Подарок сыну.

Пыль воспалилась и сосны засушены страхом,
Хохот и хрип, и оградой горят огоньки.
Здесь и сейчас разбежались распаханным прахом
Мертвые дети в дебрях холодной реки.

— Пожалуйте, мастер Корвинус!

Юмис Хускерле, конеторговец, сгибался едва не вдвое. Кому сказать, не поверят: поди перегни пополам этакий-то кряж! Однако такому покупателю грех не поклониться — одежка, от отороченного русским соболем берета до востроносых башмаков, немецкая — даром что по роже покупатель биарм биармом. Руки холеные, лицо гладко выбрито, золотая цепь на груди. Купец, и не из последней гильдии, небось. Может, и вовсе советник — но не бургомистр и не фогт, этих Юмис знал в лицо. А взяток сколько на них трачено… тьфу, расстройство, лучше и не вспоминать. Сам Юмис пока лишь мечтал о гражданстве в столице Бьярмаа, Бьярмаланда — Линнавуори, Линнабурге по-господски. А от покупателя явственно разило не только большими деньгами, что уже неплохо, но и неплохими связями — что совсем хорошо.

И Юмис усердно хрустел закремневшей поясницей и даже пытался балагурить, втаптывая в грязь славу горячих биармийских парней, среди коих говорящий зараз три слова слывет болтуном.

Солома, устилавшая земляной пол конюшни, шуршала под деревянными клумпис Юмиса и кожаными носачами гостя.

— Тут вот они, мастер Корвинус. То есть на днях из Татарии пригнали, не кони у этих нехристей — сказка-с! Эх, что за кони, мастер Корвинус, что за кони! И жеребята есть, как раз сыну ваше…

Гость с брезгливой миной отшатнулся от свисавшего с балки на сыромятном ремешке оберега — дырявого камня, Юмалова молоточка — и скосил глаза на собеседника, словно водой его облил от меховой шапки до деревянной обутки.

Нда. Ежели покупатель углядит в камушке язычество, или, того хуже, колдовство… устроит он Юмису знакомства, только вовсе не полезные, что для дела, что для здоровья. Святая Палата, дай Господь святым отцам-доминиканцам здоровья, шутить не любит. А, с другой стороны, если человек на семилетие покупает сыну жеребенка, навряд ли он будет поднимать шум оттого, что другие тоже уважают дедовские обычаи Бьярмаа.

— Здесь они, мастер Корвинус. Это вон конюх мой, Харек, за ними приглядывает.

С кучи соломы в темном углу поднялся парень, слегка напоминавший тех, от кого по конюшнями развешивают юмаловы молоточки. На голове — темная копна, не разберешь, где солома, где волосы. Нос — ал, как вишня, бугрист, что малина, ноздреват в землянику. Остальное лицо — огромным комом сырого теста, в которые повар воткнул ягоду носа да маленькие глазки двумя голубиками, да по неряшеству засыпал половину кома не то половой, не то древесной трухой бесцветной щетины.

— Чего столбом стоишь? Кланяйся, дурень!

Дурень Харек послушно согнулся чуть не до пальцев босых ног, а уж до извоженных в земле да соломе, провисших колен посконных портков — точно. Поглядел снизу искоса на тут же позабывших его хозяина с незнакомым господином, выпрямился осторожно, готовый, чуть что, сызнова застыть в поклоне, украдкой утер заспанное лицо полотняным рукавом, хранившим следы прошлых умываний и утираний, и после сна, и после еды. На груди, выскочив из ворота, закачался крестик-распятие, купленный за немалые деньги у перехожего отца-бенедектинца, заверившего Харека, что крест отлит в Святой Земле точно по образцу того, на котором сына Марьятты-богородицы, светлого Иисуса иудеи распяли, только меньше в двенадцать раз. Харек прибрал крест обратно за пазуху, пристроил большие руки за пояс, на котором висели мешочки с огнивом, ложкой и прочей полезной справой. Снова моргнул и уставился на уже позабывших о нем за разговором хозяина и неизвестного господина.

— …А позвольте узнать, мастер Корвинус, какие у вашего сынка волосы будут, черные, рыжие, или, скажем, белые?

Близорукие глаза гостя вдруг растерянно сморгнули.

