Омлет по-византийски (сборник).

Предисловие переводчика.

Саки — писатель от Бога. Факты его биографии, достойной стать сюжетом увлекательного романа, подтверждают это. Говоря о Саки, вообще нельзя не вспомнить некоторые обстоятельства, сыгравшие в его жизни немалую роль, — иначе непонятно будет многое из того, о чем он писал, как и то, зачем ему в некоторых сочинениях понадобилось прибегать к мрачным краскам и мистике.

Гектор Хью Манро (Hector Hugh Munro — таково настоящее имя писателя) родился 18 декабря 1870 года в Бирме, где его отец, Чарльз Огастус Манро, служил в британской военной полиции главным инспектором. Мать, Мэри Френсис Манро, умерла вскоре после рождения сына, и двухлетнего Гектора вместе со старшим братом Чарльзом Артуром и сестрой Этель отправили в Англию на попечение двух незамужних теток — Огасты и Шарлотты (в семье последнюю звали мужским именем Том). Со знакомства с этими необычными особами и началось приобщение будущего писателя к жизни, выразившееся в формуле «За жизнь надо бороться».

В продолжение долгих тринадцати лет он пребывал под неусыпным и бесчувственным надзором двух чужих ему женщин; они ненавидели друг друга, а немалую часть своего нерастраченного гнева обращали на детей (неудивительно, что в его рассказах столько несимпатичных тетушек). Дети оказались предоставленными самим себе; Гектор находил утешение в том, что рисовал львов, которые пожирали миссионеров, подозрительно похожих на незамужних тетушек, а к картинкам присочинял рифмованные строчки. В дальнейшем ему весьма пригодится умение наделять животных способностью выискивать среди двуногих тех, кто заслуживает наказания за неправедное поведение.

Гектор с младенчества отличался хрупким здоровьем, и в те дни, когда он не вставал с постели, какая–нибудь из тетушек снисходила до чтения вслух. Круг слушателей составляли трое детей. Им читали «Робинзона Крузо», сказки Андерсена; воспоминания об этих вечерах надолго сохранились в памяти Гектора Манро.

Когда его брат и сестра пошли в школу, болезненный Гектор остался дома. В девять лет у него случилась мозговая лихорадка. Снова постельный режим — и долгие томительные часы одиночества в надежде на выздоровление; когда болезнь отступила, он окружил себя книгами и занялся самообразованием. Реджинальд от имени автора произнесет потом в одном из рассказов такие слова: «Всеми необходимыми знаниями человек практически овладевает сам, остальное раньше или позже ему подсовывают».

В детские годы у него развился и интерес к истории. Сестра Гектора вспоминала: «Изучение истории всегда было его любимым занятием, а так как он обладал прекрасной памятью, то его знание истории Европы было просто изумительным». К этому нужно прибавить, что его увлекали и естественная история, и мифология; имена и факты, принадлежавшие давно минувшим дням, разным странам и континентам, во множестве рассыпаны в сочинениях Саки и органично вписываются в ткань его сочинений.

Пятнадцати лет Гектор поступил в среднюю классическую школу, но сколько–нибудь ярких впечатлений от непродолжительного пребывания там у него не осталось (у Саки, к слову, нет ни одного рассказа о школе). Его отец ко времени окончания сыном этого заведения вышел в отставку в чине полковника и получил наконец возможность уделять больше внимания детям. Он отправился вместе с младшим сыном и дочерью в продолжительное — шестилетнее — странствие по Европе; они переезжали из одной страны в другую, и Гектору (об Этель не будем говорить, ибо ей выпало пребывать всю жизнь в тени брата) не оставалось ничего другого, как набираться впечатлений, купаться в Нормандии вместе с французскими и русскими сверстниками, гулять но дрезденским паркам, изучать языки, посещать музеи и брать частные уроки в Давосе, где из–за слабого здоровья Гектора семейство проводило зиму. Наблюдения, вынесенные им из поездок, встреч и событий той поры, составят впоследствии канву многих его рассказов.

К двадцати двум годам Гектор Манро — опытный вояжер, искушенный в правах и языках других народов. Возвратившись вместе с отцом в Бирму, он перепробовал несколько занятий и даже пытался сделать карьеру в полиции, однако вынужден был выйти в отставку по причине резко ухудшившегося здоровья. В Бирме он прожил лишь тринадцать месяцев, в продолжение которых перенес семь приступов малярии. Пришлось снова отправиться в Англию, где он долгое время приходил в себя, а попутно приобщался к литературному труду.

Его первым опытом стал трехсотстраничный том под названием «Становление Российской империи» (1900), над которым он усердно работал в течение трех лет. Современный английский писатель Том Шарп так отозвался об этой работе: «Чересчур дерзкий и ужасно несерьезный труд, чтобы о нем можно было говорить как о хорошей книге но истории».

Тот же Шарп, ссылаясь на это сочинение, высказался и по поводу происхождения псевдонима Саки. До сих пор его биографы (основываясь главным образом на воспоминаниях сестры Г. X. Манро) полагали, что столь экзотический псевдоним был заимствован писателем из рубаи любимого им Омара Хайяма:

Коль в роде отличишь моем ты признак видовой, саки,

То сто различий видовых возникнет пред тобой, саки…

«Саки» — значит «кравчий», «виночерпий»; Манро ценил поэзию Востока, а его настольной книгой было «Золотое путешествие в Самарканд» Джеймса Флеккера. Однако саки — это еще и обезьяны семейства широконосых (а по определению Брокгауза и Ефрона, и зебровая мангуста, и «многолюдное и могущественное, но некультурное племя скифских номадов», и «почтовая станция и татарская деревня Таврической губернии Евпаторийского уезда»; едва ли Манро в поисках псевдонима обращался к какому- нибудь русскому лексикону, хотя как сказать…). Написав свой труд по истории России в подражание знаменитому английскому историку Эдуарду Гиббону, автору «Истории упадка и разрушения Римской империи», Манро, по предположению Шарпа, и псевдоним себе избрал соответствующий — вспомним, что гиббонами называются человекообразные обезьяны. Со временем, полагаю, появятся и другие версии происхождения этого псевдонима, но истинную причину будет выявить все–таки трудно: Саки вел замкнутую жизнь, воспоминаний не оставил, а после смерти писателя сестра сожгла все его бумаги.

Разумеется, он рассчитывал на успех своей книги, но она осталась практически незамеченной. И тогда он обратился к сатире, которая помогла прославиться многим его соотечественникам. Кстати пришлось и знакомство с известным в то время карикатуристом Френсисом Гоулдом. В «Вестминстер газетт» стали появляться сатирические карикатуры известного художника и памфлеты начинающего автора, которые быстро завоевали популярность у читателей и составили впоследствии книгу «Алиса в Вестминстере» (1902). Эта книга, как и история России, была подписана его настоящим именем (хотя в «Вестминстер газетт» две пародии на Омара Хайяма были опубликованы под псевдонимом Саки).

О Манро заговорили как о писателе, но он принужден был па какое–то время замолчать, ибо в 1902 году заболел двусторонним воспалением легких. Лечение было трудным и долгим, а встав на ноги, он вновь взялся за перо, избрав профессию журналиста.

В 1903 году в качестве корреспондента газеты «Морнинг пост» он был командирован на Балканы для освещения военных действий. Вместе с заметками на политические темы Манро продолжал сочинять и короткие рассказы (некоторые из них вошли в кишу «Реджинальд», 1904). Наверное, тогда газетчик Манро и стал Саки.

Побывав в Белграде и Софии, Саки перебрался в Варшаву, откуда по заданию редакции своей газеты в качестве специального корреспондента направился в Россию. В Петербург он прибыл 8 сентября 1904 года и остановился в «Hotel de France» (Большая Морская улица, дом б). Здесь он близко сошелся со своим соотечественником и коллегой Р. Рейнольдсом, с помощью которого и принялся знакомиться с российской столицей. Саки за короткое время выучил русский язык (он легко изучал языки и с такой же легкостью наделял этим умением персонажей своих рассказов, например кота Тобермори) и вполне освоился в городе, в котором ему предстояло прожить долгое время.

В его статьях о России, ее политическом устройстве, быте и нравах населявших ее народов во множестве рассыпаны меткие характеристики и нелицеприятные суждения, которые и поныне звучат актуально; Саки–журналист заслуживает отдельного, более обстоятельного разговора, здесь же приведу лишь одно его высказывание, вполне характеризующее стиль и точность наблюдений; речь идет о представителях власти, и кажется, как это ни огорчительно, будто эти строки написаны нашим современником:

«В этой стране хулиган и задира пользуется огромной свободой, ибо общественное мнение, сколь бы сильно оно ему ни противилось, редко перерастает в общественное противодействие. Крепкие мужчины, соответственно вооруженные и вполне довольные своим положением, не сдвинувшись с места будут наблюдать за противозаконным и постыдным проявлением агрессивности, ограничившись лишь едва слышным возгласом неодобрения: "Какой скандал!" Таким же образом выражают свои чувства по поводу цареубийства или нерасторопности официанта. Чрезвычайные обстоятельства потому и происходят так часто в этой стране, что на них смотрят как на проделки испорченного ребенка».

Выражая свою позицию, Саки мог быть безжалостен, но ему и тут не изменяло чувство меры и справедливости.

Разумеется, в Петербурге он увидел много такого, что по нраву ставило этот город в ряд первых столиц Европы. Саки посещал театры и музеи, любовался великолепной архитектурой и в конце концов пришел к выводу, что все это должна увидеть и его сестра (продолжая боготворить своего младшего брата, она так и не вышла замуж). Этель прибыла в Петербург в январе 1905 года и попала в самое пекло. 9 января, в воскресенье, они завтракали в своей гостинице, когда мимо них по Большой Морской к Невскому двинулись толпы народа. Журналист Саки выскочил на улицу и чудом остался жив — рядом с его головой просвистела нуля, угодив в стену дома. На следующий день бывший полицейский Саки подсчитал количество раненых и убитых в ходе Кровавого воскресенья — около тысячи пятисот человек. Уже на следующий день «Морнинг пост» поместила отнюдь не веселый материал своего специального корреспондента в Петербурге под названием «Вчера был черный день России».

Его сестра утверждала впоследствии, что брат был счастлив в Петербурге. Наверное, так и было, иначе он не отсылал бы регулярно в Лондон и несерьезные сочинения, которые публиковались в других английских периодических изданиях. Быть может, именно в России он ощутил, что настоящее его призвание — литературный труд, а не роль поставщика новостей на политические темы. Обращу между тем внимание нашего читателя на то, что рассказы Саки (особенно ранние) коротки еще и потому, что были предназначены прежде всего для публикации в газетах.

В 1907 году он уехал из Петербурга в Париж, но внутренних связей с Россией не порывал до конца своей писательской карьеры, давая героям русские имена и не позволяя им забывать о том, что у Российской империи «четко очерченные границы» — обстоятельство немаловажное, иначе оно было бы недостойно упоминания (рассказ «Реджинальд в театре»). А вот еще один пример его отношения к русским. В 1911 году в Лондон с гастролями впервые приехала труппа Русского балета С. Дягилева с В. Нижинским и Т. Красавиной. Выступление русских артистов в «Ковент—Гарден» не произвело должного впечатления на английскую публику, и Саки вместе со своим приятелем Рейнольдсом пригласил в утешение всю труппу на вечеринку. Вечер удался на славу.

С 1910 года Саки жил в Лондоне, целиком посвящая себя писательскому труду. В 1911 году были опубликованы знаменитые «Хроники Кловиса». В 1912 году из–под его пера вышел роман «Невыносимый Бэссингтон», а годом позже был опубликован еще один роман — «Когда пришел Уильям». В 1914 году появился последний при его жизни сборник рассказов — «Животные и не только они».

Скорее всего Саки завещал бы читателям обширнейшее литературное наследство, ибо писал легко и много, однако судьба, не оставлявшая его без своего злодейского присмотра, распорядилась иначе: в 1914 году, отказавшись от присвоения офицерского звания (он уже примерял форму офицера в Бирме, и она ему, видимо, не пришлась по нраву), а также от работы в штабе в качестве переводчика (писатель должен находиться в гуще событий), он ушел добровольцем на фронт в возрасте сорока четырех лет и в звании младшего сержанта.

В июне 1916 года он побывал в Лондоне, куда для встречи с ним приехали Этель и Рейнольдс. Саки попросил разузнать у своего старого приятеля по Петербургу, нет ли где в Сибири свободного кусочка земли, который можно было бы купить, дабы поселиться там по окончании войны. Этель так прокомментировала его желание: «Это было бы замечательно, и ненасытные животные толпились бы у дверей нашего дома, а может, и внутри него». Представления иностранцев о Сибири всегда отличались оригинальностью.

14 ноября 1916 года ее любимого брата убили во Франции. Как вспоминал боевой товарищ младшего сержанта, последними словами его были: «Да погаси же ты свою чертову сигарету!» После чего раздался роковой выстрел. Пуля угодила в голову противнику табака.

Так погиб сержант Манро. Однако на долгую жизнь обречены занимательные истории писателя Саки, ибо их отличают ценимые читателями во всех странах мира розыгрыш и мистификация, мрачная чертовщина, нередко оборачивающаяся невинной шуткой; истории эти, как и жизненный путь их автора, заканчиваются весьма неожиданно и непредсказуемо.

Смешное и грустное соседствуют в рассказах Саки, обнаруживая в нем редкое для писателя–юмориста умение — разглядеть в самом обыкновенном, «маленьком» человеке способности к игре, к перевоплощению, увидеть необычное в обыденном, повседневном, увлечь читателя невероятным сюжетом, заставить его и улыбнуться, и задуматься (рассказ «Седьмая курица» — превосходный и далеко не единственный образец того, как Саки удастся превратить заурядного, скучного человека в неутомимого фантазера, а значит, сделать его личностью, притягательной для окружающих). И поныне в антологиях короткого рассказа, издаваемых в англоязычных странах, наряду с произведениями широко известных во всем мире мастеров публикуются замечательные (в лучших традициях Дж. Джерома и О. Генри, его более именитых современников) и удивительные рассказы менее известного Саки, написанные богатым, сочным языком.

Известный романист Джордж Мередит предсказывал Саки большое будущее еще в самом начале его карьеры. Английский писатель Ноэль Кауард спустя много десятилетий после прочтения рассказов Саки признавался, что тот оказал наибольшее влияние на него как на литератора. О Саки в восторженных тонах писали Ивлин Во, Грэм Грин, Гилберт Кит Честертон, Алан Александр Милн (автор Винни—Пуха называл его своим любимым писателем). В 1981 году одновременно в США и в Англии вышла наконец биография Саки (ее автор — Артур Ланггут); из этой интереснейшей книги мною главным образом и почерпнуты некоторые биографические сведения о писателе, веселые истории которого уже не одно десятилетие заставляют улыбаться читателей во многих странах мира.

Но Саки не просто юморист. Его наблюдения над людьми и их поведением точны, замечания остры и язвительны, а некоторые рассказы представляют собой великолепную характеристику общественной жизни. Тон его на первый взгляд беспечный, но за ним — трагическая усмешка. И при всем том в его рассказах нет назидательности; они читаются столь же легко, сколь и запоминаются. Том Шарп высказался по этому поводу так: «Начните читать рассказ Саки, и вы скоро прочтете его. Закончив читать один рассказ, вы приметесь за другой, а когда прочитаете все его рассказы, уже никогда не забудете их».

При жизни писателя в Англии вышло шесть сборников рассказов и фельетонов; два сборника рассказов выходили в Англии в 1923 и 1924 годах; в 1928 году в США большим тиражом было издано восьмитомное собрание его сочинений. В 1976 году издательство «Penguin Books» выпустило, на радость поклонникам творчества Саки, полное собрание его рассказов, три романа и три пьесы в одном томе. В 1977 году в лондонском театре «Аполло» была представлена театрализованная версия некоторых рассказов Саки. В 1978 году лондонское издательство «J. V. Dent and Sons» опубликовало книгу, в которую вошли 55 рассказов Саки. Как видим, интерес к творчеству этого писателя не иссякает на протяжении многих лет.

Саки начал свой литературный путь с того, что написал историю большой страны, а закончил его как автор коротких рассказов. Большая страна заинтересовалась прежде всего его юмористическими сочинениями, ибо не научилась еще извлекать уроков из своей истории, потому и мало интересуется ею.

Перед русскоязычным читателем Саки предстал впервые лишь в 1942 году, когда в журнале «Интернациональная литература» были опубликованы четыре его рассказа. В 1968 году в Москве вышел первый сборник Саки на русском языке, включивший восемь рассказов, а в 1977–м в Ленинграде была опубликована книжка, вобравшая в себя семнадцать рассказов на английском языке — в помощь изучающим этот язык (лучшей, на мой взгляд, книги, чем сборник Саки, для этой цели и не придумаешь; во–первых, с ним не соскучишься, во- вторых, тот, кто не может читать Саки без словаря, — увы! — не знает английского языка).

В 1991 году в Ленинграде в моем переводе вышла книга «Темное дело», в которой я собрал под одной обложкой тридцать шесть рассказов Саки, наиболее ярко, на мой взгляд, представляющих его манеру письма. Стотысячный тираж быстро разошелся. Спустя восемь лет, в 1999 году, мне представилась возможность предложить поклонникам добротного английского юмора шестьдесят пять рассказов этого незаурядного мастера короткой новеллы («Чертова дюжина»). Спустя еще шесть лет, в нынешнем году, я вновь вернулся к Саки, с удовольствием перечитав и переработав переводы более шестидесяти его рассказов. Практически это новые переводы, которые и предлагаются вниманию читателей.

Отбирать для перевода его рассказы непросто, ибо я не встречал у него ни одной нескладной строчки, не говоря уже о неудачных текстах (переводчик Саки, желающий поделиться с соотечественниками радостью от общения с одним из своих любимых английских писателей, неизбежно берет на себя большую ответственность, поэтому благосклонно просит читателя не судить его строго). Саки — мастер великолепно выстроенной фразы и изящного диалога.

Его называют и мистиком, и юмористом; я стремился к тому, чтобы представить писателя и в той, и в другой роли. Но он был еще и профессиональным журналистом, и рассказ «Старинный город Псков» — своего рода шедевр жанра. Однако подлинные шедевры Саки, выдержавшие испытание временем, — это прежде всего его юмористические сочинения, которые хочется перечитывать снова и снова: «Тобермори», «Открытое окно», «Метод Шварца-Меттерклюма»… Список неувядаемых писательских удач я мог бы продолжить, но оставлю это увлекательное занятие читателям.

Игорь Богданов.

Июль 2005.

Из книги «Реджинальд» (1904).

Реджинальд.

Я сделал это, но лучше бы я этого не делал. Я уговорил Реджинальда поехать на целый день к Маккиллопам против его воли.

Все мы иногда совершаем ошибки.

– Они знают, что ты здесь, и удивятся, если ты не приедешь. А мне как раз позарез нужно побеседовать с миссис Маккиллоп.

– Знаю, тебя интересует один из ее дымчатых персидских котят как потенциальная жена – или, быть может, муж? – для Уамплз. (У Реджинальда есть замечательное качество – он презирает всякого рода незначительные детали, за исключением тех, что относятся к области портновского искусства.) И от меня еще хотят, чтобы я терпел скучное общество ради неотложных брачных дел…

– Реджинальд! Ничего подобного, хотя я уверен, что миссис Маккиллоп будет рада, если я приеду с тобой. Молодые люди блестящих достоинств, вроде тебя, у них дома в большом почете.

– Лучше бы я пользовался почетом на небесах, – самодовольно заметил Реджинальд.

– Таких, как ты, будет очень мало, пусть тебя это не волнует. Но если говорить серьезно, тебе не придется подвергать собственное терпение чрезмерно большому испытанию. Обещаю, что не нужно будет играть в крокет, или вести беседу с женой архидиакона, или же делать что-нибудь такое, что может вызвать переутомление. Облачись в свои лучшие одежды, прими относительно любезное выражение лица и уписывай шоколадный крем точно blase[1] попугай. Ничего другого от тебя не требуется.

Реджинальд прикрыл глаза.

– Там будут утомительно современные молодые женщины, которые станут спрашивать меня, видел ли я последнюю пьесу, а менее передовая часть публики сгорит от нетерпения, желая услышать что-нибудь о королевской «бриллиантовой свадьбе», но это историческое событие, а не кличка лошади. Стоит мне только разговориться, как они спросят у меня, видел ли я, как союзники вступают в Париж. Почему женщины так любят копаться в прошлом? Они ничем не лучше портных – те всегда помнят, сколько вы должны им за костюм, который уже давно не носите.

– Я закажу ланч на час. У тебя будет два с половиной часа, чтобы переодеться.

Реджинальд скривил лицо в недовольную гримасу, и я понял, что добился своего. Он принялся размышлять, какой галстук с какой жилеткой будет лучше сочетаться.

Но даже тогда я не мог предположить, чем все это кончится.

По дороге к Маккиллопам Реджинальд сохранял величайшее спокойствие, и это нельзя было объяснить исключительно тем фактом, что он втиснул ноги в слишком узкие башмаки. Мне стало еще более не по себе. Выпустив Реджинальда на лужайку перед домом Маккиллопов, я поставил его рядом с соблазнительным блюдом с mаrтоп glaces[2] и как можно дальше от жены архидиакона. Отдалившись на дипломатическое расстояние, я с мучительной отчетливостью услышал, как старшая из дочек Мокбн спрашивает его, видел ли он последнюю пьесу.

Должно быть, прошло минут десять, не больше. Я довольно мило беседовал с хозяйкой, пообещал дать ей почитать «Вечный город», прислать рецепт кроличьего майонеза и как раз собирался предложить уютный дом ее третьему персидскому котенку, как краешком глаза углядел, что Реджинальда не было там, где я его оставил, а marron glaces даже не тронуты. В ту же минуту я обратил внимание на то, что старый полковник Мендоза пытается рассказать свою классическую историю о том, как он познакомил Индию с гольфом, а Реджинальд расположился в опасной близости от него. Бывают случаи, когда Реджинальда так и тянет к полковнику.

– Когда я был в Пуне, в семьдесят шестом…

– Мой дорогой полковник, – мягко заговорил Реджинальд. – Вы только подумайте, что говорите! Так опрометчиво выдавать свой возраст! Я бы ни за что не признался, что жил на этом свете в семьдесят шестом. (Реджинальд даже в порыве самой безудержной откровенности утверждает, что ему только двадцать два.).

Лицо полковника приобрело цвет переспелого инжира, а Реджинальд меж тем, не обращая никакого внимания на мои попытки перехватить его, ускользнул в другой конец лужайки. Спустя несколько минут я застал его весело болтающим с младшим из сыновей Рэмпидж. Он излагал ему испытанный способ настаивать водку на полыни, причем все это могла слышать мать мальчика. Миссис Рэмпидж, между прочим, занимала видное положение в местном отделении движения за трезвый образ жизни.

Нарушив этот не предвещавший ничего хорошего tête-à-tête и усадив Реджинальда так, чтобы он мог наблюдать за тем, как игроки в крокет теряют самообладание, я отправился на поиски хозяйки, желая возобновить переговоры насчет котенка с того места, на котором они были прерваны. Мне не удалось ее скоро выследить, и в конце концов миссис Маккиллоп нашла меня сама, но разговор пошел не о котятах.

– Ваш родственник обсуждает что-то неприличное с женой архидиакона, вернее, говорит только он, она уже велела закладывать экипаж.

Она говорила сухо и отрывисто, точно повторяла заученную французскую фразу, и я понял – что касается видов на Милли Маккиллоп, то Уамплз обречен на пожизненное безбрачие.

– Если вы не против, – поспешно проговорил я, – то и нам, я думаю, пора велеть закладывать экипаж. – И я предпринял форсированный марш в направлении площадки для игры в крокет.

Все собравшиеся там вели оживленную беседу о погоде и войне в Южной Африке, все, кроме Реджинальда, который сидел, откинувшись в удобном кресле, с мечтательным, отстраненным видом, какой мог бы иметь вулкан после того, как опустошил целые деревни. Жена архидиакона застегивала перчатки с сосредоточенной решимостью, которую было страшно лицезреть. Придется мне утроить свой подписной взнос в организованный ею Фонд Радостных Воскресных Вечеров, прежде чем я осмелюсь снова переступить порог ее дома.

Как раз в эту минуту игроки в крокет завершили свою игру, которая продолжалась весь день без намека на окончание. Но почему, спрашивал я себя, она должна была закончиться именно тогда, когда так необходимо отвлекающее средство? Казалось, все переместились в зону волнений, в эпицентре которой восседали в своих креслах жена архидиакона и Реджинальд. Разговор не клеился, наступило томительное затишье, которое обыкновенно бывает перед бурей или когда вы вдруг узнаете, что ваши соседи вовсе не держат домашнюю птицу.

– А что же каспийцы, чем они хороши? – внезапно осведомился Реджинальд, заставив собравшихся содрогнуться.

Казалось, всех сейчас охватит паника. Жена архидиакона взглянула на меня. Киплинг или кто-то другой описал где-то взгляд, который бросает ослабевший верблюд, когда караван уходит вперед и оставляет его на произвол судьбы. Я отчетливо вспомнил этот пассаж, когда добрая женщина бросила на меня укоризненный взор.

Я выставил последние козыри:

– Реджинальд, уже поздно, и с моря опускается туман.

Я понимал, что появившаяся на его лице замысловатая усмешка может скрыться только в тумане.

– Никогда, никогда больше я не возьму тебя с собой в гости. Никогда… Ты вел себя ужасно… А чем же все-таки хороши каспийцы?

По лицу Реджинальда скользнула тень искреннего сожаления по поводу неиспользованных возможностей.

– Вообще-то, – отвечал он, – мне кажется, что галстук абрикосового цвета лучше бы сочетался с сиреневой жилеткой.

Что дарить на Рождество?

Я хочу, чтобы меня поняли раз и навсегда (заговорил Реджинальд): мне бы не хотелось, чтобы на Рождество мне подарили молитвенник, хотя вполне возможно, что именно его-то я и получу, ибо о моих истинных пожеланиях мало кто знает.

Вообще-то (продолжал он), неплохо бы организовать курс лекций на тему о том, как делать подарки. Похоже, люди не имеют ни малейшего представления о том, что человеку нужно, а существующие на этот счет соображения не делают чести цивилизованному обществу.

Есть у меня, к примеру, родственница в деревне, которая считает, что «галстук всегда пригодится», и присылает нечто кошмарное в крапинку; носить такое можно только впотьмах или прогуливаясь по Тоттенхэм-Корт-роуд. Возможно, такой галстук и сгодился бы для обвязывания кустов смородины, в каковом случае могла бы быть достигнута двоякая цель – поддержания веток и отпугивания птиц. Общеизвестно ведь, что у средней синицы гораздо сильнее развито эстетическое чувство, нежели у средней родственницы из деревни.

А возьмите тетушек. Когда речь заходит о подарках, с этой публикой вообще трудно иметь дело. Вся беда в том, что не успеваешь застать их молодыми. Покуда до них дойдет, что в Вест-Энде не носят красные шерстяные рукавицы, они либо кончают свой земной путь, либо успевают перессориться со всем семейством, либо умудряются совершить нечто столь же безрассудное. Вот почему запас прирученных тетушек обыкновенно столь ничтожен.

Есть у меня, par exemple [3], тетушка Агата, которая на прошлое Рождество прислала мне перчатки, при этом ей удалось выбрать именно те, которые были в моде, да еще и с нужным количеством пуговиц. Но – они были девятого размера! Я отослал их одному мальчику, которого в душе ненавидел: он, понятное дело, не носил их, а мог бы – дело в том, что он умер, и вышло так, что, отослав ему перчатки, я как бы прислал на его похороны белые цветы. Конечно же, я написал тетушке и дал ей знать, что перчатки – именно то, что мне нужно для того, чтобы жизнь зацвела как роза; боюсь, однако, что она сочла меня легкомысленным – родом она с севера, где живут в страхе перед Господом и герцогом Дурхэмским. (Реджинальд никогда не упускает случая продемонстрировать, что он обладает исчерпывающими познаниями в политике, и это дает ему великолепную возможность никогда не вступать в споры по этим вопросам.) Наиболее терпимы в смысле понимания того, что от них требуется, тетушки с примесью иностранного происхождения, но если вам никак не выбрать устраивающую вас тетушку, то лучше всего самому выбрать подарок и отослать счет той, что у вас уже есть.

Даже близкие друзья, которые, уж казалось бы, знают, что к чему, и те почему-то обнаруживают неосведомленность в этом вопросе. Ну не собираю я дешевые издания Омара Хайяма! Последние полученные мною четыре экземпляра я подарил мальчику-лифтеру, и мне доставляет удовольствие сама мысль о том, что он читает своей престарелой матери Хайяма вкупе с примечаниями Фитцджеральда. У мальчика-лифтера непременно должна быть престарелая мать; это так мило с его стороны, что он ее не забывает.

Лично я не понимаю, почему так трудно выбрать подарок. Всякий благовоспитанный молодой человек по достоинству оценит декоративную бутылку ликера, купленную для него в одном из модных магазинов, в витринах которых они занимают почетное место, – при этом не имеет решительно никакого значения, что такая бутылка у него уже есть. И потом, сколько сладостных минут ему предстоит пережить, когда его будет терзать мучительная догадка – creme de menthe [4] это или шартрез? С таким же волнением следишь за движением руки партнера при игре в бридж. Пусть говорят что хотят об упадке христианства; религиозная система, при которой на свет был произведен зеленый шартрез, никогда не умрет.

А ведь есть еще и рюмки для ликеров, и засахаренные фрукты, и портьеры из декоративной ткани, и куча всяких прочих необходимых в жизни вещей, которые могли бы стать подходящими подарками; я уже не говорю о таких роскошествах, как оплаченные кем-то твои счета или что-нибудь миленькое из драгоценностей. Я, к примеру, ничего не имею против рубинов.

Мое самое большое достоинство (заключил Реджинальд) состоит в том, что мне так легко угодить. Но от молитвенника на Рождество меня избавьте.

Реджинальд в театре.

– В конце концов, – рассеянно проговорила герцогиня, – есть вещи совершенно очевидные. Правота и несправедливость, хорошие манеры и незыблемые моральные устои – у всего этого есть четко очерченные границы.

– То же самое, – отвечал Реджинальд, – можно сказать о Российской империи.

Реджинальд и герцогиня посмотрели друг на друга с обоюдным недоверием, смягченным, зпрочем, некоторым любопытством. По мнению Реджинальда, герцогине предстояло еще многому научиться; в частности, ей не следовало бы выбегать из гостиницы «Карлтон», будто она боится опоздать на автобус. Женщина, равнодушная к тому, какое впечатление производит на окружающих ее выход из гостиницы, может покинуть город до начала ежегодных скачек, а то и умереть в неподходящий момент от какого-нибудь немодного недуга.

По мнению герцогини, Реджинальд, как того и требовали обстоятельства, не выходил за рамки приличий.

– Разумеется, – гораздо живее продолжала она, – теперь модно верить в нескончаемые перемены, непостоянство и всякое такое, а также в то, что человек – всего лишь улучшенный вид первобытной обезьяны; и вы, разумеется, сторонник этой теории?

– Пожалуй, она опередила свое время; многим из тех, кого я знаю, весьма далеко до завершения процесса превращения в человека.

– А вы, должно быть, еще и закоренелый атеист?

– О, вовсе нет. Сейчас в моде держаться римско-католического направления и иметь агностические убеждения; в этом случае приобщаешься к средневековой образности, тогда как последствия вполне современны.

Герцогиня хотела было презрительно фыркнуть, но сдержалась. Она относилась к англиканской церкви с покровительственной симпатией, словно это было нечто такое, что растет в саду.

– Но существуют ведь и другие вещи, – продолжала она, – и они, полагаю, до некоторой степени священны и для вас. Патриотизм, например, империя, ответственность перед ней, «кровь не вода» и все такое прочее.

Прежде чем ответить, Реджинальд задумался на пару минут, а лорд Римини меж тем на время завладел вниманием аудитории.

– Вот чем плоха трагедия, – заметил он, – самого себя не слышно. Разумеется, я принимаю имперскую идею и ответственность перед ней. В конце концов, я бы то же самое сказал, живи я, скажем, на материке. Но в один прекрасный день, когда кончится лето и у нас будет больше времени, вам придется разъяснить мне, в чем же именно суть кровного родства, или как там это называется, которое якобы объединяет французского канадца, умеренного индуса и йоркширца, например.

– А, ну конечно, – «царить над пальмой и сосной»,[5] – с надеждой на понимание процитировала герцогиня. – Разумеется, нам не следует забывать, что все мы являемся частью великой англосаксонской империи.

– Которая, в свою очередь, быстро становится пригородом Иерусалима. Согласен, весьма симпатичным пригородом совершенно очаровательного Иерусалима. Но все же пригородом.

– Как можно говорить о том, что живешь в пригороде, когда известно, что мы распространяем достижения цивилизации по всему миру! Филантропия – полагаю, по-вашему, это всего лишь умиротворяющее заблуждение; и тем не менее даже вы должны признать, что где бы ни случились нужда, несчастье или голод, будь то в далеких или труднодоступных краях, мы тотчас оказываем помощь в самом широком масштабе и в случае надобности распространяем ее в самые далекие уголки земли.

Герцогиня сделала паузу, предвкушая окончательную победу. То же самое она уже говорила как-то своим гостям, и ее слова были восприняты тогда необычайно тепло.

– Интересно, – спросил Реджинальд, – а вам никогда не приходилось зимней ночью гулять по набережной?

– Помилуйте, нет, конечно, дитя мое. А почему вы об этом спрашиваете?

– Я вовсе не спрашиваю; просто мне интересно. Но даже у вашей филантропии, распространяемой по миру, который живет по законам конкуренции, должны быть статьи расхода и прихода. Воронята поднимают крик, когда хотят есть.

– И им дают пищу.

– Именно. А это значит, что кто-то все-таки питается за чужой счет.

– О, да вас это попросту раздражает. Вы начитались Ницше, и у вас совсем нет представления о нормах нравственности. Могу я спросить – вы вообще какими-нибудь законами в жизни руководствуетесь?

– Существуют определенные твердые правила, которым человек следует ради собственного благополучия. Например: никогда не будь непочтительно груб по отношению к безобидному седобородому незнакомцу, которого можно повстречать в сосновом бору или в курительной комнате какой-нибудь гостиницы на материке. Вполне может статься, что это король Швеции.

– Всякого рода ограничения весьма, должно быть, обременительны для вас. Когда я была помоложе, юноши вашего возраста были симпатичны и невинны.

– Теперь мы только симпатичны. В наши дни ценится узкая специализация. В связи с этим я вспомнил историю про человека, о котором как-то читал в одной священной книге. У него спросили, чего он более всего желает. Но поскольку он не просил ни титулов, ни почестей, ни званий, а только огромного богатства, то и все остальное ему также досталось.

– В священной книге вы такого прочитать не могли.

– Еще как мог; к тому же имя этого человека занесено в книгу пэров.

Реджинальд – хормейстер.

«Старайся никогда не быть первым, – написал как-то Реджинальд своему самому дорогому другу. – Самый жирный лев достался первым христианам».

Но Реджинальд и сам кое в чем был первым.

Ни у кого в его семье не было золотисто-каштановых волос, как не было и намека на чувство юмора. На стол ставили примулу. Считалось, что это красиво.

Отсюда следует, что Реджинальда в семье не понимали, когда он опаздывал к завтраку, обгрызал со всех сторон поджаренный хлебец и непочтительно отзывался о Вселенной. Все остальные члены семьи ели кашу и во все верили, включая прогноз погоды.

Понятно, что все члены семьи облегченно вздохнули, когда узнали, что дочь викария взялась перевоспитать Реджинальда. Ее звали Амабель; она была единственной роскошью, которую мог себе позволить викарий. Амабель слыла красавицей, девушкой умственно одаренной; она никогда не играла в теннис и, по слухам, прочла «Жизнь пчелы» Метерлинка. Если вы держитесь подальше от тенниса, да к тому же еще и читаете Метерлинка, то в небольшой деревеньке непременно сойдете за человека интеллектуального склада. А она к тому же еще и два раза была в Fecamp,[6] чтобы перенять хороший французский акцент у живших там американцев; следовательно, она имела какое-то представление о мире, что небесполезно при общении с мирянами.

Теперь понятен восторг, с каким было воспринято известие о том, что Амабель взялась перевоспитать непокорного члена семейства.

Амабель приступила к делу с того, что пригласила своего ничего не подозревавшего ученика на чашку чая в сад викария; она верила в здоровое воздействие естественного окружения, ибо никогда не была на Сицилии, где все обстоит совершенно иначе.

И, как всякая женщина, взявшаяся проповедовать раскаяние упорствующему в своих заблуждениях юноше, она принялась подробно расписывать греховность ничем не заполненной жизни, что особенно постыдно в деревне, где люди встают рано затем, чтобы узнать, не выросла ли за ночь еще одна ягодка клубники.

Реджинальду вдруг вспомнились лилии, которые «просто стоят себе где-нибудь в поле и очень хороши, и нет им равных».

– Это не тот пример, которому мы должны следовать, – с неудовольствием проговорила Амабель.

– К сожалению, нам не остается ничего другого. Если б вы только знали, скольких трудов мне стоят попытки сравниться с лилиями в их художественной простоте.

– Вы до неприличия высокого мнения о своей внешности. Добропорядочная жизнь бесконечно предпочтительнее привлекательной наружности.

– Но вы же согласитесь со мной, что это несовместимые вещи. Я так скажу: красота неподвластна времени.

К этому моменту Амабель начала склоняться к тому, что битву нелегко выиграть с помощью одной лишь решительности. Призвав в союзники ресурсы, имеющиеся в распоряжении женщины с незапамятных времен, она отказалась от лобовой атаки и переключила внимание на то, что трудится она в приходе без помощников, что на душе у нее тоскливо и одиноко, – и в самый подходящий момент предложила клубнику со сливками. Реджинальд явно был сражен этим последним предложением, и, когда его наставница высказала пожелание, что неплохо бы ему начать деятельную жизнь с того, чтобы помочь ей организовать ежегодную вылазку за город деревенских детишек, певших в местном хоре, его глаза засветились воодушевлением новообращенного, предвещающим недоброе.

Что до Амабель, то Реджинальд начал деятельную жизнь в одиночку. Даже самые добродетельные женщины подвластны воздействию сырой травы, и Амабель слегла с простудой. Реджинальд назвал это избавлением; он всю жизнь мечтал организовать вылазку за город детей, поющих в хоре. Обнаружив стратегическую проницательность, он повел своих застенчивых круглоголовых подопечных к ближайшему лесному ручью и дозволил им искупаться в нем; сам же уселся на разбросанную одежду и принялся рассуждать об их неминуемом будущем, которое, по его предопределению, сведется к вакханальному шествию по деревне. Благодаря своевременной предусмотрительности обнаружился целый набор оловянных дудок, а вот блестящая мысль прихватить с собой и козла из соседского огорода пришла позднее. По такому случаю, пояснил Реджинальд, неплохо было бы облачиться в леопардовые шкуры; дело же кончилось тем, что тому, у кого был носовой платок, было дозволено им и прикрыться, что обладатели платков восприняли с признательностью. Реджинальд убедился в невозможности за отведенное ему время обучить трясущихся неофитов песне в честь Бахуса, и потому в путь они тронулись с более знакомым, хотя и менее приличествующим случаю гимном о воздержании. Главное, говорил он, это все-таки душевный настрой. Следуя правилам поведения, практикуемым авторами драм в день премьеры, он благоразумно предпочел держаться за кулисами, тогда как процессия, двигаясь с необычайной неуверенностью, да еще и с козлом, скорбно прокладывала путь через деревню. Пение стихло прежде, чем шествие достигло главной улицы, зато жалкое завывание оловянных дудок заставило жителей выйти из домов. Реджинальд потом говорил, что где-то он подобное уже видел; люди же такого не видывали на своем веку, почему и дали волю чувствам.

Члены семьи Реджинальда не простили ему этого. У них совершенно не было чувства юмора.

Реджинальд о треволнениях.

У меня (говорил Реджинальд) есть тетушка, которая все время волнуется. Вообще-то она мне и не тетушка вовсе – скорее любительница быть таковой. В обществе она имеет успех; говорить о том, что дома у нее происходят трагедии, не приходится, поэтому она принимает близко к сердцу все случающиеся вокруг беды, включая мои. В этом смысле она представляет собою полную противоположность, или как там это называется, тем милым, ни на что не жалующимся женщинам, которые, раз узрев беду, тотчас надевают на глаза шоры. Их, разумеется, за это любят, но, должен признаться, мне с ними неуютно; они напоминают мне утку, которая долго, с вымученной бодростью хлопает крыльями после того, как ей отрубили голову. Утки и без головы не знают покоя. Переходя же к моей тетушке, скажу, что ей и самой нравится, какого цвета у нее волосы; ее кухарка ссорится с другими слугами, а это обыкновенно добрый знак; совесть у нее отсутствует примерно одиннадцать месяцев в году и появляется только в Великий пост, к неудовольствию родных ее мужа, которые, так сказать, обретаются значительно ниже ангелов; поскольку она обладает всеми этими естественными достоинствами – а, по ее словам, бронзовый оттенок волос тоже является естественным достоинством, по поводу которого не может быть двух мнений, – то ей, как и владельцу ресторана, не имеющему лицензии, приходится, понятное дело, искать на свою голову приключений. Преимущество тут заключается, впрочем, в том, что поиск приключений согласуется с другими занятиями, тогда как настоящие беды имеют обыкновение случаться во время трапезы, или когда одеваешься, собираясь куда-то, или в другие торжественные моменты. Я знавал одну канарейку, которая месяцами, годами пыталась произвести на свет потомство, и все на это смотрели как на невинную забаву, как это происходило в случае с продажей залива Делагоа;[7] впрочем, случись сделка, газетам не о чем было бы писать. Но вот однажды птичка разродилась, притом посреди молитв, которые совершала семья. Я сказал «посреди», но это был и конец, ибо нельзя же благодарить за ниспосылаемый хлеб насущный, когда не знаешь, чем придется кормить новорожденных канареек.

В настоящее время тетушка пребывает в балканском расположении духа относительно того, как относятся к евреям в Румынии. Лично я полагаю, что евреи обладают достойными уважения качествами; они так добры к своим бедным – и к нашим богатым. Осмелюсь высказать предположение, что стоимость жизни в Румынии незначительно превышает уровень доходов. У нас же проблема состоит в том, что многие люди, у которых денег куры не клюют, имеют весьма слабое представление о том, что же все-таки с ними делать. Взять, к примеру, этот Фонд помощи жертвам внезапных катастроф – но что такое внезапная катастрофа? Есть, скажем, некая Марион Малсибер, которой кажется, будто она умеет играть в бридж; ей также кажется, что она может запросто спуститься по склону холма на велосипеде; как-то она попыталась это проделать, но оказалась в больнице, теперь же пребывает в сестринской общине – все, ну просто все потеряла, а то, что осталось, завещала богам. Но ведь не станем же мы говорить о том, будто тут произошла внезапная катастрофа; ведь начало ей было положено, когда бедная Марион родилась. Врачи тогда говорили, что она и двух недель не проживет, а она с тех пор все пытается доказать, что они были неправы. Женщины такие упрямые. А возьмем вопрос образования – впрочем, и тут, по-моему, не о чем беспокоиться. Образованию, на мой взгляд, придают чересчур большое значение, а это глупо. Во-первых, его всерьез не воспринимают в школе, где на нем с самого начала заостряется внимание. Всеми необходимыми знаниями человек практически овладевает сам, остальное раньше или позже ему подсовывают. Наши родители обладают сравнительно небольшими знаниями, потому что задолго до нашего рождения они успевают позабыть многое из того, чему научились в процессе получения образования. Разумеется, я верю в то, что природу надо изучать; как я сказал однажды леди Боуисл, если хотите получить урок преднамеренно искусственного поведения, просто понаблюдайте за тем, с какой осмысленной непринужденностью персидский кот входит в гостиную, где много людей, а потом попытайтесь в течение двух недель овладеть такой же походкой. Семейство Боуисл к знатному роду не принадлежит, но стремится, так сказать, получить принадлежность к нему в рассрочку; обыкновенно это происходит так: делаете первый взнос, а остальное – когда вам заблагорассудится. У всех членов их семьи добрые сердца, и они никогда не забывают дней рождений своих знакомых. Не помню, чем занимается Боуисл, кажется, служит в Сити, откуда проистекает патриотизм, а она… ах да! платья ей шьют в Париже, но носит она их с сильным английским акцентом. Какое замечательное проявление гражданственности с ее стороны! Ее, должно быть, воспитывали в строгости, ибо она с таким отчаянием стремится исправить то, что не так скроено. Вообще-то, как я ей как-то сказал, в наши дни это не имеет значения: я знаю некоторых в высшей степени добродетельных людей, которых всюду тепло принимают.

Реджинальд о вечеринках.

Вся беда в том, что толком с хозяевами и хозяйками так и не удается сойтись поближе. Познакомиться успеваешь с их фокстерьерами и хризантемами; иногда вовремя соображаешь, как лучше поступить – рассказывать ли историю всем собравшимся в гостиной или же, из опасения навредить общественному мнению, каждому гостю в отдельности; но вот что до хозяина и хозяйки, то они пребывают обыкновенно в таком глубоком тылу, что добраться до них нет никакой возможности.

Гостил я как-то в Уорвикшире вместе с одним приятелем, который сам возделывает землю, но в прочих отношениях он человек вполне благоразумный. Никогда бы не подумал, что у него еще и душа есть, а вместе с тем спустя очень короткое время он сбежал с вдовой укротителя львов и определился инструктором игры в гольф где-то на берегу Персидского залива; конечно же, это было крайне аморально с его стороны, поскольку игрок из него посредственный, но то, что он был наделен фантазией, очевидно. Жену его следовало бы пожалеть, поскольку он был единственным в доме человеком, умевшим укрощать гнев кухарки, теперь же ей приходилось карточки с приглашением на обед помечать буквами DV.[8] И все же это лучше, чем семейные сцены; когда от женщины уходит кухарка, то вернуть утраченное в обществе положение ей бывает потом необычайно трудно.

Полагаю, сказанное справедливо и по отношению к хозяевам; они редко могут похвалиться более чем поверхностным знакомством со своими гостями, и часто бывает так, что не успевают они узнать вас чуточку получше, как остаются после этого в убеждении, будто знают вас превосходно. Когда я однажды покинул дом моих знакомых в Дорсетшире, в воздухе повеяло холодком. Все дело в том, что меня пригласили в гости, чтобы потом поохотиться, а я не очень-то хороший охотник. Куропатки до чрезвычайности похожи друг на друга; в одну не попал, считай, всех упустил – таков, во всяком случае, мой опыт. А они еще пытались высмеять меня в курительной комнате за то, что я не сумел убить птицу с пяти ярдов, – впечатление было такое, что это коровы столпились вокруг слепня и жужжат, как бы мучая его. На следующее утро я поднялся ни свет ни заря – но на рассвете, точно, ибо в небе шумели жаворонки, а трава выглядела так, будто всю ночь оставалась под открытым небом. Я выследил самую заметную представительницу птичьего племени, какую можно было сыскать, приблизился на расстояние, на которое она только смогла меня подпустить, после чего приложился к ружью. Мне потом рассказывали, что птица была ручная; но это совсем не так – уже после первых нескольких выстрелов она повела себя как дикарка. Спустя какое-то время она немного угомонилась, а когда ее ножки перестали в знак прощания помахивать окружающему пейзажу, я попросил сына садовника притащить ее в холл, чтобы всякий, кто шел завтракать, смог лицезреть ее. Сам я позавтракал наверху. Впоследствии я вспоминал, что у еды был какой-то весьма противный христианскому нюху душок. Наверно, приносить в дом добычу – это все-таки нехорошо; во всяком случае, когда я покидал этот дом, у хозяйки в глазах можно было прочитать, что из списка гостей я отныне вычеркнут навсегда.

Некоторые хозяйки, впрочем, все могут простить, даже, позволю себе заметить, хвастливость охотника, особенно если гость хорош собою и в достаточной степени необычен в сравнении с другими гостями; но есть ведь и другие гости – вот эта девушка, например, которая читает Мередита и является к столу в платье, сшитом дома и оплаканном в часы досуга. В конце концов она добирается до Индии, выходит там замуж и возвращается назад, чтобы восхищаться видом Королевской Академии и пребывать в убеждении, что обыкновенное карри[9] с креветками будет впредь надежным заменителем того, что, как нас учили, является ланчем.

Вот тут-то она и становится опасна; но даже в худшем проявлении своих чувств она не столь плоха, как та женщина, которая швыряет в вас вопросы, заимствованные из газеты «Купи-продай»,[10] не будучи притом ни в малейшей степени дерзкой. Вообразите себе – на днях я из кожи вон лез, пытаясь осмыслить хотя бы половину того, что сам произносил в ответ на просьбу одной из искательниц куриных истин посоветовать, сколько птиц она может поместить в вольер размером десять на шесть, или что-то вроде того! Да туда их целую стаю можно загнать, сказал я ей, особенно если она не забудет закрыть дверь, но эта мысль, похоже, прежде ей в голову не приходила; во всяком случае, до конца обеда она только над ней и размышляла.

Я всегда говорил, что иногда и самому бывает трудно определить свою позицию по тому или иному вопросу, да и ошибки приходится время от времени совершать. Но ошибки в конечном итоге подчас оборачиваются приобретениями: если бы мы не избавились по глупости от наших американских колоний, то, скорее всего, к нам не явился бы некто из Штатов, чтобы учить нас, какие нам делать прически и носить костюмы; тогда, наверное, нам пришлось бы черпать эти идеи где-нибудь в другом месте. Даже слово «хулиган» было, пожалуй, изобретено в Китае за несколько столетий до того, как мы успели подумать о том, что нам его не хватает. Англия должна пробудиться, сказал на днях герцог Девонширский; а может, он этого и не говорил? Да-да, возможно, это был кто-то другой. Но дело отнюдь не в том, что я впадаю в отчаяние при мысли о будущем; всегда ведь находились люди, с отчаянием думавшие о будущем, но когда будущее наступает, то оно благосклонно и любезно взирает на тех, кто прежде вел себя соответственно своим способностям. С ужасом думаешь о том, что в один прекрасный день чьи-то внуки отзовутся о вас как о человеке приятном.

Бывают минуты, когда начинаешь сочувствовать Ироду.

Реджинальд в «Карлтоне».

– Какая изменчивая погода, – сказала герцогиня, – и как жаль, что такие необычайные холода настали именно тогда, когда вздорожал уголь! Для людей бедных это сущее разорение.

– Кто-то однажды заметил, что Провидение всегда на стороне больших доходов, – обронил Реджинальд.

Содрогнувшись, герцогиня продолжала-таки есть анчоусы; она была в меру старомодна, и ей не нравилось непочтительное отношение к доходам.

Выбор места для приема пищи Реджинальд оставил ее женской интуиции, вина же выбирал сам, зная, что женская интуиция робеет перед красным сухим вином. Женщина с радостью выберет мужей для своих менее привлекательных подруг или примет участие в политическом диспуте, не имtя ни малейшего представления о предмете разговора, – но ни одна женщина еще ни разу не сумела выбрать толком красное сухое вино.

– Hors d'ouevre[11] всегда вызывал у меня Трогательные чувства, – сказал Реджинальд. – Вспоминается детство, когда думаешь, какое же будет следующее блюдо, – а потом, когда сменяют тарелки, жалеешь о том, что съел так мало hors d'ouevre. Неужели вам не интересно наблюдать за тем, как люди входят в ресторан? Вот вбегает женщина, и кажется, будто весь порядок ее жизни держится на деспотизме одной булавки, которая может в любую минуту отречься от своих функций; и какое же облегчение видеть, как она благополучно добирается до своего стула. Есть люди, которые ступают в ресторан с таким видом, будто им предстоит совершить неприятную обязанность, будто они – ангелы смерти, входящие в зараженный чумой город. Этот тип британца частенько можно встретить в гостиницах где-нибудь за границей. А ныне появились иоганнес-буржуа; они привносят с собой атмосферу, которая царит на пространстве от мыса Доброй Надежды до Каира, – я бы назвал их иоганнесбергерами![12].

– Раз уж вы вспомнили о гостиницах за границей, – заговорила герцогиня. – Я сейчас готовлюсь к лекции в клубе на тему о том, насколько путешествия в наши дни обогащают людей знаниями, при этом упор я делаю на нравственную сторону вопроса. На днях я беседовала с тетушкой леди Боуисл – вы ведь знаете, она только что вернулась из Парижа. Такая милая женщина…

– И такая глупая. В наши дни, когда женщины чересчур образованны, рядом с ней просто отдыхаешь. Говорят, некоторые побывали в осажденном Париже, не ведая, что Франция и Германия находятся в состоянии войны; но к чести тетушки Боуисл надо сказать, что она провела целую зиму в Париже, находясь под впечатлением, будто Гумберты – это изобретатели велосипеда.[13] Как вы, должно быть, знаете, какой-то епископ верит в то, будто со всеми известными нам по пребыванию на земле животными мы встретимся впоследствии и на том свете. Как же это будет неловко – столкнуться там с косяком снетков, с некоторыми представителями которых в последний раз встречался в ресторане. Мне с моей чувствительностью лучше с лимонами иметь дело. Впрочем, и эти обидятся, если не будешь их есть. Знаю одно – на людоедском пиршестве меня бы страшно раздражало, если бы ко мне стали цепляться за то, что я недостаточно улыбчив или же слишком долго вожусь со своим блюдом.

– Задача моей лекции, – поспешила перебить его герцогиня, – заключается в том, чтобы выяснить, не ведет ли к ослаблению нравственной стороны общественного сознания беспорядочное путешествие по материку. Мы ведь знаем, что есть люди, которые ведут себя вполне добропорядочно, пока они в Англии, но стоит им оказаться где-нибудь по другую сторону Ла-Манша, они становятся совершенно другими.

– Я бы сказал, что у них мораль Таухнитца,[14] – заметил Реджинальд. – В целом же я думаю, что они извлекают для себя все лучшее из этих двух столь желанных миров. И потом, за лишний багаж берут так много на некоторых маршрутах за границей, что, право же, оставлять время от времени дома свое доброе имя – это всего лишь вопрос экономии средств.

– Скандала, мой дорогой Реджинальд, следует избегать и в Монако, и в прочих местах, скажем, в Эксетере.

– Скандал, моя дорогая Ирина… я ведь могу называть вас Ириной?

– Не думаю, что вы так давно меня знаете.

– Я знаю вас дольше, чем знали вас ваши крестные родители, прежде чем позволили себе дать вам это имя. Так вот, скандал – это всего лишь благотворительное пособие, выдаваемое веселыми людьми людям скучным. Вы только подумайте, сколько безупречных жизней одних высвечивается благодаря пылающему неблагоразумию других. Скажите мне, кто эта женщина в старых кружевах, сидящая за столиком слева от нас? Ах вот как – не стоит обращать на нее внимания? Да сегодня в моде разглядывать людей, точно это годовалые жеребцы в местах торговли лошадьми.

– Кажется, это миссис Спелвексит; очень милая женщина; с мужем в разлуке…

– Несоответствие доходов?

– О, ничего подобного. Их разделяет океан, скованный льдом, – вот что я имела в виду. Он исследует движение плавучих льдин, и следит за перемещением сельдей, и, кроме того, написал чрезвычайно интересную книжку о домашней жизни эскимосов; понятно, что на собственную домашнюю жизнь у него не остается времени.

– Муж, возвращающийся домой вместе с Гольфстримом, – это своего рода замороженное имущество.

– Его жена необычайно чувствительна ко всему этому. Она коллекционирует почтовые марки.

Это такое утешение. Рядом с ней сидят Вимплы, мои очень старые знакомые; бедняги, с ними все время случаются какие-то неприятности.

– Неприятность – это такая вещь, которую можно перенять, а можно и бросить; это что-то вроде охоты на тетеревов или курения опиума – раз уж начал, лучше продолжать.

– Их старший сын доставляет им такие огорчения; они хотели, чтобы он стал лингвистом, и истратили уйму денег на то, чтобы его научили говорить, наверное, на дюжине языков, – а он подался к монахам и стал членом общества траппистов. А младший их сын, планировавшийся для показа на американском брачном рынке, развил в себе способности политика и пишет статьи о жилищных проблемах бедняков. Вопрос этот, безусловно, очень важный, да я и сама посвящаю ему по утрам немало времени, но, как говорит Лора Вимпл, неплохо бы прежде решить свою собственную жилищную проблему, а потом уж начинать беспокоиться о других людях. Она воспринимает все это очень болезненно, но аппетита не теряет, и, по-моему, это так неэгоистично с ее стороны.

– Бывают разные поводы для огорчений. Я знал как-то одну девушку, которая долго ухаживала за богатым дядюшкой; его недуг она сносила с христианским стоицизмом, а потом он умер и оставил все деньги больнице, где лечат чумных свиней. Она пришла к заключению, что стоицизм ее к тому времени иссяк, и теперь отдает себя публичному чтению стихов. Вот это, по-моему, настоящая месть.

– В жизни много поводов для огорчений, – заметила герцогиня, – и, мне кажется, искусство быть счастливым заключается в том, чтобы представлять их в виде иллюзий. Но, мой дорогой Реджинальд, с возрастом делать это становится все труднее.

– Полагаю, это происходит чаще, чем вы думаете. Устремления молодых оборачиваются обыкновенно ничем, старики вспоминают о том, чего никогда не было. Только люди среднего возраста вполне отдают себе отчет в том, в чем они ограничены, поэтому по отношению к ним нужно проявлять терпение. Но можно ли быть к ним терпеливым?

– Как бы там ни было, – продолжала герцогиня, – все зависит от того, как мы относимся к разочарованиям в жизни. Те, кто будет после нас, быть может, вспомнят о наших душевных качествах и жизненных успехах, которым мы совершенно не придавали значения.

– Никак нельзя поручиться за то, что те, кто будет после нас, вообще о нас вспомнят. Возможно, огорчения случались и в жизни средневековых святых, но едва ли они могли предвидеть, что им доставит такое удовольствие, если их имена будут когда-то ассоциироваться главным образом со скачками и дешевым красным вином. А теперь, если вы оставите в покое соленый миндаль, то мы сможем пойти и выпить кофе под пальмами, которые так нам необходимы после всех этих огорчительных разговоров.

Женщина, которая говорила правду.

Жила-была (начал свой рассказ Реджинальд) Женщина, которая говорила правду. Не всю сразу, разумеется, а частями. Точно так же лишайник понемногу, мало-помалу вырастает на здоровом на вид дереве. Детей у нее не было – иначе ей пришлось бы непросто. Все началось с малого, без видимых на то причин, если не считать, что жизнь ее была довольно пуста, а ведь так легко свыкнуться с манерой говорить правду по мелочам. А потом ей стало трудно отделять более важные вещи от вещей не столь значительных, пока наконец она не стала говорить правду о своем возрасте. Она утверждала, что ей сорок два года и пять месяцев – обратите внимание, к тому времени она достоверно сообщала даже количество месяцев. Ангелов, возможно, это умиляло, а вот ее старшей сестре не нравилось. На день рождения Женщины сестра вручила ей открытку с видом Иерусалима с Оливковой горы вместо билетов в оперу, о которых она так мечтала, а открытка и билеты в оперу – это не одно и то же. Мести старшей сестры приходится ждать долго, но, подобно Юго-Восточному экспрессу, она всякий раз является вовремя.

Подруги Женщины пытались уговорить ее, чтобы она не слишком-то забывалась в своем увлечении, но она на это отвечала, что с правдой она повенчана; вслед за тем было высказано замечание, что едва ли разумно появляться вместе с нею в обществе. (Ни одна предусмотрительная женщина не станет регулярно делить ланч со своим мужем; если она хочет доставить ему удовольствие, то неожиданно является к ужину. Ему нужно время, чтобы позабыть ее; половины дня на это не хватает.) И спустя какое-то время ряды ее подруг стали заметно редеть. Ее стремление к правде пришло в несоответствие с огромным списком визитов. Она, например, в точности описала Мириам Клопшток, как та выглядела на балу у Илексов. Мириам, разумеется, интересовало ее откровенное мнение; Женщина между тем каждое воскресенье молилась в церкви за то, чтобы Господь ниспослал мир, но время, в которое мы живем, полно противоречий.

Жаль, что у нее не было семьи, – в этом сходились все; когда в доме имеется ребенок-другой, то невольно сдерживаешь свои чересчур откровенные стремления к правде. Дети даны нам для того, чтобы мы сдерживались в проявлении наших лучших чувств. Вот почему сцена, со всем, что на ней происходит, никогда не сравнится с искусственностью реальной жизни; даже в драме Ибсена перед аудиторией нужно раскрывать то, что обыкновенно подавляешь в себе в присутствии детей или слуг.

Судьба изначально распорядилась таким образом, чтобы говорили правду, и, по справедливости, часть вины за это она должна взять на себя; но если у Женщины не было детей, то ей следовало бы поставить в вину как минимум неосторожность пострадавшего.

Мало-помалу она стала ощущать, как становится рабыней того, что некогда было всего лишь праздным предрасположением; и однажды ей все открылось. Любая женщина говорит девяносто процентов правды своей портнихе; оставшиеся десять процентов являются несокращаемым минимумом неправды, пределы которого всякий уважающий себя клиент не переступит. Заведение мадам Драга служило местом сбора голой истины и разодетой выдумки, и Женщина решила именно здесь предпринять последнее усилие, дабы вспомнить безыскусность лжи минувших дней. Мадам пребывала в восторженном расположении духа, и вид у нее был такой же, какой бывает у сфинкса, когда ему все известно, но он предпочитает обо всем молчать. Будь Мадам военным министром, она бы прославилась и на этом поприще, но ей было довольно богатства.

– Если я здесь немного уберу, а здесь – мисс Хауэрд, прошу вас, потерпите еще немного – здесь тоже, то, думаю, вам будет намного удобнее.

Женщина задумалась; от нее требовалось лишь небольшое усилие, чтобы просто согласиться с мнением Мадам. Но привычка говорить правду слишком сильно в ней укоренилась.

– Боюсь, – запинаясь, проговорила она, – что тут чуточку, ну совсем немножко…

И вот этим самым «немножко» она и измерила глубину падения в объятия правды. Мадам не очень-то нравилось, когда ей перечили по части ее профессиональных занятий, а когда Мадам выходила из себя, то отражалось это потом, при расчете.

И наконец свершилось то ужасное, что, как уже предвидела Женщина, и должно было произойти; еще одна маленькая, ну совсем ничтожная правда не давала ей покоя в минуту пробуждения. Как-то промозглым утром, в среду, с трудом подбирая слова, она заметила кухарке, что та выпивает. Впоследствии эта сцена вспоминалась ей столь ярко, что казалось, она была написана в ее воображении Эбби.[15] Кухарка была хорошая, но все же ей пришлось уйти.

На следующий день к ланчу явилась Мириам Клопшток. Женщины и слоны никогда не забывают нанесенных им обид.

Драма Реджинальда.

Реджинальд в истоме прикрыл глаза, как это делает человек, имеющий довольно красивые ресницы и считающий ненужным это скрывать.

– На днях, – сказал он, – я напишу настоящую драму. Никто ничего в ней не поймет, но по домам все разойдутся со смутным ощущением неудовлетворения собственной жизнью и всего того, что ее окружает. Потом комнаты оклеят новыми обоями, и все позабудется.

– А у кого во всем доме дубовые панели, с теми что? – спросил его собеседник.

– Пусть сдирают со ступенек ковры, – продолжал Реджинальд, – но не могу же я отвечать за то, чтобы у всей публики был хеппи-энд. Моя пьеса рассчитана на то, чтобы возбудить человеческую активность. Хорошо бы, некий епископ сказал, что она безнравственна и вместе с тем прекрасна, что ни одному драматургу такое прежде и в голову не приходило, и все примутся осуждать епископа, а пьесу будут досматривать до конца, зная, что иного выхода нет. Требуется ведь немало мужества, чтобы, привлекая всеобщее внимание, выйти из зала в середине второго акта, тогда как экипаж заказан на двенадцать. А начнется действие с того, что волки будут что-то рвать на части среди пустынного пространства – самих волков, разумеется, не будет видно, но зато будет слышно, как они рычат и что-то с хрустом грызут, и я бы даже подумал о том, чтобы и зловоние, исходящее от волков, витало над рампой. Как бы это красиво выглядело в программке: «Волки в первом акте, постановка Джамрака». Старая леди Уортлберри, не пропускающая ни одной премьеры, обязательно закричит. С той поры, как она потеряла первого мужа, нервы у нее совсем сдали. Он внезапно скончался, наблюдая за игрой в крикет на первенство графства; тогда семь лунок на два с половиной дюйма наполнились дождевой водой, и, как полагали, от чрезмерного нервного напряжения он и умер. Она была просто в шоке; все дело в том, что то был первый потерянный ею муж, и с тех пор она всякий раз кричит, когда после обеда происходит что-то волнующее. А как только публика услышит крик леди Уортлберри, можно будет считать, что начало положено хорошее.

– А что же сюжет?

– В сюжете, – отвечал Реджинальд, – будет заключена одна из тех небольших трагедий, которые постоянно происходят вокруг. Да возьмите хоть историю с Мадж-Джервизами, которая имеет ненавязчивое сходство с тем, что произошло в поэме «Энох Арден».[16] Женаты они были лишь года полтора, и обстоятельства препятствовали тому, чтобы они часто виделись. Что до него, то ему вечно надо было играть в гольф с кем-нибудь в паре то в одном конце страны, то в другом, а она с благотворительными целями посещала трущобы, причем относилась к этому так же серьезно, как другие люди относятся к спортивному увлечению. Полагаю, что в случае с ней так дело и обстояло. Она принадлежала к гильдии Несчастных Душ, а за ними числится то, что они однажды чуть не перевоспитали прачку. Вообще-то никогда еще никому не удавалось перевоспитать прачку, потому и конкуренция такая острая. Можно полусотнями спасать уборщиц, угощая их чаем и воздействуя личным обаянием, но с прачками дело обстоит иначе; у них чересчур высокое жалованье. Эта упомянутая выше прачка, родом из Бермондси или что-то вроде того, стала быстро оправдывать возлагавшиеся на нее надежды, и наконец было решено, что ее запросто можно выставить в окне как пример хорошей работы. Но для начала ее показали в гостиной в доме Агаты Кэмелфорд; и надо же такому случиться – среди закусок по ошибке оказались шоколадные конфеты с ликером – самые настоящие конфеты с ликером, притом шоколада в них было очень мало. Ну и, разумеется, бедняжка выудила их и все, что нашла, припрятала в укромном уголке. Это все равно что обнаружить в пустыне загон для лосей, как она потом пристрастно выражала свои чувства. Как только ликер начал действовать, она стала изображать домашних животных, как у них это принято в Бермондси. Поначалу она изобразила танцующего медведя, а Агата, как вы знаете, не любит, когда танцуют, если только это не происходит в Букингемском дворце под должным надзором. Потом она взобралась на рояль и изобразила обезьянку шарманщика; по-моему, эту тему она трактовала скорее в духе реализма, а не по Метерлинку. Наконец, она свалилась во внутренности рояля, после чего заявила, что она – попугай в клетке; по-моему, хотя представление и было экспромтом, подготовилась она к нему превосходно, ни разу не сбившись; никто прежде ничего подобного не видел и не слышал, за исключением баронессы Бубельштайн, которой довелось как-то присутствовать на заседаниях австрийского райхсрата. Агата же проходит курс лечения в Бакстоне.

– Ну, а что же трагедия?

– Ах да, Мадж-Джервизы! Так вот, жили они душа в душу, и их брак сводился к нескончаемому обмену открытками; и вдруг в один прекрасный день они оказались рядом друг с другом на какой-то нейтральной территории, где сходятся пары, играющие в гольф, равно как и прачки, и обнаружили, что безнадежно отделены друг от друга Финансовым Вопросом. Они пришли к выводу, что лучше им разойтись, и в результате ей выпало попечительство над персидскими котятами, которое надлежало осуществлять в продолжение девяти месяцев в году; зимой, когда она за границей, котята возвращаются к нему. Вот вам материал для трагедии, вырванный непосредственно из жизни, – и пьесу можно назвать так: «Цена империи». И понятное дело, придется еще потрудиться над вопросом о наследственной склонности к борьбе против окружающей среды. Отец этой женщины мог бы быть посланником в Германии; вот где ею бы овладела страсть к посещениям бедняков, несмотря на ее тщательное воспитание. C'est le premier pas qui compte,[17] произнесла кукушка, заглатывая своего приемного отца. По-моему, умно сказано.

– А что же волки?

– А волки будут играть роль ускользающего подводного течения где-то на заднем плане, при том что удовлетворительное объяснение их появлению в пьесе так и не будет найдено. В конце концов, в жизни столько необъяснимого. А если кто-то из персонажей не найдет что сказать по поводу женитьбы или военного министерства, то всегда можно будет открыть окно и прислушаться к тому, как воют волки. Но это уже на самый крайний случай.

Реджинальд о налогах.

Фискальный вопрос я обсуждать не собираюсь (так говорил Реджинальд); мне бы хотелось быть оригинальным. В то же время я думаю, что люди не осознают в полной мере, как они страдают от беспошлинной системы обложения товаров. Я бы, к примеру, обложил по-настоящему запретительным налогом партнера по игре в бридж, который объявляет козырь на червах и надеется на лучшее. Даже свободный рынок сбыта концентрированного многословия не решает проблему. И потом, нужно ввести статью о поощрительных премиях (я правильно выразился?) людям, которые внушают вам, что к жизни нужно относиться серьезно. Есть два разряда людей, которые не могут не относиться к жизни серьезно: это тринадцатилетние школьницы и Гогенцоллерны; и те и другие не подлежат обложению налогами. Албанцы проходят под другой статьей; они относятся к жизни настолько серьезно, что могут лишить ее кого угодно, едва им представится такая возможность. Один из албанцев, с которым я как-то имел случай обменяться несколькими фразами, оказался исключением. Он был христианином и держал бакалейную лавку, но не думаю, что он когда-нибудь кого-нибудь убил. Да я и расспрашивать его об этом не хотел, что обнаруживает во мне человека деликатного. Миссис Никоракс говорит меж тем, что я человек неделикатный; она так и не простила мне историю с мышами. Дело в том, что, когда я гостил в ее доме, мышка полночи танцевала в моей комнате, и ни одна из этих хваленых новомодных мышеловок ничуть не привлекала ее внимания, вот я и решил сделать так, чтобы и мне, и мышке было хорошо. Я назвал ее Перси и каждый вечер раскладывал деликатесы у входа в норушку. В комнате становилось тихо, и я получал возможность преспокойно читать «Упадок» Макса Нордау и прочую упадническую литературу, после чего отходил ко сну. Теперь же она утверждает, что в той комнате живет целая колония мышей.

Да разве можно тут говорить о неделикатности? Потом она как-то поехала кататься со мною на лошадях, притом что это была исключительно ее инициатива, и, когда мы возвращались домой через какие-то лужайки, она предприняла совершенно ненужную попытку выяснить, сможет ли ее пони перепрыгнуть через случившийся на дороге довольно невзрачный ручеек. Не смог. Он остановился как вкопанный на бережку, и дальше миссис Никоракс продолжила путь одна. Разумеется, мне пришлось выуживать ее из ручья, а мои бриджи для верховой езды не рассчитаны на приманку лосося; мне приходится призывать на помощь все свое мастерство, чтобы удержаться в них в седле. Ее амазонку трудно было назвать одним из тех предметов, на которые можно положиться в крайнем случае, а тут еще эта самая амазонка запуталась в водорослях. Она хотела, чтобы я и одежду ее выудил, но мне показалось, что для октябрьского денька я довольно потрудился, к тому же мне хотелось чаю. Потому я взгромоздил ее на пони и указал животному дорогу к дому, ибо именно туда мне нужно было попасть как можно скорее. Странный, да к тому же еще и мокрый подопечный моей частично разоблаченной спутницы не очень-то охотно повез ее вслед за мной, и, когда я обернулся и крикнул, что ни булавок, ни бечевки у меня с собой нет, ей это очень не понравилось. Иные женщины очень многого ждут от мужчины. Когда мы ступили на дорожку, ведущую к дому, она решила добраться до конюшни окольным путем, но пони знают, что у парадного входа им всегда дают сахар, и сам я в таких случаях даже не пытаюсь удержать лошадь; что же до миссис Никоракс, то ей прежде всего приходилось удерживать соскальзывавшую одежду, которая, как потом заметила ее служанка, была скорее tout, нежели ensemble.[18] Почти все гости, понятное дело, высыпали на лужайку перед домом, чтобы полюбоваться закатом, – как язвительно обронила миссис Ник, за весь месяц это был единственный день, когда выглянуло солнце. И я никогда не забуду выражение, появившееся на лице ее мужа, когда мы подъехали к дому. «Дорогая, это уже слишком!» – таков был его первый комментарий; принимая в соображение состояние ее туалета, это были самые замечательные слова, которые он на моей памяти когда-либо произносил; я отправился в библиотеку, чтобы похохотать там в одиночестве. И миссис Никоракс еще говорит, что у меня нет деликатности!

Возвращаясь к разговору о налогах, замечу, что лифтер – он, между прочим, много читает в перерывах между остановками – говорит, что нехорошо облагать налогом сырье. А что это, собственно, такое – сырье? Миссис Ван Челлаби говорит, что сырьем можно называть мужчину, пока не выйдешь за него замуж; впрочем, если уж какой-то мужчина и обратил на себя внимание миссис Ван Ч., то ему, пожалуй, недолго до того, чтобы стать предметом потребления. В поддержку своего мнения на этот счет она, ясное дело, представит богатый опыт. Одного мужа она потеряла в железнодорожной катастрофе, другой затерялся в суде по рассмотрению бракоразводных процессов, нынешнего же раздавили на бирже. «И зачем это его понесло на биржу?» – со слезами на глазах вопрошала она, и я высказал предположение, что, наверное, дома он не чувствовал себя очень-то счастливым. Да и сказал я это только ради того, чтобы поддержать беседу; и разговор продолжился. Что до меня, то миссис Ван Челлаби говорила обо мне такие вещи, которые не решилась бы произнести в более спокойном расположении духа. Жаль, что люди не могут обсуждать фискальные вопросы, не выходя из себя. На следующий день она, забыв обо всем, послала мне записку, в которой спрашивала, не мог бы я достать ей йоркширского терьера того размера и окраса, который сейчас в моде, и вот тут-то женщины обыкновенно и выставляют себя не в лучшем свете. Конечно же, она повяжет ему потом бантик цвета лосося, назовет его Регги и будет повсюду таскать за собой – как бедная Мириам Клопшток, которая своего чау даже в ванную комнату с собой берет, и пока она купается, он играет с ее одеждой. Мириам всегда опаздывает к завтраку, но до середины ланча о ней, в общем-то, и не вспоминают.

А вот по фискальному вопросу я все-таки распространяться не буду. Только мне хотелось бы быть защищенным от партнера, который имеет склонность к тому, чтобы объявлять червы козырями.

Реджинальд празднует Рождество.

Говорят (начал Реджинальд), нет ничего более печального, чем победа, за исключением разве что поражения. Если вам когда-нибудь доводилось проводить так называемые праздники в доме скучных хозяев, то вы наверняка согласитесь с подобным заявлением. Никогда не забуду своего пребывания у Бэбволдов в рождественские дни. Миссис Бэбволд состоит в неких родственных отношениях с моим отцом (я бывал у нее от случая к случаю, когда она сама напоминала о своем родстве), и этого было довольно, чтобы я принял ее приглашение с шестого раза; хотя почему дети должны нести наказание за грехи отцов – на этот счет письменных свидетельств не имеется; среди этих последних у меня хранятся лишь старые меню и программки на премьеры.

Миссис Бэбволд – личность довольно мрачная; даже когда она говорит что-либо неприятное своим друзьям или составляет список покупок, на ее лице не увидишь улыбки. Удовольствия она воспринимает с грустью. Глядя на нее, вспоминаешь какое-нибудь надутое высокопоставленное лицо во время торжественного приема. Ее муж трудится в саду во всякую погоду. Если мужчина выходит из дому в проливной дождь, чтобы смахнуть гусениц с кустов роз, то я в таких случаях высказываю предположение, что его домашняя жизнь оставляет желать лучшего; гусениц же это, должно быть, попросту лишает покоя.

