Проблема единства бытия и мышления в античной философии.

Наука об универсальных законах развития бытия и мышления стихийно рождается у греков задолго до того, как ее стали называть диалектикой. А так как диалектика есть также наука о том, как могут быть и как становятся тождественными противоположности (как в действительности, так и в мышлении), то греки диалектически решили и проблему отношения между мышлением и бытием, между знанием и реальностью, между истиной и мнением.

Мышление и бытие — наиболее широкие противоположности. Но само понимание мышления и бытия как противоположностей было результатом анализа, т. е. процесса мысленного расчленения того первоначального представления, в котором они сначала сливались воедино для рефлектирующего человека. И этим анализом мы тоже обязаны древнегреческим философам.

В их произведениях мы обнаруживаем первоначальные ростки той проблемы, которая на современном языке называется отношением логики (как учения о мышлении) и диалектики (как учения о всеобщих универсально значимых понятиях, категориях, формах и законах развития окружающего нас мира и нашего знания о нем). Что же понимали греки под логикой и диалектикой? Проследим историю рождения и эволюции этих понятий как терминов языка философии.

Если называть логикой учение о мышлении в его полном объеме и подлинном значении, а не только ту специфическую школу в логике, которая ведет свое начало от стоиков и вплоть до наших дней старается монопольно присвоить себе это имя, то приходится признать, что логика так же стара, как сама философия, основным вопросом которой всегда был и остается вопрос об отношении мышления к бытию, знания к его объективному прообразу. В борьбе против религиозно-мифологического мировоззрения, а также во взаимодействии с ним, как и с развивающимся научным знанием, древнегреческая философия постепенно обретала свой предмет.

В ней уже довольно рано возникает различение субъективного и объективного. Различение это отчетливо выступает уже в философии Гераклита. В дальнейшем все более четко вырисовываются контуры основного предмета философии, основной ее проблемы — проблемы отношения [9] духовного мира к материальному, знания и сознания — к внешней действительности.

Философия в Древней Греции рождается в лоне религиозно-мифологической идеологии и выступает поэтому в форме критического преобразования мира представлений с позиций их соответствия внешней действительности. Естественно, что древнегреческой философией становится стихийный материализм. Столь же естественно, что этой философии оказывается свойственна и первоначальная диалектика. Она необходима для решения той задачи, которую поставило перед философией развитие общественно-исторической действительности.

Следует иметь в виду, что религиозно-прагматическому сознанию свойственно некритическое отношение к самому себе. Характерные для него фантастические представления о внешнем мире имеют свое основание и свой критерий только в традиции, освященной многими поколениями и различными авторитетами представленными священными фигурами, вещавшими свои откровения как непреложные «истины», изъятые из всякой критики индивидуального сознания.

В противоположность этому уже древнейшие греческие философы, начиная с Фалеса и тем более с Гераклита, обращают свой критический взор как на стихийно складывающиеся представления, так и на самосознание. При этом критерием для них становится внешняя чувственно воспринимаемая действительность. Мир сознания они начинают выводить из внешнего мира, сравнивая оба эти мира как своеобразные «предметы». В особенности у Гераклита, а затем и у других философов сознание сделалось предметом специального рассмотрения.

В форме философии сознание впервые начинает наблюдать — как бы со стороны — само себя в своем отношении к действительности, свои собственные действия по построению образа внешнего мира. Предметом специального рассмотрения оказываются те формы, с помощью которых сознание усваивает и воспроизводит чувственно данную реальность. А эта рефлексия «на себя» есть необходимая предпосылка диалектического мышления: «…диалектическое мышление — именно потому, что оно имеет своей предпосылкой исследование природы самих понятий, — возможно только для человека, да и для последнего лишь на сравнительно высокой ступени развития (буддисты и греки)…»[1] [10] Исследование сознания вначале выступает как критика наличного, стихийно сложившегося мира «мнений» с точки зрения его соответствия внешней, чувственно воспринимаемой действительности. Именно в ходе этой критики перед философией и вырастает проблема мышления как субъективной способности человека.

Мышление — как разум, как размышление — выделяется философией из всех остальных способностей человека как та способность, которая позволяет ему видеть вещи такими, каковы они на самом деле. Исследование «бытии» непосредственно и органически сливается с исследованием «понятий» и сливается настолько, что отделить один аспект от другого можно только путем искусственной операции. Анализ «бытия» здесь выступает непосредственно как анализ понятий, а анализ понятий непосредственно производится как анализ вещей.

Эта особенность ясно прослеживается в рассуждениях Зенона. На первый взгляд речь идет только о вне и независимо от сознания совершающемся движении. Но философский смысл проблемы — что подчеркивал уже Гегель — заключается не в том, существует ли движение как чувственно воспринимаемый факт или не существует, а в другом: «истинно» оно или «неистинно», т. е., как расшифровал эту гегелевскую мысль Ленин, в том, как выразить это движение в логике понятий.

То же обнаруживается и в учении Демокрита. Идея атомистического строения мира не могла возникнуть в качестве простой эмпирической абстракции от чувственно воспринимаемых фактов. Она родилась как продукт критически-теоретического анализа всей совокупности развитых к тому времени философских знаний. Демокрит стремился разрешить те трудности и антиномии, которые были выявлены предшествующим развитием философии, борьбой, разгоревшейся на почве философского исследования вещей. В его системе подвергаются материалистической переоценке категории, развитые ранее: бытие, небытие, единое, многое, прерывность, непрерывность, возникновение, первоначало.

