Польское Наследство.

ПРОЛОГ. ВЕСЕННИЕ СВИДАНИЯ.

Есть такой непреложный неписаный закон бытия — ежели случилось с тобою что-то хорошее, радуйся да помалкивай. Хорошее — хрупко оно, мельчает от сплетен, плохо переносит злословие, от осуждения бежит. Люди умные радуются хорошему тихо, справедливо полагая, что нельзя ни очернить, ни осудить, ни отобрать то, о чем никто не знает.

А было так — пришел молодой человек на хвест (фейт, на местном наречии) в резиденцию правителя. Резиденция на местном наречии именовалась «пале», то бишь, дворец, палаццо. Ни мрамора, ни известняка, ни кирпича — полированные доски везде, кроме главной залы. Тот еще пале. Стоял он, пале, над рекой, по вечерам от реки (а была ранняя весна) дул влажный ветер, огонь (фё, на местном наречии) в печах и камине влагу эту разогревал, к влаге примешивался запах свежеготовящейся еды, к нему присоединялся запах недельных объедков, а когда зал наполняли гости, то добавлялся запах немытых тел, и становилось душно, и непривычные с трудом даже четверть часа выстаивали, но наш молодой человек был парень упрямый, и выстоял, и через час привык.

Одет он был не слишком провинциально для прибывшего из Саксонии — успел приобресть и обновить длиннополый цветастый кап, кожаную обувь местной выделки, онучи из грубого льна, и короткие порты из толстой материи — так что в толпе гостей немногие обращали на него внимание, и даже самые страстные среднего возраста женщины не останавливали на нем взгляд — надеялись, вероятно, что им в этот вечер получше что-нибудь перепадет. Это слегка уязвило юношескую гордость молодого человека, но в целом такое положение грунок его вполне устраивало — он ведь хотел поближе познакомиться с местными обычаями, оставаясь при этом незаметным.

Нежные, ни разу еще не тронутые лезвием усики и бородка делали его похожим на сына какого-то обнищавшего мавросокрушителя, но при ближнем рассмотрении становилось понятно, что не из Иберии он родом. Представлялся он, когда это оказывалось нужным, именем Стефан — имя банальное, на происхождение не указывающее. Глубоко посаженные зеленые глаза — это, само собой, от западнобережных варангов, в Исландию глядящих. Прямоугольные скулы — из Саксонии. Пухлые губы везде бывают, но тип пухлости губ данного молодого человека, «Стефана», явно от славян происходил.

Изъяснялся молодой человек на местном наречии свободно. И то сказать — недалеко оно, наречие, ушло от хорошо знакомой ему латыни, а германские слова, вкрапленные в латынь, саксонцам родные. Галльские же обороты — а местность, куда прибыл молодой человек, принадлежала некогда галлам — успехом пользовались лишь среди простонародья, коему в пале доступ был закрыт (не из спеси, а чтобы скучно не было. С простым народом часто бывает скучно. Либо стесняются, и слова и них не вытянешь, либо хамят, и потом их выставлять приходится — что, конечно же, развлечение, но не каждый же вечер так развлекаться — надоедает).

Осанка молодого человека — о, да, с такой прямой спиной и прямым взглядом простолюдинов не бывает. Хотелось бы, чтобы бывали — а вот нету.

Ну и, стало быть, пришел молодой человек на фейт в честь какой-то давней исторической драки со свердомаханием, в коей драке далекие предки жителей сего города одержали во время оно верх над противником — огляделся, перекинулся несколькими фразами с другими гостями, поискал правителя страны, который должен был, вроде бы, присутствовать — молодому человеку хотелось на правителя поглядеть, знакомы они не были — но правитель все не выходил к гостям. Тогда молодой человек присоединился к какой-то веселой группе, а группа располагалась вокруг позолоченного шеза, а на шезе сидела в непринужденной позе немолодая, но все же симпатичная женщина, благосклонно слушая остроумничающих юношей и девушек и время от времени вставляя не менее остроумные замечания.

— А скажи-ка, друг мой, — обратился наш Стефан к стоящему рядом юноше, с которым был мельком знаком, — что это за женщина такая? На шезе?

— О, ты не знаешь? Вообще-то ее никто не знает. Зовем ее Сорсьер, но, сам понимаешь, что это — шутка.

Стефан поклонился, благодаря за ответ. Он слышал про эту Сорсьер — явилась неизвестно откуда с непонятной свитой, пришла на фейт, и всех поразила — и остроумием, и красотою. Ну, с красотою явно преувеличили — никакой особой красоты в Сорсьер он, Стефан, как ни старался, не разглядел. Ноги коротковаты и толстоваты, и это очень заметно, как ни прикрывай их непринужденно капом. Широкий тяжелый зад. И вся она какая-то слишком гладкая, обтекаемая. Грудь явно отвислая — небось шутнице под сорок, или за сорок. Волосы тонкие и негустые. Каштановые. Черты лица — северные, ничего экзотического, невиданного — и морщинки возле глаз дополнительно ее портят.

А только задела что-то она в Стефане. Так вышло. Хотел Стефан показать, какой он знающий да искушенный во всех областях — кругом ведь сверстники стояли — запустил что-то по поводу того, какая в этом городе река грязная, пить воду нельзя — местные было обиделись, но Сорсьер спасла положение, сказав:

— Что-то я не помню случая, чтобы кто-то в этом городе пил именно воду.

Не слишком изящная шутка, но — всем понравилась. А Стефан замолчал, пристыженный. А потом отошел куда-то, походил по залам, посмотрел в узкое окно на эту самую реку.

Подавали ужин, и потом еще какую-то еду, дымящееся варево.

Сделалась глубокая ночь, а за ней утро. С первыми лучами солнца толпа в главной зале поредела, и Сорсьер засобиралась — вежливо отклоняя предложения проводить ее до самого дома. Отклоняла с таким величием, что настаивать никто не решался. И когда, прошествовав надменной походкой сквозь зал, вышла она — через вестибулум, пахнущий отвратительно, во двор, по которому бродили сонные овцы, а затем и на освещенный рассветом зябкий страт — никто за ней не последовал. Так она думала, во всяком случае.

Было холодно и влажно. Влага пропитала город — землю, постройки, деревья, людей. Весеннее солнце, в те дни, когда оно проглядывало, не успевало высушить местность, и остаточная влага смешивалась со свежей.

Стефан сохранял дистанцию в пятьдесят шагов. Сорсьер куталась в короткий фишу поверх длинного капа, поправляла, снова куталась. Походка ее на страте оказалась тяжеловата, а кутание в фишу дополнительно ее старило. Но Стефана эти подробности не смутили, скорее наоборот. Ему понравилось. Молодые женщины скачут, как козы, пружинят без толку, и выглядят глупо. Если честно.

Держась ближе к стенам и заборам, Стефан следовал за Сорсьер. Шла она по направлению к заброшенным римским баням. Возбужденный вином и бессонной ночью, Стефан дал волю фантазии, придумывая всякое. Например, женщина эта — долгожительница, живет на земле не первую сотню лет. С памятью у нее из-за этого плохо, вот и решила она по рассеянности, что бани эти функционируют, как функционировали семьсот лет назад, и нужно помыться после дурнопахнущего пале. Подойдет к баням, вспомнит, скажет, «Ах, да, правда…» и двинется дальше, к дому. А может она и вправду волшебница, как прозвище, данное ей местными, свидетельствует. Тогда вместе с ней я покорю весь мир, и мне не нужно будет постригаться в монахи. А еще может быть, что богатая она несказанно. И если полюбит она меня, а я ее (впрочем, кажется, я ее уже люблю, подумал он), то будет у нас с нею ужасно интересная жизнь. А еще, ежели она волшебница, то может превратить меня в какую-нибудь гадость несусветную, если ей что-нибудь не понравится во мне. Следует быть вежливым.

Размышляя таким образом, он увлекся и чуть не пропустил момент, когда женщина остановилась. Не у мезона, не у забора, а просто так, посреди страта. Стоит и стоит себе. Стефан тоже остановился. Женщина сделала несколько шагов и снова остановилась. Он решил, что прятаться дальше неприлично. Она может принять его за невежу, или за вора. А он шел за ней, чтобы сказать ей несколько слов наедине. Показать ей, что он не провинциал какой-нибудь, как она давеча, наверное, решила. И Стефан, ускорив шаг, а затем и побежав, приблизился к Сорсьер.

— Я видела тебя в пале, — сказала она.

— Да, Сорсьер.

— Кажется, Стефан?

— Да.

— Зачем же ты за мною увязался, Стефан?

— Просто так.

— Не проводишь ли ты меня до дому? Просто так? А то я, кажется, рано ушла, народу на стратах нет совсем.

— Провожу.

— Благодарю. Позволь опереться на твою руку.

— Изволь.

Они пошли вместе.

— Где живешь ты, Сорсьер?

— На Рю Ша Бланк.

— В таком случае, мы идем не в ту сторону. Рю Ша Бланк — вон там.

— Нет, мы правильно идем.

— Неправильно.

— Не спорь со мною, Стефан.

Стефан был уверен, что Улица Белой Кошки — к северу от пале, а не к северо-западу. Подумав, он решил, что так даже лучше — сперва они пойдут неправильно и далеко, Сорсьер опомнится, осознает ошибку, и тогда он приведет ее на Рю Ша Бланк — а тем временем он с нею поговорит.

— Откуда ты родом, Стефан? — спросила она, шагая степенно, опираясь на его руку.

Он хотел было ответить — и не смог. Ощущение ее руки возле его локтя привело его в замешательство. Прикусив язык, чтобы не сказать глупость, Стефан попробовал успокоиться, а только ничего у него не вышло. Тогда Сорсьер убрала руку и спрятала ее под меховой фишу. Стефан обиделся и растерялся.

— Так откуда же?

— Из Саксонии.

Она улыбнулась.

— Ну, как знаешь.

— Что ты имеешь в виду? — сердито спросил он. — Что «как знаешь»?

— Я понимаю — у тебя есть причины скрывать свое имя. Как у меня, например. Ну а страну-то зачем?

Он засмущался, а затем и разозлился, решив, что ничего интересного теперь не будет.

— Родился я в Гнезно, — сердито сказал он.

Она внимательно на него посмотрела.

— Да, похоже.

И снова положила руку ему возле локтя, не замедляя при этом шага.

— А ты? — спросил он, снова теряясь.

— Расскажу потом как-нибудь.

У Стефана защекотало одновременно в животе и в икрах. «Потом как-нибудь» означало, что Сорсьер намерена поддерживать с ним отношения. То есть, согласна стать его любовницей.

— Мне здесь одиноко, — сказала она. — Прислуга надоела, спутница раздражает — мы с нею больше двадцати лет знакомы. Будешь время от времени заходить, говорить чего-нибудь, рассказывать, вот и развлечение — и мне, и тебе. А то такие вечеринки, как давеча в пале, я не очень люблю. Да и пахнет в пале отвратительно.

Совершенно сбитый с толку, Стефан молчал, а Сорсьер улыбалась. Так они прошли еще два квартала — и вот, пожалуйста, вопреки ожиданиям Стефана, вот она — Рю Ша Бланк. Стефан ничего не сказал. И Сорсьер ничего не сказала. Очевидно, обращать чье-то внимание на доказательства своей правоты было ниже ее достоинства, ибо она была всегда права.

— Зайди со мной, если хочешь, — предложила она непринужденным тоном, стуча в дверь выполненным под подкову молотком.

— Хочу, — глупо сказал Стефан и покраснел.

Дверь отворила сонная служанка, похожая на тумбу.

— Здравствуй, болярыня, — сказала она по-славянски, хриплым голосом, искусственно радуясь возвращению хозяйки.

— Пошла вон, — без злобы, по-деловому, откликнулась Сорсьер.

Знаков Стефану она никаких не подавала, а только понял Стефан, что нужно ему за нею следовать. Они пересекли вестибулум и оказались в одном из помещений — сундуки какие-то, подслеповатое окно, шезы. Кладовая, что ли? Сорсьер открыла дверь и на этот раз кивнула Стефану, развевая его сомнения. За дверью оказалась спальня с широким ложем, покрытым парчой. Пахло кошками.

— Кис-кис, — позвала Сорсьер, но никто на ее зов не откликнулся. — Ну и леший с тобой, — добавила она по-славянски. Перейдя неожиданно на саксонский, объяснила, — Редкая мерзость, этот наш кот. Но надо отдать ему должное — мышей нет, всех распугал. Прямо не кот, а Базиль Болгаросокрушитель.

Неподалеку от ложа оказалась еще одна дверь.

— Посиди здесь, я сейчас, — велела Сорсьер, указывая Стефану на шез — и скрылась за дверью.

От нечего делать Стефан стал разглядывать потолок и стены — грубой отделки. Все функционально и уныло. И то сказать — дерево. Побывав в детстве в Риме, Стефан хорошо помнил красивые линии, орнаменты, изящество каменных построек. На севере холодно, строить из камня не с руки. Ходили слухи о новгородском умельце, с благоволения правителя изгиляющемся с большим размахом, лихо сооружающем деревянные конструкции по всем правилам античной архитектуры — что ни вход, то портик, что ни сход стены с потолком, то карниз, фриз, и архитрав, но верилось во все это плохо. Нет, так красиво, как в Риме, на севере не построишь, да и секреты древние утеряны — особая известка, то, се — а тут так и будут стоять деревянные мезоны, и прогнивать от влаги, каждое утро поднимающейся с реки, и каждый второй день моросящей с неба.

— Зайди, — сказала, высунувшись в дверь, Сорсьер.

Стефан, чуть поколебавшись, шагнул внутрь — оказалось — умывальной комнаты. Высокий потолок, и окна под самым потолком — чтобы с улицы никто не заглянул. А Сорсьер в одной лишь длинной рубахе до полу, босая. Кругом какие-то массивные предметы из дерева, несколько ховлебенков. В огромной печи горел огонь, в помещении было тепло, приятно. Над огнем помещалось на металлических брусьях нечто вроде гигантского котелка — или небольшого котла — странной формы. Огонь, очевидно, развели здесь заранее — от котла шел пар. Четыре прямоугольных ящика из толстых досок, что-то среднее между уменьшенной копией кнорра (богатые дети играют, катаются вдоль берега) и кормушки для скота, стояли рядышком.

«Лохань», вспомнил Стефан, славянский вариант греческого «лакане».

— Возьми вон тот бочонок, — велела Сорсьер. — И неси его сюда.

— Зачем? — удивился Стефан.

— Увидишь.

Пожав плечами, он подволок массивный бочонок к лоханям.

— Лей половину в крайнюю.

Немного подумав, Стефан приподнял бочонок и отлил из него половину — холодная вода.

— Теперь вот в эту, — Сорсьер указала на лохань, стоящую рядом.

— Мы белье будем вместе стирать? — осведомился Стефан. — Ты — прачка?

Сорсьер засмеялась — звонко, мелодично, искренне. Стефан тоже хохотнул.

— Лей, не бойся.

Следующий приказ Сорсьер озадачил Стефана.

— Подкати лохань к печи.

Порассматривав лохань, он обнаружил, что стоит она на небольшой но прочной скринде — как уменьшенная копия скринд, на которых купцы и вояки тащат кнеррир от одной реки к другой.

— Берись вон за тот рычаг. Возле котла. Правильно. Наклоняй котел, но только осторожно, не ошпарься.

Потянув рычаг, Стефан увидел, как котел наклоняется.

— Осторожнее!

Кипяток хлынул в лохань.

— Хватит! Стой!

Стефан выпустил рычаг. Качнувшись, котел встал на место.

— Откати лохань, подкати вторую.

Теперь в обеих лоханях была теплая вода.

Сорсьер вручила Стефану глиняную кружку, до краев наполненную какой-то подозрительной слизью.

— Что это?

— Галльский бальзам. Здесь, на его родине, его почему-то забыли. Разденься, сядь в лохань, затем встань, и потри бальзамом те места, от которых больше всего пахнет.

Притирания какие-то, подумал Стефан. Но, будучи в душе авантюристом, поставил кружку на ховлебенк, расстегнул пряжку капа, развязал сентур. Тем временем сама Сорсьер, не снимая рубашки, села в лохань. Встала — мокрая — и стала себя тереть слизью через рубашку. Стефан стянул боты, развязал онучи, скинул дублет, стянул рубаху через голову, и остался совершенно голым. Сорсьер посмотрела на него искоса.

— Ишь ты, Аполлон, — сказала она. — Лезь в лохань.

Шведы и датчане моются в бочках. Восточные славяне — то в бочках, то в лоханях. Стало быть, я имею дело с восточной славянкой, подумал Стефан. Забавно. Без опаски он опустил тело в лохань, встал, и потерся слизью — под мышками, в паху, между ягодицами.

— Садись, — велела ему Сорсьер, и погрузилась в свою лохань.

Некоторое время они сидели в лоханях молча.

— Нравится? — спросила Сорсьер.

— Да, — признался Стефан.

Действительно — приятно. Особенно после четырех недель холодной влаги — в воздухе, в деревьях, в домах, в одежде. Почти горячая вода ласкала кожу, поры благодарно расширились, у Стефана потекло из носа.

— На.

— Что это?

— Тряпка. Чистая. Не сморкайся на пол.

Он высморкался в чистый лоскут.

— Можешь бросить.

Он бросил.

Настоящий саксонец — человек мужественный, ему не пристало нежиться в лохани с теплой водой, будто младенцу. Ну да ведь не обязательно об этом рассказывать кому-то. Случилось с тобою приятное — радуйся да помалкивай. Стефан потянул прочищенной носоглоткой воздух и позволил себе возрадоваться. И искоса посмотрел на Сорсьер. Намокшие волосы ее казались теперь еще тоньше и реже, чем раньше. Надменность куда-то исчезла, и лицо женщины сделалось проще — раскраснелись щеки, серые глаза утратили таинственность и силу. Тонкие бледноватые губы стали обыкновенными губами женщины средних лет. Обозначилась и уточнилась лишняя, возрастная складка под начинающим оплывать подбородком.

— Давно ты в городе этом? — спросила она, обнажая мелковатые, не очень белые зубы.

— Четыре недели.

— Нравится?

— Не так чтобы… Какие-то они здесь…

— Дикие?

— Распущенные.

— А ты во многих городах бывал?

— В Риме был один раз. В Майнце был, в Лейпциге. Вообще-то я хотел бы… посмотреть…

— Ну, ну?

— На богатые города. Знаменитые. Киев, Константинополь. Говорят — красивее Рима.

— Менее запущенные, — объяснила Сорсьер.

— Да. К тому ж я в родстве с киевской знатью.

Этого говорить не следовало, да и какое там родство — отдаленное, семиюродное, через шведов — а через шведов в мире вообще все люди друг другу родственники.

Через некоторое время под словесным руководством Сорсьер Стефан вычерпал специальным черпаком воду из лоханей до половины и подлил горячей из котла — тоже черпаком. И снова залез он в лохань — нежиться. Некоторое время спустя, следуя инструкциям Сорсьер, он извлек из одного из сундуков в углу две белоснежные льняные простыни. Сорсьер, нисколько его не стесняясь, стащила мокрую рубаху через голову и завернулась в простыню. Во вторую простыню Стефан не очень умело завернулся сам. Переместясь в спальню, Сорсьер не суетясь забралась в ложе, простыню бросила на пол, и посмотрела на Стефана.

— Иди ко мне, чего зря стоять, ноги замерзнут.

Будничный, совершенно непохотливый ее тон привел Стефана в величайшее возбуждение. Он не смог сдержаться, да и не знал, как это делается, и успел только, стоя перед ложем, повернуться с Сорсьер спиной. Выброс семени получился щедрый, обильный.

И услышал за спиной хихиканье.

— Иди сюда.

— Нет.

— Не дури.

Он сел на ложе и собрался было посидеть молча некоторое время, но ему не дали. Он почувствовал прикосновение губ сзади к позвонкам. Его обхватили руками, потащили, опрокинули на спину. Его ласкали и нежили, а потом сели на него сверху, и все его мысли о том, о сем куда-то подевались. Радость и приятствие сделались невыносимыми, и не хотелось, чтобы это кончилось, и оно не кончалось, и продолжалось, нарастая, и Сорсьер начала глухо и глубоко стонать, и упала на него, и он прижал ее плечи и грудь к своей груди, и терся губами о ее ухо и щеку, и горячая оргазменная влага соединилась с новым выбросом семени, и Стефан вскрикнул, и крепче прижал к себе Сорсьер.

А потом он перевернул ее на спину и стал неумело ласкать и целовать — сперва шею, затем небольшую, мягкую грудь и темные соски, и живот, и пах, и бедра, и колени, и ступни, а она молчала, и только блаженная улыбка играла на совершенно простом теперь ее лице. И снова он вошел в нее, теперь уже сам, и глаза ее увлажнились, расфокусировались, широко открылись, загорелись страстью, и низкие глухие стоны перемежались с отрывистыми криками на странно высокой ноте. И казалось, что ласкам не будет, да и не должно быть, конца.

Некоторое время спустя любовники провалились в зыбкую, фрагментарную дрему. Проснувшись первой, Сорсьер отлучилась на полчаса, и вернулась с едой и италийским вином. Свиной брошетт, овощи, хлеб. Все это показалось Стефану удивительно вкусным. Сорсьер показала ему, как жевать смолу, чтобы зубы были чистые — ему понравилось. Возобновились ласки. Сделался вечер, и ночь, горела свеча возле ложа, и настало следующее утро. К полудню Сорсьер, с черными кругами под глазами, с плывущим взглядом, сказала, что ей нужно отлучиться по каким-то делам, и что она вернется к вечеру. Вот еда, вот вино. Никуда не уходи.

А зачем уходить? Куда уходить? Все, что ему, Стефану, нужно — здесь.

Она ушла, закрыв, но не заперев, дверь. Она явно была в этом доме главная, поэтому в спальню никто войти не решится — он, Стефан, здесь хозяин. Он хотел было подремать, но не вышло. Тогда он выпил все вино, оставленное ему, и съел все, что Сорсьер принесла давеча. Сорсьер не возвращалась, и заняться было нечем. Он прошел в умывальную комнату. Сняв с отходного бочонка крышку, поссав и посрав, Стефан почувствовал вдруг желание быть к приходу Сорсьер абсолютно чистым. Разведя огонь в печи, он подкатил лохань, и некоторое время слонялся по умывальной в ожидании момента, когда вода в котле достаточно нагреется. Облив себя водой из одной из бочек, он натерся с ног до головы галльским бальзамом, налил горячей воды в лохань, разбавил холодной, и лег в приятную теплую влагу.

Ничего ровно плохого в этом нет, думал Стефан. Принимать омовение приятно. В древние времена римляне каждый день ходили в баню — а разве можно назвать их, древних римлян, хозяев мира, неженками? Нет, нельзя.

Как долго не идет Сорсьер! Не дождусь, умру от нетерпения.

В первый раз за все время, проведенное в доме, он прислушался.

Толстые доски приглушали звуки, производимые другими обитателями дома — а обитатели явно наличествовали. Возможно, у дома имелся второй вход. По второму уровню, над головой Стефана, ходили. Там разговаривали. Там что-то роняли. Прислуга. Ах, да, еще и «спутница». У Сорсьер есть спутница.

Стефан вылез из лохани, замотался в льняную простыню, и вернулся в спальню. В этот момент — так совпало — в дверь стукнули несколько раз. «Никто не посмеет войти». Ну, что ж — стучать это ведь не входить. Но кто стучит? Прислуга знает, что хозяйки нет дома. «Спутница» тоже наверняка осведомлена. Чужие? Опасные? У Стефана не было с собой даже кинжала. Спрятаться? Нет, не надо.

Стук повторился.

Стефан шагнул к двери и рывком ее открыл. За дверью оказался парень крупного телосложения, белесый, с простым лицом, одетый как… как… так одеваются недоросли, алумни, постигающие науки в школах Болоньи, да и здесь. Роба, а на ногах обыкновенные клоги, деревянные. Шапка набекрень. Неряшлив.

— Здравствуй, — сказал парень, глядя на Стефана ясными голубыми глазами. — Я — Нестор.

— А я Агамемнон, — ответил Стефан. — И что же тебе тут нужно, Нестор?

— Агамемнон — красивое имя.

— Ну и?

— Я пришел… вот…

— Это я вижу, что ты пришел. Интересно было бы узнать, когда ты уйдешь.

— Я…

— Ты искал что-то? Кого-то?

— Я… в общем, я, наверное, не туда попал. Со мной это случается, я очень рассеян бываю порой.

Он улыбался, без стеснения разглядывая Стефана.

— Нестор! — раздалось из смежного помещения. — Нестор! Где тебя носит!

— Я здесь! — радостно и громко закричал Нестор. — Маринка, ты где! — Повернувшись к Стефану, он добавил интимно, — Заждалась небось, бедная.

Маринка — простоволосая, в одной рубахе, влетела в кладовую.

— Ага! Вот ты где! Заблудился? Ха! А это кто же?

Рыжая Маринка уставилась на Стефана, завернутого в простыню. Славянские наречия Стефан понимал плохо, но вопрос понял.

— Это Агамемнон, — сказал Нестор.

— А ну-ка, Нестор, зайди сюда на некоторое время, — сказал Стефан. — А ты, девушка, подожди.

Взяв Нестора, на голову выше его, за рукав, Стефан потащил его в спальню — и, захлопнув дверь, задвинул засов. Нестор улыбался — поведение Стефана его почему-то забавляло.

— Часто ты бываешь в этом доме, Нестор?

— Второй раз.

— Это помещение тебе знакомо?

— А?

— Помещение. Посмотри вокруг. Знакомо?

Нестор послушно посмотрел вокруг.

— Вроде нет. А что?

— Кого ты знаешь в этом доме?

— Кого?

— Да. Кого.

— Ну… Маринку знаю. Мать ее знаю.

— Это все?

— Ну… да. Служанок знаю, но не помню, как их зовут. Они глупые, все время молчат.

— Мать Маринки как выглядит?

— А?

— Мать ее. Как она выглядит?

— Ну… Высокая такая. Худая. А что?

— А волосы?

— Что — волосы?

— Цвета какого?

— Рыжие.

— А хозяйку знаешь?

— Видел раза три.

— Ага. — Стефан вздохнул облегченно. — Ну, иди к своей Маринке. И не стучи больше в какие попало двери. Невежество это.

Выпроводив Нестора, которому ужасно понравилось слово «невежество», употребленное в этом контексте, Стефан закрыл дверь и прилег.

Сорсьер вернулась через час после встречи с Нестором — усталая, раздраженная. Служанка внесла за ней деревянный поднос с мисками и двумя бутылками вина. От мисок поднимался пар. Разговаривать Сорсьер оказалась нерасположена. Ели молча, и по мере насыщения взгляд Сорсьер добрел, мягчал, и веселел. Закончив ужин, она скинула кап, развязала сентур, примерилась было стаскивать сапожки, сказала «я только ополоснусь», но Стефан запустил пальцы ей в волосы и стал целовать, и говорить «потом, потом», и простыня слетела на пол, и оба они ринулись на ложе, и одежда, оставшаяся на Сорсьер, не помешала.

Стефан задремал, умиротворенный, а Сорсьер, сходив «ополоснуться», вернулась, прилегла рядом, и уснула крепко. Во сне она похрапывала, что очнувшегося Стефана позабавило. Стянув с нее покрывало (она заворчала и пожаловалась, но не проснулась), он долго рассматривал тело женщины, восторгаясь красотам, умиляясь изъянам. Поцеловав ее в живот рядом с пупком, он снова прикрыл ее, и ушел в умывальную поссать.

На ховлебенке рядом с лоханью валялась сброшенная давеча одежда Сорсьер. Присев на ховлебенк, Стефан поднял один из сапожков и внимательно его изучил, вертя в руках. Хорошая, тонкая работа. Это где ж такие делают? Наверное, в Киеве. Поскольку — восточные славяне обитатели дома сего. Подобрав рубаху Сорсьер, он погладил лен и понюхал ворот. Этот ее запах кружил Стефану голову. Улыбаясь счастливой улыбкой, он положил рубаху на ховлебенк — в этот момент взгляд его привлек еще один предмет — амулет на серебряной цепочке. Потянув на себя цепочку, он захватил амулет двумя пальцами. Римская цифра. Он перевернул амулет. У него перехватило дыхание.

Сверд и полумесяц.

Отца своего Стефан не помнил, мать недолюбливал, дядек и теток саксонских — тоже. Но с раннего детства ему внушили, что очень нехорошие люди ищут случая его, Стефана, убить или поработить. Он так и запомнил — «поработить» — слово, казавшееся теперь ему, взрослому, глупым. И все же. Главный символ, герб Неустрашимых, въелся в сознание, олицетворяя зло.

Двадцатилетний Стефан знал, кто такие Неустрашимые — и, да, логично было предположить, что при удобном случае его уберут с дороги… поскольку он стоит у них на дороге… стоит по праву и долгу рождения…

Сорсьер, Сорсьер… Страшно подумать, горько осознать — что женщина, в которую ты влюблен без памяти — твой враг. И не просто враг — один из главных вождей твоих врагов.

Не специально ли она его заманила к себе домой? Нет. Она не может знать, кто он. Он сам пошел тогда за ней. Она не знает.

А он знает. Пугало его семьи, люди, из-за которых он провел детство и юность в Саксонии, с родственниками матери, а не в Гнезно — перечень вождей Неустрашимых был ему хорошо знаком. Среди этих вождей была только одна женщина. Он думал, что она старуха. Нет — старуха была Рагнхильд, а это — дочь ее… впрочем, да, тоже должна быть нынче старуха… Ну, она не молода ведь… Сорсьер, Сорсьер — какое прелестное прозвище… жаль, что оно не одно у тебя, Сорсьер. И отец мой, годы томившийся у чехов в плену, и мать моя, вздрагивавшая при любом скрипе любой двери — хорошо помнили… выговаривая шепотом, страшась, ненавидя… второе твое… наименование…

Одежда его, лежащая на одном из сундуков умывальной комнаты, показалась ему, чистому, грязной и дурно пахнущей. Скотина Тиль, только и название, что слуга — ничего делать не желает… Даже прачку позвать ему лень… Ладно. Быстро одевшись, Стефан вышел в спальню и, стараясь не смотреть на спящую Сорсьер, направился тихо к двери.

— Уходишь? — спросила Сорсьер. Оказывается, она не спала.

— Мне нужно заглянуть домой, — сказал он. Помявшись, он подошел к ложу. Присел. — Слуга у меня неумелый. Я на два-три часа всего.

— Приходи, — сказала она, успокаиваясь. — Как можно скорее.

И протянула к нему руку. Он поцеловал ее в запястье, затем в локоть. Не справившись с собой, он наклонился и страстно приник к ее губам.

Может, не уходить? Нет, нужно уходить.

— Я скоро, — пообещал он.

И вышел.

В кладовой он наскочил на какой-то сундук, ушиб колено, потер его, пробрался к выходу.

Было темно. Дойдя до конца Рю Ша Бланк, Стефан повернул направо, к реке — этот путь был длиннее, но река служила хорошим ориентиром. Стефан боялся заблудиться ночью. Луна светила нехотя. Какие-то тени показались впереди. Грабители?

Нужно всегда носить с собой кинжал.

А вдруг это они? Неустрашимые? Именно этого они и ждали — когда он ночью уйдет от Сорсьер. Она ходила с ними договариваться! Как же он раньше не подумал! Какие такие могут быть «дела» у женщины? Она не торговка, не скога, не сводница, не колдунья, несмотря на прозвище. А вот такие дела. Встретилась с подчиненными. Сейчас он дойдет до угла. Подчиненные возьмут его в кольцо, перережут горло, а труп сбросят в реку. Кинжал, почему он не носит кинжал! Дорого продать свою жизнь — это самое меньшее, на что он должен быть способен! Ну, хорошо, а теперь-то что делать? Бежать? Прятаться? Или идти им навстречу, надеясь, что это всего лишь грабители. Кошель с ним, в нем несколько золотых монет.

Его окликнули сзади. Стефан резко обернулся.

— Это я, я, не бойся, Агамемнон, — сказал Нестор, догоняя Стефана.

— С чего ты взял, что я чего-то боюсь?

— Ну, мало ли что… время позднее… я вот тоже побаиваюсь. Пойдем вместе?

— Я не знаю, что такое страх, — нарочито холодно сказал Стефан.

— Это ничего, еще узнаешь, — заверил его Нестор. — Так бывает — живешь себе безмятежно, а потом вдруг как напугаешься! А как тебя на самом деле зовут?

Стефан не ответил. Они шагали рядом — действительно, хоть и стыдно признаться, но тени больше не казались Стефану страшными.

— Где ты живешь? — спросил он Нестора.

— А вон там, на всходе, покосившийся мезон. Знаешь такой? Я и еще двое. Алумни. Деньги кончились, а то бы нанял себе что-нибудь получше. А ты?

— Вон там, ближе к лесу.

— А, так нам по пути.

— По пути, — глухо отозвался Стефан.

Это ловушка. Нестор — из дома Сорсьер, он с ними, он — один из Неустрашимых. На вид он простой парень, но Неустрашимые всегда представляются не теми, кто они на самом деле. Нестор догнал его — здоровенный детина — нарочно, чтобы не дать жертве убежать.

— Что ж, — сказал Стефан. — Пойдем. Зайду к тебе и твоим алумни.

— Хочешь? — спросил Нестор. — А что, зайди. У нас весело бывает. Они, коллеги мои, не слишком утомительны.

— Не сомневаюсь.

И они пошли вдоль реки, а затем свернули на какой-то страт, и справа по ходу показался мезон, больше походивший на сарай.

— Один благородный из местных будет строить себе здесь пале, — объяснил Нестор. — Мезон будут сносить, поэтому прежние жители выехали, а мы, стало быть, пристроились — удобно, платить не надо.

Тут меня и убьют, подумал Стефан. Удобно. Внутри этого сарая. Никто не увидит. Бежать? Ему было одновременно и страшно, и стыдно.

Нестор отодвинул дверь — петель не было — пропустил Стефана внутрь, зашел сам, и приставил дверь снова, закрыв проем.

Печь, которую алумни сами, очевидно, чинили, светила ильдом, и помимо этого источника света горела в помещении свеча, пристроенная к углу подобия письменного стола. За столом сидел толстый, довольного вида недоросль, а рядом, на ворохе соломы, примостился тощий, чуть старше, одетый в монашескую робу.

— Коллеги, — объяснил Нестор. — Вот этого зовут Гусь, он из какой-то непонятной страны на севере, а то Мишель, он местный, и ужасно практичный.

— На священника учишься? — спросил у Мишеля Стефан.

— Нет, просто в робе удобнее. За мирской одеждой следить надо, стирать ее, зашивать. Роба особенного ухода не требует, — объяснил Мишель философским тоном.

— Вот, — сказал Нестор. — Слышал?

— Меня зовут Стефан, — сказал Стефан.

Алумни кивнули. Толстый Гусь изучал какой-то свиток.

— Хочешь вина? — спросил Нестор. — Правда, скоро утро. Ну да ничего. Я в любом случае собрался завтрашние занятия пропустить.

— Наставник тебе даст по ушам за это, — заметил Гусь, не отрываясь от свитка.

— Ничего. Я привычный. А когда у тебя гости, вино полагается подавать — так повелось.

Он ушел в угол и вернулся с мешком, из которого извлек глиняную бутыль. Кружка нашлась только одна, но Стефан не был брезглив. Вино оказалось дрянным иберийским пойлом — расцвет испанского виноделия начался через пять веков после описываемых событий, по изгнанию из страны мавров. Но и тут Стефан ничего не имел против. Пить дрянное вино из одной кружки со алумни лучше, чем плавать в реке с перерезанным горлом.

Гусь, отложив свиток, рассказал вдруг забавную историю из жизни каких-то путешественников, будто переправлялись они через холодное море, и нашли там, за морями, землю, полную сочных плодов и миролюбивых животных, и поселились там, а дети их поехали еще дальше, да так и не вернулись. Затем Мишель начал дискутировать с Нестором по какому-то туманному астрономическому вопросу — мол, «странники» передвигаются меж звезд потому, что они — заблудшие звезды, ищут свое место, и найти не могут. Нестор возражал, что в таком случае их, «странников», было бы не пять, а намного больше — по закону вероятности событий. Мишель засмеялся и сказал, что такого закона нет. Решили спросить у Стефана. Стефан, подумав, сказал, что, возможно, «странники» — вообще не звезды. А что же? А кто ж знает. Может, это какие-то отсветы звезд, а может двоюродные сестры Луны. Луна-то ведь — точно не звезда. А что же? Да так… бляшка какая-то на небе…

И настало утро. Вскоре Нестор, сказав, «Вы тут пока пейте и дискутируйте», завалился спать, Гусь и Мишель ушли на занятия, а Стефан, измученный, утомленный, с головной болью от дрянного вина, вышел на страт и побрел домой.

Мезон, нанятый им, состоял из двух помещений, и окружен был маленьким запущенным палисадником. Внутри Тиль, крупный туповатый саксонец, спал, привалясь к стене. Стефан ткнул его ногой, не очень сильно.

— А? Что? — спросил Тиль, озираясь.

— Постирай всю мою одежду, — велел ему Стефан. — Всю, слышишь? А я посплю пока.

Он подошел к единственному в мезоне ложу, упал на него, и тут же заснул, как убитый.

Проснулся он только через сутки и почувствовал такую глубокую, ноющую тоску, что хоть вой! Встав с ложа, он долго ходил, спотыкаясь, по мезону, иногда мыча носом, кусая губы, прислоняясь лбом к стене. Тиль, видя, в каком состоянии хозяин, делал постное лицо и плаксивые глаза, что раздражало Стефана. Что ж — возвращаться, что ли, в Саксонию? Под материнское крыло, не так ли. Дядьки опять будут снисходительно смотреть… с сожалением… А еще можно взять кинжал… нет, сначала снять с себя грязную одежду, надеть чистую, взять кинжал, а еще лучше сверд, но человек со свердом, ежели он не вояка, выглядит на страте странно… взять кинжал, и идти к ней. Увидеть ее еще раз. Плохо будет, если придет он к ней, а ее нет дома, и его там убьют, так и не дав взглянуть… нет, поцеловать… ее… еще раз. Ужасно.

Он переоделся, временами приближая к носу то запястье, то плечо — вдыхая запах Сорсьер, остаточный — в чистое, сунул кинжал в ножнах за сентур, застегнул пряжку на капе, прихватил кошель и, сказав Тилю «Вернусь поздно, а может и завтра, и чтоб вся одежда была постирана, понял?» — вышел.

Полчаса ходьбы — и вот уже Рю Ша Бланк, и вот знакомый дом, при дневном свете кажущийся… не таким большим, как давеча… менее громоздким… Стефан стукнул в дверь. Служанка, которую он помнил по первому приходу сюда в компании Сорсьер, открыла дверь и недружелюбно на него уставилась.

— Где твоя хозяйка? — спросил он.

Служанка молча отошла в сторону, давая ему войти. Стефан уверенным шагом проследовал в кладовую, и затем в спальню, без стука. Сорсьер приподнялась на ложе, а затем выпрыгнула из него, подбежала к Стефану, и, закрыв глаза, крепко его обняла. И они стали целоваться — страстно, забыв обо всем. И еле успели добраться до ложа.

Прошли еще сутки, и на этот раз Стефан отлучился домой без всяких задних мыслей — сказал, что вернется через несколько часов. Вообще-то ему хотелось сбегать в лес и нарвать каких-нибудь ранних цветов, и преподнести Сорсьер. Или купить ей какую-нибудь бестолковую, но приятную женщине дребедень — он не знал, что именно он ей купит, поскольку никогда раньше не делал женщинам подарки. Ну да придумает что-нибудь.

Не дойдя квартал до своего дома, он увидел вплотную подогнанную к забору палисадника крытую повозку и нескольких мужчин воинственного вида. И в первый раз за многие годы услышал польскую речь.

Он знал, зачем они здесь. Его приехали уговаривать. Он поэтому и бежал месяц назад из Саксонии — чтобы не встречаться с ними. Потому что он сам себе хозяин. Потому что каждый на свете волен жить так, как хочет, и как ему позволяют обстоятельства, а если обстоятельства неблагоприятны, их следует сменить. Вот он и сменил. Он уехал от матери, чтобы посвятить себя вопросам теологии. Так он объяснил — и ей, и дядьям своим. Не мог же он сказать, что они все ему попросту надоели, а поляков он тем более видеть не желает.

Но — теперь-то что? Увидят они его в местной одежде… Тиль уже о многом им, конечно, успел рассказать… Будут укорять, как ребенка, мол, зачем же было врать, ведь ты уже большой…

Стефан повернулся и пошел обратно — но не к мезону Сорсьер, а левее — к алумни. Поляки его, к счастью, не заметили.

Из алумни дома оказался только Мишель, но именно он и был Стефану нужен.

— Мишель, поменяемся одеждой?

— Как это?

— Я тебе даю то, что на мне. Ты даешь мне робу.

Мишель поднялся с соломенного ложа и критически оглядел Стефана.

— Ты не шутишь?

— Нисколько.

— А зачем тебе?

— А просто так. Каприз такой.

Мишель улыбнулся. Ему понравилось — кажется, не из-за выгоды даже, а просто подумал он, что это интересно. Молодые люди разделись и снова оделись. Оглядывая себя в хорошей одежде, стараясь посмотреть себе за спину, Мишель заметно повеселел.

— Ишь какие тряпки знатные, — сказал он с насмешливым уважением. — Не трут нигде, легкие, тонкие… но и теплые… А тебе идет!

Стефан улыбнулся, расправляя под робой плечи, проверяя пристроенный в сентур кинжал.

— Спасибо, Мишель. Вот тебе дукат.

— Это зачем же?

— Ну, как. Может, пригодится.

Мишель взял золотую монету и повертел ее в пальцах. В улыбке его наличествовала издевка, которой Стефан не заметил.

Неспешным шагом Стефан вернулся к своему мезону. Повозка по-прежнему торчала у палисадника, но вся делегация толклась теперь внутри мезона. Стефан вошел внутрь.

ГЛАВА ПЕРВАЯ. СТРАННЫЙ УЗНИК.

В году Милостию Божией одна тысяча тридцать седьмом (такое летоисчисление было в те времена еще не принято), в конце сентября, сильные дожди, не прекращавшиеся целую неделю, обильно и неприятно увлажнили центр Европы. Особенно досталось маленькому королевству, именуемому Францией — не состоящему официально вассалом Новой Римской Империи, но во всём зависящему от имперской воли. Когда дожди прекратились, неожиданно теплое в ту осень солнце обогрело землю и мезоны, за два дня высушило часть стратов, и улучшило настроение жителей.

Три острова, омываемые медленными мутными водами петляющей реки Сейнен, засверкали на осеннем солнце — утыканные частоколом построек из полированного дерева. На центральном острове возвышался над постройками каменный романского стиля храм. Крепостная стена окружала остров, деревянная за исключением двух каменных врезок — на юге и на западе. Некоторые части стены, чудом сохранившиеся, помнили удар полуторавековой давности, нанесенный поселению неуемными Зигфридом и Ролло. За небольшую плату перевозчики соглашались перевезти всех желающих с берега на любой из островов, и с острова на берег, правый или левый, в зависимости от настроения желающего. Содружество перевозчиков не первый век противостояло намерениям городских властей перекинуть через смехотворно узкую часть реки, отделяющую главный остров от берега, самый обыкновенный мост. Перевозчики, исправно платящие налоги (импо, как их здесь называли) в городскую казну, настаивали на своих правах, ссылаясь на документ, защищающий их от посягательств на их ремесло и доход — якобы подписанный когда-то Шарлеманем, Императором Запада, сыном Пепина Короткого. В тех случаях, когда власти просили этот документ предъявить, перевозчики объясняли, что лежит он в городских архивах. Периодические поиски документа в архивах ни к чему не приводили — власти говорили, что не могут его найти, на что перевозчики резонно замечали, почесывая подмышки, что это не значит, что документа нет. И власти оставляли их в покое, махнув рукой.

Левобережье, к югу от островов, было по меркам региона густо заселено. Наличествовали более или менее прямые страты, взбирающиеся на огромный пологий холм. Вдоль страт располагались вполне достойного вида мезоны из хорошего дерева. В полумиллариуме от реки, на месте брошенных римских бань, части которых местные жители растащили по кирпичу для личных нужд, строился уже не первый год монастырь. От него к самой вершине пологого холма, где располагались развалины римского цирка, вела единственная мощеная (еще римлянами) магистраль, частично пришедшая в упадок. По мере приближения к цирку мезоны редели. Справа по ходу, если идти от монастыря на юг, зеленел густой лес, и местные жители удивились бы, если бы им сказали, что несколько веков спустя на месте этого леса раскинется один из самых роскошных и благоустроенных парков мира, с огромным, поражающим воображение каменным пале, аллеями и фонтанами.

Молодой человек в коротком капе, с кинжалом за сентуром, в сапогах, отороченных мехом, с сомнением смотрел на лужу, отказывающуюся высыхать. Начиналась лужа сразу за калиткой палисадника и отделяла вход в палисадник от крыльца небольшого мезона, в который молодому человеку нужно было попасть. За три часа до этого молодой человек вышел из этого мезона, легко перепрыгнув лужу с крыльца, но теперь ему мешал огромный мешок за плечом. Человек боялся уронить мешок в лужу или повредить что-то из того, что в мешке содержалось.

Еще немного посомневавшись, человек позвал:

— Дариуш!

Никто не откликнулся. Человек позвал громче, но из этого опять ничего не вышло. Тогда, присев, человек подобрал с дороги камень и, снова выпрямившись, швырнул его в дверь. Попал. Вскоре дверь распахнулась и на пороге появился другой молодой человек, с обнаженным свердом в руке.

— А, это ты, — сказал он. — Ну, иди сюда скорей, пока мы тут с голоду не передохли.

— Ты же видишь — лужа.

— Вижу. И что же?

— Я промочу ноги.

— Ты прыгни.

— Мешок мешает.

— Что же ты хочешь, чтобы я сделал?

— Доску бы какую-нибудь сюда.

— Вчера я положил доску.

— И что?

— Сегодня утром ее украли.

— Придумай что-нибудь.

— Да ладно тебе. Ступай в лужу. Потом разуешься и обсушишься. А то — выломай доску из забора.

— У меня руки заняты. Ты и выламывай. А то сейчас уйду куда-нибудь вместе с мешком.

— Не уйдешь. Ты человек чести, Ежи, ты не бросишь товарищей умирать от голода.

— Ничего. От скуки вы уже третью неделю умираете, да все не умрёте. Может и от голода не умрёте.

Еще некоторое время поумничав и попрепиравшись, молодые люди замолчали.

— Вон, смотри, Ежи, идет баба какая-то, — сказал Дариуш. — Попроси ее.

Ежи оглянулся. Действительно, миловидного вида крепкая босая крестьянка шагала деловито по страту в сторону реки.

— Добрая женщина! — обратился к ней Ежи на местном наречии, смазывая на здешний манер гласные окончания. — Не откажи, сделай милость, за двадцать денье помочь нам в нашем затруднении.

— Пятьдесят.

— Что пятьдесят?

— Денье пятьдесят, — объяснила женщина. — И только если быстро, меня муж ждет. Вон там, за забором.

— Муж за забором?

— Нет. Помощь окажу за забором.

— Нет, я не об этом, — Ежи даже растерялся слегка, а Дариуш захихикал. — Нам бы мешок через лужу переправить.

— Тогда тридцать денье, — сказала крестьянка.

Взяв у Ежи мешок одной рукой, она выставила другую ладонью вверх. Дариуш засмеялся. Ежи, слегка покраснев, вытащил из кошеля монеты и расплатился. Босая крестьянка ступила в лужу, поднялась на крыльцо, и протянула мешок Дариушу.

— А меня бы ты смогла перенести к калитке? — спросил он с интересом.

— Если на спине, то можно, — не задумываясь ответила она. — А только это дороже будет. Ты тяжелее, чем мешок.

— Сколько?

— Сорок денье.

Поставив мешок на крыльцо, Дариуш вынул деньги и отсчитал названную сумму. Крестьянка взяла у него деньги и, сойдя вниз на одну ступеньку, подставила молодому человеку могучую спину. Ежи, подбоченясь, с легким презрением следил, как она несет довольного и улыбающегося Дариуша от крыльца к калитке. Соскочив со спины крестьянки, Дариуш встал рядом с Ежи.

— Ты все-таки подумай, сьор, — сказала крестьянка. — Вон там за забором. Пятьдесят денье.

— Может быть позже, — сказал Ежи.

Она повернулась к Дариушу.

— Я не против, — сказал Дариуш. — Была бы ты лет на пятнадцать моложе, я бы и на семьдесят деньге согласился бы. Впрочем, вот тебе еще сорок, вези меня обратно на крыльцо.

Снова прибыв на крыльцо, Ежи дал крестьянке целый золотой дукат и что-то шепнул ей на ухо. Крестьянка бережно уложила дукат в торбу, кивнула, и пересекла лужу налегке. К этому моменту Ежи понял, что крыльцо выше дороги, поэтому-то ему и удалось давеча перепрыгнуть лужу. А запрыгнуть теперь обратно будет труднее.

— А не перенесешь ли ты и меня? — спросил он, доставая кошель.

— Нет, — сказала крестьянка. — Я вам не лошадь, возить вас всех.

И ушла, гордо подняв голову.

Ежи разбежался, прыгнул, но до крыльца не дотянул, приземлился одной ногой в лужу. Другая нога, на которую он тут же перенес вес для сохранения равновесия, скользнула по дну лужи. Ежи невольно взмахнул рукой и припал на колено. Дариуш уже ушел в дом.

Шлепая промокшими ногами, Ежи сердито распахнул дверь.

— Она отказалась меня везти! — крикнул он.

Четверо присутствующих одновременно повернули к нему головы. Дариуш захихикал.

— Я ей специально заплатил, чтобы не везла, — сказал он.

Еще двое из присутствующих улыбнулись. В другое время они начали бы зубоскалить и издеваться, но в данный момент слишком были заняты выкладыванием из мешка на стол провианта.

Помимо них, Дариуша и Ежи, в домике был еще один человек, сидевший в данный момент на шезе — здесь, в этом городе, все, на чем сидят, шез — а на самом деле самый обыкновенный ховлебенк, на ховлебенке сидел человек — у окна. Он, казалось, не обращал внимания на спешные приготовления к трапезе. Одет человек был в монашескую робу.

Так же молод, как остальные, красивый этот юноша делал вид, что происходящее имеет к нему не больше отношения, чем страт за окном, пение птиц, деревья, мезон — он был здесь и не здесь. И хотя он был не менее голоден, чем остальные, лицо его оставалось равнодушным, руки по-прежнему спрятаны в рукава робы, голова касается стены.

— Пожалуй сюда, пахолек, — сказал Дариуш, отламывая большой кусок паштета. — Святые мысли святыми мыслями, но жрать тебе все-таки надо. О! Что за вино? Уж не римское ли?

— Какое там! — Ежи, сняв сапоги, вытирал ноги о порты. — В этой дыре ничего приличного не найдешь. А руки рольников, которые мне все это продали, лучше не вспоминать. Лучше о них не думать. Даже не грязные, а какие-то серые. Не смотри на меня так, Адам.

— Не порти нам аппетит, — заметил Адам.

Молодые люди вчетвером расселись вокруг стола и занялись едой всерьез.

— Пахолек не собирается к нам присоединяться, — заметил Дариуш.

— Он мне надоел, — Адам пожал плечами, обгладывая куриную ногу. — Целый месяц притворяется, что не знает ни слова по-славянски. Ломака.

— Может и правда не знает, — заметил Ежи. — Мать его с малых лет за собой таскала по родственникам, в Гнезно заглядывала редко, а в палаце у них тупые саксонцы толкутся непрерывно. Вот и не выучился хлопец.

— Почему старцы его с собой не взяли, а? — спросил, очевидно далеко не в первый раз, Дариуш. — Торчим в этой дыре безвылазно. А сами старые развратники в Рим укатили, якобы уговаривать Папу, а на самом деле девок лапать римских.

— Да, — согласился Адам. — Правда, Лех?

Лех, самый молчаливый из четверых, только бровью повел, разделывая грудинку и подливая себе в кружку.

— А как я мечтал, что мы поедем в Рим все вместе, — заметил Дариуш. — Думал, посмотрю наконец, что это такое, Рим. И что там едят, и какие там девушки, и театры знаменитые.

— Театры — миф, — сказал Адам. — Давно там никаких театров нет.

— Ты там был?

— Нет.

— Ну и откуда тебе знать, есть там театры или нет?

— Театры в Константинополе. И, кажется, в Венеции есть один. Хотя, возможно, просто слухи.

Удовлетворив голод, молодые люди подобрели и стали подначивать «пахолека», беззлобно, развлекаясь. А он молчал.

И молчал Лех. Лех знал то, чего не знали остальные — что «пахолек» по ночам покидает мезон и где-то шатается до самого утра. Будучи самым бедным из четверки, с детства познавшим нужду, Лех согласился на осторожное предложение «пахолека». Дежуря по ночам во второй комнате, делая вид, что стережет пленника (ну, не совсем пленника — а просто отлучки «пахолека» были нежелательны, вот и всё), он позволял ему, когда все заваливались спать, вылезать через окно в палисадник и куда-то уходить. «Пахолек» дал ему честное слово, что всегда будет возвращаться до рассвета, и слово свое держал. И платил Леху золотом.

Слугу «пахолека», долговязого, тупого саксонца по имени Тиль, делегация отправила обратно в Саксонию.

Леху, помимо всего прочего, было жалко пленника.

ГЛАВА ВТОРАЯ. В «ЛА ЛАТЬЕР ЖУАЙЕЗ».

Постоялый двор под вывеской «Ла Латьер Жуайез», расположившийся чуть в стороне от левобережных стратов, или рю, пользовался доброй репутацией. По легенде, которую поддерживали в течении вот уже нескольких веков хозяева заведения, первым посетителем и постояльцем двора был сам король Клови. С тех пор на огонек захаживали многие известные особы. Деревянные постройки не могут существовать веками, и хозяева охотно признавали, что со времен Клови «Ла Латьер Жуайез» обновлялся и перестраивался множество раз, и несколько раз терпел пожары. Ну и что? Главное — место. Также любому спрашивающему показывали специальную доску, на которой красовались имена выдающихся людей, ими самими вырезанные во время посещений — так говорил хозяин. Доска пережила несколько пожаров и перестроек. Недоумевающим почему имя Пепина Короткого стоит ниже имени его сына, Шарлеманя, объясняли, что Шарлемань, хвестуя, вспомнил, что отец его Пепин, не умевший писать, когда-то посетил заведение. Император Запада велел своему летописцу исправить недочет. А вот Луи Первый (добавляли хозяева) — тот свой автограф оставил сам — заметьте характерную для его почерка закорючку-хвостик в букве «s». И конечно же (продолжали они) обратите внимание на подпись отца нынешнего короля, навестившего заведение сразу после пожара и ремонта. Подпись подлинная. Нынешний Анри Первый трижды наведывался, но, увы, если государь и умеет писать, то тщательно это скрывает, боясь за свою репутацию. И так уж недоброжелатели всех стран распускают слухи, что правитель Франции настолько беден, что не может даже нанять писца и чтеца.

«Ла Латьер Жуайез» также славился отсутствием мышей и крыс. Территорию охраняли шесть сурового вида котов.

В полдень в «Ла Латьер Жуайез» встретились двое — средних лет мужчина, рано поседевший и облысевший, и стройный, не очень приметный молодой человек с внимательными глазами, одетый неброско, держащийся непринужденно, которого мужчина называл «Мишель».

Мужчина был никто иной как Пьер по прозвищу Бату, королевский казначей. Он нервничал, и первую кружку вина выпил залпом. Мишель казался совершенно спокойным.

— Но, видишь ли, мой юный друг, — говорил Пьер гнусаво, — это ведь не каждый день такое случается, я должен еще подумать.

— Да, но вовсе не над тем, что я тебе предлагаю.

— А над чем же?

Мишель улыбнулся насмешливо.

— Над чем… Ну, вот например, когда-нибудь, может быть через год, а может быть и завтра, главнокомандующий, или строитель какой-нибудь, или моряк, принесет тебе бумагу, помеченную королем, с требованием выдачи ему суммы денег, которой у тебя за семью замками в казне просто нет.

Пьер по прозвищу Бату едва не охнул, сдержался, побледнел.

— Ты думал, — продолжал Мишель спокойно, — соберут налог с фермье, а не вышло, не удался урожай. Ты думал восполнить растрату за счет продажи одного из своих домов — а дома в этом году никто не хочет покупать. Принесут тебе бумагу, денег ты не дашь, и следующим твоим гостем будет сам король. Он попросит тебя отомкнуть все семь замков, увидит три жалких мешка вместо двадцати, и через неделю после этого тебе перерубят шею топором, или сварят в кипятке, или еще какие-нибудь административные меры применят. К тебе.

— Ох, — сказал Пьер.

— Да уж, — подтвердил Мишель. — Помилуй, друг мой, нельзя же так воровать — безудержно. Умеренность нужна во всем.

— Я не воровал…

— Ты издерживал. Растрата — то же воровство, бедный друг мой. То, что я тебе предлагаю, связано с известным риском, но поверь, отвергая мое предложение, ты рискуешь гораздо больше.

— Как ты узнал?

— Про растрату?

— Тише, тише… Да. Как?

— Что ж мне, все свои секреты тебе выдать прикажешь? Я провел большую работу, истратил много денег, чтобы докопаться до правды. Подкупал кое-кого, грозил кое-кому. И в конце концов составил представление о состоянии королевской казны на данный момент.

— Нужно будет подкупить стражу…

— Это я уже сделал.

— Как! — удивился и ужаснулся Пьер.

— Во всяком случае, начал. Просто придти и подкупить — способ не очень надежный. Стражники должны знать того, кто их подкупает. К ним нужно войти в доверие, поить их, поставлять им девушек, давать что-то на карманные расходы. Шутка ли!

— Еще раз объясни, что будет, когда ты со своим… подельщиком… войдешь…

— Стража будет лежать вся лицом к стене, связанная.

— Ох! Так. Дальше.

— Мы устроим им представление — будем таскать одни и те же мешки туда-сюда. Затем те три мешка, которые там имеются, мы погрузим на телегу. Попутчик мой, одетый пейзаном, телегу эту нагрузит до верху капустой. Сочная в этом году капуста, сладкая. Под капусту лягут мешки. И мы медленно поедем в сторону рынка. Мимо королевского пале.

— Да зачем же?

— Затем, что там нас никто не будет искать.

— Но ты говорил, что…

— Да, конечно. Искать будут две повозки, груженые до верху мешками с золотом. Поэтому нас не найдут. Но подстраховаться не мешает. Ты поднимешь крик, стражник побежит к капитану, капитан к королю. И ты скажешь нашему добросердечному монарху, что, мол, пропали все двадцать мешков с золотом, или сколько ты там наворовал за три года…

— Ох!.. Налей-ка мне еще… Ну а если я все-таки откажусь?

— Что ж, я подожду, пока…

— А если никто не придет, а я достану деньги?

— Если никто не придет — тоже не беда. Я человек не мстительный, я просто делаю все, что обещал. И обещаю тебе, что король получит через несколько дней донос без подписи, в коем будет сказано, что следует проверить — сперва учетные книги, а затем казну…

— Ох!..

— Не горюй, дядюшка Пьер! Я тебе оказываю громадную услугу, ты радоваться должен!

— А ты уедешь из Парижа с этими деньгами, да?

— Конечно. На свете есть много городов, и везде есть правители, и у каждого правителя есть казначей, и некоторые из них склонны к растрате. Правители не разбираются в таких грунках, по лицу не могут определить, каков человек, поэтому назначают казначеями всякий сброд. А я вот разбираюсь. Сам посуди — я приехал в Париж три месяца назад, навел справки, мне тебя показали на каком-то фейте… и я, как только увидел твое лицо, сразу понял — да, ты мне подходишь.

Пьер по прозвищу Бату покачал головой. Мишель некоторое время забавлялся сменой красок на одутловатых щеках Пьера, а затем неожиданно спросил:

— Тебе такое слово, «Литоралис», ничего не говорит, а, Бату?

— Как?

— «Литоралис».

— Ничего. Латинское слово, что ли?

— Да. Означает, более или менее, «прибрежный бродяга». Человек, который ходит по пещаному взморью, или сидит на пещаном взморье, или лежит. Любит греться на солнышке, и ничего ему в жизни не нужно — ни богатых одеяний, ни роскошных домов, ни даже девушек. Ест что придется, разговаривает с кем придется, иногда побирается, а то все больше крабов ловит да вечером их там же, на взморье, на костре печет. Литоралис.

— Ты это обо мне? Я взморье не люблю. И бродяжничать — не по мне оно, Мишель.

— Нет, я не о тебе. О тебе я уж все сказал. Нет, Литоралис — это такое прозвище. Этим словом назвали драгоценный камень, найденный в прибрежной зоне где-то на юго-востоке. Вернее не один камень, а сразу два. Оба камня сразу стали легендой — крупные очень. За любой из этих двух камней дадут столько золота, что можно три пале построить.

— Где же они теперь, эти камни?

— Один пропал. Был — и не стало. Второй сейчас в Багдаде, но вскоре его перевезут… переместят, Бату. Один человек, молодой полководец, купил его, чтобы преподнести в подарок своей невесте. То есть, она не невеста его вовсе, и отказывала она ему два раза. Но он надеется, что перед таким подарком она не устоит и выйдет за него. Он парень диковатый, не родовитый, а она дочь правителя.

— Ты хочешь купить этот камень?

— На это у меня не хватит средств. Монархи обеднели, большие деньги взять стало неоткуда. Нет, об этом камне такие люди как мы с тобой, Бату, могут только мечтать.

* * *

Ближе к вечеру какой-то молодой монах заглянул на огонек и занял в столовом помещении самый большой стол, объяснив хозяину, что вскоре придут его собратья — праздновать какое-то таинственное, но приятное, теологическое событие. Хозяину это сперва не понравилось — монахи занимали много места, а щедростью не славились. Лицо хозяина просветлилось, когда ему в руку вложили четыре имперских золотых дуката и пообещали столько же по окончании увеселительной трапезы.

Вскоре к посетителю действительно присоединились еще пятеро монахов разных возрастов. Пригубив принесенное хозяином вино, они дружно поморщились, и изначальный монах с христианской кротостью попросил доброго дядюшку Этьена отнестись к делу серьезно. Пристыженный дядюшка Этьен исправил ошибку, принеся из погреба вино, которое хранил на случай посещения заведения знатью.

Разговор за столом не ладился — монахи явно кого-то ждали. И вскоре он появился — сутулый, худой пожилой мужчина, одетый в длинное и пестрое, в стильной константинопольской шапочке, с посохом, более походящим на дворцовую трость, чем на дорожный посох. По манере держаться в посетителе сразу угадывался представитель церкви.

— Извините, что заставил вас ждать, коллеги, — произнес человек по-латыни.

Это его «коллеги» не удивило монахов. Они именно такого и ждали от константинопольского посла. Странные они там, в их Константинополе.

— Присядь, святой отец, — сказал ему монах, пришедший первым, самый молодой. — Представься.

— Зовут меня Панкратиос, — представился гость, садясь. — Итак?

— Есть ли у тебя с собою полномочия, Панкратиос? — спросил другой монах.

Панкратиос сунул руку в холщовую суму с замысловатым византийским узором и вытащил из нее пергаментный свиток. На пальце сверкнул бриллиант такой безупречной красоты, что монахи одновременно переглянулись, криво улыбаясь — богатый, роскошествующий Константинополь! Самый молодой не улыбнулся — возможно, он был равнодушен к блеску драгоценных камней. Бывают и такие люди на свете.

— Где ты остановился, Панкратиос? — спросил один из монахов, разворачивая свиток.

— В доме архиепископа.

Поразглядывав пергамент, монах кивнул и вернул его Панкратиосу.

— Кто тебя сопровождает?

— Восемь человек Варангской Охраны, — ответил Панкратиос.

Монахи обменялись улыбками.

— Небось ни одного варанга не осталось в этой самой Охране? — спросил один из монахов.

Панкратиос в ответ улыбнулся.

— Зоэ, — сказал он, покачав головой. — Зоэ, наша милостивица, — и рассмеялся вместе со всеми.

— План у нас такой, — сказал представительного вида монах, улыбавшийся и смеявшийся сдержаннее всех. — Сперва.

— Простите меня, коллеги, — прервал его Панкратиос. — Мне нужно кое-что уточнить.

— Да? — сказал монах, прерывая речь.

— Я приглашен на эту встречу в качестве наблюдателя. В ваших дебатах я не участвую, мнение свое выскажу только, если вы меня попросите. Не так ли?

— Всё так, — сказал представительный.

— Вы желаете, чтобы Патриарх был осведомлен о событиях. Для чего вам это нужно — меня не касается. Так?

— Так, — подтвердил монах.

— Мне бы хотелось знать, для того, чтобы правильно информировать Патриарха — кто из вас какой приход представляет. Лично я знаком только с братом Кристофом, — он кивнул, указывая на самого молодого монаха, — поскольку архиепископ парижский представил мне его вчера, как своего подручного.

Монахи обменялись взглядами.

— Кристоф не оповестил тебя, кто будет присутствовать на встрече?

— Кристоф — человек скромный, и я тоже, — ответил Панкратиос. — Мы оба считаем, что у всех дел должны быть свой порядок и своя очередь.

Кристоф улыбнулся, пряча глаза.

— Это резонно, — сказал представительный. — Что ж. Я — Роберто Лоджиа, епископ венецианский. Представьтесь же. коллеге, друзья.

— Ришар, епископ лионский.

— Андрю, архиепископ кентерберийский.

— Ларс, епископ сигтунский.

Панкратиос кивнул.

— Благодарю вас. С вашего позволения я умолкаю и весь превращаюсь в слух.

Он поднял кружку с вином и отпил глоток.

— Положение наше, друзья мои, почти безнадежное, — сказал Роберто. — Возможно это — конец света. Но даже если это так, это не освобождает нас от наших обязанностей. Кратко — Конрад Второй продолжает политику своего предшественника, захватывая именем Церкви все новые и новые территории и назначая священников по своему усмотрению.

Остальные четверо согласно кивнули.

— Беззакония, творящиеся на этих территориях, чудовищны, а обвиняют во всем Церковь.

Снова кивнули.

— Полония для нас потеряна, возможно навсегда. Конрад невзлюбил регентшу и наследника польского трона, и не предложил им помощь, когда язычники подняли восстание. Не предложил. Помощь. Страна находится в руках язычников. Польской болезнью могут заболеть и окрестные страны.

И снова кивнули.

— Добавлю, что в моем собственном приходе дела плохи, как никогда. Пиратство в Адриатике искоренено почти полностью, несметное количество золота течет в сундуки купцов, и с помощью этого золота они развратили мне прихожан. Храм пуст. Люди посещают Дом Божий только по большим праздникам, вера превратилась в обыкновенную традицию. Как обстоят дела в Швеции, Ларс?

— Христианские конунги сменяют один другого, — упрекающе и торжественно сообщил Ларс, — но объявлять Учение официальной религией отказываются. В соседней Дании, несмотря на официальность, больше язычников, чем пять лет назад.

— Ришар?

Вместо ответа лионец только пожал плечами и вскинул брови.

— Андрю?

— Казалось бы, — сказал архиепископ кентерберийский, — многолетняя драка с датчанами должна была привести в церковь хотя бы женщин, у которых погибли мужья. Не привела.

— Увы, — венецианец, представляющий самый богатый, несмотря на жалобы, приход, естественно главенствовал. — Нас не уважают.

— Совершенно верно, — подтвердили в один голос остальные, кроме Кристофа.

— А почему, братья мои? Нас, церковников, не уважают — почему? Ответ очевиден. Какое может быть к нам уважение, если нас возглавляет… — Роберто сделал многозначительную паузу.

— Бенедикт Девятый, — поспешил подсказать лионец.

Венецианец посмотрел на него таким взглядом, будто спрашивал — ты что, Ришар, всерьез считаешь, что только ты здесь помнишь, как прозывается нынешний Папа Римский?

— Нет уважения к папскому престолу — нет уважения и к нам, и к Церкви, — сурово пояснил венецианец. — Это чудовищно. Это невыносимо. За что нас уважать? Что знает народ о Папе? Что он стал Папой в двенадцать лет, что ему сейчас двадцать пять или двадцать семь, что он вымогатель… палач… вор… развратник… и трус!

— Нужно его заменить, — заметил Андрю, чей приход отстоял от Рима дальше, чем приходы любого другого из присутствующих.

— Мы так и сделаем, — заверил его венецианец, понижая голос. — Наша задача здесь — составить список кандидатур.

— Это просто глупо, — подал вдруг голос самый молодой, Кристоф.

— Что глупо? — грозно вопросил Роберто.

— Все это.

— Почему же, сын мой?

— Я думал, — сказал Кристоф, — что присутствие здесь представителя Константинополя изменит дело, но вижу, что ошибся. Я думал, что хоть при нем-то вы постесняетесь, вы все, болтать попусту языками! Разговоры о списке кандидатур ведутся целых десять лет. Посол вынужден будет сообщить Патриарху, что прелаты Западной Церкви всё также беспомощны и не способны ни на какие действия. Десять лет назад Полония была самой надежной территорией. Сегодня она потеряна — а мы продолжаем бесконечную нашу дискуссию. Завтра мы потеряем Францию, а Швецию не обретем. И будем так же собираться на постоялых дворах и произносить возмущенные монологи.

— Не забывайся, сын мой! — сказал сердито Роберто. — Ты что же это.

— Что ты себе позволяешь, щенок! — возмутился Ришар. — Почему на встречу не явился архиепископ парижский?

— Потому, что он знает, — ответил Кристоф, — что все это просто болтовня. Мы не пригласили епископа майнцского, поскольку боимся, что он императорский спьен. Меж тем бояться нам следует вовсе не императора Конрада Второго, которого не интересует ничего, кроме денег и власти.

Остальные отвели глаза и насупились.

— Бояться следует Неустрашимых, которых до сих пор никто из вас не решился даже упомянуть! — горячо продолжал Кристоф. — Меж тем мятеж в Полонии, под носом Императора, организован был настолько безупречно, что стихийным его назвать могут только лицемеры. И Папа Римский смотрел на это сквозь пальцы. Не в разврате дело. Что с того, что Папа — развратник? Мужеложец? Вор? Мало ли таких Пап было за тысячу лет! А дело в том, что Бенедикт — ставленник Неустрашимых. Мы должны искать союза с Императором, а не скрываться от него. Он любит деньги — мы пообещаем ему много денег. Мы можем кого угодно посадить на папский престол — это ничего не изменит, пока престол находится в Риме, где каждый десятый житель — заезжий варанг, где Неустрашимые чувствуют себя свободнее, чем в Швеции и Земле Новгородской!

Притихшие прелаты поглядывали на Панкратиоса.

— Замолчи, брат Кристоф, — сказал Роберто. — Замолчи. Ты молод и горяч.

— Я могу и помолчать, но это ничего не изменит.

Возникла пауза. И стала растягиваться. Роберто решительным голосом сказал:

— Список кандидатов я представлю завтра, здесь, в это же время. Мы проведем выборы. Прямо здесь.

— У меня нет таких полномочий, — вмешался Ришар. — Я не могу отвечать за всех лионских священников.

— И не надо, — заверил его Роберто. — У тебя, падре, достаточно власти в Лионе, чтобы просто сообщить им о нашем решении, не спрашивая их мнения. Мне бы хотелось знать, — он повернулся к Панкратиосу, — личное мнение константинопольского представителя. Я понимаю, что это — не официальное мнение, и тем более не мнение Патриарха. Совершенно частное мнение. Панкратиос, как, на твой взгляд, может прореагировать Патриарх — на нынешние события?

— Ты спрашиваешь, одобрит ли Патриарх идею смены власти в Риме?

— Да. Твое личное мнение. Совершенно частное. Как ты думаешь?

— Я думаю, отношение Патриарха будет строго отрицательным. Я думаю, что Патриарх вас не поддержит.

Помолчали. Роберто, глядя Панкратиосу в глаза, спросил:

— Почему?

— Мне неприятно об этом говорить, поскольку я на вашей стороне, и согласен с вами, коллеги. Но все-таки скажу, ибо это мой долг — как христианина. Патриарха устраивает нынешний Папа Римский. Поэтому Патриарх будет категорически против.

Прелаты нахмурились и погрустнели.

* * *

— Позор, это просто позор, — говорил горячий Кристоф, шагая по улице и норовя забежать вперед — Панкратиос еле поспевал за ним. — Пустобрехи. Список он представит! И что же? Каким это образом выбранный нами кандидат вдруг заменит ни с того ни с сего Папу Римского? Разве что придет в Рим во главе армии.

— Не спеши так, брат Кристоф, — попросил Панкратиос. — Я за тобой не поспеваю.

— А что ты думаешь обо всем этом? На самом деле?

— Я думаю, что перекладывание вины с Папы Римского на Неустрашимых ни к чему не приведет.

— Какое перекладывание! Неустрашимые не встречают сопротивления, поэтому.

— Они не встречают сопротивления потому, что большинство народа за них. Не будь Неустрашимых, был бы еще кто-нибудь.

— Согласен, но не значит ли это.

— Это значит, брат Кристоф, — сказал с мудрой улыбкой Панкратиос, останавливаясь и опираясь на посох, — что тебе следует идти помедленнее. Дай отдышаться пожилому человеку. Также это значит, что священники плохо справляются со своим долгом. Вспомни, друг мой, что апостолы были в первую очередь миссионерами. Нужно проповедовать — на улицах, в полях и лесах, в деревнях, чтобы люди слышали Слово. Это — главный долг христианина, вне зависимости от ранга. А там, где вместо священников и монахов проповедуют Неустрашимые, власть над душами достается именно Неустрашимым. Что и произошло в Полонии.

— Да, — Кристоф вздохнул. — Это тоже правда. Увы.

— Не спеши.

— Что делать, что делать! — Кристоф в отчаянии покачал головой. — Конец света, да и только.

— Не спеши, тебе говорят! Подождем до завтра, посмотрим, что за кандидаты.

— Ты веришь, что список будет представлен?

— Я не исключаю этой возможности, — голос Панкратиоса звучал спокойно, мудро. — Мне любопытно было бы взглянуть на этот список.

— Первым Роберто в списке поставит, разумеется, самого себя.

— Вряд ли.

— Почему?

— Он практичный, как все венецианцы. Зачем ему престол? Только лишние хлопоты. Не престол ему нужен, а удобный Папа Римский. А то ведь посланцы развратника Бенедикта постоянно требуют у Роберто отчета, а он этого терпеть не может.

Кристоф рассмеялся.

— Ты прав, Панкратиос. Ты совершенно прав. Я об этом не подумал.

— Ступай домой, Кристоф. Мне нужно поразмыслить, я приду позже. Постою покамест у реки в одиночестве, посмотрю на закат. Говорят — небывалое зрелище.

— Да, красиво.

— Иди же.

— Ты не боишься — один?…

— Я бывал здесь раньше. Город я знаю.

— Не задерживайся долго.

— Постараюсь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПОСОЛЬСТВО.

Меж тем через Блуа двигался к Парижу обоз, состоящий из пяти крытых повозок. Именно этот обоз с нетерпением ждали молодые поляки в Париже — прибытие обоза давало им возможность хоть чем-то заняться, как-то действовать. Правда, не предполагали они, что обоз получится такой большой, и людей в нем будет так много.

Одну из повозок занимали четверо пожилых благородных польских мужей, ездивших в Рим в качестве послов польской оппозиции. В остальных четырех повозках творилось такое, что поляки все еще боялись порой обменяться мнениями по этому поводу — а с момента отбытия обоза из Рима прошло уже больше четырех недель.

На полпути между Орлеаном и Парижем обоз вдруг ни с того ни с сего остановился. Отодвинув полог, один из поляков высунулся из повозки, чтобы выяснить причину остановки. Справа по ходу, в полумиллариуме, зеленел легкомысленный галльский лес. Кругом чисто поле. Путь в этом месте — уже не страда имперская, мощеная известкой, но французский ухабистый неровный рут — поворачивал влево. На обочине стояла крытая повозка, запряженная парой лошадей. Возле повозки двое вооруженных всадников в одежде странного покроя. Рядом с задним колесом пристроен продолговатый стол, исполняющий обязанности (поляк даже протер глаза, так удивился) прилавка. За прилавком высился статный купец в венецианских одеждах. На прилавке помещались шелка, какие-то шкатулки, кубки, серебро. Поляк повертел головой — глушь, никаких селений не видать кругом, ни жителей, рут пустынен. И вот стоит на обочине венецианский купец и торгует венецианскими товарами. Что за наваждение!

Из передней повозки вылез и зашагал к прилавку человек, к которому у поляков еще в Риме возникло двойственное чувство, а теперь, за время пути, двойственность утвердилась. Человек подошел развязной походкой к прилавку. Поторговавшись с купцом, он приобрел у него внушительных размеров ларец. С этим ларцом он вернулся в повозку, но через некоторое время снова вышел к прилавку, и чуть ли не швырнул ларец к ногам купца, выругавшись по-италийски. Купец и бровью не повел. Человек стащил с прилавка бордового цвета бархатный кап, накинул на себя, крутанулся на одной ноге, снял кап, перекинул через руку. Небрежным жестом он бросил купцу какие-то монеты и снова ушел к повозке. Обоз тронулся дальше. Поляки, отодвинув задний полог своей повозки, долго смотрели на купца, очевидно ждущего прибытия следующих покупателей. Что было дальше, после того, как обоз отъехал на большое расстояние от импровизированного торга, они не видели.

(Дальше было вот что. Подождав, когда обоз скроется из виду, купец поднял ларец, брошенный недовольным покупателем, поставил на стол прямо поверх товаров, и открыл его. Быстро перебрав содержимое ларца — какие-то свитки с письменами — купец закрыл крышку и передал ларец одному из всадников. Другой всадник спешился и, взявшись за поводья, развернул повозку и погнал ее на юг, в сторону Орлеана. Купец же вскочил в седло и вместе со всадником, бережно держащим ларец в руках, углубился в лес).

Теперь следует рассказать, что это за обоз такой, а то ведь непонятно.

* * *

А было так.

Около шести недель назад, сразу по прибытии в Рим, четверо благородных поляков спросили первого встречного, где находится Палаццо дел Латерано, резиденция Папы Римского. Встречный показал где, и при этом улыбнулся странной улыбкой. Еще только по приближении к фасаду палаццо поляки заподозрили неладное. Из открытых окон доносились пьяные крики, смех и пение — а пели в папском палаццо отнюдь не псалмы.

Не играй, жестокая
Сердцем артиста.
Жезлом мясистым
Играй, надменная.
Стала с тобою вся
Венеция рада.
А к круглому заду
Дьякон пристроился.

Сперва поляки решили было, что это не тот палаццо, но двое стражей у входа подтвердили — да, именно здесь и резиденствует Папа Бенедикт Девятый.

Некоторое время поляки стояли перед входом как вкопанные. Все их представления об устройстве мироздания перевернулись вверх тормашками. Они не знали, что им теперь делать. А нужно было либо входить, либо уходить.

Тут из окна второго уровня, царапнув когтями по мраморному фронтону, на шапку одному из поляков прыгнула обезумевшая от страха кошка. Поляк метнулся в сторону, сбивая шапку и кошку с головы одной рукой, а другой хватаясь за сверд. Из окна второго уровня высунулась растрепанная голова человека непонятного пола и крикнула визгливым басом:

— Пропустите там, это по важному поручению.

После чего человека вырвало. Поляки едва успели отскочить. Неожиданно оба охранника рассмеялись.

— Пьетро, не кричи так с утра, тебе вредно! — сказал один из них.

Снова посмотрев на поляков, охранники отступили от входа, давая делегации дорогу.

— А это здесь оставьте, — сказал охранник, указывая на сверды. — Ружеро, как по-латыни мастерок?

— Феррум. Или гладиус.

— Феррумы или гладиусы ваши оставьте у нас, мы их будем зорко стеречь. Пьетро, я правильно выразил по-латыни?

— Вроде бы.

— К Папе Римскому с феррумом публика не ходит.

И опять оба охранника рассмеялись, найдя, очевидно, слово феррум двусмысленным — в данном случае.

Внутри по вестибулуму бегали, ходили, слонялись полуголые мужчины и женщины. Из проема по правую сторону где, очевидно, находилась столовая, раздавались хвестовые пьяные крики и похабный смех. Где-то завизжала призывно женщина.

— Вы, старичье, кого ищете? — спросил голос слева по-италийски.

Предположив, что поняли суть вопроса, поляки переглянулись, и тот, кому на голову давеча прыгала кошка, сказал по-латыни:

— Мы прибыли в Рим дабы видеть Папу Бенедикта Десятого.

— Девятого, — поправил совершенно голый мужчина, икнув. — Девятого. Не пей столько, старый человек, а то совсем память отшибет. Вон туда вам, по той лестнице. Ага, точно. Именно туда.

Поляки поднялись по лестнице.

На втором уровне палаццо было заметно тише. Поляки остановились перед входом в обширный зал. Навстречу им через зал неверной походкой следовали совершенно голые юноша и девушка, обнявшись. Поляки попятились и чуть не наскочили на молодого человека, худого, с мокрыми каштановыми волосами, в древнеримской тоге до бедер.

— Осторожнее, чтоб вас черти растерзали… — сказал человек.

Юноша и девушка при звуке голоса человека остановились. Человек раздвинул поляков, шагнул к нагой паре, и с размаху залепил девушке пощечину. Юноша попытался что-то возразить, но его тоже хлопнули по щеке, и он умолк.

— Вон отсюда, — сказал сквозь зубы молодой человек, раздающий пощечины. — Изменники, развратники. — Повернувшись к полякам, он спросил по-латыни:

— Вы к Папе Римскому приехали?

— Да, — подтвердил атакованный кошкой.

— Я вас провожу.

Переглянувшись, поляки последовали за молодым человеком через анфиладу. Проводник их время от времени прикладывал руки к голове — она у него, очевидно, болела с похмелья — чесал временами ягодицу, задирая тогу — поляки каждый раз вздымали брови.

И вот они пришли. Человек распахнул перед ними дверь, впустил их в небольшую, но богато убранную шелками и бархатом комнату, полу-спальню, полу-кабинет. В алькове на мраморном возвышении помещалось огромное ложе.

— Садитесь куда-нибудь, — сказал проводник, широким жестом указывая на низкие сидения и лежанки напротив ложа.

— А где же Папа Римский? — спросил не садясь один из поляков.

— Папа Римский — это я, — ответил Бенедикт, восходя по мраморным ступеням на ложе и садясь на него. Поболтав босыми ногами, он спросил, — Что за дело у вас? И откуда вы? Из Полонии?

— Мы из Полонии, — подтвердил ошарашенный поляк. — Но ты действительно Папа Римский?

— Да.

Поляки снова переглянулись. Молодой человек пошарил по ложу, отыскал тиару и нахлобучил ее себе на голову, набекрень.

— Так убедительнее? — спросил он. — Я бы и мантию надел, да жарко нынче. Лето. Как вы в таких одеждах ходите — не знаю. Вам наверное нужно хорошо помыться. Так что там у вас в Полонии вашей творится такое? Что за безобразие?

— Э… — сказал старший из поляков. — Мы… это…

— Какое у вас ко мне дело? — строго спросил Бенедикт. — Отвечайте! Не таясь! И, кстати, где шляется ваш наихристианнейший наследник престола, который должен был бы состоять нынче вашим правителем, но не состоит? Он здесь? Он — один из вас?…

— Нет, мы…

— Где?

— В Париже он, — не выдержал один из поляков, и старший строго и зло на него посмотрел.

— В Париже? — удивился Бенедикт. — Позвольте, а что же он делает в Париже?

— Он…

— Да?

— Не хочет быть наследником, — сказал старший. — То есть, правителем.

— Безобразие! — сказал Бенедикт. — Что значит — не хочет? А ежели я, к примеру, не захочу проповеди читать, так что ж, прихожанам всем так и идти непросветленными куда глаза глядят? Нет уж. Вы ему так и скажите — не дело это! Вы его силком на трон посадите!

— У нас там…

— Да?

Поляки переглянулись.

— У нас там сейчас правление… — нехотя сказал старший. — Э… другое.

— Какое же?

— Старые семьи… не признают законность…

— Вот что, старик, — сказал Бенедикт, слезая с ложа. — Ты не виляй. Страной твоей в данный момент правят Неустрашимые. Эти ваши «старые семьи» как раз и есть — Неустрашимые, польской выделки. Язычники, еретики. Наследник престола скорее всего убит. Ваше дело — выбрать себе нового правителя, из ваших же рядов. И делать это надо в Полонии, а не у меня в спальне, где делают совершенно другое.

— Наследник жив, — возразил старший.

— Жив? И где же он?

— В Париже.

— Ну, тогда я еще раз спрошу — что он там делает?

— Он хочет принять постриг.

— Это несерьезно.

— Что ты имеешь в виду?

— Постриг, — сказал Бенедикт. — Постриг — несерьезно. У каждого в жизни свое предназначение. Ему нужно принять власть над Полонией, утвердить церковные традиции, привлечь население на свою сторону, родить сына, вырастить его до приличествующего возраста, чтобы он смог стать следующим христианским правителем — а там пусть хоть три пострига принимает.

— Он не хочет.

— Не хочет, не хочет. Заладил. Так что ж вы ко мне-то приехали?

— Мы надеялись…

— Ну, ну?

— Надеялись… нет, это глупо.

— Договаривай.

— Что ты нам посодействуешь.

— Денег у меня нет, — отрезал Бенедикт.

— Не деньгами.

— А чем же?

— Нам сказали, что ты… умеешь…

— Многое, — заверил его Бенедикт.

— …убедительно говорить.

— Умею.

— И писать. На письме у тебя хорошо получается.

— Да. И что же?

— Нам нужно, чтобы ты написал ему письмо.

— Письмо его ни в чем не убедит, — возразил Бенедикт. — Сколько ему лет?

— Двадцать.

— Точно не убедит. Что ему письма.

— Но тогда…

— Тогда, как я понимаю, мне нужно к нему отправиться. А почему вы не привезли его сюда?

Поляки замялись.

— Нет, вы отвечайте.

— По дороге… дорога длинная…

— То есть, он мог бы сбежать? Своевольный он?

— Мы только письмо хотели…

— Письмо мы уже обсудили. Хорошо, возможно, я съезжу с вами в Париж, ради такого дела.

Поляки снова переглянулись.

— Конечно, — добавил старший, — ты должен будешь получше одеться…

— Как! — удивился Бенедикт. — Ваш наследник — мужеложец?

— Нет, что ты…

— Тогда зачем же мне красиво одеваться, ведь не соблазнять же я его буду… А впрочем, ладно. Видно, судьба. Может и соблазнить его понадобится. Ради общего блага. Он, надеюсь, ничего собой, симпатичный? — Он задумался. — Видите ли, поляки, я жду важных известий сегодня вечером. Если они придут, то… пожалуй, поеду я с вами. Ни разу не был в Париже. Дыра, наверное, страшнейшая. Но чего не сделаешь ради исполнения долга. Ладно, идите мойтесь, и спать. Устали вы с дороги. Идите, идите. Эй, Ружеро! Ружеро, чтоб тебя черти на ужин смолотили!

Вошел Ружеро — хромой слуга средних лет.

— Вот этих определи куда-нибудь помыться и поспать. Быстро. Люди добрые, — обратился он к полякам, — с вашего позволения я поспешу по важным делам. Пожалуйста, ничего не берите во дворце на память. Ибо сказано — «Не укради».

У поляков сверкнули глаза — у всех четверых.

— И с женщинами тут не очень… и с мужчинами… ибо сказано, «Не прелюбодействуй». А то ведь знаю я вас.

— Пожалуйте, сеньоры, — Ружеро посторонился. — Там у нас наверху есть отличные помещения, и удобства, которые нигде в мире нельзя найти, кроме как в нашем Латерано.

Сопровождая мрачно молчащих поляков, следуя полутемным коридором с белеющими по бокам дорическими колоннами, Ружеро доверительно говорил:

— А если что понадобится, сеньоры, то ведь я всегда наготове. Предпочитающие женщин за совсем небольшую плату… останутся довольны… женщины есть — как из легенды об Адонисе… то есть, нет, не об Адонисе, а о Елене Прекрасной. Или Венере. У нас даже, бывало, разыгрывали сцену с яблоком и тремя богинями. Яблоки тоже у нас есть в запасе. — Понизив голос, он добавил, — А если обращаться будете прямо ко мне, то и выйдет вам невиданная скидка. Такой скидки вы больше нигде в мире не найдете. — Он сделал доверительные большие глаза. — Ни в Болоньи, ни даже в Венеции — нигде. В Венеции, даром что город купеческий, больше шуму, чем дела. И обманывают там. Обещают одно, дают совсем другое, и меньше. А у нас все честно, особенно если прямо ко мне обратитесь.

Бенедикт тем временем, накинув хитон, выполненный под древнеримский, прикрыл дверь в спальню и развязным шагом направился по мраморной балюстраде в южную часть палаццо. За неприметной дверью в одном из нижних коридоров его ждал — уже около часа — сурового вида мужчина средних лет, рыжий с проседью, веснушчатый, зеленоглазый, одетый как новоимперский путешественник из состоятельного сословия, с боевым свердом у бедра.

— Добрый день, — сказал Бенедикт сухо, садясь в кресло. — Рад тебя видеть, посланец.

Посланец только кивнул в ответ.

— Благодарю, что откликнулись на мою просьбу, — продолжал Бенедикт. — Я, правда, думал, что мне пришлют кого-нибудь попроще. То, что меня посещает сам Ликургус, для меня неожиданность.

Ликургус еще больше помрачнел и посуровел.

— Тебе известно, кто я такой, — сказал он.

— Да. Но только мне. И, конечно же, твоему начальнику. Начальнику ты, наверное, сам сказал.

— Но больше никому. Много лет прошло…

— Больше никто и не знает.

— Ты знаешь.

— Мне положено знать, у меня должность такая.

— Как ты узнал? — спросил Ликургус.

Да, с этим молодцом шутить опасно, подумал Бенедикт. Прирежет — глазом не моргнет. Вот ведь взял себе Александр помощника. Впрочем, мудро поступил. Именно такой и нужен там… им…

— Сопоставил сведения, — ответил Бенедикт. — Так что же предлагает Александр?

— То же, что предлагал твоему предшественнику.

— А что он ему предлагал?

— У меня нет времени на игры, — сказал Ликургус веско. — Совсем. В Риме неспокойно, иначе бы ты нас не вызвал. Какие-то свитки, или предметы, огромной важности, требуют надежного укрытия. Как скоро ты отправишься на север?

— Ишь ты, быстрый какой…

— Как скоро?

— Завтра.

Ликургус кивнул.

— Тридцать восьмой миллариум к югу от Парижа, — сказал он. — Через четыре недели, каждый полдень. Постарайся подгадать, чтобы было похоже, что обоз просто движется мимо.

Помолчав, Бенедикт осведомился:

— Опознавательные знаки какие-нибудь? Чтобы знали, что это я. Амулет, браслет?

— Ожидающий знает тебя в лицо.

— Послушай, Ликургус…

— Не произноси мое имя слишком часто. Беда может случиться.

— Да, прости… Я хотел бы знать… что думает Орден о захвате Полонии Неустрашимыми.

— Орден не вмешивается в земные дела, — холодно ответил Ликургус.

Бенедикт криво улыбнулся.

— Орден следит за земными делами, и иногда использует земные дела, — добавил Ликургус, — но никогда в них не вмешивается.

— Да, я понимаю… Хотелось бы увидеть, как у вас там и что…

— Вмешательство же в дела Ордена людей, занятых земными делами, неблагоприятно отзывается на положении этих людей.

— Ты меня не пугай.

— Я тебя не пугаю.

— Почему Папе Римскому нельзя стать членом Ордена?

— Потому что эти две должности несовместимы.

— Не хотел бы ты поступить ко мне на службу? Я щедро плачу тем, кто мне служит.

Ликургус пожал плечами.

— Ну, хорошо, не сердись, — сказал Бенедикт. — А скажи… э… почему б тебе не взять то, что я повезу… прямо сейчас… и самому не передать Ордену?

— Орден не берет на себя ответственности на территориях, которые он не контролирует, — ответил Ликургус бесстрастным тоном.

— А какие территории он контролирует?

— Свои.

— А где они, эти территории?

— Это не имеет значения.

— Позволь мне самому судить, что имеет…

— Нет.

— Ну, хорошо. Но, видишь ли, друг мой… я доверяю Ордену… и я одобряю Орден… Но все-таки иногда таинственность бывает излишней. Например, деятельность Ордена порождает слухи… легенды… как, к примеру, о чаше. Поговаривают, что кто-то из апостолов… представь себе, из апостолов… что-то он такое… озорник… стоял с кружкой какой-то, когда распинали Учителя… и собрал в эту кружку кровь. И кружка сохранилась до наших дней. И какие-то авантюристы время от времени пытаются эту кружку искать.

— Да, я тоже об этом слышал.

— Так вот… Я никому не скажу, честно. По секрету — кружкой, она же чаша — владеет Орден? Она у вас?

— Нет.

— Нет?

— Нет.

— А утерянные Евангелия — не те, что у меня в архивах, или в Александрии, а другие… которых никто не видел… они у вас?

— Тоже нет.

— А апокрифные писания всякие…

— Тоже нет.

— Заладил — нет да нет. А что же у вас есть? Что вы там храните?

— Ничего.

— Как это?

— Так.

— Но главная цель Ордена, насколько мне известно… ты не обижайся… главная цель — хранить свитки… и предметы… вещественные основы единой Церкви. Так?

— Нет.

— Как же нет?

— Позволь мне, сеньор, дать тебе совет, — сказал Ликургус. — Не официальный, и не дружеский даже… а просто христианский. Как один христианин другому.

— Да, конечно.

— Займись Полонией, пока есть время. А Ордену предоставь заниматься тем, чем он, Орден, занимается уже не первую сотню лет.

Бенедикт нахмурился.

— Также, помнится, Конрад Второй передавал тебе что-то… грамоту какую-то… — Ликургус заглянул в походный мешок, привязанный к сентуру.

— Ты ведь сказал только что, что Орден не вмешивается…

— Я всего лишь передаю грамоту. В виде одолжения.

— Мне одолжение или Конраду?

— Это все равно, — бесстрастно ответил Ликургус, передавая грамоту.

Бенедикт распечатал свиток.

«Сейчас денег нет», — писал Конрад. «Предоставляю в твою власть тысячу пехотинцев. Что хочешь, то с ними и делай. Они стоят в Венеции и ждут твоего прибытия. Конрад».

— С твоего позволения я удаляюсь — сказал Ликургус, и было видно, что ему все равно, есть оно, позволение, или нет. — Благослови меня.

— Ну, знаешь…

— Благослови, — холодным тоном приказал Ликургус.

Бенедикту стало страшновато. Собравшись с духом, он благословил представителя Ордена. Тот, пожав еще раз плечами, вышел.

Бенедикт покачал головой. Да, крепкие они там. Орден.

Выждав какое-то время, он вышел из комнаты, прошел по мраморной лестнице, завернул за угол, открыл единственным в палаццо ключом небольшую дверь, запер ее изнутри, и спустился — теперь уже по деревянной лестнице — в один из подвалов. Сняв со стенной полки свечу, он зажег ее и отпер еще одну дверь — обитую железом — в потайной архив. По периметру маленького помещения стояли кованые сундуки с секретными замками, отпирающимися не ключом, но системой рычагов, которые нужно было поворачивать в определенном порядке. Открыв один из сундуков, Бенедикт пристроил свечу на крышку соседнего, снял с крюка на стене холщовую суму, и стал один за другим вынимать свитки. Некоторые из свитков были очень древние, другие выглядели моложе и являлись копиями древних. Языки — старый греческий… арамейский… старая латынь… старый иудейский… еще арамейский… снова греческий… У первого Папы Римского был отвратительный почерк. Бенедикт — коль уж случай представился — присел на край сундука и, развернув свиток, некоторое время изучал письмена своего знаменитого предшественника. Да, противный почерк — будто он торопится куда-то. Вот у Павла — Бенедикт развернул другой свиток — вот, это пишет человек обстоятельный, с понятием. Впрочем, неисповедимы пути Создателя — и, кто знает, может, то, что писал Петр, на самом деле важнее? А противный почерк — чтобы не воспринимали всерьез те, кому не положено?

Бережно сложив отложенные свитки в суму, Бенедикт повесил ее себе на шею и прикрыл тогой. Заперев сундук, он вышел из помещения и тщательно запер кованую дверь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРАЯ. ДЕЛО НАСЛЕДНИКА ПРЕСТОЛА.

Свита Бенедикта ввалилась в «Ла Латьер Жуайез» в полном составе. Поляков отправили «подготовить» наследника престола к грядущему визиту Папы Римского. Сам Папа Римский, подождав, пока друзья и подружки его слегка захмелеют и станут самодостаточны, завернулся в мантелло и вышел на страт. Час пополуночи — относительно тепло, ранняя осень, темновато, луна светит по-северному нехотя. Дойдя до реки, Бенедикт повернул и зашагал вдоль берега. Приободрившись, луна выпросталась из-за облака, и впереди, слева, на втором из трех островов, зачернел на фоне неба силуэт главного храма города, Церкви Святого Этьена — с тяжеловесными романскими колоннами и небольшим, компактным куполом. Меньше чем через полтора века церковь эту снесут, оставив целой только часть подвала, чтобы освободить место для кафедрального Собора Госпожи Нашей, будущего главного символа города. Церковь стояла во время оно на месте, где когда-то располагалась базилика — тоже Святого Этьена. Поравнявшись с островом, Бенедикт спустился к самой воде и разбудил дремавшего в лодке перевозчика.

— Вот тебе дукат, а подождешь меня на том берегу, будет еще дукат.

Перевозчик любил возражать и препираться, но на такое и возразить-то было нечего. Несколько весельных взмахов — и лодка ткнулась килем в противоположный берег.

Главная церковь Парижа оказалась заперта — как и сегодня в это время суток часто бывает заперт Собор Госпожи Нашей. Стучать пришлось долго. Но вот — дверь наконец открыли. Сонный брат Кристоф с удивлением смотрел на молодого человека, судя по одежде — италийца.

— Что тебе нужно, сын мой? — спросил он.

— Помолиться мне нужно.

— Так молись.

— В церкви.

— Церковь закрыта.

— Видел. Так нельзя ли открыть?

— Зачем? Приходи утром, к молебну.

— А мне нужно сейчас.

— Поздно, сын мой.

— Ты — архиепископ?

— Архиепископ спит.

— У тебя есть ключи от церкви?

Кристоф рассердился.

— А хоть бы и были! Я что тебе, сын мой, слуга, что ли? Мало нам развратного Бенедикта, еще и прихожане наглеют, стыд потеряли! Спать надо по ночам! Понятно? Все, иди.

Он собрался уж было захлопнуть дверь, но Бенедикт поставил ногу между дверью и косяком.

— Это несерьезно, — сказал он.

— Что несерьезно?

— Двери Дома Божьего, падре, должны быть открыты для всех, кто испытывает потребность войти.

— Они и открыты — днем.

— В любое время.

Кристоф рассердился еще пуще. Спесивая кровь взыграла в нем — младший сын военного, внук и правнук победоносных рыцарей, благородный — вынужден разговаривать среди ночи с каким-то италийцем, по виду простолюдином, с порочным лицом, при лунном свете — какого дьявола!

— Сейчас я позову слуг, — сказал он, — и тебе влепят по шее.

— Да? — задумчиво произнес Бенедикт. — Ну, что ж. Не получилось по-хорошему — стало быть, перейдем к административным мерам.

— Да, иди, жалуйся! Кардиналу какому-нибудь, папскому прихвостню!

— Это ни к чему. Моих собственных полномочий хватит, чтобы приструнить невежду.

Кровь ударила Кристофу в голову.

— Ах ты наглец! — сказал он. — Полномочия? Я тебя сейчас…

Вытащив правую руку из-под мантелло, Бенедикт поднял ее к самому носу Кристофа. Лунный луч отразился от одной из граней перстня и на мгновение ослепил аббата. Кристоф отшатнулся, завороженно глядя на перстень, а затем упал на колени перед Бенедиктом и склонил голову.

— Прости меня, мой повелитель, — сказал он тихо.

— Возьми ключи и пойдем.

— Прости.

— Прощаю. Быстрее.

Кристоф кинулся к шкафу, выволок из него массивную связку ключей и, пригнув голову, встал рядом с Бенедиктом.

— Я в твоем распоряжении.

Фраза рассмешила Бенедикта, но он сдержался, не улыбнулся. Они вышли из флигеля и проследовали к главному входу храма. Кристоф отпер дверь и снял со стены горящий контрольный факел.

— К алтарю, — велел Бенедикт.

У алтаря Бенедикт взгромоздился на подиум, с которого священники читали проповеди, и оглядел зал.

— Здравствуйте, добрые люди, — сказал он зычно. Послушав эхо, он чуть повернул голову и повторил, — Здравствуйте, добрые люди. Хо-хо. — Он еще чуть повернул голову. — Да, здравствуйте. Вот так лучше всего, пожалуй. — Мрачно посмотрев на Кристофа, он приказал, — А ну, встань вон туда, в проход. Чуть левее. Отступи на шаг. Скажи, «Я умный».

— А? — не понял Кристоф.

— Скажи, «Я умный».

— Я?

— Ты.

— Я умный.

— Громче.

— Я умный!

— Скажи, «Я очень умный!».

— Я очень умный!

— И я прекрасен!

— И я прек… хмм…

— Не стесняйся. Говори. И погромче.

— И я прекрасен.

— Теперь подпрыгни.

— Как?

— На месте. Подпрыгивай. Ну же!

Кристоф подпрыгнул.

— Еще раз.

Кристоф подпрыгнул еще раз.

— Иди сюда.

Кристоф подошел.

— Завтра… Когда у вас утренняя служба?

— В семь часов.

— Нет, это рано… То есть, проводите, конечно, я не возражаю. Но в полдень… Пусть архиепископ оповестит прихожан, что приехал вельможа из Рима, приближенный Папы Римского, и будет читать проповедь забавную. Захватывающую. Только пусть не говорит, что сам Папа приехал, иначе я ушлю его миссионерствовать к халифам. И тебя тоже. Запомню, затаю в себе зло — и напишу приказ. Я вообще очень злопамятный, это все знают. Мстительный я. Ежели решил кого-нибудь со свету сжить, то непременно сживу. Такая натура у меня. Понял?

— Понял.

— Когда я проповедь буду читать?

— В полдень.

— Правильно.

— В полдень мало народу.

— Ничего. Жахнете в колокол лишние пару раз, так сбегутся. Правителя и двор можешь позвать тоже, целиком. А вот скажи… как, бишь, зовут тебя?

— Кристоф.

— Вот скажи, Кристоф. Я похож на Ирода?

— На…

— На Ирода. Который хотел, чтобы Иисус ему чудеса показывал?

— Нн… нет.

— А на императора Клавдия?

— Нн… не знаю, сеньор.

— Ага. А на святую Женевьевь?

— Нет.

— Ни на кого я не похож, — огорчился Бенедикт. — А хочешь предаться плотским утехам со мною? А ну, подойди поближе.

— Нет, нет, что ты, — Кристоф попятился.

— Ну — не хочешь, не надо. Да и не слишком ты красив, Кристоф. Ты, конечно, думаешь, что совершенно неотразим. А ты не думай, это не так. Лицо у тебя постное, да и угловатый ты. А еще мне известно, что заговоры против меня строят. Козни всякие. Скажи, строят?

Кристоф стал прозрачно-бледный как водянистое молоко, и не догадался отодвинуть факел от лица.

— Что ж молчишь ты, Кристоф?

— Я…

— Не участвовал ли и ты в таких заговорах?

— Что ты, нет, конечно.

— Участвовал, — протянул уныло Бенедикт. — В них все участвуют. Собираются и начинают рассуждать, как бы им Папу скинуть, и нового на его место поставить. Особенно Венеция свирепствует. А знаешь ли ты, Кристоф, чем я их всех якобы не устраиваю? Ты скажешь — блудом, мол, папский престол на посмешище всему миру выставил. Соблазнитель чужих жен, мужеложец, пьяница, и так далее. Но это они так говорят только, Кристоф. Ты не верь. Не поэтому вовсе я им не нравлюсь. Вовсе нет.… Ладно. Третью Заповедь помнишь?

— Э…

— Скажи Третью Заповедь.

В голове Кристофа сделались туман и сумбур. Возлюби?… Нет… Не сотвори?… тоже нет.

— Эх ты, — сказал Бенедикт. — Аббат огородный. Тумбочка франкская. Пойду я, ты мне надоел. Чтобы завтра к полудню мне тут народ был.

Подбоченясь, Бенедикт прошел по нефу, сопровождаемый Кристофом с факелом, и вышел из храма.

— Спокойной ночи, — сказал он.

— И тебе… сеньор…

Перевозчик, как и обещал, ждал Бенедикта. Запрыгнув в лодку, Бенедикт сунул ему дукат. Несколько взмахов весла — и вот опять Левый Берег.

— Не скучай, гондольер, — сказал Бенедикт. — Напевай себе что-нибудь, не дремли. От скуки злодейства случаются.

Напевая себе под нос «Не играй красавица сердцем артиста…» он углубился в один из стратов. Сначала прямо, затем направо, в проулок, думал он, затем будет широкий старт, и по нему семь кварталов красивым, размеренным шагом. Что-то я не вижу дозоров. В столице страны — нет ночных дозоров? Странно. Вот ведь глушь какая, франкское логово. Позвольте, если нет дозоров и ночные прохожие предоставлены самим себе, значит, грабителям простор. Как же так. Ведь это в какое искушение вводят город по ночам, а? Где дозоры? Да я бы сам стал ночным грабителем при таких обстоятельствах! Дикие они здесь. А ведь со мной нет никакого оружия, подумал он.

И именно в этот момент луна зашла за облако. Стало непроглядно темно. Куда ни повернись — чернота. Нужно держаться забора. Где забор?

Забор не находился.

Так. Спокойно. Страт этот — шириной в двадцать шагов. Не больше. Шел я прямо. Если я повернусь вправо на девяносто градусов и пошагаю, то упрусь в забор максимум через двадцать шагов. Правильно. Спокойно.

Он так и поступил, но через двадцать шагов забора не оказалось, и у Бенедикта стали подкашиваться от страха колени. А ну нападет кто! В полной-то темноте! Впрочем, грабителям тоже… не видно ничего… или видно? Может, они привычные. В Риме везде дозоры с факелами, и на стенах факелы…

Значит, подумал Бенедикт, я до этого вертелся туда-сюда, как дешевая путана, и стоял лицом не в перспективу страта, а к забору, а когда повернулся, то и пошел — по страту вдоль. Поэтому сейчас нужно снова повернуться на девяносто градусов, и идти, и меньше, чем через двадцать шагов забор будет.

Забор не повстречался ему и на этот раз.

Это потому, что и в первый, и во второй заход, Бенедикт пересекал улицу по диагонали — что он и осознал, как только из-за угла появились двое с факелом и осветили местность.

На дозор двое с факелом похожи не были, и Бенедикт еще больше перепугался. Но тут он сообразил, что на идущих — робы. Типа монашеских. Или алумни. Спрятав страх поглубже, он пошел им навстречу — выхода не было, бордовый мантелло, который его угораздило нацепить, заметили.

В Италии монахи одеваются… хмм… робы у них не такие… совсем… Наверное эти люди — монахи. Тогда все хорошо. Но не могу ж я им просто так вот взять и сказать — я Папа Римский! А вдруг они вовсе не монахи. Что-то дрожу я весь, спина влажная стала.

— Мир вам, добрые люди, — сказал он беззаботным голосом. — Я тут давеча уронил факел в реку. Не окажете ли вы мне услугу, не проводите ли меня до Рю Гарсон Мове — это совсем рядом. За вознаграждение, конечно.

— Вознаграждения нам не надо, — сказал тот, что повыше и покрепче. — А проводить можно, прогулки способствуют ясности мысли…

— Вы — монахи? — спросил Бенедикт.

— Нет, — сказал тот, что повыше.

— Да, — сказал тот, что пониже, и добавил, пригласительно склонив голову. — Ты говоришь, Рю Гарсон Мове?

Некоторое время поколебавшись, Бенедикт кивнул. И они двинулись в путь неспешным шагом.

— В гости идешь? — осведомился тот, что пониже.

— Навещаю старых друзей. Обещал помочь им разобраться в одном щекотливом вопросе, — запросто ответил Бенедикт, чувствуя холод в животе. — Мы правильно идем? Я приезжий, расположение улиц мне неведомо.

— Мы правильно идем, — заверил его тот, что поменьше. — А приезжий — откуда? Я мало путешествую, всегда интересно узнать что-то новое.

— Из Италии я.

— Из Флоренции?

Бенедикт подумал, что вопрос каверзный. Флорентийским диалектом он владел плохо, и если спрашивающий во Флоренции бывал — распознает.

— Нет, из Рима.

— И как там у вас, в Риме?

— В Риме у нас неплохо.

— Много развлечений? Веселый город?

— Не то, чтобы очень.

— А я был в Риме, — сказал тот, что повыше.

Тот, что пониже, отмахнулся, делая вид, что не верит товарищу.

— А вы, люди добрые, куда в такое время направляетесь? — спросил Бенедикт пытаясь себя уверить, что это не грабители и, что хуже, не похитители.

— Направлялись мы в один дом, но к разным… — тот, что повыше, запнулся.

— Хозяйкам, — закончил тот, что пониже.

Помолчали.

— Вот что, Нестор, — сказал тот, что пониже. — Там, в доме том, будут беспокоиться. Вот, запали второй факел и иди к ним, да скажи, что я скоро буду, только человека провожу.

— Но мы же хотели вместе…

— Иди, иди. На факел.

Запалив факел от первого, Стефан передал его Нестору.

— Ну, хорошо, — сказал Нестор. — А ты скоро будешь?

— Да зачем я тебе?

— Ну, как… Я к тебе привык за эти недели…

— Я не рыба копченая, — отрезал Стефан, — чтобы ко мне привыкать. Иди, Нестор.

— Ну, как знаешь. Не больно то и желалось мне тебя лицезреть.

И Нестор ушел. Пройдя с Бенедиктом еще несколько шагов, Стефан сказал с чувством,

— Свинья круглорожая.

У Бенедикта лицо было продолговатое — он понял, что это не о нем, а о Несторе.

— Не так уж он плох, — предположил он.

— Спьен и доносчик, — отчеканил Стефан.

— Ты уверен?

— Нет. Почти. Ага, вот, кажется, мезон, который тебе нужен. В окнах свет. Тебя не подождать ли?

— Нет, я, видимо, надолго к ним.

— Я постою у калитки.

— Не нужно.

— Ничего, ничего. А вдруг тебя выгонят? А третьего факела, чтобы тебе дать, у меня нет.

— Не выгонят, — Бенедикт засмеялся и, пройдя через палисадник, вошел в мезон.

Стефан остановился у калитки, нагнулся, оторвал стебелек травы, и стал его жевать.

Через некоторое время Бенедикт, помрачневший, вышел из мезона, выдвинулся на страт, и посмотрел хмуро на Стефана.

— Куда-то все подевались, — сказал он. Там только один человек. И он говорит, «Ах, оставь меня». Ничего не добьешься.

— Казимир! — раздался вдруг зычный голос одного из поляков — с соседней улицы.

— Казимир! — донеслось с другой улицы.

— Что это они? — удивился Бенедикт.

— Ищут кого-то, наверное. Кличут.

— Кличут? Он что, собака или бык? Ну и устои у этих поляков! Это несерьезно.

— Казимир! — снова раздалось над картье.

Стефан улыбнулся.

— Пойдем в дом, — предложил он. — Чего стоять-то тут, на страте. Еще подумает кто, что мы с ними, кличущими, из одной компании.

— Да, но… Кличут… Казимира…

— Казимир — это я, — сказал Стефан.

— Ты?

— Да.

— Они тебя ищут?

— Чего меня искать. Я не прячусь. А ты, кажется, посланец Папы Римского.

Некоторое время Бенедикт размышлял.

— Казимир! — снова закричали где-то неподалеку.

— Вон там, в палисаднике, деревья, густая тень, — сказал Бенедикт. — Пойдем туда. Мне нужно с тобою побеседовать. И я боюсь, что твои соотечественники помешают разговору.

Стефан, он же Казимир, подумал и кивнул. Зайдя в палисадник, молодые люди укрылись в тени деревьев.

— Мне известно, что ты не хочешь заступать на должность правителя Полонии, — сказал Бенедикт. — Наверное, тебе это скучно. Но, может, есть и другие причины. Скажи, если есть.

— Ты же видишь, — ответил Казимир. — Восемь поляков орут среди ночи, скоро весь город разбудят. А представь себе целую страну поляков.

— Действительно, невежество, — согласился Бенедикт. — Неужто они в Полонии все такие дикие?

— У тебя, наверное, есть ко мне письмо от Папы Римского?

— Зачем оно тебе?

— Ну, как. Интересно. Все-таки Папа Римский. Хотелось бы узнать, как и что он пишет. Мне.

— Всему свое время. Будет нужно — будет письмо. Или даже четыре письма. Помимо того, что твои соотечественники шумные очень, есть ли у тебя еще причины торчать в этой дыре вместо того, чтобы… Ну?

Казимир промолчал.

— Девушка, например, — предположил Бенедикт.

Казимир улыбнулся. Было темно, но Бенедикт понял.

— Которая, — продолжил он свою мысль, — не знает, кто ты такой.

— Возвращаться в Полонию мне нет смысла, — сказал Казимир. — Полонией владеют силы, враждебные моей семье.

— Тебя попросят встать во главе освободительного войска, насколько я понимаю.

— Ты видел это войско?

— Я — нет.

— А я видел. Оно сейчас вокруг мезона бегает, меня ищет. В полном составе.

— Ты преувеличиваешь.

— Ты хочешь сказать, что оно еще меньше, чем я думал?

— Призовут в помощь Императора Конрада.

Казимир усмехнулся.

— А если он откажется, — продолжал Бенедикт, — то Дука Иарослаффа.

— В обоих случаях я буду просто куклой, либо императора, либо дука. И вскоре после этого настанет момент, когда кукла сделается ненужной. Я молод, и желаю быть живым и свободным.

— Можно и не призывать чужих. Можно собрать польское войско.

— Не вижу смысла обсуждать это с тобой.

— Почему?

— Ты посланец, следовательно интерес твой в данном случае праздный. Тебе все равно, что будет, у тебя есть место при Папе, и ты просто развлекаешься предположениями.

— Я уполномочен…

— Папа Римский не мог уполномочить тебя вести со мною переговоры. Давай мне письмо, и кончим болтовню.

— Почему же он не мог меня уполномочить?

— Для такого поручения он нашел бы человека, выглядящего менее легкомысленно.

Бенедикт улыбнулся. Неглуп, подумал он. Но и не слишком умен.

— Послушай меня, мальчик мой, — сказал он. — У всех нас в жизни есть предназначение. Люди рождаются — пейзанами, зодчими, ремесленниками, летописцами, а также правителями.

— Некоторые правители отказываются от престола. И что за дурацкое обращение — мальчик мой? Ты ненамного меня старше, посланец.

— Отказываются, потому что не родились правителями.

— Ну вот и я также.

— Ты не можешь отказаться от престола.

— Почему?

— Потому что нельзя отказаться от того, чего у тебя нет. Ты сперва престол этот займи, а уж потом отказывайся.

— Не читай мне нравоучения, — раздраженно сказал Казимир. — Ты, знаешь, ли, все-таки не Папа Римский.

— Я именно Папа Римский.

— Не шути, мне не до шуток.

— Твои поляки подтвердят.

Казимир подумал.

— Хмм… — сказал он. — Правда, что ли?

— У меня нет с собою тиары, — сказал Бенедикт, раздражаясь. — Экий народ недоверчивый.

— Ух ты, — восхитился Казимир. — Сам Папа Римский! Вот ты, стало быть… А я-то думал…

— Что ты думал?

— Я тебя по-другому себе представлял. Да и одет ты…

— Не в тиаре же мне по страдам разъезжать, не в мантии.

— Тебя очень не любят везде.

— Это не имеет значения. Не для того я становился Папой, чтобы меня все любили. Я становился Папой, чтобы меня любили некоторые.

— Имеет. Я именно потому и хотел съездить в Рим, посмотреть на тебя. Раз не любят, значит есть в тебе что-то основательное. Ну! А скажи, это правда, что есть такая чаша, которую ищут…

Бенедикт уперся лбом в дерево, пытаясь подавить смех. Плечи его затряслись.

— А что смешного? — обиделся Казимир. — Я просто спросил…

— Казимир, — сказал Бенедикт, и подавил еще один приступ хохота. — Подожди… Молчи… Казимир… Послушай. Нужно собрать это войско… поляков…

— Ты опять за свое! — возмутился Казимир. — Это тебе нужно, а не мне! Это у тебя, а не у меня, отобрали Полонию!

— Не переживай, я щедрый, — заверил его Бенедикт. — Как отберем ее обратно, я с тобою обязательно поделюсь. Тебе тела, мне души. Ладно. Видать за одну ночь тебя не уговоришь. Ого! Опекуны твои возвращаются.

— Тише. Пусть они зайдут в мезон.

— Да. Я-то как раз не хочу заходить.

— Почему?

— Вонь там несусветная. Ужас. От тебя не сильно пахнет, ты молодой совсем…

Казимир покраснел, но ничего не сказал.

— Проводишь меня в заведение. Называется «Ла Латьер Жуайез», — сказал Бенедикт. — И можешь остаться ночевать.

— Нет, я…

— Да, правда, ты ведь к девушке шел. Проводишь меня, пойдешь к девушке.

— Один боишься? — насмешливо спросил Казимир.

— Один боюсь, — согласился Бенедикт. — Я вообще из пугливых.

— Я подумаю.

— Насчет чего?

— Насчет Полонии.

— Ах, да, я и забыл было… — удивился Бенедикт.

— То есть как?…

— Да так. Что это мы с тобой — Полония да Полония…

На этот раз Казимир совершенно растерялся.

— Я шучу так, — сказал Бенедикт. — Не обращай внимания. Вот что. Как придем в трактир… Я приготовлю тебе список.

— Какой список?

— Список людей, к которым тебе нужно обратиться в Полонии. Дать им знать. Собрать их в каком-нибудь небольшом селении. Они по большей части знатные землевладельцы старой закалки, многие под командованием твоего деда воевали. Они придут и приведут войска. Тебе нужно будет их кормить…

— На какие деньги я буду их кормить?

— Не знаю… Найдешь. В Саксонии, например. Кстати, в Саксонии проживает много народу, сбежавшего от польской смуты, и у них дети уже подросли, вполне боевые стали. В общем, пойдем-ка мы в трактир. Посмотри — вроде они все в доме, во двор никто не смотрит?

* * *

А тем временем поляки, молодые и старые, отчаявшись, вернулись в мезон.

— Как быть, что делать? — уныло задал риторический вопрос один из старших. И добавил еще два вопроса, — Где он? Что скажем мы Папе Римскому, когда он явится сюда утром?

Приуныли.

Лех, не в силах сдерживаться, сказал со смертной тоской:

— Где он — известное дело. Казните меня, панове. Я один во всем виноват.

— Ты знаешь, где он? — самый старший поляк, именем Кшиштоф, поднялся с шеза. — Где же?

— У Неустрашимых, — едва слышно произнес Лех.

— Как? Громче!

— У Неустрашимых.

Сделалось тяжелое, грозное молчание.

— Объясни, — попросил Кшиштоф.

— До нашего еще приезда — стал он к ним ходить. Я сперва не понял, куда он ходит, дума, что к девушке.

— Ходит?

— Каждую ночь. Я вызвался его стеречь, вон там, в том помещении, пока остальные спят. И никто меня не сменял. Привыкли. Он меня упрашивал долго, ну я и позволил.

— Что позволил?

— По ночам ходить. Я думал — к девушке. Сперва мы вдвоем вылезли через окно и пошли… потом еще раз… Он доходил до мезона и ждал, пока я уйду. Я думал — чтобы девушку не смущать.

Ежи, Адам и Дариуш, сгорая от стыда и ярости, вскочили на ноги.

— Ты за это ответишь, — сказал Адам. — Ты, кривая рожа, так ответишь, что день проклянешь, когда матка твоя, курва подлая, тебя зачала.

Лех сверкнул глазами.

— Тихо! — сказал старший, Кшиштоф. — Ругаться мы будем потом.

— Я убью это рольниково отродье.

— Когда тебе будет угодно! — крикнул Лех в ответ.

— Тоже потом! — прогремел Кшиштоф. — Сперва надо бы выяснить, что к чему! Молчи, Адам. И остальные — щенки! — тоже молчите! Говори, Лех. Но говори всю правду. Так лучше будет, всем.

— Один раз, — сказал Лех, с трудом сдерживая ярость, подавляя стыд, глядя на Адама. — Один раз… Он запозднился… — Лех перевел взгляд на Кшиштофа. — Запозднился. Я уж начал переживать, что он не вернется вовремя, эти проснутся, а его нет. Пошел я к тому мезону, ему навстречу. Думал, может он уснул там, с девкой своей. Иду по страту, вижу — они навстречу, пахолек наш, а с ним другой, статный такой, большой. Я спрятался за липу. А они прошли мимо. А я за ними. А они переговариваются.

— Они не заметили твой факел? — спросил Кшиштоф.

— Не было со мной факела. Ночь была ясная, луна светила. Да… Переговариваются они по-шведски… А только слышу я слово «Интрепид» — несколько раз. Ну и догадался я. Они разошлись, пахолек пошел сюда, а я за другим. Тот обратно к мезону. Я за ним. Он в мезон, а я у двери встал, а там внутри голоса. Не на местном наречии, а больше по-шведски. Я плохо понимаю. Понял только, что главного у них зовут Нестор.

— Что ты болтаешь, — сказал Дариуш. — Главный у Неустрашимых — Рагнар, из рода Дренготов.

— Помолчи, Дариуш, — велел Кшиштоф.

— Да болтает он…

— Помолчи. Рагнар Дренгот надо всеми главный. А Нестор этот главный — здесь. Что еще тебе известно, Лех?

— Больше ничего.

— По-шведски Неустрашимые — Офорскракт, — сообщил Ежи.

— Они по-латыни говорили, — догадался Дариуш. — «Интрепид». Для хвата нашего Леха все иноземные языки — шведский.

— Невежественный рольник, — пробормотал Адам.

— Тише! — велел Кшиштоф. — Лех, мезон тот где стоит?

— На Рю Ша Бланк.

— Какой он с виду?

— Самый большой там. Черепичная крыша.

— Прекрасно, — сказал Кшиштоф. — Теперь помолчите все. Мне нужно подумать.

Вот, старина Кшиштоф, подумал он. Вот и настал главный момент. От того, что ты сейчас решишь, зависит столько, что если ошибешься — сам себя презирать будешь, да и перед Создателем ответишь. А ты еще осуждал Бенедикта за блуд! Плохой, мол, пример подает Бенедикт пастве! А ведь он, Бенедикт, бросив все дела, поехал с тобою в эту дыру, уговаривать нашего мерзавца! Как он печется о своей пастве, о Полонии — а? А эти сопляки что же? Спеси много — а сами бессовестные, ленивые! Вчетвером не смогли два жалких месяца за одним мерзавцем толком уследить, дармоеды! А Бенедикт — посланцев с дороги послал к Конраду и к Ярославу, еще какие-то дела улаживал — и в Риме, и по дороге, при нас, а мы и ухом не повели, лясы точили, да еще и злословили, да еще и возмущались, мол, целый гарем с собой везет. А на самом деле Папа Римский делает больше, чем кто-либо в наше растреклятое бесчестное время, печется о наших душах… Делает, делает. А все, что делаем мы — умный вид. И слова умеем говорить негодующие. А как до настоящего дела доходит — то вот они, результаты.

— Лех виноват столько же, сколько остальные, — сказал он. — Сколько я. Меня назначили здесь главным — нужно было мне одного из сопляков взять с собою в Рим, а одного старика здесь оставить. Я не подумал, старый дурак, понадеялся… на то, что если благородный юноша берет на себя ответственность, значит… а оказалось, что ничего это вообще не значит! Но теперь речь не об этом. Если к утру пахолек не вернется, нам ничего не останется, как только… как… признаться в нашей дурости и безответственности Папе Римскому. И предоставить себя в его распоряжение, восемь свердов — раз на большее мы не способны. Может, он что-нибудь придумает.

— А если появится? — сказал Ежи.

— Если пахолек появится, — продолжал Кшиштоф, — о чем я молю Создателя… Если появится, то… все притворимся спящими. Затем… — Кшиштоф задумался. — Он заходит в мезон, мы его хватаем, дверь запираем, и ждем прихода Папы.

— И что же Папа сделает? — спросил Ежи.

— Папа его уговорит.

— Уговорит?

— Если Папа… ручаюсь вам, бросит пахолек Неустрашимых и сделает то, что ему положено. Станет нашим повелителем… станет другим человеком!

— Такой убедительный этот Папа? — с сомнением спросил Дариуш.

Старшие переглянулись и улыбнулись невесело.

— Тебе, бездельнику, не умеющему держать слово, это не понять, — сказал Кшиштоф. — Папа Римский уговорит самого Люцифера принять крещение.

Он не преувеличивал — он действительно так думал. Во время одной из стоянок на пути в Париж, Бенедикт завел с Кшиштофом разговор и убедил его, что всех его (Кшиштофа) детей и внуков следует сделать мужеложцами, ибо в походе мужеложцы — самые выносливые и отважные. И Кшиштоф поверил — Кшиштоф поверил! — после чего Бенедикт засмеялся и сказал, что это такая шутка, и что вообще-то чрезмерная серьезность — признак медлительного ума.

— А тем временем, — сказал Кшиштоф, понижая голос, — мы окажем ему, Полонии, да и всему миру небольшую, но добрую, услугу. Это честь великая для каждого воина, поэтому я не хочу назначать… да… посылать… Будем тянуть жребий. Одному из нас выпадет — если пахолек вернется до прихода Папы — идти в это змеиное гнездо… выманить… как бишь его? Нестор! Выманить Нестора, вызвать его на поле чести, и убить. Жребий будем тянуть прямо сейчас. Вот несколько соломинок… нужно шесть…

— Шесть? Почему же шесть? Нас тут восемь человек, — заметил Дариуш.

— А зачем же старшим стараться? — спросил Ежи. — Четыре соломинки.

— Я без всяких соломинок пойду и все сделаю, — сказал Адам яростно.

— Тише, — сказал Кшиштоф.

— А Леху поручать нельзя. Три соломинки, — вмешался Ежи.

— Тише вы все! Шесть соломинок нужны потому, что Лех, само собою, не пойдет.

— Почему же? — возмутился Лех.

— Недостоин потому что, — отрезал Кшиштоф, и Лех стал лиловый от стыда и отчаянья. — И я не пойду. Я бы пошел — как Адам, без жребия — но я ответственен здесь за всех, и за исход дела, перед Полонией и перед Риксой Лотарингской. Молчать! Всем молчать! Всем лечь и притворяться спящими! Видите входную дверь? Молитесь, чтобы в нее вошел пахолек, а не постучался Папа Римский!

ГЛАВА ПЯТАЯ. СОВЕТ СОДРУЖЕСТВА.

В Шайо, деревушке захолустной несмотря на близость — чуть больше миллариума — от Церкви Святого Этьена — оставались лишь пейзаны и один фермье. Остальные жители, легкие на подъем в силу скромности имущества, месяц назад все как один решили переменить место жительства. К тому у них имелись веские причины.

А было так.

Значительное число вооруженных норманнов, а может быть варангов (около тридцати) прибыли в деревушку и остановились в четырех брошенных домах на краю. Один из домов оказался брошенным лишь отчасти — там жили нищие. Им прибывшие заплатили, и они куда-то ушли.

В Шайо считалось, что ежели человек на лошади, сбоку сверд болтается, на лице презрение, а человеческий язык понимает с трудом — значит, норманны. Для жителя Шайо и Аттила был бы норманн.

Через неделю после прибытия «норманнов» деревенский идиот Рене-Огюст обнаружил в близлежащем лесу, где часто шлялся без толку, труп Жанетт — жены ремесленника Бутона, который искал пропавшую три дня, да и махнул рукой — сбежала, мол. Несмотря на июльские заботы, вся деревня ходила смотреть на труп, пока возмущенный священник маленькой деревянной церкви не вразумил жителей и не наорал на Бутона, чтобы тот похоронил убиенную.

Заподозрили «норманнов». Старейшины собрали делегацию и повели ее к четырем домам. «Норманны» выявили из своих рядов человека, бойко говорящего на местном наречии. Когда его дипломатично спросили, не его ли соплеменники имели аксидентальную неосторожность укокошить Жанетт, он сделал недоуменно-надменное лицо, рявкнул что-то своим, свои рявкнули в ответ, и он поведал делегации, что приезжие — люди мирные, и в дела местных жителей не вмешиваются, желают местным только добра и здравствия и умоляют их впредь местными интригами не беспокоить. А ежели местные, презрев законы гостеприимства, будут продолжать беспокоить гостей, гости рассердятся и… переводчик задумался, подыскивая правильное выражение… и будут пинать их дерье.

Старейшины, не уловив лингвистической тонкости, спросили — а это как? Тогда переводчик предложил продемонстрировать. Старейшины согласились. Переводчик взял одного старейшину за плечи, развернул его спиной к себе, и дал ему пенделя.

Делегация состояла в основном из крепких мужчин, и было их, крепких, человек десять. Но у шестерых «норманнов», коих делегация застала дома, были такие лица, что сельчане решили сделать вид, что принимают пендель за не очень удачную, но все же шутку. Неловко засмеялись и ретировались.

Затем в лесу обнаружили труп еще одной женщины — Иветт, жены фермье. Теперь уже сам священник решил пойти к «норманнам» — по-хорошему их расспросить, не видели ли чего. Назад он не вернулся.

Неожиданно волна суеверия захлестнула жителей Шайо — а без влияния Церкви остановить ее было некому. Прошел слух, что Парижем и окрестностями, включая Шайо, завладел злой колдун, пожирающий детей и кастрирующий мужчин. Жены и дочери жителей не восприняли слух всерьез, и даже позубоскалить успели власть над перепугавшимися мужчинами — до момента, когда оказалось, что и женщинами колдун не брезгует. Главный авантюрист села, участвовавший в походах (так он говорил), башмачник Эжен (вернувшись с полей или с торга, пейзаны и ремесленники смотрели на жен и спрашивали, не захаживал ли он, и жены клялись, что нет), решил посмотреть на колдуна, жившего по слухам неподалеку от королевского дворца, и на рассвете, отбиваясь от собственной жены и детей, цепляющихся за его порты, отправился пешком вдоль берега — в Париж, взяв несколько монет для платы перевозчику. Назад он не вернулся.

Пошли к ворожихе, жившей в четверти миллариума от Шайо, в лесу. То, что она ворожиха, в Шайо знали все, кроме пропавшего священника. Ворожиха долго размахивала длинными костлявыми руками, раскидывала по земляному полу какие-то кости и камешки, капала воском на специально отловленную по этому случаю пекарем крысу, и в конце концов сказала, что во всем виноваты приезжие, наводящие порчу, а парижский колдун — из их числа.

Это и без нее знали.

Совет старейшин Шайо собрался в доме пекаря и порешил, что с приезжими надо действовать силой. Действия решили начать назавтра в полдень, и сообщили об этом всем жителям. Этой же ночью больше половины жителей уехало и ушло пешком, на север, включая почти всех старейшин. Утром оставшиеся старейшины получили, каждый, наследство от родственников — кто в Пикардии, кто в Бургундии — и тоже уехали, вместе с семьями. Оставшиеся почувствовали себя неуютно, к полудню применять к норманнам силу не вышли, и к вечеру тоже ушли и уехали, кроме одного фермье и его пейзанов, которым не с руки оказалось менять место в середине сезона. Фермье, тем не менее, прекратил работу и провел весь день на крыльце своего мезона, потягивая дрянное вино и утираясь рукавом. На следующий день к нему пришел чернявый, худой и плюгавый «норманн» с небольшим боевым рогом в руке и бросил на крыльцо кожаный кошель, набитый золотыми монетами.

— Будешь приносить нам еду, — сказал он.

— Какую еду? — мрачно и нехотя спросил фермье, вставая.

Оказался он вдвое шире и на полторы головы выше «норманна».

— Цыплят. Свиней. Хлеб. Вино. Каждый день.

— А я вот сестру в Орлеане навестить собрался.

— Сестра твоя подождет. Мы здесь еще два месяца пробудем.

— Да она замуж выходит.

— Пусть выходит.

— Как это — пусть? Свадьба моей сестры — пусть? Не понимаю тебя.

Тогда плюгавый «норманн» дал рослому фермье рогом по лбу, и фермье, потирая лоб, стал понятливее.