Там были, разумеется, и другие люди. Например, некий майор, который выезжал на охоту в Лапландию и в тому подобные края; не помню, на кого он там охотился, да теперь это уже и не важно. Но всякий раз, когда мы садились за стол, он принимался в подробностях расписывать нам, какие там водились звери, и сообщал их размеры от хвоста до кончика носа, словно мы собирались использовать их шкуры для того, чтобы прикрываться ими зимой. Я обыкновенно слушал его в восхищении, – по-моему, это выражение лица вполне мне идет, но однажды как бы между прочим сообщил ему размеры окапи, которого я застрелил на болоте в Линкольншире. Майор побагровел (помню, в ту минуту я подумал о том, что в этот великолепный темно-красный цвет мне бы надо было выкрасить стены ванной комнаты), и мне показалось, что где-то в глубине души он тотчас же меня невзлюбил. Миссис Бэбволд поспешила прийти ему на помощь и спросила, отчего он не напишет книгу о своих спортивных достижениях; это было бы так интересно. Она только спустя какое-то время вспомнила, что он уже преподнес ей два толстенных тома на эту тему вместе со своим портретом, автографом на фронтисписе и приложением, в котором описаны повадки арктического двустворчатого моллюска.

По вечерам мы забывали о дневных хлопотах и обязанностях, и вот тогда-то и начиналась жизнь. Было решено, что карты – слишком несерьезное и пустое времяпрепровождение, поэтому большая часть гостей играла в то, что они сами называли книжной викториной. Для начала нужно было выйти в холл, – наверное, для того, чтобы зарядиться вдохновением, – потом играющий возвращался в гостиную; нижнюю часть его лица закрывало кашне, что придавало ему глупый вид; гости должны были отгадать, что вошедший – Уи Мак-григор.[19] Сколько мог, я сопротивлялся этому безумию, но в конце концов, по доброте душевной, согласился изобразить из себя книгу, предупредив их, что мне для этого потребуется какое-то время.

Они прождали едва ли не сорок минут, и все это время я играл в кладовой с помощником буфетчика в кегли; выигрывает тот, кто собьет пробкой от шампанского больше бокалов, не разбивая их. Выиграл я (уцелели четыре бокала из семи); Уильям, кажется, переволновался. В гостиной уже начали сходить с ума от того, что я не возвращаюсь, ничуть не успокоило их и то, что я им сказал, что там, где я был, «свет погас».[20].

– Киплинг мне никогда не нравился, – поразмыслив, произнесла миссис Бэбволд. – Да и в «Насекомоядных растениях» я не нашла ничего толкового. Кажется, это написал Дарвин?[21].

Нет сомнения в том, что с образовательной точки зрения эти игры очень полезны, но я все-таки предпочитаю бридж.

В рождественский вечер, в соответствии со старой английской традицией, от нас ожидалось особо праздничное настроение. Холл продувался насквозь, но только в нем и можно было по-настоящему веселиться, к тому же убран он был японскими веерами и китайскими фонариками, вполне в соответствии со старой английской традицией. Некая молодая особа конфиденциальным тоном любезно поделилась с нами длинным рассказом о том, как какая-то маленькая девочка то ли умерла, то ли совершила что-то не менее жуткое; майор нарисовал красочную картину борьбы с раненым медведем. Хорошо бы медведи в таких случаях иногда одерживали верх, подумал я про себя; они, во всяком случае, не стали бы потом хвалиться этим. Не успели мы прийти в себя, как нас принялся развлекать чтением мыслей некий молодой человек; глядя на него, можно было подумать, что у него хорошая мать, но плохой портной, – такие даже за супом говорят без устали и волосы постоянно приглаживают, точно проверяя, на месте ли они. Чтение мыслей имело некоторый успех; он объявил, что хозяйка размышляла о поэзии, и она согласилась, заявив, что как раз вспомнила оду Остин.[22] Полагаю, на самом деле она думала о том, хватит ли бараньей шеи и холодного сливового пудинга на завтрашний обед. В заключение вечера все уселись за нарды, притом в качестве приза был молочный шоколад. Я хорошо воспитан и не считаю возможным играть в достойные игры на шоколад, поэтому, сославшись на головную боль, покинул место сражения. За несколько минут до этого то же самое сделала мисс Лангсхэн-Смит, дама на вид весьма грозная; она обыкновенно вставала утром в неурочный час и производила такое впечатление, будто еще до завтрака успевала пообщаться с представителями большинства европейских государств. К двери ее комнаты была пришпилена булавкой бумажка с ее подписью; там говорилось, что утром ее можно будить чрезвычайно рано. Грех упускать такую возможность. Я прикрыл все, кроме подписи, другой бумажкой, в которой говорилось, что, прежде чем кто-либо прочитает эти строки, ее впустую прожитая жизнь уже будет завершена, что она сожалеет, если причинила кому-либо неприятности, и что хотела бы быть похороненной с воинскими почестями. Спустя несколько минут я громко хлопнул бумажным пакетом, выпустив из него воздух, и издал сценически достоверный стон, который наверняка был услышан в кладовых. После чего, следуя первоначально принятому решению, я отправился спать. Шум, с каким взламывали дверь комнаты, где находилась эта дама, был просто ужасен; она достойно сопротивлялась, но, как мне показалось, еще примерно с четверть часа в комнате искали оружие, словно там имели дело с вооруженным преступником.

Не люблю уезжать в «день подарков»,[23] но иногда приходится делать то, чего совсем не хочется.

Реджинальд о невинности.

Реджинальд воткнул в петлицу своего нового пиджака гвоздику того цвета, который как раз был в моде, и с одобрением осмотрел себя в зеркале.

– Вот таким, – заметил он, – меня мог бы написать тот, у кого безошибочное будущее. Это такое утешение – войти в века как «Юноша с розовой гвоздикой». Такую картину не грех включить в каталог компании, торгующей цветами.

– Юность предполагает невинность, – сказал его собеседник.

– Но она никогда не ведет себя в соответствии с этим предположением. По-моему, юность и невинность вообще никогда не идут рука об руку. Люди туманно рассуждают о невинности дитяти, но и на двадцать минут не выпускают его из виду. Кто над чайником стоит, у того он не кипит. Я как-то знавал одного поистине невинного мальчика; его родители занимали видное положение в обществе, но ему с самого раннего детства не давали ни малейшего повода для беспокойства. Он верил в перспективы компании, в чистоту выборов, в то, что женщины выходят замуж по любви, и даже в то, что существует способ выиграть в рулетку. По-настоящему веру во все это он так и не утратил, но денег потерял больше, чем могли себе позволить его служащие. Когда я слышал о нем в последний раз, он все еще верил в свою невинность; правда, в это не верил суд присяжных. Как бы там ни было, я сейчас абсолютно невинен в том, в чем меня все подозревают, и, сколько могу судить, обвинения так и останутся беспочвенными.

– Довольно неожиданная позиция для вас.

– Мне нравятся люди, которые совершают непредсказуемые поступки. Разве вы не станете вечно обожать человека, который в одиночку убивает льва? Но вернемся к этой злосчастной невинности. Давным уже давно, когда я ссорился с большим числом людей, чем это случается обыкновенно, да и вы как-то оказались в их числе – должно быть, это было в ноябре, ведь ближе к Рождеству я с вами никогда не ссорился, – мне пришла в голову мысль написать книгу. Она задумывалась как книга личных воспоминаний, и я ничего не собирался скрывать.

– Реджинальд!

– Такой же была реакция герцогини, когда я ей об этом рассказывал. Но больше я никого не провоцировал, и вслед за тем, разумеется, все узнали о том, что я написал книгу и она вот-вот должна была выйти из печати. В результате я оказался в положении золотой рыбки в аквариуме, хотя и пытался уединиться. Меня находили в самых неожиданных местах и умоляли, а то и требовали убрать из книги то, что и не происходило вовсе, тем более что я давно об этом мог бы позабыть. Однажды в театре я оказался в бельэтаже за спиной Мириам Клопшток, и, едва мы уселись, как она принялась рассказывать о том, как ведет себя в ванной комнате ее собачка чау, которую, по ее словам, следовало бы вычеркнуть из завещания. Мы не очень-то связно обменялись мнениями на этот счет, ибо нам мешали те, кто хотел смотреть пьесу, а между тем голос у Мириам еще тот. Ей в свое время запретили выступать за хоккейный клуб «Макаки», потому что слышно было, что она думает, когда ее ноги в ходе потасовки запутывались в форме соперницы. Их называют «Макаками» из-за сине-желтой формы, но Мириам со своим громким голосом не была пестрой на язык. Я всегда говорил ей, что принимал ее чау за шпица, но в тот раз она не выдержала. Обдумав в продолжение пары минут сказанное мною, она громко заявила в ответ: «Вы уже обещали мне, что никогда не будете об этом говорить; разве вы не умеете держать свое обещание?» Когда те, кто с неудовольствием посмотрел в нашу сторону, отвернулись от нас, я отвечал, что предпочитаю держать белых мышей. Минуту-другую она нервно разрывала программку на мелкие кусочки, а потом наклонилась ко мне и сердито заявила: «Вы вовсе не тот, за кого я вас принимала»; глядя на нее, я вспомнил про орла, явившегося на Олимп, но не с тем Ганимедом.[24] То было ее последним замечанием, которое я расслышал, но она продолжала рвать программку на кусочки и разбрасывать их вокруг себя, покуда кто-то из соседей не спросил у нее с необычайным достоинством, не лучше ли будет послать за корзиной для использованной бумаги. На последнее действие я не остался.

И потом, эта миссис… никак не могу вспомнить, как ее зовут; она живет на улице, о которой извозчики и слыхом не слыхивали, но по средам она дома. Однажды она жутко напугала меня, произнеся загадочно на закрытом просмотре выставки: «Вообще-то я не должна быть здесь; сегодня один из моих дней». Я тогда подумал, что, может, она подвержена каким-то припадкам и один из них и должен был вот-вот с ней случиться. Как было бы неловко, если бы ей вдруг представилось, будто она – Чезаре Борджа или св. Елизавета Венгерская. На закрытом просмотре такие вещи обращают на себя внимание, а это неприятно. Она, однако, всего лишь хотела сказать, что была среда, а против этого возразить нечего. С Клопштоками отношения у нее были иного свойства. Она не очень-то много наносит визитов и, само собой, ужасно любит напоминать мне о происшествии, имевшем место на одной из вечеринок в саду у Боуислов, когда она случайно (это ее слово) попала в ногу чьей-то светлости молотком для игры в крокет, а светлость выругалась в ответ по-немецки. По правде, пострадавший просто продолжал обсуждать с кем-то по-французски дело Гордона – Беннета.[25] (Не вспомню, речь шла об изобретателе новой подводной лодки или о бракоразводном процессе; как же это глупо с моей стороны – не помнить такие вещи!) Если уж быть точным, то ей неприятно, что, наверное, дюйма на два она промахнулась – понятно, нервы, – но она предпочитает считать, что попала в чью-то ногу. Я то же самое всегда думал про куропатку, уверенности которой хватает только на то, чтобы перелететь через изгородь. Потом она сказала мне, что может перечислить все, что надела на себя в тот день. Я отвечал, что не хочу, чтобы моя книга была похожа на список вещей, сданных в прачечную, но она заявила, что я ее неправильно понял.

А ведь есть еще и юноша Чилворт, который весьма мил, пока глуп; он носит то, что ему скажут; но время от времени у него появляется желание произнести какую-нибудь колкость, а результат получается такой же, как если бы грач пытался свить гнездо в бурю. Прослышав о будущей книге, он принялся всюду следовать за мной, пытаясь заставить меня включить в нее его мысли о русских и китайцах, и теперь дуется на меня, ибо я вовсе не намерен этого делать.

Думается мне, что вдохновение лучше всего искать в Париже.

Из книги «Реджинальд в России» (1910).

Реджинальд в России.

Реджинальд сидел в гостиной княгини, устроившись в углу, и пытался понять, почему обстановка гостиной, явно рассчитанная на то, чтобы казаться принадлежащей к эпохе Людовика XV, при ближайшем рассмотрении оказалась мебелью времен Вильгельма II.

Он относил княгиню к тому определенному типу женщин, которые выглядят так, будто имеют обыкновение кормить кур под дождем.

Ее звали Ольга. У нее была собака, которая, как она надеялась, принадлежала к породе фокстерьеров, и она исповедовала то, что считала социалистическими взглядами. Не обязательно зваться Ольгой, чтобы быть русской княгиней. Напротив, Реджинальд был знаком со многими княгинями по имени Вера, но фокстерьер и социализм – это обязательно.

– У графини Ломсхен бульдог, – неожиданно проговорила княгиня. – А что, в Англии считается более изысканным держать бульдога, чем фокстерьера?

Реджинальд окинул мысленным взором моду на собак за последние десять лет и дал уклончивый ответ.

– Вы находите ее красивой – графиню Ломсхен? – спросила княгиня.

Реджинальд подумал о том, что, судя по цвету лица графини, она сидит исключительно на миндальном печенье и слабом хересе. Так он и сказал.

– Но этого не может быть, – торжествующе заявила княгиня. – Я видела, как она ела уху у Донона.[26].

Княгиня всегда выступала в защиту цвета лица приятельницы, если он был действительно плох. Как и многие другие представительницы ее пола, она выказывала сострадание, когда речь шла о непритязательной внешности, и далее этого обыкновенно не заходила.

Реджинальд выбросил из головы свою теорию насчет печенья и хереса и заинтересовался миниатюрой.

– Это? – спросила княгиня. – Это старая княгиня Лорикова. Она жила на Миллионной улице, около Зимнего дворца, и была одной из придворных дам старой русской школы. Чрезвычайно мало знала о людях и о том, что происходит на свете, но имела обыкновение покровительствовать всякому, кто с ней знакомился. Рассказывают, что когда она умерла и отправилась с Миллионной на небо, то сухо обратилась к святому Петру на французском, четко произнося слова: «Je suis la Princcesse Lor-i-koff. Il me donne grand plaisir a faire votre connaisance.Je vous en prie me precenter an Bon Dieu».[27] Святой Петр исполнил ее желание, познакомил их, и княгиня обратилась к le Bon Dieu: «Je suis la Princesse Lor-i – koff. Il me donne grand plaisir a faire votre connaissance. On a couvent parle de vous a l'église de la rue Million».[28].

– Только старики и служители государственной церкви знают, как быть изысканно болтливым, – прокомментировал услышанное Реджинальд. – Это напоминает мне одну историю. На днях я был в англиканской церкви одного иностранного государства, и один молодой священник, читавший кому-то в утешение проповедь, завершил весьма красноречивый пассаж замечанием: «Слезы скорбящих, с чем я могу их сравнить – с алмазами?» Другой молодой священник, который все это время дремал, вдруг пробудился и тотчас откликнулся: «Что, приятель, ходим с бубен?[29]» Старший священник не исправил положение, заметив сонным, но весьма уверенным голосом: «Удваиваю ставку». Все посмотрели на проповедника, как бы ожидая, что он вторично удвоит ставку, но тот в сложившейся ситуации ограничился подсчетом очков, имевшихся на руках.

– Вы, англичане, такие легкомысленные, – сказала княгиня. – У нас в России слишком много проблем, чтобы мы могли позволить себе быть беспечными.

Реджинальд едва заметно вздрогнул, как это сделала бы итальянская борзая, предвидя наступление ледникового периода, который она лично не одобряет, и покорно принял участие в неизбежной политической дискуссии.

– Все, что вы слышите о нас в Англии, – неправда, – в надежде поддержать разговор проговорила княгиня.

– В школе я ни за что не хотел учить русскую географию, – заметил Реджинальд. – Я был уверен, что некоторые названия неправильны.

– При нашей системе правления все неправильно, – невозмутимо продолжала княгиня. – Бюрократы думают только о своих карманах, людей повсюду эксплуатируют и грабят, а управляют повсеместно плохо.

– А у нас, – сказал Реджинальд, – кабинет министров, пробыв у власти четыре года, ставит себе в заслугу то, что он непостижимо развращен и никуда не годен.

– Но от плохого правительства вы можете избавиться на выборах, – возразила княгиня.

– Насколько я помню, обычно мы так и делаем, – сказал Реджинальд.

– У нас же все так ужасно, все идут на такие крайности. Вы в Англии никогда не идете на крайности.

– Мы ходим в Альберт-холл, – уточнил Реджинальд.

– У нас же репрессии чередуются с насилием, – продолжала княгиня. – А всего огорчительнее, что люди не расположены ни к чему иному, как к тому, чтобы творить добро. Нигде вы не встретите более доброжелательных, любвеобильных людей.

– В этом я с вами согласен, – сказал Реджинальд. – Я знаю одного юношу, который живет где-то на Французской набережной, так он являет собою показательный пример. Волосы у него завиваются естественным образом, особенно по воскресеньям, и он хорошо играет в бридж даже для русского, а это о многом говорит. Не думаю, что у него есть другие достоинства, но его любовь к семье действительно высшего порядка. Когда умерла его бабушка по материнской линии, он не пошел так далеко, чтобы совсем забросить бридж, но объявил, что в последующие три месяца будет носить только черные костюмы. Это, я полагаю, действительно достойно.

Княгиню это не поразило.

– Вы, должно быть, весьма потворствуете своим желаниям и живете лишь для собственного удовольствия, – сказала она. – Жизнь в поисках удовольствий, игра в карты и мотовство – все это приносит лишь неудовлетворение. Когда-нибудь вы в этом сами убедитесь.

– Знаю, иногда приходишь именно к такому убеждению, – согласился Реджинальд. – Однако запретный плод сладок.

Это замечание, впрочем, прошло мимо внимания княгини, которая всему запретному предпочитала шампанское, ибо в нем хотя бы ощущается привкус ячменного сахара.

– Надеюсь, вы навестите меня еще, – произнесла она тоном, не оставлявшим надежды на продолжение знакомства, и, точно вспомнив о чем-то, прибавила: – Вы должны побывать у нас в деревне.

Деревня, которую она упомянула, находилась в нескольких сотнях верст в сторону от Тамбова, а отделявшие ее от соседней деревни пятнадцать миль земли были предметом спора о том, кому эти земли принадлежат.

Реджинальд решил про себя, что не всякое уединение стоит нарушать.

Молчание леди Энн.

Эгберт вошел в большую, тускло освещенную гостиную с видом человека, который не уверен, окажется ли он сейчас на голубятне или на заводе по производству бомб, и потому был готов ко всяким неожиданностям. Мелкая семейная ссора за завтраком ничем не завершилась, и вопрос теперь состоял в том, намерена ли леди Энн возобновить враждебные отношения или же положит им конец. В тусклом свете декабрьского дня казалось, будто она приняла продуманно неестественную позу. Пенсне Эгберта не могло ему сколько-нибудь помочь, чтобы разглядеть выражение ее лица.

Чтобы хоть как-то нарушить молчание, он что-то сказал насчет тусклого, как в церкви, освещения. Они с леди Энн имели обыкновение высказывать свое мнение по этому поводу между половиной пятого и шестью часами вечера зимой и поздней осенью. Это было частью их супружеской жизни. Привычного возражения на сей раз не последовало, леди Энн промолчала.

Дон Тарквинио лежал, вытянувшись на ковре и наслаждаясь теплом, исходившим от камина. Он обнаруживал полнейшее равнодушие к возможным проявлениям дурного настроения со стороны леди Энн. Родословная его была столь же безупречной, как и происхождение персидского ковра, а кольцо шерсти вокруг шеи указывало на то, что он вступил во вторую зиму своего земного существования. Мальчик-слуга, склонный к выдумке, окрестил его доном Тарквинио. Будь их воля, Эгберт и леди Энн непременно назвали бы его Пушком, но они не настаивали на этом.

Эгберт налил себе немного чаю. Поскольку со стороны леди Энн не последовало попыток нарушить молчание, он отважился еще на одно усилие в духе Ермака.

– Мое замечание за завтраком носило чисто академический характер, – заявил он. – Мне кажется, ты совершенно напрасно принимаешь его на свой счет.

Леди Энн по-прежнему занимала оборонительный рубеж молчания. Снегирь заполнил паузу ленивым насвистыванием арии из «Ифигении в Тавриде».[30] Эгберт тотчас узнал ее, поскольку это была единственная ария, которую высвистывал снегирь, да и попал он к ним с репутацией мастера исполнять ее. И Эгберт, и леди Энн предпочли бы что-нибудь из «Королевского дворцового стража» – своей любимой оперы. В вопросах искусства их взгляды совпадали. Их привлекало все честное и ясное, например, им понятна была картина, из названия которой становится ясно ее содержание. Картина, названная «Плохие вести» и изображающая боевого коня без всадника, с беспорядочно сбитой сбруей, который, шатаясь, входит во двор, где толпятся бледные, готовые упасть в обморок женщины, представлялась им доступной восприятию интерпретацией какой-то катастрофы, случившейся в военное время. Они понимали, что картина должна была выражать, и объясняли ее смысл друзьям с более низким интеллектом.

Молчание продолжалось. Как правило, после четырехминутной вступительной немоты недовольство леди Энн становилось членораздельным и весьма многословным. Эгберт взял кувшин и налил немного молока в блюдце дона Тарквинио. Когда блюдце уже наполнилось, случилось нечто неприятное – молоко перелилось через край. Дон Тарквинио смотрел на происходящее с удивлением, которое уступило место тонко рассчитанному равнодушию, когда Эгберт окликнул его и попросил вылизать пролитое молоко. Дон Тарквинио привык ко многим ролям в жизни, но роль пылесоса среди них не значилась.

– Не кажется ли тебе, что мы ведем себя довольно глупо? – бодрым голосом спросил Эгберт.

Может, леди Энн думала так же, но она этого не сказала.

– Думаю, отчасти и я виноват, – продолжал Эгберт, и бодрости в его голосе поубавилось. – В конце концов, ты же понимаешь – я всего лишь человек. По-моему, иногда ты это забываешь.

Он настаивал на этом обстоятельстве, будто безосновательно высказывалось предположение, что он похож на сатира.

Снегирь снова затянул арию из «Ифигении в Тавриде». Эгбертом овладело подавленное состояние. Леди Энн так и не притронулась к чаю. Быть может, она нехорошо себя чувствует? Однако когда леди Энн нехорошо себя чувствовала, она не имела обыкновения скрывать это. «Никто не знает, как я страдаю от несварения», – одно из ее любимых замечаний, однако незнание этого факта могло быть лишь следствием того, что ее плохо слушали. Количества имеющейся на сей счет информации хватило бы для монографии.

Нет, наверное, леди Энн не чувствовала себя нехорошо.

Эгберт начал склоняться к тому, что с ним обращаются несправедливо. Естественно, он пошел на уступки.

– Пожалуй, – заметил он, заняв позицию в центре ковра перед камином, которую дон Тарквинио после уговоров уступил ему, – я и в самом деле был не прав. Я готов, если получится, направить жизнь в более счастливое русло, попытаться стать другим.

Он смутно представлял себе, как это может быть осуществлено. Искушения являлись ему, в его среднем возрасте, ненавязчиво, исподволь, словно к забытому всеми мальчишке из мясной лавки, который в феврале выпрашивает рождественский подарок, потому что не получил его в декабре. Как поддаваться искушениям, он знал не более, чем о том, как покупают ножи для чистки рыбы или меховые боа, которые женщины принуждены целый год продавать в убыток себе, помещая объявления в газетах. И все же было что-то привлекательное в том, что никто не заставлял его отказываться от несуществующих тайных пороков.

Леди Энн не выказывала ни малейших признаков заинтересованности.

Эгберт обеспокоенно глядел на нее сквозь очки. Потерпеть жестокое поражение в споре с ней – не новость. Потерпеть жестокое поражение в монологе – это что-то новое и унизительное.

– Пойду переоденусь к обеду, – объявил он голосом, в который, как он того и хотел, вкрались нотки суровости.

Когда он подошел к двери, приступ слабости заставил его еще раз обратиться к ней:

– Не слишком ли глупо мы себя ведем?

«Дурак», – мысленно произнес дон Тарквинио, когда за Эгбертом закрылась дверь. После чего поднял бархатные передние лапы и легко вскочил на книжную полку, находившуюся под самой клеткой со снегирем. Казалось, он впервые обратил внимание на птицу, на самом же деле давно вынашивал теорию, в соответствии с которой действовать нужно тогда, когда замысел окончательно созрел. Снегирь, воображавший себя недоступным, неожиданно съежился, превратившись в птицу нормальных размеров, а затем принялся бить крыльями и пронзительно кричать. Без клетки он стоил двадцать семь шиллингов, однако леди Энн не сделала никаких попыток, чтобы вмешаться.

Она была мертва уже два часа.

Потерявшийся санджак.

Санджак (тур.) – административный район.

Тюремный священник вошел в камеру осужденного, чтобы в последний раз утешить его.

– Единственное утешение, о котором прошу, – сказал осужденный, – это чтобы кто-то до конца выслушал мою историю, не перебивая.

– У нас не очень много времени, – сказал священник, взглянув на часы.

Осужденный едва удержался от содрогания, однако приступил к рассказу.

– Многие придерживаются мнения, будто я отбываю наказание за совершенные мною черные дела. На самом же деле я жертва того, что в силу своего характера не сумел получить достаточного образования.

– Вот как! – воскликнул священник.

– Да. Если бы я был известен в Англии как один из немногих людей, знакомых с фауной Внешних Гебридских островов, или мог процитировать поэтические строфы Камоэнса[31] в оригинале, я бы без труда мог доказать в тот критический момент, когда доказательство моей личности явилось для меня вопросом жизни и смерти, что это именно я. Однако образование я получил весьма скромное, а по характеру принадлежу к тому обыкновенному типу людей, которые избегают узнавать новое. Я кое-что знаю о садоводстве, что-то из истории и немного о старых мастерах, но сразу не смог бы сказать, Стелла ван дер Лоопен – это сорт хризантемы, героиня американской войны за независимость или же работа Ромни,[32] что хранится в Лувре.

Священник беспокойно заерзал на стуле. К ужасу своему, он обнаружил, что любой из названных вариантов казался возможным.

– Я влюбился, или мне показалось, что влюбился, в жену местного врача, – продолжал осужденный. – Зачем мне это было нужно, не могу сказать, потому как не помню, чтобы она была сколько-нибудь хороша душой или наружностью. Окидывая мысленным взором прошедшие события, я прихожу к заключению, что она, должно быть, была заурядной простушкой, однако доктор ведь когда-то влюбился в нее, а что может один человек, может и другой. Она, казалось, с благосклонностью принимала знаки внимания и, могу сказать, до известной степени поощряла меня, но, видимо, действительно не понимала, что я имел в виду нечто большее, чем обыкновенный добрососедский интерес. Перед лицом смерти человек должен говорить только правду.

Священник что-то одобрительно пробормотал.

– Как бы там ни было, она искренне ужаснулась, когда я как-то вечером воспользовался отсутствием доктора, чтобы объявить ей о том, что мне казалось страстью. Она принялась умолять меня уйти из ее жизни, и я вряд ли мог поступить иначе, хотя не имел ни малейшего представления, как это можно осуществить. Из романов и пьес мне было известно, что такое часто случается, и, если вы обманывались в чувствах женщины или ее намерениях, само собой разумеется, лучшее, что можно сделать, это отправиться служить в Индию в пограничном форте. Бредя в тот вечер по докторской дороге для экипажей, я плохо представлял себе, какой линии поведения мне следует в дальнейшем держаться, но у меня было смутное чувство, что перед сном надо бы заглянуть в атлас. И тут, идя по темной, безлюдной дороге, я вдруг набрел на мертвеца.

Священник стал слушать рассказ с явно возросшим интересом.

– Судя по одеянию, покойный был капитаном Армии спасения. Видимо, он стал жертвой ужасного несчастного случая: лицо его было изуродовано до неузнаваемости. Наверное, подумал я, произошло дорожное происшествие, и тут с неодолимой настойчивостью меня стала беспокоить другая мысль, а именно: мне ведь представилась замечательная возможность расстаться с самим собой и навсегда уйти из жизни жены доктора. Не нужно предпринимать обременительное и рискованное путешествие в дальние страны, а всего-то – поменяться одеждой с неизвестной жертвой случившегося без свидетелей происшествия и сделаться другим человеком. С немалым трудом я раздел труп и надел на него свою одежду. Всякий, кому приходилось иметь дело с мертвым капитаном Армии спасения, да еще в темноте, поймет, сколь трудна была моя задача. Вероятно, с намерением принудить жену доктора оставить дом своего мужа и поселиться где-нибудь за мой счет, я набил карманы деньгами, которые должны были составить расходуемый запас моих земных сокровищ. Когда, таким образом, я, крадучись, отправился в мир, переодетым в безымянного члена Армии спасения, то обладал средствами, которые вполне могли обеспечить мое существование в столь скромной роли в продолжение значительного времени. Я дошагал до соседнего городка, где устраивались базары, и, несмотря на поздний час, за несколько шиллингов смог раздобыть ужин и ночлег в дешевом трактире. Со следующего дня я принялся бесцельно путешествовать из одного городка в другой и уже с отвращением вспоминал о своем неожиданном поступке. Спустя какое-то время отвращение это в значительной мере возросло. В местной газете я наткнулся на известие о собственном убийстве, совершенном кем-то неизвестным. Купив газету, чтобы прочитать подробный репортаж об этом трагическом происшествии, упоминание о котором вызвало у меня поначалу мрачную улыбку, я узнал, что убийство приписывается члену Армии спасения, человеку с сомнительным прошлым, которого видели прятавшимся у дороги близ места преступления. Больше я не улыбался. Положение обещало стать нелегким. То, что я принял за дорожное происшествие, было, очевидно, жестоким нападением, завершившимся убийством, и покуда настоящий преступник не будет найден, мне будет довольно трудно объяснить свое участие в случившемся. Разумеется, я мог представить доказательства своей личности. Но как, не вовлекая в это дело жену доктора, мог я выдвинуть сколько-нибудь разумные доводы, заставившие меня поменяться одеждой с убитым? Лихорадочно размышляя над этим затруднением, я подсознательно последовал вторичному инстинкту – как можно дальше уйти от места преступления и любым способом избавиться от изобличающей формы. Это оказалось непростым делом. Я зашел в два-три неприметных магазина готовой одежды, однако появление мое неизменно вызывало у хозяев чувство враждебной настороженности, и они под тем или иным предлогом уклонялись от того, чтобы дать мне возможность поменять одежду, в чем я теперь уже остро нуждался. Мне казалось, что от формы, которую я столь легкомысленно на себя напялил, столь же трудно избавиться, что и от рубашки, которая в роковой час была на… позабыл, как звали этого человека.

– Да-да, – поспешно проговорил священник. – Продолжайте свой рассказ.

– Каким-то образом я предчувствовал, что, пока не расстанусь со своим изобличающим одеянием, сдаваться полиции будет небезопасно. Что меня озадачило, так это то, что не было предпринято ни одной попытки арестовать меня, тогда как не было сомнений в том, что подозрение следует за мной неотступно как тень, куда бы я ни шел. Появление мое вызывало подозрительные взгляды, подталкивания локтем, перешептывания и даже замечания вроде «это он», произносимые громким голосом, а самое гнусное и всеми забытое съестное заведение, постоянным посетителем которого я стал, заполнилось толпой любопытствующих, украдкой следивших за мной. Я принялся сочувствовать коронованным особам, пытающимся делать кое-какие мелкие покупки под беспощадным взором неукротимой толпы. И тем не менее, несмотря на всю эту безмолвную слежку, тяготившую меня едва ли не более открытой вражды, не было сделано ни одной попытки покушения на мою свободу. Позднее я узнал причину. В то время когда свершилось убийство на безлюдной дороге, близ того места проводилась серия состязаний знаменитых ищеек, и дюжины полторы натренированных животных были направлены на след предполагаемого убийцы – на мой след. Одна лондонская газета, движимая заботой об интересах общества, предложила замечательный приз хозяину той пары, которая первой выследит меня, и по всей стране заключались пари насчет возможностей участников. Собаки рыскали повсюду на территории примерно тринадцати графств, и хотя к тому времени мои передвижения были отлично известны и полиции, и общественности, в дело вмешался захвативший всех поголовно спортивный азарт, воспрепятствовавший моему преждевременному аресту. «Дайте собакам шанс» – это настроение оказывалось решающим всякий раз, когда какой-нибудь честолюбивый местный констебль намеревался положить конец моему затянувшемуся уклонению от встречи с правосудием. Когда в конце концов я был выслежен парой-победительницей, происшествие это не явилось чересчур драматическим событием, скорее, я даже не уверен, что собаки обратили бы на меня хоть какое-то внимание, если бы я не заговорил с ними и не погладил бы их, а между тем случившееся вызвало необычайно яростные споры. Хозяином пары, пришедшей к финишу второй, был американец. Он заявил протест на том основании, что шесть поколений назад в семейство пары-победительницы была внедрена охотничья собака на выдр и приз должен быть вручен первой паре ищеек за поиск убийцы, а собака, у которой одна шестьдесят четвертая часть крови выдры, не может в данном случае считаться ищейкой. Не помню, как дело в конце концов разрешилось, но по обеим сторонам Атлантики развернулись весьма острые дебаты. Внес свой вклад в этот спор и я, указав, что полемика неуместна, ибо настоящий убийца так и не найден. Однако скоро я обнаружил, что по этому вопросу мнения и общественности, и специалистов ничуть не расходятся. Я со страхом ожидал, что мне неизбежно придется, как это ни неприятно, доказывать, кто я такой, и обосновывать мотивы, которыми я руководствовался. Скоро я обнаружил, что самым неприятным в этом деле было то, что я не мог этого сделать. Когда я увидел печать измождения и затравленности, которую события последних недель наложили на мое некогда спокойное лицо, я уже более не удивлялся тому, что те немногие друзья и родственники, которые у меня были, отказывались признать меня в моем новом обличье и настаивали, упорствуя в своем разделяемом многими мнении, на том, что это меня убили на дороге. Но что еще хуже, гораздо хуже, так это то, что тетушка того, кто был убит на самом деле, жуткая дама, женщина явно недалекая, признала во мне своего племянника и поведала властям потрясающую историю о том, каким испорченным я был в молодые годы, а также о своих достойных похвалы, но тщетных усилиях посредством легкого физического воздействия наставить меня на иной путь. Кажется, было даже предложено взять у меня отпечатки пальцев.

– Но, – сказал священник, – ваши знания, приобретенные вследствие образования, конечно же…

– Вот тут наступает критический момент, – продолжал осужденный. – Вот где роковым образом сказалось то, что я недостаточно образован. Мертвый член Армии спасения, облик которого я столь легкомысленно, с губительными для себя последствиями, принял, обладал лишь самыми поверхностными познаниями, которые дает современное легкодоступное образование. Было бы нетрудно доказать, что мои знания лежат в гораздо более высокой плоскости, но, разнервничавшись, я самым жалким образом затруднялся каждым вопросом, который передо мной ставили. Тот небольшой запас французского, которым я когда-то владел, покинул меня. Я не мог передать на этом языке простую фразу насчет крыжовника, произносимую от лица садовника, потому что забыл, как будет по-французски «крыжовник».

Священник снова беспокойно заерзал на стуле.

– А затем, – продолжал осужденный, – наступила развязка. В нашей деревне был скромный небольшой дискуссионный клуб, и я вспомнил, как обещал прочитать что-то вроде краткой лекции о балканском кризисе, главным образом, кажется, затем, чтобы доставить удовольствие жене доктора и произвести на нее впечатление. Я полагался на то, что смогу вспомнить некоторые факты, почерпнутые мною из одной-двух известных работ и из старых номеров каких-то газет. Обвинение особо отметило то обстоятельство, что человек, за которого я себя выдавал – и каковым был на самом деле, – в местных масштабах являлся чем-то вроде второсортного специалиста по балканской проблеме, и в ряду вопросов по поводу не имеющих большого значения предметов экзаменовавший меня обвинитель с дьявольской неожиданностью вдруг спросил, не могу ли я сообщить суду, где находится Новибазар. Я почувствовал, что это главный вопрос, что-то подсказывало мне, что ответом должен быть Петербург или Бейкер-стрит. Я заколебался, беспомощно глядя на море застывших в напряженном ожидании лиц, потом взял себя в руки и выбрал Бейкер-стрит. И тут я понял, что все пропало. Обвинение без труда доказало, что человек, обладающий скромными познаниями в ближневосточных делах, ни за что не смог бы столь бесцеремонно ошибиться, передвинув Новибазар с его привычного места на карте. Именно такой ответ мог дать капитан Армии спасения, и именно такой ответ дал я. Косвенные улики, связывающие члена Армии спасения с преступлением, оказались исчерпывающе убедительными, и я окончательно погубил себя, поступив, как он. И вот так случилось, что через десять минут меня повесят во искупление убийства самого себя, убийства, которое никогда не было совершено и в котором я, во всяком случае, совершенно неповинен.

Когда спустя минут пятнадцать священник возвратился к себе, над тюремной башней развевался черный флаг. В столовой его ждал завтрак, однако прежде он прошествовал в библиотеку и, взяв атлас, посмотрел карту Балканского полуострова. «Да, такое, – заметил он, захлопнув том, – пожалуй, со всяким может случиться».

За покупками.

Открытие какого-нибудь большого нового центра торговли в Вест-Энде,[33] в особенности предназначенного для женщин, наводит на раздумье: «А умеют ли женщины делать покупки?» Разумеется, достоверно известно, что они ходят по магазинам столь же добросовестно, как пчела облетает цветы, но покупают ли они то, что действительно им нужно? При условии, что имеются деньги, время и силы, решительное хождение за покупками неминуемо привело бы к удовлетворению повседневных нужд и созданию неисчерпаемых запасов, тогда как общеизвестно, что для служанок (и всякого рода домашних хозяек) не иметь в доме самого необходимого – едва ли не вопрос чести. «В четверг у нас кончится крахмал», – говорят они с фаталистическим предчувствием, и к четвергу у них кончается крахмал. Они предсказали с точностью до минуты тот момент, когда их запасы иссякли, а если в четверг еще и магазины рано закрываются, то радости их нет предела. Может статься, что магазин, в котором имеется крахмал для розничной торговли, расположен возле самого дома, однако женский ум отвергает столь очевидный источник пополнения истощившихся запасов. «Мы здесь не покупаем» – с этими словами угасает последняя надежда. И весьма примечательно, что так же, как собака, готовая разорвать заблудшую овцу на части, редко досаждает отарам, пасущимся по соседству, так и женщина редко делает покупки в непосредственной близости от того места, где живет. Чем дальше источник пополнения запасов, тем, кажется, тверже ее решимость сделать так, чтобы истощились запасы именно того продукта, который в нем продается. Не прошло, наверное, и пяти минут с того момента, как ковчег покинул место своей последней стоянки, как чей-то женский голос со злорадством объявил о том, что кончается птичий корм.

Несколько дней назад две мои знакомые дамы жаловались на головную боль, явившуюся следствием того, что перед самым ланчем к ним зашла приятельница и они не смогли попросить ее остаться и разделить с ними трапезу, ибо (заявили они с чувством законной гордости) «в доме ничего не было». Я на это отвечал, что они живут на улице, изобилующей гастрономическими магазинами, и было бы нетрудно организовать вполне приличный ланч меньше чем за пять минут. «Такое, – отвечали они со смиренным достоинством, – нам бы и в голову не пришло». У меня было такое чувство, словно я предложил нечто неприличное.

Когда женщина стремится удовлетворить свои литературные запросы, тогда ее способность делать покупки терпит самый решительный крах. Если вам каким-то образом удалось выпустить в свет книжку, имевшую какой-никакой успех, вы наверняка получите письмо от некоей дамы, с которой вам прежде и раскланиваться не приходилось, с просьбой «как бы ее достать». Она знает, как называется книга, кто ее автор и кто издатель, но как заполучить ее – так и остается для нее неразрешимой проблемой. Вы отвечаете, указывая, что если обратиться к продавцу скобяными изделиями или торговцу зерном, то это повлечет за собой лишь потерю времени и ненужные огорчения, и советуете ей обратиться к книгопродавцу, который, как вам кажется, хоть чем-то может помочь. Через пару дней она пишет снова: «Все в порядке, я взяла книгу на время у Вашей тетушки». Здесь мы, понятно, имеем дело со Сверх-Покупательницей, с той, кому известен Кратчайший Путь, однако присущая ей беспомощность дает о себе знать даже тогда, когда подобные обходные тропы неведомы. Дама, живущая в Вест-Энде, на днях говорила мне о своем интересе к шотландским терьерам и о желании побольше узнать об этой породе, поэтому когда я несколько дней спустя наткнулся на исчерпывающую статью по этому поводу в текущем номере одного из самых известных, поступающих в широкую продажу еженедельников, то упомянул об этом обстоятельстве в письме, назвав число, когда вышел номер. «Не могу найти эту газету», – ответствовала она мне по телефону. И она ее так и не нашла. Она жила в городе, где газетные киоскеры, я полагаю, исчисляются тысячами, и, должно быть, ежедневно, отправляясь за покупками, проходила мимо десятков киосков, но для нее эта статья о шотландских терьерах столь же недоступна, как если бы она была записана в каком-нибудь молитвеннике, который хранится в буддийском храме в Восточном Тибете.

Грубоватая прямота покупателя-мужчины вызывает у наблюдающей за ним женщины несколько воинственную усмешку. Кот, который большую часть долгого летнего дня забавляется с мышкой-землеройкой, а потом вдруг упускает ее, несомненно, испытывает такое же презрение к терьеру, оставляющему пойманной крысе лишь десяток секунд деятельной жизни. Несколько дней назад я заканчивал короткий список предполагаемых покупок, как меня застала за этим занятием одна знакомая дама, которую, позабыв ее имя, данное ей тридцать лет назад крестным отцом и матерью, назовем Агатой.

– Ты ведь не здесь собираешься покупать промокательную бумагу? – воскликнула она взволнованным шепотом и при этом казалась столь искренно встревоженной, что рука моя невольно застыла в воздухе. – Позволь мне отвести тебя в Уинкс-энд-Пинкс, – сказала она, как только мы вышли из дома. – У них такая чудесная промокательная бумага – и бледного голубовато-серого цвета, и momie[34] и мятая.

– Но мне нужна самая обыкновенная промокательная бумага, – сказал я.

– Это не важно. В Уинкс-энд-Пинкс меня знают, – отвечала она, не слушая меня.

Агата, очевидно, считала, будто промокательная бумага продается в больших количествах лишь людям с хорошей репутацией, тем, на кого можно положиться, ибо они не употребят ее в опасных или недостойных целях. Пройдя сотни две ярдов, она стала склоняться к тому, что чашка чая для нее важнее, чем промокательная бумага.

– А зачем тебе промокательная бумага? – неожиданно спросила она.

Я терпеливо объяснил:

– Я использую ее для того, чтобы промокать чернила на рукописи. Кажется, это китайское изобретение второго столетия до нашей эры, но я не уверен в этом. Еще, по-моему, ее можно дать поиграть котенку.

– Но ведь у тебя нет котенка, – сказала Агата.

– Может, какой бездомный забредет, – отвечал я.

Промокательную бумагу я в тот раз так и не купил.

Родовая вражда в Тоуд-Уотере.

Семья Криков жила в Тоуд-Уотере; в тот же пустынный горный край судьба забросила и Сондерсов, и на мили вокруг домов этих двух семейств не было ни соседей, ни дымовых труб, ни погоста, что сообщило бы ландшафту тот вид, который присущ обжитым местам. Окрест тянулись поля, рощи да пустыри с заброшенными ригами. Таков Тоуд-Уотер; но и у Тоуд-Уотера есть своя история.

Можно было бы предположить, что оба представителя Великой Семьи Человеческой, проживая в близости друг от друга и находясь в глубине дикого и заброшенного сельского района, потянутся один к другому из чувства единения, порожденного недальним соседством и обоюдной оторванностью от внешнего мира. Возможно, когда-то так и было, но со временем все переменилось. Резко переменилось. Судьба, соединившая два эти семейства в неугодном для обитания месте, распорядилась таким образом, что семейство Криков кормило и взращивало домашнюю птицу, составлявшую все их хозяйство, тогда как Сондерсам выпало ухаживать за садовыми культурами. Вот где зародился повод для родовой вражды. Ибо испокон веков существует недовольство между садовником и тем, кто ухаживает за птицами и животными; подтверждение этой неприязни можно найти в четвертой главе Книги Бытия. И однажды поздней весной, в солнечный день, вражда вспыхнула, – как это обыкновенно случается, все началось из-за пустяка и явной нелепицы. Одна из куриц Криков, повинуясь присущему ее породе инстинкту бродяжничества, утомилась пребыванием на своей законной территории, где ей дозволено было рыть землю лапами, и перелетела через низкую изгородь, разделявшую владения соседей. Оказавшись на той стороне, заблудившаяся птица быстро сообразила, что время и возможности ее скорее всего ограничены, и потому тотчас принялась скрести и разгребать лапами, хватать клювом и раскапывать землю на рыхлых грядках, приготовленных для упокоения и дальнейшего процветания колонии лука-сеянца. Множество кучек свежевырытой земли и выкопанных сорняков увидела курица перед собою и позади себя, и с каждой минутой площадь ее действий становилась все шире. Луковицам грозили большие неприятности. На садовую тропинку в ту злосчастную минуту неторопливой походкой вышла миссис Сондерс, дабы в душе своей высказать упреки в адрес неблаговидного поведения сорняков, которые росли быстрее, нежели они с мужем успевали вырывать их; ввиду еще одного злосчастия, притом более значительного масштаба, она остановилась, всем своим видом выражая молчаливое недовольство, затем, не отдавая полностью отчета в своих действиях, но предчувствуя беду, она нагнулась и сгребла своими огромными руками несколько комьев твердой земли. Прицелившись как можно точнее, чего ничтожная мишень явно не заслуживала, она швырнула ком земли в сторону мародера, что вызвало к жизни поток протестующего панического кудахтанья со стороны спешно ретировавшейся курицы. Невозмутимость в минуту тревоги не свойственна ни птицам, ни женщинам, и покуда миссис Сондерс источала со своей луковичной грядки порции тех бранных слов, которые дозволены к употреблению общественным сознанием, допускающим в крайних случаях отступление от общепринятых норм, курица породы «васко да гама» оглашала окрестности Тоуд-Уотера таким истошным кудахтаньем, которое не могло не вызвать сочувствия к ее страданиям. У миссис Крик было большое хозяйство, и потому, в представлении тех, кто ее близко знал, ей была простительна вспыльчивость, и когда один из ее вездесущих домочадцев сообщил ей, на правах свидетеля, что соседка настолько забылась, что подняла на ее курицу камень – притом на ее лучшую курицу, лучшую наседку в округе, – она облекла свои мысли в «неподобающую для женщины-христианки форму» – так, во всяком случае, говорила миссис Сондерс, в сторону которой и были обращены «неподобающие» выражения. Ее уже не удивляло, что миссис Крик позволяет своим курицам забираться в чужой сад, а потом жестоко наказывает их за это. Пришли ей на ум и другие вещи, обнаруживавшие не лучшие черты миссис Крик, тогда как эта последняя припомнила несколько полузабытых эпизодов из прошлого Сюзан Сондерс, в которых та представала не в лучшем свете. И вот, стоя друг против друга по разные стороны разделявшей их изгороди в бледнеющем свете апрельского дня, они, задыхаясь от возмущения, принялись вспоминать шрамы и пятна на репутации друг друга. Взять тетушку миссис Крик, которая умерла в нищете в богадельне в Эксетере; а дядя миссис Сондерс со стороны ее матери – да всем же было известно, что он спился; а двоюродный брат миссис Крик из Бристоля тоже хорош! Судя по тому, с какой злостью в голосе было упомянуто его имя, можно было подумать, что он по меньшей мере что-то украл в соборе, но поскольку, припоминая разного рода факты, обе женщины говорили одновременно, то было трудно отличить его позорное поведение от скандального происшествия, которое затуманило память матери жены брата миссис Сондерс, – разумеется, он был цареубийцей, а вовсе не хорошим человеком, каким пыталась его выставить миссис Крик. А потом, с видом полнейшей и неотразимой убежденности, каждая из сторон объявила, что не может назвать свою противницу дамой, – после чего они разошлись в полном молчании, давая тем самым понять, что более говорить не о чем. В яблонях пели зяблики, в кустах барбариса жужжали пчелы, лучи заходящего солнца высвечивали самые красивые участки сада, а между домами стеной встала ненависть, распространяясь всюду и надолго.

В ссору неизбежно оказались втянутыми и мужчины, главы семейств, а детям было запрещено общаться с невоспитанными отпрысками противоположной стороны. Вести себя так было непросто, поскольку каждый день им приходилось преодолевать три мили по одной и той же дороге в школу, но только так и следовало себя вести. Таким образом, между семействами прервалась всякая связь. Но оставались представители семейства кошачьих. К громадному огорчению миссис Сондерс, упрямо циркулировали слухи на тот счет, что кот Криков скорее всего был отцом многочисленных котят, матерью которых бесспорно была кошка Сондерсов. Миссис Сондерс утопила котят, но позор ей смыть не удалось.

Вслед за весной наступило лето, но родовая вражда пережила оба времени года. Как-то, правда, исцеляющее влияние религии едва не послужило восстановлению былого мира в Тоуд-Уотере; враждовавшие семейства оказались однажды бок о бок в возвышавшей душу атмосфере чаепития в ходе религиозного бдения, когда пение гимнов сопровождалось поглощением напитка, состоявшего из листьев чая и кипятка, притом последнего было больше; члены духовного совета вкушали питательные булочки с изюмом, – и вот тут-то, ощутив на себе воздействие обстановки благочестивого торжества, миссис Сондерс расслабилась настолько, что, обратившись к миссис Крик, заметила сдержанно, что вечер получился прелестный. Миссис Крик, находясь под влиянием девятой чашки чая и четвертого гимна, осмелилась выразить надежду, что вечер и далее ничем не будет омрачен, однако глава семьи Сондерсов бестактно заметил, что садоводство – отсталое занятие, и вражда выползла из углов и разгорелась с новой силой. Миссис Сондерс с чувством спела вместе со всеми заключительный гимн, в котором говорилось о мире, радости, архангелах и неземном блаженстве; но мыслями она перенеслась к нищей тетушке в Эксетере.

Прошли годы, и некоторые герои этой провинциальной драмы ушли в небытие; вырос и проделал назначенный ему путь другой лук, а провинившаяся курица давно уже искупила свою вину и висит со связанными крылышками и ножками и с выражением несказанной умиротворенности под сводами рынка в Барнстейпле.

Но кровная вражда в Тоуд-Уотере жива и поныне.

Габриэль-Эрнест.

– У тебя в лесу живет дикий зверь, – сказал художник по фамилии Каннингэм, когда его отвозили на станцию.

Это было единственное замечание, которое он сделал во время поездки, но поскольку Ван Чиль болтал без умолку, то молчание его попутчика оставалось незамеченным.

– Наверное, какая-нибудь заблудившаяся лиса, а может, ласка. Ничего более страшного быть не должно, – откликнулся Ван Чиль.

Художник промолчал.

– А что ты имел в виду, когда говорил о диком звере? – спросил Ван Чиль позднее, когда они уже были на перроне.

– Да так, ничего, ничего. Просто воображение разыгралось. А вот и поезд, – сказал Каннингэм.

В тот же день Ван Чиль отправился на традиционную прогулку по собственному лесу. В кабинете Чиля было чучело выпи, он знал довольно большое число названий диких цветов, поэтому его тетушка, видимо, имела некоторые основания утверждать, что он блестящий натуралист. Как бы там ни было, но ходоком он был превосходным. Он имел обыкновение все подмечать во время прогулок – и не столько ради того, чтобы внести вклад в современную науку, сколько ради того, чтобы потом было о чем поговорить. Когда начинали показываться колокольчики, он стремился известить об этом всех и каждого; его слушатели могли бы и сами догадаться о вероятности такого происшествия, вспомнив, какое время стоит на дворе, но у них было такое ощущение, что он, по крайней мере, совершенно откровенен.

Однако в тот день Ван Чиль узрел нечто такое, что было весьма далеко от того, с чем ему дотоле приходилось сталкиваться. На выступе гладкой скалы, нависшей над глубоким прудом, что прятался в молодом дубовом лесочке, лежал, вытянувшись во весь рост, юноша лет шестнадцати. Он грелся на солнышке. Его мокрые волосы прилипли к голове: ясно, он только что прыгал в воду, его светло-карие глаза – такие светлые, что казалось, они излучают кровожадность, – были устремлены на Ван Чиля. В этом взоре Ван Чиль уловил несколько ленивую настороженность. Явление неожиданное. Ван Чиль поймал себя на том, что предался новому для себя занятию – он задумался, прежде чем что-то сказать. Откуда, черт побери, взялся этот дикарь? Месяца два назад жена мельника потеряла ребенка – по-видимому, его снесло потоком воды, что приводит в движение мельничное колесо, но то был ребенок.

– Что ты тут делаешь? – спросил Ван Чиль.

– Загораю, – ответил молодой человек.

– Где ты живешь?

– В этом лесу.

– Ты не можешь жить в лесу, – сказал Ван Чиль.

– Но это очень хороший лес, – отозвался юноша с оттенком превосходства в голосе.

– А где ты спишь по ночам?

– Ночью я не сплю. В это время у меня особенно много хлопот.

Ван Чиль с раздражением подумал: такую загадку ему не разгадать.

– А что ты ешь? – спросил он.

– Мясо, – ответил юноша; он произнес это слово медленно, будто пробуя его на вкус.

– Мясо? Какое такое мясо?

– Ну, раз уж вас это интересует, я питаюсь кроликами, дичью, зайцами, домашней птицей, барашками, как только они наберут вес, детьми, если удается добраться до них; их обычно крепко запирают на ночь, а ночью я в основном и охочусь. Я уже, наверное, месяца два не лакомился ребенком.

Оставив без внимания то, что последнее замечание было выдержано в грубовато-шутливом тоне, Ван Чиль попытался вовлечь юношу в разговор о его браконьерских действиях в чужих владениях.

– По-моему, ты чуть-чуть преувеличиваешь, когда говоришь, что питаешься зайцами. Местных зайцев нелегко изловить.

– Ночью я охочусь на четвереньках, – прозвучал несколько загадочный ответ.

– Ты, наверное, хочешь сказать, что охотишься с собакой? – осторожно спросил Ван Чиль.

Юноша медленно перевернулся на спину и издал странный негромкий звук; когда так смеются, это сносно и даже приятно, когда так рычат – не очень.

– Не думаю, чтобы какая-нибудь собака захотела составить мне компанию, особенно ночью.

Ван Чиля охватило некое невероятное чувство: этот юноша с его странным взглядом и странной манерой говорить определенно внушал страх…

– Я не потерплю, чтобы ты оставался в лесу, – властно заявил он.

– Думаю, для вас же лучше, если я буду жить здесь, а не у вас в доме, – ответствовал юноша.

Перспектива видеть это дикое голое существо в своем респектабельном доме показалась Ван Чилю нелепой.

– Если ты не уйдешь отсюда, я заставлю тебя уйти, – сказал Ван Чиль.

Юноша вскочил, молнией бросился в пруд, и спустя мгновение его мокрое блестящее тело выскочило из воды рядом с Ван Чилем. Если бы такое проделала выдра, то в этом не было бы ничего удивительного, но то, что на подобное оказался способен юноша, вызвало у Ван Чиля смятение. Он невольно попятился и, оступившись, растянулся на траве. Кровожадные желтые глазки оказались совсем близко от его глаз. Юноша снова хохотнул – хотя скорее то было рычание, – после чего, еще раз изумив Ван Чиля, скрылся в густом папоротнике.

– Какое необыкновенное дикое животное! – поднимаясь, произнес Ван Чиль. И тут вспомнил слова Каннингэма: «У тебя в лесу живет дикий зверь».

Неторопливо шествуя к дому, Ван Чиль принялся вспоминать о разного рода местных событиях, которые можно было бы связать с существованием этого удивительного юного дикаря.

Дичи в лесах в последнее время по какой-то причине становилось все меньше, на фермах исчезала домашняя птица, необъяснимо редко попадались зайцы, и до Чиля доходили жалобы, что с пастбищ уносят ягнят – живьем. Можно ли было предположить, что этот дикий юноша и в самом деле промышляет в окрестностях с какой-нибудь умной охотничьей собакой? Он говорил, что охотится по ночам «на четвереньках», но ведь он же намекнул, что к нему ни одна собака не подойдет, «особенно ночью». Чудеса, да и только. Ван Чиль продолжал размышлять об исчезновениях, имевших место в последние месяц-два, как вдруг вспомнил о ребенке, пропавшем два месяца назад. Все сходилось на том, что дитя свалилось в мельничный лоток и его унесло потоком воды; однако мать настаивала, что слышала крик, донесшийся из-за дома, оттуда, куда уходит вода. Это, конечно, невероятно, но лучше бы юноша не делал жуткого признания в том, что лакомился ребенком два месяца назад. Такие ужасные вещи даже в шутку не говорят.

Вопреки обыкновению, Ван Чиль не ощутил желания кому-либо рассказать о встрече в лесу. Будучи членом приходского совета и мировым судьей, он как бы ставил под угрозу свое положение – он же предоставлял приют в своих владениях существу столь сомнительной репутации; не исключалась и возможность того, что ему предъявят солидный счет за пропавших барашков и исчезнувшую домашнюю птицу.

За ужином в тот вечер он был крайне молчалив.

– Куда делся твой голос? – спросила его тетушка. – Можно подумать, ты в лесу волка встретил.

Ван Чиль, не будучи знаком со старинной присказкой, подумал, что замечание тетушки весьма глупое; уж если бы ему довелось встретить в лесу волка, он бы не упустил случая поговорить об этом вволю.

На следующее утро, за завтраком, Ван Чиль поймал себя на мысли, что чувство беспокойства, возникшее в связи со вчерашним происшествием, так и не покинуло его, и он решил отправиться поездом в соседний город, отыскать там Каннингэма и выведать, что же он такое увидел, что заставило его сделать замечание о диком звере в лесу. Такое решение вернуло отчасти присущее Ван Чилю бодрое расположение духа, и, напевая веселую песенку, он неторопливо направился в кабинет за папироской, которую любил выкурить после завтрака. Едва он вошел в кабинет, как песенка оборвалась, уступив место благочестивому восклицанию. На оттоманке, развалясь в неприхотливой позе, возлежал лесной юноша. Он был не такой мокрый, как тогда, когда Ван Чиль его увидел, однако «одет» он был как тогда.

– Как ты посмел явиться сюда? – гневно спросил Ван Чиль.

– Вы же сказали: я не должен оставаться в лесу, – спокойно ответил юноша.

– Но я не говорил, чтобы ты приходил сюда. А что, если тебя увидит моя тетушка!

И Ван Чиль поспешил укрыть незваного гостя страницами «Морнинг пост». В этот момент в комнату вошла тетушка.

– Этот бедный юноша заблудился – и ничего не помнит. Он не помнит, кто он такой и где его дом, – с отчаянием заговорил Ван Чиль, тревожно глядя на лицо бродяги: уж не собирается ли тот присовокупить неподобающее прямодушие к прочим своим варварским наклонностям.

Мисс Ван Чиль приняла чрезвычайно озабоченный вид.

– Может, у него на белье есть метки? – высказала она предположение.

– Похоже, у него и с бельем некоторые затруднения, – сказал Ван Чиль, старательно поправляя страницы «Морнинг пост».

Нагой бездомный мальчик вызвал у мисс Ван Чиль точно такие же теплые чувства, какие обыкновенно вызывает бесприютный котенок или бродячий щенок.

– Мы должны сделать для него все, что в наших силах, – решила она, и спустя короткое время посыльный, отправленный в дом приходского священника, возвратился с платьем слуги, а также с его (слуги) рубашкой, башмаками, воротничками и прочим. Одетый, начищенный и причесанный, юноша в глазах Ван Чиля по-прежнему выглядел кровожадным существом. Между тем тетушка находила его очень милым.

– Нужно дать ему какое-нибудь имя, покуда мы не узнаем, кто он такой, – сказала она. – Пожалуй, Габриэль-Эрнест для него в самый раз; оба имени, по-моему, вполне подходящие.

Ван Чиль согласился, хотя в глубине души и усомнился в том, насколько подходит для них этот юноша. Опасения его не уменьшились даже после того, как его, Чиля, уравновешенный престарелый спаниель выскочил из дому при первом появлении юноши и теперь трясся и урчал, упорно не желая покидать дальнего конца сада, тогда как канарейка, обыкновенно столь же голосистая, что и сам Ван Чиль, пугливо попискивала. Тут Ван Чиль еще более укрепился в своем намерении немедленно проконсультироваться с Каннингэмом.

Когда он отъезжал на станцию, тетушка была озабочена тем, как бы вовлечь Габриэля-Эрнеста в действо, связанное с чаепитием юных посетителей воскресной школы, которые должны были собраться в тот день.

Каннингэм поначалу не обнаружил желания говорить.

– Моя мать умерла в результате какого-то заболевания мозга, – пояснил он, – поэтому ты должен понять, почему я не люблю разговоров о том, что имеет явно сверхъестественную природу, особенно если мне кажется именно таковым происхождение виденного мною явления, – хотя мне могло и показаться, что я его видел.

– Но что же ты все-таки видел? – вопросил Ван Чиль.

– То, чему, как мне показалось, я был свидетелем, удивительно, и ни один здравомыслящий человек никогда не допустит, что такое может быть на самом деле. В тот последний вечер я стоял в тени живой изгороди, окружающей твой сад, и смотрел, как садится солнце. Неожиданно я увидел обнаженного юношу. Я решил, что это кто-то купается в соседском пруду. Он стоял на голом склоне холма и тоже наблюдал за закатом. Он так был похож на фавна из какого-нибудь языческого мифа, что мне тотчас же захотелось использовать его в качестве модели, и в следующее мгновение, мне кажется, я бы его окликнул. Но именно в эту минуту солнце скрылось из виду, оранжевые и розовые краски исчезли, пейзаж сделался холодным и серым. И тогда же произошло нечто удивительное – юноша исчез!

– Вот как? – сказал Ван Чиль. – Совсем исчез?

– Нет. И это самое ужасное, – ответил художник. – На открытом склоне холма, где только что был юноша, стоял огромный волк. С большущими клыками и жестокими желтыми глазами. Ты, быть может, подумаешь, что я…

Но Ван Чиль не стал заниматься пустяками. Думать? Еще чего! Он ринулся на станцию. Послать телеграмму? «Габриэль-Эрнест – человек-волк» – едва ли это лучший способ обрисовать положение дел. Тетушка решит, что это зашифрованное сообщение, а ключа-то для разгадки у нее нет. Надо попасть домой до заката! Кеб, который он взял на станции, вез его невыносимо медленно по проселочным дорогам, облитым розовато-лиловыми лучами заходящего солнца. Когда он вошел в дом, тетушка убирала со стола джемы и недоеденный пирог.

– Где Габриэль-Эрнест? – едва не сорвавшись на крик, спросил Ван Чиль.

– Он повел домой сына Тупсов, – ответила тетушка. – Уже поздно, и мне показалось, что небезопасно отпускать мальчика домой одного. Какой чудесный закат, правда?

Ван Чиль видел этот багровый отсвет в западной части неба, однако он не стал тратить время на рассуждения об его красоте. Со скоростью, к которой он явно не был готов, Ван Чиль помчался по узкой тропинке, что вела к дому Тупсов. По одну сторону бежал быстрый поток с мельницы, по другую вздымалась гряда голых холмов. На горизонте таяла кромка заходящего солнца. За следующим поворотом он ожидал увидеть преследуемую им пару… И тут вдруг исчезли все цвета, кроме серого, мгновенно окрасившего пейзаж. Ван Чиль услышал пронзительный крик и остановился.

Ни сына Тупсов, ни Габриэля-Эрнеста никто не видел: на дороге была найдена разбросанная одежда последнего, и было высказано предположение, что ребенок упал в воду, а юноша разделся и бросился его спасать. Ван Чиль и кое-кто из тех, что оказались неподалеку в момент происшествия, свидетельствовали, что слышали, как громко кричал ребенок возле того самого места, где была найдена одежда. Миссис Тупс, у которой было еще одиннадцать детей, смирилась со своей утратой, а вот мисс Ван Чиль искренне скорбела о пропавшем найденыше. Именно по ее почину в приходской церкви была установлена медная табличка в память «Габриэля-Эрнеста, неизвестного юноши, смело пожертвовавшего своею жизнью ради другого».

Ван Чиль, как правило, уступал своей тетушке, но тут он решительно воспротивился и наотрез отказался участвовать в кампании по сбору пожертвований в память о Габриэле-Эрнесте.

Ягдташ.

– Майор придет к чаю, – сказала миссис Хупингтон своей племяннице. – Только поставит лошадь в конюшню. Постарайся быть веселой и остроумной; бедняга мрачен как никогда.

Майор Пэллэби стал жертвой обстоятельств, над которыми был не властен; весьма плохо владел он и собою. Он взял место старшего егеря в Пекс-дейле, придя на смену необычайно популярному человеку, который нечестно повел себя и принужден был выйти из организационного комитета, в результате майор столкнулся с неприкрытой враждебностью со стороны по меньшей мере половины охотников, а отсутствие у него деликатности и дружелюбия привело к тому, что и другая половина воспылала к нему не лучшими чувствами. Дело кончилось тем, что число подписных взносов стало уменьшаться, лисы встречались все реже, зато силки попадались чаще. У майора были весьма основательные причины для мрачного настроения.

Вступая в ряды сторонников майора Пэллэби, миссис Хупингтон руководствовалась главным образом тем соображением, что ею было принято решение в скором времени выйти за него замуж. Против его печально известного нрава она поставила три тысячи в год, а то, что в перспективе он мог получить титул баронета, было решающим перевесом. Матримониальные планы майора не были к тому времени столь же хорошо разработаны, но в дом миссис Хупингтон он стал наведываться так часто, что его посещения уже вызывали толки.

– Вчера опять было мало охотников, – сказала миссис Хупингтон. – Не понимаю, почему бы тебе не взять с собой на охоту кого-нибудь из своих знакомых вместо этого бестолкового русского мальчика.

– Владимир не бестолков, – возразила племянница, – он один из самых веселых мальчиков, которых мне доводилось встречать. Вы только сравните его с одним из этих ваших неуклюжих…

– Но, моя дорогая Нора, он даже в седле не умеет держаться.

– Русские плохие наездники; но он хорошо стреляет.

– Да-да; но в кого он стреляет? Вчера он притащил домой в ягдташе дятла.

– Но он пристрелил еще и пару фазанов и несколько кроликов.

– Это не повод, чтобы и дятла класть вместе с ними.

– Иностранцы, в отличие от нас, не столь разборчивы в выборе трофеев. Великий князь более серьезно подходит к охоте на хищника, нежели мы к преследованию какого-нибудь пугала. Но я тем не менее дала понять Владимиру, что некоторые птицы унижают его достоинство охотника. А так как ему всего лишь девятнадцать лет, то, само собой разумеется, только к его достоинству и следует взывать.

Миссис Хупингтон неодобрительно фыркнула. Едва познакомившись с Владимиром, многие находили его приподнятое настроение заразительным, но хозяйка обладала иммунитетом против инфекции такого рода.

– Да вот, кажется, и он! – воскликнула она. – Пойду распоряжусь насчет чая. Мы сядем здесь, в холле. Развлеки майора, если он войдет прежде, чем я спущусь, и, главное, будь остроумной.

Нора зависела от доброго расположения своей тетушки, которое скрашивало ей жизнь, и ощущала некоторую неловкость оттого, что русский юноша, которого она пригласила, чтобы внести разнообразие в монотонность деревенской жизни, не производил хорошего впечатления. Вместе с тем этот юный джентльмен вообще не видел за собою недостатков. Он ворвался в холл; вид у него был утомленный, но определенно радостный; костюм его был слегка помят.

– Отгадай, что у меня в ягдташе, – вопросил он.

– Фазаны, дятлы, кролики, – высказала предположение Нора.

– Нет, большой зверь. Не знаю, как он называется по-английски. Коричневый, с темным хвостом.

Нора переменилась в лице.

– Он живет на дереве и ест орехи? – спросила она, надеясь, что прилагательное «большой» – всего лишь преувеличение.

Владимир рассмеялся.

– Нет, не белка.

– Плавает и питается рыбой? – спросила Нора, моля Бога, чтобы этим зверем оказалась выдра.

– Нет, – сказал Владимир, развязывая ягдташ. – Он живет в лесу и ест кроликов и цыплят.

Нора неожиданно опустилась в кресло и закрыла лицо руками.

– Боже милостивый! – простонала она. – Он убил лису!

Владимир в ужасе смотрел на нее. Она сбивчиво пыталась объяснить ему, что он совершил нечто непоправимое. Юноша ничего не понимал, но был явно встревожен.

– Спрячь, спрячь же ее! – взволнованно говорила Нора. – Тетушка и майор войдут сюда с минуты на минуту. Брось сумку на шкаф, там они ее не увидят.

Владимир тотчас же бросил ягдташ, но одна из лямок зацепилась в полете за оленьи рога на стене, и сумка вместе со своей страшной ношей повисла как раз над тем местом, где скоро собирались пить чаи. В ту же минуту в комнату вошли миссис Хупингтон и майор.

– Майор собирается завтра осмотреть наши норы, – объявила дама с явно довольным видом. – Смайдерс уверен, что сможет показать, на что способен; он утверждает, будто три раза на этой неделе видел лису в зарослях орешника.

– Посмотрим, посмотрим, – задумчиво проговорил майор. – Надо бы мне положить конец череде этих неудачных дней. То и дело слышишь, будто лиса поселилась навечно в какой-то норе, а явишься туда, ее и след простыл. Уверен, что лису пристрелили или же поймали в капкан в лесу леди Уидден в тот самый день, когда мы охотились на нее.

– Майор, если бы кто-то попытался проделать то же самое в моем лесу, то этому человеку не поздоровилось бы.

Нора автоматически приблизилась к чайному столику и принялась нервно поправлять салфетку под блюдом с сэндвичами. По одну сторону от нее сидел майор с мрачным выражением лица, по другую – Владимир с испуганным, жалким взором. А над ними висело это. Она не осмеливалась оторвать глаза от чайного столика, и ей казалось, что вот-вот сверху упадет капля лисьей крови и несмываемым пятном выступит на белоснежной скатерти. Тетушка знаками дала ей понять, чтобы она не забывала быть «остроумной», но до той минуты Нора была занята лишь тем, что пыталась скрыть свое смятение.

– Каковы ваши сегодняшние успехи? – неожиданно спросила миссис Хупингтон у обычно молчаливого Владимира.

– Да в общем-то… никакие, – отвечал юноша.

Сердце Норы замерло на какое-то время, а потом, будто всполошившись, ухнуло куда-то вниз.

– Пора бы уж и похвалиться чем-нибудь, – сказала хозяйка. – Что это вы все молчите? Или говорить буду только я одна?

– А когда Смайдерс видел эту лису в последний раз? – спросил майор.

– Вчера утром. Красивый самец, с темным пушистым хвостом, – поведала миссис Хупингтон.

– Ну и поохотимся же мы завтра на славу за этим хвостом, – сказал майор, просветлев на долю секунду.

Вслед за тем над столом повисло невеселое молчание, нарушаемое лишь унылым пережевыванием и звяканьем ложек, нервно укладываемых время от времени на блюдца. Какое-то разнообразие внес наконец фокстерьер миссис Хупингтон, занявший свободное кресло, откуда удобнее было рассматривать стоявшие на столе деликатесы. Потом он потянулся носом кверху, точно там было нечто более интересное, чем холодные пирожные.

– Что это его так заинтересовало? – произнесла хозяйка.

Собака меж тем сердито залаяла, сопровождая гавканье жалобным завыванием.

– Да это ведь ваш ягдташ, Владимир! – продолжала хозяйка. – Что это у вас там?

– Боже правый, – произнес майор, – а ведь запах-то довольно теплый!

И тут им обоим пришла на ум одна и та же мысль. Лица майора и миссис Хупингтон разом побагровели, и они одновременно вскричали в обвинительном порыве:

– Ты убил лису!

Нора поспешила смягчить вину Владимира в их глазах, но они едва ли ее слышали. Майор разразился потоком гневных слов; нечто подобное можно услышать от женщины, выбравшейся в город за покупками и утомившейся от бесчисленных примерок. Он проклинал судьбу и вообще все на свете, глубоко сочувствовал самому себе, но его сочувствие было слишком сильным, чтобы вызвать слезы; он осуждал всех тех, с кем приходилось иметь дела, оборачивавшиеся сущим наказанием, которому не было конца. Глядя на него, казалось, что если бы ему позволили в течение недели пользоваться услугами духа разрушения, то у того не нашлось бы времени заняться собственными делами. Промежутки между его криками отчаяния заполнялись жалобным речитативом миссис Хупингтон и пронзительным отрывистым гавканьем фокстерьера. Владимир, не понимая ни слова, крутил между пальцами сигарету и повторял про себя крепкое английское прилагательное, которым он давно и с удовольствием пополнил свой словарный запас. Ему вспоминался юноша из старинной русской сказки, который убил волшебную птицу, и это закончилось для него печально. Тем временем майор продолжал метаться по комнате, точно помещенный в тюремную камеру циклон. Неожиданно взгляд его упал на телефонный аппарат; он с ликованием ринулся к нему и, не теряя времени, позвонил секретарю, чтобы объявить о своей отставке с должности главного егеря. Слуга тем временем подвел его лошадь к крыльцу, и спустя несколько секунд жалобному речитативу миссис Хупингтон была предоставлена полная свобода. Но после выступления майора ее вокальных способностей оказалось недостаточно для достижения желаемого эффекта; это все равно что после оперы Вагнера слушать отдаленные раскаты грома. Осознав, очевидно, что ее стенания не помогают разрядить напряжения, она вдруг расплакалась вполне натурально и вслед за тем удалилась из комнаты; наступившая тишина оказалась едва ли не менее ужасной, чем суматоха, предшествовавшая ей.

– А что делать с этим? – спросил наконец Владимир.

– Закопай ее, – ответила Нора.

– Просто закопать? – с видимым облегчением переспросил Владимир.

Он, вероятно, предполагал, что во время этой церемонии будут присутствовать представители местного духовенства или что над могилой должен быть произведен салют.

Кончилось дело тем, что темным ноябрьским вечером русский юноша, помолившись на счастье в соответствии с законами своей религии, торопливо, но вполне достойно похоронил большого хорька под кустом сирени в саду миссис Хупингтон.

Стратег.

На молодежные вечеринки у миссис Джеллет собиралась исключительная публика; это обходилось дешевле, потому что можно было пригласить меньшее число гостей. Миссис Джеллет не стремилась к экономии, но всегда достигала ее.

– Будет десять девушек, – размышлял Ролло по пути на вечеринку, – и, думаю, четверо парней, если только Ротсли не приведут с собой кузена, а это уже перебор. Значит, мы с Джеком окажемся против троих.

Между Ролло и братьями Ротсли едва ли не с младенческого возраста существовала неутихающая вражда. Встречались они только по праздникам, и встречи обыкновенно заканчивались плохо для тех, У кого было меньше союзников. В тот вечер Ролло очень недоставало преданного и мускулистого товарища, который смог бы поддержать равновесие. Войдя в дом, он услышал, как сестра потенциального чемпиона извиняется перед хозяйкой за вынужденное отсутствие своего брата; минуту спустя он отметил, что Ротсли все-таки привели с собой кузена.

Двое против троих – это интересно, хотя, пожалуй, и неприятно; один же против троих – это не менее весело, чем визит к зубному врачу. Ролло заказал экипаж пораньше, чтобы явиться в час, допускаемый приличиями, и предстал перед собравшимися с улыбкой, какую можно было бы увидеть на лице аристократа, взбирающегося на помост с гильотиной.

– Я рад, что ты пришел, – сердечно приветствовал его старший Уортсли.

– Вы, дети, наверное, хотите во что-нибудь поиграть, – открыла вечер миссис Джеллет, а поскольку они были слишком хорошо воспитаны, чтобы возражать ей, оставалось лишь решить вопрос, во что же им играть.

– Я знаю одну хорошую игру, – простодушно произнес старший Уортсли, – Парни выходят из комнаты и задумывают какое-нибудь слово; потом они возвращаются, и девушки должны это слово отгадать.

Ролло была известна эта игра; он бы и сам ее предложил, если бы его фракция находилась в большинстве.

– Не очень-то это интересно, – недовольно фыркнула надменная Долорес Снип, когда юноши выходили из комнаты.

Ролло так не думал. Он полагался на Провидение, которое не должно было допустить, чтобы у братьев Уортсли оказалось нечто более серьезное, чем носовые платки с завязанными узлом уголками.