Древнейшие философские учения развиваются на основе стихийного, не вызывающего никаких сомнений убеждения в том, что субъективное мышление человека и объективный внешний мир подчинены одним и тем же законам, одному и тому же логосу.

У Гераклита нет и намека на какой-либо особый, отличный от всеобщего логоса закон деятельности «души». Человек с его «душой» с самого его рождения включен в [11] огненный круговорот природы, и всеобщий логос-закон, управляющий универсумом, естественно, господствует также и над ним. Аналогично и решение Демокрита: «душа» есть частичка природы, сложенная из тех же «атомов», что и любая вещь, а потому ее деятельность, естественно, совершается по тем же самым законам, что и движение любой вещи. Разница только в степени подвижности, принципиальной разницы нет и быть не может.

По существу, то же самое значение имеет и знаменитый тезис Парменида: «Одно и то же есть мысль и то, о чем она мыслит»[2]. Здесь не было и не могло быть оформившегося идеализма, обретенного этим тезисом после Платона. В нем просто выражается утверждение о совпадении человеческого мышления с независимо от него существующим миром, бытием.

Вопрос об отношении мышления к бытию Парменид ставил как вопрос об отношении одной из способностей смертного существа (частички бытия) к остальному бытию. Решался же этот вопрос в смысле безоговорочного соответствия знания, постигаемого мыслящим разумом, к тому, что «есть» на самом деле. Мыслящий разум — в противоположность ощущению, «лживому зрению и гулом наполненному слуху» — по самой его природе таков, что не может заблуждаться, не может выражать то, чего нет (небытия), а выражает лишь то, что «есть» (бытие). В этом и заключается смысл тезиса «Мышление и бытие одно и то же».

Вообще для «досократиков» совершенно не характерна сама идея противоположности мысли и бытия. Мысль противопоставляется мнению, как истинное, соответствующее бытию знание знанию ложному. Категории мышления непосредственно исследуются как объективные характеристики-определения вне человека существующей действительности.

Переход от архаического периода, когда учение о мышлении непосредственно и естественно сливалось с учением о бытии, к специальному исследованию мышления имел принципиальное значение. Исторически он был связан с обострением внимания к социальным проблемам, возникшим на основе развития и кризиса античной демократии. Поворот философской мысли классического периода к исследованию субъективного мира возник в условиях острых споров и [12] разногласий по имущественным, правовым, политическим и моральным проблемам. Борьба с религией, составляющая основной пафос философского развития в архаический период, отошла на второй план в силу того, что она представляла собой идеологический рефлекс борьбы классового строя с умирающим первобытно-родовым строем. В философии эпохи расцвета и начала упадка античного полиса выражаются уже противоречия, внутренне свойственные рабовладельческой формации. Эти противоречия, выливающиеся в условиях демократической организации общественной жизни в открытые дискуссии на площадях и собраниях, и вызвали к жизни софистику, риторическую гибкость речей, как искусство, специально культивирующее способность побеждать в словесных схватках.

Софистика вообще игнорировала вопрос об отношении мышления к бытию. Той последней реальностью, которую выражает речь у софистов, оказывается уже не внешний мир, а субъективное переживание мира. Тезис Протагора «Человек есть мера всех вещей» обнаруживает субъективно-идеалистическую тенденцию, ибо под человеком здесь, возможно, подразумевается отдельный индивид.

Софисты легко сводили деятельность мышления к словесному выражению субъективно-психологического состояния индивида. Мышление фиксировалось и исследовалось не в его функции объективного познания вещей, а в форме речи, высказывания, системы высказываний, непосредственным содержанием которых остается индивидуально-психологическое переживание. Проблема объективного познания истины подменялась проблемой словесного выражения мнения.

Поскольку же предмет «сам по себе» совершенно устраняется из рассмотрения, постольку рушится и принцип согласия мысли и речи с предметом. Он заменялся принципом «правильности» речи, т. е. ее согласия с некоторыми «правилами», не имеющими никакого отношения к предмету, о котором идет речь.

Таким образом, именно у софистов — а вовсе не в трудах Аристотеля — возникла узкоформальная традиция в понимании мышления, хотя и не развитая в форму строгой теории, системы «правил» высказывания и доказательства.

Теоретические трудности, связанные с диалектикой объективных категорий, превращаются у софистов в трудности словесно-семантического характера. Диалектика единичного и общего, единого и многого, части и целого, бытия и небытия и т. д. подменяется проблематикой, связанной с [13] «двусмысленностями», «парадоксами» и «противоречиями» словесного порядка. Если материалисты видели основу диалектики в вещах и их мыслящем рассмотрении, то софисты усматривали ее основу в «смысле слов», с помощью которых речь передает факты.

Условия социального развития Греции оказались таковыми, что дифференциация философских взглядов стала обусловливаться социально-политической противоположностью рабовладельческой демократии, с одной стороны, и рабовладельческой аристократической верхушкой — с другой. Конкурирующие фракции класса рабовладельцев, естественно, усматривали причины упадка полиса в политических действиях и взглядах противоположной партии. Демократические слои во всех бедах обвиняли эгоизм аристократии, а аристократия — демократическую «анархию». Поскольку же в Афинах реально господствовала демократия, то на нее как на правящую партию, естественно, падала непосредственная ответственность за все неудачи.

