащитна? Потому что она без кулаков. Зло с кулаками, потому оно всесильно. Доброта нуждается в поддержке, в помощи, злу помогать не надо, оно само всего добьётся. В жизни всё получается наоборот. Злу – зеленая улица, а на пути добра одни проволочки, ухабы, бездорожье.

Извечный образ у Гейне – боец, который не выпуская оружие из рук, всё же гибнет. Гибну, но не сдаюсь.

Жизнь – это свод человеческих страданий, неожиданных обретений, встреч, расставаний. Только тот уходит из жизни счастливым, кто прожил её в неистовом отрицании зла, в мучительных поисках истины.

История человечества есть история борьбы за свободу и история борьбы против свободы. Такова диалектика жизни. И ни одна формация, ни один строй, будь то капиталистический или социалистический, не уничтожит эту борьбу.

Я познал жизнь, её смак, её горечь. Я вбирал в себя русскую речь, которой не обучишься ни на одном факультете, постигал вес русского слова, его вкус, бесконечность оттенков. И вслед за Капиевым готов повторить: о, великий русский язык, без тебя, без чарующих твоих слов, не было бы и мне «в жизни ничего родного».

– Зачем ты снова пришёл, ангел? Ведь я уже поправляюсь. Меня обещали скоро выписать.

– Я не тот ангел, за которого ты меня принимаешь. Не океар, как армяне называют моего двойника, а ангел-хранитель. Пришёл спасать тебя.

– А разве мне что-нибудь угрожает? Я же поправляюсь.

– Верно. От инфаркта ты поправляешься. Но ушёл ли ты от своей судьбы?

Ангел -хранитель поближе сел ко мне и, оглядываясь по сторонам, спросил:

– Нас никто не подслушивает?

– Нет. Мой сопалатник спит.

– Какой он из себя?

– Такой же, как я. Но он устал от борьбы. Хочет примириться со злом.

Ангел-хранитель ничего не сказал. Через минуту он снова заговорил.

– Слушай меня внимательно, Гурунц. Я прочитал всё, что ты тут написал, и должен спросить, вполне ли ты здоров в смысле вменяемости?

– Совершенно вменяем.

– Вменяем и выдаешь такие перлы? Ты сам вынес себе приговор. Ты инакомыслящий, а в твоей стране, сам знаешь, что ждёт инакомыслящего. Мне жаль тебя. Прошу, угомонись.Оставь свою войну до лучших времён. И ангел смерти не будет знать дороги к тебе. Дело даже не в Кеворкове и ему подобных. Кто твой Кеворков? Тля. Дело в автоматизме бюрократической машины. С той же аккуратностью, с какой автомат выбрасывает, ну, скажем, пачку сигарет, автомат, куда ты опускаешь свою монету,-записи, пахнущие инакомыслием, выбросит тебе смерть. Ты об этом знаешь?

– Знаю.

– Знаешь и не хочешь спасти себя?

Ангел задумался, даже рукой повёл по моим седым волосам.

– Ты волен распоряжаться собой, – сказал он отрешённо. – Я тебе завидую, братец. Завидую и благославляю.

И взмахнув короткими крыльями, исчез.

Я уже привык к тому, что меня посещает ангел и ведёт со мной самый что ни на есть задушевный разговор.

– Здравствуй, – говорит он, садясь у края моей постели. И как старый знакомый подаёт мне руку.

– Здравствуй, – отвечаю я и спрашиваю обеспокоенно: – с чем пришёл, ангел. Всё-таки я тебя боюсь. Ты же…

Но ангел не даёт мне договорить:

– Пришёл проверить, похожи ли вы на людей?

– На людей? – удивляюсь я. – А кто же мы, если не люди?

Помните, как Самуил Маршак говорит: «Страшные люди в поэзии фальшивомонетчики. Неумелые не опасны. Опасны искусные…» И далее: «Обезьяны совсем похожи на людей: двигаются, как люди, а попугаи и говорят, как люди. Всё, как у людей, но не люди. Вот это страшно».

Я молчу. Крыть нечем. Ангел во многом прав. Мы фальшивомонетчики. Двигаемся, говорим, даже книги пишем, но не люди. Давно не люди. Человек начинается…

– Можешь не продолжать. Ничего от того человека, думающего о другом, ответственного за другого, не осталось. Одни Нарциссы, влюблённые в себя.

Ангел улетает, сильно раздосадованный. Ему этот обезлюдевший мир не по вкусу.

Завтра 72-ой день моего пребывания в больнице. Меня выписывают. Конец моим тайным записям. Конец моей больничной тетради. Выходим из подполья, из конспирации.

Жив. Жив, Курилка! Мы ещё повоюем!

Здравствуй, жизнь! Я тебя даже такую, какая ты есть, принимаю.

ДЕЛО ВСЕЙ ЖИЗНИ.

Когда Андре Моруа задавали вопрос: "Ваше любимое занятие?", он неизменно отвечал: "Писать".

Писать – и мое любимое занятие. Вот уже более сорока лет я пишу. Рабочий день – мой отдых. Ни дня без строчки – был и есть мой девиз. Что из этого получилось – не мне судить.

Жизнь наша быстротечна. И человеку на этом свете отпускается всего понемногу: и молодость, и свежесть, и вдохновение.

Но на твоем пути встают рубежи, где, как на дозорных постах, словно бы проверяют твои документы: как ты использовал отпущенное тебе? Достойно ли ты прошел свой путь?

Возраст мой далеко не юношеский. Многое видел-перевидел. Кое-что успел.

Правильно ли я жил, много ли ошибался? Можно ли поколению, идущему нам вслед, кое-чему научиться у нас, уходящих?

Я улыбаюсь. Вопрос правильный. Но многие ли из нас, уходящих, перенимали опыт своих отцов, многие ли избежали тех ошибок, которые совершали наши родители, прародители? Не набивали ли мы шишек на тех же местах, на каких набивали их себе наши предки? Недаром говорится, если бы молодость знала, если бы старость могла…

Тем не менее мой долг поделиться своим опытом, предъявить отчет о пройденном мною пути.

"Человек познает себя в борьбе с препятствиями. Но для этой борьбы ему нужны орудия. Нужен рубанок и плуг", – пишет Антуан де Сент-Экзюпери в книге "Планета людей".

Мой плуг – то, чем я занимаюсъ, моя любимая работа. И я далеко не безразличен к тому, чему я посвятил свою жизнь, что оставляю после себя. Судьба всего моего писательского дела, с его минусами и плюсами, давно занимает меня, и я не могу сейчас, в этой своей исповеди перед закатом, не сказать о ней, не поделиться своими радостями и тревогами.

Я не моралист, я никому не навязываю своих убеждений. Просто хочу высказатъся о предмете, который является смыслом моей жизни.

Вспоминается детство. Это было в Нагорном Карабахе на заре нашей новой жизни. Я был пастухом, пас стадо, а в пастушьей сумке рядом с черствым куском хлеба лежал осколок увеличительного стекла, с помощью которого мы разукрашивали палки, выжигая на них затейливые узоры. Его подарил мне мой родич и побратим Васак, который только что приехал из города. Сколько радости доставлял мне и моим товарищам этот простой осколок стекла! Достаточно было уловить солнечные лучи, направить их на палку, как сейчас же начинала куриться тонкая струя дыма, оставляя за собой желанный след, – узоры, которые потрясали воображение деревенских простачков.

Литература напоминает мне увеличительное стекло, которое, собрав в фокус солнечные лучи, превращает их в чудодейственную силу – золотое перо, способное осуществить придуманные тобой узоры.

Так, в далеком детстве я получил первый урок профессии, которой посвятил жизнь, познание сущности этой профессии.

В том же далеком детстве я получил другой урок, научивший меня уважать правду жизни, не бежать от нее в кусты, как бы эта правда ни была сурова, неприятна.

Было холодно. Дуло так, что перехватывало дыхание. Даже овцы, которых мы пасли, спасаясь от пронизывающего ветра, сбившись в кучу, жались друг к другу.

Разложить костер в открытом поле было невозможно – ледяной ветер сразу задувал огонь. Неподалеку от нас стоял стог сена с целый дом. В наших местах владетельные хозяева метали сено большими стогами, иногда в пятьдесят возов, а бывало и во все сто.

– Давай разведем костер в стоге сена, – предложил Мушег, мой закадычный друг, с которым я пас стадо. – Там ветер нас не достанет.

Мушег был на целый год старше меня. Я во всем повиновался ему.

– Давай, – сразу согласился я, радуясь находчивости Мушега. Даже языком щелкнул от восторга. Облюбованный нами стог был весь в пещерках, больших и малых, прорытых с боков скотиной: любит она, поедая сено, вгрызаться в глубину стога.

В одну из таких пещерок мы и перетащили собранный хворост. Мушег прав – здесь уж нас ветер не достанет, не задует костер. Сухие ветки, защищенные со всех сторон от ветра, занялись веселым, быстрым огнем. Но вместо тепла я вдруг ощутил удушье. Меня душил дым.

Не помня себя я выскочил на воздух. Вслед за мной выбрался Мушег, кашляя, давясь дымом. Мы не сразу поняли, что наделали. Внутри пещерки все гудело, трещало. Еще минута-другая, и где-то наверху, у самого стожного кола-стожара, закурилась тоненькая струйка дыма. Дымок этот, подсвеченный языками пламени, угрожающе нарастая, поднимался все выше и выше.

Мы с ужасом смотрели в сторону села. Не приведи бог, если там хватятся. Но дым уже не курился, а валил и валил, как из исполинской цигарки. Надо было что-то придумать, как-нибудь скрыть от села этот дым.

– Тащи лестницу. Заберемся на стог, завалим огонь сеном! – прокричал мне в ухо Мушег.

И я опять поверил в спасительную выдумку товарища и притащил лестницу. Но лестница рухнула, проломив тонкую стену еще не обгоревшего сена, разом взметнув в небо клубы дыма и огня. Из села уже бежали люди.

Мне тогда было шесть-семь лет. С тех пор я знаю: дым сеном не прикрыть…

Кажется, Филипп II Испанский, посетив мастерскую Сурбарана, осмелился сделать ему замечание технического характера. Художник возразил, не оборачиваясь:

– Полагаю, Ваше величество, что если бы Вы присутствовали при сотворении Богом мира, Вы не отказали бы ему в своих советах.

Литература, как и живопись, со стороны кажется пустяковым делом – кому не лень зачастую набиваются к нам в учителя. Развелось у нас, у писателей, много апостолов, любящих поучать, подавать советы. Неважно, что этот апостол ни одной драгоценной мысли не подарил нам печатно. Устно тоже. Он даже не любитель литературы, ему она, как говорят, до лампочки. К физикам такие не идут, к химикам – тоже. А к нам идут. Почему-то литература им кажется постоялым двором, где каждый может получить ночлег.

Все сказано на свете,

Несказанного нет.

Но вечно людям светит.

Несказанного свет…

Новелла Матвеева.

Так что же это за штука такая, литература, которая так проста, доступна, заманчива и так сложна?

Одуванчик ждет ветра, чтобы разлететься на зонтики. Белые, пушистые, они без ветра жить не могут.

У цветка анютиных глазок три створки-лодочки. В каждой лодочке – семена. В свой срок створки эти с треском лопаются, выбрасывая семечко за "борт". Чтобы закинуть семечко далеко, как можно дальше, лодочка выгибается изо всех сил…

Так расселяются анютины глазки. Это так же естественно, как несущийся по ветру шар одуванчика. И эту естественность нельзя изменить.

Пока на планете есть одуванчик – он будет размножаться, разлетаясь на зонтики, он будет ждать ветра. Каких бы успехов мы ни добивались, ни открывали новые горизонты, цветок анютиных глазок будет выбрасывать свое семечко в почву…

Нельзя изменить птице путь перелета с крайнего севера в Африку. Нельзя изменить рыбе пути к нересту… Как нельзя отнять правду у искусства. Материал всякого таланта – это правда. Она нужна поэту, как птице – Африка, рыбе – путь к нересту, как одуванчику – ветер…

Настоящая литература, как одуванчик, ждет своего "ветра" и без него жить не может.

В наш век небывалых свершений и космических полетов человек ни в чем не испытывает нужду так, как в улыбке, простом рукопожатии, теплом слове, сказанном вовремя.

Кажется, Михаил Светлов говорил, что надо самому житъ незаметно, чтобы замечать других. От себя добавим: как это умел делать сам Светлов.

Из всех традиций нашей отечественной литературы мне ближе всего и дороже всего традиция активности писателя, его гражданской совести и непримиримости, страстного вмешательства в жизнь общества и в его духовное развитие.

Мне дороги те писатели, которые желают жизни больше света, людям – больше счастья, не унижают их ложью и фальшью. И бьются, бьются за этот свет и за это счастье. Служить народу ежечасно, ежедневно, идти ему на помощь в любую минуту – что может быть выше этой человеческой радости на земле?

Пословица гласит: "Нет человека более глухого, чем тот, кто не хочет слушать". Писатель, если он действительно писатель, а не равнодушный очковтиратель, должен и обязан все видеть и все слышать. Видеть и слышать – это суть и пафос нашей работы. К этому строго обязывает нас, писателей, не только совесть, но и сама профессия, чувство высокой ответственности перед народом.

Я бы мог назвать десятки писателей, которые по зову сердца бросаются туда, где они нужны, где обижают человека, где нужна неусыпная борьба с карьеризмом, угодничеством, взяточничеством, чинопочитанием, бюрократизмом. Сколько спасенных жизней на счету у одного только писятеля Григория Медынского, автора нашумевшей "Трудной книги", этого поистине непримиримого борца со всякой скверной в жизни!

Да, в жизни есть все: и искренние энтузиасты, и тупоголовые слепые исполнители, и мужественные борцы, и трусы, и равнодушные обыватели, готовые погреть руки на любом лозунге, на любой кампании и ситуации. Жизнь! И в этой жизни должен разобраться писатель. И не только писатель. Вырабатывается глубинный опыт народа. Каждый из нас в меру своих сил должен принять в нем участие. Отлично сказал Юхан Смуул в "Ледовой книге" о назначении писателя: “Хорошо, если людские горести мучают нас, прорываются к нам беспрепятственно, становятся частью нас самих, скребут по нашим сердцам".

Я лично готов простить писателю любой недостаток, кроме одного – равнодушия. Равнодушие – антипод всего творческого. Даже маленькая доза его недопустима, потому что горючее любого таланта – беспокойство.

А если ты не чувствуешь, в чем пафос твоей работы- не будь писателем…

Я знаю людей, которые при всех случаях жизни умеют только спрашивать:

– А что, тебе больше всех надо? Где ты видел, чтобы критика кому-нибудь нравилась? Хлопот у нас у каждого хватает. Зачем опускать руку в кипяток, если знаешь, что обожжешься?

Житейски все верно, хлопот у нас хватает. Не надо опускать руку в кипяток… И тем не менее я опускаю. Иначе нельзя.

На этот вопрос хорошо ответил покойный Паруйр Севак на страницах "ЛГ". Его спросили, в чем он видит призвание поэта в наш век.

"Благодаря завоеваниям цивилизации земной шар как бы уменьшился до размеров глобуса, – ответил поэт. – А наша ответственность за него неизмеримо возросла".

Умно и метко.

Предоставим слово другому большому поэту Кавказа – Расулу Гамзатову.

"Я аварский поэт. Но в своем сердце я чувствую гражданскую ответственность не только за Аваристан, не только за весь Дагестан, не только за всю страну, но и за всю планету. Двадцатый век. Нельзя жить иначе".

Ничего не попишешь, такая уж у нас профессия – быть в ответе за дело планеты. За все то, что происходит на земле. Стоит за это руку обжечь!

“Моя хата с краю". “Тебе больше всех надо?" – эти слова в адрес писателя – самое оскорбительное для его звания. Назначение писателя – учить людей верить в добро, не задумываясь вступать за него в бой, бросаться на помощь слабому и попавшему в беду, воспитывать в людях ощущение сопричастности к чужому страданию, самому являя пример такого самоотверженного бескомиромиссного служения.

Писатель, лишенный этих качеств, заранее можно сказать, не одарен. Одаренная личность, талант уже подразумевает активность. Смелость, активность входят в состав таланта.

Мне ненавистен писатель, трусливо отводящий свой взор от жизненных невзгод, окружающих человека, от его слабостей…

"В человеке все должно быть прекрасно",- часто повторяем мы слова Чехова. Я с ним согласен. Ну, а если в человеке не все прекрасно? Людей без недостатков в природе вообще нет. И надо жить с тем людским материалом, который дан нам историей…

Вспоминается мне старый Аракел, которого я знал в детстве. Не хотелось тревожить имя давно почившего старика, а пришлось. Во время стрельбища блаженной памяти Аракел, целясь в мишень, чуть не убил человека, стоявшего за добрую версту от мишени.

Когда в другой раз он взял ружье, чтобы выстрелить, то все, кто находился на ристалище, разбежались, а один из них стал у мишени, заявив, что это то место, куда Аракел никогда не попадет.

Об этой истории я буду вспоминать много лет спустя, когда повзрослею и буду писать книги.

Мой добрый, неумелый стрелок, старик Аракел. Знал ли ты, что стреляя мимо мишени, ты затрагиваешь философский вопрос большой важности, разрешить который придется уже нам?

Что такое правда жизни? Это прежде всего то, что тебе нравится, радует глаз, но это еще и то, что не нравится, раздражает и возмущает. Сила положительного примера неоспорима. Распространение его – большое и доброе дело. Но только при одном условии: если не умалчиваются ошибки и заблуждения, среди которых и вопреки которым возникает положительный пример. Правда по-настоящему ценна, если она возбуждает общественное мнение не только вокруг добрых дел, но и по поводу дурного. Такая правда всегда желанна, нас к ней призывают, но не всегда поощряют, когда мы всерьез, на деле, а не на словах, вплотную касаемся ее плечом…

Любой врач знает, во что обходится больному, если он скрывает свою болезнь, вовремя не обращается за медицинской помощью.

Мы боимся иногда писать о плохом, следуя ложным преходящим соображениям. Но ведь дурное, если его не замечать и замалчивать, вырастает в глыбу, привольнее укореняется в жизни. А как же тогда с добрым, хорошим? Как хорошее будет уживаться рядом с плохим, дурным? Как мы будем расти, идти вперед, если ошибки эти пустят корни и будут хватать нас за ноги?

В критических выступлениях, статьях и фельетонах мы часто встречаемся с такой ремаркой: "Случай, конечно, единичный, исключительный…" Такой фельетон можно уже не читать, а оратора не слушать. Оговаривая уже в самом начале, что прецедент – редчайший, он тем самым снижает остроту, сущность того, о чем необходимо рассказать. После такой ремарки случай уже не живет. Он мертв. Так стоит ли его остерегаться, если он – труп?

Все тот же уход от правды, но только стыдливой мелкой пробежкой.

Как часто мы бдительно оберегаем читателя от правдивых книг, книг беспокойных, бичующих наши недостатки, и как бываем смешны, восхваляя книги, в которых блистательно отсутствуют недостатки, самые огорчительные стороны нашей жизни.

Вспоминается мне книга Н. Шпанова, изданная перед самой войной: "Первый удар. Повесть о будущей войне". Рекламировалась она как "советская военная фантастика". Помните, каким рисовалось начало войны Шпанову: наши воздушные силы без особого труда громят авиацию противника, за какие-нибудь полчаса изгоняют вражеские самолеты из советского неба, а уже через четыре часа ведут воздушные бои далеко от нашей границы…

Ни одна книга в нашей стране не имела таких тиражей, как эта. Военное издательство выпустило ее в учебной серии "Библиотека командира". А между тем я не знаю ни одной другой книги, в частности из "крамольных", которая бы принесла нашей стране столько вреда, сколько эта широко разрекламированная шапкозакидательская "фантастика"…

К слову сказать, мы так часто загоняем правду в подполье, что она стала тем сладким запретным плодом, который вызывает нездоровый интерес и любопытство. Мне даже кажется, что вот этот нездоровый интерес и есть та благодатная почва, на которой растут модные поэты, делают себе бизнес. Запретный плод, известно, всегда слаще.

Но правда должна быть достоянием всех писателей, а не только активных и смелых. Она должна быть непременным условием и девизом для каждого художественного произведения.

Кто-то сказал, что страдания жизни мы часто видим увеличенными, а радости – уменьшенными, как в перевернутом бинокле. Верно, не следует этого делать.

Но почему, когда мы поступаем наоборот, когда радости видим увеличенными, как в бинокле, а страдания – уменьшенными, никто не возражает нам, не говорит, что мы поступаем так же неправильно, как и тогда, когда расписываем и рассусоливаем страдания.

Жить можно только отвечая за все. Это делает жизнь трудной, наполняет ее испытаниями. Но только она настоящая, достойная, нравственно чистая жизнь. Жизнь человека, чувствующего себя ее хозяином и ее созидателем.

Вспоминается мне разговор с одним из редакторов, которому попало за какой-то опубликованный им рассказ. Он сказал: буду теперь печатать произведения, в которых дважды два – четыре.

Дважды два – четыре. Это верно. В математике, говорят, это было великим открытием. Но что делать, если в искусстве дважды два не всегда четыре?

Когда вам попадается серая книга, знайте – она не в ладах с правдой. Что скрывать, есть еще такие писатели, которые воротят от правды лицо. На них давит арифметически правильный редактор.

Добро и зло, свет и тьма – вот неизбежная тема искусства во все времена, и в наше – тоже. И жалок тот, кто пытается не замечать одну из противоборствующих сил, одну из сторон, видеть только "небесную лазурь", либо "грязь дорожных луж". Ибо отказ от какого-либо из этих компонентов ослабляет идейный заряд, силу воздействия литературы на читателя. То есть перечеркивает самое искусство, где действует знаменитое "не верю" Станиславского.

Помогать добру и мешать, изо всех сил мешатъ злу – было моей первоочередной задачей, моим писательским кредо. Если я хоть в какой-то мере справился и с тем, и с другим, значит, жизнь в самом деле прожита не зря. Значит я чего-то стою.

Отрицание и утверждение, помесь ума и безумия, добра и зла – суть жизни, ее естественная раздвоенность. Не замечать ее – не знать жизни, сотканной из противоречий.

Если б в жизни было бы одно Добро или одно Зло, она остановилась бы в своем движении.

