Перебои в смерти.

*****

Секретарша, войдя в кабинет генерального директора телеканала, обнаружила на столе конверт. Необычного лиловатого цвета, плотной шероховатой бумаги, имитирующей фактуру ткани. Старинного вида и словно бы уже побывавший в употреблении. И не значилось на нем ни адреса отправителя, что, впрочем, иногда случается, ни адреса получателя, чего не бывает никогда, и лежал он на столе в запертом на ключ и открытом минуту назад кабинете, куда ночью никто не мог войти. Повертев конверт в руках и удостоверившись, что и на оборотной его стороне нет ни слова, секретарша почувствовала, что думает, сознавая полнейшую абсурдность и чувства этого, и самой думы, что в тот момент, когда она вставляла ключ в замочную скважину и поворачивала его там, конверта на столе еще не было. Что за чушь такая, пробормотала она, должно быть, вчера я его просто не заметила. Потом обвела глазами кабинет, убедилась, что все на месте, и удалилась к себе. В качестве доверенной секретарши она могла бы воспользоваться своим правом и вскрыть этот или любой другой конверт, тем более что на нем не было строгих предуведомлений вроде «конфиденциально», «в собственные руки», «лично», однако делать этого не стала, причем сама не смогла бы сказать, почему. Дважды она вставала со своего рабочего кресла и приоткрывала дверь в кабинет. Конверт лежал на прежнем месте. Так и спятить недолго, подумала она, хоть бы уж пришел наконец и разобрался, что к чему. Имелся в виду ее шеф, генеральный директор телеканала, в этот день почему-то задерживавшийся. В четверть одиннадцатого он наконец появился. Будучи человеком немногословным, поздоровался и немедленно прошел к себе в кабинет, куда ей полагалось входить лишь пять минут спустя — предполагалось, что за это время он успеет снять пиджак и закурить первую за день сигарету. Но когда через пять минут секретарша переступила порог, директор был по-прежнему в пиджаке и не курил. Обеими руками он держал лист бумаги такого же цвета, как конверт, и руки его дрожали. Обернулся к вошедшей, но словно бы не узнал ее. Потом ладонью вперед вытянул руку, как бы преграждая ей путь, и — вот уж точно — не своим голосом произнес: Выйдите сейчас же, дверь закройте и никого ко мне не пускать, вам ясно — никого, кто бы ни был. Обескураженная секретарша хотела было спросить, что случилось, но он не дал ей рта раскрыть яростным: Вы что — оглохли, — и сорвался на крик: Выйдите, я сказал, вон отсюда. Бедная женщина ретировалась со слезами на глазах, ибо не привыкла, чтобы с нею так разговаривали: у генерального, как у каждого из нас, есть свои недостатки, но в сущности он — человек воспитанный и раньше не имел привычки орать на секретарш. Не иначе, как там что-нибудь такое в письме, думала она, отыскивая платок, чтобы вытереть слезы. И не ошиблась. Если бы ей хватило смелости вновь заглянуть в кабинет, она увидела бы, как ее шеф в полнейшей растерянности мечется из угла в угол, являя собою образ человека, который не знает, что делать, но ясно сознает, что, кроме него, сделать это больше некому. Вот он взглянул на часы, потом — на листок, пробормотал чуть слышно, словно по секрету: Еще есть время, еще есть время, — потом опустился в кресло и перечел таинственное письмо и при этом машинально поглаживал себя ладонью по макушке, как бы желая удостовериться, что голова еще на плечах, а не потеряна от страха, сводившего ему все нутро. Дочитал, уставился невидящими глазами в пространство, подумал: Я должен поговорить с кем-нибудь, — а потом ухватился за спасительную мысль о том, что все это, быть может, всего лишь шутка, дурного вкуса и тона шутка какого-нибудь раздосадованного телезрителя, наделенного вдобавок язвительным воображением — ответственному ли руководителю канала не знать, что не все в его департаменте гладко: Но обычно, когда хотят излить злобу, пишут не мне. И эта мысль, естественно, побудила его нажать клавишу селектора и спросить — давно уже надо было это сделать, — кто принес письмо. Не знаю, господин директор, когда я пришла и, как всегда, отперла дверь вашего кабинета, письмо уже лежало на столе. Но ведь это невозможно, ночью сюда никто не мог войти. Тем не менее это так. Как вы можете это объяснить. Меня не спрашивайте, господин директор, я попыталась рассказать, как было дело, но вы мне рта не дали раскрыть. Признаюсь, что был излишне резок, извините. Ничего, господин