Октябрьская страна.

Карлик.

The Dwarf.

1953.

Переводчик: С. Трофимов.

Эйми отрешенно смотрела на небо.

Тихая ночь была такой же жаркой, как и все это лето. Бетонный пирс опустел; гирлянды красных, белых и желтых лампочек светились над деревянным настилом сотней сказочных насекомых. Владельцы карнавальных аттракционов стояли у своих шатров и, словно оплавленные восковые фигуры, безмолвно и слепо разглядывали темноту.

Час назад на пирс пришли два посетителя. Эта единственная пара развлекалась теперь на "американских" горках и с воплями скатывалась в сиявшую огнями ночь, перелетая из одной бездны в другую.

Эйми медленно зашагала к берегу, перебирая пальцами несколько потертых деревянных колец, болтавшихся на ее руке. Она остановилась у билетной будки, за которой начинался "Зеркальный лабиринт". В трех зеркалах, стоявших у входа, мелькнуло ее печальное лицо. Тысячи усталых отражений зашевелились в глубине коридора, заполняя чистый и прохладный полумрак горячими конвульсиями жизни.

Она вошла внутрь и остановилась, задумчиво рассматривая тощую шею Ральфа Бэнгарта. Тот раскладывал пасьянс, покусывая желтыми зубами незажженную сигару. Веселая пара на "американских" горках вновь завопила, скатываясь вниз в очередную пропасть, и Эйми вспомнила, о чем хотела спросить.

-Интересно, что привлекает людей в этих взлетах и падениях?

Помолчав с полминуты, Ральф Бэнгарт вытащил сигару изо рта и с усмешкой ответил:

-Многим хочется умереть. "Американские" горки дают им почувствовать смерть.

Он прислушался к слабым винтовочным выстрелам, которые доносились из тира.

-Наш бизнес создан для идиотов и сумасшедших. Взять хотя бы моего карлика. Да ты его видела сотню раз. Он приходит сюда каждую ночь, платит десять центов, а потом тащится через весь лабиринт в комнату Чокнутого Луи. Если бы ты только знала, что он там вытворяет. О Боже! На это действительно стоит посмотреть!

-Он такой несчастный, - ответила Эйми. - Наверное, тяжело быть маленьким и некрасивым. Мне его так жалко, Ральф.

-Я мог бы играть на нем, как на аккордеоне.

-Перестань. Над этим не шутят.

-Ладно, не дуйся. - Он игриво шлепнул ее ладонью по бедру. - Ты готова тревожиться даже о тех парнях, которых не знаешь. - Ральф покачал головой и тихо засмеялся. - Кстати, о его секрете. Он еще не в курсе, что я знаю о нем, понимаешь? Поэтому лучше не болтай - иначе парень может обидеться.

-Какая жаркая ночь. - Она нервно провела пальцами по деревянным кольцам на своей руке.

-Не меняй темы, Эйми. Он скоро придет. Ему даже дождь не помеха.

Она отступила на шаг, но Ральф ухватил ее за локоть.

-Чего ты боишься, глупенькая? Неужели тебе не интересно посмотреть на причуды карлика? Тихо, девочка! Кажется, это он.

Ральф повернулся к окну. Тонкая и маленькая волосатая рука положила на билетную полку монету в десять центов. Высокий детский голос попросил один билет, и Эйми, сама того не желая, пригнулась, чтобы посмотреть на странного посетителя.

Карлик бросил на нее испуганный взгляд. Этот черноглазый темноволосый уродец напоминал человека, которого сунули в давильный пресс, отжали до блеклой кожуры, а потом набили ватой - складку за складкой, страдание за страданием, пока поруганная плоть не превратилась в бесформенную массу с распухшим лицом и широко раскрытыми глазами. И эти глаза, должно быть, не закрывались и в два, и в три, и в четыре часа ночи несмотря на теплую постель и усталость тела.

Ральф надорвал желтый билет и лениво кивнул:

-Проходите.

Будто испугавшись приближавшейся бури, карлик торопливо поднял воротник черной куртки и вперевалку зашагал по коридору. Десять тысяч смущенных уродцев замелькали в зеркалах, как черные суетливые жуки.

-Быстрее!

Ральф потащил Эйми в темный проход за зеркалами. Она почувствовала его руки на своей талии, а потом перед ней возникла тонкая перегородка с маленьким отверстием для подглядывания.

-Смотри, смотри, - хихикал он. - Только не смейся громко.

Она нерешительно взглянула на него и прижала лицо к стене.

-Ты видишь его? - прошептал Ральф.

Эйми кивнула, стараясь унять гулкие удары сердца. Карлик стоял посреди небольшой голубой комнаты - стоял с закрытыми глазами, предвкушая особый для него момент. Он медленно приоткрыл веки и посмотрел на большое зеркало, ради которого приходил сюда каждую ночь. Отражение заставило его улыбнуться. Он подмигнул ему и сделал несколько пируэтов, величаво поворачиваясь, пригибаясь и медленно пританцовывая.

Зеркало повторяло его движения, удлиняя тонкие руки и делая тело высоким, красивым и стройным. Оно повторяло счастливую улыбку и неуклюжий танец, который позже закончился низким поклоном.

-Каждую ночь одно и то же! - прошептал Ральф. - Забавно, правда?

Она обернулась и молча посмотрела на его тонкий, искривленный в усмешке рот. Не в силах противиться любопытству, Эйми тихо покачала головой и вновь прижалась лицом к перегородке. Она затаила дыхание, взглянула в отверстие, и на ее глазах появились слезы.

А Ральф толкал ее в бок и шептал:

-Что он там делает, этот маленький урод?

Через полчаса они сидели в билетной будке и пили кофе. Перед уходом карлик снял шляпу и направился было к окошку, но, увидев Эйми, смутился и зашагал прочь.

-Он что-то хотел сказать.

-Да. И я даже знаю, что именно, - лениво ответил Ральф, затушив сигарету. - Парнишка застенчив, как ребенок. Однажды ночью он подошел ко мне и пропищал своим тонким голоском: "Могу поспорить, что эти зеркала очень дорогие". Я сразу смекнул, к чему он ведет, и ответил, что зеркала безумно дорогие. Коротышка думал, что у нас завяжется разговор. Но я больше ничего не сказал, и он отправился домой. А на следующую ночь этот придурок заявил: "Могу поспорить, что такие зеркала стоят по пятьдесят или даже по сто баксов". Представляешь? Я ответил, что так оно и есть, и продолжал раскладывать пасьянс...

-Ральф... - тихо сказала Эйми.

Он взглянул на нее и с удивлением спросил:

-Почему ты так на меня смотришь?

-Ральф, продай ему одно из своих запасных зеркал.

-Слушай, девочка, я же не учу тебя, как вести дела в твоем аттракционе с кольцами.

-А сколько стоят такие зеркала?

-Я достаю их через посредника за тридцать пять баксов.

-Почему же ты не скажешь этому парню, куда он может обратиться за покупкой?

-Эйми, тебе просто не хватает хитрости.

Ральф положил руку на ее колено, но она сердито отодвинулась.

-Даже если я назову ему адрес поставщика, он не станет покупать это зеркало. Ни за что на свете! Пойми, он застенчив, как дитя. Если парень узнает, что я видел его кривляние в комнате Чокнутого Луи, он больше сюда не придет. Ему кажется, что он, как и все другие, бродит по лабиринту и что зеркало не имеет для него никакого значения. Но это обычный самообман! Карлик появляется здесь только по ночам, когда поток посетителей убывает, и он остается в комнате один. Бог его знает, чем он тешит себя в праздничные дни, когда у нас полным-полно народа. А ты подумай, как сложно ему купить такое зеркало. У него нет друзей, и даже если бы они были, он не осмелился бы просить их о подобной покупке. Чем меньше рост, тем больше гордость. Он ведь и со мной заговорил только потому, что я единственный, кто смыслит в кривых зеркалах. И потом ты же видела его - он слишком беден, чтобы тратиться на такие вещи. В нашем чертовом мире работу найти нелегко, особенно карлику. Наверное, живет на какое-то нищенское пособие, которого едва хватает на еду и парк аттракционов.

-Какая ужасная участь. Мне так его жаль. - Эйми опустила голову, скрывая набежавшие слезы. - Где он живет?

-На Генджес Армс, в портовом районе. Там комнаты метр на метр - как раз для него. А почему ты спрашиваешь?

-Влюбилась. Мог бы и сам догадаться.

Он усмехнулся, прикусив желтыми зубами незажженную сигару.

-Эйми, Эйми! Вечно ты со своими шуточками...

Теплая ночь переросла в горячее утро, а затем в пылающий полдень. Море казалось голубым покрывалом, усыпанным блестками и крошевом битого стекла. Эйми шла по многолюдной набережной, прижимая к груди пачку выгоревших на солнце журналов. Свернув на пирс, она подбежала к павильону Бэнгарта и, открыв дверь, закричала в жаркую темноту:

-Ральф? Ты здесь? - Ее каблучки застучали по деревянному полу за зеркалами. - Ральф? Это я!

Кто-то вяло зашевелился на раскладушке.

-Эйми?

Ральф сел и включил тусклую лампу на туалетном столике. Протерев полусонные глаза, он покосился на нее и сказал:

-Ты выглядишь как кошка, слопавшая канарейку.

-Я кое-что узнала об этом маленьком человечке.

-О карлике, милая Эйми, об уродливом карлике. Маленькие человечки появляются из наших яичек, а карлики рождаются из гланд...

-Ральф! Я только что узнала о нем потрясающую вещь!

-О Боже, - пожаловался он своим рукам, словно призывал их в свидетели. - Что за женщина! Я бы и двух центов не дал за какого-то мелкого гаденыша...

-Ральф! - Она раскрыла журнал, и ее глаза засияли. - Он писатель! Подумай только! Писатель!

-Слишком жаркий денек, чтобы думать.

Он снова лег на раскладушку и с игривой улыбкой осмотрел ее фигуру.

-Я прошлась сегодня утром по Ганджес Армс и встретила мистера Грили - знакомого продавца. Он сказал, что мистер Биг печатает на машинке и днем и ночью.

-У этого карлика такая фамилия?

Ральф начал давиться смехом.

-Рассказы писателей часто связаны с их реальной жизнью, - продолжала Эйми. - Я нашла одну из его историй в прошлогоднем журнале, и знаешь, Ральф, какая мысль пришла мне в голову?

-Отстань. Я хочу спать.

-У этого парня душа огромная как мир; в его воображении есть то, что нам даже и не снилось!

-Почему же он тогда не пишет для больших журналов?

-Наверное, боится или еще не понимает, что это ему по силам. Так всегда бывает - люди не верят в самих себя. Но если он когда-нибудь наберется храбрости, уверяю тебя, его рассказы примут где угодно.

-Так ты думаешь, он богат?

-Вряд ли. Известность приходит медленно, и он сейчас, скорее всего, довольствуется жалкими грошами. Но кто из нас не сидел на мели? Хотя бы немного? А как, должно быть, трудно пробиться в люди, если ты такой маленький и живешь в дешевой однокомнатной конуре...

-Черт! - прорычал Ральф. - Ты говоришь как бабушка Флоренс Найтингейл.

Она полистала журнал и нашла нужную страницу.

-Я прочитаю тебе отрывок из его детективной истории. В ней говорится об оружии и крутых парнях, но рассказ идет от лица карлика. Наверное, издатели даже не знали, что автор писал о себе. Ах, Ральф, прошу тебя, не закрывай глаза. Послушай! Это действительно интересно.

И она начала читать вслух:

-"Я карлик. Карлик-убийца. Теперь эти два понятия уже неразделимы. Одно стало причиной другого.

Я убил человека, когда мне исполнился двадцать один год. Он издевался надо мной: останавливал на улице, поднимал на руки, чмокал в лоб и баюкал, напевая "баюшки-баю". Он тащил меня на рынок, бросал на весы и кричал: "Эй, мясник! Взвесь мне этот жирный кусочек!".

Теперь вы понимаете, почему я погубил свою жизнь и пошел на убийство? И все из-за этого ублюдка, терзавшего мою душу и плоть!

Мои родители были маленькими людьми, но не карликами - вернее, не совсем карликами. Доходы отца позволяли нам жить в собственном доме, похожем на белое свадебное пирожное безе: крохотные комнаты, миниатюрные картины и мебель, камеи и янтарь с комарами и мухами - все маленькое, малюсенькое, микроскопическое! Мир гигантов оставался вдалеке, как шум машин за высокой садовой стеной. Мои несчастные мама и папа! Они делали все, что могли, и берегли меня, словно фарфоровую вазу - единственную драгоценность в их муравьином мире, с домиком-ульем, дверцами для жуков и окнами для бабочек. Лишь теперь я понимаю гигантские размеры их психоза. Им казалось, что они будут жить вечно, оберегая меня, как мотылька, под стеклянным колпаком. Но сначала умер отец, а потом сгорел наш дом - это маленькое гнездышко с зеркалами, похожими на почтовые штампы, и шкафами, которые напоминали своими размерами солонку. Мама не успела выбежать при пожаре, и я остался один на пепелище родного крова, брошенный в мир чудовищ неудержимым оползнем реальности. Жизнь подхватила меня и закрутила в водовороте событий, унося на самое дно общества, в эту мрачную зияющую пропасть.

Мне потребовался год, чтобы привыкнуть к миру людей: на работу меня не принимали, и казалось, что на всем свете не было места для такого, как я. А потом появился Мучитель... Он нацепил мне на голову детский чепчик и закричал своим пьяным друзьям: "Я хочу познакомить вас со своей малышкой!"".

Эйми замолчала и смахнула слезу, бежавшую по щеке. Ее рука дрожала, когда она передавала Ральфу журнал.

-Почитай! Это его жизнь! Это история убийства! Теперь ты понимаешь, что он человек? Маленький и сильный человек!

Ральф отбросил журнал в сторону и лениво прикурил сигарету.

-Мне нравятся только вестерны.

-Но ты должен это прочитать. Ему нужен человек, который мог бы поддержать его в такое трудное время. Он настоящий писатель, однако парня надо в этом убедить.

Ральф с усмешкой склонил голову набок.

-И кто же это сделает? Ты и я? Небесные посланники Спасителя?

-Не говори со мной таким тоном!

-А ты тогда пошевели мозгами, черт возьми! Тебе захотелось понянчить его на своей груди, но он уже сыт по горло этой дешевой жалостью. Как только ты появишься у него со слезами и слюнями, он выставит тебя за дверь, и правильно сделает.

Она задумалась над его слова, стараясь рассмотреть вопрос со всех сторон.

-Не знаю, Ральф. Возможно, ты прав. Но это не только жалость. Хотя он действительно может понять меня как-то неверно, и я должна быть предельно осторожна.

Он встряхнул ее и по-дружески ущипнул за щеку.

-Отстань от него, Эйми, я тебя прошу. Ты ничего не получишь кроме проблем и неприятностей. Я еще никогда не видел, чтобы ты так заводилась. Давай лучше сделаем себе хороший день: пообедаем, поболтаем немного, прокатимся немного.

Эйми отрешенно смотрела на небо.

Тихая ночь была такой же жаркой, как и все это лето. Бав, но он сумел пробиться в люди. А мы получили все, чтобы не торчать в балаганах и тем не менее оказались здесь, на этом проклятом пирсе. Иногда мне кажется, что от нас до берега миллионы миль. Мы смеемся над его телом, но у него есть мозги, и он может создавать в своих книгах чудесные миры, которые нам даже не снились.

-Черт, ты даже меня не слушала, - возмутился Ральф, вскакивая с раскладушки.

Она сидела, опустив голову, и ее руки, сложенные на коленях, сотрясала мелкая дрожь. Голос Ральфа казался далеким, как морской прибой.

-Мне не нравится этот взгляд на твоем лице, - произнес он с тяжелым вздохом.

Эйми медленно открыла кошелек и, вытащив оттуда несколько смятых банкнот, начала их пересчитывать.

-Тридцать пять. Сорок долларов. Наверное, хватит. Я собираюсь позвонить Билли Файну и попросить его отправить одно из кривых зеркал на Ганджес Армс для мистера Бига.

-Что!

-Ты только подумай, Ральф, как он обрадуется, когда получит это зеркало. Он поставит его в своей комнате и будет пользоваться им, когда захочет. Я могу позвонить по твоему телефону?

-Делай, что хочешь. Черт возьми, ты просто рехнулась!

Он повернулся и зашагал по коридору. Чуть позже хлопнула дверь.

Эйми подождала еще несколько секунд, потом подняла трубку и с болезненной медлительностью начала накручивать телефонный диск. Перед последней цифрой она затаила дыхание и, закрыв глаза, представила, как тяжело и грустно живется в этом мире маленьким людям. А как, наверное, приятно получить в подарок большое зеркало - зеркало для твоей комнаты, где ты можешь любоваться своим большим отражением, писать рассказы и не покидать уютных стен до тех пор, пока тебе этого не захочется. Но возможна ли такая чудесная иллюзия на нескольких квадратных метрах жилья? Что она принесет ему: радость или печаль, страдание или помощь? Она смотрела на телефон и мечтательно кивала. По крайней мере, за ним перестанут подсматривать. Ночь за ночью, поднимаясь в три или четыре часа, он будет танцевать и улыбаться, кланяться и махать себе руками - высокий-высокий, красивый и мужественный в этом сияющем зеркале.

Голос в трубке ответил:

-Билли Файн слушает.

-О, Билли! - воскликнула она.

И снова ночь опустилась на пирс. Темный океан вздыхал и ворочался, осыпая брызгами деревянный настил. Ральф застыл в своей будке, как восковая фигура. Он навис над картами с приоткрытым ртом, и пирамида окурков у его локтя становилась все больше и больше. Пройдя под паутиной голубых и красных ламп, Эйми улыбнулась и помахала ему рукой. Но он, казалось, не замечал ее приближения. Его холодный взгляд застыл на разложенных картах.

-Привет, Ральф, - сказала она.

-Что нового в делах Амура? - спросил он, поднося ко рту грязный бокал с холодной водой. - Как поживает Чарли Бойер и Гари Грант?

-Посмотри, я купила себе новую шляпку, - улыбаясь, ответила она. - У меня сегодня прекрасное настроение! И знаешь почему? Завтра утром Билли Файн отправит писателю зеркало! Ты только представь лицо этого парня!

-Я не так силен в воображении.

-Ты дуешься на меня, словно я собираюсь выйти за него замуж.

-А почему бы и нет? Будешь носить его с собой в чемодане. Тебя спросят: "Где твой муж?", а ты откроешь крышку и скажешь: "Вот он, голубчик!" Это как серебряный кларнет. В час раздумий ты будешь вытаскивать его из футляра и, немного поиграв, укладывать назад. Только не забудь поставить туда маленькую коробочку с песком.

-И все равно я чувствую себя прекрасно, - ответила Эйми.

-Твоя благотворительность похожа на пощечину. - Поджав губы, Ральф мрачно посмотрел на карты. - Я знаю, с чего все началось. Ты решила наказать меня за то, что я подсматривал за этим карликом. Теперь он получит свое зеркало, а я - пинок под зад. Такие, как ты, всегда перебегали мне дорогу, отнимая маленькие радости и лишая жизнь удовольствий.

-Тогда больше не зови меня к себе на выпивку. Терпеть не могу жалобы слабаков!

Ральф тяжело вздохнул и тихо прошептал:

-Ах, Эйми, Эйми. Неужели ты думаешь, что чем-то поможешь этому парню? Он проклят своей судьбой, и ты напрасно убеждаешь себя в обратном. Я знаю, что у тебя на уме. "Пусть меня считают дурой, но мой подарок сделает его счастливым". Верно?

-Я готова на все, если моя глупость принесет кому-то искреннюю радость, - ответила она.

-О Боже, избавь меня от таких благодетелей...

-Замолчи! - закричала Эйми и закрыла лицо руками. - Замолчи! Замолчи!

После нескольких минут напряженного безмолвия Ральф отодвинул в сторону запятнанный стакан и поднялся.

-Ты посидишь за меня в будке? Мне надо отлучиться по делам.

-Ладно, иди. Я посижу.

Она увидела, как тысячи холодных отражений замелькали среди зеркал по стеклянным коридорам - тысячи поджатых губ и скрюченных в гневе пальцев. Эйми сидела, вслушиваясь в тиканье старых настенных часов. Внезапно по ее телу пробежала дрожь. Она попыталась успокоиться, раскладывая пасьянс. Но озноб усиливался с каждой минутой. В глубине лабиринта застучал молоток, потом раздались странные протяжные звуки. Она ждала, задыхаясь от страха и наступившей тишины. В освещенном проходе зашевелились ряды отражений. Они возникали и исчезали, подпрыгивали и сгибались, пока Ральф шел среди зеркал, разглядывая ее напуганную фигуру. Когда он подошел к двери, Эйми услышала его тихий смех.

-Что тебя так развеселило? - осторожно спросила она.

-Слушай, милочка, - ответил Ральф, - мы же не хотим поссориться, правда? Значит, завтра мистер Биг получит от Билли большое зеркало?

-Ты решил устроить какую-то пакость?

-О нет! Зачем мне это?

Забрав у нее карты, он вышел из будки. Его лицо сияло от удовольствия; проворные руки быстро тасовали колоду. Остановившись у двери, Эйми смущенно смотрела на отрешенную ухмылку Ральфа. Ее правый глаз начал подергиваться, и она прижала пальцем нижнее веко. Старые часы отмеряли минуты. У стен пирса шумели волны, и воздух казался густым от влажной духоты и низких облаков. Далеко над морем змеились вспышки молний.

-Ральф, - прошептала она.

-Успокойся, Эйми, - ответил он.

-Я о той поездке по побережью, которую ты мне предлагал...

-Можем поехать хоть завтра... или через месяц, - произнес он. - Или через год. Старина Ральф Бэнгарт терпеливый парень. Я ни о чем не тревожусь. Вот, смотри. - Он протянул руку к ее лицу. - Я абсолютно спокоен.

Она подождала, пока над морем не утих раскат грома.

-Прости, если я тебя расстроила. Только не надо делать ничего плохого. Обещай мне это, Ральф.

В лицо пахнуло запахом дождя. Порыв прохладного ветра закружил обрывки карнавальных лент. В будке тикали часы, и Эйми кусала губы, наблюдая за картами, которые мелькали в руках Ральфа. Из тира доносились выстрелы и звон падавших мишеней.

А потом появился он.

Карлик шел по безлюдной набережной, и его маленькое тело раскачивалось из стороны в сторону. В свете уличных фонарей смуглое лицо Бига казалось маской боли, как будто каждое движение требовало от него неимоверных усилий. Когда он свернул на пирс, у Эйми забилось сердце. Ей хотелось подбежать к нему и закричать: "Это твоя последняя ночь, и больше никто не будет подсматривать за тобой!" Ей хотелось плакать и смеяться; ей хотелось сказать это Ральфу в лицо. Но она промолчала.

-О, кого мы видим! - воскликнул Ральф. - Сегодня вход бесплатный! Специально для старых клиентов!

Карлик взглянул на него снизу вверх, испуганно отступил на шаг, и в его маленьких черных глазах отразилось замешательство. Зашептав слова благодарности, он поднял руку и начал натягивать горлышко свитера на дрожащий подбородок. Другая рука сжимала серебряную монетку. Осмотревшись по сторонам, он быстро кивнул и вошел в зеркальный коридор. Тысячи перекошенных мукой лиц замелькали на стеклянных стенах лабиринта.

-Ральф, - прошептала Эйми, вцепившись в его локоть. - Что ты задумал?

-Решил поиграть в благотворительность, - с усмешкой ответил он.

-Ральф!

-Тихо! Слушай!

Они замерли в теплой тишине билетной будки, и через пару минут в глубине лабиринта послышался крик.

-Ральф!

-Ты думаешь, это все? - ответил он. - Послушай, что будет дальше!

Раздался еще один крик, за которым последовали горькие рыдания и стремительный топот. Судя по звукам, карлик налетал на зеркала, отскакивал от них и, истерично завывая, метался в тупиках лабиринта. Когда он выскочил в коридор, Эйми отшатнулась, увидев его широко открытый рот и дрожащие щеки, по которым стекали слезы. Мистер Биг пронесся мимо нее в пылавшую молниями ночь и, затравленно осмотревшись, побежал по пирсу.

-Что ты сделал, ублюдок?

Ральф корчился от хохота и хлопал себя ладонями по ляжкам. Она ударила его по щеке.

-Что ты сделал?

Он не мог перестать смеяться.

-Идем. Я все тебе покажу.

Они шли по лабиринту раскаленных добела зеркал, и тысячи пятен ее губной помады казались красными огоньками, сиявшими в серебряной пещере. С обеих сторон мелькали сотни истеричных женщин, за которыми крались хищные фигуры мужчин с искривленными ртами.

-Идем, идем, - шептал он за ее спиной.

Они вошли в небольшую комнату, заполненную запахом пыли.

-О Боже! Ральф, что ты наделал?

Это была заветная комната, которую карлик посещал каждую ночь в течение целого года. Он входил сюда, как в святилище, с закрытыми глазами, предвкушая чудесный миг, когда его уродливое тело станет большим и красивым.

Прижимая руки к груди, Эйми медленно подошла к зеркалу.

Оно было другим. Оно превращало людей в крохотных и скорченных чудовищ - даже самых высоких, самых прекрасных людей. И если новое зеркало придавало Эйми такой жалкий и отвратительный облик, что же оно сделало с карликом - этим напуганным маленьким существом?

Она повернулась к Ральфу и с упреком взглянула ему в глаза:

-Зачем? Зачем ты так?

-Эйми! Вернись!

Но она уже бежала мимо зеркал. Из-за жгучих слез ей было трудно найти дорогу, и она почти не помнила, как оказалась на ночном пирсе. Не зная, в какую сторону идти, Эйми остановилась. Ральф схватил ее за плечи и развернул к себе. Он что-то говорил, но его слова походили на бормотание за стеной гостиничного номера. Голос казался далеким и незнакомым.

-Замолчи, - прошептала она. - Я не хочу тебя слушать.

Из тира выбежал мистер Келли.

-Эй, вы не видели тут маленького паренька? Подлец стащил у меня заряженный пистолет. Вырвался прямо из рук! Я вас прошу, помогите мне его найти!

Он побежал дальше, выискивая воришку между брезентовых шатров под гирляндами синих, красных и желтых ламп. Эйми медленно пошла за ним следом.

-Куда ты направилась?

Она посмотрела на Ральфа, как на незнакомца, с которым случайно столкнулась в дверях магазина.

-Надо помочь Келли найти этого парня.

-Ты сейчас ни на что не способна.

-И все же я попытаюсь... О Господи! Это моя вина! Зачем я звонила Билли Файну? Если бы не зеркало, ты бы так не злился, Ральф! Зачем я покупала это проклятое стекло! Мне надо найти мистера Бига! Найти во что бы то ни стало! Даже если это будет последним делом в моей жалкой и никому ненужной жизни!

Утирая ладонями мокрые щеки, Эйми повернулась к зеркалам, которые стояли у входа в "лабиринт". В одном из них она увидела отражение Ральфа. Из ее груди вырвался крик. Но она продолжала смотреть на зеркало, очарованная тем, что предстало ее глазам.

-Эйми, что с тобой? Куда ты...

Он понял, куда она смотрит, и тоже повернулся к зеркалу. Его глаза испуганно расширились. Ральф нахмурился и сделал шаг вперед.

Из зеркала на него щурился гадкий и противный маленький человечек, не больше двух футов ростом, с бледным и вдавленным внутрь лицом. Безвольно опустив руки, Ральф с ужасом смотрел на самого себя.

Эйми начала медленно отступать назад. Повернувшись на каблуках, она зашагала к набережной, потом не выдержала и перешла на бег. И казалось, что теплый ветер нес ее на своих крыльях по пустому пирсу - навстречу свободе и крупным каплям дождя, которые благословляли это бегство.

Следующий.

The Next in Line.

1947.

Переводчик: Воронежская М.

Окна выходили на некое подобие городского сквера - надо сказать, довольно жалкое подобие. Впрочем, некоторые его составные части освежали зрелище: эстрада, чем-то напоминающая коробку из-под конфет (по четвергам и воскресеньям какие-то люди разражались здесь громкой музыкой), ряды бронзовых скамеек, богато украшенных всякими позеленевшими излишествами и завитками, а также прелестные дорожки, выложенные голубой и розовой плиткой - голубой, как только что подведенные женские глазки, и розовой, как тайные женские же мечты. Дополняли очарование остриженные на французский манер деревья с кронами в виде огромных шляпных коробок. В целом же, глядя из окна гостиницы, человек, не лишенный воображения, мог бы принять это место за какую-нибудь французскую виллу конца девяностых годов. И, конечно, ошибся бы. Все это находится в Мексике. Обычная плаза - площадь в маленьком колониальном городке, где в государственном оперном театре всего за два песо вам покажут замечательные фильмы: "Распутин и императрица", "Большой дом", "Мадам Кюри", "Любовное приключение" или "Мама любит папу".

Было раннее утро. Джозеф вышел на разогретый солнцем балкон и присел на колени перед решеткой. В руках он держал небольшой фотоаппарат "Брауни". Позади, в ванной, журчала вода, и голос Мари произнес:

- Что ты там делаешь?

- Снимаю, - пробормотал он себе под нос.

Она повторила вопрос. Щелкнув затвором, Джозеф поднялся на ноги, перевел кадр и, повернувшись к двери, сказал погромче:

- Снимаю! Городской сквер!.. Не пойму, зачем им понадобилось всю ночь шуметь? До полтретьего глаз не сомкнул... Угораздило же приехать как раз в тот день, когда в местном "Ротари" [Сеть клубов по всему миру для бизнесменов и представителей свободных профессий. (Здесь и далее примеч. пер.) ] попойка...

- Какие у нас на сегодня планы? - спросила она.

- Пойдем смотреть мумии, - ответил он.

- О Господи... - вздохнула Мари, после чего в комнате повисла долгая пауза.

Он вошел, положил фотоаппарат и прикурил сигарету.

- Ну, если ты не хочешь, я сам поднимусь на гору и осмотрю их один.

- Да нет, - замялась она. - Лучше уж я пойду с тобой. Только я все думаю - на что они нам? Такой чудный городок...

- Смотри-ка! - вдруг воскликнул Джозеф, видимо, заметив что-то краем глаза. В несколько шагов он оказался на балконе и замер там. В руке его дымилась забытая сигарета. - Иди же сюда. Мари!

- Я вытираюсь, - ответила она.

- Ну давай, побыстрее, - не унимался Джозеф, а сам как зачарованный смотрел куда-то вниз, на улицу.

За его спиной послышался шорох, который принес с собой аромат мыла, только что вымытого тела, мокрого полотенца и одеколона. Рядом с ним стояла Мари.

- Не двигайся, - сказала она. - Я спрячусь за тебя и буду выглядывать. Просто я голая... Ну, что у тебя там такое?

- Смотри, смотри!

По улице внизу двигалась какая-то процессия. Возглавлял ее человек, несущий поклажу на голове. За ним шли женщины в черных rebozo [Длинный мексиканский шарф.]; прямо на ходу они зубами срывали шкурки с апельсинов и плевали их на мостовую. Далее следовали мужчины, а за ними - стайка детей. Некоторые ели сахарный тростник, вгрызаясь в кору, пока та не начинала трескаться - и тогда они кусками отламывали ее, чтобы добраться до вожделенной мякоти, а напоследок высосать сок из всех сухожилий. Всего в толпе было человек пятьдесят.

- Джо...- проговорила Мари за спиной у Джозефа и взяла его за руку.

Человек, возглавлявший процессию, нес на голове не простую поклажу. Накрытая сверху серебристым шелком с бахромой, она была еще украшена серебряными розочками. Мужчина бережно придерживал ее одной смуглой рукой, а другой размахивал при ходьбе.

Вне всякого сомнения, перед Мари и Джозефом были похороны, а поклажа являлась ничем иным, как маленьким гробиком.

Джозеф взглянул на жену.

Когда Мари только-только вышла из ванной, кожа ее была нежно-розовой, а теперь стала белой, как парное молоко. Сердце словно скатилось в какую-то пустоту внутри ее самой. Она совершенно забыла, что голая, - и вышла на балкон, не отрывая взгляда от этой толпы жующих и что-то бормочущих людей. Некоторые из них даже сдавленно смеялись.

- Наверное, какая-то девчушка отправилась в мир иной - или мальчонка, - сказал Джозеф.

- А куда они тащат... ее?

Ее! Разумеется, Мари представилось, что это девочка, а не мальчик. И не просто девочка, а она сама, запакованная в посылочный ящик, как недозрелые фрукты. И вот ее несут, зажатую в кромешной темноте, как персиковую косточку, руки отца касаются ее гроба, но изнутри это не видно и не слышно. Там, внутри-только ужас и тишина...

- На кладбище - куда же еще? - ответил Джозеф, глядя на Мари сквозь облачко сигаретного дыма.

- Ты так уверенно говоришь, будто знаешь, на какое именно.

- А в таких городках всегда только одно кладбище. Здесь обычно не тянут с похоронами. Думаю, девчушка умерла всего несколько часов назад.

- Несколько часов... - Мари отвернулась - голая, жалкая, с мокрым полотенцем в поникших руках. И медленно двинулась к своей кровати. - Неужели... Всего несколько часов назад она была еще жива, и вот теперь...

Джозеф продолжил:

- Теперь ее скорее несут на гору. Неподходящий здесь климат для покойников. Жара, бальзамировать нечем. Вот и приходится им спешить.

- Но представь себе, какой ужас - то кладбище... - произнесла Мари совершенно замогильным голосом.

- Ах ты о мумиях, - сказал он. - Да будет тебе расстраиваться.

Сидя на кровати, Мари машинально разглаживала полотенце у себя на коленях. Глаза ее казались не более зрячими, чем круглые коричневые соски грудей. Она смотрела на Джозефа и не видела его. Щелкни он сейчас пальцами, кашляни - она даже не вздрогнула бы.

- Они едят фрукты прямо на ее похоронах. И смеются!

- Путь до кладбища неблизкий, да еще все время в гору.

Мари вдруг дернулась, словно рыба, которая заглотила крючок и пытается освободиться. Затем бессильно откинулась на подушку.

Джозеф посмотрел на нее долгим взглядом. Это был особый взгляд - так обычно разглядывают плохую скульптуру. Холодный, придирчивый и в то же время равнодушный... Ну да, конечно, его рукам знакомы все изгибы ее полнеющего и дряблого тела. Это уже далеко не то тело, которое он обнимал на заре их супружества, - оно изменилось, и изменилось непоправимо. Словно скульптор случайно пролил на упругую глину воды, превратив ее в бесформенную массу. Теперь сколько ни отогревай ее в руках, сколько ни пытайся выпарить влагу, прежней ей уже никогда не стать. Да и откуда взяться теплу? Ведь лето - их лето - давно прошло. Теперь безжалостная вода въелась в каждую клеточку ее тела, отяжелив груди, заставив обвиснуть кожу.

- Что-то я неважно себя чувствую, - сказала Мари и задумалась, словно пыталась понять, действительно ли это так. - Совсем неважно, - повторила она, но Джозеф ничего не ответил. Полежав еще пару минут, она приподнялась. - Давай не будем оставаться здесь еще на одну ночь, Джо.

- Городок такой живописный...

- Да, но ведь мы уже все осмотрели. - Мари встала. Она знала наперед, что он скажет. Что-нибудь веселое, бодрое и жизнерадостное - разумеется фальшивое. - Можно поехать в Патцкуэро. Это рукой подать. Тебе даже вещи паковать не придется, милый, я все беру на себя! Остановимся в отеле "Дон-Посада". Говорят, там красивейшие места...

- Здесь, - перебил ее Джозеф, - здесь красивейшие места.

- ...и все дома увиты бугенвиллией... - закончила Мари.

- Вон, - он показал на цветы на окне, - вон твоя бугенвиллия.

- ...а еще там можно порыбачить - ты же обожаешь рыбачить, - поспешно добавила Мари. - И я тоже буду рыбачить с тобой. Я научусь - правда научусь. Я так давно мечтала научиться рыбачить! Знаешь, у тарасканских индейцев раскосые глаза и они почти не говорят по-испански... А оттуда мы можем отправиться в Паракутин - это недалеко от Урвапана, там делают замечательные лаковые шкатулки. О, это будет здорово, Джо!.. Все. Я начинаю собирать вещи. Постарайся понять меня и...

- Послушай, Мари...

Джозеф окликнул ее, и она остановилась, не добежав до двери ванной комнаты.

- А? - повернулась она.

- Разве не ты говорила, что неважно себя чувствуешь?

- Ну да, я. Я и правда чувствовала... чувствую себя неважно. Но стоит только подумать об этих замечательных местах...

-Да пойми же: мы не осмотрели и десятой части этого города, - с самым резонным видом начал он. - Там, на горе, есть статуя Морелоса - я собирался ее сфотографировать. Кроме того, дома французской постройки... Ну подумай: преодолеть столько миль, ехать сюда, добираться - а потом побыть всего один день и уехать! И потом, я уже заплатил за следующую ночь...

- Мы можем сделать возврат, - поспешно заверила его Мари.

- Ну почему ты так хочешь уехать отсюда? - с притворным простодушием, словно он говорил с ребенком, спросил Джозеф. - Тебе что, не нравится этот город?

- Да нет же, городок прелестный, - ответила Мари, изобразив улыбку на совершенно бледном лице. - Такой чистенький... гм-м... зеленый.

- Ну вот и ладно, - порешил Джозеф. - Тогда остаемся еще на день. Обещаю: ты обязательно полюбишь эти места.

Мари начала что-то говорить, но замолкла.

- Что-что? - переспросил он.

-Да нет, ничего.

Она закрыла за собой дверь ванной. Было слышно, как Мари роется там в аптечке. Затем зашумела вода. Очевидно, она принимала какое-то желудочное средство.

Джозеф встал под дверью.

- Скажи... ты ведь не боишься мумий? - спросил он.

- Н-не, - промычала она.

- Значит, все из-за похорон?

- Угу.

- Имей в виду: если бы ты действительно боялась, я бы без всяких промедлений собрал чемодан - да-да, дорогая.

Он дал ей время обдумать ответ.

- Да нет, я не боюсь, - сказала Мари.

- Вот и умница, - похвалил он.

Кладбище было обнесено толстой кирпичной стеной. В каждом из четырех углов ограды застыли в порыве на своих каменных крыльях грязноватого вида купидоны. Головы их были украшены шапочками из птичьего помета, которые на лбу плавно переходили в веснушки. На руках пестрели амулеты того же происхождения. Джозеф и Мари наконец поднялись на гору, увязая в горячих солнечных лучах, словно в тягучей жиже. За их спинами по земле стелились голубые тени. Впереди маячила железная решетка кладбищенских ворот. Чтобы открыть ее, им пришлось немало потрудиться.

Прошло всего несколько дней после празднования так называемого Eli Dia de Muerte, то есть Дня мертвых, и повсюду, словно безумные волосы, развевались ленточки, обрывки ткани и блестки - на торчащих тут и там могильных плитах, на резных, отполированных поцелуями распятиях и на гробницах, издали похожих на нарядные шкатулки для драгоценностей. Невысокие холмики все как один были посыпаны гравием. На некоторых застыли в ангельских позах статуи, на других возвышались огромные - в человеческий рост - каменные надгробия, щедро увешанные все теми же ангелочками. Отдельные плиты были такими непомерно широкими, что напоминали кровати, выставленные на просушку после ночной неожиданности. Во всех четырех стенах кладбища имелись встроенные ниши с гробами, обшитыми со всех сторон мрамором. Имена умерших либо вырезались прямо на камне, либо обозначались на жестяных табличках. Кое-где сведения были снабжены дешевым портретиком, рядом с которым на гвоздике висела какая-нибудь безделушка - видимо, та самая, которую усопший больше всего любил при жизни. Здесь были серебряные брелки, серебряные ручки и ножки (а также фигурки людей целиком), серебряные чашки, серебряные собачки, серебряные церковные медальоны, просто - обрывки красных и голубых лент... Встречались и целые картинки, написанные маслом по жести: покойник при помощи ангелов возносится на небо.

Приглядевшись к могилам, Джозеф и Мари заметили на них остатки недавней фиесты Смерти. Застывшие капли воска на камнях - видимо, от праздничных свечей. Вялые орхидеи, прилипшие к молочно-белым камням, как раздавленные красные пауки - в некоторых из них, несмотря на убогость, было что-то ужасающе сексуальное. Повсюду валялись скрученные листья кактусов, прутики бамбука и тростника, мертвые плети дикого вьюна, засохшие венки из гардений и бугенвиллий... Так выглядит бальный зал после буйного веселья, когда все танцоры уже разъехались, оставив за собой покосившиеся столы, брызги конфетти, оплывшие свечи, ленты и пустые мечты...

Здесь, среди могильных плит и склепов, было тепло и тихо. В дальнем углу кладбища Джозеф и Мари увидели какого-то человека. Он был на редкость маленького роста - прямо коротышка, - довольно белокож для испанца, имел высокие скулы и носил очки с толстыми стеклами. Облик довершали черный пиджак, серые брюки без стрелок, серая шляпа и аккуратно зашнурованные ботинки. Коротышка с деловым видом расхаживал среди могил - словно что-то проверял, а может быть, следил за работой другого человека, который совсем неподалеку орудовал лопатой. При этом руки у него были засунуты в карманы, а под мышкой зажата сложенная вчетверо газета.

- Buenos diaz, senora у senor! [Добрый день, сеньора и сеньор! (исп.)] - сказал он, наконец обратив внимание на Джозефа и Мари.

- Это у вас тут las mommias? [Мумии (исп.)] - спросил Джозеф. - Скажите, они действительно существуют, или это только легенда?

- Si [Да (исп.)], существуют, - ответил мужчина. - И именно у нас. В катакомбах.

- Рог favor, - сказал Джозеф. - Yo quiero veo las mommias, si? [Будьте любезны, я хотеть видеть мумии {исп.)].

- Si, senor.

- Me Espanol es mucho estupido, es muy malo [Я говорить испанский есть много плохо (исп.)], - извинился Джозеф.

- Да нет, что вы, senor. Вы прекрасно говорите! Сюда, пожалуйста.

Он провел их между двух увешанных цветами плит к большому надгробию, спрятанному в тени ограды. Широкое и плоское, оно, как и все остальные, было посыпано гравием, а в середине его имелась узкая деревянная дверь с висячим замком. Подалась дверь со скрипом, обнаружив под собой круглый люк с винтовой лестницей, уходящей под землю.

Джозеф не успел сделать и шага, как его жена поставила ногу на ступеньку.

- Подожди, - сказал он. - Давай я вперед.

- Да нет. Все в порядке, - одними губами проговорила Мари и тут же начала спускаться вниз по спирали, пока земля и темнота не поглотили ее. Двигалась она осторожно - ступеньки здесь были такие узенькие, что не сгодились бы даже ребенку. Стало совсем темно, и некоторое время она только по звукам шагов догадывалась, что смотритель идет за ней. Потом снова забрезжил свет, и наконец лестница вывела к длинному широкому коридору, стены которого были выкрашены белой краской.

Как оказалось, свет проникал сюда через небольшие готические окна, сделанные в сводчатом потолке. Высота стен говорила о том, что они углубились под землю футов на двадцать. Налево коридор тянулся пятьдесят футов, после чего упирался в стеклянную двустворчатую дверь, на которой было написано, что посторонним вход воспрещен. В правом же конце коридора возвышалась груда каких-то белых палочек и таких же белых гладких валунов.

- Это солдаты, которые сражались за отца Морелоса, - пояснил смотритель.

Они подошли к этому гигантскому складу поближе. Кости были уложены очень аккуратно - как дрова в поленнице, а поверх них такими же ровными рядами лежали черепа.

- Лично я ничего не имею против черепов и костей, - сказала Мари. - По-моему, в них нет совершенно ничего человеческого. Честное слово, я совсем не боюсь черепов и костей. Они все какие-то... насекомоподобные. К примеру, ребенок растет и даже не знает, что у него внутри скелет; для него в костях нет ничего плохого и страшного. Так же и я. Я не вижу на них никаких следов человека. Никаких остатков, которые могли бы вызвать ужас. Они... они слишком гладкие, чтобы их бояться. Настоящий ужас - это когда видишь что-то знакомое, но настолько измененное, что едва его узнаешь. А этих я совсем не узнаю. Они для меня как были скелеты, так и остаются скелетами. То, что я знала в них, изменилось настолько, что совсем исчезло - а значит, не на что смотреть и нечего бояться. Правда же, забавно?

Джозеф кивнул.

Мари совсем расхрабрилась:

- Ну ладно, теперь давайте посмотрим мумии.

- Сюда, senora, - вежливо направил ее смотритель.

Они отошли от груды костей и зашагали к запрещенной стеклянной двери. Получив от Джозефа свой песо, смотритель торжественно распахнул дверь, и взору их открылся еще один коридор - узкий и длинный, - по стенам которого стояли люди.

- Боже правый! - воскликнул Джозеф.

Они были похожи на первоначальные заготовки скульптора - каркасы, на которые нанесен лишь первый слой глины, слегка обозначивший мускулы. Сто пятнадцать незаконченных статуй.

Пергаментная кожа была натянута между костей, как белье для просушки. Разложение не тронуло их - просто внутри высохли все соки.

- Все дело в сухом климате, - пояснил смотритель. - Поэтому они так хорошо сохраняются.

- И сколько же они здесь простояли? - спросил Джозеф.

- Некоторые один год, некоторые - пять, некоторые - десять, а некоторые и все семьдесят - да-да, senor.

Одна только мысль об этом вызывала ужас. Достаточно было посмотреть направо - и взгляд упирался в первого, как и все остальные, прикрепленного к стене с помощью крюка и проволоки. Его отвратительный вид казался просто насмешкой по сравнению со следующим телом, которое определенно принадлежало женщине - хотя верилось в это с трудом. При взгляде на третьего стыла в жилах кровь, а у четвертой - тоже женщины - было такое лицо, словно она извинялась за то, что умерла и находится в таком странном месте.

- Но почему они здесь? - спросил Джозеф.

- Их родственники не заплатили ренту за могилы.

- А что, существует какая-то рента?

- Si, senor. Двадцать песо в год. Или, если вам угодно, вы можете занять постоянное место - но тогда извольте выложить сто семьдесят песо. Сами знаете, народец тут у нас бедный - чтобы получить сто семьдесят песо, им приходится работать года два. Вот они и оставляют своих покойничков здесь. Ну конечно, первый год все платят двадцать песо и хоронят их в земле. Они-то надеются, что будут платить и на следующий год, и на послеследующий... Однако на следующий год вдруг оказывается, что совершенно необходимо купить нового осла. Или в семье появляется еще один лишний рот - а то и не один. А покойничек что - он ведь есть-то не просит. С другой стороны, и за плугом не ходит. А если, скажем, кто-то взял себе другую жену? Или у кого-то прохудилась крыша? В постель ведь мертвого не потянешь, и крышу он тоже не починит. Так на что люди скорее потратят свои денежки? А? То-то и оно...

- Ну и что дальше? - спросил Джозеф. - Ты слушаешь, Мари? - добавил он.

Мари считала тела. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь...

- Что-что? - еле слышно переспросила она.

- Ты слушаешь?

- Думаю, да... Э-э... Что ты сказал? Ах да, слушаю, конечно, слушаю.

Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать...

-А дальше... дальше в конце первого года я вызываю trabajando [Здесь - рабочий (исп.)], он берет свою лопатку - и вперед. Откапывать. Знаете, на какую глубину мы их опускаем?

- Шесть футов? Насколько мне известно, это обычная глубина.

- А вот и не угадали, сеньор, а вот и не угадали. Поскольку мы почти что уверены, что ренту не заплатят, мы углубляемся всего на два фута. Так меньше возни, понимаете? Конечно, родственники умерших могут нас осуждать. Но мы делаем глубину и на три, и на четыре, и на пять, и на шесть футов - в зависимости от достатка семьи и от вероятности, что нам придется вскрывать эту могилу и доставать из нее тело. Следовательно, на шесть футов мы копаем, только если совершенно уверены, что нам больше не придется выкапывать. И знаете - мы еще ни разу не ошибались, просчитывая денежные возможности людей. Ни одной вскрытой шестифутовой могилы!

Двадцать один, двадцать два, двадцать три... Губы Мари двигались почти беззвучно.

- Ну вот. А тела, которые выкопаны, размещают там, у стены - рядом с остальными companeros [ Приятели (исп.)].

- И их родственники знают, что они там?

- Si. - Коротышка вытянул указательный палец. - Вот этот, уо veo? [Видите? (исп.)] Он из новеньких. Его madre у padre [Мать и отец (исп.)] знают, что он здесь. Да только есть ли у них деньги? То-то и оно, что нет.

- Какое ужасное горе для родителей!

- Ну что вы, им на это совершенно наплевать, - с подкупающей честностью ответил коротышка.

- Нет, ты только послушай. Мари!

- Что? - Тридцать, тридцать один, тридцать два, тридцать три, тридцать четыре... - Ну да, совершенно наплевать.

- А если ренту все же заплатят - ну потом? - поинтересовался Джозеф.

- Тогда, - охотно ответил смотритель, - тела снова захоронят - на столько лет, за сколько будет заплачено.

- Прямо вымогательство какое-то... - пробормотал Джозеф.

Не вынимая рук из карманов, коротышка пожал плеча.

- Жить-то как-то надо.

- Но вы же понимаете, никому не под силу выложить сразу такую сумму - сто семьдесят песо, - сказал Джозеф. - Значит, так вы и держите их на двадцати песо год за годом - хоть десять лет, хоть тридцать. А тем, кто не платит, грозитесь, что упечете их любезную mamacita [Мамочка (исп.)] или nino [Ребенок (исп.)] в катакомбы...

- Ну, жить-то как-то надо, - повторил коротышка.

Пятьдесят один, пятьдесят два...

Мари шла по длинному коридору, вдоль стен которого рядами стояли мертвецы. И считала.

Они орали!

Казалось, они пытались вырваться из своих могил: их ссохшиеся руки были неистово сцеплены на груди, рты отверсто открыты, языки вывалены, ноздри напряжены...

Они словно застыли в этом крике.

Надо же, у всех до одного открытые рты. Какой-то нескончаемый вопль. Как будто они знают, что они мертвецы. Чувствуют каждой порой, каждым органом, каждым волоском.

Мари остановилась, чтобы услышать этот крик.

Говорят, собаки слышат звуки, недоступные человеческому уху. Людям кажется, что никаких звуков нет - а они на самом деле есть.

Коридор просто тонул, задыхался в крике. Вопили что есть сил вывернутые в ужасе губы, страшные ссохшиеся языки… Пусть и недоступно для человеческих ушей - но вопили!

Джозеф подошел к одному из тел поближе.

- Ну и ну... - протянул он.

Шестьдесят пять, шестьдесят шесть, шестьдесят семь, - считала Мари, окруженная немыми воплями.

- Вот интересный экземпляр, - заметил смотритель.

Перед ними была женщина - руки вскинуты к лицу, рот широко раскрыт (так что видны совершенно целые зубы), длинные волосы спутаны, а глаза похожи на голубоватые птичьи яйца.

- Да, такое иногда случается. Эта женщина страдала каталепсией. Однажды она упала замертво, но на самом-то деле не умерла - у них сердце продолжает биться, но так скрытно, что не разобрать. Ну вот, значит, ее и похоронили в недорогом, но очень добротном гробу...

- А вы что - не знали, что она страдает каталепсией?

- Ее сестры знали. Но на этот раз они подумали, что она действительно умерла. А хоронят у нас быстро - климат жаркий...

- Ее похоронили через несколько часов после смерти?

- Si, разумеется. И никто бы даже не узнал о том, что с ней произошло, если бы год спустя ее сестры -которым пришлось поберечь деньги на другие покупки - не отказались платить ренту. Ну вот, мы и выкопали ящик, достали его, сняли крышку и заглянули внутрь...

Мари смотрела во все глаза.

Эта несчастная проснулась под землей. Она истошно визжала, билась в своем гробу, царапала крышку, пока не умерла от удушья - прямо в этой вот позе, с руками, вскинутыми к лицу, с разинутым ртом, с выпученными от ужаса глазами...

- Обратите внимание на ее руки, sеnоr, и сравните их с руками других, - продолжал смотритель. - У тех пальчики гладкие, все равно как розанчики. А у этой... скрюченные, растопыренные - сразу видно, что она пыталась выбить руками крышку!

- А может, тут виновато трупное окоченение?

- Уж поверьте мне, senor, в трупном окоченении люди не колотят по крышкам гробов. И не кричат, и не выворачивают себе ногтей, и не вышибают локтями боковых досок, в надежде получить хоть глоток воздуха. Не спорю, у других тоже разинуты рты - словно все они кричат, si. Но это лишь потому, что им не ввели бальзамирующее вещество. Их "крик" - всего лишь результат сокращения мускулов. Тогда как вот эта senorita действительно кричала - ей досталась поистине muerte horrible [Ужасная смерть (исп.)].

Шаркая туфлями, Мари подходила то к правой стороне, то к левой. Тела были голые - одежда уже давно сшелушилась с них, как сухие листья. Полные груди женщин походили на куски подошедшего теста. Тощие же бедра мужчин напоминали об узловатых изгибах увядших орхидей.

- Мистер Гримасоу и мистер Разиньрот, - сказал Джозеф и наставил объектив фотоаппарата на двух мужчин, которые словно бы мирно беседовали - рты их были приоткрыты, а руки застыли в выразительных жестах.

Щелкнул затвор. Джозеф перевел кадр и наставил объектив на другое тело. Снова щелкнул затвором, перевел кадр и перешел к следующему.

Восемьдесят один, восемьдесят два, восемьдесят три...

Отвалившиеся челюсти, высунутые, как у дразнящихся детей, языки, в круглых глазницах - воздетые к небу карие глаза с бледными белками... Острые, вспыхивающие искрами волоски на коже - они усеивают щеки, губы, веки, лоб. На подбородке, на груди и бедрах - густеют. Сухая пергаментная кожа, натянутая, как на барабане... Плоть, похожая на опару... Необъятные женщины - смерть расплющила их, превратив в жирную, бесформенную массу. Безумные волосы торчат во все стороны, наподобие разоренного гнезда. Виден каждый зубик - у них прекрасные зубы.

Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь... Глаза Мари убегают вперед по коридору. Быстрее! Не останавливаться! Девяносто один, девяносто два, девяносто три! Вот мужчина со вспоротым животом - дыра такая огромная, что похожа на древесное дупло, в которое Мари бросала любовные письма, когда ей было лет одиннадцать. Заглянув в него, она увидела ребра, позвоночник и тазовые пластины. И снова - сухожилия, пергаментная кожа, кости, глаза, обросшие подбородки, застывшие, словно в изумлении, ноздри... Вот у этого разорван пупок - будто его пытались кормить пудингом прямо через чрево. Девяносто семь, девяносто восемь! Фамилии, названия городов, числа, месяцы, безделушки...

- Эта женщина умерла при родах!

К руке несчастной, словно куклу, подвесили на проволоке ее мертворожденное дитя.

- А это солдат - на нем еще сохранились остатки формы…

Глаза Мари метались от одной стены к другой... Вправо - влево, вправо - влево. От одного ужаса - к другому. От одного черепа - к новому. Словно зачарованная, смотрела она на мертвые, бесплотные, навсегда забывшие о любви чресла... Здесь были мужчины, странным образом превратившиеся в женщин. И женщины, превратившиеся в грязных свиней. Взгляд отскакивает от одного - и рикошетом перелетает к другому... От вздувшейся груди - к исступленному рту... От стены - к стене, от стены - к стене... Вот мяч в зубах у одного - он неистовым плевком перебрасывает его в когти к следующему - тот кидает его дальше - и мяч застревает меж темных набухших сосков... Публика неистовствует, кричит и свистит, глядя на этот страшный пинг-понг, где мячик-взгляд в ужасе отшатывается от стен и все-таки, преодолевая отвращение, катится дальше сквозь строй подвешенных на крюки солдат смерти...

Вот и последний - теперь за спиной все сто пятнадцать, голоса их слились в единый вопль...

Мари рывком оглянулась и посмотрела назад, туда, где начиналась винтовая лестница, ведущая наружу. До чего же изобретательна смерть! Сколько всевозможных выражений, поворотов, изгибов рук - и ни одно не повторяется... Они выстроились здесь, словно трубки гигантской каллиопы [Клавишный музыкальный инструмент], вместо клапанов - разверстые рты. И эта каллиопа кричит, надрывается во все сто глоток разом - будто огромная сумасшедшая рука надавила сразу на все клавиши...

То и дело щелкал затвор фотоаппарата, и Джозеф переводил кадр. Щелк - перевел. Щелк - перевел...

Морено, Морелос, Сантина, Гоме, Гутиерре, Вилланусул, Урета, Ликон, Наварро, Итурби... Хорхе, Филомена, Нена, Мануэль, Хосе, Томас, Рамона... Этот - путешествовал, эта - пела, у того было три жены. Один умер от одной болезни, другой - от другой, третий - от третьей. Четвертого застрелили, пятого - пырнули ножом. Шестая просто упала замертво. Седьмой умер от пьянства, восьмой - от любви. Девятый свалился с лошади, десятый кашлял кровью, у одиннадцатой остановилось сердце... Двенадцатый - тот любил посмеяться. Тринадцатый - слыл прекрасным танцором. Четырнадцатая была первой красавицей. У пятнадцатой было десять детей. Шестнадцатый - один из этих детей, так же как и семнадцатая. Восемнадцатого звали Томас - он чудесно играл на гитаре. Следующие три выращивали маис. У каждого было по три любовницы! А двадцать второй никогда не знал любви. Двадцать третья продавала на площади перед оперным театром маисовые лепешки - прямо там же и выпекала их на маленькой угольной жаровне. А двадцать четвертый бил свою жену - теперь она, гордая и счастливая, разгуливает по городу с другим, а он стоит здесь, навсегда возмущенный такой несправедливостью... А двадцать пятый захлебнул в легкие несколько кварт воды из реки - его выуживали сетью... А двадцать шестой был великим мудрецом - только теперь его мозги сморщились, как сушеная слива...

- Хочу сделать цветные фотографии каждого из них. А также записать имена и кто от чего умер, - сказал Джозеф. - Из этого может получиться забавная книжонка. Только представьте себе: сначала краткая история чьей-то жизни - а потом фотография, как он уже стоит здесь.

Джозеф тихонько похлопывал тела по груди. Звук получался глухой, словно он стучался в двери.

Мари с трудом продиралась сквозь опутавшую коридор вязкую путину воплей. Стараясь держаться ровно посерединке, она размеренно, не глядя по сторонам, шагала к винтовой лестнице. За спиной ее то и дело щелкал затвор фотоаппарата.

- И для новеньких место осталось, - сказал Джозеф.

- Si, senor. Места здесь еще много.

- Да уж, не хотелось бы быть следующим... в вашем списке кандидатов.

- Эх, senor, кому ж этого хочется.

- А как насчет того, чтобы купить у вас одного... из этих?

- Что вы, что вы, senor! Нет, senor!

- Ну, я заплачу вам пятьдесят песо.

- Да нет же, нет, senor! Нет!

На рынке с шатких лотков продавали оставшиеся после фиесты Смерти леденцовые черепа. Женщины-продавщицы, замотанные в черные rebozo, почти не разговаривали друг с другом, лишь изредка перекидывались словечками. Перед ними был разложен товар: сладкие скелетики, сахарные трупики и белые леденцовые черепушки. На каждом из черепов причудливыми буквами было выдавлено какое-нибудь имя: Кармен, или Рамон, или Тена, или Гуермо, или Роза. Стоило все дешево - праздник закончился. Джозеф заплатил песо и купил парочку черепов.

Мари стояла рядом с ним на узкой улочке и смотрела, как смуглолицая продавщица складывает в пакет леденцовые черепа.

- Только не это, - проговорила она.

- А почему бы и нет? - возразил Джозеф.

- После всего, что было там...

- В катакомбах?

Она кивнула.

- Но они же вкусные, - прищурился он.

- Не знаю... Вид у них довольно ядовитый.

- Только из-за того, что они сделаны в форме черепушек?

- Да нет. Просто они плохо проварены... К тому же ты не знаешь, кто их делал - может, у этих людей вообще дизентерия.

- О Господи, Мари. Да у всех мексиканцев дизентерия.

- Ну и ешь их сам! - огрызнулась она.

- Увы, бедный Йорик... - продекламировал Джозеф, заглядывая в пакет.

Они двинулись по узенькой улочке, зажатой между высокими домами, где рамы на окнах были выкрашены желтым. Из-за их розовых решеток пахло острым tamale [Мексиканское блюдо: толченая кукуруза с мясом и красным перцем] и слышался плеск воды по кафельному полу. Чирикала домашняя птичка в клетке из бамбука, кто-то исполнял на пианино Шопена.

- Надо же, здесь - и вдруг Шопен, - сказал Джозеф. - Потрясающе!.. Кстати, довольно интересный мост. Подержи-ка. - Он отдал жене пакет с леденцами и принялся фотографировать красный мост, соединяющий два белых здания, по которому шагал мужчина в serape - ярко-красной мексиканской шали. - Прекрасно!

Мари шла и смотрела на Джозефа, потом отворачивалась от него - и снова смотрела. При этом губы ее беззвучно шевелились, шея была неестественно напряжена, а правая бровь слегка подергивалась. Мари то и дело перекладывала пакет с леденцами из одной руки в другую - точно несла ежа. Вдруг она споткнулась о бордюр, неловко взмахнула руками, вскрикнула и... уронила пакет.

- О Господи! - Джозеф поспешно подхватил пакет с земли. - Посмотри, что ты наделала! Нескладеха!

- Нет, наверное, мне лучше было сломать лодыжку... - пробормотала Мари.

- Это же были самые лучшие черепа - и ты их испортила. А я так хотел привезти их домой и показать друзьям...

- Прости меня, - еле слышно сказала она.

- Прости, прости!.. - с досадой выкрикнул Джозеф, мрачно заглядывая в пакет. - Черт-те что! Где я теперь найду такие? Нет, это просто невыносимо!

Поднялся ветер. На узенькой улочке не было ни души - только Мари и Джозеф, почти зарывшийся лицом в свой пакет. Никого. Только они вдвоем, вдалеке от всего мира, за тысячи миль отовсюду - откуда ни возьми... А вокруг- пустой, ничего не значащий для них город. И голая пустыня, над которой кружат ястребы.

Чуть впереди, на крыше оперного театра, сверкали фальшивым золотом греческие статуи. В какой-то пивнушке надрывался граммофон, чужие слова уносил ветер.

Джозеф закрутил верх пакета, чтобы тот не раскрывался, и с досадой сунул в карман.

Они как раз успели на гостиничный ленч к половине третьего.

Сидя за столиком напротив Мари, Джозеф молча зачерпывал ложкой альбондигасский суп. Пару раз Мари весело заговаривала с ним, указывая на настенные фрески, но он только хмуро смотрел на нее и молчал. Пакет с разбитыми черепами лежал рядом на столе...

- Senora...

Коричневая рука убрала со стола суповые тарелки. Вместо этого появилась большая тарелка с энчиладами [Блинчик с острой мясной начинкой].

Мари подняла взгляд.

На тарелке лежало шестнадцать энчилад.

Она взяла в руки вилку и уже потянулась, чтобы взять себе одну штуку, но вдруг что-то ее остановило. Она положила вилку и нож по обеим сторонам тарелки. Оглянулась, посмотрела на расписные стены, затем на мужа... Взгляд ее снова вернулся к энчиладам.

Шестнадцать. Одна к одной - вплотную друг к другу. Длинный ряд...

Мари принялась считать их.

Один, два, три, четыре, пять, шесть.

Джозеф выложил одну на тарелку и съел.

Шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать.

Она спрятала руки на коленях.

Двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать.

Мари закончила считать.

- Я не хочу есть, - сказала она.

Джозеф положил перед собой еще одну энчиладу. Начинка, запеленутая в тонкую, как папирус, кукурузную лепешку. Вот он отрезает кусочек и кладет в рот... Мари мысленно представила себе, как этот кусочек пережевывается у него во рту, смачивается слюной, хрустит - и зажмурилась.

- Ты чего? - спросил он.

- Ничего, - сказала она.

Осталось еще тринадцать энчилад - они были похожи на маленькие посылки или конвертики с младенцами...

Джозеф съел еще пять.

- Что-то мне нехорошо, - сказала она.

- Ела бы нормально - и все.

- Не хочу.