Антидемократические настроения аристократических кругов объясняют социальное содержание философских воззрений Сократа и тем более Платона. Оба они исходили из того взгляда, что спасение полиса — в утверждении и господстве всеобщих политических и этических принципов.

Их выступление — с политической стороны — было направлено своим острием против принципа демократической самодеятельности индивида как принципа, гибельного для государственного целого. В противоположности этико-политических взглядов здесь явственно прорисовываются два полюса: принцип суверенитета индивида и принцип суверенитета государственного целого.

С точки зрения Сократа и Платона, в один враждебный лагерь сливаются и софисты (Протагор с Горгием), и Демокрит, также ставивший во главу угла своей этики индивидуальное благо, «хорошее расположение духа» атомистически-понимаемой личности.

Материализм и тенденция к субъективному идеализму в своей проекции на область этики в своих крайних выводах совпадали.

Сократ открывает новую главу в истории античной философии именно тем, что в его деятельности начинает просвечивать новый способ решения основного вопроса философии, противостоящий одинаково как материализму, так и субъективному идеализму, — объективный идеализм.

Сократа многое роднит с софистами. Недаром, как это явствует из комедии Аристофана «Облака», он в [14] представлении современников отождествлялся с ними. Подобно софистам и даже решительнее их он отвернулся от вопросов натурфилософии и поставил в фокус своих философских размышлений Человека. Отсюда — первостепенная роль этической проблематики в его философской доктрине. В отличие от софистов афинский мудрец страстно защищал идею общезначимого, межиндивидуального и в этом смысле объективного знания. Его главное выражение — этические нормы.

Иными словами, против принципа индивидуального блага Сократ выдвинул его реальную антитезу, впоследствии систематически рассмотренную Платоном: интересы и «благо» государственного целого, общественного организма как всеобщий абсолютный принцип, которому должна быть безоговорочно подчинена жизнедеятельность отдельного лица. Именно на этой (весьма прозрачной по своей социальной основе) идее разворачиваются все дальнейшие, уже чисто философские, разногласия Сократа и Платона с предшествующей философской мыслью.

На стороне Платона была та самая действительность, которая после него так и осталась на столетия камнем преткновения для домарксистского материализма и субъективного идеализма и одновременно питательной почвой идеализма объективного: реальное господство общественного целого над индивидом, общественно развитая система сил и способностей, противостоящая самому же человеку как нечто внешнее и чуждое ему.

Здесь — в понимании значения духовной культуры, в понимании человека как члена общества (а не только как «части» природного целого) — материализм Демокрита, развитый на натурфилософской основе, оборачивался своими слабыми сторонами. Ведь мышление — это способность по происхождению и существу своему общественно-историческая, а не природная. Прямое сведение духовных явлений к физическим (представленное в классической форме натурфилософией Демокрита, для которого мышление лишь род движения особо тонких и подвижных атомов) начисто устраняло реальную проблему, вместо того чтобы ее решать. Реальные особенности мышления при таком подходе оставались без объяснения.

Софисты резко фиксировали мышление в его противоположности бытию как речь, как словесно оформленное представление. Именно они усматривали в слове тот своеобразный элемент, в котором осуществляется мышление. Абстрактный характер этого противопоставления приводит, [15] однако, к тому, что философско-логический аспект рассмотрения мышления совершенно слился у них с риторическим, грамматическим и семантическим. Не случайно современная семасиология ведет свою родословную от Протагора. Анализ категорий, имевший место у «досократиков» (Зенон, Демокрит), здесь был подменен анализом «смысла», «значения» слов. И поскольку этот анализ выдавался за решение философской проблемы, постольку он явился не чем иным, как субъективно-идеалистическим ее решением.

Софистика в своих крайних выводах признала мышление искусством выдавать индивидуальное за всеобщее, навязывать другим свое индивидуальное субъективное мнение. «Всеобщее» софисты признали простой иллюзией, имеющей лишь словесное существование, а философию — «искусством красноречия», которое именовалось то «эристикой», то «диалектикой», то «риторикой».

Как и софисты, Сократ решительно отказался от исследования природы вне человека, от натурфилософской проблематики. Вся его философия была посвящена проблемам этики в широком античном смысле этого слова — как проблеме общественно-человеческой жизнедеятельности в ее идеологическом преломлении.

Субъективно-индивидуалистической позиции софистов Сократ противопоставил идеалистически понятый факт господства общественного целого над индивидом, «всеобщего» (вначале всеобщих этических, правовых, эстетических и прочих норм) над индивидом и его поведением.

Поскольку общественное целое — это реальный факт, постольку оно вынуждает человеческую индивидуальность действовать и поступать не так, как того требует интерес и «благо» этой индивидуальности, а так, как того требует «благо» общественного организма. Последнее всегда выступает и как высший принцип, и одновременно как высший и самодовлеющий критерий оценки любого индивидуального поступка, мнения, представления, претендующего на общественное значение.

Этот реальный факт и находит у Платона свое философское выражение. Всеобщее как таковое, как принцип существования и сохранения «целого», приобретает самодовлеющее значение, а индивидуальное низводится на роль второстепенного момента, рассматривается как нечто «неистинное», подлежащее преодолению.

Отсюда и берет начало платоновская теория «идей», приобретающая в итоге мистически-космологический характер и масштабы и конституирующаяся в систему объективного идеализма. [16].

