Поколение Китеж. Ваш приемный ребенок.

ПРАКТИКУМ ДЛЯ РОДИТЕЛЕЙ. ДЕТИ КИТЕЖА. ФЕДОР.

– Отец начал пить, когда я был во втором классе. Но я не помню первого момента осознания этого. Он просто часто лежал на диване, и я думал, что он спит. Потом я стал слышать, как мать на него ругается. Он уже поддатый приходил с работы, и так каждый день.

– Ты пытался понять, почему он запил?

– Нет.

– А сейчас?

– Может, что-то не складывалось с матерью. Я мало знал о его работе и жизни. До меня доходили слухи, что он сидел до этого в тюрьме. У него на теле было много наколок. Может, привычка там... может, воспоминания угнетали. Ему уже много лет было...

– А когда стала пить мать?

– Они часто ругались. А однажды я пришел из школы, а они оба готовы, лежат. Ходить были уже неспособны. Так интересно, сначала ругаются, потом вместе пьют. Я помню только два ее слова: «Я сорвалась». Эти слова я запомнил. Я точно не помню период времени, но в один прекрасный момент в доме остался старый матрац на полу, пара стульев, газовая плита и телевизор. Если честно, мать даже джинсы мои пропила. Вот такие моменты сейчас вспоминаю, а раньше не помнил.

Вот вспомнил сейчас: была ночь, а моя мама пыталась вытолкать меня в школу. Она видно сильно была пьяна. Я пытался объяснить, что рано, но она не слушала. И я тогда ощутил, что мои слова ничего не значат.

А один раз я ударил свою мать. Меня переполняли какие-то чувства, ЧТО Я ПРОСТО не смог сдержаться.

Я был зол на нее за пьянство. И отца однажды ударил игрушечной машинкой. Наверное, не мог ему иначе объяснить, что страдаю!

А потом, наверное, понял, что пытаться так воздействовать на мир бесполезно.

Ребенок еще не может сознательно анализировать ситуацию и тем более не способен обсуждать ее с родителями, если они его сами к этому не приучили. В нашей культуре и не принято вступать в серьезный диалог с ребенком, спрашивать его мнение. Поэтому растущая личность ищет свои способы влиять на мир. Можно попытаться поплакать или заболеть, а если это не привлекает внимания родителей, то остается одно – ударить. Если же ни один из способов не дал результата, ребенок делает грустный вывод, который окажет влияние на всю последующую жизнь: Мир не управляем.

Причем в случае с Федором мир сначала был добрым, освещенным любовью, а потом вдруг из него ушла и любовь, и безопасность.

– Как-то мама показывала фото из роддома. Отец с цветами. Они меня, думаю, тоже любили. Сейчас вспоминается: сижу на коленях у отца, обнимаю за шею его и мать, и мы вместе говорим: «Семья». Это счастье!

Но вообще мы почти не разговаривали. У нас не было контакта.

И мальчик боролся, как мог. Он сдался лишь тогда, когда попробовал все доступные ему способы изменить ситуацию, когда со всей очевидностью осознал: в мире есть только боль и одиночество.

– Мать могла неделями не появляться дома. Отец часто не мог ходить после пьянства, и мне пришлось попрошайничать.

Обычная ситуация: матери нет дома, отец лежит и говорит, еле шевеля языком: «Принеси поесть». Мне приходилось идти по соседям. Было жутко неудобно, стыдно за отца. Я знал, что в настоящих семьях отцы сами зарабатывают.

Что-то внутри меня и сейчас точно знает, что пытаться бороться с миром бесполезно. И ведь все в моей жизни это подтверждает! Когда мою мать нашли в парке со сломанной шеей, мне было лет девять. Самое странное, что, похоже, мне даже это тогда фиолетово было, то есть не тревожило, что ее уже не было. Рядом с ней нашли две нераспечатанных бутылки водки. Может быть, мстили за что-то. С ней, прежде чем убить, еще что-то сделали. Меня удивляло только одно: зачем так жестоко с ней поступили.

Голос дрогнул. Судя по жару, который охватил его сознание, он все еще переживает, может, в чем-то винит себя! Он же был тогда совсем маленьким, какое это имеет отношение к двадцатилетнему... Это же совсем иная личность!

Но память... она соединяет бабочку с гусеницей и куколкой.