* * *

В Полонии коня следовало щадить, поэтому путь от Гнезно до первого большого города в Саксонии — Магдебурга, по слухам резиденции легендарного императора Отто Первого на протяжении всего его правления — занял так много времени, что посланец, гордившийся своим умением успевать там, где это казалось невозможным, начал беспокоиться за свою репутацию. К тому ж ему пришлось два раза уходить от разбойников и один раз драться — несмотря на заверения польских властей, что, мол, со времени усмирения восстаний рольников (кои восстания члены нынешнего правительства спровоцировали, чтобы взять власть) все пути в стране спокойны. Зато от Магдебурга и до самого Парижа…

Впрочем, посланец, именем Бьярке, все это придумал сам, и заставил себя во все это поверить. А на самом деле вовсе не разбойники и не отвратительное состояние польских путей явились причиной задержки. О настоящей причине он заставил себя не думать. Поскольку думать было нельзя. Поскольку и сама причина, и мысли о ней, ежели разобраться основательно, являлись предательством. Не совсем предательством, а так… около. Следовало делать вид, что во всем виновата Полония. От Полонии не убудет, а нам спокойнее.

Лишнюю неделю Бьярке провел в постели сорокалетней вдовы, отгородившись от мира дубовой дверью с двумя чугунными засовами. Несмотря на тридцать пять лет и большой жизненный опыт, он не подозревал раньше, что какая-либо женщина может так его захватить. Ради нее он рискнул положением, репутацией, жизнью. Она знала, кто он такой — Бьярке этого не скрывал — боялась его. И, возможно, чувствовала к нему такое же влечение.

…Зато от Магдебурга и до самого Парижа путь лежал по старой римской страде, ровной, надежной, и хорошо охраняемой молодцами Райнульфа Дренгота — сводного брата Рагнара, а подставы, принадлежащие Неустрашимым, никто не смел трогать. Страда использовалась в основном работорговыми караванами, платившими Неустрашимым пошлину. Из всех дел, коими мог в одиннадцатом веке заняться человек, работорговля была самым доходным. Быстрый обмен информацией между европейскими центрами Неустрашимых — всего лишь дополнительная функция страды.

Покойный император Хайнрих Второй уничтожил бы подставы, лошадей забрал бы себе в конницу, работорговлю прибрал к рукам, да и Полонию усмирил бы за две недели. Но преемник Хайнриха, Конрад Второй, оказался больше стратегом, чем тактиком, и больше домашним правителем (слово «бюрократ» еще не стало во время оно обиходным, равно как и слово «функционер»), чем воином. Империю он удерживал, но даже в стычке с Мешко Вторым, сыном Болеслава Храброго, пришлось ему искать союза с опасным, непонятным, суровым соседом, принцем, герцогом, или конунгом — черт их, славян, разберет — Ярославом. Ярослав не отказал, и вдвоем они сшибли Мешко с трона, но тут у обоих сделались неотложные дела в тылу, и Полонию оставили на произвол судьбы, а Мешко бежал к чехам, которые по слухам обошлись с ним жестоко. Сделав попытку снова занять трон, неумеха Мешко умер, старые языческие семьи взяли власть над Гнезно и всей Полонией, а Конрад бездействовал. О подставах Неустрашимых ему докладывали, о пошлинах на работорговлю тоже, но он только пожимал плечами. Можно было наложить налог хотя бы на подставы, но Конрад и этого не сделал.

Старую римскую страду било дождями, присыпало зимой снегом, в некоторых местах она поросла травой — но лежал, где под землей, а где и на поверхности — аршинный слой римской известки, секрет которой был утерян, смешанной с камнем. Многие насыпи растерлись и разгладились, а мосты давно стали просто легендой (некоторые из них порушили четыре века назад перевозчики) — но дорога — не единственная такая в Империи — продолжала жить. И посланец Бьярке пролетел ее всю — из Магдебурга через Мюнстер и Аахен (Камелот Шарлеманя, который во времена правления Императора Запада назывался Ла Шапель), мимо бельгийских болот, и прибыл в Шайо раньше, чем его там ждали. Необходимость объяснять причину задержки отпала.

— Здравствуй, Бьярке, рад тебя видеть, — сказал Рагнар, поднимаясь навстречу кузену. — Голоден? Хочешь пить?

Несмотря на хищное выражение лица, в обычной обстановке Рагнар производил впечатление добродушного, обходительного человека — радовался удачным шуткам, внимательно выслушивал собеседников, улыбался приветливо. Роста он был чуть ниже среднего, телосложение имел обыкновенное, придавал большое значение своему гардеробу — одет был всегда просто и элегантно. Говорили, что в юности он участвовал в походах норманнов в Италии, и два года провел в Константинополе в качестве члена Варангской Охраны. Проверить все это было совершенно невозможно. Наверняка знали только лишь, что состоял он приближенным Эймунда до самой смерти последнего, а затем, когда, казалось, влияние Неустрашимых вот-вот сойдет на нет, неожиданно сплотил Содружество, путем убеждений и угроз заставил Совет назначить на освободившиеся шесть мест из девяти своих людей (а как эти места оказались свободными — об этом боялись не то, что болтать, но даже думать), и ввел строгий контроль над денежными поступлениями. Бесшабашный вояка Эймунд и выскочка-карьерист Константин запросто терпели большую степень вольничания в рядах, памятуя о старых варангских традициях, отзываясь почтительно о старшем поколении, торжественно понижая голос, когда речь заходила о Рагнхильд — вдохновительнице Содружества. Рагнар оставил от традиций лишь видимость — Неустрашимые подчинялись ему, и только ему, земли и деньги получали только по его приказу, убивали и оставляли жить по его приказу, вели переговоры с властителями по его приказу. Вербовка и контроль новых членов Содружества поставлены были на деловую основу — воеводам и землевладельцам обещали и даже предоставляли блага, но горе тому, кто, посвященный в секреты Содружества, желал из него выйти — по приказу Рагнара семьи изменников уничтожались целиком. Возможно, не все изменники на самом деле являлись таковыми. Зато лояльность оставшихся в живых укреплялась тем больше, чем суровее преследовалась измена.

— Как здесь с женщинами? — делово осведомился Бьярке, обнимая Рагнара. — Я давно не был с женщиной.

— Плохо, — сокрушенно сказал Рагнар.

— Что, опять Лиф постарался? — раздражаясь картинно, спросил Бьярке.

— Лиф, и еще кое-кто.

— Это свинство, — возмутился Бьярке. — Город в двух шагах, непотребных девок в каждом третьем доме по две, а ему обязательно нужно чужих жен лапать поблизости.

— Увы.

— По ягоды бабы ходили, небось?

— Кто их знает, может и по ягоды. Лес густой. Может встречались с кем-то. Садись. Вот тебе кружка, Бьярке.

В кружку полилось италийское вино.

— Да, — сказал Бьярке, осушив кружку. — Скажу я тебе так. Люди стоят на хувудвагах.

— В Земле Новгородской?

— По всем Годарикам. От Новгорода до Киева.

— А Судислав?

— Готов. Примет власть, как только его привезут в Киев.

— Константин?

— Слухи не оправдались. Казнен пятнадцать лет назад.

(Время от времени слухи о том, что Константин жив, либо прощен Ярославом, либо сбежал и действует, имели хождение среди членов Содружества — дозволенная оппозиция. Многие тайно считали, что лучше уж Константин, да хоть сам Калигула, чем Рагнар).

— Зоэ?

— Не окажет сопротивления. Южане пройдут беспрепятственно.

— Сами южане как?

— Согласны в принципе, но настаивают на переговорах — после того, как схватят Ярослава, но до усмирения Киева.

— О чем будут переговоры?

— А как ты сам думаешь?

— Я думаю, что о Киеве, — сказал Рагнар, улыбаясь. — Вернее, о работорговле в Киеве.

— Я тоже так думаю.

— Киев им отдавать нельзя.

— Само собой.

— Неприятные, небось, люди?

— Те, каких я видел — очень неприятные.

— Хорошо. Заберут себе Консталь…

— Как?

— Новгородское словечко, — сказал Рагнар. — Понахватался я, когда в Новгороде жил полгода. Константинополь.

— Понятно.

— И все прилежащие земли.

— До Киева. Не слишком ли просторно им там будет?

— Не слишком.

— Позарятся и на Киев со временем.

— Не думаю.

— Почему?

— Видишь ли, Бьярке, кампанию мы начнем, я надеюсь, скоро, а на дворе сентябрь.

— И что же?

— Коли помощь фатимидов нам понадобится… то помогать они нам будут в ноябре, а то и в декабре. Присыплет их киевским снегом, треть околеет от мороза, остальные, стуча арабскими зубами, прихватят две дюжины рабов с торга, вернутся в Консталь и скажут, что Киев им не надобен.

— Остроумно, — заметил Бьярке. — А что, дорогой кузен, с этой страной?

— Которой?

— Вот этой, в которой мы сейчас находимся?

— Сложнее, кузен. Еще вина?

— Да.

Рагнар подлил Бьярке в кружку.

— Здесь и страны-то нет толком, — сказал он. — Одни герцогства, и при этом местный правитель склонен их дарить своим родственникам. Сперва нужно, чтобы Франция объединилась и перестала объявлять сама себе войну. Даже покойный Хайнрих не требовал, чтобы Робер, или Анри, клялись ему в верности. Тоже ждал объединения. А оно не пришло. Нормандия под руководством восьмилетнего Гильома — сплошь церковная. Как и Париж. Да и нет здесь сейчас ничего такого, что могло бы нам понадобится. Думаю что если от Сигтуны до Киева будут наши территории, этого хватит, чтобы свалить Империю. А когда свалим, Франция сама прибежит.

— А Италия?

— А Италию возьмут себе халифы.

— Не жалко?

— Нисколько. Рим — тот же Иерусалим. Те же мысли, те же разлагающие понятия, тот же всепрощающий единый конунг всех и вся на небесах, и так далее. Пусть поживут под халифами, это пойдет им на пользу.

— Все-таки Рим.

— А что — Рим? — удивился Рагнар.

— Бывшая столица Империи.

— Видел я эту столицу. Пылища, грязь, а кругом развалины.

— Символ.

— Ты, Бьярке, слишком много путешествуешь, и мысли у тебя стали какие-то вязкие, немужественные. Твой символ, Бьярке, это сверд и полумесяц. Понял?

— Да. Я просто устал с дороги, прости.

— Вижу.

— Мария здесь?

— Не терпится тебе на нее посмотреть?

— Не скрою, хотелось бы. Единственная фемина осталась среди Девяти. За что ее так любят, как ее терпят — что-то в ней есть, наверное.

— Есть.

— Что же?

Рагнар оценивающе посмотрел на Бьярке. Уж не думает ли этот человек, что я его произвел в фавориты? Откровенничать с ним собрался?

— Умеет вовремя сказать что-то нужное, — сухо сказал он. — Когда мы в наших планах забираемся высоко и земли под ногами не чувствуем, и взгляды наши обращены к солнцу…

— Да?

— Тут она и скажет что-нибудь.

— Что же?

Настырный какой, подумал Рагнар. Нужно будет поставить его на место в ближайшее время.

— Что-нибудь такое, что сразу все замолкают и задумываются, — сказал он. — И поэтому некая степень здравого смысла все еще существует в наших… планах… иначе…

— Да?

Ишь ты, понукает, подумал Рагнар.

— Иначе мы бы давно зарвались, как зарвались во время оно Эймунд и Константин, и судьбы их и наши оказались бы сходны, — улыбаясь, сказал он. — И было бы грустно, Бьярке. Умную женщину найти очень трудно, но коль скоро нашел — береги ее, обхаживай… ублажай…

— Это мудро сказано, Рагнар.

— Да, возможно. Вот и утро. Через два часа все соберутся, ты поспал бы пока, Бьярке.

— И то верно.

Бьярке действительно очень устал, и завалился спать на сене в углу, и стал посапывать вполне убедительно. Рагнар некоторое время посидел рядом на шезе, о чем-то думая, а затем вышел из мезона. Бьярке поворочался, помычал, и стал ждать, сжимая под сленгкаппой рукоять кинжала. Сам Рагнар давно уже не опускается до наказания изменников, посылает кого-нибудь — как вот Бьярке давеча послал в Полонию… Но нет — прошел час, а в мезоне никто так и не появился. И Бьярке уснул.

Через два часа восемь мужчин и одна женщина собрались в самом большом из брошенных домов. Двое из девяти были возбуждены каким-то событием, сведениями о котором им не терпелось поделиться с остальными.

— Говори, Свен, — Рагнар кивнул.

— Друзья мои, это небывалая удача, просто небывалая! Папа Римский в Париже!

— Ну!

Все обрадовались, или сделали вид, что обрадовались — кроме женщины.

— Где он остановился? — спросил кто-то.

— Не поверите — в «Ла Латьер Жуайез»!

— Что ж тут удивительного!

— Надо послать пять-шесть человек, срочно. Пусть свяжут и доставят.

Рагнар промолчал.

— Куда это вы собрались его доставлять? — спросила женщина.

— Сюда, конечно.

Женщина, казалось, была чем-то раздражена, посторонним, чем-то, что не касалось собственно текущих дел.

— Зачем? — спросила она.

Все удивились. То есть как это — зачем? Один из главных наших врагов — у нас в руках!

— И что же вы будете с ним делать, когда сюда привезете?

Ну как, известно что. Ну…

А что, собственно, с ним делать?

— Ну, разве что посвятить его… амулет на шею повесить, и пусть он будет одним из нас, — предложила женщина. — Вместо Свена.

Рагнар молчал. Остальные сомневались, а Свен перепугался.

— Но все-таки… — сказал он, делая вид, что нисколько не встревожен собственной судьбой, а радеет лишь о благе Неустрашимых. — Какая-то выгода есть.

— Пусть так, — сказала Мария. — Но ведь мы его еще не схватили и не связали. Мы здесь на чужой территории. Совершенно нет смысла поднимать шум.

— Да какой же шум, — не унимался Свен. — Сколько шуму могут произвести пять человек?

— Пять человек недостаточно.

— Почему же?

— Потому что Папа Римский не путешествует без свиты.

— И что ж свита! — вмешался норвежец Ларс. — Поднимут вой, поскулят… свита — подумаешь! Дюжина женоподобных мужеложцев и четыре хорлы! Эка невидаль!

— Да, конечно, — согласилась Мария. — А только, как мне сказали, Папа Римский вовсе не дурак. Так?

— И что же?

— Нет, ты ответь, Ларс. Не дурак?

— Ну, не дурак. Ну и что?

— Значит, неспроста он с собой таскает свиту.

— Для утех.

— Для утех ему бы хватило трех человек.

— Ты это к чему?

— Я это к тому, — сказала Мария, — что, когда будет нужно, женоподобные, обленившиеся, изнеженные, толстые мужеложцы неожиданно повыхватывают сверды, и твоим пяти-шести человекам придется очень, очень туго. А четыре хорлы будут тыкать твоих людей в спины шилом и бить их по черепам кружками и цветочными горшками. И если впоследствии дознаются, что мы попытались схватить Папу, но нас остановила изнеженная свита, это скверно скажется на нашей репутации.

Мужчины сконфуженно молчали. Рагнар улыбался. Когда пауза достаточно затянулась, чтобы смутились все, кроме Марии, Рагнар, не вставая, сказал:

— Друзья мои.

Все повернули к нему головы.

— Мой кузен Бьярке, а он сейчас спит, ибо устал, привез известия из Гнезно и Магдебурга. Так называемый наследник трона скрылся в неизвестном направлении. Ходят слухи, что он убит, хотя лично я в этом сомневаюсь. Будь он действительно убит, все вздохнули бы с облегчением — и Полония, которой наличие оппозиции, вдохновляемой присутствием наследника, мешает принять законное правительство, и Саксония, которой приходится вилять на переговорах, не признавая, но и не отрицая, что наследник скрывается именно у них, и мы с вами. Польское крыло Содружества дважды пыталось решить судьбу наследника радикальным способом, а кончилось дело тем, что Бьярке пришлось ехать в Полонию, дабы решить судьбу решавших, тем же способом. Я обещал вам действия к востоку от Полонии в этом году. Но, по совести говоря, я сомневаюсь в целесообразности таких действий, пока Полония не угомонилась. Полония — наша крепость, наша опора, наш центр в данный момент. В Полонии, если она наша, можно держать любые военные силы, любые войска, не скрываясь. Там можно учить и воспитывать новые поколения воинов, верных нам и только нам.

Он замолчал.

— Наследник должен быть найден, — сказали сразу несколько голосов.

— Нужно его убить, — добавил кто-то.

— Зачем? — спросила Мария удивленно.

— Чтобы не мешал, — с энтузиазмом объяснили ей.

— Мешает, насколько я понимаю, не сам наследник, — сказала Мария, — а его исчезновение и связанная с ним неопределенность. Если мы найдем наследника сами, это даст нам возможность его приручить. Если он окажется хорошо приручаем, можно будет даже поставить его во главе польского правительства.

Начали переглядываться.

Остроумно, подумал Рагнар. Несостоятельно, но остроумно.

— Мать его будет против, — сказал он. — А ее уважают — и в Саксонии, и в Полонии.

— А вот судьбу Риксы давно пора решить радикально, — заметила Мария холодно. — Овечка невинная, бедная вдовушка жалуется в голос на судьбу, а просьбы и мольбы ее почему-то рассматриваются многими властительными людьми как приказы, подлежащие немедленному исполнению. Между прочим, именно ей мы обязаны тем, что Бенедикт правит Церковью.

— Как это?

— Как же?

— А вы не знаете? — удивилась Мария. — Лет пятнадцать назад милейшая Рикса, тогда еще законная жена и правительница, хвестовала с богатым гостем, неким Албериком, братом и сватом римских клерикалов, в Венеции. И в шутку якобы предположила, что лучший подарок ко дню рождения двенадцатилетнему сыну Алберика — папский престол. По возвращении в Рим Алберик, не долго думая, собрал кардиналов в Латерано, окружил здание и базилику стражей, и собственноручно надел сыну на голову тиару — несколько набекрень. Все решили, что раз набекрень, то она скоро упадет. Но прошло уже пятнадцать лет, а Бенедикт по-прежнему на престоле.

— Но это была всего лишь шутка, — возразил кто-то. — Рикса пошутила. Кто ж мог подумать, что Алберик примет шутку всерьез.

— А правда вообще часто смахивает на шутку, — заметила Мария. — Впрочем, ну ее к лешему, Риксу. Будет время — займемся. Кстати, — беззаботно продолжала она, — можно и убить наглого щенка, наследника польского. Путается у всех под ногами… Впрочем, как хотите.

Все кроме Рагнара переглянулись.

— Но как же, ты же только что сказала…

— Я против излишней жестокости, — заверила их Мария. — Но сами посудите — он действительно всем мешает.

— Но он ведь ни в чем не виноват!.. — подал голос кто-то из гуманных представителей Содружества.

— Как это не виноват? — спросила Мария.

— Он не хочет быть правителем — какая тут вина, это его личное дело.

— Это неизвестно, — возразила Мария. — Наследный принц, не желающий быть правителем, объявляет об этом открыто, и либо принимает постриг — это нынче модно — либо уезжает в теплые края, обычно в компании не очень амбициозной любимой девушки. А Казимир, не гоняясь за престолом, в то же время от престола не отказывается, то есть, ждет удобного момента, когда все шансы будут на его стороне. Такие люди не считаются ни с чьими интересами, кроме своих собственных, и приручать их трудно.

Собрание задумалось.

ГЛАВА ШЕСТАЯ. ПОЛЕ ЧЕСТИ.

Перед самым рассветом уютно сопящую, прижимающуюся к теплому боку Нестора Маринку разбудили. Ей заткнули рот и нос, чтобы она не кричала и не мычала. Ее взяли за волосы, выволокли из постели, и, не дав опомниться, потащили вон из спальни. Хорошо смазанные дверные петли не скрипнули. Скрипнули бы у самого выхода половицы — там как раз подгнило из-за недавно протекавшей крыши, но Маринку тащили, приподнимая за волосы, так что ей приходилось ступать легко и на цыпочках, как в весеннем танце. Часть смежного помещения освещалась одинокой свечой. Маринке залепили по щеке и бросили ее, перепуганную, на низкий шез.

— Гадина, хорла, — сказала Маринке ее мать, в одиночку произведшая все вышеописанное. — Что мне с тобою делать! Услать тебя, что ли, обратно к мужу?

— Не понимаю я, что тебе от меня нужно, и почему ты врываешься ко мне в спальню среди ночи, — возмутилась Маринка вполголоса, но яростно. — Я не для того от мужа сбежала, чтобы терпеть от тебя все тоже самое! Я…

— Заткнись.

Маринка замолкла. Томная, небольшого роста, округлая, с прелестным лицом — большие правильной формы синие глаза, тонкие рыжеватые брови, греческий нос и крупные, но очень эффектного рисунка губы — верхняя тоньше нижней — веснушчатая женственная Маринка боялась своей поджарой, худой, суровой рыжей матери. Было в матери много мужского. И рука у матери была тяжелая.

— Ты ведь уже немолода, — сказала мать. — Тебе тридцать лет. Что ты путаешься с мальчишками!

Маринка закатила глаза.

— Зачем он тебе? — настаивала мать. — Зачем? Ему двадцати еще нет. Заставила парня приехать к тебе — аж из Болоньи! Оторвала от постижения премудростей!

— Он сам приехал, — возразила Маринка. — Я его не силой сюда волокла. По собственному желанию приехал.

— Не заговаривай мне зубы. Будешь спать здесь, гадина. Завтра у меня долгий день. Я, пожалуй, тебя запру.

— Как это — запрешь?

— На замок. При этом ты мне пообещаешь, что ни звука не издашь, пока я не вернусь. И я, так и быть, тебе поверю. Проще было бы тебя просто привязать. Но жалко мне тебя. Мать усталая приезжает после месяца отсутствия — и так-то ты ее встречаешь.

Маринка, насупленная, еще некоторое время сидела на ховлебенке, глядя по сторонам. Комната матери напоминала монашескую келью — шез, который и шезом-то назвать язык не поворачивается — обыкновенный ховлебенк… стол, ложе, дверь, небольшое окно — не влезть, не вылезти. Вот и вся обстановка. Дверь, соединяющую спальни, мать заперла, ключ сунула в походную суму. Вторую, внешнюю дверь, тоже запрёт. Она если чего сказала — сделает. Еще немного посидев, изображая обиду, Маринка встала, перебралась на ложе, повернулась лицом к стене, поворчала себе под нос, и вскоре неожиданно для себя уснула. Услышав мирное посапывание, мать Маринки подошла к ложу и заботливо укрыла дочь покрывалом. Ночи становились все холоднее.

Может, не надо было ее, вот так вот, отдирать от Нестора? Нет, надо, решила мать. Если бы она была уверена, что Маринка влюбится в Нестора и уживется с ним, и выйдет за него замуж — совсем другое дело было бы. Но маринкино непостоянство не предвещало в данном случае ничего хорошего. Почти все мужчины, с которыми Маринка имела дело, становились несчастными, начиная с первого ее мужчины, который сразу после того, как Маринка его бросила, ушел в монахи. Жаль Нестора. Вполне милый мальчик. Пусть едет доучиваться в Болонью, нечего ему делать в сыром франкском захолустье.

* * *

Нестор меж тем безмятежно спал, и проспал до позднего утра. Сквозь щели в ставнях вовсю светило, снаружи раздавались голоса. Нестор приподнялся на ложе и огляделся. Один в комнате. Маринкины тряпки на шезе. Кувшин с вином, вчерашний, на столе, ломти хлеба. Он понюхал воздух. Грызунами не пахло. За домом хорошо следили — в подвале мышей и крыс травили ядом, а по первому и второму уровню разгуливали сурового вида коты. Стены и пол, очевидно, тщательно и регулярно проверялись на наличие дыр, и если дыры образовывались, их тут же заделывали.

Нестор голышом подошел к столу, отломил хлеб, и стал его жевать, ни о чем особенно не думая. Запил вином из кувшина. Хотелось ссать, но в отхожий чан под ложем в возбужденном по утру состоянии так просто не попадешь, а в Болоньи Нестор, в детстве страшнейший грязнуля, привык к чистоплотности и аккуратности. Нужно одеться и выйти. Порты и рубаха нашлись сразу — лежали на полу возле кровати. Сапоги спрятались под кровать. Вторую, короткую, рубаху синего цвета Нестор нашел за маринкиным сундуком. А вот мантелло — кап по-здешнему — нигде не было видно, и головного убора тоже. Ну и ладно.

Нестор шагнул к двери и обнаружил, что она заперта. Маринка куда-то убежала, а его, стало быть, замкнули тут. Ну уж нет. Я ей не игрушка какая — попользовали и спрятали до следующего раза. Из Болоньи в Париж я к ней приехать могу — ничего зазорного в этом нет. Но сидеть под замком и ждать, не поссав, ее милости — э нет, не на того напали. Нестору дорого его, Нестора, достоинство.

Дорожа достоинством, он подошел к ставням. Приоткрыл одну. По двору шлялись овцы. Стог сена находился под самым окном. Возможно, не случайно. Возможно, Нестор не первый, покидающий сию скромную келью через это окно. Развратная Маринка. Не я один здесь бываю. Ничего другого я от нее и не ожидал. Вот хотя бы Стефан… впрочем, нет, Стефан с другого хода ходит.

Он сел на подоконник, перекинул ноги наружу, оттолкнулся руками, и упал в сено.

Овцы всполошились и заблеяли недовольно. Нестор пересек двор, потянул на себя калитку, перепрыгнул канаву и оказался на страте.

Кто-нибудь другой растерялся бы, и пошел бы в неправильном направлении, и обязательно заблудился бы, но мы люди образованные и знаем, что солнце к зениту движется с востока, посему река — вон в той стороне, а дом, в котором я проживаю с коллегами — вон там.

И пошел он по страту.

Из-за угла за ним следила пара внимательных глаз. Один сверд висел на бальтираде у бедра, а второй, в ножнах, Адам держал в руках. Все честно. Сейчас он пойдет за этим негодяем. Толкнет его, хрястнет по щеке, и предложит прогуляться — в близлежащую поросль, вон там, за брошенной постройкой — монастырь собирались строить какие-то монахи — там иногда отдыхают придворные короля Анри, ближе к вечеру, а сейчас никого нет. Там и поговорим.

Он вдохнул полной грудью и уже вышел было из-за угла, как вдруг чья-то рука опустилась ему на плечо. Адам резко обернулся.

До этого момента он не встречался в Париже с Панкратиосом, византийским священником, и поэтому не удивился тому, что Панкратиос помолодел лет на двадцать, укоротил себе бороду до щегольской «подковки», поменял цвет волос на блондинистый с сединой, а мантию сменил на костюм заезжего купца, не то норвежского, не то шведского.

— Ты следишь за кем-то, добрый человек? — осведомился Панкратиос.

— Оставь меня, — велел ему Адам, глядя на купца сверху вниз. — Иди, будто меня не видел.

— Ты не слишком вежлив, добрый человек, а ведь я тебе в отцы гожусь.

— Иди, тебе говорят, — тихо и злобно сказал Адам.

Тогда помолодевший Панкратиос коротко и очень быстро хлестнул Адама по лицу. Адам зажмурил левый глаз и на мгновение оторопел.

— Дай сюда, — сказал Панкратиос, выхватывая из рук Адама сверд.

— Э! — сказал Адам. — Ты что это!

И потянулся за свердом, но Панкратиос отступил на шаг.

— Как я понимаю, ты собирался пригласить человека, который не сделал тебе ничего плохого, на поле чести. Не так ли.

— Тебе-то что! Отдай!..

— Я охотно выполню все, что по твоему плану должен был выполнить этот человек. Судя по всему, ты хотел прогуляться с ним в сторону вон той поросли. Пойдем.

Адам пришел в себя и собрался с мыслями.

— Такие прогулки совершают только с равными, — сказал он.

— А человек тот — он тебе равный?

— Э…

— Ты даже не знаешь.

— Я собирался это выяснить.

— Хочешь, я тебя еще раз хлопну по лику? А может все-таки пойдем, помахаемся, без всяких споров и доказательств? Ты по одежде судишь, но одежда обманчива бывает. Пойдем, пойдем, глупый мальчик, сын сводника и хорлы.

— Как ты сказал?!

— Именно так, как ты слышал.

— Да ты, старый торгаш, знаешь ли, с кем говоришь?

Панкратиос неожиданно обиделся.

— Почему ж старый? Ты, щенок, не забывайся! Мне тридцать девять лет — это вовсе не старость! Это даже, в некотором смысле, молодость! Листья шуршащие, долго мы будем здесь стоять? Тебе хочется драться — а ты вместо этого лаешься, как подлый рольник.

Адам, красный от ярости, топнул ногой. Затем выглянул из-за угла — Нестор успел уйти! Его нигде, Нестора, не было видно!

Найду потом, подумал он. Прикончу выжившего из ума старикана и найду. Нет, не прикончу. Преподам урок. Учить меня вздумал! Пощечины дает! Старая лохань!

Молча они пересекли страт, вошли в проулок, и вскоре оказались в той самой поросли — с просекой в продуманном месте, похожей на аллею, и двумя вкопанными в землю известняковыми шезами, предназначенными для утомленных светской беседой высокородных женщин. Адам слегка остыл и посмотрел на Панкратиоса с подозрением. Панкратиос меж тем расстегнул пряжку и бросил кап поверх известнякового шеза. Вынув из ножен сверд, он коротко его осмотрел и поморщился.

— Железяка бесполезная, — сказал он сквозь зубы. — Даже наточить толком не могут. Впрочем, такую и не наточишь.

— Ты сказал, что ты мне ровня, — Адам тоже скинул кап и вытащил сверд. — Если это так, назови свое имя.

— Зачем оно тебе? — спокойно спросил Панкратиос. — Ты перепись населения ведешь по королевскому приказу?

— Я — Адам из рода Ковалеков. Кто ты? Отвечай!

— Как-нибудь в другой раз отвечу. Не сейчас. Да ты не беспокойся понапрасну, не купец я и не пейзан.

— Это я понял, — неожиданно спокойным голосом сказал Адам. — Тебя подослали Неустрашимые. Пейзанов они не посылают.

— Ты, юноша, когда размышляешь, размышляй про себя, а то ведь неровен час язык отрежут.

Все встало на свои места. Нестор каким-то образом узнал, что он, Адам, по приказу Кшиштофа собирается с ним разделаться. И подослал вот этого… переодетого купцом… Что ж. Оскорбление нанесено. Сперва я убью этого… купца… а затем займусь Нестором. Ошибся ты, Нестор. Если бы не это — я бы тебя просто убил, в честном поединке. Теперь же — нет. Умирать ты, Нестор, будешь долго и мучительно.

Он махнул свердом, не вставая в позицию, но Панкратиос — нет, не отскочил, не наклонился, а как-то плавно переместился, совсем слегка, и Адаму пришлось отступить в сторону, чтобы не потерять равновесие. Адам был на голову выше противника, воинственнее, сильнее — промах его не смутил. Бывают заминки. Сейчас он еще раз махнет свердом — и разрубит этого негодяя надвое.

Но старый негодяй еще раз переместился, и еще раз, и тогда Адам сделал выпад с вывертом, неожиданный, и лезвие вошло негодяю в грудь пальцев на пять — так ему показалось.

Никуда оно на самом деле не вошло. А подосланный убийца оказался почему-то у Адама справа, и выглядел задумчивым, а сверд держал острием вниз.

Да он со мной играет, подумал Адам. Ах ты невежа!

Отступив на шаг, Адам снова повернулся к противнику лицом и стал оценивать боевые качества оппонента, как делал это в походе, как его учили это делать в Гнезно бывалые воины. Оценивать оказалось нечего — человек стоит в непринужденной позе с опущенным свердом, не лезет в атаку, не размахивает клинком, не передвигается туда-сюда, не выжидает. Стоит и смотрит. Как поступают в таких случаях, Адаму в Гнезно не сказали. Нужно было импровизировать. Адам так и поступил. Выставив клинок перед собой, он метнулся вперед — и в этот момент противник сделал первое резкое, а не плавное, движение. Скрежетнула сталь, рукоять потянуло в непонятную сторону, сверд вывалился из руки Адама, а противник, проскочив каким-то образом у Адама под локтем, ударил поммелем — в голове поляка помутилось, он качнулся, выплевывая два выбитых зуба, и, сбитый с ног пинком в бедро, повалился на траву.

— Не двигайся, порежешься, — сказал противник, стоя над Адамом и держа острие сверда у горла поверженного. — Во избежание дальнейших недоразумений я должен сказать тебе несколько слов. Первое. Человек, за которым ты следил, к Неустрашимым не имеет никакого отношения, а если имеет, я его сам убью, без твоей помощи. Второе. Я к Неустрашимым совершенно точно не имею никакого отношения. Третье. Если ты, или кто-нибудь из твоей теплой польской компании, вздумает еще раз увязаться за вышеупомянутым человеком — по любому поводу — я вам всем поотрезаю языки и муди. Всё!

— Как тебя зовут? — спросил Адам одними губами.

— А?

— Как тебя зовут?

— Тебе это все еще кажется важным?

— Да. Как благородный человек… ты не имеешь права… скрывать от меня свое имя. Ты можешь меня убить… но знай… что если ты это сделаешь, не назвав своего имени, ты будешь просто… наемный убийца… спьен… обыкновенный подлец.

Противник нахмурился.

— А скажи, — спросил он, — ты собирался назвать себя тому, за кем давеча следил и кого хотел вызвать на поединок?

— …Разумеется.

Противник пожал плечами.

— Что ж, если тебе это так нужно… Я Хелье из рода Ягаре, троюродный брат Ирины Новгородской. Ты удовлетворен?

— Да. Можешь меня теперь…

Убрав сверд от горла Адама, Хелье еще раз осмотрел лезвие, пожал плечами, бросил сверд на траву, и неспешным шагом направился к близлежащему страту.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. FдDЕR ОСН SжNЕR.

Безмятежный Нестор вошел в мезон без стука. Мишель и Гусь, сидящие за столом, что-то тут же спрятали, и уставились на него.

— Привет вам, друзья! — радостно сказал Нестор, стаскивая робу через голову и бросая ее в угол. — Почему не на занятиях?

— Я всегда на занятиях, — парировал Гусь. — Но иногда мне лень транспортировать на занятия бренную мою плоть, и я присутствую там только духом.

— А я сегодня не расположен, — добавил Мишель. — А ты почему не пошел, Нестор?

— Я еще пойду, — сказал Нестор. — Вот только сожру чего-нибудь. Я тут давеча заблудился и миллариума три лишних ковылял. Задумался, замечтался.

— Мечтателен ты, Нестор, — заметил ему Гусь. — А вот Мишель у нас совершенно не мечтателен. Практичен и деловит всегда.

— Да, водится за ним такой недостаток, — согласился Нестор.

В дверь постучали. Гусь и Мишель обменялись взглядами.

— Кто это к нам ни с того ни с сего? — удивился Нестор. — Открыть, что ли?

Стук повторился. Затем стучавшему, очевидно, надоело ждать, и он, отворя дверь, вошел в мезон. Кинув быстрый взгляд на Мишеля и Гуся, Хелье криво улыбнулся и повернулся к Нестору.

— Здравствуй, отец, — сказал Нестор растерянно.

— Здравствуй, сын. Как изменилась Болонья с тех пор, как я последний раз сюда заезжал! Заметно холоднее, и здания другие. Почему-то все каменные снесли, и понастроили каких-то хибарок, лачуг…

— Отец, я…

— Но атмосфера осталась прежняя. Много студентов, на занятия никто не ходит, все рассуждают о судьбах мира и пьют какую-то подлую дрянь, чуть свет.

— Гусь, нам пора на занятия, — сказал Мишель.

— Это точно, — откликнулся Гусь.

Оба встали и пошли к двери, не глядя на Хелье.

— Вы только, молодые люди, наставникам не перечьте. И запоминайте больше, запоминайте, — сказал им Хелье. — Оно только по началу кажется, что все, что вы на занятиях узнаете, нужно только на занятиях.

Мишель остановился и посмотрели на Хелье. Гусь, следуя примеру товарища, тоже остановился.

— А потом всегда оказывается, — продолжал Хелье, — что и в жизни, возможно, нужно оно, да только вы не помните ничего. Эка молодежь нынче пошла. Да вы не стойте, идите. Расставились.

Мишель с Гусем вышли.

— Так, — сказал Нестор.

— Ну как у вас здесь, в Болоньи, хорошо? — спросил Хелье.

Судя по тому, что отец не подходит и не обнимает его, Нестор сообразил, что родитель чем-то расстроен или рассержен.

— Не присядешь ли? — спросил он. — А то тебе, наверное, трудно стоять-то. Старенький ты и немощный.

— Вот, здесь, в Болоньи, гостеприимство в ходу, это хорошо, — похвалил Хелье, садясь.

— Отец, ну что ты заладил…

— А что?

— Не в Болоньи мы, понятное дело.

— А где же?

Нестор закатил глаза.

— Нет, ты скажи. Ежели не в Болоньи, так где же?

— Где?

— Да. Где.

— Ну как… в Париже… Это город такой. Во Франции.

— Разве? — удивился Хелье. — Странно. Но ведь уезжал ты именно в Болонью для постижения наук. Ну, значит, менее чем за год все науки ты освоил. Постиг. Это бывает — не так уж много наук на свете! Скажи — не очень много?

— Не очень. Я тоже раньше думал, что больше.

— Вот, правильно. Ты теперь ученый человек. Ведь ученый? Ты не молчи, ты говори.

— Отец, я…

— Ну, стало быть, начнем с главного. Ибо то, что у тебя в голове — дело в конечном счете твое личное, а вот окружение, в коем ты… э… вращаешься нынче… меня беспокоит. Ибо я за тебя в ответе.

— Перед кем? — мрачно спросил Нестор.

— Перед собой. И перед Создателем. Почему ты поселился с этими двумя?

— А не надо было?

— Нет, не надо было.

— Почему ж?

— Родом занятий они отличаются от тебя разительно.

— Каких занятий? Такие же алумни, как я.

— Алумни? Оба?

— Да. А ты думал, они перевозчики?

— Да как бы тебе сказать… По мне — так обыкновенные тати, но тебе, конечно же, лучше знать.

— Нет, они не тати.

— А откуда они родом?

— Один местный… другой…

— А тебя не удивляет, что один местный понимает по-шведски?

— Как это?

— А вот я давеча им наставление прочел, как на занятиях по философии. Есть такая наука, ты уж ее постиг, небось. Он все понял, и даже ответил.

— Действительно, — озадаченно сказал Нестор. — Но… Может, они берут уроки у каких-нибудь норманнов.

— Местные норманны шведскому языку не обучены. Тупые оне.

— Не все.

— Соседи твои — тати, Нестор.

— Нет, они не тати. Не могут они быть тати.

— Почему ж?

— А вот к примеру — я все свои сбережения… средства… храню прямо здесь, вон в том сундуке, и ничего до сих пор не пропало.

— Твои сбережения им не нужны. Они тати крупные. Ну да ладно. С примо мы разобрались, перейдем к секундо, мой драгоценный алумно, чтоб тебе провалиться. Что ты делаешь в Париже в одних портах, в то время, как тебе положено быть на занятиях в Болоньи, одетым полностью и со вкусом, сволочь такая?

— Я?

— За бабой увязался? Говори.

Нестор промолчал. Хелье шагнул в угол и подобрал несторову робу вместе с веревкой, кою Нестор использовал вместо гашника. Понюхав робу на расстоянии, он поморщился и бросил ее обратно в угол, а веревку сложил вдвое.

— Говори, мерзавец.

Нестор потупился. Тогда Хелье, зайдя сбоку и коротко размахнувшись, хлестнул Нестора веревкой по арселю. Взвизгнув, Нестор отпрыгнул неуклюже и стал тереть арсель обеими руками.

— Ты что!

— Есть у меня несколько попутчиков на примете, — сказал Хелье. — Послезавтра выезжают в земли италийские, к морю Средиземному. Денег я тебе дам. Чтобы через месяц был в Болоньи, подлец. Всё. Официально-воспитательную часть совещания я на этом заканчиваю, можешь подойти и обнять отца, змей двуногий.

— Пошел ты… — начал было Нестор, но вдвое сложенная веревка в руке Хелье стала раскачиваться чуть быстрее, и он, смирясь, приблизился к отцу и обнял его, хоть и без энтузиазма. Отец взял его за волосы, придвинулся, и поцеловал в щеку.

— Рожа твоя бесстыжая, — сказал Хелье. — Негодяй. Ну, сядем теперь, расскажешь, что хочешь. Настаивать не буду. Хоть и надо бы. Что за баба, отвечай.

— Не…

— Не буду настаивать. Впрочем, нет, буду. Что за баба? Говори, аспид.

Нестор мрачно смотрел на отца. Хелье улыбался — озорно и с пониманием.

— Маринка, — сказал Нестор.

Хелье перестал озорно улыбаться.

— Не понимаю, — сказал он.

— Ну, Маринка, — сказал Нестор. — Ты знаешь.

— Теперь понимаю. Лучше бы не понимал. Она тоже здесь?

— Здесь? — Нестор посмотрел по сторонам.

— В Париже, орясина.

— Да.

Хелье вздохнул.

— Сколько женщин на свете, — сказал он. — Я, Нестор, полмира объездил, и, скажу тебе не таясь — куда бы ты не приехал, везде женщины есть. Во всем мире. Куда ни ткнись. Зачем тебе замужняя, которая к тому же тебя старше, и у которой…

— У которой что? — зло спросил Нестор.

Любовник в каждом доме, хотел сказать Хелье, но не сказал. Переупрямит он меня, подумал Хелье. Чувствует, что правда на его стороне. А когда Нестор чувствует, что прав, его никто не переубедит, ни наставник, ни священник, ни даже сам Бенедикт Девятый. Хелье вздохнул.

— Пойдем послушаем римского проповедника к полудню? — предложил он.

— К полудню?

— Да. Не хочешь?

— А где?

— В Святом Этьене.

— А…

Хелье еще раз вздохнул.

— Ты даже не знаешь, где это. Листья шуршащие! Ты когда последний раз на службе был?

— Я-то?

— Ты-то.

— Да я… как же… а греческих церквей в Париже нет! — нашелся Нестор.

— Да зачем тебе непременно греческая? Ты что — грек?

— Нет, но устои…

— Молчи, Нестор. Пойдем в какую-нибудь таверну, позавтракаем. И к оружейнику зайдем.

— Зачем?

Действительно, зачем?

— Я тут недавно разведал новый путь, — сказал Хелье. — Доброе оружие — хорошие прибыли.

— А, — сказал Нестор.

— Что — а?

— Ты знаешь, отец, я в купеческих делах ничего не смыслю.

Хелье стало обидно. Легенду о том, что он купец, он поддерживал последнее время нехотя, рассчитывая, что сын, став взрослым, сам догадается, что отец его вовсе не торговлей занят. Но судя по всему дела отца не интересовали Нестора вообще. Гад неблагодарный.

* * *

Десять лет прошло — а кажется как вчера, или как целую вечность назад.

Ярослав вызывал его из Корсуни время от времени, давал поручения особого характера, а напоминала Ярославу о Хелье, конечно же, все та же Ингегерд, ныне — Ирина Новгородская, верная жена правителя, княгиня, мать нескольких княжевичей и княжон, постоянно беременная и все более и более набожная. Хелье возвращался как-то из Чернигова к себе в Корсунь, и остановился в Киеве — посмотреть на развернувшееся строительство и встретиться с Гостемилом. Гостемила он не застал — тот уехал к себе в Муром улаживать какие-то дела с наследством.

Не изменивший своей юношеской привычке шляться по улицам в любое время суток, Хелье, поблуждав по примыкающим к Пыльному Спуску проулкам, направился было на Подол — как вдруг услышал за одним из углов голос, показавшийся ему знакомым. Приблизившись к углу, он уловил обрывок разговора — уличной скоги с клиентом.

— Пятнадцать сапов, — говорил клиент.

— Мы же договорились, обманщик, что двадцать!

— Бери пятнадцать, а то ведь передумаю.

— Ну, хорошо, — сказала скога. — Повезло тебе, что сводник мой в отъезде.

— Болтай мне тут!

— Давай деньги. Куда мне встать?

— Лучше бы легла.

— Холодно нынче, а подстелить нечего. Разве что твою сленгкаппу.

— Нет, сленгкаппу я тебе пачкать не дам, еще чего. Вставай к стене!

Слушать такие разговоры Хелье было не то, чтобы совсем неинтересно, а неудобно как-то. Люди делом заняты, дело не касается ни лично Хелье, ни князя. Но почему-то, прислонившись к стене, он дождался — и конца разговора, и конца акта, и увидел мужчину, быстро идущего на север, и скогу, выходящую из проулка, оправляющую поневу. Скога как скога — не лучше и не хуже других, для хорлова терема старовата, года тридцать три, тридцать четыре ей на вид, поэтому и промышляет на улице.

Дав ей уйти на две дюжины шагов, Хелье неслышно последовал за ней, держась тени заборов. Дойдя до Подола, свернула она в глухой закоулок и скрылась в палисаднике.

Хелье оглядел калитку, потрогал забор, нашел щель, рассмотрел дом — сарай, а не дом, покосившийся, с дырявой соломенной крышей.

Он обошел палисадник и наткнулся на лаз в заборе. Не лаз даже, а просто брешь, которую явно никто не намеревался заделывать. Пробравшись в палисадник, он подступил к окну, за которым раздавались голоса. Найдя в ставне удобную щель, он приник к ней глазом.

— Зачем ты украл мои височные кольца, зачем, ответь? — выговаривала скога отроку лет девяти или десяти, смотрящему на нее насуплено. — Ты что, девочка? Зачем тебе кольца?

— Я их продал! — с вызовом ответил отрок.

— Кому, змей?

— Вятко.

— Кто это такой?

— Сын портняжки.

— Водишься леший знает с кем! Зачем ты их ему продал?

— Чтобы купить книгу!

— Какую книгу?

— Вот эту!

Отрок показал на фолиант с шелковой шнуровкой.

— И что же написано в этой книге?

— Не твое дело, тебе этого не понять! И я вообще не намерен спорить с тобой! Спорить со скогой — позор, это все знают!

— Ах ты гаденыш! — крикнула женщина. — Ты как мать назвал?!

— Я же не ругаюсь так, ты ведь и есть скога. Уличная хорла. Скожишь на улице. У меня и друзей нет — из-за тебя. Как узнают, что я сын хорлы, так дразнятся!

— Подлец ты, изверг сопливый!

— Отстань от меня!

Женщина села к столу (он скрипнул и чуть покосился, прогнивший, старый) и заплакала.

— И нечего реветь! — добавил жестокий отрок. — Хорлам реветь не положено.

Хелье очень не понравились речи отрока, но дело было не в речах. Дети вообще бывают жестоки и совершенно бестактны. Свеча была дрянная, светила плохо, а парень вертелся туда-сюда, мешая Хелье вглядываться. Но вот свеча вспыхнула ярко. Что-то там совпало в воске и фитиле, способствующее яркому вспыхиванию, и последние сомнения Хелье рассеялись.

Он отделился от стены, выбрался из палисадника, и зашагал к крогу, хозяйку которого знал много лет — всегда, будучи в Киеве, у нее ночевал.

Пролежав всю ночь с открытыми глазами, напряженно думая, к утру Хелье уснул, и проспал до заката, что не входило в его планы. Киев за это время окатило мощным ливнем. Жуя смолу, он быстро оделся — и побежал к давешней хибарке. Постучал в дверь. Малолетний злодей спросил — кто там. Хелье сказал, что хочет поговорить с матерью злодея. Злодей ответил, что мать его ушла уж скожить на улицах, и что он ей не сводник.

Хелье проследовал давешним маршрутом, перепрыгивая лужи, заглядывая в проулки, затем направился обратно по параллельной улице, и снова, повинуясь наитию, вернулся на прежнюю, называвшуюся Улицей Рыжей Травы. Держась близко к проулкам, он услышал в одном из них характерное мужланское хыканье — хык, хык — через равные интервалы.

Не извращенец ли я? подумал Хелье. Нет, я не извращенец.

Он глянул за угол. Приперев хорлу спиной к забору, какой-то вояка в кольчуге и шлеме (зачем в мирном городе в мирное время — шлем?), со свердом, довершал акт купленной любви. Одной рукой он держался для равновесия за забор, другой мял ягодицу хорлы через приподнятую только спереди поневу. Луна рельефно освещала сцену — ей тоже, наверное, было интересно.

Закончив акт, вояка постоял и покряхтел некоторое время, а затем вытащил из мешка какие-то монеты и бросил их на влажную землю к ногам хорлы.

— Мы договаривались на пятнадцать, — сказала она. — Не три, а пятнадцать сапов.

— Тебе и три много, — сказал вояка презрительно.

— Ты обманщик! — сказала хорла. — Обманщик и вор!

— Я — вор?

— Тать самый настоящий!

Вояка стукнул ее не замахиваясь по лицу так, что ее качнуло в сторону.

— Ах ты хвита грязная! — сказал он злобно. — Вот я тебе сейчас устрою! Будешь знать, как честных людей оскорблять!

Схватив ее за волосы, он ударил ее еще раз. И ударил бы в третий раз, если бы Хелье, подобрав какую-то палку, валявшуюся на дороге (возможно, кто-то, боящийся бродячих собак, обронил) не подскочил сзади и не ткнул бы вояку палкой между лопаток.

Вояка обернулся, и на этот раз Хелье ткнул его палкой в лоб, едва не пробив вояке череп — шлем во время акта сбился на затылок, лоб оказался открытым. Вояка выхватил сверд и некоторое время им размахивал, стараясь попасть по Хелье. Подождав, пока вояка устанет, Хелье зашел сбоку и ударом палки повредил вояке запястье. Сверд упал на землю, и Хелье наступил на него ногой.

— Двенадцать сапов не достает, — сказал он, и тут заметил, что хорла уж убежать управилась — нет ее.

Тогда, врезав пригнувшемуся от боли вояке коленом в морду, Хелье подобрал сверд, отцепил от бальтирада лежащего на боку и мычащего вояки ножны, и выбежал из проулка на улицу.

Хорла бежала вниз — к Подолу — и Хелье устремился за ней, неся сверд в руках. Сообразив, что трофей ему, в общем-то, не нужен, он бросил его в придорожные кусты. Через два квартала он догнал хорлу.

— Постой, — попросил он, хватая ее за руку, — постой же!

— Отстань, не трогай меня, сволочь! — закричала она.

— Мне с тобой поговорить надо! Я тебя не трону! Вон там за углом крог открыт, пойдем, что-нибудь съедим или выпьем. — Подумав, он добавил, — Я угощаю.

— Пусти! Не надо меня угощать!

— Лучинка, не будь дурой, тебе говорят!

Оказывается, он помнил ее имя. Он и сам этому удивился.

— А? — сказала Лучинка. — Отстань! Отвались!

— Постой же! Постой же, х… орясина, ети твою мать!

Что бы ей такое сказать, чтоб не бежала, подумал он. Ничего, кроме ругательств, в голову не приходит.

— Я тебя не знаю, — сказала она.

— Неправда. Знаешь.

Луна продолжала ярко светить. Лучинка сощурилась и вгляделась. Что-то у нее, наверное, было со зрением. Не совсем плохо, но и не очень хорошо.

— Не знаю.

— Ближе, присмотрись.

Помедлив, она придвинула лицо совсем близко к лицу Хелье.

— О, подмышки стеклизы!.. — сказала она, отпрянув.

…Ни с одной женщиной не было Хелье так тепло и уютно.

— Как зовут моего сына? — спросил он.

И только тут она поняла, что перед ней — не сын ее во взрослом воплощении, не призрак из будущего, но, скорее всего, отец ее чада. То есть, ничего сверхъестественного не происходит. И слегка успокоилась.

— Нестор, — сказала она.

— Почему ж не Полидевк? — спросил Хелье и засмеялся.

— Что тебе от меня нужно? — зло закричала Лучинка. — Хочешь забрать хорлинга своего? А забирай! Надоели вы мне все, вообще! Благодарности никакой. Забирай, забирай. Я его выкормила, вырастила, и вот… он меня ненавидит…

— Да подожди ты!

— Отстань!

— Ты была когда-нибудь в Корсуни?

— Отвянь!

— Была или нет?

— Нет. Зачем мне Корсунь, мне и здесь худо.

— Хочешь поехать в Корсунь?

— Один сводник у меня уже есть, второго мне не нужно.

— Лучинка, послушай же!

— Нет, посмотрите только на него…

— Да будешь ты слушать или нет!

В доме напротив скрипнула ставня и чей-то сварливый голос сказал:

— Не будет она слушать! Кончайте орать, изверги!

Новое словечко придумали в Киеве.

Подумав, Хелье запустил руку в привязанный к гашнику кошель. Лучинка что-то еще хотела сказать, возмущенное, но горсть золотых монет на ладони Хелье, эффектно высвеченная лунным светом, временно лишила ее дара речи.

— На, — сказал Хелье. — Теперь пойдем со мной в крог.

— Какой?

— Ближайший.

Она зло на него посмотрела, но деньги взяла и спрятала себе куда-то за пазуху. Возможно, у нее имелся там какой-то нашитый карман под нагрудником.

Крог находился за добротным забором, а между палисадником и калиткой оказалась лужа, и, прежде, чем в нее ступить, Лучинка потерла босую ногу о щиколотку другой ноги.

— Постой, — сказал Хелье.

— Что?

— Лужа.

— Ну так лужа, и что ж?

Обхватив ее одной рукой чуть ниже плеч, второй он поднял ее за бедра, подхватил. Она стала было сопротивляться, но Хелье все-таки перенес ее через лужу и поставил на сухое, теплое крыльцо под небольшим навесом.

В кроге людей было немного. Сели за столик. Половой, заметив скогу, подошел поспешно — в кроге были свои хорлы, конкуренция никому не нравится — но под взглядом богато одетого молодого купца сник и спросил, что угодно дорогим гостям.

С Лучинкой в крогах так раньше никто не разговаривал, и она растерялась. Хелье попросил принести кувшин бодрящего свира и пару стегунов под рустом — новгородская экзотика была в тот год в большой моде в Киеве, хотя, конечно, даже стегуны здесь готовили изящно, а не грубо — все-таки Киев. Принесли также обязательные в тот год бельники с чечевицей и злюку псковскую из линя.

Некоторое время Хелье смотрел, как Лучинка лопает стегуны — жадно, не поднимая глаз.

Она изменилась, постарела, осунулась, волосы посерели, глаза утратили веселость, но Хелье не сомневался, что несколько месяцев, а хоть бы и лет, хорошей пищи и беззаботного сна вернут ей… он подумал, какое слово лучше всего подходит Лучинке. Очарование. Не просто очарование, а… уютное очарование. Плечи снова станут пухлыми, улыбка солнечной, тело мягким. Волосы заблестят, голос понежнеет.

Лучинка напилась. Зрелище было не из приятных. Вылакав кружку свира, она попросила еще, затем сама налила себе третью, и этого оказалось, с непривычки, достаточно. Серые глаза смотрели в разные стороны, рот с уютными губами кривился набок, она фыркала и ругалась, и в ответ на любые вопросы, предложения, и увещевания, говорила, что всех ненавидит. Хелье позвал полового и велел привести хозяйку.

Толстая, свирепая хозяйка мрачно смотрела на упившуюся хорлу. Хелье дал ей денег, и еще денег, и попросил отдельную спальню. Хозяйка сказала, что у нее не постоялый двор, а крог, и тогда Хелье дал ей еще денег, и спальня нашлась. И даже чистое белье нашлось для ложа. Лучинка брыкалась и ругалась, а потом ее вырвало, после чего она свернулась на ложе клубочком и мгновенно уснула. Хелье вышел в обеденный зал, позвал полового, и велел ему вымыть пол в спальне, что и было исполнено сразу — сорящего деньгами купца начали уважать.

Оставив спящую Лучинку в спальне, Хелье вернулся к столику и просидел до рассвета, попивая снова вошедший в моду бодрящий пуще свира коричневый напиток, горячий, терпкий, завезенный в Киев иудейскими купцами из каких-то совершенно безумных арабских земель.

А на рассвете Лучинка поднялась, долго вспоминала, где находится, и наконец спохватилась — Нестор дома один. И ринулась, и влетела в зал, и дикими глазами посмотрела вокруг. Хелье встал, подошел к ней, и сказал:

— Да, надо пойти проведать сына. Да и покормить. Хозяюшка!

Сонная хозяйка подошла и хмуро посмотрела — на растрепанную, с опухшим лицом, хорлу.

— Дай-ка нам корзинку, а в корзинку накидай какой-нибудь еды, что осталось с вечера.

Варанг смоленских кровей оказался неожиданно деликатным человеком. Посмотрев, как растерянная Лучинка мечется по единственной в хибарке комнате, не зная, куда себя деть и что думать, и как недоверчивый, сердитый девятилетний Нестор поедает принесенные гостинцы, он оставил мать и сына вдвоем — вышел в палисадник. После завтрака Нестор, невыспавшийся, но сытый, стал собираться в церковь — оказалось, он выполнял какие-то поручения дьякона, а заодно прибирал в храме, как умел, и в награду за это дьякон научил его читать по-гречески и по-славянски. Недружелюбно посмотрев на очередного клиента матери (явному своему сходству с клиентом он не придал значения, просто не заметил), Нестор ушел.

— Пойдем и мы, — сказал Хелье Лучинке. — Пойдем на торг. Нужно тебя одеть.

— Одеть? Я одета.

— Да… Причешись, что ли.

В первый раз за все это время она посмотрела на него без подозрения в глазах. Посмотрела растерянно. Мальчишка какой-то, купеческий сын (Хелье, несмотря на свои почти тридцать, сохранил мальчишеские черты и некоторую степень подростковой угловатости, хотя и раздался в плечах со времен юности, и даже обзавелся рельефными мускулами). Она хотела было что-то выхватить из корзины и съесть, но оказалось, что Нестор потребил все, что было.

— Обжора, — сказала она с оттенком ворчливого материнского умиления.

День выдался теплый и солнечный. Сперва зашли к сапожнику — лавка его стояла в удалении от торга, этим сапожник показывал, что он не какой-нибудь торгаш, и не заезжий махинатор, а самый настоящий мастер своего дела. Брезгливо глянув на Лучинку, пожилой сей муж сухо спросил молодого купца, какого лешего ему здесь нужно.

Звон монет нейтрализует любую надменность. Вскоре сапожник, преодолевая брезгливость, мерил ступни и щиколотки смущающейся, кусающей губы, Лучинки.

— К четвергу будут готовы, наверное, — сказал он.

— Я заплачу еще гривну, — сказал Хелье, — если они будут готовы через час.

— Гривну серебра?

— Гривну серебра.

— Будут готовы.

Лучинка совершенно перестала говорить и даже хмыкать. Хелье таскал ее по торгу, заводил в лавки готового платья, спрашивал — а это как? нравится? Но она только мотала головой. Купив наугад рубаху, поневу, запону, нагрудник с ромбами, Хелье повел ее обратно к сапожнику.

Сапожки, отороченные мехом, были готовы — сапожник свое дело знал. И пришлись они Лучинке впору. И были мягкие и теплые. И очень красивые. Лучинка с сомнением на них смотрела, не веря, но потом, по настоянию Хелье, все-таки надела, и хотела тут же снять, но он не позволил. И повел ее в ближайший крог, и заплатил хозяйке за баню. Были в Киеве и обычные бани, но Хелье предпочитал бани при крогах. Во-первых, там слабее топили, и Хелье это устраивало, он не любил, когда очень жарко. Во-вторых, баня в его понятиях не могла быть самостоятельным заведением — а всегда подсобным, вспомогательным. Не стесняясь Хелье, Лучинка разделась до гола в предбаннике, и он сам разделся, и пожалел, что не захватил из походного мешка галльский бальзам — но, позвав полового, обнаружил, что галльский бальзам имеется в кроге в наличии.

Сперва он позволил Лучинке помыться самой. Затем, уложив ее на низкий полок, на живот, он долго оттирал ей загрубевшие от постоянного хождения босиком ступни, и особенно пятки. Ей нравилось. Затем он тщательно вымыл ей голову, вылив на нее целую кружку бальзама — Лучинка жмурилась, плевалась, кривилась, но молчала. Обратив в конце концов внимание на стоящий хвой, Лучинка собралась было выполнить обязанности, но Хелье, сжимая зубы, сказал — нет, потом, перестань. И вышел — одеваться. Лучинка растерялась окончательно.

В обновках, в новых эффектных сапожках, Лучинка приведена была снова на торг, теперь уж — в лавку лучшего городского портного, услугами которого пользовалась сама княгиня Ирина. Портной об этом всегда всем сообщал.

— Да, — сказал Хелье. — Ты мне напомнил. Надо было мне в этот заход надрать княгине уши за неуважительное отношение. Понимаешь, — он повернулся к Лучинке, — хочу давеча ее повидать, а холоп не пускает, говорит — спит она.

Лучинка кивнула, ничего не поняв.

— Слушай, портной, — сказал Хелье. — Прислужница есть у тебя здесь?

— Как не быть, — откликнулся портной. — Что ж мне, добрый человек, самому что ли стараться — мерку с народа снимать? Я ведь портной, а не… землемер… какой-нибудь.

— Стало быть, с женщин у тебя снимают мерку женщины.

— Ну да. И с мужчин тоже. Мужчины любят. Ты что же, купец, никогда себе платья не шил? Не поверю. Вон то, что на тебе — можно было бы и лучше сшить, но все равно — богато, богато сделано. Странный какой стежок… Это где тебе такое строили?

— В Лиможе.

— Ничего, неплохо.

— Ты, портной, я вижу, дело свое знаешь. Вот, видишь, женщина со мной.

— Да. Ладная женщина, хорошая женщина, — взгляд портного заскользил по формам Лучинки. — Только очень стеснительная.

— Это пройдет, — заверил его Хелье. — Это из-за одежки. То, что на ней, ее смущает.

— А ведь прав ты, купец. Стыдно такой ладной женщине носить такое… стыдно…

— Именно поэтому мы сюда и пришли. И видишь ли, портной… — посмотрев на Лучинку, Хелье нагнулся к самому лицу портного и сказал тихо, — я не купец никакой на самом деле, это я так оделся, чтобы поменьше узнавали. А вообще-то я приближенный князя и троюродный брат Ирины.

Глаза портного округлились. И все равно Хелье показалось мало.

— Выполняю особые поручения, — сказал он.

— Какие же? — с сомнением спросил портной.

— Ну, например, казню врагов князя в подвале детинца…

Портной тяжело задышал, косясь на Хелье.

— Ну и пытаю иногда, приходится. Надо же кому-то этим заниматься. Иначе враги одолеют. Надо, я тебя спрашиваю?

— Надо, — твердо и испуганно сказал портной.

— Ну вот, видишь. Думаю, заготовки у тебя в запасе есть. Чтобы этой женщине новый наряд был через час. Рубаха, понева — словом, всё. А потом ты сделаешь ей еще… ну, скажем, десять разных нарядов. Зови помощницу, пусть снимает мерку. А заплачу я тебе…

Золото звякнуло о прилавок. Портной сказал, что все понял.

Хелье подошел к Лучинке.

— Мне нужно уйти ненадолго… — начал он.

— Не уходи, — Лучинка вцепилась ему в рукав. — Не уходи.

— Не бойся, — сказал Хелье. — Я только… пройдусь… нужно мне. Дело есть.

Появилась помощница — румяная, толстая девка.

— Пойди сюда, милая, — позвал Хелье. — Видишь, гостью я привел. Ты помнишь, как княгиня к вам заходила?

— Ха! — сказала девица, глядя на Хелье блудливыми глазами. — Придет она сюда, как же. Шутишь, купец? Мы сами к ней в детинец ходим, как позовет. В палаты.

Хелье подумал — не отвести ли Лучинку в палаты, не потеснить ли на время составления гардероба дуру Ингегерд — но решил, что не надо. Ингегерд бы не отказала, но не в этом дело.

— Хорошо, — сказал он. — Так вот. Сними с нее мерку, и чтобы все наряды были как у Ирины.

— Нельзя. Княгиня…

— Хорошо, пусть будет чуть хуже. Любой шелк, любой бархат — слышишь, портной?

— Слышу.

Хелье снова повернулся к помощнице.

— А обращаться ты с нею будешь, как с Ириной. А иначе я попрошу у князя позволения тебя выпороть на торге, прилюдно. Рядом с вечевым колоколом. И он мне не откажет.

— Ты так говоришь, — сказала девица, не испугавшись, — будто ты Жискар.

— Нет, я важнее Жискара.

Девица улыбнулась недоверчиво.

— Если не веришь — через час приведу сюда Жискара, и он подтвердит. Но тогда уж я точно тебя выпорю.

Наклонившись к уху сидящей на ховлебенке Лучинки, Хелье сказал тихо:

— Не говори им, чем ты промышляешь. Если спросят, скажи, что мы с тобою родственники.

И вышел.

Торг и церковь, в которой у дьякона состоял на побегушках Нестор, разделяли пол-аржи. Хелье зашел в пустой по случаю неурочного времени молельный зал, встал в тени, и смотрел, как Нестор деловито сдувает пыль с поручней, протирает тряпкой золото на алтаре, как разговаривает с каким-то служкой. Проведя около часу в наблюдениях, Хелье вернулся на торг.

Нарядно одетая, Лучинка похорошела лишь от талии к низу. Грудь и плечи ее уточнились, но очарование куда-то подевалось. Голой она выглядела гораздо привлекательнее.

Заплатив за наряды портному и пообещав зайти за остальным через неделю, Хелье повел Лучинку завтракать в крог. Свир он ей больше не предлагал. Себе заказал греческого вина.

И снова на торг — перебирать височные кольца, броши, кокошники, ожерелья, бусы. После этого они направились в хибарку на Подоле.

В хибарке Лучинка решила, что пришла пора платежа. Она не знала, сколько Хелье с нее потребует за все это великолепие — неделю, месяц, год сношений? Посмотрев внимательно на Хелье, Лучинка подошла к ложу и начала раздеваться.

— Постой, — сказал Хелье.

Она обернулась.

— Я купец, — сказал он. — Недавно я совершил успешную сделку, в результате которой разорилось неимоверное количество народу, некоторые утопились и зарезались, а несколько, включая меня, страшно разбогатели. И у меня теперь столько денег, что мне года три или четыре можно просто сидеть дома или мотаться по миру, и ничего не делать.

Он замолчал. Она тоже молчала.

Вынув из калиты приобретенный для этого дела перстенек, Хелье подошел к Лучинке и опустился перед ней на колени.

— Я прошу твоей руки.

— А?

— Пожалуйста, будь моей женой. Скажи — да или нет.

Глядя ей в глаза снизу вверх, он протянул ей перстень. Она отступила на шаг.

— Ты надо мной смеешься?

— Нет, что ты.

— Зачем? — спросила она.

— Что — зачем?

— Зачем я тебе? Я скога. А ты — богатый купец.

— Ну…

— Я не хочу.

— Почему?

— Не хочу. Уйди. Вон из моего дома! Вон! Подлец! И подарки свои забирай!

Волосы ее как-то сами собой растрепались, глаза загорелись злостью. Хелье стало обидно, и он вышел. Сперва в палисадник, а затем и на улицу. Соломенно-пепельные волосы. Уютная Лучинка.

Стерва.

Нет, понял он, она не стерва, а просто я ее напугал.

И он вернулся, и стукнул в дверь, и зашел, а она сидела на ложе, обхватив колени руками, и молчала. Он сел рядом с ложем на пол.

— Ты совсем меня не помнишь? — спросил он.

Она помотала головой.

— Я был одет в монашескую робу.

Она посмотрела на него.

— В кладовой, помнишь?

Она мигнула.

— А, — сказала она. — Да… наверное… смутно… А как тебя зовут?

Хелье засмеялся. И Лучинка тоже хохотнула, но вспомнила, что сердита, и замолчала.

— Меня зовут Хелье, — сказал он. — Я варанг смоленских кровей, и все это время я очень по тебе тосковал.

Слова выскочили совершенно автоматически. Но когда они прозвучали, он вдруг понял, что это, оказывается, правда. И ужасно удивился.

— А Нестор? — спросила она.

— Что — Нестор?

— Ты его… в услужение кому-нибудь… отдашь?

— Нестор — мой сын, ты что! Мы его с тобой будем кормить, одевать, лелеять и воспитывать.

— Правда?

— Конечно.

— Но…

— Что?

— Я — хорла…

— Этим тебе заниматься больше не придется, — заверил ее Хелье.

— Но ведь…

— Что?

— Занималась.

— И что же?

— Люди будут говорить… про тебя… купцы…

— Я не купец на самом деле, — признался Хелье. — Я, видишь ли, исполняю иногда поручения князя… особые… И, раз уж разговор у нас о том, кто чем занимался и занимается, то приходилось мне и спьеном быть, и людей убивать.

— Как убивать? На плахе?

— Не казнить, но убивать. В поединках, в стычках. А это, я думаю, много хуже того, чем занималась ты, Лучинка. Мы с тобой друг друга стоим, уж поверь. Пожалуйста, будь моей женой.

— Нестор…

— Что же Нестор?

— Он меня стыдится. И не любит меня.

Хелье снова засмеялся, а Лучинка посмотрела на него испуганно.

— Его выпороть нужно один раз, — сказал Хелье. — Всего один, и не слишком сильно. Чтобы было не больно, а просто доходчиво.

— Его дьякон научил. Говорит — мать твоя скога, хорла отпетая, ты ее сторонись.

— С дьяконом я поговорю, если нужно. Если на то пошло, у меня и среди священников есть хорошие знакомые. Нужно будет — и дьякона выпорем.

— А ты меня бить не будешь?

Уютная нота прозвучала в голосе Лучинки — как тогда, десять лет назад, и как тогда, Хелье переполнила волна нежности. Он прижался щекой к коленям Лучинки, зарылся в колени носом и лбом, потом порывисто поднялся, сел рядом с ней, обхватил ее руками, и стал целовать — нежно, ласково, в щеки, в лоб, в губы, в шею, и гладить по пепельно-соломенным волосам.

— Как же можно тебя бить, Лучинка? Да как же у меня поднимется рука?

Отмытая ее кожа пахла невероятно хорошо.

— А мы скоро поженимся? — спросила Лучинка.

— Можем прямо сейчас. Церковь открыта.

— А что? — сказала она рассудительно. — И то правда. На свадьбу приглашать некого… мне… А тебе, наверное, стыдно… Чего ж тянуть…

— Стыдно? — Хелье пожал плечами. — Да и некого, как и тебе. Дура Ингегерд опять беременна, Ярослав куда-то уехал, Дира я не видел десять лет, Гостемил далеко.

— Кто такой Гостемил?

— Его ты увидишь. Его мы пригласим. Не на свадьбу — не успеет — а просто так. И уж Гостемил-то тебя не обидит, не думай. Он всем князьям и конунгам ровня, и возможно поэтому начисто лишен предрассудков.

— А… что такое предрассудки?

— Это то, что мы из Нестора будем выбивать розгой.

— Не надо его бить. Он маленький, слабенький.

— Не будем. А все-таки ты, Лучинка, помни, что он не только твой сын, но и мой тоже.

— Я помню. Хелье? Тебя зовут Хелье?

— Меня зовут Хелье.

Через два часа их обвенчал самый молодой и самый скандальный священник в Киеве — Илларион, бывший монах, возбудивший несколько лет назад все население города выдалбливанием пещеры и проживанием в ней в течении недели (он таким образом выражал возмущение изменявшей ему Маринке).

После этого они забрали Нестора из церкви в хибарку. Хелье раздумывал — не купить ли дом получше? Но решил, что это всегда успеется. Проведя часть ночи с Лучинкой в спальном помещении одного из крогов, по утру, няняв кнорр и сложив в него несколько необходимых грунок, Хелье с женой и сыном отбыл в свадебное путешествие. В Корсунь не заходили — провели месяц в Константинополе, четырежды побывали в театре, а затем сделали трехнедельный заход в Рим.

На Нестора первая часть путешествия не произвела впечатления. Днепр и Днепр, подумаешь. И ветер противный. Константинополь же его поразил в первую очередь книжной лавкой и имеющейся там «Одиссеей» Гомера в переводе на современный греческий, с красивыми картинками. На деньги, которые выложил Хелье за сей фолиант, можно было купить лошадь. Благодарности Нестор не выразил.

Каждый день Хелье отлучался на час-другой, следуя заветам Старой Рощи — упражнения необходимы.

Перед самым отъездом в Рим варанг смоленских кровей улучил момент — Лучинка спала, а Нестор бодрствовал — вывел мрачного ворчащего сына на задний двор, сдернул с него порты, и несколько раз хлестнул по ягодицам веткой. Нестор плакал и ругался.

— Ибо сказано, — сообщил ему Хелье, — «Чти родителей своих». Мать следует называть «ма». Отца, а это я, следует называть «отец» или «па». Некоторые называют «тятя», но мне это не нравится.

Нестор молчал целый день, а с первыми лучами солнца, когда кнорр, пройдя пролив, повлекся вдоль греческих берегов на юг — начал постепенно оттаивать. Штудируя «Одиссею», он неожиданно вообразил себя Телемахом, отца — Уллисом, мать — Пенелопой, и вдруг все стало на свои места. У Пенелопы в отсутствие мужа было много женихов. Гомер не сообщал, хорлила она с ними или не хорлила — может, просто обошел этот момент, поскольку наверняка ведь хорлила. Но вот вернулся Уллис, и всех их перебил. А с Пенелопой стал жить в греческом благомирии.

На третий день Нестор задал Хелье первый сыновний вопрос.

— А где Итака?

Его очень интересовало местонахождение родины главного героя «Одиссеи».

— Отец.

— А?

— «Где Итака, отец».

Нестор слегка насупился, и все же переспросил так, как хотел Хелье:

— Где Итака, отец?

И Хелье, удивляясь необыкновенному счастливому совпадению, взял Нестора за плечи, подвел к стьйор-борду, и показал рукой.

— Вон там. Два-три дня ходу.

— Правда? Ты не врешь?

— Тебе я никогда не вру. Незачем.

Взяв сына под мышки, он поднял его перед собой, посмотрел ему в глаза (Нестор тут же отвел свои), и крепко поцеловал в щеку. Глядя украдкой на эту сцену, Лучинка отвернулась и пошла к корме. Присев там на влажную палубу, повернув лицо к горизонту, она некоторое время тихо плакала счастливыми слезами.

В Риме книжных лавок не оказалось, но знакомый писец охотно продал Хелье за низкую цену «Историю Цезарей» на греческом и «Моралию» Плутарха. Плутарх Нестору не понравился из-за путаности и отсутствия сюжета, а в «Цезарей» он влюбился сразу. А поскольку жили цезари в этом самом городе, Нестор был в восторге и все просил Хелье повести его — то к форуму, то к Колизею, и говорил с важным видом, «Вот здесь ходил сам император Август, по этим ступеням, я это точно знаю. А Марк Антоний дурак, а Клеопатра хорла отпетая».

Лучинке было не до красот — шел второй месяц ее замужества, а она так и не могла до конца поверить, что, во-первых, теперь она женщина замужняя, а во-вторых, муж ее — вот этот вот красивый парень, с мальчишеским лицом. Раньше, когда она мечтала о муже и домашней жизни (никому в этом не признаваясь, естественно — какая у скоги может быть домашняя жизнь!), то муж в этих ее мечтах представлялся пожилым, степенным, пузатым человеком с неопрятной седой бородой. Временами, по ее представлениям, муж должен был ее бить. Раз в неделю. Красавчик Хелье же — лелеял ее, был непрерывно нежен, предусмотрителен, ласков. А на обратном пути, на подходе к Константинополю, сердитый сын Нестор неожиданно подошел к ней, обвил руками ее шею, и неумело чмокнул прямо в нос.

В себя Лучинка пришла окончательно только в Киеве. Хелье купил дом — за Подолом, на окраине, просторный. Ежели по совести, то нужно было уехать в Новгород, в Корсунь, в Консталь — Лучинке, начинающей другую жизнь, лучше не жить в городе, где у нее много знакомых. Но — несколькими месяцами ранее скончался Мстислав Тмутараканский, и Ярослав окончательно и бесповоротно переехал в Киев и стал спешно присоединять к Киевской Руси все, что присоединялось, и именовать себя цесарем, что на взгляд Хелье было неимоверным пижонством, но делать нечего — где Ярослав, там и Хелье, других источников дохода у варанга смоленских кровей в данный момент не было. Еще Хелье хотел купить холопку для домашних нужд, но Лучинка воспротивилась, и Хелье решил, что она права. Почему права — он не стал уточнять вслух. Холопка обязательно дознается, что хозяйка дома — бывшая скога, и отношение будет соответствующее, сколько не работай розгой. К лешему.

Сходил в детинец. Дура Ингегерд — набожная, почтенная матрона, хотя по-прежнему тощая и угловатая, обрадовалась, узнав, что Хелье теперь женат, и нудно напрашивалась в гости. Подоспевший к вечеру Ярослав, поискав жену и узнав, что она в занималовке треплется с Хелье, прибыл в занималовку и услышал обрывок разговора:

— Ну, пожалуйста, Хелье, миленький, ну мы придем с Ярославом, как старые друзья, даже охрану не возьмем…

— Пошла в хвиту, — сказал Хелье беззлобно.

— Дорогой гость! — сказал Ярослав входя. — Здравствуй, Хелье, здравствуй, давно не виделись! Ты, стало быть, в свадебное путешествие отлучался. А тут у меня как раз есть для тебя поручение…

— Здравствуй, князь, — ответил Хелье, поднимаясь на ноги, соблюдая этикет. — С поручениями нужно подождать еще две недели. Нет, лучше три.

— Почему же?

— Мне нужно освоиться. Я никогда раньше не был женат, и все еще привыкаю. И даже если тебе в ближайшее время понадобится повитуха…

Ярослав засмеялся.

— К тебе не обращаться? — закончил он мысль за Хелье.

— Именно.

Оказалась Лучинка очень хозяйственной. Врожденная ее способность к созданию уюта не ограничивалась физической близостью — уютным становилось все, к чему она прикасалась. Быстро освоившись со стандартами нового сословия и бюджетом, соответствующим этим стандартам, нашла она и плотников, и ткачей, и гончаров, и Хелье, ранее воспринимавший многочисленные дома, в которых ему приходилось ночевать, просто как места с наличием крыши, печи, и ложа, почувствовал в первый раз в жизни тягу к дому. Не логову, но дому. Не ночлегу, но дому. Дому Лучинки.

Постепенно Хелье начала мучить мысль, что в супруге его никогда больше не проснется женщина. Лучинка была с ним нежна, открыта, но большого желания к соитию, и больших эмоции во время соитий, не проявляла. Хелье оправдывал это привитым ей бывшими клиентами функционально-практическим отношением к мужчинам, и надеялся, что постепенно муж и жена сумеют вернуть то, на что каждая женщина имеет право — а ничего не выходило. Хелье в принципе готов был и к такому положению грунок, но ему было жалко жену.

Все разрешилось в прохладную, ветреную, дождливую ночь. Нестор похрапывал сердито у себя в комнате прислуги (из всех комнат в доме он селектировал именно ее, она была самая маленькая — большие пространства ночью его пугали, да и вообще оказался он, Нестор, пуглив, и Хелье вынужден был рассказывать ему только совсем нестрашные сказки и истории перед сном). В спальне супругов трещали в печи поленья, Хелье, пристроившись к жене, лежащей на боку, сзади, целуя ее плечи, шею, позвоночник, и гладя ей грудь, двигался медленно, никуда не торопясь. Лучинка, чуть поводя головой, прикрыла глаза и неожиданно вывела горлом и носом ноту, которую Хелье забыл за десять лет, а теперь вспомнил. Это был не крик и не стон, не шепот, не визг, не трель — а ровное, уютное мурлыкание, невольное урчание, обволакивающее, завораживающее, только звучало оно сильнее, полнее, чем десять лет назад, и через несколько мгновений Лучинку стал трясти и кидать из стороны в сторону первый в ее жизни оргазм. Целый океан нежности, накопившийся за два месяца замужества, нашел, наконец, выход. Подождав, пока метания утихнут, Хелье выскочил из нее, повернул жену на спину, снова вошел, и она обхватила его руками и бедрами, и мурлыкание повторилось почти сразу. Несколько пиков страсти наложились один на другой, тела покрылись влагой, а когда страсти слегка утихли, Лучинка не плакала славянским плачем, не лежала на спине, глядя в потолок и блаженно улыбаясь, но выпросталась из-под мужа, повернулась на бок, приподнялась на локте, и растерянно посмотрела в глаза Хелье.

Еще через неделю молодоженов навестил Гостемил. Было в то время Гостемилу сорок четыре года, и за те десять лет, что они с Хелье были знакомы, он почти не изменился внешне — не погрузнел, не замедлился в движениях. Треугольные залысины над благородным лбом и легкая седина в светлых волосах, да несколько новых морщинок у светло-серых глаз — вот и все изменения. Могучее, большое тело сохранило изящество и гибкость — хотя теперь, как он признался Хелье, это стоило ему некоторых «весьма утомительных, но необходимых, увы» трудов — ежедневных упражнений и строгой умеренности в пище.

— Ты не представляешь себе, друг мой, — говорил Гостемил густым барственным басом, чуть приподнимая брови, дабы акцентировать трагедийность ситуации, — я, гурман старой школы, убежденный эпикуреец, вынужден отказываться от пива, свира, и даже иногда мяса! Два раза в неделю ем мясо. А приправы? Ведь настоящие приправы только к мясу бывают! Какие приправы к рыбе, помилуй? Смешно! А уж если вздумалось мне подремать после обеда, то каждый час дремы приятной вынужден я компенсировать полуторачасовыми экзерсисами. Очень утомительно. Тебе, счастливо худому от рождения, не понять моих мук.

— Тоже мне муки, — заметил сидящий за одним столом со взрослыми Нестор. — Обжирался раньше, теперь обжираться нельзя, подумаешь.

Хелье дал ему подзатыльник.

— Не дерись, — поучительным тоном заметил ему Нестор. — Вот видишь дяденька сидит, в два раза тебя больше, а не дерется. И ты не дерись.

Гостемил и Лучинка засмеялись.

— Не мешайте мне воспитывать ребенка, — сказал им Хелье.

— Что прикажет господин мой? — спросили от двери.

Все обернулись.

— А это, изволите видеть, холоп мой, прозывается Нимрод, из рода иудейска, — объяснил Гостемил.

Полный, румяный Нимрод с капризной выпяченной нижней губой, лысеющий шатен, состроил саркастическую мину и развязно поклонился.

— Вообще-то он повар, — продолжал Гостемил, — но предпочитает совмещать, и настаивает, чтобы его представляли холопом. И в этом что-то есть.

— Что же именно? — спросил Хелье, смеясь.

— Нимрод, друг мой, — Гостемил повернулся к холопу, — тут в доме наверняка отыщется кухня, а в ней какие-нибудь припасы, так продемонстрируй же умение свое незаурядное. Я тут хочу с друзьями обсудить заглазно твои недостатки.

Нимрод еще раз скептически поклонился и ушел.

— Второй год он со мной, — сообщил Гостемил, устраиваясь поудобнее на скаммеле и попутно рассматривая ногти на левой руке. — Прирожденный повар. Вникает в самую суть своего дела — ну, в этом скоро, друзья мои, вы сами убедитесь. Ну и чистит мне платье, стирает — не без понуканий, но справляется — дом прибирает. Была у меня девушка-холопка, прыщавая, неуклюжая, так Нимрод, взяв на себя заботы о хозяйстве, ее выгнал. Не без странностей он.

— Где ты его нашел?

— А здесь неподалеку. Он сам напросился, а я подумал, что будет оригинально — у всех холопы славяне, или печенеги из осевших, а у меня иудей. Ни у кого больше нет.

— А он точно иудей? — спросил Хелье.

— Он говорит, что вырос в Жидове.

— Это ничего не значит, — заметил Хелье. — А в Жидове иудеев-то осталось человек пять. Только и славы, что название. С тех пор, как печенегов потеснили, в Жидове богатые ростовчане живут.

— Ну да? — удивился Гостемил.

— Ага. Откуда у них столько денег — не знаю, может в Ростове золотую жилу нашли. А только понаехало их в Киев, дировых соплеменников, без счету. Кидаются золотом во все стороны, скупили в Жидове все дома, перестроили да перекрасили так, что в глазах рябит, да при этом лучших зодчих нанимали со всего света. Жены их ходят нарядные… — Хелье засмеялся, и Лучинка тоже хохотнула. — Такие у них поневы…

— Двойным полумесяцем, — заметила Лучинка. — Они с собой холопок водят, чтобы придерживали им поневы, если ветер.

— Точно, — сказал Хелье. — А мужчины все — в одежке такой… ну, знаешь… как будто кто-то из Консталя привез четыре разных платья, и портняжка из них сделал одно. И разговаривают громко. А к вечеру всегда — две, три драки, как минимум. И все они говорят, что они купцы, а только что-то незаметно, каким-таким товаром торгуют — никто не видел, на торге бывают только, когда покупают что-то или пьют в крогах.

— Хмм… — Гостемил задумался. — Ростов, стало быть… Эх, вот она, жизнь столичная, сколько новостей сразу. Ну, с хлебом в Киеве, как я понимаю, неплохо, а что с цирками?

— Неважно, — сказал Хелье. — Из Консталя к нам не ездят больше, местные скоморохи захирели, по большей части старое перелопачивают. Есть два новых гусляра, Михал и Сивка.

— Сивка? — переспросил Гостемил.

— Сивка очень хорош, очень, — сказала Лучинка.

— У супруги моей слабость к Сивке, — доверительно сообщил Хелье. — Проникновенный он. Так Лучинке кажется.

— Очень душевный, — Лучинка покивала. — Так у него все напевно, красиво.

— А Михал? — спросил Гостемил.

— Михал напористый, — объяснила Лучинка.

— Хитрый он, — добавил Хелье. — Выступает обычно с двумя женщинами, на три голоса, и по-моему все украдено у каких-то древних римлян… у Вергилия… не знаю. Нестору нравится.

Тем временем Нестор заинтересовался Нимродом, и пока тот хозяйничал на кухне, хорошо и подробно его рассмотрел. Поворчав себе под нос (все ему на этой кухне было не так), Нимрод быстро, но без суеты, собрал на кухонном столе какие-то овощи, мясо, специи, плошки, протвени, сковородки, горшки, развел в печи огонь, и после этого руки его стали двигаться плавно и без остановок. Все вокруг Нимрода пришло в синхронное движение — что-то он нарезал, что-то чем-то посыпал, смешивал, клал в горшок или на противень, опять резал, поправлял — нож, горшок, печь, противень, овощи, мясо, несколько капель вина, снова нож, снова мясо, отделенный от мяса жир падает в ведерко, туда же сливается слой отработанного масла, мелко шинкуется зеленый лук, вылетают из-под ножа и падают точно в горшок неестественно тонкие кружки репчатого лука, редиской заправляется утка — Нестор завороженно смотрел на действо.

Когда на противне шипело а в горшках булькало, Нимрод протер ножи (Нестор думал, что нож на кухне один, а их оказалось целых пять, и все пять Нимрод явно принес с собой — раньше на кухне таких ножей с костяными рукоятками не было), смахнул отходы в ведерко одним движением, оперся пухлыми руками о стол, и посмотрел на Нестора. Обычно Нестор, когда на него смотрели взрослые, отводил глаза и начинал сердиться, а тут вдруг доверительно сказал,

— А Крося-сорока недавно щенка нашла живого. Его топили, а он не потопился и вылез. Она его себя взяла, а гладить никому не дает.

— Ага, — сказал Нимрод, задумчиво глядя на Нестора. — Вот ты говоришь — гладить не дает. А вот Като-старший римлянам всегда говорил — «Кархваж следует разрушить», а они не верили, и Пунические Войны из-за этого растянулись на много десятков, а то и сотен, лет. А ведь неизвестно, какой бы у нас был сегодня мир, если бы тогдашние финикийцы одолели Рим. А то, что они были иудеи — ты не верь, это вранье. Хочешь пряник?

В руках Нимрода появился его персональный походный мешок. Из мешка он достал другой мешок, поменьше, а оттуда выудил пряник — такой вкусный, что Нестор решил весь мешок с пряниками этой же ночью украсть.

— Вкусно? — спросил Нимрод.

— Нет, — ответил Нестор.

— На тебя не угодишь. Так мне не печь больше такие пряники? А то господин мой сладкое и мучное не ест, разжиреть боится.

— Нет, ты пеки, — сказал Нестор.

— Зачем же их печь, если никто не ест? Они ведь на меду.

— А я их соседским детям отнесу.

— Э, нет, — сказал Нимрод. — Благотворительностью я не занимаюсь, это лицемерие. Кархважане занимались — вот и получили сполна. Хочешь еще пряник?

— Хочу.

— На.

Нестор взял второй пряник и стал его жевать.

— Вкусно?

— Нет.

* * *

Нестора отправили спать.

— Ну, как, Лучинка, не обижает тебя супруг твой? — благодушно осведомился Гостемил.

— Нет.

— Повезло тебе, друг мой Хелье, с женой.

— Это мне с ним повезло, — сказала Лучинка, и покраснела. — Не всякий на мне б женился. — И покраснела еще гуще, осознав глупость сказанного. Выпила она до того — всего-ничего, два глотка греческого вина. — Да уж, — добавила она, поглядев на коротко мотнувшего головой мужа, — то, чем я занималась до того, как замуж вышла, уж это…

Хелье стало стыдно — не перед Гостемилом, конечно же, а вообще. Ну чего она оправдывается? Зачем?

— Чем же ты занималась? — спросил Гостемил.

Лучинка потянулась к кружке. Хелье плавно но быстро положил руку ей на запястье.

— Я была скога.

— Скога? — переспросил Гостемил.

— Уличная хорла.

— Ага. А до этого? — без паузы спросил Гостемил.

— Что — до этого? — переспросила, убирая руку, не ожидавшая такой реакции Лучинка.

— Чем до этого занималась?

Она тупо посмотрела на него.

— Нну… Тете помогала по хозяйству.

— Ага.

Лучинка не поверила и слегка насупилась.

— Лучик, не надо, а? — попросил Хелье.

— Собственно, если тебе это важно, — сказал Гостемил, подумав, — я знал, что ты была раньше уличная хорла.

Лучинка посмотрела на Хелье с упреком, грозящим перейти в злость.

— Нет, нет, — сказал Гостемил, засмеявшись, — Хелье мне ничего не говорил. Он вообще скрытный по жизни, это у него от варангов.

Она недружелюбно на него посмотрела и отвела глаза. Гостемил, раздосадованный тем, что попал в неудобное положение, объяснил:

— Любая деятельность накладывает отпечаток. Жестикуляция, выражение лица, манера отвечать на вопросы или задавать вопросы — все это составные общего образа. А я в таком возрасте нынче, что не уметь составить образ из очевидных признаков было бы стыдно.

— Как же ты… составил? — с подозрением спросила Лучинка. — Мой образ — как составил?

— По тому, как ты мне обрадовалась.

— А?

— Мне, или давеча тому, как Нестор вбежал, или тому, как Хелье улыбается. Тому, что небо синее, или серое, или еда вкусная, или грунки говорятся приятные. Женщины, побывавшие в уличных хорлах, всегда радуются очень искренне, как дети. А сам я, друзья мои, — сказал он неожиданно, — жениться собрался! Представляете? Как получил наследство, так во мне и проснулся собственник, старый муромский годсейгаре — ужас! Возникла необходимость в наследнике. И ведь твержу себе — имущество есть тлен, пыль — ан нет, все время ловлю себя на мысли.

Он не перевел таким образом разговор на другую тему — он просто, дабы помочь супругам, исчерпал и закрыл тему предыдущую, и в глазах Лучинки, с которой высокородный болярин вел себя, как с равной — не подчеркнуто, но совершенно естественно — Гостемил сразу стал — полубог.

— Да, — продолжал Гостемил, — думаю, пора мне остепениться, друзья мои.

— Так что ж, помочь поискать тебе невесту, что ли? — спросил Хелье, старающийся не показать при Лучинке, насколько он благодарен Гостемилу.

— Поискать… Такое, друг мой, не ищут. Такое либо само проходит, либо… не приходит… К тебе вот пришли, — он кивком указал на Лучинку, — а я вот всё жду.

— У Ярослава с Ингегерд дочери подрастают, — сказал Хелье. — Каких-нибудь лет пять-шесть, и…

— Нет, друг мой. Даже в шутку не хочу слушать. С олеговым семенем дел никаких не имею.

— Ты служил Владимиру… и Марие…

— Я?! — Гостемил двинулся назад от стола вместе со скаммелем. — Служил? Я им несколько услуг оказал. И получил не награду, но плату, по договору. Мне нужно было развеяться, да и деньги кончались. Служил? Нет. Знаешь, Хелье, друг мой, за десять лет на Руси можно было бы, казалось, разобраться с тонкостями местного наречия! Хорловы варанги…

— Гостемил, — попыталась утихомирить его Лучинка, — Гостемил, ты…

— Ну а чего он! — возмущенно откликнулся Гостемил. — «Служил». Порты им стирал, что ли, свир на подносе приносил? Или сверд чистил? Все эти заимствованные шведские словечки, вроде «слуга, служить» — надо от них избавиться! Как в старину слуг называли?

— Рабы, — подсказал Хелье со смехом.

— Брысь, — сказал Гостемил. — Ну тебя.

Хелье и Лучинка засмеялись.

В столовую вошел сонный Нестор и объявил, что не знает, почему Одиссей казался циклопу маленьким. Ведь циклоп встречал и других людей, а не только циклопов, и должен был бы привыкнуть к виду. Тогда Хелье попросил Лучинку встать и посадить Нестора себе на плечи. Сам он взял Лучинку на руки, а Гостемил, встав на четвереньки и просунув голову между коленями Хелье, захватил его бедра руками и поднялся на ноги. Пирамида получилась внушительная, голова Нестора оказалась в нескольких вершках от потолка. Лучинка смеялась и говорила, что боится. Нестор посмотрел вокруг и сказал:

— А пылищи-то сколько на карнизе.

Все засмеялись.

Нестор уходить отказывался и требовал объяснить ему, как Алеша Попович (фигура легендарная, среди простонародья ходили об Алеше Поповиче разные интересные слухи; Гостемил и Хелье, знавшие этого типа лично, криво улыбнулись, каждый подумал о своем, Хелье с оттенком легкой грусти вспомнил беременную прыщавую Матильду) — как он мог сломать аспиду шею, ведь она, шея аспида, чугунная.

— Просто согнул, наверное, — предположил Гостемил.

— Чугун нельзя согнуть.

Хелье, смеясь, вытащил из печи погжебач и протянул его Гостемилу. Согнув чугунное орудие пополам, Гостемил дополнительно заплел его в косу. Нестор, сидя у Лучинки на коленях, смотрел на действие совершенно круглыми глазами, и сказал:

— Не порти инвентарь.

Все засмеялись.

— Как это в предписаниях Святого Иоанна сказано? «Утаил от мудрых», — заметил Гостемил.

После этого Нестор, задав несколько невнятных вопросов самому себе, сразу уснул. Лучинка отнесла его спать, вернулась, сказала, что устала и пойдет теперь ляжет, и удалилась.

— От Дира никаких вестей, все по-прежнему? — спросил Гостемил.

— Никаких. Я почти уверен, что знаю, где он нынче обитает, и почему. При отходе Святополка из Киева он присутствовал, и, судя по всему, находился при Святополке неотлучно. И что-то такое там у них произошло, возможно значительное.

— Может, их догнали и убили?

— Нет, за ними никто не гнался. К тому ж, если бы Дира убили, было бы землетрясение и десять ураганов, и дождь бы шел месяц. Нет, Дир жив, просто скрывается, и не в славянских землях, а западнее.

— Зачем ему?

— Есть причины.

Лучинка, неслышно ступая, подкралась к двери. Она прекрасно знала, что делать этого нельзя. Что это некрасиво. Но не могла бороться с собой. Вот сейчас они будут откровенничать, и Хелье признается, что тяжело ему с бывшей скогой, стыд, позор, людей стесняется. Она прислушалась к разговору.

— Парень на тебя характером очень похож, — говорил Гостемил. — Ты, наверное, в его возрасте такой же мрачный был. У тебя и теперь случаются мрачные моменты, смотреть противно.

— Да, наверное, — согласился Хелье. — Ну, ничего, просветлеет. Ужасно любит фолианты, с соседской малышней почти не водится.

— У каждого своя стезя. Супруга твоя, друг мой, женщина необыкновенная. Я и не знал, что такие бывают. Теперь я буду страдать, а это утомительно.

— Почему ж страдать?

— А я дисциплинированный. Не будь я дисциплинированный — просто маялся бы, а так знаю, что нужно пострадать немного. Неделю буду страдать, а потом пересилю себя. Не будь ты мне лучшим другом, Хелье, отбил бы я у тебя супругу, нарушил бы заповедь. Впрочем, она бы все равно ко мне не ушла. Ты у нее единственный, неповторимый, и я понимаю почему, и мне от этого досадно. И она у тебя неповторимая, и я понимаю, почему, и это тоже досадно. Платиновая она у тебя.

— Это есть, — сказал Хелье. — Платиновая. Как-то даже не представляю себе, как я без нее жил. Надо бы еще раз в какое-нибудь путешествие поехать с ней, ее потешить. Она, когда улыбается — вся Вселенная радуется.

Дальше Лучинка слушать просто не смогла — красная от стыда и счастья, тихо ушла наверх, в спальню, быстро разделась, забралась в постель, поворочалась, улыбаясь, утерла слезы, и уснула. Это она хорошо сделала, потому что то, что сказал после этого Хелье, ей бы не понравилось.

— А сердце мое, друг мой Гостемил, принадлежит совсем другой женщине, и ничего с этим сделать нельзя.

— Дурак, — сказал Гостемил.

— Знаю.

— Не буду тебя разубеждать, поскольку стеснительно оно. Но спрошу на всякий случай — где теперь та женщина?

— Леший ее знает. Ярослав ее щадит. Ездит она на какие-то подозрительные сходки, недавно ее видели в Гнезно. В Киев тоже заглядывает. Две недели назад я случайно увидел ее в Жидове, в сопровождении… хмм…

— Эржбеты. Понимаю.

— Да.

— Сторонись этой компании, Хелье.

— Я стараюсь.

— Правильно.

Следующим днем Нестор рассказывал соседским детям, какой удивительный у них гость.

— Огромный, как циклоп, старый муромский козаке.

— Старый чего?

— Козаке. Это такой особенный воинский настрой.

— Берсерк?

— Нет, козаке. Что ему берсерки! Он тех берсерков одним локтем всех сразу. А отец его — сам Святой Иоанн.

— Врешь!

— Не вру.

— Святой Иоанн давно умер.

— Нет, недавно. Не хотите — не верьте. А перед смертью Святой Иоанн оставил сыну приписания. И там сказано…

Через два дня Гостемил уехал — вероятно, на поиски какой-нибудь жены.

* * *

Прошло пять лет.

К концу зимы в Киев из Новгорода по приглашению Ярослава прибыл зодчий Ротко с тремя детьми и женой Минервой — маленькой, стройной, необыкновенно элегантной женщиной. Забравшись на Горку, зодчий окинул великий город, современный Вавилон, критическим взглядом, и сказал:

— Ну, что ж, будем застраивать эту помойку.

Сказано было сильно, но без особых на то оснований. Давно уже Ротко ничего не строил сам, а по большей части делал какие-то наброски и передавал подчиненным — в общем, почил на лаврах, в чем сам себе не желал признаваться. В Киев он, правда, ехал с твердым намерением строить, и строить всерьез. Особенно его интриговала идея постройки нового собора, равного или превосходящего красотой Константинопольскую Софию.

Строительство шло по всему городу и без Ротко. Изменив своему правилу руководить (якобы) сидя дома, Ротко обошел несколько строительных мест, разглядывая, задавая вопросы зодчим, и выдавая критические замечания. Главный зодчий города, италиец Роберто, возненавидел приезжую знаменитость еще до первого с нею разговора, а разговор (в детинце, неподалеку от княжеских палат) получился нервный и сбивчатый.

— Вот я смотрю на твои прожекты… — говорил Роберто.

— Не прожекты они, а просто наброски, но глубинные, — возражал Ротко, тыча мясистым пальцем куда-то в глубины пространства. — С расчетами. Видишь?

— Ты и смету приложил, как я погляжу, — недовольно сказал Роберто.

— Да, приложил.

— Это купол?

— Купол. А что, ты не знаешь, что такое купол? Вот ведь зодчих себе нанимает князь, а? Стыдоба.

— Я знаю, что такое купол.

— Ах, знаешь? Где ж тебе об этом поведали?

— Он провалится, этот купол, от краев к центру поедет.

— Никуда он не провалится.

— Посмотри, какой ты угол ему сделал!

— Ха. Конечно, если строить, как тут строят под твоим руководством, то и провалится. Но у меня в смете отмечено, что нужно делать, чтобы не провалился.

Роберто вчитался в смету.

— Пер фаворе, — сказал он, — это что же здесь такое написано?

— Это материалы, великий мой строитель, материалы. Из которых собирают постройку. На Руси, во всяком случае. Может в твоей дурацкой Флоренции постройки собирают из песка или из воздуха, а у нас тут иногда ветер и дождь, вот и приходится материалы приспосабливать.

— Какие же это материалы, ступидиссимо!

— Сам ты ступидиссимо.

— Вот это — что такое?

— Где?

— Вот. Вот это. Что это?

— Тебя по-славянски читать еще не выучили? Советую обратиться к какому-нибудь дьяку, он тебя выучит, только дьяконицу его не обижай…

— Что здесь написано?

— Написано, «лава вулканическая». Римский рецепт. К извести примешивают вулканическую лаву.

— Сейчас даже в Италии так не строят. Рецепт давно утерян.

— Утерян — напишем новый.

— Откуда я тебе в Киеве возьму вулканическую лаву? В Киеве вулканов нет. И под Киевом нет. Река есть, пороги есть, глина есть, известка, а вулканов — нет.

— Может, плохо искали.

— Вулканы искать не нужно, они издалека видны.

— Нужна лава.

— Да ведь если лаву волочь из Италии, это — знаешь, во сколько обойдется каждый пуд?

— Мое дело было представить набросок и некоторые расчеты. Все остальное — не мое дело, совершенно.

— А чье же?

— Твое. Ты ж тут главный зодчий, якобы.

— Диаболо!

— Сам такой.

И так далее. Рассерженный Роберто побежал жаловаться Ярославу. Князь оказался в разъездах — какие-то дела, кажется, в Вышгороде. Вместо Ярослава зодчего приняла в княжеской занималовке беременная Ирина. Роберто выложил ей все, что думал — о Ротко, о горе-работниках, о Руси, и пригрозил, что уедет ко всем чертям хоть в Англию, и хоть завтра, нет, послезавтра, завтра у него важная встреча. Выслушав сумбурные италийские претензии, Ирина, двадцатишестилетняя, но выглядящая старше, приложила палец к губам и сделала Роберто знак придвинуться поближе.

— Не обращай внимания, — сказала она доверительным тоном.

— Как это?

— Так. Мы с Ярославом очень любим Ротко, а жена его — истинное чудо, но строить он ничего не будет. Он давно уже не строит. А что замечания делает — так у него сегодня одни замечания, завтра другие, и сам он никогда не помнит, что говорил вчера. Понимаешь?

— То есть, мне не нужно с ним спорить, и он не будет мне мешать?

— Именно. Тебе нужно выслушивать его — все его выслушивают, даже Ярослав — соглашаться, кивать, и идти заниматься своим делом.

— Но он всучил мне какие-то наброски, расчеты…

— Это он умеет. Каждый день что-то набрасывает. Бумагу и парчу изводит без меры. Жена его, сдается мне, продает все это в тайне на вес.

Роберто неуверенно хихикнул.

— Он действительно построил несколько церквей и домов в Новгороде. Красиво. Если будешь в Новгороде, не поленись — на окраине, Евлампиева Церковь.

— Да ну! — покривился и заугрюмел тщеславный, ревнивый Роберто.

— Да. Это его наброски у тебя в калите?

— Да.

— Покажи. Всегда интересно, что он рисует. Воображение у Ротко необыкновенное, но, к сожалению, неприемлемое в обычной жизни. Так, посмотрим. Это что же?

— Это, — язвительно сказал Роберто, — его план будущей Софии в Киеве.

Ирина засмеялась.

— А почему две башни? И почему они плоские?

— Такая новая придумка, — прокомментировал саркастически Роберто. — Смотри, эта дыра на фасаде — розетка величиной с дом. Три главных двери вместо одной, сводчатые. Между двух башен — балюстрада зачем-то. А позади башен — крыша углом, над нефом и алтарем. Обрати внимание…

— Да?

— Видишь стены по бокам нефа?

— Вижу.

— А в стенах окна, громадные. Видишь?

— Да.

— Между окнами расстояние — никакое.

— Вижу. Красиво.

— Дело не в том, красиво или нет. Неумеха он, Ротко ваш. Даже если это просто шутка — все равно, шутка дилетантская.

— Отчего же так?

— Потому что материала в таких стенах недостаточно, чтобы поддержать крышу таких размеров. Упадут стены. Нужно сделать в два раза меньше окон, либо вдвое уменьшить сами окна. Ротко болтает что-то про особый древнеримский цемент, но никакой цемент такое не выдержит, а уж здешний известняк… Про кирпичи и вовсе речи нет…

В занималовку вбежала четырехлетняя княжна — младшая из уже родившихся дочерей, и в данный момент самая любимая, поскольку очень глупая — жалко ее. Верный своему решению давать детям сразу библейские имена, Ярослав, сверившись с супругой, назвал дочь Анной, но местные не приняли старую латинообразную форму и переименовали княжну в Аньку, что весьма понравилось родителям. Как-то увидев любимицу в трехлетнем возрасте, одетую в одни порты, размахивающую украденной у одной из прачек ребристой скуей, князь залюбовался и сказал:

— Ну, прямо персидский воин какой-то, а не Анька. Анька-перс.

После этого скую отобрал, а то опасно.

Услышали и запомнили, и стала княжна прозываться — Анька-перс.

Теперь, забравшись на полированный стол занималовки, игнорируя Роберто, Анька-перс схватила рисунок с двубашенной церковью и сказала,

— Рофко фифофаф. Рофко фифует кфасиво. А ты, — неожиданно она показала пальцем на Роберто, — фифуеф похо, ибо ты ефть итафийское говно, а жена твоя фпит с офлицей буифановой.

Прошло несколько мгновений, и Ирина испугалась, что сейчас у нее от хохота случится выкидыш.

Почему-то у Аньки-перса и Ротко случилась взаимная дружеская тяга. Княжна таскалась за Ротко по детинцу, и несколько раз, сперва с позволения матери, а потом и без позволения, зодчий брал ее с собой в город. Располневший Ротко нагибался, кряхтя, поднимал княжну, сажал ее себе на плечи, и шел, что-то ей рассказывая. Собственные его дети, два мальчика-подростка и девочка, приятно проводили в Киеве время, предоставленные самим себе. Жена Минерва шастала по знакомым, интересовалась новостями, прогуливалась по городу в окружении модной молодежи, которая (молодежь) почему-то влюбилась вся, без памяти, в маленькую тридцатитрехлетнюю супругу зодчего. Сестра Ярослава Марьюшка, навещавшая в то время брата (якобы), заинтересовалась было Минервой, прикидывая, не подойдет ли она ей, как подруга и компаньонка, и дело кончилось бы плохо — по вечерам верная Эржбета, не любящая конкуренцию, задумчиво поглаживала черенки стрел в колчане — если бы сама Добронега вдруг не решила, что не так умна Минерва, как кажется, и сразу к ней охладела.

Затем Ротко, уставший от дел, решил некоторое время пожить в Венеции, и предложил княжеской чете свозить туда, в Венецию, Аньку-перса. Предложение показалось родителям совершеннейшей дикостью, но Анька-перс принялась вдруг с упорством невиданным ныть и требовать, чтобы ей было позволено посмотреть на «кахалы» в «Фенефии», ныла две недели к ряду и до того довела отца, что он чуть было не позволил двум небольшим городам на юго-востоке от Киева, бывшим владениям родственников Мстислава, самоопределиться народовластно. У четы было к тому времени уже девять детей. Подумав, родители в конце концов согласились. Полгода в Венеции, где ребенка заодно научат чему-нибудь, латыни, например — не так уж страшно.

— И напичкают сказками о преимуществах народовластия, — все-таки добавил неодобрительно Ярослав, сдергивая сапоги, готовясь к омовению. — Ингегерд, все-таки это легкомысленно…

— Я знаю, — отвечала Ингегерд, разоблачаясь — супруги мылись вместе, — но, видишь, какие она истерики закатывает. Не отпустим — на всю жизнь запомнит.

— Дело не в этом, — сказал Ярослав, водя льняным лоскутом, пропитанным галльским бальзамом, по спине жены. — Осторожно, не напрягай живот. Обопрись о мою руку. Так. Большое пузо в этот раз — наверное, мальчик. Так вот, дело в том, что я, по правде сказать, сам бы хотел съездить. С тобой.

— Нельзя, — сказала Ингегерд.

— В том-то и дело. В данный момент просто не на кого оставить все. Вернешься — десять заговоров, посадники переругаются.

— То есть, — сказала Ингегерд, массируя мужу ступни, — ты хочешь, чтобы Анька за нас туда съездила?

— В каком-то смысле.

— Дуре четыре года.

— Скоро пять.

— Ее украдут по дороге.

— Дадим ей хороших провожатых.

— Например?

— Хелье, — сказал Ярослав.

— Что ж, — сказала Ингегерд. — Этому негодяю я верю. Не подведет. Не щиплись. Оставь мой арсель в покое, тебе говорят!

Супруги захихикали.

Наутро вызвали Хелье.

— Ну, чего вам? — грубо спросил сигтунец.

Ему объяснили.

— Ага, значит так, — сказал он. — Со всем моим дражайшим почтением, вы тут оба, по-моему, совершенно охвоились и заволосели. Ездить в Консталь, сопровождать главного киевского сердцееда, дабы подложить под него Зоэ и тем напакостить Михаилу, и таким образом решить все дипломатические неувязки с Византией — это по мне, наверное. Не перебивайте! Таскаться в качестве спьена к Конраду — пусть. Но быть нянькой вашим хорлингам я отказываюсь. Я не нянька, листья шуршащие, а хорлинги у меня свои есть. И это при том, что я детей вообще ненавижу, и поубивал бы всех в хвиту! Поняли, хорла?

Ярослав покивал понимающе.

— Он поругался с женой, — сообщил он Ингегерд, и та кивнула.

— Это не ваше дело, с кем я поругался! — парировал Хелье. — Что-нибудь еще нужно вам от меня, кесари?

— Нет.

— Ну и идите в пень. Ежели действительно понадоблюсь — зовите, всегда рад.

Через неделю ехать все-таки пришлось, а только полномочия посланца отличались от тех, какими его собирались ранее наделить. С западного хувудвага в Киев прилетел гонец и передал таинственную грамоту от Ротко Ярославу. Ярослав прочел и обмер.

Аньку-перса похитили. Ротко, стоя в каком-то захолустном городишке на польском пограничье, рвал на себе остатки сальных волос.

Оказавшийся в Киеве Гостемил, состоятельный землевладелец, не нуждающийся в средствах, согласился составить Хелье компанию.

— Ради Хелье, — сказал он князю. — Не ради рода олегова.

— Понимаю, — кивнул Ярослав. — Род олегов перед тобою в вечном долгу, Гостемил.

— Еще бы, — с достоинством согласился Гостемил.

Поспешили. Прибыв в городок, допросили Ротко и всех жителей, которые попались под руку. По наитию, Хелье, оставив Гостемила ждать известий, отправился к живущему неподалеку землевладельцу — и тот поведал ему, что прибыла к нему непонятным образом грамота на бересте, а что в ней написано — неизвестно. Читать землевладелец не умел.

Хелье, приноровившийся к тому времени сносно читать по-славянски, разобрал грамоту. Писано было, что ежели хочет землевладелец получить дочь свою в целости, то пусть придет на место важное во время тайное и принесет с собою мошну значительную, золотом заправленную.

— Какую дочь? — удивился землевладелец. — У меня четверо сыновей, и ни одной дочери.

Хелье поблагодарил его и снова присоединился к Гостемилу. Показав грамоту местному священнику, они напали на след — священник покопался в архивах и нашел похожие каракули. Жикреня-старший, живет в четвертом доме от опушки.

Гостемил и Хелье пешком направились к опушке, отсчитали четыре дома — обветшалых, кривых.

— Главное — неожиданность, — философски заметил Хелье, указывая на дверь.

Гостемил понял. Дверь была заперта на четыре массивных дубовых засова, но Гостемил просто выдрал ее из общей конструкции вместе с третью стены, и Хелье с обнаженным свердом вошел в помещение.

Похитителей оказалось пятеро, и двух, кинувшихся убивать непрошеного гостя, пришлось уложить, проколов им — одному бедро, другому плечо, и грозно крикнуть, дабы остальные трое не порезали ненароком Аньку.

Оставшиеся стоять тати дрожали всем телом.

— Это вам за труды, — сказал Хелье, кидая кошель с серебром на пол.

— Может, взять их все-таки с собой, к тиуну повести? — предположил Гостемил.

— Морока.

— Все-таки.

— За привезенных князь больше не заплатит, цена одна. Чего людей зря мучить. А так — может они еще кого-нибудь похитят, так опять меня пошлют, а я нынче человек семейный, заработки нужны.

Гостемил пожал плечами.

Плачущую Аньку-перса доставили в поселение, где Хелье, поманив к себе возрадовавшегося Ротко, непрерывно целующего спасенную, сказал ему, что в Киеве ему, Ротко, лучше не показываться в ближайшие десять лет, и в Новгороде тоже. Езжай, Ротко, смотреть на кахалы в Фефеции. Ротко нашел совет весьма резонным.

После отъезда Хелье и Гостемила со спасенной, пристыженный, нервничающий зодчий наорал на прислугу, а затем и на детей. Минерва ждала, пока он выговорится. К ее неудовольствию какой-то крепыш из местных, с простецким лицом, полез к Ротко с расспросами, и Ротко выдал ему, прежде чем Минерва успела крикнуть «Заткнись!», что если бы не Хелье, пропала бы княжья дочка совсем, вот ведь беда какая была бы. Крепыш осведомился с интересом, кто такой Хелье. Минерва, разбирающаяся в людях гораздо лучше мужа, вгляделась в лицо спрашивающего и решила, что простецкое оно лишь на первый взгляд — но было поздно.

— Хелье — приближенный князя! — разглагольствовал Ротко. — Бесстрашный, верный, мужественный, незаменимый! Гроза врагов князя и княгини, сокрушитель Неустрашимых!

Минерва, быстро приблизившись, пнула его своей маленькой тощей ногой, и Ротко наконец-то прикусил язык.

Кивнув ему и улыбнувшись любезно Минерве, простак направился к тому самому домику, в который давеча врывались Хелье и Гостемил. Расспросив горе-похитителей, Рагнар решил их не убивать — они ничего толком не знали. Им сказали, что будет проезжать обоз, а в нем дочь важной персоны. Вот и все.

Через две недели после этого Рагнар встретился с Марией в Гнезно. Он был обязан ей многим — в сущности, своим возвышением, лидирующей ролью в Содружестве. Любовниками они не состояли — умудренная прошлым опытом, Мария не допускала смешения политики и любви.

— Скажи, Мария, — Рагнар улыбался открытой, искренней улыбкой, — какие люди в прошлом противостояли Содружеству? До нынешнего воссоединения?

— Много было, — сказала Мария, глядя Рагнару в глаза. — Очень много.

— Ну, основные фигуры назови.

— Ну, как же. Хайнрих Второй нас не любил.

— Так. А еще?

— Орден всегда против, хотя до прямого вмешательства они не доходят.

— Император и Орден. А из правителей попроще?

— Олов Норвежский. С ним пришлось повозиться.

— А из простых людей?

Мария повела бровью.

— А такое имя — Хелье — тебе ничего не говорит? — спросил Рагнар невинно.

И увидел как она бледнеет.

— Говорит, — сказала она.

Рагнар присел на ховлебенк.

— Твердый человек? — спросил он.

— Твердый? Да.

— Я понятия не имею, кто это такой. Я просто слышал имя.

— Он нам не враг, — сказала Мария.

— Это странно.

— Почему?

— Потому что не вяжется с его кличкой.

— Что за кличка?

— «Сокрушитель Неустрашимых».

— Первый раз слышу.

— Княжна, а нельзя ли этого Хелье… ну, скажем, заставить нам служить?

— Нет.

— Нет?

— Уговорить может и получится, хотя вряд ли, да и не следует. Заставить Хелье сделать что-то — совершенно невозможно.

Рагнар кивнул понимающе.

Аньку-перса доставили в детинец. Она думала, что ее будут «пофоть», но ее только обнимали, целовали, орошали слезами и толкались беременным пузом.

Гостемил отбыл к себе в Муром, не повидавшись с Лучинкой. Лучинки не оказалось дома.

Все это было в начале марта, а в тот год именно в это время выдалась теплая неделя — ранняя весна. Лучинка нашла себе подругу — познакомились на торге, зашли в крог, поели. Подруга оказалась из Вышгорода, замужняя. Поговорили о том, о сем, о трудностях жизни. Лучинка похвасталась, какой у нее замечательный супруг. Подруга слушала, кивала, а потом сказала, что где-то потеряла кошель. Лучинка заверила ее, что это не беда, денег у нее с собой достаточно. Расплатились, наняли возницу и отправились в отстроившийся, похорошевший Вышгород. Зашли к подруге домой — муж ее, рыбак, отсутствовал. Посидели. Лучинка пыталась рассказывать подруге о театре, который она с мужем и сыном посетила в Константинополе («Говорят непонятно, но муж нарочно переиначивал на славянский, для меня, а сын у меня знает по-гречески, интересно было, и так они руками размахивают, совсем не так, как наши скоморохи»), а подруга заскучала вдруг. Лучинка спохватилась — время было позднее, стемнело.

— Мне нужно к сыну, он там у меня один, — сказала она.

Подруга ее не удерживала.

Лучинка вышла из дома подруги и пошла по улице к тому месту, где видела давеча возниц. Погода резко переменилась, дул с Днепра леденящий ветер. Кутаясь, Лучинка добрела до нужного места — возниц там не оказалось. В перспективе проулка, ведущего к реке, качалась мачта кнорра — может, нанять кнорр? Она пошла по проулку, и у следующего угла ее остановили трое с факелом.

— Куда путь держим, болярыня? — спросили насмешливо.

У двоих в руках поблескивали ножи.

Она решила, что сейчас ее будут насиловать, но они не стали. Отобрали суму и кошель, сдернули богатую поневу и серьги, велели ей сесть на землю и снять сапожки. Она послушалась. Разбойники, хмыкая, все забрав, куда-то ушли. Лучинка встала и пошла дальше — к парусу. В лодке сидел хозяин — суровый, с седой бородой.

— Добрый человек, не довезешь ли ты меня до Киева? — спросила Лучинка. — Я заплачу, когда приедем. А то меня здесь ограбили.

— Иди, иди, скога, — сказал добрый человек.

— Нет, правда, у меня дома есть деньги. Много денег.

— Хочешь ехать — покажи деньги. Нет денег — не повезу.

Вот и весь сказ.

Лучинка прикинула — шестнадцать аржей, босиком, на леденящем ветру, да по темной тропе, да через переправу, да опять по темной тропе — а может, там разбойники. Что же делать?

Тогда она вернулась к дому подруги и постучалась. А потом еще постучалась. Подруга открыла дверь.

— Меня ограбили, — сказала ей Лучинка. — Нет ли у тебя денег каких-нибудь, заплатить лодочнику, чтобы до Киева довез?

— Сейчас нет, — сказала подруга. — Через неделю, может, будут. А сейчас — ничего нет.

Лучинка еще помялась, и спросила:

— Может, пустишь переночевать?

— Нет, не могу. Муж вернулся. Уж извини. Ну, спокойной ночи.

И закрыла дверь.

Нестор там один — это не дело совсем.

Нужно либо идти, либо добыть денег, чтобы заплатить доброму человеку в лодке.

Лучинка огляделась. Неподалеку виднелся какой-то отсвет — поздно открытый крог. Лучинка направилась к крогу. Босая, без поневы, только рубахой прикрыты колени, она не рассчитывала, что ее пустят внутрь, но ей и не нужно было. Встав напротив калитки, она приняла профессиональную позу и стала кивать и улыбаться всем мужчинам, какие время от времени выходили из крога. Один из них, увидев ее, некоторое время постоял у калитки, а затем вернулся в крог — очевидно, сообщить знакомым, что есть дешевая хорла, стоит, ждет на улице.

Рука легла Лучинке на плечо — и Лучинка вздрогнула всем телом.

— И сколько ж ты нынче берешь за услуги? — спросил Хелье.

— Хелье!

Она не знала, что и сказать. Теперь он ее бросит. Выгонит. Что она наделала!

— Ты синяя вся, дура, — сказал Хелье. — Ети твою мать, почему ты босая? Где понева? Пойдем, пойдем, скорее. У меня там лодка.

— Ты меня прости, я не нарочно.

— За что мне тебя прощать?

— Что я вот…

— А что случилось-то?

— Меня ограбили, а я боялась, что Нестор там один, а ты в отъезде.

— Ограбили? Били тебя?

— Нет.

— Руками трогали?

— Почти нет. Ножом грозили.

Хелье на ходу обнял жену за плечи.

— Бедная моя, — сказал он. Нет, так нельзя. Постой.

Он нагнулся и стянул один сапог.

— Надевай.

— Что ты…

— Надевай сейчас же! Муж твой тебе велит!

Она испугалась и сунула ногу в сапог.

— Велико, — сказала она. — Но не очень.

— Ноженька простонародная, — заметил Хелье. — Теперь второй. Быстро.

— Идти неудобно. Но смешно.

— А смешно — так смейся.

Она засмеялась, не веря счастью. Не выгонит! Он ее любит! Какой он у нее хороший!

Хозяин лодки усмехнулся криво и стал возиться с парусом. Хелье расстегнул пряжку, снял сленгкаппу, завернул в нее Лучинку, сел, а Лучинку пристроил к себе на колени и стал тереть ей спину, плечи, предплечья, арсель, бедра.

— Ледышка, — сказал он.

У нее стучали зубы. Он потер ей щеки, потом поцеловал в губы, потом еще.

— Ужас, как замерзла, — заметил он.

— Хелье, любимый, — сказала она. — А как ты меня нн… ннашел?

— Да так… Подожди. Эй, мореход, долго мы будем здесь торчать?

— Сейчас, сейчас, болярин. Вот, парус… вот…

Лодка пошла наконец к Киеву.

— Приезжаю — нет тебя, Нестор насупленный. Говорит — на торг ушла. Я пошел на торг. Порасспрашивал. Зашел в крог — а там хозяйка говорит, что видела тебя и еще кикимору какую-то, а кикимора из Вышгорода. А уж темнеет. Нанял я вот этого морехода, и поехали мы в Вышгород. Походил по улицам, прохожих расспрашивал, потом вижу — крог. Думаю, может, подружки в кроге сидят, а ты, может, выпила, а ты, когда выпьешь — известно что случается. Кинулся я к крогу — а ты там стоишь, у калитки.

— Я больше никогда не буду… честное слово…

— Что? А, ты об этом… Так ведь ты думала, что у тебя выхода нет. Что ж тебе — скочуриться по дороге в Киев, босиком, без поневы?… А у подруги нельзя было денег попросить?

— Она…

— Понял. Ты, Лучик, умная у меня, а в людях не разбираешься совершенно, вот что. Надо бы нам убраться из Киева все-таки. Как ты дрожишь, что ж тебе не согреться-то никак, а, Лучик? Эх-ма…

У пристани торчал одинокий возница, и хотя до дому было всего-ничего, пять кварталов, Хелье усадил Лучинку в повозку, сел рядом, и велел вознице спешить.

Войдя в дом, Хелье крикнул:

— Нестор! Нестор, растяпа!

Нестор выскочил в гостиную.

— Топи в бане печь, быстро!

— А где ты была? — спросил Нестор укоризненно.

— Потом, а то ухи оборву! Баню, быстро! — прикрикнул на него Хелье.

Нестор опрометью кинулся в недавно собранную баню за домом. Через час Лучинка лежала на полке, а Хелье обхаживал ее веником со всех сторон. После этого, завернутую в три простыни, он на руках принес ее в спальню, выгнал Нестора спать, и лег рядом с женой. Она целовала его благодарно и светилась счастьем, что у нее такой муж.

К утру ее бил озноб, и тело было горячее, на щеках играл нездоровый румянец, а кожа вокруг глаз побелела. Хелье послал Нестора в детинец за княжеским лекарем. Пришел лекарь, принес какие-то травы, долго осматривал Лучинку, и сказал, что такое бывает, случается.

Оставив Нестора присматривать за больной, Хелье побежал — на торг, к знахарям, и они тоже дали ему какие-то травы. Затем он вспомнил старорощинские придумки и сам набрал разных трав. Дома он изготовил по нескольким разным предписаниям травяные отвары. По совету соседа он сбегал снова на торг и купил кувшин свира, и свиром, подогрев его над огнем, растер Лучинку с ног до головы. Ей полегчало. Снова оставив ее на попечение Нестора, Хелье опрометью бросился в церковь. Молился он страстно, кусая губы, сдавливая себе виски, то стоя на коленях, то ложась на живот.

Вернувшись домой, он увидел, что Нестор плачет, и вспомнил, что никогда до этого не видел сына плачущим.

— Что ты, что ты, Нестор, — растерявшись, говорил Хелье, обнимая сына, гладя его по голове, целуя в щеки и в нос. — Не плачь, парень. Мать твоя женщина крепкая.

На следующий день Лучинка совсем ослабла и только шевелила иногда рукой или головой, и пыталась улыбаться. Хелье выскакивал из дома два раза — один раз на торг за едой для Нестора и снадобьями для Лучинки, и один раз в церковь.

Прошел еще день, и еще один. Иногда Лучинке становилось лучше, но к ночи снова начинался жар. Через неделю она начала кашлять — громко, с хрипом, часто. Хелье, придерживая ей затылок, кормил ее куриным отваром, улыбался, подмигивал, выходил из комнаты, бледнел, сжимал зубы. Кашель не прекращался.

— Лучик, что же ты, Лучик, — шептал Хелье ночью, боясь дотронуться до жены — у нее болело все тело, кожу саднило.

Потом она стала кашлять кровью.

Иногда Хелье удавалось с помощью снадобий, отвара и растираний приостановить кашель, и тогда он звал Нестора, и Нестор приходил и говорил глупости, и смотрел сердито, а Лучинка ему улыбалась.

Как-то ночью кашель прекратился. Лучинка лежала, глядя широко открытыми глазами в потолок. На улице была весна, орали соловьи.

— Потушить свечу? — спросил Хелье.

— Не надо, пусть…

— Лучик, тебе лучше?

— Да.

К утру Лучинка умерла.

Нестор еще спал. Тщательно заперев спальню, Хелье твердым шагом вышел из дому и направился к церкви. Утренняя служба еще не началась. Он разыскал священника и объяснил ему в чем дело.

— Нет, — сказал священник, глядя на Хелье суровыми греческими глазами.

— Что — нет?

— Не могу. Отпевать хорлу — не буду.

— Она моя жена.

— Не буду. Как ни грустно.

Илларион жил неподалеку от строящейся Софии. Хелье направился к нему. Ему долго не открывали. Когда открыли, он отодвинул прислужника и вошел в дом.

— Где хозяин? — спросил он грозно, с неожиданно резким шведским акцентом.

— Спит.

— Буди.

— Не велено.

— Убью.

Сказано было таким холодным тоном, что прислужник понял — убьет. И пошел будить хозяина.

Самый скандальный священник Киева вышел, заспанный, в гостиную и, посмотрев на Хелье, понял, что дело не шуточное.

— Что случилось?

Хелье объяснил. Глаза Иллариона засверкали, щеки побелели от злости. Он быстро облачился в рясу, нахлобучил шапку, и сделал Хелье знак следовать за ним.

Служба шла полным ходом — в приходе Хелье начинали раньше, чем в остальных церквах. Не обращая внимания на молящихся, Илларион быстрым шагом пересек помещение и вплотную подошел к священнику.

— Отец Никодемус, нам срочно нужно поговорить.

— Ты в своем уме, сын мой? Служба!

— Если ты сейчас с нами не выйдешь, следующую службу ты будешь служить не здесь. Патриарх будет уведомлен, не сомневайся.

— А что случилось?

— Сейчас объясню.

Они вышли — в закуток, втроем.

— Отец Никодемус, у этого человека умерла жена. Ее нужно отпеть и похоронить.

— Я не могу позволить, чтобы в святой земле хоронили хорлу. И отпевать не буду.

— Меня не интересуют твои предрассудки, Никодемус. И твои представления о приличиях тоже не интересуют. Ты все сделаешь так, как я тебя прошу.

— Мой долг служителя церкви…

— Прежде долга служителя церкви есть долг христианина.

— Не смей мне указывать, мальчишка! Я вот разберусь! Я сам напишу патриарху!

— Хелье, — Илларион обернулся. — Я встану вот тут, чуть сбоку. А ты дай этому человеку в морду.

— В церкви? Священнику?! — закричал Никодемус.

— Грех беру на себя, — сказал Илларион. — И заранее даю тебе отпущение, если придется дать в морду два или три раза.

Хелье покачал головой.

— Хорошо, — сказал Илларион. — Тогда просто подержи его, я сам дам ему в морду.

Он схватил Никодемуса за грудки и сдавил ему грудь и шею.

— А может, я просто буду его душить, вот так, — сказал он. — До тех пор, пока в нем не проснется приличествующее его сану милосердие.

— Я буду жаловаться! Я к князю пойду! — прохрипел Никодемус.

— Ну, хорошо, — сказал Илларион, отпуская Никодемуса. — Ввиду полного отсутствия у тебя компетентности, управление этой церковью я временно беру на себя. Сейчас я пойду улаживать дела по этому поводу — нужны люди, нужна повозка, нужен гроб. Хелье, иди домой. Когда все будет готово, я подъеду, и все, что нужно, сделаю сам. Никодемус, иди, закончи службу. Только учти. Завтра ты волен делать все, что хочешь, писать любые жалобы кому угодно. Но сегодня, если ты хоть как-то помешаешь мне, к тебе домой придут двадцать ратников. И будут пороть тебя при жене и детях. А Ярославу я дам знать в любом случае. Пусть князь подумает, какой пример подает Никодемус своему приходу.

— Хороший пример…

— Молчи, Никодемус. Видишь этого человека? Посмотри ему в лицо. Сейчас он растерянный, жалкий. Но ведь он придет в себя. А он варанг, и умеет управляться со свердом, и мстителен, как любой варанг.

Некоторое время Хелье размышлял, нужно ли брать на похороны Нестора. И решил, что нужно. Уж не мальчик.

Стало еще теплее. Тень от колокольни легла на кладбищенскую землю по диагонали, пели птицы. Сдерживая дыхание, Хелье поцеловал Лучинку в лоб в последний раз. Нестор, насупившись, уткнулся носом отцу в плечо.

Потекли дни, за днями недели. Ярослав был в отъезде. На поминки пришла недавно родившая Ингегерд — с младенцем. Передав младенца кормилице, она долго гладила Нестора по светлым волосам, а он терпел.

Хелье тем летом как-то резко возмужал, растерял остатки мальчишества в лице и движениях. А Нестор отрастил щеки и стал больше походить на мать, чем на отца. И стали они жить вдвоем.

Нестор ходил в приходскую школу постигать науки. Хелье пришлось отлучиться по княжеским делам ближе к осени, и он оставил Нестора на попечение Ингегерд. «Своим человеком» в детинце у Нестора стать не получилось. За что-то его невзлюбил Ярослав — возможно, заподозрил, что шестнадцатилетний Нестор обхаживает какую-то из дочерей. По поводу дочерей у Ярослава были свои планы.

Рыжая Маринка, убежавшая от ненавистного мужа, прибыла в Киев повидаться с матерью, вернувшейся из путешествия. Нестор штудировал какой-то фолиант, сидя в кроге, когда Маринка ввалилась в этот же крог в компании разбитной молодежи. Над молодым человеком в робе стали потешаться, а он не обижался, и это Маринке почему-то понравилось.

* * *

Хелье еще раз демонстративно оглядел помещение.

— Почему ты здесь живешь? — спросил он. — Ты все-таки скажи. С татями… Вроде бы, средств я тебе дал достаточно, и даже сказал, где мой поверенный в Болоньи живет. А?

— Я, отец, подремлю тут, пожалуй, в уголку, — ответил Нестор. — Твой неожиданный приезд меня утомил. Разбуди меня через час, и, так и быть, пойдем мы слушать твоего проповедника, раз тебе как хочется. Будто в Киеве проповедников мало.

— Аспид, — сказал Хелье.

Нестор прилег на ложе в углу и действительно сразу уснул.