Он покончил с энчиладами и, открыв пакет, достал оттуда один из полураздавленных черепов.

- Может быть, не надо здесь?

- Почему это еще? - Джозеф смачно откусил одну из глазниц и принялся жевать. - А они ничего, - сказал он, перекатывая леденец на языке. После этого отхватил еще один кусок. - Очень даже ничего.

Она вдруг заметила выдавленное на черепе имя.

Там было написано "Мари".

Это надо было видеть, как она собирала чемоданы - свой и его. Бывает, в спортивных репортажах кадры прокручивают наоборот; например, только что спортсмен прыгнул с трамплина в воду - и вот он уже запрыгивает задом наперед обратно, на спасительный трамплин. Так и сейчас на глазах у Джозефа вещи словно сами собой залетали обратно в чемоданы: пиджаки-в один, платья-в другой... Перед тем как юркнуть в коробки, в воздухе птицами парили шляпы... Туфли, словно мыши, разбегались по полу и исчезали в норках. Наконец чемоданы закрыли свои пасти, клацнули замки и повернулись ключи. Все.

- Ну вот! - воскликнула Мари. - Все запаковано! Боже мой, Джо, как я счастлива, что мне удалось тебя уговорить.

Подхватив чемоданы, она засеменила к двери.

- Подожди, дай я помогу, - сказал он.

- Да нет, мне не тяжело, - покачала головой она.

- Но ты же никогда не носила чемоданы. И не надо. Я позову посыльного.

- Ерунда, - проговорила Мари, задыхаясь от тяжести.

Уже на выходе из номера мальчишка-посыльный все же выхватил у нее чемоданы с криком:

- Senora, рог favor! [Сеньора, будьте любезны! (исп.)].

- Мы ничего не забыли? - Джозеф заглянул под обе кровати, после чего вышел на балкон и внимательно оглядел сквер. Зашел обратно, осмотрел ванную, секретер и даже умывальник. - Ну вот, - сказал он и с торжествующим видом вынес что-то в руке. - Ты забыла свои часы.

- Неужели? - Мари торопливо надела их и вышла за дверь.

- Не понимаю... - проворчал Джозеф. - Какого черта мы выезжаем в такую позднотищу?

- Но еще ведь только полчетвертого, - сказала она. - Всего лишь полчетвертого...

- Все равно не понимаю, - повторил он.

Оглядев в последний раз комнату, Джозеф вышел, прикрыл дверь, запер ее и, поигрывая ключами, стал спускаться вниз.

Мари уже ждала его в машине. Она прекрасно устроилась на переднем сиденье - и даже успела расправить на коленях плащ. Джозеф проследил, чтобы в багажник загрузили остатки багажа, а затем подошел к передней двери и постучал. Мари открыла и впустила его.

- Ну вот, сейчас-то мы и поедем! - воскликнула она со смехом, и глаза ее озорно блеснули на раскрасневшемся лице. Она даже вся подалась вперед - будто от этого движения машина могла тронуться сама собой. - Спасибо тебе, дорогой, что разрешил сделать возврат денег за сегодняшнюю ночь. Думаю, они нам еще пригодятся в Гвадалахаре. Спасибо!

- Угу, - пробурчал он в ответ.

Затем вставил ключ зажигания и надавил на стартер.

Машина не завелась.

Тогда Джозеф снова нажал на стартер. Рот Мари болезненно дернулся.

- Наверное, надо прогреть, - сказала она. - Ночью было холодно...

Он попробовал снова. Никакого результата.

Мари вцепилась в свои колени.

Джозеф попытался завестись еще не менее шести раз, после чего бессильно откинулся назад.

- Гм-м...

- Попробуй еще разок. Должно заработать, - попросила она.

- Без толку, - сказал он. - Какая-то поломка.

- И все-таки попробуй еще раз.

Джозеф попробовал еще раз.

- Она обязательно заведется, вот увидишь, - проговорила Мари. - Ты включил зажигание?

- Включил - не включил... Включил! - огрызнулся Джозеф.

- Что-то непохоже, чтобы ты его включил, - сказала она.

- Ну вот, смотри! - Он на ее глазах повернул ключ.

- Теперь давай, пробуй.

- Видела? - спросил Джозеф, после того как вновь ничего не получилось. - Я ведь тебе говорил.

- Ты, наверное, что-то неправильно делаешь. Сейчас мы почти завелись! - воскликнула она.

- Так можно посадить аккумулятор - потом черта с два его здесь купишь!

- Ну и ладно - сажай. Я уверена, вот сейчас мы заведемся.

- Знаешь что, если ты такая умная, попробуй сама! - Джозеф вылез из машины и уступил ей место за рулем. - Ну давай, вперед!

Мари закусила губу и уселась за руль. Ее руки двигались медленно и торжественно, словно она совершала некий мистический обряд. Всем своим телом она будто пыталась попрать земное притяжение и прочие физические законы. Туфля с тупым носком изо всех сил топтала стартер - однако машина не издавала ни звука.

У Мари вырвался жалобный писк. Она отпустила стартер и дернула дроссель. После этого в воздухе появился вполне недвусмысленный запах.

- Ну вот, ты залила свечи! - воскликнул Джозеф. - Прекрасно! Изволь теперь пересесть на свое место.

Затем он раздобыл где-то троих молодцов, которые покатили автомобиль под гору. Сам вспрыгнул за руль, чтобы управлять. Машина быстро разогналась и стала бодро подпрыгивать на ухабах. Глаза Мари вспыхнули надеждой.

- Сейчас она заведется! - сказала она.

Но машина и не думала заводиться. Вместо этого они спокойно докатились до заправочной станции и затормозили возле баков с бензином.

Мари сидела молча, поджав губы, и когда служитель станции подошел к машине, не открыла ни дверцу, ни окно - ему пришлось обходить машину и обращаться к ее мужу.

Некоторое время механик стоял, склонившись над мотором, потом выпрямился и хмуро посмотрел на Джозефа. Затем они вполголоса обменялись несколькими фразами по-испански.

Мари опустила окно и прислушалась к разговору.

- Ну, что он говорит?

Мужчины продолжали что-то обсуждать.

- Что он говорит? - еще раз, более настойчиво, спросила Мари.

Смуглый механик делал жесты в сторону мотора. Джозеф понимающе кивал. Беседа все продолжалась.

- Что там? - не унималась Мари.

Джозеф строго посмотрел на нее и свел брови к переносице.

- Подожди минуту. Не могу же я слушать двоих сразу!

Механик взял Джозефа под локоть. Казалось, они никогда не закончат обсуждение.

- Что он тебе говорит? - снова встряла Мари.

- Он говорит... - начал Джозеф, но не закончил, потому что мексиканец снова увлек его к мотору. Вид у механика был такой серьезный, будто на него наконец снизошло прозрение.

- Во сколько нам это обойдется? - выкрикнула Мари, выглядывая из окна машины и обращаясь к их склоненным спинам.

Механик что-то сказал Джозефу.

- Пятьдесят песо, - перевел Джозеф.

- А сколько времени займет починка? - прокричала его жена.

Джозеф снова обратился к механику. Тот пожал плечами, и некоторое время они спорили.

- Ну так сколько? - нетерпеливо спросила Мари.

Но обсуждение продолжалось.

Солнце уже клонилось к закату. Теперь оно висело над верхушками кладбищенских деревьев на горе, а на долину быстро наползала тень. И только небо оставалось чистым, голубым и нетронутым.

- Два дня. А может, и все три, - сказал Джозеф, повернувшись к Мари.

-Два дня!.. А не мог бы он починить как-нибудь временно - чтобы мы могли перебраться в другой город и встать на ремонт там?

Джозеф задал механику вопрос. Тот ответил.

- Нет, так нельзя. Надо делать полный ремонт.

- Ну почему, почему - что за глупость? Зачем он будет делать полный ремонт - ведь он прекрасно знает, что без него можно обойтись? Скажи ему, Джо, скажи... Пусть он поторопится и закончит...

Но мужчины уже не слушали ее. У них снова пошел серьезный разговор.

На этот раз вещи уже не были такими прыткими. Джозефу пришлось самому распаковывать свой чемодан. А чемодан Мари так и остался стоять у двери.

- Мне ничего не понадобится, - сказала она.

- Даже ночная рубашка?

- Ничего, посплю нагишом, - ответила Мари.

- Ну ладно тебе, я же не нарочно, - сказал Джозеф. - Это все дурацкая машина.

- Надо будет обязательно сходить и проконтролировать, как они там все делают, - пробормотала Мари, которая сидела на краешке кровати.

Они сняли другой номер. Мари отказалась от старой комнаты, сказав, что этого она просто не вынесет. Здесь, в новом номере, она могла представить, что они в другой гостинице, в другом городе. Отсюда открывался вид на аллею и на трубы канализации - а не на сквер с шляпными коробками деревьев.

- Слышишь, Джо, обязательно спустись к станции и проверь, как у них движется работа. Если не проверять, они могут протянуть с починкой и месяц и два! - Она подняла на него взгляд. - А лучше вот что: пойди и займись этим прямо сейчас - вместо того чтобы слоняться без дела.

- Что ж, можно и сходить, - сказал он.

- Я пойду с тобой. Хочу купить журналов.

- Думаю, в таком городе ты вряд ли отыщешь американские журналы.

- Что, мне уже и посмотреть нельзя?

- И вообще... У нас мало денег, - сказал Джозеф.- Мне бы не хотелось связываться с банком и телеграфом. Только лишняя возня и трата времени.

- Но на журналы-то, я надеюсь, денег хватит? - спросила Мари.

- Ну, на парочку хватит.

- На столько, сколько я захочу! - отрезала Мари, сидя на кровати, вся красная от возмущения.

- Господи, у тебя же в машине чертова уйма этих журналов: "Пост", "Колльер", "Меркьюри", "Атлантик", "Барна-би", "Супермен"! Ты же не прочитала в них и половины статей!

- Они старые, - покачала головой Мари. - Я их уже все просмотрела и хочу новые... Когда сразу просмотришь, становится совсем...

- А ты не только просматривай, но и пробуй читать их, - язвительно сказал Джозеф. - Ты же умеешь читать, не так ли? Когда они спустились на площадь, уже совсем стемнело.

- Дай мне несколько песо, - попросила Мари, и Джозеф протянул ей деньги. - И научи, как спрашивать по-испански про журналы.

- Quiero una publicacion Americano, - произнес он, не останавливаясь.

Мари, запинаясь на каждом слове, повторила за ним фразу и прохихикала:

- Спасибо.

Джозеф зашагал по направлению к технической станции, а Мари вернулась и подошла к ближайшей лавке с надписью Farmacia Botica [Аптека (исп.)]. Разложенные на витрине журналы были все на одно лицо. Быстро пробежав глазами похожие, как члены одной семьи, названия. Мари пытливо взглянула на старичка, сидящего за прилавком.

- У вас есть американские журналы? - начала она, не решившись заговорить по-испански.

Старик уставился на нее.

- Habia Ingles? Вы говорите по-английски? (исп.)] - спросила она.

- Нет, senorita.

Тогда Мари попыталась вспомнить испанскую фразу.

- Quiero... погодите... - Она запнулась и начала снова: - Quiero... Americano... э-э... жюр-на-ло?

- О нет, senorita!

Мари всплеснула руками - как будто клацнули челюсти большого рта. Рот ее открылся и снова закрылся. У Мари было ощущение, что перед ней какая-то завеса. Она словно бы находилась здесь, в этом маленьком магазинчике - и одновременно нет. Все эти смуглые, пропеченные солнцем люди, которые населяли город, были для нее чужими. Они не знали слов, которые знала она - так же, как она не понимала их слов. А если слова и произносились, то с великим смущением и стыдом. И вокруг города - одно только бесконечное пространство и время. А дом, ее дом - где-то далеко, в другой жизни...

Мари резко повернулась и вышла.

Одну за другой обходила она лавки и везде видела одни и те же обложки с окровавленными быками, жертвами насилия или слащаво-конфетными лицами священников. Наконец в каком-то магазинчике ей попалось три номера "Пост", и она так обрадовалась, что даже засмеялась от восторга и оставила хозяину лавки приличные чаевые.

Прижимая заветные журналы к груди. Мари побежала по узкому тротуару - перепрыгнула канаву, стремительно перелетела через улицу, что-то напевая себе под нос на "ля-ля"...

Затем вскочила на другой тротуар, пробежалась по нему и, улыбнувшись самой себе, перешла на быстрый шаг. Журналы она крепко прижимала к груди, глаза ее были полузакрыты, ноздри вдыхали пропахший углем воздух, уши щекотал теплый ветерок...

В вышине звезды играли лучами на позолоте греческих статуй оперного театра. Мимо Мари проковылял какой-то мужчина, на голове он нес большую корзину, полную буханок хлеба.

Мари посмотрела на мужчину, на корзину у него на голове и внезапно застыла. Улыбка разом сошла с ее губ, руки, державшие журналы, разжались... Мужчина шел и бережно придерживал корзину рукой, а другой размахивал при ходьбе. Журналы выскользнули у Мари из пальцев и рассыпались на тротуар.

Она скорее бросилась подбирать их. Затем в одну секунду домчалась до отеля и буквально взлетела по лестнице.

Мари сидела в номере. По обеим сторонам и впереди от нее стопками лежали журналы. Она окружила себя ими, как крепостной стеной с опускными решетками из слов. Это были старые журналы - те, что валялись в машине. Их она уже смотрела раньше, и они годились теперь лишь для постройки крепости. А вот три только что купленные (хотя и потрепанные) номера "Пост" она взяла к себе и заботливо уложила на колени. Мари даже не решалась открывать их, предвкушая, как будет с упоением читать, читать, жадно перелистывать страницы, и опять читать...

Наконец она решилась перевернуть первую страницу. Она будет читать их внимательно - строку за строкой, страницу за страницей. Все до запятой, до малейшего оттенка цвета в картинках. А еще осталось несколько лакомых кусочков в старых номерах из "крепостной стены" - рекламы, мультяшки, которые она пропускала, оставляя на потом.

Первый номер - вот этот - она будет читать сегодня вечером. Она растянет это удовольствие надолго, а завтра вечером примется за второй. Завтра вечером - если, конечно, она будет здесь завтра вечером. А может, и не будет - вдруг машина заведется, и тогда... Мари словно наяву ощутила запах выхлопных газов, услышала шорох шин по дороге и завывание ветра, раздувающего ей волосы. И все-таки, возможно, она будет здесь завтра вечером - здесь, в этой комнате. На этот случай у нее останется второй номер, и еще третий - на послезавтра. Она аккуратно разложила все по полочкам у себя в голове. Итак, первая страница перевернута.

Затем вторая. Глаза пробежали по строчкам, потом еще раз, а пальцы уже сами собой нащупывали третью. И так дальше - часы тихонько тикали у Мари на запястье, время бежало, а она все переворачивала и переворачивала страницы - одну за другой, жадно разглядывая людей на фотографиях. Людей из другой страны, из другого мира - мира разноцветных неоновых вывесок, ночных баров и таких знакомых, родных запахов... Мира, где люди говорят друг другу хорошие слова... А она сидит здесь и тупо переворачивает страницы, и строчки прыгают у нее перед глазами, а руки так быстро листают страницы, что они обдувают ей лицо, как опахалом. Мари отбросила в сторону первый "Пост", лихорадочно ухватилась за второй и в полчаса покончила с ним. Руки ее потянулись к третьему, и через пятнадцать минут он также был отброшен в сторону. Мари почувствовала, что ей трудно дышать - она хватала ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Она подняла руки к затылку.

Откуда-то подул легкий ветерок.

Мари почувствовала, как сзади на шее зябко съежились корни волос.

Бледной рукой она осторожно дотронулась до головы, будто это был хрупкий шар одуванчика.

На улице, в сквере, целыми стаями летали бумажки, раскачивались на ветру уличные фонари. Тени то появлялись, то исчезали под их круглыми шляпами - при этом ржавые железные соединения на высоких столбах жалобно скрипели.

У Мари начали дрожать руки - она видела, как они дрожат. Затем у нее задрожало все тело. Под ярчайшей из ярчайших юбок, которую она специально надела сегодня вечером, в которой она прыгала и крутилась перед высоким, похожим на крышку гроба зеркалом - под этой нарядной юбкой из искусственного шелка трепетало ее тело, натянутое точно струна. Стучали даже зубы. Мари пыталась сжать их, но они все равно стучали. Она изо всех сил закусила губу - так, что размазалась помада...

И тут раздался стук в дверь - вернулся Джозеф.

Они готовились ко сну. Джозеф сообщил, что все в порядке и машину уже начали чинить. Завтра он пойдет туда опять и проследит.

- Только не стучи больше в дверь, - сказала Мари, раздеваясь перед зеркалом.

- Тогда оставляй ее открытой, - пожал плечами Джозеф.

- Нет уж, я лучше ее запру. Но ты не долби так. Просто скажи, что это ты.

- А что тут такого - ну, постучал?

- Как-то странно... - ответила Мари.

- Не понимаю, что ты имеешь в виду?

Она бы и не смогла объяснить. Свесив руки вдоль тела, она стояла, обнаженная, перед зеркалом и смотрела на свое отражение. Она видела свои груди, бедра - все свое тело. Она была живая - двигалась, ощущала под ногами прохладный пол, чувствовала кожей воздух вокруг себя... Если бы она дотронулась пальцами до кончиков грудей, груди бы узнали эти прикосновения.

- Ради всего святого, - поморщился Джозеф, - хватит тебе любоваться собой. - Он уже лежал в постели. - Ну что ты делаешь, скажи на милость? Что за поза? Зачем тебе понадобилось закрывать лицо?

Джозеф погасил свет.

Она не могла говорить с ним, потому что не знала слов, которые знал он, а он не понимал слов, которые говорила она. Поэтому Мари пошла к себе в кровать и легла. А Джозеф остался лежать на своей, повернувшись к жене спиной. Он был совсем как те чужие коричневые люди в городе. Мари казалось, что этот город находится где-то далеко, на самой Луне, и чтобы попасть на Землю, нужно совершить космический перелет. Ах, если бы он поговорил с ней сегодня, она бы спокойно уснула! И дыхание бы улеглось, и кровь не билась бы так яростно в запястьях и подмышечных впадинах... Но он не говорил. Только тикали в тишине часы, отмеряя тысячи долгих секунд, и тысячи раз Мари поворачивалась с боку на бок, накручивая на себя одеяло, и подушка жгла ей щеку, как раскаленная плита...

Темнота опутывала комнату черной москитной сеткой - Мари барахталась в ней, с каждым поворотом застревая все больше. Если бы он сказал ей хоть слово - одно только слово... Но он не говорил. И вены продолжали ныть в запястьях. Сердце ухало, как мехи, раздуваемые страхом, и раскалялось докрасна, освещая ее изнутри воспаленным огнем. Легкие так надрывались, будто она была утопленницей и сама делала себе искусственное дыхание. В довершение всего, тело обливалось потом - вскоре Мари прилипла к простыням, как растение, зажатое между страницами толстой книги.

Так она лежала долгие часы, пока ей не начало казаться, что она вновь стала ребенком. Когда ненадолго стихали глухие удары сердца, похожие на бубен безумного шамана, тогда к Мари приходили эти неторопливые печальные образы. Теплое, золотистое, как бронза, детство - солнце играет на зеленой листве деревьев, на гладкой воде, вспыхивает на пушистой и светлой детской головке... Карусель памяти кружила перед ней лица - вот чье-то лицо приближается, проносится мимо и улетает... Вот еще одно появляется слева - его губы что-то говорят - и вот оно уже метнулось вправо и исчезло. Снова и снова...

О, до чего же нескончаемая ночь! Мари пыталась успокоить себя, представляя, как они поедут завтра домой (если, конечно, машина заведется), как мирно будет гудеть мотор, шуршать под колесами дорога... Она даже улыбнулась своим мыслям в темноте.

А если не заведется? Мари сразу съежилась, будто съеденная огнем бумажка. Внутри у нее все сжалось, и осталось только тиканье часов на руке - тик, тик, тик...

Наконец пришло утро. Мари посмотрела на мужа, который, непринужденно раскинувшись, спал на своей кровати. Ее рука свисала в прохладный проем между кроватями. Она держала ее там всю ночь. Один раз попыталась дотянуться рукой до Джозефа, но не смогла - кровать отстояла слишком далеко. Ей пришлось тихонько притянуть руку обратно, надеясь, что он ничего не услышал и не почувствовал.

Вот он лежит перед ней. Веки сомкнуты в сладкой дреме, ресницы спутаны, словно длинные сплетенные пальцы. Ребра почти не двигаются - будто он не дышит. Конечно же, за ночь он успел наполовину выпростаться из пижамы. Впрочем, виден только его торс, а остальное скрыто под одеялом. Профиль на фоне подушки кажется таким задумчивым...

На подбородке у него она вдруг заметила щетину.

В скудном утреннем свете белели ее глаза. В сущности, во всей комнате двигались только они - вверх, вниз, направо, налево - изучая анатомию лежащего напротив мужчины.

Мари видела каждый волосок на его подбородке и на щеках - и каждый был само совершенство. В щелку между шторами пробивался маленький сноп солнечного света и падал как раз на подбородок Джозефа, зажигая на нем искры.

Черные волоски вились и на его запястьях - такие же совершенные, гладкие и блестящие.

На голове волосы тоже были хороши - прядка к прядке, ни одного изъяна. Красиво вырезанные уши. И зубы - у него были прекрасные зубы...

- Джозеф! - вдруг закричала Мари. - Джозеф! - еще раз выкрикнула она и в ужасе вскочила.

"Бом! Бом! Бом!" - загремел колокол на башне огромного собора, что стоял через дорогу.

За окном шумно вспорхнула стайка белых голубей - словно махнувшие страницами журналы. Сделав круг над площадью, птицы поднялись вверх. "Бом! Бом!" - продолжал звенеть колокол. Где-то вдалеке музыкальная шкатулка выводила мелодию "Cielito Lindo" [Мексиканская народная песня].

Потом все стихло, и стало отчетливо слышно, как в ванной капает из крана вода.

Джозеф открыл глаза. Жена сидела на своей кровати и не спускала с него глаз.

- А я уж подумал...- сказал он и зажмурился. - Да нет... - Закрыл глаза и потряс головой. - Просто колокола звонят... - Он вздохнул. - А сколько сейчас времени?

- Не знаю. Ах да - восемь. Восемь часов.

- О Господи, - проворчал Джозеф и повернулся на другой бок. - Можем спать еще целых три часа.

- Нет уж, ты встанешь! - вскричала Мари.

- Совершенно ни к чему, слышишь? Все равно в гараже никто раньше десяти не появится, а торопить их бесполезно. Так что можешь успокоиться.

- И все-таки ты встанешь, - сказала Мари. Джозеф наполовину обернулся к ней - при этом над губой у него блеснули на солнце медные волоски.

- Но с какой стати? Ради Бога, скажи, с какой стати я должен вставать?

- Потому что... потому что тебе нужно побриться! - Голос Мари сорвался в крик. Джозеф застонал от досады.

- Значит, только из-за того, что мне нужно побриться, я должен вставать ни свет ни заря и бежать намыливаться - так что ли?

- Но ты небритый!

- И не собираюсь бриться - до тех пор, пока мы не приедем в Техас.

- Не будешь же ты ходить, как последний забулдыга!

- Хочу - и буду! Хватит и того, что каждое утро в течение тридцати дней я брился, повязывал галстук и отутюживал складку на брюках! Отныне - никаких брюк, никаких галстуков, никакого бритья и... и вообще.

Он так резко натянул на уши одеяло, что оно сползло наверх и обнажило его голую ногу.

Нога была согнута в колене и почти свисала с кровати. Падавшие солнечные лучи зажигали на ней искорки черных волос - они были совершенны.

Чем дольше Мари смотрела на эту ногу, тем больше округлялись ее глаза.

Она в ужасе прижала ко рту дрожащие пальцы...

Целый день Джозеф то уходил, то приходил. Он так и не побрился. Слонялся внизу по скверу. Так медленно вышагивал - Мари готова была убить его. Она была бы рада, если бы его поразило прямо на месте молнией. Вот он остановился возле одной из "шляпных коробок" и разговаривает с управляющим отеля, шаркая ботинком по бледно-голубой плитке тротуара. Вот любуется птичками и сверкающими на утреннем солнце греческими статуями. Вот дошел до угла и наблюдает за движением на дороге. Да нет там никакого движения! Просто он тянет время, чтобы подольше не возвращаться к ней. Нет бы ему пойти - побежать! - в гараж, накричать на этих ленивых механиков и ткнуть их носом в мотор, чтобы быстрее делали! Так нет же, он стоит здесь и смотрит за так называемым движением. А движения-то всего - "форд" 1927 года выпуска, велосипедист, полураздетые детишки да хромая свинья!

Господи, ну давай же, шевелись, иди! - кричало все внутри у Мари. Ей хотелось разбить вдребезги окно.

Плетущейся походкой Джозеф перешел через улицу и скрылся за углом. Всю дорогу до гаража он останавливался у витрин, читал вывески, глазел на картинки, трогал керамические безделушки на лотках гончаров. Эх, надо попить где-нибудь пивка. Да-да, пивка - самое то.

Мари тоже вышла в сквер - прогулялась по солнышку, еще немного походила по магазинам в поисках журналов. Затем снова поднялась в номер - почистила ногти, покрыла их лаком и снова спустилась в сквер. Слегка перекусила - и вернулась в отель. В качестве второго блюда были все те же журналы.

Мари боялась ложиться в постель. Стоило ей задремать, как перед глазами вновь всплывали печальные картины детства. А еще - старые друзья, дети, которых она никогда не видела, но о которых всегда думала, долгие двадцать лет... И все дела, которые она хотела сделать, но не сделала... Сколько она собиралась позвонить Лайле Холдридж - восемь лет прошло, с тех пор как они окончили колледж - так и не позвонила. А какими они с ней были подругами! Милая, милая Лайла!.. И еще, лежа в постели, Мари думала о книгах, которые давно собиралась купить и прочитать, но так и не купила. Прекрасные книги - а как они пахнут! Как же все это грустно! Всю жизнь она мечтала иметь в своей библиотеке книги о стране Оз... До сих пор не купила! Но почему? И почему бы ей не сделать это сейчас? Жизнь ведь еще не окончена? Вот она приедет в Нью-Йорк - и сразу побежит покупать! А потом позвонит Лайле! И встретится с Бертом, Джимми, Хелен и Луизой! И обязательно съездит в Иллинойс, чтобы пройтись по родным местам, где прошло ее детство. Если только она вернется в Штаты. Если только... Каждый удар сердца болью отдавался в груди - тук, тук, тук-остановка-и снова тук, тук, тук... Если только она вернется.

Мари лежала и прислушивалась к биению.

Тук. Тук. Тук... Тишина... Тук. Тук. Тук... Тишина... Тук. Тук. Тук...

А вдруг оно прямо сейчас остановится совсем?

Ну вот!

Снова тишина!

- Джозеф!

Мари вскочила. Прижав обе руки к груди, она с силой надавила на нее, словно хотела вручную раскачать неисправный насос.

Сердце вздрогнуло, встрепенулось - и вдруг забилось часто-часто, сотрясая ударами всю грудь.

Мари снова откинулась на кровать. А вдруг оно остановится снова - и больше уже не забьется? Что же тогда делать? Она ведь просто умрет от страха... Умрет от страха! Ну не смешно ли? Значит, она услышит, что сердце у нее не бьется - и сразу умрет. От страха! И все равно она будет лежать и слушать. Все равно она вернется домой и позвонит Лайле, и купит книги, и будет танцевать, и будет гулять в Центральном парке, и... Слушать...

Тук. Тук. Тук... Тишина...

Джозеф постучал в дверь. Джозеф постучал в дверь - машина до сих пор не готова - значит, предстоит пережить еще одну ночь. Он так и не побрился, и черные волоски у него на подбородке один совершеннее другого, а все газетные киоски уже закрыты, и ей больше негде купить журналов, и они поужинали (впрочем, она могла бы и не ужинать), и Джозеф пошел прогуляться по вечернему городу.

Снова Мари сидела на стуле и чувствовала кожей, как сзади на шее щекотно поднимаются волоски. Она так ослабела, что не было сил даже встать со стула. Она была совсем одна - один на один с гулким биением собственного сердца, которое, казалось, сотрясало болью всю комнату. Глаза ее налились жаром, словно у испуганного ребенка, веки набрякли.

Нутром Мари почувствовала первый сбой. Еще одна ночь... Еще одна ночь... Еще одна ночь... Она будет даже дольше, чем предыдущая. Вот он, первый сбой - маятник пропустил один удар. А вот и второй, и третий - как по цепочке. Они цепляются один за другой. Первый - совсем крохотный, второй - побольше, третий - еще побольше, четвертый - совсем большой, а пятый-просто громадный...

Ганглий - какой-то красненький жалкий узелок, похожий на обыкновенную штопальную нить, которая оборвалась в ней и трепещет. Как будто в механизме сломалась маленькая деталь - и теперь вся машина разладилась и дрожит как в лихорадке.

Мари не сопротивлялась. Она отдалась во власть этой дрожи, этому ужасу, этим взрывам внутри, обдающим ее липким потом, этому гадкому кислому вину, заполонившему рот. Сердце ее, словно сломанный волчок, отклонялось то в одну сторону, то в другую, спотыкалось, вздрагивало, ныло... Краска схлынула с лица - как будто выключили лампочку и теперь стало видно все, что у нее внутри - серые, бесцветные нити, переплетения и жилки...

Джозеф был здесь же, в комнате - он уже пришел, но Мари даже не услышала, как он пришел. Впрочем, от его прихода ничего не изменилось. Молча, не произнося ни единого слова, он готовился ко сну: ходил по комнате, брал какие-то вещи, курил. Мари тоже ничего ему не сказала, только омолча легла в кровать. Она не услышала, как он обратился к ней.

Она засекала время. Каждые пять минут смотрела на часы - и часы вздрагивали, и время вздрагивало вместе с ними. И эта дрожь, казалось, никогда не прекратится. Мари попросила воды. Перевернулась с боку на бок. Еще раз. И еще раз. За окном гудел ветер, сбивая набекрень шляпы фонарей - ив окна врывался свет, будто кто-то открывал глаза, а потом закрывал их. Снизу, из холла, не доносилось ни звука - гостиница словно вымерла после ужина.

Он подал ей стакан воды.

- Я замерзла, Джозеф, - проговорила Мари, поглубже зарываясь в одеяло.

- Ничего страшного, - сказал Джозеф.

- Правда замерзла! И плохо себя чувствую, и вообще - я боюсь...

- Господи, ну чего ты боишься?

- Я хочу сесть в поезд и поскорее уехать в Штаты...

- Поезда ходят только из Леона - здесь не проходит железная дорога, - вздохнул Джозеф и прикурил очередную сигарету.

- Ну так давай доедем до Леона.

- Как? На такси? А свою машину бросим здесь? И потом - здесь такие шоферы...

- Все равно. Я хочу уехать.

- Утром тебе станет лучше.

- Нет, не станет. Я знаю, не станет! Мне плохо!

- Но это влетит нам в кругленькую сумму, дорогая - брать машину до самого дома. Думаю, здесь пахнет сотнями долларов.

- Неважно. У меня на личном счету есть двести долларов. Я заплачу. Только, ради всего святого, поехали домой!

- Ну что ты - завтра утречком выглянет солнце, и ты сразу почувствуешь себя лучше... Это все потому, что нет солнца.

- Солнца нет, и ветер поднялся... - прошептала Мари, закрыв глаза и прислушиваясь. - Завывает, как в пустыне. Непонятная страна эта Мексика. Или джунгли тебе - или пустыня. И кругом разбросаны крохотные городки, вроде этого, где фонарей раз-два и обчелся...

- Между прочим, довольно большая страна.

- Неужели местные жители никогда не ощущают себя одинокими в этой пустыне?

- Думаю, они привыкли.

- И не боятся?

- Чего им бояться - у них есть вера, религия.

- Мне бы такую веру.

- Знаешь, если бы у тебя появилась вера, ты бы очень быстро разучилась думать, - сказал Джозеф. - Если отдаться целиком какой-то одной идее, то в голове просто не останется места для чего-то другого.

- Вчера, - тихо произнесла Мари, - мне только того и хотелось. Я рада была бы ни о чем не думать и целиком отдаться какой-нибудь идее, которая спасла бы меня от страха.

- Господи, какого еще страха? О каком ты говорил страхе? - пожал плечами Джозеф.

- Если бы у меня была вера, - проговорила Мари, не обращая внимания на его слова, - то я бы знала, как себя приободрить. Я просто не умею выводить себя из этого дурацкого состояния...

- Боже... - пробормотал себе под нос Джозеф и рывком сел.

- Я всегда была верующей, - сказала Мари.

- Баптисткой.

- Нет. Тогда мне было лет двенадцать. Я перестала верить - потом.

- Ты никогда мне не рассказывала.

- Да нет же - ты знаешь...

- Какая еще вера? Гипсовые святые в ризнице? Или нет - какой-то специальный, собственный святой, к которому ты обращала свои молитвы, да?

- Да.

- И что же - он отвечал на них?

- Ну, немного. Один раз. А потом - нет. Ни разу больше. За долгие годы - ни разу. Но я все равно продолжаю молиться.

- Что же это за святой?

- Святой Иосиф.

- Значит, святой Иосиф. - Он встал и с оглушительным бульканьем налил себе воды из стеклянного графина. - Проще говоря, Джозеф, да?

- Это совпадение, - сказала Мари.

Некоторое время они в упор смотрели друг на друга. Затем Джозеф отвернулся.

- Надо же - гипсовые святые... - проговорил он, отхлебывая воду.

- Джозеф! - прозвучал голос Мари в повисшей тишине.

- Что?

- Возьми меня за руку, пожалуйста. -Ох уж эти женщины... -вздохнул Джозеф, после чего подошел и взял жену за руку.

Через минуту она вдруг выдернула у него руку и спрятала ее под одеяло. Рука Джозефа так и осталась в воздухе, пустая. Мари закрыла глаза и сказала дрожащим голосом:

- Надо же... Это вовсе не так здорово, как я себе представляла. На самом деле, когда я проделывала это в уме, было даже гораздо приятнее.

- Господи... - только и сказал Джозеф. Затем встал и направился в ванную.

Мари выключила свет. Теперь лишь тоненькая желтая полоска светилась под дверью ванной. Мари вновь прислушалась к своему сердцу. Оно стучало ужасно быстро - не меньше ста пятидесяти ударов в минуту. И вновь изнутри ее тела исходил какой-то отвратительный дребезжащий гул, как будто во всех костях завелись трупные мухи - и теперь жужжат, жужжат, жужжат... Она пыталась смотреть перед собой, но глаза ее будто перевернулись внутрь и видели только сердце. Сердце, которое разрывалось на части в грудной клетке.

В ванной шумела вода. Мари слышала, как муж чистит зубы.

- Джозеф!

- Да, - отозвался он из-за закрытой двери.

- Пойди сюда.

- Что тебе нужно?

- Я хочу, чтобы ты обещал мне кое-что. Пожалуйста, прошу тебя...

- Но что?

- Сначала открой.

- Я спрашиваю - что? Что именно? - раздался голос из-за закрытой двери.

- Обещай мне...- начала Мари и запнулась.

- Ну что, что тебе обещать? - спросил Джозеф, прервав затянувшуюся паузу.

- Обещай мне... - снова начала Мари и снова замолчала.

На этот раз муж ничего не сказал. Мари обнаружила, что ее сердце стучит в унисон с часами. Где-то за окном скрипнул фонарь.

- Обещай мне, если что-нибудь... случится... - услышала она свой голос - такой глухой и далекий, будто она стояла в миле отсюда, - ...если что-нибудь случится со мной, то ты не дашь похоронить меня на этом кладбище, рядом с этими мерзкими катакомбами!

- Ну, не глупи, - отозвался Джозеф из-за двери.

- Ты обещаешь? - переспросила Мари, глядя расширенными глазами в темноту.

- Зачем ты заставляешь меня обещать всякие глупости!

- Обещай, пожалуйста, обещай... Ты обещаешь?

- Утром ты поправишься, дорогая, - продолжал твердить он.

- Все равно обещай - иначе я не усну. Я смогу заснуть только если ты скажешь, что никогда не оставишь меня там. Я не хочу, не хочу стоять там.

- Ну честное слово! - воскликнул Джозеф, теряя терпение.

- Пожалуйста... - умоляла Мари.

- Ну почему я должен обещать тебе такие вещи, почему? - всплеснул он руками. - Завтра тебе будет лучше. И вообще... Лучше представь, как бы ты замечательно смотрела"! в этих катакомбах - где-нибудь между мистером Гримасоу и мистером Разиньротом, а? - Джозеф заразительно рассмеялся. - Вставили бы тебе в волосы бугенвиллию...

Мари молча лежала в темноте.

- Ну разве не здорово? - спросил он сквозь смех из-за двери.

Она ничего не ответила.

- Как ты думаешь? - переспросил он.

Внизу на площади послышались чьи-то тихие шаги - и удалились.

- Эй! - позвал он, продолжая чистить зубы.

Мари лежала, вперив глаза в потолок, и грудь ее часто-часто вздымалась - и все чаще и чаще, воздух вырывался из ее ноздрей, а в уголке рта показалась тоненькая струйка крови. Глаза ее были широко распахнуты, руки неистово терзали края простыни.

- Эй! - снова окликнул он из-за двери.

Мари не ответила.

- Господи... - бормотал себе под нос Джозеф. - Да точно тебе говорю. - Он влез головой под струю и начал полоскать рот. - Уже завтра утром...

Со стороны ее кровати не доносилось ни звука.

- Странные все-таки существа эти женщины, - сказал Джозеф, обращаясь к своему отражению в зеркале.

Мари все лежала на кровати.

- Точно тебе говорю, - продолжал бубнить он, с бульканьем полоща горло антисептиком, затем громко сплюнул в раковину. - Завтра утром ты встанешь и побежишь...

Ни слова в ответ.

- Скоро они закончат чинить автомобиль.

Ни слова.

- Ты погоди, утро вечера мудренее. - Джозеф открутил крышечку и стал протирать лицо освежителем. - Думаю, закончат чинить уже завтра. Ну в крайнем случае - послезавтра. Ты ведь не против провести здесь еще одну ночь?

Мари ничего не отвечала.

- Не против? - переспросил он.

Никакого ответа.

Полоска света под дверью расширилась.

- Мари!

Он открыл дверь.

- Спишь?

Она лежала, глядя перед собой расширенными глазами, грудь ее тяжело вздымалась.

- Ну, значит, спишь, - заключил он. - Спокойной ночи, дорогая.

Джозеф лег в кровать.

- Устала, наверное.

Она не ответила.

- Устала... - повторил он.

За окном ветер качал фонари. Комната была темной и длинной, как туннель. Через минуту Джозеф уже дремал.

А Мари все так же лежала с открытыми глазами, и грудь ее то поднималась, то опускалась, и на руке тикали часы...

В такую погоду было здорово ехать через тропик Рака. Сверкающий автомобиль мягко подпрыгивал на ухабах, петлял между сопками, с ревом вписывался в крутые повороты, оставляя за собой легкое облачко дыма и все больше приближаясь к Соединенным Штатам. В машине сидел Джозеф - как всегда свежий, румяный и в панаме. На коленях у него уютно свернулся неизменный фотоаппарат - он не расставался с ним даже за рулем. К лацкану желтого пиджака была пришпилена черная шелковая ленточка.

Оглядывая проносящийся пейзаж, Джозеф рассеянно взмахнул рукой, словно обращался к попутчику... но осекся. Тут же его губы тронула глуповатая улыбка - он снова отвернулся к окну и принялся мычать себе под нос какой-то мотив. В то время правая его рука тихонько подкрадывалась к соседнему сиденью...

Оно было пусто.

Пристальная покерная фишка работы А.Матисса.

The Watchful Poker Chip of H. Matisse.

1954.

Переводчик: Михаил Пчелинцев.

Сейчас, в момент нашего с ним знакомства, Джордж Гарви - ничто, нуль без палочки. Позднее он будет щеголять моноклем работы самого Матисса - белой покерной фишкой с изображением голубого глаза. Вполне возможно, что еще позднее из золоченой клетки, вделанной в искусственную ногу Джорджа Гарви, польются трели и рулады, а левая его рука обретет новую - красная медь с нефритом! - кисть.

Но сперва взгляните на ужасающе заурядного человека.

- Финансовую секцию, дорогая?

Его квартира, вечер, шорох газет.

- Метеорологи пишут: "Ожидается дождь".

Дыхание, черные волоски в ноздрях колышутся - внутрь-наружу, внутрь-наружу, тихо, спокойно, размеренно, час, другой...

- Пора и ложиться.

По внешности - прямой потомок восковых витринных манекенов образца 1907 года. Умеет, на зависть всем магам и фокусникам, сесть в зеленое велюровое кресло и - исчезнуть. Отвернитесь - и вы уже забыли его лицо. Тарелка манной каши.

И вот, случайнейшая из случайностей сделала его ядром, средоточием авангардного литературного течения, дичайшего на памяти человечества.

Уже двадцать лет супруги Гарви жили в гулкой пустоте одиночества. Прелестная женщина, однако опасность неизбежной встречи с ним вчистую отпугивала всех возможных посетителей.

Гарви обладал способностью мгновенно мумифицировать людей - о чем не догадывались ни его жена, ни он сам. Супруги утверждали, что после суматошного рабочего дня им очень приятно провести вечер спокойно, в обществе друга. Оба выполняли тусклую, бесцветную работу. Случалось, что даже они сами не могли припомнить название тусклой, бесцветной фирмы, поручавшей им эту работу - белая краска на белом.

Записывайтесь в авангард! Записывайтесь в "Странный септет"!

Великолепная семерка расцвела махровым цветом в парижских полуподвалах, под звуки довольно вялой разновидности джаза; шесть с лишним месяцев она чудом сохраняла свои в высшей степени неустойчивые взаимоотношения, вернулась в Соединенные Штаты и тут, ежесекундно готовая с треском развалиться, наткнулась на мистера Джорджа Гарви.

- Мой Бог! - воскликнул Александр Пейп, экс-самодержец шайки. - Я познакомился с потрясающим занудой. Вы просто обязаны на него посмотреть! Прошлым вечером Билл Тимминс оставил на двери записку, что, мол, вернусь через час. Я слоняюсь по холлу, и тут этот самый Гарви предлагает мне подождать в его квартире. Вот там мы и сидели - Гарви, его жена и я. Невероятно! Он - сама чудовищная Тоска, порожденная нашим материалистическим обществом. У него в арсенале миллионы способов парализовать человека! Великолепный антикварный экземпляр с непревзойденным талантом доводить до ступора, до глубокого сонного оцепенения, до полной остановки сердца. Клинический, лабораторный случай. Пошли к нему, нагрянем на него все вместе!

Они слетелись как стервятники! Жизнь текла к дверям Гарви, жизнь сидела в его гостиной. "Странный септет" разместился на засаленном диванчике, "Странный септет" пожирал добычу глазами.

Гарви нервничал, не находил себе места.

- Если кто-нибудь хочет закурить... - бледнейшая, почти что и не заметная улыбка. - Так вы не стесняйтесь - курите.

Тишина.

Инструкция гласила: "Молчать, чтобы никто ни полслова. Пусть подергается. Это - лучший способ выявить его сокрушительную заурядность. Американская культура - абсолютный нуль".

Три минуты полной тишины и неподвижности. Мистер Гарви чуть подался вперед.

- Э-э... - произнес он, - каким бизнесом занимаетесь вы, мистер?..

- Крэбтри. Поэт.

Гарви обдумал услышанное.

- Ну и как, - сказал он, - ваш бизнес?

Ни звука.

Пред нами фирменное молчание Гарви. Пред нами крупнейший в мире производитель и поставщик молчаний, назовите любое, и он вручит вам заказ, упакованный в благопристойное откашливание, завязанный еле слышными перешептываниями. Смущенное и оскорбленное, невозмутимое и торжественное, равнодушное и беспокойное, и даже то молчание, которое золото, - все что угодно, только обратитесь к Гарви.

Но вернемся к конкретному молчанию данного, конкретного вечера - "Странный септет" буквально им упивался. Позднее, в своей квартире, за бутылкой "незамысловатого, но вполне приличного" красного вина (очередная фаза развития привела их в соприкосновение с реальной реальностью), эта тишина была разорвана в клочья, изгрызена и разжевана.

- Ты обратил внимание, как он мял уголок воротника? Да-а!

- И все-таки что ни говорите, мужик он почти крутой. Я упомянул Маггси Спэньера и Бикса Байдербека - видели его в тот момент? Хоть бы глазом моргнул. А вот я... я только мечтать могу о таком выражении лица, чтобы полное безразличие и нуль эмоций.

Готовясь ко сну, Джордж Гарви перебирал в уме события необыкновенного вечера. Приходилось признать, что в тот момент, когда ситуация стала совсем неуправляемой - когда началось обсуждение загадочных книг, незнакомой музыки, - он запаниковал, похолодел от ужаса.

Но это, похоже, не слишком озаботило необычных гостей. Более того, при прощании все они энергично трясли ему руку, рассыпались в благодарностях за великолепно проведенный вечер.

- Вот это я понимаю - прирожденный, профессиональный, высшего разряда зануда! - воскликнул в противоположном конце города Александр Пейп.

- Как знать, возможно, он потихоньку хихикает над нами, - возразил Смит, малый американский поэт двадцатого века.

Находясь в бодрствующем состоянии, Смит оспаривал все, без исключения, утверждения Пейпа.

- Надо сводить туда Минни и Тома, они влюбятся в нашего Гарви. Да-а, вечерок был - просто восторг, воспоминаний на месяц хватит.

- А вы заметили, - блаженно зажмурился Смит, малый поэт. - Краны в их ванной. - Он сделал драматическую паузу. - Горячая вода.

Все раздраженно вскинули на Смита глаза. Им и в голову не пришло попробовать.

Шайка разрасталась; опара на невероятных дрожжах, она выламывала двери, выпирала через окна.

- Ты не видел еще Гарви? Господи! Возвращайся в свой гроб! Вот точно говорю - Гарви репетирует. Ну разве можно быть настолько серым без системы Станиславского?

Александр Пейп неизменно ввергал всю компанию в уныние безукоризненными речевыми имитациями; теперь он заговорил точь-в-точь как Гарви - медленно, неуверенно и смущенно.

- "Улисс"? А это не та книга, где про грека, про корабль и про одноглазого людоеда? Простите? - Пауза. - О-о! - Еще одна пауза. - Понятно. - Полное изумление. - "Улисса" написал Джеймс Джойс? Странно. Я готов был поклясться, что точно помню, как много лет назад, в школе...

Они ненавидели Александра Пейпа за эти блестящие имитации - и все же покатились от хохота. Продолжение не замедлило последовать.

- Теннесси Уильяме? Это что, тот самый, который написал слащавую деревенскую песенку "Вальс" [Песня в стиле кантри "Теннесси вальс" не имеет, естественно, никакого отношения к Теннесси Уильямсу. (Здесь и далее примеч. пер.)]?

- Быстро! - хором закричал народ. - Какой там у Гарви адрес?

- Да-а, - сказал мистер Гарви своей жене, - последнее время жизнь бьет ключом.

- А ведь это все ты, - ответила его жена. - Ты заметил, как они боятся пропустить хоть одно твое слово?

- Напряженность их внимания, - сказал мистер Гарви, - граничит с истерией. Они буквально взрываются от самых невинных моих замечаний. Странно. Ведь в конторе любая моя шутка словно натыкается на каменную стену. Вот сегодня, скажем, я и вообще не пытался шутить. Очевидно, во все, что я делаю или говорю, незаметно вплетается струйка подсознательного юмора. Очень приятно, что во мне это есть, раньше я даже не подозревал... Ага, вот и звонок. Начинается.

- Нужно извлечь Гарви из постели в четыре утра, - сообщил Александр Пейп. - Вот тогда он - действительно пальчики оближешь. Полное изнеможение плюс мораль fin de siecle ["Конец века" (фр.) - литература и искусство 1890-х; декадентство.] составляют изысканнейший салат.

Все дружно обиделись на Пейпа - ну почему именно он придумал наблюдать Гарви на рассвете? И все же конец октября был отмечен повышенным интересом к послеполуночному времени.

Собственное подсознание нашептывало мистеру Гарви, что он - премьера, открывающая театральный сезон, что дальнейший успех полностью зависит от устойчивости скуки, навеваемой им на зрителей. Купаясь во внимании гостей, он, однако, догадывался, с какой именно стати стекаются эти лемминги к его личному океану. По сути своей, в глубине, Гарви был на редкость блестящей личностью, однако вчистую лишенные какого-либо воображения родители втиснули его в прокрустово ложе привычного своего окружения. Далее он попал в еще худшую соковыжималку - Контора плюс Фирма плюс Жена. Конечный результат: человек, чьи потенциальные возможности превратились в бомбу замедленного действия, двадцать лет мирно тикавшую в мирной гостиной, Подавленное подсознание Гарви наполовину осознавало, что авангардисты в жизни не встречали никого, ему подобного - или, вернее, встречали миллионы таких, но никогда прежде не удосуживались подвергнуть одного из них исследованию.

Итог исследования: он стал первой знаменитостью сезона. Через месяц в этой роли может оказаться какой-нибудь абстракционист из Аллентауна, сменивший кисти на садовый распылитель ядохимикатов и кондитерские шприцы, разбрызгивающий с двенадцатифутовой стремянки малярную краску исключительно двух - синего и светло-серого - оттенков на холст, загрунтованный неровными слоями клея и кофейной гущи, чей творческий рост зависит от признания общественности. Или - чикагский жестянщик, творец мобилей, пятнадцати лет от роду, но уже умудренный всей мудростью веков.

Ушлое подсознание мистера Гарви прониклось еще большими подозрениями, когда он допустил колоссальную оплошность - прочитал номер излюбленного авангардистами журнала "Ньюклнэс".

- Вот, скажем, этот материал о Данте, - сказал Гарви. - Очень, очень любопытно. Особенно анализ пространственных метаморфоз, происходящих у подножия Antipurgatorio, и обсуждение Paradiso Terreste [Речь, вероятно, идет о второй и третьей частях "Божественной комедии" Данте.]. А пассаж, где обсуждаются песни XV-XV111 веков, так называемые "доктринальные кантос", просто великолепен.

Ну и как же реагировал на это "Странный септет"?

Они были ошеломлены - все, до единого.

В воздухе повис зябкий холодок.

Дальше - хуже. Выйдя из роли восхитительно заурядного недотепы, не имеющего за душой ни единой собственной мысли, жалкого раба машинной цивилизации, чья единственная мечта - чтобы все не хуже, чем у соседей, Гарви доводил их до бешенства своими соображениями по статье "Все ли еще экзистенциален экзистенциализм, или Крафт-Эббинг [Непереводимая игра слов. Искажена (что не отражается на произношении) фамилия немецкого психиатра Краффт-Эбинга, чем подчеркивается ее созвучие с английскими словами. В результате название статьи можно понять как "Все ли еще экзистенциален экзистенциализм, или это ремесло приходит в упадок?] ". И они ушли.

Им не нужны умственные рассуждения об алхимии и символике, преподносимые твоим писклявым голоском, увещевало Гарви его подсознание. Им нужен исключительно простой, старомодный белый хлеб с деревенским, домашнего приготовления, маслом, чтобы пережевывать затем в каком-нибудь полутемном баре, восклицая "как восхитительно!".

Гарви отступил на прежние позиции.

На следующий вечер он снова был таким же, как раньше, милейшим, драгоценнейшим, чистейшей воды - хоть на зуб пробуй - Гарви. Дейл Карнеги? Великий религиозный вождь! Харт Шаффнер и Маркс? Лучше любой Бонд-стрит. Новейшая Книга Месяца? Вот она, на столе. Вы читали когда-нибудь Элинор Глин?

"Странный септет" впал в почти истерический экстаз. Они согласились - не очень даже упираясь - посмотреть Мильтона Берля. Каждая шутка, каждое слово Берля вызывало у Гарви приступы неудержимого хохота. Соседи Гарви согласились записывать на видеомагнитофон дневные мыльные оперы, Гарви их ежевечерне смотрел, смотрел, не отрываясь от экрана, с истым, религиозным благоговением. "Странный септет" с таким же благоговением смотрел на Гарви, они изучали его лицо, анализировали его абсолютную преданность "Матушке Перкинс" и "Второй жене Джона".

Гарви хитрел прямо на глазах. Ты на вершине успеха, говорило ему внутреннее "я". Оставайся на вершине! Радуй свою аудиторию! Завтра... завтра поставь им пластинки "Двух Черных Ворон"! И осторожнее, осторожнее! Вот, скажем, Бонни Бейкер... да, вот именно! Они вздрогнут, не в силах поверить, что тебе и вправду нравится, как она поет. Ну а Гай Ломбарде? Верно, самое то!

Ты символизируешь серую, безликую толпу, не отставало Джорджево подсознание. Они приходят сюда, чтобы изучить ужасающую пошлость воображаемого Человека Толпы - которого они якобы ненавидят. Однако колодец со змеями их завораживает.

- Они тебя любят, - сказала Джорджу Гарви жена, угадавшая ход его мыслей.

- Несколько устрашающей любовью, - печально улыбнулся Гарви. - Я ночами не сплю - все пытаюсь понять, зачем они сюда приходят. Сам у себя я не вызываю ничего, кроме тоски и неприязни. Глупый, уныло-болтливый человечек. Ни одной свежей мысли в голове. И теперь выяснилось: мне нравится быть в обществе. Собственно говоря, мне всегда хотелось быть компанейским, только вот возможности не представлялось. Последние месяцы стали для меня сплошным праздником. Их интерес угасает. А я хочу сохранить его навсегда. Что же мне делать?

Услужливое подсознание снабдило его списком необходимых приобретений.

Пиво. Тупо до крайности, свидетельствует об отсутствии воображения.

Претцели [Сухое солоноватое печенье]. Восхитительная старомодность.

Навестить маму. Прихватить картину Максфилда Парриша [Максфилд Парриш (1870-1966) - американский художник и иллюстратор] - ту, выцветшую, засиженную мухами. Произнести о ней речь.

К декабрю мистера Гарви объял полный, безысходный ужас.

Члены "Странного септета" уже свыклись с Милтоном Берлем и Гаем Ломбарде. Мало-помалу они сами убедили себя, что в действительности Берль слишком тонок для американской публики, а Ломбарде опередил свое время на добрые двадцать лет - просто так уж выходит, что пошлые люди любят его совсем не за то, по своим пошлым причинам.

Империя Гарви сотрясалась, готовая рухнуть.

Неожиданно оказалось, что он - вполне заурядный человек, не отклоняющийся от принятых в обществе вкусов, а едва за ними поспевающий - авангардисты с восторгом вцепились в Нору Баэз, в Никербокер-квартет урожая семнадцатого года, в Эла Джонсона, исполняющего "Куда пошли Робинзон Крузо с Пятницей субботним вечером", и Шепа Филдза с его "зыбким ритмом". Максфилд Парриш был воспринят как нечто само собой разумеющееся. Уже на второй вечер все пришли к единодушному мнению: "Пиво - напиток интеллектуалов. Очень жаль, что идиоты тоже его употребляют".

Короче говоря, друзья испарились. До Гарви доходили слухи, что Александр Пейп даже играл одно время с мыслью провести - сугубо для прикола - в свою квартиру горячую воду. Этот чахлый сорняк был безжалостно вырван с грядки, но не прежде, чем Пейп сильно упал в глазах cognoscenti [Ценитель искусства (ит.)].

Гарви из кожи вон лез, пытаясь прозреть прихотливые сдвиги вкусов и моды. Он увеличил количество бесплатно выставляемой пищи, раньше всех предугадал возвращение к Ревущим Двадцатым - не только сам сменил брюки на грубо-шерстяные колючие бриджи, но даже уговорил жену вырядиться в ровный, как мешок, балахон и сделать короткую стрижку "под мальчика".

Но стервятники прилетали, быстренько сметали все со стола и убирались восвояси. Теперь, когда по миру устрашающим гигантом шагало телевидение, они торопливо влюбились в радио. Интеллектуалы слушали пиратские перезаписи радиопьес тридцатых годов - таких, как "Вик и Сэди" и "Семья Пеппера Янга", - а затем до хрипоты обсуждали их на своих сборищах.

Джорджа Гарви спасла серия решительных, с чудом граничащих действий, задуманных и осуществленных его запаниковавшим подсознанием.

Первым из этой серии был эпизод с неловко захлопнутой дверцей машины.

Мистер Гарви лишился кончика мизинца.

В последовавшей суматохе он нечаянно наступил на крошечный кусочек своей плоти, а затем, столь же нечаянно, отфутболил его далеко в сторону. К тому времени как утрата была выужена из уличной канавы, ни один хирург не взялся бы уже пришивать ее на место.

Счастливый несчастный случай! На следующий же день перебинтованный страдалец заметил в окне восточной лавки очаровательнейший objet d'art [Произведение искусства (фр.)]. Быстренько припомнив, что рейтинг Гарви в среде авангарда неуклонно падает, зрителей на спектаклях становится все меньше и меньше, многоопытное подсознание затолкнуло его в лавку и заставило вытащить бумажник.

- Ты давно не встречал Гарви?- кричал Александр Пейп в телефонную трубку. - Мой Бог, ты должен это увидеть!

- Что это такое?

Все глаза устремились в одну точку.

- Наперсток китайского мандарина. - Гарви небрежно взмахнул рукой. - Восточная древность. Мандарины носили такие наперстки, чтобы защитить свои пятидюймовые ногти.

Он поднял стакан с пивом. Золотой, чуть отставленный в сторону, мизинец завораживающе сверкал.

- Никто не любит калек, их недостатки вызывают невольное раздражение. Утрата мизинца очень меня огорчила. Но теперь, с этой золотой фитюлиной я чувствую себя лучше прежнего.

- Такого красивого пальца ни у кого из нас нет и никогда не будет, - сказала жена Гарви, раскладывая по тарелкам зеленый салат. - И Джордж имеет на него полное право.

Гарви был потрясен, с какой легкостью расцвела заново его совсем было увядшая популярность. О искусство! О жизнь! Маятник, качающийся налево, направо, снова налево, от сложного к простому, снова к сложному. От романтики к реализму, чтобы неизбежно вернуться к романтике. Проницательный человек способен ощущать интеллектуальные перигелии, заранее готовиться к новым головокружительным орбитам. Полуобморочная, загнанная в подсознание гениальность Джорджа Гарви села в постели, начала принимать пищу, даже рискнула встать и прогуляться, с некоторым удивлением пробуя свои не находившие прежде никакого применения руки-ноги. А затем разгулялась.

- У людей нет ни крупицы воображения, - говорила эта тайная, столь долго пребывавшая в небрежении сущность Гарви - его собственным языком. - Если несчастный случай лишит меня ноги, я не стану пристегивать на ее место деревяшку. Нет, я закажу себе золотую, усыпанную драгоценными камнями ногу, и чтобы в ней была устроена золотая клетка с дроздом, чьи трели будут услаждать мой слух на прогулках и во время дружеских бесед. Лишившись руки, я закажу себе новую, из красной меди с нефритом, полую, и в ней будет отделение для сухого льда и еще пять отделений - по одному на каждый палец. "Кто-нибудь хочет выпить? - воскликну я. - Херес? Бренди? Дюбонне?" Затем невозмутимо поверну над бокалами золотые кончики моих пальцев. Пять холодных струй из пяти пальцев, пять напитков. Я закрою золотые краны и воскликну: "Пьем до дна!".

А самое главное, почти начинаешь хотеть, чтобы собственный глаз тебя оскорбил. Выковыряй его, говорит Библия, я не ошибаюсь? Это действительно из Библии? Если бы такое случилось со мной - помилуй Бог, я бы и не подумал об этих кошмарных стеклянных глазах, не говоря уж о всяких там черных пиратских повязках. Знаете, что бы сделал я? Я бы взял покерную фишку и послал ее этому вашему французскому знакомому, как там его фамилия? Да, Матисс! Я бы написал: "К этому письму приложена покерная фишка и чек на ваше имя. Нарисуйте, пожалуйста, на фишке голубой, прекрасный, человеческий глаз. Ваш покорный слуга Дж. Гарви"!

Гарви всегда презирал свое тело, в частности - считал свои глаза слабыми, тусклыми и невыразительными. Соответственно, он не очень удивился, когда через месяц - одновременно с очередным падением гэллаповского индекса - его правый глаз заслезился, загноился, а затем и вовсе ослеп.

Гарви был убит.

И - в равной степени - тайно ликовал.

Авиаписьмо с покерной фишкой и чеком на пятьдесят долларов улетело во Францию. "Странный септет" наблюдал за всеми действиями Гарви, злорадно ухмыляясь.

Неделю спустя из Франции вернулся непогашенный чек.

Следующей почтой прибыла покерная фишка.

А. Матисс нарисовал на фишке прекраснейший, изысканнейший голубой глаз, с бровью и нежными пушистыми ресницами. А. Матисс уложил глаз на зеленый бархат, в маленькую коробочку, какими пользуются для своих изделий ювелиры. Не было никаких сомнений, что все это действо доставляло ему такое же удовольствие, как и Джорджу Гарви.

"Харперс Базар" опубликовал фотографию Гарви с матиссовским глазом и фотографию самого Матисса, разрисовывающего монокль после длительных экспериментов с тремя дюжинами фишек.

А. Матисс проявил на редкость здравый смысл, попросив фотографа запечатлеть сие событие для потомков. Журнал цитировал его слова: "Выбросив двадцать семь глаз, я изготовил в конечном итоге такой, как мне хотелось. Он летит уже к мсье Гарви".

И еще один снимок - глаз, воспроизведенный в шести цветах, угрожающе таращится с зеленого бархата своей коробочки. Музей современного искусства начал торговать копиями. Друзья и сподвижники "Странного септета" играли в покер на красные фишки с голубыми глазами, белые фишки с красными глазами и синие фишки с белыми глазами.

Но лишь один во всем Нью-Йорке человек носил оригинальный матиссовский монокль - мистер Гарви.

- Я - все тот же убийственный зануда, - сказал он как-то жене, - но кто же сможет рассмотреть глупость мою и неотесанность за этим моноклем и мандаринским пальцем? А если их интерес снова начнет иссякать - нет ничего проще, чем утратить в результате несчастного случая руку или ногу. Ты уж не сомневайся. За выстроенным мной фасадом никто и никогда не сумеет найти того, прежнего недотепу.

Не далее как вчера нам удалось поговорить с его женой.

- Я почти не воспринимаю Джорджа как того, полузабытого Джорджа Гарви. Он сменил имя, хочет, чтобы все называли его "Джулио". Иногда ночью я посмотрю на него и окликну: "Джордж", но он не отвечает. Так вот и лежит с китайским наперстком на мизинце и голубым матиссовским моноклем в глазнице. Я часто просыпаюсь по ночам, часто смотрю на Джорджа. И знаете что? Иногда эта невероятная матиссовская покерная фишка словно бы заговорщицки мне подмигивает.

Скелет.

Skeleton.

1945.

Переводчик: Михаил Пчелинцев.

Сколько ни откладывай, а сходить к врачу придется. Мистер Харрис уныло свернул в подъезд и поплелся на второй этаж. "Доктор Берли" - блеснула золотом указывающая вверх стрелка. Увидев знакомого пациента, доктор Берли непременно вздохнет - ну как же, десятый визит на протяжении одного года. И чего он, спрашивается, так страдает, ведь за все обследования заплачено.

Сестричка вскинула глаза, весело улыбнулась, подошла на цыпочках к стеклянной двери, чуть ее приоткрыла, сунула голову в кабинет.

- Угадайте, доктор, кто к нам пришел, - прошелестело в ушах Харриса, а затем - ответ, совсем уже еле слышный:

- Господи Боже ты мой, неужели опять?

Харрис нервно сглотнул.

При виде Харриса доктор Берли недовольно фыркнул.

- И у вас, конечно же, снова боль в костях! - Он нахмурился, чуть поправил очки. - Мой дорогой Харрис, вас прочесали самыми частыми гребешками, какие только известны науке, и не выловили ни одной подозрительной бактерии. Все это - просто нервы. Вот, посмотрим на ваши пальцы. Слишком много сигарет. Дохните на меня. Слишком много белковой пищи. Посмотрим глаза. Недостаток сна. Мои рекомендации? Бросьте курить, откажитесь от мяса, побольше спите. С вас десять долларов.

Харрис угрюмо молчал.

- Вы еще здесь? - снова взглянул на него врач. - Вы - ипохондрик. Теперь с вас одиннадцать долларов.

