Проблемы комизма и смеха.

Глава 10. Человек-вещь.

Изображение человека как вещи комично по тем же причинам и при тех же условиях, что изображение его в облике животного. «Сороки короткохвостые», «колпаки», «сморчки короткобрюхие» — этими и другими словами городничий ругает Бобчинского и Добчинского. Животные (сороки) и предметы (колпаки, сморчки) здесь названы вместе.

В «Талантах и поклонниках» Островского старый артист Нароков говорит об антрепренере: «Дерево он у нас, дерево, дуб, скотина». «Тумба!» — говорит в рассказе Чехова отец невесты своей жене, когда она, чтобы благословить молодых, вместо иконы второпях снимает со стены портрет писателя Лажечникова.

Ругательства и всяческие уподобления вообще бывают очень колоритны как в жизни, так и в литературных произведениях. Виндзорские кумушки называют Фальстафа «Водянистой тыквой». В комедии Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше» Филицата говорит о купце, который находится в полном подчинении у своей матери: «Балалайка бесструнная», — и тем совершенно точно определяет его сущность.

Характер вообще хорошо может быть определен через сравнение с вещью. У Чехова есть рассказ, озаглавленный «Интеллигентное бревно». «Характер Ваш похож на прокисший крыжовник», — пишет Чехов Мизиновой; о себе Суворину: «У меня не характер, а мочалка». Шуточные высказывания такого рода часто встречаются в письмах Чехова к брату Александру: «Не будь штанами, приезжай»; «Одним словом, ты пуговица». Очень выразительны некоторые уподобления Козьмы Пруткова: «Иного прогуливающегося старца смело уподоблю песочным часам». Как всегда, особенно колоритны подобные случаи у Гоголя. «Сухарь поджаристый», «бревно глупое», — так в повести «Нос» ругает своего мужа жена цирюльника. «Белены объелся, деревянный чурбан», — говорит Подколесин о Кочкареве, в «Женитьбе», и он же говорит о нем: «Это просто бабий башмак, а не человек»…

«Какой он директор? Он пробка, а не директор. Пробка, обыкновенная, простая пробка, больше ничего — вот, которою закупоривают бутылки» — так в «Записках сумасшедшего» о своем начальнике, отзывается Попришин.

Человеческое лицо, изображаемое через предмет, обессмысливается. «Это было то лицо, которое называют в общежитии кувшинным рылом» («Мертвые души», гл. VI). В «Записках сумасшедшего» лицо начальника отделения похоже на аптекарский пузырек. У Ивана Ивановича рот несколько похож на букву ижицу, у Ивана Никифоровича — нос в виде спелой сливы.

Во всех этих случаях, как это обычно у Гоголя, как будто нет социальной сатиры. Социальный характер определяется повествованием в целом. Но изображение лица через вещь возможно и как непосредственная политическая сатира. Во времена Людовика XVIII сатирические журналы Франции широко обошли изображение его лица в виде спелой груши — так изображались его отвислые щеки и несколько суживающееся кверху лицо.

Но не только лицо, вся человеческая фигура, описанная через мир вещей, мржет стать комической. «Агафья Федосеевна носила на голове чепец, три бородавки на носу и кофейный капот с желтенькими цветами. Весь стан ее похож был на кадушку, и оттого отыскать ее талию было так же трудно, как увидеть без зеркала свой нос. Ножки ее были коротенькие, сформированные на образец двух подушек». Несмотря на мягкость и округлость очертаний, Агафья Федосеевна изображается как женщина весьма властолюбивая. В «Мертвых душах» изображается сбитенщик с «самоваром из красной меди и лицом таким же красным, как самовар, так что издали можно бы подумать, что на окне стояло два самовара, если б один самовар не был с черною, как смоль, бородою». Григорий Григорьевич в «Иване Федоровиче Шпоньке» изображается следующим образом: «Григорий Григорьевич лег на постель, и казалось, огромная перина легла на другую». С этим интересно сопоставить изображение человека, данное Салтыковым-Щедриным в «Современной идиллии»: «Это был мужчина лет пятидесяти, чрезвычайно подвижный и совершенно овальный. Только весь он был составлен из разных овалов, связанных между собой ниткой, приводимой в движение скрытым механизмом. В середине находился основной овал — живот, и когда он начинал колыхаться, то и все прочие овалы и ова-лики приходили в движение». Это описание как будто прямо слркит иллюстрацией теории Бергсона. «Мы смеемся всякий раз, — говорит Бергсон, — когда личность производит на нас впечатление вещи». Но этот же пример вскрывает и недостаточность теории Бергсона. Изображение человека через вещь смешно не всегда, как утверждает Бергсон, а только тогда, когда вещь внутренне сопоставима с человеком и выражает некоторые его недостатки. В описании Салтыкова-Щедрина мы видим только вещь, которая уже потеряла свою связь с человеком и потому, собственно, уже не производит комического впечатления.