Утомил его мой приезд, подумал Хелье. Гостемиловыми словечками оперируем? Нет бы чему хорошему у Гостемила поучиться. Так нет же. Ладно. Это что такое? Это его сундук, а сверху лежат фолианты — грунок тридцать, не меньше! Где же он деньги на все это взял? Это ж александрийская библиотека у него тут! Ну, теперь понятно, почему роба и хибара эта, и в Болоньи тоже себе отказывал небось — там и накупил фолиантов. Книжный червь, а не Нестор. Ага, вот эту книгу ему Гостемил подарил. Латынь — не знаю я латынь толком. Так, что еще? Ага, платоновы рассуждения. «Солон, Солон, вы, греки, как дети». Глупость неимоверная, надо сказать. Но читается с интересом. Это что? А. Плутарх. О! Еще подарок Гостемила — Теренций. Гостемил тогда говорил, мол, я из отроческого возраста давно вышел, а Теренция только в отрочестве читать следует. Гостемил любит преувеличивать. Где они, мои любимые вирши? Ага, вот:

По склону спускается с луком в руке амазонка,
Ищет свидания с Медием, юношей бледным…

Да, красиво. Позволь, а это что же у нас? Это не фолиант, это сам сын мой Нестор что-то карякает, упражняется… Почерк у него выправился, красивый стал. Опять латынь, да что же это такое… Ага, вот по-славянски что-то… Стыдно, но признаем — именно благодаря этому олуху я и выучился читать по-славянски… То есть, в сущности, он сам меня и выучил. Так. Что ж тут написано такое?

«Изгнали варангов за море, и не дали им дани, и начали сами собой владеть, и не было среди них правды, и встал род на род, и была у них усобица, и стали воевать друг с другом. И сказали себе, Поищем себе князя, который бы владел нами и судил по праву. И пошли за море к варангам, к руси».

Что это за люди такие, которых он описывает, подумал Хелье. Какие-то странные люди — то выгоняют варангов, то обратно зовут. Нет твердости в решениях. Позволь, какой еще руси?

«Те варанги назывались русью, как другие называются шведы, а иные норманны и англы, а еще иные готландцы, — вот так и эти».

Что он плетет, подумал Хелье. С каких это пор какие-то варанги назывались русью? И с каких пор англы и готландцы — варанги? Это такие у него плоды образования? Этому его в Болонье научили? О, вспомил Хелье. Конечно же. Это дьякон, у которого он на побегушках был, воротил, чего в башку придет, небось по пьяни, а сопляк запоминал.

«Сказали руси чудь, словене, кривичи и весь, Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет. Приходите княжить и владеть нами».

Чего-чего? Хелье задумчиво почесал бровь. Насчет чуди ничего не знаю, словене — да, возможно, каких словен помню — ищут себе хозяина. Весь — нет, не похоже, они любят по одиночке, никакие им хозяева не нужны, ни чужие, ни свои. Кривичи — ох-хо… Вот бы астеры прочли, чего сынок мой про них начертал, про республиканский их Хольмгард. «Приходите владеть нами», надо же. А слово «порядок» заимствовано из лексикона киевской молодежи, очень модное нынче слово. Какой-то бирич, передавая народу волю Ярослава, сказал, что, мол, у всех дел должен быть порядок. Было это года четыре назад. И с тех пор слово вошло в обиход среди подрастающего поколения, и употреблялось исключительно в издевательском смысле. Может, Нестор просто издевается?

«Рюрик, в Новгороде, а другой, Синеус, — на Белоозере, а третий, Трувор, — в Изборске. И от тех варангов прозвалась Русская земля».

Ох-хо… Впрочем, это может понравится Ярославу. Он и его подхалимы уж не первый год пытаются заставить ветеранов забыть владимирово авантюрное, «Нет никакой Земли Новгородской, есть Русь!» Нестор действительно никогда этого не слышал, или?… Или…

«Новгородцы же — те люди от варангского рода, а прежде были словене».

Все у него в башке перепуталось. Астеры в большинстве кривичи, а словене — это Полоцк и окрестности, старая ведьма Рагнхильд…

«…властвовал Рюрик. И было у него два мужа…».

…А он был у них жена, подумал Хелье. Ну и стиль у парня.

«…не родственники его, но боляре, и отпросились они в Царьград со своим родом».

«Аскольд же и Дир остались в этом городе, собрали у себя много варягов и стали владеть землею полян».

Как это — полян? То есть, Киев олегово семя получило как бы в наследство? Польское наследство?…

А ведь с Летописи Торбьорна перестали писцы копии делать, вспомнил Хелье. Давно перестали. Сколько осталось экземпляров Летописи? По всему миру — хорошо если дюжина наберется. А первый приказ Ярослава Гильдии Биричей в Новгороде, еще до «Русского Судопроизводства»? Сжечь архив. Да, повелитель наш не промах! «Цесарь» — и, изволь, как Цезарь — историю переписывает так, как она его больше устраивает. А, позвольте, но ведь это несторовы писания. Нестор не на службе у Ярослава, это глупости, я бы знал, если б такое было. Да и не Нестора бы озадачил Ярослав таким предписанием — начертай, мол, как тебе видится, но чтоб покрасивее и с пониманием. Ну, с пониманием у нас плохо, как видим — всех славян записал в желающих стать холопами. А для чего?

Хелье задумался.

Вот, к примеру, франки завоевали галлов. Галлы этого нисколько не стыдятся! Или, скажем, римляне во время оно завоевывали всех подряд, и теперь бывшие завоеванные этим хвастаются. Что ж, славяне — тупее, что ли? Или свободолюбивее? Нет, здесь что-то не так. Какая выгода Ярославу от того, что славян не завоевывали, что они сами, как пеньки безвольные, пришли своим ходом к каким-то варангам и сказали — вот они мы, владейте? Я сам варанг — если бы ко мне такие пришли, и просили бы меня — владей нами, я бы поспешил от них убраться, потому что это не люди, а, не знаю — юродивые какие-то.

Страшная мысль вдруг всплыла на поверхность, блеснула зловеще. Уж не… Содружество ли… само… оформило моему сыну эпистолярный заказ? Нестор, мальчик мой, если это так… то, хорла, свяжу я тебя сейчас по рукам и ногам, запихаю в повозку, поедем мы к ближайшему морю, там погрузимся на кнорр, и посвятим много-много лет поискам Эрика Рауде и его Винланда. Да. Этим, мальчик мой, я тебя не отдам. Ты не виноват, ты не знал. Они хитрые.

«И сказал ему один кудесник, Князь! От коня твоего любимого, на котором ты ездишь, — от него тебе и умереть. Запали слова эти в душу Олегу, и сказал он, Никогда не сяду на него и не увижу его больше. И повелел кормить его и не водить его к нему, и прожил несколько лет, не видя его, пока не пошел на греков».

Ну, эту байку про тезку моего рассказал Нестору Гостемил, уж это точно, подумал Хелье. Я ее помню с детства, а только но в несколько иной форме. Я тоже ее рассказывал Нестору, но Нестор запомнил именно гостемилов вариант, скотина неблагодарная. А рассказывать Гостемил умеет, не отнимешь.

«Владимир же стал жить с женою своего брата — гречанкой, и была она беременна, и родился от нее Святополк. От греховного же корня зол плод бывает: во-первых, была его мать монахиней, а во-вторых, Владимир жил с ней не в браке, а как прелюбодей».

Все у парня как-то спиралью через дужку, подумал Хелье. Рагнхильд — гречанка да еще и монахиня. А может, ему это все просто неинтересно, подумал он. А если неинтересно — значит точно выполняет заказ. Но чей?

Ну, это просто узнать. Сейчас мы поищем, что там дальше написано — про Ярослава. И если Ярославу в сием писании только нимба не хватает, всем святым святой, то понятно, кто заказчик, и лучше бы так, а не Содружество.

Но до Ярослава Нестор не успел дойти. Очевидно, Маринка отвлекала.

Хелье тщательно зашнуровал писанину Нестора и положил ее на прежнее место.

* * *

По пути зашли в заведение, съели эскалоп, послушали во время еды неопрятного, разбитного менестреля, развлекавшего посетителей шансоном де жест под перебор примитивной лютни:

Сидит она у берега с утра,
Кругом природа, лес, этсетера.
Не спится. Поднялась в такую рань.
Но тут степенным шагом Шарлемань
С цветами — шасть, и говорит — «Ура!
Нашел тебя! Пойдем!» Этсетера.

— По-моему, он просто издевается, — заметил Хелье.

— Ты ничего не понимаешь в парижской жизни, — возразил Нестор.

— Ну, раз ты такой понятливый — скажи, какой смысл в виршах сиих?

— Главное не смысл, главное чувство.

— Какие все чувственные стали.

Перевозчикам в тот день было раздолье — каким-то образом слухи о необычном (крамольном, наверное) римском проповеднике разнеслись по городу, и лодки курсировали между вторым островом и обоими берегами непрерывно, и Хелье и Нестору пришлось даже постоять в очереди — желающих перебраться к Святому Этьену набралось три дюжины человек.

Двери церкви стояли распахнуты, в церковь набилась масса народу.

— Не проповедник, а бродячий скоморох какой-то, — проворчал Нестор.

Хелье засмеялся.

— Главное — чувство, — сказал он.

— Пошел ты…

— Чти отца своего, сын мой.

Толпа расступилась, и ко входу церкви от берега потянулась странная процессия — пятнадцать пестро и сумбурно одетых, гладко выбритых мужчин с томными лицами, и четыре женщины. Улыбались женщины так блудливо, что никаким местным гетерам не снилось. Окруженный теплой этой компанией шагал ко входу размеренным изящным шагом человек лет двадцати пяти. Толпа зевак вокруг переговаривалась — мужчины отпускали похабные шутки, женщины восхищенно вздыхали — римский проповедник, с правильными и тонкими чертами лица, с красивыми, волной лежащими каштановыми волосами, стройный, привлекательный — поразил их воображение. Ряса сидела на нем как королевское платье.

— Это же Папа Римский, — сказал Нестор на ухо Хелье. — Я его помню! Когда мы в Риме были…

— Молчи. Человек не хочет, чтобы его узнавали, а ты, как первый ученик — мол, наставник, а я знаю, можно я скажу, оцените мое рвение… Рвение в Болоньи надо было проявлять.

— Ты мне не указывай, что делать.

— Лишу наследства. Ладно, давай пробираться ко входу, иначе не попадем внутрь и ничего не услышим.

Во избежание волнений и драк на остров прибыла королевская стража в количестве сорока человек. Анри Первый, легкомысленный, большой любитель охоты, позаботился о подданных.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. РЕЧЬ В СВЯТОМ ЭТЬЕНЕ.

В первый раз за три недели Стефан не ушел от Сорсьер до рассвета. Выдалось солнечное утро. Сев на постели, опершись спиной о стену, подтянув колени к подбородку, он рассматривал спящую любовницу. Проснулась она, как просыпалась всегда — мгновенно, но в этот раз решила поозорничать и открыла только правый глаз, и скосила его, и высунула кончик языка. Стефан хихикнул. Пошарив рукой, она ухватила его за колено. Он распрямился и лег на спину, и Сорсьер пристроила голову ему на грудь.

— Я люблю тебя, — сказал он.

Некоторое время она молчала, а потом сказала:

— Да.

— Что — да?

— Ты что-то еще хочешь мне сказать.

— Хочу.

— Говори. Не бойся.

— Нет. Сперва ты скажи.

— Что сказать?

— Какую-нибудь тайну. У меня было две тайны, одну я тебе только что открыл. Открою и вторую, но сперва и ты должна мне что-нибудь открыть.

Она убрала голову с его груди, села, повернулась к нему лицом. Он продолжал лежать на спине. Сказать ему, что я его люблю, подумала она — сказать?

— Хорошо, — сказал он. — Я сам тебе скажу… как тебя зовут на самом деле. Сам.

— Скажи.

— Мария.

— Верно.

— А как на самом деле зовут меня, ты не знаешь.

— Можешь мне довериться, я умею хранить секреты. Говори смело.

— Меня зовут Казимир.

В первый раз за много лет Марие отказала ее сообразительность.

— По-своему красивое имя, — сказала она.

— Ты, кажется, не поняла.

И то правда.

Она подумала.

И поняла.

— А, хорла, что ж теперь делать? — невольно вырвалось у Марии.

Она рывком поднялась, глядя на него с ужасом, села на постели.

Он тоже приподнялся. Теперь они оба сидели, не касаясь друг друга, и смотрели друг другу в глаза.

Невероятно, думала Мария. Не может быть. А ведь можно было догадаться! Вот он, например, догадался. Он догадливый. А я, дура, так увлеклась, так мне было хорошо, что забыла обо всем. Будто я здесь на отдыхе. Он — Казимир. Стефан — Казимир. Это несправедливо! Надо взять себя в руки. Ничего страшного не произошло, наоборот. Он меня любит, он не лукавит, когда это говорит. Может, все к лучшему?

— Можешь меня прогнать, — сказал Казимир. — Или пусть меня убьют твои люди. Мне все равно. Я сказал тебе, что я тебя люблю. Ты предпочла не отвечать на признание.

— Что теперь признания…

— Ну, как хочешь. Скажи — и я просто уйду — уеду куда-нибудь, и ты меня забудешь.

— Об этом говорить поздно.

— Почему ж…

— Потому что я ношу твоего ребенка.

Помолчали.

— Моего ребенка? — переспросил Казимир.

— Да.

Казимир чуть приметно улыбнулся.

И еще помолчали.

— Хочешь быть королем Полонии? — спросила она.

— Не знаю.

Она нахмурилась.

— Я хочу быть с тобой, — объяснил Казимир. Поразмыслив, он добавил, — И чтобы ребенок был наш, и мы бы жили вместе.

— Так, — сказала Мария. — Хорошо, попробуем по-другому. Хочешь, я посажу тебя на польский трон — с условием, что мы поженимся, и все дела управления ты передашь мне?

Казимир слегка побледнел. Подумав, он спросил:

— Если я откажусь, меня убьют?

Теперь побледнела Мария. Также подумав, она сказала:

— Тебя не убьют. Ты будешь королем.

— А если я откажусь?

— Зачем?

— А может я не хочу быть королем.

— Хочешь.

Он вздохнул.

— То есть, — сказал он, — если я откажусь, меня убьют.

— Перестань!

— А?

— Перестань это повторять! Это невыносимо! Тебя не убьют.

— Почему?

— Потому что я люблю тебя.

Он улыбнулся — на этот раз открыто.

— Но лучше бы тебе согласиться, — сказала Мария.

— Можно я тебя поцелую? — спросил он.

— Можно.

Они бросились друг другу в объятия.

* * *

— Я тут слушал, что вам говорят проповедники ваши, — сказал римский проповедник с легким италийским акцентом. Голову он держал ровно, говорил в одном направлении, словно обращался к кому-то конкретному в зале, говорил без видимого напряжения, и слова его были слышны во всех концах церкви. — В общем, интересно говорят. Про благочестие, и про то, как душу свою спасти. Есть всякие хитрости по этому поводу. Люди вообще любят хитрости. Чтобы поменьше трудиться, побольше спать, и чтобы кормили вкусно. В Риме есть у меня одна прихожанка, на хитрости падкая. До того она исхитрилась, что целый день ничего не делает, только ест… ест, я говорю. Шам-шам. Жрет, гадина.

Аудитория стала обмениваться удивленными взглядами. По церкви прокатился смешок.

— Так исхитрилась — в дверь не проходит. Для исповеди ей изготовили специальную будку, отличную от других размерами. Половину собора занимает.

Ближние ряды засмеялись, и проповедник, против всех правил ораторского искусства, тоже засмеялся.

— У нее исповедь, — сказал он, — каждый раз начинается словами, «Вы не поверите, святой отец, сколько я сегодня съела».

Засмеялась вся аудитория.

— Интересный у него подход, — сказал Нестор на ухо Хелье.

— Да, он хорошо понимает людей, — отозвался Хелье. — Чем больше я о нем слышу всяких гадостей, тем больше он мне нравится.

— Почему? — спросил Нестор.

— А я смотрю на людей, которые его ненавидят. Люди эти как правило неприятны. И чем больше неприятны, тем больше гадостей говорят. Невольно задумаешься. А скажи мне, сын мой, давно ты летописцем стать решил, или недавно?

Нестор строго посмотрел на отца.

— С чего ты взял?

— Фолианты твои намедни просматривал, да и нашел книгу одну.

— Это мои личные записи, — сердито сказал Нестор. — Как тебе не стыдно!

— Нет, личные — письма бывают. А у тебя летопись.

— Тем не менее, она не для посторонних глаз.

— Ну, прости своего глупого родителя, Нестор. И все-таки ответь — давно решил в плутархи заделаться?

— Да какие еще… Как я понимаю, ты прочел набросок.

— Набросок летописи.

— И что же?

— А то, — сказал Хелье, — что там слова правды нет.

— Так ведь то летопись, — удивился Нестор. — Разве ж в летописях бывает правда?

Сперва Хелье даже не нашелся, что на такое ответить.

— А еретики — они не очень хитрые, — ораторствовал Бенедикт. — И мало их. Я вот ходил по улицам, спрашивал людей — ты, мол, еретик? И ни один не сказал — да, ага, точно, еретик. Нет в Париже еретиков!

Аудитория снова засмеялась.

— Былины — выдумка, сказки — выдумка, михвы — выдумка, — сказал Хелье. — А летопись должна отображать то, что было на самом деле.

— Назови такую летопись, — предложил Нестор.

— Назвать? Ну… Вот Плутарх, к примеру…

— Это было давно, отец. Что там было на самом деле — кто ж его сейчас разберет. Наверняка многое из того, что там написано, Плутарх придумал сам.

— А Библия?

— Библия — не летопись.

— Я не об этом.

— А о чем?

— О заповеди. Есть такая, если помнишь — «Не лжесвидетельствуй».

— Нет.

— Что — нет?

— Не так там написано.

— А как?

— «Не лжесвидетельствуй на ближнего своего».

— И что же?

— Рюрик — он мой ближний? Я его не видел никогда. Я даже не знаю, был ли он на самом деле.

— По-моему, тебя надо просто выпороть хорошенько, — сказал Хелье. — Ладно. Скажи мне только — зачем ты все это пишешь?

— Не понял.

— Просто для хвоеволия, или славы возжелал? А может, ради денег?

— На спор.

— На спор, на спор… Это такая шутка? — спросил Хелье.

— Нет. Просто как-то, года три назад…

— Ну, ну?

— Был я в детинце… ты был в отъезде…

— Так. И?

— Зашла речь о Летописи Торбьорна. И я сказал, что там много неточностей и стиль корявый.

— Продолжай. Только потише, а то тут оборачиваются, мы им проповедника слушать не даем.

— Ярослав к этому прицепился.

— Он присутствовал? Продолжай.

— Он мне сказал, что раз я такой умный, так не написать ли мне свою летопись. Я ему говорю — что ж тут такого сложного? Он говорит — вот триста гривен, я тебе заплачу, если допишешь до времен Святослава. И добавил — боюсь, что эти триста гривен ты никогда не получишь.

— Так. Дальше.

— Меня это задело.

— И с тех пор ты…

— Оказалось труднее, чем я думал, но не намного. Уж почти закончил. Пришлось перечитать много разного…

— Боюсь я, Нестор, что разговор шел вовсе не о трехстах гривнах.

Нестор промолчал.

— Боюсь, — продолжал Хелье, — что Элисабет строила тебе глазки, а ты и растаял.

— Хуже, — сказал Нестор.

— Что может быть хуже?

— Князь сказал, чтобы я в детинце больше не смел появляться, ибо по жизни ничем не занимаюсь, и человек я никчемный. Я ему сказал, что, напротив, занимаюсь, и что я летописец. Глупость сказал, понимаю. Но сказал. Вот он и прицепился — напиши, тогда прощу.

— Прощу — за что?

— Застал он нас с Элисабет тогда… мы с ней целовались…

— Листья шуршащие…

Хелье сперва испугался, а затем ему стало смешно.

— Ладно, — сказал он. — Послушаем, чего он там болтает.

Меж тем Бенедикт искусно плел свою проповедь — время от времени добавляя лестную фразу, совершенно невзначай, по адресу — то парижан, то женщин, то короля, вставляя время от времени забавные случаи из жизни.

— Ходил я тут по городу, — разглагольствовал он, — расспрашивал людей. К примеру, сказали мне, что Церковь попустительствует нищим, и что нищие, коим Церковь обеспечивает неприкосновенность, даже платят за это Церкви налог.

По помещению прошел шепот — действительно, слухи такие ходили по городу, но как узнал о них римский проповедник, только вчера к нам прибывший — не на самом же деле он ходил по стратам, расспрашивал прохожих! Да и чего их расспрашивать — не скажут ведь, ибо в первую очередь подумают, что спрашивающий — спьен.

— Не скрою от вас, дети мои — Церковь может и рада была бы обложить нищих налогом, если бы хотя бы часть этого налога можно было бы с них получить. Может в Париже нищие особенные и с радостью расстаются с деньгами, не знаю.

Аудитория захихикала.

— Слов нет — на стратах кругом попрошайки, по страту не пройти. Добрые парижане думают, что попрошайки эти работать не хотят, а денег за день собирают столько, что ремесленнику за месяц не заработать. И подавать им поэтому противно. Есть тут один момент, мне лично не очень понятный. Если, как они утверждают, доход нищих в несколько раз превосходит доход ремесленников, то как же это в Париже до сих пор сохранились ремесленники?

Аудитория засмеялась.

— Рекомендую каждому, — сказал проповедник, — кто думает, что нищие богаче его, стать нищим. А что? Работать не надо, денег прорва. Попрошайничество грехом не является…

Смешок прошел по аудитории.

— Не является, — повторил проповедник. — Ни великим, ни малым. Вон там, у входа, тумба стоит, а в ней прорезь сделана — для пожертвований…

В окружении двадцати охранников на остров прибыл король Анри Первый. Толпа было закричала восторженно, но король, идя ко входу церкви, делал круглые глаза и прикладывал палец к губам, указывая на церковь — мол, не мешайте говорить человеку. Первые ряды, хихикая, передавали это вторым. В самой церкви слегка потеснились, давая королю дорогу. Король — двадцатидевятилетний, стройный, ухоженный брюнет в охотничьем костюме, с римским профилем, скромно встал в углу церкви. Все оборачивались, но он только делал строгие глаза и отрицательно качал головой — парижане были его друзья, и он таким образом просил их, друзей, не перебивать приезжего, а вместе слушать.

Приезжий же сделал вид, что ровно ничего не заметил.

— И на детей мне жаловались — церковь должна детей вразумлять! Так мне сказали. Это мне тоже не совсем понятно. В этом таиться какой-то скрытый смысл, по-моему. Как это — вразумлять? Иди мол, сюда, чадо, я тебя сейчас вразумлю, так, что ли? Ну, стал я добиваться — а что, собственно, дети делают не так. А мне сказали — а Заповедь нарушают. Я их спрашиваю — какую по счету? А они говорят, счета не помним, но это та, в которой говориться, что родителей надо слушаться.

Некоторая часть аудитории засмеялась.

— Нет такой заповеди, — сказал проповедник.

Другая часть аудитории заволновалась.

— Как это нет?

— Да как же!

— Да на прошлой проповеди…

— Есть, — сказал проповедник веско, — заповедь — «Чти родителей своих». Стал я… тише, тише, дети мои… стал я допытываться — что же все-таки имеют в виду родители, когда говорят, что дети у них непослушные. С непослушанием ведь бороться — не забор строить, а проще гораздо. Розгой несколько раз, и всё, и священника для этого приглашать не надо… а то похудеет еще…

Засмеялась аудитория. Какие они там в Риме все — крамольные, едкие, насмешники! Не то, что у нас. Если бы у нас такие проповедники были, мы бы на каждую проповедь ходили.

— Нет, подумал я, здесь что-то другое. И обнаружил, что вовсе это не дети, а вполне уже взрослые люди, желающие жить так, как им нравится! Родителям это обидно, но тут уж ничего не поделаешь — нас такими создал Господь, друзья мои. И лучшее, что вы можете сделать — это одобрить выбор своего чада, да поддержать чадо в минуту трудную. Этим вы сохраните родительское достоинство.

Аудитория закивала, вздыхая, сдаваясь.

— Теперь же хочу я сказать несколько слов о королевской власти. Король у вас, дети мои, вполне приятный мужчина. Нам бы такого. Подождите! — сказал он и поднял руку, хотя никто и не думал ему возражать. — Я скажу вам, чем именно вы недовольны, чем вас ваш король не устраивает. А тем, что нарушает он традиции вековые. И вам обидно.

Аудитория насторожилась. Некоторые, знавшие, что король присутствует в церкви, стали мельком оглядываться и искать его глазами.

— Да, нарушает. Во-первых, он не деспот. Это, правда, совершенно возмутительно! Как я узнал об этом, так и возмутился. То есть как! Король — и не деспот. Помилуйте, это же несчастье-то какое!

Аудитория засмеялась.

— Во-вторых, он о вас думает. Королю не положено думать о своих подданных, что за глупости! Это неприлично просто! В третьих, он собой хорош, и вам обидно — у остальных государств монархи все уроды, как полагается, а у вас вон что. В четвертых, он сам правит государством, в то время как государством должны править воры и мошенники, в просторечии называемые — министры. В пятых, он дал полную свободу менестрелям, а народу хочется развлекаться не песнями, а казнями и повинностями. В шестых, он отдал Бургундию своему брату Роберу, вместо того, чтобы истязать вас налогами на ее содержание, ибо Бургундия сроду себя сама не содержала, а вы все рвались ее содержать. И, наконец, в седьмых, он умный. Это, конечно же, самое обидное.

Стоя в тени, слегка потупясь, Анри Первый пытался спрятать улыбку. Вот же, путан бордель, какой он, этот Бенедикт! Лиса коварная, как льстит, а? Но и приятно, не без этого, ибо есть в том, что он говорит, правда.

Проповедник тем временем перешел к основной части проповеди, по правилам. Но и эту часть, основывающуюся на фрагменте из Евангелия, он преподал на свой лад, а не как ее обычно оформляли священники и проповедники во время оно.

— И вот, стало быть, виноградник есть у человека. Что ж тут плохого! Покажите мне тут кого-нибудь, кто не хотел бы иметь виноградник, а хотел бы переплачивать виноторговцу. Нет таких?

Аудитория засмеялась и продолжала слушать, все больше завораживаясь представлением.

— И, помимо виноградника, есть у этого фермье два сына, здоровенные такие. Но вот приходит день, когда в винограднике вдруг работы много, одному не справится. И вот владелец виноградника идет к одному из сыновей и говорит ему, слушай, чадо великовозрастное, мне одному трудно, так ты приди, помоги, чего уж там. А сын, стало быть, загорелся желанием помочь отцу, и говорит, хорошо, отец, конечно, сразу после завтрака. Ведь виноградник, говорит он, это самое-самое наше семейное исконное, уж не первое поколение. Ведь это честь нашей семьи! Неужто ты думал, что я не приду, да как же тебе такое в голову пришло? Да я за этот самый виноградник все отдам! Да ведь это мое, наследное, как же не помочь тебе, подумай, отец! Отец обрадовался таким речам. А только, думает, одного помощника все-таки мало, поскольку ужас, сколько работы. — Бенедикт схватился за голову и оглядел аудиторию. — Невпроворот! Идет он ко второму сыну и говорит, сын мой, не справится мне одному! Брат твой согласился помочь, но потеряем много времени и часть урожая, нужен еще один помощник, обязательно. А второй сын, скотина, невежа, говорит — а знаешь что, отец? А иди-ка ты куда подальше со своим виноградом! Я с раннего детства только и слышу, что о твоем винограднике — глаза б не глядели! Надоел мне и ты, и твой виноградник! — Проповедник сделал паузу, а затем торжественно и со значением добавил, — И многими нехорошими словами назвал сын виноградник и отцовские потуги. — Аудитория ахнула, поразившись наглости второго сына.

— Да как же так! — начали говорить, нет, роптать, слушающие. — Да я бы такому сыну! Да такого сына нужно пороть нещадно! Да что же это за невежество! Да…

— Позавтракали, а после завтрака первый, примерный, сын отлучился на какое-то время, с друзьями на улице заговорился, да только к вечеру и вернулся. А второй сын, ругаясь себе под нос, весь день помогал отцу в винограднике.

Аудитория притихла.

— Рассказав притчу эту, — объяснил Бенедикт, — спросил Учитель своих апостолов — какой, по-вашему, сын лучше?

* * *

— Себе на уме Бенедикт, — заметил Хелье, расплачиваясь с перевозчиком.

— Забавный парень, — согласился Нестор.

— Надо бы с ним поговорить по душам. Но как он всех, всех ублажил, а? Одной речью. И народ, и духовенство, и правительство! Ладно… Соберусь-ка я пока что… нужно мне ехать в Венецию, Нестор. Поедешь со мной?

— Не знаю, — уклончиво ответил Нестор. — Скорее всего нет.

— Предложение делать не пробовал?

— Отец, оставь в покое мою личную жизнь.

— А я что? Я молчу, — Хелье развел руками. — Одобряю все твои решения, ну разве что ворчу слегка. Уж и поворчать нельзя. Эка Бенедикт меня вместе со всеми приложил.

Вошли в хибарку и увидели странное. Мишель и Гусь, переодетые королевскими гвардейцами, рылись в сундуке Нестора. Стало быть, все-таки позарились на «сбережения».

— Эй! — сказал Нестор строго. — Вы чего это?

Оба обернулись, засуетились, и Гусь выпростал из ножен зловещего вида сверд.

— Молчать, — сказал он. — Мишель, быстрее.

Мишель достал из сундука кожаную калиту. В калите звякнуло.

— Не двигайтесь с места, вы, оба, — приказал Гусь. — Отец с сыном, как трогательно.

— Нестор, отойди, — тихо и быстро сказал Хелье.

— Нестор, стоять! — возразил Гусь. — Мишель, ты долго будешь там копаться?

— У него еще перстень был где-то, — пробормотал Мишель, глядя через плечо на отца и сына.

— Стойте смирно, оба, — велел Гусь. — Не дергайтесь!

— Какие еще будут пожелания? — спросил Хелье.

— Пожелания такие, сьер, что ежели ты будешь нам мешать, мы свернем шею твоему отпрыску.

Этого говорить не следовало. Кровь бросилась Хелье в голову. Гуся спасло то, что драться он на самом деле не собирался, иначе грузность и сила его сослужили бы ему плохую службу — таких запросто не свалишь, пришлось бы ломать об его голову шез или ножку стола. Хелье сделал движение, Гусь среагировал, и в следующий момент лезвие ножа прилипло плоскостью к толстой шее Гуся.

— Бросай сверд, — сказал Хелье. — Считаю до одного. Раз.

Сверд грохнул об пол. Мишель провел быструю подготовительную работу по выхватыванию из ножен оружия, но сверд застрял и не хотел выхватываться. Хелье ударил Гуся коленом в пах, затем в ребра, локтем въехал в согнувшуюся жирную спину, и затем с размаху кулаком в ухо. Гусь рухнул на бок и получил несколько раз ногой в ребра. Мишель отступил и наткнулся на сундук. Хелье подошел и взял его за горло, поводя ножом.

— Калиту положи на сундук, — холодно сказал он.

Мишель поспешно подчинился.

— Отец…

— Молчи!

Хелье посадил Мишеля на сундук рядом с калитой и повернулся к Гусю.

— Вставай, толстяк, — сказал он. — Вставай, если не хочешь, чтобы хуже было.

— Хуже… хуже!.. — застонал Гусь.

Хелье взял его за волосы, и Гусь, мыча, поднялся. Он хотел было защититься рукой, но Хелье тут же вывернул ему кисть неестественным образом, и Гусь издал протяжный звук на высокой ноте. Мишель вздрогнул.

Хелье был бледен, глаза сверкали. Убедившись, что Мишель и Гусь сидят смиренно на сундуке и не собираются более ему перечить, он подобрал сверд Гуся, отошел в раздражении к столу, глянул зло на Нестора (Нестор отшатнулся) и некоторое время смотрел на разложенные на столе свитки. Один из свитков он показал Нестору, взяв двумя пальцами.

— Что это? — спросил Нестор. — Это… э…

— План какого-то мезона, — сказал Хелье, вглядываясь.

Бросив план на стол, он положил поверх бумаг сверд.

Мишелю было стыдно и страшно. Поняв раньше Гуся, что отец Нестора — человек серьезный, он сидел на сундуке рядом со стонущим Гусем, не смея поднять глаза. Бальтирад натянулся, сверд в ножнах уперся в бок сундука — Мишель не смел его поправить, дабы не возбудить подозрения Хелье, не вызвать его гнев. Он не любил драки и никогда в них не ввязывался.

Нестор и раньше видел своего отца в схватке, видел упражнения с вояками, коим по просьбе Ярослава Хелье давал уроки на заднем дворе дома, видел шуточные игры Хелье с Гостемилом, и оставался равнодушен. Нестор вообще не любил драки и стычки, если в них не было эпики исторической. По молодости, или из-за общей внутренней расслабленности, мысль, что современные драки могут показаться эпическими будущим летописцам, не приходила ему в голову.

— Хорошие у тебя друзья, — сказал Хелье Нестору. — Невинные алумни. Дурак.

— Отец, я ведь…

— Ты сопляк и невежда, и в людях не разбираешься. Три недели у тебя под носом планируют грабеж, даже чертежи где-то управились достать. Ну, вот тебе урок. Вот скажи, глядя на этот самый план — что это за мезон такой? Для чего он им нужен?

— Отец, я…

— План мезона в руках татей, сын мой, может означать только одно — в этом мезоне хранятся деньги. Теперь давай подумаем, что это за деньги и что за мезон. Какие у тебя предположения?

— Я…

— Отвечай, когда отец спрашивает!

— Не знаю…

— Не знаешь? Купцы с Правого Берега хранят золото в Венеции, если достаточно богаты. А в Париже у них лишь небольшая часть, для торговли. И охрана у них зверская. Сбережения ремесленников не стоят трех недель планирования. Церковь грабить твоим дружкам не с руки — в церквах день на день не попадает, да и прячут церковники свою казну умело. Так прячут, что и охраны им не нужно. Далее, заметь, что переодеты юноши гвардейцами. Вывод напрашивается сам собой. Какой вывод?

— Отец, ты вон как Гуся отделал…

Гусь всё пытался остановить кровь, льющуюся из носа. Мишель боялся ему помогать, боялся сказать хоть слово, боялся двинуться. Гусь похныкивал и старался не вертеть торсом.

— Алумни наши собрались опустошать королевскую казну, находящуюся в подвальном помещении мезона, прилегающего к пале. Охрана из десяти человек, сменяются каждые шесть часов. Вдвоем эти увальни с ними не справятся, а это значит, что некоторые из стражников введены в долю, равно как и казначей. Как бишь его? Странная кличка… Бату, кажется.

Мишеля охватил ужас. Этот человек — королевский спьен. Король все знает. Сейчас придут ратники, Мишеля и Гуся схватят, посадят в подземелье, будут пытать, и казнят.

— Для остальных придуман отвлекающий маневр, — продолжал Хелье. — Не очень сложный, наверняка связано с наймом служительниц какого-нибудь борделя. — Он повернулся к Нестору. — Хорлов терем на местном наречии — бордель, не так ли?

— А я откуда знаю? — растерянно спросил Нестор. — Я в такие заведения не хожу.

— Не ханжи, сын мой, тебе это не к лицу, — наставительно заметил ему Хелье.

— Я не ханжу, просто дорого там.

— Ага. Ну, что ж. Итак, горе-алумни переоделись и уходят — следовательно, ограбление назначено на это время. Как-то глупо. Вы, молодые люди, умом обижены.

— Отец, ты…

— Заткнись, Нестор.

Хелье подошел к татям.

— Смотреть на меня! Две глупости подряд вы совершили. Во-первых, потратив столько трудов на планирование, вы все испортили, позарившись на скромные медяки бедного алумно. И вторая глупость — вы задели мои отцовские чувства.

— Это Гусь по глупости, — поспешно заверил Мишель. — Ты, добрый человек, не слушай Гуся, он вовсе ничего такого не имел в виду, мы люди мирные.

— Мирные? — Хелье снова разозлился. — А вот я сейчас провожу вас, мирных людей, к королю. Пусть он решит, мирные вы или нет. А?

Он сделал шаг вперед. Гусь взвизгнул и захныкал, а Мишель прикрылся, ожидая удара.

В дверь постучали.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. НОВАЯ ВЛАСТЬ.

Они позавтракали, понежились в постели, откладывая момент, когда необходимо будет все-таки что-то решать и, возможно, скрывать что-то друг от друга.

— А если я стану королем, — сказал наконец Казимир, — мне нужно будет давать отчет Неустрашимым, советоваться с ними?

— Нет. Это они будут давать отчет.

— Кому?

— Мне, — объяснила Мария.

— А я что буду делать?

— А ты будешь меня любить.

— А воевать кто будет?

— А воевать будет твое войско.

— А я?

— А ты не будешь воевать.

— Почему?

— Потому что ребенку нужен отец.

— А если… если я откажусь от… слушай, давай просто куда-нибудь уедем. В Венецию, например.

— Там меня знают.

— В Бургундию.

— Меня и там знают.

— Ну, куда-нибудь, где тебя не знают.

— Нельзя.

— Почему?

— Потому что у меня есть перед Содружеством обязательства.

— У меня тоже есть обязательства! Ничем они не хуже твоих.

— Это так.

— Ну вот, видишь.

— А только — если ты нарушишь свои обязательства, я сумею тебя защитить, — сказала она. — А если я нарушу свои, меня никто не защитит, и тебя тоже.

— Как все сложно! — возмутился Казимир. — Угораздило же тебя… меня… Ну почему!

— Бедный мой мальчик, — сказала Мария. — Действительно, все это не просто. Не грусти.

Она считает, что мною можно помыкать, подумал он.

— Но… — сказал он.

— Тише, — вдруг сказала Мария тревожным шепотом.

— А?

— Тише!

Побывав во многих переделках, Мария хорошо чувствовала опасность. В доме находились посторонние.

Любые посторонние в доме, кроме, может быть, любовника Маринки — опасны.

Где Эржбета?

Казимир тоже почувствовал движение в доме. Быстро оглядев спальню, он рывком выскочил из постели и, ступая по-кошачьи, переместился к своей одежде на сундуке. Первая мысль была — рубаха. Все мужчины в момент опасности думают прежде всего о прикрытии гениталий — защите главного. Но в этот момент в дверь ударили извне, засов отскочил, и в комнату один за другим стали входить крупные, боевого вида мужчины, поэтому Казимир схватил кинжал, лежащий рядом с ворохом одежды — и кинулся к ложу. Защищать Марию.

— Не подходите, — предупредил он.

Суровые мужи не улыбнулись и ничего не ответили, а лишь разошлись по спальне полукругом. Последним вошел Рагнар.

— Как видите, друзья мои, я говорил вам правду, — сказал он. — Приручение, о котором нам поведала Мария, идет вовсю. Вот только кто кого приручает не очень понятно.

— Ты, Рагнар, проходимец, каких свет не видел! — крикнула Мария.

— Возможно. Друзья мои, что это мы действительно — вторглись к молодоженам? У них медовый месяц, не так ли! Конрад Второй подарил вассалам польский трон, Бенедикт Девятый оплатил издержки. Остается выяснить, как именно угодил чете брат невесты Ярослав. Уж не тридцатью ли тысячами войска? Это обязательно нужно выяснить. Первейшее дело.

— Это ложь! — сказала Мария. — Он вас обманывает!

— Княжна, слова твои звучат неубедительно, — заметил ей Бьярке. — Рядом с этим парнем, в постели, нагишом… сама понимаешь…

Казимир посмотрел на Бьярке внимательно и с ненавистью. Что-то в лице этого человека показалось ему знакомым.

— Рагнар вам головы морочит, чтобы захватить всю власть! — закричала Мария. — Как вы смеете! Я в Содружестве двадцать лет!

— Слишком долго, — заметил Рагнар. — Княжна, ты подумай, уж если я привел сюда всех наших друзей, значит, я нашел и предъявил доказательства, не так ли.

— Какие доказательства!

— Человека, который служил нашим врагам, а теперь во всем признался, я представил Содружеству. Он из свиты вот этого парня, — Рагнар кивнул в сторону Казимира.

Лех, подумал Казимир. Не знаю, что он им сказал, но это Лех.

— Сейчас мы приведем его… тут много комнат, хороший дом, княжна… приведем… Зовут его Ежи. Он повторит все, что сказал давеча, сидя напротив Казимира. Казимир, советую тебе самому положить нож на пол и надеть рубаху.

— Нет, — сказал Казимир.

— Делай так, как он говорит, — велела Мария. — И говори им все, как есть. Может, они поверят. Рагнар, я тебе этого никогда не прощу!

— Нет, — повторил Казимир.

Рагнар кивнул Бьярке. Тот шагнул вперед — Казимир выставил перед собой нож, защищая голой спиной Марию. Бьярке протянул руку, но Казимир, отступив, вывернулся, отскочил вбок, и тут его ударили кулаком в затылок. Он упал, выронил нож, и нож тут же забрали, а самого его подняли на ноги и, прихватив его одежду, вышли с ним — в кладовую, оставив Рагнара наедине с Марией.

— Послушай меня, — сказал Рагнар, присаживаясь на край ложа — Мария отодвинулась вглубь, сверкая глазами. — Ты не так уж виновата, как тебе кажется.

Она презрительно фыркнула.

— Подлец.

— Дело не в этом сопляке, и не в том, с кем ты спишь, и даже не в том, что ты нарушаешь основное положение Содружества, ставя личные интересы выше интересов Неустрашимых, хотя одного этого было бы достаточно… Начинается новая эпоха. Твои представления о власти и целях — из предыдущей эпохи, и нам они больше не подходят. В том виде, в каком они существовали двадцать лет назад, Неустрашимые просто не смогли бы сегодня выжить. Изменился мир, и новое поколение требует новых идей, и сила — за теми, кто первый эти идеи даст. Ты посвятила делу Неустрашимых большую часть жизни — ты последняя из предыдущего поколения предводителей Содружества — ты должна понять. И если ты поймешь все, и поймешь правильно, обещаю тебе, что остальную свою жизнь проведешь ты, если не в приятствии полном, то, во всяком случае, в комфорте.

Бедный Казимир, думала Мария. Бедный мой мальчик. Я во всем виновата. Как унизительно. Мне бы сейчас кинжал. Где же Эржбета? Где?

— У каждого руководителя Неустрашимых есть средства, — сказал Рагнар, чуть понижая голос, — и круг влияния. Где хранятся средства, ты объяснишь мне на словах. А своим знакомым, через которых ты осуществляешь свое влияние, ты напишешь письма, в которых уведомишь их, что отныне они должны подчиняться мне. В благодарность за это я сделаю так, что тебя не будут ни пытать, ни насиловать прилюдно, ни морить голодом или бессонницей. Ты просто примешь постриг и удалишься в монастырь.

— В монастырь? — Мария искренне удивилась. — Постриг?

— Видишь, как отстала ты от событий, Мария. Сколько тебе? Сорок? Сорок два? Еще сто лет назад это был весьма почтенный возраст, но времена меняются, и сегодня это еще не глубокая старость. И тем не менее — ты просто не готова понять… многое. Да, у Неустрашимых есть теперь подвластные им монастыри. И начинание это — даже не мое, а моего предшественника.

— Эймунда?

— Да. Я всего лишь довел дело до конца. Монастыри гораздо удобнее узилищ, острогов, подземелий. Остроги нужно содержать, кормить охрану и заключенных, а монастыри содержат сами себя. Остроги проверяются правителями территорий, а в монастыри правителям ходу нет. В острогах узники быстро умирают, а в монастырях они живут долго — на тот случай, если они нам понадобятся еще раз. И наконец — в остроги сажают насильно, а в монастырь человек отправляется, в понимании народном, по доброй воле.

— За монастырями последуют церкви, как я понимаю? — спросила Мария, презрительно кривя губы.

— Конечно. Библейские притчи гораздо удобнее, как средство управления людьми, чем вера предков. Сегодня это не очень видно, люди не понимают, и мы используем их непонимание — в Полонии, например. Но придет день, когда люди усвоят, что не каждый ручей управляется отдельным божеством, и не каждый лес имеет своего небесного повелителя. И тогда они спросят — для чего живем мы? И тут нам на помощь придет Библия. И мы ответим людям — если вы будете нам беспрекословно подчиняться, хорошо служить — то после смерти вы войдете в Царство Небесное. Ибо мы — правящие вами — наместники единого Бога на земле.

— Ты глуп, Рагнар. Ты сказал «вера предков».

— И что же?

— Это же влияние Церкви.

— В каком смысле?

— До Церкви никакой веры предков не было. Верили кто во что горазд, и никому в голову не приходило, что за веру можно отдать жизнь. Веру сделала священной именно Церковь. Ты смешиваешь понятия, и сам этого не видишь.

— Возможно, это так и есть, Мария. Это ничего не меняет. Эймунд поставил себя главой над девятью предводителями Содружества. Я свел влияние предводителей на нет. У Содружества может быть только один вождь. А будет он римской веры, греческой, или будет поклоняться Одину — не имеет значения. Старые Семьи владеют миром, и будут владеть им в дальнейшем — это главное, Мария. Поэтому ты скажешь мне…

— Нет.

— Скажешь.

Ужаснее всего — средства, которыми она располагала, были небольшие, а люди, ей подчиненные, были малочисленны и не слишком молоды. Рагнар ей не поверит — он переоценивает ее влияние, ее власть — а раз не поверит, значит ее будут истязать. И Казимира тоже.

— Что ты собрался делать с Казимиром?

— Еще не знаю. Польские церкви почти все сожжены. Построим храм, наставим идолов, и если Казимир им поклонится, я, так и быть, сделаю его своим наместником в Гнезно. Это один из вариантов.

— Тебе не позволят.

— Кто?

— Конрад Второй.

— У меня достаточно средств, чтобы купить его нейтралитет. Конрад не любит воевать.

— Папа Римский.

— Бенедикт больше не занимается политикой.

— Откуда ты знаешь?

— Ты что же, думаешь, он в Париж приехал — уговаривать Казимира? Много чести! Нет. Он просто бежал из Рима. Не бежал бы — его бы там убили. Он очень досадил римским норманнам, и они восстановили против него население. Не без моей помощи, конечно же.

Мария отвела глаза.

— Ну так есть мой брат Ярослав, — сказала она.

Рагнар улыбнулся и ничего не сказал.

— У тебя голова не опухнет от стольких забот? — спросила она.

— Даю тебе два часа на размышления, — сказал Рагнар. — Секреты — мне, деньги — мне, людей — мне. Или с тобой будет тоже самое, что с твоей спутницей, только во много раз хуже.

Рагнар встал, подошел к двери, отпер ее, сделал кому-то знак. Один из его людей ввел в спальню Эржбету — со связанными за спиной руками, с разбитым лицом, с растрепанными, с коркой запекшейся крови, волосами, клонящуюся вбок от боли в ребрах. Мария всякое видела в жизни, но тут невольный вскрик вырвался у нее из горла. Двадцать лет состояла — с двумя перерывами — Эржбета при ней, двадцать лет была она символом безопасности и безнаказанности киевской княжны.

Символ толкнули в спину, и он, символ, упал на пол и перекатился вбок со стоном. Рагнар подошел к символу и перевернул его на спину.

Эржбета и Рагнар встретились взглядами. На мгновение Эржбета забыла о боли и о том, что грядет за этой болью, о том, что будет с ней и с Марией. Рагнар быстро распрямился.

— Постой, — сказала Эржбета, едва шевеля окровавленными губами. — Постой.

Голос ее дрожал — похоже было, что от ужаса, но ужас этот никак не связан был с тем, что происходит. Она видела Рагнара раньше множество раз, но душевный сдвиг, случающийся в момент узнавания, произошел только сейчас. И сам Рагнар что-то такое в ней, Эржбете разглядел — только сейчас.

Вошли еще двое и сели — один на ховлебенк возле двери, другой на сундук.

— Два часа на размышление, — повторил Рагнар, бледный и твердый, и вышел.

Мария, не стесняясь троих мужчин, еще недавно — вчера — ее подчиненных, встала голая с ложа, подошла к сундуку, и знаком велела стерегущему слезть. Он не был одним из руководителей — просто охрана. Глядя на ее грудь, он нехотя подвинулся. Мария потянула на себя рубаху, разложенную на сундуке, и в конце концов рванула ее на себя — и выдрала из под арселя угрюмого варанга. И надела. Варанг ухмыльнулся, думая таким образом унизить вчерашнюю повелительницу, но Мария не удостоила его взглядом. Подойдя к лежащей на полу Эржбете, она присела возле нее на корточки.

— Вставай, пойдем в умывальную, тебе нужно… помыть лицо…

Эржбета поднялась с помощью Марии на ноги.

— Э, куда это вы? — спросил варанг с сундука.

— В умывальную.

— Нельзя.

— Тебе Рагнар велел — не пускать в умывальную?

Варанг задумался. Варанг на ховлебенке сказал:

— Вроде бы нет. Но тогда мы с вами. Куда вы, туда и мы.

Впятером они вошли в умывальную.

— Развяжите ей руки, — сказала Мария.

— Нельзя.

— Не будь дураком. Стыдно.

Варанг оглядел Эржбету — худую, с неестественно для женщины развитыми бицепсами, в одной рубахе с оторванными рукавами. Действительно — лука с нею нет, ножа тоже — поэтому бояться, как давеча, нечего. Вынув нож, он разрезал веревки, стягивающие запястья Эржбеты.

Сперва Мария умыла Эржбете лицо, а затем чувствительность в руках Эржбеты восстановилась, и она стала мыться самостоятельно, холодной водой. Все молчали.

Затем вернулись в спальню. Мария на всякий случай оделась полностью и предложила компаньонке весь свой гардероб, из которого Эржбете, выше на голову и худее Марии, мало что подходило.

— Меня застали врасплох, — сказала Эржбета по-гречески.

— Да, я поняла, — откликнулась Мария. — Ты стареешь.

— Эй, вы! — сказал варанг с ховлебенка. — По-шведски или по-славянски нельзя ли? А то мало ли, что вы там болтаете.

— Девичьими секретами делимся, — сказала Мария.

— В закрытом помещении трудно стрелять, — сообщила Эржбета. — А кинжал схватить я не успела. Может и старею. Ребра болят…

— Не злись, Эржбета.

— Служанку и повара они зарезали, — бесстрастно сказала Эржбета.

— Ты боишься за…

— Нет. Не такая она дура, дочка моя. Хорла она у меня, а хорлы наблюдательны бывают. Когда нужно. Один вид этого мезона, с фасада, ей все объяснит. Вот только бы любовник ее не заявился раньше времени. Он-то как раз… да… не в отца он пошел, явно.

— Я надеюсь, что с ней все хорошо, — сказала Мария, изображая участие.

— Да, надейся, — одобрила Эржбета, садясь на ложе рядом с Марией. — Тем более, что кроме как на мою хорлу тебе и надеяться-то больше не на кого. И спасать тебя больше некому.

— Твоя хорла меня тем более не спасет.

— Она может кое-кого уведомить.

— Кого?

Эржбета не ответила. Она была занята растиранием запястий и шеи. Больно, но необходимо.

— Кого? — повторила Мария.

— То-то и оно, — сказала Эржбета, чуть шепелявя разбитыми губами. — Оно самое. Есть только один человек на всем белом свете, который за тебя, старая ведьма, в огонь и в воду пойдет, и гору сдвинет, и долину расщепит. Подумать только, что за все это время ласкового слова он от тебя не слышал. Ни одного.

— Ты о чем? Это брат мой, что ли?

— Брат?… Возможно, вы действительно состоите в далеком родстве по полоцкой линии, но нет, не брат.

— Эржбета, если тебе что-то известно, говори. Времени мало.

— Ты торопишься, понимаю. У тебя встреча назначена важная?

— Эржбета!

— Но ты все-таки попытайся вспомнить имя своего ангела-хранителя. Впрочем, Неустрашимые не верят в ангелов.

— Что ты плетешь!

— А помнишь Тайный Собор в Мюнстере? Снимала ты домик возле самой церкви.

Мария помнила.

— Меня с тобою не было, — продолжала Эржбета, — но ты решила, что опасности нет, и подкупала писцов, и передавала копии другим на хранение, и зарвалась. И церковники, хоть и заняты были дебатами, все-таки обратили внимание, и послали стражу тебя схватить. Ты вышла невредимая, и до сих пор думаешь, а уж двенадцать лет миновало, что ты тогда сама страже зубы заговорила — ловкая какая, изворотливая. И тебя нисколько не удивило, что предводительницу Неустрашимых пришли арестовывать двое, а не дюжина. Их на самом деле было, конечно же, больше, но кто-то остановил остальных! Кто-то тебе устроил гладкую переправу при Стиклестаде — ты думала, это тебе союзники, против Олова объединившиеся, помогли. Да, как же. И кто-то, когда Эймунд готов был тебя убрать, ездил ради тебя в Консталь — уж я-то знаю, поскольку сама с ним ездила, и даже думала, что конец тебе пришел, поскольку успеть было невозможно. Вообще. Но ангел-хранитель успел. Уж не знаю, как ему это удалось! А когда ты строила козни в Полонии и подбивала рольников на мятежи, донос на тебя Ярославу перехватили в двадцати аржах от Киева — а ведь ангел-хранитель твой был тогда женат, занят семейными заботами, и все же оказался на нужном хувудваге, и время подгадал. А ты даже не помнишь его имени!

— Я помню его имя, — мрачно сказала Мария.

— Ну и то радость.

— Не время сейчас об этом говорить.

— Почему же?

— Он сейчас слишком далеко.

— Он в Париже.

— В Париже?!

— Понимаю, ты занята была все это время. С польским наследником. На молодое мясо потянуло касатку. Ты даже не знаешь, кто к тебе в дом ходит.

— Он был здесь?

— Нет, не он. Сын его.

— Когда?

— Каждый день приходил.

— Позволь… Нестор?

— Догадлива ты.

* * *

В помещении слева от кладовой, без окон, происходило неприятное.

Казимир со связанными за спиной руками сидел на ховлебенке в углу. На полу перед ним, посередине комнаты, лежали на спинах — Лех, Ежи, и Дариуш, связанные, во ртах у них помещались кляпы. Небольшого роста тщедушный темноволосый человек ходил между ними, выбирая, помахивая коротким копьем. Присмотревшись к Дариушу, он решил, что лицо у этого парня непримиримое, говорящее о внутренней силе, и с ним будет больше всего возни. Поэтому он остановился именно возле него.

— Я задам тебе несколько вопросов, — сказал он, — а ты на них ответишь. Существует, наверное, некое тайное общество, в Полонии или в Саксонии, решившее посадить Казимира… вот этого малого… на престол, дабы через него управлять страной. Первый вопрос — где находится тот, который послал вас всех сюда, к Казимиру, и как его зовут.

Наклонившись, он вынул кляп изо рта Дариуша. Дариуш провел языком по зубам, почмокал, еще поводил языком, чтобы в рот набралась слюна и не было так сухо, и сказал:

— Вынули из болота кикимору, вытащили у ней из дупы хвост, шерсть на голове пригладили, теперь она ходит, вопросы задает какие-то.

— Понятно. А куда вы его, Казимира, везти собирались?

— Не унимается кикимора, — посетовал Дариуш. — Все пытается сказать что-то, а не получается у нее. Все на зверином языке говорит, а как его поймешь, язык этот.

Коротко размахнувшись, тщедушный человек всадил копье Дариушу в грудь. Дариуш дернулся несколько раз, издал приглушенный стон, и затих.

Тщедушный человек перешел к Леху.

— Теперь ты, — сказал он, вынимая у Леха изо рта кляп.

Лех безумными глазами смотрел на него.

— Ты слышал вопрос. Отвечай, — настаивал тщедушный человек.

Рядом с Лехом завозился и задергался Ежи. Тщедушный посмотрел на него и вытащил кляп у него изо рта.

— Если ты хоть что-нибудь скажешь, — сказал Ежи, обращаясь, очевидно, к Леху, — я тебя на том свете найду. Я у Создателя попрошу, чтоб он тебя в плоть снова загнал, и меня тоже, и буду тебя мучить всю вечность, ты это учти.

Тщедушный презрительно усмехнулся, встал над Ежи, и поднял копье.

— Я сейчас все скажу сам, — пообещал ему Ежи.

Тщедушный улыбнулся, но копье не опустил.

— Говори.

— Те Dеum 1аudАmus, — сказал Ежи. Те DСminum соnfitИmur. Те ФtИrnum Раtrеm, оmnis tеrrа vеnеrАtur. Тibi оmnеs Аngе1i…[1]

— …tibi сФ1i еt univИrsФ роtеstАtеs, — подхватил вдруг дрожащий Лех. — Тibi сhИruьim еt sеrарhim inсеssАьi1i vосе рrос1Аmаnt…[2]

— Sаnсtus, Sаnсtus, Sаnсtus, DСminus Dеus SАьаоth,[3] — поддержал его Ежи.

— Рlеni sunt сФ1i еt tеrrа mаiеstАtis g1СriФ tuФ,[4] — продолжил Лех.

Тщедушный резким движением пригвоздил Ежи копьем к полу. Ежи задергался, заметался, застонал. Ухватив древко обеими руками, тщедушный выдрал копье из пола и из Ежи.

— Те g1оriуsus ароstо1Рrum сhоrus, tе рrорhеtАrum 1аudАьi1is nЗmеrus,[5] — прошептал еле слышно Ежи.

— Те mАrtуrum саndidАtus lаudаt ехИrсitus,[6] — тихо сказал Лех.

Тщедушный пнул его ногой в ребра, и еще раз.

— Те реr оrbеm tеrrАrum sаnсtа соnfitИtur Есс1Иsiа, Раtrеm immИnsФ mаiеstАtis; vеnеrАndum tuum vеrum еt Зniсum FМ1ium; Sаnсtum quоquе РаrАс1itum SрМritum. Тu rех g1СriФ, Сhristе.[7]

Тщедушный начал наносить удары подряд — в ребра, в бедра, в живот. Лех закусил нижнюю губу и замычал носом. Тщедушный ударил его в голову — и перестарался. Лех потерял сознание.

Казимир почувствовал, что сейчас он сам потеряет сознание, хотя его никто пока что не бил и не колол копьем. И ни одного вопроса ему еще не задали.

В этот момент в дверь постучали. Тщедушный оглянулся, пожал плечами, и подошел к двери.

— Это Бьярке. Открой.

Тщедушный отодвинул засов.

— Мне нужно поговорить, — Бьярке оглядел помещение и кивнул по направлению к Казимиру. И снова оборотясь к тщедушному, добавил, — Выйди на четверть часа. Ну и зверь ты, скажу я тебе… Есть способы проще и добрее.

Тщедушный скептически улыбнулся.

— Выйди, выйди.

Тщедушный пожал плечами и вышел. Бьярке закрыл и запер дверь. Посмотрев некоторое время на лежащих, он подошел к Казимиру и сел рядом на шез. Казимир смотрел прямо перед собой.

— Звери, а не люди, — сказал Бьярке. — Не понимаю я такого подхода. И не знаю, зачем Рагнару такие соратники. Ну да ладно. Ты цел, невредим, и это хорошо. Есть немного времени. Это тоже хорошо.

Он понизил голос почти до шепота, наклоняясь к уху Казимира.

— Послушай, Казимир, я мог бы устроить тебе побег. Но решать нужно быстро. Я отвезу тебя к твоей матери. Что скажешь?

Казимир, и без того бледный, побледнел еще больше. Явная ложь мучителей в такой ситуации — дополнительное унижение.

— Пошел в хвиту, — сказал он.

— Я не пытаюсь тебя обмануть, Казимир. Хочешь верь, хочешь не верь, но у меня есть причины… Мне хотелось бы тебя спасти. Очень серьезные причины. Твоя мать обрадовалась бы твоему спасению. Видишь — эти трое уже умерли. Их и допрашивали-то только для виду, просто чтобы показать тебе, что будет с тобой. Настоящий допрос начнется не сейчас, но скоро — придет Рагнар, и тогда я не смогу тебе помочь.

Господь, прости меня, грешного, подумал Казимир. И дай мне силы, Господь.

— Бьярке, или как там тебя, — сказал он. — Ты, кажется, упомянул мою мать?

— Да.

— Не делай этого больше. Ты недостоин ее упоминать. И ты глуп.

— Не упрямься, Казимир. Из тебя скоро будут железными крючьями вынимать имена людей, верных тебе и твоей матери. И ты их назовешь, все до одного. И скажешь, где эти люди находятся. Понимаешь? И их убьют. Ты слушаешь?

Казимир молчал.

— Мы выйдем из этого дома, я скажу, что веду тебя прямо к Рагнар, и что дело важное и тайное. Пройдем несколько стратов, и я развяжу тебе руки. В стойлах стоят кони, уже под седлами. И мы поскачем в Саксонию.

— А что будет с Марией? — спросил на всякий случай Казимир.

— Не знаю. Марие я помочь не могу, — ответил Бьярке.

И Казимир начал верить. Если бы его обманывали — Бьярке бы обязательно сказал, — и Марию захватим. Значит, Бьярке действительно хочет устроить побег. Но в таком случае побег действительно невозможен. Марию оставлять нельзя. Зачем Казимиру жизнь — без Марии?

— Нет, — сказал Казимир.

— Твоя мать согласилась бы.

— Оставь мою мать в покое. Даже если то, что ты мне предлагаешь — действительно правда, мой тебе ответ — нет. Или найди способ вытащить Марию тоже.

Сказал — и прикусил язык. А вдруг это тоже — подвох? Вдруг Бьярке только что, легко и без пыток, выведал у него, что Мария ему действительно дорога — и теперь при нем, Казимире, будут пытать Марию, которая носит его ребенка, Марию, за которую он готов отдать жизнь?

— Нужно подумать, — сказал Бьярке, поняв, что Казимира с Марией связывает больше, чем просто беззаботные любовные отношения и честь. Еще два месяца назад он бы этому не поверил.

— Бьярке!

В дверь стучали.

— Что еще? — крикнул Бьярке.

— Тебе ищут! Ты здесь нужен!

— Я занят!

— Очень нужен!

— Сейчас посмотрю, что там, — сказал Бьярке, поднимаясь на ноги.

* * *

В «Ла Латьер Жуайез» компания продолжала веселиться. Пили, бренчали на лютне, распевали баркароллы — но сколько ни терлась возле них Маринка, сколько ни улыбалась, стреляя зелеными глазами — ей упорно отказывали во внимании. А примкнуть к разбитной компании ей очень хотелось. Помыкавшись, она в конце концов она решила обидеться и уйти.

На страте бабье лето было в полном разгаре, полуденное солнце начало даже слегка припекать розовую с веснушками маринкину кожу. Внезапно она поняла, почему ее не приняли — суеверная римская публика не любит рыжих женщин! Стало еще обиднее.

Нестор, насмешливый и ленивый, порядком ей надоел за это время. Мать скоро уедет — в зябкий, промозглый осенний Киев — бррр. Маринка боится солнца, но любит, когда тепло. Маринка любит тень южных деревьев в жаркий полдень. И еще Маринка любит, когда ее развлекают — любовью и россказнями. Нестор, дубина, рассказывает ей о древних сражениях, а ведь должен был бы понять, что не сражения интересны Маринке, а кто с кем спал, и почему. Такие истории Нестору тоже известны, но почему-то он их рассказывать стесняется. И еще Нестор грубоват в постели, совсем нет в нем чувственности. Маринка любит чувственность. Также, Нестору следует чаще мыться.

На Рю Ша Бланк Маринка вдруг остановилась, почувствовав неладное. Страт пуст, но он и не бывает многолюдным. Мезон — тот же, что вчера и позавчера, те же окна, тот же фасад. Но — другое настроение нынче у мезона. Мезон выглядит, как глуповатый человек, пытающийся заманить ближнего в ловушку — мол, иди сюда, ничего страшного. И только отчаянно глупый ближний поверит и пойдет, и попадется.

В палисаднике размышляют о естестве и сущности привязанные к деревьям четыре лошади под седлами. Это марьюшкины друзья прибыли, ничего страшного, продолжал уговаривать Маринку глупый мезон. А чего это они здесь делают, ее друзья, в таком количестве, спросила Маринка. А приехали погостить, с фальшивым добродушием отвечал ей мезон. А где мать, спросила Маринка. Ну, где ж ей быть, в «келье» своей, конечно же. Нет, мать не в келье. В келье, в келье, уверял мезон фальшиво. Ты зайди, и сама увидишь. А что если я посмотрю в окно, подумала Маринка. А ты посмотри, поддакнул ей мезон. Зайди в палисадник, калиткой скрипни погромче, подойди к окну, да посмотри, еще и ладонью прикройся, а вон и ставня как раз открыта. Нет, решила Маринка, в палисадник я пока что заходить не стану. А если я залезу вон на то дерево на страте — будет лучше видно, а то мне забор мешает. Посмотрю, что там и как. Ну зачем тебе лезть на дерево, уговаривал ее мезон. Порвешь себе рубаху и поневу только. Не лезь ты на дерево. Еще увидит кто! Женщинам по деревьям лазить не положено, чай не кошки они. И вообще — заходи смело внутрь. Здесь рыжим раздолье. Особенно женщинам.

Маринка подошла к дереву и посмотрела по сторонам. Никого. Подпрыгнув, она ухватила обеими руками нижнюю ветку липы, задрала правую ногу, уперлась в ствол, и попыталась подтянуться. Не вышло. Тогда она задрала и вторую ногу. Повернув голову чуть назад, она сообразила, что все видит, что нужно — солнце как раз светило под нужным углом, а глаза Маринки находились чуть выше забора.

Мать сидит на ложе в спальне Марии. Сама Мария стоит перед мужланистым варангом и кричит на него. Варанг вдруг с размаху бьет Марию по лицу. Другой варанг захлопывает ставню.

Ну ты и сволочь, сказала Маринка мезону, и спрыгнула вниз.

Теперь нужно спокойно подумать, только не здесь. И Маринка, похолодев, зашагала по страту — прочь от мезона.

Легко сказать — идти и думать. Нет, чтобы думать, нужно стоять на месте. А еще лучше лежать. И совсем хорошо — лежать и не думать, а красивый юноша пусть ласкает и развлекает, а не так, чтобы поджилки тряслись.

Пройдя несколько стратов, Маринка остановилась под каштаном неподалеку от грязной, мутной Сейнен.

Мать никогда не заходит в спальню Марии. Незачем, да и по этикету не положено. Тем более странно, что в спальне Марии находятся какие-то варанги, бьющие княжну по лицу. Друзей Мария приняла бы в гостиной, и по лицу бы ее там не били. Значит, в спальню к ней они вошли против ее желания. Поскольку желание и воля у таких людей, как Мария — одно и то же, значит они вошли против ее воли. А если что-то происходит против воли Марии, значит Мария — не та Мария, что была вчера. Это — Мария, которая потеряла власть.

Самое разумное — сделать вид, что меня это все не касается, нанять повозку, и уехать. Можно в Болонью — там, помнится, было хорошо и тепло. Можно в Венецию — там, говорят, тоже хорошо, хоть и холодно зимой. Венеция стоит на каналах, а каналы соединены с морем… хмм… как же оно называется? Влагалитика? Математика? Не помню, но, в общем, противное море, неласковое. Болото, а не море.

Она заметила, что стоит перед домом Нестора. Вот только этого не хватало! Она — тридцатилетняя, независимая, дочь авантюристки и сама авантюристка, опытная, умная — пришла просить помощи у какого-то наивного мальчишки! Чем он может ей помочь? Да ничем. Будет говорить всякие глупости. А кто ей вообще может помочь, и какая именно помощь ей нужна?

Спасать себя? Ну, это просто… впрочем, нет, все деньги — в «келье» у матери. Спасать мать? Просто поделиться с кем-то — вот, мол, какая незадача?

Маринка задумалась.

А! Нестор-то — будет ее искать, пойдет в мезон, а в мезоне эти варанги, его схватят. Вот зачем она здесь. Нужно Нестора предупредить. Вот, это правильно и благородно.

Маринка кивнула самой себе, тряхнула рыжей гривой и, пройдя палисадник, стукнула несколько раз веснушчатым кулаком в дверь.

Открыл ей худощавый мужчина с длинными светлыми волосами, среднего возраста, в купеческой одежде. Сперва она его не узнала, а потом вспомнила — это отец Нестора. Со свердом в руке почему-то, и со свирепым выражением лица.

Отец Нестора убрал свирепость и внимательно на нее посмотрел, после чего посторонился, пропуская ее внутрь, и даже делая пригласительный жест свободной рукой. Закрыв за ней дверь, он снова на нее посмотрел. Маринка оглядела помещение — Нестор, привставший от письменного стола, и двое каких-то гвардейцев, сидящие на сундуке рядышком, смотрящие на нее удивленно. У одного из гвардейцев, который потолще, лицо в крови.

— Что случилось? — спросил Хелье, поняв, что Нестор еще некоторое время будет собираться с мыслями. — На тебе лица нет, Маринка.

— Разве? — спросила она.

— Кто тебя напугал?

— Напугал?… Да, пожалуй. Пожалуй, меня напугали.

— Расскажи.

Она хотела было по привычке поломаться, но сообразила, что, возможно, это будет не ко времени.

— А кто эти люди?…

— Это не важно, — заверил ее Хелье. — Не обращай на них внимания. Им все равно не жить.

Маринка с ужасом на него посмотрела.

— Говори по-гречески, они греческого не знают.

— Я шла домой…

И она рассказала. Хелье несколько раз по ходу рассказа переспрашивал, просил разъяснить непонятное слово или фразу. Выслушав Маринку до конца он повертел головой, покусал губу.

— В общем, понятно, — сказал вдруг Нестор.

— Что тебе понятно? — спросил Хелье мрачно.

— Ежели предводительница Неустрашимых спит с польским наследником…

Хелье уставился на него. Маринка не поняла, кто такой «польский наследник».

— Откуда тебе известно, кто она такая? — спросил Хелье.

— Что ж это, тайна великая, что ли?

— А про польского наследника?

— Мы с ним часто вместе выходили. И приходили. И пили там, в доме.

— И он тебе рассказал?

— Нет.

— Откуда же ты знаешь, что он польский наследник?

— Догадаться было несложно.

— Уточни — ты имеешь в виду наследника престола?

Маринка заинтересовалась. Также, заинтересовались гвардейцы на сундуке.

— Он — наследник престола? — спросила Маринка.

— Да, ну и что? Неплохой паренек, надо сказать. Не злой.

— Кроме тебя, кто еще знает, что он польский наследник?

— Да вроде бы никто. Ну вот вы все знаете. И Неустрашимые узнали как-то. Может, она сама проговорилась. Женщины — болтливы оне. А так — никто не знал.

— Заткнись, — сказал Хелье.

— Люди, — добавил Нестор, — вообще ужасно недогадливы.

— Положим, я знал, — сказал Хелье.

— Откуда? — спросил Нестор. — Ты не видел, ты и в Париж-то приехал только вчера.

— Я знаю, потому что мне знать положено. Перемена власти, стало быть… Ладно…

— А вообще-то надо, наверное, спешить, если что-то делать… — предположила Маринка.

— Это точно, — подтвердил Хелье. — Значит, так. Ты спешишь сидеть здесь с Нестором, и вы никуда не выходите в следующие два часа. Это важно.

— Это почему же? — спросил Нестор.

— Потом объясню. Эй, тати! Повезло вам. Все пойдет по вашему плану. Вы сейчас пойдете туда, куда собирались. Но действовать вам придется без оглядки. Через час обо всем будет знать король.

— Почему это? — спросил Мишель.

— Потому что так нужно. За час, я думаю, вы управитесь. Если не управитесь — из-под земли вас достану, и на мелкие куски распилю. Встать!

Они встали.

— Все, что нужно вам, при вас, надеюсь?

— Да, — сказал Мишель, не веря своим ушам.

Гусь посмотрел жалобно, держась за ребра.

— Умой морду, — сказал ему Хелье. — Вон кружка. Быстро!

Гусь направился к кружке, смочил ладонь.

— Помощь не нужна какая-нибудь? — спросил Хелье. — По башке кому-нибудь стукнуть, свердом помахать?

— Нет, конечно, — ответил Мишель. — Мы свердами не очень… Мы по другой стезе…

— Вот и хорошо. Времени у вас есть — ровно час. Ни минуты больше.

Мишель прекрасно понял, но все еще сомневался. Гусь закончил омовение. Отмылось не до конца, но сойдет.

— Не держись за ребра, толстяк, — сказал ему Хелье. — Ушиблены они у тебя, но не сломаны. Ломку ребер я оставил на следующий раз. Идите же! Даю вам слово, что это не подвох и не ловушка. — Он приблизился к Мишелю. — Дело ваше послужит мне прекрасным отвлекающим маневром. Я заинтересован в том, чтобы оно прошло успешно.

Мишель еще немного подумал и кивнул. Выхода не было. Гусь сомневался, но Мишель потянул его за рукав. Тати вышли.

— Нестор, Маринка, — сказал Хелье. — Я вернусь через два часа.

— Я с тобой, — возразил Нестор.

— Ты мне будешь мешать. Маринка, пожалуйста, сделай так, чтобы он никуда не рвался, и мать твою я доставлю сюда целой и здоровой.

Он подошел к сундуку Нестора и рывком перевернул его на бок.

— Эй! — сказал Нестор неуверенно.

Повозившись, Хелье оттянул второе дно и вытащил из тайного желоба сверд, скованный по традициям Старой Рощи — без кросс-гарда, легкий, со смещенным к рукоятке центром тяжести, с круглым поммелем.

— Ты сам его туда спрятал? — спросил Нестор. — А я все это время его таскал, по всему миру?

Хелье не ответил — был занят, прикидывал планы.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ОБЛАВА.

Король Франции Анри Первый любил иногда чем-нибудь полакомиться в середине дня, часа за четыре до обеда. Предпочитал он лионские андуйетты, сделанные из внутренностей свиньи — блюдо простонародное — и скрывал это от приближенных. Лакомясь, запивал он блюдо молодым вином, очень терпким — это свое пристрастие он тоже скрывал. Поэтому, когда без доклада, и даже без стука, в маленькую столовую ворвался капитан гвардейцев, Анри вскочил, сверкая глазами, и закричал на него — но капитану явно было не до того, что там у короля лежит, в блюде.

— Как ты смеешь!

— Сир, случилось огромное несчастье!

— Молчать!

— Ограбили казну!

— Выйди!

— Сир…

— Выйди! Я выйду с тобой.

Король вытолкал капитана из столовой и плотно прикрыл за собой дверь.

— Теперь говори.

— Сир, какие-то негодяи связали охрану и увезли все, что хранилось в казне!

— Куда?

— Никто не знает.

— Какие приказы отданы?

— Перекрывают все дороги.

— Это хорошо. Золото — тяжелое оно, быстро его не повезешь. Если дороги перекрыты, значит, есть шанс. Сколько у нас людей?

— Около тысячи человек стоят у всех ворот.

— Сколько в твоем распоряжении?

— Четыреста лучников. К вечеру будет больше. Пьер, твой казначей, в полном отчаянии, рвет на себе остатки волос.

— Прекрасно. Всех связанных развязать и арестовать, и привести сюда. Допрашивать буду я. Остальных раздели на группы по десять человек, и пусть обыщут каждый мезон. Сейчас мы напишем приказы…

Разыскали восьмерых писцов, и за четверть часа приказы были готовы. Король подписывал их крестиком не глядя, продолжая давать распоряжения.

Отряды лучников в кольчугах, и несколько отрядов конников, распространились по стратам, стуча в запертые двери, входя без стука в незапертые.

Один из этих отрядов произвел много шума, выбивая запертую дверь на Рю Ша Бланк, по соседству с мезоном Марии. Это привлекло внимание варангов. Один из охраняющих Марию и Эржбету приоткрыл ставню. Когда отряд подошел к дому Марии, варанги были готовы.

— По приказу короля! — крикнул начальник отряда. — Открывайте!

— Идите с миром! Мы не нарушили ни один закон! — крикнул варанг.

— Открывайте по хорошему, путан бордель!

Варанг открыл дверь. Начальник отряда сунул ему под нос королевский приказ. Варанг не умел читать.

— Ну и что же здесь написано? — осведомился он.

— Здесь написано, чтобы ты посторонился, когда тебя просят, — объяснил ему начальник, — а то по дерьеру врежем.

Варанг собрался было сказать что-то едкое, обидное, но ему действительно дали — сначала в морду, а потом, ввалившись вдесятером, и по дерьеру тоже. Двое его товарищей выскочили из спальни Марии с обнаженными свердами, и один тут же упал со стрелой в горле, а на второго навалились всем скопом и мгновенно обезоружили. Еще двое, сторожившие Казимира в соседней комнате, оказались умнее. Один вылез через окно, второй стал проталкивать Казимира. В этот момент в комнату вломились лучники, и один из них, проявивший наибольшее рвение, подбежал к варангу, выпихивающему польского наследника и оглушил его, ударив пикой по голове плашмя. Успевший вылезти варанг побежал. По нему выстрелили и промахнулись. Отряд распределился по дому. В верхнем уровне обнаружили трупы служанки и повара.

Два лучника вошли в спальню Марии, и один из них сказал ей и Эржбете с шармом, в те времена уже присущим многим мужчинам Франции:

— Жако, я выведу этих женщин на страт, оставлять их здесь было бы негалантно.

— Я…

— Жако, займись делом. Прекрасные женщины, следуйте за мною, если вас не затруднит.

Жако кивнул — женщины были не в его вкусе — и вышел.

— На соседнем страте вас ждет повозка, — сказал женщинам Хелье. — В ней лежит, прикрытый большим куском материи, старый раненый поляк. Поверните по выходе из калитки налево, и затем еще раз налево. Присоединитесь к лежащему в повозке, укройтесь материей, и не показывайтесь, пока я вам сам не скажу, что можно.

— Там Казимир! — сказала Мария, дрожа, показывая рукой.

— Знаю. Сейчас займусь, — сказал Хелье.

Он поклонился — весьма галантно — и вышел.

— Без Казимира я никуда не пойду, — сказала Мария.

Эржбета презрительно на нее посмотрела и пошла к двери. Мария схватила плоский кошель и, открыв сундук, переправила в кошель основные украшения, драгоценности, и пригоршню золотых монет.

Найдя Казимира, который пытался со связанными за спиной руками выскочить из комнаты без окон, но не мог открыть дверь, Хелье кинжалом разрезал веревки, всучил Казимиру шлем, и снял кольчугу через голову.

— Одевай.

— Тебя Бьярке послал?

— Какой еще Бьярке!

— Я без Марии не пойду никуда, — сказал Казимир, пытаясь собраться с мыслями.

— Надевай кольчугу, листья шуршащие! Отныне ты — королевский лучник, если спросят, а я твой пленный.

— Почему не наоборот? — спросил Казимир. — Э! Лех живой еще. Стой!

Он подбежал к Леху.

— Лех, очнись! Эй, дай кинжал! — попросил он Хелье.

— Кольчугу надень! С Лехом я сам…

Освобожденный Лех, пришедший в себя, дико озирался.

— Побег, — объяснил ему Хелье. — Идешь с нами.

Они выскочили в «кладовую». Прямо по центру лежал раненный варанг.

— Сорсьер! — крикнул Казимир, увидев выходящих из спальни Марию и Эржбету. — Ты цела, здорова?

Он хотел кинуться к ней, но Хелье его остановил, схватив за предплечье.

— Лучник! Говори только по-французски. Только! Я не могу быть лучником, они на меня косо смотрят, а наречие я знаю плохо. Варангов не берут в парижские лучники, листья шуршащие!

У лестницы, ведущей наверх, появился королевский лучник.

— Эти люди ни в чем не виноваты, надо бы их отпустить, — сказал Казимир на очень чистом французском.

— Тебя прислали нам в помощь? — спросил гвардеец. — Ты — человек Эсташа?

— Да.

— Подожди немного, не отпускай пока что. Меня зовет капитан, я у него спрошу.

Лучник скрылся наверху.

Эржбета слегка задержалась — подошла к истекающему кровью варангу, присела рядом, вытащила у него из-за гашника кинжал, выдернула из его шеи стрелу, взяла за волосы, посмотрела в глаза, и двумя ударами рукоятки выбила ему зубы. Хотела еще выколоть ему один глаз, но решила, что времени больше нет.

Выпроводив Марию, Эржбету, Казимира и Леха на страт, Хелье вернулся в дом и потянул лучника, ворочающего сундуки в передней, за кап.

— Где капитан? Эсташ говорит, что в этом доме есть потайная дверь, надо доложить капитану.

— Наверху.

Хелье взбежал на второй уровень. Там галдели и искали. Раздался голос капитана:

— Подвал проверили?

Хелье зашел в комнату — «келью» Эржбеты — и положил руку на плечо капитану. Капитан обернулся.

— Сожалею, — сказал Хелье.

И въехал капитану коленом в пах. Глаза капитана широко раскрылись, он согнулся пополам, но крикнуть не успел — Хелье ударил его поммелем в затылок. Капитан рухнул на пол. Хелье перевернул его на спину, перерезал тесемки, которыми плоский кошель капитана крепился к поясу и, убедившись, что королевский приказ в кошеле, быстро вышел.

* * *

Через полчаса в «Ла Латьер Жуайез» вошел варанг в купеческой одежде со свердом у бедра. В иное время разбитная компания нашла бы это забавным, но в данный момент заведение обыскивали лучники — свита Бенедикта приуныла. Противно, когда место, где ты определился на постой, обыскивают лучники.

Хелье обвел компанию взглядом и сразу нашел человека, который был ему нужен. Бенедикт в тунике сидел в шезе с поручнями у самой печи, в глубине — неприметный. Несколько человек встали, преградив варангу путь.

— Дело срочное, — сказал Хелье. — Мне нужно говорить… — он указал глазами на Бенедикта.

— Не расположен, — заявил томный мужчина, с глазами с поволокой.

— Связано с Полонией, — сказал Хелье со значением и зычно.

Бенедикт махнул рукой.

— Сверд… — начал томный.

— Оставь меня, — сурово отрезал Хелье. — Мне некогда.

Томный отошел к другим, оглянулся еще раз на Хелье, и сообщил:

— Какой темпераментный варанг… Мне такие всегда нравятся…

— В двух словах, — сказал Хелье, подходя к Бенедикту (несколько человек последовали за ним на тот случай, если он примется Бенедикта душить), — либо скоро в Полонии будет новый король, либо его там не будет. От тебя мне ничего не нужно. Почти. Речь о небольшой услуге.

Бенедикт улыбнулся.

— Я тебя где-то видел, — сказал он.

— Да, мы знакомы. Позволь говорить с тобою… как это они здесь выражаются?… тет-а-тет.

— Да, пожалуйста.

Бенедикт кивнул свите, и свита отстранилась.

— Против тебя здесь пытались составить заговор, — сообщил Хелье тихо.

— Они постоянно тут балуются, — сокрушенно заметил Бенедикт.

— Тебя хотели сместить.

— Каждый месяц хотят.

— Но в этот раз они пошли дальше, чем обычно, и пригласили стороннего наблюдателя.

— О! И как же оно обернулось?

— С помощью этого наблюдателя они хотели заручиться поддержкой Константинополя.

Бенедикт нахмурился.

— И что же?

— Константинопольский наблюдатель остановился в Венеции, да там и застрял. Но ведь, согласись, раз кого-то они пригласили…

— Кто — они?

— Епископы, архиепископы, и прочая, и прочая.

— Так, так…

— Раз уж пригласили, значит, кто-то должен был приехать.

— Согласен. И кто же приехал?

— Приехал я.

— Не понимаю.

— Одетый константинопольским наблюдателем.

— О!

— Да.

— Они ничего не заподозрили?

— Нет.

— Ты уверен?

— В любом случае, я сказал им, что Константинополь категорически против.

— Но ведь это не так?

— Не так, — согласился Хелье. — Константинополю в общем-то все равно. Зато один могущественный человек, не из Константинополя, заинтересован в твоем пребывании на папском престоле. Ты его устраиваешь. Почему — не знаю.

— Он-то тебя и послал.

— Да.

— Красивый мужчина, небось?

— Ничего, — сказал Хелье. — Не очень. И сварливый часто.

— Молодой?

— За пятьдесят.

— То есть, дук Йарослафф, — предположил Бенедикт.

— Ты проницателен.

— Что ж. Передай ему на словах мою благодарность. Писать я ему опасаюсь, сам понимаешь.

— Да. Но — услуга за услугу.

— Говори.

— Ты отправляешься в Венецию, не так ли?

— Да, завтра утром.

— Замечательно, — одобрил Хелье. — Я тебе завидую.

— Да. Красивый город.

— Не мог бы ты взять с собой еще кого-нибудь, в дополнение к твоей свите?

— Если не много народу…

— Нет, всего двоих. — Хелье подумал. — Или троих. Еще не знаю. Мне ужасно понравилась твоя давешняя речь. Ты превосходный оратор и великий проповедник. Похоже на… даже не знаю, сказать на Аристофана похоже — не сказать ничего.

— Благодарю. Теперь пожалуйста, чуть подробнее по поводу Полонии, если тебя не затруднит.

Они смотрели друг другу в глаза.

Почему Бенедикт сразу поверил Хелье? Наверное потому, что это его ни к чему не обязывало.

— Полонию должен был выручить Конрад Второй, — сказал Хелье.

— Да, но он говорит, что не может дать ни солдат, ни денег. Предложил тысячу пехотинцев. Я согласился, но для Полонии это маловато. Мне вернуться в Рим — как раз хватит.

— Затем Полонию должен был выручить ты сам.

— Нет средств. Все уходит на раскрытие заговоров, интриги, взятки, развлечения, и удовлетворение моих личных мстительности и коварства, — Бенедикт сделал постное лицо. — Полонии мог бы помочь твой дук.

— Но делать этого не станет.

— Почему?

— Не знаю, — честно признался Хелье. — Что-то личное, кажется. Какие-то нелады с нынешней династией.

— Тогда дело плохо. Бедная Полония!

— Насколько я понимаю, — сказал Хелье, — нужны средства, чтобы польские окраинные воеводы, сидящие по своим поместьям обиженные, поднялись бы на защиту христианского принца.

— Да. Средства, по-видимому, немалые, поскольку поляки просты только с виду.

— Мне кажется, я знаю, где такие средства могут иметься, — сказал Хелье. — И я попробую…

— Ты волен поступать так, как считаешь нужным. Со своей стороны хочу тебя заверить, что христианин на троне Полонии в данный момент — предел моих мечтаний. Какая неприятная вещь, однако — политика!

Бенедикт откинулся на шезе, рассматривая Хелье.

— Ты хорошо стреляешь из лука? — спросил он неожиданно.

— Так себе.

— Жаль. Мне нужен персональный лучник, которому я мог бы доверять. Ну так где ж они, мои новые попутчики?

— Сейчас будут. Подожди немного.

Хелье прошел через зал заведения, открыл дверь, и сделал кому-то знак. Вскоре в заведение вошли Нестор и Маринка. Хелье повел их прямо к Бенедикту.

— Ого, — сказал Бенедикт, поднимаясь. — Это… да…

— Что-то не так? — спросил Хелье.

Бенедикт сделал ему знак приблизиться вплотную и сказал на ухо:

— Рыжая она… моя свита терпеть не может рыжих… они думают, что все рыжие женщины колдуньи, и их не разубедишь. А парень симпатичный. Парня возьму, а ее — нет. Ее просто убьют ночью, пока я сплю.

Варанги к свите не сунутся, подумал Хелье. А помимо варангов Нестору, то есть Эржбете, опасаться некого. А уж Эржбета проследит, чтобы к Нестору, то есть к Маринке, не приставали — да заодно уж и к Нестору.

— Я дам ей провожатую, — сказал он. — Она тоже рыжая, но больше седая… И очень, очень суровая.

— Хорошо, — быстро и тихо согласился Бенедикт. — Могу ли я узнать, как зовут посланца киевского дука, которого я устраиваю?

— Хелье.

— А парня, который к нам присоединяется?

— Нестор.

— Красивое имя.

— А женщину…

— Это все равно. Парень, очевидно, твой друг, поэтому даю тебе слово, что до Венеции он доедет целым и здоровым.

— Он мой сын.

— Тогда еще и — неприкосновенным. А что эти рыцари здесь ищут, не знаешь, случайно?

— Королевскую казну кто-то обчистил. Не обращай внимания.

— Ты имеешь в виду, что в казне этой были деньги? — спросил Бенедикт, развеселившись.

— Что-то было. Нестор!

Нестор, озираясь опасливо, посмотрел на отца. Хелье подошел к нему и отвел его в сторону.

— Слушай, Нестор. До Венеции вы доедете без приключений. Найдешь там моего поверенного, зовут его Джулио Мероло. Запомнил?

— Джулио Мероло.

— Он купец. Вот тебе письмо к нему. Возьмешь у него столько, сколько тебе нужно. И прямиком в Болонью. Через несколько месяцев я там буду, и если узнаю, что ты все это время бездельничал, надеру уши.

— Отец, я… видишь ли…

— Ну?

— Я про Маринку…

Хелье покачал головой. Кто о чём.

— Я, честно говоря… В общем, она мне надоела.

— Так это еще лучше, — сказал Хелье. — Доедете до Венеции, а там она с матерью поедет куда-нибудь. А ты в Болонью, и учись.

— Я не об этом. Я бы хотел на ней жениться.

— Тебя не поймешь.

— Но она не хочет.

Хелье сделал строгое лицо.

— Разберетесь сами, — сказал он. — Хватит с меня. Я… э… уважаю твой выбор, или как там… Вон сидит наш давешний проповедник, надо бы его попросить повторить… про отцов и сыновей…

— А то, что ты человек Ярослава, я давно подозревал.

— Я не человек Ярослава. Я сам по себе.

— Но ты все равно смешной и забавный. Рад тебя видеть, и расставаться не хочется.

Хелье засмеялся и обнял Нестора.

* * *

— Сейчас Хелье попросит тебя встать и зайти в заведение, — сказала Мария шепотом на ухо Эржбете. Обе лежали на животах, укрытые холстиной. — Тебе придется куда-то ехать, возможно в Венецию. Это ничего. Но ты сама понимаешь — пока Рагнар жив, нам с тобой есть, чего опасаться. Сейчас к нему подступиться нельзя. Но выбери день, и выбери момент.

— Да, — тихо ответила Эржбета.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. СТАРАЯ РИМСКАЯ СТРАДА.

За два квартала от городских ворот Хелье перегнулся назад и потрогал рукой чью-то голову, или плечо, прикрытое холщовой тканью. На дне повозки зашевелились, заерзали, и приняли сидячее положение — Казимир, Кшиштоф, Мария, и Лех.

— Почти, — сказал им Хелье.

Затем он подогнал повозку к южным воротам, чугунным, врезанным в деревянную городскую стену, и помахал усиленной десятью лучниками страже.

— Куда путь держим? — спросила стража.

— В Бельжик, — ответил Хелье.

— Почему ж через эти ворота?

— В обход, а то на севере разбойников много.

— А вы случайно не те, что казну обокрали?

Хелье засмеялся.

— Если бы мы обокрали казну, мы бы ехали сейчас не в Бельжик, а в Венецию хвестовать.

Раздались смешки, стражники оценили шутку. Они тоже хотели в Венецию хвестовать.

— А все-таки проверить надо, — сказал один стражник.

— Проверяйте.

Стражник обошел повозку, приподнял холстину, потрогал пикой дощатое дно.

— Да, — сказал он. — Если и обокрали казну, то не короля нашего, а пейзана какого-нибудь. Ничего у вас с собой нет. Эй, там! Пропустите их! Лишние рты едут!

Стражники засмеялись и открыли ворота.

В деревушке на берегу Сейнен, уже в сумерках, Хелье продал перевозчику повозку и лошадь за треть цены, а затем выдал ему золотом значительную сумму, за которую перевозчик согласился везти всю компанию не на другой берег, а по петляющей Сейнен на север несколько миллариумов, с условием, что Хелье будет помогать грести.

Кшиштоф в первый раз за все это время застонал, когда Казимир, Лех и Хелье переносили его в лодку.

Мимо Шайо они проследовали уже в полной темноте, и еще через час прибыли в окрестности Сен-Дени. Знаменитой базилики там еще не было, было лишь кладбище с прахом двух Клови.

В полумиллариуме от кладбища ютились несколько мезонов — брошенное поселение. Тем не менее, в одном из мезонов горела свеча, а позади располагались стойла. Стуком в дверь Хелье разбудил задремавшего на шезе хозяина — человека пожилого, степенного, и явно шведского происхождения. Протиснувшись внутрь, Хелье показал хозяину сперва амулет на серебряной цепочке, с изображением сверда и полумесяца, а затем бумагу, на которой значилось:

«Предъявителю выдать любые повозки и столько лошадей, сколько он потребует. Добронега».

Хозяин отпер шкаф, достал из него несколько бумаг, нашел нужную, и тщательно сверил почерк. Почерк оказался неподдельным.

— Мне нужна прочная крытая повозка с парой лошадей, — сказал Хелье.

— Сейчас будет.

— А бумагу?

— Бумагу я оставляю у себя.

— Зачем?

— Такое правило. На каждой подставе нужна новая бумага. А иначе каждый желающий по одной бумаге будет годами ездить туда-сюда, даже если в немилость впадет.

Хелье не стал спорить. Ему не было жалко бумагу — таких бумаг, если нужно, у него будет хоть сотня, подумаешь! И хотя ему было теперь не до смеха, он все же представил себе, как встречает какого-нибудь рядового Неустрашимого и передает ему бумагу, в которой значится, «Получателю сего завтра в полдень пойти и дать пенделя Конраду Второму. Добронега».

Амулет, некогда привезенный им из Константинополя, Хелье повесил себе на шею. Временно. До прибытия в место назначения. Лошади Неустрашимых пошли ходко. Через полчаса Хелье обернулся и помахал рукой. Казимир вылез вперед и сменил Хелье.

— До рассвета будем в Льеже, надеюсь, — сказал Хелье. — В город не въезжай, разбуди меня.

В крытой повозке было темно и тихо, только Кшиштоф постанывал.

— Ему бы надо сменить повязку, — подал голос Лех.

— Помолчи, — сказал Хелье.

Он был уверен, что Мария не спит, но говорить с ней не хотелось, и она вела себя умно — молчала. Она вообще умная. Беспрекословно написала бумагу, к примеру. Хотя с другой стороны — что ей еще оставалось? Хелье определил, где лежит Кшиштоф, где сидит Лех, и где, привалившись к стене и обхватив руками колени, затаилась Мария, и растянулся на капе вдоль борта повозки, подложив под голову совершенно дурацкий галльский купеческий головной убор. И сразу уснул.

Через некоторое время Казимир обернулся и позвал яростным шепотом,

— Лех! Лех!

Лех перебрался ближе к переду повозки.

— Смени меня.

Лех принял у него вожжи. Казимир, стараясь никого не задеть, перебрался в конец, к Марие.

— Эй, — сказал он, нащупав ее плечо.

— Завтра поговорим, при свете, — сказала Мария шепотом. — Поспи пока что.

— Нет, я хочу…

— Завтра. Ехать нам долго, времени хватит на все. Поспи.

* * *

На рассвете Хелье проснулся и сел. В голове шумело. Повозка стояла на обочине. Отсутствовали Казимир и Лех.

— Что происходит? — спросил он.

— Они вышли, — ответила Мария.

— Погулять?

— Поссать, наверное.

— Листья шуршащие, — сказал Хелье. — Нашли место.

Он выпрыгнул из повозки и посмотрел по сторонам. Казимир возвращался из леса, поправляя на себе одежду. Хелье замахал ему рукой, чтобы он быстрее шел. Казимир не понял, чем и раздражил Хелье.

— Где Лех? — спросил Хелье. — Ты его убил?

— Сейчас будет.

— Я просил тебя разбудить меня перед рассветом. Где Льеж?

— Наверное, там, — сказал Казимир, показывая рукой направление. — А что?

— Во-первых, мы медленно едем. Во-вторых, останавливаться здесь нельзя.

— Почему?

— Потому что мы оставили след. У нас не было выхода. Следующий всадник, воспользовавшись той же подставой, расспросит хозяина, и тот покажет ему бумагу, в которой написано, что Мария следует по этой дороге. И погоню снарядят тут же. Я рассчитывал пройти еще как минимум три подставы, а теперь по твоей милости нам нужно будет искать другие пути! Сколько мы потеряли — час, два?

— Я не знал. Тебе следовало меня предупредить.

— Рассвет есть, а Льежа нет. Почему?

— Лех медленно правит, он неумелый.

— При чем тут Лех? Я дал вожжи тебе.

— А я передал их Леху.

И этот сопливый своенравный расстрига собирается быть в Полонии королем, подумал Хелье. Бедные поляки, мне вас жалко.

Через два часа прибыли в Льеж, маленький город, очень некрасивый. Лошадей Хелье тут же продал ремесленнику за полцены, а повозку загнали на плотничий двор, и плотник, пожав плечами, разобрал ее под руководством Хелье на составные, перепилил оси, демонтировал крышу, разбил колеса. Теперь, если и собирать повозку, в которой Неустрашимые могли бы признать свое имущество — займет это неделю или две.

Определив компанию в подобие крога, с отдельной комнатой, в которой Кшиштофа положили на ложе, Хелье нашел лекаря. Пока лекарь промывал Кшиштофу раны, приговаривая «не очень опасно, вся рана в бок ушла, а важных органов в боках нет», Лех, размышляя над тем, почему Казимир и незнакомая женщина все время держатся вместе, и кто она такая — женщина, которую варанг, руководящий побегом, назвал несколько раз «княжна», спросил у Казимира:

— Казимир, а что сталось с остальными?

Казимир мрачно посмотрел на него и ничего не ответил.

На местном рынке, у реки по прозванию Маас, петляющей больше, чем Сейнен, и противно пахнущей, Хелье, ищущий случая организовать дальнейшее путешествие, неожиданно встретил знакомого готта, купца, промышлявшего в свое время в Новгороде.

— Новгород? — купец сделал кислое лицо, пожал плечами, помотал головой. — Забудь. Подавал когда-то большие надежды, но нынче он уж не тот. Хорошим товарам в Новгороде хода нет. А Прагу на Влтаве захватили себе работорговцы.

— Ну да?

— Ужасно. Ты представить себе не можешь, друг мой — как это противно. Работорговцы — это не купцы, они позорят честь купцов! Страшный, жестокий народ. В древние времена они вынуждены были торговать людьми тайно, похищать, прятать, сговариваться. Сейчас они просто покупают людей по всей округе, и открыто, на рынке, среди бела дня, перепродают их — и каждый ждет, когда приедет южный гость — эти платят лучше всего, у халифов золото без счета. И стоят понурые парни и девки, глаза опущены, и подходит такой халиф… глаза б мои не смотрели… товар руками щупает, будто это не люди, а яблоки или редька.

Хелье подумал, что, наверное, и похищают тоже, а не только покупают, и, возможно, свободных похищают чаще, чем холопов. Дело привычное — в Киеве работорговые караваны останавливаются постоянно.

— А куда ты нынче путь держишь, Жигмонд?

На самом деле купца звали Зигмунд, но он почему-то предпочитал венгерский вариант своего имени. И обрадовался, что Хелье помнит.

— В Магдебург, с обозом.

— Большой обоз-то?

— Десять повозок.

— Охрана есть?

— Да, солидная. Яд от разбойников еще не придумали, только от крыс.

— А почему не морем?

— Пираты лютуют последнее время.

И засмеялся. Хелье тоже засмеялся, из вежливости.

— Быстро едете?

— Нужно успеть, пока настоящие холода не настали.

— Попутчиком нельзя ли к вам?

— Конечно, что за вопрос.

— У меня спутники — племянник мой, жена моя, и двое мужчин, старые друзья. Один из мужчин ранен, но легко.

Жигмонд подумал, развел руками, и согласился.

Вернувшись в крог, Хелье объяснил положение спутникам. Казимир, вознамерившийся бриться, выслушал и сказал:

— Я сейчас, я только…

— Нет, — возразил Хелье. — Меньше вероятности, что тебя узнают. Тебя зовут Густав, ты саксонец, мой племянник. Княжна, ты моя жена, и зовут тебя Хвеба, ты из гречанок. Лех, тебя зовут Лех, и ты поляк. Кшиштофа зовут Дедушка. Люди мы мирные, никогда не вступаем ни в какие драки, не рассуждаем о сражениях, политикой не интересуемся. Пойдем, я вас познакомлю с новыми друзьями.

Когда Кшиштофа погрузили в повозку, он поманил к себе Казимира и спросил,

— Казимир, кто эта добрая женщина, что путешествует с нами?

— Это моя невеста, — ответил Казимир. — Ее зовут Сорсьер, и она из знатного рода.

Слегка шокированный таким положением грунок, Кшиштоф умолк.

Через два часа обоз выехал на страду, сопровождаемый десятью вооруженными конниками. Ехали без остановок до самого Аахена, страшнейшей помойки, давно забывшей, что два столетия назад, под именем Ла Шапель, была она, помойка, имперской столицей самого Шарлеманя. Огромный плоский паром в четыре захода переправил обоз через легендарный Рейн. На противоположном берегу ждало путников самое настоящее чудо. Городок Кайзерверт, маленький, тщательно спланированный, сверкал чистотой. Кастеллум, который во время оно римские легионы решили не штурмовать — ну его — перестраивался несколько раз, и ныне являлся скорее достопримечательностью города, чем крепостью. Мощеные штрассе жители мыли каждый второй день специальными щетками. По вечерам команда разносила и пристраивала в крепления на стенах кирпичных домов факелы. На паперти романской церкви, сбоку, чтобы не мешать прихожанам входить, стоял одетый в рваное, но совершенно чистое, тряпье городской нищий, одобренный властями и имеющий что-то вроде лицензии, с чисто вымытой кружкой в руках. Сточные канавы по бокам штрассе перекрыты были по верху деревянными щитами со слоем извести. По главной, миниатюрной, площади прогуливались променадно нарядно одетые пары, держащиеся степенно вне зависимости от возраста. Постоялый двор, в котором путники остановились на ночлег, помимо чистого, приятно пахнущего свежей едой крога, имел два уровня хорошо распланированных жилых помещений — ни соринки. Румяная горничная, приписанная хозяйкой двора к купеческому обозу, расторопная и глупая, не уловила тонкостей заминки, возникшей в коридоре у двух дверей — одну спальню отвели Дедушке, Леху, и Густаву, вторую супругам. Казимир рвался провести ночь с Марией, княжне было невыносимо неудобно (возможно первый раз в жизни), а варанг смоленских кровей улыбался мрачно. Княжна понимала, что нельзя нарушать конспирацию (дело было не в конспирации, конечно же), а Казимир понимать отказывался. И когда горничная ушла хлопотать, а Лех и Дедушка удалились в свою спальню, Хелье сказал сквозь зубы:

— Княжна, уйми своего любовника, если не хочешь, чтобы я увез его в Прагу и не продал в рабство халифам.

Мария подошла к Казимиру вплотную и что-то шепнула ему на ухо.

— Какого лешего! — возмутился Казимир.

Она снова что-то шепнула.

— Я сам могу! Подумаешь — провожатый!

Она зашептала яростно. Хелье решил, что будет делать вид, будто не слышал этой реплики. Так оно спокойнее. Казимир еще некоторое время постоял, лиловый от злости, и ушел в спальню к Леху и Кшиштофу, хлопнув дверью.

— Проше, пани, — сказал Хелье насмешливо, распахивая дверь и отходя чуть в сторону.

Она вошла в спальню. Хелье последовал за ней, задвинул засов. Мария направилась к ложу и села на него.

— Жалко, что здесь нет бань, — заметил Хелье, скидывая сленгкаппу и садясь — у самой двери. — Здесь моют все, кроме себя самих.

— Я очень устала, Хелье, — сказала Мария.

— Отдохни, княжна.

— Я благодарна тебе за все, что ты для меня сделал.

Хелье зевнул.

— Да, — сказал он. — Я тоже тебе благодарен за все, что ты для меня сделала.

И растянулся на сленгкаппе поперек двери.

— Хелье.

— Да?

— Подойди. Сядь рядом.

— Мне сидеть рядом с тобой? Нет, для меня это слишком большая честь, княжна.

— Пожалуйста.

Хелье поднялся, подошел, и присел на край ложа. Чистое белье, мягкая постель — хорошо бы на таком поспать после четырех недель галльского беспросвета, соломы, грязных простынь, подлых запахов.

— Я знаю, ты на меня в обиде, — сказала Мария. — Все эти годы были…

— Княжна, я вывез тебя и твоего любовника из Парижа, я доставлю вас обоих к какому-нибудь престарелому польскому вельможе, я найду средства, с помощью которых твой любовник сможет снарядить войско и даже, если удача будет на его стороне, захватить польский престол. В благодарность за это я прошу тебя избавить меня от объяснений, поскольку они ни к чему приятному ни тебя, ни меня не приведут. И мы оба достаточно взрослые люди, чтобы это понимать.

— Я не об этом… Я потеряла все, Хелье — у меня ничего нет, чем я могла бы тебя отблагодарить.

Она не сказала «кроме», но, очевидно, это подразумевалось. А может и нет. Даже скорее всего — нет. Она и сама не знала, подразумевает она это «кроме» — или нет. Но Хелье все равно разозлился и резко встал.

— Княжна, могу, заметь, сказать тебе только одно…

Он замолчал. Это дирово «заметь», всплывшее из глубин памяти, сгладило гнев, и даже слегка рассмешило Хелье. Мария ждала, что он ей скажет, одно.

— Давеча в Париже ограбили королевскую казну, и меня это беспокоит, — сказал Хелье. — Мне жаль короля, да и вообще. Нужно было остаться и помочь королю найти грабителей.

Он замолчал. Мария смотрела на него странно. Пламя свечи, оставленной горничной на столике в углу, вдруг закачалось от сквозняка. Хелье подошел к ставне и прикрыл ее.

— Вообще-то, княжна, у меня есть к тебе одно забавное предложение, — сказал Хелье, повеселев. — Твой брат Ярослав благоволит ко мне последнее время, уж не знаю почему. Я располагаю кое-какими средствами, да и друзья у меня есть состоятельные. Не богатые, но состоятельные. Ибо просто богатство — грех. Да, так вот. Мы могли бы доставить Казимира… к тому самому польскому вельможе… а затем уехать в Константинополь. Ты и я. Средства мои обеспечат нам приятную жизнь. Мы будем гулять с тобой под сенью деревьев константинопольских парков и подшучивать над прохожими. Будем ходить в театр. Будем читать друг другу на досуге всякие фолианты. Будем слать письма нашим многочисленным друзьям, в коих будем описывать разные смешные случаи из столичной жизни. К нам будут ездить гости. Ты будешь носить самые богатые греческие наряды, а я буду убивать всех, кто посмеет посмотреть на тебя сладострастно, и это тебя развлечет. Мы заведем переписку с твоим братом, ему, я думаю, будет приятно, что сестра его не занимается больше политикой. Чем не жизнь? Что скажешь, княжна?

Хелье улыбался.

— Хелье…

— Да или нет?

— Константинополь через два года будет принадлежать либо фатимидам, либо багдадским халифам, либо сельджукам, — сказала Мария, и поняла, что сказала глупость — не политическую, но бытовую.

— А мы его отвоюем, — весело возразил Хелье. — Также, вовсе не обязательно жить в Констале, можно и в Венеции. Там, правда, зимой противно, но это ничего, справимся. А остальные пусть воюют вволю — поляки с поляками, Ярослав с готтами, сельджуки с халифами, фатимиды с Консталем, Папа Римский с маврами сицилийскими, Конрад с Анри, племянник Анри с Англией. Купим тебе нескольких холопок, и ты будешь их бить время от времени по рожам. А?

— Хелье, я виновата перед тобой.

— Нисколько. Спи, княжна, устала ты. А я, пожалуй, пройдусь.

Он подошел к двери, подобрал сленгкаппу, отодвинул засов, оглянулся на Марию, сказал, «Запри дверь, я недалеко, если что понадобится, спустись в крог», и вышел.

Некоторое время Мария сидела на ложе, пытаясь распутать мысли. Ничего у нее не получалось. Затем ей показалось, что по коридору кто-то ходит. Она стянула сапожки, на цыпочках подошла к двери, и прислушалась. Нет, никто не ходил по коридору. В соседней спальне — нет, тоже показалось. Казимир не знает, что Хелье вышел. Или знает? Стоял у двери, прислушивался, ждал, и вот услышал поступь, слова «запри дверь», снова поступь. Еще подождал, и сейчас выйдет, и зайдет к Марие, и запрет дверь, и наконец-то можно будет побыть с ним вдвоем.

Никто не приходил. Казимир, изможденный, утомленный путешествием, напряжением, двусмысленностями, неудовлетворенным желанием — спал как убитый.

В кроге болталась годящаяся в дело хорла, но Хелье не стал ее звать — с некоторых пор он не мог смотреть на продажных девок без содрогания и тоски. А соблазнить какую-нибудь обычную женщину — можно, но — немытый, дурно пахнущий, он был самому себе противен, и по мальчишеской наивности в таких вопросах почему-то решил, что будет противен и ей, обычной женщине, хотя, конечно же, Кайзерверт — не Консталь и не Киев, нравы другие, проще.

Он уснул в кроге, привалившись к стене, а проснулся на рассвете. Тело ломило от усталости, и он решил, что обязательно доспит в повозке.

* * *

Путешествие в Ханновер по той же римской страде заняло несколько дней. Четыре раза, по наблюдениям Хелье, обоз обгоняли гонцы Неустрашимых — по одиночке, иногда парами. Расспрашивали купцов. Один гонец, обнаглев, попросил даже разрешения заглянуть в крытые повозки. Вооруженная охрана обоза выказала ему огромное удивление, и он уехал ни с чем. Два раза попадались работорговые караваны, следующие в противоположную сторону.

В Ханновере Хелье поблагодарил Жигмонда за гостеприимство и сказал, что держит путь в другом направлении, нужно ему навестить знакомых, прежде чем следовать в Магдебург. Затем он купил у одного из местных оптимистов крытую повозку, и тут же, по соседству, пару лошадей. Следовало торговаться — средства кончались.

Повозка устремилась на север по одному из ответвлений римской страды, уже, неустроеннее, чем основная магистраль. Хелье справедливо решил, что на этой страде их искать не будут — зачем польскому наследнику север, ему нужно в Полонию.

Делая короткие передышки, ехали неуклонно к Балтике, и это чувствовалось — октябрьский ветер содержал в себе, помимо холода и влаги, привкус соли. В маленьком городке в пяти миллариумах от моря Хелье устроил путников на отдых в заведении, совмещавшем в себе крог, постоялый двор, хорлов терем, и подобие торга, и сказал, что вернется к вечеру. В промозглых, неуютных этих краях Неустрашимые не промышляли — им здесь не на что было позариться.

Взяв на время за небольшую плату у местного конюха единственную в селении лошадь, Хелье оседлал ее и верхом отправился в Росток, как его здесь называли, или Ростоцк, как назвал его тот, кто первым там поселился во время оно, лет двенадцать назад.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. РОСТОЦК.

Небо затянулось светло-серыми облаками. Хелье надвинул шапку, купленную в Ханновере, на уши, обмотал шею судариумом из толстой материи, и пригнулся к гриве коня. Коню тоже явно не нравилась погода, он поводил ушами и ржал невнятно. Опытные всадники умеют распознавать настроение коней. Хелье был опытный всадник, но распознавать настроение коня по тому, как он ушами машет или глазами зыркает было ниже его достоинства.

Померань… Местность называлась — Померань. Вот уж точно, подумал Хелье, всем Помераням Померань.

Редкий лес вокруг не спасал от ветра, а тут еще и дождь пошел — сильный, и совершенно равнодушный к настроению коня и всадника. Хелье замычал от ненависти к регионам с неудобным для проживания климатом. Стало заливать глаза. Он умерил бег коня и попытался думать о чем-то приятном, о теплом взморье, например, о цивилизованных людях, о пиниях, но приятное показалось ему вдруг сказочным и недосягаемым. Он понял, что на душе у него пасмурно, и понял почему, и стал ругать сам себя. Да, он мотался по всему миру, и даже в этих краях бывал — чего ж раньше не заехал, просто так, по-дружески? Не хотел нарушать… что?… идиллию? покой?… это не оправдание! Он утешал себя мыслью, что обычная жизнерадостность друга сведет на нет все пасмурные мысли, и станет хорошо и легко.

Показался склон, и на вершине его весьма эффектно выглядящий на таком расстоянии слотт с круглой башней, скорее всего декоративной, обнесенный стеной. Справа по ходу открылись какие-то хилые огороды — очевидно те, от которых слотт кормился. Слева расположился сероватый луг, и на нем паслись в меру упитанные коровы, и какой-то… леший его знает… управитель, распинал пастуха, а пастух тупо возражал и оправдывался. Услышав топот копыт и увидев всадника, пастух и управитель замолчали и вытаращились. Хелье остановил коня и сполз с него — спрыгивать боялся, было скользко, мокро, и как-то глупо кругом — еще ногу подвернешь!

— Добрые люди, мир вам! — сказал он на саксонском наречии. Исчерпав таким образом свои познания в этом направлении, он перешел на шведский, — Скажите, как зовут хозяина этого жилища? — Он показал рукой на слотт и повторил вопрос — по-славянски и по-французски, и начал было выстраивать в уме латинскую фразу, как вдруг управляющий перебил ход его мысли, сказав по-славянски:

— Хелье? Я не ошибаюсь?

— Ты, Годрик, никогда не ошибаешься, — узнав голос и радуясь, заверил его Хелье. — Ты, если за что берешься, делаешь все до конца. Вот, кстати, не мог бы ты остановить дождь? Дам два золотых дуката.

Годрик с серьезным видом посмотрел на небо.

— Я подумаю, — ответил он без улыбки.

Сколько ж ему — сорок пять, пятьдесят, подумал Хелье. Держится хорошо. Спина прямая. Осунулся. Морщин много. Руки в жилах. Глаза красноваты — либо от дождя, либо пьет.

— Кошелька твоего придержатель дома?

— Дома, — ответил Годрик. Видимо, он хотел что-то добавить. Но не добавил.

— А я вот приехал его проведать, — сказал Хелье.

— Вижу. — Годрик и к этому хотел что-то добавить. И добавил, — Не только за этим.

— Как он? Все такой же?

— Хмм… — Годрик повернулся к пастуху. — Иди, иди к коровам. — И снова к Хелье. — Я вот тут земли прикупил, хозяйством обзавелся, да и женился. И четверо детей у меня, а жена не очень умная, но этого следовало ожидать — германцы они ведь сухопутный народ, понятия у них нет.

— Так, стало быть, поле это твое?

— Да.

— А слотт?

— Слотт Дир купил, перестроил, а потом еще раз перестроил.

— Ты у него больше не служишь? — спросил Хелье, ведя лошадь под узцы и шагая с Годриком в ногу.

Годрик помолчал, а потом сказал:

— Хелье, ты, когда Дира увидишь, будь с ним добрее.

Хелье даже испугался.

— Что значит — добрее? Что ты имеешь в виду?

— Добрее.

— Не понимаю. Что с Диром, Годрик? Он сошел с ума? Или стал колдуном? Может, он изувечен? Да ты не молчи!

— Нет, ничего такого, — Годрик улыбнулся. — Ничего такого страшного, не бойся. И еще, когда мы придем, он будет на меня покрикивать, мол, неповоротливый я, ленивый, старый и глупый, чтоб быстрее подавал, огонь поуправистее разводил, и прочее — так ты не обращай внимания.

— Так ты все-таки служишь ему?

— Нет. Но он… Дир… делает вид, что служу. Особенно когда гости у него, что не так уж часто случается последнее время. И то — спокойнее оно.

— Ничего не понимаю, — сказал Хелье.

— Поймешь.

Ворота крепости стояли распахнутые.

— Давай я пока что твоего топтуна привяжу, — сказал Годрик, беря коня под узцы. — Дир скорее всего в малой гостиной, в первом уровне, справа. Как пойдешь по анфиладе, так направо шагов через сто сорок.

— Что он делает целыми днями? — спросил Хелье.

— Раньше у него был чтец, — сообщил Годрик. — Но он ушел.

— Почему?

Годрик промолчал.

— А ты ему не читаешь?

— Он говорит, что у меня голос скрипучий.

И Хелье вошел в слотт и проследовал через анфиладу со сводчатыми окнами — зал, следующий зал, и вот чуть приоткрытая дверь справа, огромная и тяжелая.

А «малая гостиная» действительно оказалась малая, в высоту больше, чем в длину и ширину. В печи горел огонь. У стола, заваленного объедками, на скаммеле с могучей спинкой помещался огромный спящий мужчина, пузатый, с заплывшей шеей, с лысым лбом. В мужчине этом Хелье в конце концов признал Дира — веселого, подвижного, ловкого, никогда прежде так зычно и влажно не храпевшего. На севере, да еще и у холодного моря, жить вредно, подумал Хелье растерянно. Надо его отвезти в Корсунь или в Консталь — он похудеет, обрастет волосами…

Он снял с плеча бальтирад со свердом, который зачем-то прихватил с собой (сражаться в этих местах не с кем, даже разбойники не заезжают), положил сверд на второй ховлебенк у стола, присел, и стал рассматривать спящего Дира. И вспоминал — почему-то ему показалось важным вспомнить как можно больше виденных им случаев дирова атлетизма. Вспомнил, как Дир плавно и быстро мог забраться по стене дома на крышу. Как он перемахивал во время стычки через стол, одним прыжком, и приземлялся мягко, беззвучно. Как легко уворачивался, всем огромным, мускулистым телом, от ударов. Как один раз они с Диром бегали наперегонки на спор — и Дир выиграл. И как Дир с Анхвисой на руках и Светланкой на плечах делал пируэты, пританцовывал, и прыгал пластично — изображал полет валькирий из саги о нибелунгах, смеясь и доказывая, что германский эпос целиком вышел из каких-то ростовских бабьих россказней. И какая невиданная сила была у Дира. Впрочем, вероятно, сила сохранилась.

— Дир, — позвал Хелье.

Дир продолжал храпеть.

— Дир! Дир, ети твою мать!

Дир захрапел громче. Хелье положил руку на неприятно грузное, оплывшее жиром, колено и потряс.

— А? Годрик, пошел вон! — сказал Дир, открывая глаза.

Он завозился, закряхтел, повернул голову, и уставился на Хелье.

— Где Годрик? — сурово спросил он. — Годрик, ты где? — крикнул Дир. — Почему в доме посторонние! Ты кто такой? — спросил он у Хелье. — Тебе чего надо? А?

Он снова завозился, и попытался подняться, опираясь на поручни скаммеля. С третьей попытки ему это удалось.

— Ты что…

Он протер глаза. Распрямился. Еще раз протер глаза.

— Хелье? — спросил он неуверенно.

Хелье чуть пошевелил рукой в знак приветствия.

— Хелье!

Дир ринулся вперед, зацепился ногой за ножку стола (Хелье вернул в изначальное положение начавший опрокидываться стол), и стал грузно падать. Хелье вскочил и поймал его за предплечье, но Дир был неподъемно тяжелый, и он только замедлил его падение. Дир тут же стал с энтузиазмом подниматься, бормоча, «Хелье, Хелье», опираясь рукой и коленом, меняя положение, хватаясь судорожно за ховлебенк (сверд Хелье упал на пол вместе с бальтирадом). Поднявшись, тяжело дыша, он улыбнулся, показывая редкие гниловатые зубы.

— Хелье! Друг мой единственный!

Дир распахнул объятия. От него, в прошлом чистоплотного, несло застарелым потом. Хелье это не смутило. Все-таки это был Дир, большой, глуповатый, добрый, смешливый. Хелье обнял друга.

— Задушишь, хорла, — сказал он.

Да, силы у Дира не поубавилось. Но как же так, поселяне, а? Вот ведь недавно виделся Хелье с Гостемилом — месяцев семь или восемь назад — Гостемилу за пятьдесят, а он все такой же энергичный, стройный… молодой. А этому — сорок два или сорок четыре. И такая развалина.

— Постарел ты, Хелье, дружок, постарел, — забасил Дир. — Хлипкий ты стал, похудел, что ли? И волосы потемнели.

— Мокрые они.

— Да, мокрые. Жрать хочешь? Я ужасно хочу жрать. Годрик — такой лодырь, заметь, морит меня голодом все время. Где он? Годрик! — позвал Дир. — Сейчас мы поедим, — тихо сказал он Хелье, — а потом я тебя покажу… У меня тут такое есть! А помнишь, как мы… Ну, поговорим еще, поговорим, сперва надо пожрать. Годрик, хорла, где ты!

Вошел Годрик с серебряным подносом и кусками смолы на нем.

— Whаt thе fuск bе thе mаttеr with thее, рrау tеll?[8] — возмущенно спросил Дир.

— Не изволь гневаться, господин мой, — равнодушно откликнулся Годрик и посмотрел на Хелье. — Вот смола, пожуй, пожалуйста.

— Мы умираем от голода и жажды! — громово объявил Дир. — Ты что же это, в заговор вошел с кем-то, с Папой Римским, что ли, уморить меня хочешь, скотина? У меня гости! Перед гостями стыдно!

Он взял кусок смолы с подноса, запихал в рот, и стал жевать.

— Старая небось смола-то? — спросил он, жуя. — А почему не прибрано? Меня друг навещает, нужно позвать гусляров.

Хелье переводил взгляд с Дира на Годрика и обратно. Годрик пожал плечами.

— Ты мне тут плечами-то не жми! — возмутился Дир.

— Перестань на меня орать! — возразил Годрик.

— Дурак!

— Сам дурак, — сказал Годрик, и вышел.

— Распустились холопы, — заметил Дир. — Эх. Пойдем, пройдемся по залам, Хелье. Очень способствует пищеварению. Ты худой, тебя нужно хорошо накормить. В залах, правда, холодно, но мы выпьем доброго вина и не простудимся. А еще от простуды травки местные помогают, Годрик их по моим указаниям собирает и варит. Травки вообще полезны, для всего. Лекари все невежды, а главное — народные средства. А то у меня ноги часто болят, так первое дело — травка. Выпил отвару — и сразу полегчало. У тебя болят ноги?

— Нет.

— Счастливый ты. Если заболят — непременно сразу пей отвар. Годрик тебе покажет, как его варить. Ты все в Корсуни живешь, небось?

— Нет, больше в Киеве.

— В Киеве?! — Дир уставился на Хелье. — Да там же деспот этот… Ярослав… или помер он?

— Он не деспот.

— Ну, у меня по этому поводу, брат Хелье, есть свое мнение. Уж меня-то не надо михвологией тешить, уж я-то знаю. А ты — как хочешь. А этот, как его… ну, который с нами таскался везде… весь такой якобы высокородный, и все ему не нравилось… как же?

— Гостемил?

— Точно, Гостемил. Мы с ним по Волхову плыли как-то… Как он там?

— Ничего. Годсейгаре он, в Муроме.

— Да? Ага. Я тоже вот годсейгаре. Скучно быть землевладельцем, поговорить не с кем, дичаешь в дыре этой… Как тебе домик мой?

— Хороший домик.

Следуя вдоль окон зала, Хелье подумал — а он вообще выходит на воздух когда-нибудь, или просто вот так вот шляется по помещениям? Эка у него пузо стало огромное, листья шуршащие! А идет-то еле-еле. Бедный Дир.

— Годрик тебе наплел уж, небось, про меня? — спросил вдруг Дир.

— Нет, не успел.

— Ты ему не верь. Он выдумщик и пройдоха.

— Баня здесь есть у тебя?

— Нет еще. Все собираюсь построить, руки не доходят. А вообще часто мыться — вредно, от этого толстеют. И пар — вредно. Вообще влага — чем меньше ее, тем лучше. У нас тут влажно. Все время дождь идет. Годрик, негодяй, женился недавно, так бывает, целыми днями не появляется, огонь развести некому.

— Сам не разводишь?

— Приходится. А ты, друг Хелье, женат?

— Был женат. Вдовец я, Дир.

— Ну! Дети есть?

— Есть.

— Это хорошо, когда дети есть. У меня тоже наверное есть, но только не знаю, где они. По всему свету. А вообще-то я оказался однолюб. Как ушли от меня Анхвиса и Светланка, так я и затосковал. И до сих пор тоскую. Можно, конечно, жениться, но без любви — как-то оно не то всё. Помнишь моих женщин, Хелье? Светланка — огонь-девка, а Анхвиса корова. Как-то они друг дружку… дополняли, вроде. И друг за дружку стеной стояли. И меня любили, а я их. Хорошие они были у меня. Но потом сволочь эта степная их соблазнила и увела.

Он повернулся к Хелье всем телом.

— Просто не могу поверить, что это ты, — сказал он восхищенно.

Ради хвеста Годрик накрыл стол в большой зале («Моя праздничная столовая», объяснил Дир) и подал несколько блюд.

— Это что? — спросил Хелье.

— Это сунди роуст, — с видом знатока объяснил Дир, запихивая себе в рот большой кусок. — Состоит он, друг Хелье, из роуст бифа и роуст лэма. Традиционные йоркширские блюда. Иногда полезно разнообразить — простая бриттская кухня не раздражает желудок, и очень питательна. А приправа эта называется — грейви. А вон на том блюде — венизен.

— Что такое венизен? — подозрительно спросил Хелье.

Вошедший Годрик сказал:

— Vеnisоn. Дичь. Соответствует содержимому головы кошелька моего придержателя.

Хелье засмеялся — ворчливый тон Годрика напомнил ему о былых временах, о пьянстве в крогах в компании Дира.

В зале было, в отличие от «малой гостиной», чисто. И блюда были чистые. И еда пахла приятно. И только Дир вел себя не в соответствии с обстановкой — жадно ел, брызгался, чавкал. Годрик принес кувшин с вином рейнского разлива — райнвайн был во время оно такой же отчаянной гадостью, каков он сегодня. Хелье пригубил и отставил кружку. А Дир выпил залпом, налил себе еще, и затем еще. И начал хмелеть.

— Это замечательно вкусно, попробуй, — говорил он, тыча ножом в направлении. — Йоркшир пуддин. Пуддин — это такое слово, специальное, у бриттов все пуддин. А про дичь, которая у меня в голове, ты этому подлецу не верь. Венизен — это вовсе не та дичь. То, что у меня в голове, по-бриттски называется саваджри. В смысле — дикость. Годрик, там еще пуддин остался?

— Sоrrу, аll оut оf рuddin',[9] — заверил его Годрик.

— Ну так принеси, — велел Дир. — Это я учусь бриттскому наречию, — объяснил он Хелье. — Возможно, мне придется переехать к бриттам.

— Зачем? — спросил Хелье.

— Годрик уверяет, что там теплее. Врет, наверное.

— Я — вру? Я?

— Все время врешь!

— Это неправда, — сказал Годрик и, гордо задрав бриттский подбородок, отошел в сторону и сел на пол. Дир выпил еще кружку.

— Сейчас поедим, — сказал он, с трудом ворочая языком, — а потом пойдем, пойдем… Я тебе что-то покажу… ты удивишься… тебе понравится.

Вскоре он задремал, осев на скаммеле. Годрик поднялся, открыл неприметную дверь у входа, выволок оттуда небольшую тележку с плоским верхом, подкатил ее к столу, и стал сгребать со стола недоеденное, грязную посуду, кружки.

— Это он на час, по самой малости, — доверительно сообщил он Хелье. — Пойдем со мной, Хелье. Мне нужно все это помыть, а объедки выпростать, измельчить… надо бы завести собак, но Дир не любит. А у меня дома четыре собаки. Детям нравится с ними играть.

Еще немного посмотрев на Дира, Хелье поднялся и пошел за Годриком.

На кухне Годрик оперативно стряхнул объедки в плетеную корзину, а посуду стал мыть в лохани — возможно, вода в лохани сдобрена была поташем, а может и нет. Хелье присел на край ховлебенка.

— Такое вот у нас, — задумчиво сказал Годрик. — Делается. Ты, наверное, хотел бы узнать, как мы жили все это время.

— Да, — подтвердил Хелье.

Годрик вздохнул. Хелье не помнил, чтобы Годрик когда-нибудь вздыхал.

— Давно это было… служили мы Святополку… был такой, помнишь?

Хелье ограничился коротким, «Да».

— И, стало быть, надоел Святополку польский властитель, распоряжавшийся в Киеве по своему усмотрению.

— Болеслав, — подсказал Хелье.

— И, стало быть…

И Годрик рассказал.

Святополк намекнул биричам, что присутствие поляков в Киеве только вредит. И биричи поняли, и стали мельком упоминать, что, вот, народу живется плохо, потому что поляки — хапуги и хамы. Народ обрадовался и стал поляков недолюбливать, а потом и теснить. Болеславу в конце концов это надоело, и прихватив любовницу (Предславу, понял Хелье) и еще каких-то женщин, дочерей или племянниц, а то и внучек Владимира, покинул Киев вместе с поляками. После чего, дождавшись своего срока, к стенам столицы прибыла дружина Ярослава, и положение сделалось такое безнадежное, что даже драться не захотел никто. Святополк негодовал, призывал воинов подтянуться, но над ним только посмеивались. Кто-то просто ушел из Киева, кто-то переметнулся к Ярославу, стоящему станом в двадцати аржах и, дабы унизить Святополка, даже не собирающегося наступать, а просто ждущего, когда Святополк останется один.

Но один Святополк не остался, ибо у него был Дир — единственный, не таивший на князя обиды, и уважающий свое слово. Поскольку он присягнул князю, а князь его не предал, стало быть, нужно быть при князе.

Детинец опустел, и стало понятно, что еще день-два, и Ярослав просто попросит киевлян выдать ему Святополка, что они и сделают. Либо Святополка похитят остаточные печенеги и продадут Ярославу.

И Святополк решился ехать в Полонию. Собрали обоз — пять повозок, десять конников под руководством Дира. И ночью выехали на юго-западный хувудваг, чтобы пойти в обход — а то мало ли, где можно встретить ярославовых спьенов. Вышли на ответвление, настроились на запад. И через сорок аржей встретились с людьми Свистуна.

Свистун к тому времени уже полностью подчинил себе всех конкурентов, и ночным разбоем в лесах и на хувудвагах руководил он и только он. Очевидно, он рассчитывал захватить Святополка, а затем получить за него выкуп. На обоз навалилось человек пятьдесят. Охрану перебили, Святополка и Дира связали.

— Тебя там не было? — спросил Хелье.

— Нет, — Годрик виновато поморщился. — Я тогда отлучался по разным делам… Мы с Диром условились, что встретимся в Гнезно. Он на меня наорал и сказал, что я только мешаю. А я был молодой и обиделся.

Люди Свистуна пришли к Ярославу и предложили сделку. Ярослав осведомился о цене, а затем рассмеялся им в лицо и сказал, что может дать десять сапов, но не больше. Десять тысяч кун? Нет, вы что-то перепутали, дети мои, мне вовсе не нужен Святополк. Как не нужен? Ну, я бы выкупил его ради забавы, но не за такую цену. А что ж нам с ним делать? А что хотите. Десять сапов. Больше не дам. Но десять сапов — не сумма, в окраинном кроге десять сапов пропиваются за полчаса. Ага, именно, сказал Ярослав. Я, правда, добавил он, думал, что часа за два. Но это все равно.

Меж тем Святополк в плену у Свистуна заболел какой-то странной болезнью, от которой сыпь по телу идет. И Свистун, подумав, решил его просто отпустить. Вместе с Диром. Дали им повозку, дали даже лошадь — и какие-то деньги, поскольку Свистун — человек дальновидный. А вдруг князь выздоровеет, договорится с кем-нибудь из правителей, да затаит обиду, и так далее.

И поехали Дир и Святополк дальше — в Полонию. Святополк лежал в повозке, а Дир правил. Надолго князя он не оставлял, охотился по малому рядом, ухаживал за больным, кормил, поил, и мыл. Случился долгий перегон, когда они ехали, ехали, а селений все нет. И воды нет. И Святополк говорит — все, умираю. Дир, пока я жив, мне нужно тебе многое сказать, а потом похорони меня по христианскому обряду. Дир сказал, что не знает, что это за обряд. Святополк объяснил. Дир сказал, что он не крещен. Святополк стал сердиться. Тогда Дир согласился и стал слушать.

Оказалось, что в отношениях Святополка и Болеслава наличествовала некая двусмысленность. У сына Болеслава, Мешко, имелись три отпрыска от жены его, Риксы, и один из сыновей на Мешко совершенно не был похож, а Болеслав именно этого своего внука почему-то любил больше всех, даже после того, как оказалось, что вовсе это не его внук, а плод тайной любви Святополка и Риксы. Что за люди его сыновья — Беспрым и Мешко, Болеслав хорошо знал, не верил им, и все свои надежды по поводу польской государственности возлагал на внуков, и особенно на одного из них, даже после того, как оказалось, что он не его внук. И, уходя из Киева, Болеслав доверился Святополку, сказав примерно так — мы с тобою не дружим, но человек ты верный, князь, и, будучи киевским правителем, человек надежный. В драке с Неустрашимыми мне перепало некое количество золота, и хранится оно, золото это, там-то и там-то. И когда мои сыновья разорят Полонию к свиньям, распродадут все, что можно, передерутся, сдадутся в плен чехам или венграм, а страна будет нуждаться в твердой руке и добром сердце, найди моего внука и передай ему это золото, да заодно и войско ему дай.

Возможно впоследствии, узнав об изгнании и смерти Святополка, Болеслав пожалел и хотел было забрать золото назад — а только золота там не оказалось. Перепрятали.

— Дир? — спросил Хелье.

— Дир бы его так перепрятал, что его бы нашли и украли через час. Я перепрятал золото. Но слушай дальше.

Святополк умер на руках у Дира. Дир, за время служения почему-то очень к князю привязавшийся, клятвенно обещал ему сделать все так, как князь просит. И похоронил его, и даже, кажется, крест соорудил из подручных материалов.