- А почему же у меня все кости ноют? - спросил Харрис.

- Знаете, как это бывает, если растянешь мышцу? - Доктор Берли говорил спокойно, вразумительно, словно обращаясь к ребенку. - Так и хочется сделать с ней что-нибудь - растереть, размять. И чем больше суетишься, тем хуже. А оставишь ее в покое - и боль быстро исчезнет. Выясняется, что все твои старания не приносили никакой пользы, а наоборот - шли во вред. То же самое сейчас с вами. Оставьте себя в покое. Примите слабительное, поставьте клизму. Отдохните от этого города, прогуляйтесь в Финикс - вы же полгода туда собираетесь, и все кончается пустыми разговорами. Смена обстановки будет вам очень кстати.

Пятью минутами позднее мы находим Харриса в ближайшем магазинчике, перелистывающим телефонную книгу. От этих, вроде Берли, зашоренных идиотов - разве дождешься от них элементарного сочувствия, не говоря уж о помощи? Палец, скользивший по списку "ОСТЕОПАТЫ (СПЕЦИАЛИСТЫ по КОСТЯМ)", остановился на М. Мьюнигане. За фамилией этого Мьюнигана не следовало ни обычного "доктор медицины", ни прочих академических аббревиатур, зато его приемная располагалась очень близко: три квартала вперед, потом один направо...

М. Мьюниган был похож на свой кабинет - такой же темный и маленький, такой же пропахший йодом, йодоформом и прочей непонятной медициной. Зато он слушал Харриса с напряженным вниманием, с живым, заинтересованным блеском в глазах. Сам Мьюниган говорил со странным акцентом - словно и не говорил, а высвистывал каждое слово, наверное - плохие зубные протезы.

Харрис рассказал ему все.

М. Мьюниган понимающе кивнул. Да, он встречался с подобными случаями. Кости человеческого тела. Человек забывает, что у него есть кости. Да, да - кости. Скелет. Трудный случай, очень трудный. Дело тут в утрате равновесия, в разладе между душой, плотью и скелетом.

- Очень, очень сложно, - негромко присвистывал М. Мьюниган.

Неужели и вправду нашелся врач, понимающий мою болезнь? Харрис слушал как завороженный.

- Психология, - сказал М. Мьюниган, - корнями своими все это уходит в психологию.

Он подлетел к унылой грязноватой стене и включил подсветку полудюжины рентгеновских снимков; в воздухе повисли призрачные силуэты бледных тварей, выловленных в пене доисторического прибоя. Вот, вот! Скелет, пойманный врасплох! Вот световые портреты костей, длинных и коротких, толстых и тонких. Мистер Харрис должен хорошо осознать стоящие перед ним проблемы, сложность своего положения.

Рука М. Мьюнигана указывала, постукивала, шелестела, доскребывала по бледным туманностям плоти, обволакивающим призраки черепа, позвоночного столба, тазовых костей - известковые образования, кальций, костный мозг, здесь, и здесь - тоже, это, то, эти и те и еще другие! Смотрите!

Харрис зябко поежился. Сквозь рентгеновские снимки в кабинет ворвался зеленый, фосфоресцирующий ветер страны, населенной монстрами Дали и Фузели [Джон Генрих Фузели (1742-1825) - английский художник, иллюстратор и эссеист].

И снова тихое присвистывание М. Мьюнигана. Не желает ли мистер Харрис, чтобы его кости были... подвергнуты обработке?

- Смотря какой, - сказал Харрис.

Мистер Харрис должен понимать, что М. Мьюниган не сможет ему ничем помочь, если Харрис не будет нужным образом настроен. Психологически пациент должен ощущать необходимость помощи, иначе все усилия врача пойдут впустую. Однако (М. Мьюниган коротко пожал плечами) М. Мьюниган попробует.

Харрис лежал на столе с открытым ртом. Освещение в кабинете потухло, все шторы были плотно задернуты. М. Мьюниган приблизился к пациенту.

Легкое прикосновение к языку.

Харрис почувствовал, что из него вырывают челюстные кости. Кости скрипели и негромко потрескивали. Один из скелетов, тускло светившихся на стене, задрожал и подпрыгнул. По Харрису пробежала судорога, он непроизвольно захлопнул рот.

М. Мьюниган громко вскрикнул. Харрис чуть не откусил ему нос! Бесполезно, все бесполезно! Сейчас не тот момент! Легкий шорох, шторы поднялись, М. Мьюниган обернулся, прежний энтузиазм сменился на его лице полным разочарованием. Когда мистер Харрис почувствует психологическую готовность к сотрудничеству, когда мистер Харрис почувствует, что действительно нуждается в помощи и готов полностью довериться М. Мьюнигану - тогда появятся какие-то шансы на успех. А пока что гонорар составляет всего два доллара; М. Мьюниган протянул маленькую ладошку. Мистер Харрис должен задуматься. Здесь вот схема, пусть мистер Харрис возьмет ее домой и изучит. Схема познакомит мистера Харриса с его телом. Он должен ощущать свое тело, насквозь, до мельчайшей косточки. Он должен хранить бдительность. Скелет - структура очень странная, громоздкая и капризная. Глаза М. Мьюнигана лихорадочно поблескивали.

- И - всего хорошего, мистер Харрис. Да, кстати, не хотите ли хлебную палочку?

М. Мьюниган пододвинул к Харрису банку с длинными, твердыми, круто посоленными хлебными палочками, взял одну из них сам и начал с хрустом грызть. Хорошая вещь - хлебные палочки, очень помогают сохранять... ну... форму. Всего хорошего, мистер Харрис, всего хорошего!

Мистер Харрис пошел домой.

На следующий день, в воскресенье, мистер Харрис обнаружил в своем теле бессчетную тьму новых болей и недомоганий. Он провел все утро за изучением миниатюрной, однако абсолютно четкой и анатомически точной схемы скелета, полученной от М. Мьюнигана.

За обедом Кларисса, супруга мистера Харриса, чуть не довела его до нервного припадка - щелкала суставами своих тонких, удивительно изящных пальчиков, пока мистер Харрис не заткнул уши и не закричал: "Прекрати!".

После обеда он засел у себя в комнате, ни с кем не общаясь. Кларисса и три ее подружки сидели в гостиной, играли в бридж, смеялись и непрерывно тараторили; Харрис тем временем со все возрастающим интересом ощупывал и изучал каждую часть своего тела. Через час он встал и громко крикнул:

- Кларисса!

Кларисса умела не войти, а впорхнуть в комнату; плавные, пританцовывающие движения тела неизменно позволяли ей хоть немножко, хоть на малую долю миллиметра, но все же не касаться ворсинок ковра. Вот и теперь она извинилась перед гостьями и весело влетела в комнату мужа.

Харрис сидел в дальнем углу, пристально изучая анатомическую схему.

- Все грустишь, милый, и хмуришься? - Кларисса села ему на колени. - Не надо, пожалуйста, а то мне тоже грустно.

Даже ее красота не смогла вывести мистера Харриса из раздумий. Он покачал на ноге невесомость Клариссы, затем осторожно потрогал ее коленную чашечку. Округлая косточка, укрытая светлой, своим светом светящейся кожей, чуть пошевелилась.

- Это что, - судорожно вздохнул Харрис, - так, что ли, и полагается?

- Что полагается? - звонко расхохоталась Кларисса. - Ты это про мою коленную чашечку?

- Ей что, так и полагается двигаться? Кларисса удивленно потрогала свое колено.

- Ой, а ведь и правда!

- Хорошо, что твоя тоже ползает, - облегченно сказал Харрис. - А то я уже начинал беспокоиться.

- О чем?

- Да вот и колено, и ребро. - Он похлопал себя по грудной клетке. - Ребра у меня не до самого низа, вот тут они кончаются. А есть и совсем уж странные - не доходят до середины, а так и болтаются в воздухе, ни на чем!

Кларисса ощупала свое тело, чуть пониже грудей.

- Ну конечно же, глупенький, здесь они у всех кончаются. А эти коротенькие, смешные - это называется "ложные ребра".

- Вот видишь - ложные. Остается только надеяться, что они не позволят себе никаких фокусов, будут вести себя как самые настоящие.

Шутка получилась предельно неуклюжей. Теперь Харрису страстно хотелось снова остаться в одиночестве. Ведь здесь вот, совсем рядом, только нащупай дрожащими, боязливыми пальцами, лежали дальнейшие открытия, новые, еще более странные археологические находки - и он не хотел, чтобы над ним кто-то смеялся.

- Спасибо, милая, что пришла, - сказал Харрис.

- Кушайте на здоровье.

Маленький носик Клариссы шаловливо потерся о нос Харриса.

- Подожди! А вот здесь, здесь... - Харрис ощупал сперва свой нос, затем - нос жены. - Ты понимаешь, что тут происходит? Носовая кость доходит только досюда. А все остальное заполнено хрящевой тканью!

- Ну конечно же, милый!

Кларисса смешно сморщила хрящевой носик и выпорхнула из комнаты.

Харрис остался один. Пот быстро переполнял углубления и впадины его лица, неудержимым половодьем заливал щеки.

Он облизнул губы и закрыл глаза. Теперь... теперь... следующим пунктом повестки дня... что? Да, позвоночник.

Харрис прошелся рукой по длинному ряду позвонков, примерно так же, как у себя в кабинете - по многочисленным кнопкам, вызывающим операторов и курьеров. Только сейчас в ответ на осторожные нажимы из скрытых в мозгу дверей вырывались бессчетные страхи и кошмары. Позвоночник казался до ужаса незнакомым, единственная ассоциация - хрупкие останки только что съеденной рыбы, разбросанные по холодной фарфоровой тарелке. Харрис отчаянно перебирал маленькие, круглые бугорки.

- Господи! Господи!

Зубы Харриса начали выбивать дробь. "Боже милостивый, - думал он, - как же мог я этого не понимать? Все эти годы я существую, имея внутри себя - скелет! Почему все мы считаем себя чем-то само собой разумеющимся? Почему мы не задумываемся о своих телах и своем бытии?".

Скелет. Жесткий, белесый, суставчатый остов. Нелепый подергунчик, связанный из сухих ломких палочек, пародия на человека - отвратительная, с длинными, вечно трясущимися пальцами, с черепом вместо лица, с черными, пустыми, пялящимися в никуда глазницами. Одна из этих омерзительных штук, которые качаются на цепях в заброшенных, затянутых паутиной чуланах либо отдельными, добела выгоревшими на солнце частями лежат в пустынях вдоль караванных троп.

Зная все это - разве можно спокойно сидеть? Харрис вскочил на ноги. "Вот сейчас внутри меня, - он схватился за живот, затем за голову, - внутри моей головы находится череп. Гнутая костяная коробка, дающая приют электрической медузе моего мозга, надтреснутая скорлупа с дырами, словно пробитыми выстрелом из двустволки! С костяными гротами и пещерами, куда вмещается и мое осязание, и мой слух, и мое зрение, и все мои мысли. Череп, надежная темница, через крохотные, хрупкие оконца которой мой мозг смотрит на окружающий мир".

Разве можно так жить? Хотелось хищным хорьком метнуться в этот курятник, в гостиную, чтобы мирное квохтанье сменилось истерическим кудахтаньем, чтобы облаком выдранных перьев заплясали в воздухе карты... Харрис не двинулся с места, но для этого потребовалось отчаянное, почти непосильное усилие. "Спокойно, спокойно, нужно же держать себя в руках. Да, это - откровение, ты должен смело взглянуть ему в лицо, осознать его и прочувствовать". "Так ведь скелет же! - вопило его подсознание. - Я не могу этого принять, да я просто не могу поверить! Это вульгарно, гротескно, ужасно! Все скелеты - кошмар, они трещат, стучат и дребезжат в древних замках, длинными, лениво раскачивающимися маятниками свисают с почерневших дубовых балок...".

- Милый, иди сюда, я познакомлю тебя с дамами! - Чистый, ясный голос жены доносился не из-за стенки, а с непостижимо огромного расстояния.

Мистер Харрис встал. Скелет удержал его в вертикальном положении! Эта мерзость внутри, этот наглый захватчик, этот несказанный ужас - он поддерживал руки Харриса, его ноги и голову! Ощущение, словно сзади, за спиной, стоит некто, кому там не место. С каждым новым шагом Харрис все четче осознавал безвыходность своего положения, полную свою зависимость от чужеродного Нечто.

- Секунду, милая, я сейчас, - бессильно откликнулся Харрис.

"Брось, возьми себя в руки! - сказал он себе. - Завтра на работу. В пятницу ты должен съездить наконец в Финикс. До Финикса далеко, несколько сотен миль. Ты должен быть в форме, иначе поездка снова отложится, а кто же, кроме тебя, уломает мистера Крелдона инвестировать в твой керамический бизнес? Так что - выше нос!".

Через секунду он находился уже в обществе дам, знакомился с миссис Уидерз, миссис Эбблмэтт и мисс Кеди; все они содержали внутри себя скелеты, но относились к этому на удивление спокойно, ибо милосердная природа приодела неприглядную наготу ключиц, бедерных и берцовых костей грудями, икрами и пушистыми бровями, красными, капризно надутыми губками и... "Господи! - беззвучно вскрикнул мистер Харрис. - Всякий раз, когда они смеются, разговаривают или едят, проглядывает часть скелета - зубы! Господи, я никогда об этом не думал!".

- Извините, ради Бога, - судорожно выдохнул он и выбежал из гостиной, выбежал как раз вовремя, чтобы донести свой ленч до клумбы с петуниями.

Перед сном, пока Кларисса раздевалась, Харрис сидел на кровати и аккуратно подстригал ногти. Вот еще одно место, где скелет выпирает наружу - не только выпирает, но и яростно, агрессивно растет.

Видимо, он пробормотал нечто подобное вслух - одетая в пеньюар жена села рядом, обняла его за шею, сладко зевнула и сообщила:

- Милый, так ведь ногти - совсем никакие не кости, это просто ороговевшая эпидерма.

Харрис отбросил ножницы.

- А ты точно знаешь? Будем надеяться, что да - так будет уютнее, и будем надеяться... - он обвел взглядом плавные изгибы ее тела, - ...что все люди устроены одинаково.

- В жизни не видела такого закоренелого ипохондрика. - Кларисса вытянула руку, не подпуская мужа к себе. - Давай, в чем там у тебя дело? Расскажи мамочке все по порядку.

- Внутри, - сказал он, - что-то у меня внутри не так. Съел, наверное, что-нибудь.

Весь следующий рабочий день мистер Харрис изучал со все нарастающим раздражением размеры, формы и устройство различных костей своего тела. В десять утра он захотел пощупать локоть мистера Смита и попросил о том разрешения. Мистер Смит недоверчиво нахмурился, однако возражать не стал. После ленча мистер Харрис захотел потрогать лопатку мисс Лорел. Мисс Лорел мгновенно прижалась к нему спиной, мурлыча, как котенок, и зажмурив глазки.

- А ну-ка прекратите! - резко скомандовал мистер Харрис. - Что это с вами, мисс Лорел?

Оставшись в одиночестве, он начал думать о своем неврозе. Война уже кончилась, так что все эти психические сдвиги связаны скорее всего с чрезмерной нагрузкой на работе и неопределенностью будущего. Харрис был очень приличным, даже талантливым керамистом и скульптором. Как только представится такая возможность, он съездит в Аризону, возьмет у мистера Крелдона в долг, построит печь для обжига и организует собственную мастерскую. Вот о чем ему нужно беспокоиться, а не о всякой ерунде. Надо же так свихнуться!.. К счастью, он успел познакомиться с М. Мьюниганом - человеком, готовым понять и оказать возможную помощь. Только лучше уж он будет бороться сам, не прибегая, без крайней к тому необходимости, к услугам доктора Берли, или там Мьюнигана. Чужеродное, непонятное ощущение должно пройти.

Харрис сидел и смотрел в пустоту.

Чужеродное ощущение и не думало проходить, оно усиливалось.

Весь вторник и среду Харриса страшно беспокоило, что его эпидерма, волосы и прочие внешние пристройки являют собой весьма жалкую картину, в то время как обволакиваемый ими скелет представляет собой чистую, точную структуру, организованную с предельной эффективностью. Харрис изучал свое угрюмое, со скорбно поджатыми губами, лицо в зеркале; иногда, благодаря некому фокусу освещения, он почти видел череп, ухмыляющийся из-за завесы плоти.

- Отпусти! - кричал он. - Отпусти меня! Мои легкие! Прекрати!

Харрис судорожно хватал воздух ртом, ребра давили его, не давали дышать.

- Мой мозг! Прекрати сжимать мой мозг!

Ужасающая, невероятная головная боль выжигала из мозга все, подчистую, мысли, как степной пожар - траву.

- Мои внутренние органы - оставь их, ради Бога, в покое! Не трогай мое сердце!

Под угрожающими взмахами ребер - бледных паучьих лап, играющих со своей жертвой, - сердце Харриса в ужасе сжималось.

Кларисса ушла на собрание Красного Креста, Харрис лежал на кровати один, насквозь мокрый от пота. Он пытался хоть как-то себя вразумить - но только острее ощущал дисгармонию между грязной, неряшливой внешней оболочкой и невообразимо прекрасной, чистой и холодной вещью, замурованной внутри.

Кожа лица: жирная, с явно уже проступающими морщинами.

А теперь взгляни на белоснежную безупречность черепа.

Нос: великоват, тут уж не поспоришь.

А теперь взгляни на крошечные косточки носа, какой он у черепа, вверху, до того места, где отвратительный носовой хрящ начинает формировать этот идиотский, кособокий хобот.

Тело: толстовато, не правда ли?

И сравни с ним скелет - стройный, худощавый, с экономными, законченными очертаниями, тонкий и безупречный, как белый богомол. Резная слоновая кость, шедевр какого-нибудь великого восточного мастера.

Глаза: заурядные, невыразительные, по-идиотски вылупленные.

А теперь, будь добр, взгляни на глазницы черепа, такие круглые и глубокие, озера тьмы и спокойствия, всеведущие и вечные. Сколько в них ни вглядывайся, взор никогда не отыщет дна их черного понимания. Здесь, в чашах тьмы, кроется вся ирония, и вся жизнь, и все вообще, что есть.

Сравнивай. Сравнивай? Сравнивай.

Этот ужас продолжался часами, скелет же, худощавый, занятый какими-то своими проблемами философ, тихо лежал, как изящное насекомое в грубой куколке, лежал, не говорил ни слова и только ждал, ждал...

Харрис медленно сел.

- Ну-ка, ну-ка, - воскликнул он, - подожди-ка минутку! Так ты же тоже беспомощный. Я тебя тоже припер. Я могу заставить тебя делать все, абсолютно все, чего только душа пожелает. А ты бессилен сопротивляться! Я скажу: ну-ка двинь своим запястьем, своими фалангами, и - алле-гоп! - они поднимаются, двигаются, и вот я махнул кому-нибудь там рукой! - Харрис расхохотался. - Я прикажу берцовым костям и бедрам начать периодическое движение, и - правой-левой-три-четыре, правой-левой-три-четыре - мы гуляем вокруг квартала. Вот так вот!

Он помолчал, торжествующе ухмыляясь.

- Так что тут у нас с тобой пятьдесят на пятьдесят. Игра с равными шансами. Только не игра, а борьба, и мы еще поборемся. В конце концов, из нас двоих только я думаю! Да, да, и это - самое главное! Даже будь ты сильнее, все равно думаю я!

Безжалостные челюсти сомкнулись, перекусывая мозг Харриса пополам. Харрис закричал. Кости черепа вонзились поглубже и наполнили мозг бесчисленными кошмарами. Затем, пока Харрис хрипел и стонал, они не спеша обнюхали и сожрали эти кошмары, один за другим, вплоть до самого последнего, и тогда все померкло...

В конце недели он снова отложил поездку в Финикс - по состоянию здоровья. Опустив монетку в уличные весы, он увидел, как медлительная красная стрелка остановилась на цифрах 165.

Харрис чуть не взвыл. "Сколько уже лет я вешу сто семьдесят пять фунтов. Ну не мог же я так вот, за здорово живешь, взять и потерять сразу десять фунтов!" Он всмотрелся в нечистое, засиженное мухами зеркало - и почувствовал дрожь холодного, нерассуждающего ужаса. "Ты, все это - ты! Думаешь, я не понимаю, что ты там задумал, сучий ты кот!".

Он тряс кулаком перед своим сухим костлявым лицом, обращаясь - в первую очередь - к своим верхним челюстным костям, к своей нижней челюсти, к черепу и шейным позвонкам.

- Это все ты, чертова хреновина, все ты! Решил, значит, заморить меня голодом, чтобы я терял вес, так? Отскоблить жир и мясо, чтобы не осталось ничего, только кожа да кости, да? Хочешь отделаться от меня, чтобы ты был самый главный, да? А вот нет и нет!

Харрис влетел в кафе.

Фаршированная индейка, картошка со сливками, четыре разновидности овощей, три десерта - ничего этого он не хотел. Он не мог есть, его тошнило. Харрис пересилил себя - но тогда заболели зубы. "Больные зубы, так, что ли? - зло ощерился Харрис. - А я вот буду есть, хоть бы даже каждый мой зуб шатался и клацал, пусть они хоть все повываливаются на тарелку!".

Голова Харриса пылала, грудную клетку свело, дыхание вырывалось из легких неровными, судорожными толчками, дико ныли зубы - и все же он одержал победу. Пусть и маленькую - но победу! Харрис собирался было выпить молоко, но вдруг передумал и вылил содержимое стакана в вазу с настурциями. "Нет уж, драгоценный ты мой, никакого кальция тебе не будет, ни сегодня, ни потом. Никогда, слышишь, никогда не буду я употреблять пищу, богатую кальцием и прочими веществами, укрепляющими кости. Я, милейший, буду есть для одного из нас, для себя - и никак уж не для тебя".

- Сто пятьдесят фунтов, - сообщил он жене через неделю. - А вот ты, ты замечаешь, как я изменился?

- К лучшему, - улыбнулась Кларисса. - Ты, милый, всегда был чуть толстоват для своего роста. А теперь, - она потрепала мужа по подбородку, - у тебя такое сильное, мужественное лицо, все линии четкие, определенные.

- Да не мои это линии, а этой погани! Значит, он нравится тебе больше меня, так, что ли?

- Он? Кто такой "он"?

За спиной Клариссы, в зеркале, сквозь плотскую гримасу ненависти и отчаяния проглядывала спокойная, торжествующая улыбка черепа.

Продолжая негодовать, Харрис закинул себе в рот несколько таблеток пивных дрожжей. Единственный способ прибавить в весе, когда организм почти не принимает пищу. Кларисса посмотрела на бутылочку с таблетками.

- Милый, - удивилась она, - если ты набираешь вес ради меня, так не надо. Правда не надо.

"Ну неужели ты не можешь заткнуться!" - хотелось крикнуть Харрису.

Кларисса заставила мужа лечь, положить голову ей на колени.

- Милый, - сказала она, - последнее время я за тобой наблюдаю. Тебе... тебе очень плохо. Ты ничего не говоришь, но вид у тебя просто страшный, какой-то затравленный. Ночью ты ни минуты не лежишь спокойно, все время дрожишь, мечешься. Возможно, стоит обратиться к психиатру, однако я заранее знаю, что он тебе скажет. Я сложила вместе все твои намеки и нечаянные оговорки. Так вот, ты и твой скелет - одно неделимое целое, одна неделимая страна, где свобода и справедливость в равной степени принадлежат каждому. Соединенные, вы выстоите, разъединенные - падете. Вы должны ладить, как немолодая уже, притершаяся семейная пара, а если ничего не получается - сходи к доктору Берли. Только сперва расслабься. Это же типичнейший порочный круг: чем больше ты суетишься и тревожишься, тем сильнее выпирают твои кости, давая тебе новый повод для тревог. Да и кто, в конце концов, зачинщик всей склоки - ты или эта безымянная сущность, которая, если тебе верить, прячется позади твоего пищеварительного тракта?

Харрис закрыл глаза.

- Я. Пожалуй, что и я. А ты продолжай, говори мне, говори.

- Поспи, - сказала Кларисса. - Поспи и забудь.

Первую половину дня Харрис летал как на крыльях, но к вечеру заметно поувял. Хорошо, конечно, так вот валить все на неумеренное воображение, но ведь этот конкретный скелет действительно огрызается, да еще как!

После работы Харрис решительно направился к М. Мьюнигану. Через полчаса он свернул за нужный угол, увидел фамилию "М. Мьюниган", написанную на стеклянной табличке золотыми, почти облупившимися буквами, - и в тот же самый момент все его кости словно сорвались с привязи, выплеснули в тело жгучую, ни с чем не сравнимую боль. Ослепленный и оглушенный, Харрис зажмурился и побрел, пьяно раскачиваясь, прочь. Глаза он открыл только за углом, на главной улице; вывеска М. Мьюнигана исчезла из виду.

Боль отпустила.

Значит, М. Мьюниган способен помочь. Если одна его фамилия вызывает такую яростную реакцию, нет никаких сомнений, что он действительно способен помочь.

Но не сегодня. Каждая попытка Харриса вернуться к дому с облупленной вывеской неизменно кончалась новым взрывом боли. Мокрый от пота, он бросил бесполезное занятие и направился в ближайший бар.

Пересекая полутемный зал, он ненадолго задумался: а не лежит ли значительная часть вины на плечах того самого М. Мьюнигана? В конце концов, кто как не Мьюниган привлек внимание Харриса к скелету?..

Мысль плотно засела в голове, затем потянулось все дальнейшее. Не может ли быть, что М. Мьюниган пытается использовать его в каких-то своих, гнусных целях?.. В каких целях? С какой стати? Да нет, глупости, его и подозревать-то не в чем. Просто такой себе плюгавенький докторишка. Пытается помочь. Мьюниган и его банка хлебных палочек. Смешно. М. Мьюниган-нормальный парень...

В баре Харрис увидел здоровую, ободряющую, пробуждающую надежды картину. У стойки стоял высокий, толстый, да какой там "толстый" - круглый, как шар, мужчина. Он пил пиво, кружку за кружкой. Вот кто добился настоящего успеха. Харрис с трудом подавил желание подойти, хлопнуть толстяка по плечу и поинтересоваться, как это ему удалось настолько хорошо упрятать свои кости. И вправду, скелет любителя пива был упакован надежно, даже роскошно. Мягкие подушки жира здесь, упругие наслоения того же жира там, несколько круглых, как люстры, горбов жира под подбородком. Бедный скелет пропал, погиб - из этой китовой туши ему не вырваться. Если он и делал когда-нибудь такие попытки, то был быстро сломлен и прекратил сопротивление - в настоящий момент на поверхности толстяка нельзя было заметить ни малейших следов его костлявого партнера.

Ну что тут скажешь? Остается только завидовать. Утлой лодочкой Харрис приблизился к океанскому лайнеру, заказал себе рюмку, выпил и решился заговорить.

- Эндокринная система?

- Ты меня, что ли, спрашиваешь? - удивленно повернул голову толстяк.

- Или диета такая специальная? - продолжил Харрис. - Вы уж меня простите, ради Бога, только я, как вы сами видите, совсем дохожу. Никак не могу набрать вес - все вниз и вниз. Мне бы вот такой, как у вас, желудок! А как вышло, что вы его натренировали - боялись чего-нибудь или что?

- Ты, - громко объявил толстяк, - совсем назюзюкался. Но это ничего, я люблю пьяниц. - Он заказал выпивку себе и Харрису. - Слушай внимательно, я расскажу все, как есть. Слой за слоем, двадцать лет не переставая, сопливым юнцом и зрелым мужчиной я строил это.

Он подхватил снизу свое огромное, словно глобус, брюхо и начал лекцию по гастрономической географии.

- Это же тебе не тяп-ляп, бродячий цирк какой-нибудь - разбили ночью, перед рассветом шатер, расставили-разложили там всякие чудеса - и готово. Нет, я выращивал свои внутренние органы, словно все они - породистые собаки, кошки и прочие животные. Мой желудок - розовый персидский кот, толстый и сонный. Время от времени он просыпается, чтобы помурлыкать, помяукать, поворчать, порычать и стребовать с хозяина горсть шоколадных конфеток. Если я хорошо кормлю свой желудок, он готов ходить передо мной на задних лапах. Кишки же мои, дорогой друг, это редчайшие бразильские анаконды, толстые, гладкие, скрученные в тугие кольца и пышущие безупречным здоровьем. Я забочусь о них, обо всем этом своем зверье, слежу, чтобы они были в форме. Из страха перед чем-нибудь? Возможно.

По этому поводу следовало выпить - что и было сделано.

- Набрать вес? - Толстяк перекатил слова во рту, как нечто вкусное. - Вот, послушай, что для этого нужно. Заведи себе склочную, болтливую жену, а заодно - чертову дюжину родственничков, способных из-за любого, самого невинного бугорка вспугнуть целый выводок кошмарных неприятностей. Добавь сюда щепотку деловых партнеров, чья первая, чуть ли не единственная цель в жизни - вытащить из твоего кармана последний, случайно завалявшийся там доллар - и ты на верном пути. Почему? Ты и сам не заметишь, как начнешь - абсолютно бессознательно! - отгораживаться от них жиром. Создавать эпидермиальные буферные государства, строить органическую китайскую стену. Вскоре ты поймешь, что еда - единственное в мире удовольствие. Но все эти беды и беспокойства должны происходить от внешних источников. К сожалению, многим людям просто не о чем особенно тревожиться, в результате они начинают грызть сами себя и теряют вес. Окружи себя максимальным количеством мерзких, отвратительных людишек, и в самое кратчайшее время у тебя нарастет хорошая, - толстяк похлопал себя по шарообразному брюху, - трудовая мозоль.

С этими словами он направился, сильно покачиваясь, к двери и окунулся в темные волны ночи.

- А ведь именно это доктор Берли мне и втолковывал, - сказал себе Харрис. - Ну разве что чуть другими словами. Если я все-таки сумею съездить в Финикс...

Дневное время, когда в добела выгоревшем небе висит желтое, безжалостное солнце, не очень подходит для пересечения Мохавской пустыни; вскоре по выезде из Лос-Анджелеса Харрис оказался в раскаленном пекле. Движение на шоссе почти замерло - зачастую ни спереди ни сзади не было видно ни одной машины. Харрис постукивал пальцами по баранке. Одолжит там Крелдон эти деньги, необходимые для организации самостоятельного дела, или нет - все равно хорошо, что поездка в Финикс состоялась. Смена обстановки - великая вещь.

Машина рассекала обжигающий кипяток пустынного воздуха. Один мистер X. сидел внутри другого мистера X. Один из них взмок от пота, второй - возможно - тоже. Один из них чувствовал себя довольно погано, второй - возможно - тоже.

На очередном повороте внутренний мистер X. неожиданно сдавил плоть внешнего, заставив его резко дернуть раскаленную баранку.

Машина слетела с дороги, в бурлящую лаву песка, и развернулась боком.

Пришла ночь, поднялся ветер, металлический горбик, выпирающий из песка, так и оставался немым. Водители немногих пролетавших мимо машин ничего не замечали - машина Харриса закончила свой путь так неудачно, что с шоссе ее почти не было видно. Мистер Харрис лежал без сознания, но затем услышал завывания ветра, почувствовал на щеках уколы песчинок и открыл глаза.

В горячечном, полубезумном своем состоянии он потерял шоссе. Все утро Харрис описывал по пустыне круг за бесчисленным кругом; его воспаленные, забитые песком глаза почти ничего не видели. В полдень он прилег в жалкой тени чахлого колючего кустика. Солнце рубило Харриса бритвенно-острым мечом, рассекало его - до костей. В небе кружили стервятники.

Харрис с трудом разлепил спекшиеся, утратившие чувствительность губы.

- Вот так, значит? - хрипло прошептал он. - Не мытьем, так катаньем? Ты загоняешь меня по этому аду, заморишь голодом и жаждой, убьешь. - Он сглотнул набившийся в рот песок. - Солнце прожарит мою плоть, и ты сможешь выглянуть наружу. Стервятники мной пообедают, и вот уже ты будешь лежать один, лежать и торжествующе ухмыляться. Куски добела выгоревшего ксилофона, разбросанные стервятниками - известными любителями бредовой музыки. Да, ты будешь в полном восторге. Свобода.

Харрис шел по пустыне, дрожавшей и пузырившейся под безжалостным потоком солнечного света, затем споткнулся, упал ничком и стал проталкивать в свои легкие маленькие глотки огня. Воздух превратился в голубое, как у спиртовки, пламя, в этом пламени жарились и никак не могли прожариться кружившие над головой стервятники. Финикс. Шоссе. Машина. Вода. Жизнь.

-Эй!

Оклик донесся откуда-то издалека, из голубого спиртовочного пламени.

Мистер Харрис попытался сесть.

- Эй!

Снова тот же голос. И снова. И хруст торопливых шагов.

Харрис издал вопль неизмеримого облегчения, встал и тут же рухнул на руки человека в форме и со значком.

Вытаскивание и починка машины оказались делом долгим и скучным; Харрис добрался до Финикса в таком состоянии ума и настроении, что деловая операция превратилась для него в тупую, бессмысленную пантомиму. Он договорился с мистером Крелдоном, получил заем, но и деньги не значили ровно ничего. Эта штука, засевшая внутри его, как белый, ломкий меч - в ножнах, портила ему работу, мешала есть, придавала какой-то жутковатый оттенок его любви к Клариссе, не позволяла даже доверять автомобилю. Случай в пустыне преисполнил Харриса паническим ужасом. Преисполнил до мозга костей - если, конечно, здесь уместна ирония.

Смутно, словно издалека, до Харриса донесся собственный его голос, благодаривший мистера Крелдона за деньги. Затем Харрис включил зажигание, и снова под колесами машины полетели долгие мили. На этот раз он выбрал путь через Сан-Диего, чтобы избежать пустынного участка шоссе между Эль-Сентро и Бомонтом. Лучше уж ехать вдоль побережья, нету больше доверия к этой пустыне. Но... осторожнее, осторожнее! Соленые волны грохотали о берег, со змеиным шипением набегали на пляжи Лагуны. Песок, рыбы и рачки очистят кости от плоти ничуть не хуже стервятников. Так что помедленнее, помедленнее, особенно на тех поворотах, откуда можно слететь в воду.

Да у меня что, совсем крыша съехала?

И к кому же прикажете обратиться? К Клариссе? К Берли? К Мьюнигану? К костоправу. К Мьюнигану. На том и порешим.

- Здравствуй, милый!

Жесткость зубов и челюстных костей, ощущавшаяся через страстный поцелуй Клариссы, заставила Харриса страдальчески поморщиться.

- Здравствуй, - откликнулся он, вытирая губы запястьем и пытаясь унять дрожь.

- Ты похудел; да, милый, а это твое дело?..

- Кажется, все в порядке. Да, все в порядке. Кларисса снова бросилась к нему на шею.

За обедом они изо всех сил старались изобразить приподнятое настроение; старалась, собственно говоря, одна Кларисса, Харрис только слушал ее смех и трескотню. Затем Харрис начал ходить кругами вокруг телефона; несколько раз он брался за трубку, но тут же отдергивал руку.

На пороге гостиной появилась Кларисса, в пальто и в шляпке.

- Прости, милый, но я ухожу. И не нужно, не нужно так кукситься! - Она ущипнула мужа за щеку. - Я вернусь из Красного Креста часа через два, ну через три, а ты ложись пока и дрыхни. Мне просто необходимо идти.

Как только хлопнула наружная дверь, Харрис бросился к телефону.

- М. Мьюниган?

Едва успел Харрис положить трубку, как мир взорвался оглушительной болью. Каждая его кость раздирала тело невероятными, в самом страшном кошмаре невообразимыми муками. Пытаясь хоть немного сдержать эту атаку, Харрис проглотил весь в доме аспирин, и все равно через час, когда у дверей позвонили, он лежал уже пластом, обливаясь потом и слезами, судорожно хватая воздух. Он не мог не то что встать, но даже пошевелиться.

- Входите! Входите, ради всего святого!

В гостиную вошел М. Мьюниган; слава Богу, Кларисса не заперла дверь.

Мистер Харрис выглядит ужасно, совершенно ужасно!.. Маленький и темный, М. Мьюниган стоял в самой середине гостиной. Харрис бессильно кивнул. Боль крушила его тело тяжелыми кувалдами, рвала острыми железными крюками. При виде выпирающих костей Харриса глаза М. Мьюнигана заблестели. Да, я вижу, что сегодня мистер Харрис психологически готов принять помощь. Или я ошибаюсь? Харрис снова кивнул и всхлипнул. Как и в прошлый раз, М. Мьюниган говорил, присвистывая. Этот свист как-то там связан с его языком. Да какая, собственно, разница? Полуослепшим от слез глазам Харриса показалось, что маленький М. Мьюниган становится еще меньше, вроде как съеживается. Ерунда, конечно. Воображение. Всхлипывая и задыхаясь, Харрис поведал историю своей поездки в Финикс.

М. Мьюниган пылал сочувствием. Этот скелет - да он же предатель, диверсант! Ничего, мы с ним разберемся, разберемся раз и навсегда!

- Мистер Мьюниган, - бессильно выдохнул Харрис, - я... раньше я этого не замечал. Ваш язык. Круглый, и вроде трубочкой. Он что, пустой внутри? Глаза, глаза ничего не видят. Бред у меня. Что мне делать?

М. Мьюниган негромко высвистывал какие-то сочувственные слова, подходил все ближе. Не может ли мистер Харрис расслабиться в своем кресле и открыть рот? Свет в гостиной был уже потушен. М. Мьюниган заглянул в широко распахнутый рот Харриса. А нельзя ли еще чуть-чуть пошире? В тот, первый раз помочь Харрису было трудно, даже невозможно, ведь этому противились и плоть, и кости. Ну а теперь сотрудничество плоти обеспечено, и пусть себе скелет протестует, сколько хочет.

Голос М. Мьюнигана, доносившийся из темноты, казался каким-то маленьким-маленьким, совсем крошечным, присвистывание стало высоким и пронзительным. Ну вот, сейчас. Расслабьтесь, мистер Харрис. Начинаем!

Что-то начало выламывать нижнюю челюсть Харриса, словно во все стороны одновременно, что-то придавило ему язык, что-то забило гортань. Харрис отчаянно попытался вздохнуть. Пронзительный свист. Он не мог, совсем не мог дышать! Что-то заползло ему в рот, мячиком вздуло щеки, взорвало челюсти. Что-то, похожее на струю кипятка, протиснулось в носоглотку, колоколом загремело в ушах.

- А-а-а-а! - завопил задыхающийся Харрис. Его голова - голова со взломанным, вдребезги разбитым черепом - безвольно повисла; в легких полыхнул адский, мучительный огонь.

Через мгновение Харрис снова обрел способность дышать. Наполненные слезами глаза широко раскрылись. Харрис закричал. Кто-то раскачивал его ребра, выламывал их, собирал в охапку, как хворост. Боль, страшная боль! Харрис осел на пол, из его рта с хрипом вырывался горячий воздух.

В глазах Харриса фейерверком вспыхивали искры, пылали яркие пятна; он чувствовал, как расшатываются, а затем и вовсе исчезают кости рук, ног... Прошло еще какое-то время, и он сумел разглядеть гостиную, полускрытую пеленой слез.

В гостиной никого не было.

- М. Мьюниган? Бога ради, мистер Мьюниган, где вы? Помогите мне!

М. Мьюниган исчез.

- Помогите!

А потом Харрис услышал.

Из глубочайших подземелий его тела доносились крошечные, невероятные звуки - негромкое потрескивание и поскрипывание, похрупывание и почмокивание, и быстрый сухой хруст, словно там, в кроваво-красной мгле, крошечная изголодавшаяся мышь умело и прилежно обгладывала... что?!

Кларисса шла по тротуару, высоко подняв голову, и вспоминала собрание Красного Креста. Сворачивая на улицу Сент-Джеймс, она чуть не столкнулась с маленьким темным человечком, от которого густо несло йодом.

Кларисса тут же забыла бы про случайного встречного, не извлеки он в этот самый момент из-под пальто нечто длинное, белесое и до странности знакомое. Вытащив непонятный предмет, он начал его грызть, как леденцовую палочку. Когда с утолщением на конце было покончено, человек сунул внутрь своей белой конфеты узкий, ни на что не похожий язык и начал с очевидным удовольствием высасывать начинку. Пока он грыз свое необыкновенное лакомство, Кларисса дошла до своего дома, повернула ручку и исчезла за дверью.

- Милый? - окликнула она с порога и улыбнулась. - Где ты, милый?

Кларисса закрыла входную дверь, миновала прихожую, вошла в гостиную.

- Милый...

Она двадцать секунд смотрела на пол и пыталась что-нибудь понять.

И закричала.

Снаружи, в густой тени платанов, маленький человечек проделал в длинной белой палке ряд дырочек, затем слегка оттопырил губы и негромко сыграл на этом импровизированном инструменте короткий, печальный мотивчик, аккомпанируя кошмарному, пронзительному завыванию Клариссы, стоявшей посреди гостиной.

Если вспомнить детство, сколько раз случалось Клариссе, бегая по пляжу, раздавить медузу и взвизгнуть. А обнаружить целенькую, с желатиновой кожицей, медузу у себя в гостиной - в этом и совсем нет ничего страшного. Ну - отступишь на шаг, чтобы не раздавить.

Но когда медуза обращается к тебе по имени...

Банка.

The Jar.

1944.

Переводчик: Михаил Пчелинцев.

Самая обычная банка с маловразумительной диковинкой, какие сплошь и рядом встречаются в балаганчиках бродячего цирка, установленных на окраине маленького сонного городка. Белесое нечто, парящее в сгущенной спиртовой атмосфере, вечно погруженное то ли в сон, то ли в какие-то свои мысли, вечно описывающее медленные круги. Безжизненные, широко раскрытые глаза, вечно глядящие на тебя, никогда тебя не замечающие... И аккомпанемент: вечерняя тишина, нарушаемая только стрекотанием сверчков да вздохами лягушек, доносящимися с заболоченного луга. Самая обычная банка, а в ней то, что заставляет желудок подпрыгнуть к самому горлу, почище чем вид человеческой руки, покачивающейся в бледно-желтом формалине лабораторной кюветы.

Оно глядело на Чарли. Чарли глядел на него. Долго.

Очень долго. Его большие, мозолистые, волосатые на запястьях руки намертво вцепились в веревку, отделявшую экспонат от ротозеев. Он честно заплатил монетку в десять центов и теперь смотрел.

Приближалась ночь. Карусель засыпала на ходу, быстрый, веселый перестук сменился вымученным, словно из-под палки, позвякиванием. Временные рабочие, пришедшие уже снимать балаганчик, играли в покер, курили и негромко чертыхались. Мигнули и погасли наружные лампы, цирк погрузился в полутьму позднего летнего вечера; зрители потянулись домой. Громко заорало и тут же стихло радио; теперь ничто не нарушало безмолвия необъятного, в мириадах звезд луизианского неба.

Для Чарли мир сузился до размеров банки, где покачивалось белесое нечто. Челюсть Чарли отвисла, бесхитростно выставив на показ влажную розовую полоску языка и зубы; в широко раскрытых глазах светились удивление и восторг.

В темноте обозначилась смутная фигура, совсем маленькая рядом с мосластой долговязостью Чарли.

- О, - сказал человечек, выходя на свет голой, одинокой лампы, освещавшей балаган. - Ты что, друг, так все тут и стоишь?

- Ага, - откликнулся Чарли, словно с трудом выплывая из пучины сна.

Такой страстный интерес не мог не произвести впечатления.

- Эта штука, - хозяин цирка кивнул на банку, - она всем нравится... в общем, в каком-то смысле.

Чарли неуверенно потрогал свой длинный костлявый подбородок.

- А вы... ну, значит... вы никогда не думали насчет ее продать?

Глаза циркача широко распахнулись, снова сощурились.

- Ни в жизнь, - фыркнул он. - Приманка для посетителей. Они любят посмотреть на что-нибудь этакое. Точно любят.

- А-а... - разочарованно протянул Чарли.

- С другой стороны, если подумать, - продолжил хозяин цирка, - если у человека есть деньги, то вообще говоря...

- Сколько денег?

- Ну, если у человека найдется... - Хозяин цирка начал разгибать пальцы, зорко поглядывая на Чарли. - Если у человека найдется три, четыре... ну, скажем, семь или восемь...

Видя, что Чарли встречает каждую новую цифру кивком, хозяин цирка решил поднять цену.

- ...ну, может, десять долларов, или там пятнадцать...

Чарли нахмурился.

- ...а в общем-то, если у человека найдется двенадцать долларов... - пошел на попятную хозяин цирка.

Чарли радостно ухмыльнулся.

- ...тогда, пожалуй, он мог бы и купить эту штуку в банке.

- Надо же, - удивился Чарли, - у меня тут в кармане как раз двенадцать зеленых. И я вот думал, как зауважают меня в Уайльдеровской Лощине, если я возьму и привезу домой вот такую штуку вроде этой и поставлю на полку над столом. Ребята меня вообще зауважают, вот на что хошь можно спорить.

- Ну так, значит... - прервал его мечты хозяин цирка.

По завершении сделки банка была водружена на заднее сиденье фургона. При виде покупки, сделанной хозяином, конь жалобно заржал и нервно затанцевал на месте.

На лице хозяина цирка читалось почти нескрываемое облегчение.

- Знаешь, - сказал он, глядя на Чарли снизу вверх, - а ведь хорошо, что я загнал тебе эту хреновину. Так что ты и не благодари, не надо. Я вот на нее все смотрел, а последнее время какие-то у меня про нее мысли появились, странные мысли... Да ладно, и что у меня за привычка такая дурацкая трепать языком больше, чем надо! Пока, фермер.

Чарли тронул поводья. Голые синеватые лампочки померкли и исчезли, как умирающие звезды; на фургон, и на коня, и на дорогу навалилась темная луизианская ночь. В мире не было ничего, кроме Чарли, коня, глухо и размеренно постукивающего копытами, и сверчков.

И банки, стоящей позади высокого переднего сиденья.

Банка качалась вперед-назад, вперед-назад и негромко говорила: плех-плех, плех-плех... И холодное серое нечто сонно билось о стекло и выглядывало наружу, выглядывало наружу и ничего не видело, ничего не видело.

Чарли повернулся назад, с гордостью, почти нежно похлопал по крышке банки. Его рука вернулась холодная и преображенная, полная возбужденной дрожи и странного, незнакомого запаха. "Да-а, ребята! - думал он. - Да-а, ребята".

Плех, плех, плех...

В Лощине, перед единственным ее магазином, мужчины сидели и стояли, негромко переговаривались и сплевывали в пыльном свете зеленых и кроваво-красных фонарей.

Знакомое поскрипывание сказало им, что едет Чарли; ни одна тяжелая, угловатая, с волосами, как пакля, голова не повернулась на остановившийся фургон. Красными светлячками тлели сигары, лягушачьим бормотанием звучали голоса.

- Привет, Клем! Привет, Милт!- наклонился с высокого сиденья Чарли.

- Привет, Чарли. Привет, Чарли. - Тусклое, невнятное бормотание. Политический конфликт продолжается. Чарли разрубил его по шву:

- У меня тут есть одна вещь. Такая вещь, что вы, может, захотите посмотреть.

На крыльце магазина зеленью поблескивали глаза Тома Кармоди. Сколько помнил Чарли, Том Кармоди вечно устраивался либо под каким-нибудь навесом, в тени, либо в тени деревьев, а если в комнате - то в самом дальнем углу, и всегда из темноты на тебя поблескивали его глаза. Ты никогда не знаешь, какое выражение у него на лице, а глаза его всегда вроде как над тобой смеются. И сколько раз ни посмотрят на тебя глаза Тома Кармоди, каждый раз они смеются над тобой каким-то новым, способом.

- У тебя, красавчик, нет ничего такого, на что нам захотелось бы посмотреть.

Чарли сжал кулак, осмотрел его со всех сторон и только затем продолжил:

- Такая штука в банке. Выглядит вроде как похоже на мозг, и вроде как похоже на маринованную медузу, и вроде как похоже... Да вы сами посмотрите!

Вспыхнул водопад розовых искр - один из фермеров притушил сигару и лениво направился к фургону. Чарли великодушно снял с банки крышку; лицо фермера, освещенное неверным светом фонаря, изменилось.

- Слышь, а правда, что за хрень такая?..

Это было начало оттепели. За первым фермером последовали и остальные; они неохотно поднимались и шли, повинуясь непреодолимому тяготению. Ни один из них не делал никаких усилий - разве что выставлял вперед то одну, то другую ногу, чтобы не шлепнуться удивленным лицом о землю. Вокруг банки собралось плотное кольцо людей, после чего Чарли - впервые в своей жизни - прибегнул к чему-то вроде стратегии и вернул стеклянную крышку на место.

- Хотите посмотреть еще - заходите ко мне домой, - щедро предложил он. - Там она и будет.

- Ха! - презрительно сплюнул с крыльца Том Кармоди.

- Слышь, - забеспокоился Дед Медноув, - дай я еще взгляну! Так это что, восьминог?

Чарли тряхнул поводьями, конь нехотя ожил.

- Заходите, милости просим!

- А что скажет твоя жена?

- А она нас метлой не погонит?

Но фургон уже исчез за холмом. Фермеры стояли, всматривались в темную ночную дорогу и говорили, говорили... Том Кармоди, так и не покидавший крыльца, негромко выругался.

Чарли поднялся по ступенькам своей халупы, прошел в гостиную и водрузил банку на предназначенный ей трон. Теперь эта унылая комнатушка станет дворцом, в ней будет император - да, лучшего слова и не придумаешь! - император, белый и холодный, бесстрастно покачивающийся в своем личном бассейне, император, возведенный на полку, приколоченную над кособоким дощатым столом.

И прямо сейчас, прямо на глазах у Чарли, банка выжгла холодный туман, набежавший с недалекого болота.

- Что это ты там притащил?

Высокий голос жены вывел Чарли из благоговейного экстаза. Теди стояла в дверях спальни: узкое тело обтянуто вылинявшим голубым ситцем, волосы стянуты на затылке в бесформенный узел, красные уши чуть оттопырены. Ее глаза напоминали вылинявший ситец.

- Ну так что? - повторила она. - Что это такое?

- А вот ты сама, Теди, как ты думаешь, на что это похоже?

Теди шагнула вперед, не отрывая взгляда от банки; бесстыжим маятником качнулись ее бедра, чуть оскалились белые кошачьи зубы.

Мертвое белое нечто, парящее в жидкости.

Теди бросила тускло-голубой взгляд на Чарли, снова на банку, еще раз на Чарли, еще раз на банку - и резко повернулась.

- Оно... оно похоже... оно очень похоже на тебя, Чарли!

Хлопнула дверь спальни.

Содержимое банки не шелохнулось, только у Чарли, соскучившегося по жене, лихорадочно заколотилось сердце. Потом, позднее, когда сердце уже успокоилось, Чарли заговорил, обращаясь к висящему в банке предмету:

- Я пашу эту болотину, каждый год ноги до жопы снашиваю, а потом она хватает деньги и бежит из дома - навещает, видите ли, своих родственничков по девять недель кряду. Я не в силах ее удержать. Она и эти мужики, собирающиеся у магазина... они надо мной смеются. И я не могу ничего с этим сделать - ведь я не знаю, как ее удержать! Кой хрен, теперь я хотя бы попробую!

Философическое нечто, обитавшее в банке, воздержалось от советов и рекомендаций.

- Чарли?

Кто-то у входной двери.

Чарли удивленно повернулся - и тут же расплылся довольной ухмылкой.

Они, мужики от магазина.

- Вот, значит... мы... мы, Чарли, мы тут подумали... ну, значит... мы пришли посмотреть на эту... эту штуку... которая у тебя в этой самой банке...

Вслед за жарким июлем пришел август.

Впервые за многие годы Чарли узнал, что такое счастье, он ликовал, как кукуруза, пошедшая в рост с первыми после засухи дождями. Каким блаженством были привычные вечерние звуки: приближающийся шорох сапог в высокой траве, затем небольшая заминка - гости вежливо отплевывались в канаву, затем скрип крыльца под тяжелыми ногами, жалобный стон косяка, на который навалилось очередное плечо, и наконец очередной голос:

- Можно мне зайти?

(Но сперва волосатое запястье аккуратно вытрет губы.).

- Заходите все, сколько вас там, - с деланным безразличием приглашает Чарли.

Стульев, ящиков из-под мыла, в конце концов половиков, чтобы сидеть на корточках, хватит на всех. К тому времени когда сверчки ногами выскребут из своих надкрылий ровное летнее гудение, а лягушки раздуют шеи и, как зобатые бабы, воплями огласят великую ночь, комната под завязку заполнится людьми со всех низинных земель.

Говорить они начнут не скоро. Первые полчаса такого вечера, пока народ собирался и рассаживался, проходили за тщательным изготовлением самокруток. Аккуратно раскладывая табак по полоске бумаги, заклеивая сигарету языком, осторожно перекатывая ее в ладонях, они раскладывали и перекатывали мысли свои, и страхи, и удивление, готовясь к вечеру. Самокрутки дарили им время подумать. Руки фермеров работали, придавая форму бумажным трубочкам с табаком, но еще больше работали их мозги, придававшие форму мыслям.

Это было нечто вроде примитивной церковной службы. Люди сидели на стульях, и сидели на корточках, и стояли, прислонившись к оштукатуренным стенам, и мало-помалу все они начинали благоговейно взирать на полку с банкой.

Нет, они не выпяливались на банку сразу, как какие-нибудь там зеваки, все происходило неспешно, словно бы само собой, словно они так, от нечего делать, осматривали комнату, отпускали свои глаза в свободное плавание, позволяли им бесцельно перебирать все находящиеся здесь предметы.

А потом - по чистой, конечно же, случайности - в фокусе их рассеянного внимания неизбежно оказывалось одно и то же место, один и тот же предмет. Через некоторое время здесь сойдутся взгляды всех в комнате глаз, как иголки, воткнутые в невероятную игольницу. И не останется никаких звуков, только разве что попыхивание чьей-то, из кукурузного початка вырезанной, трубки. Или шлепанье босых детских ног по дощатому крыльцу. А тогда, возможно, вмешается голос какой-нибудь из женщин: "Вы бы, ребята, бежали отсюда! Ну-ка!" И смех, похожий на негромкий звон ручья, и вот уже босые ноги мчатся распугивать лягушек.

Чарли - само собой! - будет на самом виду. В кресле-качалке, подложив под тощий свой зад ковровую подушечку, медленно покачиваясь, блаженно купаясь во всеобщем почтении, пришедшем вместе с банкой.

Ну а Теди - Теди мы найдем в дальнем конце комнаты, вместе с тесной кучкой женщин, серых и тихих, как мышки, терпеливо выносящих мужские причуды.

Теди словно готова в любую секунду взорваться, но она ничего не говорит, молчит и только смотрит, как мужчины стадом на водопой тянутся в ее гостиную и садятся у ног Чарли, и глазеют на эту штуку, вроде как на Святой Грааль, смотрит, и лицо у нее ледяное, и губы сжаты в ниточку, и она никому не говорит даже самого простого вежливого слова.

После подобающего периода молчания кто-нибудь - ну, скажем. Дед Медноув или Крик-Роуд - откашляет из глубинных своих глубин мокроту, подастся вперед, возможно, смочит кончиком языка губы, и в мозолистых пальцах будет необычная для таких пальцев дрожь.

Словно пение камертона, настроит эта дрожь всех присутствующих к разговору. Уши насторожены. Люди расположились уютно и непринужденно, как свиньи в теплой июльской луже.

Дед смотрел на банку, смотрел долго, затем снова обежал свои губы быстрым, ящерковым языком, откинулся назад и сказал - как всегда - писклявым стариковским тенором:

- И вот что же, все-таки, это такое? Вот, скажем, он это? Или она? Или вообще просто оно? Я вот, бывает, просыпаюсь ночью, ворочаюсь-ворочаюсь на матрасе из кукурузных кочерыжек и все думаю, как эта вот банка стоит тут, в ночной темноте. Думаю об этой штуке, как висит она в своем рассоле, бледная и спокойная, ну прямо твоя устрица. Иногда я разбужу мать, и тогда мы вместе о ней думаем...

Руки деда плясали в зыбкой пантомиме, все молча смотрели, как свивают невидимую нить толстые, с толстыми, грубо обкромсанными ногтями большие пальцы, как мерно колышутся остальные восемь, похожие на черные, скрюченные обрубки.

- ...лежим с ней и думаем. И дрожим. И пусть душная ночь, и деревья потеют, и от жары даже москиты не летают, а мы все равно дрожим и ворочаемся с боку на бок, пытаясь уснуть...

Дед опять погрузился в молчание, словно говоря: я сказал вполне достаточно, и пусть теперь кто-нибудь другой выразит свое удивление, и свое благоговение, и свой страх.

Джук Мармер из Ивовой Трясины отер пот с ладоней о колени и тихо начал;

- Я вот помню, как был сопливым мальчишкой, и у нас была эта кошка, всю дорогу рожавшая котят. Господи Иисусе, да ей хватало раз смыться за ограду, и вот тебе, пожалуйста - подарочек... - Джук говорил вроде как благостно, мягко и доброжелательно. - Ну и мы что, мы раздавали котят, только к тому времени, как она в тот раз окотилась, у каждого из соседей, которые поближе, до которых можно дойти пешком, был уже наш котенок, а у кого и два.

Тогда мама вынесла на заднее крыльцо большую двухгаллонную стеклянную банку, до краев наполненную водой. "Джук, - сказала мама, - утопи котят!" Вот как сейчас помню, стою я там, а котята пищат и бегают, тычутся во все стороны, маленькие, слепые, беспомощные, и хуже всего, не совсем даже слепые, а чуть-чуть начинают открывать глаза. Посмотрел я на маму и сказал: "Нет, мама, только не я! Ты лучше сама!" А мама вся побледнела и говорит, что это нужно сделать, а никого другого не попросишь, только меня. И она ушла на кухню, делать соус и жарить курицу. Ну, я... я взял одного... одного котенка. Подержал его в ладони. Он был теплый. А потом он пискнул, и мне захотелось убежать куда угодно, чтобы только никогда не возвращаться.

Джук размеренно кивал головой; вспыхнувшими, помолодевшими глазами он смотрел в прошлое, воссоздавал прошлое в словах, языком придавал ему форму.

- Я уронил котенка в воду. Котенок закрыл глаза и открыл рот, пытаясь вздохнуть. Вот как сейчас помню: показались маленькие белые зубы, высунулся розовый язык, а вместе с ним выскочили пузырьки воздуха, такая ниточка до самой поверхности воды!

До сегодня помню и никогда не забуду, как этот котенок плавал в воде потом, когда все было кончено, медленно покачивался и ни о чем больше не тревожился, и смотрел на меня и не осуждал меня за то, что я сделал. Но он и не любил меня, нет, совсем не любил. А-а-а, да что там!..

Сердца бешено колотились. Глаза испуганно перебегали с Джука вверх, на полку с банкой, снова на Джука, снова вверх...

И долгое молчание.

Джаду, черный человек с Цаплиной Топи, закатил глаза - сумеречный жонглер, вскинувший слоновой кости шары. Темные пальцы сгибались и перекрещивались, как ножки огромных кузнечиков.

- Вы знаете, что это такое? Вы знаете, знаете? А я вам скажу. Это - центр жизни, и ничто другое! Точно, тут и сомневаться не в чем, Господь мне свидетель!

С болота прилетевший ветер раскачивал его, как тростинку - ветер, ни для кого, кроме самого Джаду, невидимый и неслышимый, неощутимый. Его глаза описали полный круг, словно получив свободу двигаться по собственному желанию. Его голос, как сверкающая иголка с черной ниткой, подхватывал слушателей за мочки ушей, сшивал в единый затаивший дыхание орнамент.

- Из нее, лежавшей в Срединной Хляби, выползли когда-то все твари. Они делали себе руки и ноги, делали себе рога и языки, и они росли. Сперва, может, совсем крохотульная амеба. Потом - лягушка с надутой, словно сейчас лопнет, шеей. Да, да! - Джаду хрустнул суставами пальцев. - А потом она поднялась на задние лапы и стала... стала человеком! Это - центр творения! Срединная Мама, из которой все мы вышли десять тысяч лет назад! Верьте мне, верьте!

- Десять тысяч лет! - прошептала Бабушка Гвоздика.

- Она очень старая! Вы только на нее гляньте! Она ни о чем больше не тревожится. Зачем ей? Она все знает. Она плавает, как свиная отбивная - в жиру. У нее есть глаза, чтобы видеть, но она не моргает глазами, ее глаза не бегают, не дергаются. А зачем ей? Она все знает. Она знает, что все мы вышли из нее, что все мы в нее вернемся.

- Какие у нее глаза?

- Серые.

- Нет, зеленые!

- А волосы? Черные?

- Коричневатые!

- Рыжие!

- Нет, седые!

Затем неспешное свое мнение изложит Чарли. Иногда он скажет то же самое, что и всегда, иногда - что-нибудь другое. Не важно. Вечер за летним вечером рассказывай одну и ту же историю, и каждый раз она будет другой. Ее изменят сверчки. Ее изменят лягушки. Ее изменит нечто, глядящее из банки.

- А что, - сказал Чарли, - если какой старик ушел в болота, а может, и не старик совсем, а мальчишка, и он заблудился там, и шли годы, и он все не мог выбраться, и плутал ночами по всем этим тропинкам и канавам, топям и кочкам, и кожа его все бледнела, а сам он холодел и съеживался. В сырости и без солнца он так съеживался и съеживался, и стал совсем маленький, и упал потом в трясину, и так и остался лежать в болотной жиже, ну вроде как червяки или еще кто. И ведь как знать, может, это кто-нибудь всем нам знакомый, а если не всем, то хоть кому-нибудь из нас. Кто-нибудь, с кем мы перебрасывались словом. Как знать...

В дальнем конце комнаты - громкий судорожный вздох. Одна из стоящих в тени женщин мучительно подыскивает слова.

- Каждый год в это болото убегает уйма маленьких голеньких детишек. - Глаза миссис Тридден сверкают черным, антрацитовым блеском. - Они бегают там и бегают, и не возвращаются. Я и сама там раз чуть не заблудилась. Вот так я и лишилась своего сына, своего маленького Фоли.

Волна сдавленных вздохов, уголки плотно стиснутых ртов напряженно опустились. Головы, шляпки подсолнухов, повернулись на толстых стеблях шей, все глаза вглядываются в ее ужас и в ее надежду. Миссис Тридден, натянутая, как струна, цепляется за стену скрюченными, судорогой сведенными пальцами.

- Мой маленький, - хрипло выдохнула она. - Мой маленький. Мой Фоли. Фоли! Фоли, это ты? Фоли! Фоли, маленький, скажи мне, это ты?

Все повернулись к банке и затаили дыхание.

Вещь, смутно белевшая в банке, хранила молчание и только слепо взирала на людей, одна на многих. И где-то в глубине крепких, ширококостных тел пробилась тайная струйка страха, первый ручеек весенней оттепели, и вскоре их непоколебимое спокойствие, и вера, и покорное смирение были подточены и изъедены этой струйкой, и растаяли, и унеслись бурлящим потоком. Кто-то закричал:

- Оно пошевелилось!

- Да нет, ничего оно не шевелилось. Тебе просто мерещится.

- Да вот же ей-Бо!- воскликнул Джук. - Я видел, как оно повернулось, медленно так, совсем как мертвый котенок!

- Да тише ты, тише! Мертвая эта штука, давным-давно мертвая. Может, еще с того времени, когда тебя и на свете не было.

- Он подал мне знак! - взвизгнула миссис Тридден. - Это мой Фоли! Там, у тебя в банке, мой мальчик! Ему было три годика! Мой мальчик, пропавший в болоте!

Она затряслась от рыданий.

- Успокойтесь, миссис Тридден. Ну успокойтесь, успокойтесь. Садитесь, возьмите себя в руки. Это такой же ваш ребенок, как, скажем, мой. Ну не надо, не надо.

Одна из женщин обняла миссис Тридден за плечи, вскоре дрожь и всхлипы перешли в неровное, толчками, дыхание и быстрый, как крылья бабочки, трепет испуганных губ.

Когда все совсем стихло. Бабушка Гвоздика тронула увядший розовый цветок, воткнутый в седые, по плечи длиной волосы и начала говорить, не вынимая изо рта трубки, покачивая головой, так что волосы ее плясали в свете лампы.

