Побочные эффекты.

История моего безумия.

Безумие вещь относительная. Кто посмеет утверждать, что вполне нормален? И даже теперь, шатаясь по Центральному парку в лохмотьях и марлевой маске, выкрикивая революционные призывы и истерически хохоча, я все не могу до конца поверить, что случившееся со мной не имеет никаких объяснений. Ведь я, любезный читатель, не родился городским сумасшедшим. Я не всегда замедлял шаг у мусорных ящиков, чтобы положить в хозяйственную сумку старый шнурочек, обрывок проволоки или пробку. О нет. Когда-то я был преуспевающим врачом, жил в верхней части Ист-Сайда, разъезжал в шоколадном «мерседесе» и был упакован в первоклассный твид от Ральфа Лорена. Завсегдатай театральных премьер, ресторана «Сарди»,[23] Линкольн-центра и хэмптонских кортов, я славился остроумием и непревзойденной подачей слева. Кто мог вообразить, что однажды доктор Осип Паркие перестанет бриться, наденет кепку с маленьким вентилятором, рюкзак и начнет кататься на роликах по Бродвею?

История, которая привела к этой катастрофе, была простой. Я сам сделал выбор. Я жил с чудесной женщиной — очаровательной, тонкой, образованной, настоящей умницей с прекрасным нравом и редким чувством юмора. Я был счастлив. Однако (в этом некого винить, кроме судьбы) она совершенно не волновала меня в постели. Поэтому с некоторых пор я стал каждый вечер ускользать из дому на тайные свидания с фотомоделью по имени Тиффани Шмидерер, чье умственное развитие заставляло кровь стынуть в жилах, но физическое совершенство заставляло вновь закипать. Каждая клетка ее тела источала неодолимую притягательность. Несомненно, вы, любезный читатель, слыхали выражение «глаз не оторвать». Поверьте, тут глазами не ограничивалось. Кожа Тиффани Шмидерер была подобна шелку или, лучше сказать, нежнейшей семге в ресторане «Забар». Роскошная каштановая грива, бесконечные стройные ноги и такая фигура, что даже случайно коснуться ее — как ухнуть с американской горки. Не подумайте, что моя начитанная, да нет, по-настоящему глубокая Олив Чомски была безобразной горбуньей. Вовсе нет. При всех достоинствах обаятельной, остроумной, одухотворенной женщины, она была очень хороша собой, а в кровати, грубо говоря, — мастерица на все руки. Но беда заключалась в том, что при определенном освещении Олив необъяснимо напоминала тетю Ривку. Нет-нет, на самом деле они вовсе не были похожи — моя милая Олив и мамина сестра. Если кто был похож на тетю Ривку, так это небезызвестный Голем из еврейской притчи. Просто какое-то неуловимое сходство в выражении лица, что ли, и только если тень ложилась определенным образом. Может, и вправду существует пресловутое табу на кровосмешение. А может, женщина с обликом Тиффани Шмидерер появляется на свет раз в миллион лет — обычно как предвестие всемирного потопа или всемирного пожара. Не знаю. Но я ценил лучшее, что было в каждой из двух женщин, и уже не мог обходиться без них обеих.

Сначала я познакомился с Олив. Позади была длинная череда неудачных романов. Во всех моих прошлых подругах чего-то не хватало. Моя первая жена была великолепна, но лишена чувства юмора. Из братьев Маркс[24] самым смешным ей казался Зеппо. Вторая была хороша собой, но холодновата. Лишь единственный раз ночью мне вдруг показалось, что она пошевелилась под моими ласками. Но то был необъяснимый оптический эффект, через мгновенье он прекратился. Шарон Флюг, с которой мы протянули три месяца, была слишком неуживчива. Уитни Вайсглас — слишком уступчива. Пиппа Мондейл, жизнерадостная разведенка, совершила роковую ошибку, не позволив мне выкинуть вон свечи в форме Лорела и Харди,[25] которые она купила. Из самых добрых побуждений друзья взялись устраивать мне бесчисленные свидания с незнакомками — как одна, сошедшими со страниц Лавкрафта.[26] Отчаявшись, я даже пробовал звонить по объявлениям в «Нью-Йоркском книжном обозрении», но это тоже было пустое дело. Поэтессе «слегка за тридцать» оказывалось сильно под шестьдесят, студентка, «поклонница Баха и „Беовульфа“»,[27] была вылитая медуза Горгона, а «бисексуалка из Бэй Эриа с видом на океан» сказала, что я не подхожу ей ни с какой стороны. Нет, конечно, случались приятные исключения, попадалась иногда настоящая красавица, толковая и душевная, с хорошими рекомендациями и приятными манерами. Но по какому-то вековечному закону (не то из Ветхого Завета, не то из египетской Книги мертвых), ей не подходил я. И не было на свете мужчины, меня несчастнее. Внешне совершенно благополучного, а в душе отчаянно мечтающего о настоящей любви.