— Когда мы с ним встретились в Гнезно, он был не в себе, и все не хотел рассказывать, но потом все-таки рассказал — поскольку ему нужна была моя помощь. Он предпочел бы тебя, но ты был в это время неизвестно где.

— В Корсуни.

— Это далеко. Ну так вот…

Спрятано золото оказалось в Саксонии, в подвале родового дома какого-то вельможи, ничего не подозревавшего. И однажды ночью Дир с Годриком, как воры, пробрались в подвал и вытащили сокровища. И перепрятали их.

— Где? — спросил Хелье.

— Все тебе скажи!

— Я не настаиваю.

— Да ничего особенного. Разделили на десять частей, и части пристроили у разных дельцов да купцов. В основном я пристраивал. Дира бы просто ободрали и обокрали.

Три части Дир оставил себе — не как плату, а ради дела.

— Купил вот этот вот слотт, подальше от больших хувудвагов, перестроил его, и говорит — ежели понадобится внуку Болеслава место, где можно уберечься и защититься, так вот оно.

На самом деле, конечно же, Дир хотел иметь свой личный слотт. Тем не менее, причина выглядела достаточно резонной. Потом случилась бурная осень, и часть слотта развалилась. Пришлось все перестраивать, а Дир заодно и некоторые помещения отделал, решив, что он большой вельможа. И приглашения рассылал местным, чтобы приезжали к нему в гости. Никто, конечно же, не приехал.

— И с тех пор он сидит здесь, в крепости? — спросил Хелье.

— Ну, сидит он в крепости только последние два года. До этого он постоянно шастал в Магдебург развлекаться. И растратил еще три части польского наследства. И еще две части пропали — купцы ходили в путешествие и не вернулись, а наследники, когда я к ним обратился, послали меня в хвиту.

Дир и Годрик попривыкли к жизни в Ростоцке — так его назвал Дир, поскольку «Здесь все, заметь, в рост идет» — что он имел в виду, леший его знает. Можно было бы продать слотт и уехать куда-нибудь, где погода приятнее, но Дир настаивал, что ему, как хранителю польских сокровищ, необходима близость к Полонии — на случай, ежели наследнику понадобится помощь. И это несмотря на то, что в оказывание помощи наследнику он не очень верил. Скорее всего просто попривык, да еще гордился тем, что слову, данному им Святополку, не изменяет.

Магдебург — город мрачноватый, основное развлечение там — хвесты. После пяти лет бездействия Дир начал толстеть и не слишком огорчился этому. А после двенадцати лет жизни в Ростоцке и поездок в Магдебург Дир решил, что ему нужно, наконец, жениться, и обзавестись семьей — тем более, что Годрик подал ему пример.

— Пример?

— Пошел к дельцу, взял у него из польского наследства небольшую часть, пообещал вернуть — и вернул! — отметил Годрик.

На эту часть Годрик с бриттской обстоятельностью купил себе землю, построил дом, и окрестные фермеры, увидев, что дело у него спорится, тут же предложили ему своих дочерей — всех, включая даже тех, кто были уже замужем за пьяницами. Мол, если хочешь вот эту, которая замужем, так мы пьяницу зарежем, а ты на ней женишься. В германских землях высоко ценятся рабочие умение и сноровка. И Годрик женился. И Диру тоже захотелось.

Месяца четыре Дир обхаживал дочь какого-то замшелого магдебургского вельможи. Делал ей подарки, возил ее в сопровождении матроны на взморье летом, болтал глупости. Ей нравилось. Но тут ей подвернулся какой-то несусветный богач из Сицилии, веры мусульманской, черный, как сицилианская ночь. В его повозке было столько золота, что он мог купить весь Магдебург, если бы захотел. У отца девушки загорелись глаза, и Диру было отказано от дома. Дир, человек с определенными понятиями, решил с отцом не объясняться, а объясниться с самой невестой, поскольку жениться он хотел на ней, а не на ее отце. И тут его ждал удар. Девушка согласилась на переговоры.

— Он оделся во все лучшее, приготовил кольца, — рассказывал Годрик, — велел и мне принарядиться. Подъехали мы с цветами и вином к дому, и девушка к нам вышла. По своей воле, никто ее не понукал, не заставлял. Дир стоит, голову склонил, на лице восхищение. А только по секрету скажу я тебе, Хелье — я сразу понял, что это за девушка такая.

— Поясни.

— Такие девушки во всех городах и весях есть. Сложены они обычно как куклы — будто тот, кто куклу строил, решил подчеркнуть закругления, удлинить то, что и без того длинно, а лицо сделать приблизительно. Такие кругловатые щеки и глаза, нос бляшкой, и, как часто бывает у германцев, черты лица мелкие, и будто все собраны поближе к центру физиономии. Будто их туда что-то притянуло. И ум у таких девушек тоже, наверное, к центру собранный, такой… wеll-аdjustеd… центрический ум. И говорит она Диру…

И сказала она Диру, что толстые престарелые женихи, живущие на море илом и гнилью пахнущем, не устраивают ее, ибо у нее есть возможности и потребности, и совершенно другие запросы, и вот наконец появился человек, который ей ровня, а Диру нужно искать другое, попроще. Она не обидеть Дира желает, а объяснить ему это все. И пошла, бедрами покачивая, обратно в дом.

А Дир сел в повозку и поехал на окраину, во фрёйденхаус, и вместо того, чтобы провести ночь с какой-нибудь хорлой, устроил там безобразную драку, в которой его побили, поскольку он сделался неповоротлив.

К утру он очухался и вдвинулся в ближайший трактир. Годрик уехал домой — хозяйство и семья. Через неделю Дир вернулся в слотт в компании десятерых парней, и они стали хвестовать и горланить песни.

— Я, как пришел — понял, что это за компания, отвел Дира в сторону, и пытался ему втолковать. Он был пьяный, соображал плохо. Сделал большие глаза и сообщил мне по большому секрету, что все эти люди — родня его бывшей невесты, и они невесту подговорили, и вот они перепьются, а ночью он им всем отомстит чудовищно, и всех заколет, и этим спасет свое достоинство. Я остался, потому что чувствовал, что нельзя уходить, но мое присутствие не помогло, увы. Дир побушевал, пошатался по залам, и в конце концов свалился пьяный, а меня, как я ни прятался, нашли и связали. Ушлые парни были. К утру Дир проснулся, я стал его звать. Он меня развязал — вот, шрам на руке до сих пор, как он ножом орудовал, удивительно, что не ткнул меня случайно в печень — и после этого оказалось, что «родственники» эти его вынесли все, что выносилось — может, у них где-то в по соседству в сени деревьев спрятан был обоз, не знаю, но на одной повозке все это было не увезти, и даже на четырех не увезти. Украшения, серебро, резные скаммели, подсвечники, оружие, одежду — всё! С тех пор Дир в Магдебург не выезжает, а только лопает все подряд да спит. И из дому не выходит.

— Подожди, подожди, Годрик, — Хелье помотал головой. — То есть, он в здравом рассудке?

— Да.

— Ум его не помрачился?

— У него с рождения ум туманный.

— Я не об этом.

— Понимаю. Нет, не помрачился. Как был, так и есть. Дикость. Только привычки изменились, и постарел он. Ну, скоро нашим горестям конец, я это чувствую. Твое здесь появление — верный признак. Ты ведь к нам по поручению поляков пожаловал?

— Только отчасти, — сказал Хелье, которому стало стыдно.

— Ну вот видишь. Скоро прибудет польский наследник, не так ли? Убедится, что денег мало, Дир придет в чувство, я продам землю, и уедем мы в Йоркшир.

— Мало — это сколько?

— Мало — это мало. Тысяч десять золотых, возможно, наберется.

— Это не мало.

— Да, наверное. На тысячи полторы войска вполне хватит.

— А если продать слотт?

— Ее никто не купит.

— Почему?

— Ты бы купил?

— Нет.

— Ну вот, видишь.

— С наследником может получится незадача, — сказал Хелье, доверяясь Годрику.

— Почему?

— Дир ведь обещал хранить наследство ради побочного сына?

— Да.

— Наследник — законный сын.

— Он и должен быть законный.

— Ты не понял. Казимир — действительно сын Мешко, а не Святополка. А сын Святополка, скорее всего, Болеслав-младший, он уже побывал на польском троне, и его с тех пор успели убить.

Годрик уронил блюдо, которое мыл, в лохань.

— Ты уверен?

— Да. Я видел Мешко, а с Казимиром общаюсь, к моему сожалению, уже не первую неделю. Как две капли воды.

Годрик повеселел.

— Ну так, значит, и отдавать ничего не надо.

— Отдавать надо.

— Зачем?

Действительно — зачем? Купил бы на оставшееся золото Дир себе хороший, просторный дом в Киеве, по соседству с Хелье, ходили бы друг к другу, зимой ездили бы в Консталь или в Корсунь. Женился бы Дир на какой-нибудь италийке — их много развелось в Киеве, и они не такие заносчивые и спесивые, как славянки. А?

Что дороже — слово Хелье или счастье Дира? Что весомее — обещание, данное Диром Святополку, или обещание, данное Хелье Марие?

Я дам Диру денег сам! И дом ему куплю!

Не возьмет. В свое время я отказался служить под его началом, чтобы сохранить дружбу. Дир, хоть и дурной, не хуже меня понимает такие грунки.

Посоветоваться бы с Гостемилом, уж он разберет — где правда, где лицемерие, где честь, где обман. Но Гостемил, когда он тебе нужен, никогда не бывает рядом. Воспитывает друзей — принимайте, мол, решения, сами, а я потом появлюсь и скажу, что именно вы сделали неправильно.

Дир действительно проснулся через час, как и предсказывал Годрик. Вошел в кухню, посмотрел мрачно на Годрика, покривился, и сказал:

— Пошли, Хелье. Как обещал, покажу тебе кое-что.

Выглядел он бодрее и вразумительнее, чем раньше, и передвигался увереннее.

— Как я рад тебя видеть! — сказал он задушевно, шагая через анфиладу. — Да, кстати, старому мерзавцу не верь. Наверняка он тебе много разного насплетничал, так ведь он приврать-то любит. И ведь как врет — не открытая неправда, а около правды всегда, так что и прицепиться не к чему. Он, гад, бросил меня тогда… он… В общем, леший с ним. Я его держу только по старой дружбе, а то давно бы нанял кого-нибудь попонятливее. Но жалко его — жена, дети. Если выгоню — что он жрать будет?

— Так у него вроде бы земля, — заметил Хелье.

— Да какая земля. Три огорода, и те родят плохо. Коровы у него… Не будь меня, земля эта его давно бы… э…

— Прахом пошла? — подсказал Хелье.

— Точно. Дети у него забавные. Надо бы научить их играть во что-нибудь, а то бриттские дети никаких игр не знают. Германские тоже не знают. А жена у него такая… прямоугольная такая. Как на ходулях. И лицо такое же. Если ей чего говоришь, то она смотрит на тебя тупо, и непонятно, понимает что-то, или ничего, дура безмозглая, не понимает. Осторожно, тут ступенька, не споткнись, Хелье.

Залезая на ступеньку, Дир крякнул.

— Эх! Вот ведь ноги-то болят, а. А у тебя правда не болят ноги?

— Дир, тебе бы переехать куда-нибудь надо, в теплые края, чтоб хотя бы лето было, а то здесь, похоже, лета не бывает — все время влага, и небо серое.

— Я подумаю.

— Я вот что хотел тебе сказать…

— Потом, потом. Сперва я тебе кое-что покажу. Здесь в округе таких грунок не понимают, люди грубые, и то сказать — германцы. Очень практичный народ, собиратели и стяжатели. Нет в них ростовской широты, понимания природы. Молотками да плугами целый день брык-вжик. А которые не простонародье, так, заметь, все время ходят пьяные, да к тому ж и пить не умеют. Выпьют совсем чуть-чуть, и веселые становятся, городят всякое… И во все им нужно вникнуть. Направление у германца спрашивать — хуже не придумаешь. Выведает, куда ты едешь, и будет каждый поворот объяснять, да смотрит на тебя, будто ты дубина какая-то, не соображаешь. И воров много! Надо собак завести, если вор сунется, так чтоб его разорвали к свиньям. А то — житья ж просто нет никакого. А женщин ты видел здешних? Впрочем, может ты женат. Женат?

— Вдовец я.

— А, точно, ты говорил. Ну, вот, пришли.

Они остановились перед небольшой, грубо обтесанной дверью. На двери висел прочный замок. Дир сунул руку в мешок, привязанный к гашнику, покопался там, и выудил связку ключей. Мясистые пальцы слушались плохо.

— Dоnnеrwеttеr,[10] — ворчал Дир. — Столько ключей, столько… А от чего они все, кто ж вспомнит теперь… Да. Вот он.

Он вставил ключ в замок и попробовал повернуть. Ключ не поворачивался. Дир надавил сильнее, и ключ сломался.

— Ладно, — сказал Дир, и, ухватив замок, без усилий отодрал его от двери вместе с засовом. — Потом Годрик другой поставит. Будет ему наконец-то чем заняться, а то скоро от безделья оплывет и заболотится совсем. Заходи!

Хелье прошел в проем и оказался в оранжерее с косой крышей, сделанной из тонких деревянных перекрытий с листами слюды, а может это было стекло, а только какие стеклодувы в Ростоцке? Да и слюда — откуда она?

Ровные ряды грядок и кадок. Растения. Несколько молодых деревьев. И почему-то тепло.

— Годрик, скотина, давеча запамятовал топить, так не поверишь, Хелье, сколько всего погибло. Здесь четыре печи, и под полом специальное устройство. А когда солнце светит, никакого обогрева не нужно — даже зимой бывает жарко иногда.

— Да ну!

— Бывает. Не часто. А печи-то особенные, мне печник тут делал, из Магдебурга. Их чем хочешь можно топить — хоть отходами, хоть чем. Ну, смотри.

Хелье посмотрел. Вроде бы розы, но какие-то необычные, и цвет необычный — бледно-лиловый. Тюльпаны — вроде бы. А эта дрянь называется, вроде бы, хризантемы. В цветах Хелье разбирался плохо.

— Вот это мне один парень из дальних странствий привез, — гордо сказал Дир.

Миниатюрное дерево — похоже на дуб, с толстым стволом и раскидистыми ветвями, но только в тысячи раз меньше дуба.

— А здесь у меня травки всякие, — сказал Дир.

Трава как трава, подумал Хелье. Осока да клевер. Но вообще-то оранжерея произвела на него впечатление.

— Ты сам все это посадил? — спросил он.

— Ага. Два года назад — как начал, так и понравилось. Приглашал к себе одного гартнера… как гартнер по-славянски?

— Садовник.

— Вот. Садовника к себе приглашал. Он мне много разного втолковывал — и, знаешь, интересно. И саме… самен… семена давал, и объяснял, как… спатен… хаке… ухаживать… совком… и лопаткой… Э! Это никуда не годится!

Он подошел к какому-то кусту, а может быть и дереву — да, скорее дереву, с густыми ветвями и шипами, и поправил что-то, какие-то ветки. Посмотрел на прозрачный потолок и опять поправил.

— Не приживется, сволочь, — сказал он. — А жаль. Малум медикум, южная грунка, с самого юга бывшей Римской Империи. В рот взять нельзя — горечь, но, бывает, после пива отрежешь тонко, лизнешь — приятно делается. Вот, попробуй.

Он сорвал один из плодов, срезал верх лежащим тут же ножом, и еще срезал — получился тонкий круг с ярко-желтой коркой, а внутри круга какая-то слизистая мякоть. Хелье лизнул, и язык защипало, а глаза заслезились. Дир улыбался.

— Какой забористый, а?

— Мерзость.

— Нет, привыкаешь. Особенно после пива хорошо. Садовник говорит — цитрус, но слово дурацкое, я предпочитаю говорить малум медикум, как у Плини-старшего написано.

— Ты читал Плини-старшего?

— Что ж я, по твоему, совсем невежа, что ли? Конечно читал.

А я даже не знаю, кто это такой, подумал Хелье. Надо будет у Нестора спросить. Или у Гостемила. Кого первого из них увижу, у того и спрошу.

— Я здесь целыми днями пропадаю, Хелье, и, заметь, хорошо здесь. У меня к фланцен… к растениям понятие есть, а у растений ко мне. Они меня понимают, а я их.

Некоторое время Хелье смотрел, как Дир что-то перекапывает, пересаживает, поливает из небольшой деревянной лейки.

— Воду Годрик таскает, — сказал Дир, — но надо бы устроить водосборник по новгородскому образцу. Столько воды задаром пропадает — тут дождь основная достопримечательность. Даже обидно как-то. И смешно — жажда замучила, хвить — а воды нет, нужно к колодцу тащиться — даже в дождь! А поставил бы водосборник, так вода всегда бы была. Правда здесь хорошо, а, Хелье?

У грядки с какими-то подозрительными овощами стоял ховлебенк, и Хелье на него присел. Потрогал рукой поверхность. Слой пыли, смешанный с землей, но почему-то приятно на ощупь.

— Дир, а Дир.

— Ага, сейчас, сейчас.

Дир закончил возиться с кустом и тяжело опустился рядом с Хелье.

— Ты ведь хранишь какое-то золото?

— Годрик болтает? Не верь ему.

— Кое-что я знаю сам, помимо Годрика. Мне Рикса сказала.

Дир смущенно повертел головой.

— Да? Сама сказала?

— Сама.

— Ну, что уж там. Ну, храню.

— Видишь ли, оно понадобилось наследнику.

— Да? Хмм… Зачем? Он женится?

Хелье слегка побледнел.

— Нет, не в этом дело. Он хочет вернуть себе престол.

— Я думал, он постригся в монахи.

— Да, так говорят. Но уверяю тебя, что это неправда.

— Вот же… — Дир вздохнул. — Эх, друг мой Хелье… Ты видел его? Каков он собой?

Хелье промолчал.

— Надо же… А когда ему нужны деньги?

— Да в общем-то прямо сейчас.

— Зачем?

— Ему нужно собрать войско.

— Стало быть, будет драка?

— Скорее всего да.

— Эх!

Дир поморщился, погладил лысый лоб. Остаточные волосы у него были длинные, серо-блондинистые с густой сединой. Такие волосы надо в хвост завязывать, наверное. Как-то опрятнее.

— Ну, что ж… Пусть берет… всё. Слотт нужно будет продать, у меня есть на примете один… знакомый… да… Что ж. Послужим снова. Сейчас пойду найду сверд… Жалко оранжерею только…

— Нет, ему только деньги нужны.

— Ну, это он так говорит. А хорошие воины никогда не мешают. Тем более, что платы я с него за службу не возьму. А Рикса болтает много, вот что. Это нынче она остепенилась, а раньше была… Годрику, помню, залепила по лбу сапогом, схватила с полу и кинула, когда он, дурак, в спальню…

Дир замолчал, прикусил язык. Хелье строго на него посмотрел.

И неожиданно понял, что такое положение грунок в корне меняет дело! Ему сразу стало легче. Не он отбирает у Дира средства и жилье — не Хелье! Коли Дир и Рикса бывшие любовники (а Дир врать не умеет, и придумывать тоже) — вот пусть и разбираются! Если Рикса непременно хочет видеть очередного сына на троне (двух убийств, мужа и старшего сына, ей, видимо, мало) — это полностью снимает ответственность с Хелье! Правда, я замешан во всем этом сам, подумал Хелье, и еще неизвестно, как велика в этом деле моя роль, что еще мне придется сделать, дабы ублажить Марию — ну да мое дело маленькое, я всего лишь исполнитель! Хотя вообще-то надо бы мое исполнительство как-нибудь… управиться и поставить на службу друзьям.

— Дир, — сказал он. — Хочешь, я сделаю тебя королем Венгрии? У тебя будет оранжерея в десять раз больше этой!

— Хлопот много, — серьезно ответил Дир.

Хелье удивленно на него посмотрел. Похоже, Дир поверил, причем сразу, что, раз Хелье сказал, что сделает — значит сделает. Было бы забавно, подумал Хелье. Дир Первый Венгерский. Звучит.

* * *

Мысль, что он будет снова участвовать в важном походе, вскоре прижилась в голове у Дира и начала ему нравиться, и воодушевила его. Он действительно раскопал где-то свой старый сверд и пришел с ним в столовую. Годрик как раз собирал обед и что-то рассказывал Хелье.

— Вот, — сказал Дир, гордясь. — Вот он, старый друг.

— Очень ржавый друг, — заметил Хелье.

— Откуда ты знаешь? Он в ножнах.

— По рукоятке.

Дир вынул сверд из ножен. Действительно, лезвие было полностью покрыто ржавчиной.

— Да, ну, ничего, почистим и поточим, — заверил Дир. — Эх, вспомним былое!

— Осторожно, не маши им так, — предупредил Хелье.

— Что ж я, сверд в руках не держал никогда, что ли? — обиделся Дир.

Он встал в боевую позицию, приподнял клинок, и уже собирался сделать выпад, но неудачно качнул рукой, рукоять выскользнула, и он стал ловить сверд обеими руками — за лезвие. Хелье метнулся прямо из сидячего положения к Диру и молниеносно ударил ногой по лезвию — сверд отлетел вбок.

— Ты спятил! — сказал Хелье. — Ты чуть себе руку не отрезал! Что ты делаешь!

— Давно не упражнялся, — ответил пристыженный Дир.

— Давно? Когда ты последний раз держал оружие в руках?

— Ну…

— Дир, ни в какой поход ты не пойдешь, ну тебя к лешему.

— Пойду! Не смей мной командовать!

— Дир, ты не обижайся, Дир, друг мой, ну, пожалуйста…

— Я не обижаюсь. Мне нужно упражняться.

Он пошел к сверду, наклонился с трудом, подобрал. Хелье оглянулся на Годрика.

— Пусть отрежет себе хоть обе руки, — сказал Годрик. — Мне с ним нянчиться надоело. Сколько можно!

Дир сделал несколько взмахов свердом. Хелье на всякий случай не отворачивался, следил. Затем Дир произвел полуоборот, сделал пробный выпад, принял исходное положение, парировал воображаемый удар, и слегка растянул себе кисть.

— А, хорла, да что же это такое! — пробасил он возмущенно. — Совсем я сноровку потерял, из формы вышел.

— Давно бы тебе догадаться, — сказал Годрик.

— Заткнись, бриттская морда! Мне скоро в поход выступать!

— Какой поход? — спросил Годрик.

— За польскую корону.

Годрик посмотрел на Хелье. Хелье отрицательно мотнул головой.

— Ты что, кабан толстый, совсем одурел в своей оранжерее? — крикнул Годрик. — Какой поход! Посмотри на себя! Ты еле ноги передвигаешь, по лестнице без помощи подняться не можешь! Что ты плетешь! Поход!

— Годрик, не распускай язык, а то я тебе его вырву, — сказал Дир.

— Хелье, скажи ему! Он на лошадь сесть не может, да и какая лошадь его выдержит! Он сдохнет, до похода не добравшись, его в повозке насмерть укачает!

В голосе Годрика слышалось отчаяние.

— Годрик, не суетись, — сказал Хелье.

— Да как же не суетиться, помилуй! Ты, может, думаешь, что он так говорит просто? А потом пойдет спать, и забудет? Ведь он, если себе в голову что-то вбил, то всё, хвитарики в Годариках, тараном не выбьешь!

— Годрик! — строго сказал Хелье.

— Ну, что Годрик! Ну, Годрик. Что?

Хелье подошел к нему и сказал на ухо:

— Рикса его отговорит.

— Да, жди, — ответил Годрик тихо. — Ей все равно. И тогда было все равно, и теперь все равно, а теперь он к тому же жирный стал. Не интересен он ей.

Дир сделал еще один выпад, попытался воткнуть сверд в пол, чуть не проколол себе ногу, и сел на ховлебенк, тяжело дыша, отдуваясь.

— Нужно упражняться, — сказал он. — Вот сейчас выпью и буду упражняться. Хелье, я видел, у тебя твой сверд с собой, поупражняемся вместе.

— Нет, — сказал Хелье. — Уж я не тот, Дир. Какие нынче со мной упражнения.

С противником, цель которого тебя убить, дело иметь можно, если знаешь как — все движения, маневры, приемы известны, нужно только их угадывать. С противником, не желающим нанести тебе вред и в то же время разучившимся держать сверд в руке, да еще и таким кабаном мощным, как Дир, дело иметь нельзя — убьет ненароком. Так подумал Хелье, хотя, конечно, дело было не в этом. Годрик любит Дира, бережет его, заботится, и Годрик прав. Какие еще походы!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ВЕДЕНЕЦ.

Серениссима Република ди Венециа, она же Безмятежнейшая Венецианская Республика, находилась в году Милости Господа Нашего одна тысяча тридцать седьмом под властью дожа Доменико Флабанико, человека простого звания, избранного на власть по причине временной неприязни народной к особам благородных кровей.

Правил Доменико как-то бестолково. Призывая наемников, пытался воевать, но не получалось. Пытался строить, и что-то не складывалось, и не строилось. Пытался рыть новые каналы, дабы окончательно соединить лагуну с морем, а ему возражали, что город и так оседает под тяжестью фортификаций и модификаций, и скоро совсем уйдет под воду, так не пора ли, как в старые добрые времена, приподнимать строения, класть новые слои земли, и прочая. (В конце концов именно этим он и занялся, а его преемник, Доменико Контарини, происходящий из аристократов (неприязнь прошла) заложил фундамент новой Церкви Святого Марка, и работы по подъему уровня земли на островах прекратились, и не возобновились до нашего времени. Но это было потом).

В германских землях, тесно связанных с Венецией торговыми отношениями, неожиданно открыли серебро, и Доменико пришлось дать указ перекинуть через проливы, разделяющие острова архипелага, несколько мостов, дабы установить наземную связь с континентом. Из этого тоже ничего не вышло — парижская история повторялась, мосты строились днем и рушились ночью. Обозы, прибывающие из германских земель к Адриатике, разгружались где попало, серебро и прочие товары трансферировались на лодки, и лодочники, делая серьезные лица, запрашивали безумную плату за перевоз.

И тем не менее Венеция жила бурной, богатой жизнью, торговля со всем миром шла полным ходом. Приезжали скандинавские, франкские, новгородские, киевские, византийские купцы. Захаживали египетские торговцы, и сицилианцы, и те и другие магометанской веры. Отмечался присутствием также и Багдадский Халифат, и иберийские мусульмане тоже наезживали. Шла полным ходом работорговля — в саму Венецию караваны не совались, останавливались поблизости, но праздновать удачные сделки караванщики предпочитали в городе. Постоялые дворы походили на отели будущего — с горничными, с приносом еды в комнаты, с побудкой по просьбе в назначенный час. Таверны светились ярким светом всю ночь, а днем, в теплую погоду, призывно распахивали двери настежь и устанавливали столики на открытом воздухе. Зимой и местные, и приезжие развлекались комическими жалобами друг другу на отвратительный влажный холод. Частые наводнения совершенно не огорчали жителей — наоборот, веселили. Население города — безумная по тем временам смесь латинян, греков, германцев, южных славян, иудеев, и личностей неопределенного происхождения — отличалось совершенно искренним гостеприимством.

За исключением нескольких церквей и четырех богатых палаццо, постройки в Венеции были деревянные. В связи с густотой построек, всем ремесленникам, использующим в своем деле доменные печи (стеклодувам, кузнецам) настоятельно предлагалось селиться на соседнем острове, именем Мурано, и в центральные части Венеции не соваться.

Все постоялые дворы в центре оказались заняты, и Нестору пришлось после визита к поверенному Хелье именем Джулио Мероло снять две комнаты на окраине — впрочем, окраина эта, садовой разновидности, от центра отстояла всего на две аржи, и предшественники гондольеров, венецианские перевозчики, за умеренную плату доставляли желающих по Каналаццо (так местные именовали Гранд-Канал) в Дорсодуро за четверть часа хоть днем, хоть ночью. Предложение Бенедикта погостить в палаццо, зарезервированном навеки за представителями папского престола, Нестор вежливо отклонил. Сам Бенедикт, позволивший себе в первый раз за четыре месяца расслабиться, провел первые двое суток в Венеции в пахнущем сыростью, потом и мочой дорсодурском борделло, и в палаццо вернулся похмельный и смешливый.

— И чем же венецианские путаны лучше наших? — ревниво спросил его кто-то из свиты.

— А у них три сиськи, и вагина поперек, — объяснил Бенедикт, держась за левый висок, который у него болел.

Ему не поверили. Половина свиты ушла в борделло — проверять, и тоже задержалась на двое суток, выпив у хозяйки месячный запас вина. Бенедикт тем временем прочел забавную проповедь в полвека назад восстановленной после пожара старой церкви Святого Марка. В шутливой форме изобразил он прихожанам, как относится Создатель к преднамеренному обману ближнего. Аудитория радостно смеялась над прохиндеями и перекидывалась взглядами — все присутствующие, включая купцов (большей частью потомков разбогатевших южнославянских пиратов), оказались людьми честными, ничем перед Создателем и ближним не провинившимися. А если и финансировали иногда рабовладельческие караваны, то совсем по малой, поскольку среди христиан такая практика была запрещена. На следующий день резко упали цены на всех торгах, а городская казна получила крупные поступления по старым налоговым задолженностям.

* * *

Эржбета и Маринка куда-то ушли — похоже, им понравилось проводить вместе время в Венеции. Нестор по обыкновению заспался, а проснулся, когда его толкнули в плечо, и с удивлением обнаружил стоящего рядом с ложем Бенедикта, одетого в купеческий венецианский наряд — несколько слоев пестрой ткани с преобладанием бордового оттенка.

— В дороге ты, помнится, говорил мне, что ты хронист.

— Я и теперь не отказываюсь, — Нестор сел на постели. — Вот только с утра я не очень… Утром, до завтрака, я не хронист, а просто невоспитанная скотина.

— Позавтракаем в пути. Нужно мне с тобою съездить в пригород.

— Зачем?

— Нужно. Ничего особенного, не бойся.

— Я ничего не боюсь.

— Тебе предстоит слегка потрудиться, но не просто так, а за вознаграждение.

— Звучит заманчиво, но мне лень.

— Вставай, одевайся.

— Хорошо. Отвернись.

— Не переживай. Эрекционный пенис для меня не новость, видел раньше не раз.

Все-таки он ужасно развратный тип, подумал Нестор, вставая.

Бенедикт повел его завтракать в таверну.

— Верхом ездить умеешь? — спросил он, глядя, как Нестор поглощает венецианскую лазанью.

— Не люблю.

Неприязнь к верховой езде Нестор унаследовал от отца.

— Я не о любви спрашиваю, и не в храм Венеры тебя приглашаю.

— Умею. А долго ехать?

— Средне. У тебя что, дела неотложные?

— Нет, я просто так спросил.

Сделался небывало теплый день, последний отголосок бабьего лета в Венеции. Легкий ветерок с Адриатики ласкал кожу. Нанятый Бенедиктом перевозчик мычал себе под нос какую-то занудную мелодию, орудуя веслами. Высадившись на континенте, Бенедикт и Нестор направились к прибрежным конюшням, где их ждали, видимо по предварительной договоренности, две лошади. Лошадь Нестора оказалась покладистой и даже, кажется, старалась не слишком сильно трясти неумелого всадника. Через два часа езды вдоль берега, миновав стоящий на привале работорговый караван, Бенедикт и Нестор прибыли в непримечательное селение средней живописности, неподалеку от городка Эквило, впоследствии переименованного в Йезоло. На лугу по соседству паслись коровы и собаки. Почти все жители отсутствовали — возможно отправились на какие-нибудь италийские полевые работы, подумал Нестор. Перед самой большой казой в селении сидел на панчине, положив босые жилистые ноги на перевернутую лохань, величественного вида старик. Неподалеку от него девица на выданье отчитывала двух мальчиков-подростков за какую-то провинность.

Бенедикт спешился, сделал знак Нестору следовать его примеру, и, ведя коня под узцы, подошел совсем близко к старику.

— Здравствуй, амико фидато, — сказал он приветливо.

— А, это ты, — старик приветливо улыбнулся. — И с тобою спутник.

— Да, и он понимает по-гречески. Давеча у меня был Александр, и сказал, что тебе нужен хронист на один день.

— Везде успеет Александр, — заметил старик, улыбаясь, показывая остатки зубов. — Шустрый и деятельный. И у меня побывал недавно.

— Он сказал, что у тебя накопилось много всякого, о чем ты хотел бы поведать людям.

— Да, я его спросил, нет ли у него кого на примете.

— Вот, я привез тебе человека.

Старик перестал улыбаться.

— Подойди ближе, человек, — велел он.

Нестор, которому старик не понравился, подошел.

— Кто таков? Отвечай не таясь.

— Навуходоносор, мореход из Африки, — недовольно сказал Нестор. — Промышляю грабежом купеческих судов.

Некоторое время старик молча смотрел на Нестора.

— А хамить старшим тебя в Киеве на Подоле научили? — спросил он неожиданно по-славянски.

— Какие неприятные люди здесь живут, — заметил Нестор, тоже по-славянски. — Сварливые.

Старик покачал головой — не осуждающе, но, наоборот, будто ответ Нестора его полностью удовлетворил.

— Есть сомнения по поводу его грамотности, — сказал он Бенедикту по-гречески.

— Сомнения? — переспросил Нестор. — Впрочем, что мне до твоих сомнений.

— Александр рекомендует именно его, — сказал старику Бенедикт. — По нескольким причинам, одна из которых — он киевлянин.

— Что ж с того?

— И он надежный человек.

— Надежный? — старик прищурился. — Ага. Как зовут надежного человека?

— Нестор.

Старик рассмеялся. Нестор насупился.

— Из какого рода ты, Нестор?

Бенедикт посмотрел на Нестора.

— Из хорошего, — недовольно буркнул Нестор.

— Он мне нравится, — сказал старик. — Но вот с грамотностью…

— Надежность важнее грамотности, амико фидато, — предположил Бенедикт. — Главное, что все, что он запишет, попадет в нужные руки.

— Я хронист! — гордо сказал, не выдержав, Нестор. — Я письмом владею с десяти лет!

— Ага, — старик перевел на него взгляд колючих серых глаз. — Это с каких же это пор на Руси хронисты водятся?

— С тех пор, как в вашей сраной Венеции перестали водиться, — парировал Нестор.

— Как зовут твоего отца?

— А тебе-то что?

— Отца его зовут Хелье, — сказал Бенедикт.

— Хелье? — старик убрал ноги с лохани. — Уж не тот ли Хелье, что из рода Ягаре?

— Да, — удивился Бенедикт, и Нестор тоже удивился.

— Вот, значит, какой у Хелье сын, — сказал старик. — Крепкий парень. А ведь действительно похож, только у Хелье щеки не такие круглые. И, пожалуй, глаза умнее. Что ж, раз Хелье, значит, все хорошо. Спасибо, амико фидато. Ну, пойдем… — он улыбнулся и добавил по-славянски, — в гридницу.

В гриднице было светло и чисто. Интерьером каза не отличалась от других пригородных домов Республики — те же резные перекрытия, те же незамысловатые карнизы, окна высокие — для прохлады летом, ставни мощные — для тепла зимой.

— Садись, — сказал старик Нестору. — Вот стол, вот перо, вот бумага. Амико фидато, вон там на полке Библия по-латыни, по-гречески, и по-славянски, чтобы тебе скучно не было, пока сын мой отсутствует.

— Библию я уже читал, — возразил Бенедикт. — Я лучше посижу рядом с вами, послушаю.

— Мы по-славянски будем писать.

— Это ничего.

— Ты понимаешь по-славянски?

— Нет. Но, говорят, у славянских наречий много общего со шведскими.

— А по-шведски понимаешь?

— Тоже нет. Но все равно интересно.

— Что ж, слушай, раз интересно, — сказал старик без раздражения в голосе. — Нестор, ты пить или есть хочешь?

— Нет, благодарю. А что мы такое писать тут будем?

— Узнаешь сейчас. Начнем!

И они начали. Бенедикт вслушивался в славянскую речь, пытаясь уловить интонации. Старик диктовал твердым, уверенным голосом. Нестор писал быстро, но временами останавливался и переспрашивал, и один раз заспорил со стариком.

— Ну что же это такое! «Они же ответили, веруем Богу, и учит нас Магомет так: совершать обрезание, не есть свинины, не пить вина, зато по смерти, говорит, можно творить блуд с женами». Что за глупости!

— Так они говорили.

— Болгары?

— Да.

— Не могли они так говорить! И вот дальше, «Здесь же, говорит, следует предаваться всякому блуду. Если кто беден на этом свете, то и на том, и другую всякую ложь говорили». Ну что это такое!

— Ты пиши.

— Да глупо же!

— Пусть глупо, — сказал старик. — А ты все равно пиши.

— Да ведь на самом деле они по-другому говорят. У них написано…

— То, что у них написано, никто не читает, даже сами магометане.

— Да ведь Владимир их слушает, и, получается, верит тому, что они ему говорят.

— Он и верил.

— Владимир?

— Да.

— Быть этого не может.

— Почему?

— Владимир был умный! — сообщил Нестор. — Умнее его в то время людей не было! А у тебя получается, что он дурак дураком.

— А может он и не верит. Об этом мы не пишем, верит он или нет — а пишем только то, что ему говорят.

Нестор еще что-то возразил. Старик посмотрел на Бенедикта. Папа Римский улыбался — ему нравилась перепалка, и он пытался уловить смысл.

Снова принялись писать.

— Ну это уж никуда не годится! — сказал Нестор. — «Плюнул на землю». Это Владимир-то! Да он был человек просвещенный, что ж он плюется-то, как смерд какой-то!

— Ты Владимира видел лично? — спросил старик.

— Не видел.

— Ну так откуда тебе знать, просвещенный он был, или противусвещенный.

— Это всем известно, какой он был.

— Так уж всем?

— Да, всем.

— И помнят о нем?

— Конечно.

Старик почему-то довольно улыбнулся и погладил опрятную бороду.

Ближе к вечеру супруги (отец и мать подростков и девушки) вернулись, как оказалось, из поездки в Венецию за гостинцами. Жена — высокая красивая италийка среднего возраста — раскланялась с гостями и ушла переодеться. Муж — худой, небольшого роста брюнет, поздоровался вежливо, представился гостям — «Романус меня зовут, Романус» и тоже ушел переодеваться.

Старик, которого звали Базилио, и Нестор закончили работу. Вскоре семья и гости сели ужинать.

Девушка, дочь Романуса, время от времени смотрела смущенным взглядом на Бенедикта. В своем купеческом костюме глава прелатов мира действительно был неотразим, а в столовых манерах его чувствовалось превосходное воспитание. Длинные пальцы ловко орудовали ножом, разделывая говядину. Поднимая кубок, Бенедикт демонстрировал изящное запястье. Очень правильные черты лица его подчеркивались длинными прямыми темными волосами. Красивый баритон гостя заставлял девушку трепетать и чувствовать томление и тоску.

* * *

Несколькими часами ранее, следуя прогулочным шагом вдоль небрежно укрепленного промежуточного канала в Сан-Марко, Маринка выговаривала матери таким образом:

— Ты, мутер, что-то совсем притихла последнее время. Это даже неприлично как-то. Смотри сколько веселых лиц кругом, все радуются, солнышко светит. Чем ты так озабочена?

— Как ты думаешь, Маринка, человек — хозяин своей судьбы, или же все в мире предопределено?

— Это зависит от того, сколько у человека денег, — серьезно ответила Маринка. — И еще наверное от климата. В Швеции, например, трудно быть хозяином судьбы — снег идет, все по домам сидят. Здесь легче.

Пьяцца Романа, в то время — центр развлечений Венеции — открылась женщинам во всей своей медиевальной красе, с товарами и лавками по периметру, с уличными певцами, одетыми броско и пестро. Разносчики предлагали всякое, от пирогов из особого венецианского теста до краденых драгоценностей. По соседству с музыкантами фокусник показывал чудеса. В республиканской Венеции за исполнением церковных законов, приравнивавших фокусы к оккультизму, следили менее строго, чем в других местах.

— Вот яйцо, — говорил фокусник, показывая куриное яйцо зрителям. — Сейчас оно исчезнет. Вот, смотрите внимательно. Раз… — он обернулся вокруг себя, держа яйцо на виду. — Два… Три!

Быстрым жестом он сунул яйцо себе под мышку.

— Обман, обман! — закричали ему. — Ты сунул яйцо под мышку, мы так тоже умеем!

— Под мышку? — удивился фокусник.

— Да!

— Под которую?

— Под ту! Вон ту, — зрители стали показывать пальцами на левую мышку.

Фокусник сделал вид, что не понял, и заглянул себе под правую мышку, а затем недоуменно показал ее зрителям.

— Нет, под другую! Другую! — закричали ему.

— Другую?

Он сделал полуоборот и, стоя спиной к публике, снова заглянул себе под правую мышку, которая теперь по отношению к аудитории оказалась слева.

— Нет, нет! — в толпе стали смеяться. — Под другую!

— Ах под другую! — сообразил фокусник, снова поворачиваясь к публике. — Ага. Под эту?

И он продемонстрировал аудитории левую мышку. Там тоже не оказалось яйца.

— На самом деле это конечно же обман, — признался фокусник. — Яйцо действительно не исчезло, я его спрятал. А знаете куда?

— Куда? — спросили его.

— А вот этому парню за ухо!

И фокусник вытащил яйцо из-за уха смущенного мальчика лет десяти. Толпа засмеялась.

— Маринка, видишь вон ту таверну? Со столиками на открытом воздухе? — спросила Эржбета.

— Да.

— Посиди там, я вернусь через полчаса.

— Мутер, это нечестно. Ты обещала, что мы везде будем таскаться вдвоем.

— Будем. Через полчаса.

— Ма, ну пожалуйста!

— Будь хорошей девочкой, Маринка.

Маринка недовольно пожала пухлыми плечами, поправила рыжую копну волос, и пошла, бедрами покачивая, к таверне. Эржбета, подождав и уверившись, что дочь сидит за столиком и болтает с половым, быстро переместилась к углу и скользнула в проулок — совершенно пустой, хотя и примыкавший к многолюдной пьяцце.

— Здравствуй.

— И ты здравствуй.

Ликургус в походном облачении, со свердом, мрачный как всегда, сказал только:

— Вон там она обитается.

И показал на непримечательную дверь.

Вдвоем они зашли в полутемное помещение. Неприятный и неопрятный старик посмотрел на них подслеповатыми глазами и ничего не сказал. Ликургус окинул комнату взглядом и уверенно шагнул к узкой двери, за которой оказалась скрипучая, пахнущая мышами лестница. Они поднялись во второй уровень и, пройдя проем, оказались в комнате, похожей на келью, с каменным полом и одним окном. Несмотря на теплый день, в печи горел огонь. Стены в темных потеках.

На ложе сидела женщина в одной робе — не старая еще, с благородными чертами лица.

— Все-таки явились, — недовольно сказала она.

— Ты, Юстиния, все молодеешь, — сделал ей комплимент Ликургус.

— Да, я все еще ничего, не правда ли? — вдруг обрадовалась Юстиния.

— К делу Юстиния, к делу. Где Сакр?

— Сакр не придет, — Юстиния недобро посмотрела — сперва на Ликургуса, затем на Эржбету. — Не придет Сакр. Видеть вас не желает.

Эржбета подошла к окну — посмотреть, все ли еще там Венеция. Венеция была на месте, но это была какая-то другая Венеция, и время дня было другое.

— Понимаю, почему, — сказал Ликургус. — Но мы и без него обойдемся. Сакр нарушил условия договора, и договор таким образом нас больше не касается. Предсказания не сбылись. Следовательно, договор нужно расторгнуть прямо сейчас. И ты это сделаешь, Юстиния.

В отличие от Эржбеты, излишнего любопытства он не проявлял. Женщины могут одновременно делать несколько грунок сразу, если грунки не слишком сложные. Мужчины могут делать только одно дело за раз.

— А девушка твоя с тобою согласна? — злорадно осведомилась Юстиния.

— Я согласна, — подтвердила Эржбета, отходя от окна. — Договор должен быть расторгнут. Поэтому мы здесь.

Юстиния поерзала на ложе, переменила позу, подогнула под себя ноги. Длинные седые волосы выглядели неряшливо.

— Вы меня разжалобили. Вы помните причины заключения договора? Хорошо помните?

— Глупый вопрос, — сказал Ликургус.

— Развратники, — без осуждения заметила Юстиния. — Похотливые твари. Оба. Я тебе, Ликургус, предлагала зачать со мной ребенка. И договора бы никакого не было. Но ты отказался.

— Наш с тобою ребенок получился бы еще хуже…

— Чем то, что получилось с ней? Не знаю, не знаю. В конце концов, я не сестра тебе.

— Как ты смеешь! — возмутилась Эржбета.

— Смею, милая, смею. Уж меня-то вы не обманете. Прекрасно вы знали тогда, что вы брат и сестра. Потому и к ворожихе побежали — не в церковь, а именно к ворожихе. Там вас Сакр и прищучил договором. А вы ему поверили, дураки. «Ах, родится Антихрист». А откуда вам было знать, родится он или нет? Может, очень даже хороший человек родился бы, ежели без договора. А так пришлось дитятю отдавать на воспитание каким-то шведам бестолковым. А условия-то, условия! Сакр — он выдумщик большой. Мол, подчиняетесь вы приказу любого кесаря, который рядом окажется. Иначе весь мир узнает, что вы родители Антихриста. И вы этой сказке поверили!

— Это не сказка, — возразила Эржбета. — Перестань кривляться, Юстиния.

— Не сказка? Вот Сакр — нарушил условия, ну и где же он, Антихрист? Нету. Погода есть, страда есть, река течет, а Антихриста нету. О! Ты, Ликургус, думаешь небось, что коли ты себя Ордену посвятил, так тебя там, наверху, простят и приголубят? За заслуги? Жди! — Она помолчала, глядя на Ликургуса. — Позволь, — сказала она, — ты действительно так думаешь? Ну, знаешь ли…

Эржбета быстро посмотрела на Ликургуса.

— Ты его видел? — спросила она.

— Сына нашего?

Ликургус кивнул.

— Обычный человек?

— Вполне. Охотник он. Любит приемных родителей. Все довольны.

Эржбета перевела взгляд на Юстинию.

— Расторгай договор, — сказала она.

— Ты думаешь, душу свою спасешь расторжением договора? — спросила ее Юстиния. — Ишь ты, какая прыткая.

— Не твое дело, что я думаю. Начинай.

— Вы все-таки еще поразмыслите. Один нарушил, а двое не нарушают, живут себе, как прежде. Ох, погубите души свои. Ох, смотрите, как бы не обжечься.

— Старая ведьма, — сказал Ликургус. — Долго ты будешь над нами издеваться?

Глянув на него злобно, Юстиния соскочила с ложа на каменный пол. Босые белые ноги ее в синих венах контрастировали с темными плитами. Встав посередине комнаты, она уставилась в угол. Вскоре воздух в комнате изменился, увлажнился, стал холоднее, запахло какими-то болотными цветами, заходили тени по полу. Эржбета подошла к Ликургусу и встала рядом с ним. Глянув ей в глаза, Ликургус взял ее за руку.

Посередине комнаты на полу возник шарообразный кристалл значительных размеров и стал подниматься медленно, и завис на уровне глаз. Юстиния что-то бормотала.

— Э! — сказала она вдруг. — Что-то ты, Ликургус, путаешь. Никакой он не охотник.

Ликургус, неприятно завороженный зрелищем, мотнул головой, собираясь с мыслями.

— Ничего я не путаю.

— Нет, путаешь. Охотники такие не бывают. Как зовут того, которого ты нашел?

— Тор.

— Нечасто так называют детей в Швеции, не так ли.

— Мне не до шуток, Юстиния.

— Такое имя — Рагнар — тебе ни о чем не говорит?

— Говорит. При чем тут Рагнар?

Юстиния оглянулась на него, улыбаясь зловеще. Ликургус чуть помедлил, выпустил руку Эржбеты, и шагнул к кристаллу.

— Не может быть, — сказал он. — Что ты болтаешь! Рагнар — законный сын. Да и на нас он не похож совершенно. Ни на Эржбету, ни на меня.

Юстиния продолжала улыбаться. Ликургус вгляделся.

— Судьба, — сказала Эржбета, не подходя к кристаллу.

— Не может быть, — пробормотал Ликургус. — Мы не при чем! Сакр нарушил условия — почему мы должны отвечать за Сакра? Это глупо! И нечестно!

— Ну, поговорил, и хватит. А девушку мне все-таки жалко. — Она подошла к Эржбете вплотную. — Жалко мне тебя. И дам я тебе совет. — Она оглянулась на Ликургуса. — Что тебе дорого, то ты, девушка, береги. Хотели Антихриста — вот он вам. А дорогое береги.

Эржбета, и без того бледная, побелела еще больше. Ликургус оглянулся на нее. Нужно было подумать, осмыслить. Может, уйти, вернутся на следующий день? От него ждали решения. Решение не складывалось.

Дверь с грохотом распахнулась и в комнату ввалились трое вооруженных людей. Сверд Ликургуса лязгнул, выскакивая из ножен, но люди и не думали на него нападать. Расступились. За ними вошел Сакр — постаревший, осунувшийся, лысый, но вполне узнаваемый. Некогда хитрые восточные глаза глядели с мрачноватой издевкой.

— Не бойся, Ликургус, — сказал он. — Это всего лишь я.

Эржбета разжала рукоять ножа. Сакр кивнул своей охране.

— Можете идти.

Они поклонились и вышли. Ликургус вложил сверд в ножны.

— Кажется, я успел, — сказал Сакр. — Это просто замечательно! Юстиния, дорогая моя, нехорошо обманывать людей. Заманивать их обещаниями, которые ты не можешь выполнить.

— Вот как? — неприятным голосом спросила Эржбета, чувствуя, что успокаивается.

— Да, именно так.

— Они сами напросились, — поведала Сакру Юстиния.

— Возможно. И ты показала им Рагнара, не так ли. И намекнула, что именно он и есть Антихрист, и они, конечно же, поверили. — Он повернулся к Ликургусу. — Не стыдно? — И к Эржбете. — Вы же взрослые люди! Такие антихристы, как Рагнар, рождаются каждый год.

— Он действительно наш сын? — спросила Эржбета.

Сакр слегка помялся.

— Да, — сказал он.

— Почему он блондин, а не рыжий?

— Не знаю. Это не имеет значения. Даю вам слово, что он не Антихрист. Но суть не в этом, а в том, что Юстиния договор расторгнуть не может. Вы помните договор?

Эржбета пожала плечами. Ликургус молчал.

— Помните. Но не дословно. Договор у меня в мешке, вот тут. — Он поднял мешок, показывая. — Я бы хотел вам кое-что объяснить, но делать это здесь, в потемках, при этой… — Сакр поморщился. — Не желаю. Пойдемте на свет. Пойдемте, пойдемте.

Для людей отчаявшихся нет ничего более обнадеживающего, чем уверенность неглупого человека.

— Ты мне за это заплатишь, — сказала Юстиния грозно и закашлялась.

Сакр подошел к кристаллу, обхватил его руками, приподнял, и с размаху грохнул об пол. Последовала вспышка, будто искра попала на комок серы, и кристалл разлетелся в светящуюся пыль. Затем пыль погасла.

— Езжай к волхвам, — сказал Сакр, глядя грозно на Юстинию, которая сникла, опустила голову, попятилась, и села на ложе. — Нечего тебе здесь делать. А вы, оба — пойдем со мной. Есть тут неподалеку прелестная таверна.

— Ты вспомни, Сакр, — сказала Юстиния, не поднимая головы. — Вспомни, кому и чем ты обязан.

— Я не люблю воспоминания, — ответил Сакр.

Таверна действительно оказалась совершенно прелестна — на солнечной стороне многолюдной Пьяцца Романо. Сели втроем за столик. Сакр в длинном балахоне, Эржбета в строгом платье, и Ликургус в походной одежде — не привлекали внимания, поскольку на площади присутствовали, и сидели за столиками таверн, люди из сотни разных стран с разными традициями. Маринки нигде не было видно, а площадь выглядела иначе. Эржбета попыталась сообразить, почему площадь выглядит по-другому, и поняла — тени легли под другим углом. Она посмотрела на солнце.

— Мы, похоже, целый день там провели с Юстинией, — сказала она.

Сакр отрицательно покачал головой.

— Скорее наоборот.

— Что ты натворил, Сакр? Признавайся, — попросила Эржбета.

— Позавидовал Ликургусу.

— Вот как? — удивился Ликургус.

— Да. Ты все знал заранее, Ликургус.

— Не понимаю.

— Ты знал, что будешь служить Ордену.

— Я тогда не знал даже о существовании Ордена.

— И все-таки знал, что будешь ему служить. Это не уловка, это у тебя само собой получилось, но удобно — вроде бы подчиняешься кесарю, но кесарю особому, брезгливому, до смертоубийства не опускающемуся. Вот я и позавидовал.

— Праздные разговоры, — заметила Эржбета. — Если будешь ходить вокруг да около, Сакр, я тебя зарежу. Мне, в отличие от тебя, есть что терять.

— Да, — сказал Сакр. — Знаю. Хорошая у тебя дочка, Эржбета. И мучается тем, что бесплодна.

Эржбета опустила глаза.

— Ты поэтому и хочешь разорвать договор, — продолжал жестокий Сакр. — Чтобы дочка не мучалась. Как человек восточный, я тебе сочувствую весьма поверхностно. На востоке вообще много показного.

— Не философствуй, Сакр, тебе не идет, — сказал Ликургус. — Рагнар — не Антихрист?

— Нет, я ж вам говорил уже, — возмутился Сакр. — Впрочем, не знаю точно. — Эржбета и Ликургус нахмурились. — Нечего на меня так смотреть! Поведение его, конечно, оставляет желать лучшего. Кстати, все, что Юстиния наговорила вам про меня — ложь. Договор я не нарушил ни в одной букве. С этими договорами вечно какие-то несуразицы. Условия договора выполняются с точностью до наоборот. То есть, если Рагнар — Антихрист, то разрыв договора — не нарушение, а именно отмена — сведет на нет его сущность, он станет другим. Так получается. Но отменить договор нельзя.

— Все-таки тебя нужно зарезать, — сказала Эржбета.

— Зачем же. Я вам еще пригожусь.

Помолчали.

— Сакр, а скажи, для чего договор нужен был тебе? — спросил Ликургус.

Сакр вздохнул.

— Честно сказать?

— Если не затруднит.

— Ну, что ж… Началось все из-за женщины.

Он еще раз вздохнул.

— Ну, хватит стенать! — строго сказал Ликургус. — Что за женщина?

Сакр улыбнулся грустно.

— Женщина, ради которой мне пришлось иметь дело с волхвами… и с вами… таких женщин не бывает. Нигде, никогда. Власть ее надо мной была безгранична.

Сакр умолк. Эржбета еще раз оглядела площадь. Причины, по которым Сакр ввязался в дело с договором, ее не интересовали. Ликургус проявляет праздное любопытство.

— А ты не стесняйся, — поощрил Сакра Ликургус. — Здесь все свои. Говори, раз уж начал.

— Я не стесняюсь.

И Сакр рассказал — о том, как он спокойно смотрел на убийства его друзей по приказу этой женщины, на…

— Она с неприкрытым цинизмом меня использовала, как наушника, как спьена…

И при этом стремительно возвышалась. (Эржбета улыбнулась насмешливо). Пришел срок, кончилось терпение, Сакр объявил, что выполнил все свои обещания и требует награды. Над ним посмеялись.

Нельзя потерять душу полностью при жизни. В тот момент, когда Сакр до конца понял, что его обманули, душа дала о себе знать — все, что он позволил сделать, и что сделал сам, за минувшие пять лет, предстало ему в отчетливо очерченной совокупности. Стало тоскливо.

Сакр бросился вон из Египта на север…

— Позволь, — прервал его Ликургус. — Из Египта? Из Египта…

— Что-то не так? — Сакр с улыбкой смотрел на Ликургуса.

— Хамза-египтянин! — вспомнил Ликургус. — А, хорла!

— Ты не знал, что он Хамза? — мрачно осведомилась Эржбета.

— Не знал. Все эти годы. Был слеп!

— Мог у меня спросить.

— Ты знала?

— Разумеется.

— И не сказала мне!

— Вы были вместе в трех походах — я была уверена, что ты знаешь.

— А теперь он, наконец-то, меня вспомнил, — Сакр подмигнул Эржбете.

— Глупость какая, — пробормотал Ликургус.

— Почему ж? — спросил Сакр. — Помимо того, что я родился в Персии, и кличку мне придумали совершенно зря, где ж глупость?

— Если бы я знал, что ты Хамза, никакие договоры я подписывать не стал бы. Никакие! Ты — виноват во всем. Ты обманул меня, Хамза-египтянин, и ее тоже — ты скрыл причины своего участия в договоре!

— Ничего я не скрыл! — рассердился Сакр. — Ты меня не спрашивал, и в момент подписания я понятия не имел, что ты — Ликургус!

— Врешь!

— О том, что ты Ликургус, я узнал год спустя!

— Врешь! Между последним походом и договором прошло два года, я был твоим начальником в походе, я наказывал тебя за твои мелкие пакости — и ты меня не узнал!

— Ты тоже меня не узнал.

— У меня было затмение!

— Не затмение, а сдвиг души. Как и у меня. А потом мне подсказали, кто ты.

— Мы ставили на договоре подписи!

— Да, ставили.

— Ты видел мою подпись!

Сакр усмехнулся, вытащил из сумы свиток, и протянул его Ликургусу.

— Что это? — спросил тот.

— Договор.

Ликургус схватил свиток и развернул его. Первая подпись — латинские буквы — «Еrszbеthа». Вторая подпись, арабские каракули. И третья, по-гречески — «IЂЃЂЇ».

— Чтоб меня лешие разорвали! — Ликургус с досадой бросил парчу на столик. Ему захотелось задушить Сакра.

— Отметим, — сказал Сакр, — что все три участника, изгилявшиеся во время оно перед волхвом, выбрали себе конспиративные имена для подписания. Девушка наша постаралась больше всех — нашла себе имя, которого нет в природе.

И еще помолчали.

— Оставим это, — Эржбета хотела было закинуть ногу на ногу, но вовремя вспомнила, что на ней женское платье. — Продолжай, Сакр.

— Продолжать?

Сакр насмешливо посмотрел на Ликургуса. Ликургус отвернулся. Сакр продолжил.

Некоторое время его носило по свету, и занесло в конце концов в Константинополь, где он сперва повоевал в войске Базиля…

— Под твоим командованием, — с удовольствием подчеркнул он еще раз. И почему-то очень повеселел. Возможно, импровизированная исповедь благотворно влияла на его настроение.

Ликургус прорычал что-то невнятное.

…а затем «некие» волхвы, скрывавшиеся от гнева Владимира в месте, где никому бы не пришло в голову их искать, предложили ему, Сакру, избавиться от душевных мук, или, как говорят некоторые, «угрызений совести». Так появилась мысль о договоре. Но почему-то волхвам понадобились еще двое — с одним Сакром договор заключать они отказывались.

— По ассоциации с Троицей, — проворчал Ликургус.

— Возможно! — согласился радостно Сакр. — Волхвы — вообще народ темный, как любые колдуны. Не знают, как они делают то, что делают.

По заключении договора Сакр действительно перестал ощущать душевное беспокойство.

— Думаю, это и вас убедило, обоих. Вам тоже стало легче.

Он посмотрел поочередно на Ликургуса и Эржбету. Оба с неохотой кивнули.

— Вот видите! От мучений мы были избавлены.

— У меня мучений особых не было, — заявила вдруг Эржбета.

— Было беспокойство.

— Да, было.

— Это потому, что ты из камня сделана, — заметил ей Ликургус. — Из известняка. Стерва.

— Отстань.

— Но, — продолжал Сакр, — чтобы договор оставался в силе, следовало выполнять условия.

Эржбета, по словам Сакра, выбрала самый простой путь — нашла себе повелительницу, сходную с нею самой характером. Ликургус, помыкавшись, скрылся, как он думал, от всех кесарей мира в Киеве в доме приемного отца, но судьба нашла его и там — пришлось выполнять приказы Ярослава. После этого ему повезло — повелитель, служащий не своим целям, но целям гораздо более возвышенным, нашелся сам. Таким образом Ликургус избавился от необходимости брать на себя ответственность за чужие грехи. Сакр же избрал третий путь — решил создать себе повелителя в соответствии со своими представлениями о благородстве и честности.

— А то, знаете ли, совсем стало бы… серо…

— У тебя есть такие представления? — удивился Ликургус. — Ты дневной рацион у ратников воровал!

— Всё дело в степенях, — возразил Сакр. — Я был хороший воин, тратил много сил, а воровал только у тех, кто старался поменьше подставляться в бою.

Сказал он это с таким серьезным видом, что даже Эржбета улыбнулась.

Он вернулся в Египет.

У несравненной его возлюбленной имелся младший брат, ставший к тому времени халифом.

Теперь улыбнулся Ликургус.

— В детстве и отрочестве будущий халиф посвятил себя самосовершенствованию, — поведал Сакр. — Читал фолианты. В библиотеке фатимидов в Каире их была уйма. Больше полумиллиона. Так говорят, а сам я не считал. Представьте себе, что это такое — шестьсот тысяч книг. Не так уж сложно сообразить, что большинство из них — подделки.

— Почему? — спросил Ликургус.

Эржбета пожала плечами. Книжные разговоры ее не увлекали.

— Потому что даже если человечество просуществует еще тридцать тысяч лет, столько настоящих, стоящих книг ему, человечеству, не написать. Шестьсот тысяч — а люди начали писать книги едва ли три тысячи лет назад — это двести книг в год. Это больше, чем книга в два дня. Я за свою жизнь прочел около трехсот книг, и нужных, а то и просто интересных, среди них дюжины две наберется. Даже если считать арабские подражания грекам.

Тем не менее, малолетний брат Ситт…

— Ее зовут Ситт? — переспросила Эржбета.

— Звали, — поправил ее Ликургус.

Сакр помолчал немного, и продолжил.

Малолетний брат ее задавал советникам интересные вопросы. Потом, вступив в свои права, стал понемногу воевать и править. А затем появился в его жизни Сакр.

— Я его надоумил, — поделился Сакр интимно. — Мол, поищи в себе, о Аль-Хаким, черты, соответствующие особенностям характеров великих пророков древности.

Халиф поискал — и нашел. И, приняв на веру рассуждения Сакра о переселении душ, решил, что он одновременно — Адам, Ной, Авраам, Моисей, Иисус, Магомет, и сам он — под своим именем. Совместил в себе семь личностей. В Халифате любят сочетать несочетаемое. И — на него возложена миссия.

— Кем? — спросила Эржбета.

— Всевышним.

Сделав это умозаключение, халиф в промежутках между походами на неверных занялся устоями и законодательством. Будучи склонен к ночному образу жизни, он решил приучить к нему все население столицы — в дневное время ввели комендантский час, специальный отряд отлавливал и казнил нарушителей. Женщинам же вменялось до замужества сидеть в отчем доме безвылазно, а после замужества в супружеском. А чтобы не было соблазна выйти на улицу украдкой, сапожникам запретили шить женскую обувь. При этом следует отметить — беззаконие не допускалось.

— Никого не казнили без повода, — сказал Сакр.

— Так-таки никого? — усомнился Ликургус.

— Никого.

Исчезли тати — за воровство тоже полагалась казнь. Но и доносительство не процветало…

— Ты ведь об этом подумал, Ликургус?

— Да.

Все доносы тщательно проверялись, клеветников казнили.

— Понятно, — сказал Ликургус.

Все праздники, кроме нескольких религиозных, были запрещены.

— Да, наслышаны, — кивнул Ликургус.

— Ты это о чем? — спросил Сакр.

— Три тысячи церквей сожгли, Храм Гроба Господня в Иерусалиме сравняли с землей.

— Это издержки.

— Хороши издержки.

— Построят еще.

— Ты легкомысленный человек, Хамза.

— Согласен. Но я не о том. Иметь повелителем этого халифа было — сплошное хвоеволие.

— Насколько я понимаю, ты попытался выйти из договора, пока халиф был жив, — напомнил ему Ликургус. — Значит, не такое уж большое хвоеволие.

— Да. Я случайно узнал, что он замышляет страшную резню. Но он передумал. А в основном приказы его были такие — пойдем, мол, этой ночью в холмы, поговорим, порассуждаем. И говорить с ним было интересно. Как-то он увлекся иудаизмом, потом учением Христа, потом снова Кораном. Искал себя человек. Это простительно, не так ли. А тут подвернулся нам с ним еще один чудаковатый тип, восторженный, глаза сверкают. Он сразу объявил моего халифа мессией, поверил в миссию, а что делать — кругом горы да пустыни, развлечений мало. И вот этот тип со сверканием в глазах вдруг создает целую секту, и эта секта начинает поклоняться — моему халифу. При этом меня назначают главой секты. Года четыре я терпел этого горе-проповедника, а когда заметил, что халиф мой вот-вот откажется от власти, решил, что нужно от проповедника избавиться.

Эржбета и Ликургус улыбнулись цинично.

— А что мне было делать! — воскликнул Сакр. — Идти к кому-то еще, и начнется опять — заговоры, войны, убийства. А так все хорошо шло.

Проповедника закололи пиками и закопали. А халиф загрустил. Причем вовсе не в связи с исчезновением проповедника.

— Он всю жизнь сторонился женщин, а тут обнаружил, что ему за сорок и хочется, чтобы было какое-нибудь потомство. Секта же, созданная проповедником, продолжала существовать, стала многочисленной. Люди в секту шли прямолинейные, наивные, и суровые. Они считали халифа бессмертным. А зачем бессмертному дети? Или женщины? И так далее.

И тогда Сакру пришла в голову простая, и в силу своей простоты блестящая, мысль. Все люди на свете так или иначе подчиняются кесарям. Даже главный иудейский пророк — и тот, пожав плечами, узаконил для всех своих последователей налоги в пользу властьимущих. Все подчиняются — кроме самого кесаря. Кесарь подчиняется сам себе. Сакр решил стать кесарем!

Сакру следовало — обособить секту, создать из нее отдельную народность, организовать на эту народность гонения фатимидов, и спокойно ее, народность, увести в горы.

— Я так и сделал, — сообщил Сакр.

Ликургус и Эржбета странно на него смотрели.

— А что? — возмутился он. — Знали бы вы о правилах, которые я им дал! Устои! Этикет! Даже первые христиане такого не знали. Скоро уж второе поколение повзрослеет. Какие люди! Добрые, гостеприимные, верные.

А халифа тем временем велела убить его сестра, что и было выполнено. Сама она правила недолго. Женщина, которую Сакр любил, умерла через два года после смерти брата, и власть постепенно сконцентрировалась в руках визиря.

— В руках — это неточно, — добавил Сакр, — поскольку руки ему мой халиф велел отрубить за вскрывание чужих писем. Но потом смилостивился. Сегодня он правит и Египтом, и еще много чем, поскольку нынешнему халифу девять лет от роду. Постоянные тяжбы с Константинополем, с угрозами, по видимости из-за Алеппо. Впрочем, это все — политика, а ведь есть и личная жизнь. Началось из-за женщины — кончилось историей с близнецами!

— Какими близнецами? — быстро спросил Ликургус.

— Ну не вас же я имею в виду, вы не близнецы! — Сакр повертел головой и повращал глазами. — Близнецы… Вот у вас сын — Антихрист. Уверяю вас, что мои близнецы хуже любого Антихриста. Предпочел бы Антихриста. Вот уж всем бедам беда!

Взгляд Сакра обратился внутрь, он что-то вспоминал, нервничая.

— Такая напасть, что хоть беги, — пробормотал он. — Была у визиря жена молодая, симпатичная такая фемина, смешливая. И он ее с остальными женами таскал с собой везде, на переговоры, а то и просто пожить подальше от чумы.

— Позволь, в Египте чума? — спросил Ликургус.

— Орден не осведомлен? — Сакр посмотрел на Ликургуса насмешливо. — Стало быть, не всезнающие вы. Эх, кабы я это раньше знал! Ну да ладно. А только сунулся визирь в Венецию, город византийский, отвязный, какой только швали там, то есть здесь, нет. И пока визирь расхаживал с важным видом по домам важных лиц, девка спуталась с каким-то проходимцем. И обратно в Каир прибыла уже в беременном виде. Визирь радовался, пока детки не родились, сразу двое, белесые. Потом, правда, потемнели, но это было потом. Человек себе места не находил, кричал страшным голосом, неистовствовал. И сгоряча продал жену работорговцу. Потом мучился долго. Нашел работорговца, нашел и того, кому работорговец ее сплавил, и сам же ее порешил. Потом опять жалел. С ним не поймешь — чего он хочет. А близнецов видеть не мог. И отдал их мне в дом! И я не мог ему отказать, потому что халиф мой, видя, что я раздумываю, как бы получше выйти из этого дела, стал на меня странно смотреть. А это очень страшно, когда халиф странно смотрит. В общем, взял я их себе, сдал на руки наставникам. Жизнь в доме превратилась в сплошной кошмар. Эти близнецы — парень и девка — ну, я ж говорю, никакой ваш Антихрист не сравнится. Понимали они с раннего возраста, что, вроде, ущемлены они — стояли друг за друга стеной, а чуть подросли — так сила неимоверная у них проявилась. Дом переворачивали. Моих детей и жен били. Уж я, заходя в дом, кольчугу надевал, опасаясь, что меня ткнут вертелом возле двери. Я их и запирал, и связывал, и голодом морил — ничего не помогало. А потом их заметил… учитель… боевых, хорла, искусств. Так с тех пор они вообще стали неприкосновенны. Пятнадцать лет мне покоя не давали, но недавно в какой-то специальный ранг посвящены были оба, и съехали наконец, съехали! Ворожиха одна мне по секрету сказала, что будут, мол, они, воевать где-то на севере, и в дом больше не вернутся — и то благо.

— Что ж, — Ликургус посмотрел по сторонам. — Поучительная история. Но что нам-то до нее? Чем она нам поможет? Насколько я понял, договор не расторгнут.

— И не может быть расторгнут! — радостно сказал Сакр. — Там так и написано — недействительным договор может быть объявлен только посланником самого… — Сакр показал глазами на небо. — Посланник сей являлся людям последний раз чуть больше тысячи лет назад, если верить вашим толкователям.

— Что-то я не помню такого… — задумчиво сказал Ликургус.

— Посланника?

— Нет, в договоре я такого не помню.

— На, посмотри еще раз.

Ликургус снова развернул парчу.

— Да, действительно…

Эржбета взяла договор у него из рук и тоже перечла, морщась, кусая губы.

— Подожди, подожди, — сказал Ликургус. — Эржбета, дай-ка мне эту писанину… Ага, вот оно… «… Высшей Воли…» Посланцем Высшей Воли… Ого! Посланцем?

— А что? — спросил Сакр.

— Послом.

— Да, возможно. Покажи. Да, правильно, послом.

— Волхвы тебе диктовали…

— Да, как умели.

— А ты исправлял несуразности, — отметил Ликургус. — Они по-гречески говорят сам знаешь, как.

— Ну и что?

— Сакр, греческий язык, известный тебе, родом из Константинополя.

— Да.

— А не из Афин.

— Да.

— И не из Спарты. И даже не из Алеппо.

— Ну и что?

— А то, — сказал Ликургус, — что в Константинополе слова «посол» и «наместник» в некоторых случаях означают одно и то же.

— Да?

Сакр неуверенно взял у Ликургуса парчу и перечел текст.

— Да, ты прав. Но это ничего не меняет.

— Почему ж, — возразил Ликургус. — Еще как меняет. Наместник Высшей Воли сидит за три столика от нас с двумя подозрительными девицами. Не вертите так головами, пожалуйста.

Ликургус поднялся.

— Подожди, не спеши, как же так, нужно подумать, — возразил Сакр.

Эржбета посмотрела на Ликургуса с надеждой.

— Иногда импульсивные решения — самые лучшие, — объяснил Ликургус.

Кроме наблюдательного Ликургуса, никто на площади не узнал бы Бенедикта в подвыпившем купце, одетом пестро и неряшливо, в берете набекрень, с пьяными глазами, даже если бы специально на него посмотрел. Даже не купец — купеческий сын, которому от недавней сделки отца перепали какие-то дукаты.

— А, вот кого не ждали, — сказал Папа Римский, глядя на подошедших к нему Ликургуса, Сакра, и Эржбету. — Какими судьбами! Присаживайтесь, сейчас принесут дополнительные сидения. А то я смотрю, к вам хозяин не подходит, игнорирует. Сидите и ничего не пьете. Здесь отвратительное вино, но оно все равно бодрит и веселит. Присаживайтесь живее, а то сейчас вся площадь нас заметит и захочет поучаствовать.

Он махнул неопределенно рукой, и в ответ на этот жест из таверны тут же выбежал хозяин, волоча два сидения. Поставил молча рядом со столиком Бенедикта, убежал обратно, и сразу вернулся, неся дополнительное.

— Я все сделал, как надо, и, надеюсь, претензий нет, — сказал Бенедикт Ликургусу. — Хронист пишет. Остался ночевать. Вернется завтра.

— Какой хронист? — спросил Ликургус.

— Которого… А! Ты не знаешь? Странные отношения с начальством. Впрочем, наверное это всего лишь каприз, и тебя не посвятили в тайну эту великую.

Он погладил одну из девиц по шее, повернулся к другой, поцеловал ее в ухо — она захихикала, залпом выпила кружку вина, и налила себе еще.

— Нам нужно расторгнуть договор, и сделать это можешь только ты, — быстро сказал Ликургус. — Не обременит ли тебя поход с нами на постоялый двор, где я остановился? Это здесь рядом.

— Обременит! — заявил Бенедикт. — День хороший, сижу на солнце, греюсь. Идти никуда не желаю.

— Это важно, — попытался настоять Ликургус. — Дружественный жест.

— О! Судя по твоему тону, посланец, это личная просьба!

— Да.

— Ишь ты! — восхитился Бенедикт. — А какая таинственность раньше была, какая неприступность! Ничего не скажу, ничего не знаю. И вот, пожалуйста — все мы люди, оказывается.

Перегнувшись через столик («Э, не опрокинь кувшин!» — предупредил Бенедикт), Ликургус сказал что-то на ухо Бенедикту. Тот насупился, соображая.

— А ну, еще раз, — потребовал он.

Ликургус снова зашептал ему в ухо. Бенедикт строго на него посмотрел.

— Суеверия, — проворчал он. — Никак не выбить из вас всех суеверия. Это несерьезно! Расторгнуть, говоришь? Ну так что ж, надо торжественным голосом что-то сказать, или чего? Договоры на словах, не люблю я их. Соблазн великий — обмануть, облапошить.

— Нет, договор письменный.

— А, тогда оно лучше, — важно покачал головой Бенедикт. — Письменный — это удобнее гораздо. Это дисциплинирует. У вас он с собой?

Ликургус повернулся к Сакру. Сакр, чуть помедлив, передал ему парчу. Бенедикт выхватил пьяным жестом парчу из рук Ликургуса.

— Вот это вот, да? «Сим предназначается». Вот объясни мне, посланец, почему все люди говорят, как люди, а как дело доходит до письма, так начинают мысли свои в косички заплетать мелкие, а потом удивляются, почему на косичках узелки появились. «Сим предназначается»! А еще, вот, «в дальнейшем именуемых». Какая дрянь! Не письмо, а дрянь! Проще нужно, доходчивей, по-человечески!

В раздражении он порвал парчу на четыре части, смял их, и всучил оторопевшему Ликургусу.

— Отменяю! — сказал он и икнул. — Волей своею поелику в дальнейшем именуемый отменяет сим предназначенное ко всем чертям, откуда поелику оно и заявилось. Ик. Отнюдь договор более действительным считаться и мыслиться не имеет быть. Сдуру подписавшийся имярек. Всё.

Он размашисто осенил всех троих — Ликургуса, Сакра, Эржбету — крестным знамением.

— Что ты наделал! — сказал Сакр, совершенно потерянный.

— Я сделал то, о чем меня просили, — кривя щеку, ответил Бенедикт. — И в знак благодарности поелику вменяю вам пешешествовать к Святому Марку, вон там, видите, башня торчит. Зайти, выразить благодарность, и так далее. Тогда все это считается поелику действительным. Сим вменяю.

— Э… — сказал Ликургус.

— Никаких «э»! Марш в церкву!

— Да, но…

— Что?

— Дело в том, что… — Ликургус помялся. — Эти двое, что со мной… Они не крещеные.

— А это просто негодяйство, — объявил Бенедикт. — Взрослые ж люди, как вам не стыдно. Сегодня я вас крестить не буду, сегодня у меня отдых, сим утверждаю. Завтра к полудню, перед службой, приходите, святой водой вас побрызгаю, скажу что-нибудь эдакое… торжественное… и будете как люди.

— Да ведь нельзя, — возразил Ликургус. — Некрещеным в церкви…

— То есть как! — возмутился Бенедикт. — Ты, посланник, мне тут своих правил не заводи! Церковь открыта для всех, понял, пьяная рожа? А это он что ж, абар-ибн-чего-то? — Он уставился на Сакра. — Тебе, багдадец, в дальнейшем именуемый, лет сколько? Девяносто наберется?

— Шестьдесят, — возразил Сакр, и повернулся к Ликургусу. — Балаган. Это просто балаган. А копии договора у меня нет.

Ликургус улыбнулся.

— Идем в церковь, — сказал он. — На исповедь.

— Какую исповедь? — испугался Сакр.

— Не переживай.

— Не надо исповеди, — благодушно махнул рукой Бенедикт. — Все ваши грязные тайны… только в соблазн вводить священника… Он будет потом неделю мучиться, и ведь нарушит все-таки тайну, расскажет всему свету о том, что вы натворили втроем за последнюю четверть века. Пойдут пересуды, сплетни всякие, в дальнейшем именуемые. Сим повелеваю вам идти прямо сейчас. А то мои девицы заскучали, на лысину багдадца глядя.

— Я не багдадец, — сказал Сакр.

— Не могу ж я при народе объявить, что ты сарацин, тебя убьют, — объяснил Бенедикт.

— И не сарацин.

— Несерьезно, — отрезал Бенедикт. — Идите, идите. Поелику.

Ликургус встал. Поднялись Сакр и Эржбета.

— Да, ты вот, — сказал Бенедикт, обращаясь к Эржбете. — Дочь твоя… впрочем, ладно.

— Что? — насторожилась Эржбета.

— Ты с нею строга была давеча, когда мы ехали в город сей, — сказал Бенедикт. — Дай девушке отдохнуть. Это я не повелеваю засим, а просто прошу. Ну чего ты на нее насела, отчитываешь все время, наставляешь! Хорошая девушка, глаза ясные, любит мужчин. Ты тоже любишь мужчин, только не признаёшься в этом никому. А скрытность — то же, что кокетство. И невежливо это. Подошла вот сейчас, а даже не поздоровалась.

— Здравствуй, — сказала Эржбета.

— Здравствуй, здравствуй.

Бенедикт отвернулся, некоторое время смотрел на пухлую шею девицы справа, прицелился, и приник к шее губами.

Когда они дошли до середины площади, Эржбета вдруг сказала Ликургусу и Сакру:

— Подождите, я сейчас.

И быстрым шагом вернулась к столику Бенедикта.

— Опять ты, — сказал Бенедикт.

Она присела на корточки возле него. Бенедикт недовольно поморщился.

— Не привлекай внимание, — посоветовал он тихо.

Она взяла его руку и поцеловала.

— Встань, встань, — сказал он тихо и трезво по-гречески. — У меня к тебе просьба.

Она встала.

— Завтра в час пополудни у меня намечена деловая встреча, — Бенедикт подмигнул девице слева, и та, не понимая ни слова, захихикала, решив по традиции простодушных людей, что предметом обсуждения на непонятном языке является она сама. — Я бы мог взять кого-нибудь из свиты, но их всех здесь знают. Мне нужен сопровождающий незаметный, чтобы никто даже не заподозрил, что меня сопровождают, и что я предвижу опасность. Во время путешествия я видел твои упражнения с луком и стрелами. Не бойся, кроме меня их никто больше не видел. Не откажи.

Некоторое время Эржбета молчала.

Ее упражнений никогда и никто не замечал. Мария, с которой они бок о бок провели много лет, сказала бы, что Эржбета никогда не упражняется, ей это ни к чему. В дороге она выбирала для упражнений моменты, когда внимание путешественников рассеивалось — либо рано утром, либо сразу после обеда, когда многие удовлетворенно отдыхали на привале. А Бенедикт казался ей все это время не просто легкомысленным, а — живущим в своем замкнутом мире, ничего кругом, кроме разве что годной в употребление плоти, не замечавшим. А он оказывается замечал, запоминал, и молчал. К безмерной благодарности Эржбеты добавилось безмерное уважение.

— Встреча в палаццо или на открытом воздухе? — спросила она.

— В саду, скорее всего.

— Сад видно с улицы?

— Да.

— Я согласна.

— Встретимся здесь в полдень, вот у этой таверны.

— Хорошо.

— Теперь поспеши в церковь. Быстрее, не задерживайся.

Эржбета кивнула.

Бенедикт засмотрелся на группу людей, толкущуюся по соседству. В центре группы на персональном низком сидении помещался местный трубадур с лютней в руках и блокфлейтой на шнурке вокруг шеи. На лютне он сопровождал мелодию распеваемой им сирвенты в ритме шести восьмых, а на блокфлейте играл интермеццо между станцами.

— Спою я вам, венецианцы,
Про то, как мне один монах
Сказал «Ходи, мой друг, на танцы,
Поменьше думай о делах,
А будут женщины, краснея,
Ласкать тебя, мой друг, тайком —
Не посоветую тебе я
Быть в деле этом дураком.
Не откажи ты им,
Рад будь гостинцам,
Станешь ты истинным
Бенедиктинцем!»

Толпа засмеялась. Трубадур сыграл несколько выразительных нот, вызвавших новую волну смеха, на блокфлейте, и продолжил:

— Скажу тебе не смеха ради,
Есть пожилой один аббат;
В палаццо папский пропуск даден
Аббату был, и, говорят,
Доволен всем аббат остался,
Обласкан свитой и любим,
Сказали — нежен оказался,
Отважен и неутомим!
Вот ведь какая честь!
Бодрый старик-то!
Всякому дело есть
У Бенедикта.

Снова засмеялись.

— Ты пойдешь сейчас со мной, — томно протянул Бенедикт, гладя девицу слева по спине. — А тебе мыться нужно чаще, — наставительно сказал он девице справа. — Да и толстая ты невероятно. Жрете вы в вашей Венеции, будто на зиму жиром запасаетесь. Вон ляжки какие. Не хнычь, вот тебе два динария. Ну, хорошо, вот еще один.

Отлучить, что ли, от церкви этого негодяя, подумал он. Какой еще аббат? Аббатам я не доверяю. Клевета явная! Ну да ладно, я сегодня добрый.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. RОМА LОСUТА ЕSТ; САUSА FINIТА ЕSТ[11]

Домой Маринка вернулась за полночь, в плохом настроении. Мать, конечно же, не спала, ждала, смотрела строго и мрачно.

— Почему ты разгуливаешь по городу босая? — спросила она.

— Тепло.

— Почему волосы растрепаны?

— Не растрепаны, а распущены. Сейчас многие так носят.

— Этим многим двадцать, а не тридцать.

— Мутер, не читай мне нотации на ночь глядя, я спать хочу.

— Я получила известия из Саксонии. Если тебя все еще интересуют такие известия.

— По правде сказать, нет.

— Умер твой муж. Погиб на охоте.

Маринка села рядом с матерью и посмотрела на нее жалобно и устало.

— Что же теперь делать? Нужно ехать в Саксонию?

— Зачем?

— Ну, как…

— Ты надеешься, что он тебе что-то оставил в завещании?

Нет, Маринка на это не надеялась — она просто об этом не подумала. Что, мол, муж может оставить что-то в завещании. И что это такое — завещание — представляла себе смутно.

— Ты теперь свободная женщина, Маринка.

— Да?

— Да.

— Ага.

А раньше она не была свободная? Взрослые люди (а Маринка по-прежнему относила себя к молодежи, по привычке) вообще говорят много странных грунок. Ну, свободная и свободная. Муж погиб на охоте. Он очень любил охоту. И не очень любил Маринку.

— Все отдал племянникам, — уточнила Эржбета.

— Ну и хорошо. Пусть хоть племянники его поживут в свое хвоеволие. А он не умел жить в хвоеволие. Я пыталась его научить, но ничего не вышло.

— Не болтай. Я тебе сейчас скажу кое-что, и прошу тебя… прошу тебя, Маринка… дура рыжая… воспринять это серьезно.

Маринка насупилась, вытянула ноги, скрестила их, затем разделила, и снова скрестила. И залюбовалась позой ног. Потом украдкой посмотрела на мать, поджала губы, ноги подтянула к себе и спрятала под скаммель.

— Ты спишь с Нестором?

— Мутер, это какой-то глупый вопрос. А ты с ним спишь?

— Мне нужно знать.

— Совершенно необязательно.

— Хорошо. Мое дело тебя предупредить. Ты можешь забеременеть.

Маринка захлопала зелеными глазами.

— А?

— Раньше не могла, а теперь сможешь. Так и знай.

— Ты что, к ворожихе ходила?

— Нет, не в этом дело…

— Если опять к ворожихе, то я, мутер, не знаю, что я сейчас сделаю! Что-нибудь некрасивое и страшное. Я тебя просила…

— Не ходила я к ворожихе!

— Ты, мутер, все время вмешиваешься в мои дела, и это просто неприлично.

— Маринка!

— Ну, что? Ну, Маринка…

Эржбета схватила ее за волосы. Маринка принялась было отбиваться, но мать притянула ее к себе, обняла крепко, и поцеловала в щеку. А потом еще раз. И еще раз, в другую щеку.

— Ну, вот еще…

По лицу Эржбеты текли слезы.

— И прости меня, за всё, — сказала мать.

Маринка не поняла, за что Эржбету следует простить, но на всякий случай кивнула — а то вдруг рассердится Эржбета, ежели ее не простить, а кивнуть — с Маринки не убудет.

* * *

А было так:

Сетка каналов Венеции в ту пору не достигла еще сегодняшней степени густоты, и сад за церковью Святого Августина у западного берега Кастелло действительно был — сад, а не тесный дворик. Согбенная старушенция, опираясь на кривоватую сучковатую клюку, прошествовала мимо сада, не удостоив взглядом людей, сидящих на садовых панчинах в тени платана. Повернув за угол, старая карга распрямилась и снова стала Эржбетой — на полголовы выше ожидавшего ее Бенедикта.

— Восемь человек, — сообщила она. — У двух в сапогах ножи. Лучник сидит на крыше флигеля, скрывшись за трубой. Есть удобная ниша рядом с садом, где мне можно встать. Будет лучше, если ты сядешь на скаммель боком к флигелю.

— Прекрасно, — сказал Бенедикт. — Вот бы мне теперь с духом собраться, а то что-то руки дрожат. Похмельный я.

— Вижу.

— Окунул голову в бочонок с холодной водой — не помогло. Иду по страде — заносит влево. Все-таки беспробудное пьянство не проходит даром. Нужно бы воздержаться на несколько недель, но это трудно очень.

— Уж это твое дело, — сказала Эржбета, но не строгим, а вполне дружелюбным, тоном.

— Что ж… Начнем?

— Сколько ты там просидишь?

— Не знаю. Зависит от того, что они задумали. Скорее всего после короткого вступления меня заставят подписать какую-нибудь бумагу.

— Отречение?

— Если бы была такая возможность, я привел бы не тебя, а полсотни пехотинцев. Нет, скорее всего меня попросят восстановить в правах кого-то из отлученных от Церкви. Какого-нибудь замшелого еретика. Аббат Доменико — не из тех, кто устраивает заговоры, он такой… хмм… непримиримый такой, борец за справедливость, как и все его друзья. Он знает, что я коварен и жесток, и это оскорбляет его эстетические чувства. А лучник для чего?

— Для твоей свиты, наверное.

— А, да… Если придется тебе его…

— …обезвредить…

— …да, правильно… Ты его не убивай только. Если получиться — в руку или в плечо ему… а то опять мне припишут убийство.

— За тобою числятся несколько.

— Несерьезно это! Не обращай внимания. Ладно… Пойдем, послушаю я, так и быть, претензии прелатов. Вызвали тайной запиской… конспираторы…

Аббат Доменико тем временем наставлял сообщников.

— Говорить с этим дьявольским отродьем нужно только вежливо. Будем терпеливы и смиренны, братья мои. Мы не требуем невозможного, или даже незаконного. Помните об этом. Мы всего лишь настаиваем, чтобы он исправил свою же ошибку. Не так ли, брат Лоренцо?

Лоренцо, в монашеской робе, с неопрятной бородой и нечесаными волосами, кивнул.

— С душителями вежливо говорить нельзя, — возразил отец Альфредо. — Бесполезно. Им можно только угрожать, или применять к ним силу. Кроме того, Бенедикт слишком невежествен, чтобы понять аргументы, которые мы собираемся ему предъявить. Люди, посвятившие себя теологии и естествознанию, держат ответ перед человеком, которому тиару подарили на день рождения, когда ему было двенадцать лет! Это позор! Скажи им, брат Лоренцо!

— Что говорить, — тихо сказал Лоренцо. — Я предоставлял свой трактат на суд коллегии. Три раза отклонили. Я пытался увещевать, ходил к влиятельным людям, меня выслушивали и соглашались, но добавляли при этом — без одобрения Папы Римского сделать мы ничего не можем. И вдруг это отлучение — как гром с неба.

— Это правда! — горячо поддержал его отец Альфредо. — Что ж прикажете делать изыскателю, когда его отлучили — подмастерьем наниматься к плотнику? Или к мореходам на корабль проситься? Все двери ему теперь закрыты. Позор! Церковь отказывается оказать поддержку одному из лучших ее умов! Он вынужден занимать деньги на еду — у своей семьи! Ибо любой из нас, ссудивший ему даже ничтожную сумму, рискует быть преданным анафеме.

— Да, это позор, — согласился Доменико. — Но прошу тебя, Альфредо, умерь немного свой пыл. Ты эмоциональный человек, ты хорошо читаешь проповеди, но дипломат из тебя никудышный.

— Я привык говорить только правду, и от этого не отступлюсь! — заявил Альфредо, сверкая глазами. — Да, я не дипломат. Я не умею кривить душой, как делают это многие при нынешнем Папе.

Бенедикт заступил в сад и медленным шагом — не для степенности, а чтобы не заносило влево — приблизился к группе. Все встали.

— Сидите, сидите, — попросил он слабым голосом. — Я так… я по-дружески к вам… с дружеским визитом по просьбе Доменико, которому я не могу отказать…

Он взялся рукой за спинку скаммеля и осторожно на него опустился — в купеческом костюме, красивый, очень бледный молодой человек. Двое с ножами в сапогах решили, что он бледен от страха. Правы они были только наполовину.

— Беатиссимо падре, — начал Доменико, — мы, посоветовавшись, решились тебя просить о небольшой милости. Дело в том, что брат Лоренцо — вот он, здесь сидит — отлучен был по твоему приказу, и мы подумали, что приказ ты отдал, не вникнув в суть.

— Да, — согласился Бенедикт. — Со мной такое бывает. И вы предоставляете мне возможность в суть эту вникнуть, дабы я отменил приказ, не так ли.

— Не говоря уж о том, что приказ составлен не по форме…

— Что ж мне, буллу, что ли, издавать ради брата Лоренцо? — удивился Бенедикт. — Это несерьезно, друзья мои.

— Мы даже взяли на себя смелость составить соответствующий документ. Все, что нужно — твоя подпись.

— Не спешите, — возразил Бенедикт, и собеседники его напряглись и насупились. — Ведь нужно, как ты только что сказал, вникнуть в суть.

— Сомнительно, — злобно сказал один из прелатов.

— Представься, пожалуйста, — попросил Бенедикт, чувствуя, как пульсирует мозг, и как заваливается влево, с остановками, Вселенная.

— Альфредо, настоятель монастыря Святого Джованни в Милане.

— Очень приятно. Что же повергает тебя в сомнения, реверендо дон, и повергает настолько, что бросив вверенный тебе монастырь, ты спешишь в Венецию?

Альфредо покраснел от злости.

— Я не считаю, — процедил он, — что степень твоей просвещенности в вопросах естествознания позволит тебе судить о сути дела, беатиссимо.

— Это мы сейчас выясним, — пообещал Бенедикт. — Итак, брат Лоренцо отлучен от Церкви за ересь.

— Ересь! — с ненавистью и презрением воскликнул Альфредо.

— Дай ему договорить, — предупредительно вмешался Доменико.

— Чтобы снова принять его в лоно Церкви, — сказал Бенедикт, — брату Лоренцо следует публично покаяться. Таковы правила. Вы тут сказали, что допущена ошибка. Допущена не мной — ибо, согласно доктрине, Папа Римский непогрешим. Следовательно, ошибку допустил кто-то из моих помощников. Но подпись под приказом — моя. Непогрешимая. И ничего с этим сделать нельзя. Лоренцо должен покаяться.

— Ему не в чем каяться! — закричал Альфредо.

— В чем состоит ересь, в которой обвинен Лоренцо? — спросил Бенедикт. — И не кричи, пожалуйста, реверендо. У меня болит голова. Будь милостив к ближнему. Так в чем же?

— В том, якобы, что Лоренцо предпочитает Платона Блаженному Августину.

— Какие у брата Лоренцо странные предпочтения, однако, — заметил Бенедикт.

— Брат Лоренцо… — начал побагровевший Альфредо, но Доменико его перебил.

— Брат Лоренцо — самый ученый человек Италии, — сказал он нарочито спокойно. — В естествознании ему нет равных. И в многолетних трудах своих на благо Церкви и всего крещеного мира пришел он к выводу, что некоторые мысли Платона соответствуют вселенским истинам больше, чем…

— Чем безграмотная писанина преданного, благонамеренного, но недалекого человека, жившего более пятисот лет назад, — заключил Альфредо. — Скажи ему, Лоренцо.

— Платон жил еще раньше, — заметил Бенедикт.

— Это не имеет значения, — возразил Доменико. — Естествознание нам необходимо.

— С этим я согласен, — сказал Бенедикт.

Прелаты переглянулись.

— Твои действия говорят об обратном, — сказал Доменико. — Брат Лоренцо, какое именно место из писаний Августина ты опроверг в своем трактате?

Лоренцо вытащил из-под робы фолиант.

— Вот это, реверендо падре, — сказал он. — «Есть и другая форма соблазна, еще более опасная. Это — болезнь любопытства. Это она заставляет нас раскрывать тайны природы, тайны, которых мы не в состоянии понять, от которых нам нет никакой пользы, и познавания которых не должен желать человек».

— Каким же образом ты его опроверг, Лоренцо? — спросил Бенедикт.

— С помощью формальной логики, — сказал Лоренцо.

— Расскажи вкратце.

Вкратце у Лоренцо не получилось, а Бенедикту вдруг показалось, что он теряет зрение. Это его перепугало, и он тут же пообещал себе и Создателю воздерживаться, и даже назначил срок — три недели, как минимум. Кроме того, его начало тошнить. Он несколько раз подряд сглотнул слюну, стараясь подавить тошноту. Во рту появился неприятный, горьковатый привкус. Бенедикт оглядел присутствующих — какие у них у всех… неинтересные… лица. Как дети они, честное слово. Уперлись, мол, хочу, и все тут, и никакие аргументы против принимать не собираются.

— …и, следовательно, любопытство не может быть соблазном или болезнью, ибо любопытство есть главная составляющая познания природы. Познание не может быть соблазном, ибо для того, чтобы сделать выбор, как требует Учение, следует знать, в чем этот выбор состоит. Августин настаивает, что настоящая вера исключает познание.

— Не заметил, — сказал Бенедикт.

— Настаивает, — заверил его Лоренцо, входя в просветительский раж. — Если следовать логике Августина до конца, то окажется, что все, что мы видим вокруг нас — чудо, воля Провидения. Пошел дождь — чудо, рука Всевышнего, а вовсе не испарения охладились. Встало солнце — это не само солнце вращается вокруг Земли, а Господь его двигает. Заболел человек — чудо, выздоровел — еще чудо. Взошел урожай на полях — чудо.

— А на самом деле это не так, — подсказал Бенедикт. Ему стало забавно, но боль в левом полушарии и тошнота не позволили ему улыбнуться.

— Конечно, — Лоренцо кивнул, радуясь понятливости нового ученика, а пуще — собственному просветительскому красноречию, благодаря которому эта понятливость выявилась. Если бы мне с ним позволили позаниматься, подумал он, из него бы вышел толк. Он явно неглуп. — Зная, как справедлив и умен Папа Римский, я нижайше прошу…

— Подожди, Лоренцо, — перебил его Бенедикт. — А что же, по-твоему, управляет миром, если не Провидение?

— Законы природы, — отчеканил Лоренцо. Ему нравилось это словосочетание, и он всегда произносил его с оттенком торжественности.

— Эти законы, я надеюсь, справедливы? — спросил Бенедикт.

Лоренцо не понял вопроса, а Альфредо снова побагровел.

— Эти законы следует изучать, — вмешался Доменико, — ибо Господь дал человеку разум.

— Он не понимает! — с презрением и в сердцах почти выкрикнул Альфредо.

— Святой Августин говорит о непостижимых тайнах природы, — попытался продолжить Лоренцо, которого собственная речь интересовала гораздо больше всех этих ненужных вставок и комментариев. Дайте договорить, ведь так красиво получается, устный трактат!

— А ты и Платон, — снова подсказал Бенедикт, — утверждаете, что непостижимого в природе нет, и нужно только как следует изучить справедливые ее законы.

— Да, именно так, — подтвердил Лоренцо. — Из-за нескольких пассажей у Блаженного Августина…

— Чьим именем назван приход отца Доменико, — вставил Бенедикт, указывая рукой (и не поворачивая головы) на стену флигеля.

— Да… именно так… Так вот, — продолжал Лоренцо, терпеливо соглашаясь с глупостями наставляемого, дабы не обижать его, — Из-за нескольких пассажей сегодня совершенно не изучаются бесценные труды Хиппархуса и Аристархуса из Самоса.

— Они оба из Самоса?

— А? Нет, только Аристархус. Хиппархус родился в Никеи.

— Ага, понял. Продолжай.

— А ведь в их трудах истина! Их необходимо изучать.

— Истина? — Бенедикт поморщился, прижимая ко лбу запястье. — Падри… нет ли в доме воды? Пить хочется, сил нет!

Доменико, самый рассудительный, кивнул одному из присутствовавших. Тот, по виду дьякон, встал, и неспешно отправился во флигель.

— Поскорее бы, — сказал Бенедикт.

Ему припомнилась ночь — прелестная ночь, с прелестной же женщиной, и ночь эта была бы еще прелестнее, еще приятнее, если бы не отвратительное пойло! Ну зачем столько пить? А утром — жуть какая! Он проснулся на рассвете, и рядом с ним — красивое, теплое, молодое тело женщины, насупившейся во сне, с детским еще лицом. Он поцеловал ее в нос, и завозился было, планируя перевернуть ее на спину, но к горлу подступил комок, в затылок ударило, он упал бессильно на подушку — и не смог снова уснуть. С огромным трудом поднявшись, он выпил три кружки воды, последнюю приходилось заставлять себя пить, и все равно жажда осталась. Он сунул голову в бочонок, холодные струи неприятно текли по шее, по груди, по спине, не принося облегчения. Женщину пришлось отпустить. Она явно не расположена была лечить его похмелье — большинство путан бесчувственны и жестоки.

— Так что же за истину ты обнаружил у Хиппархуса из Никеи, брат Лоренцо? — спросил Бенедикт.

— Хиппархус привнес в греческие геометрические модели движения небесных тел предсказательную точность астрономии Древнего Вавилона, — объяснил Лоренцо. — Он с невероятной точностью высчитал размеры солнца и луны, и расстояние до них, несмотря на примитивность своих инструментов.

— Все инструменты так или иначе примитивны… А! — вскрикнул Бенедикт. — Простите меня, друзья мои. Ух! Продолжай, Лоренцо… Хиппархус привнес и высчитал. Что же там за истина?

— В этом она и состоит!

— В высчитывании?

— В знаниях, которые нам предоставлены с помощью этого высчитывания.

— Знания сами по себе не есть истина. Бывают и ложные знания, — заметил Бенедикт.

Если меня сейчас вырвет, подумал он, надо постараться, чтобы по крайней мере вырвало на Альфредо. Не люблю такие сочетания — глупость и злоба.

— Ему не объяснишь! — прокомментировал Альфредо. — Вот, Лоренцо это понял!

— Ну, хорошо, а что же за истины обнаружил ты у Аристархуса? — спросил Бенедикт, подавляя рвотный позыв.

— Главный вклад Аристархуса Самосского в естествознание в том, что он доказал обоснованность хелиоцентрических представлений о Вселенной, — сказал Лоренцо.

— Хелио… центри… То есть, солнце в центре? — уточнил Бенедикт.

— Именно! И это на самом деле так и есть! Заблуждения о том, что Земля находится в центре, а вокруг нее все вращается, очень вредны, очень! А ведь так просто — раз солнце больше, значит Земля должна вокруг него вращаться, а не наоборот. Не так ли! И придти к такому заключению можно было только сверяясь с принципами логики Платона, благодаря которым относительные величины Солнца и Земли стали не догадкой, а эмпирическими данными.

— Что это за принцип? — задал вопрос Бенедикт, как прилежный наставляемый. — И что такое эмпирические данные?

— Эмпирические данные? — удивился Лоренцо. — Это… ну… данные, которые… очевидны… нет, которые…

— Это данные, полученные на основе каких-либо наблюдений, — терпеливо сказал Доменико. — Наблюдения могут быть простые, а могут… быть произведены на основе какого-либо эксперимента. Аристотель утверждал, что… э…

— В общем, это данные, полученные с помощью пяти чувств, — резюмировал Бенедикт. — Понятно. Это, конечно же, подлейшая гордыня, поскольку люди, думающие, что вся Вселенная познаваема с помощью этих пяти чувств, косвенно утверждают, что именно столько чувств имеется и у Создателя — то бишь, примитивным языческим методом приравнивают Господа к человеку. Эдак у вас Создатель скоро будет секретарем у доджа работать и с купцов взятки брать. Ладно. Брат Лоренцо, что это за принципы, которые ты нашел у Платона?

— Беатиссимо… — начал было Доменико.

— Подожди, реверендо. Я брата Лоренцо спрашиваю. Что за принципы?

— Принципы?

— Да. У Платона.

Брат Лоренцо засмущался сперва, но быстро собрался с мыслями.

— Принципы эти Платон определил так… — он снова заглянул в фолиант. — «К астрономии следует подходить также, как мы подходим к геометрии — путем задач, и игнорируя то, что в небе, если мы действительно хотим понять астрономию».

Надо бы ожесточить доктрину, подумал Бенедикт, стараясь отвлечься от похмелья. Где же эта сволочь, почему не несет воду? Нарочно меня здесь мучают, что ли? Не исключено. Да, ужесточить. Почему эти шибко любопытные клерики не любопытствуют по поводу женщин или, не знаю, истории древней? Далась им Вселенная! Это ведь хуже, чем прелюбодеяние и чревоугодие — их желание заглянуть в тайны Создателя. Так малолетние дети всегда ищут случая подсмотреть, украсть, и попытаться использовать. Детям запрещают разводить огонь, потому что перво-наперво от разведения огня никакой пользы детям нет, а во-вторых, они ненароком могут пожар устроить. И детей отучают от неразумного любопытства — плеткой. А эти что же? Им всем за тридцать, уж определились и заволосели, они любые новые направления в познании отвергнут, точку зрения не переменят — что же, наверное, только плетка поможет. Но опасно это. Нехорошо. Разрешишь плетку, всем понравится, и будут пороть без роздыху кому не лень, провинности начнут просто придумывать.

Все-таки быть Папой Римским — слишком большая ответственность. Просто отказаться — глупо, да и, кстати говоря, подло. Надо бы эту самую тиару кому-нибудь продать. Хотя, с другой стороны, подарена она мне была на день рождения, а подарки продавать некрасиво. Все равно продам, решил Бенедикт. Не сейчас, так потом.

Что-то я отвлекся. О чем болтает сей неопрятный еретик? Лучше б бороду подстриг, а то у него в ней половина завтрака застряла. Какая гадость. Надо бы вникнуть в речь. Какой у него, в добавление к неряшливости, голос занудный, скрипучий. Вообще-то такие люди — не мыслители и не «философы» на самом деле, а коллекционеры фактов, которые они чванливо величают «эмпирическими данными». Некоторые собирают медные монеты из разных стран, другие коллекционируют книги, а есть еще собиратели камешков и дохлых бабочек. А эти — цифры да факты. Чем больше фактов, тем больше гордости за коллекцию. А толку никакого.

— Ну, хорошо, — сказал он. — Предположим, что солнце находится, согласно Аристархусу, в самом центре Вселенной, плюс или минус два локтя, а мы вокруг него вращаемся. И расстояние до солнца — завзнадцать миллионов лиг. Какая и кому от этого знания, если это знание, а не заблуждение, польза?

Альфредо в раздражении махнул рукой. Лоренцо молчал. Доменико сказал — размеренно, спокойно:

— Чем больше мы знаем о мире, тем легче нам ставить себе на службу предоставленные в наше распоряжение Создателем силы природы.

— Это слишком общее утверждение, — возразил Бенедикт. — А конкретнее? Приведи конкретный пример, реверендо — какая польза нам от того, что от солнца мы отстоим на сколько-то там лиг.

— Польза, — Доменико подумал. — Ну, например, мореплавание. Познания в астрономии позволяют нам намечать самый точный путь, сохраняя время и силы, которые мореходы могут посвятить духовному совершенствованию.

— В порту, — добавил Бенедикт.

— А?

— Духовному совершенствованию в порту.

Никто не нашел шутку смешной.

— Совершенно верно, — согласился вдруг Бенедикт. — Но при чем здесь расстояние до солнца — мореходы ведь не к солнцу ходят морем, а в Константинополь. И помогает им не собственно расстояние до солнца или звезд, а расположение… отношение расстояний между звездами друг к другу. И это отношение видно на глаз. В крайнем случае его можно измерить в градусах. Не в лигах. Да, так вот — какое отношение к духовному совершенствованию имеет расстояние до солнца в лигах? Какая от него духовная или практическая польза? А?

Доменико, которому по странному стечению обстоятельств ответ на этот вопрос представлялся в прошлом настолько самоочевидным, что он даже не попытался его, ответ, сформулировать, неожиданно оказался в затруднительном положении. Действительно, какая польза? Сто лиг до солнца или сто миллионов — какая разница? То, что расстояние велико — красиво ли это? Удобно ли? Во славу ли Божью это расстояние, в помощь ли человеку? Он оглядел поочередно присутствующих. На Альфредо надежды не было — искать ответы на вопросы, являющиеся на его взгляд глупыми, сей муж считал ниже своего достоинства. Остальные отцы и братья готовы были согласиться с Доменико, что бы он ни сказал. Брат Лоренцо искал ответ — это видно было по его глазам, как и то, что никакого ответа он не найдет. Да что же это такое, с раздражением подумал Доменико. Я их всех пригласил для поддержки, а отстаивать справедливость приходится мне одному. Ведь он мне это припомнит! Их всех забудет, а меня…

— Это слишком очевидно, беатиссимо, чтобы… Такой парадокс! — нашелся он. — Очевидное труднее всего объяснить.

— Хорошо, — сказал Бенедикт. — А как мореходство зависит от того, вращается ли солнце вокруг нас, или мы вокруг солнца? Ежели мы вращаемся, то сильнее ли качка в шторм?

— Это — основа, — подал голос Лоренцо.

— Основа чего?

— Всех наших знаний, беатиссимо. — Лоренцо откашлялся и потрогал неопрятную бороду. Поковыряв в ухе мизинцем, он добавил, — Знания должны быть основаны на верных предпосылках. Иначе все знания будут ошибочны. Изучая астрономию, да и вообще все естественные науки, мы должны вернуться к Платону и тому, что он об этом говорил. Тогда сама система познания станет правильной.

— Что же говорил Платон?

— Уж я приводил его слова, только что…

— Приведи еще раз.

— «К астрономии следует подходить также, как мы подходим к геометрии — путем задач, и игнорируя то, что в небе, если мы действительно хотим понять астрономию», — прочел Лоренцо.

Бенедикту было все равно, что говорил Платон. То, что он читал у Платона, давно, десять лет назад, показалось ему невероятной глупостью, и своего мнения он с тех пор не изменил. Писания Августина он тоже считал глупостью, хотя и меньшей, чем писания Платона. Также глупостью ему казался сам по себе поиск авторитетов, коими заняты все эти «философы» — мол, этот сказал так-то, а тот по-другому. Помимо того, что поиск этот шел вразрез со Второй Заповедью, сам по себе принцип — кто-то сказал, кто-то запомнил, кто-то процитировал, а значит — это правда — не представлялся Бенедикту занятием серьезным даже в благодушном состоянии, а уж теперь, похмельный, Папа Римский готов был всех приверженцев этого принципа объявить вне закона.

Но вот наконец-то появился дьякон с кружкой воды. Неполной! Неужто трудно было принести целый кувшин? Уж чего-чего, а воды в Венеции много! Так нет же — отцеживал, отливал, чтобы не до краев, и еще отлил — из кружки обратно в кувшин, увидел, что мало, но доливать не стал.

Бенедикт залпом выпил кружку, поставил ее на траву, вздохнул поглубже, сдержал рвотный порыв, и ему полегчало.

— А ну, еще раз, — потребовал он. — Платон сказал… Ну, ну?

Лоренцо повторил еще раз.

— Ага! — догадался Бенедикт. — Стало быть, то, что мы видим — ложь. Заблуждение. Создатель сотворил Вселенную, но решил утаить от нас ее механизмы, и прикрыл их завесой лжи. Он нас обманывает! Но мы с помощью… хмм… эмпирических данных… кои Платон вменяет нам игнорировать… и системы мышления, кою Платон вменяет нам использовать… а также Аристархус вменяет… мы выведем Создателя на чистую воду! Ишь, чего он придумал, а! Мы ему покажем, как нас обманывать! Нет уж, нас так просто не проведешь, мы ему не дети… То есть, дети, конечно, но мы повзрослели и стали умные. И вращаемся поелику вокруг солнца, а не наоборот.

— Ты невежественный дурак! — объявил отец Альфредо.

— Альфредо, заткнись! — крикнул Доменико.

— Но ведь это же правда!

— Которую, — добавил Бенедикт, — можно доказать… или показать… с помощью формальной логики. Но это не вся правда. Ты, Альфредо, забыл вторую часть правды, а она важна. И состоит она в том, что у невежественного дурака в хороших знакомых числится повелитель Милана. И если дурак услышит еще хоть слово по своему адресу от отца Альфредо, то попросит он своего хорошего знакомого засадить отца Альфредо в подземелье да подержать его там на хлебе и воде года два. Ибо дурак коварен, злопамятен, и обидчив.

— Альфредо не хотел тебя обидеть, — вмешался Доменико, вставая. — Просто он горячий человек, эмоциональный. Беатиссимо падре, подумай, ведь все, о чем мы сейчас говорим — это естествознание. Такие дискуссии идут на пользу Церкви, даже если некоторые из спорящих ошибаются. Поэтому мы нижайше просим тебя отменить — всего лишь — приказ… отменить приказ об отлучении брата Лоренцо. Вот бумага. Вот дощечка, чтобы подложить, вот перо…

— Я не договорил, — сказал Бенедикт, и Доменико снова сел, вместе с бумагой и дощечкой. — Помните, я спросил, какая и кому польза от изысканий — не Платона, не Аристархуса, а лично брата Лоренцо. Ответы прозвучали неубедительно. Теперь я сам отвечу на свой вопрос о пользе, а вы послушаете. Польза — прежде всего самому Лоренцо. Он хочет уличить святого Августина, доказать, что Августин был не прав. И это для него самое важное. Брат Лоренцо вообще любит уличать, как все вы, здесь собравшиеся и меня пригласившие. Я затрудняюсь сказать, чем вы отличаетесь от фарисеев, досаждавших Учителю похожими глупостями. Я подписал приказ об отлучении брата Лоренцо от Церкви, и я подтверждаю этот приказ. Изыскания брата Лоренцо — ересь. Если бы брат Лоренцо был торговцем, землевладельцем, хлеборобом, воином — все было бы ничего, ибо как проводит свободное от основных занятий время мирянин есть личное дело мирянина, его выбор. Но брат Лоренцо — служитель Церкви, обучен на церковные средства, и все свое время обязан посвящать духовному совершенствованию себя и ближних, и славе Господней. Вместо этого он есть, пьет, одевается за счет Церкви, спит под крышей Церкви, а время, Церковью ему купленное, тратит на глупые рассуждения о грунках, не имеющих отношения ни к духовному, ни даже к телесному, существованию человека. И рассуждения эти берется распространять среди паствы, отвлекая паству от духовного и разлагая ее, и все это на деньги Церкви. Поэтому он — еретик.

— Если так думать, — сказал Доменико, начиная всерьез горячиться, — то многих придется отлучить!

— Сделаю это с радостью, предоставь мне список, — ответил Бенедикт.

— Беатиссимо, послушай умного, опытного человека, — попросил Доменико. — Церковь несет людям свет! Суеверные язычники верили и верят в высшие силы, управляющие всем и вся. Христианину же Господь дал выбор, и выбор этот осуществляется с помощью разума. Нельзя допустить, чтобы разум погас. Вера без помощи разума превращается в суеверие. Не секрет, что политика многих твоих предшественников ввергла нас во тьму невежества.

— Это для меня новость, — сказал Бенедикт, убирая руку от левого виска. — Поясни свою мысль, пожалуйста.

— Достаточно сравнить уровень знаний Греции и Рима с сегодняшним уровнем, чтобы увидеть, как далеко назад мы отступили. Невежество плодит суеверия. Разум изгоняет их, делая веру чистой.

— Это не так. — Бенедикт прочистил горло, помассировал виски пальцами. — Сегодняшний уровень просвещенности наших прихожан безусловно уступает лучшим умам древнего Рима, но ты несправедлив, Доменико, утверждая, что в этом виновны мои предшественники и я лично, или даже твои коллеги. — Ни одного симпатичного лица, подумал он. Будь Лоренцо покрасивее, я бы его взял с собою в Рим, помыл и побрил бы, да и просветил бы. Но он страшненький какой-то. Да и неряха ужасный. — Центр просвещения, Рим, подвергался набегам варваров в течении нескольких столетий. Всю Северную Африку, включая Египет, захватили дикари, пришедшие с востока. Северные владения Рима захватили дикари, пришедшие с востока и с севера. Затем те же земли на протяжении двух веков терзали норманны и их родственники, пока сами не цивилизовались. С тех пор прошло меньше ста лет, а влияние папского престола на паству начало консолидироваться двадцать лет назад. Ты хочешь, чтобы папский престол восстановил прежний уровень просвещения и процветания за два десятилетия? Это невозможно. Следует сперва сохранить то, что есть. И потуги брата Лоренцо и ему подобных мешают сохранению. Ибо вера во всемогущие разум и пять чувств, равно как и вера в величие естествознания, есть всего лишь формы язычества.

— То есть как! — ошарашено сказал Доменико, а Альфредо скривился и мотнул головой в негодовании, обнажая гнилые зубы.

— Язычество же, — продолжал Бенедикт, — есть попытка объяснить поведение стихий с точки зрения человека. Все непостижимое в Творении покрыто завесой таинственности. При пристальном рассматривании таинственность исчезает, создавая иллюзию понимания. Возносясь в своей гордыне, брат Лоренцо и ему подобные думают, что непостижимого не бывает, что разум может все во Вселенной постичь. Тоже самое думают язычники — создавая себе богов по своему образу и подобию, наделяя их своими, человеческими страстями, мелочностью, злопамятностью, и прочая, и прочая. С точки зрения язычника все в мире объяснимо. — Он поднял руку, предупреждая возражения. — Всходит ли солнце потому, что Гелиос отправляется в ежедневное путешествие, не облагаемое налогом, или потому, что мы вокруг него вращаемся, ибо Земля меньше Солнца…

— Нет, нет, — возразил педантичный Лоренцо, — это времена года таким образом бывают, а каждый день солнце всходит, потому что Земля вращается вокруг своей оси!

— Да, именно это и утверждал Платон…

— Аристархус.

— А хоть сам Люцифер! — сказал Бенедикт. — Мы считаем, что, сказав это, мы все объяснили и все поняли. Но это не так. Пять чувств и разум есть всего лишь качества, которыми Создатель наделил свое творение. У самого же Создателя бесконечное количество чувств, равно как и данностей, подобных разуму.

— Зачем ты его слушаешь! — возмутился Альфредо. — Он над тобой смеется! Ты слышишь, что он говорит? Это же просто бред сумасшедшего!

— Беатиссимо, отмени приказ, — неприятным голосом сказал Доменико, полуприкрыв глаза. — Таких людей, как брат Лоренцо, мало. Он нужен Церкви, да и всему человечеству. Верни Лоренцо в лоно.

— Только после публичного покаяния, — отрезал Бенедикт, слегка обидевшись — ему понравилось собственное рассуждение о количестве чувств и данностей у Создателя. Он никогда раньше не думал на эти темы. Можно было бы и развить мысль, но еретики помешали.

— Хорошо, — сказал Доменико. — Мы сделали все возможное, пытаясь тебя убедить. Ты вынуждаешь нас применить силу.

Он сделал знак дюжим парням — те встали. В этот момент раздалось треньканье тетивы, с двух сторон одновременно — два лука выстрелили, две стрелы свистнули над головами дискутирующих, и с крыши флигеля долетел стон раненого. Все присутствующие стали озираться. (Лучник на крыше заметил поднятый лук в нише и выстрелил, за что и поплатился).

— Действуйте! — крикнул Доменико.

Двое с ножами подступили к Бенедикту. Доменико протянул ему бумагу с дощечкой. Один из подступивших поднес нож к горлу Папы Римского, но вскрикнул вдруг, и выронил нож. Из запястья у него торчала стрела.

Паникуя, прелаты стали озираться и увидели — темным силуэтом в нише стояла Эржбета, сливаясь с тенью — и явно пристраивая на тетиву следующую стрелу. Семьдесят шагов! Необыкновенный выстрел! Никаких сомнений в том, что следующий будет не менее точным! Сопровождающий Бенедикта знает свое дело.

— Брось нож, — посоветовал Бенедикт второму парню, и тот послушно бросил нож на траву. Остальные замерли, боясь производить какие бы то ни было движения.

— Ты — Антихрист! — в отчаянии крикнул Альфредо. — Братья мои, не бойтесь его наймитов! Навалимся скопом!

Но никто желания навалиться скопом почему-то не проявил.

— Убийца! — закричал Альфредо, указующим перстом нацелясь Бенедикту в правый глаз. — Ты убил Эсташа!

— Замолчи, Альфредо! — приказал Доменико. — Замолчи!

Но Альфредо не смог замолчать.

— Весь христианский мир негодует! Чаша терпения нашего переполнена! И чаша терпения Всевышнего тоже переполнена! Ты отвратителен нам всем! Ты нечестивец, развратник, лицемер, растлитель! — Он повернулся к остальным, взвывая к их чувству справедливости. — Перед вами убийца Эсташа!

— Знаешь, чем ты…

— Убийца!

— Знаешь, чем ты отличаешься от Эсташа? — спросил Бенедикт, поднимаясь с панчины. — Эсташ стал знаменит благодаря своим речам и заговору против меня. Семь лет прошло, а все помнят. А о тебе никто не вспомнит через три дня после твоего исчезновения. — Он повернулся к остальным. — На вашем месте, падри, я позаботился бы о судьбе стрелка, предусмотрительно помещенного вами на крышу флигеля в связи с моим визитом. Он ранен, ему требуется помощь. Зовут его не Эсташ, и даже не Альфредо, но на мой взгляд — убийцы, развратника и растлителя — всякая жизнь, если ее можно спасти, стоит любой другой. Брат Лоренцо, если у тебя возникнет желание покаяться и признать свои ошибки — приезжай в Рим. Если нет — ты волен заниматься изысканиями в области естествознания, но делать тебе это придется за свой счет. Доменико, рвение твое похвально, но достойно лучшего применения. Как человек в высшей степени злопамятный, но разумный, на основании эмпирических данных, предоставленных тобою сегодня, рекомендую тебе сделать так, чтобы я о тебе не слышал… поелику… в ближайшие несколько лет. Впрочем, срок можно и сократить, если… хмм…

— Я только одно хочу тебе сказать, господин мой, — дрожа от страха и ненависти ответил Доменико.

— Да?

— Идея поставить лучника на крышу пришла в голову не мне. Я был против этой идеи. Я вообще против любого насилия.

— Я тоже, — серьезно ответил Бенедикт. — В связи с этим я напоследок хотел бы попросить тебя об одной услуге.

Возникла пауза.

— Я слушаю, — сказал в конце концов Доменико.

— Архиепископ венецианский по моим сведениям уже вернулся из Парижа, где был занят составлением заговора против меня. У него наверняка есть копия списка кандидатов, одним из которых заговорщики рассчитывали заменить меня на папском престоле. Я пробуду в Венеции еще несколько дней. Принеси этот список мне, и я забуду о твоем участии в нашей сегодняшней познавательной беседе.

— Против тебя составили заговор?

— Заговоры против меня составляются каждую весну, — объяснил Бенедикт. — Как коты начинают орать, призывая кошек на предмет форникации, так сразу заговор. Мне нужен список. Никого из кандидатов я наказывать не собираюсь. Многие из них даже не знают о своем кандидатстве. Список мне нужен просто так. Из поощряемого Платоном и порицаемого Августином любопытства.

— Он не отдаст мне список.

— По доброй воле — не отдаст. Тебе придется прибегнуть к вероломству, бедный друг мой, и, возможно, нанять каких-нибудь татей. Но это уж твоя забота. Всего хорошего, друзья мои. Не двигайтесь с места, пока я не выйду из сада.

Повернувшись к ним спиной, Бенедикт степенным шагом направился к калитке.

* * *

Через квартал Эржбета к нему присоединилась, на ходу зачехляя лук в кожаный мешок с пятнами и буграми, придававший луку сходство с клюкой.

— Благодарю тебя, — сказал ей Бенедикт.

— Не за что, — ответила она. — Если то, что ты мне сказал, правда, то совершенно не за что. Я перед тобой в долгу.

— Как все любят правду, однако, — посетовал Бенедикт. — Вынь да положь им правду. Лучше б людей любили. Ты спешишь на Пьяццо Романо, не так ли? Давать наставления дочери?

— Да.

— Дочь у тебя хорошая. Послушай, не хочешь ли ты переехать в Рим? Я бы назначил тебе хорошее содержание.

Эржбета не ответила.

* * *

Выслушав наставления матери, Маринка осмотрелась, потянулась, встала из-за столика и по обыкновению повлеклась куда-то, вызывая восхищенные взгляды мужчин мягкой своей походкой. И как-то незаметно пришла в порт.

Вообще-то вся Венеция была — порт, но именно в этом месте, на северной стороне, барки, ладьи и кнеррир толпились гуще. Маринку заинтересовала изящная барка с высокой мачтой и пестрым парусом константинопольской выделки. Присев на корточки возле холщового мешка, какой-то эффектной внешности брюнет в одежде ремесленника — в куртке с протертыми рукавами и в стиранных много раз портах, босой, перебирал странного вида приспособления из стали, дерева, и, похоже, слоновой кости. Нечаянно оглянувшись на Маринку, брюнет застыл в неловкой позе, а затем попытался распрямиться, потерял равновесие, и оперся на правую руку. И тут же вскочил на ноги, стесняясь своей неловкости.

— Прекрасная незнакомка, — сказал он по-италийски, — ты одна здесь?

Она не поняла вопроса.

— Что ты говоришь? — спросила она, умилительно коверкая слова. И повторила вопрос по-гречески.

— Здравствуй, прекрасная женщина, — тоже по-гречески, и совершенно искренним тоном, сказал он. — Меня зовут Марко. Я стеклодув, живу вон на том острове, он называется Мурано. Не будет ли наглостью с моей стороны пригласить тебя посетить дом мой и мастерскую? Барка готова к отплытию.

— Не будет, — ответила Маринка, улыбаясь. И легко ступила в барку, приятно ощущая босыми ногами гладкие доски палубы. Не завязывая тесемки, Марко бросил мешок на палубу, отвязал канат от крепительной утки, запрыгнул в барку сам, и засновал по палубе, осторожно, чтобы не задеть, обходя Маринку. Расправил парус, взялся за руль.

— Как тебя зовут, прекрасная женщина?

— Маринка.

— Красивое имя. В тебе все красиво.

Маринке обращение Марко понравилось. И еще ей понравились руки Марко, с закатанными рваными рукавами, загорелые, правильного мужского рисунка, с длинными пальцами и обезображенными трудом ногтями. На вид ему было лет тридцать. Опрятная, щегольская борода, волосы длинные с ранней проседью, глаза карие, римский нос. Понравились и движения — плавные, точные. И голос — высокий, но очень мужской.

— В Мурано живет много стеклодувов, — объяснил ей Марко, укрепив парус и взявшись за руль. — Додж нынешний свирепствует в Венеции, так чтобы стеклодуву купить землю под мастерскую, нужно заплатить огромный налог. Ты хорошо говоришь по-гречески. Ты — гречанка? В смысле — из Византии?

— Нет, я славянка, из Киева.

— О! — восхитился Марко. — Это просто чудо! Киев, наверное, несказанно красивый город. Но стал менее красивым с тех пор, как ты его покинула. Ты одна способна любой город сделать прекрасным. Посмотри, как похорошела лагуна — от твоего присутствия! Как ласкает волна борт моей барки, как любуется тобою небосвод, как трепетно освещает тебя солнце!

Это тоже понравилось Маринке, поскольку за всю жизнь ей до сих пор не попадались мужчины, так говорящие. Илларион, с которым она вместе выросла, говорил, «Иди сюда, ты, дура». Муж вообще никак ее не называл. Любовники говорили с нею шутливо или уклончиво. Нестор произносил «Маринка» поджав губы — насмешливо. А тут вдруг такое.

— А ты покажешь мне свою мастерскую? — спросила она.

— Да, конечно. Я надеюсь, тебе понравится. А недавно неподалеку от моей мастерской открыли новую таверну, и я тебя туда свожу, если не возражаешь. Тебе обязательно нужно посмотреть на хозяйскую кошку.

— На кошку?

— Да! Это особенная кошка. Она никого не боится, ходит между посетителями с важным видом, вот так… — Он показал, как ходит кошка. Маринка засмеялась. — … но никому не дает себя гладить. Мой отец, тоже стеклодув, как я, недавно вернулся из Флоренции и привез красивые рисунки тамошних художников, по которым можно много разного надуть, было бы желание. Он живет неподалеку от меня. Я у него старший, а моей сестре недавно десять лет исполнилось. Мать наша умерла сразу после ее рождения.

— А тебе сколько лет, Марко?

— Двадцать восемь. Еще не стар. А в таверне нашей скоро будет петь трубадур. Он ездит по разным городам. Недавно пел на Пьяццо Романо, но реакция публики ему не понравилась. Какие-то странные люди — так и сказал. Ну, это понятно, мы ведь, хоть Рим и ближе, а все равно константинопольские здесь все, как не крути. Многие только по-гречески и знают.

Вскоре Марко убрал парус и, работая одним веслом, подогнал барку к муранскому причалу. Строения на Мурано стояли реже, чем в Венеции, и казались больше и просторнее. Дом Марко, деревянный с черепичной крышей, понравился Маринке своей гармоничной функциональностью. Понятно было, например, что три скаммеля и стол в гриднице — для гостей, а сундуков нет, поскольку гостям сундуки не надобны. Много простора, ничем не занято — чтобы легче дышалось, и чтобы радовало глаз. Узкая дверь в мастерскую — потому, что толпой в мастерские не ходят. И мальчик подмастерье, хлопочущий возле печей — не сын и не племянник Марко, поскольку Марко нужен хороший, а не родственно-обязывающий, подмастерье.

— Его зовут Винченцо, и он очень, очень вежливый с гостями, — грозно сказал Марко, и Винченцо, глядя на босую улыбающуюся Маринку, запунцовел до зрачков, поклонился, и вышел куда-то.

На полках и столах мастерской помещались разных видов стеклянные изделия — изящные, а может Маринке просто хотелось, чтобы они выглядели изящно.

— Сейчас, сейчас, — сказал Марко, надевая холщовые рукавицы и беря в руки приспособления — трубку, щипцы. Трубку он сунул в одну из печей.

— Не стой слишком близко, а то обожжет, — попросил он.

И стал что-то там такое выдувать. Маринка с интересом смотрела, как растет пузырь на конце трубки. Марко хлопотал, передвигал, переносил, поднимал и закрывал заслонки, и вскоре на мраморном прямоугольнике появилось нечто — роза на подставке, с лепестками, отливающими темным золотом. Возможно, Марко добавил в лепестки медь.

— Нужно, чтобы остыло, — сказал он. — Хочешь вина, Маринка? У меня есть хорошее вино.

— Хочу, — сказала Маринка.

Сидя на длинном узком ховлебенке, вытянув красиво веснушчатые босые ноги, Маринка пила вино и хохотала заливисто, а Марко изображал ей — то торговцев на рынке, то церковников в Венеции, потешных, идущих вперевалочку, то стремительных женщин на Пьяццо Романо. Раньше, когда Маринку пытались смешить мужчины, предметом шуток была она сама. Самоирония была ей свойственна, но самоиронии есть ведь, в конце концов, предел. А Марко, чтобы ее позабавить, подшучивал над другими, приглашая и ее, Маринку, поучаствовать — и она поддакивала, и тоже пыталась изображать, и вообще ей сделалось невероятно хорошо.

А потом остыла роза, и Марко торжественно, встав на одно колено, преподнес ее Маринке, сидящей со стаканом вина, в непринужденной позе. Рыжие брови поехали вверх, зеленые глаза мигнули несколько раз, нижняя губа выпятилась растерянно и восхищенно.

Ей и раньше, конечно же, делали подарки. Илларион, к примеру, подарил ей на день рождения — один раз фолиант какого-то греческого философа, и один раз какую-то раковину, найденную им у берегов какого-то моря. К чтению у Маринки не было страсти и даже просто склонности, а расположение морей в мире ее не интересовало, она их путала, и раковиной не впечатлилась. Муж дарил драгоценности — кольца, броши, ожерелья — и следил, чтобы она прятала их в специальный ларец, и время от времени открывал этот ларец, проверяя — все ли на месте. Нестор подарил ей один раз, в самом начале любовной связи, пестрый наряд, и настоял, чтобы она его надела, потому что в этом наряде она выглядит «как восточная женщина» — любопытствовал посмотреть. Маринке совершенно не хотелось быть восточной женщиной. Ей хотелось быть счастливой женщиной, и чтобы ее смешили.

Стеклянных роз, сделанных при ней и специально для нее, ей никто раньше не дарил.

— А скажи, Маринка, — попросил Марко, — ты ведь не простая девушка, есть в тебе какая-то тайна?

— Нет никаких тайн, — беззаботно ответила Маринка, любуясь розой. — Ничего примечательного, никаких особых поступков или занятий, но люблю радоваться. В этом я, наверное, тоже не оригинальна.

Она действительно так думала, Маринка. Если бы несколько лет спустя кто-то сказал бы в ее присутствии, что благодаря ей, Маринке, восстановлена польская династия, Полония возвращена в лоно Церкви, приостановлена в Полонии и ее окрестностях языческая резня, а Неустрашимые, завязнув в тыловых делах, не захватили Русь, она бы даже не засмеялась, а просто пожала бы плечами в ответ на глупую, неуклюжую шутку.

Они сходили в таверну, и надменная кошка, походив около, прыгнула Маринке на колени, и Маринка долго ее гладила, а вокруг восхищались. Трубадур прервал гастроли и отбыл в Неаполь, не заезжая на Мурано.

Вечером в гости к Марко пришел его отец — такой же стройный, гибкий, но менее подвижный, чем сын, степенный, с эффектной проседью в таких же длинных, как у Марко, волосах. За ужином он долго приглядывался к Маринке, и в конце концов потеплел и тоже стал ее смешить, изображая соседей, знакомых, и самого Марко.

Поздно вечером Маринка настояла, чтобы Марко отвез ее назад в Венецию. А на следующий день вернулась на Мурано сама и весь день мешала ему работать.

Забегая вперед, скажем, что замуж она вышла все-таки не за Марко, а за его отца — он понравился ей больше, и родила ему четверых детей. Впрочем, это несущественные детали, наверное. Как большинство шлюх, бросивших шляться и вышедших замуж, стала она верной и невыносимо ревнивой женой.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. ПСКОВ.

Чем стремительнее возвышался Киев, тем больше тускнел Новгород, посещаемый раз в два года, по старой памяти, киевским князем. Блеск этих посещений освещал город и окрестности, пышный киевский двор и столичная дружина привлекали в детинец весь болярский цвет севера. Чем безнадежнее зависел Новгород от этих посещений, тем незаметнее, серее, скучнее становился его сателлит, некогда династический Псков. Самые ретивые из молодых перебирались — кто в Новгород, а кто и в Киев, а оставшиеся, инертные, жили себе размеренной жизнью, которая становилась с каждым годом все размереннее. Все больше удлинялись паузы между словами, все преснее становилась еда, все тупее и похабнее веселье. Новгородские, киевские и польские скоморохи и гусляры и вовсе не ездили теперь во Псков — местная публика перестала понимать даже очень простые шутки, даже самые примитивные сравнения. Бодрящий свир смешивали с пивом, и он перестал бодрить, а только отуплял. Улицы и дома перестали чистить. В городе, двадцать лет назад известном поголовной грамотностью, даже доносы делались теперь устно.