- Все это болтовня, все это пустые слова. Скорее всего мы так и не узнаем никогда, что там такое в этой банке. Скорее всего если бы мы даже и узнали, то не хотели бы знать. Ну, вроде волшебства цирковых фокусников. Если узнаешь, в чем там жульничество, смотреть потом совсем не интересно, все равно как на кишки дохлой крысы. Мы тут все собираемся сюда раз в десять дней или что-то вроде, и мы разговариваем, вроде как светскую беседу ведем, и у нас всегда, всегда есть о чем поговорить. Узнай мы вдруг, что же это там за хреновина такая, очень может быть, нам и поговорить-то стало бы не о чем, так что вот так.

- Что она такое, эта хреновина? - пророкотал могучий голос. - Да она вообще ничто, вот же зуб даю, ничто!

Том Кармоди.

Как всегда. Том Кармоди стоял в тени - снаружи, на крыльце, и только глаза его смотрели в комнату, а губы, почти неразличимые в темноте, издевательски посмеивались, и неслышный этот смех пронзил Чарли, как жало осы. Теди, это Теди его настрополила. Теди пытается убить новую жизнь мужа, только о том и мечтает.

- Ничего, - повторил Кармоди, - в этой посудине нету, кроме слипшихся медуз, гнилых и вонючих.

- Послушай, братец Кармоди, - неспешно процедил Чарли, - а ты, часом, не завидуешь?

- Еще чего!- презрительно фыркнул Кармоди. - Я просто хотел посмотреть, как вы, болваны пустоголовые, по сотому разу пережевываете пустое место. Можешь заметить, что я в вашей болтовне не принимал никакого участия и даже ноги внутрь дома не поставил. А теперь я ухожу. Ну как, никто не составит мне компанию?

Желающих не нашлось. Кармоди расхохотался - ну как тут не расхохочешься, если столько людей посходило с ума; а Теди стояла в дальнем углу и сжимала кулачки - так что ногти впивались в ладони. Чарли увидел, как подергиваются ее губы, и весь похолодел, и не мог ничего сказать.

Смеясь во все горло, Кармоди простучал по крыльцу высокими каблуками сапог, и стрекот сверчков унес его прочь.

Беззубые десны Бабушки Гвоздики крепко сжали трубку.

- Как я уже говорила, в тот раз, перед грозой: эта самая, на полке, штука - почему она не может быть ну вроде как всем сразу? Уймой самых разных вещей. Всеми видами жизни - и смерти - и еще чего угодно. Смешайте дождь и солнце, и грязь, и все вместе: траву, и змей, и детей, и туман, и долгие дни и ночи дохлой гадюки. Ну почему это должна быть одна вещь? Может, это - уйма?

Тихая беседа текла еще целый час, и тогда Теди ускользнула в ночь, по следам Тома Кармоди, и Чарли покрылся потом. Что-то они задумали, эти двое. Что-то нехорошее. Горячий пот лился с Чарли не переставая.

Гости разошлись поздно, Чарли лег в постель с противоречивыми чувствами. Вечер прошел отлично, только как вот насчет Теди и Тома?

Время шло и шло. Судя по рисунку небосвода, по звездам, спрятавшимся за край земли, было уже за полночь, и только тогда Чарли услышал шорох высокой травы, раздвигаемой небрежным маятником бедер. Негромко простучали каблуки - по крыльцу, в гостиную, в спальню.

Теди бесшумно легла в постель; Чарли ощущал на себе пристальный, как прикосновение, взгляд ее кошачьих глаз.

- Чарли?

Чарли помедлил.

А потом сказал:

- Я не сплю.

Теперь помедлила Теди.

- Чарли?

- Что?

- Вот спорим, ты не знаешь, где я была, спорим, ты не знаешь, где я была! - Негромкий насмешливый напев в ночи.

Чарли молчал.

Молчала и Теди, но не долго, слова рвались у нее с языка.

- Я была в Кейп-Сити, в цирке. Меня отвез Том Кармоди. Мы... мы говорили с хозяином, мы говорили, Чарли, мы правда говорили.

Теди едва слышно хихикнула.

Чарли похолодел. И приподнялся, опираясь на локоть.

- И мы узнали, что в той банке, мы узнали, что в той банке... - детской дразнилкой пропела Теди.

Чарли резко отвернулся, зажал уши руками.

- Я не хочу ничего слышать!

- Не хочешь, Чарли, а придется, - злое змеиное шипение. - Это ж чистый анекдот. История, Чарли, просто прелесть.

- Уходи, - сказал Чарли.

- Не-а! Нет, Чарли, нетушки. Не уйду я, драгоценный ты мой - не уйду, пока не расскажу.

- Вали отсюда!

- Подожди, дай я расскажу тебе все по порядку. Мы поговорили с этим самым хозяином цирка, и он... он чуть не лопнул от хохота. Говорит, что продал эту банку со всем ее содержимым одному... одному сельскому лоху за двенадцать зеленых. А она вся вместе и двух не стоит.

В темноте изо рта Теди расцвел черный цветок жуткого смеха.

Торопливо, захлебываясь, она закончила свой рассказ:

- Ведь все это, Чарли, самый обычный хлам. Резина, папье-маше, шелк, хлопок, борная кислота! И все, и больше ничего! А внутри - проволочный каркас. Вот и все, что там есть, Чарли! - Резкий, уши царапающий визг. - Вот и все!

- Нет, нет!

Чарли сел как подброшенный, с треском разорвал простыню пополам.

- Я не хочу слушать! - ревел он. - Я не хочу слушать!

- То ли будет, когда все ребята узнают, какая грошовая подделка мокнет в твоей знаменитой банке! Вот уж они посмеются, прямо кататься со смеху будут!

- Ты... - Чарли схватил ее за запястья, - ...ты хочешь им рассказать?

- Боишься, Чарли, что мне не поверят? Что посчитают меня за врушу?

- Ну почему ты не можешь оставить меня в покое? - Он яростно отшвырнул Теди. - Мелкая пакостница! Тебе ничто никогда не нравится, ты завидуешь всему, что бы я ни сделал. Этой банкой я немного поприжал тебе хвост, так ты и спать не могла, все придумывала, как бы мне нагадить!

- Ладно, - рассмеялась Теди, - никому я ничего не скажу.

- Не скажу! - с ненавистью повторил Чарли. - Главное ты уже сделала: испоганила все для меня. Теперь не так-то уж и важно, расскажешь ты кому еще или не расскажешь. Мне ты уже рассказала, и вся моя радость на этом кончилась. А все ты и Том Кармоди. Мне так хотелось стереть с его лица эту проклятую ухмылочку. Он ведь сколько уже лет надо мной смеется! Ну иди, рассказывай что хочешь и кому хочешь - мне все равно, а так хоть ты удовольствие получишь!..

Чарли яростно шагнул, сорвал с полки банку, размахнулся, чтобы швырнуть ее об пол, но тут же замер и осторожно, дрожащими руками поставил свою драгоценность на длинный стол. И начал всхлипывать. С утратой банки он утратит весь мир. И Теди - Теди он тоже терял. С каждой неделей, с каждым месяцем она ускользала все дальше, она издевалась над ним, поднимала его на смех. Сколько уже лет Чарли сверял время своей жизни по маятнику ее бедер. Но ведь и другие мужчины - Том, к примеру, Кармоди - сверяли свое время по тому же эталону.

Теди стояла в ожидании, когда же Чарли расшибет банку, однако тот только ласково гладил холодное прозрачное стекло и мало-помалу успокаивался. Банка заслуживала благодарности - ну, хотя бы за долгие вечера, щедрые вечера, полные друзей, и тепла, и разговоров, свободно гулявших из конца в конец гостиной...

Чарли медленно повернулся. Да, Теди потеряна, потеряна безвозвратно.

- Теди, ты же не ходила в цирк.

- Именно что ходила.

- Ты врешь, - покачал головой Чарли.

- Именно что не вру.

- В этой... в этой банке должно быть что-нибудь. Что-нибудь кроме хлама, о котором ты говорила. Слишком уж многие люди верят, что в ней что-то есть. Теди. Ты не можешь этого изменить. Хозяин цирка, если ты и вправду с ним говорила... он соврал. - Чарли глубоко вздохнул и добавил: - Иди сюда, Теди.

- Что ты там еще придумал? - подозрительно сощурилась Теди.

- Подойди ко мне. - Чарли шагнул вперед. - Иди сюда.

- Не трогай меня, Чарли.

- Теди, я же просто хочу показать тебе одну вещь. - Голос Чарли звучал тихо, спокойно и настойчиво. - Ну кисонька. Ну кисонька, кисонька, котеночек ты мой маленький... котеночек!

Прошла неделя. Снова наступил вечер. Первыми пришли Дед Медноув и Бабушка Гвоздика, за ними - Джук, миссис Тридден и Джаду, цветной человек. Дальше потянулись и все остальные - молодые и старые, благодушные и озлобленные, и все они рассаживались по стульям и ящикам, и у каждого были свои мысли, и надежды, и страхи, и вопросы. И все они негромко здоровались с Чарли, и никто не смотрел на святилище.

Они ждали, пока придут и другие, пока соберутся все. По блеску их глаз можно было понять, что каждый видит в банке что-то свое, не такое, как остальные - что-то касающееся жизни, и бледной жизни после жизни, и жизни в смерти, и смерти в жизни, и у каждого была своя история, свой мотив, свои реплики - старые, хорошо знакомые, но все равно новые.

Чарли сидел отдельно ото всех.

- Привет, Чарли. - Кто-то заглянул в раскрытую дверь спальни. - Твоя жена, она что, снова гостит у родителей?

- Ага, смылась в Теннесси. Вернется через пару недель. Только и знает, что бегать из дому... Да будто вы ее не знаете?

- Да уж, непоседливая тебе жена досталась, это точно.

Негромкие разговоры, скрип поудобнее устанавливаемых стульев, а затем, совсем неожиданно, стук каблуков и глаза, сверкающие из полутьмы крыльца - Том Кармоди.

Том Кармоди стоял, не переступая порога, его ноги подламывались и дрожали, руки висели плетьми и тоже дрожали, и он заглядывал в гостиную. Том Кармоди боялся войти. Том Кармоди не улыбался. На влажных, безвольно обвисших губах приоткрытого рта - ни тени улыбки. Ни тени улыбки на белом как мел лице, лице человека, давно и опасно больного.

Дед взглянул на банку, прокашлялся и сказал:

- Странно, я как-то не замечал этого раньше. У него голубые глаза.

- Оно всегда имело голубые глаза, - пожала плечами Бабушка Гвоздика.

- Нет, - проскрипел Дед, - ничего подобного. Последний раз они были карие. И еще...- Он снова взглянул на банку и моргнул. - У него же коричневые волосы. Раньше у него не было коричневых волос.

- Были, - вздохнула миссис Тридден. - Были.

- И ничего подобного!

- Были, были!

Том Кармоди, дрожащий во влажной духоте летнего вечера, Том Кармоди, заглядывающий в комнату, не отрывающий глаз от банки. Чарли небрежно на нее посматривающий, небрежно перекатывающий в ладонях самокрутку, переполненный мира и спокойствия, уверенный в своей жизни и в своих мыслях. Том Кармоди, один в полутьме крыльца, видящий в банке то, чего никогда не видел прежде. И все - видящие то, что они хотят видеть, мысли их - частый перестук дождя по крыше.

- Мой мальчик. Мой маленький мальчик, - думает миссис Тридден.

- Мозг! - думает Дед.

Пальцы цветного человека, мелькающие, как ножки кузнечика.

- Срединная Мама!

- Амеба!- поджал губы рыбак.

- Котенок! Котенок! Ну кисонька, кисонька, кисонька! - Мысли захлестывают Джука, выцарапывают ему глаза. - Кисонька!

- Все и вся! - скрипят усохшие и поблекшие мысли Бабушки. - Ночь, трясина, смерть, белесая нежить, влажные морские твари!

Тишина. А затем Дед шепчет:

- И вот что же все-таки это такое? Вот, скажем, он это? Или она? Или вообще просто оно?

Чарли удовлетворенно взглянул вверх, размял самокрутку, чтобы была чуть плоская и хорошо лежала во рту. И перевел глаза на дверь, на Тома Кармоди, который никогда уже больше не улыбнется.

- Сдается мне, никогда мы этого не узнаем. Да, сдается, что не узнаем.

Он медленно покачал головой и повернулся к гостям, которые смотрели, и смотрели, и смотрели...

Самая обычная банка с маловразумительной диковинкой, какие сплошь и рядом встречаются в балаганчиках бродячего цирка, установленных на окраине маленького сонного городка. Белесое нечто, парящее в сгущенной спиртовой атмосфере, вечно погруженное в то ли сон, то ли какие-то свои мысли, вечно описывающее медленные круги. Безжизненные, широко раскрытые глаза, вечно глядящие на тебя, никогда тебя не замечающие...

Озеро.

The Lake.

1944.

Переводчик: Т. Жданова.

Волна выплеснула меня из мира, где птицы в небе, дети на пляже, моя мать на берегу. На какое-то мгновение меня охватило зеленое безмолвие. Потом все снова вернулось - небо, песок, дети. Я вышел из озера, меня ждал мир, в котором едва ли что-нибудь изменилось, пока меня не было. Я побежал по пляжу. Мама растерла меня полотенцем.

- Стой и сохни, - сказала она.

Я стоял и смотрел, как солнце сушит капельки воды на моих руках. Вместо них появлялись пупырышки гусиной кожи.

- Ой, - сказала мама. - Ветер поднялся. Ну-ка надень свитер.

- Подожди, я посмотрю на гусиную кожу.

- Гарольд! - прикрикнула мама.

Я надел свитер и стал смотреть на волны, которые накатывались и падали на берег. Они падали очень ловко, с какой-то элегантностью; даже пьяный не смог бы упасть на берег так изящно, как это делали волны.

Стояли последние дни сентября, когда без всяких видимых причин жизнь становится такой печальной. Пляж был почти пуст, и от этого казался еще больше. Ребятишки вяло копошились с мячом. наверное, они тоже чувствовали, что пришла осень, и все кончилось.

Ларьки, в которых летом продавали пирожки и сосиски, были закрыты, и ветер разглаживал следы людей, приходивших сюда в июле и августе. А сегодня здесь были только следы моих теннисных тапочек, да еще Дональда и Арнольда Дэлуа.

Песок заполнил дорожку, которая вела к каруселям. Лошади стояли, укрытые брезентом, и вспоминали музыку, под которую они скакали в чудесные летние дни.

Все мои сверстники были уже в школе. Завтра в это время я буду сидеть в поезде далеко отсюда. Мы с мамой пришли на пляж. На прощание.

- Мама, можно я немного побегаю по пляжу?

- Ладно, согрейся. Но только не долго, и не бегай к воде.

Я побежал, широко расставив руки, как крылья. Мама исчезла вдали и скоро превратилась в маленькое пятнышко. Я был один.

Человек в 12 лет не так уж часто остается один. Вокруг столько людей, которые всегда говорят как и что ты должен делать! А чтобы оказаться в одиночестве, нужно сломя голову бежать далеко-далеко по пустынному пляжу. И чаще всего это бывает только в мечтах. Но сейчас я был один. Совсем один!

Я подбежал к воде и зашел в нее по пояс. Раньше, когда вокруг были люди, я не отваживался оглянуться кругом, дойти до этого места, всмотреться в дно и назвать одно имя. Но сейчас...

Вода - как волшебник. Она разрезает все пополам и растворяет вашу нижнюю часть, как сахар. Холодная вода. А время от времени она набрасывается на вас порывистым буруном волны.

Я назвал ее имя. Я выкрикнул его много раз: - Талли! Талли! Эй, Талли!

Если вам 12, то на каждый свой зов вы ожидаете услышать отклик. Вы чувствуете, что любое желание может исполнится. И порой вы, может быть, и не очень далеки от истины.

Я думал о том майском дне, когда Талли, улыбаясь, шла в воду, а солнце играло на ее худых плечиках. Я вспомнил, какой спокойной вдруг стала гладь воды, как вскрикнула и побледнела мать Талли, как прыгнул в воду спасатель, и как Талли не вернулась...

Спасатель хотел убедить ее выйти обратно, но она не послушалась. Ему пришлось вернуться одному, и между пальцами у него торчали водоросли.

А Талли ушла. Больше она не будет сидеть в нашем классе и не будет по вечерам приходить ко мне. Она ушла слишком далеко, и озеро не позволит ей вернуться.

И теперь, когда пришла осень, небо и вода стали серыми, а пляж пустым, я пришел сюда в последний раз. Один. Я звал ее снова и снова:

- Талли! Эй, Талли! Вернись!

Мне было только 12. Но я знал, как я любил ее. Это была та любовь, которая приходит раньше всяких понятий о теле и морали. Эта любовь так же бескорыстна и так же реальна, как ветер, и озеро, и песок. Она включала в себя и теплые дни На пляже, и стремительные школьные дни, и вечера, когда мы возвращались из школы, и я нес ее портфель.

- Талли!

Я позвал ее в последний раз. Я дрожал, я чувствовал, что мое лицо стало мокрым и не понимал от чего. Волны не доставали так высоко. Я выбежал на песок и долго смотрел в воду, надеясь увидеть какой-нибудь таинственный знак, который подаст мне Талли. Затем я встал на колени и стал строить дворец из песка. Такой, как мы, бывало, строили с Талли. Только на этот раз я построил половину дворца. Потом я поднялся и крикнул:

- Талли! Если ты слышишь меня, приди и дострой его!

Я медленно пошел к тому пятнышку, в которое превратилась моя мать. Обернувшись через плечо, я увидел, как волны захлестнули мой замок и потащили за собой. В полной тишине я брел по берегу. Далеко, на карусели, что-то заскрипело, но это был только ветер.

На следующий день мы уехали на Запад. У поезда плохая память, он все оставляет позади. Он забывает поля Иллинойса, реки детства, мосты, озера, долины, коттеджи, горе и радость. Он оставляет их позади, и они исчезают за горизонтом...

Мои кости вытянулись, обросли мясом. Я сменил свой детский ум на взрослый, перешел из школы в колледж. Потом появилась эта женщина из Сакраменто. Мы познакомились, поженились. Мне было уже 22, и я совсем уже забыл, на что похож Восток. Но Маргарет предложила провести там наш медовый месяц.

Как и память, поезд приходит и уходит. И он может вернуть вам все то, что вы оставили позади много лет назад.

Лейк Блафф с населением 10000 жителей, показался нам за окном вагона. Я посмотрел на Маргарет - она была очаровательна в своем новом платье. Я взял ее за руку, и мы вышли на платформу. Носильщик выгрузил наши вещи.

Мы остановились на 2 недели в небольшом отеле. Вставали поздно и шли бродить по городу. Я вновь открывал для себя кривые улочки, на которых прошло мое детство. В городе я не встретил никого из знакомых. Порой мне попадались лица, напоминавшие мне кое-кого из друзей детства, но я, не останавливаясь, проходил мимо. Я собирал в душе обрывки памяти, как собирают в кучу осенние листья, чтобы сжечь их.

Все время мы были вдвоем с Маргарет. Это были счастливые дни. Я любил ее, по крайней мере, я так думал. Однажды мы пошли на пляж, потому что выдался хороший день. Это не был один из последних дней сезона, как тогда, 10 лет назад, но первые признаки осени и осеннего опустошения, уже коснулись пляжа. Народ поредел, несколько ларьков было заколочено, и холодный ветер уже начал напевать свои песни.

Все здесь было по-прежнему. Я почти явственно увидел маму, сидевшую на песке в своей любимой позе, положив ногу на ногу и оперевшись руками сзади. У меня снова возникло то неопределенное желание побыть одному, но я не мог себя заставить сказать об этом Маргарет. Я только держал ее под руку и молчал.

Было около четырех часов. Детей, в основном, уже увели домой, и лишь несколько группок мужчин и женщин, несмотря на ветер, нежились под лучами вечернего солнца. К берегу причалила лодка со спасательной станции. Плечистый спасатель вышел из нее, что-то держа в руках.

Я замер, мне стало страшно. Мне было снова 12 лет, и я был отчаянно одинок. Я не видел Маргарет; я видел только пляж и спасателя с серым, наверное, не очень тяжелым мешком в руках и почти таким же серым лицом.

- Постой здесь, Маргарет, - сказал я. Я сам не знаю, почему это сказал.

- Но что случилось?

- Ничего. Просто постой здесь.

Я медленно пошел по песку к тому месту, где стоял спасатель. Он посмотрел на меня.

- Что это? - спросил я.

Он ничего не ответил и положил мешок на песок. Из него с журчанием побежали струйки воды, тут же затихая на пляже.

- Что это? - настойчиво спросил я.

- Странно, - задумчиво сказал спасатель.

- Никогда о таком не слышал. Она же давно умерла.

- Давно умерла?

Он кивнул:

- Лет десять назад. С 1933 года здесь никто из детей не тонул. А тех, кто утонул раньше, мы находили через несколько часов. Всех, кроме одной девочки. Вот это тело; как оно могло пробыть в воде 10 лет?

Я смотрел на серый мешок.

- Откройте. - Я не знаю, почему сказал это. Ветер усилился.

Спасатель топтался в нерешительности.

- Да откройте же скорее, черт побери! - Закричал я.

- Лучше бы не надо... - начал он. - Она была такой милашкой...

Но увидев выражение моего лица, он наклонился и, развязав мешок, откинул верхнюю часть. Этого было достаточно. Спасатель, Маргарет и все люди на пляже исчезли. Осталось только небо, ветер, озеро, я и Талли. Я что-то повторял снова и снова: ее имя. Спасатель удивленно смотрел на меня.

- Где вы ее нашли? - спросил я.

- Да вон там, на мели. Она так долго была в воде, а совсем как живая.

- Да, - кивнул я. - Совсем, как живая.

"Люди растут", - подумал я. А она не изменилась, она все такая же маленькая, все такая же юная. Смерть не дает человеку расти или меняться. У нее все такие же золотые волосы. Она навсегда останется юной, и я всегда буду любить ее, только ее...

Спасатель завязал мешок. Я отвернулся и медленно побрел вдоль воды. Вот и мель, у которой он нашел ее.

И вдруг я замер. Там, где вода лизала песчаный берег, стоял дворец. Он был построен наполовину. Точно также, как когда-то мы строили с Талли: наполовину она, наполовину я. Я наклонился и увидел цепочку маленьких следов, выходящих из озера и возвращающихся обратно в воду. Тогда я все понял.

- Я помогу тебе закончить, - сказал я.

Я медленно достроил дворец, потом поднялся и, не оборачиваясь, побрел прочь. Я не хотел верить, что он разрушится в волнах, как рушится все в этой жизни. Я медленно шел по пляжу туда, где, улыбаясь, ждала меня чужая женщина, по имени Маргарет.

Гонец.

The Emissary.

1947.

Переводчик: Татьяна Шинкарь.

Мартин знал, что пришла осень. Пес, вернувшийся со двора, принес с собой запах холодного ветра, первых заморозков и терпкий аромат тронутых гнильцой опавших яблок. В его жесткой курчавой шерсти запутались лепестки золотарника, последняя паутина лета, опилки только что спиленного дерева, перышко малиновки и первый побуревший лист с огненно-красного клена. Пес радостно вертелся около кровати, стряхивая на одеяло свою драгоценную добычу - хрупкие сухие листья папоротника, веточку ежевики, тоненькие травинки болотного мха. Конечно, пришла Осень. К нам в гости пожаловал диковинный зверь - Октябрь!

- Хватит, дружище, хватит!

Пес примостился ближе к теплому телу мальчика, отдавая ему собранные неповторимые запахи осени, ее голых полей, тяжелых туманов и аромат увядающих лесов. Весной шерсть пса пахнет расцветшей сиренью, ирисом и свежескошенной лужайкой, летом - фисташковым мороженым, каруселями и первым загаром. Но осень!

- Скажи, дружище, как там на воле?

И пес рассказывал, а прикованный к постели мальчик слушал и вспоминал, какой бывала осень, когда он сам ее встречал. Теперь его связным, его гонцом на волю стал пес. Он был частью его самого, той ловкой и быстрой его частью, которую он посылал познать внешний мир, мир вещей и быстротечного времени. Пес вместо него бегал по улицам городка и его окрестностям, к реке, озеру или ручью, или же совсем поблизости - в дровяной сарай, кладовую или на чердак. И неизменно возвращался с подарками. Иногда это были запахи подсолнечника, гаревой дорожки школьного двора или же молочая с лугов, а то свежеочищенных каштанов, перезревшей, забытой на огороде тыквы. Пес везде успевал побывать.

- Где же ты был сегодня утром, что видел, расскажи?

Но и без рассказов было ясно, что видел пес, гоняя по холмам за городом, где детвора самозабвенно кувыркалась в огромных, как погребальные костры, кучах опавшей листвы, приготовленной для сожжения. Запуская дрожащие от нетерпения пальцы в густую шерсть пса, Мартин, как слепой, пытался прочитать все, что принес ему гонец, побывавший на сжатой ниве, в узком овражке у ключа, и на аккуратном городском кладбище или же в чаще леса. И тогда в этот сезон пьянящих терпких запахов Мартину казалось, что он сам везде побывал.

Дверь спальни отворилась.

- Твой пес опять набедокурил, Мартин.

Мать поставила на постель поднос с завтраком. Ее голубые глаза глядели строго, с укоризной.

- Мама...

- Этот пес везде роет землю. Мисс Таркин вне себя. Он вырыл очередную нору в ее саду. Это уже четырнадцатая за неделю.

- Может, он что-то ищет.

- Глупости! Просто пес излишне любопытен и всюду сует свой нос. Если и дальше так будет, придется посадить его на цепь.

Мартин посмотрел на мать, как смотрят на незнакомого и чужого человека.

- Ты не сделаешь этого, мама! Как же я тогда? Как буду я знать, что происходит вокруг?

- Значит, это он тебе приносит новости? - тихо промолвила мать.

- Он рассказывает мне все и обо всем. Нет такой новости, которую бы он мне не принес.

Мать и сын смотрели на пса, и на сухие травинки и цветочные семена, осыпавшие одеяло.

- Ладно, если он перестанет рыть норы там, где не положено, пусть его бегает, сколько хочет, - уступила мать.

- Пес, ко мне!

Мартин прикрепил тонкую металлическую пластинку к ошейнику пса, она гласила: "Мой хозяин - Мартин Смит. Ему десять лет, он болен и не встает с постели. Добро пожаловать к нам в гости".

Пес понимающе тявкнул. Мать открыла дверь и выпустила его на улицу.

Мартин, полусидя на постели, прислушивался.

Где-то далеко под тихим осенним дождем бегает его посланник. Его далекий лай то и дело долетал до слуха мальчика. Вот он у дома мистера Хэлоуэя и, вернувшись, принесет Мартину запах машинного масла и хрупких внутренностей часовых механизмов, которые чистит и чинит старый часовщик. Или это будет запах мистера Джекобса, зеленщика, пахнущего помидорами и загадочным пряным духом того, что таится в жестянках с интригующей наклейкой с изображением пляшущих чертенят. Этот запах иногда доносился со двора и щекотал ноздри. А если пес не побывает у мистера Джекобса, тогда он обязательно навестит миссис Гилеспи или мистера Смита, или любого другого из друзей и знакомых, или они повстречаются ему на пути, и тогда он кого-нибудь облает, а к кому-то подластится, кого-то напугает, а кого-то приведет сюда на чай с печеньем.

И Мартин слышит, как возвращается его гонец. Он не один. Звонок в дверь, голоса, скрип ступеней деревянной лестницы и молодой женский смех. На пороге - мисс Хэйг, его школьная учительница.

У Мартина сегодня гости.

Утро, полдень, вечер, восход, закат, солнце и луна совершают свой обход, а вместе с ним и пес, добросовестно докладывающий затем о температуре земли и воздуха, о цвете и красках мира, плотности тумана и частоте дождя, а главное... о том, что снова пришла мисс Хэйг!

По субботам, воскресеньям и понедельникам она пекла пирожные с цукатами из апельсиновых корочек и приносила из библиотеки новую книгу о динозаврах и первобытном человеке. По вторникам, средам и четвергам он каким-то непостижимым образом умудрялся обыгрывать ее в домино, а потом в шашки, и, чего доброго, говорила она, сделает ей мат, если они сразятся в шахматы. В пятницу, субботу и воскресенье они могли наговориться вдоволь, не умолкая. Она была такой красивой и веселой, а волосы ее были мягкими и пушистыми, цвета густого гречишного меда, как осень за окном. Какой легкой и быстрой была ее походка, как сильно и ровно билось ее сердце, когда вдруг однажды он услышал его стук. Но прекраснее всего было ее умение разгадывать тайну безымянных знаков и сигналов, что позволяло ей безошибочно понимать пса. Ее ловкие пальцы извлекали из его шерсти все символы и приметы внешнего мира. Закрыв глаза и тихонько посмеиваясь, она перебирала жесткую шерсть на спине собаки и голосом цыганки-вещуньи рассказывала о том, что есть и что еще будет.

Но в один из понедельников в полдень мисс Хэйг не стало.

Мартин с усилием поднялся и сел на постели.

- Умерла?.. - не веря, тихо прошептал он.

"Умерла, - подтвердила мать. - Ее сбила машина". Для Мартина это означало холод и белое безмолвие преждевременно наступившей зимы. Смерть, холодное молчание и слепящая белизна. Мысли, как стая вспугнутых птиц, взметнулись и, тихо шурша крыльями, снова сели.

Мартин, прижав к себе пса, отвернулся к стене. Женщина с волосами осени, мелодичным смехом и глазами, неотрывно глядящими на твои губы, когда ты говоришь, умевшая рассказывать о мире все, что не мог рассказать пес, женщина, чье сердце внезапно перестало биться в полдень, умолкла навсегда.

- Мама? Что они делают там, в могилах? Просто лежат?

- Да, просто лежат.

- Лежат, и все? Что в этом хорошего? Это ведь скучно.

- Ради Бога, о чем ты говоришь?

- Почему они не выходят, не бегают и не веселятся, когда им надоест лежать? Ведь это так глупо...

- Мартин!..

- Почему Он не мог придумать для них что-нибудь получше. Это невозможно все время неподвижно лежать. Я пробовал это. И пса заставил однажды, сказав ему: "Замри". Но он долго не выдержал, ему стало скучно, он вертел хвостом, открывал глаза и глядел на меня с тоской и недоумением. Бьюсь об заклад, дружище, что временами, когда им наскучит, они поступают, как ты. А, пес?

Пес ответил радостным лаем.

- Не говори такое, Мартин, - осудила его мать.

Мартин умолк, устремив взор в пространство.

- Я уверен, что они так и поступают, - сказал он.

Отгорев, осыпались багряные листья с деревьев. Пес убегал все дальше от дома, переходил ручей в овраге вброд, забегал на кладбище. Он возвращался, лишь когда стемнеет. Его поздние возвращения вызывали переполох в собачьем мире городка. Его встречали залпы яростного лая из всех подворотен, мимо которых он пробегал. Лай был столь громким, что в окнах жалобно дребезжали стекла.

В последние дни октября пес повел себя совсем странно, словно учуял, что вдруг переменился ветер и подул с чужой стороны. Пес подолгу стоял на крыльце, мелко дрожа и поскуливая, и глядел на пустые поля за городом.

Каждый день он мог так стоять на крыльце, словно привязанный, дрожа всем телом и тихонько поскуливая, а потом вдруг срывался и бежал, словно его позвал кто-то. Теперь он возвращался поздно и всегда один. С каждым днем голова Мартина уходила все глубже в подушки.

- Люди всегда чем-то заняты, - успокаивала его мать. - Им недосуг прочесть, что ты написал на ошейнике. Может, кто и решил зайти, да за делами забыл.

Нет, здесь что-то другое, думал Мартин, вспоминая странное поведение пса, воспаленный блеск в его глазах, то, как по ночам его тело беспокойно вздрагивает под кроватью и он жалобно скулит, словно ему снятся дурные сны. Иногда среди ночи пес вдруг оказывался возле постели и мог так простоять полночи, глядя на Мартина, будто хотел, но не мог поведать ему величайшую и страшную тайну. Поэтому он громко стучал по полу хвостом или вертелся волчком, не в силах остановиться.

30 октября пес не вернулся домой. Мартин слышал, как родители звали его вечером после ужина, а потом пошли искать. Становилось темно, опустели улицы, подул холодный ветер, и в доме стало так пусто-пусто...

Было уже за полночь, но Мартин не спал. Он лежал, глядя в потемневшее окно, туда, где для него уже ничего не было, даже осени, ибо его гонец не принес ему вестей. Теперь не будет зимы, ибо никто не стряхнет на него первые снежинки и не даст им растаять на ладони. Отец, мать? Нет, это уже будет не то. Они не умеют играть в те игры, которые они с псом знали, они не знают их секретов, правил, звуков и пантомимы. Не будет больше времен года, как не будет самого времени. Его связной, его гонец не вернулся, затерявшись в джунглях цивилизации, или отравлен, отловлен, попал под колеса, сброшен в канализационный люк.

Залившись слезами, Мартин уткнулся в подушку. Мир стал немой картиной под стеклом. Мир был мертвым.

Мартин беспокойно метался на постели. Прошло 31 октября, канун Дня всех святых, и еще два дня после праздника. В мусорном баке догнивала последняя тыквенная маска, сожжены маски из папье-маше, а фигурки святых снова заняли свои места на полке до будущего года.

Для Мартина этот вечер был таким же, как все остальные, хотя под холодным звездным небом трубили шутовские трубы, резвились дети в маскарадных костюмах, рисуя мелом на плитах тротуара и на тронутых морозцем стеклах магические знаки и имена.

В доме стояла тишина, и было так хорошо, лежа в постели, смотреть в окно, на чистое небо и яркую луну. Он вспомнил, как в такие вечера они с псом уходили бродить по городу. Пес бежал то впереди, то сзади, временами исчезал в зеленом овражке парка и снова появлялся. Он радостно лакал из лужиц молочно-белую от лунного света дождевую воду, с лаем прыгал вокруг кладбищенских надгробий, словно читал имена усопших. Они с псом спешили на лужайки, где ночные тени не стояли на месте, а двигались вместе с ними или теснились вокруг. Беги, дружище, беги! Преследуй или убегай от дыма, туманов, ветра, чьих-то вспугнутых мыслей и воспоминаний. А потом - скорее домой, в безопасность, уют, теплоту и сон...

Девять часов вечера. Бьют куранты. Им вторит сонно ленивый бой часов в гостиной.

Пес, где ты, вернись и принеси мне все, что ты увидел, - ветку чертополоха, тронутую морозцем, или просто свежий ветер. Где ты? А теперь слушай, я зову тебя!

Мартин затаил дыхание.

Где-то там, далеко - звук...

Мартин, вздохнув, приподнялся на постели.

Снова звук... Еле слышный, такой слабый и тонкий, словно серебряное острие иглы легонько коснулось неба где-то далеко-далеко.

Слабое эхо собачьего лая!

Пес, бегущий вдоль полей и ферм, по мягким проселочным дорогам, где оставил свои следы вспугнутый заяц. Пес, лаем нарушивший ночную тишину, кружащий по округе, то убегающий далеко-далеко, словно кто-то отпустил длинный-предлинный поводок, то появляющийся снова, будто кто-то, стоящий под каштаном, натянул поводок и свистом позвал его обратно в тень, темную, как ночь, влажную, как поднятый лопатой грунт, четко очерченную, как в новолуние. Пес на поводке кружил и кружил, и рвался к дому.

"Пес, дружище, поскорей возвращайся, - думал Мартин. - Где же ты был все это время? А теперь, прошу, найди след домой!".

Пять, десять, пятнадцать минут. Лай все ближе. Послушай, негодник, как ты посмел пропадать так долго? Непослушный пес, нет, нет, хороший, добрый пес, возвращайся скорее и принеси мне с собой все, что можешь.

Вот он совсем близко, слышен его лай, такой громкий, что хлопают ставни и вертится флюгер на крыше.

Он уже за дверью.

Мартин поежился, как от холода.

Он должен встать и открыть дверь. Или лучше подождать, когда вернутся родители? Стой, пес, не убегай. А что, если он опять убежит? Нет, лучше спуститься вниз, распахнуть настежь двери и прижать к себе четвероногого друга, а потом, смеясь и плача, взбежать с ним по лестнице наверх...

Лай затих.

Мартин так плотно прижался лицом к оконному стеклу, что чуть не выдавил его. Тишина. Будто кто-то велел псу умолкнуть.

Прошла целая минута. Мартин до боли сжал кулаки. Внизу кто-то жалобно заскулил. Потом скрип медленно отворяемой двери. Кто-то сжалился над псом и впустил его в дом. Ну конечно, пес привел с собой мистера Джекобса, а если не его, то мистера Гилеспи или же соседку мисс Таркин. Входная дверь громко захлопнулась.

Повизгивая от радости, пес вбежал в комнату и прыгнул на постель.

- Пес, дружище, где же ты был, что делал? Ах, шалун ты эдакий...

Плача и смеясь, Мартин прижимал к груди мохнатого мокрого друга и кричал от радости. Но внезапно умолк и отстранился. Он пристально смотрел на пса, и в глазах его была тревога.

Что за запах принес ему на сей раз его верный посланец? Запах чужой земли и темной ночи, запах земных недр и того, что схоронено в них и уже тронуто тленом? Лапы и нос пса были в чужой земле, пахнущей чем-то резким, незнакомым и пугающим. Пес, должно быть, опять рыл землю и рыл глубоко-глубоко... Нет, этого не может быть! Только не это!

- Что ты принес мне? Откуда этот отвратительный запах тлена? Ты опять нашкодил, опять рыл норы там, где рыть не положено? Ты плохой, непослушный пес. Или ты хороший, ты, должно быть, искал друзей, ведь ты любишь общество и наверняка кого-то привел с собой?

Мартин слышал шаги на лестнице. Кто-то медленно поднимался в темноте, тяжело ступая и останавливаясь, чтобы передохнуть…

Пес дрожал. На одеяло, словно мелкий дождь, сыпались крупинки чужой земли.

Пес посмотрел на дверь. С шорохом, похожим на шепот, она отворилась.

К Мартину пришли гости.

Прикосновение пламени.

Touched with Fire.

1954.

Переводчик: Арам Оганян.

Они долго стояли под палящим солнцем, поглядывая на горящие циферблаты своих старомодных часов, а тем временем их колеблющиеся тени удлинялись, из-под сетчатых летних шляп струился пот. Когда они обнажили головы, чтобы вытереть морщинистые лбы, оказалось, что их вымокшие насквозь шевелюры такие белые, словно годами не видели света. Один из них пробурчал, что ступни его стали похожи на хлебные лепешки и добавил, вдохнув горячего воздуха:

- Ты уверен, что это тот самый дом?

Второй старик, по имени Фокс, кивнул в ответ так, будто опасался вспыхнуть от любого резкого движения и возникающего при этом трения.

- Я видел ее три дня кряду. Она появится. Если еще жива, конечно. Погоди, Шоу, ты сам ее увидишь. Боже, какой случай!

- Ну и дела,- сказал Шоу,- если б только люди могли заподозрить в подглядывании нас, двух старых дураков. Ей-богу, мне делается не по себе.

Фокс оперся на свою трость.

- Все разговоры я беру на себя... постой-ка! Вот она! - Он перешел на шепот.- Смотри, выходит из дому.

Страшно громыхнула входная дверь. На верхней, тринадцатой ступеньке крыльца появилась полная женщина и осмотрелась, бросая по сторонам резкие, колкие взгляды. Сунув пухлую руку в сумочку, вытащила несколько скомканных долларовых бумажек, тяжело топая, спустилась по лестнице и решительно двинулась вниз по улице. Сверху из окон смотрели ей вслед жильцы дома, привлеченные обвальным грохотом двери.- Давай,- шепнул Фокс,- идем к мяснику. Женщина распахнула дверь и ввалилась в лавку. Старики успели заметить, как мелькнули ее жирно намазанные губы. Брови смахивали на усы, искоса поглядывали вечно подозрительные глаза. Поравнявшись с дверью, они услышали ее визгливый голос:

- Мне нужен кусок мяса поприличнее, ну-ка, посмотрим, что вы там припрятали для себя?

Мясник не проронил ни слова. На нем был захватанный, испачканный кровью фартук. В руках - ничего. Старики вошли вслед за женщиной, делая вид, что любуются нежно-розовым филеем.

- От этой баранины меня тошнит! - кричала она.- Почем эти мозги?

Мясник сухо ответил.

- Ладно, взвесьте мне фунт печени! - велела женщина.- И пальцы свои держите от нее подальше. Мясник, не спеша, принялся взвешивать.

- Пошевеливайтесь! - набросилась она.

Теперь рук мясника не было видно из-за прилавка.

- Смотри,- прошептал Фокс. Шоу слегка запрокинул голову, чтобы увидеть, что делается под прилавком.

Окровавленная рука мясника крепко держала блестящий топор. Его пальцы то сжимались на рукоятке, то снова разжимались. Мясник возвышался над белым мраморным прилавком; женщина выкрикивала ему что-то в побагровевшее лицо, тот смотрел на нее голубыми, угрожающе спокойными глазами.

- Теперь убедился? - шепнул Фокс.- Она и в самом деле нуждается в нашей помощи.

Они посмотрели на красные ломтики мяса, на борозды и вмятины, выбитые десятками ударов стального топора на поверхности разделочного стола.

Скандал разразился и у бакалейщика, и в мелочной лавке. Старики двигались за женщиной на почтительном расстоянии.

- Миссис Убей Меня,- пробормотал мистер Фокс.- Это то же самое, что смотреть на двухлетнего ребенка, который выбегает на поле боя. В такую погоду она может, так сказать, налететь на мину. Ба-бах! И жара подходящая, и влажность хуже некуда, все чешутся, потеют, раздражаются. И тут, на тебе, заявляется эта дамочка и начинает вопить. И - привет. Ну как, Шоу, беремся за это дело?

- Ты что же хочешь вот так просто взять и подойти к ней? - Шоу и сам опешил от собственного предложения.-Я надеюсь, мы не собираемся этого делать? Я ведь думал, мы идем просто из любопытства. Ну там, люди, их повадки, привычки и прочее. Это все очень занятно, конечно, но лезть в такое дело... У нас, слава Богу, есть чем заняться.

-Есть? - Фокс кивнул на дорогу, женщина переходила улицу, едва уворачиваясь от проезжавших машин, надсадно скрежетали тормоза, отчаянно гудели клаксоны и ругались шоферы.- Мы же христиане. Неужели мы позволим ей подсознательно отдать себя на съедение львам? Или же мы вернем ее обратно?

-Вернем ее?

- Ну да, вернем ее к любви, спокойствию, к долгой жизни. Ты только посмотри на нее. Ей не хочется больше жить. Она же нарочно выводит людей из себя. И уже не далек тот день, когда кто-нибудь угостит ее молотком или стрихнином. Когда люди идут ко дну, они становятся невыносимыми - орут, кричат, хватаются за что попало. Давай пообедаем и протянем ей руку помощи. Хорошо? А не то она будет продолжать в том же духе, пока не напорется на своего убийцу.

Лучи солнца вдавливали Шоу в кипящий белесый асфальт тротуара, и ему на мгновение померещилось, будто улица качнулась у него под ногами, опрокинулась и. превратилась в отвесную стену, с которой навстречу огненному небу летела женщина.

-- Ты прав,- сказал он.- Не хотелось бы мне брать на душу такой грех.

Под солнцем выгорала и осыпалась с фасадов краска, жара выпарила влагу из воздуха и сточные воды из канав. Изнуренные старики стояли в подъезде дома, по которому носились иссушающие потоки воздуха, как в пекарне., Когда они разговаривали, до них из душных комнат доносились приглушенные голоса жильцов, до одури измотанных жарой.

Открылась входная дверь. Вошел мальчик с буханкой хорошо выпеченного хлеба. Фокс остановил его.

- Сынок, мы тут разыскиваем одну женщину, ту, что страшно грохочет дверью, когда выходит из дому.

-А-а, эту! - обернулся мальчик, взбегая по лестнице.- Миссис Крик!

Фокс сжал руку Шоу.

-Боже праведный! Вот так совпадение! . -Мне что-то домой захотелось,-сказал Шоу.

- Да, действительно! - воскликнул Фокс, не веря своим глазам и постукивая тростью по списку жильцов в холле.- Мистер и миссис Альберт Крик, квартира 331, наверху. Муженек у нее грузчик, этакий верзила, с работы приходит весь грязный, замызганный. Видел я их однажды в воскресенье. Она - тараторит без умолку, а он даже ухом не ведет. Даже не взглянет на нее. Идем, Шоу.

- Бессмысленно,- сказал Шоу.- Таким, как она, можно помочь только тогда, когда они сами этого хотят. Ты это знаешь, и я знаю. Она тебя просто растопчет, если ты окажешься у нее на дороге. Не делай глупостей.

- Но кто же тогда поговорит с ней? С такими, как она? Муж? Друзья? Бакалейщик, мясник? Они споют ей заупокойную! Разве они ей подскажут дорогу к психиатру? А сама она знает? Нет. А кто знает? Мы. И ты станешь скрывать от жертвы такую жизненно важную информацию?

Шоу снял свою намокшую шляпу и хмуро посмотрел внутрь.

- Как-то раз, давным-давно, на уроке биологии учитель спросил нас, могли бы мы скальпелем удалить нервную систему у лягушки, да так, чтобы не повредить. Вырезать всю эту тончайшую, подобную паутине систему со всеми ее мелкими узелками и узелочками, которых и не разглядеть толком. Это, конечно, невозможно. Нервная система вросла в плоть лягушки настолько, что ее не вытянуть. От лягушки ничего не останется. То же и с миссис Крик. Больной нервный узел не прооперируешь. В ее безумных слоновьих глазках одна желчь. С таким же успехом ты бы мог попытаться навсегда удалить у нее изо рта слюну. Как это не прискорбно, но я думаю, мы зашли уже слишком далеко.

- Ты прав,- сказал Фокс серьезно.- Но моя цель всего лишь поставить предупредительный знак - "опасность". Заронить в ее подсознании зерно сомнения. Я хочу сказать ей: "Ты - жертва убийства. Ты ищешь место, где тебя прикончат". Я хочу посеять семя в надежде, что оно взойдет и расцветет. Есть еще слабая, хилая надежда на то, что она соберется с духом и пойдет-таки к психиатру!

- Слишком жарко сегодня для разговоров.

- Тем больше оснований действовать! При температуре девяносто два градуса по Фаренгейту совершается больше убийств, чем при какой-либо другой. Когда выше ста, жара мешает убийце двигаться. Ниже девяноста -достаточно прохладно, и у жертвы больше шансов уцелеть. Но на девяносто два градуса приходится самый пик раздражительности, человек выходит из себя буквально из-за любой мелочи. Мозг превращается в крысу, бегающую по раскаленному докрасна. лабиринту. Достаточно самого малого - взгляда, звука, прикосновения волоска, и зверское убийство! Зверское. Какие страшные слова. Взгляни-ка на термометр. Восемьдесят девять градусов. Подползает к девяноста. Свербит и чешется -девяносто один. Пот градом - девяносто два. И это через каких-то один-два часа. Вот первый лестничный пролет. Будем переводить дух на каждой площадке. Итак, вперед!

Старики двигались в сумраке третьего этажа.

- Не нужно сверяться с номерами квартир, - сказал Фокс.- Давай угадаем, какая квартира ее.

За последней дверью тишину разорвало радио. От стены отрывались кусочки старой краски и бесшумно сыпались на потертый коврик, дверь сотрясалась вместе с косяком.

Приятели переглянулись и мрачно кивнули друг другу.

И тут словно кто-то долбанул топором в стену - пронзительный женский голос кричал что-то в телефонную трубку кому-то на другом конце города.

- Зачем ей телефон, пусть откроет окно и орет себе.

Фокс постучал.

Радио доорало наконец свою песню, но крик женщины не умолкал. Фокс постучал снова, подергал дверную ручку. К его ужасу, она подалась под его пальцами, медленно поплыла внутрь и они оказались в положении застигнутых врасплох актеров, когда занавес поднимается раньше времени.

- О боже! - вскричал Шоу.

На них обрушилась лавина звуков. Было такое ощущение, словно стоишь у плотины и открываешь шлюз. Старики машинально закрыли глаза руками, словно это был не шум, а ослепительный, режущий свет.

Женщина (это и в самом деле оказалась миссис Крик) стояла у настенного телефона и с невероятной скоростью разбрызгивала во все стороны слюну. Крупные белые зубы ее сияли. Монолог грохотал, раздувались ноздри, набухала, билась жилка на взмокшем лбу, свободная рука то сгибалась, то разгибалась. Плотно зажмурив глаза, женщина вопила:

- Передайте моему зятю, чтоб не показывался мне больше на глаза, лентяй чертов!

И вдруг, по подсказке какого-то животного инстинкта, миссис Крик широко открыла глаза. Она продолжала вопить в трубку и одновременно буравила их ледяным взглядом. Поорала еще с минуту, бросила трубку и, не переводя дыхания, процедила:

- Н-ну?

Старички сблизили плечи, словно ища защиты друг у друга. Их губы зашевелились.

- Громче! - гаркнула женщина.

- Не могли бы вы,- попросил Фокс,- сделать потише радио?

По движению его губ она уловила слово "радио". С обожженного солнцем лица на них все так же злобно смотрели ее глаза. Женщина хлопнула по приемнику. Так, не глядя, шлепают ребенка, орущего целыми днями напролет. Радио умолкло.

- Покупать я ничего не собираюсь!

Она разодрала пачку дешевеньких сигарет, как раздирают мясо, когда едят его с кости, достала сигарету, зажала ее напомаженными губами, прикурила и жадно затянулась. Выпустила дым из тонких ноздрей, и вот уже перед ними огнедышащий дракон в наполненной клубами дыма комнате.

- У меня дел по горло. Выкладывайте, что у вас там! Они огляделись: журналы разбросаны по линолеуму, словно крупные пестрые рыбины, поломанное кресло-качалка, рядом немытая кофейная чашка, покосившиеся, захватанные абажуры, окна замызганы, стопка тарелок в раковине, в них капает вода из крана, да из крана, в углах под потолком колышется, словно мертвая кожица, паутина. А надо всем этим висит густой запах слишком долгой, слишком длинной, проведенной взаперти жизни.

Они посмотрели на стенной термометр - температура - девяносто градусов по Фаренгейту. Старики обменялись встревоженными взглядами:

- Меня зовут Фокс, а это мистер Шоу. Мы - отставные страховые агенты. Мы и теперь занимаемся еще страхованием для пополнения нашего пенсионного фонда. Но большую часть времени мы особенно ничем...

- Вы хотите мне страховой полис всучить! - Из сигаретного дыма высунулась голова миссис Крик.

- Нет, деньги тут ни при чем.

- Ну, дальше,- сказала она.

- Я даже не знаю, как начать. Можно присесть? - Фокс посмотрел по сторонам и пришел к выводу, что в комнате нет ничего, на что можно было бы сесть без опаски.- Ладно.- Он увидел, что она собирается снова наброситься на него с криком, и торопливо заговорил: - Мы вышли на пенсию после сорока лет работы: мы сопровождали человека от колыбели до кладбищенских ворот, если можно так выразиться. За это время мы сделали некоторые обобщения. В прошлом году мы сидели как-то в парке, разговаривали и, сопоставив факты, пришли к такому выводу: многие из тех, кому на роду написано умереть молодыми, могли бы уцелеть. Если как следует изучить вопрос, страховые компании могли бы в виде дополнительных услуг предложить клиентам новую разновидность...

- Я ничем не болею,-перебила Фокса миссис Крик:

- В том-то и дело, что болеете!-воскликнул мистер Фокс и тут же с перепугу зажал себе рот рукой.

- И вы смеете говорить мне, больна я или нет!

Фокс ринулся вперед.

- Позвольте, я разъясню. Люди умирают каждый день. С точки зрения психологии, где-то в человеке скапливается усталость. И вот она-то пытается погубить его. Взять к примеру...- Он посмотрел по сторонам и заговорил о первом, что попалось ему на глаза,-Ну, хотя бы эта лампочка. Она висит на перетертом шнуре, прямо над ванной. Однажды вы поскользнетесь, схватитесь за нее... и конец!

Миссис Альберт Джей Крик покосилась на лампочку в ванной.

- Ну и что с того?

- Люди,-продолжал мистер Фокс, увлеченный своей темой, в то время мистер Шоу, не зная, куда ему деться, краснел, бледнел, и бочком пробирался к двери,- они, как автомобили, им нужно проверять тормоза, эмоциональные тормоза, понимаете? Фары, аккумуляторы, свои взгляды на жизнь, свои ответные реакции...

- Вы потратили две минуты, а толком еще ни черта не сказали,- фыркнула миссис Крик. Мистер Фокс взглянул сначала на нее, потом на.

Безжалостно палящее солнце за пыльными окнами. По его лицу струился пот. Он улучил момент, чтобы посмотреть на стенной термометр.

- Девяносто один,-проговорил он.

- Что у вас на уме? - поинтересовалась миссис Крик.

- Прошу прощения.- Он, как завороженный, смотрел на раскаленный ртутный столбик, который полз вверх по тоненькой трубочке термометра на противоположной стене.-Порой... порой мы все сбиваемся с пути. Взять хотя бы выбор партнера по браку. Плохая работа. Денег в обрез. Болезни. Мигрени. Желёзки пошаливают. Уйма всяких мелких неприятностей. Но пока мы об этом догадаемся, мы обрушиваем все это на головы окружающих.

Она следила за его губами, словно он говорил на каком-нибудь иностранном языке; смотрела на него недобро, искоса, набычившись, склонив голову вперед, в ее пухлой руке тлела сигарета.

- Мы носимся взад-вперед, наживаем себе врагов.- Фокс сглотнул слюну и посмотрел мимо женщины.- Мы доводим людей до того, что им уже хочется, чтобы мы убрались куда-нибудь с глаз долой... заболели... умерли даже. Людям хочется ударить нас, врезать как следует, пристрелить. Вы понимаете?

Боже, до чего же тут жарко, думал он. Хоть бы одно окно было открыто. Хоть бы одно. Одно.

Глаза у миссис Крик раскрывались все шире и шире, словно для того, чтобы собрать в себя все сказанное.

- Есть люди, подверженные несчастным случаям,- это те, кто хочет наказать себя физически за какое-нибудь преступление, как правило, мелкий, безнравственный поступок, о котором, как им казалось, они давным-давно позабыли, выбросили из головы. Но подсознание толкает их в опасные переделки, заставляет быть беспечными, когда они переходят улицу, заставляет...- Он запнулся и капля пота скатилась с его подбородка.- Заставляет их не обращать внимания на потертые шнуры лампочек над ванными... Эти люди - потенциальные жертвы. Они носят эту отметину на своих лицах, она как татуировка, только скорее с обратной стороны, чем снаружи. Убийца, встретив на улице человека, который навлекает на себя беду, заметит эти скрытые отметины, повернется и пойдет вслед за ним, сам не отдавая себе отчета, до ближайшей аллеи. Если повезет, пути потенциальной жертвы и потенциального убийцы не пересекутся и за пятьдесят лет. Но... однажды... роковое стечение обстоятельств! Эти несчастные, задевая самые неподходящие струнки душ и нервы прохожих, так и напрашиваются на убийство.

Миссис Крик медленно раздавила окурок в грязном блюдце.

Фокс переложил трость из одной дрожащей руки в другую.

- И вот год назад мы решили поискать таких людей, нуждающихся в помощи. Ведь они даже не догадываются, что им нужна помощь. Им и во сне не придет в голову обратиться к врачу-психиатру. Сначала мы решили проверить свою догадку. Шоу был всегда против этого, только разве что ради времяпрепровождения, этакий разговор по душам. Вы, наверное, думаете, я спятил. Ну так вот, проверки продолжались целый год. Мы наблюдали за двумя мужчинами, изучали их окружение, их работу, семейные дела, все - на почтительном расстоянии. Вы скажете, какое наше дело? Но оба они плохо кончили. Одного убили в баре. Другого выбросили из окна. А женщину, за которой мы наблюдали, переехал трамвай. Совпадение? А старик, который случайно отравился? Как-то ночью не включил свет в ванной. О чем он думал, что ему помешало включить свет? Что заставило его войти и выпить лекарство в темноте? А на следующий день он умер в больнице, и, умирая, все твердил, что хочет жить и только жить. У нас достаточно доказательств, вполне достаточно. Целых два десятка. За короткий промежуток времени добрую половину из них унесла могила. Довольно проверять. Пора пустить в ход наши знания, чтобы не случилось беды. Настало время работатьс людьми, пока с черного хода к ним не юркнул гробовщик.

Миссис Крик стояла так, словно он ударил ее чем-то тяжелым по голове.

Потом, едва шевеля своими расплывшимися губами, произнесла:

- И тогда вы пришли сюда?

- Ну...

- Вы за мной наблюдали?

- Мы только...

- Вы за мной следили?

- Чтобы...

- Вон отсюда! - крикнула женщина.

- Мы можем...

- Вон отсюда!-повторила она.

-Если вы только нас выслушаете...

- О-о, я так и знал,-прошептал Шоу, закрывая глаза.- Вон отсюда, грязные старикашки! - орала миссис Крик.

- Деньги здесь ни при чем...

- Я вас вышвырну, вышвырну! - визжала она, сжимая кулаки и скрежеща зубами. Ее лицо окрасилось в непостижимый цвет.- Вы кто такие? Вы старые, дряхлые бабки, шпики, недоумки! - вопила она, срывая шляпу с мистера Фокса и выдирая из нее подкладку.-Убирайтесь, убирайтесь, убирайтесь! - Бросила шляпу на пол, раздавила каблуком, пнула ногой.- Вон! Вон!

- О, но ведь мы вам нужны! - Фокс в отчаянии смотрел на свою шляпу, а тем временем женщина осыпала его самой отборной бранью. Не было таких слов, которых она постеснялась бы употребить. Она изрыгала громы, молнии, дым и винные пары.

- Вы кем себя возомнили? Вы что. Бог? Бог и Святой Дух, снисходящие до людей, вынюхивающие да высматривающие; ах вы, старые калоши, перечницы, хрычовки! Вы, вы...- Она сыпала и сыпала им на голову такие ругательства, что они, ошеломленные, попятились к двери. Она обзывала их самыми что ни на есть распоследними словами, затем умолкла, набрала полные легкие воздуха и обрушила на стариков новый поток помоев, еще более грязных и гнусных, чем предыдущие.

- Послушайте! - сказал Фокс с металлом в голосе. Шоу стоял за дверью и умолял своего друга выйти, все кончено, они это так себе и представляли, они оказались в дураках, они заслужили все эти ругательства. Боже, боже, какой позор!

- Старая дева! - орала миссис Крик.

- Я бы попросил вас выбирать выражения!

- Старая дева, старая дева!

Это почему-то оказалось страшнее всех действительно страшных ругательств.

Фокс пошатнулся, у него отвисла челюсть. Потом захлопнулась. Потом снова отвисла.

- Старуха! - вопила миссис Крик, не унимаясь.- Старуха, старуха, старуха!

Он стоял посреди выжженных желтых джунглей. Комната потонула в огне, сдавила его, мебель сдвинулась с места и пустилась в пляс, солнце било сквозь задраенные окна, обжигающая пыль взлетала с ковра колючими искрами, стоило только прожужжать какой-нибудь мухе и описать в воздухе спираль. Рот миссис Крик, ее зловеще красные губы наполняли воздух непристойностями, копившимися всю долгую жизнь, а термометр на стене показывал девяносто два градуса. Фокс еще раз взглянул на термометр - девяносто два. А женщина визжала, как колеса поезда, снимающие с рельс стружку на повороте. Ее визг напоминал скрежет ногтей по классной доске, скрип железа по мрамору.

- Старая дева! Старая дева! Старая дева! Фокс отвел руку с зажатой в ней тростью за спину и ударил.

- Не-ет! -закричал откуда-то сзади Шоу.

Женщина поскользнулась и упала на бок, пытаясь упереться руками в пол, издавая нечленораздельные звуки. Над ней стоял Фокс с явным недоумением на лице. Он смотрел на свое плечо, запястье, руку и пальцы, сквозь окутавшую его раскаленную завесу из дымчатого хрусталя. Он смотрел на трость, словно это был какой-то невероятный восклицательный знак, который появился неизвестно откуда зримо и явственно, прямо посреди комнаты. Его рот так и остался открытым, тлеющими искорками оседала и гасла пыль. Он почувствовал, как от его лица отхлынула кровь, словно у него в желудке распахнулась настежь маленькая дверца.

- Я...

На губах миссис Крик выступила пена. Она ползала на четвереньках, а члены ее тела, казалось, оторвались от туловища и превратились в независимых существ. Ее ноги, руки, голова вели себя как отрубленные части какого-то животного, жаждущего вновь стать самим собой, но тщетно ищущего пути к желанному восстановлению. Грязные слова все еще извергались из ее рта, хотя теперь они и на слова-то не были похожи. Фокс смотрел на женщину и никак не мог прийти в себя. До сегодняшнего дня она разбрызгивала свой яд налево и направо. Теперь же он вызвал на себя поток, который скапливался годами и должен был утопить его. Фокс почувствовал, что кто-то тащит его за воротник. Вот проплывает мимо дверной проем. Он услышал, как трость выпала у него из рук, загремела по полу и отчего-то ему вдруг почудилось, что его ужалила страшная оса-невидимка. Но вот он выбрался из комнаты, шагая как автомат, начал спускаться по лестничным маршам разогретого дома, мимо опаленных стен. Сверху на него гильотиной обрушилось.

- Вон! Вон! Вон!

Звуки затихли, словно вопль человека, сброшенного в черноту колодца.

На нижней ступеньке последнего лестничного пролета, уже у выхода из подъезда, Фокс высвободился из-под опеки своего друга и надолго привалился к стене, его глаза увлажнились, единственное, на что он еще был способен, оказался стон. В это время его пальцы шарили в пустоте в поисках оброненной трости. Не найдя ее, он провел ладонью по голове, коснулся мокрых век и с удивлением опустил трясущиеся руки. Старики уселись на нижнюю ступеньку и просидели минут десять в молчании, приходя в себя с каждым вдохом, который давался не так-то легко. Мистер Фокс наконец поднял глаза на мистера Шоу, который уставился на него в испуге и изумлении.

- Ты видел, что я наделал? Да-а, еще бы чуть-чуть и... -Фокс покачал головой.- Какой же я дурак. Бедная, бедная женщина. Она была права.

- Ничего не поделаешь.

- Теперь я убедился в этом. Надо ж было такому случиться.

- Ну-ка, дай я тебе вытру лицо. Так-то лучше.

- Ты думаешь, она пожалуется на нас мистеру Крику?

- Нет, нет.

- А не попробовать ли нам...

- Поговорить с ним?

Поразмыслив над этим, они лишь покачали головами. Распахнулась входная дверь, с улицы пахнуло жаром; как из печки. И тут их чуть не сбил с ног какой-то здоровенный детина.

- Смотреть надо, куда прете! - рявкнул он. Они обернулись и поглядели ему вслед. Он шагал тяжкой поступью в раскаленной тьме, поднимаясь через одну ступеньку. Это было чудовище с ребрами мастодонта, буйной львиной гривой, огромными мясистыми ручищами; до тошноты волосатый, до боли обожженный солнцем. Они увидели его лицо лишь на мгновение, когда он расталкивал их своими плечами; то было лоснящееся от пота, облупившееся под солнцем свиное рыло, пот капельками выступил под красными глазами, капал с подбородка, покрывая разводами майку от подмышек до пояса. Они осторожно прикрыли входную дверь.

- Это он,- сказал мистер Фокс,- ее муж.

Они стояли в маленьком магазинчике напротив дома, где жила миссис Крик. Было половина шестого, солнце закатывалось, тени под редкими деревьями на аллеях окрасились в цвет спелых гроздьев винограда.

- Что это висело у него из заднего кармана?

- Крюк. Грузчики такими пользуются. Стальной. Острый, тяжелый. Вроде тех, что когда-то носили однорукие инвалиды вместо протеза.

- Сколько градусов? - спросил мистер Фокс спустя минуту.

- Здесь, в магазине, термометр все еще показывает девяносто два. Тютелька в тютельку.

Фокс сидел на ящике, едва удерживая в руках бутылку апельсинового сока.

- Надо открыть,-проговорил он.-Да. Никогда в жизни мне так не хотелось апельсинового сока, как сейчас.

Они продолжали сидеть в этой топке и, глядя вверх на одно из окон противоположного дома, терпеливо ждали, ждали...

Маленький убийца.

The Small Assassin.

1946.

Переводчик: К. Шиндер.