Если толстые люди описываются через подушки, кадушки, перины, то худоба вызывает иные ассоциации: «Тоненький человек, что-то вроде зубочистки» (Гоголь). Про худощавого Жевакина Кочкарев говорит: «Точно кисет, из которого вытрясли табак». Старушка в «Шпоньке» характеризуется следующим образом: «В то время вощла старушка, низенькая, совершенный кофейник в чепчике». Человек может быть смешон и в своих движениях: «Вот вам еще примета: когда ходит он, то всегда размахивает руками. Еще покойный тамошний заседатель, Денис Петрович, всегда, бывало, увидевши его сзади, говорил: "Глядите, глядите, вон идет ветряная мельница"» (Гоголь).

У Гоголя можно найти очень странные, но при этом удивительно меткие уподобления. Шпоньке снится его будущая жена, но он не может уловить ее наружности: «То вдруг снилось ему, что жена вовсе не человек, а какая-то шерстяная материя». Характерно, что такие внешне неправдоподобные сближения у Гоголя даются через описание сна («Шпенька», «Портрет») или галлюцинации сумасшедшего или больного («Невский проспект», «Записки сумасшедшего»). Если таким образом этот иллюзорный мир изображается как реальный, то реальный мир у Гоголя иногда принимает характер совершенной невероятности. Это смещение двух планов в приведенном примере использовано в комических целях, но чаще оно у Гоголя приобретает трагический характер, как в «Шинели», где Акакий Акакиевич превращается в привидение. Возможно, что в какой-то связи с этим стоит то, что у Гоголя не только люди похожи на вещи, но и вещи очеловечиваются. Здесь вспоминаются скрипучие двери у старосветских помещиков: «Я не могу сказать, отчего они пели: но замечательно то, что каждая дверь имела свой особенный голос: дверь, ведущая в спальню, пела самым тоненьким дискантом; дверь в столовую хрипела басом; но та, которая была в сенях, издавала какой-то странный, дребезжащий и вместе стонущий звук, так что, вслушиваясь в него, очень ясно, наконец, слышалось: "батюшки, я зябну". Сюда же относится шарманка Ноздрева с одной дудкой, очень бойкой, которая никак не хочет угомониться, и долго свистит одна, когда остальные уже не играют. Шипение часов в доме Коробочки напоминает Чичикову шипение змей, «но взглянувши вверх, он успокоился, ибо смекнул, что стенным часам пришла охота бить".

Комизм возрастает, если вещь похожа не на человека вообще, а на определенного человека. В огороде Коробочки на фруктовые деревья наброшены сетки для защиты от сорок и других птиц. «Для этой же самой причины водружено было несколько чучел на длинных шестах с растопыренными руками; на одном из них был надет чепец самой хозяйки».

Во всех приведенных случаях рассматривалась человеческая наружность. Наружность выражает суть изображаемых людей. У Гоголя Чичиков, Собакевич, Ноздрев, Плюшкин и все другие созданные им яркие зрительные образы не только портреты, но типы, которых мы видим, как живых; они — представители социальных и психологических категорий людей той эпохи. Рассуждая абстрактно, люди очень толстые или очень тонкие, необыкновенно одетые или похожие на ветряные мельницы, на самовары или на свиней, сами по себе могли бы быть людьми весьма достойными. Однако такое рассуждение будет правильно для жизни, но не для художественных произведений, где эти внешние качества свидетельствуют о неполноценности выведенных автором образов. В этом — глубокий сатирический смысл подобного типа комизма.