Из множества псковских церквей функционировали только три, и их священники и дьяконы стремительно спивались. И управлял всем этим — или, скорее, просто присматривал за хозяйством, поскольку управлять апатией невозможно — единственный оставшийся в живых брат Ярослава, сын Владимира и Рагнхильд, именем Судислав.

Фортуна упорно не желала знать Судислава. Он не любил Псков, не любил жителей и улицы, ненавидел унылый пейзаж за окном унылого прогнившего терема, и клял себя за то, что из всех сыновей Владимира оказался самым нерешительным. Скандальный Святополк, Глеб с ореолом мученика, дебошир Борис, хитрый Ярослав, прозорливый Мстислав, умело рекламировавший свою якобы прямолинейность — братья были известны всему миру. Весь мир следил, что еще они учудят, чтобы потом годами обсуждать. И даже сестренка прославилась, именем ее пугали не только детей. И жили братья — и сестренка — в интересных, полных кипения жизни, городах. И давали хвесты. И принимали интересных людей. А Судислав скучал в своем Пскове все это время, предполагая, что подходящий момент для вступления в большую политику вот-вот настанет. А момент все не наставал.

Неожиданно, на сорок пятом году жизни, Судислав влюбился в девушку, дочь одного из унылых местных боляр. Ей было двадцать лет. Он тайно (хоть и с ведома отца) на ней женился. Ее следовало развлекать — и ведь были же у псковского князя на это средства! Что стоило Судиславу оставить в городе посадника и съездить с молодой женой — ну хотя бы в Геную! Или на юг Франции, на взморье — девушка никогда в жизни не видела теплого моря! А он все не решался, долго мучился с выбором посадника, спрашивал иногда — «А может, не поедем?» и довел жену до совершенной растерянности. Через год после свадьбы ее, с ее же согласия, похитил какой-то италийский проходимец — и увез именно на юг Франции. Тяга к Ривьере уже тогда проявлялась у многих русских девушек.

И Судислав окончательно загрустил.

Случай поучаствовать в большой политике представился ему, когда он перестал его ждать.

А было так.

Скучая после утренней службы у себя в саду — утро в дождливом Пскове выдалось почему-то солнечное — Судислав обратил внимание на троих мужчин, стоящих за оградой сада. Очевидно, полномочия, предъявленные ими страже, показались этой самой страже достаточно состоятельными, чтобы пропустить гостей в детинец. Судислав кивнул им, и они приблизились — два светловолосых здоровяка и третий, небольшой, худой, с черными как ближневосточная ночь волосами.

— Здравствуйте, добрые люди.

— Здравствуй, князь. Меня зовут Райнульф. Это — мой соратник Бьярке. А это наш хороший знакомый, именем Насиб. Мы пришли к тебе по поручению.

То, что они предложили Судиславу, показалось ему захватывающим, безумным, невероятным — и последним случаем, предлагаемым ему фортуной. Если во всех предыдущих упущенных шансах наличествовал элемент двусмысленности, то в данном случае все было ясно. Фортуна решила высказаться без обиняков.

В то же время предприятие, увы, связано было с огромным риском. Цесарь Ярослав был не из тех правителей, смещение которых напоминает возню грызунов в грязном темном углу — то сместили кого-то, то он вернулся, то опять сместили. Нет. Сместить Ярослава можно было только единым мощным ударом, а удержать после этого страну от дальнейших потрясений — только отдавая один за другим жесткие, безжалостные приказы, каждый из которых мог стоить узурпатору жизни.

И это было еще не всё!

В распоряжение Судислава предоставлялось небольшое, но слаженное, тщательно обученное войско из дальних земель. Произошла заминка.

— Магометане? — переспросил Судислав.

— Да, князь.

Чтобы повелевать этим войском, Судиславу самому следовало принять магометанство. Пока что — тайно.

— Зачем? — спросил он.

Райнульф повернулся к Бьярке. Оба посмотрели на Насиба. Насиб ухмыльнулся.

— Видишь ли, князь, — сказал Бьярке, — славяне да греки подчиняются кому угодно, ибо они рабы по натуре. Именно поэтому они и приняли учение Христа — учение, которое может нравится только рабам, которое утешает рабов, оправдывая их рабскую сущность. Магометане же подчиняются только своим.

— И что же мне нужно сделать, чтобы принять магометанство? — поинтересовался Судислав.

— Именно для этого здесь и присутствует Насиб, — объяснил Бьярке. — За две недели он берется научить тебя основам, после чего посвятит тебя в свою веру.

— Он — наставник? Учитель?

— Да.

— Обычно наставники носят с собою суму с фолиантами.

— Насибу это ни к чему, — сказал Бьярке с едва приметной улыбкой. — Насиб знает Коран наизусть. А в Коране есть все для того, чтобы человек с горячим сердцем понял, почему неверные отвратительны Аллаху.

Теперь едва приметно улыбнулся Райнульф.

— На каком же языке будет наставлять меня Насиб? — спросил Судислав.

— Я говорю по-славянски, — сказал Насиб.

Судислав кивнул и задал самый главный вопрос:

— А кто вас ко мне послал?

— Рагнар, — немедленно ответил Райнульф. — По рекомендации твоей сестры Марии.

Судислав так и предполагал. И вспомнил про свою незащищенную спину, которая могла бы послужить в случае отказа прекрасной мишенью для стрелы, кою в этот момент, как ему подумалось, Эржбета уже прилаживает к тетиве.

И он согласился. Он прекрасно понимал, что рыжая лучница за его спиной — плод его воображения. Не такая он важная птица, чтобы к нему Эржбету посылали. Если понадобится его убить, любой из этих троих сделает это в один миг голыми руками. Он также понял, что в лучшем случае может рассчитывать лишь на роль марионетки Неустрашимых. Он мог попросить дать ему время подумать. Но он согласился сразу. История знает множество примеров, когда марионетка на престоле постепенно набирает силу и в урочный час дает понять поддерживающим ее, марионетку, что в их услугах больше нет нужды.

Насиб прожил в тереме два месяца и уехал в конце июня.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. ПРИВАЛ В ГЛОГОВЕ.

В месте, называвшемся во время описываемых нами событий Глогов, когда-то давно останавливался на привал римский экспедиционный корпус, оценивающий «сарматскую» территорию на предмет введения налога в пользу метрополии. Римлянам место понравилось — воздушные пути в регионе пересекались таким образом, что в радиусе сотни аржей образовался кокон с мягким климатом, отгораживающий место от балтийских влажных безобразий, но пропускающий в себя теплую гольфстримскую струю. В более поздние времена, в связи с этим благоприятствием, Глогов стал популярен и вырос до размеров города. Окрестные огороды давали из года в год солидные урожаи.

Но Мешко упустил власть, и через две недели после этого к Глогову привел войско чешский оппортунист. Основные военные силы города полегли в неравной схватке. Из Гнезно, пылающего тремя десятками подожженных храмов, по приказу Неустрашимых выехал отряд — выбил чехов из Глогова, но был вскоре отозван. В бесхозный Глогов потянулись со всей округи воры и вымогатели, и стали городом управлять. Горожане взвыли от поборов и разбоя. Утешаться они могли лишь тем, что почти все польские города находились в данный момент в том же незавидном положении — власть в руках воров, в столице правит непонятно кто. Ждали интервенции Ярослава, но он был занят. Ждали интервенции Конрада, но он раздумывал и тянул. Ждали, что старая аристократия в Гнезно выберет наконец короля и наладит хотя бы видимость порядка в стране — но аристократия все не решалась остановить на ком-то выбор — ждали команды от Рагнара. В городах и пригородах с остаточной старой властью, христианской, на Рим глядящей с угасающей надеждой, бушевали крестьянские бунты.

В одно октябрьское утро в Глогове услышали удивительную новость — явился после долгих раздумий защитник Полонии! Кто? Как зовут? Какая разница!

Триста конников въехало в город. Они поднялись в слотт (замек, на здешнем наречии) и повязали хвестующих там негодяев. Затем командир отряда вышел к собравшемуся перед замеком народу и сказал так:

— Благословит вас Господь, люди добрые!

По этой фразе люди добрые догадались, что командир — из христиан, а по чистоте выговора — поляк, а не интервент.

— Волею повелителя нашего уполномочен я просить вас о гостеприимстве. Не сгинула еще Полония, жива она! И скоро, очень скоро, будет жива еще лучше. Свободнее. Здоровее. И прочее.

В гостеприимстве не отказали. А в полдень конники, объезжая город, снова созвали жителей к замеку. И жителям предстал — тот самый защитник Полонии в красивом саксонском плаще, в шлеме, с обнаженным свердом в руке.

— Здравствуйте, дети мои, — отчеканил он размеренно. — Я и мое войско рассчитываем пожить у вас до конца зимы. Вы, наверное, подумали, что мы вас объедим за это время, как делали воры, захватившие город. Но мы не воры — мы честные воины. Подумали, что разорим мы вас, как делали чехи. Но мы не чехи. Мы такие же поляки, как вы. Подумали, что бросим вас на произвол судьбы, как сделало войско, присланное вам на подмогу из Гнезно. Войско это поступило так потому, что подчиняется оно узурпаторам, которым ваши судьбы безразличны. Я — ваш законный правитель, я — плоть от плоти вашей, и я вас не брошу. Все ваши давешние обидчики будут пойманы и наказаны строго.

— У нас не осталось припасов на зиму! — крикнул кто-то из толпы.

— Я — ваш законный правитель, и я ваш брат! — крикнул Казимир в ответ. — Я вас в беде не оставлю! Смотрите!

Он показал рукой — горожане обернулись.

По Одеру следовал к городу караван парусных судов.

— Все в этих кнеррир — ваше! — сказал оратор. — И еда, и ткани.

Не смея верить, жители зачарованно смотрели на кнеррир. А когда снова повернулись к оратору, кто-то в толпе крикнул хорошо тренированным голосом заранее подготовленную фразу:

— Да здравствует наш законный господин, Казимир Первый!

Затем еще кто-то крикнул тоже самое, а третий крик подхватили в толпе, и полетели в воздух шапки, и раздался радостный смех.

Через две недели в Глогов прибыл Фредерик Пневицкий, с севера, с тысячью воинов. Еще через неделю к нему присоединился Ярек Опольский, с юга, с тремя тысячами. Караваны продолжали прибывать по Одеру, еды хватало на всех. К середине ноября войско Казимира насчитывало семь тысяч пеших и тысячу конных воинов. Еще до первого снегопада Казимир предпринял первый поход — с половиной сил за четыре дня дошел до Зеленой Гуры. Чешский контингент, стоящий там, малочисленный но стойкий, оказал сопротивление, а затем попытался запереться в замеке, но стены замека, деревянные и давно не чинившиеся, упали от первого же удара в них тараном. Человек двести взяли в плен. Казимир вложил в ножны сверд, подъехал к пленным, спешился, внимательно осмотрел некоторых, гордо задирающих подбородки, и проскандировал вдруг хриплым баритоном:

— Сражались вы храбро, воины! Ибо все знают, что чешским воинам боевого умения и мужества не занимать! Мне советовали попросить у короля вашего Бретислава выкуп за вас, но я не хочу торговать вами, как утварью кухонной! Я предлагаю…

Он сделал паузу. И поляки, и чехи слушали с видимым интересом.

— Я предлагаю всем вам присоединиться к моему войску, дабы помочь христианскому королю отвоевать у самозванцев и еретиков принадлежащий ему престол.

Он сделал еще паузу.

— А те, кто не захочет присоединиться? — спросил какой-то чех из заднего ряда пленных.

— А те, кто не захочет, получит от моего воеводы три золотых дуката и волен будет идти куда ему вздумается.

Удивление сменилось изумлением, а затем и одобрением.

— А раненные? — спросил кто-то.

— Я привел с собою десять магдебургских лекарей, — крикнул Казимир. — Всех раненных, и поляков, и чехов, переносят сейчас в замек, в лучшие палаты, и будут их там лечить.

Затем Казимир, чуть поколебавшись, отдал приказ нескольким отрядам выловить всех воров и мошенников города и конфисковать их имущество. В успех этого предприятия он не очень верил, но Мария ранее, в Глогове, настаивала, а ее политический опыт Казимир уважал. Переловить негодяев оказалось делом несложным — жители сами указывали воякам, где и кого следует искать. Зерно и золото возили в замек на повозках.

Казимир оставил («для временного правления», как он объяснил) триста поляков и одного командира в замеке, накормил всех голодных, раздал половину воровского золота, попрощался с жителями, и вернулся в Глогов. Полторы сотни чешских воинов присоединились к войску.

— Скажи мне, скажи, — допытывался старый Кшиштоф у воеводы Фредерика Пневицкого, — каков он в сражении?

Фредерик улыбался.

— Не зря ты ездил за ним к франкам, друг мой, — ответил он. — Несмотря на тщедушное телосложение, повелитель наш все время был в первых рядах сражающихся, сверкая победоносно свердом!

Кшиштоф покраснел от хвоеволия.

За время отсутствия Казимира в Глогове еще около сотни молодых воинов — детей польских иммигрантов, а также собственно саксонцев со склонностью к романтическому восприятию военного дела, присоединилось к войску, и вместе с ними, сопровождаемая двумя племянниками, прибыла мать Казимира Рикса. Хелье, все время порывавшийся уехать из Глогова, но не решавшийся — будто ждавший чего-то — получил возможность оценить эту женщину.

На берегу у переправы ее встретили со слезами счастья на глазах Кшиштоф и воеводы.

Риксе было сорок, и держалась она величественно. Красивая гордой саксонской красотой, с темными волосами, прямыми бровями, с губами не тонкими и не толстыми, и слегка жестокими, она величественно протянула большую, но весьма правильных контуров, руку — для поцелуя. Кшиштоф оросил эту руку слезами и терся о нее щекой, стоя на коленях, а Рикса надменно терпела. Узнав, что сын ее отправился в первый свой поход, она не проявила огорчения. Ровной медленной походкой поднялась она к замеку.

В столовую устремились слуги — прибирать и подавать на стол, и воевода Ярек попросил хвестовавшего там в одиночестве Дира с соусом в бороде и на рубахе куда-нибудь уйти на время.

Хелье, решивший посмотреть на Риксу вблизи, как раз входил в столовую.

Дир засмущался и начал, кряхтя, подниматься с ховлебенка.

— Хо, люди добрые! — сказал Хелье, входя. — Что это вы друга моего гоните?

— Мы не гоним, — возразил воевода, и стоявшие вокруг четверо вояк подтвердили, помотав головами, мол, не гоним, конечно же. — Ему подадут еще есть и пить, но, сам понимаешь — мать повелителя нашего…

— А что же, разве это мать повелителя вашего платит за жратву для вашего скоморошьего стана?

Вбежал Кшиштоф, запыхавшийся, дабы удостовериться, что к приходу госпожи в столовую все готово.

— Они не хотят уходить, — наябедал ему воевода. — Вот эти двое. Я не в обиду им говорю…

— Хелье… — начал Кшиштоф.

Дир же, пытаясь подняться, говорил:

— Да ладно, Хелье, чего там, мы им мешаем… А кто это приехал?

Хелье, злясь, тем не менее улыбнулся вопросу. И снова посерьезнел.

— Эти двое, — повторил он.

— Хелье, не сердись, — умоляюще попросил Кшиштоф. — Повелитель наш хорошо помнит о твоих заслугах, и я не упущу случая упомянуть о них в присутствии его матери, можешь быть спокоен.

Хелье улыбнулся, на этот раз мрачно, и положил левую руку на поммель.

— Ну, быстро отсюда! — сказал воевода.

В зал вошли еще несколько человек из командования.

— Ты мне надоел, — сказал Хелье воеводе.

— Как ты смеешь!

— Смею, — заверил его Хелье. — И вот что, Кшиштоф. Наше с Диром здесь присутствие нежелательно, я понимаю. Но следовало сообщить нам об этом заранее, и в более деликатной форме.

— Эй, кто-нибудь, — позвал воевода, оборачиваясь. — Быстро, уберите их отсюда!

— Ого! — Хелье стало окончательно весело. — Вот, это совсем другое дело.

Воевода приблизился к нему. Хелье схватил со стола кружку Дира с дрянным пивом и выплеснул ее содержимое в лицо воеводе, после чего он отскочил на два шага и выдернул из ножен сверд.

— Что ж вы стоите? — спросил он вояк. — Я готов драться со всем вашим подлым польским воинством! Недотыкомки, дармоеды! Подстилки Неустрашимых!

Несколько клинков сверкнули в воздухе.

— Дир, опрокинь стол, — велел Хелье.

— Друг мой…

— Делай, что тебе говорят.

Дир послушно опрокинул тяжелый дубовый стол. Загрохотали разбивающиеся блюда и плошки. Воины замерли.

— Теперь хватай ховлебенк и кидай в этих щенят, вообразивших себя воинами.

Воеводы смотрели завороженно, как Дир тяжело встает, а затем легко поднимает длинный, грубый ховлебенк и почти без замаха кидает в них.

Ховлебенк пролетел по прямой двадцать шагов и задел двоих — они упали, а остальные с обнаженными свердами бросились к Хелье и Диру.

— Стойте, стойте! — закричал Кшиштоф.

— Замолчи, Кшиштоф! — крикнул Хелье. — Не прерывай развлечение — я хочу кого-нибудь уложить, меня разозлили!

В обеденный зал вошла Мария.

— Сверды в ножны, все, — сказала она, не вдаваясь в подробности. — Если у кого-то боевое настроение, ему следует быть под Зеленой Гурой, а не здесь.

Устыдясь, воеводы вложили сверды в ножны.

— Где слуги? — спросила Мария.

Кто-то сделал знак жавшимся к стене слугам, и они, подбежав, подняли впятером стол, сгребли осколки и черепки, протерли пол вокруг стола тряпками. Мария подошла к Хелье, продолжающему стоять с обнаженным свердом.

— Сейчас не до выяснения отношений, — сказала она тихо. — Сейчас время дипломатии.

— Моему другу приказали выйти, и мне тоже.

— Это было невежливо и бестактно. Хотя, конечно, твоему другу следует переодеться.

— Может и так. Мне тоже переодеться?

— Тебе не нужно.

Хелье засмеялся. Мария улыбнулась.

— Княжна, подари мне что-нибудь на память.

— Ты… уезжаешь?

— Я здесь больше не нужен.

Она сделала вид, что огорчена. На самом деле — рада, подумал Хелье. Еще как рада. Думаю, что и любовник ее будет рад, когда вернется.

— Да, я уезжаю, — сказал он. — Могу, если хочешь, передать что-нибудь твоему брату. Какие-нибудь гостинцы. Пироги там, или… как они называют эту гадость… все что в овине, так все в один котел? Бигус.

Мария засмеялась. Целый век бы ее, гадину, смешил, подумал Хелье с грустью. И повернулся к ней спиной.

— Дир! — Подойдя к другу, он сказал тихо, — Посиди здесь. Тебя никто не тронет.

— Неудобно.

— Дир, возьми себя в руки. Кшиштоф! Подойди.

Кшиштоф подошел.

— Если кто-то здесь скажет худое слово про моего друга или просто косо на него посмотрит, торжественно обещаю тебе, что верну вашего повелителя в Париж и передам его в руки Неустрашимых. Это очень легко. Доставить его сюда было труднее.

— Хелье, Хелье, не волнуйся, — сказал Кшиштоф, краснея.

Хелье повернулся снова к Марие и кивнул ей, и она, поколебавшись, последовала за ним. Вдвоем они вышли из обеденного зала и направились по узкому, на манер саксонских, коридору замека — в спальню, в которой нежились до похода в Зеленую Гуру влюбленные. Это противоречило представлениям многих людей того времени о приличиях, но у Марии были свои представления обо всем, как и у Хелье.

Хелье бросил взгляд на ложе.

— Я понимаю, почему ты уезжаешь, — сказала Мария, подходя к сундуку, исполняющему обязанности бюро.

— Странно.

— Что странно?

— Каждый раз, когда мы оказываемся у тебя в спальне, княжна, ты выбираешь для разговора темы, от которых мне хочется спать. В прошлые два раза я уснул.

— Подойди, — сказала она.

Хелье подошел. Под крышкой сундука имелась вторая крышка, с углублениями, и в этих углублениях лежали — бусы, кокошник, ожерелья, перстни. Некоторое время Хелье рассматривал драгоценности, хмурясь, а затем посмотрел на Марию. Она улыбалась благосклонно — мол, бери все, что хочешь.

Глазами и пальцем Хелье показал на голубую ленту в волосах княжны. Она сперва не поняла, затем провела рукой по волосам, нащупала ленту, и вопросительно на него посмотрела. Он кивнул.

* * *

В обеденном зале меж тем завязалась светская беседа. Воеводы наперебой делали Риксе комплименты, иногда, дабы сделать ей приятно (как они думали) — на саксонском наречии. Рикса милостиво улыбалась и отвечала только по-польски. Вскоре внимание ее привлек большого роста толстяк с неопрятными остатками волос, неопрятной бородой, в рубахе, запачканной соусом, время от времени кидающий на нее взгляды, полные (как ей подумалось — вглядываться она не решалась, а глаза ее начали терять остроту) стеснительного любопытства. Что-то в этом человеке показалось ей знакомым. Сидел он далеко, на другом конце стола. Что же? И хотя ей хотелось узнать подробности о сыне и посмотреть на невесту, кою ей обещали скоро показать, первый ее вопрос был:

— А скажи, Кшиштоф, кто этот человек в конце стола? Большой такой?

Спрошено было тихо. Кшиштоф, сидящий рядом с Риксой, не расслышал и наклонился ближе.

— А?

— Человек в конце стола. Кто это?

— О! Это очень добрый и преданный человек, — твердо и тоже тихо ответил Кшиштоф. — Он неряшлив, но он так хотел увидеть тебя, госпожа, что мы просто не смогли ему отказать.

В этот момент толстяк, неотрывно глядящий на Риксу, протянул руку, ухватил огромный кувшин, и плеснул себе в кружку — без всяких усилий, будто грамоту над столом приподнял, а потом положил. Рикса слегка побледнела.

Много лет назад… таким же жестом, точь-в-точь… полный жизненной силы, мускулистый парень огромного роста… схватил кувшин с прикроватного столика — не приподнимаясь на постели… и плеснул ей, Риксе, сидящей… на той же постели, одна нога перекинута через мощный торс любовника, другая поджата — вина в кружку.

Не может быть.

— А как его зовут? — спросила Рикса.

Но тут внимание Кшиштофа отвлек Хелье, входящий в обеденный зал.

— Посмотри, госпожа, — попросил Кшиштоф, пристыженный давешней сценой. — Этому человеку сын твой, да и все мы, обязаны многим.

Соблюдая этикет, Хелье подошел к Риксе и низко поклонился.

— Да, — сказала Рикса. — Да. Как же зовут человека, которому мы обязаны?

— Э… Хелье. Его зовут Хелье, — подсказал Кшиштоф.

— Откуда ты родом, Хелье? — спросила милостивая Рикса.

— Из Багдада, — ответил Хелье, не моргнув глазом.

— Очень рада тебя видеть, — дипломатично сказала Рикса.

— В этом нет ничего удивительного, — сказал Хелье. — Хотя вообще-то я пришел передать тебе, госпожа, что невеста твоего сына хотела бы тебя видеть и говорить с тобою с глазу на глаз. Не знаю, зачем ей это нужно.

Чуть помедлив, Рикса поднялась со скаммеля. Некоторые воеводы тут же встали на ноги. Остальные, подумав, последовали их примеру. Дир остался сидеть, рассеянно что-то поедая.

— Кшиштоф, проводи госпожу, если тебя не затруднит, — попросил Хелье.

Кшиштоф кивнул.

— Проше пани.

А Хелье сел на место Риксы, подтянул к себе блюдо, спросил, «Бигус, да? Здесь у вас все бигус, хорла…» и отрезал себе большой кусок.

— Да вы садитесь, пане, чего там, — он махнул рукой великодушно. — К чему такие почести. Не люблю, когда на меня глазеют стоя. Глазейте сидя. А то я попрошу Дира опрокинуть на вас стол.

* * *

— Должна тебе сказать, Кшиштоф, что я возмущена до глубины души! — сказала Рикса, шагая с Кшиштофом по коридору.

— Чем же, помилуй, госпожа…

— Мне приходит письмо. Почерк Казимира не вызывает сомнений. Сын приглашает меня на свадьбу. Ни имени невесты, ни сведений о… никаких сведений! Сплошная таинственность! Сын уехал в Париж принимать постриг, а свадьба почему-то в Глогове, где стоит войско, о котором я тоже ничего не знаю! Сын ушел в какой-то поход! Что происходит?

— Все объяснится в ближайшее время, госпожа моя.

— Я предпочла бы все-таки поговорить с тобой откровенно, прежде чем глядеть на невесту.

Кшиштоф замялся.

— Впрочем, не нужно. Потом. Кто она такая, все-таки?

— Я мало что о ней знаю, госпожа. Не знаю даже ее имени.

— Как!

— Казимир скрывает, госпожа, да и сама… невеста… не расположена говорить о себе. Но чувствую, что она из высокородной семьи.

— Как все таинственно! Когда свадьба? Я думала, что меня пригласили именно на свадьбу. Так сказал Казимир в письме. Где родители невесты?

— Свадьба, да… Казимир говорил… О родителях ничего не знаю. Возможно их нет в живых.

— Она сирота?

— Не знаю, госпожа.

— Только этого не хватало. Как она собой, хороша?

— Боюсь высказывать свое мнение.

— Выскажи, я разрешаю.

— Мне кажется, что она опережает твоего сына, госпожа… возрастом… Впрочем, у меня плохое зрение.

— На сколько лет?

— Боюсь гадать, госпожа.

— Ничего от тебя не добьешься. Где они познакомились?

— Не знаю точно. Вот дверь, госпожа. Не гневайся. С твоего позволения…

— Да, пожалуй… Позволь, это же дверь спальни!

— Да, госпожа.

— Ты в своем уме? Невеста принимает мать жениха в спальне?

— Не гневайся… Что ж тут такого, мы в походе…

— Действительно — ничего такого. Не с любовником же она в спальне. Ладно. Можешь идти.

— С твоего…

— Ты свободен.

И Рикса вошла в спальню.

Невеста стояла к ней спиной, у окна. Рикса прикрыла дверь.

— День добрый, — не оборачиваясь сказала невеста.

Голос молодой, низкий, мелодичный. И почему-то знакомый.

— Как тебя зовут? — спросила Рикса.

— По разному, — ответили ей. — Как и тебя. Например, когда мы с тобой виделись последний раз, тебя звали Дафни.

Она обернулась.

Двухмесячные сношения с Казимиром добавили ей сил, желаний, чувств, но по повороту головы, по тому, как держит она плечи, как переставляет ноги, Рикса поняла, что невесте около сорока.

Дафни! Ее, Риксу, звали Дафни — это было давно. Шестнадцать лет назад. В Венеции.

— Дике? — с неимоверным удивлением спросила Рикса.

— Ты помнишь меня, это приятно. Присядь.

— Я… я не понимаю…

— Я выхожу замуж за твоего сына.

— Дике!

— Да?

— Это…

Рикса вспоминала лихорадочно — пьяные дебоши… веселые представления… прогулки под солнцем и под луной… обмен партнерами… двух подружек, богатых и щедрых, счастливо проводящих три свободных месяца на Адриатике — Дафни и Дике. Как они хохотали, как шутили, как разыгрывали обезумевших от страсти мужчин! И как затем появился глуповатый, но почему-то очень понравившийся Дафни огромный ростовчанин, воин разбитого, растаявшего и исчезнувшего войска, и как он стал ей на какое-то время необходим. Теперь у Риксы не осталось сомнений — именно он, ростовчанин, сидит в обеденном зале сейчас. Не он, но то, что от него осталось. Жалкое подобие.

— Зачем это тебе? — спросила она.

— Сядем.

— Зачем?

Дике села на ложе, подтянула колени к подбородку, спиной оперлась о стену.

— Ты ведь ни за что мне не поверишь, если я скажу тебе правду. Сядь.

— А ты попробуй… Ты старше меня, подружка!

— Младше. На восемь месяцев.

— Даже не знаю, что сказать.

— Сядь. Разговор серьезный. Сядь, тебе говорят!

Рикса подумала, что стоять дальше действительно глупо. И села на край ложа.

— Я не желаю тебе зла, — сказала Дике. — И я хочу видеть в тебе подругу.

— Зачем, Дике?

— Я люблю твоего сына.

— Это неправда. Самой ведь смешно.

— Нет, это правда.

— А если любишь — откажись от него.

В прошлом я что-то за нею ханжества не замечала, подумала Мария.

— Теперь и я спрошу — зачем?

— Потому что вовсе не ты ему нужна, — спокойно ответила Рикса.

— Ты считаешь меня недостаточно высокородной? — надменно спросила Мария.

— Я считаю тебя недостаточно молодой. Королю понадобится наследник. Жена короля должна этого наследника родить.

— Постараюсь.

— Не льсти себе.

— Не льщу. Месяцев через семь кого-нибудь да рожу.

Рикса посмотрела на бывшую подругу странно.

— Это правда?

— Да.

— Что ж… — Рикса подумала немного. — Тогда пожалуй… Да и лучше, чем когда… а там — мы с тобой дружили…

— И будем дружить дальше, — заверила ее Дике. — И сплетничать, и…

— Да, но…

— Что?

— Ты скажи, Дике… ты действительно хорошего рода? Ты не дочь купца какого-нибудь?

— Дафни… если не возражаешь, я буду продолжать так тебя называть…

— Не возражаю. Даже приятно.

— Прежде, чем сказать тебе как меня на самом деле зовут…

— Все-таки это как-то… неестественно! — не выдержала Рикса. — Ты ему в матери годишься!

— Ты меня осуждаешь?

Рикса повела глазами, встала, прошлась по спальне, снова села на ложе.

— На тебя будут странно смотреть.

— А на тебя, Дафни, смотрят странно?

— На меня? Это ты к чему?

— Твой нынешний любовник годится тебе, Рихеза Лотарингская, если не в сыновья, то уж точно в племянники.

— У меня нет любовника!

— Ну, значит, я ошиблась. Значит, Бьярке просто учит тебя риторике? Или астрономии?

— Бьярке? — переспросила растеряно Рикса.

— Он самый.

— Откуда ты…

— Перед тем, как назвать тебе мое настоящее имя, — сказала Мария, — я хочу, чтобы ты поняла и запомнила — я не враг тебе, Дафни. Наоборот. Я хочу быть тебе другом. Я люблю Казимира. Я буду хорошей матерью и верной женой. У тебя нет причин меня опасаться, и не будет — то тех пор, пока ты сама… не начнешь… относиться ко мне враждебно. Понимаешь? Это важно, Дафни.

Рикса поднялась на ноги.

— Ты мне угрожаешь? — спросила она надменно.

— Нет, я хочу тебя предостеречь. Сядь. Не будем ссориться.

Рикса не любила, когда с ней говорили с позиции превосходства.

— Хорошо, — сказала она холодно. — Так какого же ты рода, и как тебя зовут?

— Я дочь Владимира Киевского.

Рикса улыбнулась.

— Вальдемара Крестителя? Что ж. — Она усмехнулась облегченно, с превосходством. — У него много дочерей по всему свету…

— Я его законная дочь.

Рикса перестала улыбаться. Но — не дрогнуло сердце, не перехватило дыхание у Риксы! Правда была далека от ее сознания.

— Законных тоже много, — сказала она.

— А зовут меня Мария.

И опять — не сложилось в голове у Риксы. Настолько правда была — нереальна. А может, Рикса боялась правды? Откладывала момент понимания?

— Мария. Что ж. Красивое имя.

Мария спокойно смотрела ей в глаза.

— Нет, — тихо сказала Рикса. — Нет. Не может быть.

— Но есть.

— Нет. Та Мария — должна быть старше.

— Это какая же — «та» Мария?

— Добронега.

Мария продолжала спокойно смотреть ей в глаза.

— Ты — Добронега? Нет! — крикнула Рикса и отшатнулась. — Нет!

— Не бойся.

— Я…

— Я и в Венеции тогда была — и Мария, и Добронега, а ты все еще жива и невредима.

— Нет! Это ужасно!

— Что ужасно?

Рикса попятилась, оступилась, и осела на пол, слегка подвернув ногу и ушибив бедро. Мария, соскочив с ложа, подошла и встала над ней. Рикса, в ужасе, завороженно смотрела снизу вверх.

— Что за дурные девичьи сцены, — холодно сказала Мария. — Не будь такой коровой. Вставай.

— Ты — убийца моего мужа. И его брата. И моего сына.

— С чего ты взяла!

— О, я знаю! Я знаю!

— Ничего ты не знаешь. Мужа твоего отравили, но сделало это вовсе не Содружество. Брата закололи готты, возможно по приказу императора. А сын твой оступился на карнизе, убегая ночью от любовницы, чей муж вернулся из путешествия, и упал на колья.

— Ложь! Все это — ложь!

Перепугалась истеричка, подумала Мария. Теперь она будет болтать — шепотом, но так, что многие узнают о том, что знать им не положено. Старая ведьма, да она Казимира от меня отвратит!

— А ну, встань, — сказала она тихо и холодно.

И Рикса подчинилась, дрожа, не смея отвести взгляд от холодных глаз Марии.

— Ложь, — повторила она. — Добронега… Никогда!..

Да, ненадежная она, подумала Мария. По-дружески не получится.

— Тебе много разного про меня рассказали, — сказала Мария без улыбки, и глаза ее недобро засветились. — И еще расскажут. Не всему, что тебе говорят, следует верить. Например, тебе скоро расскажут, что Добронега рассорилась с Неустрашимыми. Что они ее преследуют. И хотят убить — ее и Казимира. Ты этому не верь. И тому, что тебе раньше рассказывали, не верь. Ты вот чему верь, Рикса — если я узнаю, что ты сплетничаешь обо мне у меня за спиной, или строишь заговоры… или Казимир вдруг посмотрит на меня с подозрением… я найду способ избавиться раз и навсегда и от твоей глупости, и от твоей назойливости. А также избавить тебя и себя от внимания всех тех, кто всё еще воспринимает тебя всерьез. Меня примут поляки — и как жену короля, и как королеву, и как мать наследника. Я сделаю так, что меня станут в этой стране любить. Я не желаю зла ни полякам, ни тебе. Но если я почувствую враждебность, опасайся, Рикса. Я не хочу выдавать замуж твоих дочерей, а они скоро станут взрослыми. Я хочу, чтобы замуж их выдавала ты. Понимаешь? Сядь на ложе, тебе нужно успокоиться.

— Я ненавижу тебя, — сказала Рикса.

— Это твое право. Но ненавидеть меня ты будешь тайно, и никому никогда об этом не скажешь. Есть в мире и опытные убийцы, и отравители, но самое худшее — когда убивают неумело, долго, мучительно, ударяя кинжалом множество раз, и слышны пронзительные крики жертвы, и их все слышат, и никто — никто — не приходит на помощь. Сядь на ложе.

Рикса села на ложе. Мария налила из кувшина на прикроватном столике воды в кружку.

— Выпей. И успокойся. В таком виде тебе перед гостями появляться нельзя.

Рикса отпила из кружки. Мария села рядом с ней. Рикса вздрогнула.

— Прошлого нет, — сказала Мария ровным голосом. — Забудем. Забудем все, начнем все с начала.

Рикса кивнула, глядя прямо перед собой. Мария обняла ее одной рукой за плечи. Рикса вздрогнула, но не посмела отстраниться.

— Нет прошлого, — сказала Мария и поцеловала Риксу в висок. — Кроме, может быть, Венеции. Дике и Дафни. Скоро ты будешь нянчить внука. Сын твой скоро вернется. И будет у нас счастливая жизнь. Выпей еще воды.

Рикса снова отпила из кружки.

— Сейчас мы подождем, — сказала Мария, — пока они там захмелеют слегка. И выйдем к ним вместе. И будем им улыбаться.

А что, если я попрошу моего ростовчанина, чтобы он ее убил, подумала Рикса. Нет, не выйдет. Он начнет спрашивать, уточнять, и все это громко — тихо говорить он не умеет. Тогда Бьярке попрошу. Нет, нельзя. Если не удастся — мне не жить, и всем, кого я люблю, тоже.

* * *

За несколько дней до вышеописанных событий, в ясный венецианский полдень, Папа Римский, именем Бенедикт Девятый, готовился к отбытию в Рим во главе тысячи ратников, любезно предоставленных ему Императором Конрадом Вторым. Сидя в непринужденной позе на повозке, болтая ногами, Бенедикт забавлялся, глядя, как через площадь к нему спешит отец Доменико, поминутно оглядываясь через плечо, смешно семеня кривыми ногами. Подбежав к повозке, Доменико поклонился Бенедикту, гротескно-воровским движением сунул руку в суму, и вытащил оттуда свиток.

— Вот, как ты просил, беатиссимо падре, вот список. Список.

— Вижу. Не дыши так часто и глубоко, у тебя изо рта плохо пахнет, — сказал Бенедикт, проглядывая список и качая головой. — Какие имена, однако! Какие люди!

— Так вот уж, стало быть, беатиссимо падре, мы, значит, в расчете с тобой? Ты на меня больше не держишь зла?

— Это несерьезно! — Бенедикт строго на него посмотрел. — Я всегда на всех держу зло. Я злопамятный очень. Но в ближайшее время никаких мер против тебя и твоих друзей принимать не буду… скорее всего… Впрочем, ты можешь дополнительно укрепить свои позиции… обелить себя в моих римских глазах…

— Что еще!.. — простонал Доменико.

— Ничего страшного, и сделать это можно прямо сейчас. И стоить это тебе ничего не будет.

— Говори.

— Ты, видимо, немалые деньги заплатил, чтобы сей свиток заполучить.

— Ох, даже не спрашивай, беатиссимо падре!

— Не из церковных средств, надеюсь?

— Пощади! Все, что у меня было, все, накопленное на старость — все отдал.

— Священнику не к лицу копить на старость. Что за стяжательство! Стыдись, Доменико. Ладно… Однако, список ты получил ловко и быстро, и это, вроде бы, даже не копия, а оригинал, поскольку я узнаю руку…

— Беатиссимо!

— Мне хотелось бы узнать… просто из любопытства, Доменико… Кто тот человек, который доставил тебе этот список?

— Зачем тебе, беатиссимо падре? Зачем?

— Да просто так! А может я сам его нанять захочу, со временем. Как его зовут?

— Пощади!

— Перестань разыгрывать комедию. Иначе я отлучу тебя от церкви и порекомендую в какой-нибудь комедийный театр. Имя!

— Мишель.

— Мишель? Хмм… Мишель… Франк?

— Вроде бы да.

— Что-то знакомое… Молодой, лет двадцати двух?

— Да.

— Как ты его нашел?

— Беатиссимо…

— Не серди меня, это несерьезно.

— Мне его порекомендовали.

— Ага. Ну, что ж, кажется, я знаю, кто это. Заплатил ты ему, я думаю, щедро. Поскольку выхода не было. Но, правда, парень на этом не остановится. Копит деньги для какого-то значительного предприятия, с лихоимством связанного. На что это он нацелился, вот бы узнать. Ожерелье знаменитое какое-то, или перстень, или что? Красный Дракон? Реки Вавилонские? Литоралис? Что-то в этом роде. А тебе не кажется странным, Доменико, что у тебя, священника, есть знакомые, могущие порекомендовать тебе вора, пусть даже такого высокого класса, как Мишель?

— Всякий прихожанин…

— Да знаю, знаю. Не всякий, но многие. Воров развелось в христианском мире — не перечесть! Хорошо, теперь о деле. Мне тут грамота пришла с польского пограничья. Требуют, чтобы я послал в Глогов священника, по случаю венчания будущего повелителя Полонии. Выбери кого поплоше, там его наверняка дикие поляки убьют.

— Да как же, беатиссимо…

— Делай, что тебе говорят! Чтоб священник нынче же к вечеру выехал в Глогов! Все, иди.

— Благословение…

— Благословляю тебя, иди.

Доменико поковылял через площадь. С другой стороны площади к повозке Бенедикта широким шагом приближалась женщина, закутанная, несмотря на теплый день, в длинное мантелло.

— Я готова, — просто сказала Эржбета, подходя.

— Замечательно. Свита моя уж на пароме, рать ждет на берегу. А где сопляк?

— Сейчас будет. Он что-то дописывает там. Уже одетый.

— Ты читала, что он там пишет?

— Нет.

— Ну, это ничего. В дороге переведешь мне, для развлечения. А дочка твоя где?

— Она решила остаться здесь.

— Окончательно?

— Вроде бы да. В крайнем случае, она знает, где меня найти. В Риме сейчас опасно, пусть лучше она здесь…

— Не слишком опасно. Увидишь, как с ратью подойдем, так все шелковые станут, мирные, тихие.

— Драки не будет?

— Скорее всего нет. Но если будет, то, что ж… Ну, выгонят меня… Поедем мы с тобою в Константинополь, и я стану там патриархом.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. СВАДЬБА.

Прибывший из Венеции священник непрерывно чихал и кашлял, латынь знал плохо, временным нефом и алтарем остался доволен, кривился, глядя на бигус, и много пил. Узнав, что предыдущего священника Глогова сожгли вместе с церковью восставшие рольники, пришел он в уныние, и даже пытался доказывать Казимиру, что северным народам церковь ни к чему. Казимир привел в пример Землю Новгородскую и Данию — севернее Полонии, на что священник, кашляя, сказал, что сии географические данности являются на самом деле выдумкой язычников. Казимир велел священнику взять себя в руки, обвенчать его с Марией, а затем убираться восвояси. Сделалась заминка — Мария оказалась некрещеной. Прелат, чихая пуще прежнего, объяснил, что крещение взрослых — дело не одного дня, а шести месяцев. Нужно проводить ежедневные душеспасительные беседы, читать псалтырь, и помогать нищим. Казимир возразил, что вырывание ноздрей клещами займет не больше минуты, и священник стал меньше чихать, реже кашлять, и в присутствии двух свидетелей крестил княжну по католическому обряду. Мария восприняла обряд серьезно, позабавив жениха, человека верующего, но к обрядам относящегося скептически.

Хелье, не находящий себе места, с утра окунувшись в Одер (или в Одру, как называли эту реку поляки) и надев чистое белье, ворчал себе под нос, огрызался на Дира, готов был драться со всем светом, успел за короткий срок оскорбить всех воевод вместе и каждого по отдельности, и провел остаток дня в поисках подходящей в такой момент женщины, но почему-то все женщины в Глогове казались ему непривлекательными, грубыми, и глупыми. Он решил съездить в Саксонию, и даже дошел до переправы, и позвал перевозчика — когда собственное малодушие предстало ему во всей своей неприглядности. «Неделю буду страдать, а потом пересилю себя» — вспомнил он слова Гостемила.

Лучик мой, где ты, Лучик, как же мне тебя не хватает, подумал Хелье.

Он вернулся в замек, рявкнул на Дира, и завалился спать, и всю ночь не сомкнул глаз.

Под утро, злой, с кругами под глазами, с дрянным привкусом во рту, он оделся в почищенное и починенное местными умельцами саксонское платье и пять часов до полудня — время венчания — провел, точа сверды, ножи и кинжалы, какие мог найти в замеке. Повар, которому он заточил четыре ножа, пришел в восхищение. Любым из замековых ножей теперь можно было хоть бриться.

Ударили в колокол. Народ потянулся к церкви. Жених и невеста, оба бледные, торжественные, в длиннополых свадебных нарядах, встали перед священником. Прелат, чихая, прочел молитву. Рикса, стоя в первом ряду, смотрела в пространство. Хелье, у противоположной стены, пригляделся и многое понял. Красивая женщина, подумал он. И чем-то напоминает Марию. Чем-то они похожи. И что-то между ними произошло. Впрочем, все это меня больше не касается.

— Я согласна, — услышал он низкий голос Марии.

И увидел Казимира, скрепляющего марьяжный контракт страстным поцелуем, принятым и возвращенным с неменьшей страстью невестой, будущей королевой Полонии.

Перекрестившись на алтарь (не Создатель ведь, хозяин дома сего, обидел Хелье, а Мария), варанг смоленских кровей пошел к выходу.

Вернувшись в спальню, которую он делил с Диром, Хелье сказал другу:

— Все, собирайся, едем в Киев.

— В Киев?

Дир нахмурился.

— Да. А что еще делать в этой дыре? Молодожены в безопасности — десять тысяч войска у них под рукой.

— Мне нельзя в Киев, — сказал Дир. — Мне, заметь, Ярослав припомнит… многое, разное.

— Ничего он тебе не сделает. Даю тебе слово. А ежели будет грозно на тебя смотреть, мы опрокинем на него стол.

В дверь постучали. Хелье открыл. Лех поклонился ему очень вежливо.

— Хелье, король прости тебя зайти к нему. У него к тебе есть дело.

— Король? — переспросил Хелье насмешливо. — Венецианский поп — шустрый малый, как я погляжу. Крестит, женит, коронует — все это одновременно. А то, может, Казимир ваш расчетлив стал, и за несколько услуг сразу вышла ему скидка.

Лех терпеливо слушал и ждал.

— Позволь, — сказал Хелье. — Ты, Лех, не схватить ли меня пришел? Меня посадят в острог, как неудобного свидетеля? А Ярославу сами новость доставят, в том виде, в котором она всех устроит? Мол, жил себе Казимир монахом, а потом вдруг решил выйти снова в мир, и его тут же благородные соотечественники на престол посадили?

Лех молчал.

— Сверд брать? — спросил Хелье.

— Зачем? — удивился Лех. — Впрочем, как хочешь.

Хелье тщательно приладил бальтирад, поправил сверд, накинул сленгкаппу, и сказал Диру:

— Дир, друг мой, если я не вернусь через час, всех тут убей, а город подожги, и присоединись к Неустрашимым, на чьи деньги этот сопляк купил себе корону.

Дир с серьезным видом кивнул, а Лех смутился.

Явившись в королевскую спальню, Хелье застал там только Казимира. Спальню за один день переоборудовали в кабинет, ложе скрыли занавесью. Казимир что-то писал, сидя за грубой отделки, но с тщательно разровненной поверхностью, столом. Вживаясь в роль, он не поднял головы до тех пор, пока не дописал строку.

— Лех, можешь идти.

Лех, поклонившись, вышел.

— Здравствуй, Хелье.

— Здравствуй, Казимир.

— Не хочешь ли ты поступить ко мне на службу?

Не научился еще дипломатии, подумал Хелье. Такие вопросы сходу не задают. Сперва обхаживаемому следует польстить, вспомнить о заслугах, сказать, что он — самый лучший и расторопный на всем свете, а уж потом предлагать службу и солидное вознаграждение. Ну так ведь он только начал, научится еще.

— Нет, — сказал он.

— Жаль. Теперь вот что. Я написал послание Ярославу. Поскольку ты в любом случае его увидишь в ближайшее время — не будет ли тебе трудно его передать? А в награду за услугу я оплачу твое путешествие на Русь.

— Исполняется моя мечта, — сказал Хелье. — Я давно мечтал стать курьером.

Казимир улыбнулся.

— Ты любишь шутить, Хелье. Понимаю — можно было бы послать просто какого-нибудь ратника. Так ты думаешь. А на самом деле нельзя.

— Отчего ж?

— Послание это такого рода, что довести его нужно в сохранности, и передать лично в руки Ярославу. А если по пути что-нибудь случиться, нужно сделать так, чтобы оно, послание, не попало в какие-нибудь другие руки. И довериться мне некому, кроме тебя.

— Очень сожалею. Но, видишь ли, я еще не решил, куда мне ехать. На Русь — да, может быть, но скоро зима, а на Руси холодно. Я не люблю холод. Возможно, мне захочется перезимовать в теплых краях.

— Нет, нельзя.

— Ты не разрешаешь?

— Послание огромной важности, Хелье.

— Это как посмотреть. К примеру…

— Вот, посмотри.

Казимир протянул ему свиток. Пока Хелье его разворачивал, Казимир вывалил из калиты на стол еще несколько грамот, взял чистую хартию, и снова стал что-то писать.

Сперва речь шла о замужестве сестры Ярослава, и прилагались извинения — мол, прости, что не оповестили, не спросили разрешения, время военное. Затем Хелье перестал мрачно улыбаться, посерьезнел, и стал читать внимательно.

«… против тебя и твоих территорий готовится заговор, самый серьезный за много лет. Грядет передел мира, а быть переделу или нет — зависит от многого, и от тебя лично тоже. О подробностях тебе расскажет посланец, а в письме могу сказать только — собирай два войска, князь! Одно, большое, посылай на юг от Киева, таким образом ты сможешь предупредить удар врага. Второе, меньшее, будет охранять тебя на северо-западе. Твой союзник Казимир».

Хелье поднял глаза на Казимира.

— И что же это означает? — спросил он.

Казимир дописал строку.

— Это означает, — сказал он, — что Неустрашимые договорились с фатимидами, и готовят нападение в этом году.

— В этом году?

— Да.

— Не поздно ли? Зима вот-вот.

— Это, возможно, часть плана.

Хелье некоторое время размышлял.

— Это Мария тебе рассказала? — спросил он.

Казимир посмотрел Хелье в глаза. Держа в правой руке свиток, Хелье левую положил на поммель и расставил ноги на ширину плеч. Перед ним был — другой Казимир. Что-то от прошлого Казимира все еще наличествовало — от беглеца, алумно, монаха, или кем он там был, в недалеком прошлом. Но — холодный взгляд, недобро вздернутая бровь, не сжатые в момент решительности, но растянутые в полу-улыбку губы — перед Хелье сидел властитель. Прежний Казимир сказал бы — «Уж это мое дело, а если и Мария — то что же?» Нынешний не удостоил Хелье ответом, давая понять, что дела его и его жены никак не касаются варанга смоленских кровей, что не того полета птица этот варанг, чтобы задавать такие вопросы, что Мария отныне — жена властителя и сама властительница, а вовсе не заговорщица и интриганка, и Казимиру все равно, какие у его жены с Хелье были ранее отношения — вернее даже не все равно, а просто — лучше бы Хелье о каких бы то ни было отношениях с Марией в прошлом не упоминать — ни под каким предлогом. Поскольку если Казимир, против собственного желания, дознается, что состоял Хелье некоторое время любовником при Добронеге, знание это весьма усложнит Хелье жизнь.

Прав Гостемил — власть портит людей.

Казимир протянул руку — Хелье подал ему свиток. Казимир скрутил его в трубку и запечатал, и приложил амулет. На мгновение Хелье показалось, что на амулете — сверд и полумесяц, но только показалось. Казимир снова протянул Хелье послание. Сигтунец хлопнул себя по бедру, обнаруживая, что калиты при нем нет. Тогда он просто взял свиток у Казимира и, держа его в руке, коротко поклонился. Казимир улыбнулся светски и, подняв с полу калиту, протянул Хелье. Звякнули золотые монеты на дне. Хелье сунул свиток в калиту.

— Хорошо, — сказал он. — Раз уж мы расстаемся… Вот последняя часть… хмм… польского наследства.

Отвязав от гашника маленький кожаный мешок, он положил его на стол перед Казимиром.

— Что это? — спросил Казимир.

— Как я понимаю, это один из двух драгоценных камней, которые называются «Литоралис». Тот, который считался пропавшим.

— Литоралис!

— Я предполагаю, что это именно он. Но не уверен. Поговори с каким-нибудь ювелиром, пусть вставит в ожерелье. Будет жене твоей подарок.

Казимир развязал тесемки и вытащил камень. Литоралис сверкнул голубоватыми гранями. Казимир поднял глаза на Хелье.

— Ты хотел взять его себе? — спросил он.

— Мне чужого не нужно, — холодно ответил Хелье.

Он еще раз поклонился. И вышел.

А Дир куда-то исчез!

— Дир! — позвал Хелье, войдя в спальню.

Нет Дира.

Хелье порасспрашивал вояк в замеке и в конце концов напал на след. Дир, оказывается, решил прогуляться и зайти в заведение. Заведение располагалось на восточной окраине города, в четверти часа ходьбы. В заведении Дир хвестовал с тремя монахами.

— Хелье! — крикнул он. — Иди к нам! Это мои земляки, ростовчане!

Хелье подошел и сел на ховлебенк. Подбежал половой, но Хелье сделал ему знак — отбежать.

— Ты должен был меня ждать в замеке, Дир.

— Да, но я только на несколько минут вышел, развеяться. Вот, знакомься — это Андрей… Андрей, да?

Молодой монах кивнул и улыбнулся.

— А это…

— Матвей, — представился другой монах.

— Исай, — подал голос третий, толстый, монах.

— Они идут на Русь, — объяснил Дир, — так вот может, ежели повозку… и запасы какие-нибудь… так мы к ним присоединимся, раз мы тоже туда едем? Или они к нам присоединяться? Веселые ребята, хорошие. Я им рассказал про свою оранжерею. Как приедем куда-нибудь, так обязательно надо оранжерею устроить. В оранжерее спокойно, тихо, уютно, никто тебя не ненавидит, не гонит.

— Дир, мне срочно нужно уехать.

— Ну так и мы с тобой.

— Нет, мне нужно ехать быстро.

— Мы поспешим.

— Нет, компания не может ехать так быстро, как один гонец. Но вот что. Вот тебе твоя доля…

Монахи насторожились.

— Доля чего?

— Просто доля, — сказал Хелье, раздражаясь, кладя кошель на стол. — Здесь достаточно, чтобы нанять охрану. Человек пять ратников.

— Уж я сам себе охрана, да и другим тоже, — упрямо сказал Дир и насупился, и засопел потным мясистым носом.

— Дир, не дури. Езжайте прямиком в Киев. Там и встретимся. Я буду тебя там ждать.

— Суета, — сказал Андрей. — Суета сует.

— Это не суета, а насущность, — возразил Дир. — Вот, — пожаловался он Хелье. — Хоть и ростовчане, а простых грунок не понимают. Христиане — они все такие.

— Я тоже христианин, — сказал Хелье. — К тому ж бывший священник.

— Ну да?

— Приходилось изображать давеча. Ничего особенно сложного.

— Да, но ты как-то… не такой какой-то. Кроме того, они монахи, а монахи мыслят…

— Сентенциями, — подсказал Хелье, смягчаясь. — И догмами еще.

Монахи засмеялись.

Дир посмотрел вдруг на Хелье странно, с какой-то тоской в глазах. Хелье почувствовал упрек.

Не он, так кто-то еще, из людей Риксы или самого Казимира — нашли бы в конце концов Дира в его слотте и попросили бы оплатить счет. В конце концов об устном завещании Святополка рассказал именно Дир — и, возможно, не кому-нибудь, а Риксе, в постели. И если он, Дир, хотел жить в покое и достатке, нужно было не слотт на Балтике покупать и изображать там Фафнира, на золоте пузом возлежащего, а отдать деньги в рост купцу и купить дом в теплых краях на взморье. И завести детей, и их воспитывать, а не жрать в три горла всякую дрянь!

Все это так, но что это меняет? Посланцем судьбы явился Диру именно Хелье. И ведь неизвестно — будь у судьбы другой посланец, Годрик заговорил бы ему зубы, или Дир переслал бы посланца в противоположные веси! Но к Диру приехал друг Хелье, брат Хелье, и Дир, не видевший брата Хелье восемнадцать лет, безропотно делал все, о чем попросил друг. А попросил его друг Хелье — не ради спасения многих, не из благородных, самоотверженных побуждений, не ради даже грубой наживы — но во имя женщины, которая в благодарность Хелье за безответную преданность преспокойно вышла замуж за польско-саксонского сопляка. Который смотрит холодно, рассуждает о заговорах, и пишет грамоты, сидя в своем королевском сарае, пропахшем нечистотами.

— Дир, прости меня, а? — попросил Хелье. — Мы с тобой будем хорошо жить в Киеве, вот увидишь!

— А за что мне тебя прощать? — удивился Дир.

Монахи с интересом переводили взгляд с одного на другого.

— За то, что я временно сделал тебя бездомным — прости.

— Настоящий ростовчанин, — наставительно заметил ему Дир, одновременно просвещая молодежь, — человек походный, и дом его — крог или постоялый двор.

— Дир, я не об этом.

— Ты сделал то, что, заметь, велел тебе твой долг.

— Если бы, — сказал Хелье.

— А как же? Не из каприза же.

Хелье почувствовал себя еще большей свиньей, чем прежде. Провались они все — великие мира сего, страны, племена! А вот я… куплю Диру дом рядом с моим, подумал он. Приедет Гостемил, приедет выучившийся Нестор, и будет у нас веселье. А может я женюсь, и Гостемил женится… и Дир… и будем веселиться все вместе. На ком бы жениться? Славянок я боюсь, каждую славянку буду сравнивать с Лучинкой, и не в пользу славянки, разумеется… Гречанки шибко о себе мнят… Шведки какие-то сонные… Италийки буйные и глупые. Саксонку нужно найти, вот что. Саксонки — обстоятельны оне и телом крепки. И красивые встречаются.

Что это за монахи, однако? Что-то рассеян я, а тут нужно быть начеку! Откуда в Глогове — ростовские монахи? Откуда в Ростове монахи?

— А что вы тут делаете? — спросил он, используя фактор неожиданности.

— Мы паломничали, в Рим ходили, — ответил монах Андрей, не растерявшись. — Приобщиться, на гробницу апостола посмотреть.

— Нашли время, — заметил Хелье.

— А что, время как время, — сказал Андрей.

— Пешком ходили?

— Да.

— Хотели кнорр смастерить, — серьезно добавил Исай, — да настоятель не позволил.

— А Неустрашимых не боитесь?

Монахи переглянулись недоуменно.

— Это кто ж такие? — спросил Андрей.

Нет, на спьенов не похожи, решил Хелье. Ему очень не хотелось оставлять Дира. И он решил пока что его не оставлять. Да и права не имел! Нет уж, Хелье, друг мой, ради одного кесаря мы уж с тобою пожертвовали благополучием друга. Жертвовать еще раз ради еще одного кесаря — это будет слишком. Дружба важнее кесаря. Дружба — истинна, кесари — мираж.

Но поручение есть, и что-то с ним надо делать. Остается — цирюльник Томлин в Бродно.

Хелье вернулся в замок, посвятил некоторое время составлению депеши, используя тайнопись, шифр которой известен был, помимо самого Хелье и Ярослава, еще и Нестору. (Нестор этот шифр и придумал, о чем Ярослав, естественно, не знал). Затем он написал вторую грамоту — собственно цирюльнику Томлину, после чего, запечатав обе грамоты, он походил по земеку и по двору, рассматривая находящихся там, выискивая кандидата. И заметил — бледного, спешащего куда-то Леха.

— Лех, друг мой!

— Хелье, здравствуй. Я, к сожалению, спешу…

— Это не займет много времени. Должен тебе сказать, Лех, что выглядишь ты, как человек, которому хочется куда-нибудь уехать.

Лех остановился и уставился на Хелье. И побледнел еще больше.

— Именно, — сказал Хелье. — Я предоставлю тебе, если хочешь, такую возможность. Ты знаешь, где находится Бродно?

Лех не ответил.

— Вот и хорошо, что знаешь. В Бродно живет один мой знакомый цирюльник. Очень хороший цирюльник, из тех, кто не ходит по домам — ходят к нему. Мы состоим с ним в переписке, Лех, и мне нужно, чтобы ты доставил ему два письма, и это срочно. Денег на дорогу я тебе дам, вот кошель, а плату за услугу от моего имени даст тебе сам цирюльник, а зовут его Томлин. Кстати, он тебе подкоротит слегка волосы, так ты не отказывайся, он свое дело знает. Возьми самую лучшую лошадь и езжай себе.

— Я не могу уехать прямо сейчас.

— Жаль.

— Но, возможно, смогу скоро…

— Как скоро?

— Сегодня.

— Ты меня этим весьма обяжешь.

Через два часа Хелье снова увидел Леха — садящегося на лошадь. Вот и хорошо — теперь и охраны никакой не нужно, теперь я поеду спокойно с Диром и его дружками, подумал он.

* * *

— Сын мой, — сказала Рикса, оставшись с Казимиром наедине. — Сын мой, я рада за тебя, рада твоему возвышению, и верю, что вскоре вся Полония признает тебя своим господином.

— Благодаря тебе, — учтиво заметил Казимир.

— Не льсти мне, сын мой. Я пришла, чтобы предупредить тебя о последней, самой большой опасности.

— Я слушаю, — сказал Казимир мрачно.

— Враги нашей семьи очень сильны, тебе это известно. Твоя… жена… возможно, она изменилась с тех пор, как… И все же, она из их числа. Остерегись, сын мой. Я не верю ей. Видишь — я силюсь, и даже не могу назвать ее по имени. У нее свои планы… Скажи хоть что-нибудь, сын мой.

Помолчав, Казимир чуть отодвинул скаммель от скаммеля матери и вытянул ноги.

— Многое изменилось, матка, с тех пор, как мы с тобою жили в Саксонии.

— Вижу.

— Все это время ты хотела, чтобы я стал королем.

— Да. Да! Возможно, я была не права.

— Это не имеет значения. Ты этого хотела. А ход мыслей короля отличается от хода мыслей обычного человека. Желания у короля — королевские, страхи тоже, побуждения, поступки — все это другое. И многие, даже близкие королю люди, не в силах понять королевских побуждений. Ибо для того, чтобы их понять, нужно самому быть королем.

— Сын мой, все это так. И все-таки, как твоя мать, я обязана тебя предупредить.

— Я благодарен тебе за это.

— Мы расстаемся, сын мой, возможно надолго, и я желаю тебе счастья. Я хочу, чтобы ты был справедливым и твердым монархом, таким, каким был твой дед, Болеслав Храбрый.

— Ты хочешь уехать?

— Я вынуждена уехать. Жить рядом с твоей женой для меня — невозможно. Я устала и имею право на отдых.

— Это так, — сказал Казимир. — Но у меня есть сомнения по этому поводу.

— Как?

— Сомнения. Ты заслужила отдых. Но тебе следует подумать — не оскорбляет ли твой отдых меня и мою жену.

— Что ты имеешь в виду? — спросила Рикса, дрожа.

— У меня есть сведения, что отдыхать ты собираешься не одна.

— Какая наглость!

— Ты вынудила меня на эту наглость.

— Такое сказать — матери!

— Да, некрасиво. Неэтично. Согласен. Но, увы, король обязан знать, что происходит в его доме, и, увы, я знаю. Открываются по ночам ставни, скидываются вниз веревочные лестницы.

Рикса побледнела.

— И оказывается, — продолжал Казимир, — что не один я состою в связи с врагами семьи.

— Как ты смеешь!

— Не изображай негодование, мать. Ты перепугалась, не так ли. Ты посчитала, что Неустрашимые проникли к нам в тыл через мою постель. А на самом деле вовсе не мою постель они избрали для проникновения.

— Нет! Ты ничего не знаешь!

— Я знаю столько, сколько мне нужно знать, мать. Неустрашимые знают меня — прошлого, мальчишку, уехавшего в Париж для принятия пострига. И думают, что в случае моего восхождения на престол Полонией будешь править ты, от моего имени. Посему управлять следует тобой, а не мной. Моя жена не принадлежит больше к Неустрашимым. Об этом им тоже известно. И поэтому она, жена моя, находится в опасности. А мною, как я погляжу, продолжают помыкать. Но я теперь другой, и я сумею защитить и свою жену, и себя.

— Что ты болтаешь! — возмущенно и испуганно сказала Рикса. — Защитить! Нужно иметь связи…

— У меня есть связи, мать. И я умею принимать решения. Если хочешь, можешь ехать и отдыхать, но поедешь ты одна.

— Это не твое дело!

— Теперь уже мое. Увы.

Рикса поднялась на ноги.

— Пройдет время, сын мой, и все уляжется, и ты вспомнишь об этом разговоре. Я тебе больше не нужна — да будет так.

— Ты мне нужна.

— Прощай.

Она вышла — дрожа от волнения, страха, негодования. Поспешно пройдя по коридору, она свернула, еще раз свернула, преодолела семь ступеней, ступила в следующий коридор. Уезжать немедленно! Что-то задумала Мария, на что-то подбила Казимира, они все знают! Повозка, пара добрых лошадей — на юг! Немедленно на юг! Куда угодно — в Рим, в Константинополь! Нам обоим грозит опасность!

Он ничего не знает, не понимает, он наивен. Им управляют.

Бьярке — не служит более Неустрашимым, Бьярке служит только любви! Только! Я хорошо знаю Бьярке, я видела его мучения, когда он нарушал слово, данное Рагнару, Бьярке — единственный, храбрый, преданный! Любящий, ласковый Бьярке! Скорее, скорее — уже стемнело, и это хорошо. Нас никто не увидит, о нашем побеге узнают только утром.

Два стенных факела горели у входа в покои. Рикса чуть не столкнулась с бледным, сурового, отрешенного вида молодым человеком — кажется, его зовут Лех. Он низко ей поклонился и пошел прочь — чуть не побежал. Она распахнула дверь.

Бьярке лежал на полу возле ложа, голый до пояса, в крови, а из груди у него торчало копье. Рикса подбежала, упала на колени возле него, боясь дотронуться, схватилась за голову. Глаза Бьярке, широко открытые, стеклянные, смотрели в потолок. Он показался ей меньше ростом.

Раздались шаги. Это невозможно — это верх цинизма. Убийца пришел посмотреть, как над его жертвой склонилась любящая женщина. Не может быть! Нет!

Казимир остановился на пороге.

— Ты хотела, чтобы я стал королем, мать, — сказал он. — Я им стал.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. В ЧЕРНИГОВЕ.

За год до описываемых событий неожиданно погиб Мстислав, повелитель Левобережной Руси. Левобережье, граничащее со степью, и само по себе по большей части степь, отличалось от Правобережья разительно, и если у астеров и ковшей взаимная неприязнь часто походила на семейную ссору — северяне и южане прекрасно друг друга понимали, когда это было им нужно — с Левобережьем у цивилизованных земель отношения сложились сдержанные, суровые. И только самый север Левобережья, с определенным Мстиславом в столицу городом Чернигов, схож был с Новгородом и Киевом — обычаями и надеждами. Мстислав, большую часть жизни правивший в Тмутаракани, ценил цивилизацию. Ему не посчастливилось, как старшему брату его, Ярославу, иметь в окружении столько нужных, даровитых, преданных людей. Не было у него верного адъютанта, такого, как Жискар; не было зодчего Ротко, подспудно привившего киевскому властелину хороший архитектурный вкус; не было лояльного, переносящего обиду легко, с огромным опытом, полководца Ляшко; не было обожаемой жены, сведущей в вопросах церкви; не было надежного гонца, тайного дипломата, и разведывательного отряда в одном лице, по имени Хелье. Мстислав все делал один — и справлялся. И, удивительное дело — был любим народом Левобережья. Один раз пришлось ему драться со старшим братом — и Мстиславу улыбнулась, как всегда, фортуна, и Ярослав отступил, и даже собирался бежать в Новгород, когда ему сообщили, что брат, вместо того, чтобы триумфально входить в Киев, уехал домой вместе с войском. Братья поделили владимировы владения, и прагматик Ярослав, взяв себе западную часть, решил, что созидать — практичнее, чем разрушать. Мстислав по временам завидовал брату и тоже пытался строить и просвещать, и даже, собрав нескольких умников у себя в тереме, создал свой вариант «Русского Судопроизводства», ничуть не менее помпезный и вздорный, чем оригинал. Затем в Чернигове срыли часть холма возле детинца, в образовавшейся плоскости выкопали котлован, вбили сваи, и стали строить «храм невиданный». Успели возвести две стены — просели сваи. Вбили новые — снова возвели стены, начали класть крышу, а она упала. Возможно дело было в том, что храм задумывался очень большим, поэтому нельзя было просто навалить камней потяжелее, а сверху водрузить купол да крест — нужна была инженерия. Но не было инженеров. Мстислав вспомнил о Свистуне.

На севере Левобережья леса огромные, густые. Люди Свистуна границ не знали — разбойничали на обоих берегах Днепра, но базировались на черниговской стороне, где-то между Днепром и Десной. Несколько раз Мстислав пытался нейтрализовать монополию Свистуна на ночной разбой — не извести его (поскольку на его место встало бы десять других личностей, помельче, и резня бы сделалась невиданная), а наладить с ним хотя бы дипломатические отношения. И наладил. И теперь, послав к нему своих людей, по-дружески попросил его (подразумевалось вознаграждение) пойти в разведку, поскольку сам Свистун инженерии не знал. Двое из приближенных Свистуна смотались в Киев, и еще трое в Новгород, и украли из хранилищ грамоты да письмена — чертежи и расчеты. Также, похищен ими был из Новгорода один из помощников Ротко — он и расшифровал черниговским строителям чертежные тайны. Сделали замеры, вбили новые укрепленные, «распадные» сваи; в известку наколотили куриных яиц. Возвели стены по одному из чертежей — эффектные, фигурные. Повесили крышу, убрали опалубку — центральная часть храма выстояла. Оставалось достроить башни по бокам. К двубашенным строениям Ротко питал слабость — возможно, они ассоциировались у него с городскими воротами в Константинополе. А может и нет.

Также, Мстислав задумал проложить первый в Левобережье цивилизованный хувудваг. Его спрашивали — зачем. Он отвечал уклончиво, «Нужно». В год, когда не было войны, наметили план и стали откупать у годсейгаре части эйгоров, по которым хувудваг должен был проходить — на север, к Ладоге (Мстислав тайно мечтал о связи с Балтикой). Под Муромом скупщики наткнулись на препятствие, вернулись в Чернигов, и доложили о препятствии князю.

— А ну, еще раз объясните, — сказал князь. — Кому земля принадлежит?

— Моровичам.

— И почему не продается?

— Чтобы… э… сохранить все в семье.

— Так и сказал он вам?

— Нет.

— А как сказал?

Скупщики замялись.

— Говорите, — приказал князь, забыв о завете конунга Соломона — «Не на всякое слово, которое говорят, обращай внимание, чтобы не услышать тебе раба твоего, когда он злословит тебя. Ибо сердце твое знает много случаев, когда и сам ты злословил других».

Еще помявшись, скупщики признались, что сказано было неприятным тоном, что, мол, «земля, принадлежащая древнему роду, не может быть продана выскочкам из рода олегова».

— Ничего не понимаю, — сказал Мстислав. — Моровичи — действительно древний род, но я знаю Моровича, который там живет, и он, мне помнится, вполне сговорчив.

— Он умер.

— А земля?

— А земля перешла к его племяннику.

— И что за человек племянник?

— Лютый человек, князь.

Князю стало интересно, и с небольшим отрядом отправился он в Муром.

На пороге главного дома в эйгоре, самого настоящего стенхуса (дома всех остальных землевладельцев в округе были деревянные) гостей встретил толстый детина с приплюснутым носом, миндалевидными глазами, и недовольным выражением лица.

— День добрый, гости, — сказал он сварливо и поклонился. — Проходите в столовую, я буду вас кормить.

— А господин твой где? — спросил Мстислав.

— Господин мой предается созерцанию, но скоро выйдет к вам.

Подумав, Мстислав решил, что ничего обидного сказано пока что не было, и проследовал с тремя воинами в столовую. Сварливый холоп вскоре подал им закуски невиданной мягкости и невероятного вкуса — все таяло во рту. И вино — возможно, константинопольского разлива, нежное. Воины покривились, а Мстислав сообразил, что к такому вину следует привыкнуть. Холоп, усмотрев недовольство на лице воинов, принес кувшин с брагой и отдельные кружки.

Хозяин дома действительно вскоре появился — пятидесятилетний, огромного роста, с широкими плечами, богато и утонченно одетый в дорогие однотонные ткани без узоров. Спину он держал прямо, ступал не степенно, а с естественным достоинством, а правильные черты его лица произвели — на Мстислава хорошее впечатление, а на воинов неприятное. Седые волосы над лысоватым лбом были аккуратно расчесаны, борода тщательно и коротко подстрижена, серые глаза смотрели не то, чтобы приветливо, но — радушно.

Мстислав встал, и хозяин коротко и подчеркнуто вежливо поклонился гостю.

— Добро пожаловать, — сказал ровным, красивым басом Гостемил. — Я здешний годсейгаре. Кого имею я честь принимать в моем доме?

— Я Мстислав Тмутараканский.

— Я очень рад, — совершенно естественно сказал Гостемил. — Будь добр, князь, присаживайся, да и я с тобою заодно. Нимрод!

Холоп вошел, поклонился, и молча встал рядом с Гостемилом.

— Друг мой, — сказал Гостемил, — давеча у самого дома буйствовали и что-то кричали смерды. Почему?

— По невежеству, — ответил Нимрод.

— Нет, не только.

— Я им недоплатил за…

— Вот, это ближе к делу. Пойди и доплати.

— Они меня побьют.

— Не следует фантазировать, друг мой. Не настолько они дураки, чтобы бить человека, который дает им деньги.

— Не хочу.

— Понимаю твои затруднения. И все-таки пойди и заплати. Прямо сейчас.

— Хорошо.

И Нимрод вышел.

— Странный у тебя холоп, — заметил Мстислав.

— Да, весьма, — согласился Гостемил. — Но ничего не поделаешь, такого повара больше нигде не найти.

— Так это он все это приготовил?

— Да.

— Болярин, — сказал Мстислав. — Я хочу купить его у тебя.

— Князь, его многие хотят купить.

— Я хорошо заплачу.

— Мы не на торге, князь.

Мстислав хотел было рассердиться, но вдруг ему стало забавно.

— Дело у меня к тебе такое, болярин, — сказал он. — Мы тут собираемся хувудваг прокладывать, и хотели бы купить у тебя часть эйгора, западную.

— Нет, — ответил Гостемил. — Твои торгаши у меня уж побывали, князь, и я им отказал. Не скрою, был я с ними груб, но они сами виноваты. Речь зашла о родах, кто от кого произошел, и мне стало противно.

— Не понимаю, — сказал миролюбивый Мстислав, — ты не любишь мой род?

— У наших родов давнишняя взаимная неприязнь, князь. Такая традиция. Бывают традиции хорошие и плохие, а бывают просто так — есть она, традиция, и все тут.

— Но хувудваг нужно проложить.

— Не думаю, хотя это твоя воля, князь. Ну так прокладывай в обход моего эйгора.

— Но там слева болота да холмы, а западная часть эйгора ровная вся.

— Сожалею, князь.

— Да ты, болярин, невежа! — не выдержал один из воинов.

— Молчи, Корко! — прикрикнул на него Мстислав.

Гостемил, не глядя на Корко, улыбнулся.

— Ретивые у тебя холопы, князь.

— Я не холоп! — возмутился Корко.

— Корка, молчи! Болярин, я не чувствую ни к тебе, ни к роду твоему, никакой вражды. Совсем. Наоборот — будешь в Чернигове, так заходи в детинец ко мне в любое время, напою и накормлю чем смогу, и спать уложу.

— Нет, князь.

— Что — нет?

— Рад твоему гостеприимству, но воспользоваться им не смогу.

— Почему?

— Я же сказал — вражда у наших родов.

— Но ведь я-то сижу у тебя дома, вот сейчас!

— Это совсем другое дело, — объяснил Гостемил. — Двери дома моего открыты для всех, больших и малых, просвещенных и не очень. А мне, представителю Моровичей, к олеговым потомкам в гости ходить не пристало.

Мстислав и на этот раз не обиделся, а только строго посмотрел на Корку, чтобы тот молчал.

— Странный ты человек, болярин, — заметил он.

— Да, я иногда бываю странен, — согласился Гостемил. — Мне, например, не понравился Веденец.

— Веденец?

— Венеция. Это такой город на Адриатике.

— Да, я слышал, — сказал Мстислав, улыбаясь.

— Мне говорили, что это второй Константинополь, все время веселье, праздник, и зрелища. И все, кто там побывал — в совершенном восторге возвращались. А мне город показался простоватым, вороватым, и каким-то хилым. К тому ж к концу моего там пребывания сделалась отвратительная погода, дул ветер, сыпало снегом. Еда там простецкая — очевидно, тамошние содержатели крогов считают, что если город пользуется популярностью, то вкусно готовить не нужно. Это, надо отдать им должное, весьма практичный подход к делу, но мне он показался оскорбительным. Хорловы терема там какие-то очень функциональные. Без улыбок, слишком делово. Кроме того, в Веденце совершенно не популярны достойные фолианты. Писцы пишут только доносы на ближнего и ведомости.

— А во Флоренции ты был?

— Не был, но наслышан.

Поговорили еще о достоинствах и недостатках городов. Гостемил вспомнил по ходу дела Екклесиаста и восхитился стихом, где говорится о том, что награда за труды есть немедленный и непосредственный результат этих трудов. И вспомнил в этой связи Аристохвана, но гости не знали, кто такой Аристохван — Мстислав путал его с Аристотелем, а один из воинов сказал, что не является любителем норвежских саг, и что даже астеры порою сочиняют занимательнее. Потом Мстислав заговорил о недавней охоте, и воины его с энтузиазмом поддержали, а Гостемил заскучал.

— Вот что, гости, — сказал он, — вы тут хвестуйте, а если нужно чего — Нимрода зовите, он принесет да подаст. Баня будет к вечеру. А отхожее место у меня на заднем дворе, так уж пожалуйста, из уважения к дому, в углы не ссыте. А я пойду вздремну — стариковская привычка, вредно, ну да уж ничего не поделаешь. А то мне что-то скучно с вами и вашей охотой.

Гости так ошарашились речью этой, что не нашлись, что ответить, и только смотрели уходящему Гостемилу в широкую спину.

— Это ж просто… не знаю… оскорбление! Вот! Настоящее! — сказал наконец один из воинов. — Князь, тебя оскорбили!

— Да, — откликнулся Мстислав, но не сердито, а как-то отрешенно, без интонации.

— Он наглец!

— К тому ж можно, если на то пошло, взять силой то, что он по-хорошему отдать не желает!

— Ты лично, Корко, собираешься применять к нему силу? — осведомился Мстислав. — Что ж, пойди, примени, а я погляжу, что из этого получится.

— Нет, а просто привести сюда ратников человек двадцать, и пусть под их надзором холопы наши кладут хувудваг.

— Да, — сказал Мстислав задумчиво.

— Именно! — подхватил второй воин.

— И скажет про меня болярин, — продолжил мысль Мстислав, — что я достойный представитель рода олегова. — Он помолчал. — И будет прав, — добавил он.

— Князь, он не смеет.

— Молчать! «Не смеет». Дураки!

— Князь, нам за тебя обидно!

— За меня? Не за него?

— А он-то что…

— А мы перед ним виноваты, — сказал Мстислав.

— То есть как!

— Чем!

— Тем, что влезли незваные к гостеприимному человеку. Тем, что нагло навязывали ему сделку, которую он не желает заключать. И за его угощение отплатили ему глупыми разговорами — а ведь он, забыв об обидах, говорил с нами о возвышенном.

— Что возвышенного в венецианских хорлах? — возмутился Корко.

— Тихо!

Некоторое время Мстислав сидел, раздумывая, а затем поднялся во весь свой незавидный рост, расправил широкие плечи, поводил головой, как перед боем, и сказал:

— Эх… Боязно мне что-то, а вообще-то надо бы пойти извиниться перед хозяином. А вот я еще вина выпью и извинюсь.

— Да какое это вино! Кислятина, — заметил Корко.

— Да, — согласился Мстислав. — Ты, тем не менее, уж весь кувшин вылакал. Как бишь зовут холопа?

— Э…

— Позвольте, — спохватился Мстислав. — А хозяина-то как зовут?

— Э…

— Э…

— Вот же свиньи, — с досадой сказал Мстислав. — Вы, и я тоже. Уж об имени-то следовало спросить, прежде чем развязным тоном сделки предлагать. У священника были, у посадника были — а не спросили. И у хозяина самого — не спросили. Ну так у холопа спросим.… Как зовут холопа!

— Э…

— Пни дубовые обоссаные, — сказал Мстислав. — Нужно покликать холопа, а не можем — не осведомились об имени. Ну, не кричать же «холоп, холоп!» Тфу. Иди, Корко, ищи холопа, да не потревожь хозяина, он дремлет.

— Я…

— Иди, тебе говорят! Да, вот еще что — если потом мне придется перед хозяином дома за тебя краснеть — в острог я тебя посажу, Корко, на целый год.

Вскоре вернулись — Корко и Нимрод, с кувшином вина.

— Нимрод его зовут! — радостно сообщил Корко. — Вот этого. Нимрод! А хозяина-то зовут Гостемил! Вот, все узнал я, князь!

— Не кричи так, — велел Мстислав. — А скажи, Нимрод, хозяин твой, когда дремлет — долго он… до темна, или?…

— Полчаса или час, — ответил Нимрод. — Не более того.

— Это ты все приготовил? Что на столе?

— Я.

— А еще можешь?

— Могу.

— Ты прекрасный повар, Нимрод, — сказал Мстислав. — Но твой хозяин не хочет тебя продавать.

— Еще бы, — сказал Нимрод, усмехаясь. — Ты бы тоже не захотел.

— А ведь прав! прав! — сказал Мстислав со смехом. — Где ж ты искусству такому научился, Нимрод? В каких весях, каком городе?

Верный традиции киевского квартала Жидове, где он действительно воспитывался — традиции отвечать вопросом на вопрос — Нимрод сказал:

— А что, ты хочешь провести туда хувудваг?

Князь захохотал, а воины, не понявшие, что такого смешного было сказано, насупились. Сам Нимрод тоже ничего смешного не имел в виду.

— Садись с нами, Нимрод, — пригласил Мстислав. — Садись, не бойся.

— Князь! — запротестовал Корко.

— Что тебе?

— Холопа за стол…

— Что хочу, то и делаю, — возразил развеселившийся Мстислав. — Князь я или не князь! Садись, Нимрод.

Нимрод покраснел — возможно от хвоеволия, но все-таки сказал:

— Нет, я лучше постою.

— Да садись, чудак! Можно, я разрешаю и даже настаиваю!

— Может и можно, а только не положено. Холопы с господами не сидят.

— А вот в Писании сказано, что холопы не хуже господ, — заметил Мстислав.

— С этим я согласен, — заверил его Нимрод. — А только у каждого своя должность. У господ своя, у холопов своя.

— Упрямый ты.

— Нет, дальновидный. Но рядом постоять могу. Вот только принесу вам еще пожрать, а то вы уж съели все.

И он ушел.

— Дальновидный… — задумчиво повторил Мстислав. — Это чем же он такой дальновидный? Не понимаю.

— Да просто болтает он, князь. Что ты холопа слушаешь!

— Потому что у болярина из рода Моровичей даже холопы интереснее говорят, чем ты, Корко. Вот ведь к какому человеку мы попали, неблагодарные, неотесанные, дикие. Да еще и обижаемся на него.

Воины не поверили — чудит князь, чудит. Вернулся Нимрод и принес еще какие-то кушанья — и опять было вкусно, и даже обиженные воины потеплели слегка.

— Если бы таких поваров как ты дюжины две водилось, — сказал второй воин, именем Грыжа, — да в войско их — так ведь в плен бы никто не сдавался бы, сражались бы до последнего. А так — в походе, бывает, развлечься нечем, идешь, идешь — луна да волки.

Нимрод, подумав, сказал:

— Вот ты говоришь — луна да волки. А вот Като-старший говорил — Кархваж следует разрушить! И ведь разрушили его, Кархваж. А для чего? А чтобы показать всем, что с Римом шутки плохи!

— Это когда же такое было? — спросил Грыжа.

— В древние времена, — объяснил Нимрод. — Такие были особые, пунические войны.

Грыжа кивнул важно.

— Когда война пуническая, оно даже лучше, — сказал он. — Нужно все время быть готовым к бою. Никакой острастки воинам не нужно, ежели пуническая.

Мстислав, оставив воинов на попечение Нимрода и помня, что по углам ссать нельзя, вышел на задний двор, нашел там отхожее место, огороженное, поссал, а затем вернулся — но другим путем, не тем, каким вышел. Ему хотелось посмотреть на другие помещения в доме, а просить Нимрода их показать он почему-то постеснялся — возможно, первый раз в жизни.

Каменная лесенка вела на верхний уровень — странно, никакого второго уровня снаружи Мстислав не заметил. Поднявшись по лесенке и потянув на себя дубовую дверь, Мстислав оказался в башенке — круглой, будто крепостная. Наличествовали четыре окна — по частям света — скаммель, ложе, и несколько полок, на которых стопками лежали фолианты. Гостемил, оказывается, не дремал, а читал, полулежа на постели.

— Заходи, заходи, князь, — сказал он.

— Я не мешаю?

— Вовсе нет. Ты человек рассудительный. Сопровождающие твои — невежи, это точно, я от них и ушел, и почему-то мне подумалось, что рано или поздно ты меня здесь разыщешь. И я не ошибся.

— Это твоя спальня?

— Нет, спальня внизу, а это больше — логово. Когда ко мне приезжает женщина и задерживается на несколько дней, иногда удобно — сбежать сюда и запереться на час-два. Отдохнуть.

— А у тебя часто женщины бывают?

— Нескромный вопрос, князь.

— И то правда. Брат мой Ярослав — он лучше воспитан, чем я?

— Манеры у него лучше. Но ты добрее.

— Благодарю.

— Не за что.

— Позволь посмотреть фолианты?

— Конечно.

Мстислав взял наугад фолиант, открыл его, осмотрел титульный лист.

— О! — с уважением сказал он. — Перевод с арабского, не так ли.

— Да, — отозвался Гостемил. — Ничего особенного. Примитив, как все восточное.

— Не скажи. Они там, на востоке, весьма мудры.

— Не слишком. Это в Константинополе придумали, про мудрость Востока. Для пущей важности, а если до сути дойти, то ради денег. Какой-то летописец просил у императора денег на изучение.

Мстислав усмехнулся и взял следующий фолиант.

— Твой холоп, — сказал он, — отказался сесть со мной за стол, и объяснил это своей дальновидностью. Это он о чем?

Гостемил засмеялся.

— В Писании так сказано, — объяснил он. — Кто слуга здесь, будет в Царствии Божием господином, и наоборот.

Мстислав хлопнул себя по лбу и тоже засмеялся.

— Точно!

— Если это так, — добавил Гостемил почти серьезным тоном, — то я надеюсь, что Нимрод будет там ко мне милостив.

Мстислав кивнул, смеясь, и взял следующий фолиант.

— Говорил я давеча с одним муромским священником, — рассеянным тоном сообщил он. — Прихолмовой Церкви. А потом с посадником. Церковь построили недавно. И как-то странно — деньги на строительство и содержание дали какие-то темные личности, тати какие-то. Почему-то именно этот люд тянется к Учению, а простой народ… хмм…

— А простой народ осуждает, — закончил за него мысль Гостемил и поменял позу — отложил фолиант и заложил руки за голову.

— Именно. Может — правда, что славяне и Писание — несовместимы? Некоторые ученые люди так говорят.

— Где это такие ученые люди водятся?

— У меня в Чернигове.

— Но ведь тати — тоже славяне?

— Да.

— Понятно, что осуждать легче, чем давать деньги на строительство. За осуждение плату не берут, ежели оно не препятствует сбору десятины.

— Я не об этом. Не стыдно ли священнику принимать деньги от лихого люда?

— Не стыдно. Почему ему должно быть стыдно?

— Лихие люди они ведь… А знаешь, — неожиданно сказал Мстислав, — мне на эти темы и поговорить-то не с кем!

— Говори со мной, князь.

— Да… Ты первый человек за много лет… с которым я могу откровенно… э… Слушай, Гостемил, переезжай в Чернигов! Будем жить рядом, в гости ходить… друг к другу… Нет, я помню — род олегов, и так далее.

— Да.

— Ну так я к тебе буду ходить в гости.

— Хмм…. — сказал Гостемил.

— Да… Вот воры — они замаливают грехи, это понятно…

— Остальные считают, что им замаливать нечего, потому и денег не дают на церковь, — объяснил Гостемил. — Святой народ, безгрешный.

Мстислав засмеялся.

— Поэтому, следуя логике Писания, — добавил Гостемил, — воры скорее попадут в Царствие Небесное, чем осуждающие.

— Именно, именно… Позволь, это что же такое? Апулей! В переводе на греческий! Я этот фолиант ищу лет двадцать уже! Читал в детстве, украдкой. Можно я его у тебя куплю?

— Нет, но можешь взять на время. И дать писцу переписать.

— Правда?

— Конечно.

— Спасибо, болярин, спасибо тебе… А, да — говорил я с тем священником. И сказал он мне, что тех денег, что воры дали, едва бы на половину постройки хватило. А недостающую часть дал здешний годсейгаре.

— Вот ведь болтливый грек, — заметил Гостемил, раздражаясь, приподнимаясь на ложе. — А ведь было ему говорено — молчи, строй, да радуйся.

* * *

Свои сбережения Гостемил хранил у черниговского купца, и когда ему нужны были средства, приезжал в Чернигов и останавливался всегда в одном и том же месте — в Татьянином Кроге. Хозяйка тут же посылала кого-то из половых в детинец, к вечеру в крог приезжал князь, и беседовали они с Гостемилом до поздней ночи.

В одно из таких посещений Мстислав явился мрачноватый, будто нехорошо у него было на душе. Гостемил, за несколько месяцев знакомства потеплевший к князю и, несмотря на то, что были они одного возраста, относящийся к Мстиславу с отеческой добротой, попытался выведать причину плохого настроения властелина Левобережной Руси. Мстислав некоторое время мялся, а затем понизил голос и произнес:

— Только тебе доверюсь, Гостемил. Знаю, что ты меня не предашь.

Гостемил пожал плечами.

— Сестра моя навещала меня, и предложила мне кое-что, — доверительно сказал Мстислав. — Немного. Что-то должен сделать я, и что-то в благодарность за это сделает еще кое-кто. Но ведь… — князь еще понизил голос, — с этим людом, как поведешься, так уж не отпустят.

Помолчав, Гостемил осведомился:

— Я полагаю, что сестру твою зовут Мария?

Мстислав кивнул.

Еще помолчав, Гостемил сказал без особой злобы:

— Стерва.

И еще помолчали.

— Почему к тебе, а не к Ярославу? — спросил Гостемил.

— Да, я тоже так подумал. Видимо ко мне им удобнее было подобраться. Я вдовец, дочери замужем за не слишком выдающимися людьми. Ярослав же поддерживает связь со всем миром — через жену, детей, родственников.

— В каких выражениях она предлагала тебе… сделку?

— Не слишком радушный тон у нее, не слишком. Скрытые угрозы.

— О! — сказал Гостемил. — Стало быть, они уверены в успехе.

— Да, похоже.

— Ты ей отказал?

— Да.

— Рассердилась?

— Виду не показала.

— Что ж… Нужна тебе, князь, хорошая охрана. Очень хорошая. Такая охрана, которая никого к тебе не подпустит из непроверенных людей на триста шагов. Нужен также проверенный повар, к которому никого не будут подпускать — могу дать тебе Нимрода.

— Ты шутишь! Ты не хотел мне его продавать!

— Речь не о продаже. И нужно пожертвовать частью территорий.

— Зачем?

— Чтобы сохранить остальные. Подумай, с кем из христианских правителей ты можешь заключить союз. Самое лучшее было бы — с Конрадом.

— Я подумаю. Завтра еду на охоту…

— Нет, — быстро сказал Гостемил и покачал головой.

— Что — нет?

— Дни охоты прошли, Мстислав. Какая еще охота! Кругом леса густые, они могут просто стоять за сосной и ждать удобного момента.

— Ну уж нет! — возмутился Мстислав. — На охоту я езжу с раннего детства, это мое, этого они у меня не отнимут!

— Не вижу никакого смысла в охоте, — Гостемил строго посмотрел на князя. — Ты не ребенок, что за детские забавы, Мстислав! Тебе это не к лицу! Ты что — франк дикий, что ли! Принимай послов, читай Апулея!

— Нет. Возьму с собой надежных людей.

— В лесу они тебе не помогут.

Мстислав промолчал. Разговор не клеился. Вскоре Мстислав уехал обратно в детинец.

А на следующее утро вышла охота — десять всадников выехали в ближайший лес, и там гикали, травили зверя, учили соколов помогать людям развлекаться, и прочее, и прочее. Мстислав повеселел, раззадорился, орудовал пикой и луком. А только вдруг сопровождающие окликнули его, а он не ответил. Посмотрели по сторонам. Кинулись искать.

Нашли его на поляне, лежащим на спине, со стрелой в глазу. Конь князя топтался рядом.

Гостемил, задержавшийся в Чернигове, присутствовал на отпевании — и после походил по церкви, потрогал рукой прелестные гранитные колонны между сводами, сделанные зодчим по залихватскому рисунку Ротко, украденному вместе с чертежами, поразмышлял. Сильно привязаться к Мстиславу он не успел, но очень князь был ему приятен, и Гостемил уж начал подумывать — не пригласить ли в Чернигов Хелье, не представить ли князю? Из всего рода олегова Мстислав казался Гостемилу самым приятным представителем — понимающим, вдумчивым, добрым. Возможно, он стал таким только к старости, но что это меняет?

Вскоре после похорон в Чернигов прибыл Ярослав. Привычно называя слушателей «дети мои», сказал он проникновенную речь по поводу заслуг младшего брата и объявил себя правителем Левобережья. Никто не возразил. Все местные боляре нанесли визиты киевскому властелину — кроме Гостемила. К нему посылали, но он ответил, что у него голова болит, мочи нет. Уладив административные вопросы, Ярослав, оставив в Чернигове посадника, отправился объезжать территории, доставшиеся ему в связи с кончиной брата — огромные, хоть и суровые, не слишком щедрые, трудные.

После этого черниговским посадником стали манипулировать черниговские ставленники Свистуна, дававшие ему, посаднику, взятки. Также, стали расти разбойничьи формирования на территории города — печенежские и ростовские вымогатели почувствовали себя свободно, хоть и платили дань с доходов — опять же Свистуну. Ярославу об этом часто доносили, несмотря на принцип Свистуна — хватать и убивать доносчиков — но Ярослав не обращал пока что внимания на черниговские несуразицы.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ШАХИН И ШИРИН.

Ветер стих, и в мире стало на какое-то время очень спокойно. Подпрыгнув поочередно на ухабе, две повозки выкатились наконец на черниговский хувудваг. Первая повозка — длинная, похожая на драккар, крытая, чудо муромских придумок, содержала в себе — скаммель, ложе, прикроватный столик — ни дать ни взять походный передвижной дом, на одного обитателя рассчитанный. И три оконца — справа, слева, и спереди. Худо ли! А возница сидит на открытом воздухе, и кутается в две сленгкаппы с боляринова плеча, с покроем, из моды вышедшим в позапрошлом году. Зябко вознице, но обитателю дома на колесах нисколько его, возницу, не жалко. Вознице хорошо заплачено, и по доброй воле нанимался он, не принуждали его.

Тихо как в мире! Только колеса скрипят да лошадки топают. И удивительно он гладкий, этот черниговский хувудваг. Будто его снизу укрепили по древнеримскому способу. Молодец Мстислав!

О! Какие просторы, как огромен мир, каким маленьким чувствует себя человек на черниговском хувудваге. И как мало в мире этом уютных, цивилизованных мест!

В повозке, следующей за первой — тоже крытой, и тоже с возницей, сидящим впереди, на открытом воздухе — помещалась походная кухня с миниатюрной, но вполне функциональной печью, горшками, плошками, и толстым поваром с перманентно удивленным выражением лица и странным именем Нимрод.

Выглянув в окно и определив положение солнца за облаками, Гостемил решил, что время пришло, и велел вознице остановиться.

Выбравшись из повозки через заднюю дверь, он поежился слегка, вдохнул полной грудью, и стащил рубаху через голову.

— Нимрод! — позвал он.

Кряхтя и ругаясь себе под нос, Нимрод вылез из второй повозки.

— Что, уже? — недовольно спросил он.

— Вон ручей, видишь? Набери воды в ведро.

— А сразу нельзя было сказать про ведро, — заворчал Нимрод, залезая обратно в повозку и снова вылезая — с ведром.

Гостемил еще раз потянулся, несколько раз подпрыгнул, пробежал сто шагов по хувудвагу, вернулся, несколько раз присел, уперся правой рукой в землю и отжался дюжину раз, а затем левой. После этого он легко вскарабкался на крышу повозки, сунул ноги под идущую вдоль крыши запасную ось, свесился вниз — спиной — заложил руки за голову, и несколько раз приподнял торс до параллельного земле положения. Выпростав ноги из-под оси, он встал на руки, спружинил, повернулся кругом, держа торс вертикально, и соскочил вниз, мягко приземлившись. Тут и там тело ныло и жаловалось — Гостемилу было пятьдесят два года — но он проигнорировал жалобы. Сунувшись в повозку, он выволок оттуда сверд и сделал несколько выпадов правой, а затем левой рукой, затем несколько выпадов с полуоборотом, попеременно меняя руки, как учил его когда-то сам Хелье.

Вернувшийся Нимрод вытащил из кухонной повозки две палки, одну отдал Гостемилу, а другой стал махать и тыкать как попало, а Гостемил отбивал удары или уклонялся от них.

Один из возниц собрал в мешок три дюжины камней, и вдвоем с Нимродом они стали кидать камни в направлении Гостемила, встав шагов за двадцать от него, а Гостемил должен был каждый камень достать палкой. Почувствовав, что начинает, наконец, потеть, Гостемил сделал им знак остановиться и после этого, как всегда, выбил из траектории последний камень, брошенный Нимродом — каждый раз Нимрод надеялся, что Гостемил зазевается, и камень угодит ему в лоб. Двадцать шагов — слишком большое расстояние, чтобы убить камнем такого громилу, как Гостемил, так что ничего страшного, только шишка будет, и смотреть на шишку Нимроду будет приятно. Но ни разу еще за все эти годы не попал.

Гостемил вернулся к повозке, оперся о нее руками, и чуть наклонился, и Нимрод окатил его водой из ведра. Гостемил обтерся простыней, и Нимрод снова его окатил. Гостемил потер промежности галльским бальзамом, и Нимрод, сходив еще раз за водой, дважды окатил господина.

Порассматривав и потрогав волосы на груди, Гостемил спросил задумчиво:

— Нимрод, а почему у меня на груди шерсть седая? Борода почти вся чистая, виски более или менее, а грудь вся седая?

— От аскетизма, наверное, — сказал Нимрод.

Гостемил покопался в калите, вытащил гребешок из слоновой кости, и тщательно расчесал сперва волосы, а затем бороду, глядясь в плоский серебряный щит, отполированный Нимродом и предназначенный для этой цели. Затем Гостемил подозвал возницу, и тот, привычный, миниатюрным кинжалом срезал волоски, торчащие у Гостемила из носа, а затем тем же кинжалом удалил неприятную поросль, связанную с возрастом, из ушей болярина. Гостемил придерживал волосы, чтобы вознице было удобнее. Некоторое время порассматривав себя, Гостемил нашел общий свой вид удовлетворительным.

Залезши в повозку, он натянул чистую рубаху, порты, онучи, сапоги, опоясался гашником, и почувствовал себя полностью готовым к любым гостям и визитам. Нимрод принес ему на подносе завтрак — тонкий кусок ветчины, морковь, огурец, капусту, укроп, ломоть ржаного хлеба, и небольшой кувшин легкого вина. Повозки снова тронулись в путь и к полудню прибыли в Чернигов.

Возницы устали и попросились спать. Гостемил смотрел на город — с распахнутыми воротами, с тихим детинцем на тихом холме, с двубашенным храмом — и непонятная тишина в полдень ему не нравилась. Постояв и помолчав, он приказал возницам:

— В Татьянин Крог. Повозки пристройте на заднем дворе. Хозяйке скажете, что дня на три.

— А ты, болярин?

— А я пройдусь.

— Ехал бы ты с нами, болярин, — сказал Нимрод, высовываясь из кухонной повозки.

— Ты тоже чувствуешь, что что-то здесь не так? — спросил Гостемил задумчиво.

— В мире все не так, всегда.

— Ничего, авось пронесет.

— Вот ты говоришь — пронесет, — заметил Нимрод, — а меж тем Като-старший говорил в каждой своей речи, «Кархваж…».

— Да, я знаю. Езжайте.

— Ну, авось. Ладно. Поехали!

Повозки укатили.

Гостемил заложил руки за спину, чтобы не было соблазна сутулиться, прикинул, достаточно ли высоко держит подбородок, и степенным шагом проследовал вперед по улице. Прошел два квартала. Тихие, запертые дома. И ни одного прохожего! Будто вымер этот Чернигов бестолковый, город с древними воровскими традициями, поутихшими в период правления Мстислава, а теперь снова возродившимися. Ну, воры днем спят — понятно. Но не все же жители — воры. Если все воры — кто ж сеять да прясть будет? Это ведь — Улица Гончарная — в прошлый приезд именно гончары здесь и жили. Что-то не слышно — скрипа гончарных кругов, и не ругается и не дерется никто, а ведь более склочного народа, чем гончары, во всем мире не сыщешь.

Покосившиеся заборы, запущенные палисадники, обшарпанные дома — все как всегда в Чернигове последние полтора года, но вот тишина — это странно. Только воробьи чирикают, но как-то не очень уверенно. Вроде как пробуют — а можно ли мне чирикнуть? А вот кот бежит — прыг на забор! И смотрит.

— Котяра, — сказал Гостемил, останавливаясь. — Куда ж люди-то подевались?

Котяра посмотрел на него и отвернулся с таким видом, будто случайные знакомства с людьми, задающими праздные вопросы, ему с некоторых пор не очень интересны.

— О! — уважительно сказал Гостемил. — У нас с тобою похожие характеры. И ты тоже, как я, не первой молодости, но держишься с достоинством. Приходи в Татьянин Крог, Нимрод даст тебе буженины.

Кивнув коту, он двинулся дальше. В следующем квартале он заприметил какую-то бабку, сидящую на крыльце.

— Здравствуй, добрая женщина, — вежливо обратился к ней Гостемил через забор. — Как живешь, как дом?

— Ах, уйди ты, выродок коровий, — в сердцах сказала бабка, встала, ушла в дом, и хлопнула дверью.

Леший их знает, что у них тут происходит, подумал Гостемил.

Он повернул за угол — и наконец увидел людей. Муж, жена, четверо ребятишек, и повозка, лежащая на боку. Лошадь пасется рядом. Жена кричит на мужа, а муж огрызается.

— У тебя всегда все из рук валится, подлая твоя природа! — кричала жена. — Какой ты есть, такая и жизня у меня с тобою, кровопийца!

— Запахни меха, змея! — крикнул муж рассеянно, глядя на опрокинутую повозку.

— Пол-аржи проехать не можешь, удилище корявое! Пропали мои горшки, были да и не стало их! Ах ты дуб гнилой, хорла, ах ты звонарь колокола треснутого!

— Да ты законопатишь дупло-то свое, тупица! — огрызнулся муж, пытаясь поставить повозку на колеса, чтобы снова можно было загрузить в нее вывалившиеся мешки и сундук. — А то может тебе в глаз захвитить, при детях-то?

— Здравствовать вам, люди добрые, — сказал Гостемил, подходя.

Муж растерялся и слегка приосанился.

— Здрав будь, болярин.

— А не скажете ли мне, заезжему, что тут у вас в городе случилось? Почему так тихо, на улицах никого нет?

— Да как же… — начал было муж, но жена, дернув его крепко за рубаху, выставилась вперед.

— Нет, я скажу! — сказала она. — Случилось, что посадник, защитить нас поставленный, нас же и обворовал! Пить-есть требует, а как защитить — так вот те хвой с маслом в арсель!

— Ты замолчи… — предупредительно и тихо сказал муж.

— А, отстань, ничего я не боюсь! Это боляре все перетрусили, в детинце заперлись. И ты туда сейчас идешь, болярин, и отсидишься там, а мы хоть пропадай тут!

— Да заезжий он, ветка гнутая!

— Сам такой, порожек продавленный, шишка развороченная!

— Болярин… — сказал муж.

— Вот я… — начала снова жена, но тут муж крепко стукнул ее по затылку, и она отошла к детям, и стала им жаловаться так:

— Вот какой отец у вас любящий, детки мои любимые, за всю мою об ём заботливость такие от него благодарности, вот он мне голову-то сломал, вот посмотрите…

* * *

Татьянин Крог, обычно шумный, людный, стоял пустой, и только в углу за столиком ютилась группа непонятных заезжих — черноволосых людей со странными чертами лица, большими черными глазами, крупными носами, черными бородами, в сальных черных одеждах непонятного покроя. Человек пять или шесть — Гостемил не стал их считать, а поманил полового и спросил:

— Где хозяйка?

— Хозяйка нездорова.

— Мои люди прибыли?

Половой бросил взгляд на непонятных гостей. Гостемил тоже посмотрел в их сторону, а они молчали и, оказывается, смотрели на него.

— Неприятность вышла, — сказал половой. — Но теперь все хорошо.

— Что хорошо? Со мною два холопа и повар — где они?

— В комнатах.

Гостемил пошел в комнаты и вскоре отыскал в одной из них Нимрода и возниц. Сидели они притихшие.

— Вы, вроде, спать собирались, — сказал Гостемил.

— Да, болярин… мы собирались.

— Что-то не так?

— Не прогневайся, болярин.

— Нимрод, подойди.

Нимрод помотал головой.

— Да в чем дело! — Гостемил повысил голос. — Что тут стряслось?

— Нам велено из комнаты не выходить.

— Кем велено?

Молчание.

— Господин ваш я, — сказал Гостемил. — И кроме меня и митрополита никто ничего велеть вам не может.

Один из возниц приложил палец к губам.

— Ну, как хотите, — сказал Гостемил. — Где наши грунки?

— В повозках.

— А повозки?

— На заднем дворе.

— Дармоеды.

Гостемил вышел в крог — теперь и странные люди куда-то подевались, и только половой сидел в центре, у самой печи, тоскуя.

— Друг мой, — обратился к нему Гостемил, — что происходит в этом подлом городе?

Половой, как давеча возницы и Нимрод, помотал головой и ничего не ответил.

Еще лет десять назад Гостемил стал бы настаивать. Теперь же, умудренный, философски относящийся к людским причудам, он лишь пожал плечами и вышел из крога на задний двор.

Нужно убираться из этого города с его таинственностями, это понятно. Но сперва следует навестить купца Семяшку и взять требующуюся на путешествие сумму. В Киеве он встретит Хелье, и вдвоем они отправятся на зимовку в Корсунь, там тепло, хоть и дорого.

Гостемил вынул из повозки сверд, поддел бальтирад под сленгкаппу, и направился по пустым улицам к дому купца.

Возле дома собралось множество народу. Так вот где они все, черниговцы, подумал Гостемил. Я их ищу, а они к Семяшке на бельники с чечевицей сбежались.

Люди топтались и на улице, и в палисаднике, и в самом доме. Порасспрашивав, Гостемил уяснил, что племянник управляющего принимает гостей по одному в занималовке.

— А сколько ждать очереди? — спросил Гостемил.

— Некоторые с позапрошлого вечера ждут.

— А чего вам всем от него нужно?

Собеседник, по одежде и выправке — ратник, сделал рассудительные глаза.

— Так помилуй, болярин, что наше законное, то нам и должно, по первому требованию, получить.

— Твое законное?

— Жалование. Кому что, а мне — жалование. Остальным Семяшко наверное просто должен. Держат у него деньги. Мне держать нечего, да и товарищам моим тоже. Мы за жалованием. Потому даже ратникам пить-есть надо. А остальные — за долгом, наверное.

— За жалованием?

— Так ведь Семяшко платит нам жалование по просьбе посадника. А посадник ему за это что-то там… не знаю. Ну, правду ведь я говорю.

— Вне всякого сомнения, — подтвердил Гостемил. — Но почему ж именно сегодня, и всем городом вы сюда пришли, и ратники, и ремесленники?

— Да ведь, болярин, посуди сам, как с купцов дань собрали давеча, так все купцы сбежали, так теперь говорят, что никаких денег никто не получит. И Семяшко тоже сбежит, вот помяни мое слово, болярин.

— Дань собрали с купцов?

— Да.

— Вроде бы не время сбора сейчас.

— Так ведь особая дань. В пользу гостей.

— Каких гостей?

— А что в детинце сидят, болярин.

— Ничего от тебя не добьешься. Где сам Семяшко?

— Вестимо у себя, там, — ратник показал рукой. — К нему пытались ломиться, но…

— Но?

— Да так…

В самом большом из деловых помещений люди сидели на ховлебенках и стояли, и галдели, но не громко. Какой-то ремесленник привел с собой своего сына, человека лет девяти, и человек этот все время приставал к отцу.

— Тятя, когда мы пойдем на реку, как ты обещал? — плаксивым голосом спрашивал человек.

— Светозар, не скули.

— Когда, тятя?

— Как только мы закончим то, зачем сюда пришли.

— А когда мы закончим?

— Не знаю.

— А долго еще?

— Не знаю, Светозар! Сколько тебе повторять!

— Тятя.

— Ну?

— А может, мы сейчас пойдем на реку, как ты обещал, а сюда придем завтра, а потом опять пойдем на реку?

— Не болтай попусту.

— Тятя!

— Отстань! Заткнись!

Все-таки дети бывают чудовищно въедливы, подумал Гостемил. Впрочем, откуда мне знать, какие бы у меня были дети? Как-то я слишком оберегаю свою независимость, наверное. Хотя, если подумать, наверняка какие-то дети где-то у меня есть — прелюбодеяние не обошло меня стороной, человек слаб и грешен.

Поприкидывав, что к чему, направился он в часть дома, где располагались жилые помещения. У входа в гридницу его остановила личная охрана богатого купца — четверо крепко сбитых парней — три сверда и один топор.

— Здравствуйте, молодцы, — поприветствовал их Гостемил.

Ему ответили некогда исконо черниговским, но в одиннадцатом веке ставшим общеславянским:

— Не велено.

— Скажите Семяшке, что Гостемил хочет с ним говорить.

Один из молодцов, смерив Гостемила взглядом, кивнул и скрылся в гриднице.

— Как живете, славно, я надеюсь? — великосветски осведомился Гостемил у оставшихся.

Ему не ответили. Он не обиделся, но и не стал снова их вызывать на разговор, предпочитая молчаливых глупым. Вскоре вернулся уходивший.

— Пропустите, ребята, — сказал он неприятным тоном.

Охрана расступилась, мрачно глядя на Гостемила.

— Здрав будь, болярин, — приветствовал Гостемила Семяшко, медлительный, чинный, с лицом остепенившегося проходимца.

— Мне нужны деньги, — сказал Гостемил.

— Денег нет.

— Ты не понял. Мне нужны мои деньги.

— Что делать, болярин! Подожди месяц-другой, а то — поедем со мною в Новгород, и будут тебе деньги. Твои.

Новгород в планы Гостемила не входил. Зима на носу, в Новгороде холод волчий.

— Какие-то люди скучные в Чернигове, — заметил Гостемил. — Не понимают, что им говоришь, и все серьезны и заняты неизвестно чем.

— Болярин, все мои деньги взял себе детинец.

— Что значит — взял?

— Пришли люди из детинца и вынесли все запасы.

— И ты им не отказал?

— У них были с собою сверды.

— И что же?

— Один из свердов приставили мне к пузу. А до того прирезали моего управителя.

— Ого, — удивился Гостемил.

— Племянник управителя сидит теперь в занималовке, выслушивает требования, плачет, и всем отказывает. И говорит то, что я сказал только что — поедем в Новгород, будут деньги.

— То есть, — сказал Гостемил, — тебя попросту ограбили.

Купец промолчал.

— Не понимаю, — продолжал Гостемил. — Вроде бы ярославово Судопроизводство уже год, как на Чернигов распространяется. Просто так грабить людей, даже купцов, не положено, следует заручаться позволением тиуна или князя.

— Детинец.

— Ты заладил. Что — детинец?

— Люди там. А я уезжаю. Что потеряно, то потеряно, и я вовсе не желаю, чтобы меня тоже прирезали.

— Да кто ж там сидит, в детинце вашем? Чудовища какие? Темные силы?

— Тот, кто поборы эти устроил, тот и сидит. Все другие купцы уже уехали из города.

— А посадник?

— Посадника заключили в узилище.

— Кто его «заключил»?

— Ростовчане, в угоду гостям.

— Какие ростовчане, каким гостям?

— Может и не ростовчане, а что тати — так гадать не нужно, как есть тати.

— А гости? Откуда они?

Купец повел бровью.

— Мало нам было греков, — сказал он. — Так теперь еще и эти. Черные, как в ночном лесу яма. Глазами зыркают. Смотрят презрительно. А уж лютуют как!

Гостемил вспомнил посетителей Татьяниного Крога.

— Деньги мои, стало быть, в детинце?

— Нет.

— А где же?

— В Новгороде, болярин. Купеческое слово, болярин, превыше всего. То, что не сберег я твое золото, тебя не касается. Я должен тебе, и свое ты получишь. Но не здесь, а в Новгороде. И с надстроем.

Не будучи склонным к борьбе за справедливость, Гостемил тем не менее заметил:

— Посадника в узилище законным путем может поместить лишь тот, кто его назначил. А накладывать дань в неурочное время можно только с ведома Ярослава.

— Ты что, болярин, урок юриспруденции мне преподать решил? — рассердился Семяшко. — Я из семьи тиунов происхожу! Разбираюсь в таких грунках, уж будь спокоен!

— Сколько ж в детинце гостей и… ростовчан?

— Не знаю. Наверное, много, раз воевода ничего не делает.

— А где воевода?

— А в занималовке у меня сидит, отказ получает.

Гостемилу показалось, что Семяшко недоговаривает, а то и просто врет. Никто ему сверд к пузу не приставлял, глупости это. Еще он подумал, что все это утомительно. Но он настроился на поездку в Киев и в Корсунь. В Киеве Хелье дал бы ему денег, но обременять друга — тоже утомительно.

— Что ж, Семяшко, — сказал он. — Пойду-ка я тогда в детинец, предъявлю требования, пусть отдадут мне мои деньги. Хочешь пойти со мной?

Семяшко посмотрел на Гостемила как на ребенка.

— Ты, болярин, ростом велик.

— А умом не крепок? — спросил Гостемил, смеясь.

Семяшко промолчал.

Гостемил вышел в деловое помещение, полное народу.

— Слушайте меня, поселяне, — зычно сказал он, и говор смолк. Все кредиторы стали смотреть на Гостемила. — Либо у Семяшки ничего нет, либо он выдает деньги только тем, кто ему нравится, а таких мало. Воевода ваш исполнять обязанности свои не захотел, лень ему, но я его не осуждаю. Многие становятся воеводами только для того, чтобы удачно жениться.

— Неправда твоя, болярин! — возразил выходящий из занималовки воевода. — Вовсе не поэтому.

— Возможно, есть и другие причины, — вежливо согласился Гостемил. — А иду я сейчас, поселяне, прямо в детинец, получать мое золото. У Семяшки, повторяю вам, ничего нет. Кто хочет, может присоединяться. Особенно это касается ратников, сидящих тут, в доме купца, поджав хвосты. Подойдем, постучимся в ворота и, кто знает, может, нам откроют.

— А зачем стучаться? — неожиданно спросил малолетний Светозар и, опережая отца с его «заткнись, подлый» доложил, — Там сзади лаз есть.

— Лаз? — переспросил Гостемил.

— Заткнись, Светозар!

— Лаз, — подтвердил Светозар. — Все мальчишки знают.

— Не слушай его, болярин! — сказал отец Светозара, густо краснея. — Уж я его, мерзавца, выдеру, как только домой придем.

— Позволь, позволь, Светозар, — Гостемил подошел к малолетнему и присел возле на корточки. — Позади детинца? Лаз?

— Там малина растет, — объяснил Светозар, оправдываясь.

— Ну вот, удача с нами, — объявил Гостемил. — Кто здесь ратник, или просто человек отважный — слушайте меня, люди! Какие-то ростовчане и прочие… захватили ваш город!

— Да какие они ростовчане! — подал кто-то голос. — Это всё люди Свистуна подстроили, и гостей этих, леших чернявых, пригласили!

— Это все равно, — объявил Гостемил. — Предлагаю отобрать Чернигов. Весь.

Люди недоуменно переглянулись.

— Ну не войско же там целое! — возмущенно сказал Гостемил. — У страха глаза, что две луны! Человек пять влезло в детинец…

Присутствующие усмехнулись грустно.

— Ну хорошо, не пять, сорок! Да и не все они там, часть по городу ходит, в крогах сидит. А нужно-то всего лишь — схватить главных. И уж их-то точно не больше пяти! И деньги все свои получите. Не говоря уж о том, — добавил он, — что, поскольку все купцы перетрусили и сбежали, денег там много. На воровство я вас не подбиваю, но награду за реконкисту… за отъем города в пользу коренного населения… вы получите.

Почему именно реконкиста мне в голову пришла, подумал Гостемил? Какое отношение к Чернигову может иметь Иберия? И вдруг понял — какое.

Один из ратников распрямил плечи, прочистил горло, подошел к Гостемилу, и сказал:

— Я с тобой, болярин.

Следующим подошел воевода. Человек десять ратников сказали, что идут за свердами и топорами. Старясь выглядеть неприметно, многие из присутствующих вдруг вспомнили, что у них есть неотложные дела, и стали расходиться. Вскоре во всем помещении осталось человек пятнадцать, а также Светозар и его отец.

— Идем домой, — яростно шептал отец.

— Я должен показать, где лаз.

— Эй, добрый человек, мальчишку не тронь! — сказал воевода, показывая, что начальничьи полномочия все с ним остались. — Мы его отпустим, как только покажет.

— Мерзавец, скотина, — с отвращением сказал отец. — Втравил меня в дельце, любо-дорого. Была б мать жива, ухи бы тебе оторвала начисто, собакам скормила.

— А ты иди домой, добрый человек, — сказал ему воевода.

— А ты мне не указывай, — огрызнулся отец. — Я не ратник твой. Я ремесленник, всеми уважаемый. А теперь из-за того, что вы с болярином мальчонку не пожалели, придется мне с вами идти.

— Не нужно…

— Ты что же, думаешь, я сына своего с вами, горлохватами, пошлю, а сам домой покопычу? Ты бы может так и поступил, воевода капустный!

— Попридержи говорилку! — велел воевода.

— Тебе, чтобы ты делом своим занялся, понадобился заезжий болярин — пристыдить тебя! Так оно — дело твое, тебе платят. А я ремесленник, мне свердом вертеть не положено. Топором махать все умеют, а ты скаммель построй поди! Моя жизнь стоит десяти ваших, бездельники!

— Хватит! Sаtis![12] — громоподобно сказал Гостемил, и тихо продолжил, — Ну что ж, друзья, после блистательной речи скаммеледела ничего, кроме как идти на битву лютую, нам не остается. Но поскольку, как уж говорено было, силы противника могут оказаться превосходящими, следует применить ужасное коварство. И мы его применим.

* * *

Двое «ростовчан» у ворот детинца поворотили головы — кто-то долбал в ворота чем-то тяжелым с внешней стороны. Залезли на смотрелку и увидели ремесленника, в руке палка дубовая, в другой свиток.

— Тебе чего, дядя? — благодушно осведомились ростовчане.

— Мне нужно к главному, — сказал им ремесленник. — Велено передать ему грамоту от Ляшко.

— Ляшко?

— Да.

— Очень ему, главному, нужно — грамоты разбирать!

— Да ты знаешь ли, кто такой Ляшко, пень ростовский? — спросил ремесленник.

— Ты язык-то не распускай!

— Ляшко — воевода Ярослава. Он тут неподалеку, с войском.

Ростовчане переглянулись.

— А ты у них гонцом, что ли?

— Меня они схватили, и велели передать. А если не передам, так дом сожгут. Так сказали.

— А много у Ляшко войска-то?

— А мне почем знать! А только много наверное.

— Сколько?

— Страсть, как много. Не пересчитать всех.

Ростовчане снова переглянулись.

— Открывай, — тихо сказал один другому. — Пусть отнесет грамоту Проше.

— Проша спит. Похмельный он.

— Ну, кому-нибудь из его подхалимов.

— Тоже спят все.

— Ну так тому, кто не спит, только не чернявым, а нашим.

— В общем, конечно, надо.

Отодвинули засов.

А тем временем, пока забавлялись они разговорами, пятнадцать ратников, Светозар, и Гостемил зашли с южной стороны детинца. Лаз, на который вывел их Светозар, находился в густой сени деревьев и был узок, но для обычного человека сойдет.

— Болярин-то не пролезет, — сказал один из ратников шепотом.

— Пролезу первый, — заверил его Гостемил. — Теперь так. Я лезу, затем вы по одному просовываете сверды и топоры, и залезаете сами. Сверд, человек, сверд, человек. А ты, Светозар, иди домой, и спасибо тебе.

Светозар промолчал.

— Нет, Светозар, ты не стой и не молчи, ты домой иди. Иди, иди.

Светозар насупился и поковылял прочь от стены, шлепая по пожелтевшей и побуревшей траве босыми ногами.

— Ну, как говаривали… Цезарь и Креститель… а1еа iасtа еst,[13] — сказал Гостемил и скользнул в лаз, да так ловко, что остальные только рты разинули.

— Который из домов здесь терем? — тихо спросил Гостемил, когда все пятнадцать заступили на территорию детинца.

Воевода, сделав многозначительное лицо, показал пальцем. Из окон терема доносились громкие голоса.

— Дурные манеры у гостей, — морщась, заметил Гостемил. — Чего они так орут… А вон то окно — это что?

— Занималовка, — подсказал воевода.

— Удачно. Низко расположена.

— Ставни заперты.

— Это ничего. Судя по шуму, основная часть гостей — в столовой и гриднице, остальные спят в спальнях наверху. Занималовка — то, что нужно. Быстро и тихо, все за мной.

— Но… — начал было воевода.

Гостемил, пригибаясь, побежал по направлению к окну. Ратники переглянулись и побежали за ним.

Встав перед окном в полный рост, Гостемил приподнялся на цыпочки, ухватил верхний край ставен пальцами, и одним рывком выдрал их обе с корнем. Подскочив, он укрепился руками на подоконнике и скользнул внутрь. Единственный человек в занималовке, темнокожий и темноволосый, как гости в Татьянином Кроге, так ошарашился неожиданным появлением Гостемила, что даже не крикнул и не бросился бежать. Гостемил сгреб его в охапку и толкнул в стену. Ударившись, человек осел рядом со стеной. Гостемил выпрыгнул снова наружу и стал подсаживать ратников по одному — им казалось, что они не влезали, а влетали внутрь, и приходилось им осторожничать, приземляясь, дабы не повредить ногу и не сломать руку. Гостемил снова залез внутрь и посмотрел на воеводу. Воевода пальцем показал, где находятся — столовая отдельно, гридница — отдельно.

Разделились на два отряда. Распахнули дверь и выбежали — воевода со своей половиной к столовой, Гостемил со своей — к гриднице.

В гриднице оказалось — две дюжины человек, и большинство из них похожи были на гостей в Татьянином Кроге. Совершенно трезвые. Не рассуждая понапрасну, не удивляясь, не крича, они сразу выхватили сверды.

Гостемил подхватил два скаммеля и на бегу поочередно метнул их в неприятеля. Кто-то успел отскочить, кто-то упал. Гостемил выхватил сверд и, сопровождаемый ратниками, кинулся вперед. Началась хаотичная свалка, и все участники так увлеклись действием, что никто не заметил — Светозара, стоящего в проеме.

Второй отряд скоро прибыл из столовой, прикончив там всех пятерых хвестующих ростовчан, и двух, открывавших ворота ремесленнику, и чуть по ошибке не порубивших заодно и самого ремесленника — и потеряв двух из своих. Силы в гриднице оказались таким образом почти равны. Обе стороны ждали пополнения — гости из числа спящих в спальнях, ратники из числа действительно ушедших за свердами.

Гости оказались опытными воинами, и Гостемилу пришлось приходить на помощь то одному, то другому из своих. Появились раненные, полилась кровь.

Главного среди гостей Гостемил определил сразу, но не смог к нему пробиться в самом начале драки, а когда пробился, этот главный — не уступавший Гостемилу ни в росте, ни в телосложении, уже успел убить нескольких. Рядом с главным сражался его помощник (так подумал Гостемил) — ростом пониже, станом потоньше, но очень яростный.

— Прекратим кровопролитие! — крикнул Гостемил. — Мне нужен — вот этот!

И он коротко показал свердом на главного.

Главный что-то крикнул своим — очевидно, перевел. Такую речь и такие интонации Гостемил слышал раньше — в Киеве, в Константинополе, в Риме. Но здесь, на севере, звучали они совершенно неуместно.

— Мне тоже нужен именно ты! — сказал главный по-славянски, с едва заметным акцентом.

Резня приостановилась. Тяжело дыша, противники смотрели друг на друга. Очень устав, они боялись быть убитыми просто по оплошности, и были рады передышке.

— И мне! — прибавил помощник главного голосом, напоминающим низкий мальчишеский.

— Не мешай, — сказал главный помощнику.

Действительно ли сражался Мстислав с Редедей один на один или нет — Гостемил не знал, у самого Мстислава не спросил, ибо был тактичен, но сама идея ему нравилась.

— Если ты выйдешь победителем, — сказал он главному, — мы уйдем тихо. Если я — вы уйдете.

Помощник что-то злобно крикнул на своем языке.

— Что он сказал? — спросил Гостемил у главного.

— Смерть неверным, — перевел главный, презрительно кривя губы.

— Оригинальная мысль, — заметил Гостемил.

Клинки грохнули друг о друга, заскрежетали. Гостемил отскочил в сторону, парировал удар, нанес свой, снова отскочил. Враг был так же ловок и так же силен, как он сам, и это слегка обеспокоило Гостемила. Краем глаза он заметил, что помощник главного заходит ему за спину. Главный крикнул что-то помощнику, помощник огрызнулся и поднял клинок горизонтально.

Этого еще не хватало, подумал Гостемил.

— Это в ваших краях считается честным поединком? — спросил он у главного.

— Нет. Подожди.

И, опустив сверд, он закричал на помощника. Помощник стал кричать в ответ, и голос помощника стал совсем мальчишеский. Гостемил благоразумно отошел в сторону, чтобы не стоять между ними. Держа сверд горизонтально, помощник, выкрикнув что-то, кинулся на Гостемила. Гостемил принял удар, клинки скрестились, и он оказался с помощником — грудь в грудь. Снизу вверх — но не очень, помощник был рослый — на него смотрели два переполненных ненавистью глаза, и глаза эти были почему-то не черные, как у остальных, а серые. И что-то было в этой ненависти странное — слишком глубинное, слишком личное. Так ненавидят женщины, когда у них есть сомнения в собственной правоте. Гостемил отступил на полшага. Помощник потянул сверд назад, и в этот момент, как учил его когда-то Хелье, Гостемил, чуть отодвинув сверд, без замаха ударил клинком о клинок, и рукоять выскользнула из руки противника. И тогда противник кинулся на него с голыми руками, и они сомкнулись на шее Гостемила. Гостемил бросил сверд, отодрал противника от себя, швырнул его наземь, схватил за ногу, подтянул к себе, поймал и вторую ногу, и рявкнул:

— Порву надвое, если будешь мешать! Понятно? Я спрашиваю, понятно?

И отпустил ноги противника. Противник вскочил и попытался подобрать сверд, но Гостемил наступил на него ногой.

Главный что-то рявкнул помощнику, помощник топнул, зашипел, и отошел в сторону, сжимая зубы и чуть не плача от ярости и обиды. Гостемил подобрал свой сверд и повернулся к главному. А тот, отдохнув тем временем, только этого и ждал.

Снова скрестились клинки, снова противники сошлись и разошлись, и отскочили, и сделали пробные выпады. Обманным движением Гостемил вывел сверд противника в нужную позицию и махнул своим свердом сверху вниз. Ударившись о клинок, сверд Гостемила сломался пополам. Противник улыбнулся радостно и зловеще. Поводя свердом, он начал наступать на Гостемила, а Гостемил, не отрывая взгляда от острия, бросил обломок на пол, пригнулся, и стал выжидать момент. Клинок главного, описав небольшой полукруг в воздухе, обрушился сверху, но Гостемил успел проскочить у противника под локтем и поймал запястье правой рукой. Противник метнулся боком на Гостемила, Гостемил оступился, и оба упали на пол. Противник не выпустил сверд, а Гостемил не выпустил запястье противника. Оба покатились по полу и наскочили на ховлебенк, и противник оказался сверху. Был он менее уставший, и Гостемил почувствовал, что хватка ослабевает. Он сжал зубы, зарычал, сделал попытку скинуть противника с себя, и в этот момент противник освободил запястье, а свободной рукой сжал Гостемилу горло. Клинок поднялся вверх, острие нацелилось Гостемилу в лицо.

— Как зовут тебя, неверный? — спросил противник.

— Хых, — ответил Гостемил.

— Как зовут тебя?

— Гостемил, из рода Моровичей.

Показалось ли это Гостемилу, или нет — но, вроде бы, лицо противника осветилось зловещей радостью и, вроде бы, темные глаза сверкнули. Темные ли? Светлее, чем глаза остальных. А радоваться в схватке опасно — рассеивается внимание.

Противник приподнялся, чтобы нанести удар, и в этот момент Гостемил рванулся вбок всем телом. Острие вонзилось в пол рядом с его головой. Главный потерял на мгновение баланс, и Гостемил, крикнув басом, приподнял торс, свалил противника, навалился на него сверху, и сомкнул руки на его шее. Противник попытался достать его кулаком, но Гостемил увернулся. Тогда главный схватил запястья Гостемила и стал отдирать их от своей шеи.

— Признай себя побежденным, — прохрипел Гостемил и ударил противника затылком в пол. — Признай, хорла! Признай!

Противник начал ослабевать. Гостемил, не ослабляя хватку, крикнул:

— Эй, вы там! Бросайте сверды! Сдавайтесь! Я не убью его, если вы сдадитесь!

И услышал через паузу голос помощника, переводящий требование.

Гости сомневались, и сомневались бы дальше, но в этот момент распахнулась широко главная дверь, и в гридницу ввалились две дюжины ратников и еще дюжина простых горожан. Пристыженные, они пришли на помощь своим — почти победителям. Среди них было несколько лучников.

И замерли.

— Сдавайтесь! — повторил Гостемил, продолжая душить главного.

Один из гостей, обезумев, поднял сверд и кинулся к Гостемилу, чтобы ударить его в спину. И ударил бы, если бы помощник главного не встал бы у него на пути и не всадил бы ему в грудь кинжал. Обезумевший рухнул на пол и остался недвижим. Остальные гости бросили сверды на пол. Трое или четверо ратников стали их поднимать. Помощник с чуть приподнятыми в знак перемирия руками подошел к Гостемилу и остановился в трех шагах.

— Не убивай его, — сказал помощник.

— Если я его выпущу, он меня прикончит, — прохрипел Гостемил.

— Нет. Шахин, не сопротивляйся. Ты слышишь, Шахин? — спросил помощник по-славянски.

Шахин мигнул обоими глазами. Гостемил осторожно ослабил хватку.

— Шахин, даже не думай, — добавил помощник по-славянски.

Гостемил с трудом поднялся и огляделся. Гости стояли смирно, лучники направили на них луки.

— Что с этими делать, болярин? — спросил воевода.

— Что ты меня-то… спрашиваешь? — раздраженно сказал Гостемил, отдуваясь. — Я не посадник. Свяжите их, посадите в это… как его… удилище… нет, ристалище… ну, в общем, в острог. А то и отпустите, пусть едут домой. Мне-то что, мне только деньги мои нужны, незаконно гостями присвоенные. Ах, да, дознайтесь у них, куда они дели посадника, и освободите его. Впрочем, можете и не освобождать, толку от него, судя по всему, никакого. Тебе и быть, воевода, временным посадником.

— Ага, — сказал воевода. — Ну, тогда что ж… Тогда… свяжите этих двух сперва, — он показал рукой на главного и помощника.

Главный презрительно улыбнулся, будто ничего другого и не ожидал. Помощник покачал головой.

— Болярин, — сказал он. — Ты говоришь, не подумав. Нас прикончат этой ночью, и ты об этом пожалеешь.

— Почему же пожалею? — спросил Гостемил, подбирая обломок своего сверда и рассматривая его.

— Мы дети Зибы, — сказал помощник.

Гостемил замер.

— Близнецы, — добавил помощник. — Его зовут Шахин. А меня Ширин.

Гостемил бросил обломок на пол.

— Ширин — женское имя, — сказал он.

Помощник не ответил.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. ДЕТИ ЗИБЫ.

Несколько ратников съездили к одному из окрестных землевладельцев и под расписку воеводы привели пятерых холопов — закапывать трупы. Гостей похоронили сразу и без церемоний, «ростовчан» тоже. Среди убитых ратников оказался один христианин. Священника в церкви не было — и вообще богослужения прекратились около двух недель назад. Татьяна, суровая среднего возраста хозяйка крога, в котором остановился Гостемил, совершила по его просьбе обряд на правах обыкновенной христианки. Пленных ввергли в узилище, включая раненых.