… Добиваться счастья для себя, в одиночку – бесполезная, зряшная работа. К одиночкам счастье не идет.

Писательская профессия – мирная профессия. Но когда началась Великая Отечественная война, писатели оказались на переднем крае. Они были солдатами и летописцами войны.

В старину говорили: когда гремят пушки – музы молчат. Нет, когда загремели пушки – наши музы не молчали. Не про нас эти слова.

Аветик Исаакян в ответ на вопрос, что самое главное в человеке, сказал: жажда справедливости.

Жажда справедливости и моя путеводная звезда.

Жизнь, писателя – не только его книги. Это и участие в делах родной страны, в ее трудных буднях, дерзаниях и замыслах.

У Шандора Петефи читаю:

Тем, кто сошел с проторенной тропы,

Всегда грозят колючки и шипы…

Признаюсь, на моем пути много было колючек и шипов.

И все же иду! Ломлюсь через бурьян…

Змеиных гнезд немало на пути,

Я их топчу, чтоб все-таки идти.

В литературе очень важно суметь оставаться самим собой. Если ты, подводя итоги, можешь сказать: я был то, что я есть, – считай себя талантливым. Талант – это мужество.

Литература не любит испольщиков и поденщиков. Художник, поддавшись соблазну переменчивых и преходящих соображений, заранее выносит себе смертный приговор.

Спокойная монотонная жизнь без взрывов и катаклизмов может рождать только живых манекенов. Для творческой жизни нужно еще беспокойство. Нужно, чтобы были и взрывы, и катаклизмы. Миру нужны не только овцы, но и волки. И человеку нужен волк – трудности, которые подстегивают его.

Мы порой легко поддаемся обманчивой музыке громких фраз, забывая, что риторика еще не свидетедьство о смелости, героизме. Хорошо сказал на этот счет Ромен Роллан: "Героизм – это видеть мир таким, каков он есть, и любить его".

Плутарх учил людей покоряться судьбе. Какое жалкое прибежище! Я этому Плутарху уши бы надрал за такие слова. Никакой покорности! В любом возрасте, при любой погоде. Надо хватать свою судьбу за глотку. Не дать сломить себя.

Михаил Пришвин, всю жизнь имевший дело больше с птицами, травой, природой, чем с человеком, как-то "сам по себе" стал классиком, нашим советским классиком. Он вошел в пантеон незаметно, но занял там свое прочное место. Этот пантеон не терпит шумных посетителей, их он вежливо выпроваживает. Тихо, без музыки.

Я часто думаю о Пришвине, о его литературной судьбе. Она несколько загадочна.

Любопытен разговор двух девушек с писателем.

– С вами легко,- сказали они,- будто вы женщина.

– Конечно,- ответил писатель,- ведь я тоже рожаю.

В этом, по-моему, вся загадка. Книги тоже рождаются, как дети, и их тоже долго вынашивают. Только то, что выстрадано, и есть настоящее. Пришвин своих ”детей" вынашивал. В этом его сила.

Вот мы снова вернулись к вопросу о правде. Можно ли вынашивать ложь? Выстрадать ее? Получится ли из нее ребенок?

Сам Пришвин, борясь за выстраданное, настоящее, иными словами за правду, писал: “…пусть сто человек с топорами пойдут на меня плотной стеной… не покорюсь, и я пойду на них с перочинным ножиком".

Хорошо сказано у монголов: "Самый громкий барабан остается беззвучным, если в него не ударяют".

В мой "барабан" постоянно бьют, потому он никогда не умолкает, не остается беззвучным. Такова месть искусства.

Литература – это обнаженная правда. Недомолвки, полуправда, ложь – ее смерть. Писать книгу с запрограммированной ложью – величайшее преступление. Подстрекатели этого преступления рано или поздно будут преданы анафеме как инквизиторы и злейшие враги цивилизации.

Мне по душе слова царя Тиграна, сказавшего свому сыну Артавазду: " Ты настоящий писатель – значит, не сможешь быть безразличным к судьбе отдельного человека”, и Артавазда, ответившего: "Творчество – самый совершенный вид свободы".

У каждого живого существа – это уже известно, – свой щит, своя защитная реакция. Писатель не имеет защитной реакции. У него нет ни газовой полосы скунса, ни колючек ежа, ни кипятка жука-бомбардира. Он уязвим, легко раним. Его щит – это его талант. Не увидели таланта, закрыли глаза на него – он пропал ни за что.

Без людского суда себе цены не определишь. Это знали цари, которые, вырядившись нищими, скитались по своей стране, знали и многие мастера искусств, ходившие в народ. Эту традицию мы частично позабыли. Воздавать художнику за работу его должно без шума. Так течет ручей. Не слышно, не переворачивая камней. Но припадешь к нему в жару и в миг ощутишь его живительную силу.

Что такое в литературе голубой покой? Это измена искусству, его смерть, а искусство ведь – вечные поиски, потери и находки. Только бескомпромиссный писатель может создать произведение, отражающее правду жизни. Вспомним проказницу-кукушку, которая подкладывает яйца в чужое гнездо. Кукушонок, вылупившись из яйца, пользуясь ротозейством приемной матери, всех ее птенцов по одному выкидывает из гнезда. Вот так может получиться и с нашей литературой. Как бы ложь, пробравшись в наше гнездо, не поступила бы как тот кукушонок, не выжила бы правду из литературы.

Я люблю “Кола Брюньона”, этот шедевр мировой литературы. Спрашивается, кто такой Кола Брюньон? Гражданин французкого города Кламси, обыкновенный резчик по дереву, каких немало, а его знает весь мир. Узнал, благодаря бескомпромиссному таланту Ромена Роллана. Вот что такое искусство, не боящееся правды жизни.

Любители устойчивого голубого покоя, играющие с правдой в поддавки, могут о Брюньоне и не мечтать. Такой писатель уже вне искусства, будь он талантлив или бездарен. Талант – это поиски правды, а Брюньон- результат этих поисков, счастливый их итог, попадание ее в яблочко. Только самым счастливым, активно ищущим, бескомпромиссным писателям удается достигнуть такого итога.

Я так часто вспоминаю о правде, потому что мы иногда к ней относимся, как к казанской сироте. Будто она не так уж важна, можно и без нее обойтись. Правдобоязнь – это порок серьезный, и бороться с ним нужно со всей серьезностью. Борьба эта осложняется еще тем, что любители голубого покоя скрывают свою правдобоязнь. Они говорят: “Мало ли, что в жизни бывает. Мы должны воспитывать людей на положительных примерах". Стремление воспитать на положительных примерах само по себе не может вызвать возражения. Собственно, литература этим и эанимается. Но у этой литературы имеется и другая миссия – обнажатъ недостатки, говорить о них в полный голос, так же как о положительных явлениях в нашей жизни. Однобокое отображение жизни, кроме всего прочего, вызывает у читателя протест, возмущение, подрывает доверие к нам, писателям. Игра с верой, доверием людей – опасная игра.

Призыв воспитывать молодое поколение на положительных примерах – ничем не прикрытая уловка увести литературу от недостатков, бегство от правды в кусты. Это кукушонок, пробравшийся в наше гнездо.

Шуточная фраза: “Нам нужны Гоголи, которые бы нас не трогали" – горькая шутка. Потребность в критике испытывали даже ханы, мелики, короли, императоры, которые держали при дворе шута. В его обязанности входило высмеивание недостатков своего властелина. Иногда это кончалось плачевно, шута жестоко наказывали, но никому из владык и в голову не приходило упразднить шутовскую должность, он всегда был нужен двору.

Предание сохранило одну притчу про шута, жившего в давние-предавние времена. Один китайский император, решившись увековечить память о себе, призвал летописца и повелел: "Записывай все мысли, которые я буду изрекать".

– Как будет называться этот труд? – спросил летописец.

– Тысяча и одна истина, – ответил император.

Сидевший рядом шут тотчас же внес поправку: "Тысяча и одна сказка".

За свое остроумие, повествует предание, шут получил тысячу и один удар по пяткам и… награду за честную службу.

Писатель Багиш Овсепян, участник Великой Отечественной войны, написал книгу о войне: "Сеятели не вернулись". Он описал войну такой, какой видел ее: трудной, опустошительной, знающей не только победы, но и поражения. Не только радость наступления, но и горечь поражений. Роман этот не сразу пробил себе дорогу к читателю. Но когда книга все же вышла в свет, – такова судьба любого талантливого произведения, – она сразу обратила на себя внимание, получив широкое признание не только в республике, но и далеко за ее пределами.

Нелегкая судьба выпала на долю романа Анаит Саинян "Тоска". Более пяти лет пылился он в портфелях издательств, не торопились его издавать. А когда он, наконец, увидел свет, сразу нашел добрый отклик в сердце читателя, получил хорошую прессу.

Такие же трудные "роды" сопутствовали почти всем произведениям Гранта Матевосяна. Причем, эти препоны появились перед ним сразу, как только он переступил порог литературы, с первой публикации. Многие повести этого признанного союзным читателем талантливого писателя печатаются на родном языке после публикации их на русском.

Позволительно спросить: почему такая немилость по отношению к книгам, в которых дышит реальная наша жизнь со всеми ее достоинствами и недостатками? Как не вспомнить Лермонтова, сказавшего: "Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины". Скажите, проповедники голубого покоя, поборники сластей, вам не страшно от этих слов, от грозного предупреждения поэта? Не о вас ли, мнимые апостолы, Герцен писал: “Остановись, одумайся. Знаете ли, куда вы идете? Посмотрите – душа убывает".

А вот вам еще одно предупреждение, – Пришвина, – которое и сейчас звучит как набат: "Русская классическая литература стала мировой литературой прежде всего тем, что питалась соками жизни, тем, что мы называем правдой. Кто хочет прославить нас, отняв у нас эту правду, ошибается. Он скорее ославит нас".

Что еще, на мой взгляд, мешает нашей литературе быть передовой, подлинно новаторской? Изгнание из нее жанра трагедии. Тема трагического в жизни и в литературе – особая тема, о ней сходу не скажешь. Здесь я хочу только заметить, что жанр этот как бы негласно, тихим пинком вышиблен из нашей литературы, незаслуженно забыт.

Собственно говоря, большие художники никогда не отказывались от трагического. Вспомним "Оптимистическую трагедию" Всеволода Вишневского, "Разгром" А.Фадеева, "Чапаев" Д.Фурманова, "Сорок первый" Бориса Лавренева, всего Михаила Шолохова: "Тихий Дон", "Судьба человека" и другие.

Но отказывая этому жанру в жилплощади, не признавая его, мы все же, нет-нет, да и прибегаем к его помощи. Он прорывается в литературу, хотя и “под псевдонимом”, заявляет о себе, каждый раз убеждая нас: зря мы чураемся его, а он "вроде ничего, не очень вредный".

Как бы мы ни отказывались от трагического, мы не в состоянии отменить его.

А что делается зачастую в наших издательствах? Из книги изымают рассказы, очерки, из большой вещи отдельные куски, в которых, по мнению издательства, “какие-то тени”. Тени эти, переводя на наш обыденный язык, все те же недостатки, которые раздражают издательского работника,- родного брата любителя голубого покоя.

Они наносят литературе большой вред, мешают нам работать.

Попробуйте найти лес без подлеска. Не скоро найдете. Леса без подлеска не бывает. Без кривого дерева тоже. А если этот лес в Армении, уверяю, на счетной машине не пересчитаете всех сортов деревьев, кустарников, разных дичков, начиная от ликующе-зеленого великана грецкого ореха до торопливо облетающих тополей или черно-сизых карагачей, от цепких плетей ежевики до колючего терновника или изумрудных брызг барбариса.

Хотим мы того или нет, в жизни колючий терновник соседствует с нежным, легко ранимым флоксом или барбарисом, кривой дикий лозняк теснит стройную белоствольную березку. А прижимая букет с розами к груди, не нужно забывать о шипах, которые могут вас уколоть.

Я боюсь Толстого, сказавшего: "Искусство… не терпит посредственности. Оно же не терпит сознательности".

В самом деле, как быть со своим прошлым? Разве не следует к нему относиться сознательно? Наше время не мешок, в который можно запихать все, что под руку попадется. Я не могу просто так, пласт за пластом поднимать на поверхность, на обозрение читателям свои воспоминания и не могу спокойно погрузиться в самосозерцание шестидесятилетнего человека, возвращающегося в свое столь отдаленное детство. Прошлое надо видеть. Вот оно, мое прошлое – наш Норшен, дороги к нему, вещи, люди, мои сверстники, мой дед. Я могу еще много о них рассказывать, но это все-таки не будет литературой, если я не увижу их по-своему, не привнесу в них частицу самого себя. Когда ты видишь по-настоящему, когда ты выходишь из роли обычного наблюдателя, открываешь то, что тебе нужно. Что нужно искусству. И тогда ты сам становишься видным!!!

Писать надо о человечности и мужестве, не возводя их в исключительность и геройство. Не пугать читателя “сверхподвигом", не порождать в нем сомнения в способности каждого совершить поступок. Чтобы он не подумал: "А я так не смог бы". Эта неуверенность может сыграть пагубную роль в час испытания. Опасность может показаться заведомо непосильной, неодолимой…

Таков, на мой взгляд, один из непреложных законов художественной литературы.

Головокружительные похождения выдуманных суперменов оказывают литературе только медвежью услугу.

Недавно в Русском драматическом театре имени Станиславского в Ереване я смотрел пьесу грузинского драматурга Чхикадзе. В течение двух часов на глазах зрителя вызревала правда, отметая в сторону ложь. Мы видели настоящую жизнь – со всем ее шлаком, видели, как она захламлена, ущербна, как нуждается в правде, в справедливости, в совести – во всем том, что делает человека человеком.

Публика по окончании спектакля не бросились к вешалкам, как обычно, а задержалась: каждому хотелось поблагодарить театр за такую постановку.

В пьесе Чхикадзе правдолюбца журналиста увольняют с работы. И это настораживает, делает пьесу актуальной, нужной сегодня.

Я не призываю писателей коллекционировать зло, но и не считаю себя вправе обходить то страшное, что оно несет людям. Замалчивать зло – значит поощрять его, позволять ему глубже пустить корни. Я считал бы себя оскорбленным, недостойным уважения, если бы промолчал о том, что знаю, вижу, день за днем наблюдаю, надрывая себе сердце.

Я не разделяю и иронической реплики, брошенной как бы невзначай одним из коллег: "Не твое дело, писатель, разбираться в том, что в жизни не ладится, это дело начальства". Даже иронию такую не принимаю. До иронии ли нам сейчас?

Людей добрых, отзывчивых, конечно, больше. Жестоких мало, их единицы. Но хорошее не всегда приметно. А подлое, бесчеловечное бросается в глаза, возмущает, запоминается, пристает, как лишай.

Мир, в который мы приходим, – не новогодний подарок в яркой упаковке. Как бы он ни был совершенен, чего-то в нем недостает, что-то не вполне устраивает тебя. Нужно изменить, переделать, приспособить его к твоим надобностям. Создавать заново.

Разумеется, при такой перестройке не обойтись без конфликта. Конфликт – это спор между старым и новым. Между передовым и отсталым. Между правдой и ложью. Между добром и злом. И это естественно и закономерно.

Принимать мир безукоризненно налаженным, значит ничего ему не желать.

Нести правду – значит стоять насмерть за добро, помогать добру победить зло. Чтобы тесно стало злюке-злу на нашей земле.

Задумывались ли вы над тем, почему лодка под парусом идет против ветра? Почему самолет, оторвавшись от земли, летит на ветер? Почему птица учится летать, тоже принимая ветер в грудь?

Я не жалею, что встречный ветер всегда жег мне лицо. Злой, мудрый встречный ветер. Он не только жег меня, но и научил жить не по ветру.

Почему, встретившись со злом, мы очень часто проигрываем? По очень простой логике. Зло застает нас всегда неподготовленными. Недостаток информации разоружает нас. Столкновение с ним всегда неожиданно, момент внезапности решает судьбу нашей запоздалой схватки. Мы начинаем борьбу со злом, когда исход боя уже предопределен и не в нашу пользу. Грош цена такой войне.

Безудержная апология, восхваление или зряшное отрицание всего – равноправные палачи всего живого в искусстве.

Не расточай похвал волку за то, что он волк, из боязни, что он может тебя съесть, перегрызть тебе горло. Из страха перед кем-то не льсти ему, награждая его качествами, заимствованными из собственного кармана. От твоих похвал волк не станет лисицей, а коршун – другом курицы… Не пожертвовав десятью тысячами дел, невозможно совершить одного значительного.

Есть дни потерь так же, как и дни удач, дни обретений. Сегодня – мертвый день. Я ничего не написал, нарушил закон: ни дня без строчки.

Живу – значит действую, ошибаюсь, люблю, ненавижу. Если надо, бросаюсь с кулаками в драку. Без этого нельзя. Жизнь сложна, а люди – разные.

Он всегда и во всем руководствуется готовыми стандартами, свято веря, что хорошо лишь то, что укладывается в границы, предписанные инструкцией. Нехоженые пути ему неведомы. Но есть другая властная потребность – остаться самим собой. Границы, предписанные любой инструкцией, несут личности распад, а если эта личность – писатель, начисто убивают его.

Никогда не бойся мгновений, которые вечны.

Печально чистое небо, если на нем не сверкают мятежные молнии.

Я всю жизнь что-то преодолевал. Наверное, когда я умру, гримаса преодоления так и застынет у меня на лице.

Жанр короткого рассказа – как вспышка молнии, минутное озарение всего окружающего. И прежде всего – облюбованного тобою объекта. Было бы справедливо, если бы этот жанр именовался мгновением правды. Я мечтаю написать книгу, назвав ее мгновением правды.

Александр Трофимович Твардовский как-то сказал по поводу каких-то виршей, которое ему не понравились: "Вот бы к этому подтексту еще бы текст". Это зачастую и подводит автора, пишущего короткие рассказы. Очень часто подтекст есть, а текста нет. Или наоборот. Есть текст, а подтекста нет. Здесь нужен точный прицел, точное попадание в яблочко. Промахнулся – рассказа нет, не получился тот естественный сплав текста и подтекста, который и приносит успех. А что это за яблочко, спросите вы, в которое нужно попасть, чтобы получился рассказ? Правда, правда искусства.

Лирическая миниатюра, новелла – это не просто короткий рассказ, как думают многие. И прав Василий Субботин, который в своей книге "Силуэты" пишет: "Я уверен, что это произведение, которое строится по каким-то другим, своим собственным законам. Оно напоминает маленький стеклянный шар, в котором мы своими глазами можем увидеть удивительный мир".

Жанру этому присуща афористичность, емкость мысли. Словам в нем должно быть тесно, а мыслям просторно.

Одна из читательниц, прочитав вслух новеллу "Белый гребень волны", сказала: "Самое интересное, что рассказ ясен, но неоднозначен. Для каждого возникает свой круг ассоциаций и зависит он от читателя, а не от автора. От его опыта, от его знания жизни"…

Я думаю, что моя читательница дала исчерпывающую характеристику. Неоднозначность тоже входит в состав этого жанра. Секрет каждой миниатюры в том и заключается, что она мгновенно вступает в какую-то не очень понятную, но очевидную связь с жизненным опытом того, кто ее читает. Поэтому она не может быть однозначной.

Короткий рассказ, миниатюра, стихотворение в прозе – жанр не новый, но он никогда не был в литературе главным, доминирующим. Это как с магистральными дорогами. Бежит себе грейдеровая дорога, пересекая немеренные просторы, а рядом, пунктиром, еле различимая в придорожной примятой траве, вьется узкая тропиночка, бежит не отставая, не сливаясь с магистральной, и нет ей конца. И она, видать, людям нужна.

Я, как любой писатель, получаю от своих читателей много писем. Пишут из разных концов нашей страны, в том числе и районов республики. Читатели в большинстве своем квалифицированные, многие из них тонко чувствуют слово, подмечают недостатки, делают полезные замечания. Но встречаются и такие, рассуждения которых меня настораживают. Разумеется не с каждым мнением читателя можно согласиться, не каждое замечание его можно принять всерьез, встречаются даже такие, от которых шарахаешься: некоторые люди явно не понимают особенностей литературы, вообще искусства, воспринимают произведение искусства прямолинейно. И это меня настораживает, пугает. Как бы число таких читателей не росло, а мнениями их не стали козырять разные окололитературные дотошные "критики”.

У словацкого писателя Милоша Крно есть такая миниатюра: как-то мальчику подарили большую лупу, и он решил получше рассмотреть розу. Сорвал лепестки, разрезал их, положил под увеличительное стекло. И увидел, что роза утратила смысл, красоту и аромат.

К сожалению, при чтении наших книг, периодики лупой вооружаются, препарируют наши произведения не одни мальчики.

Получил шесть писем из разных концов нашей страны на одну мою новеллу, опубликованную в газете "Известия". В новелле речь шла о пасечнике, убившем пчелу, которая села у случайно оброненной капли меда и стала ее есть.

"Зачем ты убил бедную труженицу"? – в сердцах спрашивают его.

Пасечник отвечает: "Пчела, которая попробовала готовый мед, уже не труженица, она – паразит. А такую в улье держать опасно – может заразить других".

Конечно, новелла не о пчеле. Конечно, у нее есть подтекст, глубокий и весьма полезный смысл. Но все шесть читателей этого не увидели, они увидели только убитую пчелу. Один из них даже назвал рассказ "клеветой на пчелу". Все шесть читателей уподобились мальчику из миниатюры Милоша Крно.

Такого читателя можно только пожалеть…

В сопроводительной записке редакция, посылавшая мне эти письма, пишет: "Не огорчайтесь, есть пока у нас и такие читатели”. А я все-таки огорчаюсь. Огорчаюсь, что они у нас еще есть – недалекие читатели и не только читатели, готовые препарировать наши произведения. Тот арифметический правильный редактор, о котором мы уже сказали.

Критик… Когда я произношу это слово, я вдруг представляю Санкт-Петербург, холодные его улицы, заметенные снегом. И по одной из них, среди ночи, бежит худой человек в домашних туфлях с рукописью в руках. Человек в домашних туфлях – Белинский, названный современниками "неистовым Виссарионом". Он бежал пожать руку автору рукописи "Бедные люди", которую он только что прочитал, руку будущего классика, гениального Достоевского.