Те, кому выпало задумать слово, заперлись в библиотеке, чтобы их размышлениям ничто не мешало. Как выяснилось, Провидение и не думало занимать сколько-нибудь нейтральную позицию; на одной из библиотечных полок обнаружились плеть для собак и хлыст из китового уса. У Ролло мелькнула мысль, что это же уголовное преступление – оставлять без присмотра такие опасные орудия. Ему было предоставлено выбрать из двух зол, и он предпочел плеть; в последующие минуту-две он размышлял о том, что же принудило его сделать такой нелепый выбор. Вслед за тем они вернулись к истомленным ожиданием дамам.

– Это слово – «верблюд», – опрометчиво объявил кузен Уортсли.

– До чего же ты бестолковый! – вскричали девушки. – Мы ведь должны были отгадать это слово. Придется вам возвращаться и задумать другое слово.

– Ни за что на свете, – сказал Ролло. – То есть мы пошутили. Пусть будет «дромадер»,[35] – прибавил он шепотом, обращаясь к сотоварищам по игре.

– Я слышала – они сказали «дромадер»! Я слышала! И не возражайте мне! Я все слышала! – завизжала ужасная Долорес.

«С такими длинными ушами что угодно можно расслышать», – в ярости подумал Ролло.

– Лучше нам снова выйти, – покорно произнес старший Уортсли.

В библиотеке вновь собралось тайное совещание.

– Послушайте-ка, – протестующе заговорил Ролло. – Я не хочу опять браться за плеть.

– Ну разумеется, дорогой, – сказал старший Уортсли. – На сей раз мы поработаем с хлыстом, и тогда ты узнаешь, что бьет больнее. О таких вещах узнаёшь только из собственного опыта.

До Ролло наконец дошло, что он поступил все-таки правильно, выбрав хотя бы плеть. Участники тайного совещания меж тем дали ему возможность прийти в себя, покуда задумывали новое слово. «Мустанг» не годился, поскольку половина девушек и понятия не имели, что это такое. Наконец остановились на слове «квагга».[36].

– Поди и сядь вон там, – хором произнесли члены следственного комитета, когда юноши вернулись в комнату, однако Ролло был тверд в убеждении, что допрашиваемый всегда должен стоять. Окончание игры было встречено с облегчением, и ее участников пригласили к ужину.

Миссис Джеллет ни в чем не ограничивала своих юных гостей, но более дорогие деликатесы не заслоняли собою менее изысканные блюда на ее обеденном столе, что было бы лишним, и потому надо было успеть схватить то, что пока еще оставалось под рукой. В тот раз она «пустила по кругу» шестнадцать персиков между четырнадцатью гостями; разумеется, ее нельзя было винить в том, что оба Уортсли и их кузен, предвидя долгую и голодную дорогу домой, незаметно положили в карманы по одному лишнему персику, и как же мучительно тяжело делили один персик Долорес и пухлая добродушная Агнес Блейк. – Придется нам разделить его на две части, – с кислой физиономией произнесла Долорес.

Но Агнес была прежде всего пухлой, а потом уже добродушной; отсюда и принципы, которыми она руководствовалась в жизни. Ей было безумно жаль Долорес, но персик она быстро проглотила, объяснив свой поступок тем, что если его делить, то он не будет таким вкусным – столько сока понапрасну выльется.

– А чем бы вы хотели теперь заняться? – спросила миссис Джеллет, чтобы отвлечь внимание гостей. – Профессиональный фокусник, которого я пригласила, отказал мне в последнюю минуту. А читать вслух стихи кто-нибудь из вас умеет?

На лицах собравшихся появились признаки паники. Известно было, что Долорес готова была читать «Замок Локсли», когда бы ее ни попросили об этом. Бывали случаи, когда после первой же произнесенной ею строки «Одного меня оставьте…»[37]значительная часть ее слушателей понимала эти слова буквально. Все облегченно вздохнули, когда Ролло поспешно вызвался показать несколько фокусов. Вообще-то он и одного фокуса никогда не показывал, но два посещения библиотеки вынудили его вести себя необычайно дерзко.

– Вы, наверное, видели, как фокусники достают из карманов зрителей монеты и карты, – начал он. – Так вот, я мог бы вынуть из ваших карманов кое-что поинтереснее. Мышей, например.

– Только не мышей!

Как он и предполагал, резко против выступило большинство аудитории.

– Ну, тогда фрукты.

Это откорректированное предложение было встречено с одобрением. Агнес просто засияла.

Без дальнейших хлопот Ролло направился прямо к трио своих врагов, поочередно засунул руку каждому из них в нагрудный карман и извлек оттуда три персика. Аплодисментов не последовало, но никакие рукоплескания не доставили бы артисту столько удовольствия, сколько наступившая тишина.

– Да он все видел, – нескладно произнес кузен Уортсли.

«И поделом вам», – хихикнул про себя Ролло.

– Если они и договорились заранее, то лучше бы поклялись, что ничего не знают, – произнесла Долорес с присущей ей проницательностью.

– А еще какие-нибудь фокусы ты умеешь показывать? – спросила миссис Джеллет.

Других фокусов Ролло не знал. Он намекнул на то, что мог бы превратить во что-нибудь эти три персика, но Агнес уже успела распределить их между девушками, поэтому ему оставалось лишь смириться с ее решением.

– Есть одна игра, – медленно заговорил старший Уортсли, – она заключается в том, что парни выходят из комнаты и вспоминают какое-нибудь историческое лицо, потом возвращаются и изображают его, а девушки должны отгадать, кто это.

– Мне, пожалуй, пора, – сказал Ролло, обращаясь к хозяйке.

– Твой экипаж прибудет только через двадцать минут, – заметила миссис Джеллет.

– Погода такая хорошая, я лучше пройдусь и встречу его.

– Идет довольно сильный дождь. Ты еще успеешь сыграть в эту историческую игру.

– Что-то мы давно не слышали, как Долорес читает стихи, – с отчаянием произнес Ролло.

Едва он сказал это, как понял, что совершил ошибку. Будучи поставленным перед необходимостью слушать стихи в исполнении Долорес, общественное мнение единодушно склонилось в пользу исторической игры.

Ролло выложил на стол свою последнюю карту. Обращаясь прежде всего к Уортсли, но стараясь, чтобы слова его достигли ушей Агнес, он заметил:

– Хорошо, старик; но сначала пойдем в библиотеку и доедим шоколад, который мы там оставили.

– По-моему, будет справедливо, если девушки тоже будут иногда выходить, – живо произнесла Агнес.

Она всегда была за справедливость.

– Что за чушь, – заговорили другие. – Нас ведь так много.

– Ну, четверо вполне могут идти. И я с ними. И Агнес бросилась в сторону библиотеки, преследуемая тремя менее проворными девицами.

Ролло опустился в кресло и слабо улыбнулся, глядя на братьев Уортсли, при этом едва обнажив зубы; выдра, спасающаяся от клыков охотничьих собак и бросающаяся в спасительный глубокий пруд, примерно так же демонстрирует свои чувства.

Из библиотеки донесся шум передвигаемой мебели. Агнес ни перед чем не устоит в поисках мифического шоколада. И тут же донесся более приятный звук – это колеса зашуршали по гравию.

– Вечер был просто чудесный, – сказал Ролло, обращаясь к хозяйке.

Пути господни.

У Ванессы Пеннингтон был муж, бедный, но с некоторыми смягчающими этот недостаток достоинствами, и поклонник, человек в меру состоятельный, но обремененный чувством юмора. Богатство возвышало его в глазах Ванессы, но представление о том, как правильнее поступать, принудило его оставить ее, а потом и забыть; во всяком случае, он вспоминал о ней лишь в минуты отдохновения от многочисленных дел. Аларик Клайд любил Ванессу и считал, что любить ее следует всегда, и все же позволил другой, сам того не осознавая, незаметно увлечь и покорить его; он вообразил, будто постоянное стремление воздерживаться от проявления мужских слабостей есть не что иное, как добровольная ссылка, и его сердце раскрылось навстречу Неизведанному, а Неизведанное повело себя по отношению к нему ласково и с любовью. Когда человек молод, полон сил и не стеснен обстоятельствами, жизнь может быть очень добра и прекрасна. Сколько мужчин, некогда молодых и не стесненных обстоятельствами, давно покорились судьбе, ибо некогда знавали и любили Неизведанное, но потом отвернулись от его чар и ступили на исхоженную тропу.

Клайд скитался по свету; как греческий бог, охотился и предавался мечтам, играл со смертью и проповедовал благочестие, передвигаясь со своими лошадьми, слугами и четвероногими маркитантами от одного населенного пункта к другому; и у дикарей, и у кочевников он встречал радушный прием; и был он другом всех животных и зверей. На берегах скрытого в тумане горного озера он стрелял дикую птицу, которая летела ему навстречу с другого конца света; в окрестностях Бухары наблюдал за тем, как предаются веселью наездники-арийцы; оказавшись как-то в полуосвещенной кофейне, видел он и один из тех чудесных примитивных танцев, которые уже никогда не забываются; а проделав долгий путь в долину реки Тигр, плавал и плескался в ее обжигающих ледяных водах.

Тем временем Ванесса в своем доме на тихой улочке Бейзуотера раз в неделю составляла список белья, отсылаемого в прачечную, ходила на распродажи, а когда ее посещала мысль сделать что-нибудь необыкновенное, она пыталась как-нибудь по-особенному поджарить хека. Иногда она ходила на вечеринки, где играли в бридж, и там, если игра не была особенно захватывающей, можно было по крайней мере узнать много нового из личной жизни королевской фамилии. Ванесса отчасти была рада тому, что Клайд выбрал то, что хотел. От природы она обладала весьма предвзятым отношением к респектабельности, хотя сама и предпочла бы быть респектабельной в несколько более комфортных условиях; вот тогда-то и проявились бы ее лучшие качества. Одно дело – слыть человеком, достойным уважения, но все-таки приятно быть поближе к Гайд-парку.

И вдруг свое отношение к респектабельности и представлению Клайда о том, как лучше поступать, она сочла ненужным и потерявшим всякую ценность. В свое время все это было полезно и весьма важно, но со смертью мужа Ванессы утратило всякий смысл. Новости о перемене в умонастроении Ванессы с неспешной настойчивостью находили Клайда то в одном месте, то в другом, и однажды, когда он находился в оренбургской степи, заставили его сделать остановку. Ему показалось необычайно трудным проанализировать свои чувства тотчас по получении известий. Но судьба неожиданно (и, пожалуй, несколько навязчиво) устранила препятствия с его пути. Он-то думал, что его переполняет радость, но у него уже не было того душевного подъема, испытанного им месяца четыре назад, когда после целого дня тщетного преследования одним удачным выстрелом он пристрелил снежного леопарда. Разумеется, он вернется и будет просить Ванессу выйти за него замуж, но при одном условии: ни под каким видом он не оставит свое новое увлечение. Ванесса вынуждена будет согласиться, дабы шагнуть вместе с ним в Неизведанное.

Дама приветствовала возвращение своего возлюбленного с гораздо большим облегчением, нежели то, которое она испытывала при расставании. Со смертью Джона Пеннингтона его вдова столкнулась с еще более стесненными обстоятельствами, и упоминание о Гайд-парке не появлялось более в ее записной книжке, где оно прежде фигурировало в качестве «титула учтивости»[38] на том основании, что адреса даны нам для того, чтобы мы могли скрыть свое местонахождение. Она, конечно, была теперь более независима, но независимость, которая для многих женщин так много значит, не имела для Ванессы большого значения. Она не обнаружила неудовольствия насчет условия Клайда и заявила, что готова следовать за ним на край земли; но поскольку земля круглая, то она тешила себя доставлявшей ей удовольствие надеждой, что как бы далеко человек ни забрел, рано или поздно он все равно окажется в непосредственной близости к Гайд-парку.

К востоку от Будапешта ее надежды начали таять, а когда она увидела, что ее муж знаком с Черным морем гораздо ближе, чем она с Ла-Маншем, ее стали охватывать недобрые предчувствия. Хорошо воспитанной женщине путешествие показалось бы интересным и увлекательным; в Ванессе же оно пробуждало лишь два чувства – испуг и дискомфорт. Ее кусали мухи, и она была убеждена, что лишь полнейшее безразличие мешало верблюдам делать то же самое. Клайд из кожи вон лез, – и ему это отлично удавалось, – пытаясь вносить разнообразие в их нескончаемые пикники в пустынях, и устраивал нечто похожее на пиршества, но даже охлажденный в снегу «Хайдсик»[39] терял свой вкус, когда становилось ясно, что смуглый виночерпий, подававший его с такой благоговейной элегантностью, лишь выискивал удобный случай, чтобы перерезать тебе горло. Клайду вовсе не следовало хвалить преданность Юсуфа, каковой не сыщешь у западной прислуги. Ванесса была наслышана о том, что все люди со смуглой кожей с такой же беспечностью лишают человека жизни, с какой жители Бейзуотера берут уроки пения.

Вместе с нараставшей раздражительностью и недовольством пришло и разочарование, как следствие того, что муж и жена не могли найти почву для взаимных интересов. Повадки и маршруты шотландского тетерева, обычаи и фольклор татар и туркмен, экстерьер казачьей лошади – все это вызывало у Ванессы лишь тоскливое безразличие. Клайд, со своей стороны, не приходил в восторг от известия о том, что королева Испании презирает розовато-лиловый цвет или что какая-то герцогиня, до вкусов которой ему никогда не было никакого дела, обнаружила у себя бурную, но вместе с тем весьма достойную страсть к маслинам с говядиной.

Ванесса начала склоняться к убеждению, что муж, имеющий в придачу к своей бродячей натуре устойчивый доход, не такое уж и благо. Одно дело – следовать за ним на край земли, и совсем другое – чувствовать там себя как дома. Даже респектабельность утрачивала некоторые свои положительные стороны, будучи помещенной в походную палатку.

Опечаленная и разочарованная оборотом, какой приняла ее новая жизнь, Ванесса обнаружила неприкрытую радость, когда в лице мистера Добрингтона, случайного знакомого, встреченного ими на убогом постоялом дворе в заштатном кавказском городишке, ей представилась возможность отвлечься. Добрингтон выдавал себя за англичанина, и делал он это скорее из уважения к памяти своей матери, которая, как говорили, своим происхождением отчасти была обязана одной английской гувернантке, давно, еще в прошлом веке, объявившейся в Лемберге. Если бы, обращаясь к нему, его неожиданно назвали Добрински, он бы, наверно, тотчас откликнулся; не без основания считая, что конец – делу венец, он допускал-таки некоторую вольность в отношении своей фамилии. На первый взгляд мистер Добрингтон являл собою не очень-то яркий образец мужской половины человечества, но в глазах Ванессы он был связующим звеном с той цивилизацией, которую Клайд, похоже, готов был отвергнуть. Он мог спеть какую-нибудь популярную песню и упоминал имена некоторых герцогинь, будто был знаком с ними, а в минуты особого вдохновения отзывался о них так, будто и они были с ним знакомы. Он даже мог припомнить некоторые изъяны на кухне или в винном погребе одного из самых роскошных лондонских ресторанов; то была критика самого высокого полета, и Ванесса внимала ему с благоговейным восторгом. И самое главное, он сочувствовал – поначалу осторожно, потом более откровенно – ее неотвязному недовольству Клайдом с его охотой к странствиям. Дело, имеющее отношение к нефтяным скважинам, привело Добрингтона в окрестности Баку; в предвкушении радости общения с отзывчивой женской аудиторией он изменил по возвращении свой маршрут таким образом, чтобы тот совпал как можно вернее с путем следования его новых знакомых. И покуда Клайд торговался с персидскими лошадниками или охотился на диких кабанов в их логовищах и прибавлял к списку среднеазиатских трофеев дичь, Добрингтон с дамой обсуждали, как приличнее вести себя в пустыне, притом с каждым днем их взгляды на этот предмет становились все более тесными. И однажды вечером Клайд принужден был ужинать в одиночестве, читая между блюдами длинное письмо от Ванессы, которая оправдывала свои действия тем, что она лучше будет себя чувствовать в общении с близким ей по духу человеком в цивилизованных краях.

Хотя в душе Ванесса руководствовалась самыми благородными побуждениями, ей страшно не повезло, что в день побега она вместе с любовником попала в руки курдских разбойников. Быть посаженной под замок в нищей курдской деревушке, находиться в тесной близости к человеку, который приходился ей всего лишь приемным мужем, и оказаться в центре внимания всей Европы, переживавшей ее тяжелую участь, – вот как раз этого она менее всего и желала. А тут еще последовали международные осложнения, что было совсем некстати. «Английская дама и ее муж-иностранец удерживаются курдскими разбойниками, которые требуют выкупа», – такую депешу получил консул, находившийся ближе других к месту их заточения. Хотя Добрингтон в душе был англичанином, все остальное в нем принадлежало Габсбургам, и, несмотря на то что Габсбурги не обнаруживали особенной гордости или удовольствия оттого, что в числе их многочисленных и разнообразных владений им принадлежит и это конкретное лицо, и с удовольствием обменяли бы его на какую-нибудь редкую птицу или млекопитающее для помещения в Шенбрунский парк, для сохранения своего достоинства на международной арене им надобно было выказать хоть какую-то озабоченность по поводу его пленения. И покуда министерства иностранных дел двух стран делали принятые в таких случаях шаги по вызволению своих подданных, произошла еще одна досадная неприятность. Клайд, преследуя беглецов, – не столько из желания схватить их, сколько руководствуясь смутным ощущением, что именно этого от него и ждут, – оказался в руках той же шайки разбойников. Продолжая предпринимать усилия по облегчению участи оказавшейся в беде дамы, дипломаты стали обнаруживать признаки некоторой нервозности, когда их задача осложнилась; как заметил один легкомысленный джентльмен с Даунинг-стрит, «мы будем рады освободить любого мужа миссис Добрингтон, но прежде хотелось бы знать, сколько их у нее». Для женщины, ценившей респектабельность, это звучало как приговор.

Между тем в положение пленников вкрались некоторые затруднения. Когда Клайд разъяснил разбойникам природу своих отношений со сбежавшей парой, те выразили ему самое горячее сочувствие, но наложили вето на саму мысль коллективной мести, потому как Габсбурги наверняка будут настаивать на том, чтобы Добрингтона доставили живым и желательно невредимым. Они не стали возражать против того, чтобы Клайд в течение получаса каждый понедельник и четверг охаживал своего соперника, но Добрингтон, прознав об этом соглашении, сделался таким болезненно-зеленым, что главарь разбойников принужден был аннулировать договор.

Ютясь в тесной горной хижине, троица с невыносимой тоской отсчитывала долгие часы. Добрингтон был не в меру напуган, чтобы вести разговоры, Ванесса была слишком оскорблена, чтобы открыть рот, а Клайд пребывал в молчаливом размышлении. Мелкий лембергский négociant набрался как-то смелости и дрожащим голосом затянул одну из популярных песен, но когда он дошел до того места, где речь велась о возвращении домой, Ванесса разрыдалась и попросила его больше не петь. Тишина обступила со всех сторон пленников, таким трагическим образом сведенных вместе; трижды в день они усаживались ближе друг к другу, чтобы поглотить приготовленную для них еду; так же животные, обитающие в пустыне, с молчаливой враждебностью глядят друг на друга на водопое, а потом расходятся, чтобы продолжать свое ночное бдение.

За Клайдом следили не так строго, как за другими. «Ревность привяжет его к женщине» – так думали похитители. Они не знали, что другая, истинная любовь звала его сотней голосов, раздававшихся отовсюду. И однажды вечером, видя, что внимание к нему ослабло, Клайд сошел с горы и возобновил свое изучение среднеазиатской дичи. Оставшихся пленников принялись стеречь с усиленной бдительностью, но Добрингтон едва ли сожалел об уходе Клайда.

Длинная рука или, пожалуй, лучше будет сказать, длинный кошелек дипломатии наконец-то способствовал освобождению пленников, но Габсбургам не пришлось порадоваться тому, что средства были потрачены не впустую. На набережной небольшого черноморского порта, где освобожденная пара снова соприкоснулась с цивилизацией, Добрингтон был искусан собакой, которая, по-видимому, была бешеной, хотя скорее она была всего лишь неразборчива. Укушенный не стал дожидаться проявления симптомов бешенства и умер от испуга, а Ванесса продолжила путь домой в одиночестве, каким-то образом ощущая, что респектабельность вновь мало-помалу возвращается к ней. Клайд, будучи занят чтением гранок своей книги о среднеазиатской дичи, нашел-таки время и подал на развод, вслед за чем поспешил удалиться в милые его сердцу просторы пустыни Гоби, дабы собирать там материалы для своей книги о фауне края. Ванесса, благодаря, вероятно, приобретенному ранее умению жарить хека, получила место на кухне ресторана в Вест-Энде. Заведение так себе, зато в двух шагах от Гайд-парка.

Чертова дюжина.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА.

Майор Ричард Дамбартон.

Миссис Кэрви.

Миссис Пейли-Пэджет.

Сцена изображает палубу направляющегося на Восток корабля. Майор Дамбартон сидит в шезлонге, рядом стоит еще один шезлонг с табличкой «Миссис Кэрви», поблизости еще один.

Входит миссис Кэрви и опускается в шезлонг, майор делает вид, что не замечает ее.

Майор (неожиданно оборачиваясь). Эмили! Сколько лет! Вот так судьба!

Эмили. Судьба! Если бы! Это всего лишь я. Вы, мужчины, такие фаталисты. На целых три недели я задержалась с отъездом, чтобы попасть на один пароход с тобой. Подкупила стюарда, чтобы он поставил наши шезлонги в отдаленном уголке, и предприняла невероятные усилия, лишь бы выглядеть сегодня утром особенно привлекательной, а ты после всего этого говоришь «судьба!». Я ведь и вправду выгляжу особенно привлекательной, не так ли?

Майор. Как никогда. Время лишь прибавило зрелости твоим прелестям.

Эмили. Знала, что именно так ты и скажешь. Словарь любви такой скудный, не правда ли? Но в конце концов, главное – это чтобы тебя любили, не так ли?

Майор. Эмили, дорогая, и я кое-что сделал, чтобы оказаться рядом с тобою. Я тоже подкупил стюарда, чтобы он поставил наши шезлонги в отдаленном уголке. «Считайте, что это уже сделано, сэр» – таков был его ответ. Это было тотчас после завтрака.

Эмили. Мужчины только о том и думают, как бы прежде всего позавтракать. Я же занялась шезлонгами, как только вышла из каюты.

Майор. Будь же благоразумна. Я ведь только за завтраком узнал о твоем благословенном присутствии на борту. Дабы возбудить в тебе ревность, я за завтраком оказывал весьма необыкновенные знаки внимания одной молодой особе. Сейчас она, наверное, заперлась в каюте и пишет обо мне какому-нибудь своему приятелю.

Эмили. Не нужно тебе было из кожи вон лезть, чтобы возбудить во мне ревность, Дики. Ты уже сделал это много лет назад, когда женился на другой женщине.

Майор. Что ж, и ты вышла замуж за другого – и тоже за вдовца.

Эмили. И что в том плохого, когда выходишь замуж за вдовца? Попадись мне еще один, я и за него выйду замуж, лишь бы человек был хороший.

Майор. Послушай, Эмили, ну не торопись же так. Ты меня все время на круг обгоняешь. Теперь пришла моя очередь сделать тебе предложение. Все, что от тебя требуется, это сказать «да».

Эмили. Да я уже это практически сказала, так стоит ли на этом останавливаться?

Майор. Э-э-э… (Смотрят друг на друга, потом страстно обнимаются.) На этот раз мы пришли к финишу одновременно. {Неожиданно вскакивает.) Ах ты, ч… Забыл!

Эмили. Что такое?

Майор. Дети. Совсем забыл сказать тебе. Ты ведь не против детей?

Эмили. Нет, если речь идет об умеренном количестве. Сколько их у тебя?

Майор (быстро загибая пальцы). Пять.

Эмили. Пять!

Майор (с тревогой). Это очень много?

Эмили. Прилично. Но самое печальное, что и у меня их несколько.

Майор. Много?

Эмили. Восемь.

Майор. Восемь за шесть лет! О, Эмили!

Эмили. Только четверо мои. Остальные четверо достались моему мужу от первого брака. Но в целом все равно восемь.

Майор. А восемь плюс пять – тринадцать. Не можем же мы начинать семейную жизнь с тринадцатью детьми; это число несчастливое. (В волнении ходит взад-вперед.) Нужно что-то придумать. Если бы как-то сделать так, чтобы их было двенадцать. Тринадцать – это к несчастью.

Эмили. А что, с одним-двумя никак не расстаться? Может, французам еще нужны дети? Я часто видела объявления на этот счет в «Фигаро».

Майор. Думаю, им нужны французские дети. Мои и по-французски-то не говорят.

Эмили. Еще можно рассчитывать на то, что один из них обнаружит склонность к какому-нибудь пороку, и тогда можно будет отречься от него. Я слышала, что так делают.

Майор. Помилуй, но прежде ведь нужно воспитать его. Нечего и надеяться на то, что мальчик пристрастится к пороку, прежде чем не начал ходить в хорошую школу.

Эмили. А почему он не может быть порочным от природы? Таковы многие мальчики.

Майор. Это бывает тогда, когда порочны его родители. Ты ведь не думаешь, что у меня есть какие-то пороки, а?

Эмили. Иногда они передаются через поколение. У тебя в семье был кто-нибудь не такой?

Майор. Тетушка, о которой не принято было говорить.

Эмили. Ну вот видишь!

Майор. Но на это не нужно очень-то рассчитывать. В средневикторианские времена не принято было говорить о многом таком, о чем нынче говорят повсюду. Думаю, что эта самая тетушка вышла замуж за унитария, а может, ездила на охоту на лошади, вставив обе ноги в стремена, или что-нибудь еще в этом роде. Но ведь не можем же мы ждать до бесконечности, пока кому-то из детей передадутся отрицательные качества дальней родственницы, которых, может, и не было вовсе. Нужно придумать что-то другое.

Эмили. А может, кого-то еще усыновить?

Майор. Я слышал, что так поступают бездетные пары и тому подобная публика…

Эмили. Тише! Кто-то идет. Кто это?

Майор. Миссис Пейли-Пэджет.

Эмили. Вот она-то нам и нужна!

Майор. Это еще зачем? Чтобы усыновить кого-нибудь из наших детей? У нее что, своих нет?

Эмили. Только одна жалкая девчонка.

Майор. Ну-ка, давай прощупаем ее на этот предмет.

Входит миссис Пейли-Пэджет.

А, доброе утро, миссис Пейли-Пэджет. Я за завтраком все время думал, где мы могли в последний раз встретиться?

Миссис Пейли-Пэджет. В ресторане «Эталон», разве не так? (Опускается в свободный шезлонг.).

Майор. Ну конечно же, в «Эталоне».

Миссис Пейли-Пэджет. Я там обедала с лордом и леди Слагфордами. Очаровательные люди, но такие подлые. Потом они пригласили нас на «Велодром», чтобы насладиться «Песнью без одежды» Мендельсона[40] в интерпретации какой-то танцовщицы. Мы ютились в небольшой ложе где-то под крышей, и вы представить себе не можете, как там было душно. Как в турецкой бане. И, разумеется, оттуда ничего не было видно.

Майор. Значит, сравнение с турецкой баней неудачно.

Миссис Пейли-Пэджет. Майор!

Эмили. А мы как раз о вас вспоминали.

Миссис Пейли-Пэджет. Вот как! Надеюсь, ничего плохого вы обо мне не говорили?

Эмили. О, нет, дорогая! Путешествие ведь еще только началось. Нам было вас немножко жаль, вот и все.

Миссис Пейли-Пэджет. Жаль меня? Это еще почему?

Майор. Мы вспомнили ваш дом, который не оглашается ребячьими голосами. Ножками там никто не топает.

Миссис Пейли-Пэджет. Майор! Как вы смеете! Вы же знаете, у меня есть маленькая девочка! И ножками она топает не хуже других детей.

Майор. Но вы говорите только о паре ножек.

Миссис Пейли-Пэджет. Разумеется. Но мой ребенок не сороконожка. То, что нас высаживают время от времени в этих жутких джунглях, где и приличного бунгало нет, вынуждает меня удерживать мою девочку на борту, чтобы она не топала зря ножками. Но за сочувствие вам спасибо. Оно попало в точку. Как это и бывает при отсутствии такта.

Эмили. Дорогая миссис Пейли-Пэджет, мы лишь жалели о том времени, когда ваша миленькая девочка станет старше. Ни сестер, ни братьев, с которыми можно поиграть, у нее не будет.

Миссис Пейли-Пэджет. Миссис Кэрви, весь этот разговор мне, мягко говоря, представляется неуместным. Я замужем всего два с половиной года, и, естественно, семья у меня небольшая.

Майор. Не будет ли некоторым преувеличением называть семьей одну маленькую девочку? Говоря о семье, оперируют числами.

Миссис Пейли-Пэджет. Вы, майор, произносите необыкновенные вещи. Да, пока у меня в семье только маленькая девочка…

Майор. Но ведь мальчиком-то она все равно не станет, если вы на это рассчитываете. Поверьте нам на слово; у нас в этом плане гораздо больше опыта. Родился девочкой, значит, девочкой и быть. Природа тоже совершает ошибки, но она на них учится.

Миссис Пейли-Пэджет (вставая). Майор Дамбартон, эти пароходы ужасно малы, но, полагаю, я сумею сделать так, чтобы до конца путешествия более не встречаться с вами. То же относится и к вам, миссис Кэрви.

Миссис Пейли-Пэджет уходит.

Майор. Какая-то непонятливая мать! (Опускается в шезлонг.).

Эмили. С таким характером ей вообще нельзя доверять детей. Ах, Дики, и зачем у тебя такая большая семья? Ты всегда говорил, что хотел бы, чтобы я была матерью твоих детей.

Майор. Я не мог ждать, пока ты вскармливаешь одну династию за другой. Ума не приложу, почему бы тебе было не ограничиться собственными детьми, а не коллекционировать их, как почтовые марки. Как такое вообще могло прийти в голову – выйти замуж за мужчину с четырьмя детьми!

Эмили. Что ж, а ты просишь меня выйти за того, у кого их пять.

Майор. Пять? (Вскакивает.) Разве я сказал пять?

Эмили. Ну конечно.

Майор. Постой, Эмили, может, я ошибся? Давай считать вместе. Ричард – его так назвали в мою честь.

Эмили. Один.

Майор. Альберт-Виктор – по-моему, он родился в тот год, когда состоялась коронация.

Эмили. Два!

Майор. Мод. Ее назвали в честь…

Эмили. Какая разница в честь кого! Три!

Майор. И Джеральд.

Эмили. Четыре!

Майор. Вот и все.

Эмили. Ты уверен?

Майор. Клянусь, это все. Я наверное, Альберта-Виктора счел за двоих.

Эмили. Ричард!

Майор. Эмили!

Обнимаются.

Мышь.

Теодорик Волер с младенчества и до среднего возраста воспитывался любящей матерью, главная забота которой состояла в том, чтобы оградить его от того, что она называла грубой действительностью. Уйдя из жизни, она оставила Теодорика одного в мире, оказавшемся не только действительно существующим, но и значительно более грубым, чем, как он полагал, это было необходимо. Для человека с его характером и воспитанием даже простая поездка по железной дороге оборачивалась множеством мелких неприятностей и легких недоразумений, и когда он однажды сентябрьским утром занял свое место в купе второго класса, то почувствовал, как им овладело ощущение беспокойства и душевное смятение. Он гостил в доме деревенского священника. Обитатели его, ясное дело, не отличались ни неучтивостью, ни склонностью к праздности, однако хозяйство вели столь небрежно, что это не могло не кончиться неприятностью. Запряженная пони повозка, которая должна была отвезти его на станцию, так и не была прислана вовремя. А когда пришло время отъезда, нигде не нашлось человека, который взялся бы управлять ею. Ввиду такого обстоятельства Теодорик с невыразимым, но глубоким отвращением, да и неожиданно для себя, принужден был вступить в сотрудничество с дочерью священника в деле запрягания пони, что повлекло за собой пребывание впотьмах в мрачной постройке, именуемой конюшней и соответственно пахнувшей, к тому же в ней еще и пахло мышами. Правду сказать, Теодорик не боялся мышей, но относил их к числу грубых проявлений действительности и считал, что Провидение, поразмыслив, уже давно могло бы признать, что они не незаменимы, и изъять их из обращения.

По мере того как поезд плавно отходил от станции, нервное возбуждение Теодорика усугублялось наличием слабого запаха конного двора и еще, пожалуй, тем, что на своем обыкновенно хорошо вычищенном платье он то и дело обнаруживал одну-две заплесневелые соломинки. К счастью, другой обитатель купе, одинокая дама его же возраста, была, видимо, более расположена ко сну, нежели к внимательному разглядыванию кого-нибудь. Поезд должен был проследовать без остановок до самого конечного пункта, находившегося на расстоянии примерно часа езды, вагон же был устаревшей конструкции, выхода в коридор не имел, и вряд ли новые попутчики могли нарушить полууединение Теодорика. Однако едва поезд набрал нужную скорость, как он неохотно, но уверенно вынужден был признать, что он не один в купе со спящей дамой и даже не один в своей одежде. Ползучее передвижение чего-то теплого по телу выдавало непрошеное и весьма нежелательное присутствие – невидимое, но остро осязаемое – заблудившейся мыши, которая, очевидно, укрылась в ее нынешнем убежище во время эпизода с запряганием пони. Последовавшие притоптывание, потряхивание и яростные щипки не смогли заставить незваного гостя покинуть убежище, ибо тот, по-видимому, придерживался девиза – «Exelsior».[41] Тогда законный хозяин одежды откинулся на спинку сиденья и попытался быстро изыскать иной способ положить конец этому совместному владению. Он и думать не мог о том, чтобы в продолжение целого часа пребывать в ужасном положении Роутон-хауса[42] бродячих мышей (в воображении своем он уже по меньшей мере удвоил число посягателей). С другой стороны, только раздевание, и никакая другая решительная мера, могло бы помочь ему избавиться от мучителя, раздеться же в присутствии дамы, даже с вполне достойными целями, казалось ему мыслью, от которой кончики ушей начинали стыдливо рдеть. В присутствии представительницы прекрасного пола он не мог заставить себя даже показать свои носки ажурной работы, хотя бы немного. Однако дама, по всей видимости, крепко спала безмятежным сном; мышь, с другой стороны, казалось, пыталась свести Wanderjahr[43] лишь к нескольким беспокойным минутам. Если теории переселения душ хоть сколько-нибудь можно верить, то эта конкретная мышь, должно быть, в прежней жизни точно состояла членом альпийского клуба. Иногда в своем рвении она теряла точку опоры и соскальзывала примерно на полдюйма, и тогда, испугавшись или, что более вероятно, обозлившись, кусалась. Теодорик оказался перед лицом самого серьезного испытания в своей жизни. Густо покраснев до цвета свеклы и мучительно следя за спящей попутчицей, он быстро и бесшумно прикрепил концы своего дорожного пледа к полкам с обеих сторон купе, так что последнее оказалось перегороженным прочным занавесом. В устроенной таким образом комнате для одевания он с яростной поспешностью приступил к избавлению себя частично, а мыши – полностью от оболочки из твида и полушерсти. Когда освобожденная мышь живо соскочила на пол, плед, плохо закрепленный на одном конце, также упал с леденящим душу шуршанием, и почти тотчас спавшая пробудилась ото сна и открыла глаза. Обнаружив едва ли не большее проворство, чем мышь, Теодорик ухватился за плед и, забившись в самый угол купе, попытался укрыться в его многочисленных складках до самого подбородка. Кровь неистово билась и пульсировала в венах на шее и на лбу, покуда он, ни слова не произнося, ждал, когда же дернут за шнур, призывая к общению. Дама меж тем довольствовалась молчаливым лицезрением своего странным образом укутавшегося попутчика. Интересно, много ли ей удалось увидеть, допытывался у самого себя Теодорик, и вообще – что она, черт побери, думает по поводу его теперешнего положения?

– Мне кажется, я простудился, – с отчаянием отважился произнести он.

– Вот как? Мне очень жаль, – отвечала она. – А я как раз собиралась попросить вас открыть окно.

– Боюсь, у меня малярия, – прибавил он, слабо стуча зубами не столько от страха, сколько из желания подкрепить свою выдумку.

– У меня в сумке есть немного бренди, не могли бы вы снять ее с полки? – сказала его собеседница.

– Ни за что на свете… то есть я хотел сказать, я против этого никогда ничего не принимаю, – искренне заверил он ее.

– Вы, верно, заболели в тропиках?

Теодорик, чье знакомство с тропиками ограничивалось ежегодной коробкой чая от дядюшки Цейлона, почувствовал, что даже малярия не держится у него. А что, если, подумал он, по крупицам изложить ей истинное положение дел?

– Вы боитесь мышей? – решился он, еще более, насколько возможно, покраснев.

– Нет, если их не так много, как тогда, когда они съели епископа Хатто.[44] А почему вы спрашиваете?

– Одна забралась мне под одежду, – произнес Теодорик голосом, показавшимся ему едва знакомым. – Мне было весьма не по себе.

– Должно быть, это так, если вы любите, чтобы одежда плотно прилегала к телу, – заметила она. – Однако у мышей оригинальное представление о комфорте.

– Я вынужден был избавиться от нее, пока вы спали, – продолжал он. Затем залпом проговорил: – А избавляясь от нее, я оказался вот в таком… состоянии.

– Ну что вы, избавление от маленькой мышки никак не может вызвать простуду, – воскликнула она с веселостью, которую Теодорик счел неуместной.

Она явно что-то отметила в его неловком положении и теперь посмеивалась над его замешательством. Казалось, вся кровь бросилась ему в лицо, и в душе его хуже тысячи мышей расползлись муки унижения. А затем, когда он пустился в размышления, на смену унижению заступил настоящий ужас. С каждой минутой поезд все стремительнее приближался к переполненной людьми, оживленной конечной станции, где вместо этого парализующего взора, направленного на него из дальнего угла купе, на него уставятся десятки любопытных глаз. Оставалась еще одна хрупкая отчаянная возможность, судьбу которой должны были решить последующие несколько минут. Его попутчица может вновь погрузиться в благословенный сон. Но по мере того как пролетали, отдаваясь нервной дрожью, минуты, возможность эта угасала. Время от времени Теодорик украдкой посматривал на нее, однако всякий раз обнаруживал лишь бдительное бодрствование.

– Похоже, мы приближаемся к цели, – вскоре заметила она.

Теодорик тоже подмечал со все нарастающей тревогой мелькающие за окнами ряды дымовых труб, торчавших над небольшими уродливыми домишками, что предвещало сигнал к действию. Словно загнанный зверь, поднятый из логовища и яростно бросающийся в надежде на кратковременную передышку в первое попавшееся убежище, он отбросил плед и принялся торопливо натягивать на себя скомканную одежду. Он чувствовал, что за окном проносятся скучные пригородные станции, ощущал удушье и стеснение в груди, слышал ледяное молчание в том углу, куда не осмеливался взглянуть. Затем, когда он опустился на свое место в одежде и почти в забытьи, поезд замедлил ход и пополз к остановке, и тут женщина заговорила.

– Будьте столь любезны, – обратилась она к нему, – найдите мне носильщика и помогите взять такси. Я понимаю, что вам нездоровится, и я чувствую себя неловко, беспокоя вас, но, будучи слепой, я всегда обращаюсь за помощью, когда приезжаю на железнодорожную станцию.

Из книги «Хроники Кловиса» (1911).

Эсме.

– Все охотничьи рассказы похожи друг на друга, – сказал Кловис, – как и рассказы о скачках и…

– Мой рассказ не похож ни на один из тех, которые ты когда-либо слышал, – перебила его баронесса. – Случилось это уже давно, когда мне было года двадцать три. Я тогда не жила отдельно от мужа; все дело в том, что ни один из нас в то время не мог себе позволить содержать другого. Что бы там ни говорилось в пословицах, но жизнь в шалаше удерживает людей чаще, чем во дворце. Но охотились мы всегда с разными сворами. Впрочем, это не имеет отношения к рассказу.

– Давайте начнем со сбора. Я полагаю, сбор-то был, – сказал Кловис.

– Сбор был, – продолжала баронесса. – Собрались, как обычно, те же люди, и, конечно, явилась Констанция Броддл. Констанция – одна из тех здоровых цветущих девиц, которые так украшают осенний пейзаж и гармонируют с рождественским церковным украшением. «У меня есть предчувствие, что произойдет нечто ужасное, – сказала она мне тогда. – Я не бледна?» Она была бледна как свекла, которой только что сообщили плохие новости. «Ты выглядишь лучше, чем обычно, – ответила я, – но тебе ведь это совсем не трудно»; не успела она осмыслить сказанное, как мы уже приступили к делу: собаки нашли лису, скрывавшуюся в зарослях утесника.

– Так и знал, – сказал Кловис. – В каждом охотничьем рассказе, который мне приходилось слышать, были и лиса, и заросли утесника.

– Мы с Констанцией уселись на лошадей, – невозмутимо продолжала баронесса, – и поскакали в первых рядах, хотя гонка была приличная. Ближе к финишу мы оказались в одиночестве, ибо обскакали собак, после чего принялись бесцельно бродить, не зная, куда направиться. Все это выводило меня из себя, настроение мое с каждой минутой ухудшалось, и тут, продравшись сквозь чащу, мы с радостью услышали, как в низине, прямо под нами, надрываются от лая собаки.

«Вон они! – вскричала Констанция и тотчас прибавила, раскрыв рот от изумления: – Боже мой, кого это они выследили?».

– Разумеется, то была совсем не лиса. Зверь был в два раза выше, с короткой, безобразной головой и необычайно толстой шеей. «Да это же гиена! – воскликнула я. – Должна быть, сбежала от лорда Пэбхэма из его парка». В этот момент преследуемый зверь повернулся в сторону своих преследователей, собаки (их было лишь около дюжины) окружили его полукольцом и замерли в оцепенении. Очевидно, они оторвались от своры, будучи привлечены этим незнакомым запахом, и теперь не знали, что делать с добычей, которая находилась у них под носом.

Гиена приветствовала наше приближение с видимым облегчением и явным дружелюбием. Она, вероятно, привыкла к тому, что человек обращается с нею с неизменной добротой, тогда как первая встреча со сворой собак произвела на нее плохое впечатление. Собаки оказались совсем сбиты с толку, завидев, как их добыча неожиданно стала демонстрировать нам знаки расположения, а услышав раздавшийся вдали слабый звук рожка, они восприняли его как долгожданный сигнал к незамедлительному отступлению. Констанции, мне и гиене предстояло вместе встречать наступавшие сумерки. «Что будем делать?» – спросила Констанция. «Как же ты любишь задавать вопросы», – заметила я ей. «Но не могу же я оставаться здесь всю ночь с гиеной», – возразила она. «Не знаю, что ты называешь комфортом, – сказала я, – но я и без гиены не хотела бы проводить здесь ночь. Бытъ может, у меня и не очень счастливый дом, но во всяком случае в нем есть холодная и горячая вода, помощь слуг и прочие удобства, которых мы здесь не найдем. Не лучше ли нам переместиться вон к тем деревьям, что справа; может, за ними идет дорога, которая ведет в Кроули».

Мы медленно двинулись вдоль едва видимой во тьме гужевой дороги, и зверь бодро следовал за нами. «Что будем делать с этой гиеной?» – послышался неизбежный вопрос. «А что обычно делают с гиенами?» – строго спросила я. «Мне еще ни с одной не приходилось иметь дела», – отвечала Констанция. «И мне тоже. Знали бы, какого она пола, назвали бы ее как-нибудь. Может, назовем ее Эсме? Эта кличка в любом случае подойдет».

Было еще достаточно светло, чтобы можно различать то, что находилось близ дороги, но вдруг мы резко оживились, увидев перед собою маленькую полуголую цыганскую девочку, собиравшую ежевику с низкорослых кустов. Неожиданное появление двух наездниц в сопровождении гиены заставило ее расплакаться, но других указаний на то, где географически мы находимся, нам из этой ситуации извлечь не удалось; оставалась лишь надежда на то, что, возможно, дальше мы можем набрести на цыганский лагерь. Таким образом мы проехали еще пару миль. «Интересно, а что эта девочка там делала», – произнесла вскоре Констанция. «Собирала ежевику. Это же очевидно». – «Мне не понравилось, как она плакала, – не унималась Констанция. – Ее всхлипывания до сих пор звучат у меня в ушах».

Я не стала выговаривать Констанции за ее болезненные фантазии; эти всхлипывания, по правде, и меня преследовали и действовали мне на и без того расшатавшиеся нервы. Видя, что Эсме отстала, я окликнула ее, и она в несколько прыжков догнала нас, а затем помчалась вперед. То, что нас сопровождало всхлипывание, скоро объяснилось. Цыганская девочка была крепко стиснута в пасти гиены, и не сомневаюсь, что ей было больно. «Боже милостивый! – вскричала Констанция. – Что же нам делать? Что делать?».

Я абсолютно уверена, что в Судный день Констанция задаст больше вопросов, чем любой из серафимов. «Неужели мы ничего не можем сделать?» – со слезами на глазах вопрошала она, видя, как Эсме неторопливо бежит впереди наших уставших лошадей.

Лично я делала в ту минуту все, что только могла. Я бушевала, неистовствовала, улещивала Эсме по-английски, по-французски и на языке охотников; я понапрасну рассекала воздух своим коротким охотничьим хлыстом; швырнула в зверя коробку из-под сэндвичей; что еще можно было сделать, я не знала. И мы продолжали искать дорогу в сгущавшихся сумерках; впереди нас маячила странная тень, а в ушах звучала скорбная музыка. Неожиданно Эсме прыгнула в заросли, куда мы не смогли последовать за ней; всхлипывание перешло в громкий крик, а потом все стихло. Эту часть истории я обычно стараюсь пересказать как можно быстрее, ибо она просто ужасна. Когда после нескольких минут отсутствия зверь вновь присоединился к нам, у него был вид терпеливого понимания, словно он знал, что сделал что-то такое, что мы не одобряем, но что в его представлении совершенно оправдано. «Да как ты позволяешь ей бежать рядом с тобой?» – спросила Констанция. Она еще больше, чем когда-либо, была похожа на свеклу-альбиноса.

«Во-первых, ничего не могу с этим поделать, – отвечала я. – А во-вторых, что бы ей ни пришло еще в голову, не думаю, что она умирает с голоду».

Констанцию передернуло.

«Как ты думаешь, бедняжка очень страдала?» – последовал очередной бесполезный вопрос. «Все указывало на то, что так оно и было, – сказала я. – С другой стороны, может, она плакала оттого, что ей хотелось плакать. Такое с детьми тоже случается».

Почти совсем стемнело, когда мы неожиданно выбрались на главную дорогу. В ту же минуту в опасной близости от нас пролетели огни и вслед за ними пронесся шум мотора. Спустя секунду резко заскрипели тормоза. Автомобиль остановился, и, приблизившись к нему, я увидела молодого человека, склонившегося над тем, что неподвижно лежало возле дороги.

«Вы убили Эсме», – с горечью произнесла я.

«Мне так жаль, – сказал молодой человек. – Я и сам держу собак, поэтому мне понятны ваши чувства. Что я могу сделать для вас в утешение?».

«Прошу вас, похороните ее немедленно, – сказала я. – Думаю, что об этом одолжении я могу вас попросить».

«Уильям, принеси лопату», – крикнул он шоферу.

Очевидно, они были готовы к тому, чтобы в случае надобности быстро похоронить кого-нибудь возле дороги.

Какое-то время ушло на то, чтобы вырыть достаточно глубокую яму. «Отличный экземпляр, – произнес шофер, когда труп зверя укладывали в яму. – Довольно, должно быть, ценное животное».

«В прошлом году на выставке щенков в Бирмингеме она заняла второе место, – уверенно заявила я. Констанция громко всхлипнула. – Не плачь, дорогая, – убитым голосом сказала я. – Для нее все кончилось быстро. Она совсем не мучилась».

«Послушайте, – в отчаянии заговорил молодой человек, – вы просто обязаны позволить мне сделать для вас что-нибудь в утешение».

Я мягко отказалась, но поскольку он продолжал настаивать, то я оставила ему свой адрес.

Разумеется, вечером мы обсудили то, что происходило в тот день. Лорд Пэбхэм так и не объявил о пропаже гиены; когда за год или два до этого его парк покинуло животное, которое питается исключительно фруктами, его заставили компенсировать растерзание овец в одиннадцати случаях, и к тому же он практически восстановил число обитателей соседского птичьего двора, тогда как сбежавшая гиена могла бы возбудить дискуссии на правительственном уровне. Цыгане также вели себя скромно по поводу своего пропавшего отпрыска; я даже думаю, что в больших лагерях они и не замечают, когда у них пропадает ребенок-другой.

Баронесса помолчала, размышляя о чем-то своем, затем продолжала:

– У этой истории, впрочем, есть продолжение. Я получила по почте прелестную бриллиантовую брошь; на розмариновой веточке было выгравировано – «Эсме». С Констанцией Броддл мы, между прочим, больше не дружим. Все дело в том, что, продав брошь, я, строго говоря, отказалась выплатить ей ее долю с вырученной суммы. При этом я ей сказала, что историю с Эсме выдумала именно я, та часть, где речь идет о гиене, принадлежит лорду Пэбхэму, если это вообще была его гиена, чему у меня, разумеется, нет доказательств.

Сват.

Одиннадцать пробило с достойной внимания ненавязчивостью, свидетельствовавшей о том, что главное предназначение ресторанных часов – это чтобы на них не обращали внимания. Если бы нужно было возвестить об умеренности и необходимости не забывать о времени, то довольно было бы и того, чтобы притушили свет.

Спустя шесть минут Кловис приблизился к обеденному столу с трепетным нетерпением человека, который ужинал кое-как и к тому же давно.

– С голоду умираю, – заявил он, делая попытку изящно опуститься на стул и одновременно читая меню.

– Это заметно, – сказал хозяин заведения, – особенно если принять во внимание, что вы ненамного опоздали. Должен вам заметить, что я реформатор в области кулинарии. Я заказал для вас две тарелки молока с хлебом и несколько полезных для здоровья сухариков. Надеюсь, вы не против.

Кловис сделал вид, что ни на долю секунды не изменился в лице.

– Мне кажется, – сказал он, – вам бы не следовало так шутить. Есть люди, которые едят и такое. Я знаю кое-кого, кто таких людей встречал. На свете столько всего вкусного, а они жуют опилки и еще гордятся этим.

– Вспомните средневековых флагеллантов,[45] которые укрощали свои страсти.

– У них были на то причины, – сказал Кловис. – Они делали это затем, чтобы спасти свои бессмертные души, разве не так? Только не говорите мне, что у человека, который не любит устриц, спаржу и хорошее вино, есть душа или хотя бы желудок. Просто у него высоко развито влечение к несчастной жизни.

В продолжение нескольких божественных минут Кловис наслаждался быстрым исчезновением устриц.

– Мне кажется, устрицы прекраснее любой религии, – заговорил он вскоре. – Они не только прощают наше недоброе к ним отношение, но и находят ему оправдание и побуждают нас вести себя с ними еще ужаснее. Очутившись на обеденном столе, они как бы проникают в нас силой духа. Ни в христианстве, ни в буддизме не сыскать бескорыстного сочувствия, свойственного устрицам. Вам нравится мой новый жилет? Сегодня я надел его в первый раз.

– Он ничуть не лучше тех, которые я видел на вас в последнее время. У вас появляется привычка каждый раз надевать к обеду новый жилет.

– Говорят, за издержки молодости надо платить; но к моей одежде, к счастью, это не относится. Моя мать подумывает о том, чтобы выйти замуж.

– Опять!

– Это будет в первый раз.

– Вам, разумеется, лучше знать. У меня было такое ощущение, что по меньшей мере пару раз она уже была замужем.

– Три, если быть математически точным. Я хотел сказать, что она первый раз задумалась, прежде чем выйти замуж; во всех остальных случаях она делала это, не думая. Но, по правде, на этот раз думаю я. Видите ли, со времени кончины ее мужа прошло ровно два года.

– Вы, видимо, полагаете, что недолгое ожидание – душа вдовства.

– Понимаете, мне показалось, что она грустит и начинает остепеняться, а это ей совсем не к лицу. Когда она стала жаловаться, что мы живем не по средствам, я воспринял это как первый симптом. Нынче все достойные люди живут не по средствам, а недостойные живут на средства других. Несколько особо одаренных личностей умудряются делать и то и другое.

– Это не дар, а скорее ловкость.

– Кризис наступил, – продолжал Кловис, – когда она стала вдруг мне доказывать, что поздние часы не для меня и что ей бы хотелось, чтобы я был дома не позже часа ночи. Это она говорит мне, которому в последний день рождения стукнуло восемнадцать лет.

– В последние два дня рождения, если быть математическим точным.

– Ну, это не моя проблема. Мне не исполнится девятнадцати, покуда моей матери не будет тридцати семи. Надо ведь и о внешности думать.

– Может, ваша мать сделается чуть постарше в процессе остепенения.

– Об этом и думать нечего. Женщины начинают перестраиваться лишь за счет недостатков других. Поэтому я и задумался о ее замужестве.

– Значит, вы зашли так далеко, что и джентльмена выбрали, или же просто подбросили мысль и оставили ей право выбора?

– Хочешь сделать что-то быстро, сделай это сам. Я узнал, что некто Джонни, из военных, без дела околачивается в клубе, и пригласил его пару раз домой на ланч. Большую часть своей жизни он провел на индийской границе, где строил дороги, помогал пережить последствия голода и землетрясения ну и делал все то, чем обыкновенно занимаются на границе. Он мог на пятнадцати языках втолковать злющей кобре то, что имел ей сообщить, и еще знал, как себя вести, если на площадку для игры в крокет забредал слон-бродяга, но с женщинами робел и чувствовал себя неловко. Я шепнул матери, что он охотник до женского пола; она продемонстрировала все свое умение флиртовать, а это немало.

– И как на все это реагировал джентльмен?

– Я слышал, как он говорил кому-то в клубе, что ищет работу где-нибудь в колониях, тяжелую работу, для одного своего молодого друга, поэтому, полагаю, когда-нибудь он женится.

– Похоже, что и вам когда-то придется стать жертвой моего нового подхода к кулинарии.

Кловис стер остатки кофе с губ, а вместе с ним и появившуюся было усмешку, и медленно прикрыл правое веко, что, очевидно, должно было означать: «А вот этого не дождетесь!».

Тобермори.

Был холодный дождливый день конца августа, того неопределенного времени года, когда куропатки либо еще пребывают в безопасности, либо уже хранятся в холодных погребах и охотиться не на что, если только вы не направляетесь к северу вдоль Бристольского залива, чтобы законно преследовать жирных рыжих оленей. Гости леди Блемли не направлялись к северу вдоль Бристольского залива, потому все они в этот день собрались вокруг чайного стола. И несмотря на тоскливое время года и незначительность события, по поводу которого они сошлись, собравшиеся не обнаруживали и тени той изнуряющей нервозности, которая означает страх перед пианолой или тайное желание сразиться в бридж. Все гости, раскрыв рты, с нескрываемым вниманием слушали мистера Корнелиуса Эппина, личность несимпатичную, если не сказать отрицательную. Из всех гостей леди Блемли он пользовался самой неопределенной репутацией. Кто-то когда-то сказал, что он умен, и хозяйка втайне надеялась на то, что хотя бы какая-то часть его ума послужит всеобщему увеселению. Именно потому он и был приглашен. До той поры, пока не подали чай, она так и не смогла распознать, в каком направлении простирается его ум. Если вообще можно говорить о таковом. Он не был наделен даром внушения и не был мастером по части устройства домашних спектаклей. Да и внешний вид его не изобличал в нем человека, которому женщины готовы простить известную долю умственной неполноценности. Он сделался просто мистером Эппином, а имя Корнелиус казалось явно лишним. И вот теперь он заявлял, что предлагает миру открытие, рядом с которым изобретение пороха, печатного станка и паровоза – незначительные пустяки. В последние десятилетия наука сделала ошеломляющие шаги во многих направлениях, но это открытие принадлежало скорее к области сверхъестественного, нежели к научным достижениям.

– И вы хотите, чтобы мы поверили, – говорил сэр Уилфрид, – что вы действительно нашли способ обучения животных искусству человеческой речи и что старина Тобермори оказался вашим первым преуспевающим учеником?

– Над этой проблемой я работаю уже семнадцать лет, – сказал мистер Эппин, – но только в последние восемь или девять месяцев был вознагражден намеком на успех. Разумеется, я проводил эксперименты над тысячами животных, но в последнее время работаю только с кошками, этими замечательными созданиями, которые столь чудесным образом прижились в нашей цивилизации и вместе с тем сохранили все свои высокоразвитые природные инстинкты. Среди кошек то и дело встречаешь исключительно выдающийся интеллект, точно так же, как и среди человеческих существ, и, познакомившись неделю назад с Тобермори, я тотчас убедился, что имею дело с суперкотом необычайного ума. В результате последних экспериментов я далеко продвинулся на пути к успеху. С Тобермори, как вы его зовете, я достиг цели.

В конце своего замечательного заявления мистер Эппин попытался придать голосу торжествующие нотки. Слово «чепуха» никто не произнес, хотя губы Кловиса искривились настолько, что, вполне возможно, он хотел выразить недоверие.

– И вы хотите сказать, – после непродолжительной паузы изрекла мисс Рескер, – что обучили Тобермори произносить и понимать односложные предложения?

– Моя дорогая мисс Рескер, – терпеливо проговорил чудесник, – это маленьких детей, дикарей и умственно отсталых взрослых обучают постепенно. Как только решена проблема того, как подступиться к животному с высокоразвитым интеллектом, нужды в ступенчатых методах уже нет. Тобермори абсолютно правильно может изъясняться на нашем языке.

На этот раз Кловис весьма отчетливо произнес: «Сверхчепуха!» Сэр Уилфрид был более сдержан, но настроен столь же недоверчиво.

– А не лучше ли нам пригласить кота и вынести собственное суждение? – предложила леди Блемли.

Сэр Уилфрид отправился на поиски животного, а гости меж тем устроились поудобнее, ожидая стать свидетелями того, как домашнее животное произносит членораздельные звуки.

Спустя минуту сэр Уилфрид вернулся в комнату, его загоревшее лицо было бледно, а глаза широко раскрыты от изумления.

– Бог ты мой, это правда!

Волнение его было явно неподдельным, и слушатели подались вперед с возросшим интересом.

Опустившись в кресло, он продолжал, с трудом переводя дыхание:

– Я застал его дремавшим в курительной комнате и позвал его к чаю. Прищурившись, он посмотрел на меня, как обыкновенно это делает, и я сказал: «Идем, Тоби, не заставляй себя ждать». И, боже праведный, он протянул самым ужасным натуральным голосом, что придет, когда ему вздумается! Я чуть не подпрыгнул от удивления!

Эппин выступал перед абсолютно неверящей аудиторией. Заявление же сэра Уилфрида тотчас рассеяло сомнения его слушателей. Раздались возгласы изумления, поднялся шум, тогда как ученый сидел молча, наслаждаясь первыми плодами своего изумительного открытия.

В разгар суматохи в комнату своей бархатистой походкой ступил Тобермори и с деланым безразличием подошел к сидевшим вокруг чайного стола.

Гости неожиданно умолкли, почувствовав неловкость и скованность. Не знаешь, с чего и начать разговаривать с домашним котом, признанным мастером все пробовать на зубок.

– Не хочешь ли молока, Тобермори? – сделав над собой усилие, произнесла леди Блемли.

– Не возражаю, – был ответ в тоне полнейшего равнодушия.

Слушатели содрогнулись, с трудом сдерживая возбуждение, и леди Блемли можно простить то, что, когда она наливала молоко в блюдце, рука ее была не совсем тверда.

– Боюсь, я слишком много пролила, – извиняющимся голосом произнесла она.

– Ничего, это же не мой ковер, – отвечал Тобермори.

Собравшиеся вновь замолчали, и тогда мисс Рескер тоном прихожанки, которая вместе со священником посещает больных, спросила, трудно ли было изучить человеческий язык. Тобермори с минуту смотрел ей прямо в глаза, а затем преспокойно отвернулся. Было очевидно, что скучные вопросы находятся вне его житейских интересов.

– Что ты думаешь о человеческом уме? – запинаясь, спросила Мейвис Пеллингтон.

– О чьем уме конкретно? – холодно переспросил Тобермори.

– Ну, например, о моем, – сказала Мейвис, слабо улыбнувшись.

– Вы ставите меня в неловкое положение, – произнес Тобермори, своим тоном и видом не выказывая, впрочем, и тени неловкости. – Когда предложили пригласить вас, сэр Уилфрид протестующе заявил, что вы самая безмозглая женщина из всех, кого он знает, и что между гостеприимством и заботой о слабоумных – большая разница. Леди Блемли отвечала, что недостаток у вас ума – именно то качество, из-за которого вас приглашают, поскольку вы – единственный человек, который, по ее мнению, достаточно глуп, чтобы купить их старую машину. Ту самую, которую они называют «Мечта Сизифа», потому что она вполне сносно едет под гору, когда ее толкают.

Возражения леди Блемли имели бы больший эффект, если бы она мимоходом не намекнула Мейвис в то утро, что эта самая машина как раз то, что ей нужно для ее девонширского дома.

Майор Барфилд грубо прервал кота с намерением переменить тему:

– А как насчет твоих похождений с серенькой кошечкой на конюшне, а?

Едва майор это произнес, как все поняли, что он совершил оплошность.

– Такие вещи обыкновенно не обсуждают в обществе, – холодно произнес Тобермори. – Я вскользь наблюдал за вашим поведением с того времени, как вы появились в этом доме, и, думаю, вам не понравится, если я переведу разговор на ваши собственные делишки.

Майор оказался не единственным человеком, кем тотчас овладел трепет.

– А не посмотреть ли тебе, готов ли твой обед? – поспешно проговорила леди Блемли, словно позабыв о том, что оставалось по меньшей мере еще два часа до того времени, когда Тобермори обедает.

– Спасибо, – сказал Тобермори, – но не сразу же после чая. Я не собираюсь умирать от несварения желудка.

– Кошки ведь живучи, – добродушно заметил сэр Уилфрид.

– Может быть, – ответил Тобермори, – но печень-то у них одна.

– Аделаида! – воскликнула миссис Корнетт. – Вы что, собираетесь позволить этому коту бродить вокруг и сплетничать о нас со слугами?

Страх меж тем охватил всех. Большинство окон спален в Тауэре выходили на узкую декоративную балюстраду, и все с ужасом вспомнили, что она служила любимым местом прогулок Тобермори во всякое время, а с нее он мог наблюдать за голубями и бог знает за чем еще. Если бы он вознамерился в порыве откровения поделиться увиденным и услышанным, то эффект был бы, наверное, ошеломляющим. Миссис Корнетт, которая немалую часть своего времени проводила за туалетным столиком и внешний вид которой обнаруживал в ней человека, стремящегося успеть всюду, хотя она всюду поспевала, казалась не менее обеспокоенной, чем майор. Мисс Скровен, которая писала безудержно чувственные стихи и вела безупречную жизнь, обнаруживала лишь раздражение: если наедине с собой вы ведете правильный и добродетельный образ жизни, вовсе не обязательно, чтобы об этом знали все. Берти ван Тан, который в семнадцать лет был настолько развращен, что уже давно оставил всякую надежду попытаться сделаться еще хуже, стал тускл, точно поникшая гардения. Однако он не совершил ошибку, бросившись вон из комнаты, как Одо Финзбери, молодой господин, который, как полагали, готовился стать священником и который, видимо, пришел в замешательство при мысли о том, что может услышать нечто порочащее других. У Кловиса хватило присутствия духа, чтобы сохранить внешнее спокойствие; про себя он размышлял, скоро ли сможет раздобыть через газету «Купи-продай» коробочку мышей редкой породы и предложить ее в качестве взятки за молчание.

Агнес Рескер не могла долго оставаться в тени даже в столь щекотливой ситуации.

– И зачем я только сюда приехала?! – драматически вопросила она.

Тобермори незамедлительно откликнулся:

– Судя по тому, что вы вчера говорили миссис Корнетт на площадке для игры в крокет, вы приехали сюда поесть. Вы отзывались о Блемли как о скучнейших людях из всех, с кем знакомы, но при этом сказали, что они достаточно умны, чтобы держать первоклассного повара. В противном случае им было бы трудно пригласить кого-нибудь во второй раз.

– Неправда! Я взываю к миссис Корнетт!!! – в замешательстве воскликнула Агнес.

– Потом миссис Корнетт повторила ваши слова Берти ван Тану, – продолжал Тобермори, – и при этом сказала: «Этой женщине впору участвовать в голодном походе; за сытное четырехразовое питание она куда угодно отправится», а Берти ван Тан на это сказал…

На этом месте рассказ, к счастью, оборвался. Тобермори увидел, как большой желтый Том из дома приходского священника пробирается по кустам к конюшне. Он пулей вылетел через французское окно.

С исчезновением своего чересчур блестящего ученика Корнелиус Эппин попал под град горьких упреков, тревожных расспросов и обеспокоенных заклинаний. Ответственность за создавшееся положение лежала на нем. И он должен был воспрепятствовать тому, чтобы оно не стало еще хуже. Может ли Тобермори передать свой опасный дар другим котам? – таков был вопрос, на который ему пришлось ответить. Возможно, отвечал он, Тобермори и обучит своему новоприобретенному умению приятеля из конюшни, но едва ли у него будет более широкий круг последователей.

– Может, – сказала миссис Корнетт, – Тобермори и редкий кот и домашний любимец. Но я уверена, ты согласишься, Аделаида, что и с ним, и с котом из конюшни лучше без промедления покончить.

– Вы ведь не думаете, что я с удовольствием провела последние четверть часа, не так ли? – с горечью произнесла леди Блемли. – Мы с мужем очень любим Тобермори – во всяком случае, любили его до того, как в нем не поселили это ужасное умение. Конечно же, единственное – это как можно скорее с ним разделаться.

– Можно добавить стрихнину в те объедки, которые он получает на обед, – предложил сэр Уилфрид, – а кота из конюшни я сам утоплю. Кучер очень опечалится, потеряв своего любимца, но я ему скажу, что у обоих котов завелась весьма заразная форма чесотки и мы боялись, как бы она не передалась собакам.

– Но мое великое открытие! – протестующе воскликнул мистер Эппин. – После стольких лет исследований и экспериментов…

– Вы можете экспериментировать с овцами на ферме, за которыми должным образом присматривают, – сказала миссис Корнетт, – или со слонами в зоологическом саду. Говорят, у них высоко развит интеллект, и еще они известны тем, что не бродят по нашим спальням и под стульями.

Архангел, восторженно возвестивший о втором пришествии, а затем узнавший, что оно непростительным образом совпало с регатой в Хенли и должно быть на неопределенное время отложено, едва ли мог впасть в большее уныние, чем Корнелиус Эппин, прекрасному достижению которого был оказан такой прием. Общественное мнение, однако, оказалось против него. По правде, если бы был проведен опрос, крепкое меньшинство, вероятно, голосовало бы за то, чтобы и его включить в список посаженных на стрихниновую диету.

Несовершенное расписание поездов и с трудом сдерживаемое желание увидеть, что дело будет доведено до конца, воспрепятствовали немедленному разъезду гостей, однако ужин в тот вечер не стал событием светской жизни. Сэру Уилфриду пришлось довольно трудно с котом из конюшни. А потом и с кучером. Агнес Рескер нарочито ограничила свою трапезу кусочком сухого торта, который она отгрызла с таким видом, будто это был ее личный враг, тогда как Мейвис Пеллингтон в продолжение ужина хранила мстительное молчание. Леди Блемли поддерживала то, что ей казалось течением беседы, но взгляд ее все время был прикован к двери. На буфете стояла тарелка, полная тщательно отобранных кусочков рыбы. Уже подали сласти, пряности и десерт. А Тобермори так и не появился ни в столовой, ни на кухне.

Погребальный ужин прошел весело, если сравнить его с последующим бодрствованием в курительной комнате. Еда и питье служили хоть каким-то отвлечением и скрашивали охватившее всех смятение. О бридже не могло быть и речи при всеобщей напряженности и нервозности, а после того, как Одо Финзбери исполнил для скованной публики скорбную версию «Мелизанды в лесу», от музыки молчаливо решили воздержаться. В одиннадцать слуги отправились спать, объявив, что маленькое окошко в' кладовке, как обычно, оставлено Тобермори для личного пользования. Гости упорно перелистывали пачку свежих журналов и постепенно перешли к «Библиотечке бадминтониста» и подшивкам «Панча». Леди Блемли периодически навещала кладовку, всякий раз возвращаясь с видом вялой угнетенности, предупреждающим расспросы.

В два часа тишину нарушил Кловис:

– Сегодня он не появится. Наверное, сидит в редакции местной газеты, где диктует первый отрывок из своих воспоминаний. Публикация станет событием, это точно.

Внеся таким образом свой вклад во всеобщее оживление, Кловис отправился спать. Остальные гости стали по очереди следовать его примеру спустя длительные промежутки времени.

Слуги, разносившие ранним утром чай, давали однообразный ответ на один и тот же вопрос. Тобермори не возвратился.

Завтрак, если его можно назвать таковым, явился более неприятным мероприятием, чем ужин накануне, однако, прежде чем он подошел к концу, ситуация прояснилась. Из кустов был принесен труп Тобермори, где его незадолго перед тем обнаружил садовник. Судя по укусам на горле и желтой шерсти, обмотавшей его когти, было очевидно, что он пал в неравном бою с большим Томом из дома приходского священника.

К полудню большая часть гостей покинула Тауэре, и после ланча леди Блемли пришла в себя настолько, что написала чрезвычайно недоброжелательное письмо приходскому священнику, сокрушаясь о потере своего драгоценного любимца.

Тобермори оказался единственным способным учеником Эппина, и судьба распорядилась так, что у него не было последователей. Спустя несколько недель в Дрезденском зоологическом саду слон, не обнаруживавший прежде признаков раздражительности, разгневался и убил некоего англичанина, который, по-видимому, дразнил его. В газетах сообщалось, что фамилия жертвы то ли Оппин, то ли Эппелин, но имя называлось подлинное – Корнелиус.

– Если он пытался обучить бедное животное неправильным английским глаголам, – сказал Кловис, – то получил по заслугам.

Тигр миссис Пэклтайд.

Миссис Пэклтайд решила, что ей доставит удовольствие, если она пристрелит тигра. Это вовсе не означало, что на нее вдруг снизошла страсть к убийству или будто она почувствовала, что оставит Индию в большей целости и безопасности, чем нашла по приезде, если на миллион жителей станет одним диким зверем меньше. Побудительным мотивом к тому, чтобы принять столь неожиданное решение, явилось то обстоятельство, что Луна Бимбертон пролетела недавно одиннадцать миль в аэроплане, ведомом авиатором-алжирцем, и только об этом теперь и говорила. Этому с успехом можно было противопоставить лишь тигровую шкуру, добытую лично, а также обильный урожай снимков в газетах. Миссис Пэклтайд мысленно уже обдумала, как она устроит ланч в своем доме на Курзон-стрит специально в честь Луны Бимбертон, повесит шкуру тигра и только о нем говорить и будет. Она также явственно воображала брошь из тигриного когтя, которую собиралась поднести Луне Бимбертон ко дню рождения. Миссис Пэклтайд была не исключением в мире, которым, как полагают, правят голод и любовь. В своих действиях и поступках она руководствовалась главным образом неприязнью к Луне Бимбертон.

Фортуна была к ней благосклонна. Миссис Пэклтайд пожертвовала тысячу рупий за возможность пристрелить тигра без излишних усилий и риска. К тому же соседняя деревня оказалась излюбленным местом прогулок зверя с приличной родословной, которого усугублявшаяся старческая немощь вынудила отказаться от охоты за диким зверем и ограничить рацион своего питания мелкими домашними животными. Перспектива заработать тысячу рупий возбудила спортивные и коммерческие страсти обитателей деревни. На окраине местных джунглей денно и нощно сторожили дети, дабы преградить тигру путь к отступлению, ежели тот, что, впрочем, маловероятно, вознамерится потащиться куда-нибудь в поисках свежего охотничьего угодья. С преднамеренной беспечностью всюду были расставлены самые тощие козы, а предметом наибольшей заботы было то, чтобы он не умер от старости прежде, чем госпожа в него выстрелит. Матери, возвращавшиеся домой из джунглей после работы в поле с детьми на руках, теперь пели тише, дабы не потревожить мирный сон почтенного похитителя домашних животных.

В должное время наступила великая ночь, при этом светила луна и небо было безоблачно. На дереве, произраставшем в удобном и надежном месте, было устроено укрытие, куда и забрались миссис Пэклтайд и ее компаньонка мисс Меббин, услуги которой были оплачены. На подходящем расстоянии была привязана коза, отличавшаяся даром блеять так пронзительно, что в тихую ночь ее вполне смог бы услышать даже тугой на ухо тигр. Точно нацелив ружье и достав колоду карт величиной с тигриный коготь, наша спортсменка принялась ожидать приближения добычи.

– Я полагаю, нам угрожает опасность? – спросила мисс Меббин.

На самом деле она не столько опасалась дикого зверя, сколько испытывала болезненный страх оттого, что ей придется сделать хоть на крупицу больше того, за что ей заплатили.

– Чепуха, – ответила миссис Пэклтайд, – тигр очень стар. Сюда ему не запрыгнуть, даже если бы он и захотел.

– Раз уж тигр старый, то можно было бы и поменьше заплатить. Тысяча рупий – большая сумма.

По отношению к деньгам вообще, независимо от их национальной принадлежности и достоинства, Луиза Меббин придерживалась позиции старшей сестры-попечительницы. Благодаря своему энергичному вмешательству она спасла не один рубль от проматывания в качестве чаевых в какой-то московской гостинице, а франки и сантимы безотчетно прилипали к ней в обстоятельствах, при которых они стремительно исчезали из менее разборчивых рук. Ее рассуждения насчет обесценивания на рынке останков тифа были прерваны появлением на сцене самого животного. Едва завидев привязанную козу, оно распласталось на земле, по-видимому, не столько из желания получше затаиться, сколько с целью немного передохнуть, прежде чем ринуться в решающую атаку.

– Да он, кажется, болен, – громко произнесла Луиза Меббин на хинди, главным образом затем, чтобы ее расслышал деревенский староста, находившийся в засаде на соседнем дереве.

– Тсс! – произнесла миссис Пэклтайд, и в эту минуту тигр начал подкрадываться к своей жертве.

– Ну же! – в некотором волнении проговорила мисс Меббин. – Если он не притронется к козе, нам не нужно будет платить за нее. (Стоимость приманки оплачивалась дополнительно.).

Грянул ружейный выстрел, и большой коричнево-желтый зверь отпрыгнул в сторону и свалился замертво. Спустя минуту толпа возбужденных туземцев высыпала на место действия, и радостную весть громкими криками разнесли по деревне. Победоносно застучали тамтамы. Всеобщий восторг и радость победы без труда нашли отзвук и в сердце миссис Пэклтайд; предстоящий на Курзон-стрит ланч показался уже несравненно ближе.

Именно Луиза Меббин обратила внимание на то обстоятельство, что коза, вследствие смертельного пулевого ранения, мучилась в предсмертных судорогах, тогда как на тигре не смогли обнаружить следов гибельного выстрела из ружья. Очевидно, поражен был не тот зверь, а животное, назначенное в жертву, умерло от разрыва сердца, вызванного неожиданным выстрелом и ускоренного вследствие старческой немощи. Миссис Пэклтайд, узнав об этом, была раздосадована, что и понятно. Но как бы там ни было, она стала обладательницей мертвого тигра, и деревенские жители, которым не терпелось получить свою тысячу рупий, с радостью ухватились за выдумку о том, что это она убила зверя. Между тем мисс Меббин была ее компаньонкой, услуги которой, как известно, были оплачены. Поэтому миссис Пэклтайд с легким сердцем предстала перед фотокамерами, и слава о ней, размноженная в фотоснимках, распространилась со страниц «Тексас Уикли Снэпшот» и дошла до иллюстрированного приложения к «Новому времени», выходившего по понедельникам. Что до Луны Бимбертон, то она в продолжение нескольких недель отказывалась читать иллюстрированные журналы, и ее письмо с благодарностью за подарок в виде броши из тигрового когтя явилось образцом сдержанных эмоций. На ланч она прийти отказалась: есть пределы, за которыми сдержанные эмоции становятся опасны.