— Н-не зна… — он намотал на палец свесившуюся из-под опушки берета черную прядь, скосил на нее глаза, просветлел лицом. — Н-наверно, черные, любезнейший Хускерле… Да, черные!

Тут пришел черед растерянно моргнуть самому Юмису Хускерле. Что за чудной господин — не помнить, какие волосы у сына, да при том еще, как понял Юмис, единственного? Впрочем, это его дела. Будь у Юмиса такая цепь на шее, он, может, еще не так бы чудил. А лишнее любопытство в таком хорошем знакомстве не подмога, а скорее уж даже помеха.

— Счастье вам, мастер Корвинус, вот истинный Бог и святой Антанас — счастье! Есть один татарчик — черен, как уголь! Шкура — атлас! Да что я, мастер Корвинус, вот сами глядите! Харек, телепень, чего встал? Давай, выводи Сарацина!

Вскоре покупатель окончательно пленил Юмиса Хускерле — он не строил из себя знатока, не лез к голенастому коньку, почти жеребенку, в зубы, не рассматривал придирчиво копыта. Полюбовавшись, как тот описал по конюшне несколько кругов, мастер Корвинус удовлетворенно кивнул и развязал кошелек.

Под конец Хускерле все же решился снова переспросить — а не лучше ли будет купить молодому Корвинусу конька постарше, но уже объезженного? А то ведь, не приведи Господь и Юмала, скинет конек барчука, спросят-то ни с кого, как со старины Юмиса… последние мысли, впрочем, конеторговец благоразумно придержал про себя.

По вмиг заледеневшему взору богатого гостя он понял, что ошибся. Сухо распрощавшись, купец одним взглядом отмел робкую попытку Юмиса поправить дело предложением обмыть покупку в погребке «Слезы святой Магдалены» — за его счет, разумеется, за его счет! Вскочил в седло, приторочил к задней луке седла поводья жеребчика и дал своему коню шенкелей, провожаемый поклонами и истошными приглашениями заезжать почаще и заверениями в полной готовности служить.

Когда равнодушная спина под посконным плащом скрылась за поворотом, Юмис плюнул наземь, повернулся и пошел в дом. Естественно, на метнувшуюся за его спиной к воротам встрепанную фигуру он не обратил внимания.

Лео Корвинус ехал по улицам городка неторопливо, с присущим его возрасту и состоянию достоинством. Нет, конечно, он уже мог позволить себе сшибать с ног, а то и угощать плеткой раззяв, путающихся в ногах его лошади, но самому это делать как-то не пристало, а слуг он сегодня с собой не взял. Да и вообще, сегодня мастер Корвинус не желал привлекать к себе особенного внимания.

На площади у собора святой Анны ему даже пришлось податься в сторону, соскочить с коня, и застыть в поклоне, сорвав отороченный русским соболем берет. Так он и стоял, пока мимо неслись нежданной летней метелью белые попоны и белые плащи, перечеркнутые черными иксами из апостольского креста и меча — «Дорогу! Дорогу комтуру Госпиталя святой Марии Тевтонского дома в Биармии! Дорогу!». Когда вой летней метели стих за углом, замороженная ею площадь стала оживать. Разогнулись согнутые спины, шапки возвращались на свои законные места. Пополз тихий говорок: «Ишь, понеслись, божьи братья… говорят, русские им опять всыпали… да не русские, а литвины… один черт, язычники… русские христиане, только неправильные… да русские это были, русские, только герцог у них литвин».

У ворот Лео небрежно кивнул поклонившемуся стражнику, кинул в протянутую, намозоленную алебардой пятерню две серебрушки, каждая — с корабликом-коггом на одном боку и ганзейским гербом на другом. Впрочем, тут возьмут, не задавая вопросов, и шведскую крону, и новгородскую куну, и литовскую монету с «Пагоней», и московскую деньгу, и английский соверен, и даже генуэзский солид из Кафы, ордынский дирхем или кастильский дублон — только плати.

С того, кто мелкой трусцой выбежал через ворота Линнабурга вслед за гильдейским купцом, взять было явно нечего, кроме соломы в волосах, да грязи на пятках. И стражники даже не глянули ему вслед.

* * *

Влажных влагалищ распахнуты полые пасти,
В старых истоках свернувшейся крови куски,
Слышишь — бормочут о свете, покое и счастье
Мертвые дети в дебрях холодной реки.