Многие ли из нас болеют за другого, сопереживают, как Белинский?

Мой приятель – критик, часто встречаю его фамилию на толстых монографиях. Я давно знаю его, со многими работами знаком. Он умен, книги его написаны с блеском, знанием дела, но почему-то дальше девятнадцатого века он не перешагивает, в наш двадцатый носу не кажет. Все о классиках, об усопших.

Как-то я спросил его, когда же он доберется до нас, живых писателей?

Критик грустно улыбнулся:

– О вас, живых, напишут те, которые еще не родились. О мертвых писать легче.

Критик этот, должно быть, позабыл, какими словами Достоевский распял ему подобных: "Подавлять в себе долг и не признавать обязанности, требуя в то же время прав себе, – есть только свинство…".

"В поэзии нужна страсть, нужна идея, и непременно указующий перст, страстно поднятый”, – говорит далее Достоевский.

Такой страстно поднятый перст требуется и в критике.

Хотя жизнь частенько задает нам здоровую трепку, оборачивается мачехой, она не в силах лишить тебя права жить трудно и светло, если, конечно, ты этого заслуживаешь. Но эта же жизнь жестоко мстит художнику, если он проходит по ней с завязанными глазами, как проходит по ней испольщик и поденщик.

Как перешагнуть через свою беду, не побоявшись расплаты? Трудно ему, бескомпромиссному сердцу. Еще не вышел из моды квасной патриотизм. Еще не все подлецы обезврежены.

Молчать? Нет, мы слишком много молчали. Измолчались. Увидели плоды своего молчания. Врачи считают смертельными те болезни, которые не дают о себе знать, молчат о себе.

Какая нам дана сила, люди, – кричать о своей боли! Давайте кричать!

"Я, очевидно, создан природой для охоты за хорошим и положительным, а не отрицательным… Задачей моей деятельности я считал необходимость подмечать в человеке его хорошее, его настоящее человеческое, а не зоологическое, не животное. Ибо животное изживается, а человеческое растет." (М.Горький).

Призывая изобличать зло, я мечтаю о торжестве добра над ним. Мечтаю помочь людям растить в себе человеческое. Помните Кони? Защищая истину, он защищал в преступнике человека от бесчеловечности в нем самом. Так я понимаю задачу писателя. Настоящего писателя!

Тот, кто не заплатил за мудрость старостью, кто сохранил жар души, оптимизм, кто жил трудно и светло, у того, если он писатель, лист бумаги превратится в опушку леса, в весенний дождик за опушкой, в трассу ночного самолета. И всякий, кто посидит возле доброго костра его, уйдет с душой согретой и просветленной.

Во фронтовых дневниках Эффенди Капиева есть такие строки: "Друзья мои! Мы живем в суровое великое время. Оно настолько неповторимо, что каждая строка, правдиво написанная сегодня, принадлежит истории. Будем честны. Позор и презрение тому подлецу, кто сфальшивит, кто вздумает кривить душой. Будем честны перед своей совестью, ибо совесть наша отныне есть совесть свидетелей на суде, к которым будут обращаться грядущие люди".

Я за такое беспокойство о литературе…

Служить в литературе честно – значит писать правду.

Все видеть, все слышать. Не лукавить, не хитрить с жизнью. И всегда помнить: смелость входит а состав таланта…

Несколько слов о языке, на котором я пишу. Русский язык для меня не был "изначальным'”. Меня, 13-летнего подростка, выросшего в армянской деревне, привезли в Баку и отдали в русскую школу. Это было в 1923 году, а в 1931-ом в одном из московских журналов – “Говорит СССР” был опубликован мой первый рассказ. Сколько было пролито пота на пути преодоления языкового барьера!

Может ли нерусский человек писать по-русски так, как русский? На этот вопрос сразу не ответишь. Человек, пишущий на языке, который не был для него "изначальным", ограничен во многом. Прежде всего стихия языка, которую нельзя постигнуть ни чтением, ни знанием грамматических правил. Такой неодолимый барьер! Затем ты сознательно вынужден отказываться от многих русских слов – слишком колоритных, слишком тесно связанных с особенностями жизни другого народа, так называемых "русизмов", тем самым ограничивая и обедняя свой словарь.

Но если это было бы так, если писатель, пишущий на неродном языке встречал бы на своем пути одни лишь трудности, и это ничем не компенсировалось бы, то вряд ли мы имели бы в русской литературе таких признанных мастеров русского слова, как Мариэтта Шагинян, Ираклий Андроников, Николай Атаров, Георгий Холопов, Георгии Гулиа, Фазиль Искандер, Белла Ахмадулина, Нора Адамян, какими были дагестанец Эффенди Капиев, грузин Шалва Сослани, осетин Хаджи-Мурад-Мугуев, как двуязычный Чингиз Айтматов.

Названные выше писатели и многие, многие другие, такие, например, как Олжас Сулейменов и Ануар Алимжанов в Казахстане, Рустам и Максуд Ибрагимовы в Азербайджане, Анвер Бекчентаев в Башкирии, достаточно известные в Союзе, всей своей литературой подтвердили – быть русским, чтобы создавать достойные произведения на русском языке, не обязательно. Кто не помнит веселого, иронического "Козлотура” Фазиля Искандера, полного юмора и тонкого лиризма "Сакена" Гулиа, "Докеров”, "Гренаду" и "Бегства Сусанны" Георгия Холопова. Или повести Чингиза Айтматова: "Прощай, Гульсары" и "Белый пароход", написанные на русском языке.

Эти произведения, созданные на русском языке нерусскими писателями, завоевали симпатии многомиллионного читателя у нас и за рубежом.

Так чем же компенсируются минусы в творчестве писателя, работающего на неродном языке? Национальной формой, в которую облекает тот или иной писатель свое произведение, тем национальным колоритом и теми красками, какие мы, нерусские, несем в себе, очень часто не подозревая о них, и которые вдруг обнаруживают себя, утверждая личность автора, его национальность, его самобытность, его самость, просто в силу принадлежности к народу, породившему его.

Впрочем не так-то легко уйти от собственной сути, если даже задашься целью вытравить из себя свое, изначальное.

В Англии долго не знали, что первоклассный английский писатель Майкл Арлен – армянин по происхождению. И все же один из критиков подметил, что “из английских книг Майкла Арлена торчат неанглийские уши”. В ответ на эту реплику Майкл Арлен посвятил следующую книгу своему отцу, манчестерскому купцу Микаэлу Куруджяну. И мир узнал, что автор знаменитой "Зеленой шляпы", маститый романист и тонкий знаток английского языка Майкл Арлен – армянин.

Вот такие же уши торчат из книг американского писателя Вильяма Сарояна, не "изначальный" английский язык которого не помешал ему стать одним из видных американских писателей.

А пример Теодора Юзефа Конрада? Поляк по национальности, в двадцать один год он нанялся на корабль и, не зная ни слова по-английски, отплыл в Англию. А через 17 лет Джозеф Конрад – один из лучших английских писателей-стилистов. Попутно скажем, с Конрадом произошло еще одно чудо. Родился писатель в Бердичеве, в городе, где всего-то и протекала малая речушка, учился в Чернигове, Кракове, Львове, где также не было моря, а стал его певцом.

Нечто похожее происходит, видимо, со многими из тех, кто пишет на неродном языке. В этой связи небезынтересно вспомнить Эффенди Капиева, дагестанца, писавшего на русском языке. Горец-лакец, он стал одним из взыскательных русских писателей-стилистов. Владея тремя горскими языками, он создал шедевр "Резьба по камню", в нем впервые поведав в нем о мудрой дагестанской устной поэтике. Потом открыл миру Гомера двадцатого века – Сулеймана Стальского.

Но недоумки не простили ему его русского языка… Не выдержав, он сбежал из своего Дагестана…

Да, несчастен тот, кто не может говорить со своим народом на родном языке. Но трижды несчастен народ, который отворачивается от соотечественника-иноязычника. Особенно, если этот иноязычный – писатель.

Но таких пасынков усыновляет будущее. А Эфенди Капиева Дагестан усыновил уже после смерти писателя. Он вернулся на родину, стал ее болью, ее совестью.

К слову сказать, моя литературная судьба, и не только литературная, удивительно похожа на судьбу Капиева. Все у меня капиевское: русский язык, который не был мне родным, трудности выбранного пути, недоброжелатели, в которых не было недостатка, даже язва желудка, от которой он так страдал.

Я бесконечно благодарен судьбе, которая подарила мне несколько встреч с Капиевым еще до войны, когда мы оба были молоды, когда он писал своего "Поэта", а я "Карабахскую поэму". Потом были несколько месяцев фронтовой жизни, которые сблизили нас.

У Капиева в дневнике есть такая запись: “Я всегда старался укрепить у читателя впечатление об авторе как сыне своего народа, с радостью вступившем на почву русской речи, но не желающим играть роль человека, изменившего вместе с языком и национальность”.

Вот этот чудесный сплав и приносит успех. Но большего успеха добиваются те писатели, которым удается наиболее полно выражать себя, особенности своего языка, его психологию, писатели, которые остаются верными традициям своего народа.

Меня часто спрашивают: кто я, армянский писатель или русский? Можно ли армянина, пишущего не на родном языке, считать армянским писателем?

Сошлюсь на Уильяма Сарояна, мнение которого я вполне разделяю. "Язык, на котором я пишу, – говорит Сароян, – английский, среда, которую описываю – Америка, дух, который заставляет меня писать, – дух моей родины. Следовательно, я – армянский писатель".

Или Томас Манн, сказавший: "Если ты родился немцем, значит, ты волей-неволей связан с немецкой судьбой”.

Думается, что эти слова в равной мере относятся и к нам, пишущим не на родном языке. На каком бы языке я ни писал, я остаюсь певцом своего народа.

Писать по-русски не русскому человеку – не прихоть, не каприз, а потребность, продиктованная условиями его жизни, средой, в которой он вырос, его окружением, общением с людьми, наконец, тем огромным авторитетом, которым пользуется русский язык во всем мире.

Как не вспомнить Хачатура Абовяна, который понимал, что именно русский язык станет в будущем выразителем самых передовых идей, и сам жадно изучал его. Или Абая, сказавшего: "Знать русский язык – значит открыть глаза на мир",

В наше время это понимают миллионы людей.

Одна моя знакомая, заметим, преподавательница литературы, оберегая меня от ошибок, заблуждений, совершенно искренне убежденная в своей правоте, сказала мне:

– Писатель должен держать свое сердце открытым для радости. Звать на подвиг, рассказывать о лучших людях.

Учительница боялась, что писатель пошатнется, побывав в таких местах, где еще много житейской грязи, где быт грубый, страсти оголены и зло даже не прячется за ширму.

Странный, огорчительный взгляд на писателя! Его охотнее всего представляют себе на почетном месте за юбилейным столом.

Эта точка зрения широко распространена, и боюсь, что мы, литераторы, сами отчасти в том повинны. Из нашего лексикона выпали такие слова, как "лакировщик", "показушник".

К слову сказать, была попытка еще в тридцатые годы создать такую литературу. И возглавил ее журнал "Наши достижения", издававшийся в те годы, название которого говорит само за себя.

Журнал вскоре сам разочаровался в литературном качестве сугубо "достиженческих" произведений, публикуемых на его страницах. Отрицательное отношение журнала к самокритике в свое время вызвало возражения со стороны А.Луначарского, Е.Ярославского, Серго Орджоникидзе. Через два-три номера журнал совершенно преобразился, стал печатать произведения, не скованные ограниченной задачей показа жизни с одной стороны.

И в те годы, и даже много лет спустя, помнится, в газетах, в журналах черным по белому писали: "Горе от ума" – барская пьеса. Это барская пьеса и по автору, и по герою, и по бытовому содержанию, и по идеологии". На многие классиков были навешаны ярлыки. Достоевский – реакционер. Чехов – певец сумерек. Есенин – кулацкий поэт. Блок – символист. Кстати о Блоке. Доктор филологических наук, Арам Григорян помнит, как его исключили из комсомола за то, что он увлекался символистом Блоком.

Под запретом были и многие армянские писатели: Раффи, Терьян, Иоаннисян и другие.

Каждый исторический период как бы накладывает на время свои приметы. Тридцатые годы, обогатившие нашу литературу значительными произведениями, выдвинули на первый план свой трафарет. Герой многих произведений тех лет – это работник-исполнитель, личная жизнь которого приносится в жертву производству, он не знает сна, не видит по несколько дней детей: ведь семейное счастье, любовь суть мещанство. Заработок, старость, смерть тоже считались не достойными внимания. Этому веянию времени поддавались даже такие писатели, как Валентин Катаев, Юрий Олеша. В знаменитой "Зависти" Юрия Олеши, если помните, из всех соревнований между старшими и молодыми победителями выходят молодые. Михаил Зощенко высмеивает смерть, считая ее мещанством. В повести "Поэт" талантливого дагестанского писателя Эффенди Капиева, принесшей автору всесоюзное имя, герой книги, Сулейман говорит: “Мне стыдно, что я немолод". Там же: "О чем, кроме как о старости, может печалиться народный поэт в наше время?".

Все тот же знакомый трафарет.

Нет, было о чем печалиться писателю в те годы кроме как о старости, есть о чем печалиться и сейчас, в наши дни.

В последние годы вышли произведения, отмеченные печатью большого таланта, такие как "Прощай, Гульсары" и "Белый пароход" Чингиза Айтматова, "Соленая пядь" Сергея Залыгина, "Привычное дело" Василия Белова. В них изображены серьезные жизненные конфликты, конфликты, которые вызывали у некоторых критиков, да и не только критиков, возражения. Особенно много нареканий было в адрес "Белого парохода". "Как можно, чтобы в наши дни победило зло?" – говорили критики.

Такие же произведения, первоначально вызвавшие протесты, запреты, возражения, но потом признанные всеми, были и у нас. Напомним о некоторых из них. Это, прежде всего, "Мы и наши горы" Гранта Матевосяна. Произведение, отмеченное также большим талантом, большой правдой жизни, написанное без оглядки на пресловутую "пропорцию света и тени". Затем "Сеятели не вернулись " Багиша Овсепяна – на мой взгляд самое значительное произведение в армянской литературе, посвященное войне, горькая правда о ней. Таким является и другое произведение Овсепяна "Ты меня понял?", вызвавшее много возражений, споров, кривотолков, даже необоснованных выпадов… А произведение хорошее, активное, с озабоченностью и болью бичующее наши недостатки, недостатки не вымышленные, не высосанные из пальца, а вполне реальные, с которыми мы сталкиваемся ежедневно, но стыдливо отворачиваемся от них. Такой же незаслуженно скандальной славой пользуется и роман Арташеса Калантаряна "Марафон”, страдающий теми же “недостатками” – правдой жизни, у которой, как говорит один из героев Овсепяна, "сердца нет". Правда всегда колюча, и не удивительно, что многие, в ком совесть нечиста, поежились от ее уколов.

Но я уверен, страсти отойдут, и эти книги примут и читатели, и очень бдительные критики, боящиеся правды жизни.

Литература отражает жизнь, но она не адекватна жизни. Писатель может прибегнуть к гротеску, гиперболе, преувеличениям, сгустить краски, чтобы наиболее полно достичь цели.

Да, писатель не только отражает, но и творчески преображает жизнь, дополняет ее, помогает ей двигаться вперед.

"Палитра – еще не картина, – говорит Валентин Катаев. – Если смешать все цвета спектра, получится чистый белый цвет, то есть ничто".

Помните, как в "Золотом теленке" собирались писать Робинзона? Ильф и Петров еще в тридцатые годы высмеяли пресловутое равенство света и тени, показали что получается, если смешать все цвета спектра. Робинзона они не написали.

О несостоятельности стремления к равенству в литературе говорит в своей новой недавно вышедшей книге известный писатель и публицист Григорий Медынский: "Свет и мрак пусть не идут параллельно, стирая и поглощая друг друга и превращаясь в сероватую мглу, пусть свет пробьется из мрака и брызнет во всю силу, как свет. Тогда будет виден мрак и будет виден свет, и каждый сыграет свою, присущую ему роль".

Задача писателя – привлечь внимание общества к тому или иному вопросу, растревожить общество. Порадовать или огорчить, вызвать чувство восхищения, гордости или, наоборот, тревоги и раздумья, пробудить, таким образом, в обществе новые мысли, настроения и внутренние силы для дальнейшего усовершенствования жизни.

Бороться за свои идеалы – это значит бороться со злом, устранять те каменья и препятствия, которые лежат на пути к цели. А как же иначе? Обходить? Чтобы идущие за тобой ноги переломали?

Белинский, утверждая право художника воспроизводить общественные явления преимущественно с их отрицательной стороны, писал: "указать же на истинный недостаток общества – значит оказать ему услугу, значит избавить его от недостатка, а можно ли за это сердиться? Кто ядовитее, язвительнее Хогарта изображал английское общество в лице всех его сословий – и однако Англия не осудила Хогарта за оскорбление народа, но гордо именует его одним из любимейших и достойнейших сынов своих".

Не браните нашего Хогарта – Солженицына, мы потом будем краснеть за эту брань, как краснеем сейчас из-за Зощенко, Анны Ахматовой, Пастернака, Марины Цветаевой, Михаила Булгакова, Андрея Платонова… Чаренца, Тотовенца, Бакунца. Как краснели в свое время из-за Есенина, Блока, Терьяна, Раффи.

В другом месте Белинский писал: "Англичане любят своего Хогарта, который изображал только пороки, разврат, злоупотребления и пошлость английского общества того времени. И ни один англичанин не скажет, что Хогарт оклеветал Англию, что он не видел и не признавал в ней ничего человеческого, благородного, возвышенного, прекрасного. Англичане понимают, что талант имеет полное и святое право быть односторонним и что он может быть великим в своей односторонности".

Я за такую односторонность. Но это еще не означает, что я предлагаю новый трафарет. Литературные штампы вообще вредны. Я ратую за право художника быть свободным от шаблона, от заданности, от тысячеглавой гидры эмпиризма.

Пленум Союза писателей СССР по драматургии. Он посвящен XXV Съезду партии. Между прочим, в последнее время все пленумы, съезды писателей, даже собрания посвящаются какой-нибудь дате, юбилею. Своеобразный кордон для возможной критики.

После обстоятельного доклада Салынского открылись прения… Понятно, аллилуйщина. Не до критики, на носу съезд.

Рядом со мной Г.М., драматург. Он должен выступить. В кармане у меня бумажка с выдержкой из Белинского о Хогарте. Мне так хочется кому-нибудь ее показать, прочистить мозги. И я показываю. Г. М. несколько раз прочитывает, в восторге от слов Белинского, показывает, в свою очередь, рядом сидящему, комментируя: “Да, старик знал, что такое литература. Ему верить можно.” Но тут председательствующий предоставляет ему слово. Со словами “хорошо, очень хорошо” передав мне бумажку, он направился к трибуне, и вдруг я слышу, – мой М. темпераментно костит какого-то драматурга, посмевшего в канун Съезда партии нарисовать в своей пьесе мрачную картину нашего сегодня.

И я вспомнил покойного Яшина, его “Рычаги”. Ай да М.! А ведь восторгался словами о том, что “талант имеет полное и святое право быть односторонним и что он может быть великим в своей односторонности" М. знал, что не будь такой вольницы, не было бы ни "Горя от ума", ни "Ревизора", ни "Мертвых душ", не было бы всего Щедрина, Чехова и еще многих, многих. Как мы выглядели бы без наших хогартов и без щита критики, защитившего их для нас? Это же постыдное занятие – всю жизнь ходить по линейке, говорить одно, а делать другое.

Воспринимать и регистрировать общественные явления без внутреннего участия – это значит отражать в литературе преходящее.

Литературное произведение требует гораздо большего – оно требует от художника вмешательства в жизнь.

Один из московских приятелей-писателей в разговоре о партийности литературы, которая обещает загрызть искусство во всех его проявлениях начисто, по секрету сообщил, что в одном из номеров журнала "Дружба народов" были опубликованы письма Крупской, среди которых письмо о том, что Ленин, говоря о партийности литературы, имел в виду только политическую, не касался художественной. Оказывается, весь разговор о партийности художественной литературы – наш домысел, "творческое развитие ленинизма" и ничего более, но почему-то авторы этого открытия из скромности не представились, они предпочли остаться неизвестными.

Журналу, опубликовавшему письмо Крупской, всыпали по первое число. Открытие дорого обошлось многим его сотрудникам. Но дело было сделано. Миллионы читателей узнали правду о непричастности Ленина к пресловутому постулату о партийности художественной литературы. И слава Богу. Это делает Ленину честь.

Хочу напомнить о словах Лермонтова, обращённых к своим соотечественникам. Помните? "Довольно людей кормили сластями, у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины".

"Горькие лекарства, едкие истины " остались под запретом и для нас, живущих более чем через 150 лет после Вас, дорогой Михаил Юрьевич.

Есть люди, похожие на перелетные растения. Они летят, эти растения, и несут свои корни с собой. Им не нужна земля, они питаются из воздуха, все равно где.

Не сегодня сказано: "У правдолюбца одна нога должна быть на земле, другая в стремени". Жаль, очень жаль, что эта старинная присказка не утратила своего грустного смысла и в наши дни. И древнегреческий Зевс не повержен – по-прежнему правосудие у богов в услужении.

Маркс в одном письме к Энгельсу сетует на то, что цензура мешает правительству слышать голос народа.

Я думаю, что цензура наделена удивительным свойством не меняться, не поддаваться модернизации. Через более чем сто лет после этих слов Маркса она ни капли не изменилась, ещё более вошла во вкус. За ее толстым железобетонным щитом и вовсе не слышен голос народа.

Требование прекратить копаться в наших недостатках порождает молчалиных, возвращает нас ко времени культа личности, благословляет этих молчалиных на новые "подвиги", снова вооружает их щитом безнаказанности. Врата храма правосудия снова завалены камнями. Даже усилиями сотен не добраться до них. На пути молчалины, которых все больше и больше, опасная метастаза раковой опухоли, берущая своё начало от Сталина, от режима тех лет.

Судить о литературе по критике просто невозможно. Она дезориентирует читателя: зачастую достойное остается незамеченным, а серой продукции открывается широкая дорога, расчищенная изысканной рекламой. Такая реклама запутывает читателя, сбивает его с толку, вместо настоящих духовных ценностей ему преподносится литературный ширпотреб. И результаты налицо: ущербная литература, к слову сказать, точно отображающая ущербность самой жизни.