С Курзон-стрит тигровая шкура совершила путешествие в поместье, где ее должным образом осмотрели местные жители и выразили свое восхищение. Казалось вполне уместным и пристойным, что на костюмированный бал миссис Пэклтайд отправилась в образе Дианы. Она, однако, отказалась принять соблазнительное предложение Кловиса устроить вечеринку с танцами в одеждах первобытных людей, когда на каждом должна быть шкура убитого им зверя.

– Я бы оказался в довольно щекотливом положении, – признался Кловис, – со своей парой жалких кроличьих шкурок, в которые мне пришлось бы завернуться. Однако, – прибавил он, бросив весьма ехидный взгляд на внушительную фигуру Дианы, – я сложен не хуже русского танцовщика.

– Вот бы они позабавились, если бы узнали, что произошло на самом деле, – сказала Луиза Меббин спустя несколько дней после бала.

– Что вы имеете в виду? – быстро переспросила миссис Пэклтайд.

– То, что вы пристрелили козу и до смерти перепугали тигра, – сказала мисс Меббин, до неприятности мило усмехнувшись.

– Никто этому не поверит, – произнесла миссис Пэклтаид, и цвет ее лица начал быстро меняться.

– Луна Бимбертон поверит, – сказала мисс Меббин.

Лицо миссис Пэклтаид сделалось до неприличия зеленовато-белым.

– Вы ведь не выдадите меня? – спросила она.

– Неподалеку от Доркинга я присмотрела домик, который мне хотелось бы купить, – как бы между прочим проговорила мисс Меббин. – Шестьсот восемьдесят за все про все. Довольно дешево, только вот денег у меня сейчас нет.

Прелестный домик Луизы Меббин, названный ею «Les Fauves»[46] и окруженный в летнюю пору ярко цветущими тигровыми лилиями, вызывает изумление и восхищение у ее друзей.

– Просто удивительно, как это Луиза ухитрилась приобрести его, – говорят все в один голос.

А миссис Пэклтайд больше не охотится за крупным зверем.

– Побочные расходы столь обременительны, – делится она с друзьями, отвечая на их расспросы.

Бегство леди Бастейбл.

– Было бы замечательно, если бы Кловис побыл у вас дней шесть, пока я буду у Макгрегоров, – сонным голосом произнесла миссис Сангрейл за завтраком.

Она неизменно сонным голосом произносила то, чему придавала необычайно большое значение. Людей это расхолаживало, и они часто исполняли ее желания прежде, чем успевали понять, что она говорит всерьез. Саму же леди Бастейбл, однако, не так-то легко было застать врасплох; но она знала, что мог предвещать ее голос, – и она хорошо знала Кловиса.

Взяв поджаренный ломтик хлеба, она нахмурилась, разглядывая его, а потом стала очень медленно его есть, словно хотела дать понять, что этот процесс гораздо мучительнее для нее, чем для хлеба; об оказании же гостеприимства Кловису она не сочла нужным говорить.

– Для меня это было бы таким облегчением, – продолжала миссис Сангрейл, оставив равнодушный тон. – К Макгрегорам я особенно не хочу его брать, и к тому же речь идет всего лишь о шести днях.

– Они могут показаться целой вечностью, – мрачно проговорила леди Бастейбл. – Когда он в последний раз оставался здесь на неделю…

– Помню, – торопливо перебила ее собеседница, – но это было почти два года назад. Тогда он был моложе.

– Однако лучше не стал, – заметила хозяйка. – Какой смысл взрослеть, если с годами человек делается только хуже.

Против этого миссис Сангрейл нечего было возразить; с тех пор как Кловису исполнилось семнадцать, она неустанно всем своим знакомым жаловалась на его неукротимую непокорность, и малейший намек на то, что он когда-нибудь изменится к лучшему, встречался с учтивым недоверием. Отбросив лесть как нечто бесполезное, она решила прибегнуть к неприкрытому подкупу.

– Если вы продержите его здесь в течение этих шести дней, то я прощу вам те деньги, которые вы уже давно проиграли мне в бридж.

Долг составлял всего сорок девять шиллингов, но леди Бастейбл крепко любила шиллинги. Проиграть некую сумму в бридж и иметь потом редкую возможность не отдавать долг – вот что в ее глазах сообщало притягательность картам; других преимуществ она в этой игре не видела. Миссис Сангрейл и к выигрышам в карты была расположена всей душой, но то, что ей в продолжение шести дней, не выходя из дома, предстояло присматривать за своим отпрыском, а заодно можно было и сэкономить какую-то сумму, не покупая ему железнодорожный билет на север, к Макгрегорам, заставило ее примириться с судьбой. К тому времени, когда Кловис, чуть опоздав, явился к завтраку, сделка уже состоялась.

– Ты только подумай, – сонным голосом проговорила миссис Сангрейл, – леди Бастейбл весьма любезно попросила тебя остаться здесь на то время, пока я буду у Макгрегоров.

Кловис в неподобающей манере произнес несколько приличествующих случаю фраз и пустился в карательную экспедицию по стоявшим на столе блюдам, при этом вид у него был такой мрачный, что ни о каких мирных переговорах не могло быть и речи. Достигнутое за его спиной соглашение было неприятно для него вдвойне. Во-первых, он очень хотел обучить мальчиков Макгрегоров игре в покер-пасьянс, тем более что на это ума у них бы хватило; во-вторых, надзор Бастейбл был того сорта, который можно определить как весьма грубый, то есть его поведение неизменно вызывало у нее грубые замечания. Его матушка, наблюдая за ним из-под нарочито сонных век, приходила к убеждению, исходя из большого опыта, что радоваться по поводу успеха затеянного ею маневра было бы явно преждевременно. Одно дело – завлечь Кловиса домой и усадить за картинкой-загадкой, и совершенно другое – удержать его дома.

Леди Бастейбл имела обыкновение удаляться тотчас после завтрака в свои покои, где она проводила тихий час, просматривая газеты и тем самым оправдывая затраты на них. Политика не очень-то ее занимала, но ее не покидало предчувствие, будто вот-вот произойдет грандиозный социальный переворот, в ходе которого все друг друга поубивают. «Это случится раньше, чем мы думаем», – с мрачным видом заявляла она. Математик самых выдающихся способностей оказался бы в затруднении, если бы ему предложили вычислить на основании весьма скудных и неточных данных, содержавшихся в этом заявлении, когда же приблизительно случится этот самый переворот.

В то утро, увидев леди Бастейбл восседавшей среди газет, Кловис решил проделать то, над чем размышлял в продолжение всего завтрака. Его мать отправилась наверх, чтобы проследить, как укладывают вещи, и он остался на первом этаже вместе с хозяйкой – и со слугами. Эти последние должны были сыграть ключевую роль в том, что он задумал. Ворвавшись на кухню, он издал дикий истошный крик, из которого, впрочем, нельзя было извлечь ничего определенного: «Бедная леди Бастейбл! Это ж надо такому случиться – в своей комнате! Быстрее!» В следующее же мгновение дворецкий, повар, слуга, две или три служанки и садовник, оказавшиеся на кухне, бросились вслед за Кловисом, который снова побежал в направлении комнаты, где находилась миссис Бастейбл. В холле с грохотом рухнула ширма, и миссис Бастейбл тотчас покинула мир газетных знаний. Тут же дверь, которая выходила в холл, распахнулась, и ее юный гость с безумным видом побежал по комнате, громко крича: «Жакерия![47] Мы окружены!» – и, точно вырвавшийся из пут ястреб, пулей выскочил во французское окно. Перепуганная толпа слуг ринулась вслед за ним; садовник не выпускал из рук серп, с помощью которого он незадолго перед тем поправлял живую изгородь; не в силах удержаться на гладком паркете, слуги неожиданно заскользили в сторону кресла, на котором восседала их охваченная ужасом, изумленная хозяйка. Потом она рассказывала, что, будь у нее минута подумать, она повела бы себя с гораздо большим достоинством. Пожалуй, все решил серп; но как бы там ни было, она стремглав выскочила вслед за Кловисом во французское окно и помчалась следом за ним по лужайке на глазах у своих пораженных преследователей.

Утраченное достоинство быстро не восстановишь, и леди Бастейбл, как и ее дворецкому, процесс возвращения к нормальному состоянию показался едва ли не таким же мучительным, как и медленное выздоровление после утопления. Жакерия, даже если у нее самые благородные намерения, не может не оставить после себя чувства неловкости. К ланчу, впрочем, внешние приличия были восстановлены в прежнем блеске; то была естественная реакция на недавние беспорядки, и блюда разносили с холодной торжественностью, заимствованной в Византии. Где-то к середине трапезы миссис Сангрейл подали конверт на серебряном подносе. В конверте был чек на сорок девять шиллингов.

Мальчики Макгрегоров научились играть в покер-пасьянс; на это ума у них хватило.

Картина.

– Меня раздражает манера этой женщины рассуждать об искусстве, – заметил Кловис своему приятелю-журналисту. – О некоторых картинах она говорит, будто они «перерастают свои рамки». Точно о грибах идет речь.

– Ты напомнил мне историю, приключившуюся с Анри Депли, – сказал журналист. – Я не рассказывал тебе ее?

Кловис отрицательно покачал головой.

– Анри Депли был уроженцем Великого герцогства Люксембургского. После долгих размышлений он решил стать коммивояжером. По делам службы он часто покидал пределы Великого герцогства. Когда из дома до него дошло известие, что почивший дальний родственник оставил ему часть наследства, он находился в небольшом городке Северной Италии.

Наследство было небольшим даже с точки зрения скромного Анри Депли, однако он смог позволить себе кое-какие невинные излишества. Оно подтолкнуло его к покровительству над местным искусством татуировки, которым славился синьор Андреа Пинчини. Синьор Пинчини был, наверное, самым блестящим мастером татуировки, которого Италия когда-либо знавала, однако пребывал в весьма стесненных обстоятельствах, и за сумму в шестьсот франков с радостью согласился покрыть всю спину своего клиента, от ключиц до пояса, великолепным изображением «Падения Икара». Картина в законченном виде несколько разочаровала мсье Депли, который ранее полагал, что Икар – это крепость, взятая Валленштейном в ходе Тридцатилетней войны, но он был более чем удовлетворен Мастерством исполнения, признанным всеми, кому посчастливилось увидеть шедевр Пинчини.

Этому его величайшему творению суждено было стать последним. Не дожидаясь даже того, чтобы ему заплатили, блестящий мастер покинул сей мир и был погребен под изысканно украшенным надгробием с ангелами, крылья которых могли бы представить собою исключительно небольшое поле деятельности для упражнений в его любимом искусстве. Оставалась, однако, вдова Пинчини, которой причитались те самые шестьсот франков. И тут Анри Депли, коммивояжер, столкнулся с трудностями. Наследство под воздействием мелких, но многочисленных к нему обращений сократилось до весьма незначительных размеров, а когда были оплачены не терпящие отлагательства счета за вино и понежены прочие текущие расходы, оставалось чуть больше четырехсот тридцати франков, которые молено было предложить вдове. Дама эта, как и полагается, была возмущена, но не столько, как она пространно разъяснила, из-за того, что ей предложили забыть про семьдесят франков, сколько в результате попытки обесценить стоимость признанного шедевра ее покойного мужа. Спустя неделю Депли принужден был снизить размер предлагаемой суммы до четырехсот пяти франков, и это обстоятельство послужило причиной того, что возмущение вдовы переросло в ярость. Она отказалась продать произведение искусства, и через несколько дней Депли с ужасом узнал, что она подарила его муниципалитету Бергамо, который с благодарностью принял дар. Он покинул эти края как можно более незаметно и ощутил несказанное облегчение, когда дела привели его в Рим, где, как он надеялся, его следы, равно как и следы знаменитой картины, могут затеряться.

Между тем на своей спине он нес печать гениальности покойного. Как-то он появился в наполненной клубами пара бане, но его заставили тотчас же одеться. Хозяин, уроженец Северной Италии, горячо возражал против того, чтобы позволить знаменитой картине «Падение Икара» находиться на виду у публики без разрешения муниципалитета Бергамо. Общественный интерес и официальная бдительность возрастали по мере того, как дело получало все большую огласку, и Депли уже не мог в самый жаркий день окунуться в море или реке, не будучи облаченным в специальный купальный костюм, прикрывающий тело до самой шеи. Спустя какое-то время у властей Бергамо зародилась мысль, что соленая вода может испортить шедевр. Было издано постоянно действующее предписание, в соответствии с которым вконец измученному коммивояжеру запрещалось купаться в море при каких бы то ни было обстоятельствах. В общем, он был весьма благодарен своим хозяевам, когда ему нашли новое поле деятельности в окрестностях Бордо. Однако на франко-итальянской границе его чувство благодарности разом пропало. Внушительный отряд чиновников воспрепятствовал его отбытию, и ему сурово напомнили о строгом законе, запрещающем вывоз итальянских произведений искусства.

Между люксембургским и итальянским правительствами последовали дипломатические переговоры, и одно время положение в Европе было чревато возможными осложнениями. Однако итальянское правительство крепко стояло на своем; оно отказалось принимать какое-либо участие в судьбе Анри Депли, коммивояжера, и вообще не интересовалось его существованием, но было непреклонно в своем решении, что картина «Падение Икара» (работа покойного Пинчини, Андреа), в настоящее время собственность муниципалитета Бергамо, не должна покидать пределов страны.

Страсти со временем улеглись, но несчастней Депли, будучи человеком скромным, спустя несколько месяцев снова оказался в водовороте волнующих событий. Некий немецкий искусствовед, получивший от муниципалитета Бергамо разрешение исследовать знаменитый шедевр, заявил, что это не подлинный Пинчини, а, вероятно, работа его ученика, которого он нанимал в последние годы жизни. Показание Депли по этому вопросу явно не принималось в расчет, поскольку в продолжение долгого процесса накалывания рисунка он находился под обязательным действием наркоза. Редактор итальянского журнала по искусству опроверг утверждения немецкого искусствоведа и вызвался доказать, что его личная жизнь не отвечает современным представлениям о порядочности; Италия и Германия оказались вовлеченными в раздор, а вскоре в конфликт была втянута и остальная часть Европы. В испанском парламенте бушевали страсти, а университет Копенгагена присудил немецкому специалисту медаль (выслав затем комиссию, чтобы она на месте изучила его доказательства), тогда как в Париже два польских школьника покончили с собой, чтобы продемонстрировать, что они думают по этому поводу.

Между тем злосчастной картине на спине человека доставалось все больше, и неудивительно, что ее носитель переметнулся в ряды итальянских анархистов. По меньшей мере четырежды его препровождали к границе как опасного и нежелательного иностранца, но всякий раз возвращали назад как носителя «Падения Икара» (приписываемого Пинчини, Андреа, начало двадцатого века). И вот однажды, на конгрессе анархистов в Генуе, один его соратник в разгар прений вылил ему на спину целый сосуд едкой жидкости. Красная рубаха, которая была на нем, несколько уменьшила ее действие, но Икар погиб безвозвратно. Виновный был строго осужден за нападение на своего товарища-анархиста и получил семь лет заключения за порчу национального сокровища. Как только Анри Депли смог покинуть больницу, он был выслан за границу как нежелательный элемент.

В тихих парижских улочках, особенно располагающихся неподалеку от министерства изящных искусств, иногда можно встретить печального вида, тревожно озирающегося человека, который, если его поприветствовать, ответит вам с легким люксембургским акцентом. Ему представляется, будто он – одна из утраченных рук Венеры Милосской, и он надеется, что когда-нибудь убедит французское правительство купить его. Во всех прочих отношениях он вполне здоров.

Лечение стрессом.

На полке железнодорожного вагона прямо против Кловиса лежал солидный саквояж, к нему была прикреплена бирка, на ней тщательно выведено: «Дж. П. Хаддл. Смотритель заповедника. Тилфилд, близ Слоубаро». Непосредственно под полкой сидел тот, чье имя было написано на бирке, – серьезный человек, скромно одетый, в меру разговорчивый. Даже из его беседы (которую он вел с сидевшим рядом приятелем и касавшейся главным образом таких тем, как позднее цветение римских гиацинтов и распространение цистоцеркоза[48] в хозяйстве приходского священника) можно было с большой долей уверенности определить характер и жизненные воззрения обладателя саквояжа. Но он, похоже, ничего не желал оставлять воображению случайного наблюдателя и скоро перевел разговор на собственные проблемы.

– Ума не приложу, отчего так происходит, – сказал он, обращаясь к своему спутнику. – Мне немногим больше сорока, но иногда кажется, что я уже далеко не молодой человек. То же самое с моей сестрой. Мы любим, чтобы все было на своем месте, чтобы все происходило в свое время, нам нравится, чтобы во всем соблюдался порядок, пунктуальность, систематичность – до миллиметра, до минуты. Если этого не происходит, то мы расстраиваемся и огорчаемся. Да взять, к примеру, хоть такой пустяк: на дереве, которое растет у нас на лужайке перед домом, год за годом гнездился дрозд, в этом же году он почему-то свил себе гнездо в плюще, который обвивает садовую изгородь. Мы почти ничего не сказали друг другу по этому поводу, но, как мне кажется, оба сочли эту перемену ненужной, да и несколько нервирующей.

– Может, – заметил его приятель, – это был другой дрозд.

– Мы думали об этом, – сказал Дж. П. Хаддл, – и это вызвало у нас еще большее раздражение. Мы не хотим, чтобы на этом этапе нашей жизни у нас жил другой дрозд. И тем не менее, как я уже говорил, мы еще не достигли того возраста, когда этому придаешь значение.

– Все, что вам нужно, – сказал его приятель, – это лечение стрессом.

– Лечение стрессом? Не слыхал ни о чем подобном.

– Но вы наверняка слышали о лечении покоем людей, которых излишние тревоги и суровые жизненные обстоятельства привели к стрессу. Вы же страдаете от чрезмерного покоя и умиротворения, и вам нужно совсем другое лечение.

– И куда в таких случаях ездят?

– Ну, можно выставить свою кандидатуру для состязания с килкенийскими котами от унионистов,[49] или исследовать те парижские кварталы, где обитают апаши,[50] или прочитать несколько лекций в Берлине, пытаясь доказать, что музыку Вагнера написал Гамбетта,[51] и потом, всегда можно отправиться во внутренние районы Марокко. Но чтобы лечение стрессом было по-настоящему эффективным, лучше всего проходить его дома. Как оно будет протекать, не имею ни малейшего представления.

В эту самую минуту Кловис весь обратился во внимание. В конце концов, его двухдневное пребывание у пожилого родственника в Слоубаро не предвещало ничего интересного. Прежде чем поезд остановился, он успел украсить левую манжету своей рубашки надписью: «Дж. П. Хаддл. Смотритель заповедника. Тилфилд, близ Слоубаро».

Два дня спустя мистер Хаддл явился утром в комнату своей сестры, которая читала журнал «Сельская жизнь». Это были именно ее день, час и место для чтения «Сельской жизни», и внезапное вторжение раздосадовало ее, но в руке он держал телеграмму, а телеграммы в этом доме считались ниспосылаемыми Богом. Эта, конкретная, предвещала недоброе. «Епископ присутствует конфирмационных занятиях окрестностях не может остановиться доме приходского священника ввиду цистоцеркоза рассчитывает ваше гостеприимство».

– Я с епископом едва знаком, лишь однажды с ним разговаривал! – воскликнул Дж. П. Хаддл извиняющимся тоном человека, который чересчур поздно осознал, что общаться с незнакомыми епископами неблагоразумно.

Мисс Хаддл первой овладела собой; она не любила непрошеных гостей так же горячо, как и ее брат, но женский инстинкт подсказывал ей, что и их надобно кормить.

– Можно приготовить утку с кэрри, – сказала она.

В этот день у них не намечалось блюд с кэрри, но небольшой конверт оранжевого цвета допускал отклонение от правил и обычаев. Ее брат промолчал, но глазами выразил ей благодарность за смелость.

– К вам юный джентльмен! – объявила горничная.

– Это его секретарь! – в унисон воскликнули Хаддлы.

Их лица приняли выражение, недвусмысленно свидетельствовавшее о том, что хотя нежданные гости и нарушают, в их представлении, порядок вещей, но они все же готовы выслушать, что те имеют сказать в свое оправдание.

В комнату с видом изящного высокомерия ступил юный джентльмен. Вовсе не таким представлял себе секретаря епископа Хаддл. Он и думать не мог, что в окружении епископа могли себе позволить такую дорогую игрушку, меж тем как имеющиеся средства можно было употребить на другие нужды. Ему на секунду показалось, что и лицо это он где-то уже видел; если бы он уделил побольше внимания пассажиру, сидевшему напротив него в вагоне поезда два дня назад, то без труда признал бы в явившемся к нему госте Кловиса.

– Вы секретарь епископа? – спросил Хаддл, переходя на почтительный тон.

– Да, притом пользуюсь его особым доверием, – отвечал Кловис. – Можете называть меня Станислав; другие мои имена можно опустить. Возможно, епископ и полковник Альберти прибудут сюда к ланчу. Но я должен быть здесь в любом случае.

Все это становилось похожим на программу королевского визита.

– Епископ ведь присутствует в окрестностях на конфирмационных занятиях, не так ли? – поинтересовалась мисс Хаддл.

– По-видимому, так, – был уклончивый ответ, а затем последовала просьба показать крупномасштабную карту местности.

Кловис был погружен в глубокое изучение карты, когда принесли еще одну телеграмму. Она была адресована «Хаддлу, смотрителю заповедника, для передачи принцу Станиславу». Кловис заглянул в нее и объявил:

– Епископ и Альберти прибудут только во второй половине дня.

После чего он принялся вновь внимательно изучать карту.

Ланч проходил в весьма будничной обстановке. Венценосный секретарь ел и пил с явным аппетитом, но пресек в корне всякие разговоры. По окончании трапезы лицо его неожиданно озарилось сияющей улыбкой, он поблагодарил хозяйку за прекрасное угощение и с почтительным восхищением поцеловал ей руку. Мисс Хаддл так и не решила, что этот жест ей больше напоминал – изысканные манеры времен Людовика Четырнадцатого или же отношение римлян к сабинянкам, достойное порицания. В этот день у нее не планировалась головная боль, но обстоятельства заставили ее извиниться, и она отправилась в свою комнату, чтобы вволю там натерпеться от головной боли, прежде чем явится епископ. Разузнав, как добраться до ближайшего телеграфа, Кловис вскоре вышел из дома. Мистер Хаддл встретил его в холле спустя два часа и спросил, когда же прибудет епископ.

– Он в библиотеке вместе с Альберти, – был ответ.

– Но почему мне ничего об этом не сказали? Я и не знал, что он уже здесь! – воскликнул Хаддл.

– Никто этого не знает, – сказал Кловис – Чем меньше мы себя обнаруживаем, тем лучше. И ни под каким видом не беспокойте его в библиотеке. Это его указание.

– Но к чему вся эта секретность? И кто такой этот Альберти? И будет ли епископ пить чай?

– Епископ жаждет крови, а не чаю.

– Крови! – выдохнул Хаддл.

Он и не подозревал, что недобрые вести могут принять любой оборот.

– Сегодня будет великая ночь в истории христианского мира, – сказал Кловис. – Мы убьем всех евреев в окрестности.

– Вы собираетесь убивать евреев! – с возмущением проговорил Хаддл. – Не хотите ли вы сказать, что против них все восстанут?

– Нет, это прежде всего идея епископа. В настоящий момент он уточняет подробности плана.

– Но… епископ такой терпимый, такой человеколюбивый.

– Именно это и придаст его действиям подлинный эффект. Резонанс будет огромный.

В этом Хаддл как раз не сомневался.

– Но его же повесят! – с полной уверенностью проговорил он.

– Приготовлен автомобиль, который отвезет его к побережью, а там на парах стоит судно.

– Но в округе и тридцати евреев не сыщешь, – протестующе заговорил Хаддл, чей мозг, будучи в течение дня несколько раз задет разного рода шокирующими известиями, действовал с неуверенностью телеграфа во время землетрясения.

– В нашем списке их тридцать шесть, – сказал Кловис, доставая пачку бумаг. – Мы с ними со всеми тщательно разберемся.

– Не хотите ли вы сказать, что намереваетесь прибегнуть к насилию в отношении такого человека, как сэр Леон Бэрбери? – пробормотал Хаддл. – Это один из самых уважаемых людей во всей стране.

– Он есть в нашем списке, – равнодушно произнес Кловис, – и потом, у нас имеются люди, которым мы доверяем, так что мы не рассчитываем на помощь кого-нибудь из местных. К тому же нам помогают бойскауты.

– Бойскауты?

– Да. Когда они поняли, что будут по-настоящему убивать, они прониклись еще большим желанием почувствовать себя мужчинами.

– Все это ляжет пятном на двадцатый век!

– А ваш дом будет промокательной бумагой. Неужели вы еще не поняли, что половина газет Европы и Соединенных Штатов опубликуют снимки того, что здесь произойдет? Кстати, в библиотеке я нашел фотографии, на которых запечатлены вы и ваша сестра, и отослал их в английский «Мартин» и в немецкую «Неделю»; надеюсь, вы не возражаете. К фотографиям я приложил план лестницы; в основном именно на ней скорее всего и будут происходить убийства.

Чувства, одолевавшие Дж. П. Хаддла, были слишком сильны, чтобы их можно было выразить словами, и все же он выдавил из себя:

– Но в этом доме нет евреев.

– Пока нет, – сказал Кловис.

– Я пойду заявлю в полицию! – воскликнул Хаддл с неожиданной решимостью.

– В кустах, – заметил Кловис, – засели десять человек, которым дан приказ стрелять в каждого, кто покинет дом без сигнала или разрешения. Еще один вооруженный пикет находится в засаде близ ворот. Бойскауты стерегут тыл.

В эту минуту к дому подъехал автомобиль и послышался веселый гудок. Хаддл бросился к двери с видом человека, пробудившегося от кошмара, и увидел сидевшего за рулем сэра Леона Бэрбери.

– Я получил вашу телеграмму, – сказал он. – Что тут у вас стряслось?

Телеграмму? Похоже, в этот день телеграммам не будет конца.

«Немедленно приезжайте. Срочно. Джеймс Хаддл» – такой текст предстал перед глазами изумленного Хаддла.

– Все ясно! – неожиданно воскликнул он тоном, в котором прозвучала решительность, и, бросив отчаянный взгляд в сторону кустарника, потащил изумленного Бэрбери в дом. В холле как раз накрывали к чаю, но насмерть перепуганный Хаддл поволок протестующего гостя наверх, и спустя несколько минут там же нашли временное прибежище и остальные обитатели дома. Кловис один почтил вниманием чайный столик; фанатики, находившиеся в библиотеке, были, очевидно, слишком поглощены своими чудовищными замыслами, чтобы попусту тратить время на какой-то там чай и горячие хлебцы. Один раз юноше пришлось подняться, чтобы открыть дверь и впустить в дом мистера Пола Айзекса, сапожника и члена приходского совета, который также получил приглашение незамедлительно явиться к смотрителю заповедника. Напустив на себя вид внушающей ужас учтивости, в чем его не смог бы перещеголять ни один Борджа, секретарь препроводил своего нового пленника к подножию лестницы, где его поджидал хозяин, отнюдь не жаждавший встречи с ним.

А потом последовало долгое и мучительное ожидание. Раз или два Кловис выходил из дома и неторопливо приближался к кустарнику, после чего всякий раз возвращался в библиотеку, наверно, затем, чтобы коротко доложить обстановку. Раз он выходил, чтобы встретить почтальона, доставившего вечернюю почту, которую потом с пунктуальной учтивостью передавал собравшимся наверху. После очередной отлучки из дома он поднялся на середину лестницы и объявил:

– Бойскауты неправильно поняли мой сигнал и убили почтальона. У меня в этом деле никакого опыта. В следующий раз буду внимательнее.

Горничная, которая была обручена с почтальоном, доставлявшим вечернюю почту, дала волю расстроенным чувствам.

– Не забывай, что у твоей хозяйки болит голова, – сказал ей Дж. П. Хаддл. (У мисс Хаддл голова болела все сильнее.).

Кловис поспешил спуститься вниз и, еще раз ненадолго посетив библиотеку, возвратился с очередным сообщением:

– Епископ с сожалением узнал, что у мисс Хаддл головная боль. В настоящий момент он подписывает указание на тот счет, чтобы близ дома не применяли огнестрельное оружие; в доме же для убийства будет применяться только холодное оружие. Епископ не понимает, почему нельзя быть одновременно и джентльменом, и христианином.

Больше они Кловиса не видели; было почти семь часов, и его престарелый родственник настаивал на том, чтобы он переодевался к ужину. Однако, несмотря на то что он оставил их навсегда, его незримое присутствие ощущалось в нижней части дома в продолжение долгих бессонных ночных часов, и всякий раз, когда скрипела лестница или ветер шуршал в кустарнике, обитателей дома охватывал страх, не предвещавший ничего хорошего. Часов в семь утра сын садовника и утренний почтальон сумели наконец убедить затворников в том, что двадцатый век незапятнан.

– Не думаю, – размышлял про себя Кловис в утреннем поезде, уносившем его в город, – что лечение стрессом принесло им хоть какую-то пользу.

Поиски пропавшего.

Непривычная тишина окутала виллу «Эльсинор»; довольно-таки часто, впрочем, ее нарушали шумные стенания, наводившие на мысли о произошедшей там утрате. В семействе Момби пропал младенец, а вместе с его исчезновением нарушился и мирный ход вещей; его искали повсюду, при этом то и дело громко подавали голос; крики отчаяния раздавались и в доме, и в саду всякий раз, как обнаруживалось новое возможное убежище.

Кловис находился на вилле в качестве временно проживавшего гостя, которому, к его неудовольствию, приходилось платить за свое пребывание; он дремал в гамаке в дальнем конце сада, когда миссис Момби сообщила ему о пропаже.

– Потерялся наш ребенок! – заголосила она.

– Он что – умер, убежал или же вы проиграли его в карты? – лениво спросил Кловис.

– Он мирно резвился на лужайке, – проговорила миссис Момби сквозь слезы, – тут как раз пришел Арнольд, и я спросила у него, какой соус он предпочитает к спарже…

– Надеюсь, он попросил голландский соус, – перебил ее Кловис с живейшим интересом, – ибо, на мой взгляд, если и есть что-то отвратительное, так это…

– И вдруг наш ребенок пропал, – возвысив голос, продолжала миссис Момби. – Мы искали его всюду: и в доме, и в саду, и за воротами, но его нигде не видно.

– И не слышно? – спросил Кловис. – Если так, то, значит, он по меньшей мере милях в двух отсюда.

– Но где он может быть? И как он мог скрыться? – беспокойно проговорила мать.

– Может, его утащил орел или какой-нибудь дикий зверь, – высказал предположение Кловис.

– В графстве Суррей не водятся ни орлы, ни дикие звери, – сказала миссис Момби; в голосе ее между тем прозвучали встревоженные нотки.

– И те и другие время от времени покидают бродячие цирки. Думаю, что иногда их специально отпускают на волю для привлечения внимания. Вы только вообразите, какую сенсацию мог бы произвести такой заголовок в местной газете: «Ребенка известного нонконформиста съела пятнистая гиена». Ваш муж не принадлежит к числу известных нонконформистов, но его мать поклонница Уэсли,[52] и потому газетам можно предоставить некоторую свободу.

– Но в таком случае от него должно было бы что-то остаться, – всхлипнула миссис Момби.

– Когда гиена по-настоящему голодна, а не просто забавляется с жертвой, то от этой последней мало что остается. Это как в той сказке про маленького мальчика с яблоком – даже сердцевины яблока не осталось.

Миссис Момби поспешила отправиться на поиски утешения и совета у кого-нибудь другого. Будучи полностью поглощена своими материнскими заботами, она не придала решительно никакого значения беспокойству Кловиса по поводу того, какой соус следует подавать к спарже. Она, однако, и двух шагов не сделала, как скрип боковой калитки заставил ее замереть на месте. Она увидела мисс Гилпет, владелицу виллы «Петергоф», которая явилась для того, чтобы разузнать подробности о случившемся несчастье. Кловису вся эта история уже изрядно надоела, а вот миссис Момби обладала безжалостной способностью извлекать такое же удовольствие от пересказа истории в девятый рассказ, что и в первый.

– Арнольд только что пришел. Он жалуется на ревматизм…

– В этом доме столько поводов для жалоб, что мне бы и в голову не пришло жаловаться на ревматизм, – пробормотал Кловис.

– Он жалуется на ревматизм… – продолжала миссис Момби, пытаясь придать голосу леденящие душу нотки; однако ее голос и без того дрожал от напряжения, и чувствовалось, что она с трудом сдерживает рыдания.

Но ей снова не дали договорить.

– Нет такой болезни – ревматизм, – сказала мисс Гилпет.

Она нарочито произнесла эти слова вызывающим тоном; точно так же официант объявляет о том, что кончилось самое дешевое красное вино, упомянутое в карте вин. Она, впрочем, не предприняла ни малейшей попытки предложить какой-нибудь более дорогой недуг в качестве альтернативы, тем самым давая понять, что недугов вообще нет.

Сквозь печаль миссис Момби просочилась присущая ей несдержанность:

– Может, вы еще скажете, что и ребенок не пропал.

– Пропал, – уступила ей мисс Гилпет, – но вам не хватает веры в то, что вы найдете его. Именно недостаток у вас этой веры и препятствует тому, чтобы он нашелся целым и невредимым.

– А что, если его съела гиена и уже отчасти переварила? – спросил Кловис, испытывавший душевное расположение к этой своей теории насчет диких зверей. – Последствия такого оборота событий скрыть будет трудно.

Мисс Гилпет несколько обескуражила подобная постановка вопроса.

– Я уверена, его не съела гиена, – неуверенно произнесла она.

– Но и у гиены может быть свое мнение на этот счет. Все дело в том, что она, как и вы, тоже может обладать верой, а уж где находится ребенок, она точно знает.

Глаза миссис Момби снова повлажнели.

– Вот вы говорите о вере, – в слезах заговорила она; казалось, она вот-вот разрыдается, но тут ее точно осенило. – Так, может, вы и найдете нашего маленького Эрика? Уверена, что у вас для этого есть возможности, которых мы лишены.

Розмари Гилпет придерживалась принципов христианского учения с полнейшей искренностью; верно ли она их понимала и правильно ли истолковывала – о том судить ученым мужам. В данном конкретном случае ей, вне всякого сомнения, предоставлялась великая возможность проявить себя, и, отправившись на не предвещавшие определенного успеха поиски пропавшего, она призвала на помощь всю имевшуюся у нее веру без остатка. Только она вышла на пустынную и безлюдную дорогу, как миссис Момби упредила ее:

– Нет смысла туда ходить, мы там уже десять раз были.

Но Розмари была глуха ко всему; ее переполнял восторг по поводу собственных действий, ибо посреди пыльной дороги сидел малыш в белом переднике и премило забавлялся с поникшими лютиками; его белокурые пряди были перехвачены бледно-голубой лентой. Розмари прежде убедилась, что на горизонте нет автомобиля, – так на ее месте поступила бы, пожалуй, всякая другая женщина, – после чего бросилась к ребенку, подхватила его и, не обращая внимания на его отчаянное сопротивление, вошла вместе с ним в ворота виллы «Эльсинор». Громкие крики ребенка тотчас подтвердили факт его обнаружения, и родители, вне себя от радости, помчались по лужайке навстречу своему новонайденному отпрыску. Эстетическое восприятие сцены нарушалось в некоторой степени тем, что Розмари было непросто удерживать сопротивлявшееся дитя, которое не тем местом повернулось к своим родителям, горевшим желанием скорее прижать его к груди.

– Наш маленький Эрик снова с нами! – хором воскликнули оба Момби.

Стиснув пальцы в кулачки, ребенок крепко прижимал их к глазам, так что виден был лишь его широко раскрытый рот, потому не оставалось ничего другого, как принять на веру то, что это именно он.

– Он рад, что вернулся к папочке и мамочке? – с чувством проговорила миссис Момби.

Ребенок выказывал столь явное предпочтение пыли и поникшим лютикам, что этот вопрос показался Кловису по меньшей мере бестактным.

– Дайте-ка ему покататься на лошадке, – предложил сияющий от счастья отец.

Ребенок кричал не переставая. Его, однако, усадили на деревянную лошадку и принялись ее раскачивать. И тут из пустотелой лошадки вырвался душераздирающий крик, заглушивший вокальные потуги визжавшего ребенка; взору собравшихся вскоре явился младенец в белом переднике; его белокурые пряди были перехвачены бледно-голубой лентой. Ни наружность, ни сила голоса вновь прибывшего не оставляли поводов для сомнений.

– Это же наш маленький Эрик! – вскричала миссис Момби, бросившись к ребенку и едва не задушив его в своих объятиях. – Вот где он, оказывается, прятался – в лошадке. То-то мы перепугались.

Внезапное исчезновение малыша и его неожиданное возвращение в лоно семьи объяснялись, таким образом, весьма просто. Но оставалось решить, что делать с другим ребенком, который сидел на лужайке и всхлипывал оттого, что бурный восторг по поводу его недавнего обнаружения сменился холодным невниманием. Чета Момби смотрела на него так, будто он самым бессовестным и беззастенчивым образом воспользовался их скоротечным душевным расположением. Мисс Гилпет, не зная, что предпринять, глядела на ссутулившуюся фигурку с видимым неудовольствием; всего несколько минут назад во взгляде ее светилась радость.

– Когда любовь проходит, как мало воспоминаний о ней остается даже у того, кто любил, – произнес про себя Кловис.

Первой нарушила молчание Розмари:

– Если тот, что у вас на руках, – Эрик, то это кто?

– А это, по-моему, у вас лучше спросить, – сухо ответила миссис Момби.

– Совершенно очевидно, – сказал Кловис, – что это еще один Эрик, которого вызвала к жизни ваша вера. Вопрос вот в чем: что вы намерены с ним делать?

Розмари побледнела еще больше. Миссис Момби крепче прижала к себе настоящего Эрика, словно опасалась, что ее на все способная соседка из чистого окаянства возьмет и превратит его в аквариум с золотыми рыбками.

– Я нашла его на дороге, – неуверенно проговорила Розмари.

– Но не нести же вам его обратно, – сказал Кловис. – Дорога предназначена для движения транспорта. Это вам не площадка для игр.

Розмари расплакалась. Поговорка о «неразделенном плаче» получила более чем убедительное подтверждение. Оба ребенка заливались слезами, и родители одного из них с трудом владели собою. Один только Кловис сохранял полнейшую безмятежность.

– Можно, я оставлю его у себя? – страдальчески спросила Розмари.

– Он у вас вряд ли надолго задержится, – утешил ее Кловис. – Когда ему исполнится тринадцать, он, быть может, пожелает служить на флоте.

Розмари расплакалась еще сильнее.

– Да к тому же, – прибавил Кловис, – у вас будет столько хлопот с его свидетельством о рождении. Вам придется объясняться с чиновниками из Адмиралтейства, а они такие непонятливые.

И с каким же облегчением была встречена запыхавшаяся служанка, примчавшаяся с виллы «Шарлоттенбург» за маленьким Перси, который выскользнул за ворота и надолго пропал из поля зрения.

А Кловис между тем счел необходимым лично побывать на кухне, чтобы убедиться в правильности выбора соуса к спарже.

«Филбойд стадж», или Мышь, которая помогла льву.

– Я хочу жениться на вашей дочери, – заявил Марк Спейли пылко, но несколько неуверенно. – Я всего лишь художник и имею две сотни в год, поэтому вы, возможно, сочтете мое предложение самонадеянным.

Данкэн Даллэми, распорядитель финансов крупной компании, внешне не выказал признаков неудовольствия. По правде, в душе он был бы рад найти для своей дочери Леоноры мужа и с двумя сотнями в год. Быстро наступал кризис, и он знал, что выйдет из него без средств и без кредита; все его предприятия последнего времени рухнули, и особенно было жаль пипенту, новое замечательное блюдо на завтрак; на ее рекламу он израсходовал большие деньги. Едва ли ее можно было назвать ходким товаром; люди покупали все, но только не пипенту.

– А вы бы женились на Леоноре, если бы она была дочерью бедняка? – спросил обладатель призрачного состояния.

– Да, – осторожно ответил Марк, не давая торжественного обещания, что было бы ошибкой.

И, к его удивлению, отец Леоноры не только дал свое согласие, но и предложил отпраздновать свадьбу пораньше.

– Мне бы хотелось каким-то образом выразить вам свою признательность, – с искренним чувством проговорил Марк. – Но боюсь, это все равно как если бы мышь предложила помощь льву.

– Попробуй сделать так, чтобы люди покупали эту мерзкую гадость, – сказал Даллэми, свирепо кивнув в сторону плаката с ненавистной пипентой, – и ты сделаешь для меня больше, чем все мои агенты, вместе взятые.

– Ее нужно назвать как-то иначе, – задумчиво произнес Марк, – да и рекламу надо бы сделать получше. Ладно, я подумаю.

Спустя три недели все были извещены о скором появлении нового блюда на завтрак, которому было дано звонкое название «филбойд стадж». Спейли не стал рисовать огромных грудных детей, растущих как грибы под стимулирующим действием нового питания, или представителей разных народов, стремящихся всеми силами завладеть им. На одном огромном мрачном плакате были изображены проклятые в аду, страдающие от нового испытания – неспособности добраться до «филбойд стаджа», который юные очаровательные дьяволицы держали в прозрачных мисках на недоступном для них расстоянии. Зрелище было неприятно еще и тем, что в лицах заблудших смутно угадывались черты некоторых тогдашних знаменитостей, затерявшихся в толпе осужденных, – видных деятелей обеих политических партий, светских львиц, известных драматургов и романистов, выдающихся воздухоплавателей; во мраке ада тускло мерцали огни рампы знаменитого театра музыкальной комедии; свет пробивался сквозь мглу с натужным усилием обреченного. Плакат не возвещал о чрезмерных достоинствах нового блюда, но внизу его была жирно выведена одна-единственная безжалостная фраза: «Пока не продается».

Спейли пришел к убеждению, что людьми чаще движет чувство долга, нежели поиск развлечений. Тысячи респектабельных мужчин принадлежат к среднему классу; стоит одного из них застать неожиданно в турецкой бане, как он со всей искренностью объяснит, что это врач рекомендовал ему посещать турецкую баню; если же в ответ на это вы скажете, что ходите туда потому, что вам это нравится, то несерьезность вашего поведения вызовет неподдельное удивление. Точно так же, когда из Малой Азии приходят сообщения об убийствах армян, то возникает предположение, что это происходит потому, что «кто-то отдал приказ»; никому ведь не придет в голову допустить, что людям нравится убивать своих соседей.

То же и с новым блюдом. Никто бы не решился попробовать «филбойд стадж» ради удовольствия, но беспощадная суровость рекламы заставила домашних хозяек стаями мчаться в магазины с громкими требованиями немедленно снабдить их новинкой. Девочки с косичками с самым серьезным видом спешили на кухню, чтобы помочь своим усталым матерям исполнить несложный ритуал приготовления завтрака, который затем поглощали всей семьей в безрадостной тишине. Стоило женщинам обнаружить, что блюдо совершенно невкусно, как реклама обрушилась на них с новой силой. «Ты ведь не съел свой «филбойд стадж»!» – кричали со всех сторон на потерявшего аппетит человека, спешившего быстрее покончить с завтраком, а его вечерней трапезе предшествовала подогретая смесь, которая рекламировалась как «ваш «филбойд стадж», который вы не съели сегодня утром». На новую пищу с жадностью набросились эти странные фанатики, которые у всех на виду укрощают свои страсти и умиротворяют наружность путем поглощения бисквитов «здоровье» и ношения не вредной для самочувствия одежды. Важные молодые люди в очках вкушали ее на ступеньках Национального клуба либералов. Епископ, не веривший в то, что продукт принесет какую-то пользу, открыто выступал против плаката, а дочь пэра умерла, объевшись смесью. Когда солдаты пехотного полка, отказавшись есть это тошнотворное месиво, восстали и расстреляли своих офицеров, то это послужило лишь дополнительной рекламой новому продукту. К счастью, лорд Биррел из Блатерстоуна, бывший в то время военным министром, спас ситуацию, выдав следующую удачную сентенцию: «Дисциплина там хороша, где есть право выбора».

Слова «филбойд стадж» зазвучали в каждом доме, но, как справедливо рассудил Даллэми, это отнюдь не означает, что продукт явился последним словом в кулинарии. Его достоинство возрастет, как только на рынке появится более несъедобная пища. Люди невольно потянутся к тому, что вкуснее и аппетитнее, и то, что имеет отношение к пуританской непритязательности, исчезнет с домашнего стола. Выждав таким образом подходящий момент, он продал свои права на продукт, что при критическом положении его дел принесло ему колоссальное состояние, а его финансовая репутация осталась незапятнанной. Что до Леоноры, которая к тому времени стала весьма богатой наследницей, то он подыскал ей кое-кого гораздо более заметного на брачном рынке, нежели художник с двумястами в год, способный лишь рисовать рекламные плакаты. Марку Спейли, умненькому мышонку, который себе в убыток помог финансовому льву добиться успеха, оставалось лишь проклинать день, когда он выпустил в свет чудесный плакат.

– Что ж, – сказал ему Кловис, когда они встретились в клубе вскоре после описанных событий, – хотя и слабо, но можешь утешаться тем, что «простому смертному не отменить успех».[53].

История о святом Веспалусе.

– Расскажи какую-нибудь историю, – сказала баронесса, уныло глядя в окно, за которым шел дождь; казалось, этот легкий, робкий дождик вот-вот прекратится, но он, как это обыкновенно бывает, продолжался большую часть дня.

– Какую? – спросил Кловис, пряча подальше молоток для игры в крокет.

– Достаточно правдивую, чтобы она была интересной, и вымышленную настолько, чтобы она не показалась утомительной.

Кловис поуютнее устроился на диване, подмяв под себя для удобства несколько подушек; он знал, что баронессе нравилось, когда ее гости чувствуют себя комфортно, и почитал своим долгом считаться с ее волей.

– Я не рассказывал вам о святом Веспалусе? – спросил он.

– Ты рассказывал мне истории о великих князьях, укротителях львов, о вдовах финансистов и о почтальоне из Герцеговины, – отвечала баронесса, – о жокее-итальянце и гувернантке-любительнице, след которой затерялся в Варшаве, слышала я от тебя и несколько историй о твоей матери, но о святом – никогда.

– Эта история произошла очень давно, – начал он, – в те неприютные переменчивые времена, когда треть людей была язычниками, треть – христианами, а самая большая треть исповедовала ту религию, которой случилось быть признанной при дворе. Жил-был король, которого звали Хрикрос; у него был ужасный нрав и не было наследника; замужняя сестра, однако, обеспечила его целым выводком племянников, из которых он мог выбрать себе преемника. И самым подходящим был шестнадцатилетний Веспалус, к тому же его кандидатура была одобрена королем. Наружностью он превосходил других, был лучшим наездником и метателем копья, обладал бесценным державным даром прошествовать мимо просителя с таким видом, будто и не заметил его, а если бы заметил, то непременно что-нибудь бы дал. Моя мать тоже до некоторой степени владеет этим даром; она может с улыбкой и без урона для собственного кошелька пройти через весь благотворительный базар, а на следующий день озабоченно обратиться к его организаторам со словами: «Если бы я только знала, что вы нуждаетесь в средствах». Беспримерная дерзость.

Так вот, Хрикрос был язычником чистейшей воды и исступленно поклонялся священным змеям, обитавшим в святой роще, что раскинулась на холме близ королевского дворца. Что до простых людей, то неофициально им было дозволено исповедовать любую религию, но в рамках благоразумия. Случись же придворному обратиться к новому культу, как на него смотрели свысока – и в буквальном смысле, и говоря образно, поскольку вокруг королевской медвежьей ямы была устроена галерея для зрителей. Вот почему разразился огромный скандал и все пришли в ужас, когда юный Веспалус объявился однажды на какой-то церемонии при дворе с четками за поясом и в ответ на сердитые расспросы заявил, что решил принять христианство или, во всяком случае, попробовать, что это такое. Будь на его месте другой племянник, то король скорее всего повелел бы сделать что-нибудь ужасное (наказать или изгнать провинившегося), но в случае с любимым Веспалусом он решил вести себя как современный отец, которому сын объявил, что избрал сцену своей профессией. Послали за королевским библиотекарем. Королевская библиотека в те дни была не очень-то обширна, и у хранителя королевских книг было достаточно времени для досуга. Вот почему к нему то и дело обращались с просьбами помочь наставить на путь истинный тех, кто временно оступился.

«Ты должен повлиять на принца Веспалуса, – обратился к нему король, – и указать на ошибочность его действий. Мы не можем допустить, чтобы наследник короны подавал столь опасный пример».

«Но где я возьму необходимые для этого доводы?» – спросил библиотекарь.

«Поищи свои доводы в королевских лесах и рощах, – сказал король. – А не сумеешь соединить колкие наблюдения с подходящими для этого случая жгучими возражениями, значит, ты человек весьма слабых возможностей».

И библиотекарь отправился в лес и насобирал там прутьев, сделал розги, против которых все аргументы бессильны, после чего пришел к Веспалусу с намерением втолковать ему, насколько глупо, противозаконно и, главное, непристойно тот себя ведет. Использованные им методы воздействия произвели столь глубокое впечатление на юного принца, что в продолжение многих недель ничего больше не было слышно о его опрометчивом принятии христианства. Затем еще один ужасный скандал всколыхнул двор. В то время как Веспалус должен был вместе со всеми взывать к священным змеям с мольбой о милосердном покровительстве и заступничестве, он вдруг запел гимн в честь святого Одильо из Клуни.[54] Короля вывела из себя эта очередная выходка; положение становилось совсем безрадостным. Веспалус явно намеревался и впредь упорствовать в своей ереси, что было чревато опасными последствиями. Однако во внешнем его облике не было заметно ничего своенравного: лицо не было бледным, как у фанатика, а взгляд не был загадочным, как у мечтателя. Напротив, он выглядел лучше всех придворных; у него была стройная крепкая фигура, здоровый вид, глаза цвета очень спелой тутовой ягоды и темные волосы, гладкие и хорошо ухоженные.

– Именно таким ты хотел видеть себя в шестнадцатилетнем возрасте, – сказала баронесса.

– Возможно, моя мать показывала вам мои более ранние фотографии, – ответил Кловис.

Обратив сарказм в комплимент, он продолжил свой рассказ:

– Король повелел заточить Веспалуса в темницу на три дня и посадить его на хлеб и воду, чтобы он только и слышал, как пищат и бьют крыльями летучие мыши, а в единственном узком оконце видел лишь проплывающие мимо облака. Часть общества, настроенная антиязычески, повела о страдальце разговоры, не предвещавшие ничего хорошего. Что до пищи, то страдания узника были облегчены вследствие небрежности охранника, который пару раз по оплошности оставлял в камере принца свой собственный ужин, состоявший из вареного мяса, фруктов и вина. После того как срок наказания истек, за Веспалусом был установлен строжайший надзор для предупреждения дальнейших симптомов религиозной непокорности, ибо король решил пресекать любую оппозицию в таком важном вопросе, пусть и со стороны родного племянника. Если это будет продолжаться, говорил он, то вопрос о наследовании короны придется пересмотреть.

Какое-то время все шло хорошо; приближался день открытия летних состязаний, и юный Веспалус был слишком поглощен подготовкой к соперничеству по борьбе, бегу и метанию копья, чтобы посвящать себя еще и столкновениям на религиозной почве. Но тут наступила кульминация летних состязаний – участники сошлись в ритуальном танце вокруг рощи, где обитали священные змеи; Веспалус, однако, если можно так выразиться, забил отбой. Государственной религии было нанесено откровенное оскорбление, явно рассчитанное на публику, и даже если бы король и хотел пройти мимо, он этого сделать не пожелал. Он заперся у себя на полтора дня и предался размышлениям. Все думали, что он решает вопрос – убить или помиловать юного принца, тогда как он просто раздумывал над тем, какую казнь избрать. Поскольку дело было решенное и в любом случае ожидалось большое стечение народа, то надобно было устроить все как можно более зрелищно и эффектно.

«Если не принимать в расчет его своеобразные религиозные пристрастия, – сказал король, – и упрямую приверженность им, то во всем остальном он милый и приятный юноша, и потому будет вполне уместно казнить его с помощью крылатых сладких посланцев».

«Ваше величество хочет сказать…» – начал было королевский библиотекарь.

«Я хочу сказать, – перебил его король, – что он будет искусан до смерти пчелами. Королевскими пчелами, разумеется».

«Весьма изощренная казнь», – произнес библиотекарь.

«Изощренная, впечатляющая – и очень при том мучительная, – сказал король. – Она отвечает всем требованиям, какие только можно пожелать».

Король сам составил подробный план церемонии казни. Веспалуса должны были раздеть, связать ему за спиной руки и бросить на один из трех самых больших королевских ульев так, чтобы малейшее движение вызывало жгучее недовольство пчел. По расчетам короля, предсмертные судороги продлятся от пятнадцати до сорока минут, хотя между остальными племянниками возникли существенные расхождения относительно того, насколько быстро наступит смерть. Как бы там ни было, все сошлись на том, что этот способ гораздо предпочтительнее, чем помещение человека в зловонную медвежью яму, где его разорвут когтями плотоядные животные.

Вышло, однако, так, что королевский пчеловод и сам имел склонность к христианству; более того, как и большинство придворных, он был очень привязан к Веспалусу. Поэтому в канун казни он принялся удалять жала у королевских пчел; операция эта длительная и тонкая, но он был отличным мастером и, трудясь почти всю ночь, сумел разоружить всех или почти всех обитателей ульев.

– Вот уж не думала, что живую пчелу можно лишить жала, – недоверчиво произнесла баронесса.

– В каждой профессии есть свои секреты, – отвечал Кловис, – а если их нет, то это не профессия. Так вот, настало время казни; король и придворные заняли свои места, нашлись места и для многочисленных зрителей этого необычного зрелища. К счастью, королевская пасека была просторной и над ней возвышались террасы, тянувшиеся вокруг королевских садов; поэтому после возведения нескольких помостов там разместились все. Веспалуса доставили на открытую площадку перед ульями; он заливался краской стыда и чувствовал себя весьма смущенно, но отнюдь не выказывал неудовольствия по поводу того, что был в центре внимания.

– Да он не только наружностью похож на тебя! – сказала баронесса.

– Не прерывайте меня на самом важном месте, – ответил Кловис. – Так вот, его аккуратно положили на улей, но не успели тюремщики отойти на безопасное расстояние, как Веспалус одним резким и хорошо рассчитанным движением опрокинул все три улья разом. В следующее же мгновение его с ног до головы облепили пчелы; насекомые с горечью и унижением осознали, что в этот час, когда к ним пришла беда, они не способны защищаться, и им осталось лишь делать вид, будто они жалят. Веспалус визжал и корчился от смеха, ибо щекотание доводило его до исступления, и время от времени яростно отмахивался и отпускал нехорошее словцо, когда одна из немногочисленных пчел, избежавших разоружения, доводила свой протест до логического конца. Меж тем зрители удивлялись тому, что он не обнаруживал признаков предсмертной агонии, и когда пчелы, сбившись роями, устало отлетели от его тела, то оно оказалось таким же белым и гладким, как и до начала испытания; его кожа матово переливалась на солнце, ибо многочисленные пчелиные ножки оставили на ней медовые следы, и лишь в немногих местах укусов были видны маленькие красные пятнышки. Было очевидно, что произошло чудо, и в толпе стали нарастать возгласы изумления и восхищения. После того как Веспалуса отвели в сторону, король, повелев ему дожидаться дальнейших распоряжений, молча удалился в свои покои, дабы вкусить дневной пищи; в ходе трапезы он не забывал закусывать поплотнее и пить побольше, словно и не произошло ничего необычного. После обеда он послал за королевским библиотекарем.

«Отчего такая неудача?» – вопросил он.

«Ваше величество, – отвечал придворный, – тут либо что-то явно не так с пчелами…».

«С моими пчелами все так, – надменно произнес король, – это мои лучшие пчелы».

«Либо, – продолжал библиотекарь, – Веспалус недопустимо прав».

«Если Веспалус прав, значит, я не прав», – сказал король.

Библиотекарь молчал с минуту. Быстрые ответы для многих оказывались губительными; кое для кого из несчастных придворных печально оканчивалась и неверно выдержанная пауза.

Позабыв о сдержанности, приличествующей его высокому положению, и о золотом правиле, в соответствии с которым после плотного обеда рекомендуется дать отдых уму и телу, король набросился на хранителя королевских книг и принялся безостановочно колотить его по голове сначала шахматной доской из слоновой кости, потом оловянным кувшином для вина, а потом и медным подсвечником; он несколько раз швырнул его на железную подставку для факелов и трижды заставил в страхе обежать банкетный зал. Наконец схватил несчастного за волосы и поволок по длинному коридору. Подтащив библиотекаря к окну, он выбросил его во двор.

– Он сильно пострадал? – спросила баронесса.

– Не столько пострадал, сколько удивился, – ответил Кловис – Видите ли, все дело в том, что король был печально известен своим дурным нравом. Но после обильного обеда он впервые проявил такую несдержанность. Библиотекарь много дней не поднимался с постели – сколько мне известно, он, кажется, в конце концов встал-таки на ноги, а вот Хрикрос умер в тот же вечер. Что до Веспалуса, то не успел он смыть следы меда со своего тела, как к нему спешно явилась депутация, дабы смочить его голову мирром.[55] После того как у всех на глазах произошло чудо и на престол взошел правитель-христианин, уже никто не удивлялся тому, что толпы неофитов принялись пополнять ряды сторонников новой веры. Епископ, срочно возведенный в сан, валился с ног от усталости, совершая обряды крещения в наспех сооруженном соборе Св. Одильо. А юноша, еще вчера бывший мучеником, превратился в почитаемого святого, известность которого привлекала в столицу толпы пытливых и преданных поклонников. Веспалус с головой ушел в подготовку к играм и атлетическим состязаниям, которые устраивались в знак начала его правления, и у него не оставалось времени, чтобы следить, как вокруг кипят религиозные страсти; впервые он обратил внимание на существующее положение дел, когда гофмейстер (новоиспеченный и весьма страстный последователь религиозной общины) подал ему для одобрения проект церемонии, в ходе которой предполагалось снести рощу, где обитали священные змеи.

«Вашему величеству будет предоставлена честь первому срубить дерево специально освященным топором», – с подобострастием произнес придворный.

«Я тебе первому голову отрублю, попадись мне только топор под руку, – с возмущением заявил Веспалус. – Не думаешь ли ты, что я собираюсь начать свое правление с того, что нанесу смертельное оскорбление священным змеям? Это не принесет нам удачи».

«Но как же принципы вашего величества?» – озадаченно воскликнул гофмейстер.

«Не было у меня никогда никаких принципов, – ответил Веспалус – Я делал вид, что являюсь сторонником христианства, только чтобы досадить Хрикросу. Он так мило выходил из себя. И я был вовсе не против, чтобы меня секли, бранили и прятали в темнице за какие-то пустяки. Но чтобы всерьез обратиться в христианство, как это сделали многие из вас, об этом я и не думал. А священные и неприкосновенные змеи всегда помогали мне, когда я молил у них успеха в беге, борьбе и охоте, это благодаря их выдающемуся заступничеству пчелы не могли меня жалить. Было бы черной неблагодарностью отменить почитание их в самом начале моего правления. Очень жаль, что ты посмел сделать мне подобное предложение».

Гофмейстер принялся в отчаянии ломать себе руки.

«Но, ваше величество, – застонал он, – люди глубоко почитают вас как святого, титулованные особы легионами обращаются в христианство, а монархи из числа соседей, исповедующие эту веру, присылают специальных дипломатических представителей, чтобы приветствовать вас как брата. Поговаривают о том, чтобы сделать вас святым, покровителем ульев, а мед особого оттенка уже назван «веспалусианским золотым», и подавать его будут только при дворе. Не можете же вы закрыть на все это глаза?».

«Я не против того, чтобы меня почитали, любили и уважали, – сказал Веспалус, – я даже не против того, чтобы из меня делали святого, – но в разумных пределах; нельзя требовать, чтобы я и вел себя как святой. Вы должны понять раз и навсегда – я никогда не перестану чтить достоуважаемых и предвещающих удачу змей».

Глаза короля цвета тутовой ягоды засверкали при этих словах, и на память гофмейстеру пришла медвежья яма.

«Правитель новый, – подумал он, – а нрав все тот же».

Наконец в вопросе о религии был найден компромисс, поскольку это стало делом государственной важности. Время от времени король являлся перед своими подданными в национальном соборе в образе святого Веспалуса, а языческую рощу принялись постепенно вырубать, пока от нее ничего не осталось. Священные и достоуважаемые змеи были, однако, перемещены в королевский сад, где Веспалус Язычник и некоторые члены его семьи искренне и преданно поклонялись им. Поэтому, наверное, юношу-короля до конца дней не покидали успехи в спорте и охоте, и, хотя все почитали его святым, официально его так и не канонизировали.

– А вот и дождь перестал, – сказала баронесса.

Козел в огороде.

Баронесса и Кловис сидели в оживленном уголке Гайд-парка и обменивались секретами из жизни шествовавших мимо них непрерывной чередой прохожих.

– Кто эти мрачные женщины, которые только что прошли мимо нас? – спросила баронесса. – У них такой вид, будто они покорились судьбе и не совсем уверены, замечено ли это последней.

– Это, – отвечал Кловис, – Бримли-Боумфилдзы. Думаю, и у вас был бы такой же мрачный вид, доведись вам пережить подобное.

– Все мои переживания неизменно делают меня мрачной, – заявила баронесса, – но внешне я этого никак не выказываю. Это все равно что выглядеть на столько лет, сколько тебе на самом деле. Расскажите мне о Бримли-Боумфилдзах.

– Что ж, извольте, – сказал Кловис. – Их трагедия началась с того, что они нашли тетушку. То есть тетушка у них всегда была, но они почти совсем забыли о ее существовании, покуда один дальний родственник не освежил их память, весьма отчетливо вспомнив о ней в своем завещании. Просто удивительно, какие чудеса может творить сила примера. Тетушка, которая дотоле была ненавязчиво бедной, сделалась приятно богатой, и Бримли-Боумфилдзы вдруг озаботились тем, что она ведет одинокую жизнь, и решили, объединившись, взять ее под свое крылышко. К тому времени над ней было столько крылышек, сколько у одного из тех чудовищ в Апокалипсисе.

– Пока я что-то не вижу никакой трагедии, если взглянуть на все это с точки зрения Бримли-Боумфилдзов.

– А мы до нее еще не дошли, – сказал Кловис. – Тетушка привыкла вести весьма скромный образ жизни, и племянницы не очень-то поощряли ее к тому, чтобы она разбрасывалась своими деньгами. Добрая их часть досталась бы им после ее смерти, а она уже была довольной пожилой женщиной. Однако одно обстоятельство бросало тень на удовлетворение, какое они испытывали, обнаружив и заполучив эту столь желанную тетушку: она открыто заявляла, что изрядная доля небольшого состояния перейдет к ее племяннику по другой линии. Как это ни прискорбно, но то был весьма дрянной тип, неисправимый мастер спускать деньги. Однако по отношению к тетушке в не сохранившиеся в памяти времена он вел себя более или менее прилично, поэтому она и слышать не хотела, когда о нем отзывались плохо. Во всяком случае, она не обращала никакого внимания на то, что ей говорили, хотя племянницы заботились о том, чтобы с этой стороны она узнала о нем как можно больше. Так жаль, говорили они между собой, что порядочная сумма может попасть в такие ненадежные руки. Они обыкновенно говорили о тетушкиных деньгах как о «порядочной сумме», будто тетушки других людей в основном имеют дело с мелкими фальшивыми монетами.

После известных скачек в Дерби, Сент-Леджере и прочих местах они не отказывали себе в удовольствии вволю посудачить о том, сколько денег извел Роджер на неудачные ставки.

– Он, должно быть, тратит огромные деньги на дорогу, – сказала как-то старшая Бримли-Боумфилдз. – Говорят, не пропускает ни одних скачек в Англии, не говоря уже о тех, что проходят за границей. Не удивлюсь, если он отправится в Индию, чтобы сыграть на тотализаторе в Калькутте, о котором столько говорят.

– Путешествие расширяет кругозор, моя дорогая Кристина, – сказала тетушка.

– Да, дорогая тетушка, если это путешествие предпринято с благими целями, – согласилась Кристина. – Но если это просто способ принять участие в игре на деньги и пожить на широкую ногу, то это скорее сужает финансовые возможности, нежели расширяет кругозор. Пока Роджеру это доставляет удовольствие, полагаю, он и не думает о том, как скоро и бессмысленно кончатся деньги или где он сможет раздобыть их еще. Жалко просто, вот и все.

Тетушка меж тем переменила разговор, и сомнительно, что морализирование Кристины было выслушано хоть с каким-то вниманием. Однако ее, то есть тетушкино, замечание относительно того, что путешествие расширяет кругозор, и подало младшей из Бримли-Боумфилдзов замечательную мысль изобличить Роджера.

– Вот если б можно было тетушку куда-нибудь отвезти, чтобы она увидела, с каким азартом он играет и как швыряется деньгами, – сказала она, – то это на все открыло бы ей глаза и она бы сама увидела, что это за человек. Это гораздо убедительнее, чем все наши разговоры.

– Наша дорогая Вероника, – отвечали ей сестры, – но не можем же мы ездить за ним на скачки.

– А мы и не поедем на скачки, – сказала Вероника, – мы могли бы поехать туда, где можно смотреть, как играют, и не принимать в игре участия.

– Ты имеешь в виду Монте-Карло? – спросили они, начиная понимать, к чему она клонит.

– Монте-Карло далеко, и у него дурная слава, – сказала Вероника, – мне бы не хотелось говорить своим друзьям, что мы едем в Монте-Карло. Но мне кажется, что именно в это время года Роджер обычно ездит в Дьепп. Там бывают и некоторые весьма достойные англичане, да и поездка обойдется недорого. Если тетушка сможет перенести переезд через Ла-Манш, то перемена обстановки пойдет ей на пользу.

Вот такая роковая мысль родилась у Бримли-Боумфилдзов.

Как они впоследствии вспоминали, злой рок стал преследовать их с момента отъезда. Начать с того, что все Бримли-Боумфилдзы чувствовали себя крайне прескверно во время переезда, тогда как тетушка наслаждалась морским воздухом и перезнакомилась со всякого рода оригинальными попутчиками. Затем, хотя прошло уже немало лет с той поры, как она бывала на материке, она многому их там научила в качестве оплаченного чичероне, а разговорный французский она знала настолько лучше, что это ставило их в тупик. Невероятно трудно удерживать, даже объединенными усилиями, под своим крылышком человека, который знает, чего хочет, и может потребовать этого, а потом наблюдать, как он добивается своего. Что же до Роджера, они и тут потерпели неудачу, выбрав Дьепп. Как выяснилось, он остановился в Пурвилле, небольшом морском курорте милях в двух к западу. Бримли-Боумфилдзы нашли Дьепп запруженным легкомысленными личностями и убедили старую женщину перебраться в Пурвилль, относительно более уединенное местечко.

– Там вам будет не скучно, – пытались они убедить ее. – При гостинице есть небольшое казино, и вы сможете наблюдать за тем, как там танцуют и швыряются деньгами игроки в petit chevaux.

Это было как раз перед тем, как на смену petit chevaux пришел boule.[56].

Роджер жил в другой гостинице. Пообедали они довольно рано и в тот же вечер забрели в казино и склонились над столами. Там уже находился Берти ван Тан. Это он мне потом обо всем рассказал. Бримли-Боумфилдзы украдкой поглядывали на дверь, словно ожидая, что кто-то вот-вот зайдет, а тетушка меж тем все более оживлялась и с увлечением наблюдала за тем, как маленькие лошадки крутились и крутились на столе.

– Знаете, бедная восьмерка не выигрывала уже тридцать две минуты, – сказала она Кристине. – Я считала. Поставлю-ка я на нее пять франков, чтобы она о себе напомнила.

– Пойдемте-ка лучше и посмотрим на танцующих, – нервно проговорила Кристина.

В их планы никак не входило, чтобы Роджер застал старую женщину за тем, как она ловит удачу в petit chevaux.

– Погодите, я только на восьмерку поставлю, – настаивала тетушка, и спустя минуту ее деньги лежали на столе.

Лошадки закружились. На сей раз они скакали медленно, и восьмерка приползла к финишу, точно хитрый дьявол, и выставила свой нос впереди номера три, который, как до этого казалось, легко выигрывает. Потребовалось произвести уточнение, и номер три был объявлен победителем. Тетушка выиграла тридцать пять франков. После этого Бримли-Боумфилдзам нужно было бы объединить усилия и оторвать ее от стола. Когда на сцене появился Роджер, ее прибыль составляла пятьдесят два франка. Племянницы с потерянным видом забились в угол, точно утята, которые только что вылупились из яиц и теперь с отчаянием наблюдают за тем, как их родительница развлекается весьма опасным, не свойственным уткам образом. Ужин, который по настоянию Роджера был устроен в тот же вечер в честь тетушки и трех мисс Боумфилдз, был отмечен несдержанной веселостью со стороны игроков и похоронной натянутостью, отличавшей прочих гостей.

– Не думаю, – доверительно говорила потом Кристина своей приятельнице, которая с той же доверительностью передала ее слова Берти ван Тану, – что еще когда-нибудь притронусь к pate de fois gras.[57] Он мне непременно напомнит о том ужасном вечере.

В продолжение следующих двух или трех дней племянницы обдумывали планы возвращения в Англию или переезда на какой-нибудь другой курорт, где не было казино. Тетушка же была занята тем, что разрабатывала свою систему выигрыша в petit chevaux. Номер восемь, ее первая любовь, в последнее время весьма нелюбезно обходился с ней, а серия попыток поставить на номер пять закончилась и того хуже.

– Знаете, я сегодня за столом семьсот франков спустила, – бодрым голосом объявила она за обедом на четвертый день после приезда.

– Тетушка! Это же двадцать восемь фунтов! А вы ведь и вчера проиграли.

– О, я все отыграю, – оптимистически воскликнула она, – но не здесь! Эти глупые маленькие лошадки никуда не годятся. Поеду-ка я куда-нибудь в другое место, где можно спокойно поиграть в рулетку. Не стоит вам так тревожиться. Я всегда чувствовала, что, будь у меня возможность, я бы сделалась заядлым игроком, и вот вы, мои дорогие, предоставили мне эту возможность. Я должна за вас выпить. Официант, бутылочку Pontet Canet. Ага, на карте вин оно идет под номером семь. Поставлю-ка я на семерку. Она сегодня днем четыре раза подряд выигрывала, пока я ставила на эту бестолковую пятерку.

Номер семь в тот вечер был не расположен выигрывать. Бримли-Боумфилдзы, устав наблюдать со стороны за тем, как совершается трагедия, подошли поближе к столу, возле которого их тетушку теперь почитали за почетного завсегдатая. С унылыми лицами они стали смотреть за тем, как поочередно выигрывали номера один и пять, восемь и четыре, уносившие «порядочную сумму» из кошелька игрока, упорно ставившего на семерку. К концу дня потери составили что-то около двух тысяч франков.

– Вы неисправимые игроки, – с шутливой укоризной заметил Роджер, застав их возле стола.

– А мы не играем, – похолодев, сказала Кристина. – Мы только смотрим.

– Мне так не кажется, – понимающе заявил Роджер. – Разумеется, вы действуете сообща, и тетушка делает ставки за вас всех. Сразу видно, что вы играете, по тому, как вы меняетесь в лице, если выигрывает не та лошадка.

В тот вечер тетушка ужинала вдвоем с племянником, вернее, она собиралась ужинать с ним вдвоем, если бы к ним не присоединился Берти. Всех Бримли-Боумфилдзов сразила головная боль.

На следующий день тетушка потащила их всех в Дьепп и с радостью приступила к осуществлению задачи отыграть кое-что из проигранного. Дела ее шли с переменным успехом. Точнее, были у нее и полосы удач, которых вполне было достаточно, чтобы новое увлечение полностью захватило ее. Однако чаще она проигрывала. В тот день, когда она продала акции аргентинских железных дорог, со всеми Бримли-Боумфилдзами разом приключился нервный припадок. «Ничто не вернет нам этих денег», – со скорбным видом говорили они друг дружке.

В конце концов Вероника, не выдержав, отправилась домой. Видите ли, это ведь была ее мысль отправить тетушку в злополучную экспедицию, и, хотя открыто ей никто об этом не напоминал, в глазах своих сестер она ловила такой укоризненный взгляд, который труднее было выдержать, чем прямой упрек. Две другие остались, чтобы покорно нести свою службу, оберегая тетушку до тех пор, покуда завершение сезона в Дьеппе не принудит ее в конце концов направить стопы к дому и покою. Они пришли в ужас, подсчитав, насколько «порядочная сумма», при благоприятном стечении обстоятельств, может быть спущена за это время. Тут, однако, в своих подсчетах они сильно ошибались. С окончанием сезона в Дьеппе тетушкины мысли направились на поиски какого-нибудь другого уютного курорта с казино. «Пусти козла в огород…» – не помню, имеет ли поговорка продолжение, но она вполне применима к той ситуации, в которой оказалась тетушка Бримли-Боумфилдзов. Ее познакомили с неизведанными дотоле удовольствиями, они ей пришлись по душе, и она не спешила отказываться от новоприобретенных знаний. Видите ли, старуха впервые в жизни отлично проводила время. Она проигрывала деньги, однако процесс этот доставлял ей массу удовольствий и треволнений; и у нее кое-что оставалось, чтобы жить безбедно. Она ведь только теперь училась тому, как доставлять себе радость. Она была рада гостям, и товарищи по игре с готовностью приглашали ее отобедать или отужинать, когда удача была на их стороне. Ее племянницы, по-прежнему остававшиеся при ней с трогательным нежеланием команды покидать тонущее судно, которое еще можно отвести в порт, находили мало удовольствия в этих богемных развлечениях. Зрелище того, как «порядочная сумма» расточается на то, чтобы развлечь круг ничего из себя не представляющих знакомых, которые в общественном отношении вряд ли могут быть чем-то полезны, не настраивало их на веселый лад. Они изобретали всевозможные причины, лишь бы только не принимать участия в тетушкиных развлечениях, вызывавших у них скорбные чувства. Головные боли Бримли-Боумфилдзов сделались знаменитыми.

И однажды племянницы пришли к заключению, что, как они выразились, «благой цели не достичь», находясь неотступно при родственнице, которая столь далеко зашла в освобождении из-под покровительственной опеки, обеспеченной посредством их крылышек. Тетушка выслушала объявление об их отъезде с радостью, показавшейся им чуть ли не неприличной.

– Отправляйтесь-ка и правда домой и побеседуйте с каким-нибудь специалистом насчет ваших головных болей, давно пора, – так она прокомментировала ситуацию.

Возвращение Бримли-Боумфилдзов домой было похоже на настоящее отступление из Москвы, однако что прибавляло к этому горечи, так это то, что Москва в данном случае не была охвачена огнем пожарищ, а, пожалуй, была даже чересчур празднично освещена.

От общих друзей и знакомых они иногда получали кое-какие сведения насчет своей блудной родственницы, обратившейся в убежденного маньяка и живущей на вспомоществование, ссужаемое услужливыми ростовщиками для ее надобностей.

– Поэтому не стоит удивляться тому, – заключил Кловис, – что и на людях они выглядят мрачно.

– А кто из них Вероника? – спросила баронесса.

– Самая мрачная из трех, – сказал Кловис.

Отставка Таррингтона.

– Бог ты мой! – воскликнула тетушка Кловиса. – К нам приближается человек, с которым мне уже приходилось встречаться. Не помню, как его зовут, но он однажды обедал у нас в Лондоне. Ах да! Таррингтон! Он, верно, прослышал о пикнике, который я устраиваю в честь княгини, и теперь прицепится ко мне, точно спасательный пояс, пока я и его не приглашу. Потом спросит, можно ли ему привести с собой всех его жен, матерей и сестер. Вот что значит маленький курорт. Тут ни от кого не скроешься.

– Если вы быстро спрячетесь, я прикрою вас с тыла, – предложил Кловис. – У вас преимущество в целых десять ярдов, если не будете терять время.

Тетушка Кловиса живо прореагировала на это предложение и уплыла, точно нильский пароход, преследуемая пекинским спаниелем, длинной коричневой волной покатившимся у нее в кильватере.

– Притворись, будто не знаешь его, – была ее прощальная инструкция, в которой чувствовалась безрассудная отвага человека, не собиравшегося принимать участие в боевых действиях.