В Бьярмаланде разделение христиан на oratores, belatores и laboratores было доведено до конца. Молящиеся, воюющие и трудящиеся в этом краю даже говорили на разных языках, и сама страна имела три имени. То, что в кельях хронистов называлось Биармией, а в высоких орденских замках именовалось лязгающим, словно звук опускающегося забрала, словом Бьярмаланд, в крытых соломой мызах и деревушках меж медно-красных сосняков, синих от осоки лугов, и пашен, поставляющих больше камня для оград, чем хлеба, именовалось Бьярмаа. Когда стены Линнабурга, кресты его соборов и шпиль ратуши ушли за горизонт, Лео Корвинус свернул с наезженного торгового тракта, ведущего в прибережный Юммель, и сразу попал из Биармийского епископства, из Биармаланда Госпиталя Святой Марии Тевтонского дома и ганзейских торговцев в Бьярмаа землепашцев и коноводов, охотников и знахарей. И сам превратился из ганзейского купца Лео Корвинуса в Лайонаса Крукиса, бывшего приказчика в богатом ганзейском доме, паренька, выросшего на хуторе, под соломенной крышей и на соломенных тюфяках, примеченного проезжим купцом за сметку и проворство.

Проехав с полмили по старой, давно заросшей дороге, Лайонас Крукис отгородил себя от проезжего тракта сосновым колком, оседлавшим гряду холмов. Окрест не было видно никаких признаков жилья, ежели не считать за таковой груду вязанок, лежащую рядом с кострищем, которое чернело между четырех толстых и суковатых сосновых столбов высотою по плечо человеку. Каждый столб почернел, а кое-где и приобуглился с развернутой к кострищу стороны.

Лайонас Крукис принялся распоряжаться в этом странном месте со сноровкой, говорящей о немалой привычке. Прежде всего он отвел коня за кусты, где тщательно привязал к разлапистой коряге. Потом отвязал жеребенка, подвел его к кострищу. Уже рядом с черным пятном жеребчик замотал головой и попятился, но новый владелец все же затащил его на кострище и споро припутал ножки Сарацина к столбам. Потом стал сперва укладывать, а потом засовывать под шелковистое брюшко вязанки хвороста. Жеребчик косился, фыркал, дергал головой и тонкими ногами, пытаясь высвободиться, а потом вдруг негромко стонуще заржал, томимый дурным предчувствием. Лайонас Крукис не обращал на него ни малейшего внимания. Насовав под конька столько хвороста, что тот скорее лежал на нем, чем стоял на земле, купец присел рядом, раскорячив ноги — в дорогой немецкой одежке это смотрелось особенно нелепо, но ни на каких свидетелей действия эти и не были рассчитаны, скорее наоборот. Порывшись в поясной сумке, Лайонас Крукис извлек на свет Божий огниво, и в лесные звуки вплелись удары железа о кремень.

Вскоре трут занялся и пустил сизую тонкую струйку дыма. Лайонас, загораживая его ладонью, подобрался к вязанке, не распрямляясь, и напряженно застыл, ожидая, пока желто-синий огонек не переползет на завитки бересты, торчавшие из нижней вязанки. Хворост захрустел под дернувшимся жеребчиком, но купца это оставило вполне равнодушным — он был полностью поглощен своим занятием.

Хворост вскоре затрещал, окутавшись дымом. Жеребчик забился и закричал тонким детским голосом. Он кричал так долго — но все же, нахлебавшись дыму, умолк и уронил голову еще до того, как шелковистая кожа тонких ног начала лопаться. По поляне потек аппетитный дух жареного, однако купца не привлек и он — он раз за разом обходил костер, размерено произнося какие-то отдаленно похожие на латынь слова.

Лопнул, пустив в огонь шипящую пузырчатую струю, бок конька, когда дым над ним резко потемнел и странно заструился, словно бы обтекая лицо, шею и плечи мальчишки, которому наблюдатель — найдись бы таковой на поляне — дал бы лет шесть-восемь.

Лайонас Крукис точно знал, что мальчику семь, а что он казался иногда старше — так это из-за недетски спокойного выражения лица. Такое бывает у врожденных слепцов, никогда не видавших, как люди улыбаются или хмурятся. Губы дымчатой маски шевельнулись.