Я не понимаю одного термина, который очень часто употреблялся на съезде. Это "монолитность". И старались, из кожи вон лезли, чтобы доказать эту самую монолитность. Зато ни звука о недостатках, о негативных сторонах нашей жизни. Никаких предостережений о новом нашествии на литературу лакировщиков – сорняков, которые, как ни трави, всё растут, находят лазейку, выживают, поднимают голову. А тут такое приволье! Никакого притеснения. Расти, сорняк, в свое удовольствие!

Всё тот же надоевший всем парад. Показуха. Смотрите, мол, как мы монолитны. Однодумы.

Бог ты мой, нашли чем гордиться! Да если бы мы все думали одинаково – цена каждого была бы копейка. Вспомним римлян: "Там, где двое думают одинаково, одному нечего делать".

Мы не однодумы. Мы играем в однодумов. И кажется безуспешно. И слава Богу!

(Со Съезда писателей РСФСР, 1975 г.).

Художник видит мир в образах, видит то, чего не замечает другой. Это и отличает истинного художника.

Настоящий публицист – тот же художник, который мыслит образами. Такими у нас были Илья Эренбург и недавно скончавшаяся Мариэтта Шагинян. Такими были Сергей Смирнов, Владимир Канторович, Николай Атаров. Таков плодотворно работающий в жанре художественной публицистики Анатолий Аграновский.

Таким представляется мне Григорий Медынский. Многие его книги, в том числе "Трудная книга, "Пути и перепутья", "Ступени жизни" являются образцами художественной публицистики. Федор Абрамов в "Вопросах литературы" писал: "Я знал деревню военных лет и литературу о ней, в которой было немало розовой водицы. Пожалуй, только "Марью" Медынского можно поставить особняком".

Особняком Григорий Медынский стоит и в публицистике. И я бесконечно благодарен судьбе, подарившей мне такого мудрого учителя.

Из армянских писателей я бы назвал Вардгеса Петросяна, такую его книгу, как "Прожитые и непрожитые годы”, отдельные публикации, в том числе и роман "Одинокая орешина", написанный страстно, заинтересованно, приемами публицистики.

Вспомним, что сказал Антон Павлович Чехов о литературе. Назначение литературы – правда безусловная и честная. Литератор не кондитер, не косметик, не увеселитель. Он человек обязательный, законтрактованный сознанием своего долга и совести. Правда художественная начинается с малого. Не правдоподобие, а достоверность, даже самая неприглядная, но истина – вот что является одним из главных постулатов и литературы, и искусства.

Я убежден, что писательство возникает из потребности иметь перед собой собеседника, которому ты не наскучишь, будешь интересен. Наскучил, сказал ему не то, что его волнует, чего он не увидел, не помог ему увидеть – он тебе не собеседник. Ну что может дать человеку писатель, который то кондитер, то косметик или просто увеселитель? Литература умеет мстить. Она мстит всем тем, кто ей изменяет, кто к ней относится делячески, меркантильно.

Работая над новой книгой, я ловлю себя на мысли, что самое трудное в ней – оставаться самим собой, быть не только свидетелем, но и жить судьбой своего народа. И еще понял: счастье – в работе, в стремлении к высокой цели. Поиски путей к ней – сверхзадача писателя…

Немецкий философ Фейербах писал: "Хорош только тот, кто хорош для других так же, как для себя". Только тот может назвать себя человеком, в ком есть эта гармония. Об этом не следует забывать.

О лесе судят по его вершинам. В прозе мне представляется такой вершиной Грант Матевосян. Издалека видна вершина – значит есть лес со своим подлеском.

Как известно, у бинокля "двойное зрение". В одном случае обозреваемые предметы уменьшаются до смешного, в другом – непомерно увеличиваются. Смотря с какого конца ты смотришь.

У поставщика ширпотреба бинокль всегда сфокусирован так, что недостатки встают перед ним в сильно уменьшенном виде. Тот же бинокль, наставленный с другого конца, способен те же предметы увеличивать впятеро, вдесятеро.

Ах, это двойное зрение, этот бинокль, могущий карлика делать великаном, а великана – карликом! Давайте научимся разговаривать друг с другом с глазу на глаз, без бинокля, и вы убедитесь, как полезно такое общение.

Литературный ширпотреб – это издержки нашего производства, шлак, который ждет своего часа, чтобы его вымели со двора завода. Он пока залежался, но все равно его место на свалке. Кто они, поставщики ширпотреба? Все те же любители розовой водицы. Сорняки, которые не успели выполоть.

О сорняке и моя тревога… Кто жил в деревне, знает, что такое головня на ниве. Невидимое гладкое растение, но от него зерно гибнет.

Крестьянин знает, как поступить с головней, осотом, пыреем, полынью, разными другими сорняками, он их – с поля вон!

Природа хлебного злака такова, что он нуждается в помощи извне, в помощи человека. Он кормит людей, и природа часть забот о нем перекладывает на человека. Сорняк, любой из них, обладает неистребимой жизнестойкостью. Он не нуждается ни в чьей помощи. Он сам себе опора. Сколько хочешь руби его, измочаливай, он найдет в себе силы, раскинет свои корешки-щупальца, вопьется в землю и снова пойдет в рост.

Видели полевую полынь, какая у нее корневая система? Попробуй хлебному злаку борись с такой. Она сразу схватит его за горло, задушит. Но сорняк есть сорняк, его выпалывают.

Право, что за чудо такое любовь? Человек всегда ждет взаимности, доброжелательности, ответного огня. Ответной любви. Однако, есть любовь и безответная. Мы же любим лес, облака, первый снег, весну, пробуждающуюся землю. Но мы не требуем от них ответной любви. Нас возвышает одно общение с ними.

Нечто похожее на эту безответную любовь я испытываю, когда речь идет о самом сокровенном, что лежит в глубине души.

Армения никогда не перестанет быть предметом моей самой сильной любви. Пусть в моем Доме мне не всегда было сладко, но от этого я не перестал же любить мой Дом, не перестал болеть за "Арарат" и безумно радоваться, когда он выигрывал. А сколько доставило мне радости, когда воды Арпы влились, наконец, в Севан или когда заработал Ереванский метрополитен!

Как хорошо, что есть такая любовь, не требующая ответной любви, любовь, которая может жить, процветать сама по себе, невзирая ни на что.

Каждого из нас, пишущих, кто-то открывает. Меня как новеллиста открыл Юрий Олеша. Я был молод полон веры, что все могу, писал прозу почти во всех жанрах, не всегда разбираясь в них. И не случайно после одной публикации в "Новом мире" я получил письмо от украинского писателя Леонида Первомайского, в котором он заметил, что я писатель безжанровый, лирический, публицистический, и не надо мне самому определять жанр своего произведения. А опубликованную вещь предложил при переиздании назвать поэмой.

Я уже был автором нескольких "безжанровых" книг, когда встретился с Юрием Олешей. Это было в Переделкино, в Доме творчества.

Судьбе угодно было, чтобы мы жили с ним в соседних комнатах, в одном крыле основного корпуса.

В то время редко кто работал на машинке, а Юрий Карлович писал на машинке.

Тук-тук, тук-тук – раздавалось через стену даже в коридоре. Не знаю, кому как, но мне после его "Зависти", "Трех толстяков" глухой речитатив машинки за стеной казался приятнейшей музыкой. Ведь стучал, работал на машинке сам Юрий Олеша, кумир тогдашней литературной братии, влюбленной в его самобытное творчество!

Мы встречались с ним только в столовой или в те редкие минуты, когда Юрий Карлович выходил в холл, чтобы покурить. Имел он тогда совершенно здоровый вид: коренастый, широкий в плечах, с рыжеватыми короткими усиками. Через несколько лет его не станет, но тогда ничто не предвещало близкой катастрофы…

Олеша очень часто, постучавшись ко мне, справлялся, не мешает ли мне его машинка. Я клялся, что ничего не слышу, но он все равно нет-нет да просовывал голову в дверной проем с неизменным: "Не скрывайте. Действительно, я вам не мешаю?".

Однажды, когда он, постучавшись, приоткрыл дверь, чтобы в очередной раз принести свои извинения, я, преодолев робость, от волнения глотая слова спросил:

– Юрий Карлович! Можно прочесть вам одну вещицу?

То, что я собирался показать, нельзя было назвать ни рассказом, ни новеллой, это были какие-то записи, короткие, иногда в несколько строк. Юрий Карлович стоял в дверях, держась за скобу.

– Я сейчас чертовски занят. А большая? – спросил он.

– Полстранички.

– Полстранички? – заинтересованно переспросил Олеша и прикрыл за собой дверь.

Я покопался в своей объемистой папке с такими же вещицами и достал одну из них.

– Читайте сами,- сказал он, продолжая стоять у дверей.

Я прочитал.

– Есть еще?

– Есть, и довольно много.

– Доставайте свой талмуд и читайте.

Мы вернулись к моему письменному столу. Я достал такие же случайные записи, наброски, не особенно надеясь, что они что-нибудь из себя представляют.

Насколько мне помнится, в то время никто не грешил такими записками, и я не рисковал кому-нибудь предложить их. А знаменитая, нашумевшая книга самого Юрия Олеши "Ни дня без строчки" вышла только после его смерти, и, разумеется, я ничего не знал о ней.

Юрий Карлович присел на кресло против меня. Нас разделял стол, заваленный рукописями. Я работал тогда над большой книгой тоже неопределенного жанра.

– Читайте, – поудобнее устроившись в кресле, требовал Юрий Карлович.

– Вы же заняты, Юрий Карлович, – мялся я. Не хотелось отнимать у него время, к которому он относился так бережно.

– Да читайте, я вам говорю! – рассердился Олеша, и его рыжие, коротко остриженные усы чуть встопорщились.

Я принялся читать. Прочел десятка два таких записей.

Юрий Карлович слушал, подперев щеки ладонями, а лицо ничего не выражало. Я уже не рад был, что затеял все это.

– Эти вещицы, как вы их называете, предлагали кому-нибудь? – только и спросил он. Как мне показалось, довольно безразлично.

– Нет. Я не знаю, что это такое. Записываю и лежат.

Юрий Карлович встал, сердито отодвинул кресло, на котором сидел, в сердцах бросил:

– Да вы что? Придуриваетесь или меня за дурака принимаете?

И, хлопнув дверью, вышел.

Я стоял окаменелый, страшно озадаченный случившимся. Никак не мог сообразить, чем это я расстроил Олешу.

Тревожные размышления мои были прерваны буквально через несколько минут вторжением группы писателей, прибежавших в мою комнату после ухода Олеши. То были известная в то время писательница Валерия Герасимова. Герой Советского Союза, писательница Ирина Левченко, еще очень тогда молодой Николай Доризо.

– Слушай, Леонид, что ты прочитал Юрию Карловичу, чем ты околдовал его? – спросил Доризо.

– Околдовал? – неуверенно спросил я.- По-моему, он ушел от меня рассерженный и недовольный.

"Уж не розыгрыш ли"? – подумал я, не зная, как быть. Приход таких гостей, конечно, льстил мне, но я не знал, радоваться этому визиту или огорчаться. Не мог постичь смысла такого неожиданного вторжения. И снова в голове стучало: "А если это розыгрыш?".

Но розыгрыша никакого не было. Юрию Карловичу, оказывается, мои вещи понравились, он их называл "любопытными", а меня сумасшедшим ювелиром, не знающим, что у него в хозяйстве.

Гости заставили снова прочесть то, что я читал Олеше.

Окончательно уверившись, что розыгрыша нет, я принялся читать. Через день-другой с рекомендательным письмом-рецензией Валерии Герасимовой вещи эти, собранные в книгу, поступят в издательство "Советский писатель", получат там добрые отклики рецензентов, а вскоре и выйдут в свет под названием "Камни моего очага".

Как-то при большом скоплении писателей, скупой на похвалу Юрий Олеша, посмотрев на меня, сказал:

– Странные вещи у этого Незнайки. Слова кончаются, а мысль продолжается.

Хорошо отзовется потом о вышедшей книге Константин Паустовский. Он назовет миниатюры, помещенные в книге, солнечными строками. Под таким заголовком газета "Кавказская здравница" даст цикл новелл, сославшись на интервью с Паустовским…

Английский писатель Аллан Силлитоу, не испытавший на себе прелестей "партийности" литературы, пишет: "Однако, вряд ли чего-нибудь стоит общество, если оно не может стерпеть тех художников, которые его не поддерживают. Большинство художников без всякого внутреннего конфликта производит то, что требует от них общество… в ущерб своему искусству, таланту. Убейте их цензурой, критикой, помешайте издаваться – и вы лишитесь корней и цветов искусства".

Печально я гляжу на наше искусство. Оно уже давно без корней и цветов.

Замечательный русский писатель Андрей Платонов, гонимый при жизни, умерший в нищете и голоде, стал кумиром нового поколения в том же двадцатом веке. Теперь мы испытываем огнем Солженицина, которым будут гордиться наши потомки. Гордиться и стыдиться за нас. За нашу трусость, за нашу постыдную покорность. Двадцатый век, жестокий век, как я люблю тебя и ненавижу!

Недавно я перечитал повесть "Происхождение мастера". Читал ее, думая о самом писателе, которому так не повезло в жизни. Она предложила ему сплошные страдания, выставляя перед ним шлагбаумы и барьеры, которые преодолеть было нельзя.

Но Платонов ушел из жизни не надломленный. Ушел, чтобы снова вернуться, занять свое почетное место среди других великих сынов родины. Так уж заведено: пасынков усыновляет время.

"Страдалец, нищий, немощный, одинокий, живое воплощение горя, он, которму мир отказал в радостях, сам творит Радостъ, дабы подарить ее миру".

Так говорил Ромен Роллан о Бетховене. Так могли бы сказать и мы о многих, многих, творивших Радость, но разделивших судьбу Бетховена. Мучителей Бетховена мы пригвоздили к позорному столбу. Мучителей же наших творцов Радости, пламенных революционеров, палачей миллионов и миллионов честных людей Отчизны чуть ли не целуем в лоб. Все они хорошо обеспечены высокими пенсиями. Стараются не напоминатъ о содеянном. Да они и не особенно сокрушаются об этом. Они же исполнители. Прикажи любому из них расстрелять собственную мать – рассуждать не будет, пустит пулю ей в сердце. Не рассуждать, исполнять любое приказание – наш главный девиз. Этот девиз в силе и сейчас. От него не отказались. Все-таки приятно иметь под рукою не человека, а робота. С ним столковаться легче.

Я разделяю мнение Вольтера, что “несколько мушиных укусов не могут задержать пылкий бег ретивого коня”.

Ромен Роллан о Микельанджело: "Страдание бесконечно в своем многообразии: иногда мы страдаем от слепого произвола обстоятельств – нужды, болезней, превратностей судьбы, людской злобы.

Иногда очаг всех наших горестей гнездится в нас самих.

Однако и эти страдания столь же достойны жалости и столь же неотвратимы, ибо человек не выбирал своего "я", не по своему желанию появился он на свет и стал тем, что он есть".

Уверяю, каждый из нас, простых людей, Микельанджело в миниатюре, если у него еще сохранилось свое "я", – ЧП номер один.

Вот что нежелательно у нас – иметь свое "я". От своего “я" прямая дорога к инакомыслию – уже не ЧП, а крамола номер один.

Если бы меня спросили, что мы создали, сделав революцию, я без обиняков ответил бы: сервилизм – рабское угодничество и низкопоклонство. Этакое пугало рода человеческого – детище еще докрепостной жизни.

Сервилизм, изгнанный из всех щелей земного шара, почти из всех цивилизованных стран, получил политическое убежище у нас, на нашей земле. Ему у нас привольно. На добрых харчах вырос в целого динозавра. Но мы все равно эту образину не замечаем.

Правда, этого динозавра мы уже перекрасили в другой цвет, называем даже иначе. Но это ничего не меняет. Если на клетке, куда загнали вонючего скунса, напишешь “лань”, скунс от такой надписи ланью не станет.

И что постыдно: рабство, сервилизм древности, средневековья никто не воспел. Наш сервилизм тонет в одах, о нем пишут философские трактаты, перекрасив его в другой цвет, сменив надпись на клетке. Но от клетки с надписью "лань" прошибает вас газовой полосой скунса.

Мы ее называем, эту образину, "родимыми пятнами капитализма", пережитками капитализма, впрочем, ставшими уже нажитками.

Прародитель этой образины – демократический централизм. Еще Эзоп говорил, что раб, получая вольную, от рабского нутра избавиться долго не может. Революция нас застала рабами. Демократический централизм, навязанный нам с первых шагов, не помог нам избавиться от своего рабского нутра. Наоборот, он вогнал его в нас, как молоток вгоняет гвоздь в доску. И этот гвоздь, всаженный по самую шляпку, уже не заноза, не чужеродное существо, а частъ нас самих. Попробуй, достанъ этот гвоздь из тела любого из нас. Получишь по морде прежде всего от того, кого попытаешься освободить от гвоздя. Так крепко вбили его. Еще бы! Такой у демократического централизма был молотобоец – Сталин.

Добавим от себя: власть имущим до лампочки судьба будущего, им не до каменьев, о которые может спотыкаться это самое будущее. Они заняты собственным благополучием, проявляя при этом величайшую бдительность по отношению к чистоте и безопасности трассы, чтобы, упаси Бог, не попался им на пути самый что ни на есть обыкновенный камушек, камушек с голубиное яйцо.

Откройте двухтомник избранных произведений Григория Медынского, воистину великого поборника справедливости и неутомимого заботника о будущем, и вы воочию убедитесь в наличии каменьев, затруднявших наш путь к цели, нашим идеалам.

Сытый не должен призывать голодного к воздержанию. Не имеет на это морального права.

Ответственный высокооплачиваемый товарищ, у которого пять дач только в Армении, пришел в коллектив рабочих и служащих, лишенных многих благ жизни, и прочел им лекцию о ленинских нормах поведения. Оратора не стали слушать. Его освистали.

Государство, где улыбаются не тому, кому надо, где ласкают не работника, голубят клячу и бьют по голове скачущего коня, рискует погибнуть от своей глупости, от этой безумной расточительности и безудержной щедрости не по карману.

Рокфеллер погорел бы от такой нелепости в одни год. Мы не горим. Зародыш пока цел. Но мы постоянно истончаем его оболочку, грозя добраться до сердцевины. А вдруг дойдем? Кто в ответе за это безумие?

Безумный, безумный мой век! Где ты научился так безнаказанно оскорблять чувство человеческого достоинства?

А человек будущего – это, прежде всего, личность. Личность, а не истукан, винтик, исполняющий волю высшей субстанции, какие бы нелепые цели не ставила эта субстанция. Это какая-то амальгама, сулящая гибель всему живому.

Хочешь писать хорошо, обопрись на правду. Выбирай самую подлинную правду, самую жестокую, самую честную, иногда даже неприятную в своей обнаженности. И всеми мерами защити эту правду. Правдоподобие, полуправда – хуже всякой неправды. Неправда обнажена, с ней легко воевать, полуправда же в защитной маске, скрытно действует, как раковая опухоль разъедает изнутри.

Донкихотство считают зрящей затеей, уделом недалеких, а порою недоумков, кандидатов в психиатричку. Над донкихотами высокомерно подсмеиваются, при появлении их в обществе подмигивают друг другу, спрашивают, откровенно смеясь:

– Ну, как, Дон-Кихот, мир еще не перевернулся?

Но мир действительно перевернулся бы, жизнь в нем приостановилась бы, если бы не донкихоты. Если бы не люди, говорящие то, что думают, и делающие то, что разумно, о чем мечтают.

Вам показывают на черное и велят сказать, что это белое. Все говорят, а вы нет. Вы не дальтоник и не желаете жить по указке. Вам затыкают рот, но вы не поддаётесь. Вы говорите свое "нет"…

И я приветствую вас, такого. Ваше краткое "нет" равносильно одержанной победе на поле боя. На вас пошли штыки, но вы не отступили, не покинули поля битвы.

Ложь разрушает мораль. Разрушенная мораль – государство. Вот что такое ложь, та стезя, на которую мы стали. Безумные смертники, не видящие пропасти, очертания которой ясно видны невооруженным глазом. Остановитесь, люди! Впереди гибель!

У Паруйра Севака есть стихотворение “Одинокое дерево". В нем Севак сочувственно говорит о могучем дубе, возвышающемся отдельно от леса, об одиноком дереве, к которому лес относится неприязненно: "Стоящий стеною, шумящий листвою, весь лес со злорадством смеется над ним".

А дуб на холме – громоотвод.

Он – для всех, для людей, для народа. Как дуб ловит молнии, предназначенные лесу, так и истинная личность должна принимать на себя груз ответственности за все на свете.

Когда высшее мерят низшим, всегда есть опасность свести высшее к низшему.

Я, кажется, понял, свобода,

Что ты похожа на соль…

Когда добывают тебя из недр,

Руки горят от порезов и ссадин…

Когда тебя нет, все пресно в мире…

Паруйр Севак.

Не знаю где как, но в литературе надо идти не по хоженым тропам, не по газонам, по котороым нельзя ходить, а по бездорожью, без щупа-миноловителя, если даже грозит скрытая мина. И всегда помнить: наша мина там, где легко пройти, где мягко под ногами.

Истину терпеть не могут не одни политики, ее не терпим и мы сами. Разве скажешь тому же Петросяну: ты не метр, не становись поперек дороги тем, кто на метра тянет, кто идет в гору?

"Диктатура пролетариата есть власть, никакими законами не ограниченная, и опирается эта власть на насилие".

Это сказал Ленин. В другом месте: "…с варварами нужно обращаться по-варварски". Стоит ли после этого удивляться тому, что у нас было при Сталине. Кровавая Франция девяносто третьего года, уставленная гильотинами, – детская шалость. У нас похлеще было… Минувшее живет в нас, не теряя запала.

Шестьдесят с гаком – немалый срок, чтобы уразуметь, что наши догматы не привились. Вынужден еще, еще и еще раз напомнить: давайте научимся не лгать, не выдумывать догмы, расчитанные на дураков. Дураков, к слову сказать, все меньше и меньше, и верующих в несостоятельные догмы – тоже.