Если неподвижный человек изображается как вещь, то человек в движении изображается как автомат. Здесь опять можно привести мнение Бергсона: «Позы, жесты и движения человеческого тела смешны постольку, поскольку тело вызывает в нас представление о простой машине». Это мнение ошибочно. Сердце бьется и легкие дышат с точностью механизма, но это не смешно. Нисколько не смешны, а скорее страшны совершенно ритмические конвульсии эпилептика. Движущийся автомат может бьггь не смешон, а страшен. В Петровской галерее, которая когда-то помещалась в Музее этнографии, имелась сидячая фигура Петра I с лицом из воска и скрытым механизмом внутри; Когда перед этой фигурой останавливались посетители, служитель нажимал педаль, и Петр вставал во весь свой рост. Это вызывало такой ужас и испуг, что практику эту прекратили.

Человек-механизм смешон не всегда, а при тех же условиях, при которых смешна вещь. Один из градоначальников в «Истории одного города» описан так: «Страстность была вычеркнута из числа элементов, составлявших его природу, и заменена непреклонностью, действовавшею с регулярностью самого отчетливого механизма». В этом случае изображение человека в виде механизма смешно, потому что оно вскрывает его внутреннюю сущность.

Всем сказанным определяется тот специфический вид комизма, который присущ кукольному театру. Кукла — это собственно вещь. Но в театре она — движущаяся вещь, за которой как бы подразумевается человеческая душа, которой на самом деле нет. Принцип кукольного театра состоит в автоматизации движений, которые имитируют и тем самым пародируют человеческие движения.

По этой причине в кукольном театре, собственно говоря, невозможно изобразить человеческие трагедии. Правда, такие попытки были. Гете, например, в романе «Годы странствий Вильгельма Мейстера» описывает кукольный театр, в котором изображались библейские сиены (например, схватка Давида с Голиафом). Эти сцены, как бы мы сейчас сказали, производили впечатление гротеска, но комических целей они не преследовали.

На сцене народного кукольного театра давался «Фауст», и подобный спектакль видел Гете. Такие спектакли не стремились к комизму, они стремились возбудить некий не лишенный приятности ужас, а также радость, что торжествует добродетель и порок наказан. Для современного человека трагедия на сцене кукольного театра была бы уже невозможна, она воспринималась бы только комически. Кинжал, вонзенный в грудь противника, в кукольном театре у современного зрителя вызовет только смех. Нельзя представить себе, чтобы Образцов или Деменни в своих кукольных театрах изобразили трагедии Расина, или Шекспира, или кого бы то ни было. Русский, народный кукольный театр всегда только комичен, притом комичен не непроизвольно, а нарочито. Комизм народного кукольного театра вызван, однако, не только автоматизмом движений, но и интригой, ходом действия. Действия кукол бывают механичны. Куклы бьют друг друга палкой по голове с точностью механизма. На комическом впечатлении, вызываемом куклами, основана одна из сказок Салтыкова-Щедрина — «Игрушечного дела людишки». Здесь изображен игрушечный дел мастер, который делает куклы и тут же дает с ними представления. Одна из кукол изображает коллежского асессора-мздоимца. «Одну руку он утвердил фертом на бедре, другую — засунул в карман брюк, как бы нечто в оный поспешно опуская. Ноги сложил ножницами…» Другая фигура — мужик, «приносящий мзду»: «Из-за пазухи у него высовывались куры, гуси, утки, индюшки, поросята, а в одном из карманов торчала даже целая корова». Эта корова мычит. Асессор на него Набрасывается и мгновенно все это отбирает. Он даже заставляет его снять онучи и лапти и находит спрятанные там деньги.

То, что в жизни совсем не смешно — поборы с крестьян, — становится смешным на сцене кукольного театра, средства которого использованы в сатирических целях.