Она не могла бы сказать, когда к ней пришла мысль о том, что ее убивают. В последний месяц были какие-то странные признаки, неуловимые подозрения, ощущения, глубокие, как океанское дно, где водятся скрытые от людских глаз монстры, разбухшие, многорукие, злобные и неотразимые.

Комната плавала вокруг нее, источая бациллы истерии. Порой ей попались на глаза какие-то блестящие инструменты. Она слышала голоса, видела людей в белых стерильных масках.

- "Мое имя? - подумала она. - Как же меня зовут? Ах, да! Алиса Лейбер. Жена Дэвида Лейбера.".

Но от этого ей не стало легче. Она была одинока с этими белыми, невнятно бормочущими людьми. И в ней была жуткая боль, и отвращение, и смертельный ужас.

- "Меня убивают на их глазах. Эти доктора, эти сестры, они не понимают, что со мной происходит. И Дэвид не знает. И никто не знает кроме меня и него - убийцы, этого маленького убийцы. Я умираю, и ничего не могу им сказать. Они посмеются надо мной, скажут, что это бред. Они увидят убийцу, будут держать его на руках, и никогда не подумают, что он виноват в моей смерти. И вот я, перед богом и людьми чиста в помыслах, но никто не поверит мне, меня успокоят ложью, похоронят в незнании, меня будут оплакивать, а моего убийцу - ласкать.".

- "Где же Дэвид? - подумала она. - Наверное в приемной, курит сигарету за сигаретой и прислушивается к тиканью часов".

Пот брызнул из всего ее тела и с ним предсмертный крик:

- Ну же! Ну! Убей меня! Но я не хочу умирать! Не хочу-у!

И пустота. Вакуум. Внезапно боль схлынула. Изнеможение и мрак. Все кончилось. О, господи! Она погружалась в черное ничто, все дальше, дальше...

Шаги. Мягкие приближающиеся шаги. Где-то далеко глухой голос сказал:

- Она спит. Не беспокойте ее.

Запах твида, табака, одеколона "Лютеция". Над ней склонился Дэвид. А позади него специфический запах доктора Джефферса. Она не стала открывать глаза.

- Я еще не сплю, - спокойно сказала она. Это было удивительно: она была жива, могла говорить и почти не ощущала боли.

"Ты хотел посмотреть на убийцу, Дэвид? - подумала она. - Я слышала, ты хотел взглянуть на него. Ну, что ж, кроме меня тебе его никто не покажет.".

Она открыла глаза. Очертания комнаты стали резче. Она сделала слабый жест рукой и откинула покрывало.

Убийца со своим красным маленьким личиком спокойно смотрел на Дэвида Лейбера. Его голубые глазки были безмятежны.

- Эй! - воскликнул Дэвид, улыбаясь. - Да он же чудесный малыш!

Доктор Джефферс ждал Дэвида Лейбера в день, когда он приехал забрать жену и новорожденного домой. Он усадил Лейбера в кресло в своем кабинете, угостил сигарой, закурил сам, пристроившись на краешке стола. Откашлявшись, он пристально посмотрел на Дэвида и сказал:

- Твоя жена не любит ребенка, Дэвид.

- Что?!

- Он ей тяжело дался. И ей самой потребуется много любви и заботы в ближайшее время. Я не говорил тебе тогда, но в операционной у нее была истерика. Она говорила странные вещи, я не хочу их повторять. Можно сказать только, что она чувствует себя чужой ребенку. Возможно, все можно уяснить одним вопросом. - Он глубоко затянулся и спросил. - Это был желанный ребенок?

- Почему ты это спрашиваешь?

- Это очень важный вопрос.

- Да, да. Это, конечно, был желанный ребенок! Мы вместе ждали его. И Алиса была так счастлива, когда поняла, что...

- Это усложнит дело. Если бы ребенок не был запланирован, все свелось бы к тому случаю, когда женщине ненавистна сама идея материнства. Значит, к Алисе это не подходит. - Доктор Джефферс вынул изо рта сигару и задумчиво почесал подбородок. - Видно, здесь что-то другое. Может что-нибудь захороненное в детстве, что сейчас вырывается наружу. А может просто временные сомнения и недоверие матери, прошедшей через невыносимую боль и предсмертное состояние, как Алиса. Если это так, то пройдет немного времени, и она исцелится. Но все-таки я счел нужным поговорить с тобой, Дэйв. Это поможет тебе быть спокойным и терпеливым, если она начнет говорить, что хотела бы, ну... чтобы ребенок родился мертвым. Ну, если заметишь, что что-то не так, приезжайте ко мне все втроем. Ты же знаешь, я всегда рад видеть старых друзей. А теперь давай-ка выпьем по одной за младенца.

Был чудесный весенний день. Их машина медленно ползла по бульварам, окаймленным зеленеющими деревьями. Голубое небо, цветы, теплый ветерок.

Дэйв много болтал, пытаясь увлечь Алису разговором. Сначала она отвечала односложно, равнодушно, но постепенно оттаяла. Она держала ребенка на руках, но в ее позе не было ни малейшего намека на материнскую теплоту, и это причиняло Дэйву почти физическую боль. Казалось, молодая женщина просто везла фарфоровую статуэтку.

- Да, - сказал он, принужденно улыбнувшись.

- А как мы его назовем?

Алиса равнодушно посмотрела на убегающие деревья.

- Давай не будем пока решать этого. Лучше подождем, пока не выберем для него какое-нибудь исключительное имя. Не дыми, пожалуйста ему в лицо.

- Ее предложения монотонно следовали одно за другим. Последнее из них не содержало ни материнского упрека, ни интереса, ни раздражения. Дэйв засуетился и выбросил только что закуренную сигару в окно.

- Прости, пожалуйста, - сказал он.

Ребенок лежал на руках матери. Тени деревьев пробегали по его лицу. Голубые глаза были широко раскрыты. Из крошечного розового ротика раздавалось мерное посапывание. Алиса мельком взглянула на ребенка и передернула плечами.

- Холодно? - спросил Дэйв.

- Я совсем продрогла. Закрой, пожалуйста, окно, Дэвид.

Они ужинали. Дэйв принес ребенка из детской и усадил его на высокий, недавно купленный стул, подоткнув со всех сторон подушки.

- Он еще не дорос до стула, - сказала Алиса, глядя на свою вилку.

- Ну, все-таки забавно, когда он сидит с нами, - улыбаясь сказал Дэвид. - И вообще у меня все хорошо. Даже на работе, если так пойдет дальше, я получу в этом году не меньше 15 тысяч. Эй, посмотри на этого красавца. Весь расслюнявился.

Вытирая ребенку рот, он заметил, что Алиса даже не повернулась в его сторону.

- Я понимаю, что это не очень интересно, - сказал он, снова принимаясь за еду. - Но мать могла бы проявлять побольше внимания к собственному ребенку.

Алиса резко выпрямилась:

- Не говори так! По крайней мере, в его присутствии! Можешь сказать это позже, если необходимо.

- Позже?! - воскликнул он. - В его присутствии, в его отсутствии... Да какая разница? - Внезапно он пожалел о сказанном и обмяк. - Ладно, ладно. Я же ничего не говорю.

После ужина она позволила ему отнести ребенка наверх, в детскую. Она не просила его - она позволила.

Вернувшись, он застал ее у радиоприемника. Играла музыка, которую она явно не слышала. Глаза ее были закрыты. Когда Дэйв вошел, она вздрогнула, словно испугалась, порывисто бросилась к нему и прижалась губами к его губам. Дэйв был ошеломлен. Теперь, когда ребенка не было в их комнате, она снова ожила - она была свободна.

- Благодарю тебя, - прошептала она. - Благодарю тебя за то, что на тебя всегда можно положиться, что ты всегда остаешься самим собой.

Он не выдержал и улыбнулся:

- Моя мать говорила мне: "Ты должен сделать так, чтобы в своей семье было все что нужно".

Она устало откинула назад свои блестящие темные волосы.

- Ты перестарался. Иногда я мечтаю о том, чтобы все у нас было так, как после свадьбы. Никакой ответственности, никаких детей. - Она сжимала его руки в своих. Лицо ее было неестественно белым. - О, Дэйв! Когда-то были только ты и я. Мы защищали друг друга, а сейчас мы защищаем ребенка, но мы сами никак не защищены от него. Ты понимаешь? Там, в больнице, у меня было много времени, чтобы подумать об этом. Мир заполнен злом...

- Действительно?

- Да, это так! Но законы защищают нас от этого. А если бы их и не было, то защищала бы любовь. Я не смогла бы сделать тебе ничего плохого, потому что ты защищен моей любовью. Ты уязвим для меня, для всех людей, но любовь охраняет тебя. Я совсем не боюсь за тебя, потому что любовь смягчает твои неестественные инстинкты, гнев, раздражение. Ну, а ребенок? Он еще слишком мал, чтобы понимать, что такое любовь и ее законы. Когда-нибудь мы возможно научим его этому. Но до тех пор мы абсолютно уязвимы для него.

- Уязвимы для ребенка? - Дэйв отодвинулся от нее и пристально посмотрел ей в глаза.

- Разве ребенок понимает разницу между тем что правильно, а что нет? Нет, но он научит понимать.

- Но ведь ребенок такой маленький, такой аморальный. Он просто не знает, что такое мораль и совесть... - она оборвала свою мысль и резко обернулась. - Этот шорох! Что это?

Лейбер огляделся.

- Я ничего не слышал...

Она, не мигая, смотрела на дверь в библиотеку. Лейбер пересек комнату, открыл дверь в библиотеку и включил свет.

- Здесь никого нет. - Он повернулся к ней. - Ты совсем устала. Идем спать.

Они погасили свет и молча поднялись на верх.

- Прости меня за все эти глупости, - сказала Алиса. - Я, наверное, действительно устала, очень устала.

Дэвид кивнул. Они нерешительно постояли перед дверью в детскую. Потом она резко взялась за ручку и распахнула дверь. Он видел, как она подошла к кроватке, наклонилась над ней и испуганно отшатнулась, как будто ее ударили в лицо.

"Дэвид!".

Лейбер быстро подошел к ней.

Лицо ребенка было ярко-красным и очень влажным, его крошечный ротик открывался и закрывался, глаза были темно-синими. Он беспорядочно двигал руками, сжимая пальцы в кулачки.

- О, - сказал Дэвид. - Да он видно сильно плакал.

- Плакал? - Алиса нагнулась и, чтобы удержать равновесие, схватилась за перекладину кровати. - Я ничего не слышала.

- Но ведь дверь была закрыта!

- Поэтому он так тяжело дышит, и лицо у него такое красное?

- Конечно. Бедный малыш. Плакал один, в темноте. Пускай он сегодня спит в нашей комнате. Если опять заплачет мы будем рядом.

- Ты испортишь его, - сказала Алиса.

Лейбер чувствовал за спиной ее пристальный взгляд, когда катил кроватку в их спальню. Он молча разделся и сел на край кровати. Внезапно он поднял голову, чертыхнулся и щелкнул пальцами.

- Совсем забыл тебе сказать. В пятницу я должен лететь в Чикаго.

- О, Дэвид, - прошептала Алиса.

- Я откладывал эту поездку уже два месяца, а теперь это мне необходимо. Я обязан ехать.

- Мне страшно остаться одной...

- С пятницы у нас будет новая кухарка. Она будет здесь все время, а я буду отсутствовать всего несколько дней.

- Я боюсь, даже не зная чего. Ты не поверишь мне, если я скажу тебе. Кажется, я схожу с ума.

Он был уже в постели. Алиса выключила свет, подошла и, откинув одеяло, легла рядом. Ее хорошо вымытое тело источало теплый женский запах.

- Если хочешь, я могу попробовать подождать несколько дней, - неуверенно сказал он.

- Нет, поезжай, - ответила она. - Это важно, я понимаю. Только я никак не могу перестать думать о том, что сказала тебе. Законы, любовь, защита. Любовь защищает тебя от меня, но ребенок... - она глубоко вздохнула. - Что защищает тебя от него?

Прежде, чем он мог ответить, прежде, чем он смог сказать ей, как глупо так рассуждать о младенце, она внезапно включила свет - ночник, висевший над кроватью.

- Смотри! - воскликнула она.

Ребенок лежал и смотрел на них широко раскрытыми глазами. Дэвид выключил свет и лег. Алиса, дрожа, прижалась к нему.

- Это ужасно - бояться существа, тобой же рожденного. - Ее голос понизился до шепота, стал почти неслышным. - Он пытался убить меня. Я клянусь! - она разразилась рыданиями.

- Ну, ну! Успокойся! - обнял ее Дэвид.

Она долго плакала в темноте. Было уже очень поздно, когда они, наконец, уснули. Но даже во сне она продолжала вздрагивать и всхлипывать. Дэвид тоже задремал, но прежде, чем его ресницы окончательно сомкнулись, погружая его в глубокий поток сновидений, он услышал странный приглушенный звук: сопение маленьких пухлых губ. Ребенок...

И потом - сон.

Утром светило солнце. Алиса улыбалась. Дэвид крутил свои часы над детской кроваткой.

- Видишь, малыш? Что-то блестящее, что-то красивое. Да-да. Что-то блестящее, что-то красивое.

Алиса улыбалась. Она сказала ему, чтобы он отправлялся в Чикаго. Она будет молодцом, ему не о чем беспокоиться. Все будет в порядке.

Самолет взмыл в небо и взял курс на восток. Впереди было небо, солнце, облака и Чикаго, приближавшийся со скоростью 600 миль в час. Дэйв окунулся в атмосферу указаний, телефонных звонков, деловых встреч и банкетов. Тем не менее, он каждый день посылал письмо или телеграмму Алисе, а иногда и посылку.

На шестой день, вечером, в его номере раздался длинный телефонный звонок, и он сразу понял, что это междугородний. На проводе был Лос-Анжелес.

- Алиса?

- Нет, Дэйв. Это Джефферс.

- Доктор?!

- Собирайся, старина. Алиса больна. Лучше бы тебе следующим рейсом вылететь домой - у нее пневмония. Я сделаю все, что смогу. Если бы это не сразу после ребенка! Она очень слаба.

Лейбер положил трубку. Он не чувствовал ни рук. ни ног. Все его тело стало чужим. Комната наполнилась серым туманом.

- Алиса, - проговорил он, невидящим взглядом уставившись на дверь.

Пропеллеры замерли, отбросив назад время и пространство. Только в собственной спальне к Дэвиду начало возвращаться ощущение окружающей реальности. Первое, что он увидел - это фигуру доктора Джефферсона, склонившегося над постелью, на которой лежала Алиса. Доктор медленно выпрямился и подошел к Дэвиду.

- Твоя жена - слишком хорошая мать. Она больше заботится о ребенке, чем о себе...

На бледном лице Алисы еле уловимо промелькнула горькая улыбка. Потом она начала рассказывать. В ее голосе слышался гнев, страх и полная обреченность.

- Он никак не хотел спать. Я думала, что он заболел. Лежал, уставившись в одну точку, а поздно ночью начинал кричать. Очень громко, и все ночи напролет... Я не могла успокоить его и прилечь хоть на минутку.

Доктор Джефферс медленно кивнул.

- Довела себя до пневмонии. Ну, теперь мы начинили ее антибиотиками, и дело идет на поправку.

- А ребенок? - устало спросил Дэвид.

- Здоров, как бык. Гуляет с кухаркой.

- Спасибо, доктор.

Джефферс собрал свой чемоданчик и, попрощавшись, ушел.

- Дэвид! - Алиса порывисто схватила его за руку. - Это все из-за ребенка. Я пытаюсь обмануть себя, думаю, что может это все глупости. Но это не так! Он знал, что я еле на ногах стою после больницы, поэтому кричал каждую ночь. А когда не кричал, то лежал совсем тихо. Когда я зажигала свет, он смотрел на меня в упор, не мигая...

Дэвид почувствовал, что все в нем напряглось. Он вспомнил, что и сам не раз наблюдал эту картину: ребенок молча лежал в темноте с открытыми глазами. Он не плакал, а пристально смотрел из своей кроватки... Дэвид постарался отогнать эти мысли - они были безумны.

А Алиса продолжала рассказывать.

- Я хотела убить его. Да, хотела. Прошел день твоего отъезда. Я пошла в его комнату и положила руку ему на горло. И так стояла долго-долго. Но я не смогла! Тогда я завернула его в одеяло, перевернула его на живот и прижала лицо к подушке. Потом я выбежала из комнаты.

Дэвид пытался остановить ее.

- Нет, дай мне закончить, - хрипло сказала она, глядя на стену. - Когда я выбежала из комнаты, я думала, все это просто. Дети задыхаются каждый день, никто бы и не догадался. Но когда я вернулась, чтобы застать его мертвым, Дэвид, он был жив! Да, он перевернулся на спину, дышал и улыбался! После этого я не могла прикоснуться к нему. Я бросила его и не приходила даже кормить. Наверное, о нем заботится кухарка, не знаю. Я знаю только, что своим криком он не давал мне спать, и я мучилась все ночи и металась по комнате, а теперь я больна. А он лежит и думает, как бы убить меня. Проще - он понимает, что я слишком много знаю о нем. Я не люблю его, между нами нет никакой защиты и не будет никогда.

Она выговорилась. Бессильно откинувшись на подушку, она некоторое время лежала с закрытыми глазами, затем уснула. Дэвид долго стоял над ней, не в силах пошевелиться. Кровь застыла у него в жилах; казалось, все клетки замерли в оцепенении.

На следующее утро он сделал то, что ему оставалось сделать. Дэвид пошел к доктору Джефферсу и все ему рассказал. Ответ Джефферса был весьма хладнокровен:

- Не стоит расстраиваться, старина. В некоторых случаях матери ненавидят своих детей, и мы считаем это, совершенно естественным. У нас есть даже специальный термин для этого явления - амбивалентность: способность ненавидеть любя. Любовники, например, очень часто ненавидят друг друга, дети ненавидят матерей...

Лейбер прервал его:

- Я никогда не ненавидел свою мать.

- Конечно, ты никогда не признаешь этого. Люди никогда не любят признаваться в таких вещах. Да, зачастую, эта ненависть бывает абсолютно бессознательна.

- Но Алиса признает, что ненавидит своего ребенка.

- Точнее скажем, у нее есть навязчивая идея. Она сделала шаг вперед от примитивной амбвивалентности.

Кесарево сечение дало жизнь ребенку и чуть было не лишило Алису жизни. Она винит ребенка в своем предсмертном состоянии и в пневмонии. Она путает причину и следствие и сваливает вину за свои беды на самый удобный объект. Господи, да все мы так делаем! Мы спотыкаемся о стул, и проклинаем его, а не нашу неловкость. Если мы промазали, играя в гольф, то ругаем клюшку, мячик, неровную площадку. Или неприятности в бизнесе, мы обвиняем бога, погоду, судьбу, но только не самих себя. Я могу повторить тебе только то, что говорил раньше: люби ее. Духовный покой и гармония - лучшее лекарство. Найди способ продемонстрировать ей свои чувства, придай ей уверенность в себе. Помоги ей понять, какое невинное и безобидное существо ребенок. Убеди ее, что ради ребенка стоило рискнуть жизнью. Пройдет время, все уляжется, она забудет о смерти и полюбит ребенка. Если через месяц она не успокоится, дай мне знать. Я поищу хорошего психиатра. А теперь, иди к Алисе и преобрази свою унылую физиономию.

На следующий день Алиса решила сама отвезти его на работу. На полпути она вдруг свернула к обочине и затормозила. Затем медленно повернулась к мужу.

- Я хотела бы куда-нибудь уехать. Я не знаю, сможешь ли ты сейчас взять отпуск, но если нет, то отпусти меня одну. Пожалуйста. Мы могли бы кого-нибудь нанять присмотреть за ребенком. Но мне необходимо куда-нибудь уехать на время. Я думала, что отделаюсь от этого... от этого ощущения. Но я не могу, я не могу оставаться с ним в комнате. И он смотрит на меня, как будто смертельно ненавидит. Я не могу заставить себя прикоснуться к нему... Я хочу куда-нибудь уехать, прежде чем что-то случится.

Он молча вышел из машины, обошел ее кругом и знаком попросил Алису отодвинуться.

- Все, что тебе нужно, это побывать у психиатра. Если он предложит съездить в отпуск, я согласен. Но это не может так дальше продолжаться. У меня просто голова кругом идет. - Дэвид устроился за рулем и включил зажигание.

- Дальше я поведу машину сам.

Она опустила голову, пытаясь удержать слезы. Когда они приехали к конторе Дэвида, Алиса повернулась к нему:

- Хорошо. Поговори с доктором. Я готова поговорить с кем хочешь.

Он поцеловал ее.

- Вот теперь, мадам, вы рассуждаете разумно. Ты в состоянии добраться домой самостоятельно?

- Конечно, чудак.

- Тогда до ужина. Поезжай осторожнее.

- Я всегда так езжу. Пока.

Дэвид отступил на обочину и посмотрел вслед удаляющейся машине.

Первое, что он сумел сделать, придя на работу, это позвонить Джефферсону и попросить договориться о приеме у надежного психиатра.

День тянулся невыразимо долго, дела не клеились. Его сознание было окутано каким-то туманом, в котором ему виделось искаженное ужасом лицо Алисы, повторявшей его имя. Ей все-таки удалось внушить ему свои страхи. +Она буквально убедила его, что ребенок в какой-то степени ненормален. Он диктовал какие-то нудные письма, разговаривал с бестолковыми клерками, подписывал никому не нужные бумаги. В конце дня он был как выжатый лимон, голова раскалывалась от боли, и он был счастлив, что отправляется домой.

Когда наступило лето, страсти, казалось, действительно начали утихать. Дэйв, хотя и был поглощен работой, находил время и для своей жены. Она, в свою очередь, много время проводила на воздухе - гуляла, играла с соседями в бадминтон. Стала более уравновешенной. Казалось, она забыла о своих страхах...

Алиса проснулась, дрожа от страха. За окном лил дождь и завывал ветер. Она схватила мужа за плечо и трясла, пока он не проснулся и не спросил сонным голосом, что случилось.

- Что-то здесь в комнате. Следит за нами, прошептала она.

Дэйв включил свет.

- Тебе показалось, - сказал он. - Успокойся, все в порядке. У тебя давно уже этого не было.

Она глубоко вздохнула, когда он выключил свет, и внезапно сразу уснула. Дэйв обнял ее и задумался о том; какая славная и, вместе с тем странная женщина, его жена.

Прошло примерно полчаса. Он услышал, как скрипнула и немного отворилась дверь в спальню. Дэйв знал, что за дверью никого нет, а поэтому нет смысла вставать и закрывать ее. Однако ему не спалось. Он долго лежал в темноте. Кругом была тишина. Наверное прошел еще час.

Вдруг из детской раздался пронзительный крик. Это был одинокий звук, затерянный в пространстве из звезд, темноты, дыхания Алисы в его объятиях.

Лейбер медленно сосчитал до ста. Крик продолжался. Стараясь не потревожить Алису, он выскользнул из постели, надел тапочки и прямо в пижаме двинулся из спальни. "Надо спуститься вниз, - подумал он. - Подогрею молоко и..." Его нога поскользнулась на чем-то мягком, и он полетел вниз, в темноту. Инстинктивно расставив руки, Дэйв ухватился за перила лестницы и удержался. Он выругался.

Предмет, на который он наступил, пролетел вниз и шлепнулся на ступеньку. Волна ярости накатила на Дэйва. "Какого черта разбрасывать вещи на лестнице!" Он наклонился и поднял этот предмет, чуть было не лишившей его жизни. Пальцы Дэйва похолодели. У него перехватило дыхание. Вещь, которую он держал в руке, была игрушкой.

Нескладная, сшитая из кусков и лоскутов, купленная им в шутку для ребенка, кукла.

В лифте он подумал: А что, если бы я сказал Алисе про игрушку - про ту тряпичную куклу, на которой я поскользнулся на лестнице ночью? Бог мой, да это совсем выбило бы ее из колеи. Нет. Ни за что, мало ли что бывает...".

Уже начинало смеркаться, когда он подъехал к дому на такси. Расставшись с шофером, Дэвид вышел из машины и по бетонной дорожке двинулся к дому. Дом почему-то казался очень молчаливым, необитаемым. Дэвид вспомнил, что сегодня пятница, а значит кухарка со второй половины дня свободна. А Алиса, наверное, уснула, измотанная своими страхами. Он вздохнул и повернул ключ в замочной скважине. Дверь беззвучно подалась на хорошо смазанных петлях. Дэвид вошел, бросил шляпу на стул возле портфеля. Затем он начал снимать плащ, и тут, случайно взглянув на лестницу, замер...

Лучи заходящего солнца проникали через боковое окно и освещали яркие лоскуты тряпичной куклы, лежащей на верхней ступеньке. Но на куклу он почти не обратил внимания. Его взгляд был прикован к Алисе, лежавшей на лестнице в неестественной позе сломанной марионетки, которая больше не может танцевать. Алиса была мертва. Если не считать грохота ударов его сердца, в доме была абсолютная тишина. Алиса была МЕРТВА!!!

Он бросился к ней, сжал в ладонях ее лицо, он тряс ее за плечи. Он пытался посадить ее, бессвязно выкрикивая ее имя. Все было напрасно. Он оставил ее и бросился наверх. Распахнул дверь в детскую, подбежал к кроватке. Ребенок лежал с закрытыми глазами. Его личико было потным и красным, как будто он долго плакал.

- Она умерла, - сказал Лейбер ребенку. - Она умерла.

Он захохотал сначала тихо, потом все громче и громче. В таком состоянии и застал его Джефферс, который был обеспокоен его звонком и зашел повидать Алису. После нескольких крепких пощечин, Дэвид пришел в себя.

- Она упала с лестницы, доктор. Она наступила на куклу и упала. Сегодня ночью я сам чуть было не упал из-за этой куклы, а теперь...

Джефферс энергично потряс его за плечи.

- Эх доктор, - Дэвид улыбался, как пьяный. - Вот ведь забавно. Я же, наконец, придумал имя для этого ребенка.

Доктор молчал.

- Я буду крестить его в воскресенье. Знаете, какое имя я ему дам? Я назову его Люцифером.

Было уже одиннадцать часов вечера. Все эти странные и почти незнакомые люди, выражавшие свое соболезнования уже ушли из дома. Дэвид и Джефферс сидели в библиотеке.

- Алиса не была сумасшедшей, - медленно сказал Дэвид. - У нее были основания бояться ребенка.

Доктор предостерегающе поднял руку:

- Она обвиняла его в своей болезни, а ты - в ее смерти. Мы знаем, что она наступила на игрушку и поскользнулась. Причем же здесь ребенок.

- Ты хочешь сказать Люцифер?

- Не надо его так называть!

Дэвид покачал головой.

- Алиса слышала шум по ночам, какие-то шорохи в холле. Ты хочешь знать, кто его мог создавать? Ребенок. В четыре месяца он мог прекрасно передвигаться в темноте, подслушивать наши разговоры. А если я зажигал свет, ребенок ведь такой маленький. Он может спрятаться за мебелью, за дверью...

- Прекрати! - прервал его Джефферс.

- Нет, позволь мне сказать то, что я думаю. Иначе я сойду с ума.

Когда я был в Чикаго, кто не давал Алисе спать и довел ее до пневмонии? А когда она все же выжила, он попытался убить меня. Это ведь так просто - оставить игрушку на лестнице и кричать кричать в темноте, пока отец не спустится вниз за твоим молоком и не поскользнется. Просто, но эффективно. Со мной это не сработало, а Алиса - мертва.

Дэвид закурил сигарету.

- Мне уже давно нужно было сообразить, я же включал свет ночью. Много раз. И всегда он лежал с открытыми глазами. Дети все время обычно спят, если они сыты и здоровы. Только не этот. Он не спит, он думает.

- Дети не думают.

- Но он не спит, что бы там не происходило в его мозгах. А что мы, собственно, знаем о психике младенцев? У него были причины ненавидеть Алису. Она подозревала, что он не обычный ребенок. Совсем, совсем не обычный. Что мы знаем о детях, доктор? Общий код развития? Да. Ты знаешь, конечно, сколько детей убивают своих матерей при рождении. За что? А может это месть за то, что их выталкивают в этот непривычный для них мир? - Дэвид наклонился к доктору. - Допустим, что несколько детей из всех мальчиков рождаются способными передвигаться, видеть, слышать, как многие животные и насекомые. Насекомые рождаются самостоятельными. Многие звери и птицы становятся самостоятельными за несколько недель. А у детей уходят годы на то, чтобы научиться говорить и уверенно передвигаться на своих слабых ногах. А если один ребенок на биллион рождается не таким? Если он от рождения умудрен и способен думать? Инстинктивно, конечно, он может ползать в темноте по дому и слушать, слушать. А как легко кричать всю ночь и довести мать до пневмонии. Как легко при рождении так прижаться к матери, что несколько ловких маневров обеспечат перитонит.

- Ради бога, прекрати! - Джефферс вскочил на ноги. - Какие ужасные вещи ты говоришь!

- Да, я говорю чудовищные вещи. Сколько матерей умирает при родах? Сколько их, давших жизнь странным маленьким существам и заплативших за это своей жизнью? А кто они, эти существа? Над чем работают их мозги в кровавой тьме? Примитивные маленькие мозги, подогреваемые клеточной памятью, ненавистью, грубой жестокостью, инстинктом самосохранения. А самосохранение в этом случае означает устранение матери, ведь она подсознательно понимает, какое чудовище рождает на свет. Скажи-ка, доктор, есть ли на свете что-нибудь более эгоистическое, чем ребенок?

Доктор нахмурился и покачал головой.

Лейбер опустил сигарету.

- Я не приписываю такому ребенку сверхъестественной силы. Достаточно уметь ползать, на несколько месяцев опережая нормальное развитие, достаточно уметь слушать, уметь покричать всю ночь. Этого достаточно, даже более, чем достаточно.

Доктор попытался обратить все в шутку.

- Это обвинение в предумышленном убийстве. В таком случае убийца должен иметь определенные мотивы. А какие мотивы могут быть у ребенка?

Лейбер не заставил себя долго ждать и ответил:

- А что может быть на свете более удобным и спокойным, чем состояние ребенка во чреве матери? Его окружает блаженный мир питательной среды, тишины и покоя. И из этого, совершенного по своей природе, уюта ребенок внезапно выталкивается в наш огромный мир, который своей непохожестью на все, что было раньше, кажется ему чудовищным. Мир, где ему холодно и неудобно, где он не может есть когда и сколько захочет, где он должен добиваться любви, которая была его неотъемлемым правом. И ребенок мстит за это. Мстит за холодный воздух и огромное пространство, мстит за то, что у него отнимают привычный мир. Ненависть и эгоизм, заложенные в генах, руководят его крошечным мозгом. А кто виноват в этой грубой смене окружающей среды? Мать! Так абстрактная ненависть ребенка ко всему внешнему миру приобретает конкретный объект, причем чисто инстинктивно. Мать извергает его, изгоняет из своей утробы. Так отомсти ей! А кто это существо рядом с матерью? Отец! Гены подсказывают ребенку, что он тоже как-то виноват во всем этом. Так убей и отца тоже!

Джефферс прервал его:

- Если то, что ты говоришь, хоть в какой-то степени близко к истине, то каждая мать должна остерегаться, или по крайней мере, бояться своего ребенка.

- А почему бы и нет? Разве у ребенка нет идеального алиби? Тысячелетия слепой человеческой веры защищают его. По всем общепринятым понятиям он беспомощный и невиновный. Но ребенок рождается с ненавистью, и со временем положение еще больше ухудшается. Новорожденный получает заботу и внимание в большом объеме. Когда он кричит или чихает, у него достаточно власти, чтобы заставить родителей прыгать вокруг него и делать разные глупости. Но проходят годы, и ребенок чувствует, что его власть исчезает и никогда уже не вернется. Так почему бы не использовать ту полную власть, которую он пока имеет? Почему бы не воспользоваться положением, которое дает такие преимущества? Опыт предыдущих поколений подсказывает ему, что потом уже будет слишком поздно выражать свою ненависть. Только сейчас нужно действовать. - Голос Лейбера опустился почти до шепота. - Мой малыш лежит по ночам в кроватке с влажным и красным личиком, он тяжело дышит. От плача? Нет, от того, что ему приходится выбираться из кроватки и в темноте ползать по комнатам. Мой малыш... Я должен убить его, иначе он убьет меня.

Доктор поднялся, подошел к окну, затем налил в стакан воды.

- Никого ты не убьешь, - спокойно сказал он. - Тебе нужно отдохнуть. Я дам тебе несколько таблеток, и ты будешь спать. Двадцать четыре часа. Потом подумаем, что делать дальше. Прими это.

Дэвид проглотил таблетки и медленно запил их водой. Он не сопротивлялся, когда доктор провожал его в спальню, укладывал в кровать. Джефферс подождал, пока он уснул, затем ушел, погасив свет и взял с собой ключи Дэвида.

Сквозь тяжелую дремоту, Дэвид услышал какой-то шорох у двери. "Что это?" - слабо пронеслось в сознании. Что-то двигалось по комнате. Но Дэвид Лейбер уже спал.

Было ранее утро, когда доктор Джефферс вернулся. Он провел бессонную ночь, и какое-то смутное беспокойство заставило его приехать пораньше, хотя он был уверен, что Лейбер еще спит.

Открыв ключом дверь, Джефферс вошел в холл и положил на столик саквояж, с которым никогда не расставался. Что-то белое промелькнуло наверху лестницы. А может ему просто показалось. Внимание доктора привлек запах газа в доме. Не раздеваясь он бросился наверх, в спальню Лейбера.

Дэвид неподвижно лежал на кровати. Вся комната была наполнена газом, со свистом выходящим из открытой форсунки отопительной системы, находившейся у самого пола. Джефферс быстро нагнулся и закрыл кран, затем распахнул окно и бросился к Лейберу. Тело Дэвида уже похолодело - смерть наступила несколько часов назад. Джефферса душил кашель, глаза застилали слезы. Он выскочил из спальни и захлопнул за собой дверь. Лейбер не открывал газ, он физически не мог бы этого сделать. Снотворное должно было отключить его по меньшей мере до полудня. Это не было самоубийством. А может осталось какая-то возможность этого?

Джефферс задумчиво подошел к двери в детскую. К его удивлению, дверь оказалось запертой на замок. Джефферс нашел в связке нужный ключ и, отперев дверь, подошел к кроватке. Она была пуста.

С минуту доктор стоял в оцепенении, затем медленно произнес вслух:

- Дверь захлопнулась. И ты не смог вернуться обратно в кроватку, где ты был бы в полной безопасности. Ты не знал, что эти замки могут сами защелкиваться. Маленькие детали рушат лучшие планы. Я найду тебя, где бы ты не прятался, - доктор оборвал себя и поднес ладонь ко лбу. - Господи, кажется я схожу с ума. Я говорю, как Алиса и Дэвид. Но их уже нет в живых, а значит у меня нет выбора. Я ни в чем не уверен, но у меня нет выбора!

Он опустился вниз и достал какой-то предмет. Где-то сбоку послышался шорох, и Джефферс быстро обернулся.

"Я помог тебе появиться в этом мире, а теперь должен помочь уйти из него", - подумал он и сделал несколько шагов вперед, подняв руку. Солнечный свет упал на предмет, который он держал в руке.

- Смотри-ка малыш, что-то блестящее, что-то красивое!

Скальпель!!

Толпа.

The Crowd.

1943.

Переводчик: Татьяна Шинкарь.

Мистер Сполнер закрыл лицо руками. Он почувствовал, что летит куда-то, затем услышал крик боли и ужаса, чистый и сильный, как аккорд, и наконец удар. Автомобиль, пробив стену, падал, кувыркаясь легко и быстро, как игрушка, и выбросил его вон. Наступила тишина.

Толпа сбегалась. Он слышал далекий топот ног. Ему казалось, что он способен определить вес и возраст каждого из бегущих по траве лужайки, плитам тротуара, асфальту мостовой, а затем по грудам кирпича через пробоину в стене к тому месту, где на фоне ночного неба, словно в прыжке над пропастью, застыл его автомобиль с бессмысленно вертящимися колесами. Он не понимал, откуда взялась толпа, и старался лишь не потерять сознание. Он видел нависшие над ним лица, словно большие круглые листья склонившегося дерева, кольцо движущихся, меняющихся, глядящих на него лиц, жаждущих знать, жив он или мертв. Они изучали его лицо, ставшее вдруг диском лунных часов, а тень от носа, падающая на щеки, была стрелкой, показывающей, дышит он или нет.

Как мгновенно образуется толпа, думал он, как внезапно возникает и превращается в одно огромное око.

Звук сирены. Голос полицейского. Его поднимают, несут, кровь медленно струится по губам. Носилки вдвигают в санитарную машину. Кто-то спрашивает: "Умер?", кто-то отвечает: "Жив", а еще кто-то уверенно заявляет: "Он не умрет". И по лицам глядящей на него толпы он знает, что будет жить. Все это так странно. Он видит лицо мужчины, худое, бледное, напряженное. Он судорожно глотает слюну, кусает губы, ему плохо. Лицо женщины с рыжими волосами, ярко накрашенным ртом и таким же ярким румянцем, веснушчатое лицо мальчишки, еще лица... Старик со впалым беззубым ртом, старая женщина с бородавкой на подбородке... Откуда они? Из домов, отелей, проезжавших мимо машин, трамваев, с улиц и переулков этого настороженного, готового к несчастьям мира?

Толпа глазела на него, а он на толпу. Она не нравилась ему, совсем не нравилась. В ней было что-то нехорошее, пугающее, но что, он не смог бы определить. Она была опасней машины, созданной руками человека, жертвой которой он стал.

Дверца машины "скорой помощи" захлопнулась. Но через стекло он видел, как толпа продолжала поедать его глазами. Толпа, которая собралась так невероятно быстро, так мгновенно, что была подобна стервятнику, готовому броситься на жертву, .глазеющая, указывающая пальцами, своим нездоровым любопытством тревожащая последние мгновения одиночества перед концом...

Санитарная машина тронулась. Голова его откинулась на подушку. Толпа провожала его взглядами. Он чувствовал это, даже закрыв глаза.

Перед его мысленным взором продолжали вертеться колеса автомобиля, то одно, то все четыре сразу... Прошло несколько дней.

Его неотступно преследовала мысль, что здесь что-то не так, с этими колесами и со всем, что с ним произошло, с невесть откуда взявшейся толпой и ее нездоровым любопытством. Толпа, бешено вертящиеся колеса автомобиля... Он проснулся.

Солнечный свет заливал больничную палату. Чья-то рука держала его за запястье, проверяя пульс.

- Как вы себя чувствуете? - спросил его врач. Вертящиеся колеса исчезли. Мистер Сполнер окинул взглядом палату.

- Хорошо... мне кажется.

Он пытался найти нужные слова, чтобы спросить о том, что с ним случилось.

- Доктор!

- Да, я вас слушаю.

- Эта толпа, вчера вечером?..

- Это было два дня назад. Вы находитесь у нас со вторника. Все в порядке. Вы поправляетесь. Но нельзя еще вставать.

- Но эта толпа, доктор. И вертящиеся колеса... После несчастных случаев люди немного не в себе, не так ли?

- Бывает, но это быстро проходит.

Он лежал, напряженно вглядываясь в лицо врача.

- Это как-то влияет на чувство времени, доктор?

- Паника, страх могут нарушить ощущение времени.

- Минута может показаться часом или наоборот - час минутой?

- Да, бывает и такое.

- Тогда вы должны выслушать меня, доктор. - Он сознавал, что лежит на больничной койке и солнечный свет из окна падает прямо на него. - Вы не думаете, что я сошел с ума? Да, я действительно ехал на большой скорости. Я знаю и очень сожалею об этом. Я выскочил на обочину и врезался в стену. Удар был сильный, я пострадал, но я не потерял сознания. Я многое помню, особенно... толпу. - Он на мгновение умолк, а потом, как бы поняв, что его беспокоит, продолжил: - Толпа сбежалась слишком быстро, доктор. Через тридцать секунд после аварии она уже была здесь и окружила меня... Это невозможно, доктор.

- Вам показалось, что прошло тридцать секунд, а на самом деле могло пройти три или четыре минуты... Ваше чувство времени...

- Да, я знаю. Несчастный случай, мое состояние... Но я был в полном сознании, доктор! Я все помню, но одно меня смущает, черт возьми, и кажется очень странным - колеса моей перевернувшейся машины. Они все еще вертелись, когда сбежалась толпа.

Доктор лишь улыбнулся.

- Я в этом уверен, доктор. Передние колеса машины продолжали вертеться, и очень быстро! А это невозможно. Колеса останавливаются почти сразу же, действует сила сцепления... А эти не остановились.

- Вам это могло показаться.

- Нет. Улица была совсем пуста, ни души, и вдруг авария, вертящиеся колеса, и толпа вокруг, собравшаяся так быстро. Все произошло почти одновременно. А как они смотрели на меня!.. По их взглядам я понял, что остался жив и не умру...".

- Просто у вас был шок, - успокоил его врач и покинул залитую солнцем палату.

Через две недели он уже вышел из больницы. Домой он ехал на такси. В больнице его часто навещали, и каждому, кто к нему приходил, он рассказывал одно и то же: авария, вертящиеся колеса, толпа. Его слушали, смеялись и не обращали внимания.

Он наклонился и постучал в стекло водителя.

- В чем там дело? - справился он.

Шофер, оглянувшись, ответил:

- Сожалею, мистер, но в этом проклятом городе ездить стало опасно, что ни день, то авария. Вот и сейчас что-то случилось, и нам придется ехать в объезд. Вы не возражаете?

- Хорошо. Однако нет! Постойте. Поезжайте прямо, давайте узнаем, что случилось. Такси, сигналя, тронулось.

- Странно, - пробормотал шофер. - Эй, ты, убери-ка с дороги свой драндулет! - крикнул он кому-то, а потом опять повторил уже тише: - Странно, уйма народу. Откуда берется столько зевак?

Мистер Сполнер посмотрел на свои руки - они дрожали.

- Вы тоже заметили? - произнес он.

- Еще бы не заметить. Стоит чему-то случиться, как они тут как тут. Словно их родную маму сбила машина, - согласился таксист.

- Они сбегаются так быстро, - поторопился добавить пассажир.

- Точно так же, когда пожар или взрыв. Кажется, никого нет, но только - бум! и все уже глазеют. Не понимаю, как это у них получается.

- Вы видели когда-нибудь аварию или несчастный случай ночью?

Таксист кивнул:

- Еще бы. Никакой разницы, что ночью, что днем - толпа всегда тут как тут.

Они подъехали поближе к месту происшествия. Можно было сразу угадать, что пострадавший лежит на мостовой, хотя густая толпа скрывала его от взоров.

Увидев зевак, Сполнер открыл окно машины и хотел было закричать на них, но вдруг испугался, что они обернутся и он увидит их лица.

- Мне везет на происшествия, - заключил мистер Сполнер у себя в конторе. День клонился к вечеру. Его приятель Морган сидел напротив на краю стола и внимательно слушал его. - Не успел я сегодня утром выйти из больницы, как по дороге домой пришлось ехать в объезд из-за несчастного случая на мостовой.

- Все идет по кругу, - глубокомысленно заметил Морган.

- Хочешь, я расскажу, как это произошло со мной?

- Я уже слышал.

- Ты не согласен, что в этом есть что-то странное?

- Согласен, но давай лучше выпьем.

Они беседовали еще с полчаса, а может, и больше. И все это время у Сполнера в голове что-то тикало, как часы с вечным заводом, и в памяти возникали отдельные картины случившегося - колеса, толпа...

Примерно в половине пятого они услышали за окном звук удара, скрежет и звон металла.

- Что я говорил - все идет по кругу. Теперь это грузовик и кремового цвета "кадиллак".

Сполнер подошел к окну. Он чувствовал озноб, пока стоял у окна и следил за секундной стрелкой своих часов. Одна, две, три, четыре, пять секунд - толпа начинает собираться. Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать - они бегут со всех сторон. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать секунд - их становится все больше, сигналят машины. Сполнер с любопытством и как-то отстранение смотрел на эту картину, словно на обратную съемку взрыва, когда разбросанные взрывом частицы снова собираются в единое целое. Девятнадцать, двадцать, двадцать одна секунда - толпа была в полном сборе. Сполнер молча указал на нее рукой.

Она собралась так быстро.

Но он успел увидеть распростертое тело женщины на мостовой, пока его не скрыла толпа.

- Ты выглядишь чертовски скверно, приятель. На, выпей, - обеспокоенно сказал Морган.

- Я в порядке, оставь меня в покое. Ты видишь этих людей? Ты можешь разглядеть хотя бы одного из них? Надо увидеть их поближе.

- Ты куда? - испуганно закричал Морган.

Но Сполнер был уже за дверью. Морган бросился за ним.

Они выбежали на улицу. Сполнер, не раздумывая, стал протискиваться через толпу к месту происшествия. И вдруг увидел женщину с рыжими волосами и ярко накрашенным ртом.

- Смотри! - крикнул он следовавшему за ним Моргану. - Ты видишь ее?

- Кого?

- Черт возьми, она уже исчезла.

Жертву происшествия плотным кольцом окружили зеваки. Толпа тяжело дышала, что-то бормотала, не давала Сполнеру протиснуться поближе. Конечно, думал он, рыжая женщина увидела его и поспешила скрыться. А вот еще знакомое лицо. Я уже видел его. Веснушчатый мальчуган! Но их столько на белом свете и все на одно лицо. Однако, когда Сполнер начал пробираться к нему, мальчишка исчез. Что за чертовщина!

- Она умерла? - спросил кто-то.

- Умирает, - ответил другой. - Санитарная машина не успеет. Не надо было трогать ее.

Лица, знакомые и незнакомые, склонялись все ниже, чтобы лучше разглядеть.

- Эй, мистер, хватит толкаться.

- Чего это ты орудуешь локтями, парень?

Сполнер выбрался из толпы, и Морган едва успел подхватить его, иначе он бы упал.

- Зачем ты полез туда, дурак? Ты еще нездоров. Зачем ты выбежал на улицу? - ругал его Морган.

- Не знаю, право, не знаю, - бормотал Сполнер. - Они не должны были трогать ее, Морган. Никогда не надо трогать человека, ставшего жертвой уличной катастрофы. Это может убить его.

- Я знаю. Но что поделаешь с толпой. С этими идиотами.

Сполнер тщательно разложил на столе вырезки.

- Что это? - взглянув на них, спросил Морган. - С тех пор как ты попал в аварию, ты считаешь, что каждое уличное происшествие касается и тебя тоже.

- Вырезки обо всех автомобильных катастрофах и снимки их. Смотри, но не на автомобили, а на толпу, - сказал Сполнер. - Вот снимок происшествия в Уилширском районе. Теперь сравни его со снимком того, что произошло в Уэствуде. Ничего схожего, они разные. А теперь возьми снимок недавнего происшествия в Уэствуде и сравни с тем, что произошло там же десять лет назад. Видишь эту женщину - она на том и на другом снимке? Что это? Совпадение? Одна и та же женщина на снимке 1936 года и на снимке 1946 года. Совпадение возможно один раз. Но не двенадцать совпадений в течение десяти лет? К тому же между одним и другим местом происшествия расстояние в три мили. Нет, это не совпадение. - Он разложил перед Морганом с десяток снимков. - Смотри, на всех она!

- Может, она больная?

- Хуже. Можешь сказать, как она успевает попасть на все происшествия? Почему на всех снимках она в одной и той же одежде? А ведь прошло целое десятилетие?

- А ведь верно, черт побери!

- И наконец, почему она стояла и глазела на меня, когда я разбился на машине две недели тому назад?

Они выпили. Морган снова перебрал все снимки.

- Ты что, воспользовался услугами бюро вырезок, пока лежал в больнице? - спросил он.

Сполнер кивнул. Морган пригубил виски из стакана.

Темнело. За окном зажигались фонари.

- Что же все это значит? - спросил Морган.

- Не знаю, - ответил Сполнер. - Разве что существует некая закономерность для всех происшествий: чуть что, собирается толпа. Как и мы с тобой, люди, возможно, давно ломают голову над тем, почему собирается толпа и так быстро. Как это все происходит. Я, кажется, нашел ответ.

Он бросил на стол пачку снимков.

- Догадка пугала меня.

- Возможно, это просто больные люди с извращенной психикой, любители острых ощущений, кровавых зрелищ, картин ужасов?

Сполнер пожал плечами:

- Но что может объяснить присутствие одних и тех же на каждом дорожном происшествии или пожаре? Обрати внимание, они придерживаются определенных мест, одной какой-то территории. В Брентвуде - одна группа лиц, в Ханг-тингтон-парке - другая. Но некоторые из них успевают побывать и тут и там.

- Значит, они меняются? Это не всегда одни и те же лица?

- Ты прав. Среди них бывают и прохожие. Несчастные случаи вызывают любопытство у многих. Но те, о которых я говорю, всегда поспевают первыми.

- Кто же они? Зачем они сбегаются? Ты все на что-то намекаешь, но прямо не говоришь. Черт побери, есть же у тебя догадки? Ты напугал себя, теперь и мне не по себе.

- Я пытался добраться до них, но мне всегда что-то или кто-то мешал. Я всегда опаздывал, они исчезали в толпе. Словно толпа оберегала и прятала их. Такое всегда случалось при моем появлении.

- Похоже на тайную организацию.

- Знаешь, что у них общего? Они всегда появляются вместе, будь это взрыв, военная тревога или массовая демонстрация. Они там, где витает смерть. Стервятники, гиены, или... святые? Не знаю, кто они, но я должен сообщить об этом в полицию, и сегодня же вечером. Это зашло слишком далеко. Кто-то из них тронул тело пострадавшей женщины, и это убило ее.

Сполнер, собрав вырезки и снимки, положил их в портфель. Морган встал и начал надевать пальто. Сполнер защелкнул замок портфеля.

- Или, возможно... Я сейчас подумал...

- Что?

- Возможно, они хотели ее убить.

- Почему?

- Кто знает? Пойдешь со мной?

- Сожалею, но уже поздно. Увидимся завтра. Желаю успеха...

Они вышли.

- Передай полицейским мой привет. Надеюсь, они поверят тебе, - прощаясь, сказал Морган.

- Поверят, будь уверен. Спокойной ночи.

Сполнер медленно вел машину, направляясь к центру города.

- Мне надо добраться туда живым во что бы то ни стало.

Он был напуган, но ничуть не удивлен, когда выскочивший из переулка грузовик поехал ему навстречу. Он даже похвалил себя, что был разумен и ехал на малой скорости, и мысленно представил, как расскажет об этом в полиции. И в эту минуту грузовик врезался в его автомобиль. Впрочем, не в его, а в Моргана автомобиль, и это больше всего его огорчило. Его швырнуло в одну сторону, потом в другую, а он все думал: какая досада, что с ним опять такое случилось, да еще в машине Моргана, которую тот дал ему на несколько дней, пока он не получит из ремонта свою.

Разбилось ветровое стекло, и сильный удар отбросил его назад. Затем все кончилось, Осталась лишь боль, заполнившая все его тело.

Топот бегущих ног. Он попытался открыть дверцу, и его тело тяжело, как у пьяного, вывалилось на мостовую. Он лежал, прижавшись ухом к асфальту, прислушиваясь к топоту ног, похожему на начало ливня, когда падают первые тяжелые капли, а потом обрушивается шквал дождя. Он попробовал поднять голову, чтобы увидеть бегущих.

Они были уже здесь.

Он ощущал их дыхание, смешанные запахи толпы, жадно втягивающей воздух, отнимающей его у того, кто лежал, борясь за каждый глоток кислорода. Ему хотелось крикнуть им, чтобы отодвинулись от него подальше, дали ему дышать. Кровь сочилась из раны на голове. Он попытался шевельнуться, но не смог и понял, что что-то случилось с его позвоночником. Удара он не почувствовал, однако понял, что у него поврежден позвоночник. Он замер, боясь теперь пошевелиться.

Вскоре он понял, что потерял дар речи. Из его рта вырвались лишь бессвязные звуки, слов не было.

Кто-то сказал:

- Помогите мне поднять его. Мы перевернем его, так ему будет легче.

"Нет! Не трогайте меня!" - безмолвно вопил он.

Сполнеру казалось, что его вопль разорвет черепную коробку.

- Мы поднимем его, - спокойно повторил чей-то голос.

"Идиоты, безумцы, вы убьете меня!" - кричал он, но никто его не слышал. Слова не срывались с его уст, крик оставался неуслышанным.

Чьи-то руки подняли его. Он опять безмолвно молил не трогать его. Кто-то уложил его, как бы готовя к предсмертной агонии. Это сделали двое. Один худой, бледный, настороженный и совсем еще молодой, другой - глубокий старик.

Он уже где-то видел их.

Знакомый голос снова спросил:

- Он умер?

И другой голос, который тоже показался ему знакомым, ответил:

- Нет. Но он не доживет до приезда машины "скорой помощи".

Все было так нелепо и просто, как заговор сумасшедших, думал он. Как каждое задуманное ими происшествие.

Он кричал, как безумный, в их лица. В лица этих судей и присяжных заседателей, которых он уже видел. Превозмогая боль, он попытался сосчитать, сколько же их было здесь.

Вот веснушчатый мальчишка, старик с морщинистой губой, рыжая женщина, старуха с бородавкой на подбородке...

Я знаю, зачем вы здесь. Вы не пропускаете ни одного несчастья. Вы берете на себя право решать, кому жить, а кому умереть. Вы потому и подняли меня, что знали - это убьет меня! Если бы вы меня не тронули, я остался бы жив.

И так каждый раз, когда собирается толпа. Убить таким образом намного легче и проще. И алиби у вас готово, оно тоже такое простое и понятное: вы не знали, что пострадавшего нельзя трогать, что это опасно для его жизни. Вы не хотели причинить ему зла.

Он смотрел на них с таким же любопытством, как смотрит утопленник через толщу вод на зевак на мосту. Кто вы? Откуда вы взялись, откуда прибежали так быстро? Вы - это вездесущая толпа, которая всегда здесь, чтобы отнять кислород у умирающего, отнять у него право лежать спокойно, быть одному. Вы затаптываете его до смерти, вот что вы делаете. Я все теперь знаю о вас!

Это был безмолвный монолог, ибо толпа молчала. Только лица вокруг-старик, женщина с ярко-рыжими волосами...

Кто-то поднял его портфель.

- Чей он? - спрашивали они друг у друга.

"Мой! - молча кричал им Сполнер. - В нем все доказательства против вас!" Он видел вопросительные взгляды из-под всклокоченных волос и низко надвинутых шляп.

Звук далекой сирены. Это спешила ему на помощь санитарная машина. Но глядя на лица в толпе, он знал: уже поздно. Знала это и толпа.

"Похоже... Я скоро буду с вами. Теперь я буду одним из вас...".

Он закрыл глаза и приготовился выслушать последнее слово полицейского следователя; смерть в результате несчастного случая.

Попрыгунчик В Шкатулке.

Jack-In-The-Box.

1947.

Переводчик: Воронежская М.

За окном маячило холодное серое утро.

Стоя у подоконника, он так и сяк вертел Попрыгунчика в руках, пытаясь открыть заржавевшую крышку - та все не поддавалась. Где же этот чертик, почему не выскакивает с криком из своего убежища, не хлопает бархатными ладошками и не раскачивается из стороны в сторону с глупой намалеванной улыбкой? Сидит, затаился, весь расплющенный, под крышкой - и не шевелится. Если прижать коробку прямо к уху, слышно, как сильно сжата его пружина - до ужаса, до боли. Словно в руке бьется чье-то испуганное сердечко. А может, это у самого Эдвина пульсирует в руке кровь?

Он отложил коробку и посмотрел в окно. Деревья окружали дом - а дом окружал Эдвина. Эдвин был внутри, в самой серединке. А что же дальше, там, за деревьями?

Чем дольше он вглядывался, тем сильнее верхушки деревьев качались от ветра - словно намеренно скрывая от него правду.

- Эдвин! - За его спиной мама нетерпеливо отхлебывала утренний кофе. - Хватит глазеть в окно. Иди есть.

- Не пойду...

- Что? - Послышался шорох накрахмаленной ткани - наверное, мать повернулась. - Ты хочешь сказать, окно для тебя важнее, чем завтрак?

- Да... - прошептал Эдвин, и взгляд его снова пробежал по тропинкам и закоулкам, исхоженным за тринадцать лет.

Неужели этот лес простирается на тысячи миль и за ним ничего нет? Ничего!..

Взор, так ни за что и не зацепившись, вернулся к дому - к лужайке, к крыльцу...

Эдвин сел за стол и принялся жевать безвкусные абрикосы. Тысячи точно таких же утренних часов провели они с матерью в огромной, гулкой столовой - за этим же столом, у этого окна, за которым недвижной стеной стояли деревья.

Некоторое время ели молча.

Щеки матери были, как всегда, бледны. Обычно никто, кроме птиц, не видел ее, когда она мелькала в полукруглых окнах пятого этажа старинного особняка - сначала в шесть утра, потом - в четыре дня, потом - в девять вечера и наконец - в полночь, когда она удалялась в свою башню и сидела там - белая, молчаливая и величественная, будто одинокий цветок, чудом уцелевший в давно заброшенной оранжерее.

Эдвин же, ее сын, казался хрупким одуванчиком, готовым облететь от любого порыва ветра. У него были шелковистые волосы, синие глаза и вечно повышенная температура. Изможденный взгляд наводил на мысль о том, что он плохо спит ночами. Про таких говорят: плюнешь - пополам переломится.

Мать снова завела разговор - сначала вкрадчиво и медленно, потом быстрее, а потом и вовсе перешла в крик:

- Ну скажи, почему каждое утро повторяется одно и то же? Мне вовсе не по душе, что ты все время таращишься в окно, понятно? Чего ты добиваешься? Ты что, хочешь увидеть их? - Пальцы ее дрожали, как белые лепестки цветка - даже в гневе она была умопомрачительно хороша. - Этих Тварей, которые бегают по дорогам и давят людей, точно тараканов?

Да, он с удовольствием посмотрел бы на монстров во всей их красе.

- Может, хочешь пойти туда? - Голос ее снова сорвался в крик. - Как твой отец, когда тебя еще не было, да? Пойти - и чтобы одна из Тварей тебя угробила, этого ты хочешь?

- Нет...

- Неужели тебе мало того, что они убили твоего отца? Да как ты вообще можешь вспоминать об этих чудовищах! - Мать кивнула в сторону леса. - Впрочем, если так уж не терпится умереть - давай, иди!

Она замолкла, и только ее пальцы, словно сами по себе, продолжали теребить скатерть.

- Ах, Эдвин, Эдвин... Твой отец выстроил по кирпичику весь этот Мир, такой прекрасный... Неужели тебе его мало? Поверь мне: ничего, ничего нет за этими деревьями - одна только погибель. И не смей к ним приближаться! Заруби себе на носу: для тебя есть только один Мир. Никакой другой тебе не нужен.

Он понуро кивнул.

- А теперь улыбнись и доедай, - сказала мама.

Эдвин продолжал медленно жевать, но даже в серебряной ложке отражалось окно и стена деревьев за ним.

- Ма... - Вопрос застрял на языке и никак не хотел срываться. - А что... а как это - умереть? Вот ты говоришь - погибель. Что это, какое-то чувство?

- Да. Для тех, кто остается жить - да. И весьма неприятное. - Мать вдруг резко поднялась из-за стола. - Ты опоздаешь в школу. Давай-ка, бегом!

Эдвин поцеловал ее на прощанье и сгреб под мышку книги.

- Пока!

- Привет учительнице!

Он пулей вылетел из комнаты и помчался вверх по бесконечным лестницам, коридорам, залам, по затемненной галерее, в которую через высокие окна низвергались водопады света... Все выше и выше - сквозь толщу слоеного торта из Миров, густо устеленного глазурью персидских ковров и увенчанного праздничными свечами.

С верхней ступеньки он окинул взглядом все четыре уровня их домашней Вселенной.

В Долине - кухня, столовая, гостиная. Два слоя в серединке - империи музыки, игр, картин и запретных комнат. И на самой верхотуре, на Холмах - Эдвин огляделся вокруг - мир приключений, пикников и учебы.

Вот такая у них была Вселенная. Отец (или Бог, как часто называла его мама) возвел эту громадину давным-давно, покрыв ее изнутри слоем штукатурки и обклеив обоями. Это было неподражаемое творение Бога-отца, где звезды послушно зажигались, стоило только щелкнуть выключателем. А солнце здесь было мамой. Точнее, мама была солнцем, вокруг которого все вращалось. И сам Эдвин был лишь крохотным метеором, который плутал в пространстве ковров и гобеленов, путался в лестницах - закрученных, как хвосты комет.

Иногда они с матерью устраивали пикники на Холмах. Застилали прохладным и белоснежным (почти что снежным) бельем туфовые и ковровые лужайки. Поднимались на багряные высокогорные плато на самой вершине, где за их пирушками понуро наблюдали желтолицые незнакомцы с осыпающихся портретов. Откручивали серебряные краны в потайных кафельных нишах и набирали воду. Задорно разбивали бокалы прямо о каминную плиту. Играли в прятки в таинственных и незнакомых пределах, где можно было завернуться, как мумия, в бархатную штору или забраться под чехол какого-нибудь дивана.

Вековая пыль и эхо царили в этом царстве, полном темных чуланов. Однажды Эдвин даже потерялся там, но мама нашла его и привела, плачущего, обратно вниз, в гостиную, где так знакомо серебрились в воздухе подсвеченные солнцем пылинки...

Он миновал еще один этаж.

Здесь ему приходилось стучаться в тысячи и тысячи дверей - запертых и запретных. Здесь он часто бродил среди полотен, с которых молча взывали к нему златоглазые персонажи Пикассо и Дали.

- Вот такие существа живут там, - говорила ему мама, представляя Пикассо и Дали едва не как членов одной семьи.

Пробегая мимо картин, Эдвин показал им язык.

И вдруг он невольно остановил бег.

Одна из запретных дверей оказалась приоткрытой. Оттуда заманчиво пробивались теплые косые лучи. Заглянув в щель, Эдвин увидел залитую солнцем винтовую лестницу.

Кругом стояла такая тишина, что можно было слышать собственное прерывистое дыхание. Все эти годы он дергал запретные двери за ручки - вдруг какая-нибудь поддастся, - но они всегда были заперты. А что, если сейчас открыть эту дверь и подняться по лестнице? А вдруг наверху прячется какое-нибудь чудище?

- Эй!

Голос его кругами поднялся вверх.

"Эй..." - лениво отозвалось эхо где-то в самой солнечной вышине и замерло.

Эдвин вошел.

- Пожалуйста, не бейте меня, - прошептал он, задрав голову кверху.

Шаг за шагом, ступенька за ступенькой он стал подниматься, то и дело останавливаясь и ожидая возмездия, зажмурив глаза, словно кающийся грешник. Затем побежал быстрее - вверх и вверх по спирали, и все бежал и бежал, хотя уже болели колени, срывалось дыхание, а голова гудела, как колокол. И вот он приблизился к зловещей вершине своего пути, вот он стоит на верхней площадке какой-то башни и купается в солнечных лучах...

Солнце нещадно слепило глаза. Никогда еще ему не приходилось видеть так много солнца. Эдвин оперся о железную ограду.

- Вот оно! - Он задохнулся от восторга и глянул по сторонам. - Вот оно! - Он обежал по кругу всю площадку. - Оно там есть!

Так вот что пряталось за сумрачной стеной деревьев! Вот что скрывали всклокоченные ветром кроны каштанов и вязов!

Он увидел целые просторы, поросшие зеленой травой и деревьями. И еще какие-то белые ленты, по которым ползут черные жуки... Другой мир - такой бесконечный, такой непостижимо голубой, что Эдвину хотелось кричать.

Вцепившись изо всех сил в перила, он смотрел и смотрел на деревья и за деревья, на белые ленты, по которым ползли жуки, а там, дальше возвышались какие-то штуки, похожие на гигантские пальцы... На высоких белых шестах развевались по ветру красно-бело-синие носовые платки. Все было совсем не такое, как на картинах Пикассо и Дали. Ничего уродливого и ужасного...

Эдвин вдруг ощутил приступ дурноты. Потом еще один.

Тогда он что есть силы бросился обратно и почти что кубарем скатился по ступенькам. Захлопнув за собой запретную дверь, навалился на нее всем телом.

"Теперь я ослепну! - Он прижал ладони к глазам. - Не надо было на это смотреть! Не надо!".

Эдвин опустился на колени, затем лег прямо на пол и сжался в комочек, прикрыв голову руками. Ждать осталось совсем немного - сейчас он должен ослепнуть.