Платон фиксировал реальный факт господства общественного бытия над человеческим индивидом как факт господства всеобщих продуктов духовного развития — понятий — над индивидуальным сознанием, над непосредственно-чувственным представлением. Тем самым человеческое мышление осуществляет рефлексию на систему тех всеобщих норм, которые как закон регулируют процесс мыслящего познания.

Рассматривая реальную практику современного ему мышления, Платон легко обнаруживает, что человек в самом акте осознания единичного факта, в самом акте словесного выражения этого факта уже пользуется некоторой всеобщей категорией, некоторой всеобщей точкой зрения на факт, через которую этот факт только и выглядит таким, каким он осознается. Иными словами, Платон фиксирует то обстоятельство, что человек в своем активном отношении к вещам, будь то реальный поступок или познавательное действие, всегда стоит да почве некоторой всеобщей — на деле общественно развитой — нормы, понятия, категории и что именно норма или категория, а не единичный чувственно воспринимаемый факт как таковой есть подлинное основание «разумного» поступка или сознания о вещи.

В реальной, действительной жизнедеятельности индивид обращается с любой вещью так, как того требует ее понимание, т. е. выраженная в сознании общественно-человеческая — а не непосредственно-природная — ее роль и назначение. Это «понятие» противостоит как индивиду, так и непосредственно-природному, чувственно воспринимаемому образу вещи в сознании. Поскольку реально индивид подчиняется в своих отношениях к вещам этому понятию, в котором выражена общественно-человеческая власть над вещами, противостоящая самому индивиду как чуждая и независимая от него сила, постольку «понятие» в итоге и выступает как «истинное», притом идеальное, бытие вещей.

Поэтому-то в схеме идей Платона и находит свое перевернутое, идеалистическое выражение общественно-человеческая действительность вещей, независимая от индивидуального сознания и мнения.

Диалектика, по Платону, и заключается в умении систематически прослеживать контуры той действительности, внутри которой живет и действует человек, в искусстве строгой классификации «родов» и «видов», их различения и субординации. Мысля «роды» и «виды», философ непосредственно имеет дело с той идеальной схемой, по которой построен мир, с той схемой, внутри которой каждая вещь [17] занимает определенное место и обретает значение. Иными словами, в мышлении и реализуется непосредственно-идеальный «умопостигаемый» порядок вещей.

Поскольку речь идет о знании, постольку у Платона имеется в виду только рациональное знание — знание, достигнутое разумом с помощью диалектики, с помощью искусства усматривать умопостигаемый порядок вещей. Чувственное восприятие не есть знание, это факт, принадлежащий чувственно предметной, «материальной» сфере. Иными словами, теория знания у него органически совпадает с диалектикой как способом мыслящего рассмотрения вещей.

«Диалектика» поэтому и определяется Платоном как «величайшее и главнейшее из очищений»[3], как «очищение» от всего индивидуального, особенного, случайного, своекорыстного, эгоистического. Определение должно выдвигать вещь в ее чистой абстрактной всеобщности, и только в виде определения «вещь» становится предметом мышления, а не чувственного восприятия.

Логическое («словесное» — от λόγος) определение должно быть зафиксировано четко определенно и далее должно рассматриваться как предмет, с которым человек должен считаться как с чем-то вполне объективным и независимым от индивидуальных случайных капризов и произвола. И поскольку эта всеобщая точка зрения непосредственно реализуется через всеобщие понятия, выражающие вполне независимое от индивида, объективное значение вещей в составе общественного бытия, постольку сами всеобщие понятия начинают казаться самодовлеющими идеальными схемами-прообразами.

В плане постановки вопроса о логике Платон показал, что исследование и обобщение предшествовавшего развития философской мысли являются необходимым условием построения философской системы. По существу, он является первым историком философии среди философов. Именно на этом пути он подготовил почву для Аристотеля, этой подлинной вершины античной философии. Фигура Аристотеля в плане нашей проблемы представляет особый интерес.

Учение Аристотеля послужило общим теоретическим истоком для нескольких, впоследствии принципиально разошедшихся направлений в философии. Каждая из ныне сталкивающихся точек зрения на «логику» и отношение «логики» к «онтологии» всегда имеет основания рассматривать учение Аристотеля как неразвитый прообраз самой себя. [18].

Это обстоятельство делает анализ взглядов Аристотеля столь же трудным, сколь и плодотворным: он может помочь выявить суть сегодняшних разногласий, но одновременно превращает учение Аристотеля в предмет спора по сегодняшним проблемам.

В системе взглядов Стагирита на вопрос об отношении мышления к реальности также заключены антиномически взаимоисключающие тенденции.

Однако одно несомненно: формальное расчленение сочинений Аристотеля на «логику», «метафизику» и «теорию познания», которое было произведено позднейшими комментаторами, совершенно не соответствует внутреннему членению аристотелевской системы. Этот разрез проходит по живому телу учения, а вместо него демонстрируется «разъятый труп».

Прежде всего ясно, что сочинения, собранные комментаторами в виде «Органона», ни в коем случае не соответствуют ни по объему, ни по содержанию аристотелевскому учению о мышлении. И если под логикой понимать учение о мышлении, а не одну из впоследствии оформившихся школ, то «логика» Аристотеля лишь весьма незначительной своей частью входит в пресловутый «Органон».