Мы знаем, научены горьким опытом, во что обходится нам слепая вера в догмы, неправда, которая подстерегает нас повсюду. А между тем, неправда – это дорога в неведомое, которая никуда не ведет. Если ты, писатель, какими бы добрыми намерениями не руководствовался, слегка покривил душой, выпустил праведную стежку из под ног, непременно упрешься в болото, откуда тоже нет выхода.

Постой, постой, кажись Георгий Гулиа, уже давно убежавший в историю, хочет вставить свое слово. Не беспокойтесь, не от себя. Из интервью в Швейцарии. Ну что ж! И на том ему спасибо. Посмотрим, как думают, что говорят наши коллеги за рубежом о наболевшем вопросе, набившем нам всем оскомину, о правде, которую мы на словах так любим, прикрываемся ею, но за пиршеский стол не сажаем.

Ханс-Рудольф Хильти: "Что главное для литератора? Искать правду, доискаться ее. И эта работа писателя не должна подвергаться материальному, экономическому диктату из-за того, что он находит вещи, весьма прискорбные в нашей жизни". И далее: "Правда, я бы сказал, категория философская, это и естественность, и правильное видение событий, и верная передача характеров, честная позиция повествователя".

Герман Бургер. Писатель. “Правда… это важная эстетическая проблема. Некогда считалось, что прекрасно то, что радует сердце и глаз. Девятнадцатый и двадцатый века в литературе убедительно доказали, что даже страшное, уродливое в жизни может быть содержанием прекрасного – стихов, новелл, романов. Кажется Поль Сезанн сказал, что красиво нарисованная репа лучше, чем слабо изображенная мадонна".

Все верно. Только стоило ли ехать в Швейцарию, чтобы понять, что дважды два четыре?

Порок должен быть наказан, добродетель – торжествовать. Так принято считать.

Жизнь такая пресволочная штуковина, она часто так перетасовывает карты, что порок торжествует, а добродетель наказывается.

Сколько стоит критик, если оценивая произведение искусства, исходит не из достоинств его, а из достоинств кресла, на котором восседает автор?

Не по милости ли этих льстецов погибают таланты?

Я знаю людей, страдавших от того, что им вовремя не воздали того, чего они заслужили. Но знаю и тех, кто погиб от лживых похвал.

Дутая, незаслуженная похвала – это сахар, если его употреблять не в меру, он вызывает болезнь.

Пусть тот, кто без кресла, спит спокойно. Ему не грозит смерть от переизбытка сахара.

Александр Твардовский в одной беседе с молодыми писателями призывал их "делать биографию". Горький рекомендовал молодому писателю Бабелю “идти в люди".

Что это значит? Что обозначает самое выражение Александра Трофимовича "делать биографию" или слова Горького “идти в люди"?

Я это понимаю так. Человек живет, что-то делает, кому-то помогает, против кого-то идет в бой. То есть живет в соответствии со своими убеждениями. "Делать биографию", “идти в люди”, по моему разумению, – стать личностью. Только став личностью, человек, если он талантлив, может рассчитывать стать писателем. Из человека, каким бы он ни был наделен талантом, если он живет по принципу "что вам угодно", не в соответствии со своими убеждениями, из человека, превратившего себя в обмылок, настоящего писателя не выйдет. Такому вообще нечего делать в литературе.

Не забывайте только, что писатель-карьерист, писатель-обмылок тоже делает себе "биографию" и, зачастую, весьма успешно, очень часто затмевая того, кто по-настоящему талантлив.

Вспомним случай, когда Александра Блока в Москве освистали, попросили с трибуны со словами: "Ваше время прошло".

Зато Демьян Бедный был в фаворе, его читали и почитали.

Но время поставило каждого на свое место.

Поставщики ширпотреба – это те, которым перепадает лучший кусок с писательского стола.

У меня есть ориентир, по которому я точно определяю, как ко мне относятся в Доме писателей в данный момент. Таким ориентиром является Михаил Овчинников. Добрейший человек, Михаил Овчинников ко мне относится сердечно, сочувственно, но поступает, как следует поступить, чтобы не навлечь на себя тень, не вызвать недовольства начальства.

Как-то одно мое публицистическое выступление в журнале "Литературная Армения" – давно это было – "не показалось" в верхах, в самых верхах. Весь город говорил о моей "крамоле". Шутка сказать: сам Суслов обратил внимание на эту "крамолу". Ну, думаю, конец, меня растерзают. Но меня пока никуда не вызывают, и я буквально погибаю в ожидании этого вызова.

В эти, самые тревожные дни мы с женой шли по городу и случайно встретили Овчинникова.

– Вот идет Миша,- шепнул я жене.- Если он пройдет мимо, будто нас не видит, значит дело швах, худо мне будет. Если же подойдет, как обычно, пожмет нам руки, утешит нас, считай дело в шляпе, ничего мне не грозит.

Миша подошел, поцеловал руку жены, меня обласкал, призвав не волноваться и пошел восвояси, как ни в чем не бывало.

Мы оба от всей души возрадовались этой встрече. Знали – Овчинников барометр безошибочный.

Так и случилось. Мне ничего не было. Кто-то у нас в верхах при обсуждении моей "крамолы" сказал: "Хватит по указке убивать писателей", и беда минула меня.

Откроем скобки: человек этот был Нагуш Христофорович Арутюнян, тогдашний председатель президиума Верховного Совета Арм.ССР, президент республики.

Весь январь и половину февраля 1978 года в республике проходили Чаренцские дни. Чаренцу исполнилось бы 80 лет. Но он прожил едва ли половину юбилейной даты. Был убит, как многие другие. Имя убийцы не было названо. Впрочем, нам к этому не привыкать. Судят не воров, а воришек…

Но мой разговор не об этом. Посмотрели бы вы, как протекали эти дни, дни, полные признания и любви к поэту. Речи, доклады, поездки по стране. Все эти почести поэт вполне заслужил. Но какова цена этому всеобщему признанию, этим речам и докладам, если при жизни великий поэт встречал одни лишь шипы. А когда он попал в беду, никто не подал голоса в его защиту. Так нас приучили: в несчастье бросить ближнего, умыть руки, отойти в сторону. Равнодушно взирать на беду ближнего – знак времени, необходимый атрибут самосохранения.

И прав был Евгений Евтушенко, прочитавший на торжественном вечере, посвященном Чаренцу, стихотворение, в котором есть такие строки:

Наша жизнь – испокон и досель.

То великая сцена, то плаха,

То примерзшая карусель.

Был бы Сиаманто жив, добавил бы:

– О, Справедливость, дай плюну тебе в лицо!

Григорий Свирский. Пересказываю его выступление на партактиве Союза писателей СССР в Москве.

“Как-то с группой московских писателей я поехал на Северный Кавказ. В первый же день нас пригласили на свадьбу. Всех, кроме меня. Меня это озадачило. Почему? Чем я не приглянулся? Ведь мы все для них были гости, и только. Никого из нас здесь толком не знали.

На другой день все выяснилось: подвели меня усики. Мои усики, которые я тогда носил. Меня приняли за грузина, а грузин здесь, оказывается, не очень миловали.

Поехали в Грузию. На улице в Тбилиси я случайно стал свидетелем неприглядной картины: двое хулиганов приставали к женщине, оскорбляли ее. Я вступился за нее. Подошли два милиционера. Меня, а не хулиганов поволокли в милицию. Не слушали никаких объяснений. Разговаривали со мной очень грубо.

В милиции потребовали паспорт. Посмотрели, прочитали фамилию, сразу переменились.

Начальник взял меня под руку, отвел в сторону:

– Вы уж извините нас, пожалуйста. Ошибка. Мы думали, что вы армянин.

Потом мы отправились на Украину. В группе нашей почти все, за исключением одного, были евреи. Так получилось. Не порадовались встрече и здесь, на новом месте. Тогда я сказал:

– Лучше уж поедем домой, к своим московским громилам”.

На собрании партактива был и Демичев. Демичев ни словом не прекословил Свирскому. Наоборот, он по достоинству оценил честное и смелое выступление писателя.

Но через день его книга в "Советском писателе" пошла под нож. Потом его исключили из партии. Хотя поводом служило совсем другое.

Как не вспомнить армянскую поговорку: у того, кто правду говорит, должна быть наготове лошадь у дверей и одна нога в стремени.

“Волна антисемитизма, вызванная нелепой историей с врачами-вредителями, спровоцированной Берией, докатилась и до нас, до Ленинграда. Начались среди писателей-евреев аресты. Добрые люди посоветовали мне уехать из Ленинграда куда-нибудь, где меня плохо знают. Послушался. Уехал в Москву. Но и здесь было то же самое, со мною не разговаривали. При встрече со знакомыми старались не замечать меня, некоторые переходили улицу. Семь месяцев ни в Ленинграде, пока я там жил, ни в Москве, куда я переехал из Ленинграда, телефон ни разу не звонил. Даже близкие родственники боялись говорить со мной по телефону.

Однажды – в Москве это было – меня сшибла машина. Отделался легким испугом, но случай запомнился. Я кажется потерял сознание. Когда я пришел в себя, обнаружил вокруг себя людей, множество людей. Склонившись ко мне, они участливо спрашивали:

– Может скорую помощь вызвать? Как себя чувствуете?

Не помню, болело ли тогда у меня что-нибудь, но радость была неописуемая: со мною люди говорят, интересуются мною, я кому-то нужен…”.

И это рассказывал Михаил Леонидович Слонимский, старый, почтенный русский писатель, один из зачинателей советской пролетарской литературы. На четвертом десятке лет после революции, установившей союз и братство между народами. Кто в ответе за это?

Рассказал Марк Соболь.

“На остановке троллейбуса это было. В Москве. В самом центре. Какие-то ребята хотели без очереди пролезть в троллейбус. Дернуло меня сделать им замечание.

– А-а, Абрам…

Он встал передо мной, высокий, молодой, косая сажень в плечах, загородив собой полнеба. Рядом с ним стал другой. С другого бока – третий. Встали, пошли на меня. Молча, оттесняя меня к тротуару, а там к подворотне. Ребята были все один к одному, здоровые, крепкие, и я знал, удар любого из них в грудь – верная смерть, у меня одного легкого нет после ранения.

– Да что вы, ребята, – вдруг крикнул я. – У меня три ранения. Чтобы вы жили…

И вдруг круг вокруг меня разомкнулся. Ребята усовестились, ушли.

В этот день по радио была передана информация о врачах-вредителях. Парни эти были жертвой той информации.

Вечером того же дня я отправился в ЦДЛ. Жена отговаривала, но я все-таки пошел. Я думал – отвернутся друзья, значит, грош нам цена, нашей дружбе, нашему братству, нашему товариществу.

Первым встретил меня Сергей Орлов. Как больного взял меня под руку, посадил за стол, готовый кормить меня с ложки. Меня окружили другие ребята, выпили за мое здоровье.

От сердца отлегло. Слезы душили меня. И я в самом деле почувствовал себя больным”.

ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК.

Есть такая восточная шутливая присказка. У Моллы Насреддина спросили, сколько ему лет. “Сорок”, – ответил Молла. Через год снова спросили. “Сорок”, – был ответ. Спросили еще через год, а там еще и еще – ответ был неизменный: “Сорок”. Когда ему напомнили о его забывчивости, он не растерялся, сказал: “А вы хотите, чтобы я каждый день менял свое слово? У мужчины одно должно быть слово.”.

Сталин во многом напоминает мне этого шутника. Но с той лишь разницей, что Молла Насреддин смеялся над собой, а Сталин – над страной…

О том, что Сталин, составив определенное мнение о чем-либо, потом не менял его, не менял свои приказы, даже если они обращались против нас, знают хорошо те, кто прошел войну, у кого зоркие глаза и цепкая память, кто не хочет из ложного стыда закрыть глаза и уши на все увиденное и услышанное на войне, где воочию можно было убедиться в своеобразии сталинского военного гения, оценить шутки стоившие нам миллионы жизней.

Рассказывает Герой Советского Союза, танкистка, писательница Ирина Левченко.

“Поначалу наши ребята, молодые танкисты, не имевшие опыта и навыка в танковых боях, столкнувшись с хорошо обученными танкистами фашистской армии, не выдерживали их натиска и, не принимая боя, панически бежали, оставляя машину. Сталин приказал заградотрядам расстреливать беглецов на месте. И их расстреливали. Но вот ситуация изменилась. Мы научились воевать. Немцы сами начали убегать от нас. Мало-помалу беглецы перевелись, и стрелки заградотряда остались без дела. Впрочем, это не точно. Они все-таки находили работу, зорко смотрели за полем боя и, как только какой-нибудь наш подбитый танк загорался, бежали на дымок: не спасать обгоревших танкистов, а расстреливать на месте. Конечно, сытые бравые автоматчики это проделывали из трусости, чтобы скрыть свою бездеятельность – чего доброго еще пошлют с немцами воевать. Но и Сталин хорош. Сколько писали в ставку, частушки даже сочинялись, как уберечься от своих, но так до конца войны управы на них не нашлось, Сталин так и не отменил своего приказа, не сделал к нему поправок. Танковые подразделения вынуждены были негласно держать при части отряд бойцов, которые спасали раненных танкистов от солдат внутренних войск”.

Такую же картину рисует кавалер двух орденов солдатской “Славы”, капитан Бабкен Гевондович Кричьян, защитник Сталинграда, прославленный разведчик.

“Не знаю, как на других участках фронта, но можно смело сказать, что в Сталинграде из десяти убитых добрая половина пала от наших пуль”.

Были ли среди нас такие, которые говорили бы Сталину: “Не согласен”?… Да, были. Но мы о них не говорим, их не чествуем, они погибли бесславно по одному движению пальца Сталина. Например, Орджоникидзе, Постышев. Известны последние слова Якира: “Да здравствует коммунизм!” Или Карахана: “Ничего нового. Революция пожирает своих детенышей”.

Одного кивка, движения руки Сталина было достаточно, чтобы летели головы маршалов, генералов, дипломатов, крупных партийных деятелей. Мао-Цзе-дун в Китае за одну ночь убрал всех руководителей партии, которые собирались на Пленуме скинуть его с поста, указать на его ошибки. Недавно этот прием повторили в Бангладеш. Желая избавиться от неугодного властелина, убили его самого, всю семью, родственников. Вот и мы, взявшиеся переделать мир, перевоспитать Португалию, весь Запад, Америку, находимся пока во многом на уровне Бангладеша. Вот и Индира Ганди пытается вырвать себе особые полномочия. Ей, наверное, тоже мерещатся отрубленные головы противников. Какой удобный прием! Какие там споры, диспуты, обмен мнениями, когда есть кивок головы, одно мановение пальца. Заразительный пример. Скоро, очень скоро Индия почувствует на себе этот безмолвный кивок, пожнет плоды от предоставляемых Индире Ганди “особых полномочий”.

Вот так и ушли в неизвестность патриоты моего Карабаха, те, которые заикались о каком-то референдуме, о каких-то своих, исконно армянских интересах. Арменак Каракозов, Гайк Арустамян, Мукуч Арханян, поэт и педагог Нерсесян. Разве всех перечислишь?

Автомат властно вошел в наш быт, в нашу жизнь. Это хорошо. Я приветствую любую автоматику, которая облегчает труд человека, помогает нам. Но я решительно против, когда автоматика влезает в личную мою жизнь, требует от меня каких-то механических действий, заставляет мыслить по какому-то заведенному порядку, по мерке. По этому заведенному порядку жить, конечно, легче. Рыба клюет на крючок с приманкой и находит свой бесславный конец. Но она видит только приманку и не видит крючка, той опасности, какой подвергает свою жизнь. Но рыба есть рыба, с нее какой спрос?

Обидно, что мы уподобляемся рыбе. Идем на приманку, не замечая за ней крючка-обманки. Человеку оставаться человеком в наши дни трудно. Он не желателен, с ним много хлопот. Стадо и пастух – вот предел наших мечтаний, наш идеал.

Но я не хочу стать бараном, не хочу превращаться в рыбу, в животное. Не хочу, чтобы мои дети, внуки стали ими. Я хочу остаться человеком, чтобы мои дети, внуки тоже остались людьми. Думали и мыслили не по заведенному порядку, а по собственному разумению. Чтобы при случае, сказали: “Не согласен. Я воздерживаюсь. Я протестую”.

Видите, как многого я хочу. Я хочу, чтобы человек остался бы человеком, а рыба рыбой. Если осел – ослом. Чтобы не равняли меня ни с рыбой, ни с ослом. Так многого я хочу.

Правильный человек, со всех сторон правильный – идеал нашего общества. Не человек, а геометрическая фигура. Равнобедренный треугольник. Этакий оловянный солдатик. Когда-то над оловянными солдатиками Андерсена посмеивались, смеялись над его голым королем, а теперь и голый король и оловянные солдатики – главные персонажи нашей жизни.

Куда ты катишься, мой современник? Разве тебя оловянным солдатиком выпустили в свет? Разве тебя не учили быть человеком? Учили, конечно, учили. И в школе, и дома, и комсомол. Разве твоими воспитателями не были и это высокое чистое небо, и эти душистые колыхающиеся в хлебах поля, даже вон те неказистые придорожные кустарники, на которые по весне, озоруя, ливнем падают повеселевшие стайки воробьев. Или высоченные краны, вознесшиеся над твоим городом, которые доставляли тебе немало радости.

Как же это ты вдруг стал геометрической фигурой, равнобедренным треугольником, автоматом, равнодушным ко всему, что окружает тебя?

Будущий век будет именно таким, какими будут воспитаны для него граждане, так возвещал еще в средние века великий педагог и мыслитель Ян Амос Коменский.

Нет, не возрадовался бы Коменский, окажись он среди нас. Не признал бы человеком ни Гейдара Алиева, ни Кеворкова, ни многих из нас, безликих существ, лишенных самых элементарных человеческих качеств.

Если наш век способен был создать таких уродов, значит он не стоящий век, ничего путного от него не жди.

Наш образ жизни, со всеми ее приманками и обманками, убийствами без суда и следствия, обращение человека в рыбу, в осла, в автомат, в оловянного солдатика – это вечно смердящий факел зла. Он не только жжет нас, но и предостерегает. Смотрите и мотайте на ус – живой Дантов ад. Хотите угодить в котлы со смолой? И люди шарахаются от приманки на крючке, от революции, за которой все прелести ада.

Во Франции восставшие 15 миллионов готовы были свергнуть существующий режим, на улицах Парижа пахло революцией. Де Голь сказал только одну фразу: “Хотите жить как в Советском Союзе? Что вы делаете, безумцы?!”.

И “безумцы” протрезвели, разошлись по домам. Испугались нашего факела. От нашего факела шарахнулась и Португалия, пролила много крови, но не проглотила приманку. Слава им, погибшим за правое дело, спасителям рода человеческого.

Вот ведь горим, а огнем своим предупреждаем: не идите за нами, за любой приманкой – крючок.

С самого начала революции в Португалии было видно, что коммунисты у власти не удержатся. Не удержится прежде всего их лидер, премьер-министр Васку Гоясавиш. Его знаменитое заявление о своем несостоятельном народе, нуждающемся в перевоспитании, было началом его конца. Миру стало ясно, что сам лидер коммунистов остро нуждается в перевоспитании.

Медвежью услугу в этом отношении оказала Гоясавишу “Правда”, повторив глупость прмьер-министра с целью во что бы то ни стало поддержать его, заявив также на весь мир, что “большинство голосов не главное в выборах. Главное политика”.

Почему “Правда” позволила себе такую глупость? По очень простой причине – она уже не понимает, что пишет глупости. Чтобы зайцу не умереть от безделья, ему нужен волк. Природе нужны, как известно, не только овцы, но и волки. Волк нужен зайцу, чтобы он не разучился бегать. Результат отсутствия критики и самокритики, от которых избавлена “Правда”, – это то же самое, что происходит с зайцем, избавленным от волка. “Правда”, поставленная в положение всевидящего и всезнающего бога, оказалась зайцем, разучившимся бегать. Где было ей, “Правде”, научиться бегать? Не было для нее нужного полигона. Сказала “Правда” – словно отрезала. Какие могут быть возражения, сомнения? Она же бог – всевидящий, всезнающий.

Если мы хотим жить, а не прозябать, как зайцы, не терпеть поражений в первом же бою, не позориться на весь мир, мы должны сбросить путы с ног, не становиться жертвой придуманных форм или фраз, ни разу не оправдавших себя. Что стоит только приевшееся нам всем выражение о нашем единодушии! Выньте вату из ушей – нет в мире единодушия даже там, где всего два человека. И хорошо, что его нет. Было бы единодушие – человек перестал бы быть человеком, самим собой.

Пример “Правды” с ее позорной статьей – тому свидетельство.

Но в этом ли только беда, товарищи? Кто считал, во сколько обходятся нам эти “революции на дрожжах”? За пять дней до падения Васку Гоясавиша – хотя оно было очевидно с первого дня его министерской деятельности, особенно после его глупого заявления о своем “темном народе”, нуждающемся в перевоспитании, мы отвалили уже мертвой португальской “революции” пять миллионов долларов. А сколько отвалили до этого – неизвестно. Но известно, что мы очень щедры на дары. Прикидывайся только красным, пообещай нам сделать у себя “революцию”. Пример Ататурка нам не урок. Сколько таких Ататурков мы повидали – и никаких выводов. Все тянут из нас, обманывая нас коммунарками. Но что-то этих хитрых вымогателей, делавших у себя “революцию”, не видно на горизонте. Даже несмышленышу ясно – этим ловкачам нужны наши деньги, а не революция. Несмышленышам ясно, а тому, кто так щедр на дары, не ясно. Он все надеется на чудо. Но чудо не совершается.

Попробуйте сосчитать, сколько мы отвалили одному только Вьетнаму за многие, многие годы, если каждый день он обходился нам по три миллиона долларов. Причем наперед было понятно, что после победы Вьетнам не будет с нами. Для этого кроме щедрости следовало проявить немного зрячести. Посмотрите на карту. Может ли Вьетнам быть с нами, находясь рядом с Китаем. Или Корея, где перевешали всех коммунистов? Она тоже нам не в копеечку обошлась. А Индонезия, где мы замахнулись так широко! Нигде в мире нет крытого футбольного стадиона, а в Индонезии есть. Его построили мы, в подарок. Вот где мы не считаем денег. А чем кончилась там “игра в красных” – весь мир знает: сбросили свой скоморошеский наряд – у Ататюрка, наверное, научились – и были таковы. Не позабыв, конечно, на всякий случай перебить своих коммунистов, поверивших в эти красные игры.