Через пять минут он уже стоял у обычного окна на Холмах и в который раз разглядывал знакомый Мир-сад.

Вот вязы и кусты орешника, вот каменная стена, а за ней другая - нескончаемая стена из леса, за которой таится загадочное и ужасное Нечто. Нечто, навсегда погруженное в туман, дождь и темноту... Теперь он знает, что оно не такое. Вселенная не кончается сразу за этим лесом. Есть и другие миры - кроме тех, что находятся на Холмах и в Долине.

Эдвин снова подергал запретную дверь. Заперто.

Может, ему все померещилось? Видел ли он на самом деле голубую с зеленым комнату? И заметил ли его Бог?

От этой мысли Эдвина бросило в дрожь. Бог... Тот самый Бог, что курил загадочную черную трубку и ходил, опираясьна волшебную палочку. Этот Бог, может быть, и сейчас вовсю за ним наблюдает!

Эдвин дотронулся похолодевшими пальцами до лица.

- Я вижу. Я до сих пор вижу! Спасибо, спасибо! - горячо прошептал он.

В полдесятого, с опозданием ровно на час, он постучал в дверь школы.

- Доброе утро, Учительница!

Дверь распахнулась. За ней стояла Учительница, одетая в серую монашескую мантию - лицо ее было наполовину скрыто капюшоном. На носу, как всегда, поблескивали очки в серебряной оправе. Рукой в серой перчатке она поманила Эдвина внутрь.

-Ты опоздал.

За ней, освещенная ярким пламенем, лежала страна книг. Стены здесь, вместо кирпичей, были сложены из энциклопедий, а камин был такой огромный, что Эдвин смог бы спокойно выпрямиться в нем во весь рост. Сейчас там жарко горело большое полено.

Дверь закрылась, замыкая этот мир уюта и тепла. Здесь стоял письменный стол, за которым когда-то сидел Бог. На полу лежал ковер, по которому Бог так часто ходил, набивая трубку. Хмуро выглядывал вот в это окно из цветного стекла. Все, даже запах - смесь аромата полированного дерева, табака, кожи и серебряных монет - напоминало здесь о Боге. Арфовы переливы учительского голоса воспевали Его и прошлые времена, когда по велению Бога Мир пошатнулся, вздрогнул до самого основания, а затем Божьей рукой, по блестящему Божьему замыслу был выстроен заново. Драгоценные отпечатки Божьих перстов все еще лежали нерастаявшим снегом на отточенных им когда-то карандашах - теперь они были выставлены в стеклянной витрине. Трогать их запрещалось строго-престрого, как будто от этого отпечатки могли растаять.

Здесь, на Холмах, вкрадчивый голос Учительницы рассказывал Эдвину, к чему надлежит готовить свою душу и тело. Ему предстояло вырасти и стать достойным славы и призывного гласа Божьего. И когда это случится, то он - большой и величественный - сам встанет у этого окна. Он будет Богом! И тогда уж по-хозяйски сдует пыль со всех своих Миров.

Да, он будет Богом. Ничто не в силах этому помешать. Ни небо, ни лес, ни то, что за лесом.

Учительница сделала несколько бесшумных шагов по комнате - так тихо, словно была бестелесной.

- Почему ты опоздал, Эдвин? - спросила она.

- Не знаю...

- Еще раз тебя спрашиваю - почему ты опоздал, Эдвин?

- Там... Там была открыта одна из запретных дверей...

До него доносился легкий посвист ее дыхания. Медленно повернувшись. Учительница опустилась в глубокое кресло. Стекла очков блеснули последний раз - затем ее поглотил сумрак. Но Эдвин все равно чувствовал, как она пристально смотрит на него из полутьмы. Голос ее показался ему каким-то чужим - такое бывает, когда криком пытаешься стряхнуть с себя страшный сон.

- Какая из дверей? Где? Они ведь должны быть заперты - все до одной!

- Там, где висят картины Дали и Пикассо, - ответил Эдвин, весь холодея внутри. Они всегда были друзьями с Учительницей. Неужели теперь их дружбе конец? Неужели он все испортил? - Я поднялся по лестнице. Я не мог удержаться, не мог! Простите меня. Не говорите маме, прошу вас!

Учительница затаенно смотрела на него из недр своего кресла, из недр своего капюшона. На очках ее изредка проблескивали желтые огоньки.

- И что же ты там увидел? - шепотом спросила она.

- Огромную голубую комнату!

- Неужели?

- Голубую и зеленую, и еще белые ленты, а по ним ползают какие-то жучки... Но я почти сразу пошел обратно, правда, правда! Я вам клянусь!

- Зеленую комнату, значит. И ленты, и по ним бегают жучки. Так... - сказала она голосом, навевающим грусть.

Эдвин потянулся, чтобы взять Учительницу за руку, но рука, точно змея, скользнула сначала к ней на колени, а потом - куда-то в темноту, к груди.

- Честно, я сразу же побежал вниз, закрыл за собой дверь... Я больше никогда, никогда...-захлебываясь, закричал Эдвин.

Учительница говорила теперь так тихо, что он едва разбирал слова.

- Ну вот, теперь, когда ты все увидел, ты захочешь видеть еще больше и будешь совать во все свой нос. - Капюшон мерно заколыхался вперед-назад. Затем из глубины его прозвучал новый вопрос: - А тебе... тебе понравилось то, что ты увидел?

- Я испугался. Слишком уж она большая.

- Да-да, большая. Слишком большая. Просто огромная, Эдвин. Не то что в нашем мире. Большая, зловещая, бескрайняя... И зачем ты только туда пошел! Ты же знал, знал, что нельзя!

Пламя успело ярко полыхнуть и погаснуть, пока он собирался с ответом, и наконец Учительница поняла, что он просто растерян.

- А может, это все она? Мама? - тихо, одними губами прошептала она.

- Не знаю!

- Она что - нервная, злобная, невыдержанная? Может быть, она слишком строга с тобой? Может, тебе нужно время, чтобы побить одному? А? Скажи, нужно?

- Да!.. - вырвалось у Эдвина прямо из груди, и его вдруг задушили рыдания.

- Скажи, поэтому ты сбежал - потому что она хочет отнять все твое время, все твои мысли, да? - Голос Учительницы звучал растерянно и как-то печально. - Скажи мне...

Ладони его стали липкими от слез.

- Да, да! - Эдвин в отчаянии кусал костяшки пальцев. - Да!

Наверное нельзя было в этом признаваться, но ведь не он произносил слова - Учительница сказала их за него сама, а ему ничего не оставалось делать, как глупо кивать и соглашаться, и грызть костяшки пальцев, пытаясь сдержать вырывающейся плач.

Ей ведь миллион лет.

- Мы учимся... - устало промолвила она. Потом поднялась с кресла и, покачивая серым колоколом платья, подошла к письменному столу и принялась шарить по нему затянутой в перчатку рукой в поисках бумаги и ручки. - Боже, до чего же медленно мы учимся, какими муками нам это дается! Мы думаем, что поступки наши праведны, а ведь все время, все время мы уничтожаем Замысел... - Она со свистом вздохнула и вдруг вскинула голову. Эдвину показалось, что серый капюшон пуст изнутри - что там вовсе нет ее лица.

Учительница написала что-то на листке бумаги.

- Передай это матери. Здесь написано, что каждый день ты должен иметь свое личное время - не меньше двух часов,- которое ты можешь проводить где и как тебе вздумается. Где угодно. Но только не там. Ты понял?

- Да. - Эдвин вытер лицо. - Но...

- Продолжай, продолжай.

- Скажите, мама меня обманывает, когда говорит, что там полно Тварей?

- Посмотри мне в глаза, Эдвин! Я всегда была твоим другом. Я никогда не била тебя - в отличие от матери, которой, наверное, приходилось изредка это делать. Но так или иначе, и я, и она хотим помочь тебе вырасти. Вырасти и не погибнуть - как в свое время погиб наш Бог.

Учительница поднялась, и капюшон слегка сдвинулся с ее лица, так что при свете пламени стали отчетливо видны его черты. Коварный огонь тут же впился в каждую из множества глубоких и мелких морщинок.

У Эдвина перехватило дыхание. Сердце бешено застучало.

- Огонь!

Учительница замерла.

- Огонь! - Он бросил взгляд на огонь, а затем перевел его на лицо Учительницы. Капюшон дернулся под этим взглядом, и лицо снова потонуло в темноте. - Ваше лицо... - цепенея, проговорил Эдвин. - Вы похожи на маму!

Проворно подбежав к полкам. Учительница выхватила книгу и, обращаясь к корешкам книг, пропела высоким будничным голосом:

- Женщины часто похожи между собой! Забудем об этом! Вот, вот! - Она протянула ему книгу. - Читай первую главу! Читай дневник!

Он взял книгу, но не почувствовал в руках ее веса. Яркий огонь с гуденьем полыхал в камине, уносясь в дымоход.

Когда Эдвин начал читать. Учительница снова устроилась в кресле и притихла. Постепенно она совсем успокоилась, и только серый капюшон медленно кивал в такт чтению.

На золотых тисненых переплетах играли отблески пламени. Читая, Эдвин на самом деле думал о них - об этих книгах, из которых местами были вырезаны бритвой страницы, выцарапаны строчки или вырваны рисунки. Кожаные пасти некоторых книг были заклеены, как будто им не давали говорить. На другие были надеты бронзовые застежки - словно намордники на бешеных псов. Вот о чем он думал, пока его губы сами собой произносили слова.

- Вначале был Бог. Который создал Вселенную и Миры внутри Вселенной, Континенты внутри Миров, и Страны внутри Континентов... Разумом и руками сотворил он себе возлюбленную жену и дитя... Дитя, которое потом тоже станет Богом...

Учительница медленно кивала головой. Огонь в камине сначала горел, а потом превратился в тлеющие угли. Эдвин все читал и читал...

Съехав по перилам, Эдвин ворвался в гостиную.

- Ма! Ма!

Тяжело дыша (словно после быстрой ходьбы), мать лежала в пухлом бордовом кресле.

- Ма, ты же вся мокрая!

- Неужели? - спросила она таким тоном, будто это из-за него ей пришлось сносить лишения. - Ну да, да. - Она глубоко и шумно вздохнула. Затем взяла его руки в свои и по очереди их поцеловала. - А теперь вот что: у меня для тебя есть сюрприз! - сказала она, заговорщицки вытаращив на него глаза. - Знаешь, что будет завтра? Ни за что не догадаешься! Твой день рождения!

- Но прошло же только десять месяцев!

- И все равно - завтра! Помнишь, я тебе говорила, что на свете случаются чудеса? А если я что-нибудь говорю, то это так и есть, мой мальчик.

Она засмеялась.

- И мы откроем еще одну секретную комнату? - изумился он.

- Ну да, четырнадцатую! А в следующем году - пятнадцатую, потом - шестнадцатую и так до тех пор, пока тебе не исполнится двадцать один. Да-да, Эдвин! И тогда мы откроем тебе тройную дверь в самую важную комнату, и ты станешь Хозяином, Отцом, Богом, Правителем всей Вселенной!

- Ура! - воскликнул Эдвин. И еще раз: - Ура!

После этого он подбросил в воздух свои книжки, и те разлетелись, хлопая страницами, как стайка вспугнутых голубей. Эдвин захохотал. Мама засмеялась тоже... Но книги быстро упали и будто придавили смех. Тогда Эдвин снова бросился вниз по перилам, оглашая лестницу воплями.

Мать стояла внизу, у подножия, и ждала его с широко распростертыми объятиями.

Эдвин лежал на освещенной лунным светом кровати и задумчиво вертел в руках Попрыгунчика. Он даже не видел его - пальцы двигались на ощупь. Крышка все не открывалась.

Надо же, завтра у него день рождения. Но почему? Что, он так уж хорошо себя вел? Да нет. Почему же тогда день рождения будет раньше?

Потому что все... как бы это сказать... всполошилось? Ничего не понять, не разобрать - словно все время темнота и этот мерцающий лунный свет. И у матери такой странный вид - будто невидимая снежная вуаль на лице. Наверное, для нее этот праздник тоже вроде спасения,

- Теперь, - сказал Эдвин, обращаясь к потолку, - все мои дни рождения пойдут быстрее. Это уж наверняка. Мама так смеялась вместе со мной, и глаза у нее так блестели...

Интересно, а пригласят ли на праздник Учительницу? Скорее всего, нет. Ведь мама и Учительница даже не знакомы. "Но почему?" - спрашивал Эдвин. "А вот потому", - отвечала мама. "А вы разве не хотите познакомиться с моей мамой. Учительница?" "Как-нибудь потом... - почти шепотом отвечала та - словно сдувала с губ невидимую паутину. - Как-нибудь... потом...".

А куда же Учительница уходит на ночь? Может, она проходит сквозь все тайные горные пределы и поднимается наверх, к самой луне, где только пыльные, никому не нужные канделябры? А может, она идет ночью за деревья, которые растут за другими деревьями - теми, которые растут еще за другими деревьями? Ну нет, это уж вряд ли!

Вспотевшие пальцы продолжали вертеть игрушку.

А в прошлом году - когда начались всякие непонятности... Тогда ведь мама тоже передвинула день рождения на несколько месяцев назад. Да-да-да, так оно и было.

Лучше подумать о чем-нибудь другом. Например, о Боге. О Боге, который выстроил погруженный в вечную ночь подвал и залитую солнцем мансарду - и все остальное, что лежит между ними. О Боге, который погиб, раздавленный страшным жуком - там, за стеной. Наверное, все Миры тогда содрогнулись!

Эдвин поднес Попрыгунчика к самому носу и зашептал под крышку:

- Эй! Привет! Привет, привет...

Никакого ответа - только напряженное молчание сдавленной пружины.

Нет уж, хватит! Все равно я тебя вытащу. Погоди только, немножко погоди. Может, это и больно - но по-другому никак не получается. Сейчас...

Эдвин вылез из кровати и подошел к окну. Высунувшись чуть ли не по пояс, он посмотрел вниз, на мерцающую в лунном свете мраморную дорожку. Затем поднял коробку высоко над головой... Он сжимал ее так крепко, что занемели пальцы, а по ребрам, щекоча, сбежала струйка пота. Наконец, с криком разжав руку, Эдвин выбросил шкатулку из окна. Было видно, как она, кувыркаясь, полетела вниз - и летела долго-долго, пока наконец не ударилась о мраморный тротуар.

Эдвин высунулся из окна еще больше, тяжело дыша и изо всех сил вглядываясь в кружевную тень деревьев на земле.

- Ну, где ты? - выкрикнул он. - Где? Эй, ты!

Эхо его голоса растаяло вдалеке. Коробка с Попрыгунчиком лежала внизу. Эдвин так и не смог разглядеть - раскрылась она от удара или нет, вырвался ли наружу улыбающийся чертик? Если ему удалось выбраться из своего заточения, то, наверное, сейчас он раскачивается туда-сюда, туда-сюда, и должны звенеть его серебряные колокольчики...

Эдвин прислушался. Ничего. Целый час он вглядывался и вслушивался в темноту, пока вконец не устал и не лег снова.

Утро. Повсюду, а особенно в Кухонном Мире, слышны радостные голоса. Эдвин открыл глаза. Чьи же это голоса - чьи они могут быть? Каких-нибудь работников Бога? Или персонажей Дали? Но ведь мама не любит их... Голоса слились в общий гул и растаяли. Наступила тишина. А потом откуда-то издалека стали приближаться - все ближе, все громче, и еще громче - и наконец распахнулась дверь.

- С днем рождения!

Они танцевали, хрустели белоснежными пирожными, жмурясь, откусывали лимонное мороженое и запивали его розовым вином. На праздничном, усыпанном белой пудрой торте красовалось имя Эдвина. Мать садилась за пианино и, извлекая из него целую лавину звуков, пела веселые песни. Потом хватала Эдвина и тащила его куда-то еще, чтобы есть там клубнику, и опять пить вино, и смеяться - так громко, что дрожали канделябры. Наконец дело дошло до серебряного ключика, которым им предстояло отпереть четырнадцатую запретную дверь.

- Приготовились! Давай!

Дверь с шипеньем уехала прямо в стену.

- Ой! - невольно вырвалось у Эдвина.

Слишком уж трудно ему было скрыть разочарование - четырнадцатая комната оказалась обыкновенным пыльным чуланом. Разве такие комнаты открывались перед ним на прошлых годовщинах!..

На шестой день рождения ему подарили учебную комнату на Холмах. На седьмой - игровую комнату в Долине. На восьмой - музыкальный класс. На девятый - чудо-кухню с адским синим огнем; В десятой комнате шипели патефоны и фонографы, изредка завывая какую-нибудь мелодию - словно сонм призраков на прогулке. Одиннадцатая была алмазной комнатой-садом, где на полу лежал зеленый ковер, который не подметали, а подстригали!

- Не спеши огорчаться, лучше пошли! - Мать со смехом подтолкнула его в комнату-чулан. - Сейчас увидишь, что будет! Закрывай дверь!

Она нажала какую-то кнопку в стене - и кнопка сразу зажглась.

Эдвин пронзительно закричал:

- Не-е-ет!

Комнатка закачалась, загудела и клацнула дверьми, словно железными челюстями, поглотив Эдвина с мамой в свое чрево. Затем стена поехала вниз, а сама комнатка - вверх.

- Тише, моя радость, не бойся, - сказала мама.

Дверь уже скрылась внизу, и теперь мимо проплывала голая стена - словно длиннющая шипящая змея с темными пятнами дверей. Одни двери... другие двери... третьи...

Комната все двигалась, а Эдвин все кричал и изо всех сил сжимал руку матери. Наконец чулан остановился и задрожал, словно прочищая горло перед тем, как их выплюнуть. Эдвин замолчал и тупо уставился на очередную дверь, а между тем мать сказала, что пора выходить. Дверь открылась.

Что же за тайна хранится за ней? Эдвин зажмурился.

- О-о-о! Холмы! Это же Холмы! Как мы тут оказались? Где же гостиная, а, мам? Где теперь гостиная?

Она вывела его из чулана.

- Мы просто подпрыгнули высоко вверх, прилетели. Теперь один раз в неделю ты будешь летать в школу, а не бегать, как всегда, по лестницам!

Эдвин был не в силах даже пошевелиться, завороженный этим новым чудом: страны сменяют одна другую, только что была нижняя, теперь - верхняя...

- Мамочка, мама! - только и смог воскликнуть он.

Потом они вышли в сад и долго валялись в густой траве, с наслаждением потягивая из чашек яблочный сидр. Под локти они подложили красные шелковые подушки, а босые ноги вытянули прямо в гущу клевера и одуванчиков. Временами мать вздрагивала, заслышав доносящееся из-за леса рычание Тварей. Тогда Эдвин наклонялся и ласково целовал ее в щеку:

- Не бойся, я тебя защищу.

- Конечно, защитишь, - отвечала она, но сама с подозрением косилась на деревья - как будто лес мог в любую секунду исчезнуть, снесенный неведомой титанической силой.

День уже клонился к вечеру, когда высоко в голубом небе, в просвете между деревьями они увидели странную блестящую птицу, которая летела с оглушительным ревом. Тогда, пригнув головы, словно во время грозы, они стремглав побежали в гостиную.

Ну вот. Хрум-хрум - и от дня рождения осталась лишь пустая целлофановая обертка. Солнце зашло, в гостиную прокрался сумрак. Мама теперь пила шампанское, вдыхая его тонкими ноздрями, а потом припадая к бокалу бледным, как роза, ртом. Еще немного - и она погонит Эдвина спать. Так и случилось. Вялая и сонная, она проводила его до спальни и закрыла дверь.

Эдвин медленно раздевался - словно разыгрывал какую-то мимическую пьесу - и при этом непрерывно думал. Что будет в следующем году? А через два года, а через три? И что же это за чудища - Твари? Он знает: Бог был убит, раздавлен. Но что, что было убито? Что такое смерть - некое чувство? Значит, Богу оно понравилось, раз он не вернулся... А может, смерть - это какое-то путешествие?

Спускаясь по лестнице в холл, мама разбила бутылку шампанского. От этого звука Эдвина бросило в жар - почему-то он представил, что упала сама мать. Упала и разбилась на тысячи и миллионы осколков. Утром он найдет лишь прозрачные стекляшки да разбрызганное по паркету вино...

Утро пахло виноградными лозами и мхом. В занавешенной комнате царила приятная прохлада. Наверное, внизу уже готов завтрак. Стоит только щелкнуть пальцами - и он тут же появится на белоснежной скатерти.

Эдвин встал, умылся и оделся. Ожидание нового дня было приятным. Теперь по крайней мере месяц он будет чувствовать эту новизну и свежесть. Сегодня, как обычно, он позавтракает, потом пойдет в школу, потом пообедает, потом будет петь в музыкальном классе, потом два часа играть в электронные игры. Затем его ждет чай на Природе, на сверкающей траве, после чего он снова вернется в школу. Вместе с Учительницей они станут рыскать по истерзанной цензурой библиотеке, и Эдвин будет, как всегда, ломать голову над всякими подозрительными словечками, случайно уцелевшими после цензоров. Ведь думать и размышлять о том, что же такое там, за лесом, уже вошло у него в привычку...

Ах да, он забыл передать маме записку от Учительницы...

Эдвин выглянул в холл. Там никого не было. Везде - в нижних Мирах и в верхних - стояла такая тишина, что казалось: в воздухе звенят пылинки. Ни случайного звука шагов, ни переливов воды в фонтане. Даже перила в утренней дымке представали в виде какого-то доисторического чудовища. Решив на всякий случай с ним не связываться, Эдвин на всех парусах полетел разыскивать маму.

Надо же - ее здесь нет...

С криками бежал он по безмолвным Мирам:

- Мама! Мама!

Он обнаружил ее в гостиной - мать лежала, свернувшись, на полу в своем золотисто-зеленом праздничном платье. В руке она сжимала бокал для шампанского, рядом на ковре валялись бутылочные осколки.

Похоже, она спала. Эдвин сел за волшебный обеденный стол. На белой скатерти сверкала пустая посуда. Ничего съестного. Странно: сколько он себя помнил, за этим столом его всегда ждала чудесная еда. А сегодня...

- Мама, проснись! - Он подбежал к ней. - Мне нужно идти в школу? Где еда? Ну проснись же!

Он бросился вверх по ступенькам.

На Холмах царил холод и полумрак - почему-то в этот пасмурный день с потолков не светили белые стеклянные солнца. Эдвин что есть сил бежал по коридорам, миновал континенты и страны, пока не уткнулся в дверь школы. Сколько он ни стучал, никто и не думал ему открывать. Наконец дверь распахнулась сама.

В школе было пусто и темно. Не гудел огонь в камине, отбрасывая яркие блики на сводчатый потолок. Не было слышно ни шороха. Ни звука.

- Учительница! - позвал Эдвин, и голос его гулко отозвался в пустой и холодной комнате.

- Учительница! - еще раз громко крикнул он.

Он рывком раздвинул шторы - сквозь витражи на окнах едва пробивался солнечный свет.

Эдвин взмахнул рукой. Он надеялся, что по его команде огонь разом вспыхнет в камине, лопнув, как зернышко поп-корна. А ну, гори!.. Эдвин зажмурился, думая, что вот сейчас должна появиться Учительница. Открыв глаза, он никакой Учительницы не увидел, зато заметил нечто странное, лежащее на ее письменном столе.

Эдвин стоял и ошарашенно разглядывал аккуратно сложенный серый балахон, поверх которого поблескивали стеклами очки и змеилась одна серая перчатка. Там же лежал жирный косметический карандаш. Эдвин потрогал его - и на пальцах остались темные следы.

Не сводя глаз с кучки пустой одежды на столе, Эдвин стал пятиться к стене - к двери, которая раньше всегда была заперта. Когда он нажал на кнопку, дверь лениво отъехала в стену. Заглянув в знакомый чулан, Эдвин на всякий случай крикнул:

- Учительница!

Затем он ворвался туда, дверь с грохотом захлопнулась, и Эдвин нажал на красную кнопку. Комната начала опускаться - и вместе с ней опускался могильный холод этого странного утра. Холод и тишина. Тишина и холод. Учительница - ушла. Мама - уснула.

Комната все ехала и ехала вниз, зажав его своими железными челюстями.

Затем что-то щелкнуло. Дверь отъехала в сторону. Эдвин выбежал наружу.

Гостиная!

Дверь закрылась за ним и сразу слилась с деревянной панелью стены.

Мать все так же лежала на полу и спала.

Вдруг Эдвин заметил под ее свернувшимся телом смятую учительскую перчатку. Взяв ее в руки, он долго стоял и не верил своим глазам, а потом тихонько заплакал.

Но делать было нечего, и Эдвин снова взлетел в чулане наверх, в школу, и застал там прежнюю картину: холодный камин, пустоту и тишину. Он еще немного подождал. Учительница все не появлялась. Тогда он снова помчался вниз, в Долину, и велел столу заполниться вкусным горячим завтраком. Это тоже не помогло.

Что бы он ни делал, ничего у него не получалось. Сколько он ни сидел рядом с матерью, ни просил, ни уговаривал ее проснуться, она не отзывалась и руки ее были холодны как лед.

Тикали часы, за окном двигалось по небу солнце, а мать все лежала и не двигалась. Эдвину страшно хотелось есть, но в пустынном доме шевелились лишь серебристые пылинки, парящие сверху вниз сквозь толщу Миров.

Где же все-таки Учительница? Если ее нет ни на одном из Холмов наверху, значит, она может быть только в одном месте... Наверное, она случайно забрела на Природу и заблудилась. Надо помочь ей. Эдвин пойдет, покричит, найдет ее - и она придет и разбудит маму. Иначе мама так и будет лежать здесь в пыли целую вечность.

Эдвин вышел через кухню наружу. Солнце было уже довольно низко. Где-то за пределами Мира, вдалеке, слышалось тихое жужжание Тварей. Эдвин подошел вплотную к садовой ограде, но заходить за нее не решился.

Вдруг на земле, в тени деревьев он заметил коробку с Попрыгунчиком, которую выбросил прошлой ночью из окна. На разбитой крышке плясали солнечные блики, а из середины торчал сам Попрыгунчик, который наконец-то вырвался из своей тюрьмы. Его тоненькие ручки поднялись и застыли в вечном радостном жесте: "Да здравствует свобода!" Солнце играло на кукольном личике, и от этого Эдвину казалось, что красный рот кривит то улыбка, то гримаса печали.

Как загипнотизированный, стоял Эдвин над разбитой игрушкой и смотрел, смотрел... Коробка лежала на боку. Бархатные ладошки чертика тянулись вверх и показывали прямо на запретную дорогу, ведущую между деревьями в загадочное туда. Там, в лесу, царил едва уловимый запах машинного масла, которое - он знал - капает из Тварей. Но сейчас, кажется, на дороге было все тихо. Ласково пригревало солнце, ветерок шевелил листву деревьев. И Эдвин решился пойти вдоль каменной ограды.

- Учительница-а... - тихонько позвал он.

Никто не отозвался. Тогда он сделал несколько шагов по дороге.

- Учительница!

Он поскользнулся на кучке, оставленной каким-то животным, и остановился, мучительно вглядываясь в лежащий перед ним коридор из деревьев.

- Учительница!

Эдвин снова двинулся вперед-медленно, неуклонно. Пройдя еще несколько шагов, обернулся. Позади лежал его Мир - такой непривычно затихший... И маленький! Оказывается, он был такой маленький! Мирок, а не мир.

От нахлынувших чувств у Эдвина едва не остановилось сердце. Он невольно шагнул обратно, но потом спохватился, вспомнив о странной, пугающей тишине сегодняшнего утра - и снова зашагал через лес.

Все вокруг было таким новым, таким незнакомым. Запахи, которые так и лезли в ноздри, цвета и очертания предметов, их ошеломляющие размеры...

"Если я зайду за эти деревья, я умру, - думал Эдвин, - ведь так говорила мама". "Ты умрешь! Ты умрешь!" - кричала она.

Но что это значит - умру? Все равно что открыть еще одну запретную комнату? Голубую с зеленым комнату - самую большую из тех, что ему приходилось видеть! Только вот где-же ключ?

Впереди он увидел огромную железную дверь - сделанную в виде витой решетки. И она была приоткрыта! Ах, мама! Ах, Учительница! Если бы они только видели, какая там пряталась комната - огромная, как само небо! Вся из зеленой травы и деревьев!

Эдвин стремительно побежал вперед. Споткнулся, упал и снова побежал - и бежал, пока не покатился с какой-то горы - вниз, вниз... Дорога сначала виляла, потом вдруг стала все ровнее и прямее - и Эдвин услышал новые незнакомые звуки. Вот он уже возле ржавой витой решетки. Вот она скрипнула, выпуская его наружу. Вселенная, которую он покинул, осталась далеко позади - да он уже и не оглядывался на те, прежние свои Миры, как будто они растаяли и исчезли. Теперь он только бежал и бежал...

Полицейский, стоя на обочине, оглядывал улицу.

- Ей-Богу, не поймешь этих детей, - непонятно к кому обращаясь, сказал он и покачал головой.

- А что такое? - заинтересовался прохожий.

Полицейский нахмурился, обдумывая ответ.

- Да вот, только что пробежал какой-то пацан. Так представляете - бежит, а сам хохочет и вперемешку еще орет. Видели бы вы, как он подпрыгивал - ровно ненормальный какой. И еще хватал все руками - фонарные столбы, телефонные будки, пожарные краны, стекла в витринах, машины, ворота, заборы - словом, все подряд. Собак трогал, прохожих... Даже меня схватил за рукав. Схватил - и стоит: то на меня посмотрит, то на небо. А у самого - верите ли - слезы в глазах. И все повторяет и повторяет какую-то чушь. Громко так, аж визжит.

- И что же это была за чушь? - спросил прохожий.

- "Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Как здорово, что я умер!" - вот так прямо и кричал. - Полицейский задумчиво поскреб подбородок. - Видать, какая-то у них новая игра...

Коса.

The Scythe.

1943.

Переводчик: Н. Куняева.

И вдруг дорога кончилась. Самая обычная дорога, она сбегала себе в долину, как ей положено, - между голых каменистых склонов и зеленых дубов, а затем вдоль бескрайнего пшеничного поля, одиноко раскинувшегося под солнцем. Она поднималась к маленькому белому дому, который стоял на краю поля, и тут просто-напросто исчезала, как будто сделала свое дело и теперь в ней не было больше надобности.

Все это, впрочем, было не так уж и важно, потому что как раз здесь иссякли последние капли бензина. Дрю Эриксон нажал на тормоз, остановил ветхий автомобиль и остался сидеть в нем, молчаливо разглядывая свои большие грубые руки - руки фермера.

Не меняя положения, Молли заговорила из своего уголка, где прикорнула у него под боком:

- Мы, верно, не туда свернули на распутье.

Дрю кивнул.

Губы Молли были такими же бесцветными, как и лицо. Но на влажной от пота коже они выделялись сухой полоской. Голос у нее был ровный, невыразительный.

- Дрю, - сказала она, - Дрю, что же нам теперь делать?

Дрю разглядывал свои руки. Руки фермера, из которых сухой, вечно голодный ветер, что никогда не может насытиться доброй, плодородной землей, выдул ферму.

Дети, спавшие сзади, проснулись и выкарабкались из пыльного беспорядка узлов, перин, одеял и подушек. Их головы появились над спинкой сиденья.

- Почему мы остановились, пап? Мы сейчас будем есть, да? Пап, мы ужас как хотим есть. Нам можно сейчас поесть, папа, можно, а?

Дрю закрыл глаза. Ему было противно глядеть на свои руки.

Пальцы Молли легли на его запястье. Очень легко, очень мягко.

- Дрю, может, в этом доме для нас найдут что-нибудь поесть?

У него побелели губы.

- Милостыню, значит, просить! - отрезал он. - До сих пор никто из нас никогда не побирался. И не будет.

Молли сжала ему руку. Он повернулся и поглядел ей в глаза. Он увидел, как смотрят на него Сюзи и маленький Дрю. У него медленно обмякли мускулы, лицо опало, сделалось пустым и каким-то бесформенным - как вещь, которую колошматили слишком крепко и слишком долго. Он вылез из машины и неуверенно, словно был нездоров или плохо видел, пошел по дорожке к дому.

Дверь стояла незапертой. Дрю постучал три раза. Внутри было тихо, и белая оконная занавеска Подрагивала в тяжелом раскаленном воздухе.

Он понял это еще на пороге - понял, что в доме смерть. То была тишина смерти.

Он прошел через небольшую прихожую и маленькую чистую гостиную. Он ни о чем не думал: просто не мог. Он искал кухню чутьем, как животное.

И тогда, заглянув в открытую дверь, он увидел тело.

Старик лежал на чистой белой постели. Он умер не так давно: его лицо еще не утратило светлой умиротворенности последнего покоя. Он, наверное, знал, что умирает, потому что на нем был воскресный костюм - старая черная пара, опрятная и выглаженная, и чистая белая рубашка с черным галстуком.

У кровати, прислоненная к стене, стояла коса. В руках старика был зажат свежий пшеничный колос. Спелый колос, золотой и тяжелый.

Дрю на цыпочках вошел в спальню. Его пробрал холодок. Он стянул пропыленную мятую шляпу и остановился возле кровати, глядя на старика.

На подушке в изголовье лежала бумага. Должно быть, для того чтобы кто-то ее прочел. Скорее всего, просьба похоронить или вызвать родственников. Наморщив лоб, Дрю принялся читать, шевеля бледными пересохшими губами.

"Тому, кто стоит у моего смертного ложа.

Будучи в здравом рассудке и твердой памяти и не имея, согласно условию, никого в целом мире, я, Джон Бур, передаю и завещаю эту ферму со всем к ней относящимся первому пришедшему сюда человеку независимо от его имени и происхождения. Ферма и пшеничное поле - его; а также коса и обязанности, ею предопределяемые. Пусть он берет все это свободно и с чистой совестью - и помнит, что я, Джон Бур, только передаю, но не предопределяю. К чему приложил руку и печать 3-го дня апреля месяца 1938 года. Подписано: Джон Бур. Kyrie eleison! [Господи, помилуй! (греч.)]".

Дрю прошел назад через весь дом и остановился в дверях.

- Молли, - позвал он, - иди-ка сюда! А вы, дети, сидите в машине.

Молли вошла. Он повел ее в спальню. Она прочитала завещание, посмотрела на косу, на пшеничное поле, волнующееся за окном под горячим ветром. Ее бледное лицо посуровело, она прикусила губу и прижалась к мужу.

- Все это слишком хорошо, чтобы можно было поверить. Наверняка здесь что-то не так.

Дрю сказал:

- Нам повезло, только и всего. У нас будет работа, будет еда, будет крыша над головой - спасаться от непогоды.

Он дотронулся до косы. Она мерцала, как полумесяц. На лезвии были выбиты слова: "Мой хозяин - хозяин мира". Тогда они ему еще ничего не говорили.

- Дрю, зачем, - спросила Молли, не отводя глаз от сведенных в кулак пальцев старика, - зачем он так крепко вцепился в этот колос?

Но тут дети подняли на крыльце возню, нарушив гнетущее молчание. У Молли подступил комок к горлу.

Они остались жить в доме. Они похоронили старика на холме и прочитали над ним молитву, а затем спустились вниз, и прибрались в комнатах, и разгрузили машину, и поели, потому что на кухне было вдоволь еды; и первые три дня они ничего не делали, только приводили в порядок дом, и смотрели на поле, и спали в удобных, мягких постелях. Они удивленно глядели друг на друга и не могли понять, что же это такое происходит: едят они теперь каждый день, а для Дрю нашлись даже сигары, так что каждый день он выкуривает по одной перед сном.

За домом стоял небольшой коровник, а в нем - бык и три коровы; еще они обнаружили родник под большими деревьями, что давали прохладу. Над родником была сооружена кладовка, где хранились запасы говядины, бекона, свинины и баранины. Семья человек в двадцать могла бы кормиться этим год, два, а то и все три. Там стояли еще маслобойка, ларь с сырами и большие металлические бидоны для молока.

На четвертый день Дрю Эриксон проснулся рано утром и посмотрел на косу. Он знал, что ему пора приниматься за дело, потому что пшеница в бескрайнем поле давно поспела. Он видел это собственными глазами и не собирался отлынивать от работы. Хватит, он и так пробездельничал целых три дня. Как только повеяло свежим рассветным холодком, он поднялся, взял косу и, закинув ее на плечо, отправился в поле. Он поудобнее взялся за рукоять, опустил косу, размахнулся...

Поле было очень большое. Слишком большое, чтобы с ним мог управиться один человек. И однако же до Дрю с ним управлялся один человек.

После первого дня работы он вернулся домой, спокойно неся косу на плече, но лицо у него было озадаченное. Ему никогда не приходилось иметь дело с таким странным пшеничным полем. Пшеница поспевала на нем отдельными участками, каждый сам по себе. Не положено пшенице так вести себя. Молли он об этом не сказал. Он не сказал ей про поле и всего остального. Того, например, что пшеница начинает гнить уже через пару часов после того, как ее сожнешь. Такого пшенице тоже делать не положено. Впрочем, все это мало его беспокоило: еды и без того было вдоволь.

Наутро пшеница, которую накануне он оставил гнить на земле, лопнула, пустила крохотные корешки и дала маленькие зеленые побеги - она родилась заново.

Дрю Эриксон поскреб подбородок. Ему очень хотелось знать, почему, зачем и как все это выходит и какой ему от этого прок, если он не может ее продать. Днем он раза два поднимался на холм к могиле в тайной надежде узнать там что-нибудь про поле. Он глядел сверху и видел, как много земли ему принадлежит. Поле простиралось на три мили по направлению к горам и было около двух миль шириной. На одних участках пшеница пускала ростки, на других стояла золотой, на третьих была еще зеленая, а на четвертых лежала, только что сжатая его рукой. Но старик так ничего ему и не сказал, ведь он лежал теперь глубоко, под грудой камней. Могила была погружена в свет, ветер и тишину. И Дрю Эриксон отправился назад в поле, чтобы, снедаемый любопытством, снова взяться за косу. Работа доставляла ему удовольствие: она казалась нужной. Он бы не ответил, почему именно, но так ему казалось. Очень, очень нужной.

Он просто не мог позволить пшенице остаться неубранной. Каждый день поспевал новый участок, и, прикинув вслух, ни к кому, собственно, не обращаясь, он произнес:

- Если десять лет кряду жать пшеницу, как только она поспевает, то и тогда мне, пожалуй, не выйдет дважды работать на одном и том же участке. Такое большое поле, будь оно неладно. - Он покачал головой. - И вызревает пшеница как-то хитро. Ровнехонько столько, чтобы я за день сумел управиться со спелым участком и оставить одну зелень. А наутро как пить дать уже новый участок готов...

Жать пшеницу, когда она тут же превращалась в гнилье, было до обидного бестолковым делом. В конце недели он решил несколько дней не ходить в поле.

Он пролежал в постели дольше обычного, прислушиваясь к тишине в доме, и эта тишина вовсе не походила на тишину смерти. Такая тишина могла быть только там, где живут хорошо и счастливо.

Он встал, оделся и не торопясь позавтракал. Он не собирался идти работать. Он вышел, чтобы подоить коров, выкурил на крыльце цигарку, послонялся по двору, а потом вернулся в дом и спросил у Молли, зачем это он выходил.

- Подоить коров, - сказала она.

- Ну конечно, - сказал он и снова пошел во двор. Коровы уже ждали, когда их подоят, и он подоил их, а бидоны поставил в кладовку, что над родником, но в мыслях у него было совсем другое. Пшеница. Коса.

Все утро он просидел на заднем крыльце, скручивая цигарки. Он сделал игрушечную лодку для малыша и еще одну для Сюзи, потом сбил немного масла и слил пахтанье, но голова у него разламывалась от одной сверлящей мысли. Когда пришло время полдничать, ему не хотелось есть. Он все смотрел на пшеницу, как она склоняется, волнуется и ходит рябью под ветром. Руки непроизвольно сгибались, пальцы сжимали воображаемую рукоять и ныли, когда он вновь сидел на крыльце, положив ладони на колени. Подушечки пальцев зудели и горели. Он встал, вытер ладони о штаны, сел, попытался свернуть еще одну цигарку, но ничего не вышло, и он, чертыхнувшись, отбросил табак и бумагу. Он чувствовал себя так, словно у него отрезали третью руку или укоротили две настоящих.

Он слышал, как в поле колосья шепчутся с ветром.

До часу дня он слонялся во дворе и по дому, прикидывал, не выкопать ли оросительную канаву, но на самом деле все время думал о пшенице - какая она спелая и как она ждет, чтобы ее убрали.

- Да пропади она пропадом!

Он решительно направился в спальню и снял косу со стены, где она висела на деревянных колышках. Постоял, сжимая ее в руках. Теперь ему стало спокойно. Ладони перестали зудеть, голова уже не болела. Ему возвратили третью руку, и он снова был самим собой.

Это превратилось в инстинкт. Такой же загадочный, как молния, что бьет, но боли не причиняет. Он должен жать каждый день. Пшеницу необходимо жать. Почему? Необходимо - и все тут. Он засмеялся, чувствуя рукоять косы в своих могучих руках. Затем, насвистывая, отправился в поле, где его ждала созревшая пшеница, и сделал то, что требовалось. Он подумал, что немного свихнулся. Черт возьми, ведь в этом пшеничном поле нет ничего необычного, правда? Почти ничего.

Дни бежали с размеренностью послушных лошадок.

Работа стала для Дрю Эриксона сухой болью, голодом и жизненной необходимостью. Он начал кое о чем догадываться.

Однажды Сюзи и малыш с радостным смехом добрались до косы и принялись с ней играть, пока отец завтракал на кухне. Он услыхал их возню, вышел и отобрал косу. Кричать он на них не кричал, однако вид у него при этом был очень встревоженный. После этого он запирал косу всякий раз, как возвращался с поля.

Он выходил косить каждое утро, не пропуская ни дня.

Вверх. Вниз. Вверх, вниз и в сторону. И снова - вверх, вниз и в сторону. Он резал пшеницу. Вверх. Вниз.

Вверх.

Думай о старике и о колосе в его руках.

Вниз.

Думай о бесплодной земле, на которой растет пшеница.

Вверх.

Думай о том, как она растет, как непонятно чередуются спелые и зеленые участки.

Вниз.

Думай о...

Высокой желтой волной легла под ноги подкошенная пшеница. Небо сделалось черным. Дрю Эриксон выронил косу и согнулся, прижав к животу руки. В глазах стояла тьма, все вокруг бешено завертелось.

- Я кого-то убил! - выдохнул он, давясь и хватаясь за грудь. Он упал на колени рядом с лезвием. - Сколько же это я людей порешил...

Небо кружилось, как голубая карусель на сельской ярмарке в Канзасе. Но без музыки. Только в ушах стоял звон.

Молли сидела за синим кухонным столом и чистила картошку, когда он вошел, спотыкаясь, волоча за собой косу.

- Молли!

Он плохо видел ее: в глазах стояли слезы.

Молли сложила руки и тихо ждала, когда он соберется с силами рассказать ей, что случилось.

- Собирай вещи, - приказал Дрю, глядя в пол.

- Зачем?

- Мы уезжаем, - сказал он тусклым голосом.

- Уезжаем? - спросила она.

- Тот старик. Знаешь, что он здесь делал? Это все пшеница, Молли, и коса. Каждый раз, когда загоняешь косу в пшеницу, умирает тысяча людей. Ты подрезаешь их и...

Молли поднялась, положила нож и отодвинула картошку в сторону. В голосе ее звучало понимание.

- Мы долго ездили и мало ели, пока не попали сюда в прошлом месяце, а ты каждый день работал и устал...

- Я слышу голоса, грустные голоса там, в поле. В пшенице, - сказал он. - Они шепчут, чтобы я перестал. Просят не убивать их.

- Дрю!

Он не слышал ее.

- Пшеница растет по-дурному, по-дикому, словно она свихнулась. Я тебе не говорил. Но с ней что-то недоброе.

Она внимательно на него посмотрела. Его глаза глядели без мысли, как синие стекляшки.

- Думаешь, я тронулся? - спросил он. - Погоди, это еще не все. О господи, Молли, помоги мне: я только что убил свою мать!

- Перестань! - твердо сказала она.

- Я срезал колос и убил ее. Я почувствовал, что она умирает. Вот как я понял...

- Дрю! - Ее голос, злой и испуганный, хлестнул его по лицу. - Замолчи!

- Ох, Молли, - пробормотал он.

Он разжал пальцы, и коса со звоном упала на пол. Она подняла ее и грубо сунула в угол.

- Десять лет я живу с тобой, - сказала она. - На обед у нас частенько бывали одна только пыль да молитвы. И вот привалило такое счастье, а ты не можешь с ним справиться!

Она принесла из гостиной Библию и начала листать книгу. Страницы шелестели, как колосья под тихим ветром.

- Садись и слушай, - сказала она.

Снаружи донесся смех - дети играли у дома в тени огромного дуба.

Она читала, время от времени поднимая глаза, чтобы следить за выражением его лица.

После этого она каждый день читала ему из Библии. А в среду через неделю Дрю отправился в город на почту - узнать, нет ли для него чего в окошке "До востребования". Его ждало письмо.

Домой он вернулся постаревшим лет на двести.

Он протянул Молли письмо и бесстрастным срывающимся голосом рассказал его содержание:

- Мать умерла... в час дня во вторник... от сердца...

Он ничего не добавил, сказал только:

- Отведи детей в машину и собери еды на дорогу. Мы уезжаем в Калифорнию.

- Дрю... - сказала Молли, не выпуская письма из рук.

- Ты сама знаешь, - сказал он, - что на этой земле пшеница должна родиться худо. А посмотри, какой она вырастает. Я тебе еще не все рассказал. Она поспевает участками, каждый день понемногу. Нехорошо это. Когда я срезаю ее, она гниет! А уже на другое утро дает ростки, снова начинает расти. На той неделе, когда я во вторник жал хлеб, я все равно что себя по телу полоснул. Услышал - кто-то вскрикнул. Совсем как... А сегодня вот письмо.

- Мы остаемся здесь, - сказала она.

- Молли!

- Мы остаемся здесь, где у нас есть верный кусок хлеба и кров, где мы наверняка проживем по-человечески, и проживем долго. Я не собираюсь больше морить детей голодом, слышишь! Ни за что!

За окнами голубело небо. Солнце заглянуло в комнату. Спокойное лицо Молли одной стороной было в тени, но освещенный глаз блеснул яркой синевой. Четыре или пять капель успели медленно набежать на кончике кухонного крана, вырасти, переливаясь на солнце, и оборваться, прежде чем Дрю вздохнул. Вздохнул глубоко, безнадежно, устало. Он кивнул, не поднимая глаз.

- Хорошо, - сказал он. - Мы остаемся.

Он нерешительно поднял косу. На металле лезвия неожиданно ярко вспыхнули слова: "Мой хозяин - хозяин мира!".

- Мы остаемся...

Утром он пошел проведать старика. Из самой середины могильного холмика тянулся одинокий молодой росток пшеницы - тот самый колос, что старик держал в руках несколько недель назад, только народившийся заново.

Он поговорил со стариком, но ответа не получил.

- Ты всю жизнь проработал в поле, потому что так было надо, и однажды натолкнулся на колос собственной жизни. Ты его срезал. Пошел домой, надел воскресный костюм, сердце остановилось, и ты умер. Так оно и было, правда? И ты передал землю мне, а когда я умру, я должен буду передать ее кому-то еще.

В голосе Дрю зазвучал страх.

- Сколько времени все это тянется? И никто в целом свете не знает про поле и для чего оно - только тот, у кого в руках коса?..

Он вдруг ощутил себя глубоким старцем. Долина показалась ему древней, как мумия, потаенной, высохшей, призрачной и могущественной. Когда индейцы плясали в прериях, оно уже было здесь, это поле. То же небо, тот же ветер, та же пшеница. А до индейцев? Какой-нибудь доисторический человек, жестокий и волосатый, крадучись выходил резать пшеницу грубой деревянной косой...

Дрю вернулся к работе. Вверх, вниз. Вверх, вниз. Помешанный на мысли, что владеет этой косой. Он сам, лично! Понимание нахлынуло на него сумасшедшей, всесокрушающей волной - сила и ужас одновременно.

Вверх! Мой хозяин! Вниз! Хозяин мира!

Пришлось ему примириться со своей работой, подойти к ней по-философски. Он всего лишь отрабатывал пищу и кров для жены и детей. После всех этих лет они имеют право на человеческое жилье и еду.

Вверх, вниз. Каждый колос - жизнь, которую он аккуратно подрезает под корень. Если все рассчитать точно - он взглянул на пшеницу, - что ж, он, Молли и дети смогут жить вечно.

Стоит найти, где растут колосья Молли, Сюзи и маленького Дрю, и он никогда их не срежет.

А затем он почувствовал, словно кто-то ему нашептал: вот они.

Прямо перед ним.

Еще взмах - и он бы напрочь скосил их.

Молли. Дрю. Сюзи. И никакой ошибки. Задрожав, он опустился на колени и принялся разглядывать колоски. Они были теплыми на ощупь.

Он даже застонал от облегчения. А если б, не догадавшись, он их срезал?! Он перевел дыхание, встал, поднял косу, отошел от поля на безопасное расстояние и долго стоял, не сводя с него глаз.

Молли страшно удивилась, когда, вернувшись домой раньше времени, он безо всякого повода поцеловал ее в щеку.

За обедом Молли спросила:

- Ты сегодня кончил раньше? А пшеница - что она, все так же гниет, как только ее срежешь?

Он кивнул и положил себе еще мяса.

Она сказала:

- Ты бы написал этим, которые занимаются сельским хозяйством, пусть приедут посмотреть на нее.

- Нет, - сказал он.

- Я же только предлагаю, - сказала она.

Его зрачки расширились.

- Мне придется остаться здесь до самой смерти. Никто, кроме меня, не сумеет сладить с этой пшеницей. Откуда им знать, где надо жать, а где не надо. Они, чего доброго, еще начнут жать не на тех участках.

- Какие это "не те участки"?

- А никакие, - ответил он, медленно прожевывая кусок. - Неважно - какие.

Он в сердцах стукнул вилкой о стол.

- Кто знает, что им может прийти в голову! Этим молодчикам из правительственного отдела! А ну как им придет в голову перепахать все поле!

Молли кивнула.

- Как раз то, что нужно, - сказала она. - А потом снова засеять его хорошим зерном.

Он даже не доел обеда.

- Никакому правительству я писать не собираюсь и никому не позволю работать в поле. Как я сказал, так и будет! - заявил он и выскочил из комнаты, с треском хлопнув дверью.

Он обогнул то место, где жизни его жены и детей росли под солнцем, и пошел косить на дальний конец поля, где, как он знал, это было для них безопасно.

Но работа ему разонравилась. Через час он узнал, что принес смерть трем своим старым добрым друзьям в Миссури. Он прочел их имена на срезанных колосьях и уже не мог продолжать работу.

Он запер косу в кладовку, а ключ спрятал подальше: хватит с него, он покончил с жатвой раз и навсегда.

Вечером он сидел на парадном крыльце, курил трубку и рассказывал детям сказки, чтобы послушать, как они смеются. Но они почти не смеялись. Они выглядели усталыми, чудными, какими-то далекими - словно и не его.

Молли жаловалась на голову, без дела бродила по дому, рано легла спать и крепко уснула. Это тоже было странно. Обычно она любила посидеть допоздна - и язык у нее работал без устали.

В лунном свете поле было как море, подернутое рябью.

Оно нуждалось в жатве. Отдельные участки требовалось убрать немедленно. Дрю Эриксон сидел, тихо сглатывая набегающую слюну, и старался на них не глядеть.

Что станет с миром, если он никогда больше не выйдет в поле? Что станет с теми, кто уже созрел для смерти, кто ждет пришествия косы?

Поживем - увидим.

Молли тихо дышала, когда он задул лампу и улегся в постель. Уснуть он не мог. Он слышал ветер в пшенице, его руки тосковали по работе.

В полночь он очнулся и увидел, что идет по полю с косой в руках. Идет в полусне, как лунатик, идет и боится. Он не помнил, как открыл кладовку и взял косу. Но вот он здесь, идет при луне, раздвигая пшеницу.

Среди колосьев встречалось много старых, уставших, жаждущих сна. Долгого, безмятежного, безлунного сна.

Коса завладела им, приросла к ладоням, толкала вперед.

С большим трудом ему удалось от нее избавиться. Он бросил ее на землю, отбежал подальше в пшеницу и упал на колени.

- Не хочу больше убивать, - молил он. - Если я буду косить, мне придется убить Молли и детей. Не требуй от меня этого!

Одни только звезды сияли на небе.

За спиной у него послышался глухой, неясный звук.

Что-то похожее на живое существо с красными руками взметнулось над холмом к небу, лизнув звезды. В лицо Дрю пахнул ветер. Он принес с собой искры, густой чадный запах пожара.

Дом!

Всхлипывая, Дрю медленно, безнадежно поднялся на ноги, не сводя глаз с большого пожара.

Белый домик и деревья вокруг тонули в сплошном яростном вихре ревущего огня. Волны раскаленного воздуха перекатывались через холм, и, сбегая с холма, Дрю плыл в них, барахтался, уходил под них с головой.

Когда он добежал, в доме не осталось ни одной черепицы, ни единой доски или половицы, на которых не плясало бы пламя. От огня шли звон, треск и шуршание.

Изнутри не доносилось пронзительных криков, никто не бегал и не кричал снаружи.

- Молли! Сюзи! Дрю! - завопил он.

Ответа не было. Он подбежал так близко, что его брови закурчавились, а кожа, казалось, начинает сползать от жара, как горящая бумага, превращаясь в плотные хрустящие завитки.

- Молли! Сюзи!

Тем временем огонь радостно пожирал свою пищу. Дрю раз десять обежал вокруг дома, пытаясь проникнуть внутрь. Потом сел, подставив тело опаляющему жару, и прождал до тех пор, пока с грохотом не рухнули стены, взметнув тучи искр, пока не обвалились последние балки, погребая полы под слоем оплавленной штукатурки и обугленной дранки, пока само пламя не задохнулось наконец в густом дыму. Медленно зачиналось утро нового дня, и ничего не осталось, кроме подернутых пеплом углей да едко тлеющих головешек.

Не замечая жара, который шел от развалин, Дрю ступил на пепелище. Было еще слишком темно, и он не мог толком разглядеть, что к чему. У горла на потной коже играли красные блики. Он стоял, как чужак, попавший в новую необычную страну. Здесь - кухня. Обуглившиеся столы, стулья, железная печка, шкафы. Здесь - прихожая. Здесь - гостиная, а вот здесь была их спальня, где...

Где все еще была жива Молли!

Она спала среди рухнувших балок и докрасна раскаленных матрасных пружин и железных прутьев.

Она спала как ни в чем не бывало. Маленькие белые руки, вытянутые вдоль тела, усыпаны искрами. Лицо дышало безмятежностью сна, хотя на одной из щек тлела планка.

Дрю застыл, не веря собственным глазам. Посреди дымящихся остатков спальни она лежала на мерцающей постели из углей - на коже ни царапинки, грудь опускается и подымается, вбирая воздух.

- Молли!

Жива и спит после пожара, после того, как обвалились стены, как на нее обрушился потолок и все кругом было объято пламенем.

У него на ботинках дымилась кожа, пока он пробирался сквозь курящиеся развалы. Он мог бы сжечь подошвы и не заметить...

- Молли...

Он склонился над ней. Она не шевельнулась и не услышала. Не заговорила в ответ. Она не умирала, но и не жила. Она просто лежала там, где лежала, и огонь окружал ее, но не тронул, не причинил ей никакого вреда. Полотняная ночная рубашка была цела, хотя и припорошена пеплом. Каштановые волосы, как по подушке, разметались по куче раскаленных углей.

Он коснулся ее щеки - она была прохладной. Прохладной в этом адовом пекле! Губы, тронутые улыбкой, подрагивали от едва заметного дыхания.

И дети были тут же. Под дымной пеленой он различил в золе две маленькие фигурки, разбросавшиеся во сне.

Он перенес всех троих на край поля.

- Молли, Молли, проснись! Дети, дети, проснитесь!

Они дышали и не двигались. Они не просыпались.

- Дети, проснитесь! Ваша мама...

Умерла? Нет, не умерла. Но...

Он тряс детей, словно те были во всем виноваты. Они не обращали внимания - им снились сны. Он опустил их на землю и застыл над ними, а лицо его было изрезано морщинами.

Он знал, почему они спали, когда бушевал пожар, и все еще спят. Он знал, почему Молли так и будет лежать перед ним и никогда больше не захочет рассмеяться.

Могущество косы и пшеницы.

Их жизнь, которой еще вчера, 30 мая 1938 года, пришел срок, была продлена по той простой причине, что он отказался косить пшеницу. Им полагалось погибнуть во время пожара. Именно так и должно было быть. Но он не работал в поле, и поэтому ничто не могло причинить им вреда. Дом сгорел и рухнул, а они продолжали существовать, остановленные на полпути, не мертвые и не живые. Ожидая своего часа. И во всем мире тысячи таких же, как они, - жертвы несчастных случаев, пожаров, болезней, самоубийств - спали в Ожидании - так же, как спала Молли и дети. Бессильные жить, бессильные умереть. Только потому, что кто-то испугался жать спелую пшеницу. Только потому, что один-единственный человек решил не работать косой, никогда больше не брать этой косы в руки.

Он посмотрел на детей. Работа должна исполняться все время, изо дня в день, беспрерывно и безостановочно: он должен косить всегда, косить вечно, вечно, вечно.

Что ж, подумал он. Что ж. Пойду косить.

Он не сказал им ни слова на прощанье. Он повернулся (в нем медленно закипала злоба), взял косу и пошел в поле - сначала быстрым шагом, потом побежал, потом понесся длинными упругими скачками. Колосья били его по ногам, а он, одержимый, неистовый, мучился жаждой работы. Он с криком продирался сквозь густую пшеницу и вдруг остановился.

- Молли! - выкрикнул он и взмахнул косой.

- Сюзи! - выкрикнул он. - Дрю! - И взмахнул еще раз.

Раздался чей-то вопль. Он даже не обернулся взглянуть на пожарище.

А потом, захлебываясь от рыданий, он снова и снова взмахивал косой и резал налево и направо, налево и направо, налево и направо. И еще, и еще, и еще. Выкашивая огромные клинья в зеленой пшенице и в спелой пшенице, не выбирая и не заботясь, ругаясь, еще и еще, проклиная, содрогаясь от хохота, и лезвие взлетало, сияя на солнце, и шло вниз с поющим свистом!

Вниз!

Взрывы бомб потрясли Москву, Лондон, Токио.

Коса взлетала и опускалась как безумная.

И задымили печи Бельзена и Бухенвальда.

Коса пела, вся в малиновой росе.

И вырастали грибы, извергая слепящие солнца на пески Невады, Хиросиму, Бикини, вырастали грибы все выше и выше.

Пшеница плакала, осыпаясь на землю зеленым дождем.

Корея, Индокитай, Египет. Заволновалась Индия, дрогнула Азия, глубокой ночью проснулась Африка...

А лезвие продолжало взлетать, крушить, резать с бешенством человека, у которого отняли - и отняли столько, что ему уже нет дела до того, как он обходится с человечеством.

Всего в нескольких милях от главной магистрали, если спуститься по каменистой дороге, которая никуда не ведет, всего в нескольких милях от шоссе, забитого машинами, несущимися в Калифорнию.

Иногда - раз в несколько лет - какой-нибудь ветхий автомобиль свернет с шоссе; остановится, запаренный, в тупике у обугленных остатков маленького белого дома, и водитель захочет спросить дорогу у фермера, который бешено, беспрерывно, как одержимый, днем и ночью работает в бескрайнем пшеничном поле.

Но водитель не дождется ни помощи, ни ответа. После всех этих долгих лет фермер в поле все еще слишком занят, занят тем, что подрезает и крошит зеленую пшеницу вместо спелой.

Дрю Эриксон все косит, и сон так ни разу и не смежил ему веки, и в глазах его пляшет белый огонь безумия, а он все косит и косит.

Дядюшка Эйнар.

Uncle Einar.

1947.

Переводчик: Лев Жданов.

- Да у тебя на это всего одна минута уйдет, - настаивала миловидная супруга дядюшки Эйнара.

- Я отказываюсь, - ответил он. - На отказ секунды достаточно.

- Я все утро трудилась, - сказала она, потирая свою стройную спину, - а ты даже помочь не хочешь. Вон какая гроза собирается.

- И пусть собирается! - сердито воскликнул он. - Хочешь, чтобы меня из-за твоих простыней молния стукнула!

- Да ты успеешь, тебе ничего не стоит.

- Сказал - не буду, и все. - Огромные непромокаемые крылья дядюшки Эйнара нервно жужжали за его негодующей спиной.

Она подала ему тонкую веревку, на которой было подвешено четыре дюжины мокрых простынь. Он с отвращением покрутил веревку кончиками пальцев.

- До чего я дошел, - буркнул он с горечью. - До чего дошел, до чего...

Он едва не плакал злыми, едкими слезами.

- Не плачь, только хуже их намочишь, - сказала она. - Ну, скорей, покружись с ними.

- Покружись, покружись... - Голос у него был глухой и очень обиженный. - Тебе все равно, хоть бы ливень, хоть бы гром.

- Посуди сам: зачем мне просить тебя, если бы день был погожий, солнечный, - рассудительно возразила она. - А если ты откажешься, вся моя стирка насмарку. Разве что в комнатах развесить...

Эти слова решили дело. Больше всего на свете он ненавидел, когда поперек комнат, будто гирлянды, будто флаги, болтались-развевались простыни, заставляя человека ползать на карачках. Он подпрыгнул. Огромные зеленые крылья гулко хлопнули.

- Только до выгона и обратно!

Сильный взмах, прыжок, и - он взлетел, взлетел, рубя крыльями прохладный воздух, гладя его. Быстрее, чем вы бы произнесли: "У дядюшки Эйнара зеленые крылья", он скользнул над своим огородом, и длинная трепещущая петля простыней забилась в гуле, в воздушной струе от его крыльев.

- Держи!

Круг закончен, и простыни, сухие, как воздушная кукуруза, плавно опустились на чистые одеяла, которые она заранее расстелила в ряд.

- Спасибо! - крикнула она.

Он буркнул в ответ что-то неразборчивое и улетел под яблоню думать свою думу.

Чудесные шелковистые крылья дядюшки Эйнара были словно паруса цвета морской волны, они громко шуршали и шелестели за его спиной, если он чихал или быстро оборачивался. Мало того, что он происходил из совершенно особой Семьи, его талант было видно простым глазом. Все его нечистое племя - братья, племянники и прочая родня, - укрывшись в глухих селениях за тридевять земель, творило там чары невидимые, всякую ворожбу, они порхали в небе блуждающими огоньками, рыскали по лесу лунно-белыми волками. Им, в общем-то, нечего было опасаться обычных людей. Не то что человеку, у которого большие зеленые крылья...

Но ненависти он к своим крыльям не испытывал. Напротив! В молодости дядюшка Эйнар по ночам всегда летал, ночь для крылатого самое дорогое время! День придет, опасность приведет - так уж заведено. Зато ночью! Ночью как он парил над островами облаков и морями летнего воздуха!.. В полной безопасности. Возвышенный, гордый полет, наслаждение, праздник души. Теперь он больше не мог летать по ночам.

Несколько лет назад, возвращаясь с пирушки (были только свои) в Меллинтауне, штат Иллинойс, к себе домой на перевал где-то в горах Европы, дядюшка Эйнар почувствовал, что, кажется, перепил этого густого красного вина... "А, ничего, все будет в порядке", - произнес он заплетающимся языком, летя в начале своего долгого пути под утренними звездами, над убаюканными луной холмами за Меллинтауном. Вдруг, как гром среди ясного неба... Высоковольтная передача.

Точно утка в силках! И скворчит огромная жаровня! И в зловещем сиянии голубой дуги - почерневшее лицо! Невероятный, оглушительный взмах крыльев, он метнулся назад, вырвался из проволочной хватки электричества и упал.

На лунную лужайку под опорой он упал с таким шумом, словно с неба обронили большую телефонную книгу.

Рано утром следующего дня дядюшка Эйнар поднялся на ноги, тяжелые от росы крылья лихорадочно дрожали. Было еще темно. Тонкий бинт рассвета опоясал восток. Скоро сквозь марлю проступит кровь, и уж тогда не полетишь.

