Повести о прозе. Размышления и разборы.

Сюжет и анализ.

Толстой в эпоху написания «Детства» тщательно изучал Стерна, но Стерн для него не был предметом подражания в развитой композиции.

Десятого августа 1851 года Толстой записывает в дневнике: «Я замечаю, что у меня дурная привычка к отступлениям; и именно, что эта привычка, а не обильность мыслей, как я прежде думал, часто мешают мне писать и заставляют меня встать от письменного стола и задуматься совсем о другом, чем то, что я писал. Пагубная привычка. Несмотря на огромный талант рассказывать и умно болтать моего любимого писателя Стерна, отступления тяжелы даже у него»[249].

Поток сознания, анализ снов, которыми так подробно занимался Толстой в эпоху создания «Истории вчерашнего дня» и «Детства», все время приводили его к отступлениям.

Толстой шел к простой прозе через анализ и через философские размышления. Его «История вчерашнего дня» кончалась большим отступлением о психологии сна, о делении человеческого сознания, но, исследуя шаг за шагом сцепления человеческого сознания, писатель чувствовал, что он отходит от самой жизни, и он вернулся к ней в простом описании, в котором сперва хотел последовательно рассказать жизнь не свою, своего соседа, вернее — хотел рассказать свое детство, как бы переключив его на судьбу своих соседей, детей княгини Софьи Петровны Козловской и Александра Михайловича Исленьева. Это была несчастная семья, дети были незаконные, Козловская была женщина богатая, не беден был Исленьев, но шел вопрос о том, как закрепить за детьми их состояние.

Разговоры и планы об этом и составляли основу композиции первоначального наброска произведения.

Можно было выдать векселя на имя отца от имени матери, как будто бы она ему должна. Отец от этого отказывался.

Первоначально обо всем этом рассказывалось в начале повести.

Пролог носил характер прямого и откровенного рассказа о том, что обычно скрывали. Семья рассказчика внебрачная, хотя и отец и мать принадлежат к аристократическому кругу.

Завязка, причем довольно традиционная, давалась прямо: и Кандид Вольтера, и Том Джонс Филдинга, и Оливер Твист — незаконные дети; конфликт был реален, но традиционен. Новым был не конфликт, а то, что он не оставался за рамками романа.

Толстой не только создал завязку, но и построил целый ряд сцен на ее основе, — например, разговор между отцом и матерью о будущности детей, письмо матери к сыновьям о том, что они незаконные.

Мать пишет им об измене первому мужу: «Это грех, и большой грех. Бог не благословил любовь мою к вашему отцу, потому что я была замужем еще прежде за князем. Он не любил меня, и я тоже не могла любить его, хотя он не злой человек, но жалкой и несчастный. От этого старший брат ваш, сын князя, живет не с вами, от этого вы мои дети, а не можете быть дворяне и мои наследники, от этого я несчастна и прошу бога, чтобы он не наказывал вас, а всю тяжесть наказанья прошу его, чтобы од позволил перенести одной мне…»[250].

В романе, нам всем известном, «Детстве», есть следы старого сюжета. Они сохранились в разговоре главы «Папа». Яков-приказчик старается расходы отца перенести на имение его жены. В черновиках Яков переносил расходы на имение княгини. Таким образом использовалась раздельность владений.

Раздельности этой в полной мере не было бы при браке, но Яков и в окончательном варианте ведет свою линию и добивается своего.

Следом первоначального построения романа является глава с рассказом гувернера Карла Ивановича.

Карл Иванович — незаконнорожденный. Появляется Карл Иванович еще в начале произведения, — это первый взрослый, входящий в произведение. История воспитателя, включенная в историю ребенка, может быть прослежена во многих произведениях, в том числе и в «Тристраме Шенди», где она рассказана прямо, без отступлений и характеристической окраски. Это повесть о бедном молодом человеке Лефевре, который не может составить себе счастья и живет, пользуясь покровительством чужих людей, в чужом доме.

История Карла Ивановича дается в «Отрочестве», в главе VIII. Рассказ начинается со слов: «Я был нешаслив ищо во чрева моей матрри». Сказавши эти слова, Карт Иванович повторяет их по-немецки с еще большим чувством. Все повествование, а особенно начало, сказово и сентиментально.

Это история о незаконнорожденном, который пошел в войска Наполеона вместо призванного своего законного брата. Он этим как бы искупает вину своей матери перед ее мужем — своим названым отцом.

В то же время повествование построено как традиционно вымечтанное.