И какой только сквозной ветер не обдувал тебя, не обжигал морозом твое лицо, твою душу, мой современник? Ночной стук в дверь, гонения и житейские неурядицы, неслаженный быт, полуголодное существование и многое, многое другое. Как ты выжил, каким чудом сберег голову? Как умудрился пройти все круги Дантова ада и остаться живым? Загадка из загадок.

Жизнь наша была с пробелами, которые приходится заполнять. Мы часто ошибались, часто совершали поступки, поступившись совестью. От многого неверно отказывались, за деревьями не видели леса. Как не вспомнить Блока, писавшего:

Рожденные в годы глухие.

Пути не помнят своего.

Мы – дети страшных лет России -

Забыть не в силах ничего.

Так и прожил я свой век в немилости. Но я испытываю истинную радость – оттого, что прожил его, никому не поддакивая, ни перед кем не склонив голову.

Много раз говорилось, что от общества зависит то, каким вырастет сегодняшний ребенок в будущем. Мало кто думает о том, что воспитывая его на “незыблимых истинах”, сковывая его морально и духовно, мы растим из него “ничто” – живого манекена, не способного самостоятельно мыслить.

Мы всеми способами стараемся приучить человека к готовым формулам. Гордимся своей монолитностью, единодушием, не понимая, что тем самым выносим этому человеку приговор.

Жизнь била этого жадного к ней человека, имя которого Леонид Гурунц.

Но и больной, раздираемый недугами, он остался верен себе, своему кредо: во всем сомневаться, искать в жизни свою истину, свою тропку.

Мы строим будущее, стоя по колено в грязи.

Жизнь коротка, но если ты любишь и любим – она вечна, конца не имеет. Для такого счастливца дни превращаются в россыпи солнца.

Пифагор, по преданию, смирял при помощи музыки неукротимые страсти. Власть красоты равна песне, спасшей спартанцев в войне. Еще старик Аристотель говорил о лечебных свойствах красоты. Эта песня о тебе, моя любимая.

Я часто вспоминаю слова Ромена Роллана: “Умрем же, Кристоф, чтобы родиться вновь”.

Есть люди – как звезды. Их нет, а свет продолжает идти.

Не торопись разрывать финишные ленты. Искусство не терпит соперничества. Подлинное искусство – как полноводная река, течение ее незаметно.

Он был неизлечимо болен: ни разу в жизни не страдал за другого. Есть такое заболевание – рак души.

Увидеть красоту в самом обыденном – значит быть художником. С этого начинается искусство.

Кто-то умно сказал: “Время уносит слабую, легкую породу, вымывает мусор и фальшь, а зерна правды, выпадая в золотой осадок, остаются”.

Как бы время не старалось, и от меня что-то останется. Останется мое неистребимое желание донести до будущего поколения кусочек правды о себе и о своем времени.

Мы выступаем во всем мире как поборники свободы и демократии, но где, в какой еще стране этим словам так неуютно, как у нас?

Самую жизнь с ее трагическим неблагополучием, с ее неожиданными дарами счастья познал в достатке и я. Жизнью своей я доволен. Сложись она по другому, по устланной соломкой дорожке, может из меня бы ничего и не вышло. Давно известно: не отведав горечи, трудно определить вкус сладкого.

Я вижу закат якобинской диктатуры, конец девятого термидора.

Писать – значит ходить по туго натянутой проволоке, балансируя между иллюзией и правдой. Это в лучшем случае. Многие, натренировавшись, бегут по ней, не балансируя, беря на прицел одну лишь прозрачную иллюзию жизни.

И такие есть самоубийцы от литературы.

Известный английский писатель Уэллс в беседе с Горьким сказал: “В этой стране надо спекулировать”, – не в бровь, а в глаз. Далеко смотрел старик.

Александр Блок писал:

О если бы знали вы, друзья,

Холод и мрак грядущих дней…

Поэт, живущий вне времени, был чутким сейсмографом.

Априорные схемы, принятые на веру или наугад, гибель несут обществу, о котором мы так печемся.

Образ степной травы перекати-поле, гонимой ветром и не знающей связи с землей, постоянно стоит перед глазами.

А что, если скитальческую участь перекати-поля изведает человек? Будет ли он счастлив? Не думаю. Без духовной оседлости, без ощущения корней, питающих жизнь, без привязанности к своему роду-племени, к собственной истории, далекой и близкой, к культуре своей страны не может быть полноценного человеческого счастья.

Вот тебе узенькая дорожка – не смей ни влево ни вправо.

Такова участь нашего писателя. Таковы железные директивы свыше. Все должно быть в круге. А круги эти – круги Дантова ада, где пожираются не тела, а души людей.

Хорошее качество – забывать плохое, не помнить о нем. Помнить его – лишь душу грязнить.

Кто-то из поэтов остроумно сказал: “Быть человеком – некогда”. Это очень опасный и тревожный сигнал.

Что такое “Я” в жизни человека? Это прежде всего духовный процесс, процесс самоутверждения. Он, этот процесс, необходим человеку для сохранения индивидуальности, для сохранения человеческой самости. Если человек лишен этого собственного “Я”, он представляет собой еще только биологический вид.

Чувство прекрасного – неотъемлемое качество человека. Некрасивая формула, утверждают ученые, не может быть правильной.

Поль Дирак, великий английский физик, свое доказательство антимира выводил, следуя не только математической логике, но и красоте формулы. Вот что такое чувство прекрасного, что такое красота.

Учусь у них – у дуба,

У березы…

Так писал когда-то старик Фет. Он учился у природы, а мы с нею в рукопашную только боремся. Глупее такой борьбы и не придумаешь.

Человек, пишущий эти строки, стремится к правде, верит в силу разума, в спасительную силу любви. Он любит весь мир, но больше всего ту землю, где когда-то босиком бегал.

Шесть лет в школе устойчивый, стабильный “актив” командовал, а “пассив” подчинялся, но все больше и больше сопротивлялся своему приниженному положению.

Наступил час – и в классе были проведены перевыборы. “Пассив” занял положение “актива”. Класс шумно праздновал свою победу.

Как все это знакомо, и как печально. Нас, писателей, тоже делят на актив и пассив, но без права рокировки.

“Если бы спросили, на каком языке говорить с богом, то я бы предпочел армянский… Человек сам по себе уже интересен, если он говорит на армянском языке”. Это сказал Байрон в назидание тем армянам, которые позабыли родной язык.

“Я равно порицаю и того, кто взял себе за правило только восхвалять человека, и того, кто всегда его порицает, и того, кто насмехается над ним”. Это сказал Блэз Паскаль много много лет тому назад, но будто сказано сегодня, в наши дни, для многих любящих приврать, показать жизнь однобоко.

Не верьте никогда тем, кто говорит: “Забудьте о прошлом, не бередите раны, которые вызывают боль”. Наглядный пример ухода от сложностей жизни, от Паскаля. Я не Паскаль, но позволю себе ослушаться бредовых призывов любителей голубого покоя. И говорю: “Не бойтесь боли. Боль – это память. А без памяти нет отца, нет родины”.

Человек чаще видит то, что хочет видеть.

Кому-то пришло в голову сказать в “Правде” (от 23 марта 1980 года) о бесполезности в учреждениях, на производстве многих заседаний и совещаний, громко именуемыми “коллективным разумом”.

Давно всем известно: “коллективного разума” в природе не существует, его заменил окрик вышестоящего. Но собрания продолжаются. Проводятся сверх всякой меры, принося огромный вред: напрасно тратится драгоценное время.

Когда я поделился своими мыслями с одним из знакомых, вращавшихся в высших кругах, тот с горькой улыбкой заметил: “Нашел чем утруждать голову – напрасно тратится время. А ты посчитай, сколько тратится на одну только сессию Верховного Совета, на которую съезжаются со всех концов страны, расплачиваются не только временем, но и звонкой монетой”. И он назвал сумму, которая меня ошеломила: ни мало, ни много 100 миллионов. 100 миллионов брошенных на ветер денег, на то, чтобы сказать, как мудр Брежнев, предначертавший план нашей будущей жизни. Такая щедрость при нашей катастрофической, устрашающей бедности!

В народе говорят: “При пахоте потерянное при молотьбе нашлось”. Недалек тот день, когда это потерянное скажется. Скажется так, что у щедрых наших мотов коленки затрясутся.

Наш колпак, колпак социалистического строя, мы пытаемся напялить на голову любой другой страны. Это великое заблуждение. Революцию нельзя насаждать, она должна созреть изнутри, в самой стране. Мы наш колпак не на улице подобрали. Мы к нему шли через Радищева, декабристов. Через девятьсот пятый год. Октябрь.

А через что прошли Чехословакия, Польша, Венгрия, Болгария? За этот колпак с нас еще спросят. Спросят сурово.

Мы окружены недругами. Недругами открытыми и скрытыми. Но удар под самый дых нанесут скрытые недруги, лицемерно объявленные друзьями, – так называемые социалистические страны. Случись заваруха – несладко придется нам, прежде всего, от мнимых друзей. Мы напяливаем, напяливаем наш колпак и ждем чуда. Но чуда не происходит. Историю торопить нельзя. У нее свой ход, не терпящий власти над собой.

Кто-то точно определил нашу профессию. Он сказал: ”Писатель не врачеватель боли, это сама боль”.

А Кант, имея в виду не только нашу профессию, писал: “Имей мужество пользоваться собственным умом”.

У правды загадочное свойство. Сколько ни топи ее, она выплывает. Армяне говорят: правду нельзя убить, ее можно только ранить.

И она неизлечимо больна – мы ее без конца раним.

Революция, перестройка мира – давнишняя мечта всего человечества. К ней обращены взоры всех обездоленных. Но она, эта мечта, натолкнулась на заслон. Заслон – это мы, ставшие помехой на ее пути.

Миллионы, миллионы людей, невинно пострадавшие от Сталина, сделали нашу страну пугалом для всего мира. Сейчас его хотят обелить. Но как бы ворона не мыли, белым лебедем он не станет.

Сталин не только убийца, он еще вор. Он украл у людей мечту, мечту о перестройке мира.

Афганистан для нас – что Вьетнам для Америки. Мы утонем в нем, как утонули во Вьетнаме американцы.

Чем скорее унесем ноги оттуда, тем будет лучше для них и для нас. Но мы этого не сделаем. Что нам кровь людская! Она цены не имеет. Пусть льется. Нам не привыкать к потерям.

В минувшей войне, при поддержке союзников, мы едва справились с одной лишь Германией. Как собираемся справиться с искусственно созданными врагами, которым уже счета нет?

Афганистан: искра, брошенная в пороховой погреб. Наше вторжение в Афганистан – начало нашего конца.

Гитлер не был дураком, но он поступил опрометчиво, самоуверенно замахнувшись на весь мир. Это заставило Англию с ее ненавидящим Советский Союз главой правительства Уинстоном Черчиллем вместе с Америкой вступить с нами в союз.

Мы сейчас в точности повторяем Гитлера, своими неумными действиями восстановив весь мир против себя.

Странные у нас представления о границах. Когда-то Финляндия торчала под носом Ленинграда. Опасно. Надо, чтоб Финляндии не было. В крайнем случае отодвинуть ее подальше. Не вышло. Поломали зубы и при своих остались. Финны дали нам прикурить.

Западная Украина тоже оказалась бельмом на глазу. Здесь получилось, слопали ее. Вся Прибалтика была присоединена к нам из тех же соображений.

Теперь на очереди Афганистан. Интересно, кто следующий? А ведь одно государство всегда граничит с другим. За Афганистаном начинается Пакистан, за Пакистаном Индия. Для мнимого благополучия своей страны этак можно весь мир прикарманить.

Капиталистические страны почему-то избавлены от этого чувства мнимого благополучия. Их не беспокоит сосед, будь он маленький или большой. А нас беспокоит. Особенно, если он слабый, не может дать нам сдачи.

Империализм – это война. Так твердили мы многие годы, но с годами произошла рокировка. Те, которые кричали о грозящей миру опасности со стороны империалистов, выдавая себя за миролюбцев, преспокойно обменялись с империалистами ролями. Теперь ребенку ясно, что не империализм, а коммунизм – очаг войны. Один только Китай с его замахом на Монголию, Вьетнам, пол-России, Индию чего стоит! Или мы, хватающие без разбору все, что плохо лежит.

Эти записи, как и многие другие, что я делал до этого, конечно, света не увидят. Я их пишу не для сегодня и не для печати. Без жалких потуг потрафить цензуре, потрафить дуракам, которые нами командуют. Я подобен тому космонавту, который, выйдя на орбиту, уже не подчиняется земному притяжению. Я счастлив: от такой свободы будто выросли крылья. И я лечу, лечу, не зная помех.

Космонавт, выйдя на определенную орбиту, уже не подчиняется закону притяжения. Как я завидую космонавтам. Вот бы и нам, пишущим, такую орбиту! Высоту, недосягаемую для цензуры, контроля дураков, которые, как гири, висят на ногах, заставляют нас ходить, приседая на каждом шагу.

Он сумел себя ловко подать. У него теперь такая гарантия спокойной жизни: и премии, и награды! Он всего добился, в пылу карьеризма не заметив, как угас в нем миг озарения, без которого нет художника.

Человек зажигается только от человека. Он, как огонь – и жжет, и светит, и греет.

Очень часто правда лежит в конце боковой тропинки. Не жалей, если судьба привела тебя на нее. На боковой тропинке сыт не будешь, но миг озарения не покинет тебя в пути!

Тяжелую муку ношу в сердце – разуверился в человеке, в его таланте, который был и которого не стало. До дыр износил талант, обменяв его на дешевый сиюминутный успех, дешевую карьеру.

Старость – это скрипучие двери, от них каждый старается избавиться.

Болезнь – жгучее одиночество. Как бы ни был окружен людьми, вниманием, ты одинок. Один на один со своим страданием.

Молодость – еще поиск, безотчетная любовь, мужество, подвиг. В ней постоянно что-то чудотворное горит.

Ах, время, время, что ты с человеком делаешь? Сперва даешь припасть к чистому роднику, потом начинаешь мутить в нем воду, не дав напиться досыта.

Кому нужен родник, если в нем замутнена вода?

Семь раз убейте, семь раз оживите, все равно останусь тем, кто я есть.

Жить с полной отдачей! Отдавать и ничего не ждать взамен – было моим девизом, и, кажется, я не изменил ему.

Смерть ходит за мной по пятам. Но я ей не поддамся, пока ты не отведешь от меня глаза.

Если бы передо мной встала бы дилемма – какую систему избрать для жизни капиталистическую или социалистическую, я, не задумываясь, избрал бы социалистическую. Но не ту, какая у нас есть, а ту, какой она задумана, могла бы быть, без наших глупостей, извративших сущность этой великой мечты человечества – сущность социализма. Кто-то из диссидентов умно сказал: “Я за социализм с человеческим лицом”.

Еще на заре нашей новой жизни был брошен мудрый лозунг: “Советская власть без коммунистов”. Я за этот лозунг.

Есть в нашем урочище, на кручах, в расщелинах, вцепившиеся крепкими корнями в скудную почву тутовые деревья. Они растут на отвесном скате горы не вверх, а как-то вбок, горизонтально. В постоянных жестоких сражениях за жизнь деревья выросли кряжистыми, с кривыми и перекрученными стволами, с обломанными ветками и множеством израненных сучьев. Они вызывают уважение – как воины, изувеченные в битвах, но сохранившие силу духа.

Вот так и с человеком может случиться. Жизнь перекрутит его, будет вить из него веревку, но не согнет, если он не хочет согнуться.

Оскорбление, подлое слово. Проблема не новая. Где только нас не оскорбляют, не угощают подлым словом. Но она, проблема эта, не изучена ни юриспруденцией, ни медициной. Выходит, валяй, убивай наповал неугодного тебе человека какой-нибудь выходкой, ударом подлого слова – тебе ничего не будет. Мудрое изобретение века, не правда ли?

Моя жизнь – это свод человеческих страданий. Но она была для меня тем медоносным цветком, из недр которого я набирал свой нектар.

Сколько стоит писатель, если он, услышав крик боли, мольбу о помощи, закрывает уши, ради своего благополучия мирно уживается с несправедливостью и жестокостью?

Мне нечего терять, я человек уходящий. Даже сейчас, перед своей кончиной, задаюсь вопросом: куда мы идем? Назад, господа, назад. К своим прапраотцам, в каменный век. Мы еще не выбрались из логова зверя.

История человечества есть история борьбы за свободу и история борьбы против свободы. Именно этой причудливой диалектикой объясняется жизнестойкость и одухотворенность всякого искусства.

Каждая строка, написанная честно сегодня, будет воспринята грядущим поколением, как бесценный дар. Спешите сказать это слово, способное осветить беспросветную темень наших дней.

Власть слова куда сильнее власти денег.

Моими кураторами всегда были невежды. Нет, не то слово. Напыщенные бездарные негодяи, изображающие себя писателями. Но это всего лишь серые коты, умеющие только мяукать. Петь им не дано.

Насилие ведет за собой ложь. Не потому ли мы так нагло врем, наращивая ложь, что беспредельно растет насилие?

Причуды времени. Выверты завзятых крикунов, пожиравших в человеке его самость, его земное и духовное, его человечность. Попробуй выстоять, остаться человеком, когда ты в зубах дракона.

Я слышу ржание коней, скрип повозок, арб, байки сельских балагуров, рассудительную речь бывалых, мудрых стариков под грабовым деревом, что росло перед нашим домом. Это мое детство. Мой неиссякаемый ларец, полный еще неувядших цветов.

Зависть – это признак бездарности. Была бы у меня власть, я бы запретил людям, страдающим этим недугом, близко подходить к искусству.

Писатель, лишенный таланта, дорвавшись до власти, может принести непоправимый вред всему коллективу, всему писательскому клану. Снедаемый завистью, он запросто может загубить истинный талант, чтобы тот не маячил впереди.

Писатель – это тот, кто живет в яростном негодовании, в неистовом отрицании зла.

Еще раз о зависти. Бойтесь этого зла. Зависть мелочна и мстительна. Она никому ничего не прощает.

Если писатель при виде несправедливости и жестокости, не думая о последствиях, ринулся в бой, считай его талантливым. Смелость входит в состав таланта.

Посадили дерево на отшибе, в каменистую землю – и делу конец. Не выхаживали, не поливали, а там и вовсе забыли дорогу к нему. Мало ли в жизни незадачливых поступков!..

О, русский язык! Я постиг тебя, твой вкус, твой смак, бесконечность твоих оттенков, которым не обучишься ни на одном факультете. Постигал жизнь, ее мудрость, ее горечь, как то дерево, посаженное в сухую каменистую почву. И, о чудо, дерево, посаженное в камень без жизненных соков, прижилось, оно принесло плоды.

Жизнь идет на ущерб, быстро катится под гору, но я все равно там, в небесах, в поисках синей птицы, в мучительных странствиях за ней – истиной, которую от нас спрятали, заперли за семью замками.

В Союзе писателей Армении проводили митинг, посвященный Борису Пастернаку. Среди писателей Армении много почитателей его таланта. Одного я знаю хорошо – с детства был влюблен в Пастернака.

Обсуждался вопрос об исключении Пастернака из… Союза писателей СССР. За это предложение подняли руки все, даже тот, влюбленный в поэта с детства. В том числе и я, ваш покорный слуга.

Почему за проявленную в бою трусость солдата расстреливают перед строем, а за трусость, ставшую уже повседневностью и привычкой не наказывают никого? Даже коллективная трусость ненаказуема, если она совершена в угоду кому-то или чему-то.

Мы часто говорим о равнодушии. Не из этого ли резерва обывательской трусости черпает оно силы?

Не лги… Ложь, в конце концов, оборачивается предательством и изменой.

Трус – тот же лжец, изменник и предатель.

Тучи часто закрывают луну. Но проходит минута-другая, пусть час, глядишь, она снова всплыла и сияет на своем высоком небосклоне.

А тучи? Что тучи? Они сейчас здесь, а через минуту – их нет, будто и не было. Куда ветер подует.

Если ты правдив и честен – горе тебе, горе. Пути тебе не будет.

Я часто наблюдал: живет человек на земле, живет достойно и трудно, а его почему-то не замечают. И тогда человеку начинает казаться, что он обсевок в поле.

Чего только мы не натерпелись от Сталина, через что только не прошли! Еще неизвестно, через какие тернии придется пройти при его преемниках. Взгляните на одного Кеворкова, готового через горы трупов своих соотечественников идти вверх по служебной лестнице. Эта образина и бездушная скотина – продукт сталинского режима, его выкормыш. Слепок Сталина в миниатюре.

Сталин ушел, оставив нам в наследство стадное чувство страха, незыблемые догмы, духовную нищету и инфантильность, если хотите, духовное людоедство.

Совершить зло стало делом плевым, обычным. Жестокость – привычкой.

Мы привыкли к этому и проходим мимо, не давая себе труда подумать: откуда такое, можно ли терпимо относиться к подобным явлениям? Привыкли, просто привыкли.

И если мы завтра начнем друг друга съедать, не удивляйтесь: к этому мы достаточно подготовлены.

Кем он был, Сталин, погубивший цвет народа, подорвавший веру людей в светлые идеалы, – обыкновенный шизик, которому надо было лечиться в психиатрической больнице, или Тьер, стрелявший в революцию?

Это уже знамение века: неумные руководят умными, бесталанные – талантливыми. Так и норовят, прямо умирают до чего хотят стать Мао или Ким-Ир-Сеном, не меньше. Каждый в вверенном ему приходе.

Есть дни потерь, так же, как дни удач, дни обретений. Сегодняшний день мертвый. Я ничего не написал, нарушил собственное правило: ни дня без строчки.

Не чудо ли, что я жив, до сих пор жив? Сколько смертельных недугов, физических и моральных, подстерегали мои нервы, мое сердце, сколько смертельных пуль и снарядов летело мимо.

Вся моя жизнь – это муки Сизифа и Тантала вместе взятые.