Оставалось только укрыться в лесу и там, в чаще, переждать день, пока новая ночь не окрылит его для незримого полета в небесах.

Вот каким образом он встретил свою жену.

В тот день, необычно теплый для начала ноября в Иллинойсе, хорошенькая юная Брунилла Вексли, судя по всему, отправилась доить затерявшуюся корову. Во всяком случае, она держала в одной руке серебряный подойник и, пробираясь сквозь чащу, остроумно убеждала невидимую беглянку идти домой, пока вымя не лопнуло от молока. Тот факт, что корова, скорее всего, сама придет, как только ее соски соскучатся по пальцам доярки, Бруниллу Вексли нисколько не занимал. Ей, Брунилле, лишь бы по лесу бродить, пух с цветочков сдувать да травинки жевать; этим она и была занята, когда набрела на дядюшку Эйнара.

Он крепко спал возле куста и походил на самого обыкновенного человека под зеленым пологом.

- О! - взволнованно воскликнула Брунилла. - Мужчина. В плащ-палатке.

Дядюшка Эйнар проснулся. Палатка раскрылась за его спиной, точно большой зеленый веер.

- О! - воскликнула Брунилла, коровий следопыт. - Мужчина с крыльями!

Вот как она реагировала. Разумеется, она оторопела, но Брунилла еще ни от кого в жизни не видела обиды, а потому никого не боялась, и ведь так интересно было встретить крылатого мужчину, ей это даже польстило. Она заговорила. Через час они уже были старыми друзьями, через два часа она совершенно забыла про его крылья. И он незаметно для себя все выложил, как очутился в этом лесу.

- Я уж и то приметила, что у вас вид какой-то пришибленный, - сказала она. - Правое крыло совсем скверно выглядит. Давайте-ка лучше я вас отведу к себе домой и подлечу его. Все равно с таким крылом вам до Европы не долететь. Да и кому охота в такое время жить в Европе?

Он сказал: спасибо, но нельзя... неудобно как-то.

- Ничего, я живу одна, -- настаивала Брунилла. - Сами видите, какая я дурнушка.

Он пылко возразил.

- Вы добрый, - сказала она. - Но я дурнушка, зачем обманывать себя. Родные померли, оставили мне ферму, ферма большая, а я одна, и до Меллинтауна далеко, не с кем даже словечком перемолвиться.

Он спросил, неужели она его не боится.

- Скажите лучше: радуюсь, восхищаюсь... - ответила Брунилла. - Можно?

И она с легкой завистью погладила широкие зеленые перепонки, прикрывавшие его плечи. Он вздрогнул от прикосновения и прикусил язык.

- Словом, что тут говорить: пойдемте на ферму, там есть лекарства и притирания и... Ой! Какой ожог через все лицо, ниже глаз! Счастье, что вы не ослепли, - сказала она. - Как же это случилось?

- Понимаете... - начал он, и они очутились на ферме, не заметив даже, что целую милю прошли, не сводя глаз друг с друга.

Прошел день, за ним другой, и он простился с ней у порога, пора и честь знать, от души поблагодарил за примочки, заботу, кров. Смеркалось - шесть часов вечера, - а ему до пяти утра надо успеть пересечь целый океан и материк.

- Спасибо, всего хорошего, - сказал он, взмахнул крыльями в сумеречном воздухе и врезался в клен.

- О! - вскричала она и бросилась к бесчувственному телу.

Придя в себя час спустя, дядюшка Эйнар уже знал, что ему больше никогда не летать в темноте. Его тончайшая ночная восприимчивость исчезла; крылатая телепатия, которая предупреждала, когда на пути вырастала башня, гора, дерево, дом, безошибочное ясновидение и чувствительность, которые вели его сквозь лабиринт лесов, скал, облаков, - все бесповоротно выжег этот удар по лицу, голубое, жгучее электрическое шипение...

- Как?.. -- тихо простонал он. - Как я вернусь в Европу? Если полечу днем, меня заметят и - жалкий анекдот! - могут сбить! А то еще в зоопарк поместят, страшно подумать! Брунилла, скажи, как мне быть?

- О, - прошептала она, глядя на свои руки, - что-нибудь придумаем...

Они поженились.

На свадьбу явилось все его племя. Они летели с могучей, шуршащей и шелестящей осенней лавиной кленовых, дубовых, вязовых и платановых листьев, сыпались вниз с ливнем каштанов, словно зимние яблоки глухо гукали оземь, мчались с ветром, с проникающим всюду дыханием уходящего лета. Обряд? Он был краток, как жизнь черной свечи, что зажгли и задули, и только вьется в воздухе тонкий дымок. Но ни краткость обряда, ни странная его необычность, ни загадочный смысл не были замечены Бруниллой, она всем существом слушала тихий рокот крыльев дядюшки Эйнара, далекий прибой, который подвел итог таинству. Что же до дядюшки Эйнара, то рана, перечеркнувшая его лицо, почти зажила, и, стоя под руку с Бруниллой, он чувствовал, как Европа тает, исчезает и теряется вдали.

Ему не требовалось особенно хорошего зрения, чтобы взлететь прямо вверх и так же прямо опуститься. И не было ничего удивительного в том, что в свадебную ночь он поднял Бруниллу на руки и взлетел с ней в небеса.

Фермер, живущий от них в пяти милях, глянул в полночь на низко плывущую тучу и приметил слабые вспышки, треск.

- Зарница, - решил он и пошел спать.

Они спустились только утром, вместе с росой.

Брак был удачный. Стоило ей взглянуть на него, и мысль о том, что она единственная в мире женщина, которая замужем за крылатым человеком, переполняла ее гордостью.

- Кто еще может сказать о себе так? - спрашивала Брунилла свое зеркало. И ответ гласил: - Никто!

А ему за ее внешностью открылась замечательная красота, великая доброта и понимание. Приноравливаясь к ее образу мыслей, он кое в чем изменил свой стол, в комнатах старался не очень размахивать крыльями; битая посуда да разбитые лампы были ему что нож острый, он держался от стекла подальше. И часы сна переменились, ведь он теперь все равно не летал по ночам. В свою очередь она приспособила стулья так, чтобы его крыльям было удобно, тут прибавила набивки, там убавила, а слова, которые она ему говорила, были теми словами, за которые он ее любил.

- Все мы в коконах скрыты, каждый в своем, - сказала она однажды. - Видишь, какая я дурнушка? Но настанет день, я выйду из кокона и расправлю крылья, такие же чудные и красивые, как твои.

- Ты уже давно вышла, - ответил он.

Она подумала над его словами и согласилась.

- Да... И я точно знаю, в какой день это было. В лесу, когда я искала корову, а нашла палатку!

Они рассмеялись, и в его объятиях она чувствовала себя такой прекрасной, что не сомневалась: замужество исторгло ее из некрасивой оболочки, точно сверкающий меч из ножен.

У них появились дети. Сперва возникло опасение (лишь у него), что они будут крылатые.

- Вздор, я только рада буду! - сказала она. - Не будут под ногами болтаться.

- Зато в твоих волосах запутаются! - воскликнул он.

- О!- ужаснулась она.

Родилось четверо, три мальчика и девочка, да такие непоседы, словно у них и впрямь были крылья. Росли они как грибы; не прошло и нескольких лет, как дети в жаркие летние дни упрашивали папу посидеть с ними под яблоней, сделать крыльями холодок и рассказать захватывающую дух сияющую сказку про острова облаков в океане небес, про химеры, которые лепит из тумана ветер, какой вкус у звездочки, тающей у тебя во рту, или у студеного горного воздуха, каково быть камнем, падающим с Эвереста, и в последний миг, расправив крылья- лепестки, у самой земли расцвести зеленым цветком.

Вот так сложился его брак.

И вот сегодня, шесть лет спустя, сидит дядюшка Эйнар под яблоней, сидит тоскует, раздражительный, злой. Не потому, что ему так хочется, а потому, что и столько времени спустя он не может летать в вольном ночном небе: его чудесное свойство так и не вернулось к нему. Сидит уныло, пригорюнившись - зеленый летний зонт, покинутый и забытый легкомысленными отпускниками, которые некогда искали убежища в его прозрачной тени. Неужто так и придется всегда сидеть, не смея днем расправить крылья в поднебесье - как бы кто не увидел? Неужто единственное, на что он способен, - быть бельесушкой для жены, веером для ребятишек в жаркий августовский полдень? Да, он и прежде всегда, выполнял поручения Семьи, летая быстрее ветра! Бумерангом проносился над горами и долами и пушинкой спускался на землю. У него всегда водились деньги: крылатому человеку бездельничать не дадут! А теперь? Горечь и боль! Его крылья забились, встряхнули воздух, получился какой-то скованный гром.

- Пап! - позвала маленькая Мег.

Дети стояли перед ним, глядя на его хмурое лицо.

- Пап, - сказал Рональд, - сделай еще гром!

- Сейчас еще холодно, март, а вот скоро будут и дожди, и вдоволь грома, - ответил дядюшка Эйнар.

- Пойдем с нами, посмотришь! - предложил Майкл.

- Да ну, побежали скорей! Пусть его сидит и мечтает!

Ему сейчас било не до любви, не до детей любви, не до любви детей. Он весь отдался мечте о небесах, поднебесной высоте, горизонтах, воздушных далях; будь то днем или ночью, при звездах, луне или солнце, облачно или ясно, - когда ни воспаришь, впереди - не догнать! - летят небеса, горизонты, дали. А он... А он кружит над выгоном, у самой земли: не дай бог увидят... Прозябание в темной дыре!

- Март! Март! - пела Мег. - Мы на горку идем, пап, пошли с нами! Там даже из городка дети будут!

- На какую еще горку? - буркнул дядюшка Эйнар.

- На Змееву, какую же еще! - дружно откликнулись дети.

Он наконец посмотрел на них.

У каждого был в руках большой бумажный змей, и горящие нетерпением детские лица предвкушали шальную радость. Коротенькие пальцы сжимали мотки белой бечевки. Снизу у красно-сине-желто-зеленых змеев висели хвосты из тряпичных и шелковых лоскутков.

- Мы будем запускать наших змеев! - сказал Рональд. - Пойдешь с нами?

- Нет, - печально ответил он. - Нельзя, чтобы меня кто-нибудь увидел, могут быть неприятности.

- А ты спрячься в лесу за деревьями и смотри оттуда, - предложила Мег. - Мы сами сделали змеев, сами! Знаем, как делать!

- Откуда же вы знаете?

- Ты наш отец? - дружно крикнули дети. - Вот откуда!

Он долго глядел на них. Он вздохнул.

- Сегодня Праздник змеев?

- Да, папа.

- Я выиграю, - сказала Мег.

- Нет, я! - заспорил Майкл.

- Я, я! - запищал Стивен.

- Силы небесные! - воскликнул дядюшка Эйнар, подпрыгнув высоко в воздух, и крылья его загремели, будто громогласные литавры. - Дети! Мои дорогие, славные, обожаемые дети!

- Папа, что случилось? - Майкл даже попятился.

- Ничего, ничего, ничего! - распевал Эйнар.

Он расправил крылья, напряг их до предела, все силы собрал... Бамм! Точно исполинские медные тарелки! Дети даже упали от сильного вихря!

Нашел, нашел! Я снова вольная птица! Как искра в трубе! Как перышко на ветру! Брунилла! - Он повернулся к дому. - Брунилла!

Она вышла на его зов.

- Я свободен! - воскликнул он, приподнявшись на цыпочках, разрумянившийся, высокий. - Слышишь, Брунилла, зачем мне ночь! Я могу летать днем! И ночь ни при чем! Теперь каждый день летать буду, круглый год! Господи, да что я время теряю. Смотри!

И на глазах у встревоженных домочадцев он оторвал у одного из змеев лоскутный хвост, привязал его себе к ремню сзади, схватил моток бечевки, один конец зажал в зубах, другой отдал детям - и полетел, полетел в небеса, подхваченный буйным мартовским ветром!

Через фермы, через луга, отпуская бечеву в светлое дневное небо, ликуя, спотыкаясь, бежали-торопились его дети, а Брунилла стояла на дворе, провожая их взглядом, и смеялась, и махала рукой, и видела, как ее дети прибежали на Змееву горку, как встали там, все четверо, держа бечевку нетерпеливыми гордыми пальцами, и каждый дергал, подтягивал, направлял... И все дети Меллинтауна прибежали со своими бумажными змеями, чтобы запустить их с ветром, и они увидели огромного зеленого змея, как он взмывал и парил в небесах, и закричали:

- О, о, какой змей! Какой змей! О, как мне хочется такого змея! Где, где вы его взяли?!

- Это наш папа сделал! - воскликнули Мег, и Майкл, и Стивен, и Рональд и лихо дернули бечевку, так что змей, жужжащий, рокочущий змей в небесах нырнул, и снова взмыл, и прямо на облаке начертил большой волшебный восклицательный знак!

Ветер.

The Wind.

1943.

Переводчик: Лев Жданов.

В тот вечер телефон зазвонил в половине шестого.

Стоял декабрь, и уже стемнело, когда Томпсон взял трубку.

- Слушаю.

- Алло. Герб?

- А, это ты, Аллин.

- Твоя жена дома, Герб?

- Конечно. А что?

- Ничего, так просто.

Герб Томпсон спокойно держал трубку.

- В чем дело? У тебя какой-то странный голос.

- Я хотел, чтобы ты приехал ко мне сегодня вечером.

- Мы ждем гостей.

- Хотел, чтобы ты остался ночевать у меня. Когда уезжает твоя жена?

- На следующей неделе,- ответил Томпсон.- Дней девять пробудет в Огайо. Ее мать заболела. Тогда я приеду к тебе.

- Лучше бы сегодня.

- Если бы я мог... Гости и все такое прочее. Жена убьет меня.

- Очень тебя прошу.

- А в чем дело? Опять ветер?

- Нет... Нет, нет.

- Говори: ветер? - повторил Томпсон. Голос в трубке замялся.

- Да. Да, ветер.

- Но ведь небо совсем ясное, ветра почти нет!

- Того, что есть, вполне достаточно. Вот он, дохнул в окно, чуть колышет занавеску... Достаточно, чтобы я понял.

- Слушай, а почему бы тебе не приехать к нам, не переночевать здесь? - сказал Герб Томпсон, обводя взглядом залитый светом холл.

- Что ты. Поздно. Он может перехватить меня в пути. Очень уж далеко. Не хочу рисковать, а вообще спасибо за приглашение. Тридцать миль как-никак. Спасибо...

- Прими снотворное.

- Я целый час в дверях простоял, Герб. На западе, на горизонте такое собирается... Такие тучи, и одна из них на глазах у меня будто разорвалась на части. Будет буря, уж это точно.

- Ладно, ты только не забудь про снотворное. И звони мне в любое время. Хотя бы сегодня еще, если надумаешь.

- В любое время? - переспросил голос в трубке.

- Конечно.

- Ладно, позвоню, но лучше бы ты приехал. Нет, я не желаю тебе беды. Ты мой лучший друг, зачем рисковать. Пожалуй, мне и впрямь лучше одному встретить испытание. Извини, что я тебя побеспокоил.

- На то мы и друзья! Расскажи-ка, чем ты сегодня занят?.. Почему бы тебе не поработать немного? - говорил Герб Томпсон, переминаясь с ноги на ногу в холле.- Отвлечешься, забудешь свои Гималаи и эту долину Ветров, все эти твои штормы и ураганы. Как раз закончил бы еще одну главу своих путевых очерков.

- Попробую. Может быть, получится, не знаю. Может быть... Большое спасибо, что ты разрешаешь мне беспокоить тебя.

- Брось, не за что. Ну, кончай, а то жена зовет меня обедать. Герб Томпсон повесил трубку. Он прошел к столу, сел; жена сидела напротив.

- Это Аллин звонил? - спросила она. Он кивнул.

- Ему там, в Гималаях, во время войны туго пришлось,- ответил Герб Томпсон.

- Неужели ты веришь его россказням про эту долину?

- Очень уж убедительно он рассказывает.

- Лазать куда-то, карабкаться... И зачем это мужчины лазают по горам, сами на себя страх нагоняют?

- Шел снег,- сказал Герб Томпсон.

- В самом деле?

- И дождь хлестал... И град, и ветер, все сразу. В той самой долине. Аллин мне много раз рассказывал. Здорово рассказывает... Забрался на большую высоту, кругом облака и все такое... И вся долина гудела.

- Как же, как же,- сказала она.

- Такой звук был, точно дул не один ветер, а множество. Ветры со всех концов света.- Он поднес вилку ко рту.- Так Аллин говорит.

- Незачем было туда лезть, только и всего,- сказала она.- Ходит-бродит, всюду свой нос сует, потом начинает сочинять. Мол, ветры разгневались на него, стали преследовать...

- Не смейся, он мой лучший друг,-o рассердился Герб Томпсон.

- Ведь это все чистейший вздор!

- Вздор или нет, а сколько раз он потом попадал в переделки! Шторм в Бомбее, через два месяца тайфун у берегов Новой Гвинеи. А случай в Корнуолле?..

- Не могу сочувствовать мужчине, который без конца то в шторм, то в ураган попадает, и у него от этого развивается мания преследования.

В этот самый миг зазвонил телефон.

- Не бери трубку,- сказала она.

- Вдруг что-нибудь важное!

- Это опять твой Аллин.

Девять раз прозвенел телефон, они не поднялись с места. Наконец звонок замолчал. Они доели обед. На кухне под легким ветерком из приоткрытого окна чуть колыхались занавески.

Опять телефонный звонок.

- Я не могу так,- сказал он и взял трубку.- Я слушаю, Аллин!

- Герб! Он здесь! Добрался сюда!

- Ты говоришь в самый микрофон, отодвинься немного.

- Я стоял в дверях, ждал его. Увидел, как он мчится по шоссе, гнет деревья одно за другим, потом зашелестели кроны деревьев возле дома, потом он сверху метнулся вниз, к двери, я захлопнул ее прямо перед носом у него!

Томпсон молчал. Он не знал, что сказать, и жена стояла в дверях холла, не сводя с него глаз.

- Очень интересно,- произнес он наконец.

- Он весь дом обложил. Герб. Я не могу выйти, ничего не могу предпринять. Но я его облапошил: сделал вид, будто зазевался, и только он ринулся вниз, за мной, как я захлопнул дверь и запер! Не дал застигнуть себя врасплох, недаром уже которую неделю начеку.

- Ну, вот и хорошо, старина, а теперь расскажи мне все, как было,- ласково произнес в телефон Герб Томпсон. От пристального взгляда жены у него вспотела шея.

- Началось это шесть недель назад...

- Правда? Ну, давай дальше.

- ...Я уж думал, что провел его. Думал, он отказался от попыток расправиться со мной. А он, оказывается, просто-напросто выжидал. Шесть недель назад я услышал его смех и шепот возле дома. Всего около часа это продолжалось, недолго, словом, и совсем негромко. Потом он улетел.

Томпсон кивнул трубке.

- Вот и хорошо, хорошо.

Жена продолжала смотреть на него.

- А на следующий вечер он вернулся... Захлопал ставнями, выдул искры из дымохода. Пять вечеров подряд прилетал, с каждым разом чуточку сильнее. Стоило мне открыть наружную дверь, как он врывался в дом и пытался вытащить меня. Да только слишком слаб был. Зато теперь набрался сил...

- Я очень рад, что тебе лучше,- сказал Томпсон.

- Мне ничуть не лучше, ты что? Опять жена слушает?

- Да.

- Понятно. Я знаю, все это звучит глупо.

- Ничего подобного. Продолжай. Жена Томпсона ушла на кухню. Он облегченно вздохнул. Сел на маленький стул возле телефона.

- Давай, Аллин, выговорись, скорее уснешь.

- Он весь дом обложил, гудит в застрехах, точно огромный пылесос. Деревья гнет.

- Странно, Аллин, здесь совершенно нет ветра.

- Разумеется, зачем вы ему, он до меня добирается.

- Конечно, такое объяснение тоже возможно...

- Этот ветер - убийца. Герб, величайший и самый безжалостный древний убийца, какой только когда-либо выходил на поиски жертвы. Исполинский охотничий пес бежит по следу, нюхает, фыркает, меня ищет. Подносит холодный носище к моему дому, втягивает воздух... Учуял меня в гостиной, пробует туда ворваться. Я на кухню, ветер за мной. Хочет сквозь окно проникнуть, но я навесил прочные ставни, даже сменил петли и засовы на дверях. Дом крепкий, прежде строили прочно. Я нарочно всюду свет зажег, во всем доме. Ветер следил за мной, когда я переходил из комнаты в комнату, он заглядывал в окна, видел, как я включаю электричество. Ого!

- Что случилось?

- Он только что сорвал проволочную дверь снаружи!

- Ехал бы ты к нам ночевать, Аллин.

- Не могу из дому выйти! Ничего не могу сделать. Я этот ветер знаю. Сильный и хитрый. Только что я хотел закурить - он загасил спичку. Ветер такой: любит поиграть, подразнить. Не спешит, у него вся ночь впереди. Вот опять! Книга лежит в библиотеке на столе... Если бы ты видел: он отыскал в стене крохотную щелочку и дует, перелистывает книгу, страницу за страницей! Жаль, ты не можешь видеть. Сейчас введение листает. Ты помнишь, Герб, введение к моей книге о Тибете?

- Помню.

- "Эта книга посвящается тем, кто был побежден в поединке со стихиями, ее написал человек, который столкнулся со стихиями лицом к лицу, но сумел спастись".

- Помню, помню.

- Свет погас!

Что-то затрещало в телефоне.

- А сейчас сорвало провода. Герб, ты слышишь?

- Да, да, я слышу тебя.

- Ветру не по душе, что в доме столько света, и он оборвал провода. Наверно, на очереди телефон. Это прямо воздушный бой какой-то! Погоди...

- Аллин!

Молчание. Герб прижал трубку плотнее к уху. Из кухни выглянула жена. Герб Томпсон ждал.

- Аллин!

- Я здесь,- ответил голос в телефоне.- Сквозняк начался, пришлось законопатить щель под дверью, а то прямо в ноги дуло. Знаешь, Герб, это даже лучше, что ты не поехал ко мне, не хватало еще тебе в такой переплет попасть. Ого! Он только что высадил окно в одной из комнат, теперь в доме настоящая буря, картины так и сыплются со стен на пол! Слышишь?

Герб Томпсон прислушался. В телефоне что-то выло, свистело, стучало. Аллин повысил голос, силясь перекричать шум.

- Слышишь?

Герб Томпсон проглотил ком.

- Да, слышу.

- Я ему нужен живьем. Герб. Он осторожен, не хочет одним ударом с маху дом развалить. Тогда меня убьет. А я ему живьем нужен, чтобы можно было разобрать меня по частям: палец за пальцем. Ему нужно то, что внутри меня, моя душа, мозг. Нужна моя жизненная, психическая сила, мое "я", мой разум.

- Жена зовет меня, Аллин. Просит помочь с посудой.

- Над домом огромное туманное облако, ветры со всего мира! Та самая буря, что год назад опустошила Целебес, тот самый памперо, что убил столько людей в Аргентине, тайфун, который потряс Гавайские острова, ураган, который в начале этого года обрушился на побережье Африки. Частица всех тех штормов, от которых мне удалось уйти. Он выследил меня, выследил из своего убежища в Гималаях, ему не дает покоя, что я знаю о долине Ветров, где он укрывается, вынашивая свои разрушительные замыслы. Давным-давно что-то породило его на свет... Я знаю, где он набирается сил, где рождается, где испускает дух. Вот почему он меня ненавидит - меня и мои книги, которые учат, как с ним бороться. Хочет зажать мне рот. Хочет вобрать меня в свое могучее тело, впитать мое знание. Ему нужно заполучить меня на свою сторону!

- Аллин, я вешаю трубку. Жена...

- Что? - Пауза, далекий вой ветра в телефонной трубке.- Что ты говоришь?

- Позвони мне еще через часок, Аллин. Он повесил трубку.

Он пошел вытирать тарелки, и жена глядела на него, а он глядел на тарелки, досуха вытирая их полотенцем.

- Как там на улице? - спросил он.

- Чудесно. Тепло. Звезды,- ответила она.- А что?

- Так, ничего.

На протяжении следующего часа телефон звонил трижды. В восемь часов явились гости, Стоддард с женой. До половины девятого посидели, поболтали, потом раздвинули карточный столик и стали играть в "ловушку".

Герб Томпсон долго, тщательно тасовал колоду - казалось, шуршат открываемые жалюзи - и стал сдавать. Карты одна за другой, шелестя, ложились на стол перед каждым из игроков. Беседа шла своим чередом. Он закурил сигару, увенчал ее кончик конусом легкого серого пепла, взял свои карты, разобрал их по мастям. Вдруг поднял голову и прислушался. Снаружи не доносилось ни звука. Жена приметила его движение, он тотчас вернулся к игре и пошел с валета треф.

Все негромко переговаривались, иногда извергая маленькие порции смеха, Герб не спеша попыхивал сигарой. Наконец часы в холле нежно пробили девять.

- Вот сидим мы здесь,- заговорил Герб Томпсон, вынув изо рта сигару и задумчиво разглядывая ее,- а жизнь... Да, странная штука жизнь.

- Что? - сказал мистер Стоддард.

- Нет, ничего, просто сидим мы тут, и наша жизнь идет, а где-то еще на земле живут своей жизнью миллиарды других людей.

- Не очень свежая мысль.

- Живем...- Он опять стиснул сигару в зубах.- Одиноко живем. Даже в собственной семье. Бывает так: тебя обнимают, а ты словно за миллион миль отсюда.

- Интересное наблюдение,- заметила его жена.

- Ты меня не так поняла,- объяснил он спокойно. Он не горячился, так как не чувствовал за собой никакой вины.- Я хотел сказать: у каждого из нас свои убеждения, своя маленькая жизнь. Другие люди живут совершенно иначе. Я хотел сказать - сидим мы тут в комнате, а тысячи людей сейчас умирают. Кто от рака, кто от >воспаления легких, кто от туберкулеза. Уверен, где-нибудь в США в этот миг кто-то умирает в разбитой автомашине.

- Не слишком веселый разговор,- сказала его жена.

- Я хочу сказать: живем и не задумываемся над тем, как другие люди мыслят, как свою жизнь живут, как умирают. Ждем, когда к нам смерть придет. Хочу сказать: сидим здесь, приросли к креслам, а в тридцати милях от нас, в большом старом доме - со всех сторон ночь и всякая чертовщина - один из лучших людей, какие когда-либо жили на свете.

- Герб!

Он пыхнул сигарой, пожевал ее, уставился невидящими глазами в карты.

- Извините.- Он моргнул, откусил кончик сигары.-

Что, мой ход?

- Да, твой ход.

Игра возобновилась; шорох карт, шепот, тихая речь... Герб Томпсон поник в кресле с совершенно больным видом.

Зазвонил телефон. Томпсон подскочил, метнулся к аппарату, сорвал с вилки трубку.

- Герб! Я уже который раз звоню. Как там у вас, Герб?

- Ты о чем?

- Гости ушли?

- Черта с два, тут...

- Болтаете, смеетесь, играете в карты?

- Да-да, но при чем...

- И ты куришь свою десятицентовую сигару?

- Да, черт возьми, но...

- Здорово,- сказал голос в телефоне.- Ей-богу, здорово. Хотел бы я быть с вами. Эх, лучше бы мне не знать того, что я знаю. Хотел бы я... да-а, еще много чего хочется...

- У тебя все в порядке?

- Пока что держусь. Сижу на кухне. Ветер снес часть передней стены. Но я заранее подготовил отступление. Когда сдаст кухонная дверь, спущусь в подвал. Посчастливится, отсижусь там до утра. Чтобы добраться до меня, ему надо весь этот чертов дом разнести, а над подвалом прочное перекрытие. И у меня лопата есть, могу еще глубже зарыться...

Казалось, в телефоне звучит целый хор других голосов.

- Что это? - спросил Герб Томпсон, ощутив холодную дрожь.

- Это? - повторил голос в телефоне.- Это голоса двенадцати тысяч, убитых тайфуном, семи тысяч, уничтоженных ураганом, трех тысяч, истребленных бурей. Тебе не скучно меня слушать? Понимаешь, в этом вся суть ветра, его плоть, он - полчища погибших. Ветер их убил, взял себе их разум. Взял все голоса и слил в один. Голоса миллионов, убитых за последние десять тысяч лет, истязаемых, гонимых с материка на материк, поглощенных муссонами и смерчами. Боже мой, какую поэму можно написать!

В телефоне звучали, отдавались голоса, крики, вой.

- Герб, где ты там? - позвала жена от карточного стола.

- И ветер, что ни год, становится умнее, он все присваивает себе - тело за телом, жизнь за жизнью, смерть за смертью...

- Герб, мы ждем тебя! - крикнула жена.

- К черту! - чуть не рявкнул он, обернувшись.- Минуты подождать не можете! - И снова в телефон: - Аллин, если хочешь, чтобы я к тебе сейчас приехал, я готов! Я должен был раньше...

- Ни в коем случае. Борьба непримиримая, еще и тебя в нее ввязывать! Лучше я повешу трубку. Кухонная дверь поддается, пора в подвал уходить.

- Ты еще позвонишь?

- Возможно, _ если мне повезет. Да только вряд ли. Сколько раз удавалось спастись, ускользнуть, но теперь, похоже, он припер меня к стенке. Надеюсь, я тебе не очень помешал, Герб.

- Ты никому не помешал, ясно? Звони еще.

- Попытаюсь...

Герб Томпсон вернулся к картам. Жена пристально поглядела на него.

- Как твой приятель, этот Аллин? - спросила она.- Трезвый еще?

- Он в жизни капли спиртного не проглотил,- угрюмо произнес Томпсон, садясь.- Я должен был давно поехать к нему.

- Но ведь он вот уже шесть недель каждый вечер звонит тебе. Ты десять раз, не меньше, ночевал у него, и ничего не случилось.

- Ему нужно помочь. Он способен навредить себе.

- Ты только недавно был у него, два дня назад, что же - так и ходить за ним все время?

- Завтра же не откладывая отвезу его в лечебницу. А жаль человека, он вполне рассудительный...

В половине одиннадцатого был подан кофе. Герб Томпсон медленно пил, поглядывая на телефон, и думал: "Хотелось бы знать - перебрался он в подвал?".

Герб Томпсон прошел к телефону, вызвал междугородную, заказал номер.

- К сожалению,- ответили ему со станции,- связь с этим районом прервана. Как только починят линию, мы вас соединим.

- Значит, связь прервана! - воскликнул Томпсон. Он повесил трубку, повернулся, распахнул дверцы стенного шкафа, схватил пальто.

- Герб! - крикнула жена.

- Я должен ехать туда! - ответил он, надевая пальто. Что-то бережно, мягко коснулось двери снаружи. Все вздрогнули, выпрямились.

- Кто это? - спросила жена Герба. Снова что-то тихо коснулось двери снаружи. Томпсон поспешно пересек холл, вдруг остановился. Снаружи донесся чуть слышный смех.

- Чтоб мне провалиться,- сказал Герб. С внезапным чувством приятного облегчения он взялся за дверную ручку.

- Этот смех я везде узнаю. Это же Аллин. Приехал все-таки, сам приехал. Не мог дождаться утра, не терпится рассказать мне свои басни.- Томпсон чуть улыбнулся.- Наверно, друзей привез. Похоже, их там много...

Он отворил наружную дверь.

На крыльце не было ни души.

Но Томпсон не растерялся. На его лице появилось озорное, лукавое выражение, он рассмеялся.

- Аллин? Брось свои шутки! Где ты? - Он включил наружное освещение, посмотрел налево, направо.- Аллин! Выходи!

Прямо в лицо ему подул ветер. Томпсон минуту постоял, вдруг ему стало очень холодно. Он вышел на крыльцо. Тревожно и испытующе поглядел вокруг.

Порыв ветра подхватил, дернул полы его пальто, растрепал волосы. И ему почудилось, что он опять слышит смех. Ветер обогнул дом, внезапно давление воздуха стало невыносимым, но шквал длился всего мгновение, ветер тут же умчался дальше.

Он улетел, прошелестев в высоких кронах, понесся прочь, возвращаясь к морю, к Целебесу, к Берегу Слоновой Кости, Суматре, мысу Горн, к Корнуоллу и Филиппинам. Все тише, тише, тише...

Томпсон стоял на месте, оцепенев. Потом вошел в дом, затворил дверь и прислонился к ней - неподвижный, глаза закрыты.

- В чем дело? - спросила жена.

Постоялец со второго этажа.

The Man Upstairs.

1947.

Переводчик: Т. Жданова.

Он помнил, как заботливо и со знанием дела бабушка поглаживала холодное разрезанное брюхо цыпленка и вынимала оттуда диковины: влажные блестящие петли кишок, пахнущие мясом, мускулистый комок сердца, желудок с зернышками внутри. Как аккуратно и нежно бабушка вспарывала цыпленка и засовывала внутрь пухлую маленькую ручку, чтобы лишить цыпленка его регалий. Потом все это разделялось, одно попадало в кастрюлю с водой, другое в бумагу - то, что пойдет на корм собакам. А затем ритуальная таксидермия, набивка птицы пропитанным водой и приправами хлебом, и хирургическая операция, производимая быстрой сверкающей иглой, стежок за стежком.

За одиннадцать лет жизни Дугласа это зрелище было одним из самых захватывающих.

Всего он насчитал двенадцать ножей в скрипучих ящиках магического кухонного стола, откуда бабушка, седовласая старая колдунья с добрым, мягким лицом, вынимала атрибуты для совершения таинства.

Дугласу разрешалось стоять, уткнув веснушчатый нос в край стола, и смотреть, но он обязан был молчать - пустая мальчишеская болтовня могла нарушить чары. Свершилось чудо, когда бабушка размахивала над птицей баночками для приправ, обильно посыпая ее, как подозревал Дуглас, прахом мумий и порошком из костей индейцев, при этом бормоча беззубым ртом таинственные вирши.

- Бабушка, - сказал наконец Дуглас, нарушив тишину. - Я такой же внутри? - Он показал на цыпленка.

- Да, - сказала бабушка. - Чуточку аккуратнее и презентабельнее, но такой же...

- И гораздо больше, - добавил Дуглас, гордясь своими кишками.

- Да, - сказала бабушка. - Гораздо больше.

- А у дедушки их даже больше, чем у меня. Вон у него какой живот, - он может класть туда свои локти!

Бабушка засмеялась и покачала головой.

Дуглас сказал:

- И Люси Уильямс, которая живет в конце улицы, она...

- Помолчи, детка! - закричала бабушка.

- Но у нее...

- Тебя не касается, что у нее! Это совсем другое дело.

- А почему у нее по-другому?

- Вот прилетит игла-стрекоза и прострочит тебе рот, - строго сказала бабушка.

Дуглас помолчал, потом спросил:

- Откуда ты знаешь, что я внутри такой же, бабушка?

- Ступай отсюда!

Зазвенел дверной колокольчик.

Выбежав в холл, Дуглас через стекло входной двери увидел соломенную шляпу. Колокольчик все бренчал. Дуглас открыл дверь.

- Доброе утро, деточка, хозяйка дома? - Холодные серые глаза на длинном гладком, цвета ореховой скорлупы, лице смотрели на Дугласа. Человек был высоким, худым, в руках у него были чемодан и портфель, а под мышкой зонтик, на тонких пальцах дорогие толстые серые перчатки и на голове совершенно новая соломенная шляпа.

Дуглас отступил.

- Она занята.

- Я хотел бы снять комнату наверху, по объявлению.

- У нас десять постояльцев, и все занято, уходите!

- Дуглас! - неожиданно возникла сзади бабушка. - Здравствуйте, - сказала она незнакомцу. - Не обращайте внимания на ребенка.

Не улыбаясь, человек чопорно ступил внутрь. Дуглас следил, как они поднялись вверх по лестнице, услышал, как бабушка перечисляла удобства верхней комнаты. Вскоре она поспешила вниз, чтобы нагрузить Дугласа постельным бельем из комода и послать его бегом наверх.

Дуглас остановился у порога. Комната странно изменилась, и только потому, что в ней находился незнакомец. Соломенная шляпа, хрупкая и кошмарная, лежала на кровати, вдоль стены вытянулся застывший зонтик, похожий на дохлую летучую мышь со сложенными темными мокрыми крыльями.

Дуглас моргнул при виде зонтика.

Незнакомец стоял посередине комнаты, высокий-высокий.

- Вот. - Дуглас швырнул на кровать белье. - Мы обедаем ровно в полдень, и, если вы опоздаете, суп остынет. Бабушка так постановила, и так будет каждый раз!

Высокий странный человек отсчитал десять новых оловянных пенсов, и они зазвенели в кармане рубашки Дугласа.

- Мы станем друзьями, - сказал он мрачно.

Смешно, но у этого человека были лишь пенсовики. Много. Ни серебра, ни десятицентовиков, ни двадцатипятипенсовиков. Лишь новые оловянные пенни.

Дуглас угрюмо поблагодарил его.

- Я брошу их в копилку, когда поменяю на десятицентовики. У меня шесть долларов пятьдесят центов в десятицентовиках, которые я коплю для августовского путешествия.

- Теперь я должен умыться, - сказал высокий странный человек.

Как-то в полночь Дуглас проснулся от грохота грозы - холодный сильный ветер сотрясал дом, дождь бежал по окну. А потом за окном с глухим, ужасающим треском приземлилась молния. Он вспомнил, как жутко было тогда смотреть на комнату, такую необычную и страшную при мгновенной вспышке.

Так было и теперь, в этой комнате. Он стоял, глядя на незнакомца. А комната была уже не та, она изменилась, потому что этот человек мгновенно, подобно молнии, преобразил ее своим отсветом.

Дуглас медленно отступил, когда незнакомец шагнул вперед.

Дверь захлопнулась перед носом Дугласа.

Деревянная вилка с картофельным пюре поднялась вверх и вернулась обратно пустой. Мистер Коберман - так его звали - принес с собой деревянную вилку и деревянный нож, когда бабушка позвала его обедать.

- Миссис Сполдинг, - тихо сказал он, - это мой собственный столовый прибор, пожалуйста, подавайте его. Сегодня я пообедаю, но с завтрашнего дня я буду только завтракать и ужинать.

Бабушка сновала то туда то сюда, внося то супницу с дымящимся супом, то бобы, то картофельное пюре, дабы поразить нового постояльца, а Дуглас сидел и постукивал серебряной вилкой по тарелке, так как заметил, что это раздражает мистера Кобермана.

- А я фокус знаю, - сказал Дуглас. - Смотрите.

Он нащупал ногтем зубец вилки. Он тыкал пальцем в различные места на столе, словно волшебник. В том месте, на которое он указывал, раздавался, словно металлический волшебный голос, звук дрожащего зубца вилки. Делалось это, конечно, просто. Он тайком прижимал ручку вилки к столу. Дерево вибрировало, казалось, будто звучит доска. Словно совершалось колдовство.

- Там, там и там\ - воскликнул счастливо Дуглас, вновь дергая вилку.

Он указал на суп мистера Кобермана, и звук раздался оттуда.

Орехового цвета лицо мистера Кобермана стало твердым, решительным и ужасным. Он в ярости отодвинул чашку с супом, губы у него дрожали. Он откинулся на стуле.

Появилась бабушка.

- Что случилось, мистер Коберман?

- Я не могу есть этот суп.

- Почему?

- Потому что я сыт и не в состоянии больше есть. Благодарю.

Мистер Коберман покинул комнату, сверкая глазами.

- Что ты тут устроил? - резко спросила бабушка Дугласа.

- Ничего. Бабушка, почему он ест деревянными ложками?

- Не твое дело! Кстати, когда тебе в школу?

- Через семь недель.

- О Господи, - сказала бабушка.

Мистер Коберман работал по ночам. Каждое утро в восемь часов он таинственно возвращался домой, проглатывал крошечный завтрак, а затем беззвучно спал в своей комнате весь сонный жаркий день до вечера, потом плотно ужинал в компании остальных жильцов.

Из-за ритуала сна мистера Кобермана Дуглас обязан был вести себя тихо. Это было невыносимо. Поэтому, когда бабушка уходила в магазин, Дуглас громко топал на лестнице, стуча в барабан, колотя об пол мячиком, или просто орал минуты три перед дверью мистера Кобермана, или же семь раз подряд сливал воду в туалете.

Мистер Коберман не реагировал. В его комнате было тихо и темно. Он не жаловался. Ни звука не раздавалось оттуда. Он спал и спал. Это было непонятно.

Дуглас чувствовал, как где-то внутри его разгорается чистое белое пламя ненависти. Теперь эта комната превратилась в Страну Кобермана. Некогда она ярко сияла, когда там жила мисс Садлоу. Теперь она стала застывшей, обнаженной, холодной, чистой, все на своих местах, чужое и хрупкое.

На четвертое утро Дуглас поднялся наверх.

На полпути ко второму этажу находилось большое, полное солнца окно, состоящее из шестидюймовых кусков оранжевого, пурпурного, синего, красного и цвета бургундского вина стекла. Чарующими ранними утрами, когда солнечный луч падал сквозь него на лестничную площадку и скользил по перилам, Дуглас стоял у этого окна завороженный, разглядывая мир сквозь разноцветные стекла.

Вот синий мир, синее небо, синие люди, синие автомобили и синие семенящие собаки.

Он передвинулся к другому стеклу. Вот янтарный мир! Две лимонного цвета женщины вышагивали рядом, словно дочери Фу Манджу! Дуглас хихикнул. Сквозь это стекло даже солнце становилось более золотистым.

Было восемь часов. Внизу по тротуару брел мистер Коберман, возвращаясь с ночной работы, трость торчала из-под локтя, к голове приклеилась запатентованным маслом соломенная шляпа.

Дуглас приник к другому стеклу. Мистер Коберман - красный человек, в красном мире с красными деревьями и красными цветами и... чем-то еще.

Что-то с мистером Коберманом.

Дуглас скосил глаза.

Красное стекло что-то выделывало с мистером Коберманом. С его лицом, одеждой, руками. Одежда, казалось, тает. В одно ужасное мгновение Дуглас почти поверил, что он может смотреть внутрь мистера Кобермана. И то, что он увидел, заставило его сильнее прильнуть к крошечному красному стеклышку, моргая от удивления.

Мистер Коберман взглянул вверх, увидел Дугласа и замахнулся своей тростью-зонтиком словно для удара. Он быстро побежал по красной лужайке к входной двери.

- Молодой человек! - закричал он, взбежав вверх по лестнице. - Чем вы занимаетесь?

- Просто смотрю, - ошеломленно сказал Дуглас.

- И все? - крикнул мистер Коберман.

- Да, сэр. Я наблюдаю сквозь стекла. Всевозможные миры. Синие, красные, желтые. Все разные.

- Всевозможные миры, вот что! - Мистер Коберман взглянул на стекла, лицо его было бледным. Он взял себя в руки. Вытер лицо носовым платком, силясь улыбнуться. - Да. Всевозможные миры. Разные. - Он подошел к двери комнаты. - Иди играй, - сказал он.

Дверь закрылась. В коридоре стало пусто. Мистер Коберман удалился.

Дуглас пожал плечами и приник к новому стеклу.

- Ах, все фиолетовое!

Где-то через полчаса, играя в песочнице за домом, Дуглас услышал грохот и оглушительный звон. Он подскочил.

Минуту спустя на заднем крыльце появилась бабушка. В ее руках дрожал старый ремень для правки бритв.

- Дуглас! Сколько раз я тебе говорила: не играй в мяч возле дома!

- А я здесь сидел! - запротестовал он.

- Иди посмотри, что ты наделал, противный мальчишка!

Большие куски оконного стекла, разбитые, радужным хаосом покрывали верхнюю площадку. Его мяч валялся среди обломков.

Прежде чем Дуглас успел сообщить о своей невиновности, на его спину обрушилась дюжина жгучих ударов. Как он ни пытался увернуться, ремень снова находил его.

Позже, спрятавшись в песок словно устрица, Дуглас лелеял свою ужасную боль. Он знал, кто кинул этот мяч. Человек с соломенной шляпой и застывшим зонтиком и холодной, серой комнатой. Да, да, да. У него текли слезы. Ну, погоди! Ну, погоди!

Он слышал, как бабушка вымела разбитое стекло. Она вынесла его на улицу и выбросила в мусорный ящик. Синие, розовые, желтые метеориты стекла сыпались, сверкая, вниз.

Когда она ушла, Дуглас, скуля, потащился спасать три куска необычного стекла. Мистеру Коберману не нравятся цветные стекла. Значит, - он позвенел ими в руках, - стоит их сохранить.

Каждый вечер дедушка возвращался из своей редакции газеты в пять часов, чуть раньше остальных жильцов. Когда в коридоре звучала медленная тяжелая поступь и громко стучала толстая, красного дерева трость, Дуглас бежал, чтобы прижаться к большому животу и посидеть на дедушкином колене, пока тот читал вечернюю газету.

- Привет, дед!

- Привет, там внизу!

- Бабушка сегодня опять потрошила цыплят. Так интересно смотреть! - сказал Дуглас.

Дедушка ответил, не отрываясь от газеты:

- Цыплята уже во второй раз на этой неделе. Она цыплячья женщина. Тебе нравится смотреть, как она их потрошит, а? Хладнокровие с чуточкой перца! Ха!

- Просто я любопытный.

- Ты-то, - прогромыхал хмуро дедушка. - Помнишь тот день, когда погибла девушка на вокзале. Ты просто подошел и смотрел на кровь и все остальное. - Он засмеялся. - Чудак. Оставайся таким же. И не бойся ничего, никогда ничего не бойся. Я думаю, ты унаследовал это от своего отца, ведь он военный, а ты был очень близок ему, пока не переехал сюда в прошлом году. - Дед вернулся к своей газете.

Долгая пауза.

- Дед?

- Да?

- Вот если есть человек без сердца, легких или желудка, а он все равно ходит, живой?

- Это, - прогромыхал дед, - было бы чудом.

- Я не имею в виду... чудо. Я имею в виду, что если он совсем другой внутри. Не как я.

- Тогда бы он был не совсем человек, ведь так, мальчик?

- Наверное, дед. Дедушка, а у тебя есть сердце и легкие?

Дед фыркнул:

- По правде говоря, я не знаю. Никогда их не видел. Никогда не делал рентген, никогда не ходил к врачу. Может быть, там сплошная картошка, а что там еще - я не знаю.

- А у меня есть желудок?

- Конечно, есть! - закричала бабушка, появляясь в дверях комнаты. - Я же кормлю его! И легкие у тебя есть, ты так громко орешь, что мертвых разбудишь. У тебя грязные руки, иди и вымой их! Обед готов. Дед, пошли. Дуглас, шагай!

Если дед и намеревался продолжить с Дугласом таинственный разговор, то поток жильцов, спешащих вниз, лишил его этой возможности. Если обед задержится еще, бабушка и картофель разгневаются одновременно.

Постояльцы смеялись и болтали за столом, мистер Коберман сидел с мрачным видом. Все затихли, когда дедушка прочистил горло. Несколько минут он рассуждал о политике, а потом перешел к интригующей теме о недавних загадочных смертях в городе.

- Этого достаточно, чтобы старый газетчик навострил уши, - сказал он, разглядывая их. - На этот раз юная мисс Ларссон, которая жила за оврагом. Найдена мертвой три дня назад, без видимых причин, вся покрытая необычной татуировкой и с таким странным выражением лица, что и Данте бы содрогнулся. И другая девушка, как ее звали? Уайтли? Она ушла и больше не вернулась.

- Ага, так оно всегда и бывает, - сказал, жуя, мистер Бритц, механик гаража. - Видели когда-нибудь списки в Агентстве по поиску пропавших? Такие длинные, - пояснил он. - Сами не знают, что случилось с большинством из них?

- Кому еще гарнир? - Бабушка раскладывала на равные части цыплячье нутро. Дуглас наблюдал, размышляя о том, что у цыпленка два вида внутренностей: созданные Богом и созданные Человеком.

А как насчет трех видов внутренностей?

А?

Почему бы и нет?

Разговор продолжался о таинственных смертях тех-то и тех-то, и, ах да, помните неделю назад, Марион Варсумиан умерла от сердечного приступа, а может, это не связано? Или связано? Вы с ума сошли! Прекратите, почему нужно говорить об этом за обедом? Так.

- Никогда не узнаешь, - сказал мистер Бритц. - Может, у нас в городе вампир?

Мистер Коберман перестал есть.

- В 1927 году? - сказала бабушка. - Вампир? Продолжайте.

- Ну да, - сказал мистер Бритц. - Их убивают серебряными пулями. Или еще чем-нибудь серебряным. Вампиры ненавидят серебро. Я когда-то где-то читал. Точно.

Дуглас взглянул на мистера Кобермана, который ел деревянными ножом и вилкой и носил в кармане только новые оловянные пенни.

- Глупо рассуждать о том, чего не понимаешь, - сказал дедушка. - Мы не знаем, что собой представляют хобгоблин, вампир или тролль. Это может быть все что угодно. Нельзя распределить их по категориям, и увешать ярлыками, и говорить, что они ведут себя так или эдак. Это глупо. Они люди. Люди, которые совершают поступки. Да, именно так: люди, которые совершают поступки.

- Простите, - сказал мистер Коберман, встав из-за стола и отправившись на свою ночную работу.

Звезды, луна, ветер, тиканье часов, звон будильника на рассвете, восход солнца, и снова утро, и снова день, и мистер Коберман шагает по тротуару со своей ночной работы. Подобно крошечному заведенному механизму с внимательными глазами-микроскопами Дуглас следил.

В полдень бабушка ушла в бакалейную лавку.

Дуглас, как всегда, начал орать перед дверью мистера Ко-бермана. Как обычно, ответа не последовало. Тишина была ужасающей.

Он сбегал вниз, взял ключ, серебряную вилку и три куска цветного стекла, которые он спас. Он вставил ключ в скважину и медленно отворил дверь.

В комнате стоял полумрак, занавески опущены. Мистер Коберман в пижаме лежал поверх постельного белья, грудь его вздымалась. Он не шевелился. Лицо было неподвижно.

- Привет, мистер Коберман!

Бесцветные стены отражали равномерное дыхание человека.

- Мистер Коберман, привет!

Дуглас пошел в атаку, начав стучать в мяч. Он завопил. Нет ответа.

- Мистер Коберман! - Дуглас ткнул серебряной вилкой в лицо человека.

Мистер Коберман вздрогнул. Он скорчился. Он громко простонал.

Реакция. Хорошо. Блестяще.

Дуглас вынул из кармана кусок синего стекла. Глядя сквозь синее стекло, он очутился в синей комнате, в синем мире, не похожем на мир, который он знал. Такой же непохожий, как и красный мир. Синяя мебель, синяя кровать, синие потолок и стены, синяя деревянная посуда на синем бюро, и синее мрачное лицо мистера Кобермана, и руки, и синяя вздымающаяся, опадающая грудь. Еще...

Широко раскрытые глаза мистера Кобермана буравили его голодным, темным взглядом.

Дуглас отпрянул и отвел от глаз синее стекло.

Глаза мистера Кобермана были закрыты.

Снова синее стекло - открыты. Синее стекло прочь - закрыты. Снова синее - открыты. Прочь - закрыты. Странно. Дрожа от возбуждения, Дуглас ставил опыт. Синее стекло - глаза, казалось, пялились голодным, алчным взглядом сквозь сомкнутые веки. Без синего стекла казалось, что они крепко сжаты.

Но тело мистера Кобермана...

Пижама на мистере Кобермане растаяла. Так на нее подействовало синее стекло. А может, она растаяла потому, что была на мистере Кобермане. Дуглас вскрикнул.

Он глядел сквозь живот мистера Кобермана прямо внутрь.

Мистер Коберман был геометричен.

Или что-то вроде этого.

Внутри его виднелись необычные фигуры странных очертаний.

Минут пять пораженный Дуглас размышлял о синих мирах, красных мирах, желтых мирах, сосуществующих подобно кускам стекла большого окна на лестнице. Одно за другим, цветные стекла, всевозможные миры; мистер Коберман сам так сказал.

Так вот почему разноцветное окно было разбито.

- Мистер Коберман, проснитесь! Нет ответа.

- Мистер Коберман, где вы работаете по ночам? Мистер Коберман, где вы работаете?

Легкий ветерок шевельнул синюю оконную занавеску.

- В красном мире или зеленом, а может, в желтом, мистер Коберман?

Над всем царила синяя стеклянная тишина.

- Подождите-ка, - сказал Дуглас.

Он спустился вниз на кухню, раскрыл большой скрипучий ящик и вынул самый острый, самый, длинный нож.

Тихонечко он вышел в коридор, снова взобрался по лестнице вверх, открыл дверь в комнату мистера Кобермана, вошел и закрыл ее, держа в руке острый нож.

Бабушка была занята проверкой корочки пирога в печке, когда Дуглас вошел в кухню и положил что-то на стол.

- Бабушка, это что?

Она мельком взглянула поверх очков.

- Не знаю.

Это что-то было квадратным, как коробка, и эластичным. Это было ярко-оранжевым. К нему были присоединены четыре квадратных трубки синего цвета. Оно странно пахло.

- Ты когда-нибудь видела такое, бабушка?

- Нет.

- Так я и думал.

Дуглас оставил это на столе и вышел из кухни. Через пять минут он вернулся с чем-то еще.

- А это ?

Он положил ярко-розовую цепочку с пурпурным треугольником на конце.

- Не мешай мне, - сказала бабушка. - Это цепочка. В следующий раз у него были заняты обе руки. Кольцо, квадрат, треугольник, пирамида, прямоугольник и... другие фигуры. Все они были эластичные, упругие и, казалось, сделаны из желатина.

- Это не все, - сказал Дуглас, кладя их на стол. - Там их еще много.

Бабушка сказала:

- Да-да, - далеким, очень занятым голосом.

- Ты ошибаешься, бабушка.

- В чем?

- В том, что люди одинаковые внутри.

- Не болтай ерунды.

- Где моя свинья-копилка?

- На камине, где ты ее бросил.

- Спасибо.

Он протопал в общую комнату за свиньей-копилкой.

В пять часов из конторы пришел дедушка.

- Дед, пошли наверх.

- Ага. Зачем?

- Я хочу тебе кое-что показать. Оно некрасивое, но интересное.

Дедушка с кряхтеньем последовал за внуком наверх в комнату мистера Кобермана.

- Бабушке не стоит говорить; ей не понравится, - сказал Дуглас. Он широко распахнул дверь. - Вот.

Дедушка замер.

Последние несколько часов Дуглас запомнил на всю жизнь. Следователь со своими помощниками стоял у обнаженного тела мистера Кобермана. Бабушка внизу около лестницы спрашивала кого-то:

- Что там происходит?

И дедушка дрожащим голосом говорил:

- Я увезу Дугласа надолго, чтобы он позабыл этот кошмар. Кошмар, кошмар!

Дуглас сказал:

- Что тут плохого? Ничего плохого я не видел. Мне не плохо.

Следователь вздрогнул и сказал:

- Коберман мертв.

Его помощник вытер пот.

- Видел эти штуки в банках и в бумаге?

- Боже мой. Боже мой, да, видел.

- Господи Иисусе Христе.

Следователь снова склонился над телом мистера Кобермана.

- Лучше держать все в секрете, ребята. Это не убийство. То, что совершил мальчик, - это милосердие. Бог знает, что бы произошло, если бы он этого не сделал.

- Так кто же Коберман? Вампир? Чудовище?

- Вероятно. Не знаю. Что-то... не человек. - Следователь ловко провел руками вдоль шва.

Дуглас гордился своей работой. Ему пришлось повозиться. Он внимательно следил за бабушкой и все запомнил. Иголку, нитку и все остальное. В целом мистер Коберман был аккуратно зашит, как любой цыпленок, когда-либо засунутый бабушкой в пекло.

- Я слышал, как мальчик говорил, будто Коберман жил даже после того, как эти штуки были вынуты из него. - Следователь смотрел на треугольники, цепи, пирамиды, плавающие в банке с водой. - Продолжал жить. Господи.

- Мальчик это сказал?

- Сказал.

- Так что же тогда убило Кобермана?

Следователь вытянул несколько ниток из шва.

- Это... - сказал он.

Солнце холодно блеснуло на наполовину приоткрытом кладе: шесть долларов и семьдесят центов серебром в животе у мистера Кобермана.

- Я думаю, что Дуглас сделал мудрое помещение капитала, - сказал следователь, быстро сшивая плоть над "сокровищем".

Жила-была старушка.

There Was an Old Woman.

1944.

Переводчик: Р. Облонская.

- Нет-нет, и слушать не хочу. Я уже всё решила. Забирай свою плетёнку – и скатертью дорога. И что это тебе взбрело в голову? Иди, иди отсюда, не мешай: мне ещё надо вязать и кружева плести, какое мне дело до всяких чёрных людей и их дурацких затей!

- Темноволосый молодой человек весь в чёрном стоял, не двигаясь, и слушал тётушку Тилди. А она не давала ему и рта раскрыть.

- Слышал, что я сказала! Уж если тебе невтерпёж со мной потолковать, что ж, изволь, только не обессудь, я покуда налью себе кофе. Вот так то. Был бы повежливей, я бы и тебя угостила, а то ворвался с таким важным видом, даже и постучать-то не подумал. Будто это он тут хозяин.

Тётушка Тилди пошарила у себя на коленях.

- Ну вот, теперь со счёту сбилась – которая же это была петля? А всё из-за тебя. Я вяжу себе шаль. Зимы нынче пошли страх какие холодные, в доме сквозняки так и гуляют, а я старая стала и кости все высохли, надо одеваться потеплее.

Чёрный человек сел.

- Этот стул старинный, ты с ним поосторожней, - предупредила тётушка Тилди. – Ну давай, что ты там хотел мне сказать, я слушаю со вниманием. Только не ори во всю глотку и не смей таращить на меня глаза, какие-то в них огоньки чудные горят. Господи помилуй, у меня от них прямо мурашки бегают.

Фарфоровые, расписанные цветами часы на камине пробили три. В прихожей ждали какие-то люди. Неподвижно, точно истуканы, стояли они вокруг плетёной корзины.

- Так вот насчёт этой плетёнки, - сказала тётушка Тилди. – Где ж это я видела такую корзину? И вроде бы не так уж давно, года два назад. Сдаётся мне... А, вспомнила. Да это же, когда померла моя соседка миссис Дуайр.

Тётушка Тилди в сердцах поставила чашу на стол.

- Так вот ты с чем пожаловал? А я-то думала, ты хочешь мне что-нибудь продать. Ну, погоди, к вечеру приедет из колледжа моя Эмили, она тебе покажет, где раки зимуют! На прошлой неделе я послала ей письмо. Понятно, я не написала, что здоровье у меня уж не то и бойкости прежней тоже нет, только намекнула, что хочу её повидать – соскучилась, мол. Нью-Йорк-то отсюда за тридевять земель. А ведь Эмили мне всё равно как дочка. Вот погоди, она тебе покажет, любезный мой. Она тебя так шуганёт из этой гостиной, и ахнуть не успеешь...

Чёрный человек посмотрел на тётушку Тилди с жалостью – мол, устала, бедняжка.

- А вот и нет! – огрызнулась она.

Полузакрыв глаза, расслабив всё тело, гость покачивался на стуле взад-вперёд, взад-вперёд. Он отдыхал. Неужто и ей не хочется отдохнуть? – казалось, бормотал он. Отдохнуть, отдохнуть, сладко отдохнуть...

- Ах, чтоб тебе пусто было. Смотри, что выдумал! Этими самыми руками – не глади, что они такие костлявые, - я связала сто шалей, двести свитеров и шестьсот грелок на чайники! Уходи-ка ты подобру-поздорову, а когда я сдамся, тогда вернёшся, может, я с тобой потолкую, - перевела разговор тётушка Тилди. – Давай-ка я лучше расскажу тебе про Эмили, про моё милое дорогое дитя.

Она задумалась, покивала головой. Эмили... у неё волосы точно золотой колос и такие же шелковистые.

- Не забыть мне день, когда умерла её мать; двадцать лет назад это был, и Эмили осталась со мной. Оттого-то я злюсь на вас да и на ваши плетёнки. Где это слыхано, чтоб за доброе дело человека в гроб уложили? Нет, любезный, не на такую напал. Помню я...

Тётушка Тилди умолкла; воспоминание кольнуло ей сердце. Много-много лет назад, под вечер, она услышала слабый, прерывающийся голос отца.

- Тилди, - шепнул он, - как ты будешь жить? Ты такая неугомонная, вот никто рядом и не останется. Поцелуешь, да бежишь прочью Пора бы угомониться. Вышла бы замуж, растила бы детей.

- Я люблю смеяться, дурачиться и петь, папа! – крикнула в ответ Тилди. – Я не из тех, кто хочет замуж. Мне не найти жениха по себе, у меня своя философия.

- Какая такая у тебя философия?

- А вот такая: у смерти ума ни на грош! Надо же – утащить у нас маму, когда мама была нам нужней всего! По-твоему, это разумно?

Глаза отца повлажнели, стали грустные, пасмурные.

- Ты права, Тилди, права, как всегда. Но что же делать? Смерти никому не миновать.

- Драться надо! – воскликнула Тилди. – Бить её ниже пояса! Не верить в неё!

- Это невозможно, - печально возразил отец. – Каждый из нас встречается со смертью один на один.

- Когда-нибудь всё перемениться, папа. Отныне я кладу начало новой философии! Да ведь это просто дурость какая-то живёшь совсем недолго, а потом, оглянуться не успеешь, тебя зароют в землю, будто ты зерно; только ничего из тебя не вырастет. Что ж тут хорошего? Люди лежат в земле миллион лет, а толку никакого. И люди-то какие – милые, порядочные или уж, во всяком случае старались быть получше.

Но отец не слушал. Он вдруг побелел и как-то выцвел, точно забытая на солнце фотография. Тилди попыталась удержать его, отговорить, но он всё равно умер. Она повернулась и убежала. Не могла она оставаться: ведь он сделался холодным и самим этим холодом отрицал её философию. Она на похороны не пошла. Ничего она не стала делать, только открыла тут в старом доме, лавку древностей и жила одна-одинёшенька, пока не появилась Эмили. Тилди не хотела брать девочку. Вы спросите, почему? Да потому, что Эмили верила в смерть. Но мать Эмили была старинной подругой Тилди, и Тилди обещала ей не оставить сироту.

За все эти годы никто, кроме Эмили, не жил со мной под одной крышей, - рассказывала тётушка Тилди чёрному человеку. – Замуж я так и не вышла. Страшно подумать – проживёшь с мужем двадцать, тридцать лет, а потом он возьмёт да и умрёт прямо у тебя на глазах. Тогда все мои убеждения развалились бы точно карточный домик. Вот я и пряталась от людей. При мне о смерти никто и заикнутся не смел.

Чёрный человек слушал её терпеливо, вежливо. Но вот он поднял руку. Она ещё и рта не раскрыла, а по его тёмным, с холодным блеском, глазам видно было: он знает наперёд всё, что она скажет. Он знал, как она вела себя во время второй мировой войны, знал, что она навсегда выключила у себя в доме радио, и отказалась от газет, и выгнала из своей лавки и стукнула зонтиком по голове человека, который непременно хотел рассказать ей о вторжении, о том, как длинные волны неторопливо накатывались на берег и, отступая, оставляли на песке цепи мертвецов, а луна молча освещала этот небывалый прилив.

Чёрный человек сидел в старинном кресле-качалке и улыбался: да, он знал, как тётушка Тилди пристрастилась к старым задушевным пластинкам. К песенке Гарри Лодера "Скитаясь в сумерках", и к мадам Шуман-Хинк, и к колыбельным. В мире этих песенок всё шло гладко, не было ни заморских бедствий, ни смертей, ни отравлений, ни автомобильных катастроф, ни самоубийств. Музыка не менялась, изо дня в день она оставалась всё той же. Шли годы, тётушка Тилди пыталась обратить Эмили в свою веру. Но Эмили не могла отказаться от мысли, что люди смертны. Однако, уважая тётушкин образ мыслей, она никогда не заговаривала о... о вечности.

Чёрному человеку всё это было известно.

- И откуда ты всё знаешь? – презрительно фыркнула тётушка Тилди. – Короче говоря, если ты всё ещё не совсем спятил, так и не надейся – не уговоришь меня лечь в эту дурацкую плетёнку. Только попробуй тронь, и я плюну тебе в лицо!

Чёрный человек улыбнулся. Тётушка Тилди снова презрительно фыркнула.

- Нечего скалиться. Стара я, чтоб меня обхаживать. У меня душа будто старый тюбик с краской, в ней давным-давно всё пересохло.