Детинец наполнился ратниками — оказалось, их около двух сотен, и все они только что вернулись в город из каких-то отлучек по важным делам. Сунулись под часовню, где хранилось золото, а воевода, занятый административными неувязками, не успел вовремя появиться и поуправлять — возникла драка. Выявилось еще двое убитых. Затем золото вынесли наружу в мешках и разложили перед входом в терем. Воевода выдал каждому ратнику жалованье за три месяца. То, что осталось, показалось наблюдавшему брезгливо за действом со стороны Гостемилу смехотворно малым. Даже если ратники в радости и драке умудрились украсть половину золота — все равно трудно представить, что вот она — вся черниговская казна, вместе с золотом Семяшки и других купцов. Также прошел слух, что деньги увез сбежавший священник. Вытащили из узилища одного пленного «ростовчанина» и допросили, и вскоре выяснилось, что несмотря на то, что подозрения со священника не снимаются, основная часть казны скорее всего перенаправлена Свистуну в Семидуб.

— Что такое Семидуб? — спросил воеводу Гостемил.

— Так Свистун называет свой дом.

— И где же этот дом находится?

— Боюсь, что победа над черными лешими вскружила тебе голову, болярин, — ответил воевода. — Со Свистуном не хотел связываться даже сам Мстислав.

— Ничего, я выше Мстислава ростом, — сказал Гостемил. — Так где же?

Воевода вздохнул. Двое ратников, слушавшие разговор, переглянулись и посмотрели на Гостемила с восхищением.

— Откуда ты родом, болярин? — спросил воевода. — Хочу знать, где таких людей как ты женщины рожают.

— В Муроме, — ответил Гостемил, и подмигнул. — Так где же ваш Свистун обитается? Я не драться с ним собираюсь. Я сторонник дипломатии. Драки — примитивны оне.

— Ишь, какой скорый. Ты уедешь лясы точить со Свистуном, а мы тут разбирайся — откуда и зачем к нам гости пожаловали диковинные.

— Из Каира они к вам пожаловали, — сказал Гостемил. — В целях завоевания и порабощения вас. Вот все и разъяснилось. Теперь скажешь, где Свистун живет?

— В Черной Грязи.

— Я серьезно спрашиваю.

— Так называется место. Черная Грязь.

— Это где?

Воевода показал рукой.

— Юго-запад, — определил Гостемил. — На том берегу? Между Десной и Днепром?

— Да. Аржей пятьдесят по Сизой Тропке, через Сраный Мост.

— Заключаю по названию, что Тропка — не хувудваг.

Воевода засмеялся.

— Настолько не хувудваг, болярин, что страшно делается. Особенно ночью. Дело твое, но лучше бы ты у нас остался.

— Зачем? — удивился Гостемил. — Уж не думаешь ли ты, что мне в ваших палестинах полюбилось что-то? Два крога на весь город, писцов нет, скоморохов нет, единственный священник — и тот сбежал, и я его понимаю и, будь я священником, тоже сбежал бы.

— Видишь, болярин, все это можно исправить. Будь у нас посадником.

— Посадника назначает Ярослав.

— Временным. А когда Ярослав приедет, мы его попросим, чтобы он тебя определил на постоянную должность. Слышишь, ворота трещат? Это народ в детинец ломится — лицезреть своего спасителя.

Гостемил поморщился.

— Ладно, — сказал он. — Куда вы запихали пленников, пока я мыться ходил?

— В узилище.

— Это где?

— Это там.

— Я возьму себе двух.

— Дело твое, болярин. А по мне, так в холопы эти люди не годятся.

— Посмотрим.

— Которых двух?

— Главного и его помощника.

Воевода странно посмотрел на Гостемила.

— Помощник — еще куда ни шло. Но главного? Ты отвернешься, тут он тебя и прирежет, болярин.

Гостемил подумал, что в словах воеводы в первый раз за время их знакомства звучит здравый смысл.

— Хорошо. Вот что… до суда…

— До суда.

— Возьму только помощника.

— Кто-то из ратников слышал, — интимно сказал воевода, — что они дети какой-то… Зибы, что ли… и кто-то подметил, что главный…

— Ратникам сплетничать не пристало, — наставительно сказал Гостемил. — Но нет. Ни в каком родстве ни с какой Зибой я не состою, конечно же.

— Да, я понимаю.

Вскоре Гостемилу привели безбородого помощника со связанными сзади руками. Гостемил поблагодарил ратников и воеводу и положил руку помощнику на плечо. Помощник вздрогнул и хотел вывернутся, но боль в запястьях, локтях, бицепсах очень мешала.

— Конь мне нужен.

Тут же нашелся и конь — воевода рад был услужить Гостемилу в любой прихоти. Помощник стоял рядом с Гостемилом и смотрел в одну точку.

— Слушай меня, Ширин, — сказал Гостемил тихо. — Сейчас я сяду на этого коня… вот, того, которого ратник отчитывает за то, что он ему сапоги обосрал… Сяду на него, а тебя возьму под мышки и перекину через седло. Будто ты мой личный пленник. Персональный. И мы выйдем из детинца. Там будет много восторженных криков. Я повезу тебя в крог, где я остановился. И там ты будешь в безопасности. Если я выведу тебя отсюда пешком, тебя просто разорвут на части.

— Славянское говно, — сказал безбородый помощник.

— Тебе понятно то, что я только что сказал?

— Нет у вас, свиней, больше удовольствия, чем кого-то унизить.

— Не думаю, что это чисто славянская страсть, — заметил Гостемил. — Эй, дайте сюда коня! Сколько можно его отчитывать, наставники доморощенные, аристотели!

Ему подвели коня. Гостемил вскочил в седло, наклонился, взял пленника под мышки и, легко его подняв, перекинул через луку.

— Воевода!

— Да, болярин!

— Пусть приберут тут в столовой, а завтра в честь освобождения города дадим хвест! Зови смердов с едой, а повара я даю своего — лучшего в округе!

— Здрав будь, болярин! — закричали несколько ратников, радуясь.

Открыли ворота. Конь попытался выразить свое мнение по поводу веса всадника и дополнительного веса пленника, но Гостемил шлепнул его по загривку, и конь понял, что в данном случае его мнение не имеет веса. Восторженная толпа запрыгала, завопила, полетели в воздух черниговские старомодные, кособокие шапки. Гостемил поднял руку, приветствуя.

— Расступитесь, люди добрые, — сказал он народу милостиво. — Везу чудище диковинное к себе, мучить буду.

Люди засмеялись. Гостемил, боясь, что в толпе кто-нибудь ненароком, а то и специально, повредит пленнику болтающуюся голову, пустил коня рысью. Прибыв в Татьянин Крог, он ввел коня под узцы на задний двор и стащил пленника на землю. Шапка пленника, отороченная густым темным мехом, оказалась привязана тесемками.

— Руки, — сказал пленник слабым голосом, и добавил какое-то арабское слово.

Гостемил вынул кинжал и разрезал веревки, стягивавшие руки пленника до предплечий. И повел в спальные помещения в обход крога. Навстречу им выбежали возницы и Нимрод.

— Брысь, — сказал им Гостемил.

— Болярин! — взмолился Нимрод. — Мы тут думали…

— Я вас не за думы при себе держу, думать вам не положено. Убирайтесь.

Заведя пленника в спальню, он задвинул засов, сбросил сленгкаппу, стащил бальтирад вместе с подаренным ему воеводой свердом, и сел на ложе. Пленник стоял перед ним, руки висели безвольно по бокам.

Затем одна рука потянулась к шапке. Тесемки не слушались — запутались. Гостемил снова встал, сжимая зубы, чтобы не крякнуть — он устал. Кинжалом — пленник отшатнулся, и Гостемил схватил его за плечо — он разрезал тесемки. Темно-коричневые волосы, слипшиеся от подсохшего пота, подстриженные скобкой, упали вниз, не достав двух пальцев до плеч. Несмотря на то, что ростом пленник превосходил среднего мужчину, в плечах был широк, осанкой прям, стоял, расставив ноги, видно было, что он — женщина.

Гостемил рассматривал странную женщину, сидя на ложе, прищурив глаз. А женщина рассматривала его.

— Даже не знаю, что бы тебе такое сказать, — в конце концов признался он. — Говори ты, раз уж начала.

— Я дочь Зибы.

— Это-то понятно.

— И… — последовала арабская фраза, которую Гостемил для своих целей интерпретировал как «судя по всему», — твоя дочь.

— И зовут тебя Ширин.

— Да.

— А брата твоего — Шахин.

— Да. Знаешь, что значит это слово?

— Нет. Скажи.

— Сокол.

Гостемил чуть приметно улыбнулся.

— Тебе смешно? — спросила она.

— Нет.

— Почему улыбаешься?

— Просто так. Вы, стало быть, близнецы?

— Да.

— Расскажи мне про Зибу.

— Зибу убили.

Гостемил вздохнул.

— Сперва, — объяснила Ширин, — как только мы родились, отец огорчился.

— Почему?

— Мы были желтые.

— Желтые?

— С желтыми волосами. И он понял, что Зиба изменила ему. Но он ее любил, и не стал ее убивать, а продал в… каниз…

— Что это значит?

— В холопки.

— В рабыни, — поправил Гостемил.

— Да. Но потом рассердился пуще, выкупил ее, и убил.

Суровое обращение с женщинами, подумал Гостемил, наверное бывает полезно в общественном смысле. Дела делаются лучше, когда женщины не болтаются под ногами и не мешают. С другой стороны, когда они не мешают и не болтаются — как-то скучно, наверное. У них там на востоке и на юге вообще скучно всегда. Поэтому многие ходят злые.

— А как его зовут?

— Этого я тебе не скажу.

— Почему?

— Потому что это было бы предательством. А я никого не предаю. Никогда.

— Да, — согласился Гостемил, — так оно, наверное, интереснее, когда никого не предаешь.

Она нахмурилась.

— Не понимаю.

— Это не очень важно. А с вами что сталось? С тобою и братом?

— А нас он не полюбил.

Она замолчала. И Гостемил понял, что она может так стоять и молчать еще лет семь.

— И что же? — спросил он.

— Нас отдали на воспитание в семью…

— Хорошую, надеюсь?

Она не поняла вопроса.

— Чью семью?

— Одного уважаемого человека. Но он тоже нас не полюбил.

— Ширин, ты сядь.

— С тобой рядом?

— Да.

— Никогда.

— Почему же?

— Я пленник твой. Пленники не сидят рядом с врагами.

— О, бовина санкта, — пробормотал Гостемил.

Он встал, подтянул к ложу ховлебенк, и сел на него верхом. Спину и бедра ломило от усталости.

— Теперь сядешь?

— На ложе врага?

— Ширин, послушай, — сказал он устало. — Что нужно сделать, какое чудо сотворить, чтобы ты не стояла колонной дорической посреди комнаты, а сидела — на ложе, на ховлебенке, на полу?

Она недоверчиво и зло на него посмотрела.

— На пол можешь сесть?

— На пол могу.

Гостемил еще раз поднялся, подошел к очагу, кинул в него четыре полена, развел огонь.

— Садись на пол здесь, возле огня, сейчас будет тепло. Кто научил тебя так резво болтать по-славянски?

Она села на пол у очага. Ничего не ответила. А ведь мне нельзя даже задремать, подумал Гостемил. Она меня тут же зарежет. Мне всегда хотелось иметь дочь, признался он самому себе.

— Завтра мы освободим твоего брата, — пообещал он ей, подталкивая ховлебенк к очагу.

— Освободим?

— Да.

— А меня? В… рабство?

— Ты что, какое рабство. Ты моя дочь. Как же я дочь свою — в рабство?

— Сам будешь ети? — зло и с презрением спросила она.

У Гостемила округлились глаза.

— Ты, Ширин, шутишь так, что ли? Я — собственную дочь… Ты что!

— Мать нашу ты насиловал, так почему не дочь?

— Постой-ка. Я? Насиловал Зибу?

Она не ответила. Скривила презрительно упрямые пухлые губы.

— Постой, постой. Получается, что… он… продал жену в рабство, а потом и убил, за то, что ее изнасиловали?

— За осквернение неверным.

— О!

— Это справедливо.

— Чем справедливо, Ширин?

— Женщине должно умереть, но не позволить неверному себя осквернить. И если ты до меня дотронешься, я тебя убью. А потом себя.

Убей лучше моего повара, а то он зануда и бездельник, хотел было сказать Гостемил, но не сказал, вовремя сообразив, что просьбу могут воспринять всерьез.

— Ширин, — сказал он. — Я похож на человека, который насилует женщин?

Она поняла вопрос превратно.

— Ты и есть человек, который насилует женщин.

— Я не насиловал твою мать!

— Правда? — она улыбнулась, с еще большим презрением. — А мы у нее появились просто так, или, как у неверных заведено — непорочным зачатием?

— Мы случайно встретились в Константинополе и провели вместе неделю. Никто никого не принуждал!

— Ты лжешь, — сказала она, и Гостемилу захотелось дать ей пощечину. — Моя мать не могла добровольно иметь сношения с неверным.

Помолчав, остыв, Гостемил сказал:

— Что ж. Каждый выбирает себе сам, во что ему верить. Твой выбор — он за тобою и останется, я не могу тебе запретить верить в то, что твоя мать не могла переспать с неверным, и что всех неверных нужно уничтожить, а их дома сжечь. И что люди, убивающие жен за измену, поступают правильно. И что убиваемые жены с ними согласны. И что твой удел — нести всю жизнь печать дочери неверного. Это все простые правила, их легко запомнить и понять. Вот только жить с ними не очень удобно, а навязывать их другим глупо. Я бы хотел свозить тебя и твоего брата в Киев. Походить с вами по городу, посмотреть на восход солнца. Но если это невозможно, то, что ж, да будет так.

— А что будет после Киева? — спросила она мрачно.

— После? Откуда мне знать. У меня есть эйгор под Муромом, а наследников до сих пор вроде не было. Пожили бы в эйгоре… наверное…

— Ты хочешь, чтобы я жила у тебя…

— Хочу или нет, но ты моя дочь, и, очевидно, наследница… как и твой брат…

— Ты не лжешь?

Соблазн поверить был, очевидно, силен. Гостемил пожал плечами.

— И я… — сказала она, — … смогу… жить, как живут… славянки?

— А как они живут?

Ширин помедлила.

— Привольно, — сказала она. Еще подумав, она добавила, возможно не очень понимая значение выражения, — Шляются где попало. — И еще помедлила. — Выбирают себе мужей. — (Гостемил улыбнулся). — Не прикрывают лицо и волосы. Ходят в гости к кому хотят. Если это действительно так, как мне… говорили. Наверное, это все ложь. Да. Неверные всегда лгут.

— Все время лгать невозможно.

— Неверные лгут. Все время.

— Ты много неверных встречала в жизни?

Она молчала.

— Знаешь, Ширин, по-моему, тебе нужно поесть. Ты проголодалась, и потому сердита. А время вечернее. Давай поедим чего-нибудь?

Она молчала. Гостемил поднялся, подошел к двери, открыл, послушал, как кричат и празднуют в кроге, и позвал:

— Нимрод! Нимрод, леший тебя заешь!

Нимрод появился и встал перед хозяином, пытаясь заглянуть в спальню.

— Нимрод, друг мой, — сказал ему Гостемил. — Посмотри, нет ли на кухне чего съестного, или приготовь, и принеси сюда. Нет, не нужно сейчас беседовать со мною, иди.

Он закрыл дверь и оглянулся на Ширин, стоящую с обнаженным свердом в руке.

— Это не игрушка, это мой сверд. Чужое брать нехорошо, — сказал он, воспитывая. — Положи. Порежешься еще!

— Сейчас ты меня отсюда выведешь, — серьезно сказала она. — Доведешь до… там, где конь стоит. И я тебя не убью. Просто уйду.

— Хорошо, — холодно согласился Гостемил. — Только сверд вложи в ножны, пожалуйста.

— Не хитри, неверный.

Гостемил пожал плечами, но все-таки повернулся и открыл дверь. И посторонился.

— Нет, вернись, возьми свечу, и иди впереди.

Он послушался, и ее это, наверное, вдохновило. Детям вообще бывает ужасно приятно, когда взрослые им подчиняются. Так приятно, что даже поверить трудно — сказала, а он послушался! Гостемил вышел из спальни и направился к черному ходу. Ширин следовала за ним почти вплотную. Они вышли на задний двор. Уперев острие в спину Гостемилу, Ширин сказала:

— Вон конь стоит.

Гостемил подошел к нерасседланному коню.

— Не двигайся, — сказала Ширин.

Сама она тоже остановилась — раздумывая. Гостемил, решив проигнорировать приказ, отстранился, отошел в сторону, развел руками — мол, тут уж ничего не поделаешь. Ширин забралась в седло и посмотрела на Гостемила долгим взглядом, будто решаясь на что-то. Спрыгнула на землю, подошла к нему. Гостемил и бровью не повел, только прикрыл от легкого ветра свечу в руке, чтобы не бродить потом в потемках по проходам. Ширин присела на корточки и, глянув ему в глаза снизу вверх, положила сверд на землю у его ног. И распрямилась. Гостемил покривился, повернулся к ней спиной, и пошел себе к двери.

Вернувшись в спальню, он подбросил свежее полено в очаг, сел на ложе, опершись о стену, и вскоре задремал. А когда очнулся, оказалось, что Нимрод успел состряпать скромный но сытный ужин, приволочь из крога столик, сервировать, придвинуть к столику два ховлебенка, и на одном из них сидит Ширин и жадно ест, а Нимрод стоит рядом и выговаривает ей:

— Вот ты говоришь, неверные. А между прочим великий Като-старший всегда говорил, «Считаю, что Кархваж подлежит разрушению».

Гостемил сосредоточился, собрал остатки сил, и поднялся на ноги одним движением. Ему хотелось показать Ширин, что он крепок и неутомим, и не хотелось демонстрировать слабость. Что это, подумал он, оценивая свои желания со стороны. Интересно. Ни перед одной женщиной я не павлинил. И кряхтел, и ныл, когда уставал — даже в молодости. А тут — вдруг такое. Ширин подняла на него глаза, но снова опустила и продолжила трапезу. Сутулится, нагибается к еде, это нехорошо, подумал он. Он встал рядом со вторым ховлебенком.

— Это что там в кувшинах? — спросил он.

— Это свир, болярин, — ответил Нимрод, притворяясь сокрушенным. — Как есть, бодрящий свир.

— Ты ведь знаешь, что свир мне пить нельзя.

— Вина в этом городе нет. Все выпили. И даже пива нет.

— А во втором кувшине?

— Вода. Мне сказали — родниковая. Сомнительно. Но ты все равно пей. Вдруг не схватит тебе живот.

— Сейчас как дам по уху.

— Вот господин мой проснулся, — сказал Нимрод, обращаясь к Ширин и радуясь. — Он часто спит теперь, старый стал.

— Нимрод, выйди, — велел Гостемил.

— И сварливый, — добавил Нимрод, выходя.

Гостемил продолжал стоять рядом, молча. В конце концов Ширин замедлила жевание и подняла к нему лицо.

— Я страшно голодная, — сказала она.

— Это бывает, — Гостемил улыбнулся, стараясь улыбаться по-отечески, и не зная, насколько хорошо у него получается.

— А почему ты не садишься?

— Потому, что ты меня не пригласила.

— Куда не пригласила?

— Не пригласила присесть. Обычно мужчина спрашивает у женщины разрешения присоединиться к ужину. А если не спрашивает, женщина сама должна — либо пригласить сесть, либо отказать.

Ширин непонимающе смотрела на него.

— Ну так что же, — сказал он сердито. — Либо ты меня приглашаешь, либо вели мне убираться. Но скажи хоть что-нибудь.

— А как тебя пригласить?

— Вопросом.

Большие серые глаза под черными бровями мигнули.

— Каким вопросом?

— Ну, как же… «Не угодно ли присоединиться».

— Не угодно ли?

Гостемил любезно кивнул, сел напротив, и подняв кувшин со свиром, любезно предложил:

— Не желаешь ли?

Она снова перестала есть и уставилась на него.

— Я говорю, не хочешь ли выпить свира?

— Это свир?

— Да.

Она отодвинулась от стола вместе с ховлебенком, будто змею увидела.

— Зелье неверных! Яд! Никогда!

Либо она не поверила Нимроду, когда он рекламировал свир, либо не слушала его.

— Да я ведь не заставляю тебя его пить, — заметил Гостемил, наливая свир себе в кружку. — Просто предложил.

Некоторое время она следила за тем, как он пьет и ест.

— Очень у тебя ловко… получается, — призналась она.

— Что именно?

— Как ты ешь. Ничего не роняешь, не… — она замолчала. Подумав, добавила, — Я тоже так хочу… уметь…

Гостемил пригласительно кивнул, и она снова придвинулась к столу.

— Распрями спину, — сказал он. — Придвинься еще ближе, и распрями. Вот, правильно. Локоть со стола убери. Никогда не касайся стола локтями, так едят только самого подлого ранга купцы и тати. Нож возьми в правую руку… о, бовина санкта… оботри правую руку вот этой тканью.

— Мокрая.

— Да, ее Нимрод специально намочил. Теперь бери нож. Нет, не в кулак, а вот так… Смотри. Большой палец с одной стороны, указательный палец сверху. Правильно. Придерживай левой рукой… двумя пальцами… кость. Да. Теперь отрезай. Нет, мельче и тоньше. Правильно! Нет, не с ножа. Сними с ножа. Правильно. В рот клади двумя пальцами. Если не можешь — значит, много отрезала. Когда жуешь, рот держи закрытым.

— Это невежливо.

— Почему?

— Потому что хозяин может подумать, что… не очень вкусно…

— Это не страшно. Страшно, когда чавкают.

— Чавкают?

— Жуют с открытым ртом, звучно, роняя слюну. Закрой, закрой рот. Жуй медленнее. Вот, теперь на тебя приятно смотреть! Нет, не вытирай рот рукой. Только тканью. Стой, стой. Когда вытираешь рот, сперва нужно положить нож. Нет, не так… не рядом с блюдом, и не в блюдо… и не втыкай его… да подожди же ты! Куда ты так спешишь… Вот так, смотри… на край…

Она действительно старалась, и Гостемилу пришлось скрывать свою радость по этому поводу. Эка девушка видная получилась, подумал он. Плечи широковаты. Мужчинам скорее всего она не нравится — так ведь это даже лучше. Будет за мной ухаживать в старости. Будем мы с нею жить душа в душу. Я буду ей читать Вергилия. А для хвоеволия заведу себе холопку. И Ширин будет относиться к этой моей слабости с почтением и пониманием. Впрочем, слишком много понимания — плохо. Нет, пусть они друг друга ненавидят, но только чтобы тихо.

А ведь у нее еще и брат есть. Мой сын. Что-то он мне не понравился. Не сумел произвести на отца хорошее впечатление, а ведь первое впечатление — самое сильное. Что же это он.

Вот посплю, а к утру она оттает и расскажет мне про судьбу свою. Возможно, она думает, что судьба у нее исключительная, и больше ни у кого такой судьбы нет. Кто же это научил деток моих по-славянски так лихо говорить, почти без акцента? А Зиба… Ну, завтра утром за завтраком все узнаем.

А вот спать с ней в одной комнате я все-таки не стану. Во-первых, я тоже хочу произвести впечатление, но мне пятьдесят два года, и я храплю во сне. В начале сна, во всяком случае. Кроме того, ложе тут только одно. Как щедрый душою, я, конечно же, уступлю его дочери. Но на полу спать — ночью продует, а на завтра меня скрутит всего… нет… Пойду к холопам. Потесним их. А может, комната есть у Татьяны свободная?

Завтра сразу после завтрака пойду в детинец и освобожу Шахина. Да. Шахин значит — сокол. Сокол ясный. Нет, сокол ясный — это я. (Он чуть приосанился). А Шахин — так… подсокольник… плохо воспитан… дерется… На отца руку поднял… Может, в Киеве ему понравится.

— Как ты думаешь, Шахину понравится в Киеве? — спросил он.

— Нет.

— Почему?

— С Шахином у тебя ничего не выйдет, — сказала она без особого интереса.

* * *

Один из возниц храпел чрезвычайно зычно, второй возница громко, нестройно и занудно рассуждал во сне, а Нимрод, спящий с краю, падал время от времени на пол, просыпался, и забирался обратно, толкаясь и будя при этом всех. Гостемил не выдержал и, оставив холопов досыпать, взял сапоги и сверд в одну руку, а другой рукой нащупал путь к двери. Неслышно ступая в непроглядной тьме коридора, он подобрался к двери своей спальни — и уловил внутри приглушенные голоса — мужской и женский. Гостемил замер, затаился, задержал дыхание. Говорили… хмм… Гостемил решил, что это какое-то арабское наречие. Мужской голос явно принадлежал Шахину.

Интонации на востоке отличаются от европейских, и все же Гостемил уяснил для себя, что дети его явно о чем-то договариваются. Не спорят — а именно договариваются. Несколько раз прозвучало слово «Свистун», затем Шахин употребил славянское «дура» — судя по возмущенной приглушенной реакции, именно сестру свою имел он в виду. Вскоре Гостемил не услышал, но ощутил — Шахин уходит через окно. Едва слышно скрипнула ставня. Очевидно, грохот в комнате холопов спугнул Шахина.

Гостемил вернулся в комнату холопов. Горела свеча. Нимрод и один из возниц вдохновенно дрались, а второй возница сидел на полу возле ложа с подбитым глазом.

— Смирно! — сказал Гостемил, прикрывая дверь.

Но все равно ему пришлось отдирать противников друг от друга.

— Что вы не поделили, бобры мохнатые? Что за поединки втроем?

— А надоели они мне оба! — запальчиво объявил Нимрод.

— Это ты мне надоел! — возразил возница. — Хвыке все равно, он под раздачу попал, кроме того он глухой…

— Сам ты глухой! — запротестовал второй возница.

— А этот, хорла, лезет со своим Кархважем, чуть мне шею не отдавил пузом!

— Тихо! — приказал Гостемил.

И подумал — не выставить ли всех троих, и не поспать ли в свое хвоеволие? А то — выйти на задний двор и прилечь в повозке? Но в повозке он может проспать рассвет, повозка, как любое средство передвижения на колесах, очень обособлена от мира.

— Всем спать, — велел Гостемил, и снова — сапоги и сверд в руке — вышел в темный коридор.

Хозяйкина спальня располагалась за третьей дверью слева. Татьяна, средних лет вдова какого-то черниговского воина, встрепенулась, села на постели, и спросила:

— Ой, кто тут?

— Это гость твой, хозяюшка, — объяснил Гостемил. — Это я тут. Нет ли у тебя еще одной свободной спальни? Я заплачу, сколько скажешь.

— Свободной нет, — ответила хозяйка и добавила с очаровательной простотой, — Но можешь спать здесь, со мной.

Бесстыдство ее рассмешило Гостемила. Он хотел уж было ретироваться, когда почувствовал, что босые его ноги замерзли. Эдак назавтра проснусь с насморком, а нужно производить благоприятное впечатление на дочь, строящую за моей спиной — дня не прошло — заговоры. Гостемил положил сапоги и сверд на пол, развязал гашник, выскочил из портов, стянул рубаху через голову, и присоединился к хозяйке, чье лицо, слабо освещенное отраженным лунным светом, показалось ему вдруг красивым. Он с наслаждением растянулся на теплом ложе и предоставил себя, на спине лежащего, в хозяйкино распоряжение. Хозяйка Татьяна, при дневном свете тощая с виду, оказалась в голом состоянии округлой, мягкой, и шумной. Гостемилу понравилось, и нужно было бы, переведя дыхание, продолжить, и в этот раз проявить инициативу, но он действительно очень устал, и вместо продолжения просто уснул, прижавшись к хозяйке, а она гладила его по волосам, нежно приговаривая, «болярин мой, болярин…».

— Персональный, — уточнил Гостемил сквозь сон.

Рассвет он, конечно же, проспал, а когда вышел в крог завтракать, то и увидел там — всех троих холопов и Ширин, завтракающую с ними вместе.

— Здравствуй, болярин.

— Вы что, друзья мои, разум где-то потеряли? — спросил Гостемил.

— А что?

— А почему?

— Какого лешего вы сидите за одним столом с моей дочерью?

Все трое разом вскочили на ноги.

— А она нам не сказала…

— А она…

— Молчать.

Ширин странно на него посмотрела — недобро, но и с удивлением. Возможно, она не рассчитывала, что он публично признает ее своей дочерью, во всяком случае так скоро. Надо бы ей купить поневу да нагрудник — чего она в мужском все время, подумал Гостемил.

— Позволишь?

Она еще некоторое время сверлила его взглядом, но в конце концов кивнула.

— Нимрод.

Гостемил пошевелил рукой, и Нимрод ушел к печи — что-то там у него варилось под присмотром Татьяны. Других посетителей в кроге пока что не было. Весь город на радостях полночи пил, теперь отсыпается. А в Татьянином кроге пили давеча очень мало, и рано угомонились. Татьяна постаралась, подумал он, прибылями пренебрегла. То есть, рассчитывала, что я проведу с ней ночь. Женщины все-таки ужасно коварны.

Выпив залпом кружку родниковой воды, Гостемил пододвинул к себе блюдо с гренками. Ширин, подумав, потянулась к овощам, нарезанным специальным, ужасно вкусно выглядящим способом — Нимрод старался — тремя пальцами без усилий приподняла громоздкое, тяжелое блюдо и переставила его к себе. Да она сильнее сильного мужчины, подумал Гостемил. Нелегко ее мужу придется, ежели таковой случится в ее жизни.

— Холопья должны, как и господа, знать свое место, — объяснил он ей. — Панибратство унижает.

— Что такое панибратство?

— Это когда люди показно притворяются, что дружески расположены к представителю иного ранга или сословия. Очень некрасиво выглядит со стороны. Мы все равны перед Создателем, но обязанности у всех разные.

Рассуждаю, как наставник какой-то, дьячок провинциальной церкви, подумал он. Очевидно, воспитание детей располагает к менторскому тону.

Он с удовольствием отметил про себя, что Ширин спину держит прямо, и локти на стол не водружает. Надо бы ей помыться. Но, думаю, не вынесет, сбежит — слишком много всего сразу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. НА СИЗОЙ ТРОПКЕ.

Позавтракав, Гостемил попросил Ширин посидеть в спальне до его, Гостемила, возвращения. Следовало сходить в детинец, освободить Шахина, да заодно уж появиться на хвесте и оплатить издержки, как обещал. Гостемил не подал виду, что знает о побеге Шахина. Я ужасно хитрый, подумал он.

На улице его узнали, и в детинец он прибыл, окруженный ликующей похмельной толпой. Воевода вышел ему навстречу и сокрушенно сообщил о ночном побеге. Гостемил выразил желание посмотреть, как и что. Диагонально повешенная дверь узилища (полуземлянки, по киевскому принципу), лежала, выбитая, шагов за двадцать от лаза. Шахин не то разорвал, не то перетер обо что-то веревки, коими связаны были его руки. Остальное труда, очевидно, не составило.

— Его пытались остановить стражники, — сообщил воевода.

— И что же?

— Двое убитых.

Гостемил покачал головой.

Фатимиды и их подданные — народ непримиримый, суровый. Вряд ли Шахина, провалившего задание и побывавшего в плену, примут обратно с распростертыми объятиями. Будет мотаться по Руси? Примкнет к разбойникам? Надо было давеча войти в спальню и попытаться с ним поговорить. Но кончилось бы это плохо — Гостемил еле на ногах стоял, и Шахин, восемнадцатилетний, быстро восстанавливающий силы, скорее всего просто убил бы его. Возможно, Ширин посвящена в планы Шахина. Если так — то выведает Гостемил у дочери в конце концов, что к чему. И попытается Шахина… спасти и образумить… возможно.

Хвест уж начался. Народ набился в обеденную залу в тереме, а также распространился по остальным помещениям в поисках веселья, укромных уголков для романтических свиданий, и предметов, могущих пригодиться в хозяйстве. Гостемил передал воеводе сумму золотом для оплаты хвеста, и воевода клятвенно пообещал, что заплатит смердам, как только те закончат хвестовать (смерды хвестовали со всеми) и отоспятся. О поваре, обещанном Гостемилом, никто не вспомнил, и Гостемил решил, что оно к лучшему. Затем он попросил воеводу показать ему несбежавших пленников — особенно его интересовали «ростовчане». Поговорил с тремя из них, а четвертый пришелся Гостемилу по душе.

— Ну-ка, воевода, выволоки его из узилища, я его с собой возьму.

— Зачем, болярин?

— Он мне дорогу покажет.

Воевода помолчал.

— Ты все-таки решил ехать к Свистуну? — тихо спросил он.

— Да.

— Зачем, помилуй?

— Поиздержался я, — объяснил Гостемил. — А золото мое — у Свистуна.

— Убьют тебя, болярин!

— Какой им смысл меня убивать? Я прошу только то, что принадлежит мне. Не так уж это и много.

— Болярин, болярин! — закричал какой-то ремесленник, заметив и узнав Гостемила. — Кормилец, отец родной! Дай я тебе колени поцелую!

Подбежав, он упал перед Гостемилом на колени и хотел обнять его за икры, но Гостемил отступил на шаг.

— Чрезмерные эмоции — признак плохого воспитания, друг мой, — сказал он.

* * *

К Нимроду в передвижную кухню Гостемил посадил «ростовчанина», которого звали Селезень, и велел Нимроду кричать истошно, если что. Сам он поместился в свою гридницу на колесах вместе с Ширин. Оплатив счет и попрощавшись с плачущей, но не смеющей перечить, Татьяной, отправился Гостемил на юго-запад по начатому, но так до конца и не укрепленному Мстиславом, хувудвагу.

— Расскажи мне, Ширин, про себя, — попросил он.

Рассказывать Ширин не умела. Но рассказывать хотела, несмотря на веские причины скрывать да помалкивать. В Каире мужчины рассказы женщин не слушают, а женщинам женские россказни неинтересны, они их все сами знают. А ведь так хочется поделиться всем, что с тобою было, поскольку это самое интересное и есть, ибо было не с кем-нибудь, а с тобой.

На восемнадцатилетнюю Ширин все, что с нею было, с рождения и до этого момента, произвело, судя по всему, огромное впечатление. Начала она сбивчиво, но Гостемил уточнял, переспрашивал, подсказывал, и Ширин в конце концов освоилась — у нее стало получаться порою складно.

Семья, в которую близнецов отдали на воспитание, была богата, прислуга в доме состояла из разного происхождения рабов. Для этой цели существует в Каире гильдия перекупщиков, постоянно навещающая работорговые центры — Венецию, Багдад, Константинополь, Киев, Прагу. (В Киеве рынок рабов запрещен Ярославом, запрет подтвержден церковью, подумал Гостемил, традиция ушла в подполье, но торговля, судя по всему, идет бойко — надо бы Хелье расспросить, он наверняка знает детали). Как пасынков славного воина, живущих в семье другого славного воина, близнецов предоставили наставникам из рабов — жене и мужу, славянам. То, что они жена и муж, никто, кроме подопечных, не знал до поры до времени. От наставников дети научились славянскому наречию и даже письму. (Судя по произношению — Псков, скорее всего, подумал Гостемил, и Ширин вскоре это подтвердила — действительно, Псков).

Муж и жена наставляли также и собственно хозяйских детей, но полуславянам, притесняемым и обижаемым всеми (до той поры, когда, войдя в отроческий возраст, полуславяне не показали, что готовы постоять за себя — сила, унаследованная от отца, и яростное желание драться с обидчиками, сослужили им добрую службу) — сочувствовали. Шахин, желающий быть своим в доме и городе, оказался обидчив, несносен, непримирим, и лелеял в себе презрение ко всему «чужому», в том числе к наставникам. Ширин, мягче характером и от природы любопытнее, внимательно слушала рассказы славянской рабыни — о Руси и Земле Новгородской, о городах, об устоях, о водосборниках, о нарядах, о том, как женщины во Пскове и Киеве участвуют в общественной жизни, пишут друг другу грамоты, владеют крогами, огородами, и холопами, имеют право наследовать, о том, что мужчине не полагается иметь больше одной жены. О детских играх. О пряниках. О легендарных воительницах. От нее же Ширин, войдя в отроческий возраст, узнала имя, которое по слухам носил ее отец, тайно оплодотворивший Зибу в Венеции — Гостемил.

Все мы тщеславны, подумал Гостемил, чувствуя приятную волну, пробегающую по телу. Глупо — и все-таки приятно от того, что твое имя знают в далеком Каире. Настолько приятно, что даже хочется согласиться, что не совсем они там дикари.

Как-то на Шахина обратил внимание военачальник и предложил его приемному отцу учить мальчика в специальной воинской школе. Глава семьи согласился — собственные дети его боялись Шахина, прятались от него, жаловались. Шахина наказывали, пороли, запирали (запирать в конце концов стало бесполезно — любые замки он ломал, любые двери высаживал). Тоже самое относилось и к Ширин, что было просто возмутительно. Сладу с этой гадиной, славянским семенем, не было никакого! Шахин, всегда вступавшийся за сестру (в глубине души он понимал, что она — самый верный его союзник), сказал военачальнику, что пойдет в его школу с условием — сестру его возьмут тоже, на равных правах. Это было неслыханно. Но военачальник, человек в своем деле творческий и сам склонный к капризам, неожиданно согласился. Может, просто хотел развлечься. В специальном отряде, в искусственно созданных походных условиях, Ширин проявила себя с самой лучшей стороны. Никто кроме Шахина не мог ей противостоять. Она прекрасно управлялась с азиатским изогнутым луком, завезенным кем-то в Багдад из степей, а затем попавшим в Каир и прижившимся в отрядах особого назначения, со свердом, с кинжалом. В тренировочных стычках запросто противостояла двоим противникам. Посланец правителя, инспектирующий школу, был сперва шокирован наличием девушки в отряде, но, посмотрев и оценив ее умение, решил, что единичный этот случай может принести военную пользу, которая превыше всего.

Особых воинов в войсках фатимидов было несколько типов. Элитными считались «тигры», осуществляющие разведку боем, «пантеры», способные противостоять войскам, втрое превосходящим их численностью, и «мстители» — одиночки, специализирующиеся на убийствах высокой военной и политической важности.

Шахина сделали командиром отряда «тигров», и он водил своих людей в самые горячие точки — и в разведку, и в атаку. И Ширин всегда была рядом. В отряде ее уважали, несмотря на протесты мусульманских клериков, звучавшие все громче и громче. Дело дошло до того, что о скандальном отряде, в котором одним из воинов состоит женщина, узнал сам визирь. Лично посетив отряд в казарме, безрукий повелитель, впечатленный увиденным, сказал, что Ширин — вовсе не женщина, но символ величия фатимидов, воплощение легендарной Фатимы, послана им Аллахом, и что именно в этом качестве ее следует воспринимать. И муллы притихли.

О том, что виделась она прошлой ночью со сбежавшим Шахином, и о том, что он ей сказал, Ширин рассказывать Гостемилу не стала, несмотря на то, что ночной визит ее сильно впечатлил.

Повозки запрыгали на ухабах — хувудваг кончился, началась Сизая Тропка. Сделали привал, пообедали, Селезень восхитился умением Нимрода. К вечеру прибыли в Черную Грязь.

Постоялые дворы здесь не водились, но хозяин одного из поразительно чистых домов согласился за небольшую плату приютить путников. Гостемил, не слушая возражений, связал Селезня, знавшего уже, почему и как разрушен был Кархваж, и оставил его на попечение возницам, а Нимрода отправил спать в дом.

Светила луна. Попивая воду из кружки, Гостемил стоял у калитки, разглядывая освещенные лунным светом хибарки. Потянув носом воздух, он обнаружил, что пахнет здесь странно. В легком ветерке наличествовал непонятный, неприятный запах. Гостемил решил пройтись вдоль реки — местные называли ее Пахучка, и, очевидно, не зря.

Пройдя две аржи вдоль Пахучки, Гостемил обнаружил что-то вроде плеши — овального пространства, глинянного пустыря среди травы. Неприятный запах усилился. Неожиданно под ногой хлюпнуло. Гостемил остановился, наклонился, и потрогал землю. Какая-то слизь. Он рассмотрел пальцы — в лунном свете отчетливо видна была пленка слизи, маслянистая, темного цвета. Гостемил понюхал пальцы и поморщился. Дойдя до реки, он окунул в нее руку, затем потер ее о прибрежную глину, и опять окунул. Слизь сходила нехотя, запах остался.

Нафта, понял Гостемил, она же нефт, она же по-латыни петролеум, то бишь — масло из камня. Неприятной этой субстанцией египтяне конопатили крыши и стены во время оно, а греки топили печи. И легендарный «греческий огонь» — в нем она тоже, конечно же, присутствует. Зловещая субстанция. Черная Грязь — так называют это селение. Понятно, почему Свистун селектировал себе это место для резиденствования. Непривычному человеку здесь не по себе.

Где-то вдалеке раздался свист. Гостемил поднял голову. Свист повторился, из другой точки — протяжный, с трелями, замысловатый.

Перекликаются разбойнички, подумал Гостемил. Надо бы вернутся, беды бы не вышло. Впрочем, Черную Грязь они вряд ли станут грабить — скорее даже подкармливают ее, иначе откуда в такой глуши такие богатые дома. Наверное, просто возвещают начало деловой ночи. Свист вместо боевого рога.

И он вернулся обратно.

К утру, отдохнувший, умытый (при доме оказалась замечательная баня, и вообще в доме было много замечательного — резная печь, выложенная странным камнем, чуть ли не мрамором, частью серебряная утварь, богатые парчи, занавеси, полированные стены — а хозяин, когда его спросили, чем он занимается в жизни, ответил уклончиво «Разным») — умытый Гостемил велел Нимроду, когда Ширин проснется, передать ей, что болярин вернется скорее всего к вечеру. Затем он подробно расспросил Селезня, как проехать к Семидубу. Селезень порывался сопровождать и показывать дорогу. Пришлось стукнуть его по лбу. И тогда он в подробностях рассказал — как.

Вскочив на коня, Гостемил поехал вдоль Пахучки, нашел обещанный Селезнем порог, переправился, рысью пролетел две аржи, и резко осадил коня перед топью. Топь неприятно булькала и пахла. Не очень надежного вида насыпь пересекала ее вдоль — Сраный Мост. Гостемил попробовал ехать по насыпи верхом, но конь то и дело оступался. Гостемил спешился, взял коня под узцы, поправил сверд у бедра, оглядел себя — какие-то капли попали на сленгкаппу, противные, ну да леший с ними — и стал продвигаться вперед по насыпи. Утреннее солнце освещало болото, гундосили лягушки, рябила жижа.

Гостемил поскользнулся и чуть было не съехал с насыпи в противное зеленовато-коричневое месиво. И, кажется, потянул себе слегка спину. Вот ведь незадача! Возрастное это. Сухожилия теряют былую эластичность. Да и свир я давеча пил — вот тебе и причина. Нельзя мне пить свир! Оно и в молодости не шибко прилично выглядит — сидит с виду обстоятельный мужчина, а пьет гадость. А уж в старости тем более нельзя. Правда также и то, что в такую рань разъезжать по болотам — тоже не признак цивилизованности.

Плутарх, Плутарх, подумал Гостемил с упреком. Какая же ты сволочь зажравшаяся греческая! Вольно тебе было — сидеть безвыходно в деревушке замшелой, хоть и теплой, а писать о походах да сражениях. А сам бы попробовал — по болотам, нафтой пахнущим. Не жарило тебя солнце в пустыне, не вымораживал горный ветер разум твой, не шло лицо волдырями от укуса какой-нибудь экзотической мошки. Не натирало в паху от седла, не саднили ссадины, не ныли старые раны, не травился ты гнилой едой, не хлебал нечистую воду. А великие мира сего — сами к тебе приезжали. И взятки, небось, давали, говоря интимно — если понравится мне описание предков моих, да и меня самого — ежели к слову придется — то буду я тебе, брат Плутарх, нехристь лохматый, страсть, как благодарен. В виде той же суммы, либо большей.

Конь фыркнул. Гостемил обернулся и строго на него посмотрел.

— Ты чего? — спросил он. — Чего тебе-то надо? Я-то — понятное дело, я от рождения брезглив. А ты? Лошади брезгливыми не бывают. Коты — бывают, люди бывают, а лошадям все равно, чем кругом пахнет. Ну что ты ресницами расхлопался? Самосознания у тебя все равно ведь нет, не задаешься ты вопросами вселенскими даже в Снепелицу. А у меня вот, вишь ты, конь, дети есть, оказывается. И я до сих пор еще не понял, что я должен по этому поводу делать. Пороть их вроде бы поздно. Э! Позволь, конь, позволь — ведь они ж, дети мои, некрещеные! Это непорядок. Надо бы. С Ширин, думаю, легко получится — после двух-трех недель в Киеве. А вот Шахин… Шахин — убежденный человек. Его в детстве часто обижали, и он часто обижал в ответ — и детским еще умом нашел всему этому оправдание. Бедный парень. Страшнейший задира. Это у него от Зибы — задиристая была, веселая.

Он вспомнил Зибу — как она ему улыбалась из окна украдкой, в Венеции, где жила временно с мужем и еще двумя женами того же мужа. И как заговорила с ним — на ломаном греческом, из окна. Бабушка Зибы гречанка была. И как они обменялись — он снизу, она со второго уровня — глупейшими, но милыми шутками. И как она переместилась на первый уровень, и встала у окна, но в тени, чтобы со страды видно не было, а Гостемил прислонился спиной к стене, возле окна, делая вид, что отдыхает — дабы не вызывать подозрений. А потом она начала к нему липнуть, что для Гостемила было внове. Он хоть и был красивый мужчина, женщины его побаивались. А потом она, Зиба, попросила его, Гостемила, раздобыть ей венецианский женский наряд. Он купил ей наряд и вечером, когда стемнело, передал ей сверток. Она повозилась, примеривая, переоделась венецианкой, и вылезла к нему через окно. И они всю ночь гуляли по городу, и никто не обращал на них внимания — ну разве что как на эффектную пару — огромный импозантный северянин и высокая, стройная южанка, возможно с примесью сарацинских кровей. (И женщины стали заглядываться на Гостемила уже в открытую, поскольку красивая женщина рядом — печать одобрения, и Гостемилу было смешно и хотелось их спросить — а что ж раньше, где ж вы были, в чем были не очень уверены?). На вторую ночь они посетили единственную оставшуюся в городе римскую баню, открытую круглые сутки. Зиба прятала глаза, а Гостемил рычал на прислугу, чтобы их оставили в покое. В этой же бане они стали в ту ночь любовниками. Зиба с оливковой кожей, длинными черными волосами, длинными ресницами, стройная, высокая, казалась Гостемилу женщиной из сказки. И, нарушив одну, он собирался нарушить и другую Заповедь — за прелюбодеянием последовало бы неминуемо присвоение чужой жены. А сколько жен бывает у фатимидов — не наше дело, не так ли, жена — она жена и есть. Но Гостемил тянул, не хотел уезжать из Венеции, да к тому ж опасался, что, перестав быть запретным плодом, Зиба потеряет очарование — и еще четыре дня ничего не предпринимал, дрожа, как мальчишка (это в тридцать четыре года!), перед каждым свиданием. А на пятый день муж Зибы увез ее и остальных жен домой. Гостемил собирался ехать и искать Зибу — но так и не поехал.

А вот Хелье поехал бы за своей Марьюшкой хоть на край света, подумал он. Ну так Хелье — варанг, они целеустремленные. А мы, славяне, расслабленные. Мы не любим, когда стремительно. Мы любим, когда медленно и невпопад.

Конь снова фыркнул. Гостемил остановился и посмотрел на него сердито.

— Если ты еще раз, сволочь такая, мне фыркнешь в затылок, то я так тебе фыркну в ухо, что у тебя, скотина, хвост твой потный отвалится. Что ты расфыркался, волчий ужин?

Конь отвернулся.

— Нет, изволь смотреть всаднику в глаза, орясина стопудовая. Невинным ты мне тут не прикидывайся. Знаю я вашу породу. Князь один древний, тезка Хелье, никакого подвоха не ждал, наступил на череп сдохшего топтуна, а оттуда змея, и цап его за щиколотку. Вот скажи — в черепе собаки или, скажем, бурундука, могут змеи ядовитые водиться? Правильно, не могут. Вы, топтуны, только притворяетесь добрыми. Ах, посмотрите, какой я добрый весь. Не фыркай, добряк! А то ведь от зубов твоих пахнет гуще, чем от этого болота. Чем тебя кормят в детинце — лягушками, что ли?

Гостемил огляделся, присел, и поймал зазевавшуюся лягушку. Порассматривав, он протянул ее коню.

— На, съешь.

Конь завертел мордой.

— Не притворяйся, ты любишь, — настаивал Гостемил. — Ну, смотри, какая вкусная. Ням-ням. А? Ну, не хочешь, не надо.

Он отпустил лягушку. Где-то неподалеку раздался протяжный свист с трелью. Гостемилу захотелось схватиться за сверд, но он сдержался. И откликнулись — с противоположной стороны. Конь фыркнул.

— Не фыркай! — строго сказал Гостемил. — Я и без твоих фырков знаю, что опасно. И что у них дурные манеры. Хорошо воспитанные люди сперва здороваются, а потом уже свистят. Пошли.

И он снова двинулся вперед.

За Сраным Мостом оказалась очень даже милая опушка. Семидуб — огромный дом, асимметрично спланированный, с подобием смотровой площадки, пристроенной к карнизу — вдавался торцом в густую дубраву. Слева от дома помещались стойла.

Какой-то кряжистый детина с кривым носом шел Гостемилу навстречу, изображая степенную походку. Подойдя ближе, чем нужно, он неприятно громким голосом сказал по-шведски:

— Здравствуй! Ты, конечно же, Бьярке.

— В лучшем виде, — ответил Гостемил, тоже по-шведски.

— Рановато ты, да это ничего. А где остальные?

— Задержались, но скоро будут, — рапортовал Гостемил.

— Отец мой вышел на прогулку, скоро вернется, — сказал детина. — А пока его нет, я здесь главный.

В голосе его звучала, выпирая, самоутвердительная нота. Гостемил недолюбливал таких людей.

— А зовут тебя как? — осведомился он.

— Ковыль меня зовут. Не слышал?

— Может и слышал, да запамятовал.

— А встреча-то на вечер назначена, так мы пока что посидим за столом, поболтаем. Давеча я такого вина привез — у меня много знакомых среди греческих купцов, меня все уважают. У вас на севере такого нет. Такое вино — терпкое.

— Так уж и нет, — усомнился Гостемил.

— Уж ты мне поверь. Уж я-то в винах толк понимаю, я за три года жизни в Константинополе все о вине узнал. Не велика наука! А фатимиды будут только к вечеру, так ты им не очень-то спускай, они с виду только наглые да непримиримые. Я их хорошо знаю, с ними нужно твердо держаться, только и всего. Могу дать несколько полезных советов, если хочешь. Отец-то мой к старости благодушен стал не в меру, так почти всё теперь на мне держится, всё дело. Он уж было даже посвисты отменил — представляешь?

— Ну да? — удивился Гостемил.

— Представь себе! Два дня я его отговаривал, еле отговорил. А как он в Чернигов ездить повадился — так церковь его заинтересовала. Чудит он. Внутрь заходил, с попом объяснялся, греческие слова, какие ему известны, припоминал — смех!

— В церковь? — Гостемил подозрительно посмотрел на Ковыля.

— Да ты не подумай, не соблазнили его в греческую веру! Это было бы глупо. Ты только не говори ему, Бьярке, что я тебе сказал. А то рассердится старик, а сердиться он любит — так ведь, сердясь, дров наломает, а мне же потом все это поправлять. Я и так умаялся — старые люди уходят, либо эйгоры покупают, либо в теплые края уезжают, а бывает и на сверд и на топор напарываются. Молодое поколение учить нужно, а сметливости в них — с гулькин хвой.

— Ну, не всегда, — возразил Гостемил.

— Конечно, есть исключения. Вот я, например, хотя мне уж скоро тридцать. Ну так проходится воспитывать подрастающее поколение, потому порядок нужен.

Что-то слово «порядок» в ходу у сегодняшней молодежи, вне зависимости от сословия, подумал Гостемил. От германцев переняли, не иначе. Те просто бредят порядком. Ну, в Саксонии-то понятно и почтенно — вот плоскость, вот горы перерезают плоскость по ровной диагонали, вот Рейн и Эльба, очень такие упорядоченные текут. А на Руси-то какой порядок — топь да лес на тысячи аржей, и не поймешь, где река кончается, где берег намечается. Некоторые хувудваги хороши, и Киев, отдадим ему должное, хорош, но в остальном порядок — это когда медведи всю капусту не сожрали с огорода только потому, что кто-то похмельный заорал ни с того ни с сего во всю глотку, так что труба с крыши сверзилась, и медведи с перепугу разбежались. Еще на Руси порядок, когда загулявший в вербное воскресенье смерд все пропил, включая дом и жену, а тиун за безобразие учиненное дом у купивших отобрал в пользу князя. И еще порядок, когда посадник так разозлился на жену, что полгорода перепорол за недодачу десятины — но десятину и после этого не выплатили до конца, обиделись. И само собой на Руси порядок, когда все сыновья Владимира друг друга постреляли да порезали, а из оставшихся двоих тот, что получше ненароком на стрелу на охоте наскочил — возможно, диким кабаном пущенную. Оставшийся брат сделал вид, что ничего не заметил, ибо все это ему на руку.

А может, подумал он, поднять восстание народное, как нынче модно, да выгнать всю варангскую кодлу, вместе с ославянившимися? Пусть едут себе в Швецию. (Затем — печенегов выгнать в степь, греков в Византию, персов и арабов в халифаты вместе с иудеями). Да, можно было бы. Но — станет ли лучше (и больше порядка) — это еще вопрос. Солидный вопрос, поскольку скорее всего станет хуже, просто потому, что так заведено — как изменения, так хуже. А второй вопрос солидней первого, важнее патриотизма и порядка — ежели всех, то ведь и Хелье тоже всем варангам варанг, смоленские варанги блюдут чистоту породы. Нет уж, не пойдет! Восстание отменяется. Таких славян, как Хелье, нигде не сыщешь. Варангов, впрочем, тоже. Сын у него подрос, учится в Болоньи, и, надо сказать, я к нему привязался, будто он мне племянник. Нестор. Хороший парень, хоть и ленивый. Помню, мы с ним как-то целых три дня вместе дурака валяли в палисаднике. Сидим немытые, нечесаные, болтаем глупости всякие, смеемся. Приходит Хелье, смотрит на нас с отвращением, говорит, «Самим не противно?» А Нестор эдак ему изящно рукой делает, не отмахивается, а поводит, и говорит, «Ах, отец, не утомляй». Я от смеха чуть со скаммеля не упал, а Хелье разозлился, за розгой побежал, еле я его успокоил.

— Да, порядок нужен, во всем, — сказал Гостемил. — Где бы коня привязать?

— А вон стойла.

— Да. Пойдем, привяжем.

Единственное свободное стойло оказалось перекрыто огромным сундуком.

— Новые седла прибыли давеча, — объяснил Ковыль. — Дураки конюхи не отодвинули. Надо им дать взбучку. Тут вдвоем не справиться, нужно позвать кого-нибудь.

Гостемил уперся в край и без особых усилий отодвинул сундук, одним движением. У Ковыля слегка приоткрылся рот, но на словах он восхищения не выразил. Привязали коня и дали ему овса, а сами пошли в дом.

— Вы, когда Ярослава схватите, — говорил Ковыль, наливая Гостемилу в кружку греческое вино, — так сюда его не ведите, а сразу в Житомир. Иначе фатимиды обязательно заинтересуются. Бескорыстно преданные своему делу они только на словах, а выкуп получить не прочь.

— С кого ж им получать выкуп?

— Найдут с кого. Ежели у Судислава Псковитянина по возведении на престол не возникнет желания выкупить брата, так у Ярослава в Швеции родни много. Но фатимидам про это говорить нельзя. Можно все испортить. Надо сказать — схвачен Ярослав. И всё.

— Это отец твой придумал? — спросил Гостемил.

— Ну уж и отец. Как кто придумает — так сразу отец. Но, в общем, он. Я его только надоумил, да подсказывал иногда. А по поводу Хелье я тебе так скажу — подкупать его не надо, запросит много, а изловить необходимо.

— Подумаешь — Хелье, — сказал Гостемил.

— Не скажи, Бьярке, не скажи… Он давно при Ярославе, и репутация у него вполне заслуженная. Как вино?

— Должен признаться тебе, Ковыль, превосходное вино. Никогда такого не пил.

— Вот, я же говорил!

— У тебя замечательный вкус, Ковыль. Слушай, не в службу, а в дружбу… Я дам тебе знать, где остановился, а ты… хмм… даже неудобно как-то просить тебя…

— Ничего, ничего. Проси. Я для тех, кто мне люб, что хочешь сделаю!

— Да… так нельзя ли тому купцу дать знать, а я хорошо заплачу… чтобы мне этого вина прислали… а?

— Трудно, — серьезно и озабоченно сказал Ковыль. — Там много разных сложностей. Но, в общем, я постараюсь.

— Уж постарайся, пожалуйста, Ковыль.

— Постараюсь.

— Буду тебе благодарен. А насчет Хелье…

— Эх! — сказал Ковыль. — Надо будет на следующей неделе на этого купца выйти. Думаю, он уж вернулся из Греции…

— Да, я прямо не знаю, как тебя благодарить. Насчет же Хелье..

— Хелье? — Ковыль усмехнулся. — Вы, Неустрашимые, у себя в Швеции, Полонии да Полоцке может и знаете, что к чему, а у нас все не так. Смех — вы Жискара собирались убивать, пока отец мой вас не отговорил! Жискар — никто, спившийся хвитострадатель. Или Ляшко — он действительно всего лишь рука Ярослава. Схватишь Ярослава — и где он, этот Ляшко? То же, что и с Вышатой, скоморохом новгородским. Полководец! Какой он полководец! А Хелье — человек опасный. И лучше всего его даже не хватать, а стрелой приголубить, с хорошего расстояния. Хотя с другой стороны жалко — он всех правителей мира знает, со всеми на дружеской ноге. Но, к сожалению, подкупать — трудно, и дорого. Можно, правда, схватить его сына, а Хелье этим пугать — мол, не хочешь по-нашему, так мы твоего сына… да… Но долго так не протянешь, Хелье хитрый и деятельный. Фатимиды правы — они его по Константинополю помнят, ученые уж. О! Слушай, Бьярке, сейчас я тебя угощу… с вином очень хороши… муромские пряники! Пробовал когда-нибудь?

— Нет. Угости.

— Вот.

Ковыль отошел в угол, открыл там сундук, и вынул из него холщовый мешок.

— Это просто объедение, Бьярке! В Муроме — никогда бы не подумал — такое умеют! Один из наших привез — я, как попробовал, велел ему еще купить, а мешок-то весь себе забрал. Нужно же мне за труды мои какие-то привилегии иметь. Все-таки я главный здесь.

Он подмигнул Гостемилу. Гостемил улыбнулся и тоже подмигнул. И взял один пряник. И надкусил. Пряник таял во рту, источал необыкновенный аромат.

— О! — восхитился Гостемил. — Это же просто… ммм… невероятно вкусно.

— Вот! Что я говорил!

Какая же скотина этот Нимрод, подумал Гостемил. Чего ему не хватает? Еда любая. Одежда любая. Деньги — он берет у меня сколько хочет, отчета я не требую. И все ему, гаду, мало — пряниками на стороне приторговывает. Вот продам его фатимидам — научат его разбирать, где доброе отношение, а где что попало. Подлец.

Вошел какой-то малый свирепого вида.

— Тяпка, тебя кто звал? — спросил Ковыль. — Тебе где быть-то надо?

— Э… — сказал Тяпка, раздумывая над вопросом.

— Не здесь тебе нужно быть, Тяпка. Ибо в отсутствие отца моего я здесь хозяин, и твой хозяин тоже я. И я тебя не звал, а ты пришел.

— Я только лишь… э… Так ведь отец твой едет!

— Как! А почему нет посвиста?

— Так ведь вот… нету.

— Я всем вам уши поотрезаю! — рассердился Ковыль. Повернувшись к Гостемилу, он пожаловался, — Вот видишь, Бьярке, с каким народом приходится дело иметь! Несусветность! Невежество! Отлынивание! Главного, а ведь я здесь главный, никто не слушает! Чтобы был мне посвист! Иди и свисти.

— Да у меня, Ковыль, свистеть плохо получается. Кричать могу громко, не устану. А свистеть — так не каждый раз.

— Позор, — сказал Ковыль. — Что ты меня перед гостем позоришь? А вдруг он по-славянски понимает?

— Понимаю, — сказал Гостемил.

— Вот видишь, сволочь, понимает гость! Ну, что мне с вами со всеми делать! Бездельники!

Было слышно, как подводят коней ко входу, привязывают. Вскоре в дом вошли двое — купец Семяшко и племянник его управляющего, именем Лисий Нос.

— Ого-го, болярин! — сказал Семяшко. — Что это ты в сии края подался?

— Отец! — Ковыль сделал Семяшке страшные глаза, стыдясь за него, и, понизив голос, добавил в отчаянии, — Это Бьярке!

Семяшко коротко свистнул на низкой ноте, а затем выше, и тоже коротко, и в третий раз — длинно. Племянник управляющего повторил свист, нота в ноту.

— Рад тебя видеть, Семяшко, — Гостемил кивнул, не вставая. — Представляешь, такая незадача — сходил я в детинец, а денег-то моих там и не оказалось! Мне сказали, что ты все деньги забрал себе. Еще упоминали какого-то, леший его знает, Свистуна, но это они путают что-то, наверное.

— Ты, болярин, судя по тому, что нашел сюда дорогу, неглуп, — сказал Семяшко. — Но и не умен, опять же судя по тому, что нашел сюда дорогу. А известно ли тебе, болярин, что ездят сюда, вот в этот дом, только по приглашению?

— У меня не было времени раздобыть приглашение, уж не обессудь, — объяснил Гостемил. — Я спешил, и сейчас спешу. Так что — деньги мои мне пожалуй, те самые триста гривен, и лучше золотом — золото возить сподручнее, меньше места занимает. И расстанемся друзьями.

Семяшко подошел к столу, сел на ховлебенк, подпер щеку рукой, покосился на Ковыля, и спросил:

— Ты все еще считаешь, что это Бьярке?

— Я-то…

— А все командовать да руководить лезешь. А сам шведа от славянина отличить не можешь.

— Он говорит по-шведски!

— Я тоже, ну и что? Это какой же северянин по-шведски не знает, дубина? И что же ты успел ему поведать? По-шведски?

— Да он, в общем-то, мне все поведал, что сам знал, — наябедничал Гостемил. — И о том, что у Неустрашимых с фатимидами здесь сходка назначена, и что Ярослава собираются хватать, а Судислава сажать на киевский престол, и что фатимиды заберут себе всю Русь до Киева, а Неустрашимые…

— Врешь, я этого не говорил!

Гостемил пожал плечами. Семяшко посмотрел на сына.

— В кого ты такой дурак, хотел бы я знать. Мать твоя умная была, сам я не то, чтобы пяди во лбу несчитанные водились, но и чурбаном не назовешь. Эх! Болярин, послушай… Не знаю, чей ты спьен, но я был о тебе лучшего мнения.

— Мне грустно, что твое мнение обо мне ухудшилось, но я не спьен, — возразил Гостемил. — Я всего лишь приехал деньги получать. Но, конечно же, после услышанного я помимо денег еще кое-что получу.

— Ого, — Семяшко прищурился на Гостемила. — Да ты, болярин, не промах, выгоды своей не упустишь. Что ж… Тяпка, налей-ка мне вина.

— Вино это — дрянь страшнейшая, — предупредил Гостемил. — Твоего сына одурачил какой-то проходимец, прикинувшийся греческим купцом. А вот пряники действительно вкусные. Попробуй.

В дом стали входить, и заходить в гридницу, один за другим дюжие парни с топорами в руках. Семяшко обернулся на них и сделал им знак. Парни начали вставать по периметру гридницы, не приближаясь к столу. Семяшко взял пряник и откусил. Ему понравилось.

— Действительно, — сказал он, — хорошие пряники. Я к старости сладкое стал любить.

— Я тоже, — доверительно сообщил Гостемил, — но дело такое — нельзя. Нельзя нам с тобою сладкое есть, Семяшко. От сладкого толстеют и замедляются. И разные другие хвори приключаются.

— Так сколько же стоит твое молчание, болярин? — спросил Семяшко. — Спрашиваю я из любопытства.

— Знаешь, Семяшко — не приценивался я к своему молчанию до сих пор. Даже странно. Наверное дорого, поскольку поговорить я люблю страсть как! В этом ты убедишься скоро.

— Не без того, — заметил Семяшко.

— Отец, позволь мне самому его…

— Молчи, Ковыль. Ты уж наделал дел сегодня, хватит. А теперь, болярин, я сам скажу тебе, сколько твое молчание стоит.

— Скажи, буду признателен.

— Оно бы не стоило ничего, если бы мы тебе прямо сейчас вырвали бы язык и выкололи глаза. Но ты, наверное, грамотный, писать умеешь.

— Давно не писал.

— Это все равно. Да, так вот. Язык тебе вырывать бесполезно. Также, можно вырезать половину твоей родни, и пообещать вырезать вторую половину, если ты рот раскроешь. Тут беда в том, что родни у тебя толком нет. Есть какие-то дальние Моровичи, где-то, леший его знает, где… в Тмутаракани, что ли. То есть, нет, в Искоростени, конечно же. Древляне.

— Дериваряне, — поправил Гостемил, строго нахмурясь.

— Это все равно. Тебе до них дела нет, понимаю. Можно было бы завалить тебя золотом до ушей, но мне, как твоему поверенному, известны все твои дела. К излишествам ты, судя по всему, равнодушен — а это значит, что потребуется много золота, чтобы вскружить тебе голову, а я давеча поистратился. Можно было бы также просто женить тебя на одной из моих дочерей — а у меня их целых три на выданье. Тогда я заплатил бы свадебные издержки — скажем, пятьдесят кун серебра. Но тут уж мои собственные предубеждения действуют — не хочу я с тобою родниться, болярин! Ибо с Моровичами у меня старые счеты. По милости твоего дяди отец мой тридцать лет в остроге отсидел. Да и противно мне родниться — с подлецом. А ведь ты подлец, болярин. Приехал, нашел дурака — сына моего, и все у него выведал, выдавая себя за другого.

— Я не подлец, — возразил Гостемил. — Просто я коварен очень.

— Остается, болярин, одно — порешить тебя тут же. Ты не бойся, это быстро. Но в доме моем смертоубийства не допущу! Выведут тебя в лесок, рубанут несколько раз топором, да и закопают. Ты, вроде бы, христианин, а церковь мы здесь пока что не завели — не обессудь. Но, если хочешь, могу священнику сказать — черниговский сбежал, так муромскому скажу, как будет случай, чтобы… как бишь у вас это называется?… помянул тебя. Что-то в этом роде. Но вот что, болярин. Умереть ты можешь быстро, а можешь и медленно. Это мы тоже умеем. И если не хочешь медленно, то возьмешь ты хартию чистую, стило я тебе дам, и, поскольку ты грамотный, напишешь дарственную на имя купца Семяшки. Мол, ушел я в монахи, не ищите, наследников у меня нет, посему Семяшко распорядится — что на церковь, что смердам. Я вижу, сомневаешься ты, болярин. Что ж, сейчас тебя возьмут под белы руки, отведут вон туда… там есть удобное помещение… и устройства всякие для зажима конечностей, растягивания суставов, и прочая. Объяснят, что к чему — самую малость. Потом вернешься и напишешь.

Он подал знак — трое из примерно дюжины парней приблизились к Гостемилу и встали у него за спиной.

— Проводите болярина, — сказал, улыбаясь, Семяшко.

Большая рука с некрасивыми ногтями и короткими толстыми пальцами легла Гостемилу на плечо.

Гостемилу это не понравилось. Он схватил руку за запястье и, вскакивая на ноги, сжал и крутанул ее вбок. Треснула кость. Второй парень махнул топором — Гостемил увернулся, и топор вонзился в ховлебенк. Гостемил ударил коленом в нагнувшееся вслед за топором лицо, выдернул топор, и хлестнул третьего молодца по скуле свободной рукой. Тот закачался и упал на спину. Той же рукой Гостемил перевернул стол на Ковыля, шагнул вперед, выбил ногой из-под Семяшки ховлебенк, схватил его за волосы, приподнял, и приставил острие топора главарю разбойников к горлу.

— Рубите его! Рубите! — закричал Семяшко.

— Двинетесь — я перепилю ему шею, а потом будет весело, — предупредил Гостемил. — Ляжете вы все, даю вам слово, и половина из вас никогда больше не поднимется.

И все-таки один из оставшихся стоять на ногах решился — подошел сбоку и чуть сзади. Взлетел вверх топор. Гостемил ударил парня наотмашь тыльной стороной левой руки и чуть отодвинулся. Парень потерял равновесие, и Гостемил, поймав его за плечо, пинком вогнал его в стену с такой силой, что слышно было, как щелкают хрящи и ломаются кости. Парень бесформенной массой осел на пол.

— Вы что же, правда хотите подраться? — спросил Гостемил. — Так бы и сказали. Чего ж меня было дразнить понапрасну.

Он отпустил Семяшку, воткнул топор в стену — лезвие ушло в дерево пальцев на семь — и поднял опрокинутый длинный и тяжелый ховлебенк.

Восемь человек переминались с ноги на ногу, но все-таки рассредоточились, встали полукругом, взяли топоры на изготовку. Гостемил пугнул их один раз, другой, а потом пошел в атаку. Те, что стояли справа от него, стали заходить ему за спину, но гридница была просторная. Взмахом ховлебенка Гостемил достал двоих, переместился, ткнул одного торцом. Один из стоящих сзади метнул топор и попал топорищем в одного из стоящих спереди. Гостемил крутанулся вместе с ховлебенком, и еще один малый упал без сознания.

Ковыль выбрался из-под опрокинутого стола, тряхнул головой, и кинулся в угол — там стояли колчан со стрелами и лук. Гостемил поставил ховлебенк на торец и вытащил сверд. Четверо стоящих на ногах предприняли еще одну попытку, кинувшись на Гостемила скопом и отчаянно крича. Гостемил отступил за стоящий на торце ховлебенк — один из топоров вонзился в толстую доску. Еще один топор ударил сбоку — Гостемил отскочил и перерубил держащую топор руку. Раздался истошный крик, и трое невредимых пришли в ужас. Перед ними стоял не человек — а какое-то непонятное, огромное существо, похожее на человека, герой каких-то небывалых древних саг, неуязвимый, разящий, безжалостный. Они остановились. Гостемил почувствовал спиной движение и отскочил в сторону. Стрела прошла в двух пальцах от ховлебенка и вонзилась одному из троих в горло. Гостемил еще раз переместился, и вторая стрела вонзилась в ховлебенк. Ковыль стрелял метко. Если бы Гостемил продолжал стоять к нему спиной, сын Свистуна убил бы его третьим выстрелом. Но Гостемил, отпугнув двух оставшихся противников взмахом сверда, переместился за ховлебенк, приподнял его и, держа вертикально и пользуясь им, как щитом, быстро двинулся к Ковылю. Ковыль не успел выйти из угла — пошел боком вдоль стены, и Гостемил с размаху припечатал его к ней все тем же ховлебенком. Ковыль упал и застыл неподвижно.

Гостемил обернулся и сделал шаг по направлению к двум, стоящим с топорами. Оба тут же бросили топоры и бросились бежать вон из гридницы.

Сперва Гостемил подумал, что Свистун успел ускользнуть, но, окинув помещение взглядом, увидел главаря разбойников, жмущегося к стене. В суматохе его задели топором — повредили бедро. Свистун пытался, хромая, идти в правильном направлении — к двери. Гостемил шагом дошел до него и ухватил за шкирку левой рукой.

— Надеюсь, в нас никто не будет стрелять, когда мы отсюда выйдем, — сказал он.

Свистун застонал. Гостемил еще раз оглядел помещение. Оставив Свистуна, он подошел к печи, потрогал стоящий рядом с ней закупоренный кувшин, принюхался. Вложив сверд в ножны, он поднял кувшин и с размаху жахнул его об пол. Черная густая жижа разлилась по полу. Вынув из печи тлеющий уголек, Гостемил кинул его в жижу. Загорелось ярко и весело. Гостемил отступил, некоторое время смотрел на языки пламени, а затем снова подошел к Свистуну.

— Пойдем, что ли, — сказал он просто.

Свистун молчал. Гостемил вывел его, ковыляющего и постанывающего, из дома и потащил к стойлам. Свистун перестал передвигать ногами, но это не замедлило Гостемила — взяв главаря за предплечье, он доволок его до нужного стойла и бросил на траву.

— Болярин, — сказал Свистун, мыча, но и усмехаясь недобро. — Болярин, я сдохну сейчас, у меня бедро кровоточит. Мне нужно перевязать бедро.

— Сдохнешь — не велика беда, — заверил его Гостемил.

Отвязав коня, он перекинул Свистуна через седло и, придерживая его, чтобы не сполз, направился к Сраному Мосту. Оглянувшись еще раз на дом — в окнах первого уровня полыхал огонь — Гостемил ступил на насыпь и двинулся вперед быстрым шагом. Конь, возможно осознав важность происходящего, не фыркал, не упирался, и даже не очень шевелил боками — возможно, помогал Гостемилу, следил, чтобы Свистун не свалился.

Пришедшие в сознание стали выбегать из дома, а уже выбежавшие опомнились. У кого-то оказался в руках лук, и он побежал за Гостемилом — но над болотом поднялся густой туман, а преследовать и, стало быть, приближаться, к Гостемилу никто не захотел.

Вскоре весь дом охватило пламя, и перекинулось бы на лес, но еще некоторое время спустя пошел сильный дождь. Перекрытия первого уровня успели хорошо прогореть, и вскоре второй уровень и крыша рухнули вниз, увлекая за собой часть передней стены. Семидуб пришел в негодность.

Добравшись до Сизой Тропки, Гостемил вскочил в седло и, придерживая Свистуна одной рукой, рысью вернулся в Черную Грязь.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. МАЛЕНЬКИЙ ВЛАДИМИР.

Отведя Нимрода в сторону, Гостемил начал выдавать инструкции:

— Сядешь на коня…

— Я не люблю ездить верхом.

— Мне до этого дела нет. Сядешь на коня и поедешь ко Второму Волоку.

— Не поеду.

— Почему?

— На меня там нападут разбойники.

— Если ты не будешь слушать и выполнять, на тебя нападу я, а это гораздо убедительнее. У Второго Волока ты погрузишь телеса свои на какой-нибудь кнорр и пойдешь вверх по течению. До Первого Волока. Где-то в этом промежутке ты должен встретить драккары олегова отродья, братоубийцы по имени Ярослав. Слышал о таком?

— Слышал.

— Ты помашешь ему своей пухлой дланью, поприветствуешь заискивающе, найдешь способ заинтересовать его, и когда вы с ним останетесь с глазу на глаз, скажешь ему…

— Я с князьями говорить не желаю. Я не того сословия. И вообще поручения выполнять не желаю. Я холоп, а не гонец какой-нибудь.

— Ты не холоп, а хапуга и проходимец. Ты, сволочь, кому пряники продаешь? Неужто сам в Муром на торг таскаешься?

Нимрод насупился.

— Перекупщик донес, небось? — сказал он. — Скотина. Никому верить нельзя, кругом доносчики.

— Дам по уху. Скажешь Ярославу… Нет, Нимрод, уж ты меня выслушай… Скажешь Ярославу, что за ним охотятся, что его хотят схватить, и что на его место поставить последнего оставшегося брата, которого почему-то до сих пор еще не убили. Скажешь, что схватить его хотят прямо сейчас, поэтому если он пойдет в Киев не обычным своим дурным имперским путем у всех на виду, а выберет путь окольный и даже одолжит у кого-нибудь из окрестных землевладельцев дружину, огромная ему выгода может выйти. Тебе понятно слово «выгода»?

— Да, и никакой выгоды во всем этом для себя я не вижу.

— Нимрод, милый мой, я бы поехал сам. Честно.

— Но тебе лень.

— Нет, не в этом дело. Мне срочно нужно в Киев, предупредить друга.

— А, ну так бы и сказал, — просветлел Нимрод. — Тогда давай так, болярин. Ты поедешь искать князя, а я наведаюсь к другу. Киев в тридцати аржах, к утру как раз приеду, и будет друг твой предупрежден.

— Нет, нельзя.

— Почему же?

— Потому, Нимрод, что до князя мне, в общем-то, дела большого нет. Болярский долг выполняю, не более. Это не значит, что ты не должен стараться и поспешать.

Нимрод поморщился, помотал головой, махнул рукой.

— Грамоту какую-нибудь передать князю? — спросил он с тоскою.

— Нет, все на словах. С грамотой оно опаснее. Впрочем, напишу я тебе грамоту, указывающую, что ты мой холоп. Только и всего. Быть моим холопом — не преступление.

— Обо мне заботишься? — насмешливо спросил Нимрод.

— И это есть.

— Дщерь свою пошли.

Гостемил вздохнул.

— Она жаждет действий, глазами сверкает, — добавил Нимрод.

Гостемил вздохнул еще раз.

— Нимрод, я не меньше тебя люблю размеренный уклад жизни. Но иногда нужно поспешить. Не хочется, да уж ничего не поделаешь.

Селезня отпустили на все четыре стороны. Свистуну перевязали рану. Несмотря на дождь, Гостемил с компанией поспешил убраться из Черной Грязи еще до темна и, не доверяя возницам, гнал повозку сам, по временам перекидываясь фразами с Ширин. Связанный Свистун постанывал на ложе. Возницы, получившие в распоряжение кухню на колесах, поотстали. Гостемилу было не до них.

* * *

Мысли Ширин путались. В передвижном тереме Гостемила с наглухо закрытыми от ветра и дождя ставнями горела свеча — предусмотрительный, Гостемил решил, что иначе Ширин станет скучно. На полу лежал со связанными руками и ногами Свистун — под головой его, предохраняя от ударов, помещался дорожный мешок. Рана беспокоила Свистуна, и, возможно, еще больше беспокоила его судьба сына, именем Ковыль. Свистун постанывал и бормотал невнятно в бреду, а поскольку был он наполовину печенег, то и бормотание его состояло из смеси славянских и печенежских слов — совершенно бессвязное бормотание, скучное. Шахин и Ширин планировали встретиться со Свистуном (и представителями Неустрашимых) — этим вечером, при иных обстоятельствах. Шахин готовился, прикидывал планы, пытался отгадать, чего именно хочет визирь (следуя традициям азиатских правителей, визирь редко отдавал непосредственные приказы, а чаще принуждал своих подчиненных догадываться, что именно следует предпринимать, и горе тому, кто догадается неправильно), и был уверен в успехе. В сущности, переговоры эти были формальностью — Неустрашимые и фатимиды уже три месяца как обо всем договорились, и единственным пунктом, по которому консенсус так и не был достигнут, являлся Киев. От Киева к северу — Неустрашимые. От Киева к югу — фатимиды. А сам Киев? По справедливости, Киев следовало отдать фатимидам — какой толк в южнославянских землях без Киева? Это все понимали. Но — как отдать южанам киевские связи и работорговлю, приносящие невиданные прибыли? Обе стороны лавировали, то обходя вопрос, то косвенно его касаясь.

А Ширин было все равно, кому принадлежит Киев! Ей просто хотелось там побывать. Она гнала от себя эти мысли, ругала себя за недостаточную твердость, но то, что по секрету рассказали ей о Киеве ее наставники — манило, кружило голову. Широкие улицы. Горка. На Горке — детинец и храм в честь иудейского пророка. И еще много таких храмов по городу, с колокольнями, от которых мелодичный звон. Вдоль некоторых улиц — красивые, иногда каменные, дома. Открыты кроги («крог», «кроги», повторяла про себя Ширин, слово казалось ей необыкновенно музыкальным) — куда могут ходить женщины — и невинные, и замужние. Ярмарки. Торг. Скоморохи. Везде молодежь — мужчины и женщины… и женщины!.. смеющиеся, пьющие вино — вино не грех, а просто веселящее средство, вроде наркотических снадобий, только вкуснее… сами по себе такие мысли — преступление! Так думают только неверные!.. А вдоль торга и Подола протекает широкий, чудодейственный Днепр… И летом в этом Днепре плавают… купаются… — просто ради удовольствия. Весной цветут по всему городу каштаны. А зимой дети, и даже молодые мужчины и женщины, катаются на санях. В большие сани можно запрячь лошадь, а в маленьких можно быстро съезжать с горы, хохоча.

Ширин мечтала о Киеве с восьми лет. Иногда — думала, что Киев есть соблазн великий, и ненавидела, и хотела поехать и весь соблазн порушить, и сжечь. А иногда думала, тайно — а почему соблазн, что плохого в том, что женщины вместе с мужчинами катаются на санях с горы и хохочут? Не голые же они катаются. Правда, женщины не прикрывают лица… Но ведь прикрывать лицо — не обязательно. Скромностью можно и пренебречь. Есть, правда, среди мудрых людей такие, которые настаивают, что скромность обязательна, и в присутствии незнакомых мужчин руки и лицо должны быть прикрыты.

Вот Шахин — тот ненавидел Киев без всяких задних мыслей, как и вообще всё, на чем не стояла печать одобрения фатимидов.

Повозка катится, подпрыгивая, дождь стучит по крыше — сколько воды в этих краях! На всех хватает, и остается много. Отец ее — настоящий отец — сидит там, под дождем, правит повозкой. Как узнала она, что это ее отец? Не сразу. Не знала точно, но старая карга, состоящая в доме приемного отца неизвестно кем и занимающаяся тайно шаманством, говорила — «И поедешь ты в Черное Место, и в черный день найдешь там своего отца, а он в синих одеждах, и захочет он убить брата твоего…» И много еще всякого наговорила бабка — видимо, просто болтала, что в голову придет. Но — черная туча над Черниговом, и поединок отца с братом — вдруг, когда отбросил ее Гостемил, что-то подумала она, Ширин, о чем-то догадалась, вспоминал, наставников, вспоминал имя и, чтобы проверить, сказала — «Мы — дети Зибы». А еще раньше, когда Ширин была совсем маленькая, и мать ее была еще жива, послала мать мальчишку (за ожерелье и последние золотые монеты, он показывал) сказать Ширин на ухо — «Род твоего отца прозывается — Моровичи». Спустя годы, Ширин поведала об этом брату, и Шахин уже тогда, наверное, поклялся, что отомстит тому, кто стал причиной смерти матери. И тоже запомнил имя рода.

Имя матери, полузабытое уже, к упоминанию запрещенное… Как вдруг замер, окаменел славянский вельможа, услышав его! И как растерянно, неуверенно прозвучало его — «Ширин — женское имя».

Хотела убить его — не убила. Хотела пугнуть — но он не испугался. Хотела сбежать — не сбежала. Значит — не хотела на самом деле. Ни убивать, ни пугать, не бежать. Славянских наставников перепродали (а может и убили), когда Ширин и Шахину было двенадцать лет. С тех пор Ширин истосковалась по ласкам — наставники, особенно мужчина, баловали ее, ласкали, целовали — украдкой. Шахин тоже ее любил — гладил и целовал, пока его не засмеяли сверстники. В том же году.

Но сейчас-то что? Не надейся, Ширин! Не будет же этот престарелый верзила ни с того ни с сего гладить по волосам и обнимать восемнадцатилетнюю дочь? Нет, конечно. Этого еще не хватало!

А хотелось бы…

И Шахин — «Не убивай его, езжай с ним. Мы отомстим ему вместе, только вместе. Он из Мурома, это здесь недалеко. А едет он, наверное, в Киев, это тоже недалеко».

Возможно, все эти мысли можно было бы упорядочить, найти в них рациональное зерно, но десятый день подряд Ширин мучила менструация, начавшаяся не в срок — из-за переживаний и, очевидно, масштабности происходящего, и продолжающаяся неостановимо. Боль в груди, рези в животе, постоянное кровотечение. В конце концов из меня вытечет вся кровь, и тогда я умру, молодая, не увидевшая и не познавшая жизнь, думала она мрачно и серьезно.

Гостемил. Какое-то несуразное имя. У славян, да и вообще у всех неверных, имена несуразные. Что он за человек? Неверный — само собой, но даже неверные разнятся. Шахин очень на него похож! Это она сразу углядела. А я — похожа на него? Может и похожа. Черты лица у него очень… точные?… Громадный он — поэтому и я такая рослая. Ни в Каире ни в Багдаде ни один мужчина не позарится, сколько не открывай лицо, сколько не показывай волосы украдкой… А в Киеве? Может, в Киеве другие мужчины? Выше ростом? Славянские рабы были в основном невысокие. Может, невысоких легче хватать и усмирять, поэтому специально таких выбирают? Гостемил. Как это, слово есть такое славянское? «Здоровенный». Поди из Гостемила сделай раба — трудно. Большой слишком.

Путаются мысли…

Ничего я толком на Руси еще не видела — ехали мы обходными путями, крадучись. Несколько смердов, какие-то неприятные типы в селениях, да в детинце в Чернигове — местное правление, по виду тати, но кто их, славян, разберет, может и не тати. Потом были ратники — разных размеров, и некрасивый воевода со слюнявым ртом. Пожалуй, отец — единственный пока что красивый славянин, которого я здесь видела, хоть и старый. Что-то мне покажет Киев?

Кровь потекла по ноге. Ширин замычала от досады. Слезши с ложа на пол, она сняла со столика наглухо закупоренный кувшин и вытащила затычку. Понюхала. Вода. Вытащив из сапога кинжал, на всякий случай данный ей Гостемилом, она сделала надрез на портах бредящего Свистуна, оторвала лоскут, смочила его водой, обмыла в несколько приемов живот, бедра, и гениталии, вытерла. Мало. Оторвала лоскут от рубахи Свистуна, больше размером. Снова протерла. Налила воды в кружку. Повозку тряхнуло, и Ширин стукнулась зубами о край кружки и едва успела придержать кувшин, по привычке экономя воду. И усмехнулась.

На Руси бережное отношение к воде не принято. На Руси кругом вода — в реках, в ручьях, в озерах, с неба льет, везде вода. Ее, воды, так много, что славяне не обращают на нее внимания, привыкли. Им ничего не стоит, например, наполнить лохань водой до краев и лечь в нее, в эту в воду — просто помыться. Расточительность. Еда у них растет на деревьях и на полях в огромных количествах, а также бегает в лесах и плавает в водоемах, и это не считая домашнего скота. Ткани они ткут — аржами. Казалось бы, при таком изобилии бедных не должно быть вообще. Но большинство славян не менее бедные, чем большинство жителей Каира. Как они ухитряются быть бедными? Наверное, в этом виновата их Церковь, объявившая пророка Иисуса сыном Аллаха и приравнявшая его рассуждения к вере. Надо бы спросить у отца про Церковь. Интересно — греческой он веры, или другой какой? Говорят, все благородные славяне нынче греческой веры.

А где мы остановимся в Киеве? Отец сказал, что у него есть там друг, а у друга есть дом. И еще у друга есть сын. Это что же — вроде славянских смотрин? А как же насчет того, что женщина вольна выбирать себе мужа сама?

Хорошо бы выяснить все, разобраться, и уж если презирать — то со знанием дела. Первая мысль Шахина по приезде в Чернигов была — Церковь Спасителя хорошо подходит для переделки в мечеть.

И — самое заветное. Кто такой Гостемил — на самом деле. И кто они с Шахином — на самом деле. Самое заветное, и самое трудное. Все остальное — более или менее притворство. Гостемил хорошо притворяется. И я тоже.

К рассвету дождь прекратился. Лошадь устала, и Гостемилу было ее жалко. Как все в мире связано, подумал он. А вдруг от нескольких упущенных часов зависит безопасность друга?

Прямо по ходу показались колокольня и черепичная крыша терема — Вышгород, обновленный, отстроенный, с мощеной главной улицей, чистый, ухоженный, и в то же время какой-то стерильный, с искусственной красивостью, с рассеянными улыбками. Гостемил остановил повозку.

Спрыгнув на землю, он огляделся и, убедившись, что никто вроде бы за ним не следит, открыл заднюю дверцу.

— Ширин.

— Да?

— Сейчас мы подъедем к пристани.

— Мы уже в Киеве?

— Нет, в Вышгороде. Это недалеко от Киева. Ты… хмм… закутаешься с головой в сленгкаппу… и сядешь в лодку… Я поговорю с лодочником, и ты будешь меня ждать… в лодке. Я только сдам это чучело с рук на руки властям…

— Болярин, — позвал умоляюще Свистун, связанный, на полу. — Болярин… Об одном прошу…

— Ну, что тебе?

— Ты мне скажи только… Жив ли мой сын? Только об этом прошу.

— Жив, — сказал Гостемил. — Выполз из под стола, очухался, и убежал.

— Ты видел?

— Да.

— Не лжешь, болярин?

— Не лгу. Жив твой сын, Семяшко, жив.

— Поклянись, болярин.

— Мне клясться ни к чему, это подлая привычка. Если я говорю — да, значит — да. Так у меня в роду заведено.

— Спасибо, болярин.

Свистун заворочался, задвигался, застонал. Гостемил вытащил нож и разрезал веревку, связывавшую ноги Свистуна. Кивнув Ширин, он снова закрыл дверцу.

Сделали быструю остановку у пристани. Ширин, кутаясь — действительно, с головой — в сленгкаппу, примостилась в лодке. Гостемил дал лодочнику пять золотых монет, и пообещал еще десять, если будет ждать и молчать. Лодочник, не веря счастью, начал радостно и красноречиво соглашаться.

— Молчать, — напомнил Гостемил.

— Да я, болярин…

— Ты не молчишь. Отдавай деньги.

Лодочник молча спрятал деньги и изобразил лицом преданность. Гостемил наклонился к уху Ширин и тихо сказал:

— Жди, я скоро. Ничего не бойся.

Она кивнула.

Подогнав повозку к терему, Гостемил спрыгнул на землю, потянулся, и огляделся. Ранние прохожие спешили — кто на местный торг, кто на пристань, кто в мастерскую, кто даже в церкву на службу. Четверо дюжих ратников стояли у входа в терем — стало быть, важная персона прибыла в город. Уж не сам ли князь? Нет, князь в пути. Ну так кто-нибудь из его воевод. Гостемилу совершенно не хотелось продолжать транспортировать Свистуна. Пусть олегово семя дальше само с ним разбирается. Он подошел к ратникам.

— Доброе утро, люди.

Ратники оглядели верзилу в мокрой сленгкаппе с головы до ног и усмехнулись.

— Любопытно мне знать, кто нынче в тереме живет.

Ратники еще немного посмотрели на него и отвернулись, скучая.

— Эй, — Гостемил повысил голос. — Тяжела служба, понимаю, но не настолько ведь, чтобы языком пошевелить сил не было. Кто в тереме?

— Не кричи, деревенщина промокшая, — сказал один из ратников. — Не для того мы здесь поставлены, чтобы любопытство твое удовлетворять.

— А! — догадался Гостемил, не обидясь. — Вы здесь для защиты от врагов, да? Я вам, ратники, вот что скажу. Груз у меня ценный в повозке, пленник высокой значимости. И хотел бы я передать его кому-нибудь из людей Ярослава.

Во втором уровне скрипнула балконная дверь и появились на балконе Ингегерд и старший сын ее, семнадцатилетний Владимир. Заняты они были каким-то спором.

— Мир дому сему! — сказал им, не особенно надрываясь, Гостемил. Балкон был вышгородский, не киевский — низкий.

Ратники схватились за сверды, но Ингегерд, глянув вниз и щурясь близоруко, помахала рукой.

— Гостемил! Здравствуй! В каком ты странном виде сегодня!

— Здравствуй, княгиня!

— Это мой сын, Владимир, посадник новгородский.

— Здрав будь, Владимир!

— Зайди, Гостемил, позавтракаем, да и обсушиться тебе надо, — пригласительно сказала Ингегерд.

Народ стал останавливаться, прислушиваясь к разговору княгини с каким-то рослым не в меру провинциалом в рваной мокрой одежде.

— И рад бы, княгиня, да не время. Посадник, в каких ты отношениях с отцом? Это важно.

— В хороших, — сказал Владимир, давая петуха. — А что тебе до наших… — Он еще раз дал петуха и разозлился. — А что тебе до наших с ним отношений?

— А если в хороших, то привез я тебе, Владимир, пленника, коего и передашь ты отцу своему, когда он вернется.

Что отрок сей делает в Вышгороде, подумал Гостемил. Ах, да, в Новгороде посадничать поздней осенью — противно, холодно слишком.

Народ стал подходить ближе, проявляя любознательность. А на балконе появился еще один человек — полководец Вышата, молодой, грузный, свирепый — они с Гостемилом были мельком знакомы. Поглядев вниз на Гостемила и на повозку, сказал Вышата:

— А что за пленник?

С Владимиром он не церемонился, этикетом пренебрегал.

— Я ведь не с тобою разговариваю, парень, а с князем, — заметил Гостемил.

— А я от князя ничего не скрываю, — нагло возразил Вышата. — Все, что скажешь, ему передам. Так что говори, не стесняйся.

Гостемила позабавил вид Ингегерд — от возмущения лицо ее стало вдруг похожим на лицо Херы, какой ее, Херу, изображали в древности не очень доверяющие ей, покровительнице патриархально-марьяжных отношений, греки.

— Ладно! — сказал Гостемил. — Ты, Вышата, помнишь, как в позапрошлом году ты с отрядом выехал в лес с твердыми намерениями, а тебе там по арселю надавали?

Вышата побагровел.

— Так вот, — продолжал Гостемил. — Обидчика я твоего привез. По кличке Свистун. Лично.

— Никто мне по арселю не давал! — крикнул Вышата. — А что привез Свистуна — так ты не ври, как тебя там… Как этого престарелого наглеца зовут? — грубо спросил он у Владимира.

— Кажется, Гостемил. Ма, как его зовут? Гостемил?

Ингегерд не ответила.

Доиграется Вышата, подумал Гостемил. Вернется Ярослав, Ингегерд скажет ему несколько слов…

— Гостемил? — сказал Вышата. — Точно. Ну так вот, Гостемил, ври, да не завирайся, меру знай, дышло муромское.

— Ну так что ж, не нужен он вам, вернуть его обратно в лес, что ли? — спросил Гостемил. — Это можно. А Ярославу, как вернется, так и скажите — мол, зачем нам Свистун! Петь он не умеет, пляшет плохо, готовить его даже в Снепелицу не заставишь. В любовники Вышате он не годится — стар.

— Ах ты собака! — закричал Вышата. — Да как смеешь ты…

— А ты покажи его нам, болярин, — предложил вдруг Владимир. — А то мало ли что у тебя в повозке. Может и не Свистун вовсе.

Группа людей, стоящих почти полукругом у терема и слушающих перепалку, стремительно росла. При упоминании Свистуна по группе прошел ропот.

— Не могу показать, женщины кругом, — сказал Гостемил.

— Ну так что же, что женщины?

— И дети.

— И что же! — настаивал Владимир, любопытствуя.

— Да нет там в повозке никого, — сказал Вышата.

— А то, — ответил Гостемил, игнорируя Вышату и приставив левую ладонь к левому углу рта — будто тайну какую собрался поведать, — что вид у него неприятственный весьма. Чтоб мне его сюда дотащить, пришлось мне ему через глаз кольцо продеть. Так кровища кругом, и мозг капает, стекает…

Несколько женщин в толпе завизжали, а одна как стояла, так и упала без памяти, но быстро пришла в себя — на нее кто-то нечаянно наступил.

— Но как же мы тогда узнаем, — продолжал Владимир, показывая, что ему не чужда логика, — что это именно Свистун?

— Ну, во-первых, болярину из древнего рода можно было бы просто поверить на слово, — предположил Гостемил. — А ежели у рода олегова нет доверия к слову, ибо своим словом они не дорожат — так пусть кто-нибудь, видевший ранее Свистуна, заглянет в повозку да подтвердит.

Вышата некоторое время раздумывал, а затем оглянулся, помахал рукой, подозвал ратника из своих, и что-то тихо ему сказал. Ратник кивнул и удалился с балкона.

Владимиру не понравилось такое публичное пренебрежение, и он сказал:

— А зачем смотреть? Свистун-то, он ведь не даром так прозывается. Уж и гусляры, из тех, что постарше, про него слагают былины да небылицы — мол, как свистнет, так все живое в округе падает замертво.

— Помилуй, князь, — Гостемил склонил голову в бок, — оно, конечно, можно велеть Свистуну умение свое показать, но ведь, как ты только что сказал — все живое! А тут вон народу сколько.

Толпа не слишком верила в то, что свистом можно кого-то убить, но все-таки начала понемногу отступать — от терема и от повозки. Гостемил, держа левую руку на поммеле, обернулся к толпе и еле сдержался, чтобы не засмеяться.

— А ты скажи ему, чтобы вполсвиста только, — предложил Владимир с балкона.

— Вполсвиста, князь? Хмм… Что ж, пожалуй.

Гостемил стукнул в борт повозки кулаком.

— Эй, Свистун! Покажи-ка князю и матери его, княгине, как ты свистишь, но лишь вполсвиста.

— Им не понравится, — глухо сказал Свистун из повозки.

— Ну уж это как знают, — тихо откликнулся Гостемил. — Приоткрой ставню да свистни.

Свистун приоткрыл ставню и выдал длинную трель, затем по восходящей гамме два коротких свиста, и заключительный свист на низкой ноте, выдержал паузу, и повторил комбинацию. И замолчал.

— Ну, не больно-то и страшно, — заметил Владимир.

Толпа стала подходить ближе, осмелев и радуясь этому. Не так уж страшен этот Свистун! Детей им пугают уже третье поколение, разбойник он свирепый, но куда ему супротив нас-то! Мы вот, ежели вместе да сгоряча, и не таких Свистунов приголубливали.

Внезапный свист, точь-в-точь повторяющий комбинацию Свистуна, раздался где-то на севере от Вышгорода. А затем повторился — только теперь уже на юго-востоке. И еще раз — ближе. Толпа застыла на месте. Ратники у дверей терема приняли защитную стойку и стали озираться.

Дверь терема распахнулась, вышел давешний ратник, приблизился и вопросительно посмотрел на Гостемила. Гостемил указал ему на приоткрытую ставню в борту повозки. Чуть присев, ратник заглянул внутрь — и отшатнулся. Повернувшись к балкону, он быстро кивнул Вышате.

— Что ж, — сказал Вышата, храбрясь. — Волоки его сюда, Гостемил.

— Уж больно он страшен, — насмешливо сказал Гостемил. — Вон молодцы у врат стоят, ничем не заняты, так пусть отгонят повозку на задний двор. Я за нею вернусь на днях.

— Гостемил! — Владимир помахал ему рукой с балкона, пока ратники брали лошадь под узцы, а один из них залезал на облучок, — не зайдешь ли на угощение?

— Как-нибудь потом, — ответил Гостемил. — Я спешу, мне нужно в Киев. Да уж кстати, князь, дружина-то в готовности у тебя?

— Послужить хочешь? — серьезно осведомился Владимир. — Дело хорошее, а только придется подождать до возвращения. Мы ее на юг послали…

Вышата дернул князя за рукав, и князь осекся.

— Дело ваше, — сказал Гостемил. — А служить не хочу.

— Почему ж? — спросил Владимир, чтобы скрыть неловкость.

— Лень, — ответил Гостемил.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. МЕЛАНИППЕ.

Лодочник заметно нервничал. Что-то произошло, наверное, между ним и Ширин, сидящей в отдалении от него, закутанной с головой в сленгкаппу. Гостемил проверил наличие калиты у гашника, поправил бальтирад, и ступил в лодку.

Попутный ветер и рвение лодочника — и вот Горка, вот торг, вот пристань.

Как ни старалась Ширин, все-таки ощущение подавленности дало себя знать — пригнувшись, вышла из лодки, озираясь, боясь открыть лицо. Киев в то утро был великолепен, сверкал на солнце белизной стен, и даже голые позднеосенние деревья его не портили.

К дому Хелье Гостемил шел быстро — Ширин едва за ним поспевала. Народу на улицах мало — ну да ладно… Вот и знакомый палисадник, крашеные в бледно-зеленый цвет стены — нет в доме никого. Увлекая за собою Ширин, Гостемил обошел дом справа, осмотрелся, убедился, что никто их не видит, приподнял камень, лежащий возле двери бани, и вынул из под него ключ.

Зайдя в дом через заднюю дверь, он сбросил сленгкаппу на ховлебенк, стянул сапоги, скинул бальтирад.

— Сухари у Хелье всегда есть, — сказал он. — На случай осады или похода. Заперты под замок от мышей. Потом поедим на торге. А ты переоденься… хмм… От Лучинки остались тряпки, но они тебе не по росту… Рубаху у Хелье возьмем, он чуть ниже тебя ростом, подойдет.

Гостемил облазил весь дом в поисках каких-нибудь признаков, знаков, следов… Где хозяин? Он обещал быть в Киеве до первого снега. Первый снег — вот-вот пойдет. Где же ты, дружок, а? Тебя ищут, и при первой возможности… Думать не хочется об этом! Самое противное — когда нужно предупредить, а возможности нет. Будем уповать на милость Создателя.

Что там поделывает мое чадо? Мое чадо сняло с себя грязные влажные тряпки, надело, не помывшись предварительно, рубаху Хелье, которая едва до бедер чаду достает, зачем-то опять натянуло сапоги, а поверху замоталось простыней, и не знает, куда себя деть и как себя вести.

— Чадо, — сказал Гостемил. — Пойдем, я покажу тебе, как разводить огонь в бане. У вас в Каире уже научились разводить огонь?

Чадо сердито на него посмотрело.

Баня удивила Ширин. Приспособления и обстановка — все ей было внове. Две полные бочки воды — а это что? О!

— Желоб от водосборника, — объяснил Гостемил.

Да ну, подумал он, с чего это, неужто Хелье вдруг понравилась старая новгородская придумка? Хелье не сторонник излишеств. Нет, а просто баню строил новгородский мигрант. Астеры подвижны стали — разъезжают по городам и весям. Изменился Новгород, открытый стал, благодушный. Что ж, хвала Ярославу, отдадим ему должное. Ах, вот оно что — Нестор, ленивый, воду из колодца таскать не любит, и ему понравилась идея. Нестор, не Хелье.

Опять кругом вода, думала Ширин. Невероятно много воды. Вода в таком количестве — плохо или хорошо? Наверное плохо. Отучает людей от бережливости, от умения продумывать день от начала до конца.

Баня — да, как же! Как же я забыла! Ведь баня — один из главных рассадников разврата у неверных! Нечестивцы! Мужчины и женщины раздеваются до гола и свободно разглядывают друг друга. Погрязли в похоти, променяли бессмертные души на повседневный комфорт. Неверные — торгаши по определению, они все мерят деньгами и на деньги. А христиане — худшие из неверных. С язычниками легче — они просто наивные, но у них правильные инстинкты. Я — дочь христианина. Шахин — сын христианина. Это очень плохо, этот позор трудно смыть. Сколько неверных нужно убить, чтобы их кровь смыла позор? (А ведь есть еще, помимо этой, и другая правда — не важно, христианин ли Гостемил, язычник ли, главное — какого он племени. Это самое важное, самое тайное…).

Мысли, которые в присутствии Шахина и остального отряда легко выстраивались в логическую цепочку, здесь, в Киеве, в незнакомом доме, в бане, путались и казались несостоятельными. Тлетворное влияние неверных, поняла Ширин.

— Вот, — говорил Гостемил, поправляя подвесной котел, — сейчас тебе будет горячая вода, помоешься с дороги… Может и поспишь немного… В спальне Нестора чистое белье…

Девушка должна беспрекословно подчиняться воле отца, вспомнила Ширин. А если отец — неверный? А об этом ничего не сказано! Воле отца — и все.

Забрезжил свет! Воля отца. Понятно и почтенно. Одобряемо. Ей стало легче.

Что-то она меня стесняется, подумал Гостемил. Ах, да, у них там устои… Точно! Мне же нельзя видеть ее голой! Я об этом не подумал. Значит, нужно налить ей воды в бочку… и оставить ее здесь, пусть моется… Может, она не умеет? Вроде бы какие-то умывальные традиции у них есть…

— Я сейчас, — сказал он.

Скоро он вернулся с крынкой. Ширин сидела возле печи на полке, грелась.

— Это — галльский бальзам, — объяснил Гостемил. — Вот, смотри. Видишь…

Он провел рукой по полу возле самой печи и потер ладонь о ладонь.

— Видишь, руки грязные? Теперь смотри.

Он потер ладони галльским бальзамом, а затем, ухватив ковш и зачерпнув воды, ополоснул руки.

— Вот. Теперь чистые. Галльский бальзам смывает грязь, пот, и все прочее, неподходящее и пахнущее.

— Я знаю, — сказала Ширин. — Жена моего приемного отца иногда пользовалась. И я тоже. Только ты никому не говори — я у нее один раз украла его, целую плошку.

— Ну вот и хорошо. Хотя, конечно, красть нехорошо.

— Это было давно, я была совсем маленькая.

Странно она как-то говорит, подумал Гостемил. Восемнадцатилетние так не говорят — рассудительно и слегка фальшиво. И вспомнил, что славянскому языку она научилась у наставников, людей среднего возраста. А единственный сверстник, умеющий говорить на том же языке, был ее брат. Несчастная девка. Ну, ничего. Поживешь в Киеве — оттаешь.

— Тебе как лучше мыться — в лохани или в бочке? — спросил он.

— А как это — в бочке?

— Значит, в лохани.

Он приволок из предбанника лохань, налил в нее воды из бочки, затем добавил двадцать ковшей горячей из котла, и сказал:

— Ну, вот, мойся… Знаешь, что? Ты пока мойся, а потом пойди подремли, там наверху спальни, выбери любую. А мне нужно отлучиться ненадолго. Есть в городе человек, который может знать, куда друг мой запропастился. Только никуда не уходи, и никому не открывай. Я быстро. Хорошо?

Кажется, она боится, подумал он. Может, она никогда до сих пор не оставалась одна в доме? И вообще никогда не оставалась одна? Леший их знает, с их… устоями…

— Ты читать умеешь? — спросил он.

— Да.

— По-гречески?

— Очень плохо.

— По-славянски?

— Еще хуже.

— По-латыни?

— Нет.

— Стало быть…

— На персидском умею.

— Ага. Нет, персы… Впрочем, постой-ка! Кажется, Хелье приволок из Консталя… Ты пока мойся, я поищу, не завалялся ли у него фолиант один…

Он вышел и бегом направился в комнату рядом с несторовой спальней. Нестор всегда просил Хелье привозить ему из поездок фолианты, а Хелье Нестору не мог отказать. Хелье мог отказать Ярославу, и ему, Гостемилу, и любому властителю любой страны, и даже Марьюшке при определенных обстоятельствах мог, наверное, отказать, а Нестору — не мог. Гостемил распахнул дверь, поморщился от пыли, осмотрел полки с фолиантами, и на удивление быстро нашел искомое — загогулины вместо букв на переплете, загогулины внутри. Такая книга была в доме только одна. Он порассматривал некоторое время листы, погладил приятную на ощупь поверхность. Спустился вниз, вышел на задний двор, зашел в предбанник.

Судя по звукам, Ширин занялась мытьем всерьез. Возилась она долго, и даже поругивалась сквозь зубы на родном языке.

— Как там у тебя дела продвигаются? — спросил Гостемил. — Это я, я, не бойся.

— Я скоро! — крикнула она через дверь.

Ну, скоро так скоро. Не будем ей мешать.

Вышла она не очень скоро, но все-таки вышла — в рубахе Хелье, и в простыне, с мокрыми волосами. Гостемилу хотелось тоже помыться, но сперва — нужно узнать… в городе…

— Вот, — сказал он. — Смотри. Хелье говорил, как это называется, но я забыл. Это сказания разные, собранные воедино. Должно быть увлекательно. Из «Одиссеи», кажется, отрывок есть, если Хелье не путает.

Она взяла книгу в руки и чуть не выронила, и даже подпрыгнула от неожиданности.

— Это «Хазар-о Як Саб»!

В Каире фолиант был запрещен, найти экземпляр и читать можно было только рискуя жизнью, своей и, возможно, близких. Ширин посмотрела по сторонам — вот ее отец, которого она знает полтора дня, вот незнакомый дом… Здесь никто не увидит, не заметит! И никогда не узнает. Через неделю ничто из того, что происходит, не будет иметь никакого значения.

Запретный плод — невероятный соблазн. Сейчас я узнаю то, что от меня скрывали, подумала она. Где бы сесть?

— Пойдем в дом, чего тут торчать, — предложил Гостемил.

Ширин боялась открыть книгу. Трепетно держа ее в руках, она последовала за Гостемилом — в дом, затем на второй уровень.

— Вот спальня Нестора, — сказал он ей. — Приляг. Постой. Ну-ка, сядь на скаммель. Да… На обратном пути я куплю тебе на торге какие-нибудь тряпки…

— Тряпки?

— Одежду.

— Ты хочешь, чтобы я вышла в город с неприкрытым лицом?

О чем это она, подумал Гостемил. В Каире прикрывают лица — но, вроде бы, только по желанию. Хотя, наверное, есть разные… секты, что ли. Какая-то она все-таки дикая. Зиба была умнее.

— Да, хочу, — сказал он.

— Хорошо, я это сделаю. Ради тебя. Ты требуешь, и ты мой отец. Я должна тебе подчиняться.

Забавно, подумал он. Решила переложить на меня ответственность — как это по-нашему, как знакомо. Не такие они дикие, какими кажутся.

— Да, — подтвердил он. — Еще я требую, чтобы за время моего отсутствия ты не сожгла дом. Не подралась с соседями. Не впускала посторонних. Дверь запри на все засовы. Если вернется Хелье — не пугайся, выйди к нему, объясни, что ты моя дочь. Не прячься от него — а то может сделаться недоразумение. Он почувствует в доме чье-то присутствие, начнет искать. Через два часа я вернусь, и мы пойдем обедать в какой-нибудь крог.

— В крог!

— Да. А что?

— Если ты требуешь, как отец, чтобы я шла с тобою в крог, то…

— Да?

— Я пойду с тобой в крог.

— Удобно все-таки быть отцом.

Неожиданно она улыбнулась. Улыбка ее поразила Гостемила — такая она была светлая. Он даже отпрянул слегка.

— А ну, сядь. Не бегай, сядь на скаммель. Требую, как отец. Так. Не двигайся.

Покопавшись в калите, он выудил гребешок, осмотрел его, придвинулся к Ширин (она отстранилась), сказал «требую, сиди», и начал расчесывать ей волосы. Колтуны, свалявшиеся пряди. Начал с концов, осторожно, придерживая, старясь не сделать ей больно. Один раз сделал — но она, поморщившись, смолчала. Он присел возле нее на корточки.

— Не наклоняй голову. Так. Еще немного. Вот.

Он отстранился и оглядел ее. Она не просто красивая, подумал он с радостным удивлением, она прекрасна. Какой изящный рисунок бровей. Прелестной формы нос, если присмотреться. Глазищи огромные, ресницы длиннющие. Рот красиво очерчен, губы чувственные. Подбородок тяжеловат — это от меня ей досталось, но ее не портит. Красивая дочка у меня вышла. Кто бы мог подумать. Только очень большая, и сердитая. Как поведет бровями — вот, как сейчас — так будто тучи сгущаются над головой, и молния сверху — хвояк, хорла! — так хоть беги. Меланиппе — так, кажется, звали суровую амазонку, дочь Ареса. Арес — это я. Нет, я не Арес, еще чего! Я ясный сокол.

— Ну, дверь я запру, а ты подремли с фолиантом. Потом расскажешь, что там написано. Меланиппе.

— А?

— Ты похожа на Меланиппе. Была такая отчаянная девушка у древних греков.

Ширин не поняла, о чем это он. Но ей не терпелось остаться наедине с запретным фолиантом. А может и нет. Нужно было попросить его, чтобы он еще раз расчесал ей волосы. Или погладил. Или поцеловал в щеку. Или просто посидел немного рядом. Но он скоро вернется, и они пойдут… в крог!..

Ужасно интересно всё. Невероятно интересно!

Опять стали путаться мысли. Казалось, что все, что с ней происходит — невероятно. Может, это сон? В жизни так интересно не бывает. Столько новых впечатлений, столько страхов, столько смутных надежд… Какой он странный, этот… Гостемил… мой отец.

Посмотрим, посмотрим, что от меня скрывали…

Она забралась на ложе, поджала ноги, и открыла фолиант.

Дошедший до нас вариант «Тысячи и одной ночи» не слишком отличается от изначальной компиляции. Но даже изначальный опус состоял из шестнадцати томов — Ширин держала в руках первый том.

Невеста властителя, Шахрзад, сразу понравилась Ширин — изворотливая, насмешливая, водящая Шахриара за нос россказнями. Первый ее рассказ — про Алладина и волшебную лампу — позабавил Ширин. Второй — о рождении Христа — заставил задуматься. Великий иудейский пророк предстал в рассказе в непривычном для нее виде — как обычный ребенок. И что-то трогательное было в обстановке — безвестный хлев, никем не замеченные волхвы, уставшая, измотанная, но со счастливыми слезами на глазах Мария, присевший рядом на корточки суровый Иосиф. И появилось у Ширин ощущение, что хитрая Шахрзад что-то намеренно опускает, недоговаривает. Дочитав рассказ, Ширин начала листать фолиант, вчитываясь в начало каждой истории. В основном — невинные россказни, забавные, смешные, грустные — разные. Кому в голову пришло их запрещать, и зачем? И если их запретили, то что еще запретили, о чем даже не слышал никто?

Подумай, Ширин. Осмысли. Разберись. Путаются мысли.

Неожиданно она уснула. Ей приснился стыдный, ужасно приятный сон — будто идет она по полю, а рядом с ней — красивый светловолосый парень, и они вместе шутят и смеются, а потом падают в высокую густую траву, и он ее целует в шею и в губы, а ей хорошо, и говорит красивые, но непонятные слова, и ей от этого еще лучше. И никто никого не осуждает, и она понимает, что этот парень — ее единственный, а она у него тоже единственная, и ей становится страшно, но она успокаивает себя и его, и говорит — я тебя защищу ото всех, ты не бойся, и он целует ее запястье, и она плачет, счастливая, и грустит, потому что знает, что это всего лишь сон.

Всего лишь сон!

Ширин проснулась внезапно, и села на постели, озираясь. Нет, все та же спальня — в Киеве! Потолок, перекрытия, крашеные стены. Два окна. Рядом с ней — фолиант. Дверь. Пол из гладко струганных досок, шпаклеванный. Стол красивой отделки. Сундук.

Ширин выбралась из постели, оправила рубаху, и вышла в коридор. Три двери. Попробовала первую.

За дверью оказалась еще одна спальня, большая. Как и в соседней спальне, здесь давно не прибирали — ах, да, хозяин в отъезде. Широкое ложе. Прикроватный столик. Два резных скаммеля. Вертикально поставленный сундук. Ширин приблизилась к сундуку и потянула крышку-дверь. Не заперто. Внутри обнаружились одежды — мужские. Снизу лежали несколько свердов непривычной выделки и формы. Ширин они заинтересовали, но не настолько, чтобы взять какой-то из них в руки, вынуть из ножен.

А вот еще сундук, обычный. Подняв крышку, Ширин увидела — несколько нарядов, запоны, поневы, нагрудники, повойники, кики, а в отдельном отсеке — украшения. Украшения простые, без роскоши, но — киевские. Вытащив ожерелье, она некоторое время его рассматривала, а затем примерила на себя. Желтоватые прозрачные гладкие камни, и когда проводишь по такому камню пальцем, ощущение, будто он сделан из чего-то мягкого, хотя твердость у него самая обычная. Серьги. Перстни — очень простые, несколько серебряных. Ширин попыталась примерить перстень — только на мизинец подходит. Жена хозяина дома? Хозяин в отъезде — значит, взял ее с собой?

Вытащив из соседнего отсека повойник, Ширин повертела его в руках, потерла щекой и понюхала. Пахнет только пылью. Значит, давно не ношен. О! Сапожки с отворотом, киевские, женские. Мягкие. Ширин посмотрела на свою ногу, затем снова на сапожок, и усмехнулась.

Над ложем висело то, от чего она упорно отводила глаза — распятие. С ожерельем в руках Ширин приблизилась к ложу и, пересилив себя, рассмотрела — нехитрую резьбу, грубое изображение пророка, испытывающего нечеловеческие муки. Не местное — Константинопольское? Греческие буквы. Или латинские? Почему ж не местное — наверняка местные… умельцы при храмах… знают греческий…

Подойдя к окну, Ширин выглянула — оказалось, что из окна спальни хозяина виден весь Киев! (Не весь, едва ли четверть, но ей так показалось). Непонятный город, непонятные дома. Над вершиной холма — колокольня храма неверных, луковка. Колокола должны звонить — может, она проспала звон? Хотелось бы услышать. Огромная река — Днепр, течет себе. Ей захотелось выйти и походить по улицам. В Каире это было трудно — одной, по улицам, а здесь, говорят, можно. Да ведь она сама давеча видела нескольких… женщин… идущих куда-то по своим делам… по одиночке. Двух. На одну загляделся проходящий мужчина, не скрываясь. И что-то ей сказал, а она отмахнулась. До другой никому не было дела.

Ширин поняла, что ужасно хочет есть. Скорее бы возвращался Гостемил. Где он там ходит, какие такие у него дела! Меланиппе… Он назвал ее — Меланиппе…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ИДОЛ.

Быстро шагая по Улице Лотильщиков, которую за время его отсутствия успели удлинить и даже замостить частично, Гостемил пытался представить себе свои действия на тот случай, если Шахин следил за ними все это время. Вернусь домой — а он уж ждет меня за дверью с ножом. В доме Хелье нет ни одного тупого ножа, любым ножом бриться можно. Надо быть начеку. Интересно, почему это я испытываю нежные чувства к Ширин (а ведь я их испытываю, признался он не без удовольствия самому себе), а к Шахину — никаких? Он ведь тоже мое чадо. Наверное я не успел к нему привыкнуть. Да и вообще — бывает ли так, что человек не знает, что у него есть сын, а потом встречает этого сына — уже взрослого — и неожиданно чувствует к нему безграничную отцовскую любовь? Может и бывает.

А город-то — как вымер! Не повторяется ли история с Черниговом? Где люди? А, нет — вот прохожий. Улица Рыжей Травы, скоги стоят рядком, значит есть клиенты. Но вообще-то — тише, чем обычно.

Миновав квартал каменных особняков, Гостемил кинул взгляд вверх — на Десятинную Церковь. Что-то не слышно колокольного звона нынче в Киеве, а ведь дважды должны были уже звонить.

По уклонной Улице Радения Гостемил проследовал почти бегом, и повернул налево, в Земский Проулок, где в добротном, из хороших пород древесины, доме проживал священник по имени Илларион. Не при церкви, а в своем доме. Странный человек.

Гостемил стукнул в дверь сперва кулаком, а затем поммелем. Наконец послышались шаги. Молодой парень в монашеской робе неприветливо посмотрел на гостя.

— Чего тебе?

— И я тоже рад тебя видеть. Ищу Иллариона. Он дома?

— На торг пошел, — мрачно сказал монах. — Когда будет назад — не знаю. Отрываешь меня от занятий. Мне велено переписать всё «Откровение», и ежели меня будут беспокоить по шесть раз за день, я никогда не справлюсь, так и знай.

— На торг? — удивился Гостемил. — Кто ж службой правит? Время-то…

— Дьякон.

— Ага. Ну, пиши, пиши. Не буду тебя беспокоить.

— То-то же, — проворчал монах и закрыл дверь.

Ну, стало быть, на торг, решил Гостемил. Мне все равно туда надо — за одеждой для Ширин.

Обойдя Горку с севера, он проследовал вдоль реки к торгу.

Значительно меньше народу! На подходе к торгу, в дорогих лавках — никого, лавки закрыты. У калитки — никого. У молочниц, стоящих возле самого забора, скучные лица. Одна молочница, пользуясь необычным для времени года отсутствием властей и правил на торге, пригнала свою корову и теперь прилюдно ее доила в грязное жестяное ведро. Остальные молочницы, недовольные этим, непременно бы ее побили, не будь телосложение нарушительницы устоев столь пугающе могучим.

Гончары в количестве пятерых сидели рядышком на одном ховлебенке, а товар их стоял перед ними на шести разных ховлебенках. Гостемил остановился возле товара. Окинув его взглядом, гончары безучастно отвернулись.

Встречают по одежке — я слишком поспешил, подумал Гостемил. Нужно было переодеться, у Хелье хранятся пять моих комплектов… Не хотел переодеваться, не помывшись. Нужно было и помыться и переодеться, а то что-то меня всерьез не воспринимают… Ну-ка я брови к переносице сгущу да посмотрю сурово… Вот, теперь правильно восприняли… Попятились… Дураки… А вот и печенежские недоросли шастают. Глазами туда-сюда, переговариваются, группируются, перегруппировываются. И отпрыски богатых ростовчан — сгрудились, помыслы вынашивают. Скоро будет драка.

Одна из молочниц вдруг завизжала. Гостемил оглянулся. Молочница бежала вперевалку, но лихо, прочь от торга, а за нею гнался какой-то, вроде бы, смерд, возможно ее муж, крича, «Стой, змея подосинная! Стой, хвита!».

Остальные молочницы почему-то засобирались куда-то, стали передвигать крынки и ведра.

Любимый приторговый крог Гостемила, «Сивкино Ухо», стоял с выбитой дверью. Внутри шумели, в палисаднике какие-то заморыши дырявили вынесенные из подвала бочки с вином и пивом и прикладывались к ним, крича в промежутках нечленораздельные восхищенные ругательства. Скривившись, Гостемил пошел дальше.

На самом торге было шумно и пьяно, и напоминало народные гуляния, но с каким-то буйным, зловещим оттенком. Какой-то пьяница тут же, у самого входа, наскочил на Гостемила плечом, и Гостемил брезгливо его оттолкнул. Лавки стояли закрытые, палисадники пустые. Впрочем, нет — вон ту лавку, ближе к реке, явно грабят. У вечевого колокола наяривали залихватскую мелодию четверо гусляров, а пьяные мужчины разных возрастов водили вокруг биричева помоста совершенно безумный хоровод, и на каждый восьмой такт дружно плевали на землю. Гостемил отвернулся.

В палисаднике недавно отстроенного Готтского Двора дюжина крепких молодцов в кольчугах и со свердами делала вид, что происходящее к ней, дюжине, не относится. У скромной лавки Хвилиппа, торговца фолиантами, разведен был самый настоящий костер, вокруг него тоже водили хоровод, а в костре горели эти самые фолианты.

Гостемил что-то вспомнил, из детства. В эйгоре, где он родился, языческие праздники не были в чести — Моровичи стали христианами полтора столетия назад. Родившемуся в год Крещения Руси Гостемилу любопытствовать было недосуг, а когда он повзрослел, из всего множества этих праздников оставалась востребованной разве что Снепелица. Но либо он сам видел, либо кто-то ему сказал — позднеосенний праздник, накануне первого снега. Гостемил глянул на небо. Тучи висели тяжело и низко, и сейчас, в два часа пополудни, было явно холоднее, чем утром. Возбудился народ. Народ вообще склонен реагировать на перемены в природе, подумал Гостемил. Если собрать сотни четыре народу, да поставить их стоймя в поле по соседству с подсолнухами, то как рассвет — так головы подсолнухов и народа синхронно повернутся к восходящему солнцу. На востоке так и делают, кстати говоря. Такое трогательное единение с природой.

А почему нет женщин? И молочницы ушли зачем-то?

О! Странно. Действительно — нет женщин. Ни одной бабы, нигде.

— Ну ты! — обратился к нему еще один пьяница. — Ты вот! Да.

— Ну я, так что же, добрый человек?

— Ты, это… э… вот… ты не очень! Да.

Мысли народные, подумал Гостемил, настолько глубинны, что словами их выразить трудно. Особенно если количество слов ограниченно дурным воспитанием и пьянством.

Пьяный согнулся, вздыбил левый локоть выше головы, и его вырвало. Гостемил отскочил в сторону, придерживая сленгкаппу.

Среди зевак, пьяных, танцующих, кричащих тут и там сновали, кобенясь, печенежские юнцы, отпускающие глупые, ненужно вызывающие замечания с резким акцентом.

Наконец Гостемил увидел женщин.

Их было пять, совершенно голых, со связанными руками. Концы веревок прикручены были к четырехгранному известняковому столбу в два с половиной человеческих роста, и локтя четыре в ширину, с утолщением к основанию, часть коего была, возможно, вкопана в землю. Этого столба Гостемил раньше не видел. Наличествовали на столбе три яруса рельефов, а верхушка являла четыре лика, по одному лику на грань, и увенчана была сферической княжьей шапкой с отворотом.

Обращенные к толпе спины женщин покрывали кровавые рубцы. Еще одну, шестую, голую, со связанными руками, выволок из толпы коренастый детина. Полноватая, крупная, с тяжелыми каштановыми волосами, с коротковатыми ногами и большой грудью, визжала она истерически, на высоких нотах, нечленораздельно. С деловым видом детина принялся прилаживать веревку к столбу. Во втором ярусе головы рельефных изображений хорошо для этого подходили, не хуже крюков. Кто-то сунулся было помогать, но детина рявкнул на него:

— Моя баба, не тронь, если хочешь, веди свою.

Хвенный Щорог, вспомнил Гостемил.

Хвенный Щорог — праздник исконно киевский, введенный в угоду Вегу, покровителю киевского домашнего тишегладствования. Накануне первого снега всех жен в Киеве выводили в людное место, снимали с них одежду и сжигали ее на костре, а затем, связанных, привязывали к столбу и пороли — за недавние провинности и впрок. Возможно, что в древние времена праздник приносил определенную общественную пользу. С выбитой из них дурью, плачущие жены напивались и становились, наверное, податливыми и любвеобильными на какое-то время. Но было это давно.

Первый запрет на Хвенный Щорог наложил князь Аскольд. Убивший Аскольда Олег запрет снял — на один год. Был он в то время сердит на одну из своих жен. Но затем снова ввел запрет. Последующие князья запрет подтверждали, а уж при Владимире, и теперь, при Ярославе, праздновать Хвенный Щорог в шестидесятитысячном городе и вовсе казалось делом немыслимым. Киевские жены, независимые и надменные, слыхом не слыхивали о таком празднике, а если бы услышали, то поинтересовались бы насмешливо, кто кого пороть будет — мужья их, или они мужей. Не все, но многие. Женщины же крупного телосложения, то бишь (считал Гостемил) наиболее склонные к подчинению и раболепию, и без всяких праздников согласны были подвергаться порке, и не один раз в году, а чаще.

Поровшие своих жен мужья в данный момент отдыхали, отдуваясь, делово помахивая и встряхивая розгами. Очевидно, каждый новоприбывший получал возможность пороть вне очереди. Женщины, привязанные к столбу, отметил Гостемил, красивым телосложением не отличались — две толстухи, со свисающими складками жира, и три тощие, угловатые, и неказистые, с торчащими коленками и неумеренно длинными, узкими ступнями без подъема. Вероятно отчасти за это их и пороли. Поротые не визжали уже, а просто мычали носами, стоя вокруг столба со вздернутыми вверх руками, стараясь не касаться холодного известняка грудями, и молча глотали слезы, иногда переминаясь с ноги на ногу.

Простудятся, подумал Гостемил. Ветра, правда, нет, но прохладно, и действительно скоро, кажется, снег пойдет.

Рядом со столбом помещалась открытая повозка, доверху наполненная дровами. Точно, вспомнил Гостемил, после малого костра и сжигания одежды, и после порки, на Хвенный Щорог полагается большой костер и пьянство вокруг него. Вообще-то, наверное, что-то есть в этой традиции положительное, подумал он. Вот только народ меры не знает.

Меж тем детина привязал наконец вопящую и пытающуюся пнуть его коленом бабу к столбу, взял предложенную ему одним из мужей розгу, походил рядом, приглядываясь, и хлестнул розгой по тяжелому арселю.

— Ааа, чтоб ты сдох! — закричала женщина.

Детина хлестнул ее еще раз.

— Чтоб тебя лешие сожрали, подлец!

И еще раз.

— Мразь, скотина, червь!

И еще раз. И еще. Розга заходила по полным ляжкам, по спине, по пухлым плечам, оставляя алые рубцы. Народ вокруг восхищенно наблюдал за действом, подбадривая детину криками.

Из-за повозки поднялся лежавший там ранее, возможно в беспамятстве, молодой поп — и ринулся к детине. Путь ему преградил могучего телосложения ухарь.

— Опять ты! — сказал ухарь, под восхищенный рев толпы беря попа за горло. — Вечно вы, попы, суетесь в частные семейные дела! Житья от вашего греческого брата нет! Я уж лупил тебя только что, а тебе, видать, мало показалось!

Коротко размахнувшись, он ударил священника в глаз. Священник упал, и ухарь стал долбать его ногой в спину и в ребра, и долбал бы долго, если бы его не взяли за волосы, не пригнули бы, и не въехали бы ему коленом в морду. Ухарь рухнул на бок.

— Эге, милый!

На вмешавшегося кинулись сразу трое, но Гостемил сделал резкое движение, и все трое отскочили от него, как кожаные мячи для игры в Жида Крапивника.

Несколько раззадорившихся парней шагнули разом к Гостемилу с трех сторон. Видя, какой оборот принимает дело, Гостемил отодрал оглоблю от повозки и сделал быстрый полуоборот, орудуя вполсилы, чтобы оглобля не сломалась. Двое из парней упали. Остальные, мешая друг другу, попытались зайти Гостемилу в тыл. У двоих появились в руках топоры, и Гостемил решил, что терять больше нечего. Толстая оглобля завертелась со свистом, каждый момент меняя угол наклона, и каждый второй момент — направление. Еще один из атакующих упал. Следующим полуоборотом Гостемил свалил сразу двоих, но оглобля треснула и сломалась о плечо третьего.

Сверд Гостемила сверкнул молнией, и шестеро оставшихся стоять попятились. Один особенно хитрый малый умудрился заскочить сбоку с ножом, и Гостемил, слегка поменяв захват на рукояти, как в стародавние времена учил его Хелье, отрезал парню руку до локтя. Еще один дюжий парень, возможно бывший ратник, вытащил сверд и атаковал Гостемила в лоб. Гостемил отскочил вбок, не блокируя удар, и ткнул лезвием в образовавшееся благодаря короткой потере равновесия врага незащищенное пространство. Лезвие вошло парню между ребер, он упал и больше не шелохнулся.

— Кто еще? — крикнул Гостемил. — Кто еще, крысы подлые?

И повернулся к толпе с таким свирепым видом, что все отвернулись от него, воззрившись на Днепр — как подсолнухи перед рассветом.

— Болярин, освободи женщин, — попросил, возможно, чтобы вывести Гостемила из кровожадного состояния, поднявшийся на ноги Илларион — в рваной робе, с заплывшим глазом, с разбитыми губами, с кровоточащим носом, со слипшимися от пыли и подсыхающей крови волосами.

— А?

— Женщин освободи.

Гостемил оглянулся.

— Откуда этот столб здесь взялся? — спросил он хрипло. — Раньше не было.

— Из леса приволокли.

Гостемил вытер сверд о сленгкаппу павшего ратника и подошел к столбу. Сунуться к нему никто больше не решался. Привязанные женщины смотрели на него со страхом. Несколькими движениями он перерезал веревки. Горбясь, прикрывая груди и хвиты насколько возможно, женщины замерли в нерешительности. Илларион, охнув, схватившись за ребра, нагнулся и сдернул со второго убитого сленгкаппу. Затем подошел к одному из оглушенных и с него тоже снял сленгкаппу. Гостемил ослабил пряжку, снял свою сленгкаппу. Передали женщинам.

Некоторые из задетых оглоблей уходили ползком, толпа расступалась, пропуская их. Гостемил догнал одного и потащил сленгкаппу на себя. Нашлись и еще две сленгкаппы.

Порщик, пришедший последним и участвовавший в драке, пришел в себя и принял сидячее положение. Оглядевшись, он приподнялся и, оглянувшись на Гостемила, потянулся к своей женщине.

Одна из женщин, поротая основательнее других, уронила сленгкаппу и сама упала — на арсель, а затем набок. Илларион, еще раз охнув, присел рядом с ней.

— А, э, можно? — спросил, нерешительно глядя на Гостемила, один из мужей, указывая дрожащей рукой на женщин.

Гостемил пожал плечами.

— Она умерла, — сказал Илларион.

— Как это — умерла? — переспросил муж. — Ты не болтай попусту, поп! Не каркай! Ну, всыпал я ей немного, так ведь за дело же.

Илларион перевернул женщину на спину и потрогал ей шею.

— Не знаю, — сказал он, шепелявя разбитыми губами. — Может, у нее сердце слабое было.

Внезапно толпа притихла — не то ужас всего только что произошедшего дошел до сознания многих, не то некоторые вычислили ненароком степень своего участия в содеянном.

— Невзора, что же ты! — запричитал вдруг муж, садясь на землю рядом с телом жены. — Невзора, ты очнись. Ты меня не пугай, Невзора. А что я детям-то скажу?

Подсолнухи, подумал Гостемил отрешенно. А я только что убил двух. Иначе они убили бы меня. Подсолнухи.

— Илларион, я тебя искал, ты мне нужен.