— Отец…

— Здравствуй, сынок. — мастер Крукис сорвал с головы свой отороченный русским соболем берет и неровно улыбнулся, силясь совладать с трясущимся подбородком. — Ну… как ты? Как там у вас?

— Скучно — голос маски был таким же застывшим, как ее черты. Словно позванивали льдинки. — Река течет. Камыши шуршат. Иногда видно лодку, только она далеко. Как обычно.

Купец зажал в ладонях лицо, и на несколько мгновений застыл. Маска висела над костром, слепо глядя в никуда, не проявляя никаких чувств по поводу прерванной беседы. Наконец, Крукис совладал с собою и снова взглянул в ее незрячие глаза.

— Видишь, сынок, я подарил тебе лошадку, как обещал… тогда, год назад…

— Хорошо — безжизненно прозвенело над поляной сквозь треск огня и шипение горящего мяса. — А то те друзья, которых ты мне приводил — очень скучные. Ты обещал, что они будут играть, а они не играют. Все время плачут и зовут маму. Скучно. Отец…

— Да, сынок?

— А у меня была мама? Когда я был жив?

Крукис снова согнулся, вскинув трясущиеся руки перед лицом. Только сейчас он не прятался за ними, а словно давил чье-то невидимое, как его собеседник, горло скрюченными пальцами. Собеседник ждал, глядя сквозь него.

— Д-да… с-сынок… — выдавил, наконец, Лайонас Крукис. — Она… у тебя была мама.

— Приведи мне ее.

— Что?! — торговец вскинул мокрое лицо.

— Приведи мою маму.

Лайонас Крукис замотал головой.

— Сынок, ты не понимаешь… это невозможно, и… Сынок, она — она очень нехорошая женщина. Это она тебя… это она не захотела, чтобы ты жил. Тогда. Семь лет назад. Я не знал. Я ничего не знал тогда. Я был с хозяином в отъезде — а она сказала, что полюбила другого, и мой сын ей не нужен, а я — я просто грязный биарм, из милости взятый отцом в приказчики, и не пара ей, и что девственность она изобразит, ее учили, а брюхо не спрячешь… и я… я не знал, сынок, клянусь, я не знал…

Тот день обрушился на него снова — едва выдавленный вопрос, презрительное недоумение в ее взгляде и голосе, и разрытая ногтями земля, и завернутый в тряпку иссохший, сморщенный, каким-то чудом не отысканный еще ни крысами, ни бродячими псами кусочек человеческой плоти, в пригоршню — сын. Его неродившийся сын. Он брел по улицам, прижимая к груди этот кусок мяса, баюкая его и что-то шепча, пока не уткнулся в кого-то. Черная Грета, немка, была повитухой и сводней, помогала и в иных делах, и в этом наверняка тоже — но в тот миг она была просто человеком, человеком, который знает, в чем дело.

«Перестань реветь! — тряхнула она его за плечо с неженской силой. — Ты хочешь с ним говорить?».

«ЧТО?!».

«Я спрашиваю — хочешь с ним говорить?».

— …Я хочу, чтобы ты привел мне маму! — голос налился ледяной силой и резал уши. — Я хочу, чтобы ты привел мне мою маму!

— Да!! — выкрикнул он, заслоняясь руками от этого голоса, становившегося нестерпимо звонким — но ничуть не громче прежнего при этом. — Хорошо, сынок, хорошо… я… постараюсь… я приведу…

— Хорошо, отец. — в иссякавших струйках побелевшего дыма лицо оставалось по прежнему стылым.

— Хорошо, сынок, хорошо… — бормотал в изнеможении Лайонас Крукис, стоя на коленях и вытирая русским соболем мокрое грязное лицо.

Из кустов малины в сосняке за всем этим с ужасом наблюдали два глаза, похожие на голубичины, вдавленные в сырое тесто. Их обладатель перевалился — и с барсучьей нескладной шустростью побежал прочь.

* * *

Зреет река трупной крови, и трудится сердце
Толикой льда отмеряя тупые толчки,
Плачут и скачут и жмутся, пытаясь согреться
Мертвые дети в дебрях холодной реки.

Из архива Святой Палаты ордена Доминиканцев — Псов Господних, Биармийской провинции.

