Неописуемое сообщество.

Присутствие народа.

В этом еще одна двусмысленность присутствия, понимаемого как утопия, внезапно реализованная и, следовательно, лишенная будущего, да и настоящего: кажимость, повисшая в воздухе, как бы пытаясь отворить дверь в иное время, находящееся по ту сторону своих привычных определений. Присутствие народа? Сколько заблуждений связано с этим изворотливым словом! А ведь его следовало бы понимать не как обозначение совокупности социальных сил, готовых к частным политическим решениям, а видеть в нем инстинктивный отказ от подчинения любой власти, абсолютное недоверие к власти, то есть признание в собственной несостоятельности.

Отсюда — двусмысленность всяких комитетов, которые множились как грибы после дождя (я уже упоминал об этом), пытались организовать неорганизуемое, в то же время питая к нему всяческое почтение, и по сути дела ничем не отличались от «безымянной и бесчисленной толпы, от народа, решившегося на стихийные выступления» (Жорж Прели)[11].

Отсюда — трудность существования бездействующих «комитетов действия» или дружеских кружков, отрекавшихся от прежней дружбы во имя некой абстрактной Дружбы (иными словами, обычнейшего запанибратства), в которой нуждались не отдельные живые люди, а участники братски безымянного и безличного движения.

Что такое присутствие «народа», облеченного неограниченной властью и согласного ничего не делать, лишь бы ни в чем себя не ограничивать? Я полагаю, что не сыскать лучшего примера этой безбрежной власти, чем похороны погибших в Шаронне, молчаливое и неисчислимое множество, не поддающееся никаким количественным оценкам, ибо к нему нечего было прибавить и от него нечего было отнять: не толпа, состоящая из отдельных людей, не замкнутая совокупность, но цельность, превосходящая любую общность, простирающаяся за пределы себя самой.

Наивысшая мощь, которую не умаляло сознание своей потенциальной и абсолютной немощи; символическое представительство тех, кто уже не мог здесь быть (убитые в Шаронне); бесконечность, откликающаяся на призыв конечности и продолжающая ее посредством противостояния. Я полагаю, что это была некая форма сообщества, отличная от тех, чей характер поддается определению, некая сущность, в которой сливаются коммунизм и сообщество, забывающие о том, что они реализуются лишь для того, чтобы тут же утратить самих себя. Им не нужно длиться, не нужно принимать участие в какой бы то ни было длительности. Это само собой подразумевалось в тот необычайный день: приказ расходиться излишен. Все и так разойдутся в силу той же необходимости, которая свела их воедино. Разойдутся мгновенно, без остатка, без ностальгических последствий, только вредящих подлинной манифестации под предлогом сохранения ее боевого духа.

Народ не таков. Сейчас он здесь, через минуту его нет; он знать не знает о структурах, которые могли бы его стабилизировать. Его присутствие и отсутствие если и не смешиваются между собой, то хотя бы перетекают из одного в другое. Именно этим он и страшен для представителей власти, которая боится в этом признаться: неуловимый, стремящийся как растворить в себе социальные структуры, так и способствовать их превращению во всемогущую силу, над которой не властен никакой закон, поскольку она отвергает его и в то же время считает своей основой.