Те идеи, которые впоследствии стали теоретическим фундаментом формальной концепции логики, у самого Аристотеля рассматриваются и обосновываются вовсе не в «Органоне», а в той самой «Метафизике», которая, согласно этой концепции, не имеет ничего общего с «логикой» в собственном смысле слова.

Законы «запрета противоречии», «исключенного третьего» и «тождества» формулируются им непосредственно как «метафизические», «онтологические» принципы всего сущего, а в «Аналитиках» речь идет о таких вещах, как необходимость и случайность, единое и многое, разбираются такие вопросы, как отношение «общего» к чувственному восприятию, различие между научным знанием и «мнением», четыре вида причин и т. д., т. е. опять-таки вещи, не имеющие отношения к логике в собственном смысле слова. И глубоко прав был Гегель: «То, что обыкновенно приводится в наших логиках из этих пяти частей “Органона”, представляет собой на самом деле самую меньшую и тривиальную часть…»[4].

У самого Аристотеля нигде и никогда не употребляется сам термин «логика» в том значении, которое ему было [19] придано позже. И это отнюдь не терминологическая деталь. Дело в том, что в его концепции вообще нет места каким-то особым «формам мышления», которые представляли бы собой нечто отличное, с одной стороны, от всеобщих форм всего сущего, а с другой — от формы словесного выражения этого «сущего».

Тщетно мы стали бы искать в его трудах представление о «понятии» как о «форме мышления»: он знает «форму» вещей, которую душа воспринимает «без материи», и форму «высказывающей речи». Особой «формы мышления», «понятия» у Аристотеля нет не потому, что у него недоставало силы различения, а потому, что такое представление идет вразрез с его фундаментальными принципами. То, что называется «понятием» в позднейшей школьной логике, у самого Аристотеля прямо выделяется и рассматривается как часть «высказывающей речи», как «термин», как определенное название. То, что Гегель называет «понятием» в «Науке логики», Аристотель рассматривает как «слово, выражающее сущность, субстанцию вещей», как «быть тем, что есть», выражение, соответствующее представлению о «форме» как о «целевой причине», как об «энтелехии» и т. д. Нет у него и понятия о «суждении» как о чем-то отличном от «высказывающей речи», от словесного выражения сущего.

Вообще сам термин «логическое» в его устах означает не более как «словесное» в противоположность «аналитическому», «аподиктическому», принципом которого выступает соответствие речи и действительности. Он признает только два критерия «правильности речи»: с одной стороны, соответствие ее с грамматическими и риторическими нормами, а с другой — с действительными формами вещей. Представление о каком-то еще одном плане «соответствия», о соответствии речи с особыми «логическими» нормами, с «формами мышления как таковыми», идет вразрез со всеми фундаментальными принципами его философии. Между тем школьная логика изображает его «отцом» именно такого понимания.

Принцип соответствия речи вещам — это основной принцип его учения о «силлогизмах», изложенного в «Аналитиках». Источник «ошибочных силлогизмов» он усматривает в несоблюдении этого требования.

«Источник, из которого возникают ложные силлогизмы, самый, естественный и обычный, именно свойство (и применение) слова. В самом деле, так как в разговоре мы не можем показать самих вещей, как они есть в себе и для себя, по вместо вещей пользуемся именами и знаками, то мы [20] начинаем думать, что то, что справедливо относительно названий, справедливо и относительно вещей»[5].

Если говорить о действительном составе аристотелевского учения о мышлении (о его «логике» в подлинном смысле слова), то нет ничего нелепее мнения, будто бы эта «логика» сводится к учению о схемах связи терминов в «высказывающей речи», в силлогистических фигурах.

Те абстрактные схемы связи терминов, в открытии и классификации которых иногда усматривают главное достижение Аристотеля в области логики, в составе его учения не играют роли ни предмета, ни цели исследовательского внимания. Он исходит из того, что эти фигуры одинаково осуществляются и в «аподиктическом» доказательстве, и в «диалектическом» рассуждении, и в чисто словесной связи «эристической» речи. Иными словами, с их помощью может выражаться как действительное знание, так и чистейшее мнение о вероятном положении дел, и даже сознательный словесный обман, эристический фокус.

Иначе говоря, его интересуют не те абстрактные схемы речи, которые совершенно одинаковы и в аподиктическом, и в диалектическом (исходящем из «вероятного»), и в эристическом «доказательстве», а как раз обратное — те различия в знании, которые кроются под этой внешней одинаковой формой. Силлогистические же фигуры сами по себе как таковые, как чистые схемы связи терминов для него имеют значение лишь риторических фигур.

Все его исследовательское внимание направлено на выяснение тех условий, при которых эти схемы речи оказываются формами движения действительного: «аналитического», «аподиктического» знания и доказательства, соответствующего вещам.

Подлинная «логика» Аристотеля явственно распадается на два плана: на риторически-семантический, с одной стороны, и на «метафизический», т. е. непосредственно предметный, — с другой. И если речь у него идет о «формах мышления», то он их берет в двух аспектах. Один аспект — вопрос о выражении действительности в формах (в фигурах и схемах) речи, другой — вопрос о «формах» самих вещей, которые выражает речь.

Эта двойственность проявляется, например, в определении категории: с одной стороны, это высшие роды высказывания, а с другой — реальные роды бытия. [21].