В следующую минуту нащупывания почвы со стороны любезно настроенного джентльмена были встречены Кловисом с тем молчаливо-высокомерным видом, который выражал отсутствие какого бы то ни было предшествующего знакомства с обозреваемым объектом – словно Кортес «застыл на пике Дариена».[58].

– Мне кажется, с усами вы меня не узнаете, – сказал пришелец. – Я их только два месяца отращиваю.

– Напротив, – сказал Кловис, – усы – единственное, что мне кажется в вас знакомым. Мне тотчас показалось, что где-то я их уже видел.

– Меня зовут Таррингтон, – продолжал кандидат на узнавание.

– Весьма небесполезное имя, – сказал Кловис – С таким именем вас вряд ли можно упрекнуть в том, что вы ничего особенно героического или замечательного не совершили, не так ли? И все же, доведись вам вот сейчас, ввиду чрезвычайного положения, возглавить кавалерию, слова «кавалерия Таррингтона» прозвучали бы вполне убедительно и вызвали бы кое у кого волнение, а между тем, звали бы вас, скажем, Спупин, об этом бы и речи не могло быть. Ни один человек, даже ввиду чрезвычайного положения, ни за что не вступит в кавалерию Спупина.

Пришелец слабо улыбнулся, как это делает человек, которого не собьешь с толку болтливостью, и снова заговорил с терпеливой настойчивостью:

– Мне кажется, вы должны помнить мое имя…

– Я его запомню, – произнес Кловис с необыкновенной искренностью. – Только сегодня утром моя тетушка спросила меня, как бы я назвал четырех совят, которых ей прислали в подарок. Я их всех назову Таррингтонами. Если кто-то из них умрет, или улетит, или каким-то иным образом покинет нас, как это умеют делать домашние совы, все равно останутся одна-две, которые всегда будут носить ваше имя. Да и тетушка не даст мне забыть его. Она то и дело будет спрашивать: «Таррингтоны уже поели мышей?» – ну, и еще что-нибудь этакое. Она утверждает, что если уж держишь в неволе диких зверей, то изволь давать им то, чего они требуют, и, конечно же, в этом она права.

– Я однажды встречал вас в доме вашей тетушки за обедом… – вставил Таррингтон, побледнев, но не утратив решимости.

– Моя тетушка никогда не обедает, – сказал Кловис. – Она состоит членом Национальной Лиги Нелюбителей Обеда, которая незаметно и ненавязчиво делает свое доброе дело. Членство в ней, которое обходится в полкроны в квартал, обязывает вас лишить себя девяноста двух обедов.

– Это что-то новенькое! – воскликнул Таррингтон.

– Это все та же тетушка, что и всегда у меня была, – холодно произнес Кловис.

– Я совершенно отчетливо помню, что встречал вас за обедом, который устраивала ваша тетушка, – настаивал Таррингтон, начавший покрываться розовыми пятнышками нездорового цвета.

– А что было на обед? – спросил Кловис.

– Ну, этого я не помню…

– Как это мило, что вы помните мою тетушку и уже не помните названия блюд, которые ели. У меня память совершенно другого свойства. Я долго помню меню после того, как уже забыл имя хозяйки, которая при нем была. Помню, когда мне было семь лет, какая-то герцогиня угостила меня на пикнике персиком. О ней самой я ничего не могу вспомнить, разве что думаю, что мы были едва знакомы, ибо она называла меня «милый мальчик», но меня поныне не покидают воспоминания об этом персике. Это был один из тех роскошных персиков, которые, так сказать, застают вас врасплох, и вы уже ничего вокруг не замечаете. Этот прекрасный неиспорченный плод был выращен в оранжерее, и однако ему вполне удалось выглядеть так, будто его вынули из компота. Можно было и надкусить его, и одновременно высасывать из него влагу. Для меня всегда было что-то чудное и таинственное в мысли о том, как этот хрупкий бархатный округлый фрукт медленно вызревает и наливается теплом до совершенства в продолжение долгих летних дней и благоухающих ночей, а потом вдруг вторгается в мою жизнь в наивысший момент своего существования. Никогда не забуду его, даже если бы захотел. А когда я поглотил все, что было пригодно в употребление, оставалась косточка, которую какой-нибудь другой беззаботный, неразумный ребенок непременно бы выбросил. Я же положил ее за шиворот одному юному другу, на котором был матросский костюмчик с большим вырезом. Я сказал ему, что это скорпион, и, судя по тому, как он извивался и кричал, он явно поверил мне, хотя как только глупому мальчишке могло прийти в голову, что на пикнике можно раздобыть живого скорпиона, не понимаю. И все же счастливое воспоминание об этом персике никогда не покидает меня…

Побежденный Таррингтон к тому времени отступил за пределы слышимости, утешая себя тем, что пикник, на котором присутствует Кловис, вряд ли явится приятным времяпрепровождением.

«Займусь-ка я парламентской деятельностью, – подумал про себя Кловис, с сознанием исполненного долга направляясь к тетушке. – Как мастер затягивать прения, дабы отсрочить голосование за какой-нибудь неподходящий законопроект, я буду незаменим».

Тайный грех Септимуса Броупа.

– А что за человек этот мистер Броуп? – неожиданно спросила тетушка Кловиса.

Миссис Риверседж была занята срыванием высохших лепестков с кустов роз и ни о чем другом не думала; едва был задан вопрос, как она тотчас обратилась в напряженное внимание. Она была одной из тех старомодных хозяек, которые считают, что должны хоть что-то знать о своих гостях, и это что-то должно быть к чести последних.

– Кажется, он приехал из Лейтон Баззарда,[59] – заметила она, как бы подталкивая его к дальнейшим разъяснениям.

– В наши дни, когда путешествовать можно быстро и с комфортом, – заговорил Кловис, разгоняя колонии тли с помощью сигаретного дыма, – приехать из Лейтон Баззарда отнюдь не значит обладать сильным характером. Это всего лишь может означать, что у человека беспокойная натура. Вот если бы он выехал оттуда под покровом ночи или в знак протеста против неизлечимого и бессердечного легкомыслия его жителей, тогда бы мы могли судить и о нем, и о его предназначении в жизни.

– А чем он занимается? – повелительным тоном вопросила миссис Троил.

– Издает «Церковный вестник», – отвечала хозяйка, – и он такой большой знаток в области медных мемориальных досок, трансептов,[60] влиянии византийского богослужения на современную литургию и всякого такого прочего. Может, он и чересчур увлечен всеми этими вопросами, но чтобы вечеринка удалась, нужно приглашать разных людей, не так ли? Вы ведь не находите его слишком скучным?

– Если человек скучный, то на это можно вообще не обращать внимания, – сказала тетушка Кловиса, – но то, что он ухаживает за моей горничной, этого я не могу ему простить.

– Моя дорогая миссис Троил, – в изумлении произнесла хозяйка, – что за необыкновенное предположение! Уверяю вас, мистеру Броупу такое и в голову бы не пришло.

– Мне неинтересно то, что происходит у него в голове; пусть он во сне предается своим нескончаемым эротическим фантазиям, и я не буду возражать, если замешаны при этом будут все слуги. Но я не допущу, чтобы он донимал мою служанку в часы бодрствования. Я твердо стою на своей позиции, и спорить тут не о чем.

– Но вы, по-моему, заблуждаетесь, – настаивала миссис Риверседж. – От мистера Броупа меньше всего можно было бы ожидать подобное.

– Имеющиеся в моем распоряжении сведения дают мне основание говорить, что от него как раз больше всего следует подобное ожидать, и будь моя воля, я бы сделала так, чтобы от него вообще не ожидали ничего подобного. Я, разумеется, ничего не имею против ухажеров, у которых самые благородные намерения.

– Я просто не могу допустить, что человек, который с таким знанием дела и так красиво пишет о трансептах и византийском влиянии, может быть настолько бесчестным, – сказала миссис Риверседж. – Откуда вам известно, что он так себя ведет? Я, конечно, не намерена подвергать сомнению ваши слова, но нельзя же осуждать человека, не дав ему возможности высказаться, не так ли?

– Он уже успел высказаться, и не имеет значения, будем мы его осуждать или нет. Он занимает комнату рядом с моей гардеробной, и два раза, когда, по его мнению, меня не было поблизости, я отчетливо слышала, как он говорил за стеной: «Я люблю тебя, Флори». Наверху перегородки очень тонкие; слышно даже, как часы тикают в соседней комнате.

– Вашу служанку зовут Флоренс?

– Ее имя Флоринда.

– Какие необыкновенные имена вы даете своим служанкам!

– Я не давала ей этого имени; она поступила ко мне на службу уже нареченной.

– Я хотела сказать, – заметила миссис Риверседж, – что когда ко мне попадает служанка с неподходящим именем, я называю ее Джейн; скоро она к этому привыкает.

– Отличный план, – холодно произнесла тетушка Кловиса. – Только я привыкла к тому, что меня саму зовут Джейн. Так вышло, что это мое настоящее имя.

Она остановила поток извинений со стороны миссис Риверседж, резко заметив:

– Вопрос не в том, буду ли я называть свою служанку Флориндой, а в том, имеет ли право мистер Броуп называть ее Флори. Я сильно склоняюсь к тому, что не имеет.

– Может, он просто повторял слова из какой-нибудь песни, – с надеждой проговорила миссис Риверседж. – Нынче много всяких глупых куплетов, где есть девичьи имена.

Она обернулась к Кловису, ища у него поддержки как у возможного знатока по этой части:

– «Не зови меня Мэри…».

– И не подумаю, – заверил ее Кловис. – Во-первых, мне давно известно, что вас зовут Генриетта, и к тому же я не настолько хорошо вас знаю, чтобы позволять себе такую вольность.

– Я хотела сказать, что есть песня с такими словами, – поспешила объясниться миссис Риверседж. – «Рода, Рода, хорошая погода» или «Рита-Рита-Маргарита» и кучи других. Понятно, что мистер Броуп вряд ли будет петь такие песни, но, мне кажется, нельзя осуждать его, пока нет иных свидетельств его провинности.

– Есть и иные свидетельства, – обронила миссис Троил.

Она поджала губы с видом человека, который с наслаждением выжидает, когда его станут умолять снова открыть рот.

– Свидетельства? – воскликнула хозяйка. – Говорите же!

– Когда я поднималась к себе после завтрака, мистер Броуп как раз проходил мимо моей комнаты. В руке он держал пачку бумаг, и из нее самым натуральным образом выпала одна бумажка и, закружившись, опустилась прямо возле дверей моей комнаты. Я собралась было крикнуть ему: «Вы что-то уронили», но почему-то сдержалась и не обнаруживала себя, покуда он не скрылся в своей комнате. Мне вдруг пришло в голову, что я редко бываю в своей комнате в этот час, а Флоринда почти наверняка в тот момент убирала у меня. И я подняла эту невинную на первый взгляд бумажку.

Миссис Троил снова помолчала с видом человека, довольного обнаружением гадюки, затаившейся в шарлотке.

Миссис Риверседж щелкнула ножницами и нечаянно обезглавила расцветавшую «Виконтессу Фольк-стоун».

– Что было в той бумаге? – спросила она.

– Лишь несколько слов, написанных карандашом: «Я люблю тебя, Флори», а ниже еще одна строчка; она была слабо зачеркнута карандашом, но прочитать ее можно: «Встретимся в саду под тисовым деревом».

– В саду и правда есть тисовое дерево, – подтвердила миссис Риверседж.

– Как бы там ни было, он, судя по всему, ничего не выдумывает, – прокомментировал Кловис.

– И все это происходит в моем доме, какой ужас! – с возмущением воскликнула миссис Риверседж.

– Подобные вещи ужасны, именно когда происходят в доме, вот что любопытно, – заметил Кловис. – То, что представители кошачьего племени решают свои проблемы только после того, как ступают на шифер, является для меня подтверждением их необычайной деликатности.

– Я вот о чем подумала, – продолжала миссис Риверседж. – В поведении мистера Броупа есть кое-что для меня необъяснимое. Взять его доход: как редактор «Церковного вестника» он получает лишь две сотни в год, и мне известно, что члены его семьи живут довольно бедно, а других средств у него нет. И тем не менее он держит квартиру где-то в Вестминстере, каждый год ездит в Брюгге и тому подобные места, всегда хорошо одевается и устраивает зимой весьма милые ланчи. На две сотни в год всего этого не сделаешь, не правда ли?

– Может, он сотрудничает с другими изданиями? – поинтересовалась миссис Троил.

– Нет; видите ли, он настолько серьезно поглощен литургией и церковной архитектурой, что за рамки своих исследований практически не выходит. Он как-то послал в спортивную газету статью о культовых постройках в знаменитых охотничьих центрах, но там сочли, что общественного интереса она не представляет. Нет, не пойму, как ему удается обеспечивать себя в его нынешнем положении только за счет того, что он пишет.

– Может, он продает фальшивые трансепты американским коллекционерам? – высказал предположение Кловис.

– Как же можно продать трансепт? – удивилась миссис Риверседж. – Это невозможно.

– Каким бы образом он ни восполнял свой бюджет, – перебила ее миссис Троил, – я не допущу, чтобы он заполнял часы досуга ухаживанием за моей служанкой.

– Конечно же нет, – согласилась хозяйка. – Этому нужно немедленно положить конец. Но я, право, не знаю, что и делать.

– В качестве меры предосторожности тисовое дерево можно обнести колючей проволокой, – сказал Кловис.

– Не думаю, что это неприятное положение можно исправить за счет глупости, – возразила миссис Риверседж. – Хорошая служанка – это сокровище…

– Не знаю, что бы я делала без Флоринды, – призналась миссис Троил. – Она понимает мои волосы. Я уже давно махнула на них рукой. На волосы я смотрю, как смотрят на мужей: раз уж вас увидели в обществе вместе, то расхождения между вами – это ваше личное дело. Кажется, зовут к ланчу.

После ланча Септимус Броуп и Кловис остались вдвоем в курительной комнате. Первый нервничал и был задумчив, второй вел незаметное наблюдение.

– Что такое море? – неожиданно спросил Септимус. – Я не имею в виду то, что известно всем, а нет ли такой птицы, название которой созвучно этому понятию?

– Есть такая птица, – небрежно проговорил Кловис, – но вам она не подойдет.

Септимус Броуп удивленно уставился на него.

– То есть, что значит, не подойдет? – спросил он, при этом в голосе его послышались тревожные нотки.

– Не рифмуется с именем Флори, – коротко пояснил Кловис.

Септимус приподнялся в кресле, на лице его было написано явное беспокойство.

– Как вы узнали? То есть как вы узнали, что я пытался подобрать рифму к Флори? – резко спросил он.

– Не знаю, – ответил Кловис, – просто я так подумал. Когда вам вздумалось спросить меня про море, а имя Флори оказалось единственным, которое с ним рифмуется, то я подумал о том, что вы, наверное, сочиняете сонет.

Септимуса этот ответ не удовлетворил.

– Думаю, вам известно кое-что еще, – сказал он. Кловис усмехнулся, но ничего на это не ответил.

– Как много вы знаете? – в отчаянии спросил Септимус.

– Тисовое дерево в саду, – сказал Кловис.

– Ах вот в чем дело! Я наверняка где-то обронил эту бумажку. Но вы, пожалуй, и раньше о чем-то догадывались. Значит, вам известна моя тайна. Но вы ведь меня не выдадите? Мне нечего стыдиться, но все это не к лицу редактору «Церковного вестника», не правда ли?

– Думаю, что не к лицу, – согласился Кловис.

– Видите ли, – продолжал Септимус, – я на этом неплохо зарабатываю. Для моего образа жизни денег, которые я получаю как редактор «Церковного вестника», явно не хватает.

Кловис изумился еще более, чем Септимус в начале разговора, но он лучше владел умением не выказывать изумления.

– То есть вы хотите сказать, что зарабатываете на… Флори? – спросил он.

– На Флори пока нет, – ответил Септимус. – По правде, я бы даже сказал, что с Флори у меня одни неприятности. Но зато есть другие.

Кловис обратил внимание на то, что у него потухла сигарета.

– Оч-чень интересно, – медленно произнес он.

И тут, когда Септимус вновь заговорил, ему все стало ясно.

– У меня их много, например:

Не скучай, малышка Кора, Я с тобой увижусь скоро.

Это был один из моих ранних успехов, и я до сих пор получаю за нее авторский гонорар. А потом были «Как увижусь с Эсмеральдой» и «Моя любовь Тереза» – они обе были весьма популярны. А была еще одна ужасная вещь, – продолжал Септимус, покрываясь пунцовой краской, – которая принесла мне больше всего денег:

У моей милашки Люси На дворе гуляют гуси.

Разумеется, я их всех ненавижу; по правде сказать, из-за них я быстро становлюсь женоненавистником, но отбросить финансовую сторону этого занятия никак не могу. И в то же время вы понимаете, что мой авторитет в области церковной архитектуры и вопросов, относящихся до литургии, был бы ослаблен, а может, и вообще подорван, если бы стал широким достоянием тот факт, что я являюсь автором «Малышки Коры» и всех прочих куплетов. Кловис достаточно владел собой, чтобы участливым, хотя и несколько неуверенным голосом спросить, чем же привлекло его имя Флори.

– Сколько ни пытаюсь, никак не могу подобрать к нему рифму, – сокрушенно произнес Септимус. – Понимаете, чтобы рифма легко запоминалась, она должна быть сентиментальной и слащавой, а еще лучше вложить в нее что-нибудь из личных ощущений, как имевших место, так и предполагаемых. В каждом из куплетов либо должны упоминаться прошлые успехи – и хорошо, если их целая цепь, либо угадываться будущие счастливые достижения. Например:

Моя милая Лусетт Чудо-птичка, каких нет. Я ей очень дорожу, В злату клетку посажу.

Все это напевается на тошнотворную чувствительную мелодию вальса; в Блэкпуле и других популярных местах месяцами ничего другого не пели и не напевали.

На сей раз Кловис не смог сдержаться.

– Прошу простить меня, – в волнении проговорил он, – но не могу не вспомнить, какую серьезную статью вы согласились любезно нам прочитать вчера вечером; речь в ней шла об отношении коптской церкви к ранним христианским верованиям.

Септимус тяжело вздохнул.

– Видите, как получается, – сказал он. – Если бы меня знали как автора всей этой жалкой сентиментальной чепухи, то меня не уважали бы за те серьезные исследования, которыми я занимаюсь всю жизнь. Осмелюсь сказать, что среди живущих на земле никто не знает больше о медных мемориальных досках, чем я, я даже собираюсь когда-нибудь выпустить в свет монографию на этот предмет, и я же являюсь тем самым человеком, чьи частушки распевают загримированные под негров бродячие музыканты вдоль всего нашего побережья. Вы можете мне поверить, что я просто возненавидел Флори с той поры, как начал вымучивать приторные рапсодии про нее?

– А почему бы вам не дать волю чувствам и не вложить в один из куплетов затаившуюся обиду? Один нелестный рефрен тотчас же мог бы произвести сенсацию как нечто новенькое, если только вы не будете сдерживать себя.

– Об этом я не думал, – ответил Септимус. – И боюсь, мне трудно будет резко переменить свой стиль и отойти от неискренней лести.

– Вам вовсе и не нужно изменять своему стилю, – сказал Кловис. – Просто поменяйте чувство на противоположное и держитесь бессмысленного слога. Когда совладаете с остовом песни, я состряпаю припев, который, как я понимаю, один и имеет значение. Я потребую с вас за это половину авторского гонорара и прибавьте мое молчание по поводу вашей позорной тайны. В глазах окружающих вы останетесь человеком, посвятившим свою жизнь изучению трансептов и византийских духовных обрядов; и только в те долгие зимние вечера, когда ветер завывает в дымоходной трубе, а дождь стучит в окно, я буду вспоминать о вас как об авторе «Малышки Коры». Разумеется, если в благодарность за мое молчание вам захочется вывезти меня на отдых, в котором я сильно нуждаюсь, на Адриатическое море или в какое-нибудь не менее интересное место, и при этом вы оплачиваете все расходы, то мне и в голову не придет отказаться.

Позднее в тот же день Кловис застал свою тетушку и миссис Риверседж за посильной работой в саду, разбитом в стиле Иакова I.

– Я разговаривал с мистером Броупом насчет Ф., – объявил он.

– Как это чудесно с твоей стороны! И что он сказал? – хором пропели обе дамы.

– Узнав, что мне известна его тайна, он сделался со мной прямым и откровенным, – заговорил Кловис. – И кажется, у него самые серьезные намерения, хотя и немного неподходящие. Я пытался указать ему на неосуществимость того, что он задумал. Он на это ответил, что ему хотелось, чтобы его поняли, и похоже, он полагает, что Флоринда лучше других отвечает этому требованию, но я заметил ему, что есть десятки тонко воспитанных чистосердечных юных англичанок, которые смогли бы понять его, тогда как Флоринда, как никто другой на свете, понимает только волосы моей тетушки. Это весьма подействовало на него, поскольку он ведь не какое-нибудь эгоистичное животное, если, конечно, найти к нему правильный подход. А когда я принялся взывать к его счастливому детству, проведенному среди полей Лейтон Баззарда, усеянных маргаритками (полагаю, там растут маргаритки), он был явно сражен. Во всяком случае, он дал мне слово, что окончательно выбросит Флоринду из головы, и согласился отправиться в короткое путешествие за границу, ибо лучший способ отвлечься найти трудно. Я еду с ним до Рагузы.[61] Если бы моя тетушка пожелала преподнести мне симпатичную булавку для кашне (я сам ее выберу) в качестве небольшой награды за ту неоценимую услугу, которую я ей оказал, то мне бы и в голову не пришло отказаться. Я не из тех, кто думает, что раз уж едешь за границу, то одеваться можно кое-как.

Спустя несколько недель в Блэкпуле и прочих местах, где распевают песни, первое место по популярности бесспорно завоевал следующий рефрен:

За что ж любить тебя, о Флори, Когда с тобой одно мне горе. Я отправляюсь завтра в море, С тобой я не увижусь боле. Sorry!

Из книги «Животные и не только они» (1914).

Лаура.

– Ведь это неправда, что ты умираешь? – спросила Аманда.

– Врач позволил мне пожить до вторника, – ответила Лаура.

– Но сегодня суббота. Ты это серьезно? – изумилась Аманда.

– Не знаю, насколько все это серьезно, но то, что сегодня суббота, – это точно, – ответила Лаура.

– Смерть – это всегда серьезно, – сказала Аманда.

– А я и не говорила, что собираюсь умирать. Скорее всего я больше не буду Лаурой, а стану чем-то другим. Может, каким-нибудь животным. Видишь ли, если человек не очень достойно прожил свою жизнь, то он перевоплощается в какой-нибудь организм более низкого уровня развития. А я, если подумать, прожила не очень-то достойно. Бывала мелочной, нечестной, мстительной и всякое такое, когда тому сопутствовали обстоятельства.

– Обстоятельства никогда не сопутствуют ничему подобному, – поспешно проговорила Аманда.

– Может, тебе это не понравится, но я скажу, – заметила Лаура, – что Эгберт является обстоятельством, которое в полной мере сопутствует тому, чтобы человек был таким. Ты за ним замужем – это дело другое. Ты поклялась любить его, почитать и терпеть. Я же ничего подобного не обещала.

– Не понимаю, чем провинился Эгберт, – протестующе заявила Аманда.

– О, я бы сказала, что вина полностью лежит на мне, – бесстрастно призналась Лаура. – Он служил лишь оправдывающим обстоятельством. Он, например, устроил пренеприятную сцену, когда я на днях вывела щенков колли на прогулку.

– Они гонялись за его пеструшками и согнали двух куриц с насеста, и к тому же носились по клумбам. Ты же знаешь, что он без ума от своих куриц и от своего сада.

– Как бы там ни было, ему не нужно было целый вечер только об этом и говорить. А потом он сказал: «Не будем больше об этом», и как раз тогда, когда мне стал нравиться весь этот разговор. Вот когда во мне пробудилась мстительность, – прибавила Лаура и довольно хихикнула, не обнаруживая раскаяния. – На следующий день после этого происшествия со щенками я направила все его семейство пеструшек в сарай, где он хранит семена для рассады.

– Как ты могла! – воскликнула Аманда.

– Это вышло очень просто, – ответила Лаура. – Две курицы, правда, притворились, будто в ту минуту собирались класть яйца, но я была непреклонна.

– А мы думали, что они забрели туда случайно!

– Вот видишь, – продолжала Лаура, – у меня действительно есть кое-какие основания полагать, что я перевоплощусь в какой-нибудь организм более низкого уровня. Стану каким-нибудь животным. С другой стороны, я была по-своему неплохим человеком, поэтому полагаю, что могу рассчитывать на то, что превращусь в какое-нибудь хорошее животное, стройное и подвижное, любящее позабавиться. Например, в выдру.

– Не могу представить тебя выдрой, – сказала Аманда.

– Ну уж если такой пошел разговор, то не думаю, что ты можешь представить меня ангелом, – заметила Лаура.

Аманда ничего на это не сказала. Такого представить она действительно не могла.

– Лично мне кажется, что быть выдрой совсем неплохо, – продолжала Лаура. – Ешь себе лосося круглый год, а какое это удовольствие – осознавать, что ты можешь в любую минуту притащить домой форель, вместо того чтобы часами стоять с удочкой, дожидаясь, пока она соизволит клюнуть на муху, которой ты ее дразнишь. И потом, эта стройная изящная фигура…

– Подумай о подстерегающих выдру опасностях, – перебила ее Аманда, – Как это ужасно – быть преследуемым, травимым и в конце концов загнанным до смерти!

– Скорее, это забавно – наблюдать со стороны вместе с соседями за преследователями, и уж во всяком случае ничуть не хуже, чем весь этот процесс умирания с субботы до вторника, дюйм за дюймом. А потом я могла бы превратиться во что-нибудь еще. Если бы я была относительно хорошей выдрой, то, думаю, могла бы снова принять человеческий облик, возможно, довольно примитивный. Думаю, я могла бы стать маленьким обнаженным смуглым мальчиком-нубийцем.

– Лучше бы ты была серьезной, – вздохнула Аманда. – Вот о чем надо думать, если собираешься жить до вторника.

Лаура, однако, умерла в понедельник.

– Так это некстати, – посетовала Аманда своему дядюшке, сэру Лалуорту Куэйну. – Я пригласила довольно много гостей поиграть в гольф и порыбачить, да и рододендроны сейчас особенно хороши.

– Лаура всегда была невнимательна к другим, – сказал сэр Лалуорт. – Она и родилась в праздники, когда у нас гостил посол, который терпеть не мог младенцев.

– У нее были просто безумные идеи, – заметила Аманда. – Не знаешь, в ее семье никто не страдал сумасбродством?

– Сумасбродством? Нет, ничего такого я не слышал. Ее отец живет в западной части Кенсингтона, но мне кажется, во всем прочем он нормален.

– Ей пришла в голову идея, будто она перевоплотится в выдру, – сказала Аманда.

– С этими идеями перевоплощения сталкиваешься так часто, даже среди тех, кто живет на западе, – заметил сэр Лалуорт, – что трудно назвать их сумасбродными. А Лаура в жизни была человеком настолько непредсказуемым, что мне бы не хотелось делать какие-то определенные выводы насчет того, что она может поделывать в загробной жизни.

– Ты думаешь, она действительно могла перевоплотиться в какое-нибудь животное? – спросила Аманда.

Она была из тех, кто предпочитает составлять собственное мнение, исходя из позиции окружающих.

И тут в комнату вошел Эгберт. Глядя на него, можно было предположить, что он опечален не только кончиной Лауры.

– Кто-то разделался с четырьмя моими пеструшками, – объявил он. – С теми самыми, которые должны были отправиться в пятницу на выставку. Одну из них утащили и съели прямо посреди моей новой клумбы с гвоздиками, на которую у меня ушло столько сил и денег. Для нападения были выбраны моя лучшая клумба и лучшие птицы. Кажется, что тот зверь, который совершил это преступление, знал, как за короткое время нанести больший урон.

– Ты думаешь, это лиса? – спросила Аманда.

– Больше похоже на хорька, – предположил сэр Лалуорт.

– Ни то ни другое, – произнес Эгберт, – повсюду остались следы перепончатых лап, и они привели нас к ручью, что течет в нижней части сада. Скорее всего это выдра.

Аманда быстро украдкой взглянула на сэра Лалуорта.

Эгберт был слишком взволнован, чтобы оставаться на завтрак, и тотчас же отправился проследить за тем, как укрепляются ограждения вокруг курятника.

– Мне кажется, она могла подождать хотя бы до окончания похорон, – обиженным тоном произнесла Аманда.

– Что поделать, это ведь ее похороны, – отозвался сэр Лалуорт. – Вот вам пример того, как далеко можно зайти, выказывая неуважение к собственным останкам.

Несмотря на то что приходскому священнику были переданы некоторые суммы на помин души покойницы, преступление свершилось и на следующий день. В то время когда вся семья присутствовала на траурной церемонии, были убиты все оставшиеся в живых пеструшки. При отступлении мародер, казалось, старался пробежать по всем цветочным клумбам, однако пострадали и клубничные грядки в нижнем саду.

– Пущу-ка я в сад собак, которые охотятся на выдр, и сделаю это как можно скорее, – беспощадно проговорил Эгберт.

– Ни в коем случае! Об этом и думать забудь! – воскликнула Аманда. – То есть я хочу сказать, это не поможет, да еще сразу после похорон…

– Это необходимо сделать, – сказал Эгберт. – Если уж выдра взялась за это дело, она не остановится.

– Может, теперь она отправится куда-нибудь в другое место, поскольку здесь больше нет птиц, – предположила Аманда.

– Может показаться, что ты хочешь защитить этого зверя, – сказал Эгберт.

– В последнее время в ручье было так мало воды, – возразила Аманда, – вряд ли будет честно охотиться за животным, когда у него и так почти нет шансов на спасение.

– Боже праведный! – вскипел Эгберт. – О чести ли сейчас думать! Я хочу, чтобы это животное как можно скорее убили.

Даже противодействия со стороны Аманды поубавилось, когда в следующее воскресенье, во время службы в церкви, выдра пробралась в дом, вытащила из погреба пол-лосося и растерзала его, усеяв чешуйками персидский ковер в кабинете Эгберта.

– Скоро она будет прятаться под нашими кроватями и кусать нас за пятки, – сказал Эгберт.

И насколько Аманда знала эту конкретную выдру, она чувствовала, что подобная возможность не исключается.

Вечером, в канун того дня, который был назначен для охоты, Аманда целый час бродила в одиночестве вдоль берегов ручья, производя то, что ей казалось собачьим лаем. Те, кому довелось услышать это представление, милосердно сочли, что это она, готовясь к предстоящему выступлению на деревенском празднике, пытается имитировать голоса животных, обитающих на ферме.

О результатах прошедшего днем спортивного состязания ей сообщила ее приятельница и соседка Аврора Баррит.

– Жаль, что ты не выходила из дому. Время мы провели отлично. Мы быстро ее нашли – в пруду, в нижней части твоего сада.

– Вы… убили ее? – спросила Аманда.

– Ну да. Замечательный экземпляр, притом самка. Она довольно больно укусила твоего мужа, когда тот пытался преследовать ее. Бедное животное, мне так жаль его. Когда его убивали, у него был такой человеческий взгляд. Можешь считать, что я говорю глупости, но знаешь, кого мне напомнил этот взгляд? Дорогая моя, что с тобой?

Когда Аманда немного оправилась от нервного потрясения, Эгберт вывез ее в долину Нила, чтобы она выздоровела окончательно. Перемена обстановки быстро помогла ей восстановить умственное и душевное равновесие. Проделки предприимчивой выдры, предпочитавшей разнообразить свое меню, теперь рассматривались в должном свете. Всегда отличавшаяся спокойным нравом, Аманда сделалась такой же, какой была прежде. Даже поток проклятий, изрыгаемых ее мужем, переодевавшимся в соседней комнате, не мог нарушить ее безмятежного спокойствия в тот вечер, когда она в ленивой позе сидела перед туалетным столиком в одной каирской гостинице, хотя слова, которые он произносил, обыкновенно не входили в его словарный запас.

– В чем дело? Что случилось? – с веселым любопытством спросила она.

– Этот звереныш выбросил все мои чистые рубашки в ванну! Ну, погоди, доберусь я до тебя…

– Что еще за звереныш? – поинтересовалась Аманда, подавляя желание рассмеяться. Выражая свое негодование, Эгберт в отчаянии прибегал к совершенно неподходящим выражениям.

– Звереныш в обличье обнаженного смуглого мальчика-нубийца, – бушевал Эгберт.

С той минуты Аманда болеет всерьез.

Боров.

– На лужайку можно пробраться и с другой стороны, – сказала миссис Филидор Стоссен своей дочери, – через небольшой выгон, а затем через огражденный изгородью фруктовый сад, где полно кустов крыжовника. В прошлом году я уже проделала весь этот путь, когда семейство было в отъезде. Из фруктового сада через калитку можно попасть на аллею, обсаженную кустарником, а как только окажемся на ней, то сможем смешаться с гостями, как будто и мы в числе приглашенных. Так гораздо безопаснее. Если же идти через главный вход, то мы рискуем столкнуться лицом к лицу с хозяйкой. Это было бы весьма неудобно, притом что она нас не приглашала.

– Не слишком ли это сложный путь, чтобы попасть в гости?

– Да, сложный, если просто идешь в гости. Но ведь речь идет о главном событии лета. На встречу с княгиней приглашены все хоть сколько-нибудь влиятельные лица со всего графства, за исключением нас с тобой, и гораздо сложнее придумывать объяснения, почему мы там не были, чем пытаться попасть туда обходным путем. Вчера я остановила на дороге миссис Кьюверинг и поговорила с ней о княгине, тщательно избегая прочих тем. Если она предпочла не понять намек и не прислала мне приглашение, то это ведь не моя вина, не правда ли? Вот мы и пришли: нам нужно лишь пройти по газону, а потом через калитку выйдем в сад.

Миссис Стоссен и ее дочь, разодетые по случаю торжественного приема и предварительно пропустившие для храбрости по несколько капель, проплыли по узкому выгону и соседствовавшему с ним крыжовниковому саду, точно разукрашенные баржи, двигающиеся в будний день по речушке, в которой местные жители ловят форель. Некоторая поспешность в их продвижении каким-то образом сочеталась с осмотрительностью, будто всякую минуту в их сторону могли быть повернуты вражеские огни. И действительно, все это время они не оставались незамеченными. Матильда Кьюверинг, обладая зорким взором тринадцатилетней девочки и еще тем дополнительным преимуществом, что она занимала более высокую позицию в ветвях мушмулы, имела отличную возможность наблюдать за скрытным передвижением Стоссенов и точно знала заранее, где оно застопорится для свершения казни.

«Увидят, что калитка заперта, и им не останется ничего другого, как идти обратной дорогой, – отметила она про себя. – Так им и надо! Пусть знают, что значит входить в дом не так, как все. Жаль, что Тарквин Супербус не гуляет по выгону. Впрочем, раз уж все весело проводят время, не понимаю, почему бы не погулять и Тарквину».

Матильда находилась в том возрасте, когда мыслить – значит действовать. Она слезла с мушмулы, и, когда снова забралась на дерево, Тарквин, огромный белый йоркширский боров, поменял тесноту своего свинарника на простор заросшего травой выгона. Удрученные тем, что экспедиция закончилась неудачей, ибо на пути встретилось непреодолимое препятствие в виде запертой калитки, Стоссены поворотили назад, обмениваясь при отступлении взаимными упреками, но во все остальном соблюдая порядок, как вдруг оказались перед воротами, разделявшими выгон и крыжовниковый сад.

– Какое отвратительное животное! – воскликнула миссис Стоссен. – Когда мы сюда шли, его там не было.

– Зато теперь оно есть, – ответствовала ее дочь. – Что же нам делать? Лучше бы мы сюда вообще не приходили.

Боров подошел поближе к воротам, дабы повнимательнее рассмотреть незваных гостей в человеческом обличье, лязгая при этом челюстями и прикрывая свои маленькие красные глазки. Он явно старался нагнать страху на Стоссенов, и, глядя на них, было очевидно, что цель его полностью достигнута.

– Кш-ш! Брысь! Брысь! Кш-ш! – закричали дамы хором.

– Если они надеются отпугнуть его таким образом, то тут их ждет разочарование, – заметила Матильда из своего убежища в мушмуле.

Поскольку свое замечание она произнесла громким голосом, миссис Стоссен впервые обратила внимание на ее присутствие. Минутой-двумя раньше она была бы только рада тому, что сад пуст, каким он и выглядел, теперь же приветствовала появление на сцене девочки с видимым облегчением.

– Девочка, не могла бы ты кого-нибудь позвать, чтобы прогнать… – доверительно заговорила она.

– Comment? Comprends pas,[62]был ответ.

– О, так вы француженка? Etez vous française?[63].

– Pas du tous. 'Suis anglaise.[64].

– Тогда почему мы не можем поговорить по-английски? Я бы хотела знать…

– Permettez-moi expliquer.[65] Видите ли, я наказана, – сказала Матильда. – Я приехала в гости к тетушке, и мне велели вести себя хорошо, потому что здесь соберется много народу, и мне сказали, чтобы я брала пример с Клода, это мой младший брат, который если что-то и делает не так, то только случайно, а потом всегда очень извиняется. Кажется, за ланчем я съела слишком много малины со сливками, и мне сказали: «А вот Клод никогда не ест очень много малины со сливками». Так вот, Клод всегда ложится поспать на полчасика после ланча, потому что ему так велят, и я подождала, пока он заснет, а потом связала ему руки и принялась насильно кормить малиной со сливками из ведерка, которое приготовили для гостей. Сливки перепачкали его матросский костюмчик, немного пролилось на кровать, но большая часть попала Клоду в рот, и теперь они уже не смогут сказать, что он никогда не ест слишком много малины со сливками. Вот почему мне не разрешают идти к гостям, а в качестве дополнительного наказания я должна весь день говорить по-французски. Мне пришлось рассказать вам все это по-английски, потому что я не знаю, как, например, сказать по-французски «кормить через силу». Конечно, некоторые выражения я могла бы и сама придумать, но если бы я сказала «nourriture obligatoire»,[66] вы бы меня совсем не поняли. Mais maintenant nous parlons français.[67].

– О, очень хорошо, très bien,[68]неохотно произнесла миссис Стоссен. В минуты душевного смятения ей не очень-то хорошо давался тот французский, который она знала. – La, a l'autre cote de la porte, est un cochon…[69].

Un cochon? Ah, le petit charmant![70] – воскликнула Матильда в восторге.

– Mais non, pas du tout petit, et pas du tous charmant; un bete féroce…[71].

– Une bete, – поправила ее Матильда, – боров – мужского рода, пока вы его называете боровом, но как только он начинает выводить вас из себя и вы называете его свирепой свиньей, он становится того же рода, что и мы с вами. Французский язык – ужасно бесполый.

– Прошу тебя, давай в таком случае говорить по-английски, – сказала миссис Стоссен. – Из этого сада можно как-нибудь выбраться, минуя газон, где гуляет свинья?

– Обычно я перелезаю через забор, но сначала забираюсь на сливовое дерево, – ответила Матильда.

– В том, что на нас, мы вряд ли сможем это сделать, – сказала миссис Стоссен.

Трудно было вообразить, что она смогла бы это сделать, что бы на ней ни было.

– А не могла бы ты привести кого-нибудь, кто бы увел отсюда свинью? – спросила мисс Стоссен.

– Я обещала тетушке, что буду здесь до пяти часов, а еще и четырех нет.

– Я уверена, что при сложившихся обстоятельствах твоя тетушка позволит тебе…

– Моя совесть мне этого не позволит, – произнесла Матильда с холодным достоинством.

– Но не можем же мы оставаться здесь до пяти часов! – воскликнула миссис Стоссен с растущим беспокойством.

– Может, я вам что-нибудь почитаю, чтобы время быстрее пролетело? – любезно поинтересовалась Матильда. – «Белинда, маленькая кормилица». Говорят, это лучшее из того, что я помню наизусть. Или, пожалуй, я расскажу что-нибудь по-французски. Обращение Генриха Четвертого к своим солдатам – единственное, что я хорошо помню на этом языке.

– Если ты сходишь за кем-нибудь, кто мог бы увести отсюда это животное, то я дам тебе кое-что, на что ты сможешь купить себе хороший подарок, – сказала миссис Стоссен.

Матильда спустилась на несколько дюймов по мушмуле.

– Если вы и вправду хотите выбраться из сада, то это самое практичное предложение, – живо заговорила она. – Мы с Клодом собираем деньги в Детский фонд Свежего Воздуха и следим за тем, кто из нас соберет большую сумму.

– Я с радостью внесу полкроны, с большой радостью, – сказала миссис Стоссен, доставая монету этого достоинства из недр своего наряда.

– Клод меня далеко обогнал, – продолжала Матильда, не обращая внимания на сделанное предложение. – Видите ли, ему всего одиннадцать лет, и у него золотистые волосы, а это огромные преимущества. На днях одна русская дама пожертвовала ему десять шиллингов. Русские лучше нас понимают толк в искусстве пожертвований. Думаю, Клод соберет за сегодняшний день целых двадцать пять шиллингов. Все гости будут его, и он отлично справится, изобразив из себя бедного, хрупкого мальчика, которому недолго жить на свете, тем более что он объелся малиной со сливками. Да он, наверное, уже на целых два фунта меня обогнал.

Основательно ощупав себя и исследовав содержимое своих кошельков, бормоча при этом слова сожаления, осажденные дамы умудрились насобирать сообща семь шиллингов шесть пенсов.

– Боюсь, это все, что у нас есть, – сказала миссис Стоссен.

Матильда не обнаружила намерения ни спуститься на землю, ни принять названную сумму.

– Меньше чем за десять шиллингов я над своей совестью насилия совершать не буду, – сухо заявила она.

Мать с дочерью что-то вполголоса пробормотали, причем слово «звереныш» слышалось довольно отчетливо и, видимо, не относилось к Тарквину.

– Оказывается, у меня есть еще полкроны, – дрожащим голосом произнесла миссис Стоссен. – Вот эта монетка. А теперь приведи кого-нибудь побыстрее.

Матильда соскользнула с дерева, приняла пожертвование и принялась собирать перезрелые плоды мушмулы, валявшиеся на земле у нее под ногами. Затем она залезла на ворота и ласково обратилась к борову:

– Идем, Тарквин, мой мальчик. Я же знаю, ты не откажешься от гнилых и тухлых плодов мушмулы.

Тарквин и не думал отказываться. Бросая ему плоды через разумные промежутки времени, Матильда заманила его обратно в свинарник, в то время как освобожденные пленники поспешили через выгон.

– В жизни ничего подобного не видела! Какая дерзкая девчонка! – воскликнула миссис Стоссен, выйдя на дорогу и почувствовав себя в безопасности. – Животное вовсе не было свирепым, а что до десяти шиллингов, то я не уверена, что Фонду Свежего Воздуха достанется хотя бы один пенс из этой суммы!

Тут она была чересчур категорична в своем суждении. Если просмотреть регистрационные книги фонда, то можно обнаружить следующую запись: «2 шиллинга 6 пенсов. Собрано Матильдой Кьюверинг».

Башмак.

Охотничий сезон подошел к концу, а Маллетам так и не удалось избавиться от Башмака. За последние три или четыре года в их семье сложилось что-то вроде традиции, покоившейся на несбыточной мечте, что Башмак найдет своего покупателя до окончания охотничьего сезона. Однако сезоны приходили и уходили, но ничто не оправдывало этого бессмысленного оптимизма. На начальной стадии карьеры животного его звали Берсеркером.[72] Башмаком его стали называть позднее, согласившись с тем, что раз уж купили его, то избавиться от него чрезвычайно трудно. Известно, что кое-кто из соседей, из числа злых на язык, предлагал шутки ради избавиться хотя бы от нескольких букв из его клички. В каталогах он фигурировал как легковесный гунтер,[73] верховая лошадь для дам или, еще проще, но с оттенком воображения, как небесполезный вороной мерин ростом в 15 ладоней. Тоби Маллет ездил на нем четыре сезона вместе с Уэст-Уэссексом. С Уэст-Уэссексом можно ездить почти на любой лошади, если животное знакомо с местностью. Башмак был близко знаком с местностью, лично оставив отметины, с которыми встречаешься повсюду по берегам реки и в изгородях на многие мили в округе. Во время охоты он не отличался идеальным поведением и рабочими достоинствами, однако на нем, пожалуй, безопаснее было охотиться с собаками, чем совершать прогулки по проселочным дорогам. Если верить членам семейства Маллетов, он не то чтобы боялся дорог, но были некоторые вещи, которые вызывали у него неприязнь и неожиданные приступы того, что Тоби называл болезнью шараханья. К автомобилям и мотоциклам он относился с терпимым равнодушием, но вот свиньи, тачки, груды камней на обочине, детские коляски на деревенской улице, ворота, выкрашенные в чересчур вызывающий белый цвет, и иногда, но не всегда, ульи новой конструкции заставляли его шарахаться в сторону, и в этом случае он живо уподоблялся зигзагообразной молнии. Если по ту сторону изгороди шумно поднимался фазан, Башмак вместе с ним подпрыгивал в воздух, но, возможно, это объяснялось желанием обнаружить чувство товарищества. Семейство Маллетов отвергало широко распространенное мнение на тот счет, будто их лошадь была закоренелым любителем закусить удила.

Шла, наверное, третья неделя мая, когда миссис Маллет, вдова покойного Сильвестра Маллета, а также мать Тоби и целой грозди дочерей, налетела на окраине деревни на Кловиса Сангрейла с целым ворохом ошеломляющих местных новостей.

– Знаешь нашего нового соседа мистера Пенрикарда? – громко вопросила она. – Ужасно богат, владеет оловянными рудниками в Корнуолле, средних лет и довольно скромен. Он надолго арендовал Редхаус и истратил кучу денег на переделки и усовершенствования. Так вот, Тоби продал ему Башмака!

Кловис минуту-другую переваривал эту удивительную новость, а затем рассыпался в безграничных поздравлениях. Доведись ему принадлежать к более чувствительной части человечества, он бы, пожалуй, расцеловал миссис Маллет.

– Как вам замечательно повезло, что наконец-то вы от него избавились! Теперь можете купить приличное животное. Я всегда говорил, что Тоби умница. Примите мои поздравления.

– Не поздравляйте меня. Хуже ничего не могло случиться! – драматически провозгласила миссис Маллет.

Кловис в удивлении уставился на нее.

– Мистер Пенрикард, – заговорила миссис Маллет, понизив голос настолько, чтобы прозвучал внушительный шепот, хотя голос скорее напоминал хриплый, взволнованный писк. – Мистер Пенрикард только что начал выказывать знаки внимания Джесси. Поначалу это было незаметно, но теперь очевидно. Как глупо, что я раньше этого не замечала. Вчера мы были в гостях у приходского священника, и мистер Пенрикард поинтересовался у нее, какие она больше любит цветы. Она ему сказала – гвоздики, так сегодня доставили целую охапку разных гвоздик – и луковичных, и английских садовых, и темно-красных, эти особенно хороши. Прямо как с выставки. И еще он прислал коробку шоколадных конфет, которые, должно быть, специально купил для такого случая в Лондоне. И пригласил ее завтра побродить по полю для игры в гольф. И вот, в самый критический момент, Тоби продал ему это животное. Вот беда-то!

– Но вы же годами пытались сбыть с рук эту лошадь, – сказал Кловис.

– У меня полный дом дочерей, – ответила миссис Маллет, – и я пыталась… нет, ну, конечно, не сбыть их с рук, но муж-другой этой толпе не помешает. Вы же знаете, у меня их шесть.

– Этого я не знал, – сказал Кловис. – Я никогда их не пересчитывал, но думаю, что числом вы не ошиблись. Матери обычно не ошибаются в таких случаях.

– И вот, – продолжала миссис Маллет своим трагическим шепотом, – едва на горизонте замаячил богатый потенциальный муж, как Тоби взял и продал ему это жалкое животное. Оно, скорее всего, убьет его, если он попытается его оседлать. В любом случае оно убьет в нем всякое чувство симпатии, которое он, может, уже начал испытывать кое к кому из членов нашей семьи. Что теперь делать? Не можем же мы потребовать лошадь назад. Когда появилась возможность того, что он ее купит, мы принялись восхвалять лошадь до небес и говорили, что это то самое животное, которое ему нужно.

– Может, вам выкрасть его из конюшни и отправить пастись куда-нибудь подальше? – предложил Кловис. – Напишите на воротах конюшни лозунг «Голосуйте за женщин», и все подумают, что это дело рук суфражисток. Кто знаком с этой лошадью, никак не сможет подозревать вас в том, что вы хотите заполучить ее назад.

– Все газеты растрезвонят об этом деле, – сказала миссис Маллет. – Только представьте себе заголовок «Ценный гунтер украден суфражистками».

Полиция примется рыскать по всей округе, покуда не найдет животное.

– Ну, тогда Джесси должна попытаться забрать его у Пенрикарда под тем предлогом, что это семейный любимец. Она может ему сказать, будто его продали лишь потому, что задумали снести конюшню, поскольку есть договор на постройку нового здания, а теперь все решили, что она простоит еще пару лет.

– Довольно сомнительный способ заполучить назад лошадь, которую ты только что продал, – сказала миссис Маллет, – но что-то нужно делать, и притом немедленно. К лошадям он не привык, а я, кажется, говорила ему, что она смирная, точно ягненок. Но ведь и ягнята могут брыкаться и скакать, точно сумасшедшие, не правда ли?

– Ягнята пользуются абсолютно незаслуженной репутацией животных с уравновешенным характером, – согласился Кловис.

На следующий день Джесси возвратилась с поля для игры в гольф со смешанным чувством приподнятости и озабоченности.

– Насчет предложения все в порядке, – объявила она. – Он сделал его на шестой лунке. Я ответила, что мне нужно время, чтобы подумать. Когда мы добрались до седьмой лунки, я приняла его предложение.

– Моя дорогая, – заметила мать, – мне кажется, благоразумнее было бы выказать побольше девичьей гордости и застенчивости, ведь вы так мало знакомы. Могла бы подождать и до девятой лунки.

– Пока мы добрались до седьмой, прошло много времени, – сказала Джесси. – К тому же сказывалось напряжение, и мы оба отвлекались от игры. К девятой лунке мы договорились обо всем. Медовый месяц проведем на Корсике. Если захотим, можем ненадолго заскочить в Неаполь, а в завершение недельку побудем в Лондоне. Попросим двух его племянниц, чтобы они были подружками невесты, так что всего нас будет семеро, а эта цифра довольно счастливая. Ты должна быть в своем жемчужно-сером платье, и не жалей хонитонских кружев.[74] Кстати, он придет сегодня вечером просить твоего согласия. Пока все идет хорошо, но вот что до Башмака, тут другое дело. Я рассказала ему легенду насчет конюшни, как мы хотим заполучить лошадь обратно, но ему не меньше хочется оставить ее у себя. Ведь теперь, раз уж он поселился в деревне, то должен учиться ездить на лошади и собирается начать это делать с завтрашнего дня. Он ездил несколько раз по Роттен-Роу[75] на животном, которое привыкло возить восьмидесятилетних стариков и людей, лечащихся от нервных расстройств, вот, пожалуй, весь его опыт в седле. Ах да! Он однажды ездил верхом на пони в Норфолке, когда ему было пятнадцать лет, а пони – двадцать четыре. А завтра собирается выехать на Башмаке! Еще не выйдя замуж, я стану вдовой, а мне так хочется посмотреть, что же такое Корсика. На карте она кажется такой смешной.

Немедленно послали за Кловисом и изложили ему ход развития событий.

– Без риска для жизни на этом животном нельзя ездить, – заметила миссис Маллет, – кроме Тоби, а он из своего долгого опыта знает, чего оно может испугаться, и ухитряется свернуть в нужную минуту.

– Я намекнула мистеру Пенрикарду, то есть Винсенту, что Башмак не любит белых ворот, – заметила Джесси.

– Белых ворот! – воскликнула миссис Маллет. – А ты сказала ему, как на лошадь действуют свиньи? Прежде чем выехать на дорогу, ему придется проехать мимо фермы Локира, а уж там-то наверняка парочка свиней будет хрюкать на лужайке.

– В последнее время он несколько невзлюбил индюков, – сказал Тоби.

– Понятно, что Пенрикарду нельзя позволять выезжать на этом животном, – сказал Кловис, – по крайней мере до тех пор, пока Джесси не выйдет за него замуж и не пройдет какое-то время. Вот что я вам скажу: пригласите-ка его завтра на пикник, да прямо с утра пораньше. Он ведь не из тех, кто выезжает из дома на лошади до завтрака. Послезавтра я попрошу приходского священника отвезти Пенрикарда до ланча к Кроули, чтобы посмотреть на новое здание больницы, которое они там строят. Башмак останется в конюшне, и Тоби предложит объездить его. Потом лошадь может споткнуться о камень или еще обо что-нибудь и, к удовольствию всех нас, захромает. Если ты немного поторопишься со свадьбой, то мы будем держаться этой выдумки с хромотой, пока церемония благополучно не завершится.

Миссис Маллет принадлежала к более чувствительной части человечества и потому расцеловала Кловиса.

Никто не был виноват в том, что на следующее утро пошел проливной дождь, так что об устройстве пикника не могло быть и речи. Никто не был виноват и в том, что днем прояснилось настолько, что мистер Пенрикард решился впервые выехать на Башмаке. Просто так, к несчастью, сложились обстоятельства. Они сумели добраться лишь до фермы Локира, возле которой паслись свиньи. Ворота дома приходского священника были выкрашены в ненавязчивый тускло-зеленый цвет, но они были белыми то ли год, то ли два назад, и Башмак не смог забыть того, что имел обыкновение именно в этой части дороги приседать, пятиться и шарахаться в сторону. Проделав все это, он, поскольку в его услугах, видимо, больше не нуждались, примчался в сад священника и в курятнике обнаружил индейку. В дальнейшем очевидцы утверждали, что курятник почти не пострадал, но мало что осталось от индейки.

Мистер Пенрикард разбил колено и получил кое-какие более мелкие повреждения. Вместе с тем он был несколько ошеломлен и даже потрясен. Случившееся, впрочем, он добродушно истолковал своим неумением обращаться с лошадьми и незнанием проселочных дорог и позволил Джесси меньше чем за неделю поставить его на ноги и вернуть в гольф.

В списке свадебных подарков, опубликованных спустя пару недель в местной газете, был упомянут и такой:

«Вороной конь для верховой езды, кличка Башмак, подарок жениха невесте».

– Это говорит о том, – сказал Тоби Маллет, – что он так ничего и не понял.

– Или же, – заметил Кловис, – он очень хотел ей угодить.

Открытая дверь.

– Тетушка скоро спустится к нам, мистер Натл, – сказала юная особа лет пятнадцати, державшаяся весьма сдержанно. – А пока вам придется смириться с моим обществом.

Фрэмтон Натл попытался выдавить из себя что-то вежливое, что должно было бы польстить племяннице, но при этом никоим образом не задеть тетушку, которая должна была вот-вот прийти. Втайне он сомневался более чем когда-либо прежде, что эти формальные визиты к совершенно незнакомым людям хоть в какой-то мере помогут ему подлечить нервы, с каковой целью он и прибыл в эти места.

«Знаю, что из этого выйдет, – говорила ему сестра, когда он сообщил ей о своем намерении удалиться в деревенскую глушь. – Ты захоронишься там, ни с одной живой душой и словом не обмолвишься, и нервы твои и вовсе сдадут от хандры. Единственное, что я могу сделать, это дать тебе рекомендательные письма ко всем тем, кого я там знаю. Некоторые из них, сколько я помню, довольно милые люди».

«Интересно, – подумал Фрэмтон, – миссис Сэпплтон тоже подпадает под разряд милых людей?».

– Вы многих здесь знаете? – спросила племянница, рассудив, что молча они пообщались уже достаточно.

– Почти никого, – ответил Фрэмтон. – Видите ли, года четыре назад моя сестра гостила здесь в доме священника. Это она снабдила меня рекомендательными письмами к здешним жителям.

Последние слова он произнес с явным сожалением.

– Значит, вы совсем ничего не знаете о моей тетушке? – продолжала сдержанная юная особа.

– Мне известны только ее имя и адрес, – признался гость.

«Интересно, – подумал он, – миссис Сэпплтон замужем или вдова?» Что-то неопределенное говорило о присутствии в доме мужчины.

– Ровно три года назад произошла трагедия, – сказала девушка. – Наверное, уже после того, как здесь гостила ваша сестра.

– Трагедия? – переспросил Фрэмтон.

Ему почему-то казалось, что в этом уединенном месте трагедий быть не может.

– Вас, вероятно, удивляет, что, несмотря на октябрьский вечер, дверь настежь открыта, – сказала племянница, указывая на высокую стеклянную дверь, выходившую на лужайку.

– Для этого времени года довольно тепло, – отозвался Фрэмтон. – А что, эта дверь имеет какое-то отношение к трагедии?

– Через нее три года назад, день в день, вышли ее муж и двое младших братьев; они отправились на охоту. Они так и не вернулись. На пути к тому месту, где они любили стрелять бекасов, им попалось болото, и всех троих затянула коварная трясина. То страшное лето было дождливым, и места, безопасные в прежние годы, сделались вдруг коварными. Что самое ужасное, тела их так и не нашли.

Тут голос девушки утратил сдержанность и задрожал, выдавая одолевавшие ее чувства.

– Бедная тетушка все надеется, что когда-нибудь они вернутся, а вместе с ними и маленький рыжий спаниель, который тоже погиб, и они войдут в эту дверь, как обычно. Вот почему по вечерам дверь не закрывают, пока совсем не стемнеет. Бедная дорогая тетушка, сколько раз она рассказывала мне, как они уходили в тот день. Через руку мужа был перекинут белый макинтош, а Ронни, ее младший брат, напевал: «Ты все скачешь, Берти?» Он всегда пел эту песню, когда хотел поддразнить ее. Эти слова действовали ей на нервы. Знаете, иногда, в тихие, спокойные вечера вроде сегодняшнего, меня бросает в дрожь при мысли о том, что вот сейчас они войдут в эту дверь…

Едва заметно содрогнувшись, она умолкла. Фрэмтон облегченно вздохнул, когда тетушка торопливо вошла в комнату, рассыпаясь в извинениях, что заставила себя ждать.

– Надеюсь, Вера не дала вам соскучиться? – спросила она.

– Она рассказывала очень интересные вещи, – сказал Фрэмтон.

– Вы ведь не станете возражать, если я оставлю дверь открытой, – живо проговорила миссис Сэпплтон. – Мой муж и братья должны вернуться с охс – ты, а они всегда входят в эту дверь. Сегодня они отправились на болота за бекасами, так что моим бедным коврам достанется. Все вы, мужчины, одинаковы, не правда ли?

Она весело болтала об охоте, о том, что дичи стало мало и каково будет зимой уткам. Фрэмтоца охватил подлинный ужас. Он сделал отчаянную попытку перевести разговор на менее жуткую тему, но это удалось ему лишь отчасти. Он понимал, что хозяйка уделяет ему лишь малую толику своего внимания. Взгляд ее то и дело скользил мимо него и устремлялся через открытую дверь на лужайку. И надо же было ему явиться в такую трагическую годовщину! Поистине печальное совпадение.

– Врачи сходятся во мнении, что мне необходим полный покой. Мне следует избегать волнений и чрезмерных физических усилий, – заявил Фрэмтон, придерживавшийся весьма широко распространенного заблуждения, будто совершенно незнакомые люди, равно как и случайные знакомые, жаждут услышать малейшие подробности о болезнях и недугах, их причинах и способах излечения.

– По поводу диеты они расходятся во мнении.

– Вот как? – переспросила миссис Сэпплтон, в самую последнюю минуту подавив зевок. И вдруг она оживилась, вся обратившись в напряженное внимание, но не в ответ на то, что произнес Фрэмтон.

– Ну вот и они наконец! – воскликнула она. – Как раз к чаю, и вы только посмотрите – с головы до ног в грязи.

Фрэмтон едва заметно вздрогнул и обернулся к племяннице, обратив на нее взор, который должен был выражать сочувствие. Девушка смотрела на открытую дверь. В глазах ее застыл ужас. Похолодев от не поддающегося описанию страха, Фрэмтон повернулся вместе со стулом и посмотрел в том же направлении.

В сгущающихся сумерках по лужайке двигались к дому три мужские фигуры с ружьями в руках, а у одного из мужчин на плечи был накинут белый макинтош. По пятам за ними плелся рыжий спаниель. Они бесшумно приблизились к дому, и тут хриплый молодой голос выкрикнул из полумрака: «Берти, Берти, что ты скачешь?».

Не помня себя от страха, Фрэмтон схватил трость и шляпу. Его побег был столь стремителен, что он едва ли потом мог вспомнить, как сумел найти ворота парка. Дабы избежать неминуемого столкновения, велосипедист, ехавший по дороге, вынужден был врезаться в изгородь.

– А вот и мы, дорогая, – произнес обладатель белого макинтоша, входя в дверь. – Мы вымокли до нитки, но уже высохли. А кто это убегал отсюда, когда мы подходили к дому?

– Весьма необыкновенный человек, некий мистер Натл, – ответила миссис Сэпплтон. – Только и говорил, что о своих болезнях и сбежал, не попрощавшись и не извинившись, едва увидел вас. Можно подумать, что ему привиделся призрак.

– Наверное, все дело в спаниеле, – невозмутимо прибавила племянница. – Он говорил мне, что боится собак. Свора бродячих собак однажды загнала его на кладбище где-то на берегу Ганга, и ему пришлось провести ночь в свежевыкопанной могиле, а животные прямо над его головой рычали и скалили клыки. Это кого угодно сведет с ума.

Она была большой мастерицей по части выдумывания всяких небылиц.

Паутина.

Место для кухни в фермерском доме было, наверное, отведено случайно. Между тем ее расположение, может, и было и запланировано неким дальновидным архитектором, специалистом по строительству фермерских домов. Из коровника и птичника, из сада и любого другого беспокойного уголка фермы, – казалось, отовсюду можно было легко попасть в это просторное, облицованное плиткой помещение, где для всего находилось место и где следы от грязных сапог легко вытирались. Мало того что она была столь удачно расположена в центре кипучей деятельности – из ее высокого, с широким подоконником, решетчатого окна над громадной плитой, сделанного в виде амбразуры, открывался вид на покрытые вереском холмы и лесистые ущелья. Уголок близ окна, казалось, служил отдельной комнаткой, наверное, самой уютной комнаткой на всей ферме, если иметь в виду его расположение и всевозможные удобства. Молодая миссис Ладбрук, чей муж недавно прибыл на ферму на правах наследника, бросала нетерпеливые взгляды в этот удивительный уголок, и руки у нее чесались – так ей хотелось сделать его светлым и уютным, повесив тут ситцевые занавески, расставив горшки с цветами и приколотив пару полок со старой глиняной посудой. Мрачная гостиная, окна которой выходили в чересчур аккуратный, угрюмый сад, огороженный высокой сплошной стеной, не могла стать той комнатой, в которой хочется поскорее прибраться и удобно устроиться.

– Вот пообживемся здесь немного, и кухня у меня засверкает, – говорила молодая женщина всем, кто случайно туда заглядывал.

В ее словах звучало желание, которое до конца высказать она не могла. Эмма Ладбрук была хозяйкой фермы. Вместе со своим мужем она имела и право голоса и отчасти была вправе сама распоряжаться, как ей вести дела. Но она не была хозяйкой на кухне.

На одной из полок кухонного шкафа для посуды, по соседству с битыми соусниками, оловянными кувшинами, терками для сыра и оплаченными счетами, лежала старая потрепанная Библия, на первой странице которой сохранилась выцветшая запись, сделанная чернилами девяносто четыре года назад, при рождении человека. На этой пожелтевшей странице было начертано имя: Марта Крейл. Желтолицая морщинистая старуха, та, что, хромая, ходила по кухне и при этом что-то бормотала, старуха, похожая на опавший осенний лист, который зимние ветры еще гоняют туда-сюда, когда-то была Мартой Крейл. В продолжение семидесяти с чем-то лет она звалась Мартой Маунтджой. Так долго, что никто и не помнил сколько, она бегала от плиты к прачечной, в птичник и в сад и при этом что-то ворчала, бормотала, кого-то бранила, но работала неустанно. Эмма Ладбрук, на которую она поначалу обратила такое же внимание, как если бы та была пчелой, залетевшей в окно в летний день, в первое время наблюдала за ней с настороженным любопытством. Она была такая старая и так сжилась с этим домом, что казалась частью его. Старый Шеп, белоносый колли, передвигавшийся на негнущихся лапах и дожидавшийся смертного часа, смотрелся более живым, чем эта увядшая, высохшая женщина. Он был буйным, неугомонным щенком, когда она уже была трясущейся, ковыляющей старушкой. Он ослеп и едва дышал, а она, сохранив остатки энергии, еще трудилась, по-прежнему подметала, пекла и стирала, приносила и уносила. Если в этих умных старых собаках и было что-то, что не совсем умирало с их смертью, думала про себя Эмма, то сколько, должно быть, по этим холмам бродило собак-призраков, которых Марта вскормила, воспитала, за которыми ухаживала и которым сказала последние слова прощания на этой старой кухне. А сколько она должна помнить людей, почивших за время ее жизни, к скольким поколениям они принадлежали! Любому человеку, а уж Эмме и подавно, трудно было заставить ее заговорить о прошлом. Резким дрожащим голосом Марта говорила лишь о дверях, которые оставляли незапертыми, о ведрах, которые ставили не на свое место, о телятах, которых забывали накормить, и о прочих мелких промахах и упущениях, составляющих разнообразную жизнь фермы. Когда приходило время выборов, она всякий раз извлекала из памяти забытые имена, вокруг которых кипели некогда страсти. Был некто Пальмерстон, живший по дороге в Тивертон: до Тивертона рукой подать, туда и ворона долетит, но для Марты это была почти чужая страна. Потом были Норкуоты и Экланды и многие другие, имена которых она забыла. Имена менялись, но всегда это были либералы и тори, желтые и голубые. И люди всегда спорили и громко кричали, выясняя, кто прав, кто не прав. Больше всего они спорили о благонравном пожилом джентльмене с сердитым лицом – она видела его портреты на стенах. Она видела его портрет и лежащим на полу, с раздавленным на нем гнилым яблоком – на ферме время от времени менялись политические настроения. Марта никогда не принимала чью-либо сторону; никто из «них» и палец о палец не ударил, чтобы хоть что-то сделать для фермы. Таково было ее непоколебимое мнение, мнение крестьянки, с недоверием относившейся ко всему, что происходило во внешнем мире.

Когда любопытство улеглось, а настороженность отчасти утихла, Эмма Ладбрук пришла к заключению, что старуха вызывает у нее еще одно неприятное чувство. Она была своего рода преданием, живущим в этом доме, неотъемлемой частью самой фермы, чем-то одновременно вызывающим сочувствие и составляющим живописность, но, что ужасно, она была еще и помехой. Эмма приехала на ферму, полная планов что-то переделать, усовершенствовать. Отчасти это было следствием ее увлечения последними нововведениями, отчасти – итогом собственных идей и размышлений. Реформы в кухонном хозяйстве, если бы только эта глухая старуха согласилась выслушать ее, были бы отвергнуты решительно и с презрением, а между тем кухонное хозяйство распространялось и на молочную ферму, и на покупки. Да на кухню работала половина домашних! Эмма, знакомая с последними способами обработки убитой птицы и готовая применить свои познания на практике, сидела, не замечаемая старой Мартой, и смотрела, как та связывает крылышки и ножки птицы, приготовляя ее на продажу, как делала это, наверное, не один десяток лет, и при том опаливала одни ножки, а не грудки. И сотня советов касательно того, как надлежит поддерживать в доме чистоту и как облегчить труд, как внедрить многие полезные нововведения, которые молодая женщина хотела применить на практике, так и пропадали втуне, ибо претворению в жизнь всех этих идей препятствовала согбенная, вечно что-то бормочущая, не обращающая ни на кого внимания старуха. И кроме того, приглянувшийся ей уголок у окна, который должен был стать веселым, радующим глаз оазисом посреди этой запустелой мрачной кухни, был забит всяким хламом, который Эмма, обладающая лишь условной властью, не могла, да и не осмелилась бы отнести в другое место. Казалось, все эти вещи были опутаны паутиной, сплетенной человеком. Марта решительно была помехой. Казалось низким и недостойным желать, чтобы долгая жизнь этой старухи завершилась как можно быстрее, но проходили дни за днями, и Эмма чувствовала, что это желание не покидает ее, хотя она и пыталась делать вид, будто ничего подобного не испытывает.

Она ощутила всю низость этого желания, отозвавшегося в ней укором, когда однажды зашла на кухню и увидела необычную картину в этом обыкновенно оживленном месте. Старая Марта не работала. На полу, возле ее ног, стояла корзинка с зерном, а во дворе куры поднимали шум, поскольку час их кормления откладывался. Между тем Марта сидела, сгорбившись, на полусгнившей скамейке под окном и глядела в него своим потускневшим старческим взором так, будто узрела нечто более необыкновенное, чем осенний пейзаж.

– Что-то случилось, Марта? – спросила молодая женщина.

– Это смерть, смерть пришла, – ответил дрожащий голос. – Я-то знала, что она близко. Я-то это знала. Нет, не зря старый Шеп выл все утро. А вчера ночью я слышала, как кричала сова, и что-то белое вчера промелькнуло во дворе. То была не кошка и не животное, что-то другое. Птицы почуяли неладное, и все сбились в кучу. Это дурной знак. Уж я-то знаю, что смерть близко.

В глазах молодой женщины появились слезы жалости. Сидевшая перед ней седая и сморщившаяся старуха была когда-то веселым и шумным ребенком. Где только она не играла – и в саду, и на сеновале, и на чердаке фермерского дома. Но было это восемьдесят с лишком лет назад. Теперь она вся высохла и съежилась от холода приближающейся смерти, которая в конце концов явилась, чтобы завладеть ею. Вряд ли можно чем-то ей помочь, однако Эмма решила, что надо бы с кем-то посоветоваться. Она вспомнила, что муж где-то недалеко в лесу рубит деревья. Можно было бы найти и какую-нибудь другую отзывчивую душу, кто знал старуху лучше, чем она. Ферма, как она уже успела узнать, имела свойство, общее для всех ферм: когда нужно найти человека, никого нет. Птицы с любопытством следовали за ней, свиньи вопросительно захрюкали, глядя на нее из-за решеток в свинарнике, но ни в амбаре, ни в риге, ни в саду, ни в конюшне, ни в коровнике она так и не встретила ни единой живой души. И тут, когда она уже возвращалась на кухню, ей неожиданно встретился ее двоюродный брат, молодой мистер Джим, как его все называли, деливший время между неумелым барышничеством, охотой на кроликов и ухаживанием за служанками.

– Боюсь, старая Марта умирает, – сказала Эмма. Джим был не из тех, кому новости нужно выкладывать постепенно.

– Чушь, – ответил он. – Марта проживет до ста лет. Она сама мне это сказала, и так и будет.

– Она, наверное, как раз сейчас умирает, а может, уже умерла, – настойчиво повторила Эмма, начиная чувствовать презрение к молодому человеку за его нерасторопность и тупость.

Между тем на его добродушном лице расплылась усмешка.

– Что-то непохоже, – сказал он, кивнув в сторону двора.

Эмма обернулась, пытаясь понять смысл его замечания. Старая Марта стояла среди окруживших ее со всех сторон птиц, пригоршнями разбрасывая зерна. Индюк с его отливавшими бронзой перьями и багрово-красной сережкой, боевой петух с блестящим, точно металлическим, оперением, курицы с золотистыми, темно-коричневыми и алыми гребням, селезни с головами темно-зеленого цвета – все являли собою разноцветную мешанину, а старуха казалась похожей на увядший стебель, возвышающийся среди буйно растущих ярких цветов. Зерна она разбрасывала умелой рукой, и множество клювов тянулось к ней, а ее дрожащий голос разносился далеко, так что его слышали и два человека, наблюдавшие за ней. Марта продолжала твердить о том, что смерть пришла на ферму.

– Я-то знаю, что она близко. Все говорит об этом.

– Так кто же все-таки умер, матушка? – крикнул ей молодой человек.

– Молодой мистер Ладбрук, – громко ответила она. – Его тело только что принесли. Отскочил от падающего дерева и наткнулся на железную подпорку. Хотели его поднять, а он уже мертвый. А ведь я знала, что смерть близко.

И она отвернулась, чтобы бросить горстку ячменя окружившим цесаркам.

Будучи семейной собственностью, ферма перешла к охотнику на кроликов как к ближайшему родственнику. Эмма Ладбрук исчезла из истории фермы, точно пчела, которая залетает в открытое окно, а потом вылетает обратно. Утром холодного серого дня она стояла возле повозки, в которую уже были уложены ее тюки, и дожидалась, пока приготовят то, что должно было быть отправлено на рынок, – гораздо важнее было продать цыплят, масло и яйца, чем доставить ее вовремя к поезду. С того места, где она стояла, ей видна была часть длинного, забранного решеткой окна, которое должно бы было быть завешено занавесками и украшено горшками с цветами. Ей пришло в голову, что и спустя месяцы, а то и годы после того, как ее совсем забудут, в этом окне можно будет увидеть серое морщинистое лицо и услышать, как старуха что-то бормочет своим дрожащим голосом, суетливо перемещаясь по облицованной плиткой кухне. Она подошла к кладовке и заглянула в зарешеченное узкое оконце. Старая Марта стояла возле стола и связывала крылышки и ножки цыплят, готовя их на продажу, как делала это, наверное, уже не один десяток лет.

Передышка.

– Я пригласила Латимера Спрингфилда провести с нами воскресенье и остаться у нас на ночь, – объявила миссис Дюрмот за завтраком.

– Я думал, он с головой ушел в избирательную кампанию, – заметил ее муж.

– Именно так. Выборы состоятся в среду, а к тому времени бедняга совсем измотается. Представь себе, что значит вести предвыборную агитацию под этим ужасным проливным дождем, ходить по слякотным деревенским дорогам, разговаривать с продрогшими людьми в продуваемых сквозняками классных комнатах, и так изо дня в день в продолжение двух недель. В воскресенье утром он должен появиться в каком-то храме, а потом может сразу же завернуть к нам и хорошенько отдохнуть от всего, что связано с политикой. Я и думать ему о ней не позволю. Я велела снять картину с Кромвелем, разгоняющим Долгий парламент,[76] ту, что висела над лестницей, а также убрать из курительной комнаты полотно, на котором изображена Ладас лорда Розбери.[77] А ты, Вера, – прибавила миссис Дюрмот, обратившись к своей шестнадцатилетней племяннице, – подумай о том, какого цвета ленточку вплетешь в волосы. Она ни в коем случае не должна быть голубой или желтой – это цвета противоборствующих партий, не лучше будут и изумрудно-зеленый и оранжевый ввиду всех этих разговоров о самоуправлении.[78].

– В дни официальных праздников я всегда заплетаю черную ленточку, – молвила Вера с сокрушительным достоинством.

Латимер Спрингфилд оказался довольно угрюмым и немолодым уже человеком, который ушел в политику с тем же душевным настроем, с каким другие облачаются в траур. Не будучи энтузиастом, он, однако, был усердным тружеником, и миссис Дюрмот была недалека от истины, когда утверждала, что на этих выборах он работал весьма напряженно. Передышка, которую ему навязали, несомненно, была нужна, но нервное напряжение, сопутствующее предвыборной борьбе, слишком крепко его держало, чтобы отпустить совсем.

– Понятное дело, он до утра просидит, внося поправки в свое заключительное выступление, – с сожалением проговорила миссис Дюрмот. – Мы, однако, избегали разговоров о политике весь день и целый вечер. Большего мы сделать не в силах.

«Посмотрим», – сказала Вера, но сказала это про себя.

Едва закрыв за собой дверь спальни, Латимер окунулся в море бумажек и брошюр и принялся заносить в записную книжку полезные сведения и тщательно продуманные небылицы. Работал он, должно быть, минут тридцать пять, и весь дом, похоже, погрузился в здоровый сон, каким спят в деревне, когда в коридоре послышались чьи-то шаги, кто-то приглушенно заскулил, вслед за тем в дверь громко постучали. Не успел он ответить, как в комнату ворвалась Вера с какой-то ношей на руках и с вопросом:

– Простите, могу я этих здесь оставить?