…Вот так все и было, святой отец провинциал, именно так, как я здесь пишу. Я всего лишь выполнял долг, свой христианский долг — ведь это же долг христианина, правда, святой отец? — заботиться о своих детях, говорить с ними, дарить им подарки, приводить товарищей для игр.

И все обвинения в каком-то колдовстве, в язычестве — это злонамеренная клевета, святой отец провинциал. Моя семья — спросите кого угодно в нашей округе — одна из первых, еще при епископе Альберте и сеньоре Каупо, приняла истинную римско-католическую апостольскую веру, и отреклась от всех этих юмал, тарапитов, пепенутов и прочей языческой нечисти. Все Крукисы были верными сынами матери апостольской церкви, это любой подтвердит!

Я прошу Вас, святой отец, разобраться в этом прискорбном недоразумении, и отдать приказ о моем освобождении — а уж кого надо посадить на мое место — так это мерзких старых ведьм, которых приводят сюда как свидетельниц, и они набрасываются на меня, и при попустительстве судебных исполнителей норовят мне — мне, доброму христианину, гильдейскому купцу Ганзы! — выцарапать глаза, вопя, будто я-де извел и погубил их дорогих детишек! Да они были рады-радехоньки сами отдать мне свое жалкое отродье за талер, им еще и лестно было, что их пащенки будут воспитываться вместе с сыном такого знатного человека — судите сами, отец провинциал, разве я обманул их хоть словом? Ведь мальчику надо с кем-то играть, правда, святой отец провинциал? И разве их дети находились в худших условиях, чем мой единственный сын?!

Умоляю святого отца как можно скорее разобраться в этом прискорбном недоразумении…

Резолюция:

С величайшей скорбью прочел сие. То, что у грешника оказываются время и силы — не говорю о пергамене, пере и чернилах — для подобных писаний, зело печально. Брат комиссар Линнабургской комиссии нашего ордена, очевидно, попустительствует дальнейшему закоснению сего несчастного в грехе нераскаянном, подвергая его — равно как и свою — душу тягчайшей опасности.

Скорблю о братьях во Христе. Аминь.

Недостойный брат-провинциал Биармийской провинции ордена Псов Господних.

Подпись, Дата…

МИЛОСЕРДИЕ И ПРАВОСУДИЕ.

Грешник и злодей, именуемый Лео Корвинус, после недельного убедительнейшего увещевания, посменно творимого шестью опытнейшими братьями Линнабургской комиссии, упорствовал во грехе, отнюдь не желая делать первого шага к покаянию, заключающего в себе признание. Видя оную его непреклонность, комиссия, не исключая отца комиссара, с горечью заключила, что связь сего несчастного с Врагом рода человеческого несомненно сим упорством доказана, ибо лишь Князь мира сего способен так утверждать и закалять души людские в заблуждениях, вооружая их и против мук совести, и против очистительных увещеваний нас, смиренных и недостойных братьев ордена Псов Господних.

Засим считаем и полагаем вину вышепоименованного Лео Корвинуса вполне и окончательно доказанной, и со скорбью предаем грешника сего в руки властям светским, смиренно моля их поступить с сим несчастным милосердно, не проливая крови христианской.

Аминь.

Подписи, Дата.

«Биармийские хроники».

День святой Магдалены, лета 1342 A.D.

В городе Линнабурге, на площади святой Анны к вящей славе Господней предан был казни через сожжение закоренелый чернокнижник и детогубец Лео Корвинус.

Иные же говорили, что в дыму костра явлен был лик демона в образе отрока, именовавшего помянутого Корвинуса отцом, но сие полагаю суеверием — не мог демон ни подобного смирения являть, ни сам являться при таком стечении святых отцов, наипаче — из братства Псов Господних милосердного и правосудного, и их всечасно возносимых к Господу молитвах за душу несчастного.

Трое сестричек нагнутся, коснутся, напьются,
Вера, Надежда, Любовь — и всплывут пузырьки,
В слизистом омуте слышишь, как звонко смеются
Мертвые дети в дебрях холодной реки.

P.S. В рассказе использовано стихотворение Беды © «Мертвые дети».

Посвящается.

13 тысячам детей, ежедневно убиваемых в России своими «матерьми» на законных основаниях.