Если ты хочешь, чтобы твой сын стал человеком, научи его еще маленького жалеть бездомного щенка.

У кого не хватает силенок изменить себя, пусть не грозится изменить мир.

Душа не разменная монета, ею нельзя торговать.

В моем родном Карабахе я встретил дерево у ручейка. Вода годами размывала корни, но дерево стоит, словно на подпорках. И мне вдруг показалось, что передо мною не дерево, а собственный портрет.

Правда – это непримиримая борьба со злом.

Надо жить так, чтобы другому человеку было легче оттого, что ты живешь на свете.

Жизнь пишется сразу на беловик, возможны кляксы. Горе тому, у кого одни кляксы.

Излюбленный метод расправы – не отвечать на вопли жалобщиков. Глухота. Что и делается в масштабе всей страны.

Я тот оселок, на котором все пробовали точить свои острые ножи.

Одно дело декларировать идею, другое – осуществлять. Все мы щедры на красное словцо. А пошел ли ты сам по новому, неизведанному пути? Все твои слова о прекрасном – поповщина, если ты разговариваешь с людьми, не сходя с проторенной дорожки.

Ветка багульника, поставленная в воду, расцветает даже зимой. Душа человека подобна багульнику. Она расцветает в любом возрасте от ласки. Но ласка у нас – дефицитный товар, она выдается строго по лимиту.

Коварная штука – доброта. С доброй душой можно всю жизнь носом землю рыть.

Мои родные дети. Я не оставлю вам наследства, сбережений. Я завещаю вам доброту. С этой штукой, как вы знаете, можно всю жизнь носом землю рыть и ничего не добиться. Но другого наследства у меня нет.

Неуютно было мне с ним. Я все свои копья обломал за него, а потому оно мне дороже всего.

Слабость обретает силу, натыкаясь на препятствия. Лишенное опоры существо не гнется, а наоборот, выпрямляется, само становится опорой.

“Я склонна думать, что всякий человек несет свою судьбу в себе самом, а содержание жизни формируется по свойствам его характера”.

М. Шагинян.

Человечность, устремление к прекрасному, совершенству – такими высокими принципами живет настоящий художник. В этом его главное назначение.

Пути к Олимпу – это поиски непривычного и напряженного, мучительного и радостного. Подлинное художественное произведение -комплекс всех этих путей, ведущих к Олимпу. Только в таких исканиях вызревает и утверждается художественная правда.

Безудержная апология или зрящное отрицание эстетической позиции писателя – равноправные палачи всего живого в искусстве, обоих надо вешать на одной веревке.

“С возрастом начинаешь понимать силу человека, постоянно думающего. Это сила огромная, покоряющая. Все гибнет: молодость, обаяние, страсти – все стареет и разрушается. Мысль не гибнет, и прекрасен человек, который несет ее через жизнь”.

В. Шукшин.

Я тем оградил себя от тления и забвения, что верно служил своему народу, моему Карабаху, отдав им все, что имел: сердце, ум, руки, свой скромный талант писателя, все физические и духовные силы без остатка.

“Делай все так, как будто ты век собираешься жить, а молись так, как будто сейчас собираешься умереть”.

Ф. М. Достоевский.

“Я не хочу быть звездой. Я хочу быть фонарем, освещающим дорогу своему современнику”.

М. Светлов.

Я мечтаю о времени, когда осел будет назван ослом, а орел – орлом. О, какое это будет блаженное время!

День мой догорает, след мой в мире невелик. Одно у меня утешение – с правдой жил в ладу.

Не бойтесь раньше времени израсходовать моральные и физические силы. Человек обладает огромным запасом прочности. И нет ничего пагубнее для здоровья, чем душевная и физическая леность.

Если жизнь в молодости перетрет хорошенько – будет человек, а заласкает – пропал ни за понюшку.

Самого лютого, опасного врага ищи там, где ты сделал добро. Человек, если он дурной, беспощаден к тому, кому он обязан. Такова цена добра, если ты помог недостойному.

Кажется, Горький говорил: ”Быть существом мыслящим – безусловная обязанность человека”.

Вся наша жизнь, практика жизни, против этого. Нас воспитали в слепом преклонении перед авторитетами не духовными, а административными. “Порочное, – по выражению Владимира Канторовича, – узкогуманитарное образование” помогало нам в этом – не быть существом мыслящим.

Быть существом мыслящим значит поставить себя в оппозицию ко всей сути нашего общежития, которое открыто требует от нас безоговорочного исполнительства, и только исполнительства. И чем подобострастнее, тем лучше.

Великое и низкое, героическое и постыдное, передовое и отсталое, чему оказался свидетелем и соучастником в своей стране, – ко всему этому я имею отношение.

Где появляются семена черствости, жестокости, равнодушия в наших детях? Там, где ребенок растет в тепличных условиях, надежно защищенный от зноя и стужи жизни.

Стать правильным человеком – это значит застегнуть душу на все пуговицы, ничего не замечать, никаких тревог и забот не испытывать, ко всему притерпеться.

Что-то солнечное, прозрачное, как виноградная лоза, изначально присутствует в душе, когда мы молоды. Проходят годы, горькое зернышко, случайно оброненное рядом с виноградной лозой, начинает расти, превращаясь в куст, дерево, источая горечь и горький запах.

Наше время – яростное и загадочное, кровавое и возвышенное. Тот, кто попытается умалить, скрыть одну из этих сторон, – враг этого самого времени. Когда мы поймем, люди, кто враг, а кто друг этого времени?

Моя жизнь – бикфордов шнур, который все время паленным концом подбирается ко мне. Все видят и никто не отважится сбить огонь, погасить его. Хрен с тобой, Гурунц, пусть разорвет тебя на куски, раз никому ты не дорог!

В Египте, в гробнице фараона найдены были кувшины с зернами пшеницы. Зерна пролежали тысячелетия, высохли, окаменели. Это естественно.

Но вот их посеяли, и свершилось чудо: они проросли и заколосились.

То, что создается веками, не может исчезнуть в десятилетия. Я не верю, что жестокость века может обратить человека в четвероногого.

Я не так наивен, чтобы подумать, что все это увидит свет. Мы ведь так отвыкли от критики.

Да, да, снова отсрочка. Снова какие-то катаклизмы на другом конце планеты мешают нам у себя дома в полный голос сказать о своих бедах. И мне грустно от этих отсрочек. Дооткладывались мы с вами, дорогие сограждане! Наша критика всегда не к месту. Домолчались до того, что дураки стали водевилями нас потчевать, безмозглыми своими опусами. Гитлера не испугались, фашизм в самом его логове придушили, а перед каким-нибудь слизняком-кретином, облаченном властью, опускаем руки.

Но есть и утешение. Об этом хорошо сказал поэт:

…И, как нашел я друга в поколеньи,

Читателя найду в потомстве я.

Е. А. Баратынский.

Эту тетрадь хочется заключить стихами замечательного армянского поэт, Рачия Ованесяна:

Пришло поколение -

Оно лишь молчало,

Считая молчание началом начал, -

Улыбкой оно безответной встречало.

Хвалу и хулу.

И топор палача!

ОЧЕРКИ.

У АДМИРАЛА ИСАКОВА.

Давно я собирался написать о моей единственной встрече с адмиралом Иваном Степановичем Исаковым. Простить себе не могу, что краткой была эта встреча.

Иван Степанович сам пожелал видеть меня. Об этом мне передали в Союзе Писателей СССР в Москве, и я сейчас же отправился к нему на квартиру, на Смоленскую набережную.

Исаков болел. Он работал над книгой об адмирале Серебрякове, но боясь, что не успеет закончить ее, хотел ввести меня в свои творческие планы, чтобы книгу дописал я. В этом заключалась цель нашей встречи.

На меня Иван Степанович не произвел впечатление тяжело больного человека, и я всячески отказывался от соавторства.

– Ну хорошо. Возьмите эти книги, – он передал мне стопку книг на морскую тему, – познакомьтесь с ними, а в следующий ваш приезд в Москву я передам вам и написанное.

На том мы и порешили, но до второй встречи Иван Степанович не дожил, умер через месяц, оставив папку с рукописями на мое имя. Она оказалась в Академии Наук Армении.

Всего три часа я пробыл у адмирала Исакова, но впечатление от этой встречи врезалось в память на всю жизнь.

Я знал, что Сталин хорошо относился к Ивану Степановичу, и хотелось узнать, что он думает о вожде.

Иван Степанович не сразу ответил на мой вопрос.

– Давайте лучше попьем кофе, – сказал он.

Жена его принесла на подносе две чашки, и мы принялись пить молча, обжигаясь, маленькими глотками.

Мне казалось, что адмирал откажется от разговора о Сталине, и после кофе решил переменить тему.

Но Иван Степанович начал рассказывать.

– Я встречался со Сталиным сорок два раза…

– Сорок два раза? И все сорок две встречи помните? Не больше и не меньше? – спросил я.

Иван Степанович грустно улыбнулся.

– Мы с Кузнецовым и уцелели потому, что разгадали его характер… Человек он был знающий, – продолжал адмирал, – мы с ним разговаривали по делу как со специалистом, и он во многом разбирался. Но Сталин и нам не верил. В разговоре вдруг возвращался к беседе, которая произошла три-четыре года назад, задавал те же вопросы. Надо было вспомнить и ответить так же, как тогда. Мы с Кузнецовым вели записи о наших встречах. Прежде чем идти к Сталину по вызову, мы вызубривали вопросы, которые были заданы нам при последней встрече, при предпоследней… Однажды он вернулся к разговору, который имел место чуть ли не десять лет тому назад. Я сказал то же самое, что десять лет назад. Сталин улыбнулся в усы: “Слово в слово повторили, ничего не забыли”.

Я спросил у адмирала, можно ли посмотреть эти записи. Иван Степанович замешкался с ответом.

– Я их сжег, – сказал он, – в годы Хрущева. Он не очень миловал нас, меня и Кузнецова. Не хотелось, чтобы эти записи попали в его руки.

– Не многие знали изменчивый, подозрительный характер Сталина, – через минуту снова продолжал свой рассказ адмирал. – И это было несчастьем для них. Самый доверенный человек в минуту, за случайно оброненное слово, мог навлечь на себя подозрение. Так случилось с героем испанской войны Сергейчуком, приближенным самим Сталиным. Это был летчик, который хорошо разбирался в авиации, и Сталин часто, когда речь заходила о видах самолетов, обращался к нему, спрашивал его мнение. Но нас несколько удивило поведение этого молодого человека на приемах у Сталина. Он позволял себе переходить с места на место, даже переговариваться. Однажды, когда речь снова зашла об авиации, Сергейчук с места бросил: “Товарищ Сталин! Дайте нам такие машины, как “мессершмидт”, и мы дадим прикурить самому Гитлеру”.

Сталин еще ничего не сказал, не вымолвил ни слова, не метнул на Сергейчука своего пристального взгляда, смысл которого мы уже знали, но гнетущая тишина сковала нас.

Сталин встал, вышел из-за стола, прошелся по кабинету и, не глядя на Сергейчука, бросил:

– Нехорошо сказал, молодой человек, нехорошо…

Больше Сергейчука мы не видели.

– Помнится еще такой эпизод, – после большой паузы продолжал Иван Степанович. – У каждого из нас было свое определенное место – кресло, на котором мы сидели. Переходить с места на место, переговариваться друг с другом не полагалось. Никто нам этого не говорил, но так сложилось. Только Берия, участник всех заседаний, мог позволить вести себя как ему заблагорассудится: ходить по кабинету из конца в конец, что-то насвистывать под нос. Ни один обсуждаемый вопрос его не интересовал. И эту незаинтересованность он не скрывал. Нередко во время заседания он обращался к Сталину, называя его Коба, на грузинском языке.

В тот день кресло, на котором обычно сидел командующий артиллерией Воронов, пустовало. Воронов не явился. Думали, он задержался, ждали его с минуты на минуту. Но минуты шли, а Воронова нет и нет.

– Где Воронов? – посмотрев на часы, спросил Сталин, обращаясь к нам. – Почему он опаздывает?

Мы молчали. Кто мог ответить? Знали одно: если Воронов живой, не мог он опоздать на прием к Сталину.

Сталин повторил:

– Я вас спрашиваю, где Воронов?

Ответа не последовало. Мы сидели не дыша, настороженно поглядывая на пустое кресло.

– Лаврентий, не у тебя ли он?

Берия, похаживая по комнате, бросил через плечо:

– У меня.

Сталин как-то по-особому посмотрел на него, и мы увидели, как Берия съежился, даже ростом стал меньше.

– Завтра может быть он здесь? – спросил Сталин.

– Завтра нет, – ответил Берия, не зная куда деть руки, всего себя.

– Послезавтра? – продолжал Сталин, буравя Берия своим пристальным взглядом.

– Послезавтра будет. Это точно.

Заседание было перенесено на послезавтра. В назначенный день мы снова явились на прием. На этот раз кресло Воронова не пустовало. Высокий сухощавый артиллерист сидел на своем месте, слегка припудрив темные мешки под глазами.

Сталин, бросив укоризненный взгляд на Берия, сказал:

– Начнем, товарищи, – и обращаясь к Воронову по имени и отчеству, предоставил ему первое слово.

– Сталин не был ни профаном, ни дилетантом, – продолжал адмирал Исаков. – О чем бы ни шел разговор на заседаниях, во всем он основательно разбирался и вносил свои дельные коррективы. И не знал усталости! Заседание могло длиться четыре-пять часов! Однажды оно затянулось, и конца не было видно. Сталин хотел начать обсуждение нового вопроса, которое могло занять еще несколько часов, но вдруг, улыбнувшись, сказал мне:

– На сегодня хватит! Вы, наверное, устали. Я лучше покажу вам новый фильм Чарли Чаплина. Я его еще не смотрел, вместе посмотрим.

Присутствующие стали подниматься со своих кресел. Ногу свою я, наверное засидел, она не послушалась меня, и я не мог сразу подняться на костыль. Сталин с удивительным проворством подошел ко мне, помог подняться и, держа меня за руку, направился к заднему выходу из кабинета, за которым начинался длинный-длинный коридор с высокими глухими стенами, залитый обильным светом так, что ничего вокруг нельзя было видеть. Я шел неуверенно, не видя пола, казалось, вот-вот провалюсь в бездну. Коридор этот под прямым углом ломался, по углам едва угадывались застывшие как изваяния силуэты охраны. Коридор ломался несколько раз то вправо, то влево, пока мы не дошли до небольшого зала с экраном.

Я первый раз оказался со Сталиным один на один, и пока мы шли по коридору, не знал, о чем с ним говорить. Было мучительно от обильного света, от того, что идешь, как слепой, не видя ничего под ногами.

Я спросил, не слишком ли много света.

Сталин не сразу ответил…

– Вы хотели сказать: не слишком ли много охраны?

– Да, пожалуй и это.

Сталин снова задержался с ответом. Потом медленно, едва слышно, выцедил:

– Не в том беда, что много света или много охраны. Беда в том, что я не знаю, когда и кто из этих негодяев пустит мне в затылок пулю.

– По-моему, – заключил свой рассказ Иван Степанович, – мнительность и подозрительность Сталина к людям были вне всякой меры. Не трудно было догадаться, что и ослепительный свет в коридоре тоже имел свое назначение, был вызван его подозрительностью.

– Что касается его “особой любви” ко мне или Кузнецову, – продолжал адмирал, – это заблуждение. Любой из нас мог стать жертвой, допусти в обращении с ним хотя бы малейшую оплошность. Мы с Кузнецовым были крайне осторожны и предупредительны.

И немного подумав, добавил:

– А может быть, обжегшись на многих просчетах, на ощутимых потерях, поредевших рядах военачальников, он берег нас как военных специалистов?

Я спросил у адмирала о Берии.

– Что представлял он из себя? Почему он так многое позволял при Сталине?

Иван Степанович пожал плечами:

– Это одна из загадок, которую Сталин унес с собою в могилу. Мало сказать, многое позволял себе, – продолжал адмирал. – Он бывал то хозяином над Сталиным, то его слугой. Как я уже говорил, он умирал от скуки на наших заседаниях, которые его мало интересовали. Он мог в это время не только шататься по кабинету из конца в конец, запросто переговариваться со Сталиным на грузинском языке, но и допускать любую скабрезность, отчего Сталин смущенно отводил глаза или мягко обрывал его: “Иди, иди, Лаврентий, погуляй себе, если тебе с нами скучно”.

– Но бывало и так, что Берия от одного взгляда Сталина, обращался в мышонка, искавшего щель, куда бы юркнуть… Для нас, близко знавших Берия, – продолжал адмирал, – осталось загадкой, чем он мог привлечь Сталина, даже иметь на него влияние, этот никчемный человек, у которого если что и было, то одна похоть.

Горько улыбнувшись, Иван Степанович добавил:

– А знаете, как он поскудно сдох? Приговоренный к смерти, в ожидании казни, он только и делал, что дубасил в дверь камеры, причитая: “Мне бабу!.. Бабу!..”.

МАРШАЛ ХУДЯКОВ. 1.

Летом 1957 года в Нагорном Карабахе произошло событие. В село Большой Таглар приехала русская женщина Варвара Петровна Худякова, вдова маршала авиации, с четырнадцатилетним сыном Сережей, чтобы познакомить его с родным селом отца.

Семью прославленного героя Великой Отечественной войны вышли встречать не только жители Большого Таглара, но и вся область. От Варвары Петровны тагларцы впервые узнали, что Сергей Александрович Худяков – их односельчанин Арменак Артемович Ханферянц, которого многие жители села знали еще мальчишкой. И вот этот деревенский мальчуган стал маршалом авиации Советского Союза, народным героем. Разве это не радостно? Но всем было горько оттого, что его уже нет в живых, что он погиб по ложному доносу после войны. Это его Никита Сергеевич Хрущев назвал в числе замечательных людей Армении.

Когда-нибудь я напишу подробно о жизни этого военачальника. Пока же расскажу о нем коротко. Он родился и рос в Большом Тагларе. Когда началась борьба за Советскую власть, ушел сражаться в отряд Красной гвардии.

Сергей Александрович Худяков не псевдоним, не произвольно присвоенные Арменаком Ханферянцем имя и фамилия. Так звали командира красногвардейского полка, который защищал Бакинскую коммуну.

После поражения коммуны, отступая, отряд Худякова погрузился на рыбацкую шхуну и попытался перебраться через Каспий в Среднюю Азию. Но англичане пустили шхуну ко дну. Не многим из отряда Худякова удалось спастись. Среди них был и шестнадцатилетний Арменак Ханферянц.

Худяков был отличным пловцом: он не только сам добрался до берега, но и помог спастись юному бойцу. В то время за Каспием шла ожесточенная борьба. Худяков, собрав остатки своего отряда, ринулся в бой с басмачами. За короткое время боевая слава отряда прогремела по всей Средней Азии. В прославленном отряде Худякова сражался и политрук Арменак Ханферянц. В одном из боев Худяков был смертельно ранен. Когда Ханферянц подбежал к нему, умирающий командир передал ему свою шашку и сказал: “Худяков жив. Ты теперь Худяков!”.

Так юный Ханферянц в память о своем погибшем друге и бесстрашном командире пронес его имя через всю свою жизнь, прославив его на полях сражений Великой Отечественной войны. Фамилию славного героя гражданской войны носит и сын маршала Сергей, чье совершеннолетие позапрошлым летом справляли в Большом Тагларе.

2.

Его допрашивал сам Берия.

– Почему вы скрыли свое происхождение, богатых родственников? Разве в нашей стране это имеет какое-либо значение? Или все это нужно было, чтобы получше спрятать от нас, прикрыть свою шпионскую деятельность?

Допрашиваемый молчал, стараясь не выдавать гнева, не терять самообладания, будто эти слова относились не к нему. Только густые брови на смуглом красивом лице чуть сдвинулись, образовав на мелко иссеченном морщинами лбу резкую бороздку.

Наконец он спросил:

– Скажите, Берия, вам очень хочется, чтобы я был шпионом? И знает ли Сталин, как вы со мною разговариваете?

– Допрашиваемый не я, а вы, бывший маршал. Извольте отвечать на вопросы! – гаркнул Берия, сверкнув из-за стекол пенсне холодными глазами.

– Ну, тогда на ваши вопросы я отвечать не буду,- как можно спокойнее сказал допрашиваемый и отвернулся.

Берия усмешливо оглядел бугристую сильную спину, круглые плечи со следами сорванных погон на гимнастерке.

– Будешь, будешь, маршал. Заговоришь у меня, как миленький, – вкрадчиво произнес Берия. – Все вначале присягают не нарушать обета молчания, но потом очень быстро забывают о присяге. До следующей встречи!

“Бывший маршал”. Такие твои дела, маршал авиации Арменак Артемович Ханферянц!

Я беседовал с Варварой Петровной, женой маршала, после того, как она вернулась из ссылки. Не удивляйтесь. Жена бывшего маршала, объявленного шпионом, не могла отсидеться дома. Впрочем, в ссылку ушла добровольно, по собственному выбору. Вот как это было.

Когда Худякова посадили, пришли к ней из органов, предложили отречься от мужа, от человека, оказавшегося, по их словам, врагом народа. Варвара Петровна не знала, с каким зверьем имеет дело. Принялась рассказывать о Сергее Александровиче, каким он был хорошим, внимательным мужем, отличным отцом для ее сына от первого брака, тоже Сергея. “А что касается шпионажа – это выдумка, – говорила она. – Вся его жизнь на моих глазах прошла”.

Такой разговор с работниками органов был, конечно, ни к чему. Не для этого они пришли. Зря только Варвара Петровна отняла своим ненужным разговором драгоценное время у очень занятых людей.

Тогда ночные гости – а все это происходило ночью – без обиняков предложили:

– Выбирайте. Ссылка или отречение.

– Ссылка, – коротко ответила Варвара Петровна.

Такой же разговор велся и с ее сыном, Сергеем, прошедшим с отцом-отчимом всю войну. От него тоже требовалось отречение, наговор, любая ложь. Ночные визитеры просчитались и здесь. Летчик, награжденный десятками боевых орденов и медалей в войне с фашистами и японскими самураями, тоже избрал ссылку.

Ссылкой, угрозами, любым способом нажима обращать людей в доносчиков, лжецов, наветчиков было излюбленным занятием чекистов, которые очень скоро превратились в гестаповцев, кое в чем даже перещеголяв их. Школа Ежова, Берии – это зловещая фабрика смерти, похлеще печей Майданека, дьявольская школа, где растлевались души людей.