По ночам от одиночества я размышлял о природе совершенства. Существует ли на свете нечто совершенное — кроме, конечно, тупости дяди Хаима? И кто я, собственно, такой, чтобы требовать от жизни совершенства? Я, ходячая выставка несовершенств! Я даже решил составить список своих недостатков, но не продвинулся дальше первого пункта: «иногда забывает шляпу».

Потом я принялся искать пример для подражания, образец «счастья в личной жизни». Вспомнил всех, кого знаю. Родители жили вместе уже сорок лет. Сорок лет — исключительно назло друг дружке. Гринглас, врач из нашей больницы, женился на женщине, похожей на кусок брынзы, потому что «это сама доброта». Айрис Мерман напропалую кокетничает с каждым мужчиной, который приходит голосовать на ее избирательный участок. Нет, всё не то. Я никогда не встречал пары, которую мог бы не лукавя назвать счастливой.

Вскоре начались ночные кошмары. Снилось, что я иду в бар для одиноких, на меня набрасывается свора бродячих секретарш и с ножом у горла заставляет расхваливать Квинс.[28] Психотерапевт советовал искать компромисс. Ребе советовал не волноваться. «Что ты имеешь против мадам Бронштейн? — сказал он. — Я не говорю, что она таки первая красотка, но кто еще так сумеет пронести пищу и пистолеты в гетто и обратно?».

Однажды я познакомился с актрисой, по ее словам, мечтавшей быть просто официанткой в кафе, и почти купился, но во время короткого совместного ужина она сто тридцать два раза сказала «как бы».

А потом как-то вечером после тяжелого дня в больнице я пошел послушать Стравинского и в антракте увидел Олив Чомски. Жизнь перевернулась.

Она знала наизусть Элиота,[29] играла в теннис и на фортепиано двухголосные инвенции Баха. Образованная, ироничная. Никогда не говорила «типа того», не носила вещей ради ярлычка от Гуччи-Шмуччи, не слушала популярную музыку и не смотрела ток-шоу. И притом всегда была готова испробовать самые невероятные способы и даже начинала сама. Как счастливы были мы с ней, пока мое сумасшедшее вожделенье (достойное, полагаю, книги рекордов Гиннесса) не стало иссякать! Концерты, кино, ужины, выходные вдвоем, бесконечные разговоры обо всем на свете от Пого[30] до «Ригведы».[31] И ни разу я не слышал от нее ни единой банальности. Нет, во всём самостоятельность, глубина. Остроумие! И, само собой, презрение к любой пошлости: политике, телевидению, косметическим подтяжкам лица, типовой архитектуре, мужчинам в тренировочных костюмах, киноклубам и людям, которые начинают предложение словами «на самом деле».

Будь проклят тот день, когда шальной луч света коснулся ее лица и вызвал к жизни черты тети Ривки. Боже мой, тети Ривки, самого воплощенья мировой скорби! И будь заодно проклят другой день, когда на богемной вечеринке в Сохо само воплощенье заветных мужских фантазий по имени (боже мой!) Тиффани Шмидерер, подтянув клетчатый шерстяной носок, обратилось ко мне голосом мультяшного мышонка.

— А кто ты по гороскопу? — спросила она, и я ощутил, как на моем лице вырастает шерсть и с неслышным рычанием рвутся наружу клыки питекантропа. В короткой, но содержательной беседе я рассказал Тиффани Шмидерер много интересного об астрологии и других, не менее значительных предметах — лозоходстве, филиппинских хилерах и снежном человеке.

Всего через несколько часов последний лепесток ее нижнего белья бесшумно скользнул на ковер, и, почувствовав, что сейчас расплавлюсь, я внезапно запел национальный гимн Нидерландов. То, что мы делали потом, не повторить никому и никогда, разве только воздушным акробатам под куполом цирка.

И началось.