— Все попрятались, все заперлись, — сказал Илларион со злостью, сдерживая слезы отчаяния.

— Кто?

— Попы и дьяконы. Греки подлые. Впрочем, половина из них славяне. Тоже подлые.

— Илларион… Хмм…

— Твари.

— Э…

Гостемил умолк, понимая, что пока Илларион не возьмет себя в руки, ничего путного от него не добьешься. Тогда, чтобы занять себя, он оборотился к толпе.

— А вам сегодня совсем занятий нет? — грозно спросил он. — А?

Толпа попятилась.

За спиной у Гостемила оставшиеся в живых жены начали воссоединяться с мужьями. Последний порщик поднялся на ноги и подошел к своей.

— Не трогай меня лапами подлючими! — завопила на него женщина. — Не трогай! Аспид!

— Ну ты не верещи так, — неуверенно возразил детина. — Язычище свой коровий в трясение не вводи, люди кругом.

— Люди? Люди! Ах ты вша подкрылечная! Муть паховая!

Оглянувшись на Гостемила и убедившись, что тот смотрит в другую сторону, детина быстро украдкой шлепнул ее по щеке.

— Убивают! — завопила она. — Убивают!

— Ты что же это! — крикнул Илларион.

— Тихо! — сказал Гостемил, обернувшись к ним. — Эй вы, двое! Тише! Дайте священнику в себя придти!

— Ты вот! — девице этой, как самой крупной, досталась сленгкаппа Гостемила. — Ты! — Она драматически смотрела на своего освободителя. — Тебе холопки нужны? Бери меня себе в холопки. Я работящая!

— Ты, Астрар, что же, ты, Астрар, не лютуй! — растерянно крикнул детина.

— Бери, бери! — отрешенно крикнула Астрар прямо в лицо Гостемилу, и он слегка отодвинулся. — И денег платить не надо! Задаром бери!

— Как же я тебя возьму, — удивился Гостемил, удерживая ее вытянутой рукой за плечо, чтобы не наседала, — когда у тебя муж есть?

— Это он-то? Какой он мне муж! Год обещает жениться! А только отец у него плотник, и не желает он. Я ему родом не вышла!

Что-то в лице и голосе ее показалось Гостемилу знакомым. Тесен мир. Где я ее видел? Где-то видел.

— А каков твой род? — спросил он.

— Подлый род у меня! Я этого не отрицаю. И мне все равно! Да! Почестнее плотников будем!

— Твой-то род почестнее плотников? — изумился детина. — Да ведь, люди добрые… Что она меня смешит, в досаду ввергает! Мать ее хорлов терем держит в Житомире!

— Держала раньше, урод! А теперь крог держит!

— А тебя, малый, как зовут? — спросил Гостемил.

— Порука Вежек, — с готовностью откликнулся детина.

— И ты, Порука, плотник, да?

— Какой он плотник! — закричала Астрар, кутаясь в сленгкаппу Гостемила. — Негодяй он! Пиявка! На печи лежит целый день, дармоед!

— Весьма почтенное занятие при наличии средств, — заметил Гостемил, у которого к лежащим на печи всегда были особые, товарищеские чувства. — А за что ты ее так, Порука?

— Так ведь ты что же… Ты что, сам, что ли, не видишь, добрый человек? — Порука показал на Астрар рукой. — Она всегда такая.

— Но зачем же нужно было ее сюда волочь? Дома разве нельзя?

— Дома отец мне велит, чтобы тихо было. Я с отцом живу. Он сам же и попросил. Говорит, если она…

— Подлец отец твой, такой же как ты!

— Ты отца-то моего не позорь мне тут! — грозно рявкнул Порука.

— Ненавижу вас всех! Кровопийцы!

— …Так он говорит — еще раз она у тебя разбуянится, так я, говорит, сам ее убью. Пойди, говорит, да поучи, раз такой случай удобный.

— Гостемил! — позвал Илларион.

— Да? — Гостемил, которому надоели жених и невеста, подошел к Иллариону.

— Я бы позвал дьяконов, но они не придут. Нужно бы столб этот… — Он поводил рукой из стороны в сторону. — Как-нибудь. Веревками как-нибудь. Хоть свалить бы его, о большем я пока что не думаю.

Гостемил оглядел столб.

— Ты прав, — сказал он. — Столб оскорбителен и неэстетичен. Рельефы примитивные. Портит вид. Веревками? Хмм…

— Человек пять-шесть всего-то и нужно, — посетовал Илларион.

— Глубоко вкопан? — осведомился Гостемил.

— Не знаю. Думаю, локтя на два.

Меж тем мужья и жены постепенно рассредоточились в стороны от столба и скрылись, кроме Поруки и Астрар, а муж покойницы, взяв тело под мышки, начал его оттаскивать куда-то. Гостемил подошел к столбу и потрогал рукой шершавую поверхность. Появилась идея.

Но ход его мысли прервали.

Хоровод у колокола остановился, люди подтягивались, толпа росла.

— Вон тот, вон тот, у столба, — подсказывали кому-то в толпе.

— Тот? — переспрашивал он.

— Да, тот.

Из толпы вышел и приблизился к Гостемилу огромный ухарь лет тридцати, совершенно лысый, с громадными шарообразными плечами и бицепсами и противным, напоминающим морду грызуна, лицом.

— Вот этот? — спросил он, оборачиваясь к толпе и показывая толстым пальцем на Гостемила.

— Да, да, — радостно подсказали из толпы.

— Все знают Ярило-пекаря, — сказал, обращаясь одновременно к толпе и Гостемилу, ухарь. — Ярила-пекарь не прочь помериться силой с кем хочешь. Мне говорят люди, что ты махаешься прилежно, — он повернулся к Гостемилу. — Так надо помахаться со мной. Ежели выстоишь десятый счет, будет тебе почет и уважение.

Он обернулся к толпе, улыбаясь нагло, и толпа ответила ему улыбками.

Подсолнухи, подумал Гостемил, чувствуя приступ ярости. До чего ж они все-таки тупые! Не дожидаясь, пока ухарь снова повернется к нему, он схватил его за шею и предплечье и рывком вогнал лицом в столб. Ухарь слегка ошалел от такого поведения предполагаемого противника и собирался что-то сказать и сделать, но Гостемил, не выпуская его шеи, ткнул его в столб еще раз, и затем еще раз. Ухарь зашатался, качнулся вбок, чуть пригнулся, кровя лбом, носом, и губами, и Гостемил, коротко размахнувшись, ударил его кулаком, как молотом, в темя. Ухарь упал навзничь, раскинув руки.

— Ты и ты, — Гостемил наугад махнул двум парням в первом ряду толпы. — Уберите это, — он кивком указал на ухаря. — И в дальнейшем мое терпение прошу не испытывать, на сегодня оно кончилось совершенно, уверяю вас, люди добрые.

Толпа не огорчилась исходу короткого поединка — наоборот, прониклась еще большим уважением к Гостемилу, загудела одобрительно. Двое назначенных подбежали, посовещались, схватили Ярилу за ноги, и потащили прочь.

Переместившись к повозке с дровами (сгрудившиеся возле шарахнулись в стороны), Гостемил оторвал от нее и вторую оглоблю, а затем, взявшись за край, перевернул повозку на бок. Поленница посыпалась на землю, а народ вокруг еще раз восхитился — ну и силища!

Снова поставив повозку на колеса, Гостемил подтащил ее к столбу. Затем, зайдя с другой стороны столба, он уперся руками в грань, напрягся, и надавил, вкладывая в это движение всю силу и весь вес, и не почувствовал никаких изменений в положении четырехликого идола. Тогда, взявшись обеими руками за угол грани, обращенный к повозке, он потянул столб на себя. Столб стоял непоколебимо.

— Брось, болярин, это не для одного человека работа, — сказал Илларион, стоя возле повозки.

Гостемил уперся в левую по отношению к повозке грань и снова надавил изо всех сил. И почувствовал едва заметное движение в основании. Снова потянул. Снова надавил. И после этого, перейдя к изначальной грани, он уперся в нее плечом и, зычно крикнув басом, толкнул идола. Столб качнулся.

Восхищенная толпа застыла, глядя на невиданное зрелище — большого роста могучий человек раскачивает каменный столб вдвое выше и вчетверо шире его самого. Гостемил еще порасшатывал идола, и снова навалился плечом, и на этот раз, сперва медленно, а потом ускоряясь, столб повалился, выкорчевывая сам себя из земли, и упал на повозку. Затрещали борта и надосьники, и Гостемилу пришлось поймать основание столба и удерживать его некоторое время в равновесии, пока не погасла инерция. Оси и колеса выдержали. Толпа, недавно радовавшаяся идолу, теперь радостно одобряла падение идола.

Прицелившись на бугорок, торчащий над самой водой в пятидесяти шагах, Гостемил взялся одной рукой за основание истукана, а другой за покалеченный задний борт повозки, и напрягся. Сперва медленно, а затем быстрее и быстрее, повозка пошла к бугорку по ровному грунту. Еще быстрее, и еще быстрее. Оси отчаянно скрипели, колеса трещали — еще немного и сломаются. За двадцать шагов до бугорка стало полого, повозка покатилась легко, груз помогал движению, но левое заднее колесо потеряло две спицы. Это не имело значения. Гостемил перешел на бег. Разогнавшись, повозка с идолом взлетела на бугорок, проскочила край, прошла по дуге локтей двадцать, и, чуть замедлившись, под острым углом влетела в Днепр, подняв массивный столб брызг и погнав волну. Каменный идол соскользнул и исчез в воде, а сама повозка через несколько мгновений всплыла углом сквозь пену воронки.

Толпа, бежавшая за Гостемилом, восхищенно ахнула. Гостемил оглядел руки — в ссадинах и натертостях — и покачал сокрушенно головой. Но восторженный рев толпы ему, тем не менее, понравился. Возрастное это, что ли, подумал он, стал я падок на лесть? Поправив на плече бальтирад, он приосанился, снял шапку, пригладил волосы, и неожиданно весело подмигнул толпе. Толпа радостно засмеялась. Спустившись с бугорка, он направился к Иллариону, сопровождаемый восторженными мужчинами. Не хватает здесь баб, подумал Гостемил. Приятно, когда женщины визжат восторженно. Жалко, что Ширин дома. Рассказывать ей о произошедшем самому — неприлично. А была бы здесь — может, гордилась бы отцом.

— Илларион, я всего лишь хотел у тебя спросить — нет ли каких известий от Хелье?

— Нет.

Гостемил вздохнул.

— А что?

— Мне нужно… — Оглянувшись, Гостемил наклонился к уху Иллариона, — Мне нужно его предупредить, ему грозит опасность.

Илларион серьезно посмотрел на него неподбитым глазом.

— От Нестора получил я грамоту, купцы проезжавшие передали.

— Он знает, где его отец?

— Не думаю.

— Хелье обещал быть в Киеве до первого снегопада.

Гостемил провел рукой по щеке и посмотрел вверх.

— Вот и первый снегопад.

Снежинки вяло падали на землю и на людей, и тут же таяли.

— А скажи, Илларион, что происходит в этом замечательном, просвещенном и гостеприимном городе?

— Мне нужно на службу, — вспомнил вдруг Илларион.

— Хмм.

— Что?

— Церковь твою сейчас грабят, — сказал Гостемил.

— Как!

— Не суетись. А если ты там появишься, то, думаю, ее просто сожгут. С тобой вместе. Я бы проводил тебя домой, но мне нужно срочно вернуться в дом Хелье, там моя дочь. Поэтому — пойдем к Хелье, Илларион. Ты мне расскажешь обо всем, переночуем, а утром решим, что делать дальше.

Илларион, подумав, понял, что выбора у него, кажется, нет. Если он один пойдет сейчас — домой ли в Земский Проулок, в церковь ли, в толпе найдутся ищущие легкой безопасной забавы люди, нападут на побитого священника, и еще побьют, если не забьют до смерти.

Прошествовали к одной из лавок готовой одежды, запертой наглухо. Толпа осталась вне палисадника. Гостемил постучался.

— Кто там? Предупреждаю, что у меня тут пять лучников наготове, и собака злая! — донеслось из лавки.

— Это Гостемил!

Торговец, знавший Гостемила, загромыхал засовами и приоткрыл дверь.

— А, вот и хорошо. И святой отец здесь. Заходите, только быстрее.

Старый печенег украдкой глянул на толпу за изгородью, впустил гостей, и снова запер дверь.

Гостемил быстро подобрал себе два разных комплекта. Илларион выбрал один, и тут же переоделся, скинув рваную, запачканную грязью и кровью, робу.

— Теперь мне нужно женское платье, — сказал Гостемил. — Покрасивее.

— На какой рост, болярин?

— А вот с этого попа она ростом, — ответил Гостемил.

Поп недоуменно поднял бровь и сморщился от боли. Подобрали пестрый наряд, и даже сапожки на меху нашлись.

— Только сапожникам не говори, болярин, — предупредил торговец. — Мне сапогами торговать нельзя, у нас договоренность.

Краденные, понял Гостемил. Но он спешил, и ему было не до щепетильности.

Толпа поредела, но все же к продовольственной лавке Гостемила и Иллариона сопровождали человек двадцать. Гужня, торговец готовой едой, неплохой кулинар, утешал жену, плачущую горько. Забор повален, дверь выбита, лавка разграблена. Ни Гужню, ни толстую жену не тронули. Даже странно. На полу валялись оброненные при выносе кушанья, разбитые горшки, плошки, и кувшины.

— Вот, болярин, даже прилавок вынесли, посмотри, — пожаловался Гужня.

— Вижу.

Продольная печь за прилавком смотрела укоризненно на гостей. Обычно в дневное время в ней горел огонь, стояли горшки. Илларион только хмыкнул. Ему хотелось покачать головой, сожалея о невежестве и злобе людской, но болела шея.

— Нет ли у тебя тайных запасов? — тихо спросил Гостемил.

Гужня не ответил, и еще больше помрачнел, а жена перестала рыдать и недовольно посмотрела на Гостемила. Болярин отошел в угол, сел верхом на длинный ховлебенк, и поманил Гужню к себе.

Дюжина византийских золотников легла на ховлебенк.

— Ох-хо, — неопределенно сказал Гужня, таращась на золото. — Это сколько же… это же… — Он стал подсчитывать в уме и быстро пришел к результату. — Две, нет… Пять с половиной кун получается!

— Ты, Гужня, прямо Архимедес, — похвалил его Гостемил.

И тайник нашелся. Более того, нашлась в этом подвальном тайнике печь с небывалой тягой, с выводом…

— Не скажу, куда выходит, — насупился Гужня.

Илларион стоял у выбитой двери и смотрел укоризненно на народ, толпящийся у поваленного забора.

— А вот что, люди добрые, чтоб завтра все у меня были в церкви на исповеди, — сказал он вдруг. — Накопилось, как я погляжу, за вами грехов.

— Хе, поп, ты не надейся… — раздалось из толпы.

— Не предавайся мечтаниям… — вторил первому голосу второй.

Но тут рядом с Илларионом появился огромный Гостемил с насупленными бровями.

— Как! — сказал он. — Вы отказываетесь? А ну, давайте-ка поименно. Пусть узнает Ярослав, какие у него добрые христиане в городе живут. Ты вот! Кто такой, где живешь? — он показал на первого попавшегося зеваку.

— Я-то? Я-то так просто, я ничего, — зевака отступил, попытался скрыться в толпе, но толпа поредела, и, подумав, зевака повернулся и бросился бежать.

И остальные, вспомнив, что у них есть какие-то дела немаловажные, тоже стали расходиться. Гостемил, подойдя к лежащей на боку возле стены тачке, поставил ее на колеса.

— Подойдет, — сказал он.

Вернувшись в лавку и приподняв крышку погребного люка, спросил:

— Гужня, нет ли у тебя вина, заодно?

Понятно было, что в винные лавки соваться бесполезно — уж там все вынесли, и все тайники обнаружили.

Гужня не ответил. Жена его положила руку присевшему возле люка Гостемилу на плечо.

— Есть, болярин, — тихо сказала она. — Есть, но, сам понимаешь…

— Еще четыре золотника, — сказал Гостемил.

И хозяйка кивнула головой.

Купленную провизию вынесли в деревянных тонкостенных ящиках и погрузили в тачку. Илларион и Гостемил стояли на страже, пока Гужня с женой сновали из лавки в палисадник и обратно.

Гусляры куда-то исчезли, хороводы остановились, люди опомнились, глядя на разоренный торг. Само собой напрашивающееся сравнение пришло на ум одновременно многим:

— Будто враг прошел с войском.

Печенежские юнцы притихли слегка, а ростовчане задумались. В конце концов, они в этом городе живут. Торг — часть города. Пьяные стали постепенно уходить с торга, поскольку им нечем было более поживиться.

Кому-то из коренных жителей пришла в голову неприятная мысль, и он высказал ее вслух:

— А вот вернется Ярослав…

И каждый, кто валил забор палисадника, высаживал дверь лавки, обижал хозяев, сообразил, что его могли увидеть и запомнить. Торг начал пустеть.

Илларион, несмотря на повреждения и боль в ребрах и шее, хотел было помочь Гостемилу катить тачку, груженную съестным до верху, пока не понял, что Гостемил ничего катить не собирается.

— А как же… а что же? — спросил Илларион.

— Пойдем.

— А тачка?

— А тачку ты кати. Она не очень тяжелая.

— А… Э…

— Что?

— Ты мне не поможешь? У меня ребра болят.

— Я стар и немощен, — сказал Гостемил. — Кроме того, я сегодня намахался и натаскался, руки ссадил. Вот, полюбуйся. Видишь? И ноготь сломан, хорла. Да и вообще не люблю я — катать, носить.

Илларион, не ожидавший такого оборота дел, решил было, что Гостемил шутит, но вскоре понял, что — нет. Охнув, он ухватился за поручень и попытался толкнуть тачку, но под правым колесом лежал камень.

— Ты чуть назад откати, да разверни, — посоветовал Гостемил. — И изогнись так, чтобы не напрягать мышцы, которые возле ребер. А голову держи ровно.

Любое резкое движение отзывалось болью. Илларион кое-как приноровился, оттянул тачку, охнул, повернул, напрягся, еще раз охнул, и стал медленно катить, постанывая.

— Сожми зубы, — сказал Гостемил. — Оно так легче будет.

Илларион замычал носом от боли.

— Да иди быстрее. На ходу боль проходит легче.

Тачка покатилась к выходу из торга. Три оружейных лавки стояли нетронутые — на их крышах сидели, вертя головами и обсуждая события, парни с луками.

— И что же пишет тебе Нестор? — спросил Гостемил у Иллариона, выходя за ворота торга.

Илларион вскрикнул и остановился.

— Нет, ты не останавливайся. Если тебе трудно говорить на ходу, так не надо, потом расскажешь. Он все еще с Маринкой?

— Откуда ты знаешь? — простонал Илларион.

— Ты кати ее, гадину, кати. Откуда знаю? Ну, все-таки я друг его отца.

Некоторое время Илларион катил тачку молча. Через какое-то время не то боль поутихла, не то он привык, но, сжимая зубы, сказал он:

— Он меня щадит.

— Кто?

— Нестор.

— Ага.

— А если они поженятся — что ж, я буду за них рад. А, хорла… — Он зажмурил глаза, но продолжал катить. — Могу даже обвенчать, — со злостью добавил он. — Не думаю, правда, что для этого они специально приедут в Киев. В Венеции полным-полно греческих церквей.

— Да. Византия. У Рима под самым носом.

Помолчали. Тачка скрипела, раскачиваясь на ухабах.

— А у тебя дочь есть, — сказал Илларион. — Не знал.

— Представь себе, я тоже не знал. Два дня знакомы. А ей уж восемнадцать, — Гостемил, степенно шагая рядом с тачкой, еще раз осмотрел руки. Никакие травы не помогут — неделю будет заживать, а ноготь месяц отрастать. Какая гадость.

— Красивая дочь у тебя? — спросил Илларион сквозь зубы.

— А тебе-то что?

Гостемил удивился собственному тону — подозрительному, строгому. Ага, понял он. Это, стало быть, отцовские чувства. Вот оно, значит, как это происходит. И обрадовался — испытывать отцовские чувства к Ширин оказалось делом приятным.

— Так просто, — Илларион опять охнул. — Ты не переживай. Ммм… Я, болярин, скорее всего однолюб.

Одного однолюба я уже знаю, вот и второй, подумал Гостемил. И думаете вы, однолюбы, что чувства ваши возвышенны и гармоничны, а на самом деле никакой пользы от них нет.

— Все, дальше не могу, болярин.

— Остановимся, сделаем привал. Уж прилично прошли, больше половины пути.

Они остановились. Лоб Иллариона, с синяком, покрыт был свежей испариной.

— Так что у вас тут все-таки происходит? — спросил Гостемил. — В Киеве?

И Илларион рассказал. Рассказывать было легче, чем катить тачку.

Уезжая в Новгород по срочному тайному делу, Ярослав оставил город на Костюху Рябого. И все шло, как всегда — сплетничали, женились, пили, дрались, ходили смотреть скоморохов, стояли на службе, писали доносы. Ни с того ни с сего в город нагрянул посадник новгородский Владимир. Каким образом он умудрился в пути разминуться с отцом — никто не знал. Костюху сместили, во главе городской дружины встал приближенный Владимира воевода Вышата. Затем в детинец пришла грамота (откуда и кем писанная — неизвестно) о том, что с юга к Киеву движется немалое чужеземное войско. Владимир, желая показать, что не хуже отца умеет принимать решения, оставил в детинце сотню ратников, а остальное войско послал на юго-западный хувудваг с приказом встретить и разгромить врага. Командовать войском назначил какого-то своего друга детства, а Костюху, протестовавшего, посадил в темницу. Потом, правда, выпустил.

— А почему не послали сперва лазутчика, в разведку? — спросил Гостемил.

— Послали, но он не вернулся. Тогда и порешили, что действительно войско идет.

Обычно, уезжая из Киева, Ярослав оставлял вместо себя Ляшко и Жискара. Эти двое прекрасно друг друга дополняли. А тут — взял обоих с собой. И две сотни ратников в придачу. Слухи о том, что правоохрана всего города состоит из двух дюжин ратников, одного сомнительного воеводы, а повелевает ими посадник новгородский, не вышедший доселе из отрочества, распространились среди низов общества. А тут еще прибыл из Константинополя, дабы заполнить освобожденное умершим митрополитом Иоанном место, некто Хвеопемпт. Именно этот аспект больше всего раздражал Иллариона.

— Я с Ярославом говорил множество раз на эти темы, мол, пусть Консталь нам назначит митрополита из своих, но киевских, которые с городом и людьми знакомы. И Ярослав был, вроде бы, согласен. Наши тутошние греки извелись все — каждый думал, что назначат его, и тогда он нам всем покажет, уж отведет душеньку за прежние обиды. Но в последний момент Ярослав передумал и не стал настаивать, и прибыл этот… да… — Иллариона презрительно хмыкнул. — По-славянски ни слова, руками пассы делает, как ворожиха, и пытается всем кланяться якобы по-киевски. Шапку снимет, присядет-привстанет, ноги раскорячит, и головой вперед, будто бодаться собрался. Вышел, стало быть, после разговора с князем… — Илларион глазами указал на Горку. — К народу. Толмача с собою рядом поставил. Народ любопытный собрался. А он им всем сходу отмочил про то, какие они в грехе погрязшие. И толмач радостно перевел. Оно, может, так и есть, но одно дело, когда кто-то из наших это говорит, а другое, когда приезжает такое вот чудо заморское, пальцем тычет, а голос-то писклявый. Стали смеяться, а он рассвирепел. Я был рядом, пытался его вразумить — а он слышать ничего не хочет. Потом обозвал всех грязными скотами и ослушниками, и велит толмачу переводить. Оно в Констале-то «грязные скоты» — выражение ходовое, примелькавшееся, никто всерьез не воспринимает, мол, здравствуй, грязный скот, а, привет, тыква старая. А у нас его не знают, не привыкли. Толмач мнется, а Хвеопемпт глазами сверкает, орет, настаивает. Толмач перевел. Народу много не нужно, обидчив народ. Стали расходиться, а он за всеми бегает, увещевает.

Дальше все пошло, как водится, по возрастающей. Низшие сословия — те же дети. Проверяют, сколько им позволено, обычным методом — наглеют все больше, пока их не осадят. А их никто и не думал осаживать. В детинце хвестуют, а Ирина горожанами уважаема только когда Ярослав рядом. Население города начало вдруг расти за счет приезжих. И почти все приезжие почему-то были личности темные. Начался по ночам разбойничий разгул. Детинец не отреагировал. Ограбили нескольких уважаемых купцов, одного убили, остальные пришли в детинец жаловаться, но их не приняли. И вот как-то под утро загорелась Подольская Церковь, а затем недавно заложенный, но еще не начатый толком, храм у строящихся Золотых Ворот. Пожары никто и не подумал тушить. Но их заметили из детинца — невозможно было не заметить. На следующий день, ближе к полудню, двенадцать ратников спустились к Подолу с приказом Владимира «усмирить, разобраться, и наказать». За ратниками следовал перепуганный бирич с заранее заготовленной речью. На ратников напали со спины, обезоружили, нескольких убили, а бирича заставили, выбив ему зубы и сломав руку, объявить о наступлении на следующий день веселого праздника под названием Хвенный Щорог.

— Я и не слышал о таком до того, — признался Илларион. — А ведь вроде изучал все языческие праздники.

— Я слышал, но не видел, — сказал Гостемил. — Интересный, вообще-то, праздник. Я бы посмотрел, что дальше будет, но тут бездельник за тебя взялся, а мне нужно с тобою поговорить было.

— Да, — сказал Илларион.

По объявлении праздника началось невообразимое — по улицам ходили пьяные толпы ростовчан, печенегов, и каких-то, даже, кажется, представителей Халифата, коим их вероисповедание пить не позволяет — а вот багдадского или каирского, уточнять никто не решался. Людей, идущих на вечернюю службу в церквях, избивали и грабили. Одного священника, презревшего страх и полезшего самолично на колокольню звонить, сняли с колокольни стрелой. А Владимир с матерью и новоиспеченным митрополитом уехал вдруг на охоту, а после охоты остановился почему-то в Вышгороде. Узнав об этом, киевские низы распустились окончательно.

— Да, — сказал Гостемил, — это, пожалуй, посерьезнее Чернигова будет. Но ведь есть же в этом городе и честные люди.

— Есть, и все они прячутся по домам.

— А что ты делал на торге?

— Дьякон прибежал, сказал, что идола поставили. Я пошел посмотреть, что за идол. Посмотрел. Вернулся домой, взял веревки. Долго упрашивал дьякона идти со мной. Потом соседского дьякона упрашивал.

— И в конце концов пошел один, — заметил Гостемил.

— А что мне было делать?

Действительно, подумал Гостемил, что ему было делать? Простой христианин пожмет плечами. Но у священника есть административный долг.

— А они там начали пороть… обрадовались… Я как стал веревку закидывать на идола, так промахнулся. А потом подошел этот…

— Да, я видел, — сказал Гостемил.

— Теперь же уповать надо на возвращение войска.

— Нет.

— Как — нет?

Гостемил подумал немного.

— Если войско вернется, а Ярослава в городе нет, вояки не устоят перед соблазном последовать примеру ростовчан и печенегов.

— Ты думаешь?

— Я хорошо знаю людей, Илларион.

— Что же делать? Нужно предупредить Ярослава, чтобы поспешил. Нужно кого-нибудь к нему послать.

— Это я уже сделал.

— Правда?

— Да, не беспокойся. А в остальном…

— Да?

— Уповать на милость Создателя.

— А может…

— Что?

— Пригласить соседей с дружинами?

— Это долго, да и неизвестно еще, как у соседей дела. И боюсь, что так же, как здесь. Что-то затевается, Илларион, и я не знаю, что именно. Приедет Хелье — может и расскажет, он человек осведомленный. Ну, что ж, отдохнул ты, пойдем дальше.… Подожди-ка.

Оглянувшись, Гостемил увидел, что давешние знакомые, Порука и Астрар, следуют за ними на расстоянии пятидесяти шагов. Сперва ему пришла в голову мысль, что Астрар хочет отдать ему сленгкаппу, поскольку у Поруки имеется своя. Но вздорность этой мысли сразу стала ему очевидна. Когда ж это представители астрарого сословия расставались с даром перепавшей грункой просто так, за здорово живешь. Нет, здесь что-то другое.

Пара подошла, стесняясь и опустив глаза долу, и остановилась на расстоянии семи шагов. Порука держал в руках гусли. Именно гусли и заинтересовали давеча Гостемила.

— Ближе, — велел Гостемил.

Они подошли ближе с опаской, не глядя в глаза.

— Ну, чего вам, говорите.

— А вишь ты, добрый человек…

— Болярин.

— А?

— К болярам следует обращаться — болярин, — объяснил Гостемил.

— А, так ты болярин? — почему-то обрадовался Порука, и Астрар тоже выказала радость, стрельнув глазами.

— Да.

— Тогда совсем другое дело! — продолжал радоваться Порука, и чуть не выронил гусли. — Тогда и размышливаний нет! Вот, бери ее!

Держа одной рукой гусли, другой он подтолкнул Астрар к Гостемилу, и она, стесняясь и ступая чуть боком, глаза долу, подошла и встала справа.

Илларион засмеялся было, но охнул от боли и замолчал.

— Что значит — бери? — удивился Гостемил.

— Она хочет быть твоей холопкой.

— Мне не нужна холопка.

— Не бывает так, чтоб не нужна была. Да ты не бойся, болярин, у нее весь род холопский.

Астрар стояла справа от Гостемила и переступала правой ногой, понурясь.

— Бывает, — сказал Гостемил.

— Ну, болярин, ну, милый, кормилец, возьми ты ее от меня! — заныл Порука. — Никакой жизни мне от нее нет! И вообще всему дому! И всему городу скоро не будет, если она на вольном положении останется. Это ж я домой приходить боюсь, таскаюсь каждый вечер по крогам, только чтоб попозже вернуться, а у нас в семье пьянства отродясь не бывало.

— Ты ее боишься, что ли?

— Да не боюсь я ее. Чего ее бояться? Не съест. А вот видеть, и особенно слышать ее — мочи нет.

Иллариону было смешно. Гостемил строго на него посмотрел, но, признаться, ему тоже было смешно.

— Почему же? — спросил он.

— Да как тебе, болярин, сказать. С нею ведь как? Придешь, она на тебя смотрит, а потом начинает говорить, и когда говорит, так кажется, что зубчаткой ржавой, давно не точенной, у тебя в брюхе ковыряется. А в холопках она, глядишь, и в разум придет. Она и сама так говорит. Вот спроси ее.

— Придешь в разум? — спросил Гостемил.

— Приду, — ворчливо ответила Астрар.

Илларион улыбнулся, Гостемил рассмеялся.

— И ничего смешного, — добавила она.

Гостемил снова засмеялся, а Порука, не видя никакого комизма в положении, неуверенно улыбнулся.

— А вот что, поселяне, — сказал вдруг Гостемил. — Не угодно ли вам ко мне, то есть, к другу моему, который отсутствует, зайти да пообедать?

— Да как же?

— Что?

— Ты же болярин. Как же мы к тебе обедать пойдем.

— Так и пойдете.

— Ну раз велишь…

— Я не велю, я приглашаю.

Порука задумался.

— Никогда не слышал, чтобы боляре ремесленников приглашали в гости.

— Это потому, что они такие же боляре, какой ты ремесленник. А настоящий болярин приглашает, кого хочет, ибо есть на то его болярская воля. Понял?

Илларион с невольным восхищением посмотрел на Гостемила. Порука размышлял. Астрар вертела ногой.

— А поп-то наш устал, — заметил Гостемил. — Вот что, Порука, кати-ка ты тачку.

Порука передал гусли Астрар и взялся за поручень. Надо бы, подумал Гостемил, еще эту Астрар на тачку посадить, с гуслями. Порука будет толкать тачку, а Астрар будет бренчать на гуслях и петь, завывая. А на полпути поменять их местами — пусть Астрар толкает тачку, а Порука на ней сидит и горланит напевы. Я, пожалуй, так и сделаю.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. РОДОСЛОВНАЯ.

Признав голос Гостемила, Ширин впустила его в дом. Он остановился на пороге, заслонив спиной проход, и передал ей сверток.

— Гости у нас, дочка, — сказал он, улыбаясь. — Переоденься и приходи в столовую, пока не остыло. Я всякой еды приволок с торга, наконец-то мы будем есть!

Ширин, заждавшаяся и настороженная, обрадовалась приходу отца. Она знала, что обрадуется, но не предполагала, что настолько. И удивилась этому. Ей захотелось что-то сделать, как-то выказать свою радость, но она не знала как. Гостемил, приглядевшись, наклонился и чмокнул ее в зардевшуюся щеку. Она вспыхнула, глаза распахнулись широко.

— Иди переодевайся, говорят тебе! — велел Гостемил. — Не перечь отцу!

Она нахмурилась, не понимая, шутит он так или всерьез приказывает. Тогда он закатил глаза, вздохнул тяжко, и сказал:

— Никакого сладу с детьми не стало.

И засмеялся. Тогда и Ширин улыбнулась, и ушла переодеваться. Только раз оглянулась, уходя. Гостемил показал ей язык. Она слегка растерялась, но стоять и смотреть дальше, завернувшись в простыню, показалось ей занятием глупым.

Илларион вошел в столовую и, осторожно сев на скаммель, замычал. Порука, самый деловой, стал таскать в столовую мешки и ящики из тачки, а Астрар мыкалась с кувшином вина, переминалась с ноги на ногу, пока Гостемил не взял ее за плечо, не проводил в столовую, и не усадил за стол.

— Илларион, — сказал он тихо, подходя. — Дочь моя не из наших краев, дичится она. Мне нужно ополоснуться, а ты постарайся сделать так, чтобы никто никого не обидел.

— Не из наших?… — повторил Илларион, не меняя позы. — А по-славянски она говорит?

— Спасу нет, — заверил его Гостемил.

И ушел в баню. Топить печь он не стал, а просто сдернул пропотелые грязные лохмотья, натерся галльским бальзамом, и окатил себя холодной водой с ног до головы трижды, урча от хвоеволия. Вытерся простыней, не удержался, еще раз ополоснулся, и снова вытерся. Бросив простыню на ховлебенк, он встал ровно, расправил плечи, напряг бицепсы и живот, и критически себя оглядел. Поправил хвой, сморщившийся от холодной воды, и снова себя оглядел. Вспомнил одну из статуй Лисиппоса, и хотя телосложением больше подходил канону Поликлейтоса, принял позу Стирателя — атлета, стирающего с тела пот и пыль с помощью изогнутого инструмента, называемого в Риме стригил. Оригинал, вроде бы, выполнен был Лисиппосом, придворным скульптором Александра Великого, в бронзе, но с тех времен прошло тринадцать веков, и сохранились только мраморные копии. По слухам, императору Тибериусу так понравилась статуя, что он, изъяв из Бань Агриппы, поместил ее в своей спальне, а затем, пристыженный криками аудитории в театре, «Отдай нам нашего Стирателя!» вернул шедевр на прежнее место. На месте Тибериуса, подумал Гостемил, я бы, возможно, тоже забрал статую себе, а вот с толпой, требующей ее возвращения, дела обстоят сложнее. Нынче трудно представить себе толпу, осмеливающуюся перечить императору из-за искусства. Не потому, что не стало страстных людей, а потому, что страсти нынче другие. Больше по мелочам волнуются.

Он оделся в новое, тщательно расчесал волосы и бороду, заложил руки за спину, и степенной походкой вошел в столовую.

Скандальный поп Илларион даже в поврежденном состоянии обладал удивительным умением очаровывать любую аудиторию. В данный момент рассказывал он какую-то глупую историю о том, как Кротовий Ус, мясник из Ячменного Проулка, отчаялся, потеряв на хвесте калиту, и ушел пешком в Житомир, а когда через месяц вернулся, оказалось, что калита нашлась, но пропало все остальное — сочли утонувшим, жена вышла замуж за плотника, дети продали лавку.

Принесенное с торга к этому моменту переместилось полностью на стол — постарались, очевидно, Порука и Астрар. Ширин, памятуя о замечании Гостемила, им не помогала. Горячая еще шаповка в котелке, символ киевской кулинарной расточительности — на одну плошку этого варева требовалась дюжина рябчиков, а овощей и орехов — без счету. Остальное — то, что одинаково вкусно и в горячем, и в холодном виде — гряжи с бобами, милега из окуня с юшнёй, заяц по-житомирски с фасолью — в аккуратных плошках, готовое к употреблению. Гужня постарался на славу. В отдельном горшке — дорогое лакомство, пругальники с гусятиной и хлёстками, каких Гостемил не видел лет десять, а остальные присутствующие — никогда. В отдельном коробе лежали пряности — вельмежники с мятой и анисом, углички на хвенном меду, дюжевые ливретки с тыквенным покравником на брячном твороге, новгородская бжевака, и, конечно же, арабески с тмином, восточная экзотика, когда-то гордость квартала Жидове, импортированная иудеями из Багдада, а ныне полузабытая из-за равнодушия ростовчан к сластям.

И четыре кувшина греческого вина.

Порука, возбужденный великолепием, посмотрел на Гостемила — можно ли? Гостемил кивнул Иллариону, и тот прочел молитву, не торжественно, а как-то очень по-свойски, со знанием дела, искренне. И все принялись за еду, ибо были очень голодны. Гостемил сидел рядом с Ширин, обнадеживая ее то взглядом, то прикосновением к запястью, и она в конце концов расслабилась и с удовольствием стала есть, пробуя, отчасти из любопытства, все блюда подряд. Порука ел, удивляясь и восхищаясь, и только милега из окуня ему не понравилась — слишком остро. Астрар ела делово, рассудительно, не суетясь, но и не останавливаясь — сказывался, очевидно, большой опыт. Илларион и Гостемил ели размеренно, с прямыми спинами и светскими улыбками на лицах, хотя время от времени Илларион бледнел и слегка менял позу, наклоняясь то вправо, то влево.

Радушный хозяин Гостемил разлил вино по кружкам. Глаза Ширин загорелись радостью. Вино она пила три раза в жизни, в отрочестве, украдкой, с подругами, которым ужасно хотелось сделать что-то наперекор старшим и всему свету — по традициям последователей Магомета, людям запрещалось пить веселящие напитки, тем более женщинам. Теперь же, за общим столом, Ширин сначала насторожилась, а потом вспомнила, что — взрослая она, раз; здесь ее никто не осудит, два; поступки ее здесь никем не оцениваются, а воспринимаются, как должное, без особого интереса, и разрешения спрашивать не нужно, три. О том, что случится с этим городом через неделю, она заставила себя забыть.

Тем не менее, будучи наблюдательной и благоразумной от рождения, Ширин посмотрела сперва, как пьют вино остальные. Порука выпил свою кружку залпом и вернулся к еде. Астрар отпила половину, явно наслаждаясь, медленными глотками без перерывов, поставила кружку, и снова занялась едой, но не стремительно, а плавно, не выходя из ритма. Илларион и Гостемил пригубили.

И тогда Ширин тоже пригубила.

Оказалось, что за время отсутствия Гостемила Илларион выпытал у Ширин, как ее зовут, и всех перезнакомил. Слегка стесняясь, Ширин спросила у Астрар:

— А скажи, Астрар, этот перстень, что у тебя на безымянном пальце, означает что-нибудь, или он просто так, для красоты?

— Для красоты.

— Врет она, Ширин, не слушай ее, — сказал Порука. — Всегда врет, никогда слова правды от нее не услышишь.

— Ты на себя посмотри, — сказала Астрар. — Урод, бездельник. Загубила я жизнюшку свою, с тобою связалась.

Но на столе все ещё имелось многое, до сих пор не попробованное, и Астрар монолог прервала, отрезала себе жирный кусок милеги, и стала его есть, временами глубоко вздыхая от переполняющего ее счастья.

Как-то незаметно Илларион ввел в болтовню свою излюбленную тему — про Самсона и Далилу. Во время проповедей он эту историю старательно обходил, но в быту она часто всплывала — по понятным причинам. Мол, он, Илларион — Самсон, а Маринка, само собой, Далила. Ширин историю знала, а на Поруку и Астрар рассказ произвел шокирующее впечатление, причем симпатии Астрар, в отличие от симпатий Поруки, явно склонялись на сторону Далилы.

— Бедная, — сказала Астрар. — Надо же, в такую переделку заскочить. А жизни у нее с ним все равно не было бы. Он бедовый был, Самсон. Явно бедовый.

— А скажи, Илларион, ты тоже ремесленник, как Порука? — спросила Ширин.

— Нет, я священник.

— Священник?

— Священник, — поспешил объяснить Гостемил, — это человек, заведующий ритуалами в церкви.

— О! — арабское слово чуть не сорвалось с языка Ширин. Она вовремя спохватилась.

— А про Эрика Рауде вы слышали? — спросил Гостемил.

— Нет, — ответил за всех Порука.

Астрар, на всякий случай еще подумав, принялась за опуники в дузе. Илларион промолчал. Ширин вопросительно посмотрела на Гостемила.

— Эрик Рауде когда-то давно провинился перед конунгом, и его объявили ниддингом, — сказал Гостемил.

— Ниддинг — это что? — спросила Ширин.

— Это когда тебя все ненавидят, — чавкая, объяснила Астрар. — Вроде меня.

Илларион улыбнулся, а Порука закатил глаза.

— Ниддинг — человек, которого прогнали. Ниддинга любой имеет право… убить… — сказал Гостемил, — и получить выкуп.

— За убийство? — недоверчиво и с отвращением уточнила Ширин.

— Да. Это обычная практика, везде есть.

— Не везде, — возразила Ширин.

— Долгое время Эрик Рауде был в бегах, — продолжал Гостемил, — но потом раздобыл средства, построил несколько кнеррир, оснастил их, и двинулся на поиск новых земель. Если от Норвегии плыть все время на запад, то будет земля, которую варанги называют — Исландия. Там холодно, но не везде. В некоторых местах из-под земли бьют источники, в которых вода — крутой кипяток.

— Да ну? — поразился Порука.

— На севере об этом все знают.

— Что ж хорошего? — заметила Астрар. — Окромя как арсель себе ошпарить, пользы мало.

— Слушайте дальше. Эрик поднялся на гору в Исландии и посмотрел вдаль, и показалось ему, что далеко-далеко за морем есть иная земля — вроде бы, он увидел очертания ее гор. В то время у него уж были жена и сын. И сказал он им — я туда поеду один, в разведку. И если найду там подходящее для жизни место, заберу вас с собой, и будем мы там жить. И никто нас там не обидит, потому что там нет никого. Выбрал он себе самый надежный кнорр и на рассвете ушел на нем. Несколько дней плыл — с курса его сносило, волны поднялись, вот-вот перевернут судно. Но Эрик был бывалый моряк. И как-то ближе к вечеру видит — земля. Добрался до берега, вытащил кнорр, а с утра пошел посмотреть, куда это его занесло. И обнаружил… — Гостемил повел бровями. — Солнце светит, тепло как летом, а ведь была, как сейчас, поздняя осень. Реки текут, вода в них чистая. Поля и леса стоят зеленые, трава на полях сочная. По соседству с лесами на склонах растет виноград. Озера, а в них рыбы — хоть руками бери. Яблони, груши, ягоды кругом. Эрик поел, попил, сел на траву, любуется. Прибежала дикая коза — не боится его, поскольку хищных зверей нет в тех краях, бояться некого. Потом еще всякие зверюшки прибегали. Сидит Эрик и думает — это же просто рай какой-то. Ну, заживем мы здесь славно — я, жена моя, да сын. Никаких забот! Все кругом растет, рыба в озерах — сколько хочешь, охотиться не надо, пахать тем более. Сорвал он виноградную гроздь, несколько сочных яблок, ягод набрал, и идет себе к кнорру. Вдруг оступился, поскользнулся. Смотрит — блестит что-то. Пригляделся. Золото. Там, где он причалил, как раз золотая жила концом выдавалась. А Эрик был человек умный, и сразу понял, что — всё.

— Как это? — спросил Порука, которому до этого места рассказ нравился.

— Не будет рая Эрику с семьей. Про виноград и козу можно еще утаить, а про золото — никак. Нельзя не взять с собой, поскольку это — золото. А привезши, нельзя не похвастать и не продать. Нельзя не нанять команду, нельзя не поехать с этой командой к золотой жиле, нельзя не вытащить из нее все золото, нельзя не привезти назад — и пошло, поехало — драки, дележи.

Никто не возражал. Все слушающие рассказ были люди взрослые и поняли, что — да, действительно, раз золото — то нельзя.

— Вернулся Эрик, поцеловал жену, обнял сына, набрал большую команду, и поехали они на десяти кнеррир в этот его Винланд. А только, прибыв, увидел Эрик, что изменился его Винланд. Весь берег льдом покрыт. И холодно. Пошли вдоль берега, сперва на юг, потом обогнули землю, повернули на север — земля там в море выдается, таким, знаете, клином. И вот там, на западной стороне, нашли — ну, Винланд или нет, а место уютное, жить можно. Не теплынь, как Эрик обещал, но сносно. Теплее, чем в Норвегии. Там и высадились. Там с тех пор и проживают.

— А куда ж золото девалось? — спросила практичная Астрар.

— А что стало с реками, козами? — спросил Порука.

— Люди верят, — сказал Гостемил, — что все это было, но исчезло — высшие силы наказали Эрика за его жадность. Ну, ладно, а ты, Порука, раз играешь на гуслях, так играй, и спой нам чего-нибудь.

Порука, не особо ломаясь, встал, принес гусли, сел снова, и пробежал по струнам. Астрар, запихав в рот арабеску с тмином и украдкой стащив со стола еще одну, изобразила лицом своим полнейшее внимание.

— Это Михал часто поет, вот, слушайте, — сказал Порука, снова проведя рукой по струнам. И еще раз.

Играть и петь одновременно у него не очень получалось, он явно предпочитал чередовать гусельный перебор с пением, но иногда, в середине стансы, вдруг дергал наугад две-три струны, временами попадая в ритм, и даже в тональность.

Оказалось, однако, что Порука наделен от рождения недюжинной музыкальностью и необыкновенно красивым тембром голоса. И даже банальная скоморошинка Михала на стандартную мелодию звучала очень проникновенно — сам Михал никогда бы ее так не исполнил.

— Уж не знаю, рассказать ли то кому,
Как у князя Володимира в дому
Люди честные собрались хвестовать,
А других-то князь не любит приглашать.
Княжья дочь, развесив серьги по ушам,
Шагом трепетным выходит к женихам.
Грудь вздымается да ноженьки дрожат —
Сам Данило-князь приехал, говорят,
Сердцем чист, глазами ясен, ликом смел,
Жил свободный, да жениться захотел.

Уж и тосковать по воображаемому прошлому начали, с неудовольствием подумал Гостемил. Только честных, мол, звал к себе Владимир. Вы выдели Владимира-то? Человек он был, вроде, неплохой — к концу правления, во всяком случае. Но звать к себе только честных — такую роскошь никакой правитель себе позволить не может, чего ж фантазировать-то зазря? То есть, придумано это, конечно, чтобы намекнуть Ярославу тонко и безопасно, не придерешься — какое он, Ярослав, ничтожество. Не в открытую, а исподволь — вон, мол, отец твой был справедлив и честен, не то, что ты. Эх! Недолюбливаю я Ярослава, но даже мне обидно как-то. Ничем он не хуже отца. Порою даже умнее. А что брата он прикончил — так, во-первых, я пристрастен, мне брат его импонировал, а доказательств у меня никаких нет, а во-вторых, если быть до конца объективным, Владимир со своими братьями поступил точно так же, и при том в кратчайшие сроки. Ну, это дела прошлые. Дождется и Ярослав — ему в следующее правление тоже оды будут петь. А дочка моя, меж тем, сидит, пением завороженная.

Он с хвоеволием глянул украдкой на Ширин. Оно, конечно, это лучше, чем то, что она в Каире слышала ранее. Но неужто не понимает — дрянь это, а не скоморошинка, и на подлые сословия расчет.

Зачем я этих двоих пригласил? А, помню — чтобы Ширин помочь. Пусть приучается к киевлянам. Эти — не самые худшие. Был бы здесь Хелье, никого не надо было бы приглашать. А уж Хелье и Нестор вместе — совсем значительно бы было. И надеюсь я, что на Нимрода по дороге не нападут. Привык я к нему, возможно даже привязался. Да и повар он замечательный — то, что на столе стоит, ни в какое сравнение с нимродовой стряпней не идет.

А дочка у меня хороша! В киевском платье-то заметнее оно. Молодец, Гостемил, постарался. Как мы с нею заживем — загляденье! Надо бы ее по миру повозить. Консталь — само собой, а и в Рим заглянуть не мешает, и в Веденец.

А ведь я жениться собирался. Ну, это от меня, поди, не уйдет, парень я видный. Пообщаюсь с дочкой года два, или десять, выйдет она замуж, и уж тогда посмотрим.

Он едва удержался от желания погладить ее по щеке — ни с того, ни с сего. Щеки у Ширин были пухлые, с гладкой кожей. Щеки — что надо! А не пьян ли я, подумал он. И вдруг понял, что пьян не он, а Ширин, что выпила она незаметно и вторую, и третью кружки, и что ей плохо. Не просто плохо, а очень. С непривычки. Ну вот, напоили мне ребенка. Не уследил. С ребенками, хорла, глаз да глаз нужен. Вон как Хелье за Нестором следил, отчета спрашивал, пока тот учиться не уехал.

— Я сейчас вернусь, — сказала Ширин, блекло улыбаясь.

Илларион, вежливый малый, поспешно встал, и Гостемил тоже поднялся.

— Иди, иди, — сказал он ласково.

Ширин вышла.

— Напилась девушка, — заметила Астрар. — До спальни дойдет, а там до ложа ползком.

— Вообще-то после трапезы мне подремать полагается, — сказал Гостемил. — Гости дорогие, умоляю вас, продолжайте петь-гулять, и не уходите. А я пойду подремлю час или полтора. Илларион, будь здесь хозяином, да не пускай никого. Будут ломиться — буди меня.

Ему действительно хотелось поспать — он устал и плотно поел, чего давно себе не позволял. Неделю строгости, и в два раза больше экзерсисов, пообещал он себе. И все же спать он не пошел, а стал искать спальню, в которую удалилась Ширин.

Оказалось, до спальни она не дошла — легла на пол перед лестницей, свернулась клубочком, перекрыв собой проход, глазищи закрыла, и стонет.

Гостемил присел на корточки, подхватил ее под мышки и под коленки, распрямился (она стала жаловаться бессвязно по-арабски), поднялся по лестнице, вошел в открытую спальню (фолиант, одежка разбросана), и хотел было положить Ширин на незастеленное ложе, но она вдруг напряглась у него на руках и стала надувать щеки. Гостемил шагнул к ставням, открыл одну и, поставив Ширин на ноги, высунул ее до половины в окно. Некоторое время ее рвало. Затем она осела на пол. Он снова взял ее на руки и перенес на ложе. Подобрав с полу какой-то атрибут ее старой одежды, он селектировал край почище и вытер ей рот. Она внимательно на него посмотрела, осмысленно, и сразу уснула, вытянувшись, заняв собой всю длину ложа. Гостемил подтянул к ложу скаммель, сел, и стал ее рассматривать, не в упор, а украдкой, чтобы ей кошмары не снились.

Кошмары ей все равно снились, один за другим. Она от кого-то отбивалась во сне, шептала арабские ругательства, потом по-славянски сказала, «Шахин, отойди, я сама… Ах ты подлец!» и еще что-то. Потом сказала, «Гостемил, он мой отец, и зовут его Гостемил, а вас всех я знать не желаю!» — еще повертелась, и повторила, судя по интонации, тоже самое по-арабски. Гостемил подобрал еще тряпку и вытер ей покрытый крупными каплями пота лоб. После чего он поцеловал ее в вытертый лоб — солено, неприятно, ну да что делать! Снова сел на скаммель. И задремал.

Проснулся он от того, что почувствовал — кто-то его разглядывает. Подумал — Ширин. И не стал открывать глаза, а стал ждать, что она будет делать дальше. Он слышал, как она переместилась — с ложа на пол, по полу к скаммелю. Как присела рядом. Погладила неумело по волосам — один раз было больно, но он не подал виду. Эка рученька у нее пудовая. Надо будет исподволь ей об этом намекнуть, чтобы нежнее… осторожнее была чтобы.

— Я знаю, что ты балуешься, — сказала она.

— Балуюсь? — спросил он, не открывая глаз.

— Балуешься. Ты не спишь.

— Притворяешься, — поправил он.

— Да.

— А откуда ты знаешь?

— А ты храпел, а потом перестал.

— Я храпел?

— Как гром. Как много лошадей.

— Это потому, что я напился давеча, — сказал он. — Возраст тут не при чем.

Кретин, подумал он, что ты плетешь, при чем тут возраст?

— Расскажи о себе, — попросила она.

— Что рассказать?

— Все расскажи. Кто мы такие, какая у нас семья.

Это «мы» так понравилось Гостемилу, что он открыл глаза.

— Ладно. Подожди. Где-то здесь смола должна быть.

Поозиравшись, он встал и направился к резному ящику, стоящему на сундуке. Действительно, есть смола. С чего бы? Спальня — недействующая, Хелье и Нестор спят по соседству. Может, Нестор любовницу сюда водил? Он отломил два куска, один пихнул в рот, другой протянул Ширин.

— Это чтобы запах плохой во рту изничтожить, — объяснил он. — Не глотай, просто жуй, а потом выплюни.

Она села на ложе, поерзала, положила смолу в рот, еще поерзала.

— Пойдем, — сказал он. — Покажу.

Умывальная за узкой дверью, в стиле лучших киевских домов, давно не ремонтировалась и не чистилась, но вид имела вполне пристойный. Слив не работал — рычаг заржавел. Ширин, войдя, странно посмотрела на Гостемила.

— Лохань, — объяснил Гостемил. — В ней моются. Это ты знаешь.

— Зачем, если рядом баня?

— Раньше бани не было. Кроме того, спальня на двоих, и иногда бывает, что выходить не хочется. Хозяин дома, хоть и скрывает это — истинный эпикуреец. Вот отходный горшок. Потом позовем этого… Поруку, чтобы сливной рычаг смазал. В общем, ссать сюда, мыться вон там, а я выйду пока что.

Все это было сказано таким естественным тоном, что Ширин подумала — у неверных никто ничего не стесняется. И ошиблась. На самом деле количество глупых условностей в каждом городе и в каждом сословии всегда одинаково, просто условности разные, а уровень неестественности каждого набора условностей зависит от культурного уровня среды, в которой они появились.

Затем сам Гостемил, дождавшись, когда Ширин удовлетворит физиологию, удовлетворил свою. Ширин сидела на ложе, скрестив ноги, прикрыв босые ступни простыней. Гостемил, чувствуя, как ломит спину, ноют суставы, еле двигается шея, напряг волю и, пододвинув к ложу ховлебенк, лихо сел на него верхом, и даже спружинил слегка, чтобы продемонстрировать, какой он свежий. Часа два выдержу, подумал он. После этого свалюсь и просплю сутки. Терпи, Гостемил. Это отцовский долг тебе велит. Отец такой девушки, как Ширин, должен быть крепок и весел, жизнерадостен и не ворчлив.

— Ну, стало быть, тебе хочется узнать нашу с тобой родословную, не так ли?

— Да.

— Это достойное желание, Ширин. — Она не улыбнулась. Либо халифатам не свойственна ирония, либо она у них иная. — Моровичи — по северным понятиям древний род. Происходим мы от дериварян…

— Как? От древлян?…

— Нет, дериварян, — строго сказал Гостемил. — Древлянами нас называет олегово отродье. Не будем подражать ему. Слово дериваряне происходит от этруско-латинского дериваре, что означает «отделившиеся». Когда-то давно какое-то племя, возможно этрусское, то бишь, пра-римское, сейчас никто уже не знает, сейчас мы все славяне… племя ушло на восток и на север… и обосновалось у порогов Днепра. Это там, где кнеррир себе кили ломают. Течет река, течет, вдруг — раз, и порог. Килем о порог — хрясть!.. Да, так вот… Знали они грамоту и имели неплохие представления о зодчестве. В те времена у порогов никто не жил. А если и жил, то ушел, мол, ну их. А не ушел, так пришедшее племя выгнало. Дериваряне обосновались, построили семь городов, и стали жить. Правление у них было по римскому образцу, а грамота по греческому. И были они отважный, но немногочисленный народ. Моровичи же, а это мы, были одной из самых уважаемых семей. Не в последнюю очередь потому, что уже тогда отличались высоким ростом и крепким телосложением.

Сидя на ложе, Ширин расправила плечи, расставила локти, и напрягла бицепсы. Гостемил не рассердился — наоборот, обрадовался первой шутке дочери в его присутствии. Это так приятно, когда дети с тобою шутят.

— Именно, — сказал он. — В отличие от окрестных племен, женщины у дериварян не считались домашним скотом, а были с мужчинами равны.

— Охотились и воевали?

— Зачем? У каждого свои обязанности. Воюют мужчины молодые, иногда среднего возраста. Охотятся неуемные. Уемные занимаются земледелием. Женщины содержат дом, воспитывают детей, ругают мужей, содержат кроги и хорловы терема. Иногда под настроение доят корову и латают одежу. Но за столом все равны. Женщины не садятся отдельно, как принято было у окрестных племен, не сплетничают за спинами мужей — то есть, сплетничают, конечно, но не на публике. Участвуют в делах правления.

— Зачем?

— Что зачем?

— Зачем женщине правление?

— Ну, как. Нужно же следить, чтобы женщин не притесняли. К примеру, муж строит дом. Если бы женщины не участвовали в правлении, он бы жену заставил бревна таскать, а это вредно женщинам. А то еще некоторые мужчины норовят выполнять женскую работу — дом прибирать, корову доить, детей воспитывать. Женщина же при таком муже зачахнет от скуки и безделья. Нужно, чтобы правление учитывало интересы всех жителей. Вот, в общем, так они и жили. Некоторые, в том числе Моровичи, имели владения на севере, под Муромом, и еще кое-где. Еще про наш клан рассказывают, что произошли мы от скифов, но скифы — легенда, а мы существуем на самом деле. Вот, — он снял с груди амулет и передал Ширин. — Это наш родовой герб. Солнце и два копья.

Ширин с трепетом рассмотрела амулет — простой делки, судя по всему очень древний. Не может быть, подумала она. Если Гостемил — приемный сын, то… Впрочем, славяне, если признают кого-то своим сыном, то полноправное членство в роду он получает автоматически. Стало быть — Моровичи. Мы — Моровичи.

— А потом по Днепру пришли рюриковы хорлинги и потребовали дань. Дериваряне вооружились и дали отпор. Шведская шваль отобрала один город, нынешний Киев, но остальные поселения оставила в покое. Потом пришел еще один из той же семейки, именем Олег, с большим войском. Ратников в его ватаге было больше, чем во всех дериварянских селениях людей. И князь дериварян разослал гонцов во все веси, и весь народ увел в леса. За это подлое олегово племя и дало нам кличку — деревляне, или древляне. И деревенщина еще.

Гостемил помолчал, наблюдая, как Ширин думает. Высокий ее лоб нахмурился, глаза перемещались под бровями то вправо, то влево, пухлые губы чуть приоткрылись. Прелестная девочка. Нет, она понравится местному люду, несмотря на рост. Не может не понравиться. Вон какая милая. А волосы — красивой волной, темно-каштановые. Раз каштановые — значит, где-то в роду рыжики были. Не у меня — у Зибы.

— Ту часть своей семьи, которая владела Киевом, Олег тоже уничтожил, — продолжал он. — Дериваряне два года провели в лесах, а затем стали понемногу возвращаться в города. Некоторые, правда, отправились в Киев — служить в войске. Но Олег был упрямый и не очень умный человек. И снова посылал дружины собирать дань. Все племена, что жили рядом, платили ему дань, кроме дериварян. В конце концов, чтобы избавиться от давления со стороны Олега, князь наш порешил искать союзников. Ни с хазарами, ни с печенегами он дела иметь не хотел, они дикие. Послал гонцов в Константинополь.

Гостемил умолк.

— А что могли дериваряне предложить Константинополю? — спросила Ширин. — Какая Константинополю выгода?

Ишь ты, разбирается, дотошная, вся в меня, подумал он. Что ж, придется выкладывать всю правду.

— Ты права. Золота у дериварян не водилось, меха были не слишком хороши. Но было кое-что другое. — Он снова помолчал. — Из всех славян дериваряне самые рослые, самые сильные. Как и сегодня, Константинополь был одним из трех центров работорговли, только вторым центром тогда состоял не Киев, а Веденец. Верно также и то, что при любой возможности дериваряне похищали варангов, а славян ловили — как придется. Но славян было больше. Правда и то, что дериваряне недолюбливали остальных славян за то, что те слишком легко покорились. Теперь, когда славяне занимают важные должности в киевском правлении, нынешний князь упорно распускает слухи, что, мол, славяне сами пригласили варангов к себе, чтобы те ими правили. Биричи на торге каждую речь начинают словами, «С тех пор, как пригласили предки наши Рюрика на Русь…» Молодое поколение именно так и думает. Так о чем это я? Ага… Византийский император, Леон Шестой, по настоянию одного из Моровичей, которого знал лично по давнишним походам, дал согласие на союз, поскольку предпочитал иметь дело с дериварянами, чем с диким и вероломным Олегом. Именно тогда самые уважаемые семьи дериварян приняли христианскую веру. Все крестились в Константинополе, и привезли в Искоростень, это наш главный город был, священника. А с Олегом Леон порвал отношения. Олег, узнав о таком обороте дел, собрал головорезов и пошел воевать с Константинополем.

— И воевал?

— Нет, конечно. Спеси много, и у Олега, и у его потомков. Мышление разбойничье, и повадки тоже. Леон Шестой был, конечно, правитель слабый, неискушенный в войнах, но — с одной стороны Олег со своей шайкой, а с другой — империя. Какая там война. Три тысячи варангских разбойников приплыли воевать с Византией. Греки порешили, что если просто запереть ворота в город, Олег покуражится и уйдет. Он было сунулся лезть по стене, но лезущих окатили кипятком. Даже греческий огонь не задействовали. И Олег действительно ушел, а перед уходом, куражась, прибил свой щит к константинопольской стене, пометил. Ну как, знаешь, пьяные, грамоте обученные, выцарапывают на стенах да заборах, «Здесь был Прищепа Куцый и всех страшно перепугал показом арселя в лунном свете».

Ширин засмеялась.

— А только на нас с тех пор Олег не ходил. Скромничал.

— А дальше?

— А дальше сын Олега, Игорь, женился на Хельге-Псковитянке, бабе совершенно озверевшей из-за провинциальности окружения. С этой парой у дериварян вышла противная история. Перво-наперво, едва дланью за престол ухватившись, Игорь начал налаживать поход за походом в леса — довершать отцовское дело. Много-много лет это длилось. В конце концов, а это было, когда нами правил князь по имени Малек, роду сомнительного, дериваряне согласились платить какую-то дань Киеву. Смалодушничали. Но так бывает — если в споре с разбойниками идешь на уступки, они не успокоятся, пока всего тебя не обдерут. Как-то Игорь пришел с дружиной в Искоростень второй раз за месяц. Ему и на этот раз дали — и денег, и мехов. И ему опять показалось мало. Дружину он отправил обратно в Киев, а сам с дюжиной приближенных вернулся и стал требовать, чтобы его дополнительно одарили.

— Жадный был, — заметила Ширин.

— Зарвался, — косвенно подтвердил Гостемил.

Игоря схватили и доставили в детинец князю Малеку. Малек позвал греков. Стоявший в Искоростени по союзному договору греческий контингент из ста двадцати человек объявил, как водится, что он к этим делам не причастен. Пусть князь решает, что делать с Игорем, а они пошлют гонца в Константинополь — информировать императора. Подумав, князь послал в Киев посольство с требованиями оставить дериварян в покое, а Игоря оставил заложником. Через два дня из Киева прискакал гонец от Хельги и передал князю грамоту, в коей говорились, что какие-то проходимцы объявили себя послами Малека, и что Малек держит заложником Игоря. С проходимцами уже покончено, а вот не знает ли Малек, где Игорь? Последний раз его видели, когда он за данью собирался. Малек сказал, что Игорь сидит под стражей. Посол попросился переговорить с Игорем.

— Дед мой, — сказал Гостемил, — пытался убедить Малека, чтобы посла к Игорю не впускали. Малек сделал по-своему. Посол переговорил с пленным князем и по выходе сказал, что требования Малека будут удовлетворены, ибо они справедливы. И уехал в Киев. После чего Игоря нашли в той же гриднице, где его держали, задушенного.

Малек, по словам Гостемила, перепугался и созвал совет всех старых семей к себе в палаты. Старые семьи — Грувенны, Санины, и Моровичи — посовещались и порешили, что Малека с престола следует убрать, поскольку княжеские обязанности он выполнять не способен. Тогда Малек, отчаявшись, сделал им предложение — я попрошу руки вдовы Игоря, и будь что будет, а до тех пор оставьте меня князем. Над ним посмеялись, всем было известно, что он убежденный мужеложец и с женщинами дела никогда не имел, но он действительно отправил каких-то своих провинциальных родственников в Киев, делать предложение Хельге. По прибытии посольство заперли в бане, баню подожгли с четырех сторон, но об этом стало известно позже, а пока что Малек думал, что старая Хельга-Псковитянка не устоит перед его чарами — был он молод и смазлив, в отличие от обрюзгшего старика Игоря. Но Хельга оказалась не так прямолинейна, как о ней думали. С сотней ратников и дюжиной прислужниц через неделю она пожаловала в Искоростень — на смотрины. Малек задал роскошный хвест во дворе перед теремом. Для порядку Хельга оплакала мужа, велела над могилой насыпать по традиции курган, а затем присоединилась к хвестующим. И Малек сел с нею рядом. О чем-то они говорили, шутили, смеялись.

Брезгливым аристократам Моровичам было это не по душе. Половина семьи покинула хвестующих, погрузила какие-то пожитки и земельные грамоты на повозки, и тихим ходом отправилась в родовые эйгоры под Муромом.

— А надобно сказать, что род Моровичей во всех славянских землях известен. Во всех драках участвовали, со всеми правителями до самых франкских земель имели дружеские отношения. Посему отъезд части их из Искоростени удивления не вызвал — Моровичи поступают так, как считают нужным. Каждый ратник знает, как выглядит родовой герб Моровичей…

— Правда? — спросила Ширин. — Мы действительно известны?

— И в Константинополе, и в Сигтуне, и в Саксонии, и во Франции. И какая-то наша ветвь проживает в Иберии, сражается с тамошними халифами, — добавил Гостемил со значительной улыбкой. Ширин потупилась слегка. — Потомки скифов… да… не знаю. Надо мной в детстве смеялась родня — я мирный был, мне походы и подвиги неинтересны. Читал много, упражнялся мало. Из всех Моровичей я первый такой — лень мне, да и скучное это дело — свердом махать, ежели подумать. Но скрывать не буду — пришлось и этим заниматься. Друг мой, Хелье, это его дом, учил меня обращаться со свердом, а мне уж за тридцать было. Выхода у меня тогда не было — старшие в роду доходы все забрали себе, мне выдавали малую часть, а случился неурожайный год — и этой части не стало. И пришлось мне наниматься… не в войско, а так… по соседству с войском. Там, где один в поле все-таки воин. Но это отдельная история.

Меж тем Малек и Хельга удалились в терем — сказали, что нужно им поговорить с глазу на глаз. И в тереме у них что-то не заладилось. Не то Малек перепил и потерял целеустремленность, а может сказалось отсутствие опыта, не то у самой Хельги что-то не вышло по женской части — неизвестно. Хельге было за шестьдесят, но женщина она была крепкая, а Малеку тридцать. Через час Хельга вернулась мрачная, отдала несколько приказов, и неожиданно сотня ее воинов навалилась на безоружных хвестующих и стала хозяев рубить свердами. Вскоре загорелся терем. Со всех концов города на подмогу бежали люди, но ратники оперативно увезли разозленную Хельгу, и прибежавшим ничего не оставалось, как только тушить пожар.

А еще через две недели Хельга вернулась к Искоростени с войском. Нужно отдать должное грекам — почти весь посольский контингент встал рядом с дериварянами. И началась драка. Очень много народу полегло. В конце концов киевляне одержали верх, осадили город, месяц провели под стенами, пока Малек не запросил о снисхождении. Снисхождение ему обещали, но, когда открыли ворота, киевляне вошли в город и половину его сожгли. Остальной половине назначили дань.

Считать уехавшую часть Моровичей предателями никому и в голову не пришло, не те люди. Сын и внуки Хельги пытались обложить муромских Моровичей данью, но, уехав с отказом, побоялись испортить отношения с соседями — трое Моровичей воевали в то время на стороне Новой Римской Империи, и числились на хорошем счету.

— Вот, в общем, и все, если вкратце, — сказал Гостемил.

— А… я? — спросила Ширин.

— Что — ты?

— Я тоже… считаюсь… из рода Моровичей?

— Конечно. Вот только традицию тебе следует соблюсти.

— Какую?

— Креститься.

Ширин задумалась. А вдруг Гостемил не знает, что он приемный сын? Креститься… Нужно будет — крещусь, для блага дела.

— А герб наш… Ты говоришь, что каждый ратник его знает, — вопросительно сказала она.

— Да.

— Вот если я, например, подойду на улице к ратнику и покажу ему амулет, и скажу, что я из рода Моровичей, он поверит и признает?

Гостемил помялся.

— Признать-то признает, но делать я тебе это не рекомендую.

— Почему?

— Показывать герб и кичиться происхождением — это олегово семя любит, это не для нас. Это унизило бы родовое достоинство. Наши дочери выходили замуж за конунгов и приближенных императора… А наши сыновья женились на простых девушках. Для нашего рода не существует ни племен, ни сословий, ни границ. Поэтому, если уж показывать герб, то только в крайнем случае, когда это совершенно необходимо. Когда от этого зависит чья-то жизнь, причем не того, кто показывает амулет.

— А Шахин?

— Что?

— Он тоже… считается…

— Чтобы он считался членом рода, нужно, чтобы я его признал. Пусть он мне предоставит такую возможность. А то он вместо этого стал со мной драться — а это невежливо.

Ширин не поняла — шутит Гостемил или всерьез говорит.

— Я думаю, — сказала она, — что если бы в Каире знали, кто наш отец… то отношение к нам было бы другим.

Гостемил не ответил. Это ей так мечтается, подумал он. Незаконные дети и в Каире презираемы, из какого рода они бы не происходили.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. ЕЛЕНА.

Стальная выдержка, доставшаяся ей по наследству от отца, позволила Ширин не показать, даже отцу, насколько она стесняется. Чисто женская наблюдательность, позволяющая трезво оценивать практический аспект обстановки с первого взгляда, дала ей понять — Киев не Каир. Лучше. Намного.

Это она осознала, как только увидела дом. Дом друга отца. Он явно не принадлежал богатому человеку — никакой роскоши, позолоты, бархата. Но — просторно, двухэтажно, есть задний двор, и там — индивидуальная баня. О том, как живут здесь богатые, можно было только догадываться.

Затем — отец оставил ее дома одну и ушел по делам. Чтобы девушке ее положения в Каире остаться одной дома, следовало как минимум подкупить прислугу.

Далее — чистоплотность, судя по наличию бани в небогатом доме и объяснения Гостемила по поводу того, как и чем пользоваться, возведена в Киеве в культ. Ширин нравилась чистоплотность — возможно, из-за унаследованной, опять же от отца, брезгливости. Отец сказал, что пойдет с дочерью в крог (крог! — еще раз восхитилась она) — а в кроге мужчины, и им не возбраняется смотреть на девушку с едва прикрытыми волосами. И еще много-много всякого. И как запросто Гостемил привел к себе в дом людей, которые вовсе ему не ровня. Все христиане такие, или только он?

Она отметила про себя, что впервые назвала киевлян «христиане», вместо «неверные». Привыкаем понемногу, не так ли.

В Каире много интересных, веселых людей, но не всех можно пригласить к себе, это зависит от их происхождения и благополучия. Киев — свободный, легкомысленный, радостный. Правда, отец сказал, что ей нужно креститься. То есть, принять веру… неверных… Сможет ли она? И она решила — сможет. Она вспомнила, как Гостемил пощадил Шахина, и попыталась представить кого-нибудь из ее круга знакомых, кто поступил бы на его месте также. Нет, невозможно. Что-то у христиан есть такое, чего у нас нет. В любом случае, все это через неделю кончится, и никто ни о чем не узнает.

Гостемил взял ее руку в свою, и что-то говорил, ласковое, и она снова уснула, а проснулась только на рассвете. Одевшись, она спустилась в гридницу и перешла в столовую. На полу вповалку рядышком спали Порука и Астрар. Гостемил, полностью одетый, поправлял бальтирад, явно собираясь куда-то идти.

— А… доброе утро, — сказала Ширин.

— Да… здравствуй, — он улыбнулся, но тут же снова посерьезнел.

— Ты куда-то собираешься?

— Не знаю даже. — Он помолчал. — Куда он ушел? Я подозреваю, что в церкву. И понимаю, почему. Долг. Не люблю службу. Как заладят — долг, долг… не дыхнуть…

— Кто?

— Илларион. Ушел служить заутреню. Наверное. Его там убьют. Хоть бы меня разбудил, что ли.

— Я с тобой.

Гостемил подумал.

— Хорошо, — сказал он. — Вот, возьми кинжал на всякий случай, помести за гашник.

— А эти?

— Не проснутся до полудня. А, да, сленгкаппа на меху у Хелье была где-то.

— На меху?

— Снег идет.

Они вышли на улицу. Снег валил крупными хлопьями, густо. Город весь побелел и стал невероятно тих. Ширин, ни разу в жизни не видевшая настоящий снегопад, поразилась и обрадовалась — несмотря на то, что непривычно холодный воздух неприятно обжигал лицо, а руки сразу закоченели.

— Руки спрячь под сленгкаппу, — велел ей Гостемил.

Они дошли до пристани. Днепр лежал молчаливой серой гладью и ничего не отражал.

— Как тихо кругом, — сказала Ширин.

Гостемил чуть помедлил, поправил сленгкаппу, и решительно повернул на Боричев Спуск, ненавидимый всеми дериварянами, но, увы, церковь Ипполита, Алексин Храм, именно на этом спуске и стояла.

Неожиданно в прозрачной, загадочной утренне-снежной тишине раздался колокольный звон. Кто-то бил в колокол храма. Гостемил покачал головой — он знал, кто именно. Ширин сперва насторожилась, но затем поняла, что глубокие, неожиданно мелодичные удары колокола ей нравятся.

Двери Алексиного Храма стояли распахнутые. Внутри же храм был пуст. Гостемил перекрестился на алтарь, огляделся, и крикнул:

— Хо, Илларион! Спускайся, уж все прихожане в сборе!

Через некоторое время Илларион появился у алтаря. Гостемил приблизился и сказал ему на ухо несколько слов. Илларион посмотрел на Ширин, кивнул, и с серьезным видом начал службу.

Ширин, отдавая себе отчет в том, что находится в храме неверных, восприняла это совершенно спокойно — и сама удивилась. Как же так, подумала она. Это противоречит всему… почти всему… чему я училась. Я стою… рядом с мужчиной… в храме… идет служба… Почему мне так легко?

А я ненавижу прошлую жизнь, поняла она. Ненавижу давно, ненавижу страстно. И воином я стала — беспрецедентный случай — потому что лучше погибнуть от руки неверного, чем жить с верными, невыносимо лицемерными и тупыми, женщинами в Каире. В Каире у женщин общение — только с другими женщинами, я была исключением, но рано или поздно мне пришлось бы смириться. Всю жизнь бы видела их постные лица с плохой кожей и уродливые улыбки, слушала бы дурные разговоры, обоняла бы вонючие тела. А мужчины в Каире — не намного лучше. И все тебя поучают. С отцом я знакома три дня, и ни одного нравоучения я от него пока что не слышала. Знакома также с этим вот… жрецом… и он тоже не читает нотации, а ведь он священник! И Порука с Астрар ругаются, но не поучают друг друга. Очевидно, наставниками работают в этом городе только те, кому за это платят.

В церковь вошел прихожанин. А за ним еще несколько. К концу службы набралось около дюжины человек, мужчин и женщин, разных возрастов и сословий.

Отслужив, Илларион благословил паству и, сделав знак Гостемилу — подождать, скрылся в боковой двери. Прихожане начали расходиться. Ширин посмотрела на Гостемила.

— Пойдем, глянем, что там делается, на улице, — сказал он.

На улице снега было уже по щиколотку. Двое ратников вели вверх, к детинцу, какого-то прощелыгу со свирепым лицом.

— Ого! — Гостемил огляделся. — Похоже, светлейший отпрыск прибыл снова в Киев и привел дружину.

Это действительно так и было. Владимир вернулся накануне, и после этого всю ночь сто ратников наводили справки — ловили шляющихся по улицам и спрашивали у них, что произошло давеча и где искать виновных. Утром город почувствовал облегчение. Робко, постепенно, люди начали выходить на улицы. Тем не менее, Алексин Храм был пока что единственной функционирующей церковью на весь Киев.

— Красиво, — сказала Ширин, снова радуясь снегу и пейзажу. — А… служба… молитва… мне очень понравилась.

Гостемил подмигнул ей, и ей тоже захотелось подмигнуть в ответ, но она сдержалась. Они вернулись внутрь. Вскоре Илларион вышел к ним, ведя за собой среднего возраста благообразную пару.

— Познакомьтесь, — сказал он. — Это болярин Сметка и жена его, Гудрун. А это — болярин Гостемил с дочерью, привел ее крестить.

Очевидно, Илларион их подготовил — сказал, что крестить будут взрослую девушку, поскольку ни Сметка, ни Гудрун удивления не выказали.

— Очень рада, — с достоинством сказала Гудрун, улыбаясь.

— Я тоже очень рад, — добавил Сметка. — Ладная у тебя дочка, болярин. Ты из какого рода?

— Из Моровичей.

— О! — уважительно сказал Сметка. — Честь великая, болярин! А мы из Голубкиных.

— Суздальский род, — вспомнил Гостемил, чуть подумав.

— Основная ветвь в Суздали, а наша, побочная — из старых киевлян. Болярышня, — обратился он к Ширин, и ей стало невыносимо приятно, приятнее, чем когда он отметил ее ладность, — мы оба к твоим и твоего отца услугам. Гудрун, скажи хоть слово.

Гудрун улыбнулась и не обиделась, из чего Ширин заключила, что она не только достойно держаться умеет, но и ум у нее есть, и сказала:

— Да, мы будем твоими крестными.

Ширин не знала, что это такое, но не подала виду.

— Это хорошо, — сказала она.

— Какое же имя ты себе выбрала для крещения? — спросила Гудрун.

— Еще не выбрала, — пришел дочери на помощь Гостемил. — Вот мы спросим Иллариона, может подскажет.

— Подскажет, подскажет, — заверил Сметка. — Священник у нас, хоть и молод и горяч, но дело свое знает. А к вечеру добро пожаловать к нам, на Ряженку. Третий дом от угла, с белым порталом.

— Да, напомни мне, — сказала Гудрун, обращаясь к Ширин, — нам недавно привезли целый сундук из Веденца, там такие броши — загляденье! Возьмешь, сколько захочешь. Есть несколько фигурных, золотистого оттенка, они хорошо будут сочетаться с цветом твоих волос.

— Супруге моей лишь бы броши перебирать, — заметил Сметка. — Дело женское, а я в толк не возьму никак — что такого хорошего во всех этих побрякушках? Часами могут любоваться.

— Сметка, мы в церкви.

— Ну так что же? Я и в Судный День скажу тоже самое — половину времени, кое могла жена моя посвятить духовному совершенствованию, истратила она на любование драгоценностями.

Ширин подумала, что теперь-то уж Гудрун точно обидится, но вместо этого Гудрун засмеялась.

— Мужчины не понимают, — объяснила она Ширин. — Или делают вид, что не понимают. А для нас драгоценности — как для них оружие. Видела, как стоят мужчины возле оружейной лавки? А уж зайдут, так каждый ножик со всех сторон обсмотрят, каждый щиток на прочность проверят, себя им по лбу ударяя.

Теперь засмеялся Сметка, а Гостемил улыбнулся широко, приветливо. Ему нравилась эта пара.

— Ну вот скажи, — попросил Сметка, — ну вот, когда мы в гости собираемся… четверть века мы женаты… ты ведь перед зеркалом своим венецианским вертишься час, а то и два, то тут поправляя, то там приглаживая. А потом вдруг, после всего этого, — ах, нет, это неправильная запона, тут другой совсем цвет нужен, и материал, и орнамент, а то размер моих глаз никак не сочетаются с этим узором под левой грудью.

Гудрун снова рассмеялась.

— И ведь что глупо-то, — продолжал Сметка (Ширин поняла, что говорит-то он правду, но говорит ее шутливым тоном, то есть, любит жену и ее причуды, и расстроился бы, если бы на приготовления у Гудрун уходило меньше времени), — хочешь ты выглядеть привлекательно, а цель-то какая? Поддерживать интерес мужа нужно дома, а не на людях. А так — что хорошего, когда в гостях на тебя мужчины пялятся?

— Во-первых, — ответила Гудрун, — это тоже поддерживает интерес мужа. Во-вторых, у женщины в гостях самое главное, чтобы все остальные женщины лопнули от зависти, а мужчины изныли бы от неудовлетворенной страсти. Если не лопнули и не изныли, значит поход не удался. И в третьих, когда в гостях к женщине такое внимание, это позволяет ей впоследствии снисходительно, а не с ненавистью, смотреть на мужа.

Сметка и Гостемил засмеялись.

— Вот такая она у меня, — сказал Сметка. — Норвежки все такие.

— Не все, — возразила Гудрун. — Только которых на свалке нашли. Он меня на свалке нашел, — объяснила она Ширин и Гостемилу. — Идет мимо свалки, смотрит — я лежу. А ведь в детстве его родители учили — не подбирай, что другие выбросили, раз выбросили, значит была тому причина.

— Гудрун, не позорь меня перед честным народом, — строго сказал Сметка, но строгость у него получалась плохо. — После вечеринки в Житомире это было, — объяснил он. — Морозище стоял, аж белки с деревьев падали кольями. А она с кем-то подралась, так ее свои ж норвежцы выкинули на свалку, и она там лежала, лыка не вязала.

— Неправда, — возразила Гудрун. — Я лежала там с кружкой вина и пела венецианский напев.

— Петь надо, когда слух и голос есть, — возразил на это Сметка. — А ты, когда поешь, соседи в погреба запираются, кошки в лес бегут.

— Клевета. Я сейчас спою.

— Ай! Только не это.

— А ведь спою!

— Мы в церкви, Гудрун.

— Ну так веди себя прилично. А то спою.

— Я стараюсь.

— А у вас там, на Ряженке, спокойно? — спросил Гостемил.

— Знаешь, болярин, — Сметка покачал головой, удивляясь. — Невероятно! Холопья все перепуганы, охраны у нас — только повар с вертелом, но лихие люди к богатым, надо понимать, идут в последнюю очередь. Богатых начинают грабить только когда видят, что грабеж бедных сходит с рук. Даже несправедливо как-то. Уж я даже сверд свой дедовский выволок из кладовой, и повар мне его наточил, как смог.

— Не накличь беду, — сказала Гудрун.

— Мы в церкви, не богохульствуй.

Вышел к ним Илларион и сказал, что все готово. Повел всю компанию в подсобное помещение — малую молельню. Почему он не захотел ее крестить в главном зале, Ширин не поняла. Стояла, смотрела на крест, исполняла все, о чем Илларион ее просил. Илларион буднично смазывал маслом какие-то приспособления, тем же маслом мазал ей лоб, показывал, как нужно креститься двумя пальцами. Временами она поглядывала на Гостемила, и он улыбался.

В какой-то момент ей стало не по себе. Она стала выполнять все механически, отзываясь на просьбы, делая нужные жесты и поклоны, но глаза ее остановились на распятии, в груди стало тесно, мысли разбежались.

Я знаю, Ты есть, сказала Создателю Ширин. Я верю в Тебя. Мне так нравятся эти люди, что я счастлива. Помилуй их и помилуй меня. Даю Тебе слово, что к вечеру всё расскажу отцу. Не сейчас, а к вечеру. Дай мне еще несколько часов счастья.

Где-то ближе к концу ритуала она услышала имя, которым ее нарекли — Елена.

А снег продолжал валить, и все густел, и скрипел под ногами. Гостемил поймал снежинку, показал Ширин, и слизнул ее с руки. Она поступила так же. Пресная вода, без особого вкуса.

— Ты видела раньше снег? — спросил он вдруг.

— Нет.

— Давай поиграем в снежки.

Про снежки наставники ей все уши прожужжали во время оно. Ширин решила попробовать. Гостемил сгреб снег с одной из граней забора голыми руками и слепил небольших размеров шар — как для игры в мяч. Ширин заколебалась. Он отдал шар ей. Шар был холодный, мокрый. Гостемил слепил еще один снежок, взял его двумя пальцами и, не замахиваясь, стоя перед ней, пульнул его Ширин прямо в лоб. Она опешила. Гостемил сделал большие глаза. Тогда она тоже взяла свой снежок двумя пальцами, прицелилась, кинула, но Гостемил увернулся, и показал ей язык. И кинулся лепить следующий снежок. Ширин, следуя его примеру, наклонилась и собрала в пригоршню снег прямо с земли. Опыта лепить снежки у нее не было, и она завозилась и зазевалась, и следующий снежок Гостемила, брошенный с легким замахом, угодил ей в плечо. Она возмутилась и кинула свой снежок в Гостемила, но он снова увернулся и вдруг спрятался за дерево, и стал там лепить следующий. Тогда, рассердившись, Ширин быстро слепила снежок и стала проводить обходный маневр. Но Гостемил двигался так, чтобы между ним и Ширин все время было дерево, и вдруг, неожиданно высунувшись, кинул снежок, и попал Ширин в щеку. Кидал он не в полную силу, но все равно было больно и обидно. Еще пуще разозлившись, Ширин кинулась к нему со своим снежком, а он стал от нее убегать, хохоча. И вдруг ей тоже стало весело. Она кинула снежок, попала ему в спину, поскользнулась, упала в снег, вскочила, стала лепить следующий. У Гостемила снежки получались быстрее — но только в начале. Ширин удалось выбрать момент, когда он наклонился за следующей порцией снега, и стал распрямляться — тут она и швырнула в него снежком, и попала прямо в лицо. Гостемил покачнулся и упал плашмя в снег. Ширин испугалась, подбежала к нему, присела, а он схватил ее за шиворот и повалил — прямо в снег, лицом вперед, а сам вскочил, хохоча. Она тоже вскочила и закричала:

— Ах, ты!

И тоже стала хохотать. Некоторое время они лепили снежки и гонялись друг за другом, скользя, падя, вскакивая. Сметка и Гудрун, выйдя из церкви, смотрели на них и улыбались.

— Перемирие! — крикнул Гостемил. — Иди сюда!

Ширин кинула снежок, попала Гостемилу в бедро, но он помотал головой и поманил ее. Она подошла.

— А чего эти двое стоят и ржут, — тихо сказал он. — Непорядок. Делаем так. Расходимся, прикидываемся, что сейчас снова будем кидаться друг в друга, но как только ты слепила снежок — сразу кидай в них, и я тоже кину.

Ширин посмотрела на него испуганно.

— Не бойся, — сказал он. — Снежки не камни. Только кидай не очень сильно, а то мне давеча в морду попало, так, доложу тебе, как кулаком въехали. Дщерь моя атлетическая. Вперед, не трусь.

Она отошла, слепила снежок, и решила, что подождет, пока Гостемил бросит первый, но в этот момент снежок, брошенный Сметкой, попал ей в ухо и шею, и часть снега ссыпалась за рубаху и обожгла холодом спину. Ширин рассвирепела и бросила свой снежок в Сметку, а в это время Гудрун метнула в Гостемила целый ком.

— Дочка, на помощь! — крикнул Гостемил.

И вчетвером они принялись отчаянно и быстро швырять друг в друга снежками. И все смеялись.

Распаренная, с горящими щеками, Ширин не забыла — отошла по окончании игры чуть в сторону и сказала тихо,

— Спасибо Тебе, — по-арабски, а затем на всякий случай повторила по-славянски.

— Какие кроги нынче открыты? — подумал вслух Гостемил. — Нам всем срочно нужно позавтракать!

Чета Голубкиных и Моровичи, отец и дочь, отправились на поиски открытого крога. И через четыре квартала таковой нашли — прямо на Боричевом Спуске. Крог этот содержала толстая пожилая саксонка. Женщина практичная, едва прослышав о беспорядках, она сразу наняла себе шестерых дюжих парней с боевым опытом, хорошо им заплатила, и пообещала столько же, если они сохранят крог в целости до окончания беспорядков.

Посетителей было несколько. В печи весело горел огонь. Голубкины и Моровичи облюбовали добротный дубовый стол рядом с печью.

Яичница по-житомирски с корбуками и ветчиной, приправленная сыром, укропом, мелко порезанными огурцами, луком, и соусом из перца и сечки невероятно понравилась Ширин. От вина она отказалась, но решила попробовать хлебный квас, и он ей понравился не меньше яичницы.

Голубкины ни разу не спросили ее, откуда она такая взялась — с темными волосами, с пухлыми неславянской пухлостью губами, ранее не крещеная. У четы наличествовало — возможно, врожденное, но скорее всего привитое хорошим воспитанием — чувство такта. Обращались они к Ширин — Елена. Было непривычно, но неудобства Ширин не испытывала.

Какой-то симпатичный паренек пристроился за столиком неподалеку от них и тоже заказал себе завтрак. Голубкины посматривали в его сторону, переглядываясь. Через некоторые время, пожав плечами, Сметка сказал:

— Стесняется. Это наш сын, Лель. Надо бы его позвать.

— Лель? — переспросил Гостемил.

— Это мы в юности с Гудрун играли в такую игру, — объяснил Сметка. — И доигрались.

— Пусть еще поломается, — сказала Гудрун. — Он давеча напроказил. Прачке плюху залепил. Кретин. На холопку руку поднял.

— В общем-то за дело, — заметил Сметка. — Она его стращала неделю, говорила, что обо всем расскажет. Хотя, насколько я понимаю, рассказывать нечего — ну, помиловались раза два, дальше поцелуев томных дело не пошло.

— Во-первых, он наверняка врет, — сказала Гудрун. — Во-вторых, даже если это правда, тиун поверит прачке, а не ему. Прачка скажет, что он ее изнасиловал, и тиун выдаст ей вольную. Какого лешего — где теперь в Киеве хорошую прачку найдешь?

— Лель, иди сюда! — позвал Сметка.

Лель встал и направился к их столу. Встал почтительно рядом с родителями.

— Вот, познакомься, — сказал Сметка. — Это болярин Гостемил, и дочь его, Елена.

— Здравствуй, болярин, здравствуй, Елена, — сказал Лель, хмурясь.

Было ему лет девятнадцать на вид. Невысокий, но крепкий, приятный лицом, с белесыми, едва заметными бровями, циничным абрисом губ, с пробивающейся мягкой бородкой. Красивый, подумала Ширин. Даже очень. Мелькнула мысль — сегодня мы идем к ним в гости, и нужно будет улучить момент. В Киеве женщины берут инициативу в свои руки не скрываясь, вот и нужно будет это сделать. Не умирать же мне девственницей. Паренек явно развратный, вон у него глаза какие… масляные… не откажет.

Лель поразглядывал ее некоторое время, присев на ховлебенк рядом с Гудрун.

— Сегодня вечером они придут к нам в гости, — сказала Гудрун. — Чтобы никаких скандалов дома. Понял?

— Понял, — легко согласился Лель. — А скажи, Елена, ты любишь пряники?

— Люблю, — ответила Ширин.

— Здесь недалеко есть заведение, там потрясающие пряники. И кава самая лучшая в Киеве. Хочешь, мы туда с тобой пойдем, прямо сейчас?

Гудрун дала ему подзатыльник.

— Не обращай внимания, Елена, — Сметка криво улыбнулся. — Он ко всем девушкам пристает. Уж не знаю, в кого он такой пошел.

Гудрун сказала «хмм…» и саркастически улыбнулась. Сметка укоризненно посмотрел на нее. Она закатила глаза.

Да, подумала Ширин, красивый мальчик. И осторожно улыбнулась ему, как в ее представлении должны были улыбаться женщины, если мужчина им нравится. Но Лель не заметил, а улыбнуться еще раз она побоялась — решила, что это будет глупо выглядеть.

Она сидит в кроге. Она, Ширин — в кроге! Это помимо всего прочего. Арабские наставники говорили ей, что кроги на Руси — рассадники разврата и святотатства, символ порочности неверных. Славянские наставники по секрету рассказывали ей, что и как в крогах расположено, какие увеселения, как подают, о чем ведут разговоры.

Гусляров не было — ни у печи, ни в углу. Очевидно, было еще рано, а может гусляр боится, что распустившиеся низы отберут у него на улице гусли. Проституток, они же хорлы, тоже не было видно. Ширин отсутствие обещанных персонажей не смущало. Вот печь, вот стол, за столом ведется приятный разговор, половой обслуживает. Как просто, и в то же время как интересно, увлекательно, уютно! За соседними столами тоже о чем-то болтают, мужчины и женщины, слегка озабочены беспорядками, но приветливы. Все на равных. И удивительно вкусно. Она снова взглянула на Леля, и он поймал ее взгляд и незаметно ей подмигнул. Ширин вспыхнула и отвела глаза.

Дома оказалось, что вернулись возницы, а Порука их не пускает погреться, говорит — не знаю я вас, ждите, когда болярин придет.

Уединясь с отцом в занималовке, Ширин села рядом с ним на ховлебенк.

— Я тебе сейчас скажу кое-что. Мне давно нужно было тебе об этом сказать, но я не могла.

— Скажи.

— Ты ведешь себя в точности так, как должен вести себя представитель нашего племени.

Выговорив это, она внимательно на него посмотрела. Она думала, что он улыбнется или нахмурится, но он просто ждал, что она еще скажет.

— Есть две ветви друзов, — пояснила Ширин. — Одна, стоящая за невмешательство. И вторая, сохраняющая единство любой ценой.

— Кто такие друзы? — спросил Гостемил.

— Тебе не нужно больше притворяться, — сказала она. — Ведь мы из одного племени. Из сохраняющих единство любой ценой. Насколько мне известно, мать была против… вмешательства со стороны. И тогда ей назначили жениха, и дали ее ребенку… детям… отца. Этим женихом оказался ты, и ты выполнил свой долг. Я тебя ни в чем не виню.

— Что ты плетешь! — возмутился Гостемил. — Какой еще долг! Меня никто не назначал, и никаких долгов у меня нет. Долги — это неприлично.

— Не нужно больше скрываться. Я такая же верная, как все друзы, как ты.

— Ни о каких друзах я ничего не слышал. Друзы…

— Мы — последователи Аль-Хакима.

— Тебя только что крестили.

— Это обычное дело. Друзы принимают христианство, равно как и мусульманство, и иудейскую веру. Все эти веры хороши. Но у друзов есть и еще один закон, который стоит выше остальных законов, и в него посвящены немногие. Видишь, как я хорошо обо всем осведомлена.

Во время, описываемое нами, доктрина друзов еще не оформилась окончательно. В наличии имелись не две секты, как полагала Ширин, а несколько. Сегодняшние друзы не признали бы своей ни одну из этих сект, хотя и сохранили многие возникшие тогда традиции — как-то, верность той власти, которой они платят дань, беспрекословное участие в войнах, которые ведет эта власть, гостеприимство, нераспространение понятий друзов среди других племен и конфессий, вера в великую цель и избранность, несмешение с другими племенами. Как и сегодняшние друзы, тогдашние верили, что на земле друзов может быть только определенное количество, и только рожденный от двух друзов может считаться друзом. Сегодняшнее же этно-сообщество образовалось через два десятилетия после встречи Ширин и Гостемила.

— Я не понимаю, о чем ты толкуешь, — сказал Гостемил. — Хоть убей — не понимаю. Друзы какие-то… Название мне не нравится…

— Отец, ты, видимо, приемный сын…

— Я? Приемный? — Гостемил рассмеялся. — Да, наверное. По росту принимали. Самого рослого отобрали и приняли.

— Ты не шути. Ты друз.

— Кто тебе это вбил в голову, Меланиппе?

— Мне рассказывал наставник. Как нарочно подсчитывали момент, когда можно будет это совершить. Мать не хотела, чтобы ее ребенок был друзом. Тогда тайно собрались старейшины и постановили, что в назначенный час, вдали от Каира, к матери подойдет выбранный ими человек, тоже друз. И, если нужно, применит силу.

Гостемил что-то вспоминал. Венеция. Страда. Окно. «Этот мужчина за мной следит». С Зибой они говорили по-гречески, следивший мужчина не понимал. «Хочешь, я избавлю тебя от его присутствия?» «Нет, просто побудь со мной, и он уйдет». Один раз мужчина предпринял попытку… ворваться в дом… В дом мог ворваться кто угодно, муж с охраной вечно отсутствовал… Гостемил гнал его несколько кварталов… А потом даже ночевал несколько раз, тайно, у Зибы, дабы оградить ее от посяганий.

— Позволь, позволь, — сказал Гостемил. — Я, кажется, начинаю понимать кое-что… Он тоже был светловолосый… Кто тебе первый описал меня? Кто первый сказал тебе, что у тебя есть отец, и зовут его Гостемил?

— То, что тебя зовут Гостемил, мать тайно передала моим наставникам.

Некоторое время Гостемил молчал.

— Вот что, — сказал он наконец. — Если тебе нравятся друзы, то должен тебя разочаровать. Друз ты только наполовину. Насколько я понимаю, человек, который должен был… сойтись с твоей матерью, не смог с ней сойтись, и, кажется, я тому причиной. Но, видишь ли, дочь моя, человек тот совершенно не нравился твоей матери, а я ей нравился. А она мне.

— Нет, — сказала Ширин.

— Что — нет?

— Не может быть.

— Увы.

Всё вдруг перевернулось в голове Ширин. То, что сказал ей Гостемил, было очень похоже на правду — к насильникам, и к людям, готовым пострадать за какую-то идею, отец ее явно не принадлежал. Единственное общее с назначенным друзом у него было — он тоже был светловолосый… А половинных друзов не бывает.

— Я — не друз? И Шахин — не друз? — растерянно спросила она.

— Что ж делать. Не каждому позволено быть друзом, — рассудительным тоном объяснил Гостемил. — Правила строгие, редкое везение должно быть…

— Так значит…

Молчала она долго. Но ей было восемнадцать лет, и была она женщина. Многие женщины, особенно в молодости, подсознательно ставят реалии выше убеждений.

— Отец, — сказала она. — Через неделю в Киеве будет новая власть.

Он чуть отодвинулся, перекинул ногу, и сел верхом на ховлебенк.

— Объясни.

— Наш отряд, Шахина и мой — часть войска фатимидов… Мы — «тигры»… Это не важно… Мы пробирались окольными путями, а сейчас все собираются к северу от Киева. По соглашению с… Интрепидами?… на престол посадят Судислава, он уже выехал из Пскова.

— Продолжай.

— Греческие богослужения запретят. Недовольных выгонят из города.

— Сколько человек в войске?

— Около трех тысяч. Но это отборное войско. И оно будет расти.

То есть, подумал умеющий сопоставлять факты Гостемил, Неустрашимые договорились с фатимидами. Фатимидов поддержат остальные халифы, конечно же. И, цинично завладев киевским запрещенным рынком рабов и получая от него доходы, устранив Ярослава, халифы возьмут Константинополь в тиски, а Неустрашимые заберут себе весь север. В Новгороде, небось, только того и ждут. Прибавим сюда то, что происходит в Полонии — и получается новый, гигантский передел мира. Мне-то лично до этого никакого дела нет… то есть, есть конечно, но только как христианину… Но, как христианину, мне, в общем-то, все равно, какая над нами власть… Но Хелье обещал вернуться до первого снега, первый снег выпал, он приедет, а тут у нас такое… Да и драка будет, церкви и дома пожгут, включая, возможно, вот этот самый дом.

Что ж, пойдем и доложим обо всем маленькому Владимиру. Это его касается прямо — в данный момент он якобы правит Киевом… Если Нимрод успеет предупредить Ярослава, и Ярослав примет меры и не попадется в руки Неустрашимым, и прибудет в Киев — дружина у него малая. Киевское войско ушло на юг — вернется, когда будет поздно, фатимиды, взяв город, легко отобьются. И останутся. И укрепятся. Языческие восстания польского толка вспыхнут по всем городам и весям.

— Пойдем со мной в детинец, — сказал Гостемил, вставая. — Ты возложила на меня ответственность, а я этого терпеть не могу, и чем скорее я переложу ее, ответственность, на плечи олегова отродья, тем лучше. Пойдем, пойдем.

Ширин серьезно смотрела на него снизу вверх.

— Ты будешь защищать Киев? Отец, может лучше…

— Да, я об этом уже подумал. Ты действительно моя дочь!.. Не лучше ли устраниться, взять и уехать нам с тобой? Да, наверное, но я обязан здесь торчать, пока не вернется Хелье и пока не вернется от Ярослава Нимрод. А уж коли я тут торчу, нужно что-то делать.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. О БОЖИДАРЕ.

Тянется, тянется утрамбованная тропа — не хувудваг, не страда, а так — ухабисто, но проходимо и езжаче, следует по ней малым ходом длинный обоз, хорошо охраняемый. Всадники с луками, топорами, свердами, в кольчугах — сзади, спереди, с боков. Бесплатная услуга, предоставляемая Неустрашимыми водящим такие караваны. Всадникам платят Неустрашимые. Неустрашимым платят караванщики, и это выгодно и тем, и другим. Несметные богатства приносит работорговля.

Когда-то, в незапамятные времена, рабов нужно было брать силой — окружать, ловить, драться, рисковать жизнью. И сейчас так бывает — нападет один правитель на другого, кто-то победит в драке, побежденных берут в плен. Кого-то выкупают богатые семьи, а люди попроще — сразу передаются с рук на руки караванщикам, уже в цепях. И еще долго такой способ получения рабов будет практиковаться в Африке южнее Сахары. Но на севере надобность в таких экстремальных методах на какое-то время отпала. Законы северных княжеств способствуют более простому, мирному, бюрократическому определению человека в рабство — за провинность. Украл ли, подрался ли свирепо, либо хулу возвел на кого-нибудь, на кого хулу возводить не положено даже по пьяни — ведут на суд к тиуну. Если есть у тебя, чем заплатить за вину свою — виру в пользу правителя и откуп в пользу пострадавших — хорошо, а нет, так выдадут тебя, связанного, пострадавшим. Не все пострадавшие могут позволить себе содержать холопа, большинство сразу связывается с караванщиками, а вира князю выплачивается из денег, от караванщиков полученных. И тянутся, тянутся обозы — в Прагу, в Киев, в Веденец, в Консталь. Время от времени какой-нибудь князь под нажимом церковников издает указ, запрещающий работорговлю, и работорговля уходит в тень — недалеко от давешнего своего центра, в какой-нибудь растущий по соседству залихватский лес, но чтобы рядом либо хувудваг, либо река. Среди церковников часто попадаются совестливые, хотя и небрезгливых хватает — кормятся некоторые от работорговли. А следующий князь либо отменяет приказ, либо смотрит на вялое его исполнение сквозь пальцы, поскольку в хоромах крышу надо чинить, да гостей приглашать, да хвесты им управляться давать, да с соседями драться за честь родной земли, патриотизм поддерживать, а средства откуда? У смердов брать — так они скоро сами себя в рабство продадут, так их уже ободрали. На купцах отыгрываться — так ведь купцы народ мобильный, будешь у них урывать, зарвешься — снимутся с места и больше не вернутся, мало ли торговых городов на свете! С ремесленников тоже не очень наживешься, они норовят все больше продукцией расплатиться, а горшки, плошки да скаммели — не дукаты все-таки, на них ожерелье супруге не купишь, и войску платить горшками — остроумно, конечно, но у войска с юмором плохо, шуток не понимают, да и шутить с вооруженными людьми опасно. И процветает работорговля несмотря ни на какие запреты и щепетильность духовенства.

Вот сидит в одной из повозок цепью к борту прикованная женщина. Чего ей в жизни не хватало? Муж, гончар, кормил да одевал. Дети не слушались, но все равно с детьми приятно было. Но молода она да горяча, двадцать два года ей. Захотелось ей перстень «как у Грачихи». Так ведь Грачиха-то замужем не за кем-нибудь, а за Кумякой-купцом, который из Консталя не вылезает, мехами торгует. Откуда у жены гончара такие средства? Нету средств. А перстень хочется. А что поп болтает, мол, воровать нехорошо — так кто ж попов слушает. Сунулась женщина в лавку, заговорила лавочнику зубы, он отвернулся, она хвать перстень! А он ее за руку — хвать! Прибегает стража. И сколько не кричала женщина возмущенно, что только посмотреть взяла, примерить, не поверили ей, к ответу привели, перед тиуном поставили. Мужа вызвали. Муж руки и шею сполоснул, рубаху почище напялил, явился. Видоков у тиуна целая дюжина набралась, все на жену показывают — она, она, взяла, хорла, украла! Видели и знаем, она такая, обязательно схвитит что-нибудь, ежели гвоздями не прибито! Хотя откуда им знать, какая она — они до этого с нею знакомы не были. Но тиун кивает важно и говорит гончару — можешь выкупить дуру свою из греха? (Тиуны часто путались в терминологии, да и то сказать — должность востребованная, столько образованных в целом свете нет, чтобы каждый тиунов пост образованным человеком заполнить). Гончар говорит — денег нет в данный момент, но, может, в рассрочку? Ежели в рассрочку, так я, наверное, потянул бы. А тиун ему в ответ — мы здесь не на торге, какая рассрочка, ты что, совсем спятил, глаза от гончарного круга в разные стороны разбежались? Нет, плати полностью. Гончар говорит — нету у меня! (А жене — «Ну, хорла, чтоб тебя дышлом где-нибудь прибило, гадина, воровка!» Жена плачет, осознает провинность, но слезами провинности не смоешь). А коли нету, говорит тиун, так вот, стало быть, поступает она в холопки истцу.

А истец-то торгует не золотом, а так, местными поделками, самый дорогой металл — серебро у него. А камни в перстне — не алмазы вовсе, а так, леший их знает, желтовато-сероватые какие-то, может даже не янтарь. Живет он вполне сносно, два холопа и одна холопка, и еще одной холопки не надобно ему. Платит он виру в пользу князя — немалую, надобно сказать. А женщину провинившуюся три княжеских ратника под его руководством ведут под белы руки к караванщику — на пристань, или в лесок, в зависимости от состояния и исполнения закона по поводу работорговли. И вот она прибывает в Прагу. По дороге ее кормили и поили, но так, что похудела она значительно. Также, сцепилась было она свободной рукой с соседкой, которая ее оскорбляла. На привале подошел караванщик и подъехали всадники, увидели два женских лица в синяках да ссадинах, допытались, какая из них первая драться начала, товар портить. И соседку тут же на месте, перед всем караваном, придушили и скинули с повозки. Чтоб другим неповадно было.

Вот другая женщина едет, совсем молодая. Надоела она мужу, посоветовался муж с тиуном, тиун говорит тихо — прибыль пополам. На том и порешили. Обвинил муж жену в измене, привел к тому же тиуну, тот на бересте накарякал чего-то, и оказалась женщина в повозке караванной.

Вот парень едет, смазливый. На охоте поймали — охотился в не ему принадлежащем месте. Разговор короткий — оказался в тот же день парень этот в обозе, и, судя по внешности его — кандидат на кастрацию и зачисление в евнухи где-нибудь в Андалузии.

Вот мужчина едет, видный, работящий, туповатый — княжьего отрока прибил, и дополнительно буянил в том же кроге, ставню сломал. Возможно, его продадут саксонцам, будет он у саксонцев земледелием заниматься или плотничать — он неплохой плотник, в Саксонии умение уважают — но вряд ли. Потому что фатимиды и Багдад платят щедрее прижимистых саксонцев. Будет в каменоломне надрываться по шестнадцать часов в сутки.

И вот она, наконец, Прага.

В предыдущем веке иудейский купец из Иберии, сын Якоба, разбогатевшего на работорговле, сам работорговлей не занимался — хлопотно и противно. Больше всего любил он мотаться по миру, смотреть, где кто и как живет, и записывать в путевой дневник. Для виду, и чтобы не сердить отца, транспортировал он какие-то тряпки из одной страны в другую, продавал, и даже какие-то прибыли получал иногда, но редко, а в основном финансировал поездки свои из семейного бюджета. Звали его Абрахам, в Андалузии арабы произносили «Ибрахим». Оставил он после себя путевых заметок великое множество, а был он парень наблюдательный, и тысячи историков последующих веков проклинали его имя, поскольку все их стройные теории по поводу мироустройства прошлого ссыпались в прах благодаря этим самым заметкам. Историкам ведь что в радость? «Такой-то правитель имел такие-то помыслы, правил так-то, экономически страна его отличалась от других тем-то и тем-то, ходил в походы на таких то, несколько раз ему в этих походах надавали по арселю, но он все равно был благородный и симпатичный, и из любви к нему народ нацарапал на стене что-то вроде „Мы любим нашего славного повелителя, ура“». Моду описывать прошлое в таком стиле ввел в свое время Плутарх. Но тут появляется этот дурной иудей без смысла и без стержня, делом своим прямым не занимается, а только пишет и пишет, и в связи с его писульками получается, что правитель этот помыслы имел — как бы побольше урвать, да кого бы в спину ножиком ткнуть, руководил как придется, экономически страна жила своей жизнью и платила дань Неустрашимым, в походы ходил не по экономическим причинам, а потому, что делать ему было совершенно нечего, благородством особенным не отличался, а больше трусостью и подлостью, а на стене народом нацарапано «хвой», проще и значительнее.

И рассуждают историки — на севере во время оно строить из камня несподручно было, поскольку холодно, а камень не греет. А вовсе, мол, не из-за того, что средств мало, и культуры тоже.

Но вдруг ни с того ни с сего чудак этот с психологией бродяги пишет в своих заметках, что город Прага построен из камня и извести! То есть как?! Париж — деревянный, Венеция — деревянная, Сигтуна — деревянная, про саксонские и польские сараи и говорить нечего, Киев застраивается медленно, а Прага на Влтаве — каменная? С чего это вдруг? Какой к лешему камень при раннем феодализме?

А очень просто. Есть во всей Европе, от Урала до Гибралтара, ремесла, есть агрикультура, есть меха и платья, есть моды, и даже письменность есть. Но основной доход, самое прибыльное дело — все равно работорговля, главный и самый богатый клиент — триумвират халифатов, Северная Африка — у них, Ближний Восток вместе со святым Иерусалимом — у них, а Прага на Влтаве — открытый, всеми признанный центр этой самой работорговли. В Киеве стесняются, в Константинополе прикрывают и на пиратов сваливают, в Венеции не поймешь, что происходит, там вчерашний раб, сегодняшний пират и завтрашний караванщик — одно и то же лицо, а в Праге все как на ладони. И поэтому нанимает себе Прага лучших зодчих, и содержит каменоломни, обслуживаемые тысячами рабов, не приглянувшихся фатимидам — у Праги есть средства. Рабский труд непроизводителен — но цены на забракованных рабов низкие, и на ту работу, с которой один человек справится, можно бросить пять рабов, и кнутом будить в них производственный энтузиазм.

Божидар, священник Пахмутской Церкви в Праге, не собирался в тот день лицезреть пристань, не желал — он устал и хотел спать. Но кратчайший путь к церковному флигелю из замка лежал именно через пристань, мимо торга. И именно к пристани и торгу в это время прибыл караван. Божидар отворачивался, но все равно увидел. А раз увидел — значит ответственен, поскольку Создатель учитывает такие грунки. Божидар очень боялся гнева Создателя.

В суме Божидара лежали золотые монеты — из замка, на нужды церкви. Монет было жалко, да и распоряжаться ими у Божидара не было административного права. Прикинув нынешние цены на рабов, Божидар с облегчением понял, что выкупить весь караван денег не хватит. В караване человек пятьдесят, прикованных. Значит, подумал Божидар, нужно выкупать только христиан.

Вообще-то христианину не положено делить людей на своих и чужих, но человек слаб и склонен к группированию, даже если знает Учение наизусть. Кроме того, такая установка, «только христиан», весьма удобна — выкупишь троих, или семерых, а остальным скажешь — врешь, никакой ты не христианин, нарочно обманываешь.

И Божидар, тяжело вздохнув и дрожа от страха, двинулся к караванщику, сидевшему на краю передней повозки и созерцавшему реку. Ратники, обслуживающие караван, поглядели в сторону священника и даже не приблизились, не спросили ни о чем.

Караванщик, сурового вида араб, оглянулся на Божидара. Божидар предпочел бы иудея, поскольку иудеи по большей части люди приветливые, берут шармом, а арабы шарму не доверяют, и презирают всех неверных открыто. К сожалению Божидара, иудеи пражской работорговлей заниматься перестали давно (сказался декрет основоположника ашкеназийской системы Гершома бен Иуды, из Майнца, созвавшего в начале века синод и запретившего на этом синоде многоженство (сроком на тысячу лет), развод без согласия жены, и чтение чужих писем — каравановождение заставляет мужа отлучаться из дома на длительное время, и кто ж его знает, чем в это время занимается жена, а вернулся — ни на другой жениться нельзя, ни развестись, ни хотя бы доказательства неверности в письмах ее предъявить раввину, вот и перестали иудеи ездить по миру туда-сюда). Еще лучше было бы, если бы караванщик был христианин, но о таком и мечтать нельзя было — в Андалузию, к примеру, работорговый путь лежал через Империю, и каждый новый император подтверждал запрет предшественника на каравановождение среди христиан. Предполагать, что Хайнриху Второму за запрет платила заинтересованная сторона — глупо, не тот случай, не тот человек. А вот с Конрадом — все может быть, дело темное. Под давлением имперской знати Конрад хотел даже запрет отменить, но последовала гневная депеша из Рима, от развратника и подонка Бенедикта Девятого, в коей в улыбчивых, масляных, лицемерных выражениях Папа Римский давал Императору понять, что отмена приказа без последствий не останется. Каких именно последствий — Бенедикт не уточнял, а это хуже всего, неопределенность эта щемящая.

Греческий язык Божидар знал плохо, латынь еще хуже (мог писать и читать по-латыни кое-как), и обратился к рабам сперва по-чешски, а затем по-шведски.

— Кто из вас христианин?

Почувствовав, что есть шанс на освобождение, рабы закивали и загалдели, и протянули к нему руки, и одному из конников пришлось хлестнуть нескольких кнутом, чтобы восстановить спокойствие. Тогда Божидар подошел к первому рабу в первой повозке и, отвернув край рубахи раба, потянул за шейный шнурок. На шнурке висел языческий амулет. Божидар перешел к следующему рабу.

— Я христианин, — сказал раб по-чешски.

— Докажи.

— А?

— Докажи, что ты христианин.

— А как?

— Ну, прочти наизусть Те Деум.

— Я… — раб посмотрел отчаянными глазами на Божидара, и Божидар смутился. — Я… сейчас, сейчас… отец родной… сейчас… Ну, значит, славься и здравствуй, наш римский бог… Нет, куда же ты! Стой! Я докажу! Возьми меня к себе в рабы! Я докажу!

Хлыст конника упал ему на шею, и раб взвыл и замолчал. Следующей была женщина, которая начала читать Те Деум при приближении Божидара, со шведским акцентом.

— Вот эту, — Божидар показал на нее пальцем, и караванщик, спрыгнув с повозки, подошел к женщине, чтобы разомкнуть цепь.

Следующий раб оказался темноволосым, смуглым парнем, возможно южным славянином с арабскими примесями.

— Уйди, — сказал он по-чешски.

— А? — не понял Божидар.

— Уйди, пес мерзкий.

В распахе рубахи у парня проглядывал нательный крестик.

— Э… почему же? — спросил Божидар.

— А рожа у тебя неприятная, — сказал парень. — Уйди по-хорошему, жирная свинья.

Божидар перешел к следующему рабу. Тот с готовностью выполнил просьбу прочесть Те Деум.

Таким образом Божидар освободил пять человек — трех мужчин и двух женщин. Расплатившись с караванщиком, он велел освобожденным следовать за собой и не пытаться бежать. А они и не думали бежать. Побеги они — их бы поймали и снова приковали. Со священником им было спокойнее.

— Посидите в церкви до полуночи, — объяснил им Божидар, отпирая церковь. — А там будет вам повозка, и езжайте себе, только смотрите, в другой раз не попадайтесь.

Зайдя во флигель, Божидар позвал слугу, и тот, заспанный, появился и уставился на священника.

— Тебя искал Вацлав, — сообщил он. — Велел передать, чтобы ты шел к нему, как только прибудешь.

Вацлав был представителем местной знати. Божидар вздохнул.

— Я ему что, посыльный? — недовольно спросил он.

— Он сказал, что срочно, а больше я ничего не знаю, моей вины тут нет.

Божидар еще раз вздохнул и отправился к Вацлаву, жившему в большом каменном особняке по соседству. Постучался. Слуга отпер дверь и пропустил священника внутрь.

В гостиной обнаружилось около дюжины вооруженных людей, и Божидар хотел было ретироваться, но оказалось, что один из вооруженных успел встать ему за спину и загородить собою дверь. На скаммеле у окна сидел хищного вида молодой человек, а перед ним стоял сам Вацлав, жена его Ярмила, и еще какой-то вельможа, которого Божидар вроде бы видел раньше на службе в церкви. У Божидара была плохая память на лица. Вооруженный подтолкнул Божидара, и тот поплелся через всю гостиную, как на Голгофу, и встал рядом с Вацлавом.

— Это весьма кстати, — сказал хищный молодой человек, не вставая со скаммеля. — Как зовут тебя, падре?

— Божидар, — трусливо ответил священник. — У меня, добрый человек, дело к хозяину дома. Вацлав, ты меня искал давеча…

Бледный Вацлав кивнул. Жена его была еще бледнее, и второй вельможа тоже явно не в себе.

— Ты уверял меня, что священник все подтвердит, — сказал молодой человек Вацлаву.

— Не этот священник, — ответил Вацлав, глядя неприятно на Божидара. — Другой.

— Сколько тебе лет, Вацлав?

— Тридцать пять.

— И не стыдно тебе? Врешь, будто ты мальчишка какой-то. Божидар, сколько караванов остановилось здесь за последние два месяца?

— Каких караванов? — осторожно попытался уточнить Божидар.

— С пленниками, — насмешливо сказал молодой человек и посмотрел Божидару в глаза сверлящим взглядом.

— А… э… да около дюжины будет, наверное, — прикинул Божидар. — Церковь наша у самой реки, так хорошо видно, особенно когда тумана нет.

— Вот, люблю подробные ответы, — обрадовался молодой человек. — А Вацлав говорит, что только один караван был. А знаешь, почему он так говорит? Скажи, знаешь?

— Не… я могу и ошибаться, — находчиво сообщил Божидар.

— Это так. Но все-таки ошибиться сразу на одиннадцать караванов ты не мог.

— Я допустил большой просчет, — признался Вацлав, стараясь говорить спокойным голосом.

— Нет, не очень большой, — не согласился с ним молодой человек. — Большой просчет ты совершил в прошлом году. Знал про себя, что жаден, и все-таки согласился на должность. И до чего дошел! Ведь я не Эймунд, Вацлав. У меня характер мягкий, а ум практический. Людям сколько не давай, им все равно мало будет. Поэтому я учитываю, что из дюжины караванов о двух всегда умолчат. Ну пусть даже о трех! Возьмут пошлину за всю дюжину, долю свою отсчитают из девяти, приплюсуют к пошлине за три неучтенных каравана — это понятно. Но одиннадцать из дюжины, в течении двух месяцев, при отсутствии Брячислава в городе — это слишком. Это греческая комедия какая-то. И это заслуживает наказания.

— Я заплачу недодачу, Рагнар, — сказал Вацлав.

— Само собой. Но толку от того, что ты вернешь деньги, тебе не принадлежащие, мало. Не говоря уж о том, что деньги эти опоздали. Они нужны были мне для защиты Бродно. А что теперь будет в Бродно, знают только Норны.

— И я уйду с должности.

— Безусловно, но вот Карел, который на твою должность заступит, увы, не получит урок, не поймет, что к чему, если ты просто заплатишь и уйдешь. Ему тоже захочется отхватить себе побольше…

— Нет, что ты, Рагнар, я всецело предан… — поспешно заговорил Карел.

— Помолчи-ка, — прервал его Рагнар, и Карел замолчал.

Рагнар встал.

— Прости моего мужа, — попросила Ярмила.

— Всему свое время, хозяйка, — ответил Рагнар и сделал знак двум вооруженным. Те подошли, заломили Вацлаву руки назад, и скрутили их веревкой.

— Не смейте его трогать! — крикнула Ярмила, кидаясь на вооруженных.

Еще двое быстро преградили ей путь, взяли в захват и быстро, обнаруживая большой опыт, скрутили ей руки за спиной и усадили на скаммель. Вацлаву заткнули рот кляпом.

Подойдя к Карелу, Рагнар взял его за локоть.

— Пойдем, друг мой, полюбуемся на полуденное солнце над Влтавой. Я слышал — прелестный вид. А ты, падре, постой здесь.

Карел не возражал. Божидар, подавленный и потрясенный, прижался к стене.

С балкона, помещающегося в третьем уровне здания, действительно открывалось впечатляющее зрелище. Влтава, с линией красивых, ухоженных домов с одной стороны и новыми строениями, больше и красивее, с другой, сверкала под полуденным солнцем.

— Восхитительно, — сказал Рагнар.

— Да, — согласился Карел.

И услышал пронзительный и резко оборвавшийся женский крик.

— Ты, Карел, любишь ли письма писать? — спросил благодушно Рагнар.

Карел вздрогнул.

— Э… не то, чтобы очень.

— Такая, видишь ли, морока с этими письмами. — Рагнар следил глазами за птицей, парящей над водной гладью. — Слова, произнесенные вслух, можно забыть, или не так понять. В любом случае, как доказательство вины или правоты, слова, сказанные вслух, несостоятельны. А вот письма — дело другое. Характерный почерк, узнаваемый стиль. Я вот слышал, к примеру, что Император Конрад, человек неприятный, и Папа Бенедикт Девятый, еще неприятнее, не любят писать письма сами, а по старинке содержат при себе писцов. Уж не знаю, убивают ли они этих писцов по написании каждой секретной депеши или нет. Зато они ужасно любят получать письма. Их, наверное, радует, что есть в мире люди, уделяющие им внимание. И мне хотелось бы тебя предостеречь, Карел, от писания писем этим двум любителям эпистолярных опусов. Ты не писал ли им чего в прошлом?

— Нет, — твердо ответил Карел.

— А вот был такой конунг… и даже император, в некотором роде… Кнуд — слышал о таком?

— Повелитель Норвегии, Англии, Дании и Швеции.

— Именно. У нас с ним возникли разногласия. Например, он считал, что Неустрашимых нужно выявлять и казнить. И хотел заняться этим сам, но ему показалось, что один он не справится. И тогда он стал писать письма — в Рим, в Майнц, и в Киев. Останься он правителем еще год, додумался бы и в Константинополь написать. И мы, Карел, не обошли его вниманием. Целых шесть месяцев мы к нему подбирались. К тебе же за два дня подберемся. Имей это в виду. Вацлав всего лишь растратил деньги. Поэтому остался цел.

Карел, усиленно делая вид, что не понимает, к чему клонит Рагнар, смотрел на него с подобострастным интересом.

— А, ты имеешь в виду… — догадался Рагнар, кивая головой по направлению гостиной. — Ничего особенного. Ну, супруга его уйдет с ожидающим караваном в Каир в качестве товара — подумаешь! Сам-то Вацлав цел и невредим.

— Супруга?

— Не для себя одного Вацлав старался. А служил он нам до этого долго и верно, в то время как супруга его ничем полезным нас не радовала. А чтобы не болтала она лишнего в пути и по прибытии, ей только что вырезали язык. Не слишком молода она, поэтому, наверное, достанется какому-нибудь прощелыге. А у тебя, Карел, и жены-то нет. Значит, за любую провинность отвечать будешь ты лично.

Помолчав, Рагнар сказал задумчиво:

— Великие цели, Карел, существуют для того, чтобы не дать людям слабым и хитрым загордиться. Когда-то давно, когда не было еще стран, а были только племена и устои, был в мире золотой век. Сильные люди правили справедливо и умело. И слабым, знающим свое место, всего хватало. Но слабые, не любящие охоту, занялись земледелием, скотоводством, собирательством, и чем больше собирали, тем жаднее становились. И в конце концов придумали себе бога, который им покровительствует, а сильных не любит. Что ж, времена меняются. Мы собираем со слабых дань — заберем себе и их бога. Вот, смотри, у пристани стоит караван, и в нем четыре дюжины рабов. Один караванщик и четыре всадника. Ты скажешь, что рабы прикованы цепями. Но ведь их везли много дней и ночей. Обоз останавливался, рабам давали сойти с повозок для удовлетворения нужд. Любую цепь можно перепилить, любые оковы разбить придорожным камнем. Но они этого не сделали, и не сделают… Э! Да это, никак, Райнульф идет! Его-то я и ждал… Ладно, ты пока что иди, Карел, принимай должность у Вацлава, подписывай бумаги, пиши грамоту Брячиславу. Иди, иди.

Оставшись один на балконе, Рагнар следил, как Райнульф, сводный брат, рассматривает рабов в караване, треплет женщин по щекам, смеется, шутит с караванщиком и всадниками. Веселый, бесшабашный, удалой Райнульф.

Рагнар вернулся в гостиную. Там уже не было ни Вацлава, ни Ярмилы, и только один вооруженный что-то презрительно говорил Божидару, а Божидар поддакивал и, кажется, держался из последних сил, чтобы не свалиться в обморок.

— Можешь идти, — сказал Рагнар вооруженному, и тот, коротко поклонившись, вышел. — Что ж, святой отец, побеседуем. Подойди поближе.

Рагнар сел в кресло. Божидар засеменил, неловко придерживая подол с большим темным пятном спереди — кажется, он обоссался от страха. На поручнях скаммеля, в который давеча силой усадили Ярмилу, и на полу возле скаммеля, отчетливо видны были пятна крови.

— Не обращай внимания на то, что сейчас было, — посоветовал Рагнар. — Политика — дело грязное, но она существует, от нее никуда не денешься. Ты, Божидар, человек честный, как я понимаю?

— Я-то? — Божидар скривился, боясь. — Наверное да, честный.

— Мне именно это и нужно. Честные люди так редки, Божидар. Ты мне нравишься, и у меня есть к тебе предложение.

Божидар не ответил — мялся, топтался на одном месте.

— Взимать пошлину с караванщиков будет теперь Карел, — будничным тоном сказал Рагнар. — Неплохой человек, но, сам понимаешь, чем дороже товар, тем больше соблазн. И Карел в конце концов оступится. Мне нужно, чтобы кто-нибудь за ним проследил. Наказывать я его не буду, я знаком был с его родителями, мне дорога память. Но знать мне нужно. Он крещеный, ходит в церковь. Если бы ты мог за ним проследить, я бы хорошо тебе заплатил. И в дальнейшем я могу сделать так, что пошлину будешь собирать ты — вернее, тебе ее будут приносить на дом. И ты сможешь выкупать из каждого каравана хоть половину рабов и отпускать их на волю. Помимо этого, у меня здесь хорошие связи, в том числе и среди духовенства. И я сделаю так, что тебя повысят в должности. Ты будешь аббатом, Божидар, и впоследствии епископом. После этого получение кардинальской шапки будет зависеть только от твоего собственного желания и красноречия.

— А… наказывать ты меня… не будешь? — спросил Божидар.

— За что же мне тебя наказывать? Ты ни в чем не виноват.

— Ты хочешь, чтобы…

— Я познакомлю тебя с моим курьером, он здесь недалеко живет. Как только Карел оплошает, напишешь мне депешу, и курьер ее доставит.

— Доставит?

— Обязательно доставит. У него должность такая.

— Да.

— Согласен? Чтобы не быть голословным, вот тебе вперед… — Рагнар отвязал кошель от гашника и протянул Божидару.

Божидар взял кошель.

— Загляни внутрь, не бойся.

Божидар потянул тесемки и заглянул. Золотые монеты призывно замерцали в кошеле. Судя по весу, сумма значительная. Столько денег Божидару не перепадало за всю его церковную карьеру. Чтобы скопить такую сумму, ему понадобились бы годы.

— Ну как, хорошее предложение?

— Предложение хорошее, — сказал Божидар с сожалением в голосе. Он готов был заплакать. — Такие деньги, а?… Такие деньги!.. Сколько здесь?

— Да я не считал, Божидар. Какая разница.

— Да, никакой разницы. Вот оно, богатство. Да на такие деньги можно три дома купить.

— Вот и купи, но не три, а один. Зачем тебе три? Лишние пересуды.

— Да. И коз я люблю… Завел бы себе коз…

— Коз не покупай, я тебе их пришлю с каким-нибудь обозом, тут неподалеку есть селение, там козы особые, жирные, рослые, а молоко дают — нектар, а не молоко.

— Да? Где же это?

— В Кралове.

— А, слышал, слышал! Да, про тех коз много разговору среди паствы.

— Ну и прекрасно. Иди покамест домой, отдохни, у тебя скоро служба, не так ли.

— Прости меня, добрый человек, но не могу я.

— Что не можешь?

— Взять деньги. И служить тебе не могу.

— Я ведь не служить тебя нанимаю. Служба — это совсем другое. Я прошу тебя об одолжении. Оказывание услуг — это не служба.

— Не могу.

Неловко нагнувшись, Божидар осторожно положил кошель на пол — в руки Рагнару передавать побоялся.

— Ну, не дури, Божидар. Это ведь не против церкви дело.

— Не знаю.

— Что не знаешь?

— Не знаю, против или нет.

— Точно не против. Человек поступает неправильно, когда присваивает себе чужие деньги. Это воровство. В твоих же интересах, чтобы воровства было меньше.

— Да.

— Ну и всё.

— Нет.

— Что — нет?

— Не знаю.

— Послушай, Божидар, не серди меня. Я человек спокойный, рассудительный, несправедливость мне не свойственна, но если ты меня будешь сердить, я ведь могу сделать все наоборот, на тех же основаниях. Понизят тебя в сане, отправят в какой-нибудь монастырь. Ведь это будет плохо?

— Да.

— Ну вот видишь! Так зачем же тебе меня сердить, да еще и понапрасну?

Божидар молчал. Рагнар вздохнул.

— Что ж. Нужно позвать моих молодцов, пусть они с тобою на языке, тебе более понятном, поговорят.

— Ох, не надо, добрый человек, не надо, умоляю тебя!

— А раз не надо, так делай, что тебе велят.

— Нет.

— Да ты что, шутишь со мною, что ли?

— Какие уж тут шутки!

Божидар заплакал и стал утирать слезы и сопли кулаком.

— Ну, перестань, Божидар. Будь мужчиной. Как тебе не стыдно!

— Не мучай меня, добрый человек!

— Я тебя не мучаю! Соглашайся на предложение, мне одного твоего слова достаточно, видишь, как я тебе доверяю!

— Вижу, — сказал Божидар, плача.

— Ну так что же! Бери кошель и иди.

— Нет.

— Морока с тобой.

Рагнар встал и направился к двери. Божидар кинулся за ним и схватил его за рукав.

— Умоляю тебя, добрый человек… Заклинаю тебя всем, что тебе дорого!.. Не зови своих молодцов, не надо! Я боли боюсь, и вообще всего на свете боюсь, я пугливый и слабый!

— Не распускай нюни! — велел Рагнар. — И отцепись от меня. В последний раз спрашиваю — согласен ты на предложение?

— Да пощади же меня!

— Соглашайся!

— Пощади!

Дверь распахнулась, и в гостиную вошел сияющий, веселый Райнульф.

— Э! — сказал он. — Что случилось? С каким горем к тебе поп явился, Рагнар?

Рагнар отцепился от Божидара.

— Ладно, — сказал он. — Иди, пенек гнилой, пока что. Иди, иди, не до тебя мне теперь. Потом займусь тобой.

— Милый человек…

— Иди, говорят тебе!

Божидар с опаской, чуть боком, засеменил к двери и вышел. И бросился бежать.

— Вот оно как бывает, — тупо приговаривал он себе на бегу. — Вот ведь как оно бывает. Прости меня, Господи. Прости! Все поджилки растряслись, и в боку колет, и рясу я обмочил, эка беда. Какой я все-таки слабый и ничтожный, вот же послал Ты сам себе слугу, любо-дорого. А ведь не отстанет он, ведь такой он, а? Надо бежать из города. Но куда? Подлое время какое! На папском престоле развратник и прелюбодей, здесь эти наседают, а владыка наш только жрет себе, пузо отращивает, скоро на службу выйти не сможет. Сделаться, что ли, отшельником? Но ведь я охотится не умею, какой из меня охотник… или, скажем, рыболов… Ох, проклятый дом!

— Ну, какие вести? — спросил Рагнар, оставшись с Райнульфом вдвоем.

— Казимир обосновался в Глогове.