Послышался шум. Часы на каминной полке пробили три. Тётушка Тилди метнула на них сердитый взгляд. Это ещё что такое? Они ведь, кажется, уже только что били три? Тилди любила свои белые часы с золотыми голенькими ангелочками, которые заглялывали на циферблат, любила их бой, точно у соборных колоколов – мягкий и словно бы доносящийся издалека.

- Долго ты намерен тут сидеть, милейший?

- Да, долго.

- Тогда уж не обессудь, я подремлю. Только смотри не вставай с кресла. И не смей ко мне подкрадываться. Я закрываю глаза просто потому что хочу соснуть. Вот так. Вот так...

Славное, покойное, отдохновенное время. Тихо. Только часы тикают, хлопотливые, словно муравьи. В старом доме пахнет полированнным красным деревом, истёртыми кожаными подушками дедовского кресла, книгами, теснящимися на полках. Славно. Так славно...

- Ты не встанешь, сударь, нет? Смотри не вставай. Я слежу за тобой одним глазом. Да-да, слежу. Право слово. Ох-хо-хо-хо-хо.

Как невесомо. Как сонно. Как глубоко. Прямо как под водой. Ах, как славно.

Кто там бродит в темноте?.. Но ведь глаза у меня закрыты?

Кто там целует меня в щёку? Это ты, Эмили? Нет, не ты. А, я знаю, это мои думы. Только... только всё это во сне. Господи, так оно и есть. Меня куда-то уносит, уносит, уносит...

А? Что? Ох?

- Погодите-ка только очки надену. Ну вот!

Часы снова пробили три. Стыдно, мои дорогие, просто стыдно. Придётся отдать вас в починку.

Чёрный человек стоял у дверей. Тётушка Тилди удовлетворённо кивнула.

- Всё-таки уходишь, милейший? Пришлось тебе сдаться, а? Меня не уговоришь, где там, я упрямая. Из этого дома меня не выманить, так что и не трудись, не приходи понапрасну!

Чёрный человек неторопливо, с достоинством поклонился.

Нет, у него и в мыслях не было приходить сюда ещё раз.

- То-то, я всегда говорила папе, что будет по-моему! – провозгласила тётушка Тилди. – Я ещё тысячу лет просижу с вязаньем у этого окна. Если хочешь меня отсюда вытащить, придётся тебе разобрать весь дом по дощечке.

Чёрный человек сверкнул на неё глазами.

- Что глядишь на меня, будто кот, который слопал канарейку! – воскликнула тётушка Тилди. – Забирай отсюда свою дурацкую плетёнку!

Четверо тяжёлой поступью пошли вон из дома. Тилди внимательно смотрела, как они управляются с пустой корзиной – они пошатывались под её тяжестью.

- Эй вы! – она встала, дрожа от гнева. – Вы что, утащили мои древности? Или, может, книги? Или часы? Что вы напихали в свою плетёнку?

Чёрный человек, самодовольно посвистывая, повернулся к ней спиной и поспешил за носильщиками к выходу. В дверях он кивнул на плетёнку и показал тётушке Тилди на крышку. Знаками он приглашал её приоткрыть крышку и заглянуть внутрь.

- Ты это мне? Чего я там не видала? Больно надо. Убирайся вон! – крикнула тётушка Тилди.

Чёрный человек нахлобучил шляпу, небрежно, безо всякого почтения, поклонился.

- Прощай! – Тётушка Тилди захлопнула дверь.

Вот так-то. Так-то оно лучше. Ушли. Будь они неладны, олухи, эка что выдумали. Пропади она пропадом, их плетёнка. Если и утащили что, шут с ними, лишь бы её саму оставили в покое.

"Смотри-ка! – тётушка Тилди заулыбалась. – Вон идёт Эмили, приехала из колледжа. Самое время. А хороша! Одна походка чего стоит. Но что это она такая бледная, совсем на себя не похожа, и идёт еле-еле. С чего бы это? И невесёлая какая-то. Вот бедняжка. Принесу-ка поскорей кофе и печенье".

Вот Эмили уже поднимается по ступенькам. Торопливо собирая на стол, тётушка Тилди слышит её медленные шаги – девочка явно не спешит. Что это с ней приключилось? Она прямо как осенняя муха.

Дверь распахивается. Держась за медную ручку, Эмили останавливается на пороге.

- Эмили? – окликает тётушка Тилди.

Тяжело волоча ноги, повесив голову, Эмили входит в гостиную.

- Эмили! А я тебя жду, жду! Ко мне тут приходил один дурак с плетёнкой. Хотел мне что-то всучить совсем ненужное... Хорошо, что ты уже дома, сразу как-то уютнее...

Но тут тётушка Тилди замечает, что Эмили глядит на неё во все глаза.

- Что случилось, Эмили? Чего ты на меня уставилась? Садись-ка к столу, я принесу тебе чашечку кофе. На, пей!

... Да что ж ты от меня пятишься?

... А кричать-то зачем, детка? Перестань, Эмили, перестань! Успокойся! Разве можно, эдак и ум за разум зайдёт. Вставай, вставай, нечего валяться на полу и в угол забиваться нечего. Ну, что ты вся съёзжилась, девочка, я же не кусаюсь!

... Господи, не одно, так другое.

... Да что случилось, Эмили? Девочка...

Закрыв лицо руками, Эмили глухо стонет.

- Ну-ну, детка, - шепчет тётушка Тилди. – Ну успокойся, выпей водички. Выпей водички, Эмили, вот так.

Эмили широко раскрывает глаза, что-то видит, снова зажмуривается и, вся дрожа, пытается совладать с собой.

- Тётушка Тилди, тётушка Тилди, тётушка...

- Ну, хватит! – Тилди шлёпает её по руке. – Что с тобой такое?

Эмили через силу открывает глаза. Протягивает руку. Рука проходит сквозь тётушку Тилди.

- Что тебе взбрело в голову! – кричит Тилди. – Сейчас же убери руку! Убери руку, слышишь!

Эмили отпрянула, затрясла головой; золотая солнечная копна вся затрепетала.

- Тебя здесь нет, тётушка Тилди. Ты мне привиделась. Ты умерла!

- Тс-с, малышка.

- Тебя просто не может тут быть.

- Бог с тобой, что ты болтаешь?..

Она берёт руку Эмили. Рука девушки проходит сквозь её руку. Тётушка Тилди вдруг вскакивает, топает ногой.

- Вон что, вон что! – сердито кричит она. – Ах ты, враль! Ах, ворюга! Её худые руки сжимаются в кулаки, да так, что даже суставы белеют. – Ах злодей, чёрный мерзкий пёс! Он украл его! Он его уволок, да, да, это всё он, он! Ну уж я тебе!..

Она вся кипит от гнева. Её выцветшие глаза горят голубым огнём. Она захлёбывается, ей не хватает слов. Потом поворачивается к Эмили:

- Вставай, девочка! Ты мне нужна!

Эмили лежит на полу, её трясёт.

- Они не всю меня утащили! – провозглашает тётушка Тилди. – Чёрт возьми, придётся пока обойтись тем, что осталось. Подай мне шляпку!

- Я боюсь, - признаётся Эмили.

- Кого, меня?!

- Да.

- Но я же не призрак! Ты ведь знаешь меня почти всю свою жизнь. Сейчас не время нюни распускать. Поднимайся, да поживей, не то получишь затрещину!

Всхлипывая, Эмили поднимается на ноги; она совсем как загнанный зверёк и словно прикидывает куда бы удрать.

- Где твоя машина, Эмили?

- Там, в гараже...

- Прекрасно! Тётушка Тилди подталкивает её к двери. – Ну... - Её острые глазки быстро обшаривают улицу. – В какой стороне морг?

Держась за перила, Эмили нетвёрдыми шагами спускается по лестнице.

- Что ты задумала, тётушка?

- Что задумала? – переспрашивает тётушка Тилди, ковыляя следом; бледные дряблые щёки её дрожат ри ярости. – Как что? Отберу у них своё тело – и вся недолга! Отберу своё тело! Пошли!

Мотор взревел, Эмили вцепилась в руль, напряжённо вглядывается в извилистые, мокрые от дождя улицы. Тётушка Тилди потрясает зонтиком.

- Быстрей, девочка, быстрей, не то эти привереды-прозекторы впрыснут в моё тело какое-нибудь зелье, и освежуют, и разделают на части. Разрежут, а потом так сошьют, что оно уже никуда не будет годиться.

- Ох, тётушка, тётушка, отпусти меня, зря мы туда едем. Всё равно толку не будет. Ну, никакого толку, - вздыхает девушка.

- Вот мы и приехали.

Эмили затормозила у обочины и без сил привалилась к рулю, а тётушка Тилди выскочила из машины и засеменила по подъездной алее морга туда, где с блестящих чёрных дрог сгружали плетёную корзину.

- Эй! – накинулась она на одного из четверых носильщиков. – Поставьте её наземь!

Все четверо подняли головы.

- Посторонитесь, сударыня, - говорит один из них. – Не мешайте дело делать.

- В эту корзинку запихали моё тело! – Тилди воинственно взмахнула зонтиком.

- Ничего не знаю, - говорит второй носильщик. – Не стойте на дороге, сударыня. У нас тяжёлый груз.

- Вот ещё! – оскорблённо восклицает она. – Да будет вам известно, что я вешу всего сто десять фунтов.

Носильщик даже не смотрит на неё.

- Ваш вес нам без надобности. А вот мне надо поспеть домо й к ужину. Коли опоздаю, жена меня убьёт.

И четверо пошли своей дорогой – по коридору, в прозекторскую. Тётушка Тилди припустилась за ними.

Длиннолицый человек в белом халате нетерпеливо поджидал корзину и, завидев её, удовлетворённо улыбнулся. Но тётушка Тилди на него и не смотрела, жадное нетерпение, написанное на его лице, её мало трогало. Поставив корзину, носильщики ушли.

Мельком глянув на тётушку, человек в белом халате сказал:

- Сударыня, даме здесь не место.

- Очень приятно, что вы так думаете, - обрадовалась она. – Именно это я и пыталась втолковать вашему чёрному человеку.

Прозектор удивился:

- Что ещё за чёрный человек?

- А тот, который околачивался возле моего дома.

- Среди наших служащих такого нет.

- Неважно. Вы сейчас очень разумно заявили, что благородной даме здесь не место. Вот я и не хочу здесь оставаться. Я хочу домой, пора готовить ветчину для гостей, ведь пасха на носу. И ещё надо кормить Эмили, вязать свитера, завести все часы в доме...

- У вас, я вижу, философский склад ума, сударыня, и приверженность к добрым делам, но мне надо работать. Доставлено тело.

Последние слова он произносит с явным удовольствием и принимается разбирать свои ножи, трубки, склянки и разные прочие инструменты.

Тилди свирепеет:

- Только дотронься до этого тела, я вам...

Он отмахивается от неё, как от мухи.

- Джордж, проводи пожалуйста, эту даму, - вкрадчиво говорит он.

Тётушка Тилди встечает идущего к ней Джорджа яростным взглядом.

- Пошёл вон, дурак!

Джордж берёт её за руки.

- Пройдите, пожалуйста.

Тилди высвобождается. С лёгкостью. Её плоть вроде бы... ускользнула. Чудны дела твои, господи. В таком почтенном возрасте – и вдруг новый дар.

- Видали? – говорит она, гордая этим своим талантом. – Вам со мной не сладить. Отдавайте моё тело!

Прозектор небрежно открывает корзину. Заглядывает внутрь, кидает быстрый взгляд на Тилди, снова – в корзину, вглядывается внимательней... Это тело... кажется... возможно ли?.. А всё-таки... да... нет... нет... да нет же, не может быть, но... Он переводит дух. Оборачивается. Таращит глаза. Потом испытующе прищуривается.

- Сударыня, - осторожно начинает он. – Эта дама вот здесь... э... ваша... э... родственница?

- Очень близкая родственница. Обращайтесь с ней поосторожнее.

- Сестра, наверно? – хватается он за ускользающую соломинку здравого смысла.

- Да нет же. Вот непонятливый! Это я, слышите? Я!

Прозектор минуту подумал.

- Нет, так не бывает, - говорит он. И принимается перебирать инструменты. – Джордж, позови кого-нибудь себе в помощь. Я не могу работать, когда в комнате полоумная.

Возвращаются те четверо. Тётушка Тилди вызывающе вскидывает голову.

- Не сладите! – кричит она, но её, точно пешку на шахматной доске, переставляют из прозекторской в мертвецкую, в приёмную, в зал ожидания, в комнату для прощаний и, наконец, в вестибюль. Тут она опускается на стул, стоящий на самой середине. В сумрачной тишине вестибюля стоят скамьи, пахнет цветами.

- Ну вот, сударыня, - говорит один из четверых. – Здесь тело будет находится завтра, до начала отпевания.

- Я не сдвинусь с места, пока не получу то, что мне надо.

Плотно сжав губы, она теребит бледными пальцами кружевной воротник и нетерпеливо постукивает по полу ботинком на пуговках. Если кто-то подходит поближе, она бьёт его зонтиком. А стоит кому-либо её тронуть – и она... ну да, она просто ускользает.

Мистер Кэррингтон, президент похоронного бюро, услыхал шум и приковылял в вестибюль разузнать, что случилось.

- Тс-с, тс-с, - шепчет он направо и налево, прижимая палец к губам. – Имейте уважение, имейте уважение. Что тут у вас? Не могу ли я быть вам полезен, сударыня?

Тётушка Тилди смерила его взглядом.

- Можете.

- Чем могу служить?

- Подите в ту комнату в конце коридора, - распорядилась тётушка Тилди.

- Д-да-а?

- И скажите этому рьяному молодому исследователю, чтоб оставил в покое моё тело. Я – девица. И не желаю никому показывать свои родинки, родимые пятна, шрамы и прочее, и что нога у меня подворачивается – тоже моё дело. Нечего ему во всё совать нос, трогать, резать – ещё, того гляди, что-нибудь повредит.

Мистер Кэррингтон не понимает, о чём речь, он ведь ещё не знает, что за тело находится в прозекторской. И он глядит на тётушку Тилди растерянно и беспомощно.

- Чего он уложил меня на свой стол, я ж не голубь какой-нибудь, меня незачем потрошить и фаршировать! – сказала Тилди.

Мистер Кэррингтон кинулся выяснять в чём дело. Прошло пятнадцать минут; в вестибюле стояла напряжённая тишина, а там, за дверями прозекторской, шёл напряжённый спор; наконец бледный и осунувшийся мистер Кэррингтон возвратился.

Очки свалились у него с носа, он поднял их и сказал:

- Вы нам очень осложняете дело.

- Я?! – рассвирепела тётушка Тилди. – Святые угодники, да что же это такое! Послушайте, мистер Кожа-да-кости или как вас там, так, по-вашему, это я осложняю?

- Мы уже выкачиваем кровь из... из этого...

- Что?!

- Да-да, уверяю вас. Так что вам придётся уйти. Теперь уже ничего нельзя сделать. – Он нервно засмеялся. – Сейчас наш прозектор произведёт частичное вскрытие и определит причину смерти.

Тётушка Тилди вскочила как ошпаренная.

- Да как он смеет! Это позволено только судебным экспертам!

- Ну, нам иногда тоже кое-что позволяется...

- Сейчас же отправляйтесь назад и велите вашему Режь-не-жалей сию минуту перекачать всю отличную благородную кровь обратно в это тело, покрытое прекрасной кожей, и если он уже что-нибудь вытащил из него, пускай тут же приладит на место, да чтоб всё работало как следует, и бодрое, здоровое тело пускай вернёт мне.

Слышали, что я сказала!

- Но я ничего не могу поделать. Ни-че-го.

- Ну вот что. Я не сдвинусь с места хоть двести лет. Ясно? И распугаю всех ваших клиентов, буду пускать им прямо в нос эманацию!

Ошеломлённый Кэррингтон кое-как пораскинул мозгами и даже застонал.

- Но вы погубите нашу фирму! Неужели вы решитесь!

- Ещё как решусь! – усмехнулась тётушка Тилди.

Кэррингтон кинулся в тёмный зал ожидания. Даже издали слышно было как он судорожно крутит телефонный диск. Спустя полчаса к похоронному бюро с рёвом подкатили машины. Три вице-президента в сопровождении перепуганного президента прошествовали в зал ожидания.

- Ну, в чём дело?

Перемежая свою речь отменными проклятиями, тётушка всё им растолковала.

Президенты стали держать совет, а прозектора попросили приостановить свои занятия хотя бы до тех пор, пока не будет достигнуто какое-то соглашение... Прозектор вышел из своей комнаты и стоял тут же, курил большую чёрную сигару и любезно улыбался.

Тётушка Тилди воззрилась на сигару.

- А пепел вы куда стряхиваете? – в страхе спросила она.

Попыхивая сигарой, прозектор невозмутимо ухмыльнулся.

Наконец совет был окончен.

- Скажите по чести, сударыня, вы ведь не пустите нас по миру, а?

Тётушка оглядела стервятников с головы до пят.

- Ну, это бы я с радостью.

Кэррингтона прошиб пот, он отёр лицо платком.

- Можете забрать своё тело.

- Ха! – обрадовалась Тилди. Но тут же опасливо спросила: - В целости-сохранности?

- В целости-сохранности.

- Безо всякого формальдегида?

- Безо всякого формальдегида.

- С кровью?

- Да с кровью же, забирайте его, ради бога, и уходите!

Тётушка Тилди чопорно кивнула.

- Ладно, По рукам. Приведите его в порядок.

Кэррингтон повернулся к прозектору.

- Эй вы, бестолочь! Нечего стоять столбом. Приведите всё в порядок, живо!

- Да смотрите не сыпьте пепел куда не надо! – прикрикнула тётушка Тилди.

- Осторожней, осторожней! – командовала тётушка Тилди. – поставьте плетёнку на пол, а то мне в неё не влезть.

Она не стала особенно разглядывать тело. "Вид самый обыкновенный", - только и заметила она. И опустилась в корзину.

И сразу вся словно заледенела; потом её отчаянно затошнило, закружилась голова. Теперь она вся была точно капля расплавленной материи, точно вода, что пыталась бы просочиться в бетон. Это долгий труд. И тяжкий. Всё равно, что бабочке, которая уже вышла из куколки, сызнова вернуться в старую, жёсткую оболочку.

Вице-президенты со страхом наблюдали за тётушкой Тилди. Мистер Кэррингтон то ломал руки, то взмахивал ими, то тыкал пальцами в воздух, будто этим мог ей помочь. Прозектор только недоверчиво посматривал, да посмеивался, да пожимал плечами.

"Просачиваюсь в холодный, непроницаемый гранит. Просачиваюсь в замороженную старую-престарую статую. Втискиваюсь, втискиваюсь...".

- Да оживай же, чёрт возьми! – прикрикнула тётушка Тилди. – Ну-ка, приподнимись!

Тело чуть привстало, зашуршали сухие прутья корзины.

- Не ленись, согни ноги!

Тело слепо, ощупью поднялось.

- Увидь! – скомандовала тётушка Тилди.

В слепые, затянутые плёнкой глаза проник свет.

- Чувствуй! – подгоняла тётушка Тилди.

Тело вдруг ощутило тёплый воздух, а рядом – жёсткий лабораторный стол и, тяжко дыша, опёрлось на него.

- Шагни!

Тело ступило вперёд – медленно, тяжело.

- Услышь! – приказала она.

В оглохшие уши ворвались звуки: хриплое, нетерпеливое дыхание потрясённого прозектора, хныканье мистера Кэррингтона, её собственный тряскучий голос.

- Иди! – сказала тётушка Тилди.

Тело пошло.

- Думай!

Старый мозг заработал.

- Говори!

- Премного обязано. Благодарствую, - и тело отвесило поклон содержателям похоронного бюро.

- А теперь, - сказала наконец тётушка Тилди, - плачь!

И заплакала блаженно-счастливыми слезами.

И отныне, если вам вздумается навестить тётушку Тилди, вам стоит только в любой день часа в четыре подойти к её лавке древностей и постучаться. На двери висит большой траурный венок. Не обращайте внимания. Тётушка Тилди нарочно его оставила, такой уж у неё нрав! Постучите. Дверь заперта на две задвижки и три замка.

- Кто там? Чёрный человек? – послышится пронзительный голос.

Вы, смеясь, ответите: нет-нет, тётушка Тилди, это я.

И она, тоже смеясь, скажет: "Входите побыстрей!" – распахнёт дверь и мигом захлопнет её за вами, так что чёрному человеку нипочём не проскользнуть. Потом она усадит вас, и нальёт вам кофе, и покажет последний связанный ею свитер. Уже нет в ней прежней бодрости, и глаза стали сдавать, но держится она молодцом.

- Если будете вести себя примерно, - провозгласит тётушка Тилди, отставив в сторону чашку кофе, я вас кое-чем попотчую.

- Чем же? – спросит гость.

- А вот, - скажет тётушка, очень довольная, что ей есть чем похвастать, и шуткой своей довольная.

Потом неторопливо отстегнёт белое кружево на шее и груди и чуточку его раздвинет.

И на миг вы увидите длинный синий шов – аккуратно зашитый разрез, что был сделан при вскрытии.

- Недурно сшито, и не подумаешь, что мужская работа, - снисходительно скажет она. – Что? Ещё чашечку кофе? Пейте на здоровье!

Водосток.

The Cistern.

1947.

Переводчик: С. Анисимов.

Весь день лил дождь, и свет уличных фонарей едва пробивался сквозь серую мглу. Сестры уже долго сидели в гостиной. Одна из них, Джулиет, вышивала скатерть; младшая, Анна, пристроилась возле окна и смотрела на темную улицу и темное небо.

Анна прислонилась лбом к оконной раме, однако губы ее шевелились, и наконец, словно после долгого размышления, она сказала:

- Мне это никогда раньше не приходило в голову.

- Ты о чем? - спросила Джулиет.

- Просто я сейчас подумала... Ведь на самом деле здесь, под городом, еще один город. Мертвый город, прямо тут, у нас под ногами.

Джулиет сделала стежок на белом полотне.

- Отойди от окна. Этот дождь как-то странно на тебя влияет.

- Нет, правда! Разве ты никогда раньше не думала о водостоке? Ведь он пронизывает весь город, его туннели - под каждой улицей, и по ним можно ходить, даже не наклоняя головы. Они ветвятся повсюду и в конце концов выводят прямо в море, - говорила Анна, завороженно глядя, как капли дождя за окном разбиваются об асфальт тротуара, как дождь льется с неба и исчезает, стекая вниз сквозь канализационные решетки на углах перекрестка. - А тебе не хотелось бы жить в водостоке?

- Мне бы не хотелось!

- Так здорово - я хочу сказать, если бы об этом больше никто-никто не знал! Жить в водостоке и подглядывать за людьми сквозь прорези решеток, смотреть на них, когда они тебя не видят! Как в детстве, когда мы играли в прятки: бывало, спрячешься, и никто тебя не может найти, а ты все время сидишь совсем рядом с ними в укромном уголке, в безопасности, и тебе тепло и весело. Мне это ужасно нравилось. Должно быть, если живешь в водостоке, чувствуешь себя так же.

Джулиет медленно подняла глаза от вышивки.

- Анна, ты моя сестра, не так ли? Ты ведь когда-то родилась, разве нет? Только вот иногда, когда ты что-нибудь такое говоришь, мне начинает казаться, будто мама в один прекрасный день нашла тебя в капусте, принесла домой, посадила в горшок и вырастила вот до таких размеров. И ты какой была, такой всегда и останешься.

Анна ничего не ответила. Джулиет снова взялась за иголку. Комната была совершенно бесцветной, и ни одна из сестер никак не оживляла ее серости. Минут пять Анна сидела, склонив голову к окну. Наконец она повернулась и, глядя куда-то вдаль, сказала:

- Наверно, ты подумаешь, что мне снился сон. Я имею в виду, пока я тут сидела и думала. Пожалуй, Джулиет, это и впрямь было сном.

На этот раз в ответ промолчала Джулиет.

Анна продолжала шепотом:

- Видно, вся эта вода меня как бы усыпила, и тогда я стала размышлять о дожде, откуда он берется и куда потом девается, исчезая в тех маленьких щелях у тротуаров, а потом подумала о резервуарах, которые глубоко внизу. И вдруг увидела там их: мужчину... и женщину. Внизу, в водостоке, под улицей.

- И зачем же они там оказались? - с любопытством спросила Джулиет.

- А разве нужна какая-то причина? - отозвалась Анна.

- Нет, разумеется, не нужна, если они ненормальные, - сказала Джулиет. - Тогда никаких причин не требуется. Сидят в своем водостоке, и пусть себе сидят.

- Но ведь они не просто сидят в этом туннеле, - проговорила Анна, склонив голову к плечу. Глаза ее двигались под прикрытыми веками, как будто она куда-то смотрела. - Нет, эти двое влюблены друг в друга.

- Бог ты мой, - усмехнулась Джулиет, - неужели это любовь загнала их туда?

- Нет, они там уже много-много лет, - ответила Анна.

- Уж не хочешь ли ты сказать, что они годами живут вместе в этом водостоке? - с недоверием спросила Джулиет.

- Я разве говорила, что они живы? - удивилась Анна. - Нет, конечно. Они мертвые.

Дождь, словно дробь, неистово бил в стекло, капли сливались вместе и струйками стекали вниз.

- Вот как, - обронила Джулиет.

- Да, - с нежностью в голосе произнесла Анна, - мертвые. Он мертвый, и она мертвая. - Казалось, мысль ей понравилась. Словно это было интересное открытие, и она им гордилась. - Он, наверно, очень одинокий человек, который никогда в жизни не путешествовал.

- Откуда ты знаешь?

- Он похож на людей, которые ни разу не путешествовали, но всегда этого хотели. Можно определить по глазам.

- Так ты знаешь, как он выглядит?

- Да. Очень больной и очень красивый. Ну, как это иногда бывает, когда болезнь делает мужчину красивым. От болезни его лицо становится таким худым.

- И он мертвый? - спросила старшая сестра.

- Уже пять лет. - Анна говорила мягко, ее веки то приоткрывались, то опускались, как будто она собиралась поведать длинную историю, которую хорошо знала, и хотела начать ее не спеша, а потом говорить все быстрее и быстрее, покуда рассказ полностью не закрутит в своем вихре ее самое-с расширившимися глазами и приоткрывшимся ртом. Но сейчас она говорила медленно, голос ее лишь слегка дрожал. - Пять лет назад этот человек шел вечером по улице. Он знал, что это та самая улица, по которой он уже много раз ходил и по которой еще множество вечеров подряд ему предстоит ходить. Так вот, он подошел к люку - такой большой круглой крышке посередине улицы - и услышал, как у него под ногами бежит река, понял, что под этой железной крышкой мчится поток и впадает прямо в море. - Анна слегка вытянула правую руку. - Он медленно нагнулся и поднял крышку водостока. Заглянув вниз, увидел, как бурлит пена и вода, и подумал о женщине, которую он хотел любить - и не мог. Тогда он по железным скобам спустился в люк и исчез...

- А что случилось с ней? - спросила Джулиет, не отрываясь от своей работы. - Когда умерла она?

- Точно не знаю. Она там совсем недавно. Она умерла только что, как будто прямо сейчас. Но она действительно мертва. И очень красива, очень. - Анна любовалась образом, возникшим у нее в голове. - По-настоящему красивой женщину делает смерть, и прекраснее всего она становится, если утонет. Тогда из нее уходит вся напряженность, волосы ее развеваются в воде, подобно клубам дыма. - Она удовлетворенно кивнула: - Никто и ничто на земле не в состоянии научить женщину двигаться с такой задумчивой легкостью и грацией, сделать ее столь гибкой, струящейся и совершенной. - Анна попробовала передать эту легкость, грацию и зыбкость движением своей большой, неуклюжей и грубой руки.

- Все эти пять лет он ждал ее, но до сего дня она не знала, где он. И вот теперь они там и будут вместе всегда... В дождливое время года они будут оживать. А сухая погода - иногда это тянется по нескольку месяцев - будет для них периодом долгого отдыха: лежат себе в маленьких потайных нишах, как те японские водяные цветы, совершенно высохшие, старые, сморщенные и тихие.

Джулиет встала и зажгла еще одну небольшую лампу в углу гостиной.

- Мне бы не хотелось, чтобы ты продолжала тему.

Анна засмеялась:

- Ну давай я расскажу тебе, как это начинается, как они вновь оживают. У меня все продумано. - Она наклонилась вперед, опершись локтями о колени и пристально глядя на улицу, на дождь, на горловины водостока. - Вот они лежат в глубине, высохшие и тихие, а высоко над ними в небесах скапливаются водяные пары и электричество. - Она откинула рукой назад свои тусклые, седеющие волосы. - Сначала весь верхний мир осыпают мелкие капельки, потом сверкает молния и раздается раскат грома. Это закончился сухой сезон: капли становятся больше, они падают и катятся по водосточным трубам, желобам, водоотводам, канавам. Они несут с собой обертки от жевательной резинки, бумажки, автобусные билеты!

- Сейчас же отойди от окна.

Анна вытяяула перед собой руки и продолжала:

- Я знаю, что делается там, под тротуаром, в большом квадратном резервуаре. Он огромный и совершенно пустой, потому что уже много недель наверху ничего не было, кроме солнечного света. Если скажешь слово, то в ответ раздастся эхо. Стоя там, внизу, можно услышать только, как наверху проезжает грузовик - где-то очень высоко над тобой. Весь водосток пересох, словно полая верблюжья кость в пустыне, и затаился в ожидании.

Анна подняла руки, как будто сама стояла в резервуаре и ждала чего-то.

- И вот появляется крохотный ручеек. Он течет по полу. Словно там, наверху, кого-то ранили, и у него из раны сочится кровь. Вдруг слышится гром! А может, это просто проехал грузовик?

Теперь она говорила немного быстрее, но поза ее была по-прежнему спокойна.

- А сейчас вода уже течет со всех сторон. По всем желобам вливаются все новые струйки - как тонкие шнурки или маленькие змейки табачного цвета. Они движутся, сплетаются друг с другом и наконец образуют как бы один могучий мускул. Вода катится по гладкому замусоренному полу. Отовсюду - с севера и с юга, с других улиц - мчатся потоки воды и сливаются в единый бурлящий водоворот. И вода поднимается, постепенно заливая две небольшие пересохшие ниши, о которых я тебе говорила, постепенно окружает этих двоих, мужчину и женщину - те лежат там, как японские цветки.

Она медленно соединила ладони и переплела пальцы.

- Влага проникает в них. Сначала вода, приподняв, слегка шевелит кисть женщины. Это пока единственная живая часть ее тела. Затем поднимается вся рука и одна нога. Ее волосы...- Анна тронула свои волосы, лежащие у нее на плечах, - ...расплетаются и раскрываются, словно цветок в воде. Сомкнутые голубые веки...

В комнате стало темнее, Джулиет продолжала вышивать, а Анна все говорила о своих видениях. Она рассказывала, как вода, поднимаясь, захватила и развернула женщину, как ее тело, напитавшись влагой, расправилось, и она встала в полный рост.

- Вода небезразлична к этой женщине и позволяет делать то, чего ей хочется. Женщина, после того как столько времени пролежала неподвижно, готова опять жить, и вода хочет, чтобы она ожила. А где-то в другом месте мужчина так же поднялся в воде...

Анна рассказывала об этом и о том, как поток, медленно кружа, нес его и ее, пока они не встретились.

- Вода открывает им глаза. Теперь они могут смотреть, но пока не видят друг друга. Они плывут рядом, еще не соприкасаясь. - Анна, закрыв глаза, слегка повернула голову. - Они смотрят друг на друга. Их тела светятся, как будто фосфоресцируют. Они улыбаются... Вот-их руки коснулись.

Наконец Джулиет отложила свое шитье и пристально посмотрела на сестру.

- Анна!

- Поток соединяет их. Они плывут вместе. Это совершенная любовь, где нет места для собственного "я", где существуют только два тела, подхваченные водой, которая их омывает и очищает. Здесь нет места для порока.

- Анна! Нехорошо говорить такие вещи! - воскликнула ее сестра.

- Нет же, все нормально, - возразила Анна, на мгновение повернувшись к ней. - Они ведь не думают, правда? Просто они так глубоко внизу, такие тихие, и их ничто не заботит...

Она медленно и осторожно, положив правую ладонь на левую, сплетала и расплетала дрожащие пальцы. Через залитое дождем окно пробивался неяркий весенний свет и, проходя сквозь бегущие по стеклу струи, падал на ее руки, отчего они казались призраками, кружащими друг вокруг друга в толще серой воды. Анна дорассказала свой короткий сон:

- Он, высокий и спокойный, с раскинутыми руками, - Анна жестом показала, как он высок и легок в воде, - и она, миниатюрная, тихая и податливая. - Анна поглядела на сестру. - Они мертвы, им некуда деться, никому до них нет дела. И вот они там, их ничто не тревожит, о них никто ничего не знает. Их тайное убежище - глубоко под землей, в водах резервуара. Они касаются друг друга руками и губами, а когда оказываются у горловины водостока под перекрестком, поток подхватывает их обоих и увлекает своим течением. А потом... - Она развела руки в стороны, - может быть, они пускаются в путешествие под всеми улицами и плывут бок о бок, то погружаясь, то всплывая, то кружась в безумном танце, когда попадают в случайные водовороты. - Анна взмахнула руками, дождь окатил водой окно. - И они приближаются к морю, проплывая под городом по туннелям водостока, под одной улицей, под другой... Дженеси-авеню, Креншоу, Эдмонд-плэйс, Вашингтон, Мотор-сити, набережная - и наконец океан. Они плывут туда, куда пожелает вода, та носит их по всей планете, а потом они снова попадают в водосток и, проплыв под десятком табачных и винных лавок, дюжиной бакалейных магазинов, кинотеатров, под вокзалом и шоссе номер 101, опять оказываются в резервуаре под ногами тридцати тысяч человек, которые даже не знают и не задумываются о его существовании.

Теперь голос Анны снова звучал сонно и тихо:

- А потом... Пролетели дни, и на улицах перестал греметь гром. Прекратился дождь. Кончился дождливый сезон. В туннелях с потолка больше не капает. Вода спадает. - Казалось, она была этим огорчена и расстроена. - Река вытекла в океан. Мужчина и женщина чувствуют, что вода мало-помалу опускает их на пол. И вот они внизу. - Анна плавно положила руки на колени и с грустью посмотрела на них. - Через их ноги уходит жизнь, которую им принесла вода. Сейчас вода, утекая, укладывает их на пол, рядом друг с другом, и туннели высыхают. И они лежат там. Наверху во всем мире уже светит солнце. А они спят в темноте - до следующего раза. До следующего дождя.

Теперь руки ее лежали на коленях ладонями вверх.

- Милый мужчина, прелестная женщина, - пробормотала Анна. Склонила голову к себе на ладони и крепко закрыла глаза.

Потом вдруг выпрямилась в своем кресле и зло посмотрела на сестру.

- А ты знаешь, кто этот мужчина? - с горечью воскликнула она.

Джулиет не ответила. Вот уже минут пять она, пораженная происходящим, затаив дыхание, наблюдала за сестрой. Ее губы побледнели и приоткрылись.

Анна почти закричала:

- Этот мужчина - Фрэнк, вот кто он! А женщина - я!

- Анна!

- Да, это Фрэнк, там, внизу!

- Но Фрэнка нет уже несколько лет, и, конечно, Анна, он не там!

Теперь Анна говорила, не обращаясь ни к кому в отдельности, но как бы сразу ко всем - к Джулиет, к окну, к стене, к улице.

- Бедный Фрэнк, - она заплакала. - Я знаю, он ушел именно туда. Он не мог больше оставаться нигде в этом мире! Его мать отняла у него весь мир! Он увидел водосток и понял, какое это прекрасное и укромное место. Ах, бедный Фрэнк. И несчастная, бедная я! Никого у меня нет, кроме сестры. Ах, Джулиет, ну почему я не удержала Фрэнка, пока он еще был здесь? Почему я не дралась, чтобы отвоевать его у матери?

- Прекрати сейчас же, ты слышишь, сию же минуту! Анна, беззвучно всхлипывая, отошла в угол около окна. Через несколько минут она услышала голос Джулиет:

- Ну, ты закончила?

- Что?

- Если ты успокоилась, помоги мне закончить вот это, а то у меня что-то не получается.

Анна подняла голову и подошла к сестре.

- Что нужно сделать? - спросила она.

- Вот здесь и здесь, - показала ей Джулиет.

- Хорошо, - кивнула Анна, взяла скатерть и села у окна. Ее пальцы проворно управлялись с иголкой и ниткой, время от времени она смотрела в окно на непрекращающийся дождь и видела, как темно стало теперь на улице и в комнате, как трудно уже разглядеть круглую чугунную крышку водостока. За окном в черных сумерках различались только редкие вспышки и какие-то отблески. Вот молния прорезала небо, разорвав паутину дождя...

Прошло с полчаса. На другом конце гостиной Джулиет откинулась в кресле, сняла очки, положила их рядом на столик, прикрыла глаза и задремала. Секунд через тридцать она вдруг услышала, что входная дверь громко хлопнула, до нее донеслись шум ветра и стук удаляющихся шагов - сначала по дорожке, а потом вниз по темной улице.

- Что? - спросила Джулиет, привстав в кресле и нащупывая свои очки. - Кто там? Анна, к нам приходил кто-нибудь? - Она поглядела на пустое кресло у окна, где сидела сестра. - Анна! - крикнула Джулиет. Она вскочила и выбежала в прихожую.

Дверь была распахнута, и сквозь ее проем прихожая наполнялась чудесной мглой моросящего дождя.

- Она просто вышла на минутку, - сказала Джулиет, стоя на пороге и вглядываясь в сырую черноту. - Она сейчас вернется. Ведь ты сейчас вернешься, Анна, дорогая моя? Анна, сестренка, отвечай, ты же обязательно вернешься сейчас?

Где-то на улице открылась и с грохотом захлопнулась крышка водостока.

Всю ночь на улице что-то шептал дождь, падая на закрытую чугунную крышку.

Удивительная кончина Дадли Стоуна.

The Wonderful Death of Dudley Stone.

1954.

Переводчик: Раиса Облонская.

- Жив!

- Умер!

- Живет в Новой Англии, черт возьми!

- Умер двадцать лет назад!

- Пустите-ка шапку по кругу, и я сам доставлю вам его голову!

Вот такой разговор произошел однажды вечером. Завел его какой-то незнакомец, с важным видом он изрек, будто Дадли Стоун умер. "Жив!" - воскликнули мы. Уж нам ли этого не знать! Не мы ли последние могикане, последние из тех, кто в двадцатые годы курил ему фимиам и читал его книги при свете пламенеющего, исполнившего обеты разума?

Тот самый Дадли Стоун. Блистательный стилист, самый величественный из всех литературных львов. Вы помните, конечно, как вас ошеломило, сбило с ног, как затрубили трубы судьбы, когда он написал своим издателям вот эту записку:

Господа, сегодня, в возрасте тридцати лет, я покидаю свое поприще, расстаюсь с пером, сжигаю все, что создал, выбрасываю на свалку свою последнюю рукопись. На том привет и прости - прощай.

Искрение Ваш Дадли Стоун.

Гром среди ясного неба. Шли годы, а мы при каждой встрече опять и опять спрашивали друг друга:

- Почему?

Совсем как в рекламной радиопередаче, мы обсуждали на все лады, что же заставило его махнуть рукой на писательские лавры - женщины? Или вино? А может его просто обскакали и вынудили прекрасного иноходца сойти с круга в самом рассвете сил?

Мы уверяли всех и каждого, что, продолжай Стоун писать, перед ним померкли бы и Фолкнер, и Хемингуэй, и Стейнбек. Тем печальнее, что на подступах к величайшему своему творению писатель вдруг отвернулся от него и поселился в городе, который мы назовем Безвестность, на берегу моря, самое верное название которому - Былое.

- Почему?

Это так и осталось загадкой для всех нас, кто различал проблески гения в пестрых страницах, вышедших из под его пера.

И вот несколько недель назад, однажды вечером, поглядев друг на друга, мы задумались над безжалостной работой времени, над тем, что лица у всех у нас все больше обмякают и все заметнее редеют волосы, и вдруг нас взбесило, что нынешняя публика ровным счетом ничего не знает о Дадли Стоуне.

"Томас Вульф, - ворчали мы, - прежде чем ухнуть в пучину вечности по крайней мере вовсю насладился успехом. И по крайней мере критики толпой глядели ему в след, точно огненному метеору, прорезавшему тьму.

А кто нынче помнит Дадли Стоуна, кто помнит кружки, что собирались вокруг него в двадцатые годы, неистовство его последователей?".

- Шапку по кругу, - сказал я. - Я скатаю за триста миль, ухвачу Дадли Стоуна за шиворот и скажу ему: "Послушайте, мистер Стоун, что же это вы нас так подвели? Почему за двадцать пять лет не удосужились написать ни одной книги?".

В шапку накидали звонкой монеты, я отправил телеграмму и сел в поезд.

Сам не знаю, чего я ожидал. Быть может, что на станции меня встретит высохшая мумия, бледная тень, дряхлый старец на неверных ногах, с еле слышным, будто шелест осенних трав на ночном ветру, голосом. И когда поезд, пыхтя, подкатил к платформе, я внутренне сжался от тоскливого предчувствия. Сумасбродный простофиля, я сошел на безлюдной захолустной станции, в миле от моря, не понимая, чего ради меня сюда занесло.

Доска у железнодорожной кассы заросла толстым слоем всевозможных объявлений, их видно, из года в год наклеивали или набивали одно на другое. Сняв несколько геологических пластов печатного текста, я наконец нашел то, что мне было нужно. Дадли Стоун - кандидат в члены Совета округа, в шерифы, в мэры! Его фотографии, выцветшие от солнца и дождя бюллетени, на которых он был почти не узнаваем, сообщали о том, что он год от году добивался в этом приморском краю все более ответственных постов. Я стоял и читал.

Привет! - донеслось до меня откуда-то сзади. - Это вы и есть мистер Дуглас?

Я круто обернулся. Прямо на меня по платформе мчался человек великолепного сложения, крупный, но ничуть не толстый, ноги у него работали как могучие рычаги, в лацкане пиджака - яркий цветок, на шее - яркий галстук. Он стиснул мою руку и поглядел на меня с высоты своего роста, точно микеланджеловский Создатель, своим властным прикосновением сотворивший Адама. Лицо его было точно лики южных и северных ветров на старинных мореходных картах, что грозят зноем и холодом. Такое пышущее жаром жизни лицо - символ солнца - встречаешь в египетской каменной резьбе.

"Надо же, - подумал я. - И этот человек за двадцать с лишним лет не написал ни строчки? Не может быть! Он такой живой, прямо до неприличия. Я, кажется, слышу, как мерно бьется его сердце".

Должно быть, я преглупо вытаращил глаза, ошарашенный этим зрелищем.

- Признайтесь, - со смехом сказал он, - вы ожидали встретить привидение?

- Я...

- Жена накормит нас тушеным мясом с овощами, и у нас вдосталь эля и крепкого портера. Люблю звучание этих слов. Приятно слышать такие слова. От слов этих веет здоровьем, румянцем во всю щеку. Крепкий портер!

На животе у него подскакивали массивные золотые часы на сверкающей цепочке. Он сжал мой локоть и потащил меня за собой - чародей, влекущий в свое логово незадачливого простофилю.

- Рад познакомиться. Вы, наверное, приехали, чтобы задать мне все тот же вопрос, а? Что же, не вы первый. Ну, на этот раз я все выложу!

Сердце мое так и подпрыгнуло.

- Замечательно!

За безлюдной станцией ждал открытый "форд" выпуска 1927 года.

- Свежий воздух. Когда едешь вот так в сумерках, все поля, травы, цветы - все вливается в тебя вместе с ветром. Надеюсь, вы не из тех, кто только и делает, что закрывает окна! Наш дом - как вершина Столовой горы. Комнаты у нас подметает ветер. Залезайте.

Десять минут спустя мы свернули с большака на дорогу, которую уже многие годы не выравнивали и не утрамбовывали. Стоун вел машину прямо по выбоинам и ухабам, с лица его не сходила улыбка. Бац! Последние несколько ярдов нас трясло во всю, но вот наконец мы подкатили к запущенному, некрашеному деревянному дому. "Форд" тяжело вздохнул и затих.

- Хотите знать правду? - Стоун обернулся, крепко ухватил меня за плечо, заглянул в глаза. - Ровно двадцать пять лет назад один человек пристрелил меня из револьвера.

И он выскочил из машины. Я оторопело уставился на него. Он был как каменная глыба, отнюдь не привидение, и, однако, я понял: в словах, что он бросил мне, перед тем как пулей устремиться в дом, есть какая-то правда.

- Это моя жена, это наш дом, а вот и ужин! Взгляните, каков вид! Окна гостиной выходят на три стороны - на море, на берег и на луга. Мы их никогда не закрываем, только зимой. Среди лета к нам сюда доносится запах цветущей липы, вот честное слово, а в декабре веет Антарктикой - нашатырным спиртом и мороженым. Садитесь! Лена, ведь правда приятно, что он приехал?

- Надеюсь, вы любите тушеное мясо с овощами, - сказала Лена. Рослая, крепко сбитая, она ловко управлялась с добротной, массивной посудой, которую не разбил бы кулаком и великан, и озаряла стол ярче всякой лампы; лицо ее, точно ясное солнышко, так и светилось доброжелательством. Ножи в этом доме были под стать львиным зубам. Над столом поднялось облако аппетитнейшего пара и повлекло нас, ликующих чревоугодников, прямиком в ад. Тарелка моя наполнялась трижды, и раз от разу я чувствовал, что сыт, сыт по горло и, наконец, по самые уши. Дадли Стоун налил мне пива, которое, по его словам, сам сварил из моливших о пощаде черных гроздьев дикого винограда. А потом он взял бутылку, в которой не осталось уже ни капли вина, и, дуя в зеленое стеклянное горлышко, быстро извлек из нее нехитрую мелодийку.

- Ну ладно, довольно я вас томил, - сказал он, вглядываясь в меня из той дали, которая разъединяет людей еще больше, когда они выпьют, но в иные минуты кажется им самой близостью. - Я расскажу вам, как меня убили. Поверьте, я еще никому этого не рассказывал. Вам знакомо имя Джона Оутиса Кенделла?

- Второсортный писатель, который подвизался в двадцатые годы? - сказал я. - У него было несколько книг. Выдохся к тридцать первому году. Умер на прошлой неделе.

- Мир праху его. - На мгновение, как и подобает, мистер Стоун примолк и опечалился, но едва заговорил, печаль как рукой сняло.

- Да. Джон Оутис Кенделл. Выдохся к тысяча девятьсот тридцать первому году. Писатель, который многое обещал.

- Меньше, чем вы, - поспешно вставил я.

- Ну-ну, не торопитесь. Мы вместе росли, Джон и я, родились в соседних домах, тень одного и того же дуба падала на мой дом утром, а на его - вечером. Вместе переплывали каждую встречную речушку, обоим нам приходилось худо от зеленых яблок и от первых сигарет, обоим нам завиделся волшебный свет в белокурых волосах одной и той же девчушки, и нам еще не исполнилось двадцати, когда оба мы отправились искать счастья, брать судьбу за бока и набивать себе синяки и шишки. Поначалу у обоих получалось неплохо, но с годами я стал его обходить, и он все больше отставал. Если на его первую книгу был один хороший отзыв, то на мою их было шесть, если на меня была одна плохая рецензия, на него десяток. Мы были точно два друга в одном поезде, а потом публика расцепила вагоны. Джон Оутис оставался позади, в тормозном вагоне, и кричал мне вслед:

"Спаси меня! Ты оставляешь меня в Тэнктауне, в Огайо, а ведь у нас один путь".

А кондуктор объяснял:

"Путь-то один, да поезда разные!".

И я кричал:

"Я верю в тебя, Джон! Не падай духом, я за тобой вернусь!".

И тормозной вагон все больше отставал, его было уже не разглядеть, только красный и зеленый фонари, точно вишневый и лимонный леденцы, еще светились во тьме, и мы всю душу вкладывали в прощальные крики: "Джон, старина!", "Дадли, дружище!" - и Джон Оутис очутился в полночь на неосвещенной боковой ветке, позади пакгауза, а мой паровоз на всех парах с шумом и грохотом мчался к рассвету.

Дадли Стоун замолчал и тут заметил полнейшее мое недоумение.

- Я не зря все это рассказываю, - сказал он. - Этот самый Джон Оутис в тысяча девятьсот тридцатом году продал кой-какую старую одежду и оставшиеся экземпляры своих книг, купил револьвер и явился в этот самый дом, в эту самую комнату.

- Он замышлял вас убить?

- Черта с два замышлял. Он меня убил! Бах! Хотите еще вина? Так-то оно лучше.

Миссис Стоун подала слоеный торт с клубникой, а Дадли Стоун наслаждался моим лихорадочным нетерпением. Он разрезал торт на три огромные доли и, раскладывая их по тарелкам, глядел на меня, словно кот на сметану.

- Вот тут, на вашем стуле, сидел Джон Оутис. Во дворе у нас в коптильне - семнадцать окороков, в винном погребе - пятьсот бутылок превосходнейшего вина, за окном простор, дивное море во всей красе, в небе луна, точно блюдо прохладных сливок, весна в разгаре, у окна напротив - Лена, гибкая ива под ветром, смеется всему, что я скажу и о чем промолчу, и, не забудьте, обоим нам по тридцать всего-навсего, жизнь наша - чудесная карусель, все нам улыбается, книги мои продаются хорошо, письма восторженных читателей захлестывают меня пенным потоком, в конюшнях ждут лошади, и можно скакать при луне к морским бухтам и слушать в ночи, как шепчет море или мы сами - все, что нам заблагорассудится. А Джон Оутис сидит на том месте, где вы сейчас, и медленно вытаскивает из кармана вороненый револьвер.

- Я засмеялась, думала, это такая зажигалка, - вставила миссис Стоун.

- И вдруг Джон Оутис говорит: "Сейчас я убью вас, мистер Стоун" - и я понял, что он не шутит.

- Что же вы сделали?

- Сделал? Я был оглушен, раздавлен Я услышал, как захлопнулась надо мной крышка гроба! Услышал, как с грохотом, точно уголь в подвал, сыплется земля на мое последнее жилище. Говорят, в такие минуты перед тобой проносится вся жизнь, все твое прошлое. Чепуха. Ты видишь будущее. Видишь, как лицо твое превращается в кровавое месиво. Сидишь и собираешься с силами и наконец еле-еле выдавишь из себя: "Да что ты, Джон, что я тебе сделал?".

"Что ты мне сделал?" - заорал он.

И окинул взглядом длинную полку и молодецкий отряд выстроившихся на них книг - на каждом корешке, на черном сафьяне, точно пантерий глаз, сверкало мое имя. "Что сделал?" - ужасным голосом выкрикнул он. И рука его, дрожа от нетерпения, стиснула рукоятку.

"Осторожней, Джон, - сказал я. - Что тебе надо?".

"Только одно, - сказал он. - Убить тебя и прославиться. Пускай обо мне кричат газеты. Пускай и у меня будет слава. Пускай знают, пока я жив и даже когда умру: я тот, кто убил Дадли Стоуна".

"Ты не сделаешь этого!".

"Нет, сделаю. Я буду знаменит. Куда знаменитей, чем теперь, когда ты меня затмил. О, как я люблю твои книги и как ненавижу тебя за то, что ты так великолепно пишешь. Поразительное раздвоение. Нет, больше я не могу. Писать как ты мне не под силу, так я найду другой путь к славе, полегче. Я покончу с тобой, пока ты не достиг расцвета. Говорят, следующая твоя книга будет лучше всех, будет самой блистательной!".

"Это преувеличение".

"А я думаю, это чистая правда", - сказал он.

Я перевел взгляд на Лену - она сидела испуганная, но не настолько, чтобы закричать или вскочить и смешать все карты.

"Спокойно, - сказал я. - Спокойствие. Повремени, Джон. Дай мне всего одну минуту. Потом спустишь курок".

"Нет", - прошептала Лена.

"Спокойствие", - сказал я ей, себе, Джону Оутису.

Я поглядел в открытые окна, ощутил дыхание ветра, вспомнил вино в погребе, прибрежные бухты, море, лунный диск, от которого, точно мятой, веют прохладой летние небеса и вспыхивают пламенеющие облака соленых испарений, и звезды влекутся за ним по кругу, к рассвету. Подумал о том, что мне только тридцать и Лене тоже и у нас вся жизнь впереди. Подумал о прелести бытия, которая, точно спелый плод, только и ждет, чтобы я ею насладился! Я никогда еще не взбирался на горы, не пересекал океана, не баллотировался в мэры, не нырял за жемчугом, у меня никогда еще не было телескопа, я ни разу не играл на сцене, не строил дома, не прочел всех классиков, которых мне так хотелось прочесть. Сколько еще предстояло сделать!

В эти молниеносные шестьдесят секунд я подумал наконец и о своей карьере. Обо всех уже написанных книгах, о тех, которые еще писал, и о тех, что собирался написать. О рецензиях, о больших тиражах, о нашем внушительном счете в банке. И, хотите верьте, хотите нет, впервые в жизни почувствовал себя свободным от всего этого. В один миг я обратился в критика. Я взвесил все. На одной чаше весов - корабли, на которых не плавал, цветы, которых не сажал, дети, которых не растил, горы, которых не видел, и надо всем моя Лена - богиня всего этого изобилия. Посредине - опора весов, Джон Оутис Кенделл с его револьвером. А на второй, пустой чаше - мое перо, чернила, чистая бумага, десяток моих книг. Я подбавил туда и сюда еще кой какой мелочи. Шестьдесят секунд истекали. Вечерний ветерок залетел в растворенные окна. Коснулся завитка волос на шее у Лены, о как нежно коснулся, как нежно...

Револьвер был наставлен на меня в упор. Мне случалось видеть снимки лунных кратеров и провал в пространстве, который называют Большим угольным мешком, но, поверьте, дуло пистолета, нацеленного на меня, разверзлось куда шире.

"Джон, - сказал я наконец, - неужто ты так меня ненавидишь? И все из-за того, что мне повезло, а тебе нет?".

"Да, черт возьми!" - крикнул он.

Как нелепо, что он мне завидовал! Уж не настолько лучше я писал. Легкое движение руки - и все переменится.

"Джон, - сказал я спокойно, - если тебе надо, чтобы я умер, я умру. Ты, наверно, хочешь. Чтобы я больше не написал ни строчки?".

"Еще как хочу!" - крикнул он. - Приготовься!".

И прицелился мне в сердце!

- Ладно, - сказал я, - больше я писать не стану.

- Что?

- Мы с тобой старые друзья, мы никогда не лгали друг другу, верно? Так вот тебе мое слово: никогда больше мое перо не коснется бумаги.

- Ха, ха, - он презрительно и недоверчиво засмеялся.

- Вон там, - я кивнул в сторону письменного стола, - лежат единственные экземпляры двух моих рукописей, я работал над ними последние три года. Одну я сожгу прямо сейчас, на твоих глазах. А другую можешь сам бросить в море. Обыщи весь дом, возьми всю исписанную бумагу до последнего листочка, сожги мои опубликованные книги тоже. Пожалуйста.

Я поднялся. В эту минуту он мог бы меня пристрелить, но мои слова заворожили его. Я швырнул одну рукопись в камин и чикнул спичкой.

"Нет!" - вырвалось у Лены. Я обернулся.

"Я знаю, что делаю", - сказал я.

Она заплакала. Джон Оутис Кенделл смотрел на меня во все глаза, точно околдованный. Я принес ему вторую, еще не опубликованную рукопись.

"Пожалуйста, - сказал я и подсунул рукопись ему под ногу, как под пресс-папье. Потом отошел и сел на свое место. Дул ветерок, вечер был теплый, и сидящая напротив меня Лена была белее яблоневого цвета.

"Отныне я не напишу ни строчки", - сказал я.

К Джону Оутису наконец вернулся дар слова.

"Как же ты можешь?".

"Зато все будут счастливы, - сказал я. - Я хочу, чтобы ты был счастлив, ведь в конце концов мы снова станем друзьями. И Лена будет счастлива - я ведь опять буду просто ее мужем, а не дрессированным моржом, который пляшет под дудочку своего литературного агента. И сам я тоже буду счастлив - ведь лучше быть живым человеком, чем мертвым писателем. Ну а теперь бери мою последнюю рукопись и ступай отсюда".

Мы сидели здесь втроем, вот как с вами сейчас. Пахло лимоном, липой, камелией. Внизу бился о камни и ревел океан. Чудесная музыка, пронизанная лунным светом. И наконец Джон Оутис подобрал рукопись и понес вон из комнаты, точно мое бездыханное тело. На пороге он остановился и сказал:

"Я тебе верю".

И вышел. Я слышал, как отъехала его машина. Тогда я уложил Лену в постель. Не часто мне случалось на ночь глядя ходить одному по берегу моря, но сейчас я пошел.

Я дышал полной грудью, ощупывая свои руки, ноги, лицо и плакал как малый ребенок; я вошел в воду и с наслаждением ощущал, как холодный соленый прибой пенится у моих ног и обдает меня миллионами брызг.

Дадли Стоун примолк. Время в комнате остановилось. Мы все трое точно по волшебству перенеслись в прошлое, в тот год, когда совершилось убийство.

- И он уничтожил ваш последний роман? - спросил я.

Дадли Стоун кивнул.

- Неделю спустя на берег вынесло одну страницу. Он, наверно, швырнул их со скалы, всю тысячу страниц, я так ясно представляю: точно стая белых чаек опустилась на воду, и в глухой предрассветный час ее унесло отливом. Лена бежала по берегу с той единственной страницей в руках и кричала: "Смотри, смотри!" И когда я увидел, что она мне дает, я швырнул листок назад, в океан.

- Неужто вы сдержали слово?

Дадли Стоун посмотрел на меня в упор.

- А как бы вы поступили на моем месте? В сущности, Джон Оутис оказал мне милость. Он не убил меня. Не застрелил. Выслушал. И поверил мне на слово. Оставил меня в живых. Дал мне возможность и дальше есть, спать, дышать. Он в один миг раздвинул мои горизонты. И я был так ему благодарен, что стоял в ту ночь чуть не по пояс в воде и плакал. Да, был благодарен. Понимаете ли вы, что это значит? Благодарен, что он оставил меня в живых, когда одним движением руки мог меня уничтожить.

Миссис Стоун поднялась, ужин был окончен. Она собрала посуду, мы закурили сигары, и Дадли Стоун провел меня в свой кабинет, к столу, на котором громоздились пакеты, кипы газет, бутылки чернил, пишущая машинка, всевозможные документы, гроссбухи, алфавитные указатели.

- Все это уже накипало во мне. Джон Оутис просто снял сверху пену, и я увидел само варево. Все стало ясно - ясней некуда. Писательство было для меня той же горчицей, я писал и черкал с тяжелым сердцем и растравлял себе душу. И уныло смотрел, как алчные критики разделывали меня, разбирали на части, нарезали ломтями, точно колбасу, и за полночь закусывали мной. Грязная работа, куда уж хуже. Я уже и сам был готов махнуть на все рукой. Совсем доспел. И тут - бац! - явился Джон Оутис. Взгляните.

Он порылся на столе и вытащил пачку рекламных листков и предвыборных плакатов.

- Прежде я только писал о жизни. А тут захотел жить. Захотел что-то делать сам, а не писать о том, что делают другие. Решил возглавить местный отдел народного образования - и возглавил. Решил стать членом окружного управления - и стал. Решил стать мэром. И стал. Был шерифом! Был городским библиотекарем! Заправлял городской канализацией. Я был в гуще жизни. Сколько рук пожал, сколько дел переделал. Мы испробовали все на свете и на вкус и на ощупь, чего только не нагляделись, не наслушались, к чему только не приложили рук! Лазили по горам, писали картины, вон кое-что висит на стене! Мы трижды объехали вокруг света. У нас даже вдруг родился сын. Он уже взрослый, женат, живет в Нью-Йорке. Мы жили, действовали. - Стоун помолчал, улыбнулся. - Пойдемте во двор. У нас там телескоп, хотите посмотреть на кольца Сатурна?

Мы стояли во дворе, и нас овевало ветром, облетевшим всю ширь океана, и, пока мы смотрели в телескоп на звезды, миссис Стоун спустилась в кромешную тьму погреба за редкостным испанским вином.

На следующий день автомобиль промчался по неровной, тряской дороге, от побережья через луга, и в полдень доставил нас на безлюдную станцию. Мистер Дадли Стоун почти не уделял внимания своей машине, он что-то рассказывал, улыбался, смеялся, показывал мне то камень времен неолита, то какой-нибудь полевой цветок и умолк, лишь когда мы подъехали к станции и остановились в ожидании поезда, который должен был меня увести.

- Вы, наверное, считаете меня сумасшедшим, - сказал он, глядя в небо. -

Ничуть не бывало.

- Так вот, - сказал Дадли Стоун, - Джон Оутис Кенделл оказал мне еще одну милость.

- Какую же?

Стоун поудобнее расположился на кожаном, в заплатах сиденье.

- Он помог мне выйти из игры, прежде чем я выдохся. Где-то в глубине души я, должно быть, чуял, что моя литературная слава раздута и может лопнуть как воздушный шар. В подсознании мне ясно рисовалось будущее. Я знал то, чего не знал ни один критик, - что иду уже не к вершине, а под гору. Обе книги, которые уничтожил Джон Оутис, никуда не годились. Они убили бы меня наповал еще поверней, чем Оутис. Он невольно помог мне решиться на то, на что иначе у меня, пожалуй, не хватило бы мужества: изящно откланяться, пока котильон еще не кончился и китайские фонарики еще бросали лестный розовый свет на мой здоровый румянец. Я видел слишком много писателей, видел их взлеты и падения, видел, как они сходили с круга, уязвленные, жалкие, отчаявшиеся. Но, конечно, все это стечение обстоятельств, совпадение, подсознательная уверенность в своей правоте, облегчение и благодарность Джону Оутису Кенделлу за то, что я просто-напросто жив, - все это была по меньшей мере счастливая случайность.

Мы еще немного посидели под ласковым солнцем.

- А потом я объявил о своем уходе со сцены и имел удовольствие видеть, как меня ставят в один ряд с великими. За последнее время очень мало кто из писателей удостоился столь пышных проводов. Преотличные вышли похороны! Я был, что называется, совсем как живой. И это еще долго не смолкало. "Если бы он написал еще одну книгу! - вопили критики. - Вот это была бы книга! Шедевр!" Они задыхались от волнения, ждали. Ничегошеньки они не понимали. Еще и теперь, четверть века спустя, мои читатели, которые в ту пору были студентами, отправляются на допотопных паровичках, дышат нефтяной вонью и перемазываются в саже, лишь бы разгадать тайну - отчего я так долго заставляю ждать этого самого "шедевра". И - спасибо Джону Оутису Кенделлу - у меня все еще есть кое-какое имя. Оно тускнеет медленно, безболезненно. На следующий год я сам бы убил себя собственным пером. Куда как лучше отцепить свой тормозной вагон самому, не дожидаясь, когда это сделают за тебя другие.

А Джон Оутис Кенделл? Мы снова стали друзьями. Не сразу, конечно. Но в тысяча девятьсот сорок седьмом он приезжал со мной повидаться, и мы славно провели денек, совсем как в былые времена. А теперь он умер, и вот наконец я хоть кому-то рассказал все как было. Что вы скажете вашим городским друзьям? Они не поверят ни единому вашему слову. Но ручаюсь вам, все это чистая правда. Это так же верно, как то, что я сижу здесь сейчас, и дышу свежим воздухом, и гляжу на свои мозолистые руки, и уже немного напоминаю выцветшие предвыборные плакаты той поры, когда я баллотировался в окружные казначеи.

Мы стояли с ним на платформе.

- До свидания, спасибо, что приехали и выслушали меня, и позволили мне выложить всю мою подноготную. Всех благ вашим любознательным друзьям! А вот и поезд! И мне надо бежать - мы с Леной сегодня после обеда едем по побережью с миссией Красного Креста. Прощайте!

Я смотрел, как покойник резво топал по платформе, так что у меня под ногами дрожали доски, как он вскочил в свой древний "форд" осевший под его тяжестью, и вот уже нажал могучей ножищей на стартер, мотор взревел, Дадли Стоун с улыбкой повернулся ко мне, помахал рукой - и покатил прочь, к тому вдруг засверкавшему всеми огнями городу, что называется Безвестность, на берегу ослепительного моря под названием Былое.