Внешней, непосредственно-очевидной «формой мышления» у него везде выступают речь (внешняя или внутренняя), ее сложившиеся схемы, фигуры и структуры. Внутренней же формой мышления, т. е. тем содержанием, которое выражается с помощью речи, оказывается форма вещи, отпечатавшаяся в «душе».

Между «формой вещи» и ее словесным выражением стоят только «душа» с ее деятельностью. И если слово непосредственно выражает не прямо «вещь», но «впечатление» души от этой вещи, то это впечатление он рассматривает как идеальное бытие формы самой вещи. «Впечатление» — это форма вещи, воспринятая без материи. Аристотель совсем не случайно уподобляет акт восприятия вещи вдавливанию печати в мягкий воск.

Мыслящая душа, по Аристотелю, тем совершеннее, чем меньше «от себя», от своей собственной индивидуальности и особенной природы она привносит в акт восприятия: чем мягче воск, тем точнее отпечатается в нем форма печати; чем совершеннее душа, тем яснее выступает в ней форма самой вещи. «Душа» есть в возможности любая особенная форма, абсолютно пластическая способность, актуально же та «форма», которая в данный момент в ней отпечатана.

Эта постановка вопроса направлена своим острием против субъективно-идеалистического принципа, согласно которому человек в восприятии внешнего мира имеет дело не с вещами, а только с результатами воздействия этих вещей на органы чувств, на их особенную и единичную природу, принципиально преломляющую внешнее воздействие. Именно отсюда субъективный идеализм делает вывод, что человек вообще не может знать, существует ли «на самом деле» то, что он воспринимает, или не существует, снимая тем самым вопрос о реальности внешнего мира.

Эту предпосылку субъективного идеализма вообще Аристотель разбивает своим материалистическим анализом психологических проблем, признавая объективную реальность как единичных вещей, так и «общих» форм, в которых они существуют.

Но тем острее перед ним становится собственно философская проблема — проблема отношения мыслящего разума как всеобщей способности, как «формы форм» к «подлинной» «умопостигаемой» действительности, а умопостигаемой действительности к чувственно воспринимаемой действительности, «всеобщего» к «особенному» и «единичному». Но как раз здесь-то и открываются все те трудности, вокруг которых он постоянно «путается и бьется», возвращаясь в итоге [22] к тому самому объективному идеализму, который в платоновской форме его не удовлетворяет.

«Нет сомнений в реальности внешнего мира, — замечает Ленин в своем конспекте «Метафизики». — Путается человек именно в диалектике общего и отдельного, понятия и ощущения etc., сущности и явления etc.»[6].

Иными словами, объективный идеализм Аристотеля — прямое следствие его неспособности справиться с диалектикой в проблеме мыслящего познания. Неудовлетворенный платоновским решением проблемы, он тем не менее прекрасно учитывает все те трудности, которые выявил Платон. Материалистического разрешения этим трудностям он не находит, но в попытке их разрешить четко прочерчивает ту проблематику, которая в тенденции ведет к «логике» в ее гегелевском понимании.

Поскольку мышление рассматривается Аристотелем не только с точки зрения той внешней формы, в которой оно осуществляется в человеческой душе (т. е. с точки зрения фигур и схем ее словесного выражения), но также и с точки зрения содержания и цели его деятельности, постольку перед ним и возникает «метафизический» план рассмотрения и вместе с ним все действительные философские трудности.

Центральным понятием «объективной логики» Аристотеля является, как известно, «ουσία» — «сущность», «субстанция» вещей. Это понятие связано с проблемой «истинного», объективного определения, т. е. определения, выражающего реальный «род» и «вид» вещи, ее место и роль в системе действительности. Иными словами, если в «субъективной» логике Аристотель занимается вопросом о том, в каком отношении находится имя, название, обозначение к чувственно воспринимаемым вещам, то в плане объективной логики этот вопрос его уже совершенно (и вполне справедливо) не интересует.

Здесь разбирается совсем иная проблема: в каком отношении находится единичная, чувственно воспринимаемая вещь к ее собственной «сущности», вид к роду. При этом речь идет не об отношении смысла слова, обозначающего «вид», к смыслу «родового имени», а об отношении реального вида к реальному роду вещей. Аристотель никогда не смешивает вопрос об отношении общего к единичному и особенному с вопросом об отношении слова к чувственно воспринимаемой единичной вещи, как это смешивал впоследствии, [23] например, Джон Локк. Ведь такое отождествление проблемы общего — единичного с проблемой слова — вещи имеет своей предпосылкой представление, которое было совершенно чуждо античной философии, — представление, будто бы единичное, чувственно воспринимаемое есть нечто более реальное, нежели общее, будто бы реально и непосредственно очевидно только единичное, а общее только продукт абстрагирующей деятельности человека.

Сократ и Платон разрушили софистику аргументами от реальной практики современного им общества, доказывая, что индивид («единичное») живет и действует внутри некоторого организованного целого, которое как закон господствует над ним. «Всеобщее» — как закон и принцип существования «целого» — выступает как более несомненная реальность, чем «единичное». «Единичное» изменяется, рождается и исчезает, а то целое, внутри которого происходят индивидуальные эволюции, остается неизменным, строго организованным.

Аристотель исходит из стихийно-диалектического взгляда на действительность как на единое связное целое, как на систему, внутри которой каждая вещь имеет объективное значение, независимое от единичных обстоятельств.