Изобретение алиби для Олив. Вороватые свидания с Тиффани. Постоянное чувство вины перед женщиной, которую я люблю, но при этом трачу все силы бог весть на что. В сущности — на пустую неваляшку, от малейшего покачивания которой я терял голову, как на хорошей гильотине. Я предавал женщину своей мечты исключительно ради животной страсти вроде той, что обуревала Эмиля Яннингса в «Голубом ангеле».[32] Один раз я сказался больным и попросил Олив сходить на Брамса с ее мамой, потому что обязан был смотреть по телику «Все в твоих руках» — идиотский каприз повелительницы моей страсти. Там, видите ли, сегодня будет Джонни Кэш.[33] Правда, покорно отсмотрев программу, я был по-царски вознагражден. Тиффани устроила в комнате полумрак и вознесла мое либидо на альфу Центавра. В другой раз я рассеянно сказал Олив, что иду за газетами, а сам стрелой пролетел семь кварталов до Тиффани, вскочил в лифт, и, на мою удачу, он застрял. Как загнанный ягуар, я метался по клетке, висевшей между этажами, не в силах ни утолить бешеную страсть, ни вернуться домой в правдоподобный срок. Освобожденный наконец какими-то пожарниками, я на обратном пути лихорадочно сочинял невообразимую историю с участием двух грабителей и лох-несского чудовища.

Но мне повезло: когда я вернулся, Олив уже спала. При своей врожденной порядочности она не могла даже помыслить, что я способен изменить ей, и, хотя мы бывали близки все реже и реже, я старался экономить силы, чтобы хоть отчасти удовлетворять и ее. Но чаще, проклиная себя, нес что-то про усталость, про трудный день, и она верила мне с простодушием ангела. Шли месяцы, и положение становилось невыносимым. Я все больше напоминал персонажа картины Мунка «Крик».

Вставшая передо мной дилемма была поистине ужасна, любезный читатель! Предполагаю, впрочем, что она сводит с ума многих моих современников. Невозможно обрести все, что хочешь, в единственном существе противоположного пола. Что же делать? По одну сторону — зияющая пропасть смирения. По другую — презренная низость измены. А может, все-таки правы французы? — может, идеальный вариант — иметь жену и любовницу, разделив свои потребности между ними? Зная Олив, я не сомневался, что при первой попытке предложить такой расклад она заколет меня своим изящным зонтиком. И опускал руки, все глубже погружался в отчаяние и подумывал о самоубийстве. Я даже приставил дуло к виску, но в последнее мгновение дрогнул и выпалил в воздух. Пуля прошла сквозь потолок, и мнительная миссис Фигельсон из квартиры над нами провела пасхальные каникулы на крыше книжного шкафа.

Но однажды ночью случилось чудо. Внезапно с удивительной ясностью, какую обычно приписывают воздействию ЛСД, я понял, что надо делать. Накануне вечером мы с Олив были на премьере восстановленного фильма с Белой Лугоши. В решающей сцене Лугоши, который играет безумного ученого, при вспышках молний соединяет мозг несчастной жертвы, привязанной к операционному столу, с мозгом гориллы, лежащей рядом. Если киносценаристу под силу такое выдумать, подумал я, то уж конечно хирург моего уровня способен осуществить подобную операцию во плоти.

Не стану утомлять вас техническими подробностями, непрофессионалу их все равно сложно понять. Скажу просто, что через некоторое время грозовой ночью на Пятой авеню появилась таинственная фигура в сопровождении двух женщин, нетвердо державшихся на ногах. Очертания одной из спутниц заставляли редких водителей въезжать на тротуар. Троица скользнула в темное здание больницы «Флауэр», давно закрытой на ремонт. Там, в заброшенной операционной, при вспышках молний, с треском кроивших мрак, неизвестный провел операцию, которая до него делалась только в мире целлулоидных грез и была по силам лишь одному хирургу — венгерскому актеру, превратившему полную муру в жанр искусства.

И что же? Тиффани Шмидерер, поселившаяся отныне в не столь совершенном теле Олив Чомски, почувствовала восхитительную свободу: она словно избавилась от проклятья, перестав быть постоянным объектом мужского вожделения. Как и предсказывал Дарвин, вскоре у Тиффани развился разум: пускай не такой, как у Ханны Арендт,[34] но позволивший ей понять ограниченность астрологии и удачно выйти замуж. А перед по-прежнему блистательной Олив Чомски открылся теперь весь мир, она стала моей женой, а я стал объектом всеобщей зависти. И мы познали блаженство, о каком можно прочесть только в «Тысяче и одной ночи».

Всё бы хорошо; но через несколько месяцев я почему-то утратил интерес к этой идеальной женщине и неожиданно втрескался в стюардессу по имени Билли Джин Запрудер. Ее мальчишеская фигура и алабамский говор сводили меня с ума. Вот тогда я и уволился из больницы, надел кепку с пропеллером, рюкзак — и покатил на роликах вниз по Бродвею.