Варвара Петровна и Сергей Худяковы сберегли свои души, не дали варварам растлить их, и за это им низкий, земной поклон.

3.

Известно, что маршал авиации Сергей Александрович Худяков скрывал, что он армянин, что настоящее его имя Арменак Артемович Ханферянц. Как он стал Худяковым, мы уже рассказали. Но как исчезло из его анкет его собственное имя? Зачем понадобилось будущему маршалу идти на такую сделку – скрыть собственное имя? Должно быть, были на то веские основания.

Я спрашивал Варвару Петровну, верила ли она, что муж ее русский, не было ли у нее подозрения, что он скрывает свою национальность.

– Сергей наполовину скрывал, – сказала она. – Он ведь не чистокровным русским представлялся. Говорил, что мать у него грузинка. Сергей отлично говорил по-грузински.

– Когда же он признался, что армянин? Когда дал вам адрес, по которому вы потом разыскали его родственников?

– За пятнадцать дней до ареста.

– Он чувствовал, что его арестуют?

– Чувствовал.

И вот что Варвара Петровна рассказала.

– Последние годы своей жизни Худяков провел на Дальнем Востоке, командовал дальневосточной авиацией. как-то неожиданно приезжает в Москву, по вызову Сталина. Всю ночь не спал, ходил из угла в угол, много курил. Волновался. Это было странно. Сергей в последние годы войны часто бывал в ставке, был консультантом по авиации, встречался со Сталиным. Даже в Крыму, на встрече с Рузвельтом и Черчиллем был с ним рядом. И вдруг такое беспокойство перед предстоящей встречей.

– Что с тобой, Сергей? Не первый же раз с ним встречаешься.

– Не первый. Но этой встречи я боюсь. Что-то недоброе чувствует сердце.

Вернулся от Сталина чернее тучи. “Я же чувствовал, не по доброму делу он вызвал меня”.

Тогда не на шутку испугалась и я.

– Что же такое там у вас произошло, Сергей. Выкладывай все.

– Произошло самое отвратительное. Хуже не придумаешь. Сына своего, хулигана Василия, навязал мне на перевоспитание.

Я свободно вздохнула:

– Только и всего?

– А этого, думаешь, мало? Ты еще услышишь, чем это кончится. Как этот бесноватый перевоспитается у меня.

Не прошло и месяца, Сергей снова вернулся. На нем лица не было.

– Что-нибудь случилось?

– Случилось. Василий Иосифович Сталин на глазах начальника штаба изнасиловал его жену, и тот застрелился.

– Зачем же ты приехал?

– Доложить об этом Сталину. Отказаться от “перевоспитания” его сына…

Наш разговор продолжился после “высокой” аудиенции.

– По-твоему, он конченый человек? – спросил у мужа Сталин.

– Боюсь, что так, товарищ Сталин.

– Хорошо, идите!

Разумеется, разговор этот не понравился Сталину. На прощание он тяжело посмотрел Сергею вслед. Цену этого взгляда хорошо знал каждый, кто общался со Сталиным. Судьба Сергея была предрешена.

Вот тогда-то и состоялся наш разговор, в котором Сергей сказал мне правду о себе.

– Берия уже давно копается в моих делах. До чего-нибудь докопается, – заметил он.

Почему Сергей скрыл свое настоящее имя? Он объяснил это так.

– Сталин и Берия не любили армян. А мне надо было взлететь. И я взлетел. Взлетел не для того, чтобы присосаться к благам жизни, пожирнее оторвать кусок, а лучше служить Родине. И я в меру своих сил служил ей. Моя национальность, да еще социальное происхождение, не дали бы мне подняться. Я сознательно скинул с ног эти путы, чтобы они мне не мешали. Пусть история рассудит нас.

Это была наша последняя встреча. Берия-таки докопался. Через неделю после возвращения на место работы Сергей был арестован.

4.

Я был в Большом Тагларе, родном селе Ханферянца, разговаривал с односельчанами, которые помнили Арменака, с его родным дядей Сааком, ныне уже покойным, с братом Саркисом Ханферянцем и узнал новые детали этой печальной истории.

В начале тридцатых годов, окончив рабфак в Москве, Ханферянц решил проведать родителей. Поехал, но до села не доехал. На железнодорожной станции в Евлахе случайно встретил земляков, которые отсоветовали ему ехать в село. Отца раскулачили, куда-то выслали. Так что лучше ему в такое время в родных местах не показываться. Арменак послушался, вернулся в Москву, впервые серьезно задумавшись о своем будущем. Нужно сказать, что кроме раскулаченного отца и сельских родственников, в Баку жили известные богачи Ханферянцы – его дальние родственники. А Арменак мечтал о военной карьере, о высшей военной Академии. В то время человек с “подмоченным” социальным происхождением не мог поступить ни на работу, ни в высшее учебное заведение. Пришлось расстаться с собственным именем. Для конспирации он не писал никому из родных. Считался погибшим.

После войны неожиданно брат Ханферянца Саркис и его дядя были вызваны во Владивосток. Их доставили туда бесплатно на самолете.

Худяков, видимо, отпирался, отказывался от собственного имени, настаивал на своем. Была очная ставка, но родственники Ханферянца об этом не знали. Они признали Арменака, кинулись его обнимать и целовать. Это, конечно, сыграло свою роль.

Брат Сергея сейчас жив, работает в Баку, а дядя умер. Умер, проклиная себя за свою опрометчивость. Старик бил себя по голове, приговаривая: “Это я убил Арменака… Я, старый дурак, не понял, что своим признанием вынес ему смертный приговор, выстрелил ему в самое сердце. Люди, бейте меня! Это я убил Арменака…”.

С этими проклятиями в свой адрес умер, помешавшись от горя, старый тагларец Саак-ами.

УРОКИ МАРИЭТТЫ ШАГИНЯН. 1.

Первое знакомство с Мариэттой Шагинян было кратким и мимолетным.

Писательница часто приезжала в Баку, где я тогда жил. Писать я начал рано, и, разумеется, лелеял мечту о встрече с настоящим писателем. Однажды, прослышав о приезде Шагинян, я отправился к ней. В руках я бережно нес свернутые в трубку листки рукописи. Шагинян приняла меня поначалу неприветливо. Прежде чем взять у меня рукопись, она учинила мне целый допрос: “Кто вы, чем занимаетесь? О чем пишите?”.

Я отвечал, немного разочарованный вопросами. Но Мариэтта Шагинян слушала меня внимательно. Узнав, что я токарь, а рассказ мой о мастере, у которого я работаю, она совершенно переменилась. Спустя много времени я узнал, что Шагинян не любит писателей, которые рано “профессионализируются” – не работают, кормятся литературой.

На другой день я пришел за ответом. Шагинян была занята, у нее было много посетителей. Я хотел было уйти, но Шагинян остановила меня. Только на улице, вспомнив ее слова, сказанные наспех, в дверях, я понял, что рукопись вроде ей понравилась.

Прошло несколько лет. Неожиданно я встретил на улице Шагинян. Я не смел подойти к ней. Если сложить, обе встречи не составили бы и трех минут. Мне казалось, что Шагинян меня не помнит. Но она помнила.

Увидев меня, Шагинян еще издали улыбнулась. Откликнув меня по фамилии, она подробно расспросила обо мне, что я делаю, что написал нового.

2.

Как я уже говорил, Шагинян частенько приезжала в Баку. Я видел ее всегда с пухлым портфелем. Неутомимо разъезжая по самым отдаленным уголкам, она выслушивала и записывала рассказы сотен людей о повседневной жизни страны. Шагинян отлично знала Азербайджан, как и многие другие республики.

В 1939 году в журнале “Литературный Азербайджан” напечатали мою повесть о Нагорном Карабахе. Я из Карабаха, родился и рос там, каждый год бывал на родине и считал, что неплохо знаю свой край.

И каково было мое удивление, когда я получил письмо от Шагинян, в котором она меня сильно ругала за незнание края, о котором пишу.

“Вы пишете, – цитировала она меня, – “карабахские горы в большинстве голы и только верхушки их увенчаны небольшой рощицей – цахатаком, издали напоминающих пышний гребень удода”. Где это вы увидели в Карабахе голые гора? – писала она мне, – Карабах – маленькая Швейцария, он весь в зелени. Вы, наверное из Мартунинского района, где мало лесов, и бедность своего района приписали всему Карабаху. Не годится. Неприменно поезжайте, посмотрите весь Карабах, исправьте свою ошибку”…

Я действительно происходил из Мартунинского района, который был беден лесами, и не знал других районов. Воспользовавшись советом Шагинян я немедленно объездил весь Карабах, убедился в правоте слов писательницы и при повторном издании повести внес исправления. За эту оплошность при первой же встрече мне крепко попало от Мариэтты Сергеевны.

3.

Мариэтта Сергеевна любит море. Особенно любит она Каспий, его знойные песчаные берега.

Как-то, было это уже после войны, пользуясь приездом писательницы в Баку, мы с поэтом Амо Сагияном решили преподнести ей сюрприз – взяли машину и, приехав к ней в гостиницу, потребовали, чтобы она отправилась с нами на море, в Бузовны. В это время Шагинян переводила “Сокровищницу тайн” Низами Ганджеви и наотрез отказалась ехать с нами. Мы были непоколебимы, и Мариэтта Сергеевна в конце концов уступила.

На море мы открыли в Шагинян новое, не знакомое нам доселе увлечение. Оказывается, она страстная любительница ракушек, и немедленно принялась за дело. Мы были рады чем-нибудь служить ей и тоже принялись охотиться за ракушками.

Ракушек набрали целую кучу. Они переполнили портфель, который оказался при ней, заполнили наши карманы, но все же всех собранных ракушек разместить не могли.

Мы с Сагияном искренне жалели, что не знали об этой страсти Шагинян, не запаслись достаточно емкой посудой.

Солнце нещадно припекало, мы изрядно проголодались, да и ракушек собрали немало, пора домой, но Шагинян не торопилась. Увидев далеко- далеко в степи какую-то пристройку, она спросила нас, что это там.

Мы не знали, Шагинян пристыдила нас.

– Как же так? Не знаете, что у вас под носом делается?

В следующую минуту, забыв о своих ракушках, по щиколотки утопая в горячем песке, она двинулась через степь в сторону домика. Делать нечего, мы увязались за ней.

Пристройка оказалась конторой только что вступившего в строй нового месторождения нефти.

Шагинян немедленно достала толстую тетрадку, карандаш, включила слуховой аппарат, – она от рождения слышит плохо – пристроилась на донышке опрокинутого ведра и принялась за работу. В ожидании ее мы долго бродили перед конторой.

Солнце уже зашло, от голода у нас кружилась голова, но Шагинян и не думала выходить из конторы. Мы решили напомнить о себе. Но когда вошли, застали ее за жаркой беседой. Шагинян, не обращая на нас внимания, продолжала разговор и все записывала в тетрадь.

Так закончилась давнишняя мечта Шагинян: провести день на море, отдохнуть.

А через день-другой мы прочитали в одной из центральных газет страстное слово писательницы о нефтяниках молодого, только что родившегося промысла.

4.

Это было в Ростове. По кладбищу среди могил идет женщина. Оглядывается по сторонам, чего-то ищет.

– Вот здесь мать у меня похоронена. Рядом туя стояла. А теперь ее нет. Может, я ошибаюсь? – говорит она спутнику, сопровождающему ее.

Женщина ходит взад и вперед, снова возвращается на прежнее место.

– Нет, туя стояла здесь. Если ее срубили, должно же от нее что-нибудь остаться, – говорит она уверенно, начиная новые поиски.

Вскоре туя нашлась. Она действительно оказалась срубленной, из земли торчал только полусгнивший пенек.

Женщина достает перочинный нож, отрезает от корня кусок и прячет в портфель.

– Дам на химический анализ. Если этот пень – корень туи, значит могила здесь.

Женщина эта была Мариэтта Шагинян. Эпизод, приведенный выше, может и придуман. Мне рассказали об этом другие, но он характерен. Анализировать, изучать, активно вмешиваться в жизнь- непременные черты характера писательницы.

Деятельный исследователь и летописец современности, писательница очень часто не ограничивается острым словом, энергично и смело вторгается в жизнь.

В Башкирии, рассказывают, Мариэтта Шагинян познакомилась с изыскателями, которые должны были определить направленные трассы Магнитогорск – Куйбышев.

Существовало три варианта этой будущей дороги. Министерство путей сообщения склонялось к “южному варианту”, удешевляющему, на первый взгляд, строительство. Но “северный вариант” имел свои преимущества, он развязывал производственные силы богатых районов Южного Урала и Башкирии.

Шагинян страстно включается в этот спор специалистов, и, в конечном счете побеждает “северный вариант”.

С любовью и благодарностью будут помнить жители Башкирии и Урала об энергичном и неутомимом поборнике “северного варианта”.

А вот другой случай.

В 1927 году М. Шагинян едет в Армению в качестве корреспондента “Правды”. В это время на реке Дзорагет шло строительство одной из первых гидростанций в республике.

Мариэтта Шагинян переезжает в Дзорагэс. Четыре года проводит писательница среди строителей, живет в бараке, где “не было никаких удобств, сквозь щели в крыше выглядывали звезды”, спит в шубе, ездит верхом на лошади.

Строительство шло медленно, не доставало нужного оборудования.

Шагинян отправляется в далекое путешествие в Киев и другие города, проталкивает застрявший в пути строительный материал.

Она не остается в стороне и от технического обсуждения проекта стройки, вникает в спор инженеров, едет в Ленинград консультироваться с крупнейшими специалистами-гидравликами, ведет культурно-массовую работу среди жен строителей и одновременно пишет роман о строительстве – “Гидроцентраль”, который публикуется в “Новом мире”.

Оперативность была невероятная, еще строительство шло, еще не просохли сваи на строительной площадке гидростанции, а роман уже читали и перечитывали. Он стал любимой книгой читателей. Благодаря активному участию в жизни стройки Шагинян сумела создать правдивую историю строительства Дзорагэс.

За действенную помощь, оказанную писательницей строительству Дзорагэса, в 1932 г. она была награждена орденом Трудового Красного Знамени.

Впоследствии, вспоминая об этих днях, Мариэтта Шагинян замечает: “Гидроцентраль” – это не только написаггая книга, но и пережитый кусок жизни”. Эти слова в равной мере можно отнести ко многим ее книгам, да и ко всему ее творчеству.

И не случайно, что по многим ее статьям выносились правительственные постановления и решения.

Вообще Армения в творчестве Шагинян занимает значительное место.

Писательница постоянно выступает с очерками и статьями, а после войны садится за книгу “Путешествие по Советской Армении”, которая впоследствии удостоилась государственной премии. Книга эта – своего рода энциклопедия жизни и быта армянского народа в прошлом и, особенно, в настоящем. “Я хочу, чтобы всякий армянин, где бы он ни был, прочитав эту книгу, захотел приехать в Армению, увидеть ее, дышать ее воздухом, ощущать под ногами ее землю. Если удастся моей книге так взволновать сердце армянина, буду считать, что я не даром прожила свою жизнь”.

Мариэтта Шагинян не ошиблась. Книга эта получила теплый отклик в душе не только армянского читателя. Переведенная на многие языки, она стала достоянием миллионов и миллионов читателей.

Кто-то по заданию от Совинформбюро я посетил писательницу в Москве. Она тогда жила на Арбате. Надо было дать о ней очерк.

Мариэтта Сергеевна по узкой крутой лестнице повела меня на свою мансарду. Здесь была ее библиотека. Я должен сказать, что такой библиотеки нигде более не встречал. Ей позавидовала бы любая городская библиотека.

Шагинян куда-то торопилась, нельзя было терять ни минуты. Мы уселись за круглый стол. Без обиняков я приступил к делу, но Шагинян медлила с ответом. Она все время смотрела на мои “пустые” руки.

– А где у вас орудия производства? – наконец спросила она. Я кинулся шарить но карманам, но в них, как на зло, не оказалось ни ручки, ни огрызка карандаша. Не оказалось при мне и записной книжки.

Мариэтта Сергеевна спустилась по лестнице, через минуту вернулась, неся в руках толстую тетрадь и карандаш. Передав их мне, она заметила:

– Никогда не расставайтесь с записной книжкой. Не давайте пропасть тому, что вы увидели, узнали. Писатель без записной книжки – не серьезный писатель.

Этот очередной урок-головомойку я принял как должное и навсегда запомнил…

Наши записки о Мариэтте Шагинян, были бы неполными, если мы не рассказали бы еще и о таком эпизоде, новой головомойке.

Мариэтта Сергеевна не любит, когда к ней приходят без предупреждения. Это нарушает ее распорядок дня. Впрочем, не так легко нарушить рабочий день Шагинян. Такого “нарушителя” она просто выпроваживает за дверь.

Получилось так, что такой “жертвой” оказался я. Я пришел к Шагинян, заранее не испросив ее согласия.

Мариэтта Сергеевна встретила меня в штыки. Она ругала меня последними словами за непрошенный визит, но обиды не было. На Мариэтту Шагинян трудно обижаться.

– Ну, хорошо, заходи, – пригласила она, – садись и выкладывай с чем пришел. Даю пять минут.

Она даже поставила перед моим носом будильник с выпуклым стеклом над циферблатом. Я уложился в регламент, но уйти не смог. Узнав, что я только что из Армении, Шагинян живо принялась расспрашивать меня обо всем. Она задавала мне тысячу вопросов. Я отвечал на них с ужасом поглядывая на циферблат. Стрелка показывала три часа. Я пришел в двенадцать.

Мариэтта Сергеевна наконец спохватилась.

– Разбойник! Варвар! Что ты сделал со мной! Обокрал меня на целых три часа!

На девятом десятке лет писательница, как и прежде, полна сил, бодрости, готовности к новым и новым маршрутам по странам мира. И на девятом десятке лет, отмеченная самой высокой наградой в нашей стране, наградой, носящей имя Ленина, она не подвела итоги, пишет свои “Воспоминания”, читатели “Нового мира”, где она публикует их, с благодаоностью берут в руки номера журналов с “Воспоминаниями”, каждый раз удивляясь и радуясь свежести и неиссякаемой энергии этого большого, яркого, нестареющего, умного таланта.

А тем, кто сробирается интервьюировать Мариэтту Сергеевну, я посоветовал бы являться к ней в форме, ничего дома не забывать из того, что называется “орудием производства”. Иначе вы рискуете нарваться на хорошую взбучку – Мариэтта Сергеевга не утратила и способности устраивать головомойки. А лучше всего не ходить не интервьюировать, не мешать.

Она занята, она работает.

Был у Мариэтты Сергеевны Шагинян на даче в Переделкино. Ей перевалило за 92, не видит, но по винтовой лестнице поднимается в кабинет без чужой помощи. Живет одна. Обед ей несут из кухни Дома творчества, а завтрак-ужин готовит себе сама.

Напоив меня чаем на веранде, где было холодновато, Мариэтта Сергеевна предложила подняться наверх, в кабинет. На лестнице я хотел ей помочь, взял за локоть, но она резко вырвала руку: “Не надо, я сама. Должна же привыкнуть к своей слепоте”.

К Мариэтте Сергеевне приходят без стука в дверь, без телефонного звонка. Бесполезно, она ничего не слышит.

Когда я пришел к ней в назначенный ею час, она говорила по телефону. Кто-то напрашивался к ней в гости, и она отбивалась от назойливиго визитера.

– Не могу. Я сегодня занята. Ко мне должен придти армянский писатель Леогид Гурунц, смелый, чудесный человек, который спас меня от Багирова. Придет со своей красивой женой, и я должна их принять.

На столе лежала стопка исписанных бумаг. Она пишет. Пишет вслепую огромными буквами.

Разговорились. Мариэтту Сергеевну интересует все, что происходит в Армении, она по-своему любит ее, но постоянно в обиде на нее. И все из-за Сталина. Мариэтта Сергеевна – ярая сталинистка, и это не могло не охладить к ней многих. Помнится послеюбилейный приезд ее в Ереван. Ей было уже за 90, но она еще видела. Выступала по телевидению, в университете. Имела встречу и с писателями. Говорила увлеченно, умно. Все шло хорошо! Вдруг она снова села на своего излюбленного конька – ни к селу ни к городу начала объясняться в любви к Сталину.

Несколько писателей – из тех, кто сидел при Сталине – поднялись и вышли из аудитории. Это ее оскорбило. Она не понимала, как сама оскорбляет людей, которые натерпелись от “вождя народов”.

Не преминула она в беседе со мной заговорить о Сталине и сегодня. “Все, что о нем говорят, вранье. Я долго искала в архивах и не нашла ни одного смертного приговора, подписанного Сталиным”, – уверяла она.

Молчу. Сталин – это ее слабость. Приходится только удивляться абсурдности оправданий, которые вызывают недоумение у всех, близко знающих Шагинян.

Мариэтта Сергеевна снова вспомнила о Багирове, которого не учить коварству. Вызывали ее в Баку будто по издательстким делам – она переводила “Семь красавиц” Низами, писала о нем книгу – и, воспользовавшись ее приездом, вылили ей на голову целый ушат грязи. Курам на смех! – Мариэтта Сергеевна была объявлена националисткой. Прочитав грязную стряпню в газетах, я побежал в гостиницу. Все трудное для нее время находился рядом, ни на минуту не оставлял ее одну. Купил билет на поезд, собрал ее в дорогу, на машине привез на станцию.

Не будем говорить о последствиях. Я чуть было не поплатился головой, но сошло.

Странно, по старости лет Мариэтта Сергеевна многое не помнит. А эту небольшую услугу, которую я оказал ей очень давно, не забыла.

Спасибо на добром слове, Мариэтта Сергеевна!

А за Сталина, за забывчивость об им содеянном, прощения не ждите и от меня.

От одного только его имени, у каждого, жившего под ним, сжимается сердце. У меня тоже. Не старайтесь обратить меня в свою веру, дорогая Мариэтта Сергеевна.

Источник: Леонид Гурунц. «Наедине с собой или как докричаться до вас, потомки!» Дневниковые записи 1975-1982. Составитель и редактор Лариса Исаакян. Издательство «Зангак-97», Ереван 2002г.