Деятельность души воспроизводит то, что есть вне и независимо от нее. Это чистейший материализм, однако со всеми теми роковыми слабостями, от которых материализм так и не избавился вплоть до К. Маркса и Ф. Энгельса. Слабость эта таится в том, что в категорию «объективная реальность» здесь попадает все то, что существует вне и независимо от индивидуальной души, в том числе и коллективный «разум» общественно-человеческого организма, исторически сложившиеся всеобщие формы деятельности самого мышления.

Всеобщие формы, которым подчинена деятельность человеческой «души», — правовые, этические, художественные и прочие формы деятельности — противостоят индивиду как нечто вне его находящееся. Индивид не образует сам этих всеобщих форм знания, он перенимает их в готовом виде от других людей.

Усваивая знания — всеобщие нормы, понятия, категории, схемы и формы деятельности «души», — индивидуальный «ум» имеет дело не прямо с «действительностью» в ее материалистическом значении, а уже с идеализированной действительностью, с действительностью, поскольку она нашла свое выражение в общественном сознании, в определении, в словесном выражении. [24].

Общественно-человеческое освоение действительности совершается непосредственно через усвоение знания, через усвоение всеобщих понятий и категорий. И именно через усвоение знания индивид усваивает всеобщее (общественное) значение вещей или, другими словами, вещей в их непосредственно всеобщем значении. Именно отсюда Аристотель приходит к объективно-идеалистическому решению основного вопроса философии.

Трудность, которая непосредственно лежит в основе его колебания в сторону объективного идеализма Платона, связана с самой природой теоретического знания. Аристотель строго отличает теоретическое знание («разум») от обычного знания, в разряд которого он относит чувственное восприятие, мнение и «рассудок». Обычное знание (в том числе «рассудок») воспринимает вещи в том их виде, в каком они существуют в непосредственно-эмпирической действительности.

«Разум» же направлен сам на себя, т. е. не на «вещи» просто, как мнение и рассудок, а на вещи, как они существуют в разуме, в их всеобщей определенности, в лоне идеальной схемы действительности. Непосредственно это значит: теоретическое познание вещи заключается в исследовании различных взглядов на нее, в анализе определенной ее «сущности».

Разум не просто придает чувственно данному явлению словесное выражение, но «судит» его с точки зрения некоторых всеобщих принципов, прилагая эти всеобщие принципы в качестве меры истинности, в качестве меры согласия с «разумом». Как настоящий судья, разум прилагает к единичному некоторый всеобщий принцип и делает это с целью расследовать, насколько это единичное соответствует своей собственной всеобщей мере, своему собственному всеобщему значению в системе деятельности, своей «сущности» или «цели».

Аристотель оказывается в итоге перед той самой трудностью, на которой выросла система Платона и которая заключается как раз в установлении того, откуда и как в индивидуальном «уме» берется это всеобщее определение и каким путем можно выяснить его собственное содержание, т. е. «истинное значение» таких «слов», как «благо», «прекрасное», «причина», «сущность», «начало», «целое», «часть» и т. д. Иными словами, вся проблема упирается в вопрос об объективном значении категорий — тех всеобщих определений, через которые ум познает вещи: их своеобразная природа заключается в том, что «с помощью их и на их [25] основе познается все остальное, а не они через то, что лежит под ними»[7], — остро высказывает суть проблемы Аристотель.

«То, что лежит под ними» и в словесном выражении выступает как «подлежащее» (υποκείμενον), это единичные чувственно воспринимаемые вещи. Как таковые они не могут быть ни прообразом, ни критерием истинности всеобщих определений, ибо они сами и существуют, и выражаются благодаря наличию всеобщих «первых начал».

В сетях диалектической природы отношения всеобщего к единичному и бьется мысль Аристотеля. С одной стороны, «первой сущностью» выступает «единичное», с другой — «всеобщее», с одной стороны, форма, неразрывно связанная с «материей», с другой — чистая «форма» как таковая, как энтелехия, как «то, ради чего» вещь такова, какова она есть.

Гениальность Аристотеля в решении этой проблемы обнаруживается в том, что он ни на мгновение не становится на ту плоскую точку зрения, согласно которой «всеобщее» образуется путем простой эмпирической абстракции, путем отвлечения того «одинакового», чем обладают различные единичные вещи и явления. Впрочем, после той сокрушительной критики, которой был подвергнут абсолютный эмпиризм софистов в диалогах Платона, такой взгляд вообще уже был невозможен, ибо Платон блестяще доказал, что попытки определить «всеобщее» путем простой индукции моментально приводят к противоречию в определении. Как «одинаковое», как «абстрактно-общее» ни «благо», ни «красота», ни «сущность», ни «причини» в мире эмпирически данных фактов не существуют.

И поскольку теоретическое познание имеет дело не с теми более или менее случайными сочетаниями, в которых эти «роды» и «виды» стоят друг к другу «сами по себе», независимо от любого возможного их эмпирического сочетания, постольку Аристотель вновь оказывается перед теми трудностями, которые послужили отправной точкой для учения Платона.

Под видом «божественного разума» как вечного и неподвижного прообраза, по которому должна равняться деятельность индивидуального ума, он также признает и мистифицирует не что иное, как факт реального господства всеобщего (общественно-человеческого) духовного развития над индивидом.