— Глогов…

— На пограничье, за Одером.

— Ага.

— К нему стекаются силы со всей Полонии.

— Этого следовало ожидать. А что ж Бьярке?

— Бьярке убит.

— Как!

— Увы.

— Кто его убил?

— Подручные Казимира.

— Невозможно!

— Тем не менее, это так.

Рагнар подошел к скаммелю и упал в него.

— Бьярке убит. Бьярке. Сам Бьярке.

— Я кое-что о нем узнал. По слухам, он спутался с Риксой…

— Нет, Райнульф, об этом мне рассказывать не надо. Не повторяй, что люди завистливые говорят. Они кого угодно очернят, им все равно. Бьярке!

Некоторое время Рагнар напряженно молчал, раздумывая. Райнульф подошел к окну, выглянул. До Бьярке ему дела никакого не было — он его едва знал.

— Казимир, стало быть, предоставлен самому себе.

— Казимир женился на Добронеге.

Рагнар резко повернулся к нему.

— Не шутишь?

— Нет.

— Это… пожалуй, это хорошо, — сказал Рагнар. — Как жалко Бьярке!.. Добронега слишком связана с нами. Она остынет, мы до нее доберемся так или иначе, будет делать то, о чем ее попросят. Хотя, конечно… О, гром и молния! Подбить, что ли, Брячислава на захват Полонии? Силы стягиваются к Казимиру… А Конрад с Ярославом только этого и ждали… А скажи, Райнульф, не известно ли тебе, кто устроил Казимиру побег и доставил его в… как бишь?… в Глогов целым и невредимым, вместе с Добронегой?

— Известно.

— Кто?

— Мы о нем и раньше слышали. Некто Хелье.

Помолчав, Рагнар сказал:

— Тебе не кажется, Райнульф, что нам пора бы с этим человеком познакомиться поближе?

— Кажется.

— Кто он такой?

— Из рода Ягаре.

— Это я и сам знаю.

— Человек Ярослава.

— Тоже знаю.

— Живет в Киеве. То есть, ездит постоянно по поручениям, но возвращается всегда в Киев.

— Вот, это уже хорошо, это зацепка. Женат он?

— Не знаю.

— Дети есть?

— Тоже не знаю.

— Надо узнать.

— Наведу справки.

— Уж пожалуйста, Райнульф.

Помолчали.

— А, э… Планы прежние? — спросил Райнульф.

— Какие планы ты имеешь в виду?

— По захвату Ярослава, например.

— Да, конечно.

— Не вмешается ли Хелье? — полушутливо предположил Райнульф.

— Он не может одновременно в нескольких частях света. Ловкий, изворотливый, но колесница Гелиоса у него к стойлам не пристроена. Пойдем, Райнульф, позавтракаем. Есть здесь неподалеку крог, замечательное пиво там варят. За завтраком ты поведаешь мне, что, собственно, предлагают мне отважные братья Гильом и Дрого, из рода Отвиль.

* * *

— Итак?

— Замечательное пиво, — сказал Райнульф, смакуя. — Поразительное. И кормят здесь неплохо. Хозяйка! Еще пива!.. В знак своего расположения, дорогой кузен, братья Отвиль прислали тебе подарок.

— Тебе не идет лукавая улыбка, Райнульф, — заметил Рагнар. — Чересчур самодовольно ты улыбаешься. Хвастовство — не лучшее качество воина.

— Само собой так получается, — Райнульф, допив пиво, подмигнул. — Есть тут неподалеку дом, в северной части города.

— Ты говорил. Я уже послал туда надежного лекаря.

— Именно.

— Объясни еще раз, откуда взялся этот пленник.

— Братья Отвиль проявляли удаль в Сицилии, и захватили, неожиданно для себя, целый суннитский отряд. Оказалось — это особый отряд. Их всех пришлось порешить на месте, кроме привезенного, иначе, опомнившись, они бы помешали братьям и их войску. И в знак расположения, как я уж говорил тебе, пленника под охраной доставили сюда. Это само по себе интересно, поскольку обычно пленников возят в противоположном направлении.

Рагнар улыбнулся одними глазами.

— И он действительно готов на все? — спросил он.

— Увидишь. Не захочешь — можешь отослать его обратно.

Позавтракав, кузены направились в ничем непримечательный дом на северной стороне города, о котором говорил Райнульф. Открыл им хозяин дома, и сразу указал, как пройти в подвал. Рагнар сделал знак лекарю, ожидавшему его прихода в гриднице.

Норманнская охрана, доставившая пленника в Прагу, уехала обратно в Италию. Пленник сидел на ховлебенке у стены, прикованный двумя цепями. На вошедших он посмотрел презрительно и ухмыльнулся. Черные волосы, черная борода, узковатые глаза, среднее телосложение, кожа светлая. Ухмыльнувшись, пленник вдруг закашлялся, и кашлял долгое время, плюясь и едва не задыхаясь.

— Сколько ему осталось жить? — тихо спросил Рагнар у лекаря.

— Месяца три, не больше, — ответил лекарь.

— Это точно?

— Совершенно точно.

— Ты отвечаешь за свои слова головой.

— Я занимаюсь врачеванием двадцать лет, — надменно сказал лекарь, — и не привык, чтобы в моих словах сомневались.

— Вот тебе за труды. Ты свободен.

Лекарь с достоинством принял из рук Рагнара кожаный кошель и удалился. Райнульф остался стоять, а Рагнар запросто подошел к пленному и сел возле него на ховлебенк.

— Здравствуй, — сказал он по-гречески.

Пленный хмыкнул презрительно.

— Ты знаешь греческий? — спросил Рагнар.

— Знаю. А тебе-то что, неверный?

— Ты из Сицилии?

— Я — никто. Поэтому откуда я — не имеет значения.

— Так было не всегда, — заметил ему Рагнар.

— Ты об этом ничего не знаешь.

— Почему ж. Кое-что знаю.

Пленник презрительно фыркнул.

— Зовут тебя Насиб.

Как он об этом узнал, подумал Райнульф. Я не говорил ему, как зовут пленного.

— Да, — подтвердил пленный. — И что же.

— Начинал ты в военной школе фатимидов, под Каиром. Способности твои были оценены, и тебе предоставили выбор — «тигры» или «мстители». Ты выбрал второе.

Насиб сурово посмотрел на Рагнара.

— Что еще ты знаешь?

— Знаю, что в качестве «мстителя» ты отличился множество раз, и тебя в конце концов порекомендовали визирю. Так началась твоя карьера переговорщика. Ты и там добился успеха. Но в Константинополе тебя ждал провал. Ты почти уговорил Зоэ, Алеппо вот-вот должны были передать под власть Каира, как вдруг посланец некоего киевского правителя предоставил Зоэ информацию о твоем прошлом. О тебе. О людях, которых ты убил в качестве «мстителя». О твоих, и визиря, помыслах. И переговоры расстроились. Визирь не мог признать, что совершил ошибку, и срыв переговоров свалили на тебя. И ты бежал в Сицилию, к сарацинам. И поступил в отряд. И пять лет терпел унижения.

Насиб смотрел в сторону, губы его шевелились, глаза горели.

— Затем тебя нашел я. И ты ездил по моему поручению на Русь.

— По твоему поручению?

— Да. Ты наставлял Судислава, одновременно следя за ним. И убил бы его, если бы Судислав повел себя неправильно. Потом вернулся в Сицилию. А теперь тебя взяли в плен.

— Зачем ты мне все это говоришь?

— Терпение, друг мой. Киевский правитель помешал тебе в Константинополе — а зачем? Какое ему дело до того, кому принадлежит Алеппо? Он всего лишь хотел сделать правительнице Византии приятное. За твой счет, Насиб.

— Мне это известно. И что же?

— Что делает мститель, когда видит врага?

Насиб холодно посмотрел на Рагнара.

— Враг должен быть убит, — сказал он. — При первой возможности. Вместе со всеми, кого он знает, вместе с семьей, чтобы не продолжился его род.

— И за это каждого верного человека ждет награда, не так ли, Насиб.

— Да.

— Но есть враги малые, а есть большие.

Насиб промолчал.

— Убить одного из главных — все равно, что убить сотню неверных. Или даже тысячу.

— Каждый действует в соответствии с тем, что ему дано.

— Да. Но каждый, кому предоставлена возможность уничтожить одного из главных врагов Аллаха, не имеет права отказываться от такой возможности.

— Это правда.

— Знаешь ли ты, как зовут киевского правителя?

— Джарислаб.

— Правильно, Насиб. — И наклонившись к самому лицу Насиба, Рагнар сказал, — Я могу предоставить тебе возможность его убить.

— Я тебе не верю, — возразил Насиб. — Если верно, что именно ты посылал меня в Псков, то ты же меня и предал по возвращении.

— Это не так. Но я не прошу тебя мне верить. Ты убедишься в том, что я говорю тебе правду, когда благополучно и быстро прибудешь в Киев. Если ты последуешь путем, который я тебе укажу, всякий раз, когда конь твой устанет, ты найдешь подставу и свежего коня. Я тебе дам на дорогу столько денег, сколько тебе будет нужно. Если что-то окажется не так, как я тебе сейчас описываю — ты заберешь деньги себе и поедешь куда хочешь, только и всего.

Глаза Насиба загорелись недобрым огнем.

— Ты не шутишь ли, неверный? — спросил он. — Со мной шутить нельзя, предупреждаю тебя.

— Нисколько не шучу.

— Сколько мне лет, как ты думаешь?

— Не знаю. Лет сорок, — предположил Рагнар.

— Сорок три. У меня было три сына. И все трое погибли в войне с неверными. Но перед тем, как погибнуть, уничтожили дюжину неверных каждый. И сердце мое переполнено радостью за них. Ибо они выполнили свой долг.

Райнульфу стало слегка не по себе, но Рагнар даже не повел бровью.

— Это хорошо, и я понимаю тебя, Насиб, — сказал он. — Поэтому я не шучу и не обманываю тебя. Все будет так, как я сказал — нужно только твое согласие.

— Допустим, я соглашусь. Что дальше?

— Мне потребуются доказательства, что ты не обманываешь меня.

— Слуги Аллаха не обманывают.

— Вот я и хочу убедиться, что ты именно слуга Аллаха, а не подкуплен тем же Джарислабом.

— Как ты смеешь!

Насиб рванулся к Рагнару, но помешала цепь.

— Твой отряд слишком легко сдался, Насиб.

— Нас вероломно окружили и схватили!

— Да. А тебя выкрали и привезли мне. По моему настоянию.

— Как тебя зовут, неверный?

— Рагнар.

— Так послушай же, Рагнар… — начал Насиб и осекся. — Рагнар? — Он посмотрел Рагнару в глаза. — Тот самый Рагнар?

Рагнар кивнул.

— Ты заключил союз с визирем?

— Да Но не будем отвлекаться, Насиб. Мне нужны доказательства, что ты никем не подкуплен.

— Какие именно?

Насиб снова закашлялся, и Рагнар ждал терпеливо, пока кашель закончиться.

— Какие доказательства?

— Доказательства твоей смелости у меня есть, — сказал Рагнар. — И твоей честности, возможно, тоже. Все дело в изворотливости, Насиб. В умении. Ты понимаешь меня?

— Объясни.

— Честный человек может попасть в ловушку неверных, не доехав до первой подставы. Смелый человек может непроизвольно выдать себя и тех, кто его послал, по неосторожности.

— Да, это так.

— Но у тебя были хорошие наставники. Ты хороший мститель, Насиб. Был.

— Ты думаешь, что с тех пор я растерял навыки?

— Нужно, чтобы ты доехал до Киева. А в Киеве нашел Джарислаба. И найдя его, сделал бы так, чтобы тебя не убили, прежде чем ты убьешь его.

— Смерти я не боюсь. Смерть — великая честь. Смерть…

— Твоя смерть никому не принесет пользы, если Джарислаб останется в живых.

Насиб молчал. Райнульф смотрел на Рагнара и Насиба, пораженный. Он-то думал, что преподносит Рагнару сюрприз!

— Какие тебе требуются доказательства? — спросил Насиб.

— Ты должен будешь убить неверного здесь, в Праге, — спокойно объяснил Рагнар. — Я назову тебе его имя, скажу тебе, где его можно найти. Но я не опишу его тебе, не скажу, какая у него охрана, и есть ли у него охрана. Ты найдешь его сам. Ты убьешь его и уйдешь незамеченным. И принесешь мне перстень, который он носит на левой руке. Обыкновенный серебряный перстень. После этого ты получишь все необходимое для скороспешного путешествия в Киев. Согласен?

Насиб, чуть помедлив, кивнул. Рагнар сделал знак Райнульфу. Поправив бальтирад на всякий случай, кузен подошел и, вынув из кошеля ключ, разомкнул обе цепи, после чего неспешно отступил в сторону, держа правую руку на поммеле сверда.

— Как зовут неверного, которого я должен уничтожить? — спросил Насиб.

— Зовут его Божидар, и живет он во флигеле Пахмутской Церкви. Ты не был в Праге раньше, не знаешь, где находится Пахмутская Церковь. Принеси мне перстень сегодня в полночь, в этот дом.

— Хорошо.

— Предупреждаю тебя, Насиб, что другой возможности убить Джарислаба тебе не представится.

— Не беспокойся.

Насиб улыбнулся зловеще. И вышел.

— Ты ему доверяешь? — спросил Райнульф.

— Нет. Но он сделает то, о чем я его попросил.

— Зачем тебе…

— Если Ярослава схватят, или уже схватили, до Киева он не доедет. Если Ярослав вернется в Киев, значит, его не сумели схватить. В этом случае Насиб придется кстати.

— Неприятный человек. Иметь дело с ним опасно.

— Лекарь сказал, что ему жить осталось три месяца, — напомнил Рагнар. — Так или иначе, к нам он уже не вернется.

— Какие у тебя дела с сицилианцами? — напрямую спросил Райнульф.

— Об этом ты узнаешь, дорогой кузен, когда придет время. А пока что — пойдем выпьем еще пива, Райнульф.

— Очень неприятный человек, — еще раз сказал Райнульф.

— Это так. И все-таки эти «мстители» бывают иногда просто незаменимы. Их в Сицилии несколько, сбежавших от гнева визиря. Даже не знаю, как мы будем действовать без их помощи, если безумные наши друзья Гильом и Дрого выбьют всех сарацинов из Сицилии. Придется искать посредника, а это всегда хуже, чем прямое действие.

— Ты действительно собираешься дать ему сопроводительную грамоту для подстав?

— Да.

— А если его поймают? И грамоту прочтут?

Рагнар не ответил. Грамота, которую он намеревался дать Насибу по выполнению контрольного задания, лежала у него в кошеле. На грамоте значилось:

«Предъявителю выдать любые повозки и столько лошадей, сколько он потребует.

Добронега».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. БРОДНО.

Ворота поселения городского типа стояли открытые — заходи, кто хочет. Никакой охраны. Монахов — Андрея, Матвея и Исая — слегка шокировало обилие изображений языческих богов в палисадниках — то тут, то там возвышались в человеческий рост столбики — Диру понравилось, и, прервав душеспасительный разговор с монахами, он занялся узнаванием, тыча пальцем то в один, то в другой столбик:

— Вот, это Род… А то — Даждьбог… А вот Перун, бог всех воинов.

Несмотря на закатное время, тут и там попадались навстречу прохожие. Хелье спрыгнул с повозки, повел лошадь в поводу, и осведомился у первого встречного о местонахождении постоялого двора. Встречный показал рукой и не стал вдаваться в подробности, что показалось Хелье странным, поскольку поляки любят в них, подробности, вдаваться.

Монахи переговаривались тихо, а Дир, устав объявлять имена богов, задремал, привалившись к борту повозки. Попадались неказистые домики с соломенными крышами, не слишком живописные. От недавнего ливня почва все еще была сырая и местами скользкая.

Постоялый двор обнаружился на пологом склоне, ведущем к широкой реке, со столбиком во дворе, с черепичной крышей, с трубой, из которой пригласительно струился прозрачный, приятно пахнущий дымок. Хелье удовлетворенно отметил наличие неподалеку, у берега, старого большого парома — квадратной посудины с мачтой и дряхлым парусом.

Единственную в Бродно церковь сожгли во время первой волны восстаний, полтора года назад.

Хозяин постоялого двора принял гостей, неприветливо глянул на монахов, но с радостью взял с Хелье плату и вскоре подал ужин, состоящий из непонятных однородных блюд, отдаленно напоминавших мясные. Монахи и Дир ели с удовольствием, а Хелье кривился и ворчал.

— Привередливый ты стал, Хелье, друг мой, — заметил ему Дир. — Стареешь, что ли? Жизнь походная — мы в свое время и не такое за обе щеки уминали.

— Где это? — осведомился Хелье.

— Да везде.

— Не помню. И вообще мне Полония разонравилась.

— Смирение, мой друг, смирение.

Хелье насмешливо на него посмотрел.

— Эка тебе голову задурили наши попутчики за эти несколько дней. Не хочешь ли стать священником? Из тебя бы неплохой священник получился.

— Ничего не задурили, — возразил Дир. — Смирение — хорошее качество не только в христианском понимании. Смирение сродни стойкости, неприхотливости, и упорству. У греков были стоики, например.

— И вазы с рисунками у них были.

— Не ворчи.

— А вот у нас в Ростове, — начал Исай, — в это время года…

— Я пошел спать, — грубо перебил его Хелье. — Вы сидите, хвестуйте, сколько вам влезет, обжоры.

Дир засмеялся, и монахи тоже улыбнулись.

Диру действительно нравилось беседовать с монахами — занятные оказались ребята. И спорили они спокойно, без криков, объясняя и разъясняя, что к чему.

— Ну так вот, значит, — сказал Дир, отпив из кружки, — все-таки я не понимаю, что хорошего, если злу не сопротивляться. Я согласен, что Иисус был очень хороший человек, а если он, как вы говорите, сын Создателя, так это вообще просто… даже не описать, и что он своею кровью искупил грехи всех живущих. Уж это всем подвигам подвиг. Но вот все-таки насчет того, что злу нельзя сопротивляться — не понимаю я. Зло тогда распространится на весь мир, везде будет только зло.

— Сопротивляться нужно, — объяснил Андрей. — Но только по-другому.

— Это как же?

— Не ильдом и свердом, а по-другому.

— А другого и нет ничего. Вот Иисус говорил — если бьют по одной щеке, подставь другую. Ну так и по другой врежут.

— А ты терпи.

— Так ведь безнаказанно будет зло. И все больше будет наглеть.

— Нет.

— Как же нет!

— Матвей, скажи, ты у нас самый красноречивый.

Матвей, любивший помалкивать, посмотрел на Дира.

— Если злой человек тебя ненавидит, — сказал он, — и ты будешь его ненавидеть его в ответ, зло ненависти умножится на два. А если ты его будешь в ответ любить, может он устыдится своей ненависти, и зло исчезнет.

— Чего ж ему стыдиться?

— Ну вот к примеру человек совершил зло по отношению к тебе.

— Так.

— Если ты в отместку ему тоже совершишь зло, он, человек этот, не станет ведь лучше.

— Это смотря как… Если хорошо проучить, так он в следующий раз подумает, совершать ли зло.

— То есть, он перестанет делать зло из страха.

— Ну да, — сказал Дир.

— И затаит зло внутри себя.

— А от затаивания зла внутри себя никакого вреда никому нет. Вред от проявлений зла, — отметил Дир.

— Нет, вред от того, что зло в душах.

— Не понимаю, — сказал Дир. — В душах, в душах… Чистые души, нечистые души… Что-то у вас, парни, сложно все.

— Нет, все просто, — вмешался Исай. — Если человек устыдился своего поступка, значит, он стал лучше. Душа у него чище стала. Стыд заставляет мучиться духовно, и это очищает душу.

— Не заметил что-то. Мне, когда стыдно, — разоткровенничался Дир, — так только одно желание и есть — как бы скорее перестало быть стыдно. Бывало, сижу у себя в оранжерее, вспомню что-нибудь — так места себе не нахожу. И думаю — долго еще? Так порой прихватит, так прихватит…

— Это понятно, — сказал Исай. — Кто ж хочет долго мучиться! Но именно это и останавливает зло. В следующий раз, прежде чем совершить злой поступок, человек вспомнит о своих давешних муках совести, и крепко подумает — а стоит ли этот поступок таких мук?

— Но ведь тогда получается, что опять же он боится совершить такой поступок из страха, — логично заметил Дир.

— Да, но из страха перед духовной, а не физической, расплатой. Физическая расплата — когда есть, а когда нет, а духовная, как началась, так все сильнее. Людей бояться — это просто трусость, со всеми бывает, ничем не примечательное чувство. Бога бояться — благодать.

— Да при чем тут Бог, если просто совесть мучает?

— А совесть — чувство божественное, Создателем тебе данное.

— Так уж самим Создателем?

— Ну не на торге же ты ее купил себе.

Дир засмеялся, и монахи тоже хмыкнули. Славные парни, веселые, никого не обижают. Раньше Дир думал, что только воины бывают славные. Эти — не воины. А приятно с ними.

— А вот вы мне рассказывали, что когда Иисуса схватили, один из учеников выхватил сверд и отрубил стражнику ухо. Значит, сверд он все-таки с собой носил, несмотря на непротивление.

— Он был слаб, — сказал Исай.

— Но Иисус все-таки с ним дружил?

— Иисус со всеми дружил, и с сильными, и со слабыми. Все мы дети Создателя, и все мы Создателю дороги. Ты вот сам, Дир, скажи — были у тебя в жизни минуты слабости?

— Для воина это обычное явление, — ответил Дир. — Нужно только уметь слабость преодолеть.

— Но ведь она не сразу преодолевается?

— Как когда. В бою — так просто нет времени об этом думать, преодолеваешь сразу. А в жизни оно сложнее, наверное.

— Дир, а ты видел Владимира? — спросил вдруг Матвей.

— Какого? Крестителя?

— Да.

— Видел, конечно.

— И говорил с ним?

— Конечно, говорил. Однажды мы с Хелье дочку его из беды выручали, так он с нами поехал.

— Выручали из беды? Расскажи!

— Нельзя. Если Хелье согласится, тогда расскажу, а без его разрешения — нельзя никак. Может, это тайна какая великая.

— А которую дочку?

— Не скажу.

— А каков собой был Владимир?

— Ну… Небольшого роста, но крепкий такой. Ежели просто с ним говоришь, так он будто друг твой, но когда он же тебе приказ отдает — так властный у него голос делается, твердый. Я его знал, когда он уже старый был, но верхом ездил — не описать. В седло вскакивал — будто у него крылья, а конь сразу чуял — вот, господин пришел, и подчинялся.

Монахи уважительно слушали.

— А я, помню, застеснялся при нем, — продолжал Дир. — Смотрю на него, и язык отнимается. А он хлопнул меня по плечу, в глаза смотрит, говорит — как жизнь, воин? И сразу никакого стеснения — будто с родным отцом говоришь. Он умел… располагать к себе людей… И, помню, Хелье за глаза его недолюбливал сперва. Так вот, когда Хелье раненый лежал в детинце, Владимир к нему пришел, сам ему рану перевязывал, говорил ласково. А когда умер Владимир, то плач был в Киеве, все плакали, так любили князя.

Диру самому так казалось — теперь. Владимира он видел раза два мельком, и толком ничего про него сказать не мог, но образ Владимира, придуманный наполовину им самим, производил впечатление — прежде всего на самого Дира.

— Ты уж после Крещения с ним виделся, или еще до Крещения? — спросил Андрей.

Дир сперва даже не понял вопроса. И вдруг рассердился.

— Сколько мне лет, как ты думаешь? — спросил он.

— Ну… — Андрей смутился. — Не знаю.

— А ты? — Дир повернулся к Матвею. — А ты? — и к Исаю. — Сколько мне лет? А, люди добрые?

— Ну, лет сорок, или пятьдесят, — осторожно предположил Исай.

— Сорок три! — зло сказал Дир. — А Крещение когда было? А?

Монахи переглянулись.

— Давно, — ляпнул Исай.

— Пятьдесят лет назад оно было, молокососы!

— Дир, не сердись, мы ведь не нарочно…

— А? Не нарочно! Делаете из меня старика какого-то… Дураки…

Монахи заулыбались.

— И нечего скалиться!

Но Дир тоже улыбнулся — слишком они смущенно и по-доброму смотрели. Дир встал, обошел стол, крякнул, пригнувшись за ховлебенком, на котором сидели Матвей и Исай, запустил под ховлебенк руки, и поднял его, вместе с Матвеем и Исайем до уровня груди.

— Э! — сказал Исай, хватаясь за край, чтобы не свалиться.

Дир медленно опустил ховлебенк и, закряхтев, распрямился.

— Поняли? — сказал он. — Старик я, по-вашему? А?

— Да нет, мы не хотели…

— Не хотели… — заворчал он. — Волки козу есть не хотели, да голодны были…

— Ты нас прости, Дир.

— Да, прости.

— По-христиански, — многозначительно сказал Андрей.

— Вы меня не совращайте, — буркнул Дир. И засмеялся.

— А чего тебя совращать, ты и так с нами, — сказал Матвей, самый красноречивый.

— Это что значит?

— Сказано, кто подаст вам воды во Имя Мое — тот с нами.

— Так и сказано?

— Так и сказано.

— Ну, чего уж. Да… Мудро сказано, — отметил вдруг Дир. — Вообще-то в этой книге вашей, как бишь она называется… в Библии… наверное, много всяких премудростей есть.

— Много, Дир.

— Давайте еще выпьем, что ли, — сказал Дир.

Монахи согласились с энтузиазмом. Позвали хозяина.

* * *

Хелье проснулся на рассвете, почувствовав неладное. Вскочил, выглянул в окно. Нет, ничего особенного — город, река, ранние прохожие, все спокойно. Тем не менее, опытный, побывавший в тысяче переделок, чувствовал он, что в городе что-то не так. Или скоро будет не так. Как-то по-другому звучали голоса на улице, и порывы ветра отзывались в ставнях непривычным каким-то образом, в неправильной тональности. Одевшись, он вышел в столовое помещение, где возился, протирая столы затхлой тряпкой, сам хозяин.

— Нет ли новостей каких? — спросил Хелье.

Хозяин буркнул что-то по-польски. Хелье понял — что-то вроде «Ничего, что до меня касается». Ну и ладно.

Вскоре появились монахи. Помолившись, они готовы были к утренней трапезе. Хелье поздоровался с ними, сделал хозяину знак, и хозяин кивнул — скоро будем завтракать.

— Дир спит еще небось? — спросил Исай.

— Храпит, — кивнул Хелье. — Стены качаются.

Дир появился к концу завтрака — заспанный, в одной рубахе, с неопрятной бородой и торчащими в разные стороны остатками волос.

— Что это мы пили такое вчера? — спросил он. — Надо бы похмелиться.

— Дир, мне нужно отлучиться на некоторое время, — сказал Хелье.

— Куда это? — забеспокоился Дир.

— Есть в этом городе человек, к которому у меня дело. Вернусь к полудню. И поедем.

— Да, надо бы убраться отсюда, — неожиданно согласился Дир. — Противный город.

— Ты тоже что-то почувствовал?

— Э… Да нет, просто противный город, и все.

— Ладно. — Хелье встал, надел бальтирад со свердом, накинул сленгкаппу. — Не скучайте тут без меня.

Точного месторасположения дома он не помнил — бывал он здесь только один раз, года четыре назад. Поплутав по ненужно узким улицам, он в конце концов стал расспрашивать прохожих. Те, слыша киевские интонации, отвечали неохотно, отнекивались. В конце концов какая-то сердобольная баба объяснила ему, где живет искомый цирюльник Томлин.

Дом Томлина выглядел добротно по сравнению с остальными домами города. Прямые, гладкие стены, черепица вместо соломы на крыше. Хелье прошел через палисадник и несколько раз стукнул в массивную дубовую дверь. Открыл ему сам хозяин дома — человек пожилой, но очень подвижный.

— А, это ты, заходи, — сказал он таким тоном, будто они вчера расстались.

— Здравствуй, Томлин.

— Проходи, садись. Пить-есть хочешь?

— Я только что позавтракал.

— Ну, тогда сразу к делу. Вот.

И он выложил перед Хелье весь свой инвентарь — кинжалы прямые и кривые, большие, миниатюрные, с зазубринами и без. И точильный камень.

Сев на скаммель с наклонной спинкой, Хелье безропотно начал это все точить.

— Оба мы с тобою умельцы, — удовлетворенно сказал Томлин. — Ты точишь, я стригу. И лучше нас никого нет. Какие новости?

— Из Константинополя тебе письмо, — сказал Хелье. — Свиток в калите.

— О! Это кстати. Как давно писано?

— Восемь месяцев назад.

— Очень, очень кстати. Наконец-то! Я как раз жду человека на будущей неделе.

— А давеча от меня никто не заезжал?

— Заезжал. Встрепанный такой весь. Ты мне за него должен, я послал гонца с депешей на восток, к твоему господину. Неделя-две.

— Что должен, заплачу. А еще есть что-нибудь?

— Как не быть! У меня всегда все в порядке, все в сохранности. Ты был у меня четыре года назад, а известия, тебе нужные, я получил два года назад. Грамоты нет — женщина грамоты не знает, но на словах мне передали, а я записал. Сейчас найдем.

Он открыл один из четырех массивных сундуков, стоящих вдоль стены.

— Вот, сейчас, сейчас, — приговаривал он, перебирая свитки, упорядоченные в соответствии с только ему одному известной системой. — Ага, вот оно.

Он развернул свиток и пробежал глазами.

— Две… Две… Анхвиса и Светланка. Да. Сожалею, — он сделал грустное лицо, от чего нос и лоб его сморщились, сложились, стали меньше, — Светланка умерла. Уж десять лет тому. Анхвиса же два года назад была жива и здорова, содержала крог в Житомире. Она вдова, у нее дочь и сын. Крог? Нет, не крог… Постой… Э! Хорлов терем она содержала. Веселая, стало быть, девушка.

— Спасибо тебе, Томлин, — сказал Хелье, кладя золотые монеты на стол. — Я еду в Киев, за твоим гонцом, но медленнее. Не передать ли чего?

— Да, как всегда. Сейчас найду.

Он открыл еще один сундук, некоторое время в нем копался, извлек свиток.

— В те же руки? — спросил Хелье.

— Да.

— Спасибо. Пришлю тебе весточку скоро.

— Да уж, пожалуйста, не оставляй старика вниманием. Постричь тебя?

— Нет, не надо. В другой раз.

— Спасибо тебе.

— И тебе.

Вдова, подумал Хелье, шагая по узкой улице. Знаем мы этих вдовушек. Сказать Диру или не надо? Или так все оставить? Даже не знаю. Надо бы сказать. Вдруг он захочет с нею повидаться, а то и женится на ней. Привезет в Киев, она откроет там новый хорлов терем, будто своих в Киеве мало… и будет весело… В Киев я обещал Гостемилу… да и Ярославу… прибыть к первому снегу. Ну, от Ярослава-то не убудет, а вот Гостемил терпеть не может, когда опаздываешь, а он тебя ждет. Это, говорит Гостемил, утомительно — терпеть чужое свинство. Свое терпеть легче.

А цирюльник Томлин — молодец. И ведь никто не осмеливается его тронуть! Будто все враждующие между собой стороны договорились, что спешная связь нужна всем. Ну, стало быть, грамота от Казимира Ярославу будет доставлена, и очень хорошо. Долг свой я выполнил.

Справа по ходу стоял небольшой дом, а на крыльце сидели две девицы вызывающего вида. Как все просто в глуши, подумал Хелье, никаких тебе киевских церемоний, светских улыбок. «Не нуждается ли молодой человек в обществе?» А тут — вон как, рукой машут. Иди, мол, сюда. А ведь пойду. Я нынче человек, свободный во всех смыслах. Одна умерла, другая замуж вышла. Все думают только о себе, пора бы и мне о себе подумать и позаботиться.

И только уже раздевшись и бросив поверх одежды сверд, и держа красивую молодую польку за предплечья, прижимая ее к ложу, он понял, что вовсе она не Лучинка, и не каждая хорла Лучинка, и вообще Лучинка была одна во всем мире. И эта девка, совершенно равнодушная к его страстям и желаниям, выполняющая обязанность, нисколько не похожа на Лучинку. Скорее уж на Марьюшку, ведьму киевскую. Он выскочил из нее, перевернул ее на бок, лег сзади, чтобы не видеть лица, снова вошел в нее и представил себе, что это Марьюшка, и почти получилось, но плохо было то, что девка никак не реагировала. Он хлопнул ее по гладкой, крупной ягодице, и она издала какой-то звук, делая вид, что ей приятно, или больно — он не понял — он схватил ее за волосы, завершил акт, поскольку завершить было необходимо, сел на ложе, отдышался, и стал одеваться. Неясный шум с улицы привлек его внимание. Девка, очевидно, тоже расслышала, села, и заморгала испуганно.

— Что? — спросила она.

Он не ответил. Подхватив сверд и сленгкаппу, он вышел из польского хорлова терема и огляделся. Несколько человек бежали, сломя голову, в разных направлениях. Послышались крики. Хелье определил, с какой стороны они доносятся, и пошел туда. Шум нарастал.

Вскоре показалась городская стена, ветхая, дурная, и ворота, которые спешно запирали человек двадцать ратников, и еще около тридцати человек толпились рядом, и несколько лезли на стену. Кричали ратники невразумительно, но Хелье, услышав шведскую речь, начал понимать.

— Что, испугались Яна Альбрыка? Правильно испугались. Уж он-то вам покажет, — зло сказал голос рядом.

Хелье обернулся.

— Я не с ними, — сказал он.

— Да, как же, — не поверил поляк. — Идет Ян принимать назад свои владения. Всех вас, шведских свиней, вон отсюда, так-то вот.

Ян Альбрык был местный землевладелец. Очевидно, весть о возвращении Казимира дошла до этих краев. Ссыльный Ян, наверное, собрал дружину — и гонит перед собой силы Неустрашимых, а они прячутся в городе и запирают ворота.

Паром, вспомнил Хелье. Наверняка сейчас кто-то спохватится и побежит, к кому Ян имеет счеты и претензии, и паром уедет, а мы тут жди. Листья шуршащие!

Он напрямик кинулся к реке, добежал, повернул — и точно. Парус посудины виднелся вдалеке, направляясь к противоположному берегу. Паром шел тяжело — желающих переждать драку в безопасном месте набралось множество. И наверняка, подумал Хелье, столько же ждет на берегу. Монахи наши перепугаются.

* * *

От шайки Лудвика и Луцины, бежавшей от того же грозного Яна, оставалось четверо, включая самого Лудвика и Луцину, но в Бродно ночью к ним присоединились еще двое из местных, которых Лудвик знал по прошлым набегам. На берегу, в камышах, спрятана у них была лодка, на которой предстояло им идти вверх по течению до следующего поселения. Паника в городе, бегущие полуодетые люди — сигнал, зов, призыв. Во время паники охрана не выполняет свои функции. Чем поживиться в Бродно? Нищее поселение, да к тому ж здесь несколько раз восставали. Единственное место, где можно рассчитывать на добычу — крог. Как раз по дороге к реке.

Один топор, две дубины, два сверда, и один лук — компания вошла в крог, по-хозяйски его оглядела, и разделилась. Лудвик отправился на поиски хозяина, остальные остались в столовом помещении. Двое стерегли дверь, двое подошли к печи и принялись за еду, роняя на пол большие куски, а Луцине приглянулись притихшие у стола возле стены монахи. Крепкая Луцина, улыбаясь порочно, со свердом в руке подошла к ним, поставила одну ногу на ховлебенк возле Андрея, и сказала:

— Чем живете, куда путь держите, убогие?

Застав хозяина в спальне, Лудвик понял, что ему повезло — хозяин как раз, напуганный шумом в городе, был занят перепрятыванием сбережений. Оглушив его обухом, Лудвик ссыпал золото в суму, опытным взглядом обвел комнату, перевернул ложе, поддел крышку потайного люка, и извлек из тайника стопку золотых динаров.

Вернувшись в столовое помещение, он обнаружил, что вся компания, вместо того, чтобы быть начеку, собралась в кружок, Луцина увлеченно избивает одного из монахов, а двух других держат за руки и за волосы.

— Что за веселье в неурочный час? — осведомился Людвик.

Луцина, врезав лежащему на полу монаху ногой, и еще раз, символически поправила растрепавшиеся волосы и радостно сказала:

— Этот сморчок сказал мне, что я блудница.

Людвик хмыкнул.

— Кроткие они только на вид, — заметил он. — А как язык-то распускать, так кротость куда-то девается сразу. Как смеешь ты оскорблять мою женщину, а, чернец? Непримиримый ты.

Он подмигнул своим и тряхнул сумой. В ней звякнуло золото. Мужчины закивали с энтузиазмом. Двое удерживаемых монахов дернулись, и держащие их усилили хватку и встряхнули обоих.

— Что ж, — продолжал Людвик. — Время военное. Подождите-ка.

Он прошел к двери и приоткрыл ее.

— Волоките их сюда, всех троих, — приказал он. — Как раз тут Пиорун стоит.

Монахов выволокли в палисадник и подтащили к столбику.

— Вот сейчас мы проверим, какие вы непримиримые, — сказал Людвик. — Вот этот пусть будет первый, — он указал на Исая.

Шайка с ухмылками поставила Исая перед столбиком.

— Кланяйся Пиоруну, — приказал Людвик. — А потом и мне поклонишься. Пиорун — бог воинов, а я — твой личный бог, ибо от меня зависит, останешься ты жив или нет.

Бледный Исай молчал. Людвик взял его за шею и ткнул грязным кулаком в глаз. Исай вскрикнул.

— Не тронь его! — крикнул красноречивый Матвей, но его стукнули наотмашь в зубы.

— Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым, — сказал Исай, пригнувшись, держась рукой за глаз. — И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единородного, Иже от Отца рожденного прежде всех век; Света от Света, Бога истинна от Бога истинна…

— Не те слова говоришь, — заметил ему Лудвик. — Кланяйся Пиоруну, курва!

Исай распрямился.

— …рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша. Нас ради человек и нашего ради спасения сошедшего с небес и воплотившегося от Духа Свята и Марии Девы…

Ловким движением Лудвик раскроил Исаю череп и, покачивая окровавленным топором, посмотрел на двух оставшихся. Избитого Андрея хотели было поволочить к столбику, но Лудвик остановил их.

— Проси сперва прощения у женщины моей. Встань на колени и проси прощения.

Андрей упал на колени перед Луциной. Она улыбнулась злорадно.

— Прости меня, добрая женщина, — сказал он. — Бес меня попутал, я был несдержан, в грех вошел, оскорбил тебя.

— Вот, этот правильно говорит, — похвалил Лудвик. — А теперь их обоих, сюда. Время военное, некогда нам очередь соблюдать.

Матвея и Андрея подтолкнули к столбику. Матвей поспешно поклонился Пиоруну. Андрей, только что просивший прощения у Луцины, безмятежно посмотрел в ясное полуденное небо.

— Тебя что же, отдельно просить? — удивился Лудвик.

— Просить меня не нужно, ибо это бесполезно, — сказал Андрей. — Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли…

Лудвик приставил лезвие топора к шее Андрея.

— Так-таки веруешь? И просить бесполезно?

Из-за угла крога появился Дир, только что справивший физиологические нужды. Он очень удивился тому, что увидел, и, огромный, грузный, неуклюжий, в одной рубахе, направился прямо к группе.

— Ого, — сказал он, рассчитывая обратить на себя внимание.

— Дир, не… — попытался остановить его окликом Андрей, но один из разбойников ткнул его ножом в печень, и Андрей осел на землю. Матвей, воспользовавшись моментом, кинулся было бежать, но другой разбойник ударил его дубиной по голове, и Матвей упал. Вторым ударом разбойник размозжил ему череп. Дир, видя все, побежал к группе, но лишний вес очень ему мешал.

Двое со свердами отделились от группы и пошли Диру навстречу. Не замедляя шага, Дир дал им приблизиться, а затем почти не глядя протянул плавно руку и стукнул того, что слева, в ухо. Короткий мощный удар свалил разбойника наземь, сверд вылетел из его руки. Повинуясь инстинкту и опыту, Дир бросился на землю. Следовало схватить сверд, перекатиться, вскочить на ноги, качнуться к группе обманным движением, а затем быстро податься назад и уложить второго свердоносца. И уже после этого навалиться на остальных. Все это было бы произведено — мгновенно, запросто, легко — лет пятнадцать назад. Повеселился бы Дир, порадовался бы азарту схватки, а потом скромно, пряча тщеславие, улыбался бы двум оставшимся в живых монахам. Теперь же, бросившись наземь, Дир управился ухватить рукоять сверда, но ухватил неловко, не в полный захват, перекатился медленно, а сразу подняться у него не получилось. На него накинулись и стали бить дубинами, а он сжимал зубы и думал, что сейчас поднимется, и они будут у него лететь в разные стороны, падать, ломаться пополам. Но подняться все не получалось. Брызнула кровь, один из ударов дубиной пришелся по почкам, еще один вывел из строя правое бедро. Четыре яростные пары рук схватили его, поволокли к столбику, бросили лицом вниз. Дир крякнул, оперся руками, приподнялся. Поискал глазами друзей, но вокруг виделись лишь звериные оскалы. Он перевел взгляд на столбик. Подтянув колено функционирующей ноги, он с хриплым криком поднялся, стараясь не потерять равновесие и игнорируя боль.

— Кланяйся Пиоруну, — сказали ему.

Дир скосил глаза вправо, где в луже крови лежал мертвый Исай.

— Пиоруну? — переспросил он.

— Пиоруну.

Дир продолжал смотреть на Исая. Затем медленно перевел взгляд на ухмыляющиеся полузвериные морды, на глаза, полные злорадства, и вдруг ему стало так противно, как не было противно никогда в жизни. Он снова посмотрел на мертвого Исая.

— Я греческой веры, — сказал он. — Я верю в Господа Нашего, Создателя, и его сына Иисуса. И еще Духа Святого. И они едины. И это главное. И я прошу у них прощения и милости. А вам всем пусть будет стыдно. Это сделает вас лучше.

— Ты что, толстяк, тоже монах? — спросили его.

— Нет, — сказал Дир.

— Поклонись Пиоруну. Разумеешь, курва?

— Я никогда не пил драконовой крови, — сказал Дир. — Зверюшки говорят занятно, но речь их я понимать затрудняюсь. Жаль, конечно. Вот выпью драконовой крови — может и начну понимать. У вас нет ли с собою?

* * *

Народ все бегал по улицам. Неожиданно с посвистом горящий смоляной бочонок пролетел над головами и ударил в забор палисадника. Листья шуршащие, подумал Хелье, осаду начали по всем правилам — с катапультами. Катапульты в глуши, загадочная Полония.

Он забеспокоился не на шутку. Оставшиеся четыре квартала до крога он пробежал, и кинулся к калитке, на ходу вытаскивая сверд.

Три тела в лежачем положении на чахлой сухой траве, четвертое, большое, на карачках, пытается подняться, и его, большое тело, бьют дубинами и топорами. Шестеро. Большое тело — Дир. Дир. Дир…

Хелье бросил сленгкаппу, которую нес в руке, скинул бальтирад, и не бегом, но быстрым шагом, менее заметно, пошел напрямую к группе. Обернулись сразу двое, один отскочил, а второму точечным ударом Хелье проткнул позвоночный столб в районе шеи. И тут же, чуть повернувшись, глубоко разрезал человеку с топором бок.

Сверкнули лезвия свердов. Хелье, холодный, суровый, совершенно спокойный, молча отразил два почти одновременных удара, и еще двое легли — один с перерезанной шеей, другой пораженный в сердце. Махнули топором сзади — Хелье плавно увернулся, припал на колено, перекатился, оказался за спиной человека с топором, вогнал лезвие сверда ему в спину и толкнул вперед. Последний противник отскочил, бросил дубину, и, обходя Хелье полукругом, метнулся к калитке и бросился бежать.

Хелье осмотрел поле боя, отметив равнодушно, что один из поверженных — женщина. Бросил сверд и кинулся к Диру.

Горящий бочонок упал прямо в палисадник, в двух шагах от Дира. С большим трудом Хелье перевернул друга на спину. Двигаться Дир не мог, только моргал и смотрел на Хелье. К окровавленной лысине прилипла грязная трава. Хелье произвел беглый осмотр. Сломаны ребра, сломано бедро, перелом руки — все это глупости, заживет. Если цела спина — заживет. Выздоровеет.

— Хелье, — сказал Дир.

— Молчи, Дир. Береги силы. Горит, хорла, — он с неудовольствием посмотрел на бочонок.

— А парни наши — что с ними?

— Если живы — очухаются, — соврал Хелье. — Молчи, Дир. Сейчас я тебя отволоку… за угол… а то тут ухари какие-то военное дело вспомнили… строят сейчас небось таран и осадную башню. И кончится это не скоро… Трою, к примеру, десять лет осаждали…

Дир был очень тяжелый, но Хелье, мрачный, сосредоточенный, волок его без остановок, хоть и медленно, взяв под мышки — за угол, в тень.

— Жалко, Годрика нет, — сказал вдруг Дир, когда движение прекратилось и Хелье, вытирая пот, сел рядом на землю. — Годрик такие повреждения врачевал за час.

— Я сейчас отдохну, совсем немного, а потом тебе нужно будет промыть раны и перевязать, и повреждения… хорла… вправить, — сказал Хелье. — Дир, не бойся, я здесь.

— Да, — сказал Дир.

— И молчи, все время молчи.

— Ты, Хелье, похорони меня по христианскому обряду, — сказал Дир спокойным, ровным голосом.

— Вот еще! Молчи, Дир. Ты будешь жить, и будешь жить долго. Женишься, детей заведешь каких-нибудь отвязных, непочтительных, будешь их розгой воспитывать, а я помогу. Приедет Гостемил…

— Пить, — сказал Дир.

— Точно. Это я мигом. Лежи, не уходи никуда.

Хелье встал и неспешно направился за угол, ко входу в крог. Забор горел, но Хелье прикинул, что на крог огонь перекинется еще не скоро. Повернув за угол, он метнулся к двери, распахнул ее, подбежал к печи, схватил кувшин, и нацедил до краев из бочонка. Понюхал. Сносно. И побежал назад, расплескивая воду.

У угла он остановился и медленным шагом повернул, приблизился к Диру, присел на корточки.

Глаза Дира были закрыты.

— Дир, — позвал Хелье. — Вот, я тебе голову приподниму, а ты попробуй пить, только не напрягайся.

Дир не отвечал. Хелье поставил кувшин на чахлую траву и осторожно потрогал Диру шею. Затем он приблизил щеку к носу и рту Дира и некоторое время подождал, согнувшись, в неудобной позе. Дир был мертв.

Хелье сел рядом на траву, потрогал себе голову руками, не зная, что теперь делать. Непроизвольный, мальчишеский по тембру звук вырвался у него из горла, по восходящей гамме, «ыыыыы…» и затих. Затем другой звук, «их-хха…». Затем сразу несколько звуков смешались вместе, а слезы потекли по щекам, по скулам, по губам, и он непроизвольно вытер левую щеку плечом, а потом еще раз. Хелье, стальной Хелье, с монолитной волей, с суровым варангским отношением к жизни, привыкший к ударам судьбы, Хелье, не помнящий себя плачущим во взрослом возрасте, не плакавший даже когда умерла Лучинка, Хелье, повидавший на своем веку столько, что хватило бы на десять жизней, плакал, как обиженный ребенок — тихо поскуливая, отрешенно.

Прошло время. Хелье посмотрел на солнце. Слезы подсыхали. Он встал, сделал несколько шагов, высморкался. На улице за горящим забором кричали, бежали, и даже, кажется, сражались. Несколько стрел упало в палисадник. Зачерпнув воды из кувшина, Хелье ополоснул лицо и руки, вытерся рукавом, и снова направился — мимо трупов — в крог. Справа, у языческого столбика, огонь начал лизать стену, ржала перепуганная лошадь, горела повозка. Хелье поднял свой сверд, подошел к лошади и перерезал хомуты. Лошадь кинулась бежать к реке. У калитки Хелье подобрал бальтирад, вложил сверд в ножны, перекинул бальтирад через плечо. На улице несколько человек отступало, отстреливаясь.

Зайдя в подсобное помещение, Хелье нашел там лопату. По выходе из крога он еще раз оглядел трупы, на всякий случай проверил монахов на наличие признаков жизни, не обнаружил таковых, и вернулся к Диру. Сунув лопату за гашник, он взял Дира под мышки и поволок — прочь от крога. Забор позади крога кто-то управился повалить, и это было кстати.

По пологому холму Хелье доволок Дира до скопления плакучих ив у самой реки. Наметил место, взялся за лопату, и стал копать. В отдалении горело несколько домов, то и дело слышались крики, но к реке почему-то никто не отступал, копать не мешали, не замечали. Хелье провозился долго, и, когда закончил, солнце начало клониться к закату.

Дир не был крещен, но Хелье было не до щепетильности — долг перед другом и долг перед Создателем выше традиций, и помимо прав священников есть еще право христианина. Совершив все ритуалы, которые мог выполнить один, Хелье прочел молитву за упокой души. Сняв нательный крестик, он надел его Диру на шею. Перетащил тело в яму. Засыпал яму землей, соорудил подобие холмика. Оторвав от дерева две подходящие ветки, он обрубил их свердом и соединил лоскутом, который отрезал от подола рубахи. Расщепив еще одну ветку вдоль, он нацарапал на ней ножом, высовывая от старания язык, «Дир», и прикрутил к грубому подобию креста еще одним лоскутом. Вкопал крест в холмик.

Смотреть, как землевладелец Ян, обрадовавшись счастливому случаю, отбирает у Неустрашимых город, Хелье было неинтересно. Он направился вдоль берега к прибывающему с другой стороны реки парому. На берегу толпились люди — немного. Почти все, кто хотел уехать, уже уехали. Хелье присоединился к группе и, дождавшись своей очереди, дал перевозчику монету.

Переправившись, он купил у одного из беженцев лошадь, заплатив баснословную цену. Денег в наличии оставалось мало, но это его не беспокоило. Хувудвагов в местности не было, были тропы. Оглянувшись на дымящийся город, Хелье развернул лошадь и отправился в путь, прикидывая, в каком направлении находится Житомир. Светило солнце. Может быть, подумал Хелье, успею в Киев до первого снега.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. ПО ДОРОГЕ В ХОММЕЛЬ.

В седле Ширин сидела превосходно, вынослива была необыкновенно, но к позднеосенней слякоти, таящему снегу и пронзительному ветру с реки оказалась неподготовленной. К концу третьего дня путешествия она призналась себе, что совершенно загнала несчастного коня. Опыта спешной езды по слякотным дорогам у нее не было.

Конь остановился и, несмотря на понукания и увещевания наездницы, только поводил ушами. Ширин соскочила на землю. Что ж. Она пойдет пешком — нет, побежит — доберется до ближайшего селения, и там найдет лошадь.

Легко сказать — до ближайшего селения. То, что конному день, пешему — неделя. Сидя в седле, люди привыкают к быстрому передвижению, расстояния кажутся меньше. Истинные масштабы региона становятся очевидными только когда из седла выбрался да прошел несколько шагов, а кругом ничего не изменилось. Вон виднеется пригорок, а на нем северное дерево — ель, кажется. И нисколько она, ель эта, не приблизилась. Ширин вернулась к лошади и стала отвязывать от седла необходимое — лук, колчан, походную суму.

Сама виновата. Сама убедила отца, что лучше курьера, чем Ширин, во всем мире нет. Отец сомневался и не хотел отпускать. И даже хотел ехать сам, или с ней вместе, но она напомнила ему, что, во-первых, ему следует ждать приезда друга, а во-вторых, раз уж он взял на себя заботы о формировании ополчения, значит, нужно доводить дело до конца.

— То есть, держать слово, — уныло уточнил Гостемил.

— Да.

— Ты права… А жаль…

Он хотел послать кого-то — но ни один ратник, остававшийся в городе, для этой миссии не подходил. Ратники были по большей части дети ремесленников и смердов. Вся их подготовка состояла в краткой лекции воеводы об уходе за кольчугой, чтоб не ржавела. Конники — да, три дюжины человек — но каждый конник на счету, да и доверяться конникам, не будучи толком знакомым ни с одним из них, нельзя. И так далее.

Только сейчас до нее, наконец, дошло, что, предвидя драку с захватчиками, Гостемил попросту решил услать дочь из города — чтоб не ввязывалась ни на чьей стороне — в пути она будет сохраннее. То есть, просто ее разыграл, получается. Чтобы уберечь. Ширин хотелось завыть от досады. А еще говорят, что славяне вовсе не коварны! (Впрочем, кто говорит? Сами же славяне и говорят!) Также, отец навязал ей в сопровождение своих возниц. Ширин не стала спорить — просто по прибытии в Вышгород проверила содержимое калиты, убедилась, что грамота на месте, купила лошадь, оседлала ее, и, пока возницы торговались с коноводом, устремилась прочь, крикнув им на прощание:

— Возвращайтесь в Киев!

А на второй день пути, после завтрака (солонина и хлеб), Ширин показалось, что за нею гонятся. Прислушавшись, она различила по крайней мере четыре пары копыт. Возницы? Вряд ли. Ленивы и неинициативны. Значит — погоня. Неустрашимые? Фатимиды? Ширин, не имевшая никакого опыта действий в одиночку, решила, что уйдет от погони благодаря своим наездническим навыкам — и поскакала быстрее, не учтя, что слякоть может повлиять на исход — и вот конь выдохся и не мог больше двигаться.

Вдали раздался топот копыт. Дождалась.

Ширин огляделась — слева река, справа редкие деревья, лес далеко, спрятаться негде. Отцепив лук от седла, она вынула из колчана стрелу, приладила к тетиве и стала ждать, что будет дальше.

Вскоре появился на хувудваге всадник, ведущий в поводу вторую лошадь. Сердце Ширин радостно забилось. С одним всадником она справится, и поедет дальше — ведомая лошадь наверняка свежая. Кто он, этот всадник — не имеет значения. Ее учили — в особых отрядах в военное время людей посторонних не делят на своих и чужих. Все посторонние — чужие, достижение цели в кратчайший срок — главное. Ширин потянула тетиву и прицелилась. Всадника спасло то, что именно в этот момент лошадь Ширин дернулась и начала падать на бок. Ширин отскочила в сторону, а всадник крикнул:

— Елена, не стреляй, я еще не завтракал!

Голос показался ей знакомым. На всякий случай, как только она снова обрела равновесие, Ширин не опустила лук, готовая в любой момент снова натянуть тетиву.

Лель соскочил на землю и приблизился, ведя обеих лошадей под узцы.

— Хорошо, что я тебя здесь догнал, — сказал он. — Там дальше путь узкий, с двумя лошадьми трудно пришлось бы.

— Что ты здесь делаешь?

— Чернику собираю. Доброе утро.

— Да, хорошо, но все-таки ответь на вопрос.

— Прогуливаюсь я, — сказал он. — Для аппетита. Очень свежий здесь воздух. Да, вот она, матушка-Русь. — Он потянул воздух ноздрями, изображая восхищение. — Такая, знаешь, очень впечатляющая держава. Очень такая, как бы, непринужденная и эстетически приемлемая. Верховая езда способствует аппетиту, а аппетит я потерял, Елена, как только увидел тебя в первый раз. И сон тоже потерял. И все мысли только о тебе.

Она не поняла, шутит он или нет. Юноша с порочным лицом не улыбался. Но неверные… впрочем, она теперь тоже неверная… иногда шутят не улыбаясь.

— Это ты ехал за мной все это время? — спросила она.

— Наверное я. Лошадь свою ты доконала, помрет лошадка теперь.

— Зачем тебе две лошади?

— Именно для такого случая.

— Не ври.

— На двух лошадях быстрее едешь. Одна устанет — пересаживаюсь на вторую. Говорят, что в дальних степях всадники и на четырех конях ездят. Так можно целый день галопом скакать. Скажи, Елена, я тебе нравлюсь? Правда я обаятельный? Ты тоже обаятельная. И высокая. У меня такой высокой девушки никогда еще не было.

Несмотря на то, что Ширин прекрасно понимала, что он за человек, сердце у нее екнуло слегка, грудь переполнилась — от открывшихся возможностей. Также, она понимала, что лучше бы эти возможности не использовать.

— Ладно, — сказала она. — Давай сюда лошадь.

— Не дам.

— Почему?

— Ты не ответила на мой вопрос.

— И не собираюсь. Давай лошадь.

— Нет.

Ширин протянула руку и схватила уздечку.

— Э, — сказал Лель.

— Хочешь я дам тебе в глаз? — осведомилась она.

— Ну уж сразу и в глаз.

— Отдай уздечку.

— Не отдам.

Она подумала, что он сейчас, как Гостемил, покажет ей язык. Но он не показал ей язык. Тогда она бросила лук и схватила его свободной рукой за запястье. Он вскрикнул от неожиданности и боли, отскочил, затряс рукой. Ширин усмехнулась.

— Ты что! — крикнул он. — Больно же!

— Сам напросился.

Подняв лук, она пристроила его к седлу, перекинула лямку сумы через плечо, поправила бальтирад, и сунула ногу в стремя.

— Ну и езжай, — сказал он. — Подумаешь. Все равно князя там нет.

Ширин выпростала ногу из стремени.

— Как это — нет? И откуда тебе известно, куда я еду?

— Как тебя просто поймать на слове. Сама же и призналась, что едешь к князю.

— А зачем мне это скрывать?

— Ну, как же… Я могу, например, рассказать об этом кому-нибудь.

— Не можешь.

— Почему же?

— Потому что я тебя сейчас убью.

Он почти поверил и попятился.

— Ну, знаешь ли, — сказал он.

— Не бойся, это быстро, — пообещала она, приближаясь.

— Елена, я пошутил, я… да постой же!..

Она схватила его за горло.

— Пошутил… — прохрипел он.

Одним движением она швырнула его на землю.

— Трус презренный, — сказала она. — Трусам никто не верит. Езжай, рассказывай.

Он поднялся на ноги и оглядел себя.

— Удивительно, — сказал он. — Три дня ехал, берег одежку, следил, чтобы грязь на нее не попадала. Вечерами чистил. И вот — встретился с тобой, и весь в грязи.

Ширин вскочила в седло.

— Езжай, езжай, — сказал он. — Князя ты там не найдешь.

Ширин обернулась.

— С чего ты взял, что его там нет?

— Справки навел по дороге.

— Ты глуп.

— Возможно. Но ведь ты рассчитываешь встретить его еще до Первого Волока? Идут, мол, по реке драккары. Не так ли?

— Тебе-то что?

— А то, что отклонился князь от обычного своего пути. Доедешь ты до Волока, переправишься, и дальше поедешь. И, возможно, у Второго Волока спросишь кого-нибудь, не встречали ли князя? А они задумаются, бороденку почешут, травинку пожуют, да вдруг спросят, «Князя-то?» И ты, топнув от нетерпения ногой, скажешь, «Да, князя! Встречали?» Они еще подумают, да скажут, «В позапрошлом году встречали. Псковского. Только запамятовали, как звать его».

Ширин засомневалась.

— Ну так где же князь? — спросила она. — По-твоему?

— Драться не будешь?

— Буду, если не скажешь.

— Ага, ну что ж. Дерись.

Лель взял вторую лошадь под узцы, погладил ей гриву, и вдруг одним прыжком вскочил в седло.

— Ты врешь, — сказала Ширин.

Лель не ответил.

— Постой.

Он пожал плечами.

— Постой же.

Он развернул коня.

— Куда же ты?

— В Киев, — сказал он. — Там интереснее. А вообще-то соображать надо, Елена Прекрасная! — он снова развернул коня. — Едет за тобой человек три дня, все бросил, и все для того, чтобы его во лжи уличили, так, что ли? Не нравлюсь я тебе — так и скажи, но зачем же напраслину возводить?

Некоторое время они смотрели друг другу в глаза.

— Ну, хорошо, — сказала Ширин. — Не врешь ты. Так где же князь?

— В Хоммеле.

Это слово Ширин слышала не впервые, но одно дело — слышать, и совсем другое — знать, где такое место находится. С таким же успехом он мог сказать — в Гималаях. Лель смотрел на нее, молчащую, и в конце концов показал рукой:

— Это там.

А она все молчала.

— Ты не оцениваешь ли меня? — спросил он, снова улыбаясь. — Мол, не гожусь ли я в сопровождающие?

Еще немного помолчав, она сказала серьезно:

— Годишься.

— Как я рад, — восхитился он. — Радость моя не поддается описанию и не знает границ. Эпическая она, моя радость.

— За лошадь спасибо тебе.

— Уж я думал — не дождусь слов благодарности. Ну, что ж, есть в Хоммель два пути, Елена. Целых два, — он поднял указательный и средний палец и показал ей. — Один — относительно гладкий. Но длинный, хвестовый. Там нужно все время делать привалы, пить вино и петь саги противным голосом. И второй — для тех, кто спешит, или кому лень долго ехать. И для охотников еще. Преимущества второго такие — быстрее доедешь, раз. Есть на полпути охотничий домик, где можно переночевать — два.

— А недостатки?

— Временами узко, скользко, дикие звери шастают, а охотничий домик предназначен для людей местного годсейгаре, а не для сторонних путников или, скажем, тех, кто охотится там без спросу.

— А…

— А проверяющие, бывает, заезжают. Впрочем, род Голубкиных достаточно знатен, чтобы указать проверяющим их незавидное в сословной иерархии место.

— Тебя зовут Лель? — уточнила она.

— Если тебе удобнее, можешь звать меня Навуходоносор или Эврипидес. Мне в общем то все равно. Можно также — Парис, но Елена и Парис, согласись, это слишком.

Выбирать не приходилось. Ширин последовала за Лелем. Говорил он очень убедительно. Временами она его понукала — ему все время хотелось замедлиться и завести разговор на отвлеченные темы.

Меж тем воздух заметно потеплел, и грязный снег начал стремительно таять. Ответвление от хувудвага, на которое они свернули, оказалось узкой, невероятно скользкой тропой.

— Как бы медленно мы не ехали, — объяснил Лель, — все быстрее, чем обычным путем. В отрочестве моем я часто охотился в этих живописных местах.

— Ты учти, — сказала Ширин, — что если ты меня обманываешь и заманиваешь куда-то, я тебя убью.

— Все-таки ты ужасная зануда, Елена, — недовольно откликнулся Лель, поворачивая к ней голову. — Сказала раз, сказала второй — сколько можно? Князь в Хоммеле, и едем мы в Хоммель.

А ну как вовсе он не в Хоммеле, подумал он. Мне так сказали купцы — ну и что? Будь я на месте этих купцов, может, я тоже сказал бы, что князь в Хоммеле. Эка незадача — она ведь действительно меня порешит, если князя в Хоммеле нет. Мощная девушка. Даже не знаю, почему она мне так нравится.

Чуть за полдень остановились передохнуть и поесть. У Ширин не было опыта разведения огня в промозглых северных широтах — кругом влага, в воздухе, в земле, в деревьях. Но Лель, действительно опытный охотник, имел при себе и сухой мох, и нужной величины камни. Собрав хвойных веток, он запалил мох, и вскоре они сидели возле весело горящего елового костра, рядом, на попоне, и ели солонину, и пили из фляги самое настоящее вино.

Лель, не имевший причин ничего скрывать кроме, возможно, любовных похождений, кои в присутствии женщины велит нам скрывать хорошее воспитание, поведал в ответ на вопрос Ширин, что наукам и премудростям обучали его греческие и славянские наставники, коих нанимали ему родители, а по достижении семнадцати лет отец снабдил его средствами и отправил в путешествие по белому свету с условием, что из каждого большого города, в каком остановится, сын будет слать ему грамоты. Лель посетил Константинополь, Рим, Флоренцию, Венецию, Геную, и вернулся умудренный (и сразу по возвращении вступил в скандальную связь с высокородной особой, и отцу его пришлось идти на поклон к Ярославу — улаживать и заглаживать. Об этом эпизоде своей биографии Лель умолчал по вышеуказанной причине). Ширин же по понятным причинам свою биографию скрывала, а Лель не настаивал — ему было неинтересно, не говоря уж о том, что рассказывать Ширин не умела. Попыталась было рассказать об истории Моровичей и учрежденной семенем олеговым страшной несправедливости, но вовремя заметила отсутствующий взгляд Леля. Он спохватился, стал делать внимательные глаза, но было поздно.

И все-таки он ей нравился.

И поехали они дальше. Сделался вечер. Некоторое время луна освещала тропу, но вскоре небо затянулось тучами и пошел холодный, сильный дождь, и оказался гораздо неприятнее снега. Лель велел Ширин замедлиться. Теперь они ехали шагом. Неизвестно, как юный охотник ориентировался в темноте — но, очевидно, как-то это у него получалось, поскольку через некоторое время, пристроившись рядом с конем Ширин, он взял его под узцы — и они съехали с тропы, и в ярком свете молнии Ширин увидела маленький домик с одним окном и одной дверью. Гром грянул так шумно и расхлябисто, что Лель не услышал крика Ширин. За домиком оказалось стойло, в которое поместились обе лошади. Непонятным образом в полной темноте Лелю удалось снять со стены стойла факел и даже зажечь его. В наглухо запертом и обитом жестью ящике в углу нашелся для лошадей овес. Очевидно, домок посещался часто.

— Да, — подтвердил Лель. — Раз в неделю кто-нибудь да бывает.

Внутри было сыро. Наличествовала лежанка, на лежанке солома. Но была и печь. Лель развел огонь, достал из сумы веревку, завязал узел на крючке, торчащем из одной стены, протянул поперек помещения, укрепил второй конец на ставне, быстро стянул с себя все, кроме рубахи, и развесил мокрую одежду перед огнем. Затем стянул через голову и рубаху тоже. Ширин стеснялась и подозревала, что Лель только того и ждет, чтобы она разделась. Он отлучился — выставил за дверь какие-то глиняные плошки.

— Что же ты, так и будешь всю ночь в мокром? — удивился он. — Заболеешь ведь.

— Не могу я перед тобой раздеться до рубахи! — сказала она, отвернувшись.

— Почему же до рубахи? Разденься совсем. Ну, как знаешь.

В этот момент молния сверкнула где-то поблизости, и раскат грома получился совершенно оглушительный. Не выдержав, Ширин кинулась к Лелю и прижалась к нему, голому, всем телом. Будучи на полголовы его выше и намного крепче мышцами, она чуть не свалила его с ног.

— Мокро, — сказал он. — Снимай с себя эту гадость, снимай.

Она неуверено отстранилась от него, ожидая, что в любой момент может снова загрохотать гром, и нерешительно потянула пряжку сленгкаппы. Замерзшие пальцы не слушались. А вдруг она действительно заболеет? От наставников она слышала, что на севере бывает — люди умирают от холода.

— Сядь, — сказал Лель.

— Нет.

— Сядь.

Она послушалась и села на лежанку. Попыталась стянуть сапог, но сапоги набухли и прилипли к ногам. Он встал рядом, освободил пряжку, сдернул с нее сленгкаппу, присел, взялся обеими руками, и в несколько приемов стащил с нее сапог. Взялся за второй.

— Теперь вставай, не мочи зазря солому, — сказал он будничным голосом.

Ширин встала.

— Развязывай все и снимай с себя, живо.

Она попыталась развязать гашник, но пальцы опять не желали подчиняться. Лель и здесь пришел ей на помощь.

— Подними руки.

Она чуть помедлила, и все-таки послушалась. Он снял с нее накидку и стянул рубаху через голову. Инстинктивно она повернулась к нему боком и попыталась не позволить ему снять с себя порты и в то же время боясь, что сделает ему больно непослушными сильными руками. Или гром грянет.

— Сядь.

Она села. Он закончил ее раздевать и с деловитым видом стал развешивать предметы гардероба на веревке. Затем из походного мешка он вытащил туго скрученный кожаный свиток и развязал тесемки. Появились два куска льна — достаточно больших, чтобы обернуть вокруг талии.

— Не люблю я — голым арселем на солому, — объяснил он. — Колется, сволочь. Давай поужинаем.

Они поужинали остатками солонины, сидя рядом на лежанке. Сперва Ширин пыталась хоть как-то прикрывать грудь, а потом решила, что по любым правилам и законам Лель просто обязан теперь на ней жениться. Но тут же сообразила, что таких законов нет, да и не женится на ней Лель, как бы ей этого ни хотелось.

А Лель, закончив нехитрый ужин, выглянув снова наружу и втащив плошки, напился дождевой воды, напоил Ширин, а затем неожиданно повернулся к ней спиной, взгромоздил ноги на лежанку, и лег на спину таким образом, что голова его оказалась у нее на бедрах.

Пропорционально грудь у Ширин была небольшая, но в связи с общими габаритами — загородила от взгляда Леля лицо девушки. Торчали вперед все еще холодные темные соски. Бедра у Ширин оказались жестковаты, мускулисты. И вообще у нее, на взгляд Леля, было слишком много мускулов. Крепкие, хорошо очерченные бицепсы, живот — как доска, и икры тоже мускулистые. Он приподнялся, чтобы рассмотреть ступни. Большие, но все-таки женственные, и натерты мокрыми сапогами почти до крови. Он снова опустил голову ей на бедра и почувствовал, как напряглись мускулы — из-за неловкости, наверное. Распрямилась и напряглась спина.

Снова грохнуло снаружи, и Ширин съежилась, и левой грудью закрыла Лелю лицо. Он отстранился, сел на лежанке, обхватил ее руками и стал гладить по голове, успокаивая. И успокоил. Спокойная Ширин неумело положила ладони ему на виски, приблизилась, и неумело поцеловала в губы.

Он ответил на поцелуй. Он сразу понял, что она девственница, и ему это понравилось. До этой ночи он имел дело с девственницей только один раз. Много возни, но когда девушка тебе нравится, возиться приятно. Порочный юноша нашел, что Ширин весьма привлекательна.

Он разложил льняное полотно на лежанке и на этот раз поцеловал ее первый. Ей понравилось. Мягкий пушок над верхней губой, мягкие губы. Он сунул пальцы ей в волосы, и это ей тоже понравилось. Он медленно опустил ее на спину, а ноги она положила на лежанку сама. Некоторое время они целовались, и он ее гладил, и ей становилось все интереснее, все неожиданнее, все больше волновало. Он обнаружил, что на теле у нее много волос в разных местах — под мышками, в паху, на руках, но волосы эти были мягкие и пахли приятно, даже притягательно. Ей было стыдно, пока она не осознала, что горячая влага в паху, сочащаяся, текущая по бедрам — естественна и необходима. Затем возникла заминка, затруднение, Ширин стало больно, потекла кровь, но вскоре боль ушла, сменилась снова влажным восторгом.

Лелю действительно до того не приходилось иметь дело с такой рослой и мускулистой девушкой, ему было интересно и забавно, и он окончательно увлекся, и тогда рослость и мускулистость, начавшие инстинктивно подчиняться его движениям, вызвали порыв нежности. Ширин напрягалась, не зная, как себя вести, и ему было ее жалко, и нежность росла. Он стал целовать ее в шею, едва касаясь губами, и она застонала. Он погладил ей грудь, и она застонала громче. Повинуясь наитию, она сама расставила колени пошире, стала двигаться в одном ритме с ним. Обоим было неимоверно хорошо. Двигались они долго, и в конце концов Лель не смог сдержаться, сжал зубы, замычал, и внутри у Ширин стало еще горячее, и ей было приятно. Ей хотелось еще, и Лелю тоже скоро захотелось еще, и они повторили акт в той же позе. Она не знала, что это не все, что путь не пройден, а порочный юноша постеснялся ей об этом сказать, решив, что она из тех женщин, для которых оргазм недостижим. Она ему нравилась, он даже чувствовал себя слегка влюбленным.

Укрывшись льном, любовники уснули.

Ширин проснулась, дрожа от холода. Встала, подбросила два полена в печь, забралась снова под лен и прижалась к Лелю. Не просыпаясь, он обнял ее, прижался к груди и засопел удовлетворенно. Она погладила его по светлым волосам. Интересно, подумала она, догадается ли Гостемил. Славянские отцы, по словам наставников, бывают ужасно проницательны. И если узнает, а Лель не захочет на ней жениться, то Гостемил, возможно, рассердится и убьет Леля. Или нет? Не дам я обижать Леля. Он хороший, хоть и легкомысленный. Никому не дам его обижать.

Она снова уснула.

А проснулась от того, что он снова раздвинул ей ноги и вошел в нее, и двигался медленно, а на лице играла порочная улыбка. Сквозь ставню пробивались рассветные лучи.

Одежда, развешенная на веревке, была все еще влажная. Лель выглянул наружу.

— Ого, — сказал он. — Мороз. Небольшой, но все замерзло. Лед кругом лежит.

— Нужно ехать, — сказала Ширин.

— Нет еще. Пусть просохнет одежка, иначе заледенеем. Я схожу в стойла, там у меня вяленая рыба в мешке, у второго седла. Нужно поохотиться, но что-то мне лень. Ты подкинь пока еще полено в печь, а?

Он завернулся в льняное полотно и выбежал наружу, покрикивая от холода. Ширин подбросила полено и подумала, что, наверное, Лель знает, что делает. Нужно, чтобы просохла одежда. Иначе заледенеем. Может, она до завтра не просохнет? Было бы неплохо. Все равно путешествуя этим путем мы экономим время.

Он вернулся с обещанной вяленой рыбой, и они позавтракали. А потом снова были ласки, и снова Ширин было хорошо, кожа на всем теле раскраснелась, она постанывала, а Лель, закончив акт и полежав немного рядом с ней, стал ее целовать — в шею, в плечи, в живот, в бедра, в колени, в ступни — и она сперва стеснялась, а потом стесняться надоело, и она полностью отдалась его ласкам, и почувствовала, как постепенно уходит куда-то сознание, и остается только блаженство, и подбородок юноши касается лобка, и губы его останавливаются у нее в паху, и из горла у нее вырывается пронзительный крик, и ей становится сперва страшно, а потом интересно, и она просит, чтобы он продолжал, не останавливался. И он охотно продолжает, и отсутствие у нее оргазма не унижает его мужское достоинство.

А может, она слишком молодая, подумал он. Первая такая у меня. Может, она еще научится. Со временем.

И продолжил.

К полудню одежда высохла.

— Может, не поедем никуда? — спросил Лель. — Давай останемся здесь на зиму. Кругом дичи полно, есть озеро, можно пробуравить дыру и ловить рыбу.

И Ширин чуть не сказала — давай. Но не сказала. Стала одеваться. Лель со вздохом последовал ее примеру, и только один раз во время одевания, подождав, пока она нагнется, поцеловал ее возле уха. Выходя, он оглядел помещение — какой-то лоскут, грамота, что ли, покатилась по полу, подгоняемая сквозняком. Лель хотел было вернуться и подобрать грамоту, задумался, оглянулся, увидел Ширин, выводящую коня и вскакивающую в седло, залюбовался и, забыв о грамоте, захлопнул дверь.

Тропа покрылась ледяной коркой, копыта лошадей скользили. Ехали медленно. Перед самым закатом показалась впереди река Сож.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. НЕДОВОЛЬСТВО ЯРОСЛАВА.

Поселение под названием Хоммель, что на реке Сож, не получило еще во время оно статуса города. За девятнадцать лет правления Ярослава в Хоммеле успели построить одну церковь и терем для посадника. Посадник с дружиной из дюжины ратников ходил в церковь раз в день, а больше никто не ходил — Хоммель как был, так и остался поселением языческим, живущим по старинке.

Тем не менее, горожане и приезжие более или менее исправно платили дань терему, и в подвале церкви содержалась городская казна, из средств которой оплачивались ратники, повара, священник, дьякон, и сам посадник. Время от времени то церковь, то терем требовали ремонта, и для этой цели нанимались местные умельцы.

В году от Рождества Христова одна тысяча тридцать седьмом Хоммель постигло два несчастья сразу. Сперва началось нашествие кротов. Кроты уничтожали посевы и огороды, рыли тоннели под домами, которыми затем пользовались другие грызуны — мыши и крысы — и до того обнаглели, что по вечерам, в сумерках, начали встречаться прохожим на улице, двигаясь медленно и степенно, иногда парами. Священник объявил посаднику и ратникам о скором конце света. Затем кроты без всяких объяснений исчезли.

А поздней осенью в одном из работорговых караванов, делающих в Хоммеле привал перед броском в Киев, возник мятеж. Какой-то прирожденный предводитель, попавший в число транспортируемых из-за недальновидности караванщика, сумел разомкнуть цепь, приковывавшую его к борту повозки и, работая придорожным камнем, освободил еще троих дюжих парней, а те кинулись освобождать остальных. Охрана атаковала взбунтовавшихся, но ее повалили вместе с лошадьми и отняли сверды. Посадник, которому донесли о событиях, выехал во главе дружины к пристани. Предводителя мятежников убили стрелой, остальных после этого быстро успокоили и снова приковали.

И на следующий же день после этого в Хоммель прибыл князь Ярослав с небольшой дружиной.

Населению было все равно, а посадник и священник слегка испугались, и даже обиделись. Ну — следует князь из Новгорода в Киев, и следовал бы себе дальше, зачем же крюк делать? Что ему в Хоммеле — развлечения какие покажут, или же он неравнодушен к хоммельским достопримечательностям? Какого лешего!

А главный счетовод, именем Дядька Урж, не испугался и не обиделся, скорее даже наоборот. Решил, что приезд князя каким-нибудь образом поможет ему восстановить справедливость.

Главный счетовод — особая должность, существовала только в Хоммеле. В других городах финансовой арифметикой занимались кто попало — писцы, дьяконы, тиуны. А в Хоммеле предыдущий священник, списавшись с киевским митрополитом и Ярославом, учредил такую вот несуразицу. И два года назад на должность эту назначен был Дядька Урж.

Что-то уныло порочное есть в людях, которые, прожив в полной безмятежности лет до тридцати пяти или сорока, вдруг узнают, что мнение о них окружающих разительно отличается от их собственного. Вот, к примеру, Урж. Сперва он научился грамоте, а затем и счету. Поступил на службу — сперва писцом. Мало по малу показал себя с хорошей стороны. И когда его назначили главным счетоводом, ничуть этому не удивился, решив, что вполне заслуживает повышения. Хотя никаких оснований так считать, скажем, прямо, у Дядьки Уржа не было. Были люди и способнее, и честнее его. А просто оказался Урж в нужном закутке в подходящий час.

Но вот наступил день, когда в жизни Уржа началась полоса неприятностей. Сперва он обнаружил, что жена его ему изменяет, причем все пятнадцать лет замужества. Затем мать его заявила ему, что всю жизнь считает его дураком, и раньше не сообщала ему об этом только из врожденной деликатности. Урж стал приглядываться к детям — оказалось, они его в грош не ставят, презирают, и смеются над ним у него за спиной.

— А кто же, кто купил и обставил для вас этот дом? — возмущался Урж, которому покупка и содержание дома казались делом вселенски важным, а что у детей на этот счет может быть иное мнение, в голову ему не приходило. — Кто вас поит, кормит, одевает? А? — Параллель с работорговцами, которые тоже кормят, поят, и одевают свой товар, также не пришла Уржу в голову.

И Урж жаловался — знакомым в кроге. Мол, все меня знают, все меня уважают, я работаю как проклятый всю жизнь, стараюсь, чтобы семья была в достатке и хвоеволии, и это тоже все знают, я себя ущемляю во имя этой хорлы и этих хорлингов, и вот чем они мне отплатили, да что же это такое.

Когда посыльный пришел, чтобы сообщить Уржу о том, что его ожидает князь, Урж принял это за хорошее предзнаменование. От кого еще ждать справедливости, как не от князя? И еще одна мысль посетила его — а вдруг князь, узнав о несправедливости, хочет ее исправить — именно для этого и вызывает к себе Уржа, и в Хоммель приехал с этой целью? С одной стороны, предполагать, что князь вдается в детали семейной жизни Уржа, оснований не было. Но и оснований утверждать обратное тоже ведь не было.

Жискар, отяжелевший, постаревший, но все еще крепкий, и не менее насмешливый, чем в прежние времена, встретил Уржа в гриднице терема.

— Сядь, Урж, — сказал он, глядя на счетовода скучающими франкскими глазами. — Встречался ли ты когда-нибудь с князем?

— Не имел такой чести, и трепещу в предвкушении, — смело ответил Урж.

— Так, стало быть, ты не знаешь, как следует себя держать в присутствии князя?

— Отчего ж… Ну, скажи как.

— Раболепно.

— Это как же?

— Глаза долу, руки за спину не прятать, и не обращаться к князю первым.

— Не обращаться?…

— Если князь задал тебе вопрос, отвечай. Если поприветствовал — приветствуй в ответ. Но никогда не приветствуй его первым, и не задавай вопросов.

— Но как же это… Я уважаю и люблю князя, я человек честный и преданный, это все знают… Как же… А если нужно задать вопрос?

— Зачем? Вопросы обязывают, а тебе обязывать князя не пристало.

— Я понимаю, конечно. Посуди сам — кто я и кто князь.

— Правильно.

— Я старательный.

— Это хорошо.

— Но если нужно что-то уточнить?

— Например?

— Ну вот, скажем, князь мне что-то говорит, а я вдруг не так понял, или вообще не понял.

— Князь свои мысли выражает с предельной ясностью, всегда. И если ты не понял, значит, себя и вини.

— Да, но если нужно понять?

Жискар задумался.

— Ну, что ж, — сказал он. — Раз ты такой тупой, и тебе могут понадобиться уточнения, то… Попроси князя. Скажи — позволь, князь, умолять тебя об уточнении, ибо по ничтожеству разума моего я ничего не понимаю.

— Ну, в таких выражениях…

— Нет уж, пожалуйста — именно в таких. Впрочем, если хочешь, могу посадить тебя в острог на несколько дней.

— Это зачем же?

— А это, говорят, способствует выбору правильных выражений в дальнейшем.

Напутствованный таким образом, Дядька Урж предстал перед Ярославом.

Ярославу во время оно было пятьдесят четыре года, а выглядел он лет на десять старше, и это ему не нравилось. Верховая езда его утомляла, путешествовать он предпочитал в повозке или в драккаре. Остатки волос на темени и бороду приходилось коротко стричь и подкрашивать. Глубокие морщины возле глаз и на лбу не красили князя, а руки в пигментных пятнах он предпочитал прятать — либо в рукавицах, либо под корзно. Ходил он все медленнее — но сильную хромоту, вызванную давнишним повреждением колена, скрывать уже не получалось. И тем не менее оставался он деятельным, дальновидным, во все дела по благоустройству своих территорий вникающим правителем — и с церковниками постоянно контактировал, и со смердами, и с зодчими, и с ремесленниками, и с торговцами, и биричей наставлял. (Лишь изредка мучился он мыслями о конечной полезности своей деятельности. Вот создал он невиданную, огромную страну, сопоставимую по территории с империями древности. Вот примирил он, более или менее, народы, живущие на территории этой страны. Укрепил связи с соседями. Настроил неимоверное количество церквей, а за церквями другие постройки сами тянутся. Открыл школы. Дал стране законы. Не развалится ли все это после его ухода, как развалилась империя Александра Великого?).

— Здравствуй, добрый человек, — сказал он Уржу. — Как звать тебя?

— Урж я, князь, Дядька Урж, меня так все кличут, а повелось это с раннего моего детства. Помнится…

— Урж, не думай, пожалуйста, что я вызвал тебя для дружеской беседы, — холодно сказал князь.

Урж слегка отпрянул.

— Скажи, милый мой, как часто ты встречаешься с посадником?

— Раз в месяц, светлейший князь.

— А со священником?

— Часто. Мы живем рядом, князь.

— А с караванщиками?

— Как придется, князь.

— Тебе известно, что моим указом в Хоммеле остановки караванщиков запрещены?

Урж подумал, что князь шутит.

— Нет, князь, не известно.

А Ярослав подумал — может и правда? Не знает он?

— Чем ты руководствуешься, когда берешь с караванщиков пошлину?

Урж не понял вопроса. Памятуя о наставлениях Жискара, он выразил свои мысли таким образом:

— Позволь, князь, умолять тебя… уточнение требуется, ибо по ничтожеству… не понял я вопроса твоего.

— Ты берешь с караванщиков пошлину?

— Нет.

— Как это нет? Вот у меня твоя учетная грамота. Написано — с Абдула двести, с Хварида — сто пятьдесят. Что означают эти числа?

— Так то плата, князь. Как же — они же делают остановку у нас, так если с них не брать плату, то это будет непорядок.

— Значит, берешь пошлину.

— Нет, князь, пошлину я не беру.

— Понятно. Так вот, когда ты берешь с них плату, ты какими расчетами руководствуешься? Вот к примеру, с Абдула двести — а почему не сто?

— Сто — мало, князь.

— Почему?

— Да сам посуди, князь. С караванщика сто — это смешно даже.

— А почему тогда не триста?

— А триста — это много. Не дадут, будут в обход ездить, тогда совсем ничего не получу. А надо, чтобы по совести. Я человек честный, говорю все как есть.

— А почему с Хварида ты взял меньше, чем с Абдула?

— Хварид очень жадный и свирепый, князь. С него двести запрашивать опасно.

— А что ты делаешь с деньгами, которые они тебе платят?

— Ну, как… — Урж замялся. Он не ожидал, что князь проявит вдруг такую неделикатность. Семейный бюджет — святая святых. Кому какое дело, как тратит человек свои деньги. — Ну… Что-то в сбережение идет, а что-то на расходы. Недавно расходов стало больше — кроты половину урожая съели, так смерды цены подняли — сил никаких нет, князь. К тому ж супруга моя, князь… — Урж помрачнел и рассердился на супругу, и пообещал себе, что обязательно ввернет про неверность, — захотела, чтобы крышу черепицей крыть. А черепица — нежный материал, все время чинить надо. С соломой-то проще — как прохудится, так сразу всю крышу заменил, и еще год — никаких забот.

— Ну, хорошо, подожди, не болтай попусту, — сказал Ярослав. — Скажи лучше, по совести… Хмм…

— Я, князь, всегда по совести.

— Вот и скажи мне по совести, какая выгода городской казне от караванов?

— Казне-то, князь? — переспросил Урж, забывая о наставлениях Жискара.

— Да.

— Ну, как же, князь… Прямая выгода казне. Караванщикам ведь есть-пить надобно, да и товар свой они подкармливают. Кнеррир да телеги чинят, одежду латают. Всем горожанам работа находится, и есть из чего десятину-то платить, в казну-то.

— А посадник не возражает, что ты с караванщиков берешь плату, а с ним не делишься?

— А зачем мне с ним делиться? — Дядька Урж растерялся. — Он сам с них берет.

— Отдельно?

— Разумеется отдельно, князь. Я в дела посадника не вмешиваюсь.

— А священник вас с посадником не попрекает?

— Попрекает, князь.

— Что же он вам говорит?

— Что погрязли мы во грехе великом, и он вместе с нами.

— А с ним вы не делитесь?

— Чем, князь?

— Деньгами караванщиков?

— Да помилуй, князь! Он больше нашего с них берет.

Ярослав вздохнул.

— А сколько тебе посадник платит, Урж, за исполнение обязанностей?

— Платит? Зачем же ему мне платить? — удивился Урж. — У меня должность доходная. Если бы я требовал за нее плату, это был бы разбой. А я человек честный, все у меня по совести, это все знают, кого хочешь спроси.

Сколько ему лет, подумал Ярослав — тридцать пять, сорок? Вся сознательная жизнь прошла во время моего правления. Что толку издавать законы, если все судят по совести, а совесть у всех разная?

— А что за драка была давеча у пристани? — спросил Ярослав.

— Драка?

— Есть убитые.

— А, так то у Марвы везомые начали проказить.

— Кто такая Марва?

— Марва — это литовец.

— Караванщик?

— Да, князь.

Урж решил, что настал момент вывести князя к нужной ему теме о восстановлении справедливости, но именно в это время, к досаде его, в занималовке появились Жискар и какой-то толстый малый с недовольным лицом.

— Князь, прости, что врываюсь, этот человек привез тебе важные сведения.

— Да уж, — добавил толстый, словно сомневаясь, что одному Жискару князь не поверит и нужно подтверждение с его стороны.

Ярослав кивнул.

— Урж, я приму тебя позже, — сказал он.

— Пойдем, — Жискар взял Уржа за плечо.

— Но я еще не досказал князю…

— Потом доскажешь. А еще лучше — напишешь. Ты ведь грамотный? Ну так вот, — Жискар настойчиво вел Уржа к двери. — Поместим тебя в острог за ослушание и нарушение, и будет у тебя время все осмыслить, во всем признаться…

— Позволь, позволь, как это в отрог? — запротестовал Урж.

— Не надо в острог? — спросил Жискар, выводя Уржа из занималовки. — Ну, может и не надо. Там видно будет.

— Я тебя слушаю, — сказал Ярослав.

— Приятно иметь с тобою дело, князь, — Нимрод одобрительно кивнул. — Слуга твой стал меня слушать только после того, как я указал ему, что иудея в лапотогах не каждый день встретишь. А ты вежливый, князь.

Ярослав рассмеялся.

— Ты иудей? — спросил он.

— Да.

— Лапотоги знатные у тебя. Точно по ноге, не так ли.

— Сапоги прохудились по дороге.

— Кто же твой господин?

— Гостемил.

— О! Из рода Моровичей?

— Да.

— У тебя есть от него грамота?

— Нет, князь. Мой господин велел мне передать тебе кое-что на словах. Грамоту можно потерять в пути, или же ее могут отнять разбойники.

— У тебя есть доказательства, что именно Гостемил тебя послал?

— Увы, князь. Впрочем, мое дело — передать тебе сведения, а твое — верить или нет.

— Логично. Я тебя слушаю.

— Речь, князь, о некоем сообществе, объединяющем многих людей в северных частях света вне зависимости от страны, действующем тайно. Сообществом этим иногда пугают детей в высокопоставленных семьях, а на гербе сообщества значатся сверд и полумесяц. Я понятно излагаю?

— Да, — сказал Ярослав, мрачнея. — И что же?

— В данный момент одной из целей этого сообщества является похищение тебя лично. Ни Гостемил, ни я не знаем, когда и где они собираются это произвести, но твое прибытие в Киев в их планы не входит.

Это подтверждало то, что Ярослав прочел три дня назад в послании Хелье, написанном тайнописью.

— Как тебя зовут?

— Нимрод.

— Странное имя… Где ты научился так складно говорить, Нимрод?

— Смекалка у меня врожденная, а у Гостемила я служу уже десять лет.

— С какой целью они собираются меня похитить?

— С целью смещения с престола.

— Зачем им меня похищать в таком случае? Есть более простые способы.

— Им, наверное, нужно твое отречение, в письменном виде.

— Ах, даже так…

— И еще об одном я должен тебя предупредить, князь.

— Да?

— Если ты вздумаешь подвергать меня пыткам ради выяснения — правду ли я говорю, или подослан поименованным сообществом — болярин мой будет в большой обиде и объявит об этом проявлении княжьей благодарности по городу.

— С чего ты взял, что я собираюсь тебя пытать? Уж не читаешь ли ты у меня в уме? Не колдун ли ты?

— Нет, князь, я не колдун. Я просто исполняю волю моего господина, который сказал, «С олеговым семенем надо держать ухо востро, они…» …э… дальше были очень обидные слова.

Ярослав наконец улыбнулся.

— Да, узнаю Гостемила… Значит, меня собираются похитить.

— Да, князь.

— Не возражаешь, если я приглашу сюда Жискара? Господин твой не настаивал ведь, чтобы уже после того, как ты передал мне сведения, я хранил бы их в тайне?

— Сведения теперь твои, что хочешь, то с ними и делай, а мне позволь уйти.

— Нет еще. Куда ты спешишь?

— Обратно к моему господину. Без меня он будет шататься в Киеве по крогам и растолстеет.

— Гостемил в Киеве?

— Да. Он послал меня к тебе с дороги. Я с ног сбился, искал тебя везде… Зачем тебе эта дыра, Хоммель? Городом может называться только поселение, о котором великий Като-старший мог сказать, «Следует разрушить».

— Като-старший? Напомни-ка мне, кто это такой.

— О! Ты не знаешь, князь?

— Забыл, наверное.

— Римский сенатор был такой. Он к каждой своей речи всегда добавлял, «А также, по моему мнению, Кархваж следует разрушить!».

— Точно! Теперь я тебя вспомнил, ты действительно служишь у Гостемила.

— Ну то-то же.

— Жискар! Жискар, войди!

Жискар вошел и вопросительно посмотрел на князя.

— Жискар, сколько у нас людей в дружине?

— Двести человек.

— Кажется, моей скромной княжеской персоне потребуется круглосуточная охрана из дюжины ратников. Этот человек, а он слуга Гостемила, сказал мне, что меня собираются похитить Неустрашимые. Как это не ко времени, Жискар! Столько дел, а они лезут…

— Это Гостемил передает такое? — осведомился Жискар.

— Да, — сказал Нимрод. — А сведения исходят от Свистуна.

— Как!

— Как!

— Не кричите вместе, — попросил Нимрод.

— Свистун состоит в связи с Гостемилом?

— Мой господин потрудился взять его в плен.

— Свистуна? — недоверчиво спросил Ярослав.

— Да, а что такого в этом? — Нимрод с плохо скрываемой гордостью посмотрел на князя и Жискара. — Мой господин и императора может взять в плен, если захочет. Он только с виду ленивый.

— Какого императора? — спросил Жискар.

— Любого.

Жискар и Ярослав переглянулись.

— Что ж, в этом есть своя прелесть, — сказал Жискар. — Как продолжение польских событий. И Свистуна подключили — остроумно. Что же, по мнению Гостемила, мы должны предпринять?

— Мой господин весьма обстоятельно выразился по этому поводу.

— Что он сказал?

— Он сказал, «Мое дело — предупредить».

Ярослав и Жискар снова переглянулись.

— Почему он не приехал сам? — спросил Ярослав.

— Ему нужно было срочно в Киев.

— Срочно?

— Да. Предупредить друга об опасности. Господин мой щепетилен в делах дружбы, холопам не доверяет.

— А к князю посылает холопов? — уточнил Ярослав.

— Князю уважение и преданность, — сразу сказал Нимрод. — Одинаковое уважение и преданность — и от господина, и от холопа. А к друзьям господина холоп может и не чувствовать преданности, князь.

— А какая опасность грозит другу?

— Это мне не известно.

— А как зовут друга?

— Тоже не известно.

— Гостемил тебе не сказал?

— Князь, я холоп Гостемила, а не поверенный его. Он не обязан давать мне во всем отчет. Чему я очень рад, — добавил Нимрод самодовольно. — Вникать в хозяйские дела — унизительно и неприятно. — Подумав, он добавил, — Дурной вкус.

— Хорошо, — сказал Жискар. — Ты, Нимрод… Нимрод, да?… Ты поедешь с нами.

— Да, меня предупредил господин мой.

— А?

— Сказал, они тебе не поверят, недоверчивые, по себе судят, и обязательно возьмут с собой, и может даже на цепь посадят на время дороги, но ты, ежели вздумают с тобою плохо обращаться, все время напоминай, чей ты холоп. Вот я и напоминаю, что холоп я не чей-нибудь.

Жискар не выдержал и засмеялся. Ярослав же почему-то помрачнел.

— Проведи Нимрода в покои пока что, пусть отдохнет с дороги, — сказал он.

* * *

Тем временем домой к Уржу, вернувшемуся в ужасном волнении, пришли священник и воевода. Священник держался показно беззаботно, а воевода заметно нервничал.

— Что же князь тебе сказал? — допытывался воевода.

— Сказал, что еще будет со мною говорить, позже. Сказал, что законы есть. Все говорил, что я какую-то пошлину беру.

Воевода посмотрел на священника. Тот подчеркнуто равнодушно пожал плечами.

— По-моему, — заметил он, — нужно спрашивать, не что князь сказал Уржу, а о чем Урж успел сказать князю.

— Что ты сказал князю? — грозно спросил воевода.

— Да не кричи ты так. Что-то сказал, всего не упомнишь.

— Ты не говорил ли, что мы с караванщиков деньги берем?

— Говорил.

— Как!

— Но ведь это правда. Он спросил, я ответил.

— А что потом с этими деньгами делаем, говорил ему?

— И ты туда же! — удивился Урж. — Князь тоже самое спросил. Ну, куда идут семейные деньги? Не хвесты же на них закатывают! Еда, одежда, починка дома, все для семьи стараемся.

— Так, — сказал воевода.

— Ага, — сказал священник.

— Ну, спасибо, что предупредил, — заметил воевода. — Всего вам доброго, друзья мои.

Но убежать из города он не успел. Ярослав, занятый охраной собственной персоны, управился тем не менее отдать приказ, и когда воевода, влекомый любовью к сбережениям, честным трудом нажитым, все-таки появился у себя дома, чтобы эти сбережения забрать с собой, его схватили. Священника тоже было схватили, но он открыл подвал церкви и представил доказательства, что все золото, изъятое у караванщиков, находится в сохранности и будет передано князю по первому же требованию.

— Возьми золото, mоn rоi,[14] — посоветовал князю Жискар. — Чувствую я, пригодится оно тебе в самое ближайшее время.

— Нет, не желаю, — недовольно ответил Ярослав. — Сколько нужно наложить запретов, чтобы подействовало! Не желаю я, чтобы людей, рожденных на моих территориях, продавали в рабство за тридевять земель!

— Все так делают.

— Я — не все. Да и кто — все? В Швеции есть хоть один работорговый центр? Нет, шведы своих рабов себе же и оставляют. Чем мы хуже?

— Всех оставлять — владельцев не хватит. В Швеции народу меньше.

— Не язви, Жискар, не до того. Я вообще против продажи людей нехристям, хоть бы и своим. Если христианин покупает холопа, он за него ответственен перед Создателем, и он об этом знает.

— Морализаторствуешь, mоn rоi.

— …Нехристи же… Нет, Жискар, с этим нужно что-то делать.

— Огромные доходы, — сказал Жискар. — Нечем заменить.

— Пусть торгуют шкурами или деревом.

— Это совсем не то. Намного дешевле. Что будем делать с проворовавшимся воеводой?

— Не знаю… Много наворовал?

— Вроде много.

— Продать бы его самого какому-нибудь халифу.

— Возрастом не вышел. Старые ценятся низко.

— Посадим в подземелье?

— После нашего отъезда его сразу выпустят. Может, просто на кол его посадить?

— Не болтай, Жискар. Ты знаешь, я не люблю жестокости даже в шутку.

— Думаешь, нигде на твоих территориях не сажают на кол, без твоего ведома?

— Думаю, что сажают. Но меньше, чем раньше. Ну, что ж, едем мы в Киев или не едем?

— Золото у священника возьми все-таки.

— Нет.

— Ну тогда я возьму.

Ярослав мрачно на него посмотрел.

— Я что, для себя, что ли, стараюсь? — обиделся Жискар. — Мне лишнего не нужно, я, тебе служа, все, что хочу, имею и так. Просто есть предчувствие, что золото это нам понадобится.

— К ворожихе ходил?

— Моn rоi, тебе не идет сарказм. В крайнем случае отдашь супруге, а она раздаст его бедным.

Хорошая мысль, подумал Ярослав.

* * *

В дубраве на окраине Хоммеля Лель вдруг заупрямился.

— Езжай-ка ты дальше одна, — сказал он. — С князем я встречаться не хочу.

— Почему? Разве тебе не интересно, какой он?

— Уж я его видел.

— Не дури, Лель. Что ты как маленький.

— Не желаю. Я тебя здесь подожду. Сяду вон под тем дубом и подожду.

— В Хоммеле, наверное, есть кроги.

Лель подумал.

— Хорошо, — сказал он. — Тогда поедем в крог, поедим, и я тебя подожду в кроге, и постараюсь не напиться.

— Согласна.

Светило солнце, таяла ледяная корка на улицах. В кроге отвратительно пахло, было грязно, и Ширин поняла, что киевские кроги отличаются от провинциальных. А в Константинополе кроги, наверное, мраморные. Впрочем, в Константинополе нет крогов — там капилеи. Но каждый капилей обязательно из мрамора.

Еда в Хоммеле оказалась не очень вкусная. И даже названия звучали непривлекательно — зморыш половинный, бузырь в туне, жика кислая. Из цивилизованных блюд наличествовали новгородские стегуны под рустом. Название Ширин помнила, но Лель отрицательно мотнул головой.

— Они может и стегуны, но не новгородские, а уж какой тут руст делают — лучше не пробовать. А вот свир у них неплохой. Я, впрочем, не любитель свира. Но, за неимением лучшего, придется лакать. Может не пойдешь к князю? Зачем тебе князь? Он старый, некрасивый, и сварливый.

Ширин не ответила. В конце концов они заказали бычину дутую, которая оказалась обыкновенной несвежей ветчиной, сдобренной укропом. Лель залпом выпил кружку бодрящего свира и принялся за еду. Ширин, немного поев, встала и сказала:

— Жди меня здесь.

У ворот детинца пятеро стражей подозрительно оглядели неестественно рослую, темноволосую девушку в мужской одежде, со свердом у бедра. Стражники были не хоммельские, а из дружины Ярослава.

— Здравствуйте, добрые люди, — Ширин поклонилась им. — Мне необходимо попасть к князю, у меня к нему важное дело.

— К князю, говоришь? — спросил один из стражей. — Ну так покажи нам что-нибудь.

— Показать? Что показать?

— Можешь арсель показать. А можешь грамоту. К князю без грамоты посторонние не ходят, он не пекарь и не мельник.

Ширин сунула руку в походную суму и с ужасом поняла, что грамоты Гостемила там нет. Оттянув край сумы, она заглянула внутрь и убедилась — нет грамоты. Лель не мог стащить грамоту — зачем ему? Значит, обронила где-то, потеряла! Что же делать? Свежепредупрежденные о возможной попытке похищения правителя, стражи придвинулись ближе.

— А ну-ка, милая, расскажи добрым молодцам, кто тебя послал и зачем.

— Меня послал мой отец.

— Речь твоя странная какая-то. А кто твой отец?

— Гостемил из рода Моровичей.

— О! — стражники переглянулись.

— Видел я Гостемила не единожды, — авторитетно сказал один. — Нисколько ты на него, девушка, не похожа. А вот мы тебя теперь возьмем под белы руки да сунем до дальнейшего разбирательства в погреб.

Они придвинулись к ней вплотную. От них пахло чесноком и потом, и было их пятеро. Ширин коротким ударом уложила одного, а выхватить сверд ей не дали. Ее повалили и стали заламывать руки за спину.

— Сильная, хорла, — сказал один, едва удерживая правое запястье Ширин обеими руками.

Другой, пытаясь удержать левое запястье, понял, что не удержит, что Ширин сейчас вырвется, разозлился, и въехал ей коленом в бок несколько раз подряд. Ширин сделала отчаянную попытку подняться, но третий страж сел сверху ей на арсель и быстро связал заломленные руки толстой колючей веревкой. Ее взяли за волосы, подняли на ноги, сняли с нее сленгкаппу и бальтирад со свердом.

— Гадина, ведьма, — сказал один.

Ударенный поднялся, подошел к Ширин, и с размаху ляпнул ей кулаком в глаз — она успела слегка отклониться, и удар пришелся в скулу.

— Посадим ее покамест в землянку, — сказал кто-то. — А через два часа нас сменят, так и поквитаемся.

* * *

Лель ждал в кроге уже целый час. Сколько можно торчать у князя? О чем она говорит с князем? Неужто Ярослав стал разговорчив последнее время с молодыми девушками? Еще через полчаса он заподозрил, что с Еленой что-то случилось. Вспомнилась катающаяся по полу домика грамота. Расплатясь с хозяйкой, он вышел из крога и спокойным шагом направился к детинцу. Каждый опытный охотник знает, что на бегу внимание рассеивается. Медленно идешь — больше видишь. Слева несколько горожан спешили по своим вселенской важности делам. Справа, в ста шагах от детинца, обнаружилась группа из четырех человек, что-то возбужденно обсуждающих.

— Врагами подослана, говорю вам! — сердился один из них.

— А силища какая! — восхищенно замечал другой. — Ребята еле с нею впятером справились.

— Да нет же, она их просто оскорбила!

— Нет, подослана!

Лель еще немного послушал и двинулся дальше. Подойдя к воротам детинца, он слегка приподнял левую руку, приветствуя стражей.

— Здравствовать вам, люди мелкие, — холодно сказал он им. — Князь в детинце?

Один из стражей его узнал и остановил другого, собравшегося было хамить.

— Здравствуй, молодой болярин. Да, князь в детинце, и Жискар там же.

— Об этом я тебя не спрашивал. Мне нужно видеть князя.

— Князь занят нынче.

— И об этом не спрашивал, — тем же холодным тоном заметил ему Лель. — Проводи меня к князю.

— Нельзя.

— Что ж, — сказал Лель задумчиво. — Не по своему желанию я сюда прибыл, князь меня пригласил. Скажи ему при случае, что Лель приходил, да не пустили его.

— Я выполняю свой долг, — не очень решительно возразил ратник.

— У твоего подлого сословия не может быть долгов — а только послушание и непослушание. За послушание плата. За непослушание тоже, только другая. Всего хорошего.

Он повернулся и пошел прочь. Стражник, чуть помедлив, кинулся за ним.

— Болярин! Болярин!

— Что тебе?

— Меня зовут Бобровый Ус.

— С чего ты взял, что мне это интересно?

— Болярин…

— Оставь меня, смерд.

— Болярин, прости меня, у меня… на меня…

— Ты мне надоел.

— Болярин, пойдем, я провожу тебя к князю.

Лель остановился и некоторое время надменно смотрел на стражника, который все больше и больше робел под взглядом высокородного отпрыска.

— Пойдем, а?

— Ладно, пойдем, так и быть.

Лель покачал головой, удивляясь невероятной тупости низших сословий, и последовал за Бобровым Усом. Тот не только провел его в детинец, но и сделал знак стоящим у входа в терем, чтобы пропустили безоружного молодого человека, одетого в мятую, но богатую, одежду. Один из стражей вызвался довести Леля до занималовки и постучался. Жискар открыл дверь.

— Ого, — сказал он, и прибавил тихо, — Ты что, парень, умом тронулся? Тебе жить надоело?

— Дай пройти.

— Кто там, Жискар? — послышался голос Ярослава.

— Уходи, пока беды не случилось, — тихо сказал Жискар.

— Дай пройти, — повторил Лель.

Жискар посторонился. Лель вошел в занималовку и неспешным шагом подошел к столу. Ярослав побледнел от гнева.

— Я, вроде бы, говорил тебе, чтобы ты не смел показываться мне на глаза. Говорил?

— Я думал, князь, это только к Киеву относится.

— Ты думал!

— Еще я думал, что правитель достаточно сообразителен, чтобы понять — не настолько сильно у молодого человека желание видеть князя во что бы то ни стало, чтобы ехать для этого в Хоммель. Стало быть, я здесь вовсе не для того, чтобы лицезреть тебя, о повелитель.

— Ну ты подлец.

— Моn rоi, — подал голос Жискар. — Здесь, возможно, что-то важное.

Ярослав промолчал, но махнул рукой — мол, готов выслушать.

— Некто Гостемил, князь, послал к тебе гонца с важной вестью, — сказал Лель. — Гонца схватили у ворот, там, — он показал рукой направление, — и куда-то увели. Вести тебя не интересуют, как я понял. Но я прошу тебя либо присоединить меня к гонцу, либо выпустить гонца, чтобы он мог ко мне присоединиться. Поскольку гонца этого я сопровождал, и чувствую себя ответственным перед Гостемилом.

— Что ты мелешь! Гонец вовсе не под стражей. Он попросил, чтобы его на кухню провели, он повар.

— Значит, это какой-то другой гонец, князь. Гонец, которого я сопровождал, на повара нисколько не похож.

— Гостемил отправил тебя сопровождающим? — презрительно спросил Ярослав, не поверив ни одному слову.

— Нет, я сам навязался. В знак моей благонамеренности могу, если желаешь, поведать весть, которую вез тебе гонец.

— Я тебе не верю, — сказал Ярослав упрямо (все отцы недоверчивы против всякой логики).

— Воля твоя, князь.

— Что за весть? — спросил Жискар.

Лель пожал плечами.

— Говори, — сказал Ярослав, сдерживая гнев.

— Киев осажден, возможно уже взят, войском фатимидов. Войско небольшое, тысячи три человек, но хорошо подготовленное. По взятии Киева к ним будут прибывать подкрепления, поэтому чем скорее ты поедешь отбирать у них город, тем лучше. На престол посадят твоего брата Судислава. Возможно, он уже в Киеве. Фатимиды прибывали на Русь малыми отрядами и объединились к северу от Киева. Все это они производили по договоренности с Неустрашимыми, с которыми у них назначена была встреча неподалеку от Чернигова. Там они собирались обговорить последние формальности. Киевское же войско, в связи с возникшими слухами о приближении врага, сын твой Владимир, приехавший в гости, послал на юго-западный хувудваг. У гонца была с собою грамота, в коей обо всем этом было написано, но мы потеряли ее в пути. Гонец, сопровождаемый мною, сам состоял в войске захватчиков, но перешел на сторону киевлян, и даже принял крещение, как только узнал, что отец его — Гостемил.

— Не понимаю, — сказал Ярослав.

— Ради тебя и твоего престола Гостемил послал к тебе собственную дочь, и я не думаю, что он будет доволен, узнав, как с нею здесь обращались.

— Какую дочь?… — спросил внимательно слушавший Жискар.

— Гонец — дочь Гостемила.

— Ты сказал, что гонец состоял в войске фатимидов.

— Да.

— И он — дочь Гостемила.

— Она была членом особого отряда. Я предполагаю, что Гостемил не знал, что у него есть дочь, до встречи с нею.

— Гостемил доверился ей?

— Скорее она ему.

Ярослав, чуть помедлив, кивнул Жискару, и тот быстро вышел.

— Похоже, ты не врешь, — сказал Ярослав.

Лель задумчиво рассматривал черты лица Ярослава, пытаясь определить, какие из них имеют сходство с чертами дочерей князя. Пожалуй, что-то есть в глазах. И углы рта, наверное, похожи, хотя у Ярослава их почти не видно — прикрыты седыми усами.

— И если все так, как ты говоришь, — продолжал Ярослав, — то я тебя прощу, Лель. Ты из хорошей семьи, и нам с тобою ссориться не след. Тебе понравилась дочь Гостемила? Какова она собой? Как ее зовут?

— Зовут ее Елена — в крещении, во всяком случае. Имя, данное ей при рождении, мне не известно.

— Гостемил знает, что ты ее сопровождаешь?

— Нет.

— Это плохо.

— Князь, не первый раз тебе говорю — не нужно меня воспитывать.

— Ты, как я погляжу, как был наглец, так и остался.

Лель развел руками — тут уж ничего не поделаешь. Дверь распахнулась, вошли Жискар и Нимрод.

— Ты знаешь этого человека? — спросил Ярослав у Нимрода, кивая в сторону Леля.

— Нет, князь.

— Он говорит, что у Гостемила есть дочь.

— Это так.

— И зовут ее Елена.

— Это не так. Зовут ее Ширин.

— Ширин? — переспросил Ярослав.

— Да.

— Она крещеная?

— Насколько мне известно — нет.

— Ты узнаешь ее, если увидишь?

— Да.

— Позвольте, позвольте, поселяне, — Лель чуть не задохнулся от возмущения. — Дочь Гостемила спешит сюда по государственному делу, я ее сопровождаю, ее хватают и прячут, я сообщаю важные вести, и вместо того, чтобы освободить ее, просить прощения, и принимать срочные меры, вы приводите какого-то холопа, которому доверяете больше, чем мне, потомку древнего рода!

— Не горячись, Лель, — посоветовал Ярослав. — Придержи язык. Нужно все проверить сперва. Возможно, ты говоришь правду…

— А в то время, как я говорю правду, сын твой, две дочери, и жена находятся в осажденном, или даже захваченном, Киеве… и он добавил зло, имитируя Жискара, — mоn rоi.

— Как — жена и дочери? Что ты плетешь! Они в Берестове.

— Нет, в Киеве.

— Это так, — подтвердил Нимрод.

— Молчи, холоп, — сказал Лель.

— Тебе ж и помогаю, болярин. А Гостемил, стало быть, дочь крестить успел? Ну, каков у меня болярин? — гордо сказал Нимрод. — Орел! А вы ее тут в погреб посадили? Это нехорошо, Гостемил рассердится.

— Жискар, посылай гонцов, — сказал князь. — Собираем войско.

— Они же были в Берестове, — растерянно сказал Жискар. — Зачем они поехали в Киев?

— Жискар, не рассуждай, посылай гонцов ко всем окрестным, живо! О войске я сказал тебе три дня назад, но ты почему-то не воспринял мои слова серьезно.

Жискар виновато покачал головой и вышел из занималовки.

— Которые дочери? — спросил Ярослав.

— Элисабет и Анька, — сказал Лель.

— Почему мать их не отослала в Берестово? Почему сама не уехала?

— Они отказались, а ей нужно быть при сыне.

— Зачем?

— Князь, ты как-то велел мне не вмешиваться в твои семейные дела.

— Да.

— А вот Като-старший, несмотря на то, что был он человек семейный, всегда говорил только о главном, — заметил Нимрод.

— Помолчи, холоп, — сказал Лель.

— Ну, что ж, пойдем, освободим дочь Гостемила… как бишь ее? — спросил Ярослав.

— Елена, — сказал Лель.

— Ширин, — сказал Нимрод.

Выйдя из занималовки, князь кивнул дюжине ратников, и вся компания двинулась к четырем землянкам у стены детинца, выполняющим функции острога.

Подбитый глаз Ширин произвел на Леля шокирующее впечатление. Подбитые глаза ассоциировались у него с вороватыми простоватыми подростками, которых он так боялся в детстве.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ. ШТУРМ.

Киев притих, припорошенный снегом.

Единственная в городе магометанская семья, разветвленная, многочисленная, проживавшая в доме на Пыльном Спуске, почему-то не уехала из города. Не то из-за слишком поверхностного знакомства с местным наречием не поняла, что происходит, не то (как поговаривали злые языки) ждала прихода своих.

В занималовке царила напряженная тишина. Княгиня, с Библией в руках, внимательно рассматривала свои колени, прикрытые богатой константинопольской поневой со слегка стилизованными вышитыми растениями непонятного семейства. Владимир, стоя у прикрытой ставни, смотрел сквозь щель на город. Полководец Вышата с ненавистью глядел Гостемила. Великовозрастная княжна Элисабет, с блудливыми глазами, некогда целовавшаяся с Нестором и спавшая с Лелем, сидела на скаммеле в углу, вытянув длинные пухлые ноги. Анька-перс, тринадцатилетняя, забавлялась киданием кусков жеваной смолы в нарисованную углем на стене рожицу. Остальные дети под присмотром нянек встретили первый снег в Берестово. Владимир, гордый властью, радуясь случаю говорить киевлянам «дети мои», рассудительно отправил в Берестово гонца с повелением задержаться, и хотел вместе с гонцом отправить всех остальных, но княгиня отказалась ехать, а Элисабет и Анька сперва цинично решили, что готовящееся нападение на Киев — просто глупые сплетни, и остались, а теперь было поздно отступать.

— Пустой город, — сказал Владимир. — Зря мы им все рассказали. Вот они и сбежали.

— Многие прячутся, — заметил Гостемил. — И многие, князь, идут в ополчение.

— Ополчение! — презрительно повторил Вышата.

— Да, ополчение, — Гостемил не менее презрительно посмотрел на него. — Никогда не державшие сверд в руках мирные люди пришли защищать город.

— Ох уж мирные. Разбойник на разбойнике.

— Есть и такие. И даже некоторые воины остались. И те, кому нечего терять. И вот Владимир остался.

— А нужно было уехать и переждать, — наставительно заметил, далеко не в первый раз, Вышата. — Враг бы побуйствовал, а потом расслабился. Тут бы мы, собрав настоящее войско, и взяли бы верх.

Владимир давеча, в благородном порыве, объявил о своем окончательном решении остаться в Киеве, о чем теперь жалел, но было поздно. Княгиня тоже осталась — быть с сыном велел ей материнский, христианский, и, наверное, государственный долг. Из священников в городе остались — Илларион и, как ни странно, митрополит Хвеопемпт. Повращав укоризненно глазами, грек объяснил, что «сбежать, как волк, труслив и глуп» не в его правилах, а нужно быть с паствой. Илларион хотел было на это заметить, что не столько паства волнует Хвеопемпта, сколько золото в подвале Десятинной, но промолчал.

Начали прибывать ополченцы один за другим. Возле терема развели костер, у костра встал Гостемил и поочередно, преодолевая брезгливость, беседовал с прибывающими. А прибывающие были не из тех, кого приятно расспрашивать. Еда стала в Киеве труднодоступна, и потенциальные ополченцы, помимо прочих побуждений, надеялись, что их в детинце покормят.

— Кто таков?

— Щепин, с Демички, — отвечал кривой детина, тараща глаза.

— Что делать умеешь, Щепин?

— Сплевывать наискось умею.

И показал, как именно.

— Христианин?

— Отродясь не было.

— Садись у костра, грейся.

— А кормить будут, болярин?

— Будут. Терпение, друг мой. А тебя как звать?

— Блудко.

Одноглазый Блудко стоял перед Гостемилом, опираясь на костыль и улыбаясь. Во рту желтел одинокий зуб.

— Чем занимаешься, Блудко?

— Побираюсь на улицах.

— Ремесло знаешь?

— Знаю военное. Десять лет назад ногу мне отрезали в Литве, когда ходили мы туда с Ярославом. С тех пор ни к чему не пригоден. Жена с детьми ушла к пекарю.

— Каким же образом думаешь ты оказаться мне полезен, Блудко?

— Стреляю неплохо.

— Давно последний раз стрелял?

— А вот в том походе и стрелял, болярин.

— Иди домой.

— А нету у меня дома, болярин.

— Ладно. Садись вон там, у костра.

— А обед когда?

— Скоро. А ты кто такой?

— Кузя.

— Сколько тебе лет, Кузя?

— Тридцать.

— Не плотник ли ты?

— Плотник.

— Стрелы умеешь делать?

— Да.

— Ну, хоть один полезный человек нашелся. Христианин?

— Нет.

— Иди в мастерскую. Это вон там. Там уже двое делают стрелы, правда, очень скверно. А стрел нам не хватает.

— Я и по кузнечному делу…

— Железяки у нас есть. Иди, иди. А ты что же пришла, красавица?

Толстая матрона улыбнулась ему сладко.

— А врагов поколотить охота, болярин.

— Чем же ты будешь их колотить, скалкой?

— Топором. Я, болярин, с тех пор как мужа в войско взяли, а обратно не вернули, всему научена.

— Христианка ты?

— Не без того.

— Иди пока что на службу, вон церква открыта.

— Как же, — испугалась матрона, — мне, да в Десятинную? Мы люди-то, болярин, невеликие.

— Сегодня туда всех пускают. Э! А ты кто такой, и почему от тебя так пахнет гадостно?

— Уживчик Ухо я, болярин. А пахнет потому, что обосрался с перепою, а помыться некогда было.

— Пошел отсюда.

— Э, болярин…

— Пошел! А ты?

— Я-то?

— Да.

— Воруно, печенег.

— Вижу, что печенег. Так пристало ли тебе, печенегу, в киевское ополчение поступать?

— Что ж тут такого? Я в Киеве родился. И, болярин, ты вот бабу эту в церковь отправил, так мне бы тоже туда, к причастию.

— Ты что, христианин?

— Да.

— Хмм… Какие слова Господа Нашего Иисуса Христа нравятся тебе больше всего?

Воруно задумался.

— Э… Слова?

— Ладно, иди в церковь.

— О! — вспомнил Воруно. — Вот это больше всего нравится… Постой, постой…

Гостемил нетерпеливо смотрел на Воруно. Сейчас понесет околесицу.

— «Я пришел в мир, дабы каждый, в меня верящий, не жил во тьме», — процитировал по памяти Воруно.

— Потрясающе, — совершенно искренне сказал Гостемил. — Хорошо, иди в церковь, Воруно. Старец, ты зачем здесь?

— Мне, болярин, только бы топор или сверд дали бы.

— И что же тогда будет?

— Я бы тогда пошел и женушку свою, змеюку отравную, зарубил бы в хвиту, до того она меня, болярин, довела. А в благодарность я буду защищать город. А еды мне не надо, я ем мало.

— Ладно. Дадим тебе топор. А ты кто?

— Питух Милуся.

— Ростовчанин, что ли?

— Ага.

— Куда ж твои земляки-то все подевались, Питух?

— Сбёгли, — весело сообщил Питух. — Добро свое закопали да сбёгли. Я бы тоже сбёг, но я был в состоянии охвоения от потребления и мордобиения, и забыл, что бежать надо ночью, а теперь из всех земляков остался я в городе один. А один я не побегу.

— Боишься?

— Нет. А скучно одному-то. Уж я лучше с ковшами этими буду. Защищать.

— Христианин?

— Склонность имею.

— Иди в церкву.

— Иду.

Подошел мальчишка лет двенадцати.

— Ты кто такой?

— Я — подзаборная мразь, — сказал мальчишка.

— Это кто тебе сказал?

— Это мне все говорят.

— Родители есть?

— Нет.

— С кем живешь?

— Раньше с дядей жил, но дядя женился и уехал в Новгород.

— Что умеешь?

— Рогатки мастерить.

— А стрелы?

— Пробовал.

— Получается?

— Не очень.

— Иди к плотникам, вон туда, в мастерскую.

Вот такое ополчение. Калек, бывших вояк, отслуживших свое во славу Киева и Ярослава, ныне никому больше не нужных, набралось человек двадцать, остальных около двух сотен. С каждым и с каждой Гостемил переговорил. Плотники, восемь человек, мастерили стрелы. Христиане, около двух дюжин, вышли из церкви, причастившись, и присоединились к нехристям, и двое плотников из их числа тут же ушли в мастерскую к стрелоделам.

— Вот, поселяне, послушайте меня! — зычно сказал им всем Гостемил. — Дело нам предстоит противное, труд грязный. На помощь нам идет Ярослав с большим войском. Наша задача — попытаться удержать город до его прихода, и либо победить, либо лечь костьми, удерживая детинец.

Что-то сплошные пошлости в голову лезут, подумал он. Наверное обстановка располагает. Все командиры на войне говорят только пошлости, а летописцы их записывают и потом повторяют на все лады. Не люблю я это дело.

— Сейчас вам всем принесут поесть, — добавил он.

— А выпить? — спросил кто-то.

— Выпьем мы после сражения. Драться следует на трезвую голову.

— Не скажи, болярин, — возразил какой-то бывший вояка, однорукий. — Вот я помню, при Хорупе…

— Тихо! Если кому-то что-то не нравится — вон ворота, идите с миром.

Первая волна кандидатов в ополченцы кончилась. Некоторые устроились в тереме и подсобных помещениях, несмотря на возражения Владимира, которому пришлось потесниться, и которому шагу нельзя было ступить теперь, чтобы не наткнуться на какого-нибудь смерда или попрошайку — в отцовском доме! Княжьи дщери Элисабет и Анька-перс тоже ворчали, но меньше. Примерно четверть кандидатов, получив сверды, кольчуги и стрелы из оружейной детинца, тут же ушла куда-то и не вернулась. Среди оставшихся в детинце наличествовал жестокий порщик Порука. Была и вторая волна, и за нею третья, и одним из последних пришел болярин Сметка.

— Сын мой куда-то запропастился, — сообщил он Гостемилу обеспокоено. — Сказал, что едет на охоту, а все нет его, четвертый день пошел. Жена меня из-за этого целый день пилит да стращает, так уж лучше здесь.

— Ты давно воевал последний раз? — спросил Гостемил.

— Сроду я не воевал, болярин. Не обучен. Но хорошо стреляю. Охота в нашем семействе, увы, основное занятие.

— Почему ж увы?

— Потому что все возможности нам открыты, — огорченно сказал Сметка. — Хоть путешествуй, хоть строй, хоть ряды духовенства пополняй. А мы все на охоту ходим. Я-то как раз всяким интересуюсь, да и Гудрун тоже, а вот сын у меня — как все наши предки. Охота да девки. И ведь не то, чтобы он хороший охотник был. С третьего раза, ежели цель стоит близко и не двигается, может и попадет.

Гостемил засмеялся.

— А ты, Сметка?

— Я не люблю. Но стреляю неплохо.

— Что ж, присоединяйся.

Гостемил, ругаясь сквозь зубы, перерыл всю библиотеку детинца в поисках пособий по ведению военных действий внутри города, и нашел какой-то фолиант неизвестного римского воина из прошлых времен. Описанная в фолианте тактика предназначалась для холмистых городов, но ничего не было сказано о стуже, о том, как примерзают ладони к рукояткам, как стучат зубы, как обмораживаются щеки и ноги, как холод изматывает пуще, чем бой. Гостемила утешило лишь, что враг столкнется с теми же трудностями.

Он изменил своим принципам, хлестнул бовину санкту вульгарным кнутом — стал на некоторое время государственным деятелем. Это противно, когда от государства зависят судьбы близких, но бывают моменты, когда выбирать не приходится. Он написал Ярославу подробное письмо, запечатал его и, повесив на шею Ширин амулет Моровичей, послал ее на поиски князя в надежде, что благодаря везению, либо смекалке Нимрода, князь уберегся от незваных посетителей. Князю следовало собрать и привести в Киев войско. Большое. Гостемил очень переживал за дочь, но не подавал виду. К тому же Ширин, подтвердившая всё, что он сказал, Владимиру и княгине, была в большей безопасности в пути, чем в детинце, или даже в доме Хелье. У Владимира взгляд был вовсе не добродушный — неизвестно, что взбредет в голову отпрыску рода олегова в следующий момент. На Ширин он смотрел с презрением.

В четвертое со времени отъезда Ширин утро Гостемил вошел в занималовку бодрый, суровый — по причине военного времени без стука. Вышата еще спал. Гостемил глянул на Владимира, беседовавшего с Ингегерд.

— Давно хочу тебя спросить, князь… Здравствуй, княгиня… Куда вы подевали Свистуна?

— Так ведь в острог сунули, там и место ему.

— В Вышгороде?

— Нет, здесь.

— Он может нам помочь. Пошли кого-нибудь, пусть приведут.

Ингегерд улыбнулась. Все больше и больше завораживающийся обаянием Гостемила, Владимир позвал двух ратников и дал им поручение. В этот момент в занималовку, почуяв неладное, ввалился заспанный фаворит Вышата.

— Зачем тебе Свистун? — строго спросил он у Гостемила.

— Увидим. Может и не нужен.

— А правда, Гостемил, зачем? — спросил Владимир.

Наверное отец уделял ему в детстве мало внимания, подумал Гостемил. Еще немного и он попросит меня его усыновить. У меня уже есть один сын, и его отец вообще никакого внимания ему не уделял.

— Посмотрим, — повторил он уклончиво.

Вскоре привели Свистуна — на цепи, прикрепленной к железному ошейнику. Замок отсутствовал — ошейник замкнули звеном. Свистун хромал и держался за ребра. От него дурно пахло. Раны заживали плохо, возможно гноились. Делать перевязки было некому. Гостемил подошел к нему, продел два пальца в звено и, разогнув его, выпростал из ошейника. После этого он разогнул и ошейник, и бросил на пол. Владимир чуть не взвизгнул от восхищения.

— Он так сбежит, — недовольно предупредил Вышата.

Гостемил не ответил. Он и Свистун смотрели друг другу в глаза.

— Пойдем со мной, — сказал Гостемил и, поворотясь и остальным, добавил, — Мы сейчас вернемся, не скучайте тут пока что.

До церкви старый разбойник доковылял без особого труда, но подниматься на колокольню отказался.

— Сдохну после четвертой ступеньки, так и знай, болярин.

Гостемилу и самому не хотелось туда забираться. Он боялся одышки. Бегаю как в молодости, подумал он, верхом езжу — а вот почему-то по лестницам вверх трудно подниматься. Почему? Кто ж его знает. Может, если покопаться, можно найти ответ в каком-нибудь греческом лекарском фолианте.

— Ладно, не будем забираться.

— Болярин, со мною здесь плохо обращаются, — сообщил Свистун.

— Ты рассчитывал, что тебя здесь будут боготворить?

— Нет. Но, знаешь, на хлебе и воде столько дней, да в землянке, а там сыро и холодно… Здоровье у меня крепкое, но все-таки. По-моему, князь и его подручный хотят, чтобы я околел. Им так хлопот меньше.

— Если бы хотели, послали бы лучника ночью.

— Болярин…

— Послушай, Семяшко, окажи городу услугу, а? У нас тут, кажется, намечается большая драка, о которой тебе известно. Если в городе остались твои люди… а они остались, я думаю… А ты как думаешь?

Свистун кивнул и даже улыбнулся слегка.

— Попугать бы неприятеля, если он сумеет войти в город.

— Это можно.

— Правда?

— Да. С условием.

— Говори.

— Чтоб в узилище меня не возвращали.

— Я не знал, что тебя там держат. Обещаю, что не вернут.

— А если все кончится хорошо, то я выйду на свободу.

— А если плохо? — спросил Гостемил.

— А если плохо, то я выйду на свободу вне зависимости от пожеланий князя и твоих.

— Ну, я-то как раз не против.

— Разве?

— Да зачем мне твоя неволя? — удивился Гостемил. — Хуже чем есть ты уже не сделаешь, разве что велишь меня убить, но это вряд ли — моя смерть никакой выгоды тебе не принесет.

— Верно, — согласился Свистун. — Ну так что же, замолвишь слово, если что?

— Перед Владимиром?

Свистун поморщился.

— Если вернется Ярослав — перед ним. Так мол и так, старый Свистун помог спасти город.

— Обещаю, — легко сказал Гостемил.

Свистун некоторое время молчал, глядя на Гостемила.

— Дай-ка я проверю, где теперь мои молодцы, — сказал он наконец.

— Валяй.

— Ты прав, с колокольни оно лучше было бы.

— Да.

— Ну да ладно уж. Как-нибудь.

Свистун повернулся к северу и свистнул трижды, каждый раз по-разному. Через некоторое время с севера раздался такой же свист. Свистун кивнул, сделал полуоборот, и свистнул еще раз. На западе откликнулись. А затем и на юге.

— Да, я смогу тебе помочь, — Свистун со значением посмотрел на Гостемила. — Но ты, болярин… Видишь, мне здесь больше не на кого рассчитывать…

— Я дал тебе обещание, — сказал Гостемил.

— Да… честь болярская… многого стоит…

— Глупости. Все-таки у тебя купеческие понятия, Семяшко. Честь, честь… Помимо чести есть слово христианина.

— Встречал я христиан, болярин…

— Если я останусь жив, ты будешь свободен.

— Поклянись.

— Я не клянусь, мне Учитель запретил.

— Какой учитель?

— Самый главный. Да ведь и я тебе верю — что помогать будешь, а не вредить.

— Это так…

— Вот и ладно. Пойдем, тебе надо помыться и поесть.

— Да… — Некоторое время Свистун задумчиво смотрел вбок. — Улицу Лотильщиков знаешь, болярин?

Гостемил кивнул.

— Третий дом к северу от Пыльного Спуска. Там в подвале, в углу, крюк торчит из пола. Если его потянуть в сторону, открывается лаз во второй уровень подвала. Возьми с собой повозку и двух-трех молодцов. Там найдешь щиты, кольчуги, сверды, шлемы, копья, хорошей выделки. Двадцать колчанов стрел с добрым оперением.

— Спасибо, Семяшко.

— Да чего уж там. А как начнется, так я посвищу своим людям… Они сядут на крыши с самострелами.

— Самострелами?

— Это лук с воротом.

— А, знаю. Франки иногда с такими охотятся.

Семяшко удивленно посмотрел на Гостемила и хмыкнул.

— А что? — наивно удивился Гостемил.

— Франки… Эх, болярин, чудной ты… наивный какой-то.

— Ну, не болтай.

Превосходство лука перед самострелом — в скорострельности. Пока самострельщик зарядит оружие да прицелится, лучник успеет выпустить пять стрел. Зато стреляют самострелы в два раза дальше, не говоря уж о точности прицела.

Гостемилу очень хотелось, чтобы Ярослав нашелся и успел! Еще ему хотелось, чтобы приехал Хелье, вернулась Ширин, и они бы вместе сбежали в Корсунь. Или приняли бы участие в этой дурацкой драке народов, но хоть бы она начиналась скорей — ожидание томило, неизвестность угнетала, как неунимающаяся простуда.

Разбредались по спальням, снова собирались в занималовке.

Но настал день и час! Из башенки терема в полдень спустился ратник и объявил, что с северо-запада приближается к Киеву конный отряд.

Гостемил и Вышата кинулись в башенку. Вышата все больше раздражал Гостемила.

— Наши едут, — сказал Вышата, вглядываясь.

— Дурак, — Гостемил уже не сдерживался.

Он бросился вниз, в занималовку, из нее во двор, и стал быстро отдавать приказы. Несколько отрядов выехали из детинца и рассыпались по городу. Стали запирать ворота. Последнее — возможно, излишний жест, но война — действие примитивное. Врагу нужно было дать понять, что обманный маневр, каким и являлось это прибытие всадников, одетых в черное, без стяга, без рога, принят за чистую монету.

Конники приблизились к временным Золотым Воротам. Попрепиравшись со стражей, они дали нескольким из своих указания, и через четверть часа к воротам прибыл небольшой таран. Стр