«Этими» оказались маленький черный поросенок и здоровенный черно-красный петух.

Латимер в меру любил животных, отдавая предпочтение мелкому домашнему скоту, разводимому из экономических соображений. В выступлении, над которым он в ту минуту трудился, он горячо отстаивал необходимость дальнейшего развития свиноводства и птицеводства в наших сельских районах, но отнюдь не намеревался делить спальню с обитателями курятника и свинарника, пусть и просторную.

– А им где-нибудь во дворе не лучше будет? – спросил он, тактично выразив свою точку зрения на то, где им лучше находиться. Ему хотелось, чтобы в его голосе прозвучала забота о «них».

– Двора больше нет, – печально проговорила Вера, – ничего нет, только темная, бурлящая вода. Водохранилище в Бринкли прорвало.

– Я и не знал, что в Бринкли есть водохранилище, – сказал Латимер.

– Теперь и его уже нет, вода разлилась повсюду, и поскольку мы находимся в низине, то оказались в самой середине внутреннего моря. Река тоже вышла из берегов.

– Боже праведный! И жертвы есть?

– Я так скажу: жуть сколько. Наша вторая служанка уже опознала три трупа, проплывших мимо окна бильярдной. Все они принадлежат молодому человеку, с которым она помолвлена. Она либо помолвлена сразу со многими, либо опознание проводила весьма небрежно. Впрочем, это может быть одно и то же тело, которое плавает вокруг дома. Как я раньше об этом не подумала?

– Однако нам надо бы принять участие в спасательных работах, не так ли? – спросил Латимер, чуя инстинктом кандидата в парламент, что представился случай сделаться местной знаменитостью.

– Ничего у нас не выйдет, – решительно заявила Вера, – лодок у нас нет, и к тому же мы отрезаны от ближайшего человеческого жилища бушующим потоком. Моя тетушка настаивает на том, чтобы вы оставались в своей комнате и не принимали участия во всеобщей суматохе, но она полагает, что с вашей стороны было бы весьма любезно, если бы вы взяли к себе петуха на ночь. Видите ли, у нее еще восемь петухов, и стоит им оказаться вместе, как они начинают отчаянно драться, поэтому мы сажаем по одному петуху в каждую комнату. Все курятники смыло. И еще я подумала, может, вы не откажетесь взять этого крохотного поросеночка; это такая прелесть, хотя нрава он и злобного. Это у него от матери, – впрочем, не буду ничего говорить против утопленницы, которая лежит где-то в свинарнике. Все, что ему нужно, – это твердая мужская рука, и тогда он будет вести себя хорошо. Я бы и сама попыталась с ним справиться, но у меня в комнате сидит чау-чау, а ему только покажи свинью, так он сразу на нее набросится.

– А в ванную свинью нельзя поместить? – робко спросил Латимер, пожалев о том, что, в отличие от чау-чау, он не может занять столь же решительную позицию в вопросе о том, чтобы в спальне не было ни одной свиньи.

– В ванную? – Вера резко рассмеялась. – Если горячей воды хватит, она до утра будет переполнена бойскаутами.

– Бойскаутами?

– Да, когда вода была еще по пояс, тридцать бойскаутов пришли к нам на помощь. Потом она поднялась еще фута на три, и нам пришлось спасать их. Мы им даем возможность группами принимать горячую ванну и сушим их одежду в сушильном шкафу, однако промокшая одежда, понятно, не высушивается за минуту, и потому коридор и лестница становятся немного похожими на прибрежный пейзаж. Двое мальчиков надели ваше мельтоновое пальто; надеюсь, вы не возражаете.

– Пальто совсем новое, – сказал Латимер, всем своим видом показывая, что он очень возражает.

– Вы ведь присмотрите за петухом, не правда ли? – продолжала Вера. – Его мать завоевала три первых приза на петушиных боях в Бирмингеме, а он в прошлом году в Глостере занял второе место в разряде петушков. Пожалуй, он мог бы усесться на ту жердочку, под кроватью. Интересно, может, он почувствует себя уютнее, если к нему привести кое-кого из его жен? Все куры сидят в кладовке, и думаю, я бы смогла отыскать там ту, которую он любит больше всех.

Латимер хотя и с опозданием, но все-таки выказал решимость в отношении присутствия в комнате любимой жены петуха, и Вера удалилась, не настаивая на своем предложении, однако перед уходом усадила петуха на импровизированный насест и ласково попрощалась с поросенком. Латимер с поспешностью, на какую был способен, разделся и забрался в постель, рассудив, что пытливого беспокойства свиньи поубавится, как только будет погашен свет. По сравнению с уютным, устланным соломой свинарником комната при первом знакомстве представляла собой мало что интересного, однако безутешное животное неожиданно обнаружило приспособление, которого так недостает даже самым изобретательным свинкам. Острый край нижней части кровати находился как раз на таком уровне, который позволял поросенку исступленно тереться о него, при этом в критические моменты он артистично изгибал спинку и в восторге протяжно урчал. Петух, видимо вообразив, будто его раскачивают на сосновой ветке, сносил тряску с большим стоицизмом, нежели Латимер. Серия шлепков по телу свиньи была воспринята ею скорее как дополнительный и приятный раздражитель, чем как критика поведения или намек на то, что пора бы все и прекратить. Было очевидно, что тут требовалось что-то покрепче, чем твердая мужская рука. Латимер выскользнул из постели в поисках какого-нибудь орудия разубеждения. В комнате было достаточно света, чтобы свинья углядела этот маневр, и ее злобный нрав, унаследованный от утонувшей матери, проявился в полной мере. Латимер вскочил обратно в постель, а его победитель, похрапывая и щелкая челюстями, с новой силой возобновил самомассаж. В продолжение долгих часов бодрствования, последовавших вслед за тем, Латимер пытался отвлечься от свалившихся на него неприятностей, с сочувствием думая о второй служанке и постигшем ее горе, однако все чаще ловил себя на том, что гадал, сколько же бойскаутов уже перемерили его мельтоновое пальто. Роль св. Мартина maigre lui[79] не привлекала его.

К рассвету свинка забылась блаженным сном, и Латимер собрался было последовать ее примеру, но в эту минуту петух издал восторженное «кукареку», соскочил на пол и принялся с воодушевлением биться с собственным отражением в зеркале шкафа. Вспомнив, что птица как-никак оставлена под его присмотром, Латимер устроил в комнате нечто в стиле помещений гаагского суда, завесив провоцирующее зеркало большим махровым полотенцем, однако наступивший мир оказался нетвердым и непродолжительным. Неукротимая энергия петуха нашла новый выход в неожиданных и непрерывных нападках на спящую и временно беззащитную свинку. Последовавшая дуэль была отчаянной и ожесточенной, притом не было никакой возможности сколько-нибудь эффективно вмешаться. Пернатый боец, когда ему приходилось туго, получал некоторое преимущество, спасаясь бегством на кровать, и сполна пользовался этой возможностью. Свинке же так и не удалось запрыгнуть на такую высоту, хотя в желании ей нельзя было отказать.

Ни одна из сторон не могла похвастаться сколько-нибудь решительным успехом, и к тому времени, когда служанка явилась с чаем, бой практически завершился.

– О боже, сэр! – воскликнула она с нескрываемым удивлением. – Зачем это вам в комнате животные?

Зачем они ему!

Свинка, будто почувствовав, что она несколько злоупотребила гостеприимством, бросилась вон, а петух последовал за ней с большим достоинством.

– Если собачка мисс Веры увидит эту свинью!.. – воскликнула служанка и поспешила, чтобы предотвратить таковое несчастье.

Тень подозрения мелькнула в голове Латимера. Он подошел к окну и раздвинул занавески. Шел легкий, моросящий дождик, однако не видно было ни малейших следов потопа.

Направляясь примерно полчаса спустя завтракать, он повстречался с Верой.

– Я не хотел бы думать о вас как о преднамеренной лгунье, – холодно заметил он, – но иногда приходится думать так, как не хочется.

– Зато вы всю ночь не думали о политике.

И в этом она была совершенно права.

Выдумщики.

В Лондоне стояла осень – то благословенное время года между суровой зимой и неустойчивым летом, надежная пора, когда покупают лампы и ждут, чем закончатся выборы, неотступно веря в то, что придет-таки весна и сменится правительство.

Мортон Кросби сидел на скамейке в уединенном уголке Гайд-парка, неторопливо, с наслаждением покуривая сигарету и глядя на прогуливавшуюся неспешной походкой пару диких гусей. Ему показалось, что самец скорее представляет собою альбиносский вариант красновато-коричневой самки. Скосив глаза, Кросби также с некоторым интересом отметил нерешительные передвижения человеческой фигуры, которая уже два или три раза, с сокращавшимися промежутками времени, прошла мимо того места, где он сидел, точно осторожная ворона, намеревавшаяся подступиться к чему-нибудь съедобному. Человек, как и следовало ожидать, опустился на скамью, устроившись на таком расстоянии от сидевшего на ней Кросби, что мог легко заговорить с ним. Неряшливая одежда, торчащая седая борода и вороватый уклончивый взгляд новоприбывшего изобличали в нем бездельника-профессионала, человека, который скорее претерпит муки унижения, рассказывая всякие басни, нежели отважится хотя бы полдня добросовестно поработать.

Какое-то время новоприбывший глядел перед собою напряженным невидящим взглядом, затем заговорил вкрадчиво, точно имел что рассказать человеку, готовому его выслушать.

– Странные вещи творятся в мире, – произнес он.

Поскольку это его замечание не вызвало ответной реакции, он облек его в форму вопроса:

– Не находит ли мистер, что в мире творится что-то невероятное?

– Что до меня, – ответил Кросби, – то невероятного в нем за последние тридцать шесть лет поубавилось.

– А я, – сказал седобородый, – мог бы порассказать вам такое, чему вы не поверите. Нечто необычное, что действительно произошло со мной.

– Нынче нет спроса на необычные истории, которые происходят на самом деле, – расхолаживающим тоном заметил Кросби. – Профессиональные литераторы с этим справляются куда лучше. К примеру, мои соседи рассказывали мне, что их собаки абердинской породы, чау-чау и борзые проделывают удивительные, просто невероятные вещи. Но я их никогда не слушаю. К тому же я трижды прочитал «Собаку Баскервилей».

Седобородый беспокойно заерзал на скамье. Спустя какое-то время он задал беседе новый тон.

– Как я понимаю, вы исповедуете христианство? – спросил он.

– Я видный и, позволю себе сказать, влиятельный член мусульманской общины Восточной Персии, – сказал Кросби, давая волю воображению.

Седобородый был явно сбит с толку этим новым препятствием завязать разговор, но заминка была кратковременной.

– Персия. Никогда бы не подумал, что вы – перс, – произнес он с несколько погрустневшим видом.

– Сам-то я не перс, – сказал Кросби. – А вот мой отец был афганцем.

– Афганцем! – воскликнул его собеседник и в изумлении погрузился в молчание. Спустя минуту он взял себя в руки и возобновил нападение. – Афганистан. О! С этой страной мы не раз воевали. Теперь, полагаю, вместо того чтобы вести войну, нам бы следовало кое-чему у нее поучиться. По-моему, это очень богатая страна. Настоящей нищеты там нет.

Он возвысил голос, произнеся слово «нищета», будто хотел вложить в него какое-то особое чувство. Кросби понял, что беседе задается иной оборот, и не позволил увести себя в сторону.

– Да там сколько угодно высокоталантливых и изобретательных нищих, – сказал он. – Если бы я столь пренебрежительно не отзывался о чудесных вещах, происходивших в действительности, я бы рассказал вам историю про Ибрагима и одиннадцать караванов верблюдов, груженных промокательной бумагой. К несчастью, я точно не помню, чем она закончилась.

– История моей жизни любопытна, – сказал незнакомец, по-видимому подавляя в себе всякое желание услышать рассказ про Ибрагима. – Я не всегда был таким, каким вы видите меня сейчас.

– Считается, что каждые семь лет мы полностью меняемся, – произнес Кросби, давая объяснение предшествующему высказыванию.

– Я хочу сказать, что не всегда пребывал в таких удручающих обстоятельствах, в каких нахожусь в данный момент, – упорно стоял на своем незнакомец.

– Это звучит довольно неучтиво, – холодно заметил Кросби, – если иметь в виду, что в данный момент вы разговариваете с человеком, пользующимся репутацией самого интересного собеседника во всем Афганистане.

– Я не то хотел сказать, – поспешно проговорил седобородый. – Меня очень заинтересовал ваш рассказ. Я имел в виду свое жалкое финансовое положение. Вы можете этому не верить, но в данный момент у меня абсолютно ни гроша. Да и видов на то, что в ближайшие дни у меня появятся деньги, тоже нет. Не думаю, что вы когда-либо оказывались в подобном положении, – прибавил он.

– В городе Иоме, – сказал Кросби, – в Южном Афганистане, где мне случилось родиться, жил китайский философ, любивший повторять, что быть совершенно без денег – одно из трех основных благ для человека. Я не помню, какие два другие блага он называл.

– Осмелюсь вас спросить, – произнес незнакомец голосом, в котором не прозвучали нотки почтения к памяти философа, – а жил ли он так, как учил жить других? Вот в чем все дело.

– Он жил счастливо, хотя почти не имел денег, – сказал Кросби.

– Тогда, наверное, у него были друзья, охотно помогавшие ему, когда он испытывал затруднения, как я в данный момент.

– В Иоме, – сказал Кросби, – вовсе не обязательно иметь друзей, чтобы получить помощь. Любой житель Иома всегда поможет незнакомцу, что само собой разумеется.

На сей раз седобородый посмотрел на него с неподдельным интересом. Наконец-то разговор принял благоприятный оборот.

– Если бы кто-то, скажем, я, оказавшись в незаслуженно трудном положении, попросил у жителя города, о котором вы говорите, небольшую ссуду на несколько дней, чтобы преодолеть временное денежное затруднение, пять шиллингов или, может, даже большую сумму, дали бы ему ее как нечто само собой разумеющееся?

– Прежде всего, – сказал Кросби, – его отвели бы в винный погребок и угостили квартой вина, а затем, после непродолжительной беседы на возвышенные темы, вручили бы желаемую сумму и распрощались с ним. Простая сделка совершается замысловатым путем, но на Востоке все пути замысловаты.

Глаза его слушателя засверкали.

– Увы! – воскликнул он с нескрываемой усмешкой в голосе. – Я полагаю, что, покинув свой город, вы позабыли обо всех этих благородных обычаях. Наверняка вы им больше не следуете.

– Ни один человек из тех, кто когда-то жил в Иоме, – пылко возразил Кросби, – и помнит его зеленые холмы, покрытые абрикосовыми и миндальными деревьями, холодные воды, которые, ласково журча, спускаются с заснеженных вершин и стремительно бегут под маленькими деревянными мостиками, тот, кто помнит все это и хранит воспоминание об этих красотах, тот никогда не забудет ни одного неписаного закона этого края или его обычаи. Для меня они столь же обязательны, как будто я по-прежнему живу в этом благословенном месте, где прошла моя молодость.

– А если я попрошу вас о небольшой ссуде… – вкрадчивым голосом заговорил седобородый, придвигаясь к нему поближе и лихорадочно подсчитывая, какую сумму можно запросить без риска получить отказ, – если бы я обременил вас, скажем…

– В любое другое время – пожалуйста, – сказал Кросби. – Однако в ноябре и декабре представителям нашего народа строго-настрого запрещено давать и получать ссуды или подарки. Об этом даже говорить не принято. Считается, что это приносит несчастье. Поэтому давайте прекратим разговор на эту тему.

– Но ведь еще только октябрь! – громко воскликнул проситель и едва не заскулил, когда увидел, что Кросби поднялся. – Еще восемь дней до конца месяца!

– Афганский ноябрь начался вчера, – строго произнес Кросби, и через минуту он уже шагал через Гайд-парк, оставив рассерженного, что-то недовольно бормочущего собеседника на скамейке.

«Ни одному его слову не верю, – говорил он про себя. – Все это гнусная ложь, от начала до конца. Надо было так и сказать ему в лицо. Еще афганцем назвался».

Проклятия, источаемые им в продолжение последующей четверти часа, лишь подтвердили истинность поговорки, гласящей, что настоящие профессионалы редко находят общий язык.

Метод Шварца-Меттерклюма.

Леди Карлотта вышла на платформу маленькой, ничем не примечательной станции и прошлась туда-сюда, просто чтобы убить время, пока поезду вздумается продолжить путь. И тут она увидела на проселочной дороге лошадь, пытавшуюся тащить более чем весомый груз, и возчика, из числа тех, кто, похоже, таит глухую обиду на животное, а оно между тем помогает ему зарабатывать на жизнь. Леди Карлотта незамедлительно направилась в сторону дороги, намереваясь дать делу несколько иной оборот. Некоторые знакомые имели обыкновение настоятельно предостерегать леди Карлотту насчет уместности такого рода вмешательства, поскольку это «не ее дело». Лишь однажды она применила на практике теорию невмешательства, когда одну из ее самых красноречивых советчиц, забравшуюся на невысокое и чрезвычайно неудобное майское дерево,[80] почти три часа осаждал свирепый боров, в то время как леди Карлотта, находившаяся по другую сторону изгороди, продолжала работать над акварелью и отказывалась вмешиваться в конфликт между свиньей и пленницей. Есть опасение, что спасенная в конце концов дама более не питает по отношению к ней дружеских чувств. В данном же случае она просто отстала от поезда, который впервые за время путешествия обнаружил признаки нетерпения и умчался без нее. Она телеграфировала туда, куда ехала, туманно и уклончиво сообщив, что прибудет «другим поездом». Не успела она обдумать свой следующий шаг, как перед ней предстала импозантная дама, которая, казалось, долгое время размышляла над тем, какой вид ей следует на себя напустить.

– Вы, должно быть, мисс Хоуп, воспитательница, которую я должна встретить, – произнес призрак тоном, не терпящим возражений.

«Очень хорошо. Если так должно быть, пусть так и будет», – проговорила про себя леди Карлотта со смиренностью, показавшейся ей небезопасной.

– Я миссис Квобарл, – продолжала дама. – А где же, скажите, ваш багаж?

– Потерялся, – сказала мнимая воспитательница, следуя замечательному жизненному правилу, которое гласит, что отсутствующий всегда виноват. На самом деле багаж вел себя с совершеннейшим безразличием. – Я только что телеграфировала насчет него, – прибавила она, приближаясь к правде.

– Какая досада! – воскликнула миссис Квобарл. – Эти железнодорожные компании такие беспечные! Впрочем, моя служанка найдет, во что вам переодеться.

И она повела ее к своему автомобилю.

Пока они ехали к дому Квобарл, леди Карлотта была в подробностях ознакомлена с сутью возложенной на нее задачи. Она узнала, что Клод и Уилфрид – хрупкие, чувствительные молодые люди, что у Айрин высоко развит художественный темперамент, а Виола – вполне обыкновенное создание, каких в двадцатом веке встретишь повсюду.

– Я хочу, чтобы их не только учили, – говорила миссис Квобарл, – но чтобы им прививали интерес к тому, что они учат. На уроках истории, к примеру, вы должны попытаться дать им почувствовать, что их знакомят с историями жизни мужчин и женщин, которые действительно существовали, а не просто заставлять запоминать кучу имен и дат. Разумеется, я от вас жду, что по-французски вы с ними будете разговаривать за обеденным столом несколько раз в неделю.

– Я буду говорить по-французски четыре дня в неделю, а в остальные три дня буду разговаривать по-русски.

– По-русски? Моя дорогая мисс Хоуп, у нас в доме никто не говорит по-русски и никто не понимает этот язык.

– Меня это ничуть не смутит, – холодно произнесла леди Карлотта.

Миссис Квобарл, говоря попросту, была огорошена. Она была из тех не до конца уверенных в себе особ, которые сохраняют надменность и обнаруживают властность, покуда им всерьез не противятся. Малейшее проявление неожиданного сопротивления пугает их и заставляет искать пути к примирению. Когда новая воспитательница не пожелала выразить восхищение ее большим, только что купленным дорогим автомобилем и как бы невзначай упомянула о несомненных преимуществах пары других моделей, недавно появившихся на рынке, ее патронесса испытала едва ли не унижение. Те же чувства, наверное, владели некогда военачальником, наблюдавшим за тем, как самого большого слона с позором уводят с поля боя метатели из пращи и копьеносцы.

За ужином в этот вечер миссис Квобарл так и не удалось вернуть утраченные позиции, хотя к ней пришло подкрепление в лице мужа, который обыкновенно придерживался в точности тех же мнений, что и она, ну и оказывал ей какую-никакую моральную поддержку. Воспитательница не только не забывала о вине, но и обнаружила значительные, не предвещавшие ничего доброго запасы знаний в вопросах виноделия. Чета Квобарлов никак не могла выступать в роли знатоков в этой области. Предыдущие воспитательницы разговоры на тему о вине сводили к вызывающему уважение и, несомненно, искреннему замечанию о том, что они предпочитают воду. Когда же эта женщина зашла так далеко, что порекомендовала им одну виноторговую компанию, которой вполне можно довериться, миссис Квобарл подумала о том, что пора перевести беседу в более привычное русло.

– Мы получили о вас весьма благоприятный отзыв от каноника Типа, – заметила она. – Мне кажется, это очень достойный человек.

– Пьет как рыба и колотит свою жену, но приятный в прочих отношениях человек, – невозмутимо произнесла воспитательница.

– Моя дорогая мисс Хоуп! Я полагаю, вы преувеличиваете, – воскликнула чета Квобарлов хором.

– Сказать по правде, нисколько, – продолжала выдумщица. – Миссис Тип – самый бестолковый игрок в бридж, с которым я когда-либо садилась играть, а это меня раздражает. Когда она делает ход или объявляет карту, ее партнеру можно простить то, что он ощущает прилив жестокости, но обрызгать ее воскресным днем из единственного имеющегося в доме сифона с содовой – значит выказать равнодушие по отношению к другим людям, чего я никак не могу не учитывать, ведь другого-то сифона нет. Вам может показаться, что я несколько поторопилась, но на самом деле именно из-за инцидента с сифоном я и оставила их.

– Об этом мы как-нибудь в другой раз поговорим, – поспешно проговорила миссис Квобарл.

– Об этом я больше и словом не обмолвлюсь, – решительно заявила воспитательница.

Мистер Квобарл отважился наконец переменить тему и поинтересоваться, с каких уроков новая преподавательница намеревается начать завтрашний день.

– Начнем с истории, – сообщила она ему.

– Ага, история, – глубокомысленно заметил он. – Когда будете преподавать историю, постарайтесь сделать так, чтобы им было интересно то, что они изучают. Вы должны дать им почувствовать, что их знакомят с историями жизни мужчин и женщин, которые действительно существовали…

– Все это я ей говорила, – прервала его миссис Квобарл.

– Я преподаю историю по методу Шварца-Меттерклюма, – высокомерно заявила воспитательница.

– Да-да, – сказали ее слушатели, сочтя разумным обнаружить знакомство с этими фамилиями.

– А что это, дети, вы здесь делаете? – спросила миссис Квобарл, застав на следующее утро Айрин с угрюмым выражением лица, при этом сестра ее, завернувшись в ковер из волчьей шкуры, забралась на подоконник у нее за спиной и сидела на нем в несколько неудобной позе.

– У нас урок истории, – последовал неожиданный ответ. – Я изображаю из себя Рим, а Виола, там, наверху, – волчицу, но не настоящую, а статую той, которую римляне почитают не помню почему. Клод и Уилфрид отправились за распутными женщинами.

– Распутными женщинами?

– Да, они долж ны похитить их. Они не хотели этого делать, но миссис Хоуп достала отцовскую биту и сказала, что задаст им по первое число, если они ослушаются, поэтому они решили пойти.

Со стороны лужайки последовали громкие сердитые крики, и миссис Квобарл незамедлительно поспешила туда, опасаясь, как бы обещанное наказание уже не начали приводить в исполнение. Крики, впрочем, исходили главным образом от двух маленьких дочерей сторожа, которых тащили к дому запыхавшиеся и растрепанные Клод и Уилфрид. Задача последних осложнялась еще и тем, что их беспрестанно, хотя и не очень эффективно атаковал младший брат похищенных барышень. Воспитательница в беспечной позе восседала с битой в руках на каменной балюстраде, взирая на происходящее с холодной безучастностью богини. Дети сторожа то и дело громкими голосами повторяли «я маме скажу», однако их мама, которая была туга на ухо, в ту минуту занималась стиркой. Бросив тревожный взгляд в сторону домика сторожа (жена последнего была наделена исключительно воинственным темпераментом, являющимся иногда преимуществом глухоты), миссис Квобарл с негодованием бросилась на помощь вырывавшимся пленницам.

– Уилфрид! Клод! Сейчас же отпустите девочек! Мисс Хоуп, что все это значит?

– Ранняя римская история, похищение сабинянок, разве вы ничего об этом не знаете? Это и есть метод Шварца-Меттерклюма, когда дети изучают историю, участвуя в ней сами. Понимаете, так она лучше усваивается. Конечно же, если благодаря вашему вмешательству мальчики пойдут по жизни, полагая, что сабинянки в конце концов спаслись, то я не могу нести за это ответственность.

– Возможно, вы очень умны и современны, мисс Хоуп, – твердо проговорила миссис Квобарл, – но я бы хотела, чтобы вы нас оставили и уехали следующим же поездом. Ваш багаж будет отправлен вслед за вами, как только он прибудет.

– Я не совсем уверена, где я буду в ближайшие несколько дней, – сказала уволенная наставница молодежи. – Пусть мой багаж побудет у вас, пока я не сообщу вам мой адрес. Там только пара чемоданов, несколько бит для игры в гольф да маленький леопард.

– Маленький леопард! – Миссис Квобарл от изумления раскрыла рот.

Даже уезжая, эта необычная особа, казалось, оставляет за собой следы, приводящие в замешательство.

– Впрочем, не такой он и маленький. Он уже более чем наполовину вырос. Обычно я ему каждый день даю что-нибудь из дичи, а по воскресеньям он получает кролика. Сырая говядина чересчур возбуждает его. Не беспокойтесь насчет автомобиля, я предпочитаю пройтись пешком.

И леди Карлотта исчезла с горизонта Квобарлов.

Прибытие настоящей мисс Хоуп, ошибшейся с днем приезда, вызвало переполох, который эта добрая женщина не имела обыкновения вызывать. Как это ни прискорбно, семейство Квобарлов было явно одурачено, однако когда они узнали об этом, то почувствовали некоторое облегчение.

– Как это, должно быть, утомительно, дорогая Карлотта, – сказала хозяйка, когда опоздавшая гостья в конце концов явилась. – Как это утомительно – отстать от поезда и ночевать в незнакомом месте.

– Ну что ты, дорогая, – ответила леди Карлотта, – мне это вовсе не показалось утомительным.

Темное дело.

– Значит, ты прямо с похорон Аделаиды? – спросил сэр Лалуорт у своего племянника. – Полагаю, это были самые обыкновенные похороны?

– Я обо всем расскажу за ланчем, – сказал Эгберт.

– Об этом и думать забудь! Это неуважение к памяти твоей тетушки, да и к ланчу. А для начала у нас будут испанские маслины, потом борщ, потом опять маслины, ну и дичь. Запивать все это мы будем великолепным рейнским вином – не очень дорогое, но именно то, что нужно. В меню, как видишь, нет решительно ничего такого, что напоминало бы о твоей тетушке Аделаиде, а уж тем более о ее похоронах. Она была милой женщиной, но, глядя на нее, я почему-то всякий раз думал о мадрасском кэрри.[81].

– Она всегда говорила, что вы человек несерьезный, – заметил Эгберт.

Сказано это было таким тоном, будто он и сам придерживался того же мнения.

– Однажды я, по-моему, просто шокировал ее, заявив, что в жизни прозрачный суп имеет несравненно большее значение, чем чистая совесть. У нее, впрочем, весьма слабо было развито чувство меры. Кстати, она сделала тебя основным наследником?

– Да, – сказал Эгберт, – и исполнителем своей воли. Именно об этом мне бы и хотелось с вами поговорить.

– Никогда не был силен в деловых вопросах, – сказал сэр Лалуорт, – и тем более не могу вести деловой разговор сейчас, когда мы вот-вот собираемся приступить к ланчу.

– Это не просто деловой разговор, – попытался было объяснить Эгберт, следуя за дядей в столовую. – Это серьезнее. Гораздо серьезное.

– В таком случае мы тем более не сможем сейчас о чем-либо говорить, – сказал сэр Лалуорт. – За борщом нельзя вести серьезный разговор. Мастерски сваренный борщ, подобный тому, что тебе вскоре предстоит испробовать, не только не способствует ведению беседы, но и вообще должен убивать всякую мысль. Вот потом, когда мы перейдем ко второй порции маслин, я вполне смогу обсудить с тобой новую книгу о поручительстве или же, если угодно, положение в Великом герцогстве Люксембургском. Но я решительно отказываюсь вести какой-либо разговор, хотя бы отдаленно напоминающий деловой, покуда мы не покончим с дичью.

В продолжение почти всего ланча Эгберт сидел погруженный в свои мысли и не произносил ни слова – так выглядит человек, сосредоточенно размышляющий о чем-то своем. Едва подали кофе, как он тотчас заговорил, совершенно игнорируя желание дяди побеседовать о положении при люксембургском дворе.

– Я, кажется, уже говорил вам, что тетушка Аделаида сделала меня исполнителем своей воли. Что до юридической стороны дела, то я уже все уладил. Мне пришлось просмотреть ее бумаги.

– Поистине тяжелый труд. Надо полагать, тебе пришлось перечитать немало семейных писем.

– Целую груду. Большинство из них оказались малоинтересными. И все-таки мне удалось обнаружить одну связку писем, что, как мне кажется, явилось неплохой наградой за внимательное чтение. Это письма ее брата Питера.

– Каноник с трагической судьбой, – сказал Лалуорт. – Тайна этой трагедии не разгадана до сих пор.

– Именно так. Судьба действительно трагическая.

– Самое простое объяснение было, пожалуй, единственно правильным, – сказал сэр Лалуорт. – Он споткнулся, поднимаясь по каменной лестнице, и, упав, разбил голову о ступеньку.

Эгберт покачал головой.

– В результате медицинской экспертизы доказано, что удар по голове был нанесен сзади. Если бы он упал сам и ударился головой о ступеньку, то угол ранения был бы совершенно иной. Это проверено с помощью манекена, которого бросали о ступеньки из всевозможных положений.

– Но каков же мотив? – воскликнул сэр Лалуорт. – Едва ли кто мог быть заинтересован в том, чтобы покончить с ним, а число людей, которые убивают каноников государственной церкви исключительно убийства ради, весьма, должно быть, невелико. Разумеется, на это идут душевнобольные, но они редко прячут результаты своей работы; чаще выставляют ее напоказ.

– Поначалу подозревали его повара, – коротко заметил Эгберт.

– Знаю, – сказал сэр Лалуорт, – и все потому, что он единственный, кто находился в доме в то время, когда произошла трагедия. Но не глупо ли обвинять его в убийстве каноника? От убийства своего хозяина он не получал никаких выгод, зато терял очень многое. Каноник оплачивал его услуги столь же щедро, как и я, когда взял его к себе. Позднее я немного увеличил ему жалованье, дабы приблизиться к тому, чего он на самом деле стоил, но в то время он был вполне доволен, найдя новое место, и не очень-то думал о деньгах. Люди всегда сторонились его, а друзей у него не было. Нет, уж если кто на свете и был заинтересован в долгой жизни и ничем не нарушаемом пищеварении каноника, так это, безусловно, Себастьян.

– Люди не всегда задумываются о последствиях, когда совершают опрометчивые поступки, – сказал Эгберт, – в противном случае убийств было бы очень мало. А Себастьян человек горячий.

– Южанин, – подтвердил сэр Лалуорт. – Точнее, родом он, как мне известно, с французской стороны Пиренеев. Я об этом вспомнил на днях, когда он едва не убил сына садовника за то, что тот принес ему сорную траву вместо щавеля. Никогда нельзя забывать, где человек родился, и хорошо бы знать, как проходило его детство. Назовите мне местность, откуда человек родом, и я скажу вам, с кем имею дело.

– Ну вот, – сказал Эгберт, – он едва не убил сына садовника.

– Мой дорогой Эгберт, между намерением убить сына садовника и убийством каноника большая разница. Не сомневаюсь, и у тебя нередко возникало желание покончить с сыном садовника, но ведь ты никогда не уступал этому желанию, и я не могу не восхищаться твоим самообладанием. Но не могу допустить, чтобы тебе когда-нибудь вздумалось убить восьмидесятилетнего каноника. Кроме того, насколько мне известно, между каноником и поваром не возникали недоразумения или ссоры. На следствии это доказано со всей очевидностью.

– Ага! – воскликнул Эгберт тоном человека, получившего наконец возможность высказаться. – Именно об этом я и хотел с вами поговорить.

Он отодвинул кофейную чашку и достал из внутреннего кармана записную книжку. Из книжки он извлек конверт, а из конверта вынул письмо, написанное аккуратным мелким почерком.

– Это одно из многочисленных писем каноника тетушке Аделаиде, – пояснил он, – написанное за несколько дней до смерти. Она получила его, когда с памятью у нее уже совсем стало неважно, и, честное слово, уже позабыла, о чем в письме шла речь, едва дочитала его до конца. Иначе, в свете того, что произошло впоследствии, мы бы узнали о существовании этого письма гораздо раньше. Будь оно представлено следствию своевременно, думаю, это несколько изменило бы ход дела. На следствии, как вы только что заметили, было снято подозрение с Себастьяна за полным отсутствием мотивов и побуждений, приведших к преступлению, если преступление действительно имело место.

– Ну так читай же письмо, – нетерпеливо проговорил сэр Лалуорт.

– Оно довольно длинное и бессвязное, как и все письма, которые он писал в последние годы жизни, – сказал Эгберт. – Я прочитаю лишь то место, которое имеет непосредственное отношение к случившемуся.

«Боюсь, мне придется отказаться от услуг Себастьяна. Готовит он божественно, но характер у него дьявола или человекообразной обезьяны, и он внушает мне просто физический страх. На днях мы повздорили, обсуждая, какой должен быть завтрак в среду на первой неделе Великого поста, и меня настолько вывели из себя его самомнение и упрямство, что я в конце концов швырнул ему в лицо чашку с кофе и обозвал бесстыжим нахалом. В лицо ему попало совсем немного кофе, но мне никогда не приходилось видеть, чтобы человек так терял самообладание. Я лишь посмеялся над его угрозой убить меня, которую он выкрикнул в ярости, и подумал, что скоро все забудется, но не раз с тех пор ловил на себе его недовольные взгляды и слышал весьма недовольное ворчание, а недавно заметил, что он всюду ходит за мною по пятам, особенно когда я гуляю по вечерам в Итальянском саду».

– Тело было найдено на ступеньках лестницы, что в Итальянском саду, – заметил Эгберт и продолжил чтение:

«Наверное, я преувеличиваю опасность, но я почувствовал бы себя спокойнее, если бы он оставил службу у меня».

Эгберт помолчал с минуту, закончив чтение письма. Затем, поскольку его дядя продолжал хранить молчание, добавил:

– Если единственным обстоятельством, которое спасло Себастьяна от привлечения к ответственности, было отсутствие мотива, то, как мне представляется, это письмо может существенно изменить дело.

– Ты его показывал кому-нибудь? – спросил сэр Лалуорт, протягивая руку к изобличающему письму.

– Нет, – сказал Эгберт, подавая ему письмо. – Я решил сначала рассказать о нем вам. О боже, да что же вы делаете? – вскричал он, увидев, что сэр Лалуорт бросил бумагу прямо в камин.

Исписанное мелким аккуратным почерком письмо, мгновенно почернев, на глазах превратилось в ничто.

– Объясните, ради бога, зачем вы это сделали? – взмолился Эгберт. – Это письмо – единственное свидетельство, с помощью которого можно изобличить Себастьяна!

– Поэтому я и уничтожил его, – сказал сэр Лалуорт.

– Но зачем вам выгораживать этого человека? – воскликнул Эгберт. – Он же и есть настоящий убийца.

– Возможно, убийца он и настоящий, но среди поваров ему нет равных.

Сумерки.

Норман Гортсби сидел на скамейке в Гайд-парке. За спиной у него находилась полоска засаженного кустами и огороженного решеткой газона. Перед ним за широкой дорожкой для экипажей тянулась Роттен-Роу. Справа доносились шум и гудки автомобилей. Было начало марта, что-то около половины седьмого вечера, и уже сгустились сумерки, которые слегка смягчались бледным светом луны и многочисленных уличных фонарей. На дорожках и аллеях было пустынно, и все же в полутьме виднелись безмолвно двигавшиеся фигуры, а иные проступали тусклыми точками на скамьях, погруженных во мрак.

Место действия нравилось Гортсби и вполне соответствовало его настроению. Сумерки представлялись ему часом поверженных. Мужчины и женщины, проигрывавшие в сражении друг с другом борьбу, прятавшие как можно дальше от всепроникающих взоров любопытных несбывшееся счастье и умершие надежды, появлялись в этот сумеречный час, когда поношенная одежда, опущенные плечи и несчастные глаза могут остаться незамеченными или по крайней мере неузнанными.

Все эти люди, словно летучие мыши, невесело радовались пребыванию на площадке для развлечений, покинутой своими законными хозяевами. За стеной кустов и палисадом царствовали блестящие огни и шумное, стремительное движение. В сумерках, почти рассеивая их, ярко светилось многоярусное скопище окон, отмечая пристанища других людей, которые устояли в борьбе за собственное существование или, во всяком случае, не могли согласиться с тем, что потерпели неудачу.

Такие картины рисовались в воображении Гортсби, сидевшего на скамейке в почти пустынном месте. Он пребывал в том состоянии духа, что и себя причислял к тем, кто потерпел неудачу. Денежные затруднения не угнетали его. Стоило ему только пожелать, и он отправился бы на оживленную улицу, где сверкают огни и стоит шум, и занял бы свое место среди теснящихся рядов тех, кто наслаждается богатством или же борется за него. Он потерпел крах, пытаясь осуществить более возвышенный замысел, и в эту минуту испытывал глубокое разочарование и не мог отказать себе в несколько циничном удовольствии, наблюдая за такими же, как он, неудачниками, перемещавшимися в темном пространстве от одного фонаря к другому.

Рядом с ним на скамье сидел пожилой господин с понуро-вызывающим видом. По-видимому, он уже не может с надеждой на успех бросить вызов кому-либо или чему-либо. Его костюм вряд ли можно было назвать потрепанным, по крайней мере испытание полумраком он выдерживал, но обладателя этого костюма невозможно было представить отправляющимся за покупкой коробки шоколадных конфет в полкроны или отдающим девять пенсов за гвоздику в петлице. Он явно входил в состав того забытого оркестра, под чью музыку уже никто не танцует; он был одним из тех скорбящих, чьи жалобы не вызывают ответных стенаний. Когда он поднялся, чтобы уйти, Гортсби представил его возвращающимся в невеселый дом, где его унижают и ни во что не ставят и где его способность платить каждую неделю по счету была началом и концом интереса, который он возбуждал. Удаляющаяся фигура незнакомца медленно растворялась в сумраке, а его место на скамье меж тем почти тотчас занял молодой человек, довольно хорошо одетый, но едва ли более веселого вида, чем его предшественник. Словно желая подчеркнуть, как плохи его дела, новоприбывший, опускаясь на скамью, сердито и очень громко отпустил бранное словечко.

– Похоже, вы не в очень-то хорошем настроении, – произнес Гортсби, рассудив, что от него ждут, чтобы он обратил должное внимание на это выражение чувств.

Молодой человек оборотился к нему столь живо, что тотчас же заставило Гортсби насторожиться.

– Окажись вы на моем месте, и у вас настроение было бы не из лучших, – сказал тот. – Я совершил самую большую в жизни глупость.

– Вот как? – без интереса спросил Гортсби.

– Приехал сегодня днем с намерением остановиться в «Патагонской гостинице» на Беркшир-сквер, – продолжал молодой человек, – а когда добрался туда, вижу, что ее снесли несколько недель назад и на этом месте поставили кинотеатр. Таксист посоветовал мне другую гостиницу, неподалеку, и я отправился туда. Я только отослал своим письмо, сообщив им мой новый адрес, и пошел купить мыла – я забыл положить его в чемодан, пользоваться же гостиничным мылом не люблю. Потом я побродил немного, выпил в баре, поразглядывал витрины и, когда направился обратно в гостиницу, вдруг сообразил, что не помню ее названия или хотя бы на какой она улице. Вот закавыка для человека, не имеющего в Лондоне ни друзей, ни связей! Разумеется, я могу телеграфировать своим, чтобы они сообщили мне адрес, но до завтра они мое письмо не получат. Меж тем я без денег, ибо у меня было с собой что-то около шиллинга, который ушел на мыло и еще на то, чтобы выпить, и вот я брожу с двумя пенсами в кармане, и в придачу мне негде переночевать.

После того как история была рассказана, наступила красноречивая пауза.

– Похоже, вы думаете, будто я наплел вам небылиц, – вскоре произнес молодой человек, при этом в голосе его прозвучали нотки негодования.

– Отчего ж небылиц, – рассудительно проговорил Гортсби. – Я помню, как в одной иноземной столице и со мной произошло в точности то же самое, однако в тот раз нас было двое, что еще занимательнее. К счастью, мы вспомнили, что наша гостиница находится на каком-то канале, и когда мы наткнулись на этот канал, то смогли отыскать дорогу и к гостинице.

Юноша просиял, услышав это воспоминание.

– Будь я в иноземной столице, я бы не так горевал, – сказал он. – Можно было бы пойти к консулу и получить у него необходимую помощь. Здесь же, в своей собственной стране, чувствуешь себя более заброшенным, когда попадаешь в переплет. Если только я не встречу какого-нибудь порядочного парня, который поверил бы моей истории и одолжил бы немного денег, то, похоже, мне придется провести ночь на набережной. Как бы там ни было, я рад, что мой рассказ не кажется вам чересчур невероятным.

Последние слова он произнес со значительной теплотой, как бы выражая надежду на то, что у Гортсби, пожалуй, достанет требуемой порядочности.

– Слабым местом в вашем рассказе, – медленно произнес Гортсби, – является, конечно же, то, что вы не можете показать кусок мыла.

Молодой человек резко подался вперед, быстро обшарил карманы своего пальто, после чего вскочил на ноги.

– Должно быть, я потерял его, – сокрушенно пробормотал он.

– Потеря гостиницы и куска мыла в один и тот же день говорит скорее о преднамеренной забывчивости… – сказал Гортсби, однако молодой человек не стал дожидаться окончания фразы. Он бросился по дорожке с высоко поднятой головой, с видом беспечности, несколько, впрочем, вымученным.

«Жаль, – подумал Гортсби, задумчиво глядя ему вслед. – Поход за мылом – единственный убедительный штрих во всем рассказе, и именно эта маленькая деталь и подвела его. Если бы ему загодя пришла в голову блестящая мысль запастись куском мыла, завернутого и упакованного со всей аккуратностью, на какую способен продавец, он проявил бы себя как гений в задуманном им предприятии. Нужно заранее все обдумывать».

Размышляя подобным образом, Гортсби поднялся, собираясь уйти, однако тут же у него вырвался возглас огорчения. На земле, рядом со скамьей, лежал небольшой овальный пакетик, завернутый и упакованный со всей аккуратностью, на какую способен продавец. Это не могло быть ничем иным, как куском мыла, очевидно выпавшим из кармана пальто юноши, когда тот садился на скамью. В следующую минуту Гортсби стремительно бежал по окутанной сумерками дорожке, тревожно выискивая глазами фигуру молодого человека в легком пальто. Он уже было отказался от поисков, когда увидел объект своих преследований. Молодой человек в нерешительности стоял на краю дорожки для экипажей и, по-видимому, размышлял, двинуться ли ему через Гайд-парк или направиться на кишащие людьми тротуары Найтсбриджа. Услышав, что Гортсби окликает его, он обернулся с видом, выражавшим враждебность и готовность к отпору.

– Объявился важный свидетель истинности вашего рассказа, – сказал Гортсби, протягивая ему кусок мыла. – Должно быть, он выпал у вас из кармана, когда вы садились на скамейку. Я нашел его на земле после вашего ухода. Вы должны простить мою недоверчивость, но все было против вас, а теперь, опираясь на показания этого куска мыла, мне следовало бы объявить приговор. Если заем в сумме одного соверена сколько-нибудь устроит вас…

Молодой человек поспешил развеять все сомнения на этот счет, опустив монету в карман.

– Вот моя карточка с адресом, – продолжал Гортсби. – На этой неделе вы можете возвратить деньги в любой день, а вот мыло – не теряйте его больше, оно сослужило вам добрую службу.

– Это просто здорово, что вы его нашли, – произнес юноша, а затем прерывающимся голосом пробормотал пару слов благодарности и стремительно бросился в сторону Найтсбриджа.

«Бедный мальчик, он едва не разрыдался, – говорил про себя Гортсби. – И ничего удивительного. Должно быть, слишком остро переживает избавление от своих невзгод. А для меня это урок – не нужно слишком умничать, полагаясь на обстоятельства».

Когда Гортсби проходил мимо скамейки, где разыгралась эта маленькая драма, он увидел пожилого господина, что-то искавшего под скамейкой и рядом с ней. Он признал в нем человека, сидевшего рядом с ним на этой скамье ранее.

– Вы что-то потеряли, сэр? – спросил он.

– Да, сэр, кусок мыла.

Омлет по-византийски.

Софи Шаттель-Монкхайм была социалисткой по убеждениям и Шаттель-Монкхайм по мужу. Тот, за кого она когда-то вышла замуж, был богат, богатыми считались и его родственники. У Софи были вполне передовые и определенные взгляды насчет того, как нужно распоряжаться средствами, и ее радовало то счастливое обстоятельство, что у нее помимо всего прочего есть еще и деньги. Когда на съездах гостей и конференциях Фабианского общества она, прибегая к красноречию, яростно нападала на капитализм и вскрывала его пороки, то невольно находила утешение в том, что эта система с ее неравенством и беззаконием свое, наверное, проживет. Одно из утешений реформаторов среднего возраста состоит в том, что насаждаемое ими добро должно жить и после них, если уж ему все равно суждено жить.

Как-то весной, вечером, когда время близилось к ужину, Софи умиротворенно сидела между зеркалом и служанкой, которая возводила на ее голове замысловатое подобие прически в соответствии с последними требованиями моды. На ее душе царило полное спокойствие, спокойствие человека, который, проявив большое упорство и настойчивость, достиг желанной цели и которому эта цель все еще представляется желанной. Герцог Сирийский согласился побывать в ее доме в качестве гостя, да он уже, собственно, находился в нем и в скором времени должен был расположиться за обеденным столом. Как настоящая социалистка, Софи осуждала социальные различия и высмеивала кастовость, но, если уж этой искусственно созданной разнице в общественном положении и звании суждено было существовать, она всегда охотно и с волнением включала в список гостей представителя благородного слоя общества. Она была достаточно терпима, чтобы любить грешника и одновременно ненавидеть грех. Это не означает, что она питала какие-то чувства личной симпатии по отношению к герцогу Сирийскому, который был для нее человеком относительно незнакомым, и все же она была очень, очень рада приветствовать его в своем доме именно как герцога Сирийского. Она не смогла бы объяснить почему, но никто и не собирался требовать у нее объяснений, а между тем многие женщины завидовали ей.

– Сегодня ты должна превзойти себя, Ричардсон, – любезно заметила она своей служанке. – Я должна выглядеть лучше всех. Мы все должны превзойти себя.

Служанка ничего на это не сказала, но, судя по ее сосредоточенному виду и тому, с каким проворством она перебирала пальцами, было видно, что и ею движет стремление превзойти себя.

Раздался тихий, но требовательный стук в дверь. Так стучит человек, которого нельзя не впустить.

– Ступай посмотри, кто это, – сказала Софи. – Наверное, пришли узнать насчет вин.

Ричардсон быстро посовещалась в дверях с невидимым посланником. Когда она возвратилась, стало заметно, что плохо скрываемое равнодушие заступило на место прежней живости.

– В чем дело? – спросила Софи.

– Слуги прекратили работу, сударыня, – ответила Ричардсон.

– Прекратили работу? – воскликнула Софи. – То есть ты хочешь сказать, что они объявили забастовку?

– Да, сударыня, – сказала Ричардсон и прибавила: – А все из-за Гаспара.

– Из-за Гаспара? – с удивлением произнесла Софи. – Шеф-повара, без которого сегодня не обойтись! Специалиста по омлетам!

– Да, сударыня. Прежде чем стать специалистом по омлетам, он служил камердинером и два года назад был одним из штрейкбрехеров во время знаменитой забастовки у лорда Гримфорда. Как только наши слуги узнали о том, что вы наняли его на службу, они решили в знак протеста прекратить работу. На вас лично они зла не держат, но требуют, чтобы Гаспара немедленно рассчитали.

– Но, – протестующе воскликнула Софи, – это единственный человек в Англии, который понимает, как нужно готовить омлет по-византийски. Я наняла его специально к визиту герцога Сирийского, и заменить его по первому же требованию невозможно. Мне пришлось бы посылать за кем-то в Париж, а герцог любит омлеты по-византийски. Мы только об этом и говорили, когда возвращались со станции.

– Он был одним из штрейкбрехеров у лорда Гримфорда, – повторила Ричардсон.

– Это просто ужасно, – сказала Софи, – бастовать в такую минуту, когда в гостях герцог Сирийский! Нужно немедленно что-то предпринять. Быстро заканчивай мою прическу, и я пойду посмотрю, что можно сделать, чтобы переубедить их.

– Я не могу закончить вашу прическу, сударыня, – произнесла Ричардсон тихо, но с большой решимостью. – Я являюсь членом профсоюза и не могу более и полминуты работать, покуда забастовка не закончится. Жаль, что мне приходится огорчать вас.

– Но это бесчеловечно! – трагически воскликнула Софи. – Я всегда была образцовой госпожой и нанимала на службу только тех слуг, которые состоят в профсоюзе, и вот результат. Не могу же я сама закончить прическу. Я не знаю, как это делается. Как же мне быть? Это бесчестно!

– Именно бесчестно, – согласилась Ричардсон. – Я стойкий консерватор, и, простите, вся эта социалистическая чепуха выводит меня из терпения. Это тирания, вот что это такое, но мне надо зарабатывать на жизнь, как и всем другим, и я должна поступать так, как решит профсоюз. Без разрешения забастовочного комитета я больше ни к одной булавке не притронусь, даже если вы вдвое повысите мне жалованье.

Дверь распахнулась, и в комнату ворвалась Кэтрин Мэлсом.

– Хорошенькое дельце! – вскричала она. – Слуги без предупреждения устраивают забастовку, а я остаюсь в чем есть! Я не могу в таком виде появляться на людях!

Коротко взглянув в ее сторону, Софи согласилась, что нет, не может.

– Они что, все бастуют? – спросила она у своей служанки.

– Все, кроме тех, кто работает на кухне, – ответила Ричардсон. – Те принадлежат к другому профсоюзу.

– Хоть насчет ужина не надо беспокоиться, – сказала Софи. – Спасибо и на этом.

– Какой там ужин! – сердито фыркнула Кэтрин. – О каком ужине ты говоришь, когда мы не можем на нем присутствовать? Посмотри на свою прическу и посмотри на меня! Нет, лучше не делай этого.

– Без служанки тебе не обойтись, это я по себе знаю. А твой муж может тебе чем-то помочь? – в отчаянии спросила Софи.

– Генри? Ему еще хуже, чем нам. Его слуга – единственный человек, который что-то понимает в этой дурацкой новомодной турецкой бане, которую Генри повсюду возит с собой.

– Один вечер он мог бы обойтись и без турецкой бани, – сказала Софи. – Без прически я не могу появиться на людях, а вот турецкая баня – это уже роскошь.

– Дорогая моя, – заговорила Кэтрин с пугающей горячностью, – Генри уже был в бане, когда забастовка началась. В бане, понимаешь? Он и сейчас там.

– А что, он из нее не может выйти?

– Он не знает, как это сделать. Стоит ему повернуть ручку с надписью «выход», выходит лишь еще больше горячего пара. В этой бане два вида пара – «терпимый» и «едва терпимый». Он им обоим дал выход. Наверное, к настоящему моменту я уже вдова.

– Но я просто не могу отослать Гаспара, – застонала Софи. – Где мне раздобыть другого специалиста по омлетам?

– А вот где мне раздобыть другого мужа, похоже, никого не интересует, – с горечью проговорила Кэтрин.

Софи решила капитулировать.

– Иди, – сказала она Ричардсон, – и скажи забастовочному комитету, или кто там руководит всем этим делом, что Гаспар с настоящей минуты уволен. И попроси Гаспара зайти в библиотеку, я рассчитаюсь с ним и извинюсь, как смогу, а потом лети назад и заканчивай прическу.

Спустя примерно полчаса Софи разместила гостей в главной зале, прежде чем отправить их в столовую. Если не считать того, что лицо Генри Мэлсома имело оттенок спелой малины, который иногда можно увидеть на лицах актеров в домашних спектаклях, иных внешних проявлений кризиса, с которым кое-кто из собравшихся только что столкнулся – и который преодолел, – не наблюдалось. Однако напряжение было слишком сильным, чтобы кое-кого не вывести из душевного равновесия. Софи сама не понимала, что говорила своему знатному гостю, и к тому же со все возраставшей частотой она бросала взгляды в направлении главных дверей, откуда должно было последовать долгожданное объявление, что ужин подан. Время от времени она посматривала и в сторону зеркала, в котором отражались ее чудесно убранные волосы, – точно так же страховщик глядит с благодарностью на опоздавшее судно, которое благополучно вошло в гавань по окончании гибельной бури. И вот двери раскрылись, и дворецкий наконец-то вошел в залу. Однако он не стал оповещать собравшихся, что банкет готов. Его послание было обращено к одной лишь Софи.

– Ужина не будет, сударыня, – серьезно произнес он, – слуги на кухне прекратили работу. Гаспар состоит членом союза поваров и кухонных работников, и как только они узнали о безотлагательном увольнении, то в ту же минуту забастовали. Они требуют немедленного восстановления на службе и принесения извинений союзу. Могу к этому добавить, сударыня, что настроены они весьма решительно. Мне пришлось даже отдать им карточки с именами гостей, которые уже были разложены на столе.

По прошествии восемнадцати месяцев Софи Шаттель-Монкхайм начинает снова посещать свои любимые места и встречаться со старыми товарищами, однако она должна быть очень осторожна. Врачи не рекомендуют ей бывать там, где что-то может ее взволновать. Например, ей противопоказаны съезды гостей или конференции Фабианского общества. Сомнительно, впрочем, чтобы она и сама хотела их посещать.

Айвовое дерево.

– Я только что была у старушки Бетси Мадлен, – сообщила Вера своей тетушке миссис Бебберли Камбл. – Ее, кажется, очень тревожит вопрос квартирной платы. Она задолжала уже за пятнадцать недель и говорит, что не знает, где ей взять хотя бы немного денег.

– Бетси Маллен всегда испытывала трудности с квартирной платой, и чем больше ей помогают, тем меньше она сама об этом беспокоится, – отвечала тетушка. – Я-то уж точно не собираюсь ей больше помогать. Придется ей переехать в домик поменьше и подешевле. На другом конце деревни есть несколько таких домов, которые можно снять за половину того, что она платит или должна платить сейчас. Я еще год назад ей говорила, что она должна переехать.

– Но тогда у нее не будет такого замечательного сада, – возразила Вера. – А там растет такое чудесное айвовое дерево! Наверное, во всем приходе такого нет. А вот айвовый джем она никогда не варит. По-моему, иметь айвовое дерево и не варить айвовый джем – значит обнаруживать такую силу характера! О нет, оставить этот сад она никак не может.

– В шестнадцать лет, – строго сказала миссис Бебберли Камбл, – человек говорит как о невозможном о том, что попросту связано с некоторыми неудобствами. Не только возможно, но и желательно, чтобы Бетси Маллен перебралась в жилище меньших размеров. Да у нее едва хватает мебели, чтобы заполнить тот большой дом, в котором она живет сейчас.

– Мебели у нее, может, и правда мало, зато что до ценных вещей, – произнесла Вера после короткой паузы, – то их в доме Бетси больше, чем где-либо еще на мили вокруг.

– Чепуха, – сказала тетушка. – Она уже давно рассталась с китайским фарфором, который у нее был.

– Я говорю не о том, что принадлежит Бетси лично, – загадочно проговорила Вера. – Ты, конечно же, не знаешь того, что знаю я.

– Сейчас же мне все расскажи! – воскликнула тетушка, при этом она вся вдруг насторожилась, точно терьер, который в предвкушении скорой погони за крысой сбрасывает вялую сонливость и весь обращается в нетерпеливое ожидание.

– Я совершенно точно знаю, что ничего не должна тебе об этом говорить, – сказала Вера. – Впрочем, мне часто приходится делать то, чего не следовало бы делать.

– Уж от меня ты никак не можешь ожидать, чтобы я предложила тебе сделать то, чего ты не должна делать… – внушительно начала миссис Бебберли Камбл.

Миссис Бебберли Камбл упрятала подальше в закрома души чувство раздражения, весьма, впрочем, простительное, и нетерпеливо спросила:

– Так что же там такого в домике Бетси Маллен, из-за чего ты поднимаешь столько шума?

– Едва ли справедливо говорить, что это я поднимаю шум, – ответила Вера. – Сейчас я впервые заговорила, но об этом загадочном деле много писали в газетах. Это просто смешно, но целые газетные полосы были заполнены всяческими предположениями, полицейские и частные детективы и ныне рыскают повсюду в Англии и за границей, и все это время секрет хранился в этом неприметном домике.

– Не хочешь ли ты сказать, что речь идет об исчезнувшей года два назад из Лувра картине, на которой изображена какая-то женщина с улыбкой? – воскликнула тетушка с возросшим интересом.

– О нет, речь не об этом, но кое о чем не менее важном и загадочном, я бы даже сказала, имеющем более скандальный характер.

– Уж не о тех ли ты вещах говоришь, что похищены в Дублине?

Вера кивнула:

– Они все там.

– В домике Бетси? Невероятно!

– Разумеется, Бетси понятия не имеет, что они собой представляют, – сказала Вера. – Она только знает, что они чем-то ценны и что она должна держать язык за зубами. Я совсем случайно узнала и об этих вещах, и как они там оказались. Видишь ли, люди, у которых они хранились, долго ломали голову, куда бы их спрятать в безопасное место. И кто-то из них, проезжая по деревне в автомобиле, обратил внимание на одиноко стоящий домик и подумал о том, что это как раз то, что нужно. Миссис Лэмпер поговорила с Бетси и тайком переправила вещи к ней в дом.

– Миссис Лэмпер?

– Да. Ты же знаешь, она помогает священнику навещать больных.

– Мне отлично известно, что она разносит по домам бедняков суп и наставительную литературу и оказывает им разные мелкие услуги, – сказала миссис Бебберли Камбл. – Но вряд ли это то же самое, что прятать краденые вещи, и откуда они, ей должно было быть известно. Всякий, кто читает газеты, даже невнимательно, должен был бы знать о краже, и мне кажется, что узнать эти вещи нетрудно. Миссис Лэмпер всегда пользовалась репутацией добропорядочной женщины.

– Разумеется, она кого-то прикрывала, – сказала Вера. – Но самое замечательное в этом деле то, что в нем замешано необычайно большое число вполне достойных людей, которые попались в сети, пытаясь выгородить других. Ты была бы просто поражена, если бы узнала имена тех, кто оказался вовлеченным в это дело. Думаю, мало кто знает, кто настоящий преступник. А теперь я и тебя затянула в сети, поведав тайну домика.

– Никуда ты меня не затянула, – с негодованием произнесла миссис Бебберли Камбл. – И не собираюсь я никого выгораживать. Обо всем тотчас же нужно сообщить в полицию. Кража есть кража, кто бы ни совершил ее. Если достойные люди предпочитают брать и переправлять куда-то краденые вещи, что ж, более они не могут считаться достойными, вот и все. Я сейчас же позвоню в полицию…

– Но, тетушка, – укоризненно заметила Вера, – если бедный каноник узнает, что и Кутберт вовлечен в эту скандальную историю, то его хватит удар. Ты же знаешь, этим все и кончится.

– Так в нее еще и Кутберт вовлечен! Да как ты можешь говорить такое, если знаешь, как хорошо мы о нем думаем?

– Конечно, знаю, что ты думаешь о нем хорошо, и что он помолвлен с Беатрис, и что это будет прекрасная партия, и что это твой идеал настоящего зятя. И тем не менее именно Кутберт подал мысль спрятать вещи в доме, и это именно он проезжал в автомобиле. Он сделал это только затем, чтобы помочь своему другу Пеггинсону, знаешь, тому самому квакеру, который так волнует народ, выступая за сокращение военно-морского флота. Не помню, как он оказался вовлеченным в это, но я же предупреждала тебя, что в этом деле замешано много вполне достойных людей, не так ли? Вот что я имела в виду, когда говорила, что старая Бетси не может покидать дом. Вещи слишком громоздки, и она не может везти их с прочим имуществом, не привлекая внимания. Конечно, случись ей заболеть и умереть – это было бы так некстати. Ее мать прожила более девяноста лет, она мне сама об этом рассказывала, поэтому если за ней должным образом ухаживать и Бетси не будет волноваться, то протянет по меньшей мере лет двенадцать. А за это время можно будет придумать, как избавиться от вещей.

– Я с Кутбертом об этом поговорю. После свадьбы, – сказала миссис Бебберли Камбл.

– Свадьба состоится лишь на будущий год, – заметила Вера, пересказывая потом эту историю своей лучшей подруге, – а пока старая Бетси живет бесплатно, при этом два раза в неделю получает суп, а врач моей тетушки тотчас же бежит к ней, едва у нее заболит мизинец.

– Но откуда ты обо всем этом узнала? – спросила ее подруга, придя в восхищение.

– Это тайна… – ответила Вера.

– Разумеется, тайна, к тому же озадачившая всех. Но что меня изумляет, тебе-то откуда об этом стало известно?

– А, ты о ценных вещах? Это я выдумала, – пояснила Вера. – Тайна состояла в другом: где бы бедняжке Бетси взять деньги, чтобы уплатить долги владельцу домика? А ей так не хотелось расставаться со своим чудесным айвовым деревом.

Несостоявшееся знакомство.

Мэрион Эгглби беседовала с Кловисом на единственную тему, которую она всегда охотно обсуждала, – о своих отпрысках, их разнообразных недостатках и достоинствах. Кловис не был в настроении слушать. Молодое поколение Эгглби, изображаемое невероятно яркими красками в стиле родительского импрессионизма, не возбуждало в нем энтузиазма. Зато у миссис Эгглби энтузиазма хватало на двоих.

– Эрик вам понравится, – говорила она скорее с целью вызвать его на разговор, чем в надежде на то, что сказанное ею случится.

Кловис уже успел прозрачно намекнуть, что едва ли воспылает симпатией по отношению к Эми или Уилли.

– Да-да, я уверена, что Эрик вам понравится. Он всем нравится, кто с ним знакомится. Знаете, он мне напоминает эту известную картину, изображающую юного Давида, – не помню, кто ее написал, но она очень хорошо известна.

– Уже одного этого достаточно, чтобы восстановить меня против него, случись нам много видеться, – сказал Кловис. – Только вообразите себе, как, к примеру, за партией в бридж «аукцион», когда сосредоточенно пытаешься вспомнить, какую карту первоначально объявил твой партнер и какую масть сбросил соперник, мешает то, что кто-то настойчиво напоминает портрет юного Давида. Да это кого угодно с ума сведет. Повстречайся мне Эрик в подобной ситуации, я бы его возненавидел.

– Эрик не играет в бридж, – с достоинством произнесла миссис Эгглби.

– Не играет? – спросил Кловис. – Это отчего же?

– Воспитание не позволяет моим детям играть в карты, – сказала миссис Эгглби. – Вот игру в шашки я поощряю. Эрика считают замечательным игроком в шашки.

– Поощряя игру в шашки, вы подвергаете свое семейство большому риску, – заметил Кловис – Один мой знакомый, тюремный священник, рассказывал, что среди самых страшных преступников, с которыми ему приходилось встречаться, то есть людей, приговоренных к смертной казни или к продолжительным срокам тюремного заключения, не было ни одного игрока в бридж. Напротив, среди них он знает по меньшей мере двух квалифицированных шашистов.

– Не понимаю, что общего у моих мальчиков с преступниками! – с негодованием произнесла миссис Эгглби. – Они воспитаны самым тщательным образом, уверяю вас.

– Значит, вы беспокоились насчет того, что же все-таки из них получится, – сказал Кловис. – Вот моя мать никогда не тревожилась насчет моего воспитания. Она лишь следила за тем, чтобы меня поколачивали через подобающие промежутки времени и учили тому, какая разница между добром и злом. Разница какая-то есть, но я, видите ли, позабыл, в чем она состоит.

– Забыть, в чем разница между добром и злом! – воскликнула миссис Эгглби.

– Понимаете, я одновременно изучал естественную историю и множество других предметов, а ведь все не упомнишь, не правда ли? Когда-то я знал, какая разница между сардинской соней и соней обыкновенной, и что дубонос появляется на наших берегах раньше кукушки, или наоборот, и во сколько лет морж становится взрослым. Полагаю, и вы когда-то знали всякое такое, но готов биться об заклад, вы все это позабыли.

– А это и не нужно помнить, – возразила миссис Эгглби. – Однако…

– Тот факт, что мы оба все это позабыли, доказывает, что это важные вещи, – прервал ее Кловис. – Вы, должно быть, замечали, что забываешь всегда нечто важное, тогда как малозначительные, ненужные подробности надолго остаются в памяти. Взять, к примеру, мою родственницу Эдит Клабберли. Ни за что не смогу забыть, что ее день рождения приходится на двенадцатое октября. Мне совершенно все равно, какого числа у нее день рождения и родилась ли она вообще. И тот и другой факт кажутся мне абсолютно ничего не значащими или, скажем, ненужными – у меня куча других родственников. С другой стороны, когда я нахожусь в гостях у Хильдегард Шрабли, то никак не могу вспомнить одно важное обстоятельство – заслужил ли ее первый муж свою незавидную репутацию на ипподроме или на бирже, и вследствие этой неуверенности спорт и денежные отношения с самого начала исключаются из разговора. О путешествиях тоже нельзя говорить, потому что ее второй муж вынужден был навсегда поселиться за границей.

– Мы с миссис Шрабли вращаемся в совершенно разных кругах, – сухо заметила миссис Эгглби.

– Ни один человек из числа тех, кто знаком с Хильдегард, не может поставить ей в вину то, что она вращается в каком-либо кругу, – сказал Кловис. – Жизнь представляется ей безостановочным движением с неисчерпаемым запасом горючего. Если ей удается кого-то заставить заплатить за горючее, то тем лучше. Не могу не признаться, что она научила меня многому такому, в чем с ней не сравнится ни одна другая женщина.

– Чему, например? – спросила миссис Эгглби, напустив на себя вид, который сообща принимают присяжные заседатели, вынося коллективный приговор.

– Ну, среди прочего она обучила меня по меньшей мере четырем способам приготовления омара, – с благодарностью вспомнил Кловис. – Все это, конечно, не впечатляет. Люди, воздерживающиеся от радости общения с карточным столом, ни за что не способны оценить более изысканные удовольствия, которые предлагает стол обеденный. Полагаю, что способности обоих столов дарить удовольствия атрофируются потому, что ими не так часто пользуются.

– Одна из моих тетушек серьезно заболела, съев омара, – сказала миссис Эгглби.

– Доведись нам получше знать историю ее жизни, мы бы обнаружили, что она часто болела еще до того, как съела омара. Не станете же вы скрывать, что у нее были корь, грипп, головные боли от расстройства нервов, истерия и прочие вещи, которые бывают у тетушек, и всем этим она переболела задолго до того, как съела омара? Тетушки, которые хотя бы один день чем-то не болели, встречаются крайне редко. Лично я ни одной не знаю. Конечно же, если бы она съела его, когда ей было две недели от роду, это могло бы быть ее первой болезнью и последней. Но если бы такое случилось, думаю, вы бы так и сказали.

– Мне пора, – сказала миссис Эгглби тоном, в котором не прозвучало и намека на сожаление.

Кловис неохотно поднялся и изысканно поклонился.

– Я с таким удовольствием побеседовал с вами об Эрике, – произнес он. – С нетерпением жду, когда я с ним смогу познакомиться.

– Прощайте, – ледяным тоном сказала миссис Эгглби.

И добавила про себя:

«Уж я позабочусь о том, чтобы этого не случилось!».

Девичья память.

Кенельм Джертон вошел в переполненный ресторан гостиницы «Золотой галеон». Почти все места оказались заняты, и, где позволяло пространство, для размещения опоздавших к ланчу были даже расставлены небольшие дополнительные столики. В результате многие столики едва ли не касались один другого. Официант указал гостю на единственный свободный столик, который ему удалось разглядеть, и Джертон занял свое место с неприятным и безосновательным ощущением, будто только на него все и смотрят.

Это был молодой человек обыкновенной наружности, непритязательно одетый, со скромными манерами, но вместе с тем его никогда не покидала мысль, что только на нем сосредоточено безжалостное общественное внимание, будто он какая-нибудь знаменитость или необыкновенный щеголь. После того как он заказал свой ланч, наступил неизбежный период ожидания, когда только и остается, что рассматривать вазу со цветами, стоящую на столе. При этом ему казалось, что и сам он является объектом наблюдения со стороны некоторых барышень, особ постарше и одного ехидно улыбавшегося еврея. Дабы продемонстрировать, что все происходящее вокруг его нимало не занимает, он сосредоточился на изучении содержимого вазы.

– Вы не знаете, как называются эти розы? – спросил он у официанта.

Официант всегда был готов скрыть свою неосведомленность касательно того, что указано в карте вин или в меню; касательно же названий роз он был осведомлен еще в меньшей степени.

– «Эйми Сильвестер Партингтон», – послышался рядом чей-то голос.

Голос принадлежал хорошо одетой молодой женщине с приятным лицом; она сидела за столиком, который почти касался столика Джертона. Вздрогнув, он поспешил поблагодарить ее за ответ и пробормотал что-то невразумительное насчет цветов.

– Вот что странно, – заговорила молодая женщина, – я смогла сказать вам, не напрягая память, как называются эти розы, но, если бы вы пожелали узнать мое имя, я решительно не сумела бы назвать вам его.

Джертон не испытывал ни малейшего желания узнавать имена своих соседей по ресторану. Однако после столь удивительного заявления он счел нужным сказать что-нибудь вежливости ради.

– Да, – продолжала дама, – кажется, у меня частичная потеря памяти. Я приехала сюда поездом; на билете указано, что он куплен на вокзале «Виктория» и действителен до этого места. При мне была пара пятифунтовых банкнот и соверен; визитных карточек или какого-нибудь удостоверения личности у меня нет, и я понятия не имею, кто я такая. Смутно вспоминаю, что у меня есть титул; я леди… но больше я ничего не помню.

– А багаж у вас с собой был? – спросил Джертон.

– Вот этого я не знаю. Мне было известно название этой гостиницы, и я решила приехать сюда; когда гостиничный носильщик, встречающий поезда, спросил, есть ли у меня багаж, я вынуждена была сказать ему, что у меня с собой дорожный несессер и сумка; придумать, что они затерялись, вовсе не сложно. Я назвалась Смит, и скоро он выбрался из толпы пассажиров, разбиравших багаж, с дорожным несессером и сумкой, к которым были прикреплены бирки с именем Кестрел-Смит. Я вынуждена была взять их; что еще мне оставалось делать?

Джертон ничего на это не сказал, но подумал, что же остается теперь делать законному владельцу багажа.

– Это, конечно, ужасно – явиться в незнакомую гостиницу под именем Кестрел-Смит, но было бы еще хуже явиться совсем без багажа. Вообще-то я не люблю доставлять неудобства.

В воображении Джертона возникли озадаченные железнодорожные служащие и расстроенные Кестрел-Смиты, но он не предпринял попытку облечь воображаемое в слова. Дама меж тем продолжала свой рассказ:

– Ни один из моих ключей, естественно, не подходил к этим вещам, но я сказала одному понятливому коридорному, что потеряла кольцо для ключей, и он в мгновение ока вскрыл замки. Очень толковый мальчик; скорее всего, он закончит в Дартмуре.[82] Туалетные принадлежности Кестрел-Смит не бог весть что, но все-таки это лучше, чем ничего.

– Если вы уверены, что у вас есть титул, – сказал Джертон, – то почему бы вам не взять книгу пэров и не просмотреть ее?

– Уже пыталась это сделать. Я просмотрела список членов палаты лордов в справочнике «Уитэкер», но, согласитесь, длинный перечень напечатанных фамилий мало что может сказать. Будь вы офицером, вдруг забывшим о себе все, то могли бы месяцами рыскать по списку чинов военного ведомства, так и не найдя то, что нужно. Я избрала иной путь: при помощи разного рода небольших тестов я стараюсь убедиться, что я не тот человек. Это дает мне возможность несколько сузить рамки неопределенности. Быть может, вы обратили внимание на то, что я принципиально отказалась от ньюбергского омара.

Джертону и в голову не приходило обращать внимание на что-либо подобное.

– Это расточительно, поскольку омар – одно из самых дорогих блюд в меню, но тем не менее это доказывает, что я не леди Старпинг; она ни за что не притронется к ракообразным, а у бедной леди Брэддлшраб попросту несварение желудка; будь я ею, я бы наверняка умерла в муках, и разрешение задачи, кто я такая, легло бы на плечи журналистов, полицейских и прочей публики; меня бы это уже не интересовало. Леди Ньюфорд не может отличить одну розу от другой и к тому же ненавидит мужчин, поэтому с вами она бы и разговаривать не стала; а леди Маусхилтон флиртует с каждым встречным – я ведь с вами не флиртую, правда?

Джертон поспешил дать заверения, что это сущая правда.

– Вот видите, – продолжала дама, – таким образом мы сразу четырех убираем из списка.

– Непростая будет задача – свести список до одного, – сказал Джертон.

– Ну что вы, там много таких, к которым я точно не принадлежу, – женщины с внуками или сыновьями, вступившими в зрелость. Мне остается считаться только со своими сверстницами. Но вы тоже можете мне помочь, если не возражаете; в курительной комнате есть экземпляры «Сельской жизни» и тому подобных газет; полистайте последние страницы, может, вам и встретится моя фотография с грудным младенцем или что-нибудь этакое. У вас это и десяти минут не займет. Встретимся в гостиной за чаем. Ужасно вам благодарна.

И Прекрасная Незнакомка поднялась и удалилась, изящно отправив Джертона на поиски доказательств ее личности. Проходя мимо столика молодого человека, она задержалась на минуту и прошептала:

– Вы обратили внимание, что я дала официанту на чай шиллинг? Мы можем вычеркнуть из списка леди Алвайт. Она скорее умрет, чем сделает что-нибудь подобное.

В пять часов Джертон перешел из курительной комнаты в гостиную; он добросовестно, но безрезультатно листал в продолжение четверти часа иллюстрированные еженедельники. Его новая знакомая сидела за небольшим чайным столиком, над ней в выжидающей позе склонился официант.

– Китайский чай или индийский? – спросила она Джертона, когда он сел рядом с ней.

– Китайский, пожалуйста, и ничего больше. Вы узнали что-нибудь?

– У меня сведения только отрицательные. Я не леди Бефнал. Она ненавидит азартные игры, а я, едва завидев в вестибюле известного букмекера, пошла и поставила десять фунтов на безымянную кобылку от имени Вильяма Третьего из Митровицы; гонка начнется в три пятнадцать. Тут, наверное, меня привлекло то обстоятельство, что животное безымянное.

– Оно пришло первым?

– Нет, четвертым – самое неприятное, что может сделать лошадь, когда ставишь на то, чтобы она либо выиграла, либо заняла одно из первых трех мест. Зато теперь мне известно, что я не леди Бефнал.

– Как мне кажется, эти сведения достались вам дорогой ценой, – заметил Джертон.

– Да, по правде, для меня это было разорительно, – призналась претендентка на узнавание, – у меня осталось, по-моему, не больше флорина. Ньюбергский омар виной тому, что ланч вышел дорогим, и потом, мне, разумеется, пришлось отблагодарить мальчика за то, что он сделал с замками Кестрел-Смит. Но у меня вместе с тем появилась отличная мысль. Я уверена, что состою членом женского клуба. Сейчас отправлюсь туда и спрошу у портье, нет ли для меня писем. Он знает всех членов клуба в лицо, и если для меня есть письма или телефонные сообщения, то он, конечно, без труда разрешит эту проблему. Если скажет, что ничего нет, тогда я спрошу у него: «Вы ведь знаете меня, не так ли?» Так или иначе, что-нибудь да выясню.