Поэтому-то в «первой философии» Аристотель и исследует непосредственно не «вещи», а вещи, как они уже [26] представлены в «знании», т. е. рассматривает и «испытывает» различные теоретические определения, точки зрения, концепции.

Поэтому-то его анализ категорий часто и сбивается на «определение слов», на доходящее до педантизма выяснение тех оттенков, в которых употребляются такие слова, как «причина», «форма», «начало» и др. На самом деле здесь происходит вовсе не филологический анализ, а испытание типичных, уже прочно откристаллизовавшихся в совокупном духовном развитии всеобщих определений. К своим выводам относительно «подлинного смысла» категорий он движется через тщательное прослеживание тех трудностей, коллизий и антиномий, которые возникли в столкновениях разных определений категорий, в борьбе школ и концепций.

Иными словами, гениальность Аристотеля заключается в том, что он ищет объективные определения категорий именно там, где категории в действительности и возникают, — в совокупном процессе движения теоретического познания, а не в плане познания вещей индивидуальной «душой».

Индивидуальная душа, поскольку она мыслит, уже пользуется категориями, уже каким-то образом приобщена к «всеобщему разуму». Реально же «приобщение» к разуму совершается как процесс усвоения знания. Поэтому-то Аристотель и считает, что теоретическое знание имеет в качестве «предмета», на который оно направлено, само же знание, его принципы, никак не могущие быть выведенными из простого восприятия «вещей» индивидуальной душой.

В итоге и получается законченная концепция объективного идеализма, суть которого заключается в том, что всеобщие определения «вещей» получаются только через исследование «знания». В исследовании «знания» мыслящий ум поэтому и имеет дело непосредственно с «самим собой», но результатом этого исследования выступает не что иное, как «божественная» идеальная схема истинной «умопостигаемой» действительности.

Мистифицирован здесь тот вполне реальный факт, что между индивидуальной «душой», с одной стороны, и миром вещей — с другой, стоит такое «опосредствующее звено», как общество с его развитой культурой. Индивид вообще относится к природе через общество, как член общественно-человеческого организма — и в практическом действии, и в теоретическом восприятии. Иными словами, здесь мы имеем дело с античным прообразом гегелевской концепции.

С этой точки зрения становится понятным известное ленинское замечание по поводу действительной ценности [27] аристотелевской логики: «Логика Аристотеля есть запрос, искание, подход к логике Гегеля…»[8].

Действительное завоевание Аристотеля лежит не в его разработке схем «аподиктического» знания, которое он сам считал воплощением абсолютной истины, абсолютно «достоверным» знанием, а как раз в той «диалектике», которую он сам ставил рангом ниже. Ибо «диалектика» в понимании и определении самого Аристотеля и есть способ исследования и «испытания» на истинность различных всеобщих точек зрения — способ, включающий в свой состав выявление и разрешение противоречий в определениях; короче говоря, это и есть тот самый «способ» постановки вопросов, на основе которого и разработаны и «Метафизика», и «Физика», и работа «О душе», и все те гениальные его сочинения, которые составили эпоху в развитии философии.

В учении Аристотеля переплетаются не только различные, но и прямо взаимоисключающие точки зрения на мышление, на его формы, на отношение мышления к объективной реальности. Материалистический взгляд на отношение форм мышления к формам вещей у него то и дело уступает место идеалистическому взгляду на «разум» как на деятельность, направленную только на саму себя, «онтологическое» толкование форм мышления перепутывается с формально-синтаксическим и даже грамматическим их пониманием, мышление рассматривается то с точки зрения его предметной истинности, то с точки зрения чисто психологической формы и т. д. и т. п.

Внутренние противоречия пронизывают и саму «объективную» логику Аристотеля. Внутри его подлинной «логики», т. е. внутри «Метафизики», борются между собой не только взаимоисключающие принципы материализма и идеализма, но также и диалектика с метафизикой. Блестящий мастер диалектики как метода раскрытия и разрешения противоречий в теоретических определениях, он, однако, не может справиться с проблемой совпадения противоположностей и ведет упорнейшую борьбу против Гераклита. Правда, этот принцип «запрета противоречий», который он при этом формулирует, означает у него всего-навсего, что «человек не есть триера», касается только непосредственно эмпирического существования. К бытию вещи «в возможности» он уже неприменим. А это ограничение — при гибком понимании отношения «возможности» к «действительности», которое развивает Аристотель, — сразу же ликвидирует или, [28] во всяком случае, существенно подрывает метафизическое толкование «запрета».

Все это доказывает, что если Аристотеля и можно считать «отцом логики», то «отцом» гегелевской логики он является не в меньшей, а в гораздо большей мере, чем родоначальником так называемой логики формальной. [29].

Примечания.

1.

Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, т. 20, с. 537–538.

2.

Плотин. Enn, V.1.81. Ср.: Маковельский А. Досократики. Казань, 1915, ч. II, с. 39.

3.

Платон. Софист, 230 d. См.: Платон. Сочинения. Москва, 1879, т. 5, с. 505.

4.

Гегель Г.В.Ф. Сочинения. Москва, 1932, т. 10, с. 312.

5.

Аристотель. О софистических опровержениях, I, 165а, 3-10.

6.

Ленин В.И. Полное собрание сочинений, т. 29, с. 327.

7.

Аристотель. Метафизика. Москва — Ленинград, 1934, с. 21.

8.

Ленин В.И. Полное собрание сочинений, т. 29, с. 326.