«— Папенька, — я сказал: — не говорите так, что „у вас был один сын, и вы с тем должны расстаться“, у меня сердце хочет выпрыгнуть, когда я этого слышу». Брат Johann не будет служить — я буду Soldat!.. Карл здесь никому не нужен, и Карл будет Soldat.

— Вы честный человек, Карл Иванович! — сказал мне папенька и поцаловал меня».

Дальше отец повторяет эту же фразу по-немецки.

Стилистически сказ подчеркивает самые, по-немецки, чувствительные места, вводя русскую языковую окраску; сказ двуязычен.

Отец перед этим называет Карла Ивановича Карлом, но, рассказывая патетически сам про себя, Карл Иванович себя называет так, как его называют в России, и так, как его не могли называть в Германии, где не употребляют отчеств не только в кругу семьи, но и вообще никогда.

Эта деталь подчеркивает мечтательность всего построения.

История Карла Ивановича с самоотвержением, с рассказами о несчастной матери является одновременно, по моему мнению, и новым творческим выполнением первоначального замысла вещи, перенесенным на новый материал.

Опыт Стерна в очень измененном виде пригодился Толстому и в какой-то мере лег в основу его нового мастерства. Приведу пример: спор между отцом и матерью в главе «Детства» «Юродивый» дан на фоне замедленного жеста. Мать защищает юродивого.

«— Передай мне, пожалуйста, пирожок, — сказала она. — Что, хороши ли они нынче?

— Нет, меня сердит, — продолжал папа, взяв в руку пирожок, но держа его на таком расстоянии, чтобы maman не могла достать его: — нет, меня сердит, когда я вижу, что люди умные и образованные вдаются в обман.

И он ударил вилкой по столу.

— Я тебя просила передать мне пирожок, — повторила она, протягивая руку.

— И прекрасно делают, — продолжал папа, отодвигая руку: — что таких людей сажают в полицию»[251].

Жест замедлен, анализирован как знак несогласия. Произведен, так сказать, перевод жеста на язык психологии.

Основной силой «Детства» и «Отрочества» явился толстовский анализ. Писатель отказался от показа сложных взаимоотношений, переведя интерес на осмысление самых простых ощущений и переживаний людей. Отсутствие событий как бы перенесло освещенное поле произведения на то, что происходит за событиями в человеческом сознании.

Мальчик переживает горе: умерла его мать.

Это самое крупное, самое основное событие детства; описание смерти матери дано словами Натальи Савишны. Последняя фраза главы «Что ожидало нас в деревне» дана от автора; она суха и поэтому производит более сильное впечатление.

«Maman скончалась в ужасных страданиях».

Рассказ об этом событии занимает две страницы. Четыре страницы занимает описание горя мальчика.

На первой странице десять раз повторяется слово «я».

Видение горя Толстой начинает с неузнавания, через которое медленно проступает дорогое и потерянное: «Я остановился у двери и стал смотреть; но глаза моя были так заплаканы и нервы так расстроены, что я ничего не мог разобрать; все как-то странно сливалось вместе: свет, парча, бархат, большие подсвечники, розовая, обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик с лентами и еще что-то прозрачное, воскового цвета. Я стал на стул, чтобы рассмотреть ее лицо; но на том месте, где оно находилось, мне опять представился тот же бледно-желтоватый, прозрачный предмет. Я не мог верить, чтобы это было ее лицо. Я стал вглядываться в него пристальнее и мало-помалу стал узнавать в нем знакомые, милые черта. Я вздрогнул от ужаса, когда убедился, что это была он»; но отчего закрытые глаза так впали? отчего эта страшная бледность и на одной щеке черноватое пятно под прозрачной кожей?..».

Здесь анализ идет от невидения, неузнавания к узнаванию и потом к ужасу. Ребенок стоит и стоит в самозабвении горя.

Дальше начинаются мысли о том, что вошедший дьячок может принять Николеньку за бесчувственного мальчика, потом идут анализ похорон и рассказ об ужасе девочки-крестьянки, которая прощалась с покойницей: «Я вскрикнул голосом, который, я думаю, был еще ужаснее того, который поразил меня, и выбежал из комнаты».

Мальчик понимает ужас тления. Намек о черном пятне становится чертой, определяющей ужас смерти.

Искусство прозы — это искусство анализа, это обучение видению, это возвращение страшного и прекрасного из мира привычного в сознание человека.

Это борьба со словами — счастье, горе, любовь, смерть — за конкретное и как бы частное представление явлений, стоящее за словами.

Толстой в композиции своих вещей тщательно отбирал и как бы усмирял событийный ряд, перенося весь интерес на анализ.