План казался хорошим; но одна вещь смущала Джертона.

– Ну конечно, – сказала дама, когда он намекнул на препятствие, – мне нужно будет оплатить дорогу до клуба, потом счет в гостинице и все такое прочее. Если вы одолжите мне три фунта, то мне их на все хватит. Огромное вам спасибо. Но осталось еще решить, как быть с багажом; я не хочу до конца своих дней быть обремененной всем этим. Я попрошу, чтобы вещи принесли в холл, а вы сделайте вид, будто присматриваете за ними, пока я пишу письмо. Потом я ускользну на станцию, а вы можете удалиться в курительную комнату, и пусть они делают с вещами что хотят. Спустя какое-то время они объявят о невостребованных вещах, и владелец найдется.

Джертон молча согласился с этим планом действий и неотрывно следил за багажом, пока его временная владелица незаметно покидала гостиницу. Ее уход не остался, однако, совсем незамеченным. Мимо Джертона прошествовали два джентльмена, и один из них спросил у другого:

– Видели эту молодую женщину в сером, которая только что вышла? Это леди…

Джентльмены удалились за пределы слышимости прежде, чем один из них произнес ее имя. Так кто же она? В стремлении добыть хоть какие-то сведения насчет случайно встретившейся ему женщины Джертон едва не бросился вслед за совершенно незнакомым ему человеком. Но ему нужно было еще и делать вид, будто он присматривает за багажом. Впрочем, спустя пару минут тот важный для него персонаж, которому было что-то известно, возвратился в холл, на сей раз один. Джертон набрался смелости и остановил его.

– Мне показалось, что вы говорили, будто знаете даму, которая несколько минут назад покинула гостиницу; это высокая женщина в сером. Простите, что спрашиваю, но не могли бы вы сообщить мне ее имя; я с ней с полчаса разговаривал; она… э-э-э… она знакома с моими родственниками и, кажется, слышала обо мне, поэтому, полагаю, мы с ней уже где-то встречались, но никак не могу вспомнить, как ее зовут. Вы не могли бы…

– Разумеется. Это миссис Струп.

– Миссис… как? – переспросил Джертон.

– Струп. Чемпионка по игре в гольф в тех краях, где я живу. Очень приятная особа, много вращается в обществе, но, на беду свою, время от времени теряет память и попадает в разного рода переделки. Понятно, что потом ей об этом лучше не говорить, иначе она выходит из себя. Всего доброго, сэр.

Незнакомец отправился далее по своим делам, и не успел Джертон переварить полученные им сведения, как внимание его переключилось на рассерженную даму, которая громко и недовольно учиняла разнос гостиничным служащим.

– Вам с вокзала случайно не приносили дорожный несессер и сумку с бирками на имя Кестрел-Смит? Нигде не могу найти. Клянусь, я сама видела, как их заносили в вагон на вокзале «Виктория». Да вот же мой багаж! Это еще что? Замки взломаны?

Больше Джертон ничего не слышал. Он отправился в турецкую баню, где провел несколько часов.

Рассказчик.

Стоял жаркий полдень. В поезде было душно, а следующая остановка, Темплкоум, была в часе пути.

В одном из вагонов ехали маленькая девочка, девочка поменьше и маленький мальчик. Состоявшая при детях тетушка сидела в одном углу, а угол напротив нее занимал некий холостяк, человек для них посторонний. Остальную же часть купе решительно оккупировали маленькие девочки и мальчик. Их манера разговаривать с тетей, лаконичные, но настойчивые высказывания напоминали полет мухи, которая отказывается понять, что ее прогоняют. Замечания тети в основном начинались со слов «Нельзя так делать», тогда как почти все реплики детей начинались с вопроса «Почему?».

– Нельзя так делать, Сирил! – воскликнула тетушка, когда маленький мальчик принялся колотить по диванным подушкам, поднимая с каждым ударом облако пыли. – Погляди-ка лучше в окно, – прибавила она.

Ребенок неохотно придвинулся к окну.

– А почему овец гонят вон с того поля? – спросил он.

– Я думаю, их перегоняют на то поле, где травы больше, – слабым голосом ответила тетушка.

– Но и на этом поле много травы, – возразил мальчик. – Здесь вообще ничего, кроме травы, нет.

– Наверное, на другом поле трава лучше, – бессмысленно предположила тетушка.

– Почему это лучше? – мгновенно последовал неизбежный вопрос.

– А посмотри вон на тех коров! – воскликнула тетушка.

На полях, тянувшихся вдоль железной дороги, почти всюду паслись коровы и быки, но голос ее прозвучал так, будто она пыталась обратить его внимание на что-то диковинное.

– Почему это на другом поле трава лучше? – стоял на своем Сирил.

Хмурое выражение лица холостяка начало уступать место сердитой гримасе. Суровый, лишенный всякого сочувствия человек, решила про себя тетушка. Она никак не могла придумать сколько-нибудь удовлетворительный ответ на вопрос о качестве травы на другом поле.

Между тем девочка поменьше отвлекла внимание всех от злополучной травы, начав декламировать «По дороге в Мандалей». Помнила она только первую строчку, но свои ограниченные знания употребила с максимально возможным эффектом, снова и снова мечтательно повторяя ее очень громким голосом. Холостяк подумал, что кто-то, наверное, поспорил с ней, что она ни за что не повторит ее громко две тысячи раз подряд без остановки. Кто бы этим спорщиком ни был, скорее всего он проиграет.

– Давайте-ка я расскажу вам сказку, – сказала тетя после того, как холостяк дважды посмотрел на нее и один раз на звонок к проводнику.

Дети нехотя переместились в тот угол купе, где сидела тетушка. По-видимому, в их глазах она не пользовалась репутацией хорошей рассказчицы.

Низким и доверительным голосом, то и дело громко прерываемая каверзными вопросами слушателей, она начала свое вялое и прискорбно нудное повествование о маленькой девочке, которая всегда вела себя хорошо и дружила со всеми. В конце концов друзья этой девочки, восхищавшиеся ее добрым нравом, спасли ее от бешеного быка.

– А они не спасли бы ее, если бы она не вела себя хорошо? – спросила старшая из девочек.

Такой же вопрос хотел бы задать и холостяк.

– Конечно, спасли бы, – неуверенно проговорила тетушка. – Но не думаю, чтобы они так же спешили ей на помощь, если бы она им сильно не нравилась.

– В жизни не слышала более дурацкой сказки, – с глубоким убеждением заявила старшая из Девочек.

– Такая чушь, что я только начало послушал, – сказал Сирил.

Девочка поменьше своего мнения насчет сказки не высказала, поскольку давным-давно возобновила декламацию своей любимой строчки.

– Похоже, вы не пользуетесь у них успехом как рассказчица, – неожиданно произнес из своего угла холостяк.

Тетушка изготовилась защищаться от неожиданного нападения.

– Непростая задача – рассказывать детям сказки, которые они могли бы понять и оценить, – холодно произнесла она.

– Я с вами не согласен, – сказал холостяк.

– Может, тогда вы расскажете им сказку? – предложила тетушка.

– Расскажите нам сказку, – потребовала старшая из девочек.

– Однажды, – начал холостяк, – жила-была маленькая девочка по имени Берта, и вела она себя необыкновенно хорошо.

Возникший поначалу у детей интерес начал тотчас угасать. Все сказки казались до отвращения похожими друг на друга, кто бы их ни рассказывал.

– Она была послушной, всегда говорила правду, следила за тем, чтобы не перепачкаться, ела молочные пудинги с таким же удовольствием, как будто это были пирожки с вареньем, прекрасно готовила уроки и была вежлива со всеми.

– А она была хорошенькая? – спросила старшая из девочек.

– Не такая хорошенькая как ты, – ответил холостяк, – но ужасно хороша.

Это вызвало волну благоприятной реакции на сказку. Слово «ужасный» в сочетании с хорошим поведением было чем-то необычным, что привлекало само по себе. Казалось, оно вносило элемент реализма, которого не хватало тетушкиным рассказам о жизни детей.

– Она была такая хорошая, – продолжал холостяк, – что получила несколько медалей за хорошее поведение, которые всегда прикрепляла к платью. У нее была медаль за послушание, другая медаль – за прилежание, третья – за хорошее поведение. Медали были большие, из металла, и они звенели, когда она ходила. В городе, где она жила, ни у одного ребенка не было сразу трех медалей, поэтому все знали, что она сверххороший ребенок.

– «Ужасно хороший», – процитировал рассказчика Сирил.

– Все только и говорили о том, какая она хорошая, и об этом прослышал местный принц, который сказал, что если уж она такая расхорошая, ей можно разрешить раз в неделю гулять в его загородном парке. Это был прекрасный парк, детей туда не пускали, поэтому для Берты было большой честью, что ей разрешили побывать в нем.

– А в этом парке были овцы? – спросил Сирил.

– Нет, – ответил холостяк, – овец там не было.

– А почему там не было овец? – последовал неизбежный вопрос на ответ.

Тетушка позволила себе улыбнуться той улыбкой, которую вполне можно было бы квалифицировать как усмешку.

– Овец в парке не было потому, – пояснил холостяк, – что маме принца однажды приснился сон, будто ее сына убьет либо овца, либо упавшие с полки часы. По этой причине у принца в парке никогда не было ни одной овцы, а во дворце – часов.

Тетушка подавила вздох восхищения.

– А принца убили часы или овца? – спросил Сирил.

– Он до сих пор жив, поэтому мы не знаем, сбудется ли сон, – равнодушно заметил холостяк. – Как бы там ни было, овец в парке не было, а вот поросята бегали повсюду.

– А какого они были цвета?

– Черненькие с белыми мордочками, белые в черную крапинку, совершенно черные, серые с белыми пятнами, а некоторые были и вовсе белые.

Рассказчик помолчал, чтобы дети могли полнее представить себе все богатства парка, а затем продолжал:

– Берта опечалилась, увидев, что в парке нет цветов. Она со слезами на глазах обещала своим тетушкам, что не сорвет ни одного принадлежащего принцу цветка, и собиралась сдержать свое обещание, поэтому понятно, что попала в глупое положение, когда обнаружила, что в парке нечего рвать.

– А почему там не было цветов?

– Потому что их съели поросята, – незамедлительно ответил холостяк. – Садовники сказали принцу, что можно разводить либо свиней, либо цветы, и он решил держать свиней и вообще не иметь цветов.

Решение принца было встречено одобрительным бормотанием присутствовавших – ведь сколько людей поступили бы иначе.

– В парке было еще много чего замечательного. Там были пруды с золотыми, голубыми и зелеными рыбками, деревья, на которых восседали красивые попугаи, произносившие, не задумываясь, умные вещи, и птицы, которые напевали все популярные в то время мелодии. Берта ходила взад-вперед по парку. Ей в нем ужасно нравилось, и она думала: «Если бы я не вела себя так необычайно хорошо, мне не разрешили бы прийти в этот прекрасный парк и насладиться всем, что здесь можно увидеть». Три медали звякали одна о другую в такт ходьбе, напоминая ей о том, какая она хорошая. И как раз в это время в парк явился громадный волк, чтобы схватить на ужин поросенка пожирнее.

– Какого он был цвета? – спросили дети с немедленно пробудившимся интересом.

– Цвета грязи, с черным языком и бледно-серыми глазами, сверкавшими неописуемой яростью. Первым, кого он увидел в парке, была Берта. Ее безупречно чистый фартук блистал такой белизной, что был виден издалека. Берта увидела волка, который крадучись двигался к ней, и подумала, что лучше бы ее никогда не пускали в этот парк. Она побежала изо всех сил, а волк огромными прыжками понесся за ней. Ей удалось добежать до зарослей мирта и спрятаться в самом пышном кусте. Волк принялся обнюхивать все ветки, высунув черный язык, при этом его бледно-серые глаза яростно сверкали. Берта ужасно перепугалась. «Если бы я не вела себя так необычайно хорошо, я была бы сейчас дома и в безопасности», – думала она. Между тем мирт пах так сильно, что волк не мог учуять Берту, а кусты были такие густые, что ему долго пришлось бы в них рыскать, прежде чем он смог бы увидеть ее, поэтому он решил, что лучше схватить поросенка. Берта дрожала оттого, что волк рыщет так близко от нее, и когда она в очередной раз задрожала, медаль за послушание звякнула о медали за хорошее поведение и прилежание. Волк уже собрался было уходить восвояси, но вдруг услышал, как звякнули медали. Он остановился и прислушался; они снова звякнули прямо в кусте, совсем рядом. Он бросился в куст, яростно и торжествующе сверкая бледно-серыми глазами, вытащил Берту и съел ее до последнего кусочка. От нее остались только туфли, клочья одежды да три медали за то, что она была хорошей.

– А поросят он не ел?

– Нет, они убежали.

– Начало у сказки плохое, – сказала девочка поменьше, – но конец прекрасный.

– Такой замечательной сказки я еще не слышала, – твердо заявила старшая из девочек.

– Самая замечательная сказка, которую я когда-либо слышал, – сказал Сирил.

Иное мнение высказала тетушка.

– В высшей степени неподходящая история для маленьких детей! Вы перечеркнули плоды многих лет тщательного воспитания.

– Что ж, – проговорил холостяк, собирая свои вещи и готовясь выйти из вагона, – зато я заставил их тихо просидеть десять минут, а это больше, чем удалось вам.

«Бедная женщина! – думал он, шагая по платформе станции Темплкоум. – Теперь с полгода, а то и больше эти дети будут приставать к ней на людях, требуя, чтобы она рассказала им неподходящую сказку!».

Чулан.

Детей в качестве особого поощрения должны были вывезти на пляж в Джегборо. Николаса с собой не взяли – он был наказан. Еще утром он отказался от молока на том, казалось бы, несерьезном основании, что в молоке лягушка. Люди старше, умнее и лучше его говорили, что в молоке никак не может быть лягушки и нечего говорить глупости. Он, однако, продолжал твердить свое и с большими подробностями описывал окраску выдуманной им лягушки. Самое печальное было то, что в миске с молоком, которую подали Николасу, и вправду оказалась лягушка. Стал бы он зря говорить, ведь это он сам ее туда посадил. Его проступок, состоявший в том, что он поймал в саду лягушку и посадил ее в миску с молоком, был раздут до невероятных размеров. Николас особо отметил то обстоятельство, что люди старше, умнее и лучше его, как выяснилось, могут глубоко заблуждаться насчет того, в чем, как им кажется, они уверены.

– Вы говорите, что в молоке никак не может быть лягушки, но ведь она там есть, – повторял он с настойчивостью опытного человека, который не собирается сдавать облюбованных позиций.

И вот его двоюродного брата и сестру и совершенно неинтересного маленького брата должны были в этот день отвезти на пляж в Джегборо, а он остается дома. Тетушка его двоюродных брата и сестры, вообразившая, что по этой же причине она и ему приходится теткой, выдумала поездку в Джегборо, чтобы поразить Николаса удовольствиями, которых он по справедливости лишился вследствие скверного поведения за завтраком. Когда кто-то из детей впадал в немилость, она обыкновенно придумывала что-нибудь веселенькое, чего провинившегося можно было жестоко лишить. Если какой-либо проступок совершали все дети одновременно, им внезапно сообщали, что в соседний городок приехал цирк, ни с каким другим не сравнимый, слонов в нем – не сосчитать, и детей в тот же день повели бы на представление, если бы они не вели себя так скверно.

Когда настал момент отъезда, все ждали, что в глазах Николаса появятся приличествующие этому случаю слезы. Однако вышло так, что расплакалась только его двоюродная сестра, которая, вскарабкавшись в коляску, довольно больно оцарапала коленку о ступеньку.

– Ну и рева, – радостно проговорил Николас, когда компания тронулась в путь отнюдь не с тем душевным подъемом, который должен был бы ее отличать.

– Колено скоро пройдет, – сказала soidisant[83] тетушка, – зато они целый день будут носиться по прекрасному пляжу. Вот будет весело!

– Бобби не будет весело, и носиться он много не будет, – возразил Николас, невесело усмехнувшись, – ему башмаки жмут. Слишком тесные.

– Почему он не сказал мне, что они ему жмут? – с досадой спросила тетушка.

– Он дважды об этом говорил, только вы не слушали. Вы часто не слушаете, когда мы говорим вам что-то важное.

– В огород не пойдешь, – сказала тетушка, переменив тему.

– Почему? – спросил Николас.

– Потому что ты наказан, – высокомерно заявила тетушка.

Николас не согласился с безупречностью аргументации. Ему казалось, что он вполне мог быть наказан и одновременно находиться в огороде. Лицо его приняло выражение несгибаемого упрямства. Тетушка поняла, что он все равно пойдет в огород. «Только потому, – отметила она про себя, – что я не велела ему это делать».

В огород попадали через две калитки, и если уж туда проскальзывал человек небольшого роста, вроде Николаса, спрятаться в нем от постороннего взора среди разросшихся артишоков, малины и других кустов для него не составляло труда. В тот день у тетушки было немало других дел, однако она часа два копалась среди цветочных клумб и кустарников, откуда можно было бдительно следить за двумя калитками, которые вели в запретный рай. У этой женщины было мало мыслей, но она обладала замечательным умением собраться с ними.

Николас совершил пару вылазок в сад перед домом, пробираясь ползком то к одной, то к другой калитке, стараясь при этом скрыть свои намерения, но так и не смог хотя бы на минуту избежать бдительного тетушкиного ока. Вообще-то он и не собирался забираться в огород, но ему было чрезвычайно выгодно, чтобы тетушка ждала именно этого. Это подозрение продержало бы ее на караульной службе, на которую она сама себя обрекла, большую часть дня. Окончательно укрепив ее подозрения, Николас пробрался обратно в дом и быстро привел в действие план, уже давно созревший в его голове.

Если в библиотеке встать на стул, то можно дотянуться до полки, на которой лежал толстый, важный с виду ключ. Ключ и в самом деле был таким же важным, каким выглядел. Этот инструмент надежно защищал тайны чулана от постороннего вторжения, открывая дорогу лишь тетушкам и прочим столь же избранным персонам. У Николаса был небогатый опыт в искусстве вставления ключей от классной комнаты в замочные скважины и открывания замков, однако в последние несколько дней он тренировался с ключом от классной комнаты, ибо не очень-то полагался на случай и удачу. Ключ туго поворачивался в замке, но все-таки повернулся. Дверь открылась, и Николас оказался в незнакомом доселе мире, в сравнении с которым огород казался будничной отрадой, чем-то весьма прозаическим.

Сколько раз Николас пытался представить себе, что же это такое – чулан, место, столь тщательно оберегаемое от детских глаз, на вопрос о котором никогда не добьешься ответа. Чулан оправдал его надежды. Во-первых, он был большим и тускло освещенным, одно высокое окошко, служившее единственным источником света, выходило в запретный огород. Во-вторых, это было хранилище невиданных сокровищ. Лицо, называвшее себя тетушкой, принадлежало к той породе людей, которые считают, что вещи от употребления портятся, а потому их следует вверять пыли и сырости. Те комнаты в доме, которые Николас хорошо знал, были довольно голыми и унылыми, здесь же было столько удивительного, радующего глаз. Прежде всего он увидел кусок вставленной в раму материи, который, очевидно, должен был служить каминным экраном. Для Николаса изображенное на нем представилось живой, пульсирующей историей. Он уселся на свернутые в рулон индийские портьеры, сверкавшие под слоем пыли великолепными красками, и попытался разобраться в подробностях изображенной на куске материи картины. Мужчина, облаченный в охотничий костюм, какие носили давным-давно, только что поразил стрелой оленя. Должно быть, это было делом нетрудным, потому что олень находился от него всего-то в одном-двух шагах. В густых зарослях, вроде тех, что были изображены на картине, к оленю можно было подкрасться незаметно, а две пятнистые собаки, рвавшиеся вперед, были, видно, выдрессированы таким образом, чтобы ходить следом, пока не пущена стрела. С этой частью картины было все ясно, хотя рассматривать ее и интересно. Но видел ли охотник, как это видел Николас, что через чащу в его направлении мчатся четыре волка? Может, их было и больше, чем четыре, и остальные скрывались за деревьями, в любом случае интересно – справятся ли мужчина и его собаки с четырьмя волками, если те набросятся на него? У охотника в колчане оставалось всего две стрелы, а он ведь мог промахнуться, пустив одну стрелу или обе. О его мастерстве стрельбы из лука известно лишь то, что он попал в большого оленя со смехотворно близкого расстояния. В продолжение долгих счастливых минут Николас рассматривал сцену, обдумывая всякие возможности. Он пришел к мысли, что волков все-таки больше, чем четыре, и что мужчина и его собаки попали в трудное положение.

Но были в чулане и другие удивительные и любопытные вещи, заслуживавшие его безотлагательного внимания: чудесные витые подсвечники в виде змеи, чайник, похожий на утку из фарфора, из открытого клюва которой, наверное, наливали чай. Каким неинтересным и бесформенным казался в сравнении с ним чайник, который приносили в детскую! И еще там была резная шкатулка сандалового дерева, плотно набитая душистой ватой, между слоями которой лежали маленькие бронзовые фигурки – горбатые быки, а также павлины и гномы, которые только и ждут, чтобы их взяли в руки и полюбовались ими. Менее обещающей с виду была большая квадратная книга с простой черной обложкой. Николас заглянул в нее, и – смотрите-ка! – в ней оказалось полным-полно цветных картинок с птицами. И какими птицами! Когда Николас гулял в саду или в поле, то встречал кое-каких птиц, но крупнее сорок и лесных голубей птиц не видел. Здесь же были цапли, дрофы, коршуны, туканы, тигровые выпи, ибисы, золотые фазаны – целая портретная галерея и во сне не снившихся существ. И в ту минуту, когда он в восхищении любовался раскраской утки-мандаринки и сочинял историю ее жизни, из огорода до него донесся голос тетушки, выкрикивавшей его имя. Его продолжительное отсутствие вызвало у нее подозрение, и она пришла к заключению, что он перелез через забор, скрывавшийся за кустами сирени. Теперь она энергично, но довольно безуспешно разыскивала его среди артишоков и кустов малины.

– Николас, Николас! – кричала она. – Выходи оттуда сейчас же. Можешь не прятаться, я тебя видела.

Наверное, впервые за двадцать лет в чулане кто-то улыбнулся.

Скоро сердитый голос, которым снова и снова звали Николаса, сменился криками о помощи. Николас закрыл книгу, аккуратно положил ее на то место в угол, где нашел ее, и стряхнул на нее пыль с лежавшей рядом кипы газет. Затем на цыпочках выскользнул из чулана, запер дверь и спрятал ключ на прежнее место. Тетушка все еще звала его, когда он неторопливой походкой вошел в сад перед домом.

– Кто это меня зовет? – спросил он.

– Я, – послышался ответ из-за забора, – разве ты не слышал меня? Я искала тебя в огороде и упала в бочку для дождевой воды. К счастью, воды в ней нет, но края скользкие, и мне никак не выбраться. Принеси-ка лестницу, она стоит под вишней.

– Мне сказали, чтобы я не ходил в огород, – незамедлительно ответил Николас.

– Раньше я говорила тебе не делать этого, а теперь говорю – можно, – прозвучал голос из бочки.

– Ваш голос не похож на тетин, – возразил Николас. – Вы, наверное, сатана и подбиваете меня к тому, чтобы я ее не слушался. Тетушка часто говорила мне, что сатана помыкает мной, а я ему всегда уступаю. На этот раз я не уступлю.

– Не болтай ерунды, – отозвался узник в бочке. – Живо неси лестницу.

– А клубничное варенье к чаю будет? – невинно спросил Николас.

– Ну конечно будет, – ответила тетушка, решив про себя, что Николас его все равно не получит.

– Теперь я точно знаю, что вы сатана, а не тетушка! – радостно вскричал Николас. – Когда мы вчера попросили у тетушки клубничного варенья, она сказала, что его нет. Мне известно, что в буфете стоят четыре банки, потому что я сам туда заглядывал, и вы, конечно, знаете, что оно там, но она-то этого не знает, ведь она сказала, что его нет. Ага, сатана, ты сам себя выдал.

То, что можно разговаривать с тетушкой так, как будто разговариваешь с сатаной, доставляло необыкновенное удовольствие, но Николас детским чутьем осознавал, что такого рода удовольствиями не следует злоупотреблять. Он шумно пошел прочь, а тетушку в конце концов вызволила из бочки кухарка, отправившаяся в огород за петрушкой.

Чай в этот вечер пили в зловещей тишине. Тетушка хранила ледяное молчание, вполне естественное для человека, который в продолжение тридцати пяти минут вынужден был томиться в унизительном и незаслуженном заточении в бочке. Что до Николаса, он тоже молчал с видом человека, которому есть о чем подумать. Вполне может быть, размышлял он, что охотник сумеет спастись со своими гончими, в то время как волки будут пировать, пожирая раненого оленя.

Чернобурка.

– Ты чем-то озабочена, дорогая? – спросила Элеонора.

– Да, это действительно так, – призналась Сюзанна, – хотя, лучше сказать, расстроена. Видишь ли, на следующей неделе у меня день рождения и…

– Везет же людям, – прервала ее Элеонора. – Мой день рождения только в конце марта.

– Так вот, из Аргентины только что приехал в Англию старый Бертрам Найт. Это дальний родственник моей матери. Он так богат, что мы старались никогда не упускать это родство из виду. Мы годами не виделись и ничего не слышали о нем, но стоило ему появиться, как мы снова вспоминали о дядюшке Бертраме. Не могу сказать, чтобы когда-нибудь от него была хоть какая-то польза, но вчера заговорили о моем дне рождения, и он спросил меня, какой подарок мне хотелось бы получить.

– Теперь мне понятно, отчего ты расстроена, – заметила Элеонора.

– В таких случаях, – сказала Сюзанна, – как правило, все мысли исчезают. Кажется, на свете нет ничего такого, что бы хотелось иметь. Тут как-то в Кенсингтоне я видела статуэтку из дрезденского фарфора, что-то около тридцати шести шиллингов. Позволить себе такую вещь я не могу. Я уже принялась было описывать Бертраму эту статуэтку и чуть не назвала ему адрес магазина, когда мне вдруг пришло в голову, что тридцать шесть шиллингов – до смешного ничтожная сумма для человека с его-то громадным состоянием. Для него истратить тридцать шесть шиллингов – все равно что нам с тобой купить букетик фиалок. Не хотелось бы показаться жадной, но упустить свое я не хочу.

– Вопрос в том, – сказала Элеонора, – что он думает по поводу того, каким должен быть подарок. У некоторых богатых людей на этот счет на удивление ограниченные представления. По мере того как люди постепенно становятся богатыми, их потребности и образ жизни соответственно меняются, тогда как подарки они дарят такие же, как и прежде, сохраняя, таким образом, свои природные инстинкты в неразвитом состоянии. По их мнению, идеальным подарком является нечто бросающееся в глаза и не слишком дорогое. Вот почему на прилавках и в витринах даже довольно неплохих магазинов выставлены предметы всего в четыре шиллинга, а кажется, будто они стоят семь шиллингов шесть пенсов, тогда как цена им установлена в целых десять шиллингов, и табличка извещает, что это «прекрасный подарок».

– Знаю, – сказала Сюзанна, – и поэтому так рискованно проявлять нерешительность, когда тебя спрашивают, чего бы тебе хотелось. Если бы я сказала ему: «Этой зимой я еду в Давос, и меня бы устроило все, что может пригодиться в дороге», то он, возможно, подарил бы мне дорожный несессер с отделкой золотом, но, с другой стороны, мог бы подарить и путеводитель по Швейцарии, книжку под названием «Катание на лыжах без слез» или еще что-нибудь в том же духе.

– Скорее всего, он бы сказал: «Она там будет много танцевать, поэтому ей наверняка пригодится веер».

– Да, но у меня тонны вееров, поэтому ты видишь, откуда исходит опасность и что меня тревожит. Вот чего бы мне действительно хотелось, так это что-нибудь из меха. У меня ни одной шкурки нет. Говорят, в Давосе полно русских, и, конечно же, на них прекрасные соболя и все такое. Находиться среди людей, которые утопают в мехах, и не иметь ничего подобного самой – это может вызвать у человека желание нарушить едва ли не все заповеди.

– Если уж тебе хочется что-нибудь из меха, – сказала Элеонора, – то тебе придется лично проследить за тем, как он будет выбирать подарок. Ты ведь не можешь быть уверена в том, что твой дядюшка способен отличить черно-бурую лису от меха обыкновенной белки.

– У «Голиафа и Мастодонта» просто божественные боа из чернобурки, – вздохнув, произнесла Сюзанна. – Если б только мне удалось заманить Бертрама в этот магазин и прогуляться с ним по отделу, где продают меха!

– Он ведь где-то там и живет? – спросила Элеонора. – Тебе не известны его привычки? Может, он совершает моцион в какой-то определенный час?

– Обычно он часа в три идет в свой клуб пешком, если погода хорошая. В таком случае он обязательно проходит мимо «Голиафа и Мастодонта».

– Давай случайно встретимся с ним завтра на углу, – сказала Элеонора. – Немного пройдемся вместе с ним, а если повезет, то сделаем так, чтобы он свернул в магазин. Ты ему скажешь, что тебе понадобилась сетка для волос или еще что-нибудь. Как только мы окажемся в магазине, я спрошу: «Все-таки что тебе подарить в день рождения?» И тут уж действуй сама, благо у тебя все под рукой – богатый родственник, меховой отдел и разговор о подарках ко дню рождения.

– Прекрасная идея, – сказала Сюзанна. – Ты просто умница. Заходи ко мне завтра без двадцати три. Смотри не опаздывай, мы должны находиться в засаде минута в минуту.

На следующий день, за несколько минут до трех часов, охотники за мехами осторожно двинулись к намеченному углу. Неподалеку вздымалась громада знаменитого заведения Голиафа и Мастодонта. День выдался на удивление прекрасный – именно в такую погоду джентльмена почтенного возраста лучше склонять к неторопливой прогулке.

– Послушай, дорогая, не могла бы ты для меня сделать кое-что сегодня? – спросила Элеонора у своей попутчицы. – Заскочи ко мне после обеда и сыграй партию в бридж с Аделой и тетушками – им не хватает четвертого. Иначе играть придется мне, а около четверти десятого должен неожиданно прийти Гарри Скарисбрук, и мне просто необходимо освободиться, чтобы поговорить с ним, пока остальные заняты игрой.

– Извини, дорогая, но этого я сделать не могу, – сказала Сюзанна. – Обыкновенный бридж по три пенса с сотни, да еще когда играешь с такими до ужаса медлительными игроками, как твои тетушки, вызывает у меня такую тоску, что плакать хочется. Я едва не засыпаю.

– Но мне очень нужно поговорить с Гарри, – настаивала Элеонора, и глаза ее сердито блеснули.

– Извини, все что угодно, только не это, – бодрым голосом проговорила Сюзанна.

Глаза ее светились готовностью принести какую угодно жертву ради дружбы, лишь бы только этой жертвы от нее не требовали.

Элеонора больше ничего не сказала, и уголки ее рта расправились сами собой.

– Вон он! – неожиданно воскликнула Сюзанна. – Быстрее!

Мистер Бертрам Найт приветствовал свою родственницу и ее подругу с искренней сердечностью и охотно принял их приглашение пройтись по переполненному людьми магазину, который привлекал хотя бы уже тем, что находился под боком. Стеклянные двери распахнулись, и троица смело ринулась в теснящуюся толпу покупателей и праздношатающихся.

– Здесь всегда так много народу? – спросил Бертрам у Элеоноры.

– Почти, к тому же сейчас осенняя распродажа, – отвечала она.

Сюзанна, в своем нескрываемом стремлении препроводить родственника в желанный отдел по продаже мехов, на несколько шагов опережала попутчиков, и, едва те задерживались на минуту у какого-нибудь привлекшего их внимание прилавка, она тотчас возвращалась к ним, обнаруживая беспокойную заботливость мамы-грача, которая впервые учит своих птенчиков летать.

– У Сюзанны в следующую среду день рождения, – доверительно сообщила Элеонора Бертраму в ту минуту, когда Сюзанна оставила их так далеко позади, как еще не оставляла, – а мой день рождения накануне, и мы ищем, что бы друг другу подарить.

– Ага, – произнес Бертрам. – Может, в таком случае, вы мне дадите совет. Мне бы хотелось что-нибудь подарить Сюзанне, и я совершенно не представляю, что бы она хотела.

– Очень непростая задача, – ответила Элеонора. – Счастливый человек, у нее, кажется, есть все, о чем только можно мечтать. Но вот веер ей точно пригодится – этой зимой ей часто придется ходить на танцы в Давосе. Да, пожалуй, веер ей пригодится больше, чем что-либо другое. После наших дней рождений мы смотрим, какие кому подарили подарки, и я всякий раз чувствую себя ужасно посрамленной. Ей дарят такие красивые вещи, а у меня никогда не бывает ничего такого, что стоило бы показать. Видите ли, среди моих родственников и тех, кто дарит мне подарки, совсем нет людей состоятельных, поэтому я ожидаю от них только того, чтобы они просто помнили этот день, ну и подарили бы на память какой-нибудь пустячок. Два года назад мой дядя со стороны матери, получивший небольшое наследство, обещал подарить мне в день рождения боа из черно-бурой лисы. Не могу вам передать, как меня это взволновало, как я воображала себя щеголяющей в нем перед всеми своими друзьями и недругами. И тут умерла его жена, и трудно, конечно же, было ожидать, что бедняга будет думать о подарках ко дню рождения. С того времени он живет за границей, и боа я так и не получила. Да я и сегодня не могу спокойно смотреть на чернобурку в витрине магазина или вокруг чьей-нибудь шеи без того, чтобы не разрыдаться. Думаю, я бы так себя не чувствовала, если бы в свое время мне не обещали боа. Смотрите-ка, вон там, слева, продают веера. Вы можете запросто потеряться в толпе. Выберите ей самый красивый, какой вам понравится, она такая милая барышня.

– Привет, а я уж думала, что потеряла вас, – сказала Сюзанна, пробираясь сквозь толпу покупателей, которая сплелась в тугой узел. – А где же Бертрам?

– Я с ним уже давно рассталась. Я думала, вы вместе ушли вперед, – ответила Элеонора. – В такой толчее его ни за что не найдешь.

И это оказалось правдой.

– Все, что мы задумали, пошло насмарку, – сказала Сюзанна, когда они безрезультатно обошли полдюжины отделов.

– Не понимаю, почему ты не удержала его, – заметила Элеонора.

– Я бы так и поступила, если бы знала его ближе, но нас лишь недавно друг другу представили. Уже почти четыре часа, пойдем-ка лучше пить чай.

Спустя несколько дней Сюзанна позвонила Элеоноре по телефону.

– Большое тебе спасибо за рамку для фотографий. Это именно то, что я хотела. Очень мило с твоей стороны. Кстати, а знаешь, что подарил мне этот Найт? Как раз то, о чем ты говорила, проклятый веер. Что? Ах да, веер вроде бы ничего, и все же…

– Зайди ко мне, и я покажу тебе, что он подарил мне, – сказала Элеонора.

– Тебе? Но почему он должен что-то дарить тебе?

– Похоже, твой дядюшка один из тех редких людей с деньгами, которым доставляет удовольствие делать хорошие подарки, – был ответ.

– Теперь мне понятно, почему ему так хотелось узнать, где она живет, – раздраженно бросила Сюзанна, положив трубку.

В отношениях между двумя молодыми женщинами повеяло прохладой. Что до Элеоноры, то у нее на этот случай есть боа из чернобурки.

Из книги «Орудия мира» (1923).

Чай.

Джеймс Кьюшет-Принкли держался твердого убеждения, что когда-нибудь он женится, однако до тридцати четырех лет не предпринял ничего, чтобы оправдать это убеждение. Ему нравились многие женщины одновременно, он бесстрастно восхищался ими, не давая, впрочем, ни одной из них повода к брачному союзу. Точно так же восхищаются Альпами, не ощущая желания заполучить какую-нибудь одну вершину в личную собственность. Недостаток предприимчивости в этом вопросе возбудил некоторое нетерпение в кругу его домашних, особенно родственников по женской линии. Матушка, сестры, проживавшая с ними тетушка и две или три почтенные дамы из числа близких знакомых смотрели на его медлительный подход к женитьбе с неодобрением, далеко не всегда молчаливым. Самые невинные его ухаживания они воспринимали с тем напряженным вниманием, с каким группа необученных терьеров следит за малейшими движениями человека, от которого вправе ожидать, что он выведет их на прогулку. Ни один смертный с добропорядочной душой не устоит долго перед несколькими парами собачьих глаз, молящих о прогулке. Джеймс Кьюшет-Принкли не был упрям или равнодушен к влиянию домашних настолько, чтобы пренебречь открыто выраженным желанием семейства, состоящим в том, чтобы он полюбил какую-нибудь приятную девушку на выданье. И когда его дядя Жюль покинул сей мир и завещал ему вполне приличное наследство, казалось, самое разумное – это отправиться на поиски кого-нибудь, с кем это наследство можно было разделить. Процесс поисков осуществлялся скорее под воздействием советов и под давлением общественного мнения, нежели вследствие его собственного желания. Явно превосходящее большинство его родственниц и вышеупомянутых дам из числа знакомых остановились на Джоан Себастейбл как на наиболее подходящей молодой женщине, которой он мог бы предложить выйти за него, и Джеймс постепенно свыкся с мыслью, что ему с Джоан придется пройти через предписанные стадии поздравлений, обмена подарками, норвежских или средиземноморских гостиниц с последующим превращением в домоседов. Нужно, однако, было спросить эту даму, что она думает по этому поводу. До сих пор члены семьи умело и осторожно руководили им в процессе ухаживания, но вот чтобы сделать само предложение, тут нужны индивидуальные усилия.

Кьюшет-Принкли шел через Гайд-парк к дому Себастейблов в умеренно спокойном расположении духа. Раз уж это надо сделать, он с радостью в этот же день уладит дело и избавится от мыслей о нем. Предложить руку даже такой приятной девушке, как Джоан, – предприятие весьма непростое, но без предварительных переговоров нечего было и мечтать о медовом месяце на Менорке и последующей семейной жизни. Интересно, что это за место такое – Менорка, подумал он. Ему казалось, что на этом острове вечно царит что-то вроде траура и повсюду бегают черные или белые курицы меноркской породы. Наверное, он окажется вовсе не таким, когда туда приедешь. Те, кто бывал в России, рассказывали ему, что не помнят, чтобы видели там уток московской породы, поэтому возможно, что и на этом острове нет дичи, которая обитает только здесь.

Его средиземноморские размышления прервал бой часов, отбивающих полчаса. Половина пятого. Он недовольно нахмурился. В особняк Себастейблов он явится как раз к чаю. Джоан будет сидеть за низким столиком, уставленным множеством серебряных чайников, кувшинчиков для сливок и хрупких фарфоровых чашек. Голос ее будет приятно журчать, она будет задавать ему всевозможные ничего не значащие любезные вопросы насчет того, слабый или крепкий чай он предпочитает, сколько добавить сахару, молока, сливок и добавить ли вообще чего-нибудь и все такое. «Вам один кусочек сахару? Я не расслышала. Молока добавить? Не налить ли еще горячей воды, а то, может, чай крепкий?».

О том, что его ждет, Кьюшет-Принкли читал в десятках романов и сотни раз убеждался на собственном опыте, что все это близко к действительности. Тысячи женщин сидят в этот торжественный послеполуденный час за изысканным фарфором и серебряными принадлежностями. Голоса их приятно журчат, ниспадая каскадами незамысловатых предупредительных вопросов. Кьюшет-Принкли терпеть не мог всю эту процедуру послеполуденного чаепития. Согласно его представлениям о жизни женщина должна возлежать на софе или козетке, мило беседуя или выражая взглядом невыразимые мысли, а то и просто молчать, будучи объектом любования, а маленький паж-нубиец меж тем молча вносит из-за шелковой портьеры поднос с чашками и лакомствами, что воспринимается как само собой разумеющееся, без всяких там глупых вопросов насчет сливок, сахара и горячей воды. Когда твоя душа порабощена и ты готов пасть к ногам любимой, разве можно говорить о том, крепок или некрепок чай? Кьюшет-Принкли никогда не излагал свои взгляды по этому поводу матери. Та привыкла всю жизнь премило беседовать во время чаепития за изысканным фарфором и серебром, и заговори он с ней о диванах и пажах-нубийцах, она бы настояла на том, чтобы он провел недельку на морском берегу. Теперь, когда он шел через лабиринт переулков, которые вели его извилистым путем к выстроившимся в изящную линию домикам в Мейфере,[84] его охватывал ужас при мысли о том, что он застанет Джоан Себастейбл за чайным столом.

Избавление пришло неожиданно. В шумном конце Эскимолт-стрит жила Рода Эллам, приходившаяся ему чем-то вроде дальней родственницы. Она занимала этаж узкого маленького домика и зарабатывала себе на жизнь тем, что делала шляпы из дорогих материалов. Казалось, шляпы и вправду привозили из Парижа, да вот беда – суммы, которые она за них получала, не были похожи на те, что отсылают в Париж. Рода, впрочем, находила жизнь прекрасной и не без удовольствия проводила время, невзирая на стесненные обстоятельства. Кьюшет-Принкли решил подняться к ней на этаж и отложить на полчасика предстоящее важное дело. Затянув визит, он сможет явиться в особняк Себастейблов после того, как будут убраны последние остатки изысканного фарфора.

Рода провела его в комнату, которая служила ей мастерской, гостиной и кухней одновременно и была в то же время на удивление чистой и уютной.

– Я закусываю по-походному, – объявила она. – В банке прямо перед тобой – икра. Намазывай хлеб маслом, пока я нарежу еще. Возьми себе чашку, чайник сзади тебя. А теперь рассказывай.

Больше она к теме еды не возвращалась, а весело болтала и делала так, чтобы и гость весело болтал. Одновременно она ловко намазывала хлеб маслом, предлагала красный перец, нарезала лимон, тогда как другие женщины принялись бы выискивать причины и выражать сожаления, почему у них нет ни того ни другого. Кьюшет-Принкли пришел к выводу, что он прекрасно проводит время и при этом ему не нужно отвечать на многочисленные вопросы, которые звучали бы столь же нелепо, как если бы их задавали министру сельского хозяйства во время вспышки чумы крупного рогатого скота.

– А теперь скажи, зачем ты пришел ко мне? – неожиданно спросила Рода. – Ты возбуждаешь не только мое любопытство, но и деловые интересы. Ты, наверное, явился насчет шляп. Я слышала, ты на днях получил наследство, и мне, конечно же, пришло в голову, что для тебя было бы желательно отметить это событие, купив дорогие шляпы для всех своих сестер. Они, наверное, и словом об этом не обмолвились, но я уверена, и им то же самое пришло в голову. Конечно, в связи с приближающимися праздниками я сейчас довольно перегружена работой, но я к этому привыкла. Мы ведь все время чем-нибудь перегружены, как Моисей во младенчестве.

– Я не насчет шляп пришел, – сказал ее гость. – По правде, мне кажется, я вообще пришел без повода. Проходил мимо и подумал, а не навестить ли тебя. Однако пока я сидел и разговаривал с тобой, весьма важная мысль пришла мне в голову. Если ты на минутку забудешь о предстоящих праздниках и выслушаешь меня, я скажу тебе, в чем дело.

Минут через сорок Джеймс Кьюшет-Принкли возвратился в лоно семьи, принеся важные новости.

– Я собрался жениться, – объявил он.

Раздались восторженные возгласы поздравлений и самовосхваления.

– Ага, так мы и знали! Уж нам-то было ясно, что этот день близится! Мы предсказывали его еще несколько недель назад!

– Бьюсь об заклад, что это не так, – сказал Кьюшет-Принкли. – Если бы кто-нибудь сегодня за ланчем сказал мне, что я буду просить Роду Эллам выйти за меня и что она примет мое предложение, я бы посмеялся над одной этой мыслью.

Романтическая непредвиденность случившегося в какой-то мере возместила родственницам Джеймса то, что им пришлось без сожаления забыть о своих многотрудных усилиях и искусной дипломатии. Было весьма нелегко тотчас же перекинуть свой энтузиазм с Джоан Себастейбл на Роду Эллам, но ведь речь шла о жене Джеймса, а с его вкусами приходилось считаться.

Как-то сентябрьским днем, после того как медовый месяц на Менорке закончился, Кьюшет-Принкли вошел в гостиную своего нового дома на Грэнчестер-сквер. Рода сидела за низким столиком, сервированным изысканным фарфором и сверкающим серебром. В ее голосе послышались ласковые нотки, когда она подавала чашку.

– Ты ведь не любишь такой крепкий? Добавить кипятку? Не надо?

Исчезновение Криспины Амберли.

Поезд мчался по венгерской равнине в сторону Балканского полуострова. В купе вагона первого класса сидели два англичанина и вели дружескую, время от времени угасающую беседу. Они впервые встретились в холодных серых предрассветных сумерках на границе, где у надзирающего за происходящим орла вырастает еще одна голова, а тевтонские земли переходят от Гогенцоллернов во владение Габсбургов и где чиновники время от времени испытывают надобность в том, чтобы предупредительно и, быть может, поверхностно порыться в багаже пассажиров. У последних, впрочем, это неизменно вызывает раздражение. После остановки на целый день в Вене путешественники еще раз встретились в поезде и поздравили друг друга с тем, что вновь оказались в одном купе. Наружность и манеры старшего изобличали в нем дипломата. В действительности же он имел родственные связи в виноторговле. Другой явно был журналистом. Ни один не отличался разговорчивостью, и каждый был благодарен другому за то, что и тот молчалив. Поэтому они лишь изредка перебрасывались фразами.

Естественно, одна тема занимала их больше всего. Накануне в Вене они узнали о загадочном исчезновении из Лувра всемирно известной картины.

– Это печальное происшествие приведет к множеству подражаний, – сказал журналист.

– По правде, этого уже давно ждали, – ответил виноторговец.

– О да, разумеется, в Лувре и раньше происходили кражи.

– А я сейчас как раз думал о похищении людей, а не картин. В частности, я вспомнил случай с моей тетушкой, Криспиной Амберли.

– Помню, я что-то слышал об этом деле, – сказал журналист, – но в то время меня не было в Англии. Я так и не узнал, что же на самом деле произошло.

– Я вам расскажу, что случилось в действительности, если это останется между нами, – продолжал виноторговец. – Прежде всего должен сказать, что исчезновение миссис Амберли в семье не сочли такой уж большой утратой. Мой дядюшка, Эдвард Амберли, был человеком отнюдь не малодушным. Скажем, в политических кругах с ним считались как с более или менее сильной личностью, но он находился в полном подчинении у Криспины. Признаться, я никогда не встречал человека, который вследствие продолжительного общения с моей тетушкой не попадал бы к ней в зависимость. Некоторые люди рождаются затем, чтобы властвовать. Криспина, миссис Амберли, родилась, чтобы осуществлять законодательную власть, указывать, разрешать, запрещать, приводить свои решения в исполнение и быть всему судьей. Если она и не родилась с такой судьбой, то с раннего возраста действовала сообразно избранной ею участи. Все в доме подпадали под ее деспотическое влияние и уступали ему с обреченностью моллюсков, застигнутых резким похолоданием. Будучи ее племянником, я лишь изредка посещал их дом, и она относилась ко мне как к некой болезни, которая неприятна, покуда длится, но не может же она длиться вечно. А вот собственные сыновья и дочери боялись ее смертельно; их занятия, привязанности, питание, развлечения, соблюдение ими религиозных обрядов и манера причесываться – все регулировалось и предписывалось этой августейшей особой в зависимости от ее воли и прихоти. Это должно помочь вам понять, с каким изумлением восприняли в семье ее неожиданное и необъяснимое исчезновение. Это все равно что ночью исчез бы собор Святого Петра или гостиница «Пиккадилли» и там, где они находились, появилось бы пустое место. Насколько было известно, ничто ее не тревожило; напротив, все говорило за то, что уж она-то особенно должна была наслаждаться жизнью. Младший из мальчиков пришел из школы с неудовлетворительной отметкой, и она должна была судить его в тот день, когда исчезла; если бы поспешно исчез он, то этому еще можно было бы найти объяснение. К тому же она переписывалась через газету с благочинным, обвиняя его в ереси, непоследовательности и недостойном уклонении от прямых ответов посредством софизмов, и при обычном ходе вещей ничто бы не заставило ее прекратить этот спор. Дело, разумеется, было передано в руки полиции, но постарались сделать так, чтобы оно не попало в газеты, а то, что она не появляется более в обществе, объясняли обыкновенно тем, что она находится в частном санатории.

– А какова была реакция на случившееся домашних? – спросил журналист.

– Все барышни обзавелись велосипедами. Мода на велосипеды по-прежнему была распространена среди женщин, а Криспина наложила суровое вето на это увлечение среди всех членов семьи. Младший из мальчиков в следующем семестре зашел так далеко, что семестр стал для него последним в этом учебном заведении. Старшие мальчики высказали предположение, что их мать путешествует где-то за границей, и принялись прилежно ее разыскивать, главным образом, надобно признаться, в районе Монмартра, где ее ну никак нельзя было найти.

– И за все это время ваш дядюшка так и не смог ничего разузнать?

– По правде говоря, он имел кое-какие сведения, хотя я, разумеется, тогда об этом не знал. Однажды он получил послание, в котором сообщалось, что его жена похищена и вывезена из страны. Говорилось, что она спрятана на одном из островов недалеко, кажется, от побережья Норвегии и за ней там ухаживают и обеспечивают всем необходимым. А вместе с этим сообщением потребовали денег: ее похитителям нужно было передать кругленькую сумму, а в дальнейшем ежегодно выплачивать по две тысячи фунтов. Если это не будет сделано, то ее немедленно возвратят в семью.

Журналист с минуту молчал, а потом тихо рассмеялся.

– Весьма необычный способ требовать выкуп, – сказал он.

– Если бы вы знали мою тетушку, – заметил виноторговец, – вы бы удивились тому, что они не запросили еще больше.

– Понимаю, соблазн велик. И ваш дядюшка поддался ему?

– Видите ли, он не только о себе должен был думать, но и о других. Возвратиться назад в рабство Криспины после того, как познаны все прелести свободы, было бы для семьи трагедией, однако в расчет нужно было принимать и другие соображения. Со времени ее потери он сделался человеком гораздо более смелым и предприимчивым, и соответственно возросли его популярность и влияние. Если раньше в политических кругах он считался сильной личностью, то теперь о нем отзывались как о единственной сильной личности. Он знал, что всем этим рискует, если снова займет общественное положение мужа миссис Амберли. Он был состоятельным человеком, и две тысячи фунтов в год – хотя и не скажешь, что это комариный укус, – не казались ему чрезмерной суммой, чтобы оплачивать проживание Криспины на стороне. Конечно же, он испытывал страшные угрызения совести по поводу подобного соглашения. Позднее, посвятив меня в это дело, он сказал, что, выплачивая выкуп, – я бы назвал это платой за молчание, – он исходил из опасения, что если откажется отсылать деньги, то похитители могут сорвать свою ярость и разочарование на пленнице. Он говорил, что лучше уж знать, что за ней хорошо ухаживают на одном из Лофотенских островов, почитая ее за дорогого гостя, который платит за себя сам, чем позволить ей вести дома жалкую борьбу за существование в убогих и стесненных условиях. Как бы там ни было, он отсылал ежегодную дань так же пунктуально, как оплачивают страховку на случай пожара, и с той же аккуратностью приходило подтверждение получения денег с кратким извещением на тот счет, что Криспина пребывает в добром здравии и бодром расположении духа. В одном сообщении даже упоминалось о том, что она занята подготовкой проекта предполагаемой реформы управления церковью, который намеревалась представить на рассмотрение местным пасторам. В другом говорилось, что с ней приключился приступ ревматизма и она предприняла путешествие на материк с целью излечения, и на этот случай были востребованы и получены дополнительно восемьдесят фунтов. Разумеется, в интересах похитителей было делать так, чтобы их подопечная пребывала в добром здравии, но тайна, в которую они умудрились облечь соглашение, обнаруживала поистине замечательную организацию дела. Если мой дядюшка и платил довольно высокую цену, он мог, во всяком случае, утешаться тем, что отсылал деньги мастерам своего дела.

– А что же полиция, отказалась ли она от всех попыток найти пропавшую женщину? – спросил журналист.

– Не совсем так. Время от времени полицейские приходили к моему дядюшке, чтобы сообщить, какие, по их мнению, сведения могли бы пролить свет на ее судьбу или местонахождение, однако я думаю, что у них были свои подозрения на тот счет, будто он обладает большей информацией, чем предоставляет в их распоряжение. И вот после почти восьмилетнего отсутствия Криспина с драматической неожиданностью возвратилась в дом, который столь загадочно покинула.

– Улизнула от своих похитителей?

– А ее и не похищали. Ее отлучка объяснялась внезапной и полной потерей памяти. Обыкновенно она одевалась так, будто была главной домашней работницей, и не так уж удивительно, что она вообразила, будто таковой и является, и вовсе неудивительно, что люди поверили ее заявлению и помогли ей найти работу. Добралась аж до Бирмингема и приискала там довольно хорошее место, притом ее энергия и энтузиазм в деле наведения порядка в комнатах компенсировали ее упрямство и властность. Для нее явилось шоком, когда викарий отечески обратился к ней со словами «милашка моя» – в ту минуту они спорили насчет того, где должна быть поставлена печь в приходском концертном зале, и память неожиданно к ней вернулась. «Мне кажется, вы забываете, с кем разговариваете», – сокрушительно заметила она, а это уже чересчур, если иметь в виду, что она и сама об этом только что вспомнила.

– А как же, – воскликнул журналист, – люди с Лофотенских островов? Кого же они у себя держали?

– Чисто мифического пленника. Кто-то из тех, кто кое-что знал об обстановке в доме. Скорее всего, это был уволенный слуга, который предпринял попытку обманным путем вытянуть из Эдварда Амберли кругленькую сумму, прежде чем исчезнувшая женщина объявится. Последующие ежегодные выплаты явились нежданной прибавкой к первоначальной добыче.

Криспина обнаружила, что вследствие ее восьмилетнего отсутствия влияние на теперь уже взрослых отпрысков существенно уменьшилось. Муж после ее возвращения так и не достиг сколько-нибудь значительных высот в политике. Все его душевные силы были употреблены на то, чтобы более или менее толково объяснить, на что ушли тысяча шестьсот фунтов, тратившихся с неизвестными целями в продолжение восьми лет. Но вот и Белград и еще одна таможня.

Канун Рождества.

Был канун Рождества, и семейство Люка Стеффинка, эсквайра, источало подобающее случаю дружелюбие и безудержное веселье. Позади был долгий сытный ужин, в доме побывали христославы – пропели гимны, собравшиеся попотчевали себя и своим собственным пением, и теперь стоял шум, который даже у проповедника на его кафедре не вызывал бы раздражения. Но в пылу всеобщего энтузиазма тлел-таки один уголек.

Берти Стеффинк, племянник вышеупомянутого Люка, уже в ранней молодости приобрел репутацию «пустого места»; отец его пользовался примерно такой же славой. В возрасте восемнадцати лет Берти принялся объезжать наши колониальные владения с той настойчивостью, какая приличествует наследному принцу, но в коей обнаруживается неискренность намерений молодого человека из среднего класса. На Цейлоне он наблюдал за тем, как растет чай, в Британской Колумбии – как произрастают фруктовые деревья, а в Австралии помогал овцам отращивать шерсть. В двадцать лет он побывал с аналогичной миссией в Канаде. Люк Стеффинк, исполнявший беспокойную роль опекуна Берти и заместителя его родителей, скорбел по поводу нелепой привычки племянника непременно отыскивать дорогу домой, а высказанные им ранее в тот же день слова благодарности за то, что семья вновь собралась вместе, не имели к возвратившемуся Берти абсолютно никакого отношения.

Были сделаны все необходимые приготовления для того, чтобы отправить юношу в один из отдаленных районов Родезии, возвращение откуда – дело нелегкое. Путешествие в этот безрадостный уголок было неизбежным; более предусмотрительный и дальновидный путешественник уже давно стал бы подумывать о том, что пора упаковывать вещи. Оттого-то Берти и не склонен был принимать участия в веселье, царившем вокруг, а чувство обиды разгоралось в нем все сильнее по мере того, как собравшиеся, не обращая на него никакого внимания, обсуждали свои планы на будущее.

Примерно с полчаса прошло, как пробило одиннадцать, и старший Стеффинк стал намекать, что надо, мол, укладываться спать.

– Тедди, тебе пора в кроватку, – сказал Люк Стеффинк своему тринадцатилетнему сыну.

– Нам всем туда пора, – прибавила миссис Стеффинк.

– Все мы в ней не поместимся, – произнес Берти.

Замечание было сочтено возмутительным, и все принялись есть изюм и миндаль с той поспешностью, с какой овцы щиплют траву в предчувствии непогоды.

– Я где-то читал, – сказал Гораций Борденби, гостивший в доме по случаю Рождества, – что в России крестьяне верят: если в полночь на Рождество зайти в коровник или в конюшню, то можно услышать, как разговаривают животные. Похоже, дар речи они обретают только в этот час, и притом раз в году.

– Так пойдемте же в коровник и послушаем, о чем они говорят! – воскликнула Берил, которую интересовало все, что совершается коллективно.

Миссис Стеффинк, рассмеявшись, попыталась было возразить, но на самом-то деле приняла это предложение, сказав: «Нужно всем потеплее одеться». Затея показалась ей легкомысленной, едва ли не языческой, но зато молодые люди могли бы «побыть вместе», а это она всячески приветствовала. Мистер Гораций Борденби был человеком, что называется, перспективным; на местном благотворительном балу он танцевал с Берил достаточное количество раз, давая соседям повод поинтересоваться: «А нет ли в этом чего-нибудь?» Хотя миссис Стеффинк и не могла выразить это словами, но все же верила, как и русские крестьяне, в то, что хотя бы одно животное в такую ночь может заговорить.

Коровник стоял на границе сада с огороженным пастбищем, в том уединенном месте, где когда-то находилась небольшая ферма. Люк Стеффинк втайне гордился своим коровником и двумя коровами; он чувствовал, что, имея такое хозяйство, становишься как бы более солидным, особенно в сравнении с теми, кто держит большое число кур орпингтонской породы. Едва ли он выбрал бы декабрьскую ночь для того, чтобы показать коровник гостям, однако погода была замечательная, да и молодым людям не сиделось на месте, поэтому Люк согласился возглавить экспедицию. Слуги уже давно отправились спать, поэтому дом оставили под присмотром Берти, который отказался покидать его, – он не пожелал слушать, о чем беседуют коровы.

– Двигайтесь тише, – сказал Люк, возглавлявший процессию хихикающих молодых людей, которую замыкала кутавшаяся в шаль миссис Стеффинк. – Я всегда заботился о том, чтобы здесь было тихо и чисто.

До полуночи оставалось несколько минут, когда эта группа приблизилась к коровнику. Люк зажег фонарь. С минуту было тихо, и всех охватило такое чувство, будто они в церкви.

– Дейзи – вон та, что лежит, – от шортгорнского быка и гернзейской коровы, – объявил Люк приглушенным голосом, каким обыкновенно и говорят в храме.

– Вот как? – произнес Борденби; он, похоже, ожидал услышать, что эта корова – произведение Рембрандта.

– Мертл…

Но родословная Мертл осталась тайной, ибо последние слова Люка утонули в женском крике.

Дверь коровника бесшумно закрылась, и в замке со скрежетом повернулся ключ; вслед за тем послышался голос Берти, который ласково пожелал всем спокойной ночи, а потом – и звук его удаляющихся шагов.

Люк Стеффинк решительным шагом подошел к окну, небольшому квадратному отверстию на манер тех, что делали в старину: железные прутья решетки были вмурованы в каменную кладку.

– Сейчас же открой дверь, – закричал он с такой примерно угрозой в голосе, какую могла бы изобразить курица, если бы она кричала из клетки на сову, занимающуюся разбоем. В ответ на его клич Берти демонстративно хлопнул входной дверью.

Где-то неподалеку часы пробили полночь. Даже если коровы и обрели в эту минуту дар речи, их бы никто не услышал. Семь или восемь других голосов на все лады расписывали поведение Берти в данных обстоятельствах и его манеру вести себя вообще, при этом возмущению и недовольству не было предела.

В продолжение получаса или что-то около того все, что можно было высказать о Берти, было высказано не менее дюжины раз, и мало-помалу стали возникать другие темы – поговорили о необычайной затхлости помещения, о возможности возникновения пожара и о вероятности того, что здесь во всякую минуту могут собраться все окрестные крысы. О том же, как вырваться на свободу, собравшиеся на это всенощное бдение не упомянули ни разу.

Около часу ночи сначала где-то вдалеке, а потом все ближе и ближе послышалось веселое и нестройное пение. Поющие неожиданно остановились, по-видимому, около калитки. Юные денди, а их был полный автомобиль, пребывая в развеселом расположении духа, сделали кратковременную остановку, причиной которой была небольшая поломка. Они, однако, не услышали обращенных к ним голосов, не увидели устремленных на них глаз и продолжали весело распевать свою песню.

На шум вышел Берти, но и он проигнорировал бледные сердитые лица, что торчали в окне коровника. Берти сосредоточил свое внимание на гуляках, находившихся по ту сторону забора.

– С Рождеством, ребята! – крикнул он.

– С Рождеством, парень! – прокричали они в ответ. – Мы бы выпили за твое здоровье, только нам нечего выпить.

– А вы заходите в дом, – гостеприимно ответил Берти. – Я один, а выпивки много.

Они его совсем не знали, но его доброта тронула их. В ту же минуту по саду разнеслась, отзываясь эхом, новая версия все той же песни; двое бражников принялись вальсировать на ступеньках того, что Люк Стеффинк называл садом с декоративными каменными горками. Когда танцующие были вызваны на бис в третий раз, камни оставались на месте.

Входная дверь с грохотом захлопнулась за гостями Берти, и те, кто находился в другом конце сада, могли теперь слышать лишь отголоски веселья, да и то несколько приглушенные. Скоро, однако, они отчетливо услышали два хлопка, последовавших один за другим.

– Они добрались до шампанского! – воскликнула миссис Стеффинк.

– Наверное, это искристое мозельское, – печально проговорил Люк.

Послышались еще три или четыре хлопка.

– А это уже и шампанское, и искристое мозельское, – сказала миссис Стеффинк.

Люк произнес словечко, которое, подобно бренди в доме трезвенников, употреблялось только в самых редких случаях. Мистер Гораций Борденби подобные словечки отпускал себе под нос уже в течение довольно продолжительного времени. Эксперимент, целью которого было дать возможность молодым людям «побыть вместе», перешел ту черту, за которой вряд ли можно рассчитывать хоть на какой-то романтический результат.

Спустя минут сорок дверь в доме растворилась, исторгнув развеселую компанию. Пение теперь сопровождалось инструментальной музыкой: рождественская елка в доме наряжалась для детей садовника и других слуг, с нее сняли богатый урожай труб, трещоток и барабанов. О песне, распевавшейся до этого, гуляки забыли, что и отметил с благодарностью Люк, однако окоченевшим узникам было чрезвычайно неприятно слышать слова о том, что «в городе сегодня жарко», равно как не интересовала их пусть и точная, но совершенно не нужная им информация о неизбежности наступления рождественского утра.

Гуляки отыскали свой автомобиль и, что еще примечательнее, умудрились завести его, а на прощание посигналили вволю.

– Берти! – послышались сердитые, умоляющие крики из окна коровника.

– А? – отозвался тот, кому это имя принадлежало. – Так вы еще там? Должно быть, уже наслушались коров. Если еще нет, то не стоит ждать. В конце концов, это всего лишь русская сказка, а до русской елки еще неделя. Выходите-ка лучше оттуда.

После пары неудачных попыток он умудрился-таки просунуть в окно ключ от коровника, а затем затянул песню и, подыгрывая себе на барабане, направился к дому.

Это был лучший канун Рождества в его жизни. А вот само Рождество, говоря его собственными словами, он провел отвратительно.

Посторонние.

Однажды зимней ночью в густом лесу, где-то на восточных отрогах Карпат, стоял человек. Он вглядывался в даль и к чему-то прислушивался, словно ожидая, что кто-то из лесных обитателей появится в поле его зрения, а потом и в пределах досягаемости его ружья. Между тем тот, кого он искал столь пытливым взором, не упоминается в календаре охотника как объект травли, которого законом разрешено преследовать. Ульрих фон Градвиц бродил по темному лесу в поисках врага в обличье человека.

Лесные владения Градвица были обширны и населены большим числом зверей. Узкая полоска поросших лесом обрывистых скал, тянувшихся на окраине его земель, была примечательна не обитавшим там зверьем и не возможностями для охоты, но из всех территорий их владельца эта часть наиболее ревностно охранялась. В результате знаменитого судебного процесса, проходившего еще во времена его дедушки, этот кусок был вырван из незаконной собственности проживавшего по соседству семейства мелких землевладельцев. Сторона, лишенная права владения, так и не согласилась с решением суда, и в продолжение трех поколений отношения между семействами омрачались браконьерством и тому подобными бесчинствами. С того времени как Ульрих стал главой семьи, наследственная вражда между соседями переросла в личную. Если на свете и был человек, которого он ненавидел и которому желал зла, то это был Георг Знаем, наследник раздора, неутомимый похититель дичи и любитель вторгаться в оспариваемый участок леса. Наследственная вражда, быть может, забылась бы или была бы улажена посредством компромисса, если бы тому не препятствовала личная неприязнь двух мужчин. Мальчиками они жаждали крови друг друга, повзрослев, молили о том, чтобы на соперника свалилось несчастье. И в эту терзаемую ветрами зимнюю ночь Ульрих собрал своих лесников не для того, чтобы преследовать в темном лесу четвероногих, но чтобы выследить рыскающих там грабителей, которые, по его подозрениям, двигались в лес со стороны границы. Косули-самцы, обычно прятавшиеся в укрытиях в сильный ветер, в эту ночь метались точно кем-то гонимые, а животные, имевшие обыкновение спать в темные часы, сновали повсюду и выказывали беспокойство. Что-то их определенно тревожило.

Он отдалился от наблюдателей, оставив их в засаде на гребне холма, и побрел вдаль по крутым склонам, пробираясь сквозь чащу мелколесья, выглядывая из-за деревьев и прислушиваясь к завываниям ветра, в надежде разглядеть злоумышленников. Если бы только в эту глухую ночь в этом темном, уединенном месте он мог сойтись один на один с Георгом Знаемом без свидетелей – вот какое желание занимало все его помыслы. И, выйдя из-за огромного бука, он сошелся лицом к лицу с человеком, которого искал.

Противники долгую минуту молча смотрели друг на друга. У каждого в руке было ружье, ненависть – в сердце и желание убить – в мыслях. Явился случай до конца выплеснуть страсти, владевшие ими в продолжение всей жизни. Но человеку, воспитанному под сдерживающим влияние цивилизации, нелегко решиться на то, чтобы хладнокровно, не произнося ни слова, застрелить своего соседа, если только речь не идет о преступлении против семьи и чести. И прежде чем минутное колебание уступило место действию, сама Природа обрушилась на них со всей своей яростью. Над их головами раздался треск, жутким воем откликнулся ветер, и, прежде чем они сумели отскочить в сторону, буковое дерево всей своей громадой с грохотом повалилось на них. Ульрих фон Градвиц растянулся на земле, при этом одну руку он прижал собственным телом, и та тотчас онемела, а другой, почти столь же безжизненной, ухватился за раскидистую ветвь, тогда как его ноги оказались под рухнувшим стволом. Тяжелые охотничьи сапоги уберегли его ноги от переломов, но если травмы оказались не такими серьезными, как могли бы быть, то было очевидно, что ему не выбраться из положения, в котором он очутился, без посторонней помощи. При падении дерева ветви содрали ему кожу на лице, и, прежде чем он смог оглядеться и увидеть результаты бедствия, ему пришлось моргнуть несколько раз, чтобы стряхнуть кровь с ресниц. Рядом с ним лежал Георг Знаем, притом так близко, что при иных обстоятельствах он мог бы дотронуться до него. Он был жив и тоже пытался высвободиться, но был явно столь же беспомощен. Вокруг них горой лежали расщепленные ветви и сломанные сучья.

Ощутив облегчение от сознания того, что он жив, и придя в ярость вследствие своего плененного состояния, Ульрих вперемежку забормотал слова благодарственной молитвы и гневных проклятий. Георг, по лицу которого текла кровь, заливавшая ему глаза, прекратил на минуту попытки высвободиться, прислушался, а потом коротко рассмеялся ядовитым смехом.

– Значит, ты не убит, как это должно было случиться, но тоже влип! – воскликнул он. – Крепко влип. Ха-ха, какая ирония – Ульрих фон Градвиц попал в западню в украденном им лесу! Поделом тебе!

И он снова дико, с издевкой, рассмеялся.

– Это мой лес, – возразил Ульрих. – Когда явятся мои люди, чтобы освободить нас, ты, наверное, пожелаешь лучшей участи, чем быть пойманным на земле соседа, где бесстыдно занимаешься браконьерством.

Георг помолчал с минуту. Потом тихо ответил:

– Ты уверен, что твоим людям будет кого освобождать? Со мной сегодня тоже мои люди в лесу, они идут за мной следом, и они первыми придут сюда, чтобы освободить меня. Когда меня вытащат из-под этих чертовых веток, они не сочтут за лишнее усилие передвинуть этот ствол и положить его на тебя. Твои люди найдут тебя мертвым под упавшим буковым деревом. Приличия ради я пришлю мои соболезнования твоей семье.

– Мне ясны твои намерения, – со страстью откликнулся Ульрих. – Моим людям приказано явиться через десять минут, и семь из них уже, должно быть, прошли, и когда меня вызволят, я вспомню о том, что ты задумал. Но раз уж ты встретил смерть, браконьерствуя на моих землях, то не думаю, что с моей стороны будет уместно выражать твоей семье соболезнования.

– Вот и отлично, – огрызнулся Георг, – отлично. Ты, я и наши лесники будем ссориться до смерти, без посторонних. Смерть тебе, Ульрих фон Градвиц.

– Того же желаю тебе, Георг Знаем, вор и браконьер.

Предчувствуя возможное поражение, каждый говорил горячо, ибо знал, что пройдет, наверное, еще много времени, прежде чем именно его люди найдут хозяина. Какая группа явится первой, было лишь делом случая.

Оба к тому времени отказались от бессмысленных попыток выбраться из-под дерева, прижимавшего их к земле. Ульрих ограничился тем, что с усилием выпростал свою частично свободную руку настолько, чтобы достать из кармана фляжку с вином. Прежде чем он сумел отвернуть пробку и вылить себе в горло немного жидкости, прошло довольно много времени. Но каким благословенным показался ему этот глоток! Было начало зимы, снега выпало еще мало, поэтому пленники не так страдали от холода, как могли бы в это время года. Тем не менее вино согрело раненого и восстановило силы, и он с чем-то вроде трепетного сожаления посмотрел в сторону, где лежал его враг, который изнемогая от боли пытался сдержать стоны, кусая губы.

– Дотянешься до фляжки, если я брошу ее тебе? – неожиданно спросил Ульрих. – В ней доброе вино, оно поможет тебе хоть немного скрасить время. Будем пить, даже если сегодня один из нас умрет.

– Нет, я почти ничего не вижу. Кровь запеклась у меня на глазах, – ответил Георг. – И потом, я не пью вина с врагом.

Ульрих молчал несколько минут, прислушиваясь к заунывному завыванию ветра. Ему в голову пришла мысль, становившаяся все более настойчивой по мере того, как он бросал взгляды на человека, который столь решительно пытался противостоять боли и страданиям. Ульриху, испытывавшему такую же боль и слабость, показалось даже, что ненависть, которую он только что испытывал, покидает его.

– Сосед, – спустя какое-то время произнес он, – если твои люди придут первыми, поступай как знаешь. Но что до меня, я передумал. Если первыми придут мои люди, сначала они помогут тебе, как если бы ты был моим гостем. Мы всю жизнь как черти спорили из-за этого несчастного кусочка леса, где деревья не могут выдержать даже дуновения ветерка. Лежа здесь, я поразмышлял и пришел к заключению: какими же мы были глупцами! В жизни есть более интересные вещи, чем попытки одержать верх в пограничном споре. Сосед, если ты поможешь мне похоронить старую ссору, я… я попрошу тебя быть моим другом.

Георг Знаем молчал так долго, что Ульрих подумал было, уж не потерял ли тот сознание от полученных ран. Но вскоре Георг заговорил медленно и отрывисто.

– Как бы все в округе смотрели на нас, сколько было бы разговоров, если бы мы вместе въехали на базарную площадь. Ни одна живая душа не припомнит случая, когда кто-нибудь из Знаемов или фон Градвицев дружески разговаривал друг с другом. А как обрадовались бы лесники, если бы мы сегодня положили конец нашей вражде! И если уж мы решили принести мир людям, никто не должен в это вмешиваться, никаких посторонних… Ты придешь ко мне и проведешь день святого Сильвестра[85]у меня под крышей, а я приду к тебе и отпраздную какой-нибудь праздник в твоем замке… Я никогда не сделаю выстрела на твоей земле, если только ты не пригласишь меня в качестве гостя. А ты должен приехать ко мне, и мы поохотимся за дичью на болоте. Во всей округе нет никого, кто помешал бы нам заключить мир. Никогда не думал, что захочу чего-то другого, чем ненавидеть тебя всю жизнь, но мне кажется, я многое передумал в эти полчаса. И ты предложил мне свою фляжку с вином… Ульрих фон Градвиц, я буду твоим другом.

Какое-то время они молчали, думая о том, какие прекрасные перемены сулит это драматическое перемирие. Они лежали в холодном, мрачном лесу и ожидали помощи, которая принесет освобождение и мир обеим сторонам, а порывистый ветер носился среди голых ветвей и свистел меж деревьев. И каждый про себя молился, чтобы сначала пришли его люди, чтобы первым выказать почетное внимание врагу, который стал другом.

Скоро, когда ветер стих ненадолго, Ульрих нарушил молчание.

– Давай крикнем на помощь, – сказал он. – В этой тишине наши голоса могут услышать далеко.

– Их никто не услышит в таком лесу, – отвечал Георг, – но мы попробуем. Итак, давай вместе.

Они издали протяжный крик, как это умеют делать охотники.

– Еще раз, – спустя несколько минут проговорил Ульрих, тщетно вслушиваясь в эхо.

– Мне кажется, на этот раз я что-то услышал, – произнес Ульрих.

– А я слышу лишь проклятый ветер, – глухо проговорил Георг.

Они молчали еще несколько минут, и затем Ульрих радостно вскрикнул:

– Вижу фигуры людей, идущих через лес! Они идут той же дорогой, по которой я спускался сюда.

Они закричали что было сил.

– Они услышали нас! Остановились. Теперь они видят нас. Спускаются к нам! – вскричал Ульрих.

– Сколько их? – спросил Георг.

– Точно не могу разглядеть, – ответил Ульрих. – Человек девять-десять.

– Значит, это твои люди, – сказал Георг. – Со мной было только семеро.

– Спешат изо всех сил. Молодцы! – радостно произнес Ульрих.

– Это твои люди? – спросил Георг. – Это твои люди? – нетерпеливо повторил он, ибо Ульрих не отвечал.

– Нет, – глупо рассмеявшись дрожащим смехом человека, которого отпустил жуткий страх, сказал Ульрих.

– Да кто же это? – быстро проговорил Георг, стараясь разглядеть то, что другой был совсем не рад видеть.

– Волки.

Наймит.

Реджи Братл сам придумал, как ему лучше извлечь выгоду из того, что угрожало стать обременительной обузой. Осуществив свою идею, он мог бы с большими удобствами катить по ухабистой дороге материального благополучия. «Липы», доставшиеся ему в наследство без каких-либо особых условий по содержанию, были одним из тех претенциозных, не приспособленных для житья особняков, в которых может себе позволить поселиться только состоятельный человек и на которых ни один состоятельный человек не остановит свой выбор – останавливать выбор тут не на чем. С годами дом заметно бы упал в цене, украсился бы табличками, извещающими о его продаже, но в глазах многих по-прежнему казался бы чрезвычайно желанным местом для обитания.