Я сходил к брату моей матери – дяде. Мне тогда было страшно, отец лежал на боку и хрипел. Дядя пришел, все увидел и решил обратиться в органы опеки.

У меня была какая-то надежда, что дядя сможет заставить отца заботиться обо мне. У меня было впечатление, что дядя умный и авторитетный.

– А он мог взять тебя к себе?

– Нет, ему, наверное, материальное положение не позволяло. Мне даже было стыдно проситься. Потом начинается странный период, когда меня начали возить из одного детдома в другой, и я даже не помню, сколько их было. Банально говорить, что это было, как сон, но это действительно так было.

– А как ты учился?

– Никак. В каждой школе была своя программа. Было нужно время еще и к классу притереться. Я всегда был «на новенького», то есть аутсайдером. Все знали, что я – детдомовский.

Впрочем, это я сейчас так оцениваю. А тогда не понимал, что вообще со мной. Просто было плохо. Как в сумасшедшем сне, ничего не происходит. Только я приезжаю, обживаюсь, как приезжает машина, снова собирай свои вещи. Куда везли? Почему везли?

У меня сейчас нет эмоциональных проблем с этими воспоминаниями, но я просто не могу заполнить эти провалы в памяти. Из никуда приезжает машина, и меня увозит в новый детдом.

Я тогда себе представлял, что какая-то строгая тетка с пучком волос и в очках все время перекидывает мои бумаги с одного стола на другой, а меня вслед за ними мотает по совершенно одинаковым серым учреждениям. Я сходил с ума от их одинаковости.

– Но тогда объясни мне, почему ты оказался одним из лучших учеников в детдоме?

– У меня с рождения так было – все, что логично, я понимаю. А если я хоть раз это понял, то я этого не забуду. И еще повлияла моя склонность к наблюдению. Я любил смотреть со стороны и понимать... Это тоже повлияло. Но если я так любил за всем наблюдать, почему так трудно сейчас вспомнить?

Федор от рождения был наделен живым умом и отличной памятью. Это сослужило ему плохую службу. Он острее своих сверстников переживал боль и несправедливость. Своего превосходства он не ощущал, потому что учеба не входила список добродетелей подросткового коллектива.

– Мне геометрия нравилась, и я даже с учительницей спорил. Она от меня требовала теорему, а мне и так все было очевидно по рисунку. Мне проговаривать это не хотелось, я ведь и так все это знал.

На уроке как-то увидел графики, подумал, что можно прорисовывать формулой дугу. Каждая дуга имеет свою формулу, то есть не надо чертить, а можно дать машине формулу, и машина сама выпилит. Так мне эта учительница разъяснила, как функция влияет на графики. Если что-то мне нравилось, я видел в этом логику, то для меня это было легким делом.

Меня в детдоме и психологи выделяли, мои картинки рассматривали: «Смотри, глаза большие, значит, чего-то боится».

– Ты был рад, когда мы забрали тебя в Китеж?

– А я и не заметил Китежа. Просто когда оказался в приемной семье, то почувствовал себя легче, чем в детдоме. Тут можно было расслабиться.

В Китеже «медовый месяц» закончился довольно быстро. Стоило Федору повзрослеть и обжиться, как он стал бороться за свободу со своими приемными родителями.

– Я восстал против графиков, против расписаний. Мои новые родители заставляли нас мыть посуду по расписанию, гулять по расписанию, даже говорить с ними в специальное время. Я не привык читать книги по расписанию.

– А приемные родители тебя любили?

– Не знаю, никогда не думал об этом. Сними было некомфортно.

Ребенок, переживший насилие или заброшенность, закукливается, закрывается в панцирь. Панцирь защищает от ударов судьбы, но и препятствует притоку новой информации – знаниям и впечатлениям.

А сколько внутренних сил уходит на поддержание защиты! Родной ребенок на подсознательном уровне уверен, что родители его любят и имеют право заставлять и наказывать.

Приемный ребенок ни в чем подобном не убежден. Любой совет взрослого натыкается на эту защитную оболочку подозрительности, фильтр в сознании: «Доверять взрослым нельзя. Если предали самые близкие – родители, то, что уж говорить обо всех остальных!».

В такой системе координат любая просьба приемных родителей: «Делай уроки» или «Помоги мне вымыть посуду» – может восприниматься как атака! Поэтому ребенок склонен к обидам и сопротивлению.