Замысел Реджи, состоял в том, чтобы превратить дом в место съезда гостей, с продолжительными сессиями с октября по конец марта. В работе съезда должны были принимать участие молодые и моложавые люди обоего пола, слишком бедные, чтобы охотиться по большому счету, но страстно желающие вволю поиграть в гольф, в бридж, потанцевать и посетить какое-нибудь представление.

Никто из гостей не платил бы за свое пребывание, но всякий должен был чувствовать себя хозяином, который платит за все. За снабжением и расходами будет следить комитет, а создаваемый на общественных началах подкомитет брал на себя развлекательную часть проекта.

Поскольку это был всего лишь эксперимент, то все участвующие в нем сошлись на том, что нужно проявлять снисходительность и по возможности помогать друг другу. Одна или две замужние пары составили многообещающее ядро и, собравшись вместе, решили, что дело, кажется, сдвинулось.

– При хорошем ведении дел и незаметной, но кропотливой работе затея, думаю, увенчается успехом, – сказал Реджи, а он был из тех, кто сначала обнаруживает усердие, а потом – оптимизм.

– Есть одно препятствие, с которым вы непременно столкнетесь, как бы мудро ни вели дела, – бодро заявил майор Дэгберри. – Женщины станут ссориться. Поймите меня правильно, – продолжал этот предсказатель несчастья, – я не хочу сказать, что кое-кто из мужчин тоже не будет ссориться. Скорее всего, ссориться будут и они, но женщины без этого вообще не могут. Ничего не поделаешь – такова их природа. Рука, раскачивающая люльку, раскачивает весь мир, и притом весьма энергично. Женщина стерпит неудобства, она способна на жертвы и героически обойдется без чего бы то ни было, но единственная роскошь, без которой она никак не может, – это ссора. Неважно, где она находится и сколь продолжительно ее пребывание в том или ином месте, она обязательно затеет вражду – это так же верно, как и то, что француз непременно сварит себе суп даже в просторах Арктики. В самом начале морского путешествия, прежде чем путешественник-мужчина успеет как следует разглядеть своих попутчиков, женщина уже заведет себе пару неприятельниц и запасется компрометирующим материалом еще на одного-двух человек – при условии, конечно, что на борту достаточно женщин, чтобы позволить себе поссориться сразу со многими. Если других женщин нет, она поссорится с горничной. Этот ваш эксперимент продлится полгода. Не пройдет и пяти недель, как разразится война на ножах в полудюжине направлений.

– Полноте, у нас всего-то восемь женщин. Не начнут же они ссориться друг с другом так быстро, – возразил Реджи.

– Возможно, ссору будет затевать не каждая, – согласился майор, – но кто-то из них встанет на чью-то сторону, наступят времена холодной, непримиримой вражды, и Этна изредка станет исторгать пламя. Это верно так же, как и то, что Рождество несет нам мир и душевный покой. Тут ничего не поделаешь, старина. Однако потом не говорите, что я вас не предупреждал.

Первые пять недель предприятия опровергли предсказания майора Дэгберри и подкрепили оптимизм Реджи. Изредка, правда, имели место небольшие перебранки. Повседневное общение помогло выявить наличие некоторой недоверчивости, но в целом женщины замечательно ладили между собой. Было, впрочем, и примечательное исключение. Миссис Пентерби и пяти недель не понадобилось, чтобы искренне восстановить против себя представительниц своего пола, – ей вполне хватило и пяти дней. Большинство женщин заявили, что возненавидели ее с той минуты, как впервые увидели, но скорее всего это пришло им в голову позднее.

С мужчинами у нее складывались довольно хорошие отношения, притом что она была не из тех женщин, которые наслаждаются только мужским обществом. Нельзя также сказать, чтобы ей недоставало каких-то качеств, которые делают человека полезным и желанным членом собрания. Не пыталась она и «обскакать» коллег-хозяев, добиваясь каких-либо выгод путем уклонения от обязательных взносов. Рассказывая о себе, не грешила занудством или снобизмом. Довольно прилично играла в бридж, а ее манера поведения за карточным столом была безукоризненна. Но стоило ей войти в контакт с представительницей своего пола, как в атмосфере тотчас возникало предчувствие грозы. Она обладала поистине уникальным талантом возбуждать вражду.

Неважно, был ли объект ее внимания человеком толстокожим или чувствительным, вспыльчивым или уравновешенным, миссис Пентерби умудрялась добиваться своего. Она не прощала слабости, старалась как можно больнее уязвить, гасила восторги, в споре бывала обыкновенно права, а если и не права, то каким-то образом ухитрялась сделать так, чтобы выставить своего оппонента человеком глупым и самоуверенным. Она делала (и говорила) ужасные вещи с самым невинным видом и говорила (и делала) невинные вещи так, что это было ужасно. Коротко говоря, все женщины единодушно сходились в том, что она является лицом нежелательным.

Не было и речи о том, чтобы кто-то принял чью-то сторону, как предсказывал майор. Напротив, неприязнь к миссис Пентерби сплотила остальных женщин, и не раз готовая было начаться ссора быстро гасла ввиду того, что она слишком явно и злонамеренно пыталась разжечь ее. Больше всего ее соперниц раздражало то, что она вполне успешно принимает вид безмятежного спокойствия, когда им уже трудно сдерживаться. Свои самые язвительные замечания она произносила тоном, каким в метро объявляют, что следующая остановка – Бромптон-роуд: ровным, безучастным тоном человека, который знает, что прав, но совершенно равнодушен к тому, что он провозглашает. Как-то миссис Вэл Гвептон, которую Бог не наградил смиренным нравом, вышла из себя и довольно коротко, но выразительна высказала ей все, что о ней думает. Объект этого долго готовившегося нападения терпеливо выждал, покуда стихнет буря и улягутся страсти, а потом тихо заметил вышедшей из себя женщине:

– А теперь, моя дорогая миссис Гвептон, позвольте мне сказать вам то, что я хотела сказать в последние две-три минуты, только вы не давали мне возможности сделать это. У вас слева выпала шпилька. Вам, женщинам с редкими волосами, трудно удержать шпильки в прическе.

– Ну что с ней поделаешь? – говорила впоследствии миссис Вэл Гвептон, обращаясь к сочувствующей аудитории.

Реджи, разумеется, неоднократно намекали на то, сколь непопулярна эта вызывающая всеобщее раздражение личность. Невестка открыто пыталась убедить его в том, что это просто чудовищный человек. Реджи слушал ее с легким сожалением, с каким воспринимают известие о землетрясении в Боливии или неурожае в Восточном Туркестане: события эти происходят так далеко, что можно запросто убедить себя в том, будто они и вовсе не происходили.

– Эта женщина имеет над ним какую-то власть, – мрачно высказала свое мнение его невестка. – Либо она помогает финансировать этот спектакль и злоупотребляет этим обстоятельством, либо, да простит его Всевышний, он испытывает к ней какую-то безрассудную страсть. С мужчинами такое бывает.

События меж тем разворачивались таким образом, что о наступлении кризиса говорить не приходилось. Миссис Пентерби, как источник всеобщего недовольства, распространила свое влияние на столь большой территории, что ни одна из женщин не осмеливалась встать и объявить о своем решительном отказе жить с ней в одном доме еще неделю. Всеобщая трагедия – не трагедия одного человека. Какое-то утешение женщины находили лишь в том, что сравнивали, кому какая нанесена обида. У невестки Реджи был еще и дополнительный интерес, состоявший в том, что она пыталась выявить природу этой связи, препятствовавшей ему высказать свое суровое суждение относительно длинного списка черных дел миссис Пентерби. Из того, как он вел себя по отношению к ней на людях, мало что можно было заключить, но он упорно оставался невозмутим, когда что-то говорили про нее за глаза.

За единственным исключением – миссис Пентерби, оказавшейся фигурой непопулярной, первая попытка претворить в жизнь замысел увенчалась успехом и не возникло трудностей по поводу того, чтобы вновь постараться осуществить его на тех же принципах и провести зимнюю сессию. Вышло так, что в этот раз не смогла прибыть большая часть женщин и двое-трое мужчин, но Реджи далеко рассчитал вперед и пригласил новых людей в качестве «свежей крови». Следующий съезд по количеству гостей должен был превзойти первый.

– Мне так жаль, что я не смогу приехать зимой, – сказала Реджи его невестка. – Надо ведь побывать у наших родственников в Ирландии; мы так часто им отказывали. Просто стыдно! В следующий раз у тебя никого не будет из этих женщин?

– Никого, кроме миссис Пентерби, – скромно заметил Реджи.

– Миссис Пентерби! Но, Реджи, ты же не настолько глуп, чтобы снова приглашать эту женщину! Как и в этот раз, она восстановит против себя всех женщин. Что это за тайные узы, которыми она держит тебя?

– Она незаменима, – ответил Реджи. – И служит центром всеобщего притяжения.

– Она… как ты сказал? – открыла от изумления рот его невестка.

– Я специально внедрил ее среди гостей, чтобы она принимала все попытки затеять ссору, которые в противном случае распространились бы среди женщин во всех направлениях. Мне не нужны были советы и предупреждения многочисленных друзей, я и сам предвидел, что мы не сможем и полгода поддерживать тесные дружеские отношения без того, чтобы кто-то с кем-то не повздорил. Вот я и решил, что лучше будет ограничить распространение этого процесса и не дать ему развиваться. Я, разумеется, рассказал ей обо всем. О вас она не имела ни малейшего представления, и, поскольку вам даже неизвестно ее настоящее имя, она вовсе не возражала, чтобы ее для пользы дела возненавидели.

– То есть ты хочешь сказать, что она все это время была в курсе происходящего?

– Конечно. Знали о том, что происходит, еще двое мужчин, и поэтому, совершив нечто особенно возмутительное, она могла вместе с нами посмеяться за кулисами. И она действительно хорошо провела время. Видишь ли, она некоторым образом связана родственными узами с довольно беспокойным семейством, и в жизни ей часто приходилось примирять других. Можешь представить, как она была рада тому обстоятельству, что теперь может отвести душу и наговорить живущим под одной крышей женщинам кучу дерзостей – и все это во имя мира.

– Ты, наверное, самый ужасный человек на свете, – сказала Реджи его невестка.

У нее были весомые причины так говорить, ибо она больше всех ненавидела миссис Пентерби. Невозможно подсчитать, сколько раз эта женщина вызывала ее на ссору.

Марк.

Огастес Мелловкент был романистом с будущим. Иными словами, ограниченное, но все возрастающее число людей читало его книги, и вполне можно было рассчитывать на то, что, если он настойчиво продолжит выдавать романы год за годом, постепенно расширяющийся круг читателей привыкнет к Мелловкенту и будет требовать его произведения в библиотеках и книжных магазинах. По наущению своего издателя он отбросил имя Огастес, данное ему при крещении, и взял имя Марк.

«Женщинам нравится имя, за которым, как им представляется, скрывается некто сильный, не разбрасывающийся словами, способный отвечать на вопросы, но не желающий этого делать. Имя Огастес предполагает лишь праздность, характеризующую его обладателя, тогда как такое сочетание, как Марк Мелловкент, помимо того, что и имя, и фамилия начинаются на одну букву, что сообщает особую выразительность, вызывает еще и представление о человеке сильном, прекрасном и добром, некоем Джордже Карпентере и преподобном… – как там его? – в одном лице».

Как-то декабрьским утром Огастес сидел в кабинете и работал над третьей главой своего восьмого романа. Он довольно подробно – для тех, кто не мог себе этого сам представить, – описал, как выглядит в июле сад приходского священника. Теперь он был занят тем, что с большими подробностями описывал чувства молодой девушки, наследницы длинной родословной приходских священников и архидиаконов, когда она впервые обнаружила, что почтальон вполне симпатичный.

«Глаза их на короткое мгновение встретились, когда он протягивал ей два письма и толстую пачку завернутых в бумагу номеров "Ист Эссекс ньюс". Глаза их на какую-то долю секунды встретились, и как прежде уже быть не могло. Она почувствовала – чего бы это ей ни стоило, надо заговорить, нарушить это тягостное, неестественное молчание, которое обступило их. "Как ревматизм вашей матушки?" – спросила она».

Писательский труд был прерван неожиданным вторжением служанки.

– К вам какой-то господин, сэр, – сказала она, протягивая ему карточку, на которой было начертано имя Каиафас Двелф. – Говорит, явился по важному делу.

Мелловкент поколебался и уступил. Важность миссии посетителя была, вероятно, надуманной, но прежде ему никогда не приходилось встречать человека по имени Каиафас. Что ж, это может быть интересно.

Мистер Двелф оказался человеком неопределенного возраста. Его невысокий лоб, холодные серые глаза и решительная манера поведения изобличали в нем человека, имевшего твердые намерения. Под мышкой он держал большую книгу, и вполне могло статься, что кипу таких же книг он оставил в передней. Он уселся прежде, чем ему предложили это сделать, положил книгу на стол и обратился к Мелловкенту, словно принялся читать «открытое письмо».

– Вы литератор, автор нескольких известных книг…

– В настоящий момент я работаю над новой книгой и довольно занят этой работой, – наставительно произнес Мелловкент.

– Понимаю, – сказал посетитель, – время для вас имеет особое значение. Дорога каждая минута.

– Именно так, – согласился Мелловкент, посмотрев на часы.

– Потому, – сказал Каиафас, – книга, которую я предлагаю вашему вниманию, – именно та вещь, без которой вам не обойтись. «Все обо всем» незаменима для пишущего человека. Это не простая энциклопедия, иначе я не беспокоил бы вас. Это неистощимый рудник краткой информации…

– У меня на полке под боком, – прервал его писатель, – стоит ряд справочников, из которых я черпаю нужную мне информацию.

– А здесь, – настаивал мечтающий сбыть свою книгу торговец, – все умещено в одном плотном томе. Неважно, по какой теме вы хотите навести справки или какой факт желаете проверить. «Все обо всем» даст вам то, что нужно, в самом кратком и исчерпывающем виде. К примеру, вам понадобились сведения из истории. Скажем, вас интересует жизненный путь Джона Хасса. Вот что мы имеем: «Хасс, Джон, видный религиозный реформатор. Родился в тысяча триста шестьдесят девятом, сожжен в тысяча четыреста пятнадцатом. По всеобщему мнению, в его смерти виновен император Сигизмунд».

– Если бы его сожгли в наши дни, все подозревали бы суфражисток, – заметил Мелловкент.

– А возьмем птицеводство, – продолжал Каиафас. – Эта тема может возникнуть в романе из жизни английской деревни. На этот счет у нас тут есть все: «Леггорны являются яйцепроизводителями. Миноркам недостает материнского инстинкта. Зевота у цыплят, ее причины и лечение. Как откармливать утят и своевременно поставлять их на рынок». Видите, тут все есть, ничто не упущено.

– Разве что то, что вряд ли можно миноркам привить материнский инстинкт.

– Спортивные рекорды – это тоже важно. Сколько людей, даже среди знатоков спорта, могли бы, не задумываясь, сказать, какая лошадь выиграла на скачках в таком-то году? Но и это еще не все…

– Мой дорогой сэр, – прервал его Мелловкент, – в моем клубе есть по меньшей мере четыре человека, которые не только могут сказать, какая лошадь выиграла в таком-то году, но и какая лошадь должна была выиграть и почему она не выиграла. Если бы в вашей книге можно было найти совет, как защититься от информации подобного рода, от нее было бы больше проку, чем от всего того, что вы до сих пор говорили.

– География, – невозмутимо продолжал Каиафас, – это тот предмет, в котором занятой человек, пишущий изо всех сил, может запросто сделать оплошность. Буквально на днях один известный писатель заставил Волгу впадать в Черное море, а не в Каспийское. Имея же такую книгу…

– На полированном столике розового дерева, что позади вас, лежит достоверный современный атлас, – сказал Мелловкент. – А теперь я действительно должен просить вас удалиться.

– Атлас, – заметил Каиафас, – дает лишь направление реки и указывает основные города, через которые она протекает. Между тем «Все обо всем» поведает вам о пейзаже, судоходстве, стоимости паромных переправ, преобладающих видах рыб, жаргоне лодочников и часах отплытия главных речных пароходов. Она поведает вам…

Мелловкент смотрел на решительно настроенного, безжалостного торговца с грубыми чертами лица, упорно не желающего подниматься со стула, на который он самочинно уселся, и настойчиво превозносившего достоинства своего ненужного товара. Писателем овладел дух мрачного соперничества. Почему бы ему не оправдать строгое холодное имя, которое он принял? Почему он должен беспомощно сидеть и слушать эту утомительную, неубедительную тираду? Почему он на короткое время не может проявить себя как Марк Мелловкент и поговорить с этим человеком на равных?

Внезапно на него сошло вдохновение.

– Вы читали мою последнюю книгу «Бесклеточная коноплянка»? – спросил он.

– Я не читаю романов, – коротко ответил Каиафас.

– О, этот вы обязаны прочитать, его все обязаны прочитать, – пояснил Мелловкент, вылавливая книгу с полки. – Это издание стоит шесть шиллингов, но вы можете взять его за четыре шиллинга шесть пенсов. В пятой главе есть место, которое, я уверен, вам понравится, где Эмма в березовой роще дожидается Гарольда Гантингдона, человека, за которого ее хотят выдать замуж. Она и сама не прочь выйти за него, но не обнаруживает этого до пятнадцатой главы. Вот послушайте: «Насколько хватало глаз, перекатывались розовато-лиловые и пурпурные валы вереска, освещенного то тут, то там желтеющим утесником и ракитником и окаймленного хрупкими серыми, серебристыми и зелеными молодыми березками. Крошечные голубые и коричневые бабочки порхали над ветками вереска, наслаждаясь солнцем, и высоко в небе пели жаворонки, как только жаворонки и умеют петь. Был такой день, когда вся Природа…».

– Во «Всем обо всем» вы найдете полную информацию об изучении природы, – прервал писателя книготорговец, при этом в голосе его впервые прозвучали нотки усталости. – Лесоводство, жизнь насекомых, миграция птиц, освоение невозделанных земель. Как я уже говорил, человек, которому приходится иметь дело с разнообразными темами, не может обойтись без…

– Тогда, может, вас заинтересует одна из моих ранних книг, «Нежелание леди Калламптон», – сказал Мелловкент, снова рыская глазами по полке. – Некоторые считают ее моим лучшим романом. Ага, вот она. Я вижу на обложке два пятнышка, поэтому не спрошу больше трех шиллингов девяти пенсов. Позвольте мне прочитать вам начало: «Леди Беатрис Калламптон вошла в длинную, тускло освещенную гостиную. Глаза ее светились надеждой, казавшейся ей беспочвенной, губы дрожали от страха, который она не могла скрыть. В руке она держала небольшой веер, хрупкую игрушку из атласного дерева с тесьмой. Что-то хрустнуло, когда она вошла в комнату. Это она раздавила веер на мелкие кусочки». Неплохое начало, как вы полагаете? Сразу ясно – что-то затевается.

– Я не читаю романов, – мрачно проговорил Каиафас.

– Но вы только подумайте, как они могут быть незаменимы, – воскликнул писатель, – например, в долгие зимние вечера! Или, скажем…

Каиафас не стал дожидаться, покуда его станут искушать отрывками из этого захватывающего романа. Пробормотав что-то насчет того, что у него нет времени на пустопорожние разговоры, он подхватил свой никудышный том и удалился. Не слышно было, что он ответил, когда Мелловкент радостно с ним распрощался, но последнему показалось, что в холодных серых глазах торговца мелькнул огонек почтительной ненависти.

Шоковая терапия.

Поздним весенним вечером Элла Маккарти сидела на выкрашенной в зеленый цвет скамье в Кенсингтон-гарденз, равнодушно взирая на скучный уголок парка, который неожиданно расцвел в тропическом великолепии. Неожиданно неподалеку показалась долгожданная фигура.

– Привет, Берти! – спокойно произнесла Элла, когда фигура приблизилась к выкрашенной скамье и уселась несколько нетерпеливо, но с должным вниманием к стрелкам своих брюк. – Не правда ли, прекрасный весенний вечер?

Что до чувств, которые владели Эллой, замечание было заведомой неправдой. До того как явился Берти, вечер был каким угодно, но только не прекрасным.

Берти ответил подобающим образом. Он собрался было задать вопрос, но Элла не дала ему этого сделать.

– Большое тебе спасибо за чудесные носовые платки, – сказала она, опередив его. – Это именно то, что я хотела. Одно только отравило мне радость, когда я получила твой подарок, – прибавила она, надув губки.

– Что такое? – с тревогой спросил Берти, со страхом подумав о том, уж не выбрал ли он платки того размера, которые не приличествует дарить женщинами.

– Как только я их получила, я хотела написать тебе и поблагодарить за них, – сказала Элла, и на душе Берти сделалось еще более тревожно.

– Ты же знаешь мою мать, – возразил он. – Она вскрывает все мои письма, и, если узнает, что я кому-то делаю подарки, разговоров будет недели на две.

– В двадцать лет пора бы уж… – начала было Элла.

– Двадцать мне будет только в сентябре, – перебил ее Берти.

– В возрасте девятнадцати лет и восьми месяцев, – продолжала Элла, – пора бы уж стать самостоятельным настолько, чтобы тебе позволяли распоряжаться собственной корреспонденцией.

– Так должно быть, но так не всегда бывает. Мать вскрывает каждое письмо, которое приходит в дом, кому бы оно ни было адресовано. Мы с сестрами этим не раз возмущались, но она продолжает поступать по-своему.

– Будь я на твоем месте, я бы что-нибудь придумала, чтобы она прекратила это делать, – храбро заявила Элла, и Берти почувствовал, что радость, которую должен был доставить ей заботливо отобранный подарок, поугасла вследствие неприятного обстоятельства, сопутствовавшего его получению.

– Что-то случилось? – спросил у Берти его приятель Кловис, когда они встретились в тот же вечер в плавательном бассейне.

– Почему ты спрашиваешь? – сказал Берти.

– Когда в бассейне видишь кого-то с трагическим выражением лица, – сказал Кловис, – это особенно бросается в глаза, потому что на человеке мало чего есть еще. Ей не понравились платки?

Берти рассказал о том, что его волновало.

– Понимаешь, довольно скверно получается, – прибавил он, – когда девушке есть о чем тебе написать, а она может послать тебе письмо только каким-то окольным, скрытым путем.

– Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь, – сказал Кловис. – Что ж, придется и мне пустить в ход всю свою изобретательность, придумывая объяснения, почему я не пишу письма.

– Мне не до шуток, – обиженно проговорил Берти. – Тебе было бы не смешно, если бы твоя мать вскрывала все твои письма.

– Не понимаю, почему ты позволяешь ей так поступать.

– Ничего не могу поделать. Я пытался ей доказать, что…

– Наверное, ты приводил не те доводы. Вот если бы всякий раз, когда вскрывается твое письмо, ты во время обеда падал навзничь на стол и устраивал истерику или будил среди ночи всю семью, чтобы они послушали, как ты декламируешь одну из «Поэм невинности» Блейка, то в дальнейшем твои доводы выслушивали бы с гораздо большим уважением. Для многих испорченный обед или разбитый сон значат гораздо больше, чем чье-то разбитое сердце.

– Лучше бы ты помолчал, – сердито проговорил Берти, обрызгав Кловиса с ног до головы, после чего тот скрылся под водой.

Дня через два после этого разговора в бассейне в почтовый ящик проскользнуло письмо, адресованное Берти Хизанту, а далее – в руки его матери. Миссис Хизант была из числа тех пустоголовых особ, которых вечно занимают чужие дела, и чем интимнее эти дела, тем интереснее. Она в любом случае вскрыла бы и это письмо, но то обстоятельство, что на нем было написано «лично», да еще то, что оно источало нежный, но сильный аромат, лишь заставило ее вскрыть его скорее со стремительной поспешностью, нежели с само собой разумеющейся осмотрительностью. Собранный ею сенсационный урожай превзошел все ожидания.

«Carissimo,[86]было написано в нем. – Я все думаю, сможешь ли ты сделать это: от тебя потребуется смелость. Не забудь про драгоценности. Это частность, но именно частности меньше больше интересуют.

Вечно твоя Клотильда.

P. S. Твоя мать не должна знать о моем существовании. Если она будет спрашивать, поклянись, что ты никогда не слышал обо мне».

Миссис Хизант давно уже усердно просматривала письма Берти в поисках следов его возможного беспутства или юношеских увлечений, и наконец-то великолепный улов оправдал подозрения, стимулировавшие ее исследовательское рвение. То, что некто, называющий себя экзотическим именем Клотильда, пишет Берти и при этом использует изобличающую приписку «вечно», будоражило само по себе, не говоря уже об ошеломляющем упоминании о драгоценностях. Миссис Хизант вспомнила, что в некоторых романах и пьесах драгоценности играли главную и волнующую роль, а здесь, под крышей ее собственного дома, у нее, так сказать, прямо на глазах, ее собственный сын разыгрывает интригу, в которой драгоценности – всего лишь любопытные «частности». Берти должен был явиться через час, но дома были его сестры, на которых любительница поскандалить незамедлительно отвела душу.

– Берти попал в сети авантюристки! – кричала она. – Ее зовут Клотильда, – прибавила она, полагая, что они с самого начала должны знать худшее.

Бывают случаи, когда замалчивание темных сторон действительности идет молодым девушкам скорее во вред, нежели во благо.

К тому времени, когда Берти вернулся, мать высказала все возможные и невозможные предположения касательно его позорной тайны. Девушки ограничились высказыванием того мнения, что их брат скорее слабоволен, чем порочен.

– Кто такая Клотильда? – такому вопросу был подвергнут Берти, когда он едва переступил порог дома.

Его отказ признаться в знакомстве с названным лицом был встречен приступом презрительного смеха.

– Хорошо же ты выучил урок! – воскликнула миссис Хизант.

Однако когда она поняла, что Берти не собирается проливать свет на сделанное ею открытие, ирония уступила место яростному негодованию.

– Обеда не получишь, пока во всем не сознаешься! – бушевала она.

В ответ Берти устроил импровизированный банкет, принеся все необходимое из кладовки и запершись в спальне. Его мать то и дело подходила к запертой двери и, громко крича, учиняла допрос с настойчивостью человека, который полагает, что если все время задавать один и тот же вопрос, то в конце концов на него последует и ответ. Берти не сделал ничего, чтобы это предположение подтвердилось. Миновал час безрезультатных односторонних переговоров, когда в почтовом ящике появилось еще одно письмо, адресованное Берти и помеченное словечком «лично». Миссис Хизант налетела на него, точно кошка, которая только что упустила мышку, но неожиданно удостоилась второй. Если она собралась сделать очередные открытия, то, без сомнения, не была разочарована.

«Ты все-таки сделал это! – без предисловий начиналось письмо. – Бедная Дагмар. Теперь, когда с ней покончено, мне ее почти жаль. Все прошло замечательно, шалун, слуги думают, что это самоубийство, и шума не будет. Лучше не трогай драгоценности, пока не проведут дознание.

Клотильда».

Все, что миссис Хизант дотоле производила в смысле извлечения из груди воплей, было без труда превзойдено, когда она взбежала наверх и принялась яростно колотить в дверь комнаты сына.

– Мерзкий мальчишка, что ты сделал с Дагмар?

– Ну вот, теперь еще и какая-то Дагмар, – огрызнулся он. – Следующей будет Джеральдина.

– И это после всех моих усилий удерживать тебя по вечерам дома, – всхлипывала миссис Хизант. – Бесполезно пытаться что-то скрыть от меня – письмо Клотильды говорит обо всем.

– Оно говорит о том, кто она такая? – спросил Берти. – Я так много слышал о ней, что хотел бы хоть что-то узнать про нее. Я серьезно говорю – если ты будешь продолжать в том же духе, я вызову врача. Мне все время читают морали неизвестно из-за чего, но о гареме разговора еще не было.

– А эти письма тоже воображаемые? – вскричала миссис Хизант. – Что ты скажешь насчет драгоценностей, Дагмар и предполагаемого самоубийства?

Из-за дверей спальни не последовало ответа на эти сложные вопросы, но вечерняя почта принесла еще одно письмо для Берти, и его содержание раскрыло миссис Хизант глаза на то, о чем уже догадывался ее сын.

«Дорогой Берти, – говорилось нем, – надеюсь, я не задурил тебе голову липовыми письмами, которые посылал от имени вымышленной Клотильды. На днях ты мне говорил, что слуги или кто-то еще в твоем доме заглядывают в твои письма, поэтому решил – а не дать ли тому, кто станет вскрывать их, почитать что-нибудь увлекательное? Это может шокировать, зато польза будет.

Твой Кловис Сангрейл».

Миссис Хизант была немного знакома с Кловисом и несколько побаивалась его. Прочитать то, что было написано между строк удавшегося ему розыгрыша, было нетрудно. Присмирев, она снова постучала в дверь комнаты Берти.

– Тебе письмо от мистера Сангрейла. Все это было глупым розыгрышем. Это он написал те письма. Но куда же ты?

Берти стоял у открытой двери. Он был в пальто и в шляпе.

– Иду за врачом, пусть посмотрит, не случилось ли с тобой чего. Конечно же, это был розыгрыш, но ни один человек в здравом уме не поверил бы во всю эту чепуху насчет убийства, самоубийства и драгоценностей. За последние пару часов ты столько шуму наделала, что удивительно, как только дом не рухнул.

– Но что мне было думать по поводу этих писем? – жалобно простонала миссис Хизант.

– Я бы сказал тебе, что о них думать, – произнес Берти. – Если ты предпочитаешь будоражить себя из-за чужих писем, то винить за это ты должна только себя. Как бы там ни было, я иду за врачом.

Для Берти это был великий шанс, и он знал об этом. Его мать понимала, что будет выглядеть довольно смешно, если история получит огласку. Она готова была дать взятку за молчание.

– Я больше никогда не буду вскрывать твои письма, – пообещала она.

А у Кловиса теперь нет более преданного слуги, чем Берти Хизант.

Семь кувшинчиков для сливок.

– Полагаю, теперь, после того как Уилфрид Пиджинкоут унаследовал титул баронета и кучу денег, у себя мы его уже не увидим, – с сожалением заметила мужу миссис Питер Пиджинкоут.

– Да, вряд ли стоит его ждать, – отвечал тот, – притом что мы всегда находили причины, чтобы не приглашать его, когда он подавал надежды, но был никем. Думаю, последний раз я видел его двенадцатилетним мальчиком.

– А ведь была и еще причина, чтобы не поддерживать с ним знакомство, – сказала миссис Питер. – С этой его печально известной слабостью он был не тем человеком, которого хочется приглашать к себе в дом.

– Наверное, эта слабость никуда не делась, – сказал ее муж. – Или ты считаешь, что высокое положение влечет за собой перемену характера?

– О, разумеется, его порок по-прежнему с ним, – согласилась жена, – но все-таки хотелось бы познакомиться с будущим главой семейства, хотя бы из простого любопытства. И кроме того, если говорить серьезно, то, что он стал богатым, заставит людей иначе смотреть на его слабость. Если человек очень состоятелен, а не просто с деньгами, всякое подозрение на тот счет, что им движут низкие мотивы, естественным образом исчезает. Его слабость становится малозаметным изъяном.

Уилфрид Пиджинкоут неожиданно стал наследником своего дяди, сэра Уилфрида Пиджинкоута, после смерти племянника, майора Уилфрида Пиджинкоута, умершего в результате несчастного случая, который произошел во время игры в поло. (Некто Уилфрид Пиджинкоут покрыл себя славой в ходе кампаний Марлборо, и с того времени имя Уилфрид сделалось в семье крестинной слабостью.) С новым наследником титула и состояния, молодым человеком лет двадцати пяти, широкий круг родственников был знаком скорее заочно, чем лично. А репутацией он пользовался нехорошей. Все прочие Уилфриды в семье, а их было множество, отличались один от другого главным образом тем, что к их имени добавлялось название их поместий или рода занятий, как, например, Уилфрид из Хабблдауна или молодой Уилфрид Канонир. Этот же наследник был известен под позорной и выразительной кличкой Уилфрид Воришка. Со времени последних лет обучения в школе и в последующие годы им настойчиво владела клептомания в острой форме. У него был неуемный инстинкт собирателя без присущей таковому разборчивости. Все, что по размерам было меньше буфета и умещалось в кармане, а также превышало по стоимости сумму в девять пенсов, обладало для него неодолимой притягательностью, с одним непременным условием – предмет должен был кому-то принадлежать. В тех редких случаях, когда его включали в списки людей, приглашенных погостить в загородном доме, хозяин или кто-то из членов его семейства почти обязательно дружески осматривал его багаж накануне отъезда, дабы убедиться, не уложил ли он в него «по ошибке» чью-нибудь собственность. Осмотр обычно давал большой и разнообразный улов.

– Забавно, – спустя полчаса после разговора сказал Питер Пиджинкоут своей жене. – Пришла телеграмма от Уилфрида, в которой сообщается, что он скоро будет проезжать мимо нас в своем автомобиле и хотел бы остановиться и засвидетельствовать нам свое почтение. Мог бы остаться на ночь, если нас это не обременит. Подпись – «Уилфрид Пиджинкоут». Должно быть, это Воришка, ни у кого другого автомобиля нет. Я полагаю, он везет нам подарок к серебряной свадьбе.

– Боже правый! – воскликнула миссис Питер, пораженная пришедшей ей в голову мыслью. – Довольно неудачное время, чтобы приглашать в дом человека с такой слабостью. В гостиной выставлены подарки к нашей серебряной свадьбе, другие продолжают приходить почтой. Я даже не знаю, что у нас уже есть и что еще должно прийти. Не можем же мы все запереть в шкафу. Наверняка он захочет посмотреть на подарки.

– Нужен глаз да глаз, вот и все, – ободряюще произнес Питер.

– Эти бывалые клептоманы такие изворотливые, – предчувствуя недоброе, сказала его жена. – К тому же будет неловко, если он поймет, что мы наблюдаем за ним.

Неловкость и вправду царила в тот вечер, когда в доме принимали проезжего путешественника. Разговор нервно и торопливо перескакивал с одной безликой темы на другую. Вид у гостя, вопреки ожиданиям родственников, был не вороватый и не извиняющийся. Он был вежлив, держался уверенно, хотя его, пожалуй, немного заносило. Хозяева, напротив, чувствовали себя неловко, что должно было служить признаком того, что они предчувствуют неладное. После обеда, в гостиной, нервозности и неловкости поприбавилось.

– Ах да, мы ведь забыли показать вам подарки, которые нам подарили на нашу серебряную свадьбу, – неожиданно произнесла миссис Питер, словно ей пришла в голову блестящая мысль, как развлечь гостя. – Вот они, все здесь. Некоторые, конечно, повторяют друг друга.

– Например, семь кувшинчиков для сливок, – вставил Питер.

– Да-да, ну не обидно ли? – продолжала миссис Питер. – Целых семь. Придется нам сидеть на одних сливках до конца жизни. Некоторые из них, впрочем, можно на что-нибудь обменять.

Уилфрид занялся осмотром главным образом тех подарков, которые показались ему интереснее других. Он подносил вещицы поближе к лампе, чтобы получше разглядеть прикрепленные к ним ярлычки. Тревога хозяев в эти минуты напоминала озабоченность кошки, только что родившихся котят которой передают по кругу для рассмотрения.

– Простите, вы вернули мне горчичницу? Ее место вот здесь, – тонким голосом произнесла миссис Питер.

– Извините. Я поставил ее рядом с кувшином для вина, – отвечал Уилфрид, увлекшийся изучением другого предмета.

– Дайте-ка мне еще раз это сито для сахарного песка, – говорила миссис Питер, при этом сквозь нервозность проглядывала твердая решимость. – Я помечу себе, кто его подарил, пока не забыла.

Бдительность хозяев не вполне увенчалась чувством одержанной победы. После того как они пожелали гостю спокойной ночи, миссис Питер выразила убеждение, что он что-то взял.

– По тому, как он держался, мне показалось, что тут что-то не так, – согласился с ней муж. – Чего-то не хватает?

Миссис Питер быстро пересчитала все подарки.

– У меня получается только тридцать четыре, а по-моему, должно быть тридцать пять, – объявила она. – Не помню, входит ли в число тридцати пяти архидиаконова подставка под графинчик для уксуса, которая еще не дошла.

– Как, черт побери, мы можем об этом знать? – сказал Питер. – Этот мерзавец не принес нам подарка, и будь я проклят, если подарю что-нибудь ему.

– Завтра, когда он будет принимать ванну, – возбужденно проговорила миссис Питер, – наверняка оставит где-нибудь свои ключи, и мы сможем заглянуть в его чемодан. Это единственное, что мы можем сделать.

На следующий день заговорщики принялись вести бдительное наблюдение за Уилфридом из-за полуприкрытых дверей, и когда тот, облачившись в роскошный халат, прошествовал в ванную, двое взволнованных субъектов быстро и незаметно ринулись в комнату для особо важных гостей. Миссис Питер осталась сторожить снаружи, в то время как ее муж торопливо и небезуспешно подобрал ключи, после чего залез в чемодан с видом недоброжелательно настроенного таможенного чиновника. Поиски были непродолжительными: кувшинчик для сливок был уложен в складки тонкой рубашки.

– Каков плут, – произнесла миссис Питер. – Прихватил кувшинчик для сливок. Их, видимо, и так много. Решил, что уж одного-то не хватятся. Быстро поставь его на место среди остальных вещей.

Уилфрид опоздал к завтраку, и весь его вид явственно говорил о том, что что-то произошло.

– Мне неприятно об этом говорить, – спустя какое-то время выдавил он из себя, – но боюсь, среди ваших слуг есть воришка. Кое-что пропало у меня из чемодана. Это небольшой подарок от нас с матерью на вашу серебряную свадьбу. Я должен был бы вручить вам его вчера после ужина, только вышло так, что это кувшинчик для сливок, а мне показалось, что вы недовольны тем, что их у вас и так много, поэтому мне было весьма неловко дарить вам еще один. Я решил, что обменяю его на что-нибудь, и вот он пропал.

– Подарок от вас с матерью? – почти в унисон переспросили мистер и миссис Питер. Воришка все эти долгие годы был сиротой.

– Да, моя мать сейчас в Каире. Она написала мне в Дрезден, чтобы я подыскал для вас что-нибудь оригинальное и симпатичное из серебра, и я остановился на этом кувшинчике для сливок.

Оба Пиджинкоута смертельно побледнели. Упоминание о Дрездене неожиданно пролило свет на ситуацию. Это был Уилфрид Атташе, молодой человек, занимавший очень высокое положение, который редко появлялся на их жизненном горизонте и которого они, сами того не ведая, приняли за Уилфрида Воришку и в таковом качестве развлекали в своем доме. Леди Эрнестина, его мать, вращалась в кругах, которые находились за пределами их возможностей и устремлений, а ее сын, скорее всего, в один прекрасный день станет послом. И они залезли к нему в чемодан и ограбили его! Муж и жена в отчаянии смотрели друг на друга. Миссис Питер первой пришла в голову вдохновенная мысль.

– Даже подумать страшно о том, что в доме завелись воры! На ночь мы, разумеется, запираем гостиную, но пока завтракаем, вынести можно все что угодно.

Она поднялась и поспешно вышла, будто затем, чтобы убедиться, что гостиная не лишилась расставленного в ней серебра, и возвратилась минуту спустя с кувшинчиком для сливок в руках.

– Теперь у нас восемь кувшинчиков вместо семи! – воскликнула она. – Вот этого раньше не было. Удивительный провал памяти, мистер Уилфрид! Должно быть, вы спустились с ним вчера вечером и поставили сюда, прежде чем мы заперли дверь, а утром начисто позабыли об этом.

– С головой часто происходит что-нибудь этакое, – произнес мистер Питер с отчаянной задушевностью. – Тут как-то на днях я ездил в город, чтобы оплатить счета, и напрочь забыл, что…

– Привез я вам, несомненно, именно этот кувшинчик, – сказал Уилфрид, пристально его разглядывая. – Он был в моем чемодане, когда сегодня утром я доставал халат, чтобы идти в ванную, но его там уже не было, когда я возвратился в комнату и снова открыл чемодан. Кто-то взял его, пока меня не было в комнате.

Пиджинкоуты побледнели еще больше. Миссис Питер пришла в голову последняя вдохновенная мысль.

– Принеси-ка мне нюхательную соль, дорогой, – сказала она своему мужу. – Мне кажется, она в моей комнате.

Питер бросился вон из гостиной с чувством радостного облегчения. Последние несколько минут он прожил так долго, что золотая свадьба казалась ему не за горами.

Миссис Питер обернулась к своему гостю и произнесла с доверительной застенчивостью:

– Настоящий дипломат, вроде вас, знает, как выйти из подобного затруднения. У Питера маленькая слабость, она есть и еще кое у кого в семье.

– Боже праведный! Не хотите ли вы сказать, что он клептоман, вроде брата Воришки?

– О, не совсем так, – ответила миссис Питер, стремясь выставить своего мужа не в таком мрачном свете, в каком уже изобразила. – Он ни за что не притронется к тому, что просто плохо лежит, но не может сдержаться, чтобы не совершить набег на то, что заперто. Врачи это как-то называют. Должно быть, он набросился на ваш чемодан в ту минуту, когда вы отправились в ванную, и схватил первую же попавшуюся под руку вещь. Разумеется, у него не было причин брать кувшинчик для сливок, вы же знаете, их у нас уже семь, но все равно мы, конечно, не можем не ценить подарка от вас и вашей матушки… Тише, Питер идет.

Миссис Питер умолкла в некотором смущении и танцующей походкой вышла из комнаты навстречу мужу.

– Все в порядке, – шепотом сообщила она ему. – Я все ему объяснила. Больше об этом ни слова.

– Храбрая женщина, – произнес Питер с чувством облегчения. – Я бы из этого положения ни за что не выкрутился.

Дипломатическая сдержанность не обязательно распространяется на семейные дела. Питер Пиджинкоут так и не смог понять, почему миссис Консуэло ван Бульон, гостившая у них весной, весьма нарочито таскала с собой в ванную две шкатулки для драгоценностей, объясняя всякому, кто ей встречался в коридоре, что это ее косметический набор.

Гиацинт.

– Мне по душе эта новая мода брать с собой на выборы детей кандидатов, – сказала миссис Пэнстреппон. – Это несколько смягчает жесткость межпартийной борьбы, да и детям будет что вспомнить спустя годы. И все же, послушай мой совет, Матильда, не бери с собой Гиацинта в Лафбридж.

– Не брать с собой Гиацинта! – воскликнула его мать. – Но почему? Джаттерли привезет с собой троих детей. Они собираются кататься по всему городу в коляске, запряженной парой нубийских осликов, чтобы было видно, что их отец – министр по делам колоний. В своей программе мы делаем ставку на сильный военно-морской флот, и будет весьма кстати, если Гиацинт появится в матросском костюмчике. Он будет смотреться в нем божественно.

– Дело не в том, как он будет смотреться, а как он будет себя вести. Разумеется, это чудесный ребенок, однако в нем есть какая-то необузданная дерзость. Это просто пугает. Ты, наверное, забыла историю с маленькими Гаффинами. А вот я – нет.

– Я тогда была в Индии и смутно помню, что произошло. Знаю только, что он вел себя несносно.

– Он сидел в повозке, в которую запрягли козла, и полным ходом погнал ее на коляску с малышами. Коляска перевернулась, маленького Джеки Гаффина придавило обломками, и, пока няня разбиралась с козлом, Гиацинт яростно хлестал ремнем по ногам Джеки.

– Я его не защищаю, – сказала Матильда, – но они, наверное, сделали что-то такое, что вывело его из себя.

– Ничего подобного, но кто-то, к несчастью, сказал ему, что они наполовину французы – как ты знаешь, фамилия их матери Дюбок, – а у него в то утро был урок истории. Он как раз узнал о поражении англичан при Кале, и его это разозлило. Он сказал, что покажет этим маленьким жабам, как захватывать наши города, но тогда мы и не догадывались, что он имеет в виду Гаффинов. Потом я говорила ему, что между двумя странами давно не существует вражды, да и вообще малыши Гаффины – лишь наполовину французы. На что он сказал, что метил только во французскую половину Джеки, английская же была погребена под обломками. Если уж поражение при Кале возбудило в нем такую ярость, то я с содроганием думаю о том, что может повлечь за собой неудача на выборах.

– Все это случилось, когда ему было восемь лет. Теперь он повзрослел и лучше знает, как себя вести.

– Дети с характером Гиацинта не знают, как лучше вести себя, просто с годами они больше узнают.

– Ерунда. Ему понравится на выборах. В любом случае к тому времени, когда объявят их результаты, он утомится, а новый матросский костюмчик, что я для него сшила, именно того голубого цвета, который мы используем в предвыборной кампании, и прекрасно сочетается с его голубыми глазами. Он будет совершенно замечательно выглядеть в голубом.

– Ради внешнего эффекта ты готова пожертвовать здравым смыслом, – сказала миссис Пэнстреппон. – Если, впрочем, в Лафбридже случится что-то неприятное, не говори потом, что этого не предвидел ни один из членов семейства.

Выборы проходили в остром соперничестве, но вполне благопристойно. Только что назначенный министр по делам колоний пользовался популярностью, тогда как правительство, которое он представлял, явно было непопулярно, и многие ожидали, что большинство в четыреста голосов, полученное им на прошлых выборах, будет сведено на нет. Маленькие Джаттерли торжественно разъезжали взад-вперед на упитанных осликах по главной улице, выставив плакаты, призывавшие голосовать за их отца на том лишь основании, что он их отец, а что касается Гиацинта, то это был ангел, случайно оказавшийся на выборах. Он по собственному почину подошел к маленьким Джаттерли и под восторженными взглядами полудюжины фоторепортеров преподнес детям пакетик ирисок. «Мы не должны быть врагами только потому, что наши отцы принадлежат к разным партиям», – дружелюбно произнес он, и сидевшие в коляске, запряженной осликами, приняли его подношение с торжественной серьезностью. Взрослые представители обоих политических лагерей выразили удовольствие по поводу этого происшествия – за исключением миссис Пэнстреппон, которая содрогнулась.

«Никогда поцелуй Клитемнестры не был слаще, чем в ту ночь, когда она собралась убить меня», – процитировала она, но цитату произнесла про себя.

Последний час голосования был очень напряженным для обеих сторон. По общим оценкам, кандидатов разделяло не более дюжины голосов, и ими прилагались всяческие усилия, чтобы привлечь на свою сторону упорно колебавшихся избирателей. Когда пробил час завершения выборов, все облегченно вздохнули. Раздались восторженные крики, и из бутылок полетели пробки.

«Что ж, если мы и не победили, то сделали все, что смогли». – «Борьба была честная, справедливая, и никакой вражды». – «Дети были просто украшением выборов, разве не так?».

Дети? Неожиданно все обратили внимание на то, что детей в последний час никто не видел. Куда подевались трое маленьких Джаттерли и их коляска, запряженная осликами, и, кстати, куда подевался Гиацинт? Между соответствующими партийными штабами и залами заседаний комитетов торопливо забегали озабоченные посланцы, но где искать детей, никто не знал. Все были слишком заняты в последние минуты, чтобы хотя бы вспомнить о них. И тут в зале заседаний женского комитета профсоюзов раздался телефонный звонок и послышался голос Гиацинта, осведомившегося, когда объявят результаты голосования.

– Откуда ты говоришь и где все Джаттерли? – спросила его мать.

– Из кондитерской. Я только что плотно поужинал, – был ответ, – и мне позволили позвонить. Я съел яйцо всмятку, булочку с колбасой и четыре меренги.

– Тебе будет плохо. Маленькие Джаттерли с тобой?

– Не совсем. Они в свинарнике.

– В свинарнике? Почему? В каком свинарнике?

– Недалеко от Кроли-роуд. Я встретил их, когда они ехали по проселочной дороге. Я сказал, что они должны выпить со мной чаю, и загнал их ослов в знакомый двор. Потом повел их смотреть свинью, которая родила десять поросят. Я выманил свинью из загона, предложив ей несколько кусочков хлеба, а Джаттерли в это время зашли туда, чтобы посмотреть на поросят, тогда я запер дверь и оставил их там.

– Негодный мальчишка, не хочешь ли ты сказать, что оставил бедных детей одних в свинарнике?

– Они не одни, с ними десять поросят. Они окружены целой толпой животных. Они очень разозлились, когда я их запер, но не так, как свинья, которую отлучили от маленьких. Если она вернется к ним, пока они там, то сделает из них фарш. Я могу их вызволить, если спущу лестницу через верхнее окно, и именно это я собираюсь сделать, если мы победим. Если пройдет их противный папаша, то просто открою дверь и позволю свинье сделать все, что она захочет. Вот почему я желаю знать, когда объявят результаты выборов.

И с этими словами он повесил трубку. Тотчас началось безумное движение; были посланы гонцы. Почти все те, кто помогал кандидатам, исчезли в различных клубных помещениях и питейных заведениях, дожидаясь объявления результатов голосования. Однако удалось добыть достаточно информации из местных источников, чтобы установить место подвига Гиацинта. У мистера Джона Болла был конюшенный двор недалеко от Кроли-роуд, если ехать короткой дорогой, и было известно, что его свинья дала десять поросят в одном помете. Туда поспешно отправились оба кандидата, мать Гиацинта, его тетушка (миссис Пэнстреппон) и двое-трое оказавшихся под рукой друзей. Когда они вбежали во двор, взорам их предстали два нубийских ослика, умиротворенно пережевывавших пучки сена. Хриплое яростное хрюканье взбешенного животного и пронзительный визг тринадцати молодых голосов, из которых три были человеческими, привели их к свинарнику, во дворе которого огромная, свирепого вида свинья йоркширской породы несла неустанный патруль перед запертой дверью. На широком подоконнике, откуда можно было дотянуться до засова и открыть дверь, развалившись, лежал Гиацинт. Его голубой матросский костюмчик несколько поистрепался, а ангельская улыбка уступила место выражению дьявольской решимости.

– Если кто-то сделает еще хоть один шаг, – вскричал он, – свинья мигом будет внутри!

Со стороны сбитой с толку спасательной партии последовала волна угроз, увещеваний, страстных просьб, но на Гиацинта все это произвело не большее впечатление, чем визги, бушевавшие в свинарнике.

– Если Джаттерли победят, то я впущу свинью. Я покажу этим наглецам, как побеждать нас на выборах.

– Он это серьезно, – сказала миссис Пэнстреппон. – Я ожидала худшего с того момента, когда произошел этот инцидент с ирисками.

– Все в порядке, мой мальчик, – сказал Джаттерли, прибегнув к лицемерию, до которого даже министр по делам колоний может иногда снисходить. – Избран твой отец с подавляющим большинством голосов.

– Лжец! – резко прореагировал Гиацинт с прямотой, которая не только простительна, но почти обязательна среди тех, кто профессионально занимается политикой. – Голоса еще не подсчитаны. Да и с результатами выборов вы меня не обманете. Один мой приятель выстрелит из ружья, когда объявят результаты голосования: два выстрела – если мы победили, один – если нет.

Положение становилось критическим.

– Надо усыпить свинью, – прошептал отец Гиацинта.

Кто-то отправился в автомобиле в ближайшую аптеку и скоро возвратился с двумя большими кусками хлеба, щедро начиненными наркотиком. Хлеб ловко и незаметно подбросили в свинарник, но Гиацинт проследил за этим маневром. Он пронзительно взвизгнул, как, наверное, визжит поросенок, попавший в ад, и разъяренная свинья заметалась по двору. Куски хлеба были втоптаны в грязь.

С минуты на минуту могли объявить результаты голосования. Джаттерли полетел обратно в городскую ратушу, где уже заканчивался подсчет голосов. Там его встретили с обнадеживающей улыбкой.

– Вы впереди на одиннадцать голосов, осталось проверить что-то около восьмидесяти бюллетеней. Считайте, что победа за вами.

– Я не должен быть избран, – прохрипел Джаттерли. – Опротестуйте все бюллетени, вызывающие хоть малейшее сомнение. У меня не должно быть большинства голосов.

Именно тогда впервые увидели, как представители своей же партии отбирали бюллетени с придирчивостью, на которую не отважились бы даже их противники. Один или два бюллетеня, которые наверняка прошли бы при обычных обстоятельствах, были отвергнуты, но у Джаттерли было на шесть голосов больше, а осталось подсчитать тридцать.

Для наблюдателей у свинарника минуты тянулись невыносимо медленно. Наконец решились на последнее средство – послали за ружьем, из которого задумали убить свинью, хотя Гиацинт, скорее всего, отодвинет засов в ту минуту, когда это оружие принесут во двор. Из-за выборов почти никого из мужчин не оказалось дома, и посланник, видимо, зашел далеко в своих поисках. До объявления результатов голосования оставались считаные минуты.

Со стороны городской ратуши неожиданно послышались восторженные крики. Отец Гиацинта схватил вилы и приготовился ринуться в свинарник, питая слабую надежду успеть что-то сделать.

В вечернем воздухе грянул выстрел. Гиацинт свесился с подоконника и положил руку на засов. Свинья в ярости навалилась на дверь.

– Бах! – раздался еще один выстрел.

Гиацинт ползком пробрался назад и спустил короткую лестницу в окно свинарника.

– Можете выходить, вы, неумытые неряхи, – пропел он. – Победил мой отец, а не ваш. Поторапливайтесь, я больше не могу заставлять свинью ждать. И никогда больше не суйтесь на выборы, когда я ими занимаюсь.

В первое время после освобождения недавние противоборствующие кандидаты, их жены и помощники позволили себе обменяться горячими взаимными упреками. Потребовали было пересчета голосов, но не удалось найти подтверждения тому факту, что министр по делам колоний получил большинство. В целом выборы у всех, за исключением Гиацинта, оставили тяжкое впечатление.

– Больше я его с собой никогда не возьму, – решительно заявила мать.

– Думаю, ты впадаешь в крайность, – сказала миссис Пэнстреппон. – Если всеобщие выборы будут проводиться, скажем, в Мексике, то туда, полагаю, ты можешь спокойно его отпустить, но я сомневаюсь, чтобы ангельского ребенка, предпочитающего игру не по правилам, устроила английская избирательная система.

Из книги «Квадратное лицо» (1924).

Старинный город Псков.

В нынешний переломный момент своей истории Россия отнюдь не без оснований представляется иностранцу страной, где царят недовольство и беспорядок. Она охвачена депрессией, и весьма трудно указать на ту часть владений империи, откуда не поступали бы вести о тех или иных бедах. В «Новом времени» и в других газетах для рассказов о недовольствах нынче отводятся целые колонки, притом с такой же регулярностью, с какой английские газеты печатают сообщения о спортивных событиях. Поэтому иногда бывает гораздо приятнее ознакомиться с другой стороной российской жизни, где горькие неудачи в политической сфере на какое-то время забываются. В европейской части России, наверное, мало мест, где с такой полнотой ощущается переход в новую и незнакомую атмосферу, как старинный город Псков, который некогда был важным центром российской жизни. Среднему современному россиянину желание иностранца посетить Псков кажется необъяснимой причудой, меж тем как приезжий хочет посмотреть страну, в которой он живет; Петербург, Москва, Киев, быть может, Нижний Новгород или финский озерный край, если хотите провести отпуск вдали от городов, но почему Псков? И нерасположение к исхоженным тропам и местам, где все налажено и устроено для осмотра, счастливо уводит его к великому старинному приграничному городу, дающему, пожалуй, наиболее точное представление о средневековом русском поселении, не тронутом монгольским влиянием и лишь в незначительной степени впитавшем культуру, заимствованную в Византии.

Этот небольшой город вполне располагает к себе с точки зрения местоположения и застройки; он оседлал крутой склон, вклинившийся меж рукавов двух рек, и по большей части в нем сохранились длинные бастионы с башнями, которые в продолжение многих веков служили защитой от язычников литовцев и тевтонских рыцарей, приносивших одно разорение. В те стародавние времена от сил тьмы уберегались не менее тщательно, чем от более реальных врагов в человеческом обличье. Над густыми купами деревьев поныне возвышаются белые стены и зеленые крыши множества церквей, монастырей и колоколен причудливой и необычной архитектуры и удивительно гармоничных тонов. Крутые извивающиеся улицы ведут от опоясанного бастионом центра города в те его части, что раскинулись вдоль берегов двух рек, и два моста – один из них низкий, широкий, деревянной конструкции, примитивным способом уложенный на сваях, – дают возможность перейти на другие берега, где колокольни и монастыри вместе с прочими более скромными постройками расширяют пространство города. На реках стоят баржи с высокими мачтами, окрашенными в красивые ярко-красные, зеленые, белые и голубые полосы и увенчанными похожими на детские погремушки золочеными деревянными вымпелами с развевающимися ленточками на концах. В городе повсюду видишь дверные проемы необычной формы, длинные сводчатые проходы, деревянные фронтоны, лестницы с перилами и в завершение приятные для глаза серовато-зеленые или темно-красные крыши. Но самое удивительное, что городские жители вполне вписываются в живописную гармонию богатого окружения, принадлежащего старому миру. Алые или голубые рубахи, которые носят рабочие во всех русских городах, здесь уступают место разнообразным одеяниям ярких расцветок; наряды женщин столь же пестрые, так что улицы, набережные и торговые площади переливаются всевозможными сочетаниями красок. Багровые, оранжевые, пунцовые, бледно-розовые, пурпурно-красные, зеленые, лиловые и сочно-голубые цвета перемешаны со своими оттенками, в которые выкрашены рубашки и шали, юбки, брюки и пояса. На ум невольно приходят разного рода легкомысленные сравнения; средневековую толпу, без сомнения, невозможно представить в столь впечатляющем виде. А деловая жизнь города, в котором, кажется, всякий день – базарный, продолжается с тем насыщенным оживлением, которое сообщают ей ее обитатели. Вереницы примитивных повозок двигаются к берегам реки и обратно, удила лошадей по большей части небрежно свисают под подбородками – эта мода распространена во многих частях России и в Польше.

Небольшие лари причудливой формы стоят вдоль некоторых наиболее крутых улиц; в них выставлены на продажу деревянные игрушки и глиняная посуда замысловатых форм, распространенных в этих местах. На широкой рыночной площади женщины сидят перед большими корзинами с клубникой и болтают друг с другом; в тени доставивших их на рынок повозок растянулись два длинноногих жеребца, а необычайно довольная собою свинья вовсю наслаждается жизнью под присмотром пожилой женщины в наряде оранжевых, пунцовых и белых цветов – сочетание, которое не оставило бы равнодушным художника-колориста. Крепко сбитый крестьянин шагает по неровной булыжной мостовой и ведет за собою лошадь; на плече он несет небольшой деревянный плуг с подбитыми железом лемехами – эту стадию развития сельского хозяйства Запад уже давно оставил позади. В веселых водах реки Великой, самой большой из двух рек, плещутся юноши и мужчины, а более степенные прачки полощут и стегают горы разноцветных одежд. Приятно заплыть на середину реки и, подставив подбородок против течения, взглянуть «рыбьим глазом» на этот небольшой город, вздымающийся ярусами вверх – набережная, деревья, серые бастионы, опять деревья, ряды крыш и, наконец, древний собор во имя Святой Троицы, как бы парящий над рушащимися стенами Кремля. При ближайшем рассмотрении собор являет собою чудесный образец подлинной древнерусской архитектуры; в нем много богатых резных украшений, багряных красок и золоченых орнаментов в виде завитков; там хранятся относящиеся к еще более древним временам мощи или псевдомощи местных героев-святых и героев князей, которые споспешествовали в свое время процветанию псковской общины. Побродив пару часов среди этих могил, икон и памятников ушедшей России, приходишь к ощущению, что должно пройти какое-то время, прежде чем снова захочется посетить печально-прекрасные святые места Санкт-Петербурга, с их гнетущей nouveau riche атмосферой, с их служителями, требующими плату за вход, и всеобщим отсутствием интереса к истории.

У каждого свои горести, и псковитяне с их кажущимся довольством и поглощением самими собой, быть может, имеют собственные представления о том, как приблизиться к новой счастливой жизни. Но иностранец не просит их, чтобы они заглядывали так далеко; он благодарен уже и за то, что обнаружил живописный и явно умиротворенный уголок в этой переживающей не лучшие времена стране, откуда беда, подобно перелетной птице со сломанным крылом, никак не может улететь.

Рассуждения Моунг Ка.

Моунг Ка, сеятель риса и философских истин, сидел на помосте, пристроенном к его хижине из тростника; хижина стояла на берегу быстрой Иравади.[87] С двух сторон к ней примыкала ярко-зеленая трясина, простиравшаяся до самых непроходимых джунглей. Ярко-зеленое болото, которое при ближайшем рассмотрении оказывалось рисовым полем, служило местом обитания выпи, болотной цапли и стройной белой цапли; приняв позу недремлющих добросовестных охотников за рептилиями, птицы при этом никогда не забывали, что они не только несомненно полезны, но и безусловно декоративны. На фоне зарослей высокого тростника синевато-серыми пятнами выступали буйволы, которые паслись близ берега реки – словно сливы рассыпались в высокой траве; в ветвях индийского финика, заслонявших от солнца хижину Моунг Ка, без устали галдели хриплоголосые встревоженные вороны; их было видимо-невидимо, и они снова и снова повторяли то, что им на роду предписано было повторять каждый день.

Моунг Ка курил свою коричнево-зеленую сигару, без которой портрет бирманца, будь то мужчина, женщина или ребенок, не будет полон. Время от времени он посвящал двух своих слушателей в то, что происходило в мире. Пароход, трижды в неделю поднимавшийся по реке из Мандалея, доставлял Моунг Ка газету, в которой мировые события передавались в виде телеграфных сообщений и комментировались в кратком изложении. Моунг Ка прочитывал газеты и сохранял их, чтобы почитать их затем по случаю друзьям и соседям, с прибавлением собственных философских рассуждений; он почитался в округе как политический мыслитель; в Бирме можно быть политиком, оставаясь при этом философом.

Его приятель Моунг Тва, торговец тиковым деревом, только что вернулся из далекой поездки в Бамо, куда он спускался вниз по реке; там он провел несколько недель в необременительных для его достоинства, неторопливых спорах с китайскими торговцами; по возвращении, прихватив с собою коробочку с бетелем[88] и толстую сигару, он первым делом, естественно, направил стопы к помосту, примыкавшему к тростниковой хижине Моунг Ка, укрывшейся под индийским фиником. Моложавый Моунг Шугалай, учившийся когда-то в школах для иностранцев в Мандалее и знавший много английских слов, также был членом группы, которая внимала рассказу Моунг Ка о самочувствии планеты и при этом не обращала внимания на карканье ворон.

Для начала обсудили положение дел на рынке леса и риса, а также несколько вопросов местного значения, а потом перешли к более широким и далеким проблемам.

– Что-нибудь интересное происходило вдали отсюда? – спросил Моунг Тва у читателя газет.

Под словами «вдали отсюда» подразумевалась вся та огромная часть поверхности земли, которая лежала за пределами деревни.

– Много всякого, – раздумчиво произнес Моунг Ка, – но в основном две вещи представляют значительный интерес, хотя они и отличны друг от друга. В обоих случаях, впрочем, речь идет о действиях правительств.

Моунг Тва многозначительно покачал головой, с видом человека, который уважал все правительства и не доверял им.

– О решении индийского правительства вы, наверное, слышали во время своих путешествий, – сказал Моунг Ка. – Оно аннулировало недавно достигнутое соглашение о разделении Бенгалии.

– Что-то такое я слышал, – заметил Моунг Тва, – от одного купца из Мадраса, когда плыл на пароходе. Но я не понял, что заставило правительство предпринять эти шаги. И почему же было аннулировано это соглашение?

– Потому, – ответил Моунг Ка, – что оно противоречит желаниям большей части населения Бенгалии. Поэтому правительство положило этому конец.

Моунг Тва с минуту молчал.

– Правительство мудро поступило? – вскоре спросил он.

– Это хорошо, когда учитываются желания народа, – ответил Моунг Ка. – Быть может, бенгальцы и сами не знают, что для них лучше. Кто может сказать? Но их желания были, во всяком случае, учтены, а это хорошо.

– А что же другая проблема, о которой ты упомянул? – напомнил ему Моунг Тва. – Та, которая отлична от первой.

– Другая проблема, – сказал Моунг Ка, – заключается в том, что британское правительство согласилось с разделением Великобритании. Если раньше был один парламент и одно правительство, то теперь будут два парламента и два правительства, два казначейства и два вида налогов.

Это сообщение чрезвычайно заинтересовало Моунг Тва.

– А народ Великобритании поддерживает это разделение? – спросил он. – Не выразят ли британцы по этому поводу недовольство, как это сделали жители Бенгалии?

– У британского народа не спрашивали его мнения, да и не собираются этого делать, – ответил Моунг Ка. – Акт о разделении будет утвержден в одной палате, где все решает правительство, а вторая палата может лишь задержать ненадолго его рассмотрение, после чего он станет законом.

– Но разве это мудро – не интересоваться мнением народа? – спросил Моунг Тва.

– Очень мудро, – ответил Моунг Ка, – потому что если бы у народа спросили его мнение, он ответил бы «нет», что он всегда и говорил, когда подобный декрет выставлялся на референдум, а если бы народ сказал «нет», то и делу конец, а заодно и правительству. Поэтому со стороны правительства очень мудро не слушать то, что говорит народ.

– Но почему к мнению жителей Бенгалии прислушиваются, а к мнению британцев нет? – спросил Моунг Тва. – Ведь наверняка разделение в их стране затрагивает и их интересы. Неужели их мнение настолько глупое, что не имеет никакого веса?

– В Великобритании существует то, что там называют демократией, – сказал Моунг Ка.

– Демократия? – переспросил Моунг Тва. – Это еще что такое?

– Демократия, – с готовностью включился в разговор Моунг Шугалай, – существует в обществе, управляемом в соответствии с собственными желаниями и интересами путем выбора имеющих официальные полномочия представителей, которые принимают законы и осуществляют контроль над администрацией. Главной целью и задачей является управление обществом в интересах общества.

– Значит, – сказал Моунг Тва, обращаясь к своему соседу, – если в Великобритании демократия…

– Я не говорил, что там демократия, – спокойно перебил его Моунг Ка.

– Но мы оба слышали, что ты это говорил! – воскликнул Моунг Тва.

– Не совсем так, – сказал Моунг Ка. – Я говорил, что там существует то, что называют демократией.

1.

Пресыщенный (фр.). (Здесь и далее прим. пер.).

2.

Мороженые каштаны (фр.).

3.

Например (фр.).

4.

Мятный ликер (фр.).

5.

Цитата из стихотворения Р. Киплинга «Опустительная молитва» (1897), написанного по случаю 60-летия царствования королевы Виктории: «Бог праотцев, преславный встарь / Господа водивший нас войной, / Судивший нам – наш вышний Царь! / Царить над пальмой и сосной…» (пер. О. Юрьева). Упоминание «пальмы и сосны» призвано подчеркнуть обширность Британской империи.

6.

Город во Франции, близ Гавра.

7.

Залив в Индийском океане, на берегу которого находился Лоренсу-Маркиш (столица Мозамбика; после 1976 года – Мапуту). В то время, когда Саки писал этот рассказ, кто-то пытался продать залив после того, как Мозамбик перестал быть португальской колонией. Речь здесь идет о том, что, если бы сделка состоялась, агентствам пришлось бы искать другие сюжеты.

8.

От латинского «Deo volente» – если позволит погода.

9.

Соус из мяса, рыбы, фруктов или овощей, приправленный куркумовым корнем и разными пряностями.

10.

Газета «Exchange and Mart» существует до сих пор. В ней постоянно публикуется колонка вопросов и ответов.

11.

Закуска (фр.).

12.

Игра слов: иоганнес – старинная португальская золотая монета; Иоганнесбург в описываемое время – столица миллионеров; иоганнесбергер – сухое белое рейнское вино. Речь идет о «золотой молодежи».

13.

Вымышленная фамилия.

14.

Кристиан Бернард Таухнитц (1816–1895), в 1837 году основал в Лейпциге издательство, которое известно серией книг «Английские и американские писатели». Здесь речь идет о смешении английского и континентальног.

15.

Эдвин Остин Эбби (1852–1911) – американский художник. Известен как иллюстратор книг В. Шекспира и автор ряда картин, посвященных коронации английского короля Эдуарда VII.

16.

Поэма в стихах английского поэта Альфреда Теннисона; написана в 1864 году.

17.

Важно сделать первый шаг (фр.).

18.

Была скорее целая, чем составляла ансамбль (фр.).

19.

Уи (на шотл. сленге wee – маленький) Макгригор (так шотландцы произносят фамилию MacGregor). Шотландцы имели обыкновение прикрывать кашне нижнюю часть лица, что англичанам казалось глупым.

20.

Роман Р. Киплинга.

21.

«Насекомоядные растения», книга Ч.Дарвина (1875).

22.

Джейн Остин (1775–1817), английская писательница.

23.

Второй день Рождества, когда подарки получают слуги, посыльные и т. д.

24.

[89] Троянский принц, упоминаемый у Гомера как сын царя Троса, вознесенный орлом, или Зевсом в образе орла, на Олимп.

25.

[90] Вымышленные имена.

26.

Популярный петербургский ресторан. До 1910 года находился по адресу: набережная реки Мойки, 24.

27.

Я княгиня Лорикова. Мне доставляет большое удовольствие познакомиться с вами. Прошу вас представить меня Господу Богу (фр.).

28.

Я княгиня Лорикова. Мне доставляет большое удовольствие познакомиться с вами. О вас часто говорят в церкви на Миллионной улице (фр.).

29.

Игра слов: «diamond» – по-английски «алмаз» и «бубны».

30.

Опера К. В. Глюка (1779).

31.

Луис ди Камоэнс (1524–1580), португальский поэт.

32.

Джордж Ромни (1734–1802), английский живописец.

33.

Западная (аристократическая) часть Лондона.

34.

Здесь – цвета мумии (фр.).

35.

Одногорбый верблюд.

36.

Непарнокопытное животное рода зебр.

37.

Строка из поэмы Альфреда Теннисона «Замок Локсли»: «Одного меня оставьте ранним утром здесь, друзья, / А когда вам буду нужен, позовите в рог меня» (пер. Мих. Шелгунова).

38.

Титул, носимый не по законному праву, а по обычаю.

39.

Дорогой сорт шампанского, который охлаждают в снегу перед подачей на стол. Существует до сих пор («Heidsieck»).

40.

Немецкий композитор Я. Л. Ф. Мендельсон-Бартольди, автор «Песни без слов».

41.

«Все выше» (лат.).

42.

Дом призрения бездомных в Лондоне.

43.

Год странствий (нем.).

44.

Речь идет об архиепископе Майнцском Хатто, бывшем наиболее видным духовным лицом во Франкском государстве на рубеже IX–X вв. Согласно легенде, он был съеден мышами.

45.

Члены секты XIII века. В переносном значении – человек, занимающийся самобичеванием.

46.

Хищники (фр.).

47.

Крестьянское восстание во Франции в 1358 году.

48.

Болезнь человека и животных, вызываемая личинками ленточных червей.

49.

Унионисты – противники предоставления самоуправления Ирландии. Килкени – католический город в южной Ирландии. Легендарные килкенийские коты дрались до тех пор, пока от них оставались только хвосты.

50.

Хулиганы (фр.).

51.

Леон Гамбетта, премьер-министр Франции в 1881–1882 гг.

52.

Джон Уэсли, основатель уэслианского направления в протестантизме.

53.

Цитата из трагедии в стихах «Катон» (1713), принадлежащей перу английского эссеиста и политика Джозефа Аддисона (1672–1719): «Простому смертному не отменить успех, / Назначенный богами для чужих утех» (пер. мой. – И. Б.).

54.

Св. Одильо (ок. 962 – 1049), настоятель знаменитого монастыря Клуни во Франции с 994 года. Монастырь существовал до Французской революции 1790 года. Св. Одильо почитали римские папы и императоры. Он предложил прекращать военные действия по воскресеньям и в дни святых.

55.

Ароматическое масло, употребляемое в христианских обрядах.

56.

Названия игр.

57.

Паштет из гусиной печенки (фр.).

58.

Цитата из стихотворения Дж. Китса «Впервые прочитав Гомера в переводе Чапмена»: «Как Кортес, взор вперивший в окоем, / Где океан шумел – недоуменно, / Соратники шушукались о нем, / А он застыл на пике Дариена» (пер. А. Ларина). Эрнан Кортес (1485–1547), испанский конкистадор, завоеватель Мексики.

59.

В описываемое время – ничем не примечательный пригород Лондона.

60.

Поперечный неф (часть интерьера) готического собора.

61.

Рагуза (Дубровник) – курорт на Адриатическом побережье Хорватии.

62.

Что? Не понимаю (фр.).

63.

Вы француженка? (фр.).

64.

Вовсе нет. Я англичанка (фр.).

65.

Позвольте мне объясниться (фр.).

66.

Кормление через силу (фр).

67.

А теперь поговорим по-французски (фр.).

68.

Очень хорошо (фр.).

69.

Там, за калиткой, свинья… (фр.).

70.

Свинья? А, эта маленькая прелесть! (фр.).

71.

Нет, она вовсе не маленькая и совсем не прелесть; это свирепая свинья… (фр.).

72.

Древнескандинавский витязь.

73.

Верховая лошадь.

74.

Хонитон – город в графстве Девоншир (Англия). В XIX веке был признанным центром кружевной промышленности.

75.

Дорожка для верховой езды в Гайд-парке.

76.

Разогнан Кромвелем в 1653 году, т. к. фактически стал законодательным органом.

77.

Лорд Розбери (1847–1929), премьер-министр Великобритании в 1894–1895 годах. Женившись на единственной дочери барона М. Ротшильда, сделался необыкновенно богат. Увлекался скачками; принадлежавшие ему лошади (в частности, Ладас) неоднократно выигрывали состязания в Дерби.

78.

Речь идет о программе самоуправления Ирландии в рамках Британской империи.

79.

Вопреки воле (фр.).

80.

Украшенный цветами и лентами столб, вокруг которого танцуют 1 мая в Англии.

81.

Приправа из куркумового корня, чеснока и различных пряностей.

82.

Каторжная тюрьма в Девоншире.

83.

Так называемая (фр.).

84.

Фешенебельный район Лондона.

85.

Канун Нового года.

86.

Дорогой (um.).

87.

Самая большая река в Бирме.

88.

Смесь пряных листьев перца бетель; используется как жвачка.

Оглавление.

Омлет по-византийски (сборник). Предисловие переводчика. Из книги «Реджинальд» (1904). Реджинальд. Что дарить на Рождество? Реджинальд в театре. Реджинальд – хормейстер. Реджинальд о треволнениях. Реджинальд о вечеринках. Реджинальд в «Карлтоне». Женщина, которая говорила правду. Драма Реджинальда. Реджинальд о налогах. Реджинальд празднует Рождество. Реджинальд о невинности. Из книги «Реджинальд в России» (1910). Реджинальд в России. Молчание леди Энн. Потерявшийся санджак. За покупками. Родовая вражда в Тоуд-Уотере. Габриэль-Эрнест. Ягдташ. Стратег. Пути господни. Чертова дюжина. ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА. Мышь. Из книги «Хроники Кловиса» (1911). Эсме. Сват. Тобермори. Тигр миссис Пэклтайд. Бегство леди Бастейбл. Картина. Лечение стрессом. Поиски пропавшего. «Филбойд стадж», или Мышь, которая помогла льву. История о святом Веспалусе. Козел в огороде. Отставка Таррингтона. Тайный грех Септимуса Броупа. Из книги «Животные и не только они» (1914). Лаура. Боров. Башмак. Открытая дверь. Паутина. Передышка. Выдумщики. Метод Шварца-Меттерклюма. Темное дело. Сумерки. Омлет по-византийски. Айвовое дерево. Несостоявшееся знакомство. Девичья память. Рассказчик. Чулан. Чернобурка. Из книги «Орудия мира» (1923). Чай. Исчезновение Криспины Амберли. Канун Рождества. Посторонние. Наймит. Марк. Шоковая терапия. Семь кувшинчиков для сливок. Гиацинт. Из книги «Квадратное лицо» (1924). Старинный город Псков. Рассуждения Моунг Ка. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24. 25. 26. 27. 28. 29. 30. 31. 32. 33. 34. 35. 36. 37. 38. 39. 40. 41. 42. 43. 44. 45. 46. 47. 48. 49. 50. 51. 52. 53. 54. 55. 56. 57. 58. 59. 60. 61. 62. 63. 64. 65. 66. 67. 68. 69. 70. 71. 72. 73. 74. 75. 76. 77. 78. 79. 80. 81. 82. 83. 84. 85. 86. 87. 88.