директор, но мне было очень больно. Сказал бы я вам, что содержится в этом письме — узнали бы тогда, что такое «больно», вновь вспылил директор. И дал отбой. Вновь взглянул на часы и сказал себе: Это — единственный выход, другого не вижу, такие решения — не в моей компетенции. Открыл справочник, нашел нужный номер, набрал, и большого, надо сказать, труда стоило унять дрожь в руках и еще большего — чтобы в ответ на: Слушаю, — недрогнувшим голосом произнести: Говорит директор телеканала, генеральный директор, пожалуйста, соедините меня с премьер-министром. Здравствуйте, это начальник секретариата, рад вас слышать, чем могу быть полезен. Передайте господину премьеру, что я прошу как можно скорее принять меня по важнейшему и безотлагательному делу. Не могли бы вы сообщить мне, в чем оно заключается, чтобы я изложил его господину премьер-министру. Очень сожалею, но это невозможно: дело не только чрезвычайной спешности и серьезности, но и сугубой секретности. Ну, хотя бы в самых общих чертах. Извольте: в моем распоряжении, перед моими глазами, которые когда-нибудь закроются навсегда, имеется документ государственной важности, и если этого недостаточно, чтобы вы незамедлительно доложили обо мне премьер-министру, где бы он ни находился, то я очень опасаюсь за вашу будущность — и в личном плане, и в политическом. Неужели до того серьезно. Скажу вам лишь одно — вы понесете суровую ответственность за каждый миг промедления. Что ж, я постараюсь, но господин премьер-министр очень загружен. Так разгрузите его, если хотите получить награду. Иду. Жду. Позвольте последний вопрос. Ну, что же вам еще. Почему вы упомянули глаза, которые когда-нибудь закроются навсегда, ведь это раньше так было. Не знаю, кем вы были раньше, а ныне сделались круглым идиотом, немедленно соедините меня с премьером. Оскорбительная резкость высказывания показывала, до какой степени взвинчен генеральный директор и сколь сильно смятен его дух. Прямо помрачение нашло — он сам не понимает, как можно было обидеть человека всего лишь за абсолютно законный вопрос. Надо будет извиниться, с раскаяньем думает генеральный, завтра он может понадобиться. Голос премьера в телефонной трубке звучал нетерпеливо: Ну, в чем дело, спросил он, проблемы телевидения — не в моей компетенции. Тут дело не в телевидении, господин премьер-министр, дело в том, что я получил письмо. Да мне уж доложили, что у вас какое-то письмо, ну так что же я должен делать. Прочитать его — и больше ничего, все прочее, как вы изволили выразиться, — не в моей компетенции. Вы, я вижу, сильно взволнованы. Взволнован — это не то слово. Ну, и что же говорится в этом вашем таинственном письме. По телефону сказать не могу. Линия защищена от прослушивания. И тем не менее — не могу, тут любых предосторожностей мало. Ну пришлите с курьером. Нельзя, я должен передать вам его из рук в руки. Давайте я сам отправлю за ним кого-нибудь — вот хоть начальника моего аппарата, например, он пользуется моим полным доверием. Господин премьер-министр, поверьте, я не стал бы вас беспокоить, если бы не крайняя нужда, мне абсолютно необходимо, чтобы вы меня приняли. Когда. Немедленно. Я занят. Умоляю вас. Ну, хорошо, раз уж вы так настаиваете, приезжайте, надеюсь, ваша тайна меня не разочарует. Генеральный положил трубку на рычаг, письмо — в конверт, конверт — во внутренний карман пиджака и поднялся. Руки уже перестали дрожать, но на лбу выступила обильная испарина. Утер лицо платком, по внутреннему телефону велел секретарше вызвать машину — он выходит. Мысль о том, что ответственность будет переложена на другого человека, а собственная его роль через полчаса — отыграна, несколько успокаивала его. Автомобиль ждет, сказала появившаяся в дверях секретарша. Спасибо, сказать, надолго ли уезжаю, не могу, у меня встреча с премьером, но об этом никто не должен знать. Не беспокойтесь, господин директор, я буду нема как могила. До свиданья. До свиданья, дай бог, чтобы все прошло хорошо. Дела обстоят таким образом, что уже нельзя понять, что хорошо, а что — нет. Вы правы. А кстати, как ваш отец. Все по-прежнему, господин директор, страдать-то он вроде бы не страдает, но тает на глазах, два месяца в таком положении, ну а теперь-то только и остается ждать, когда меня положат рядом. Как знать, как знать, и с этими словами генеральный директор покинул кабинет.

Начальник секретариата встретил его у дверей, поздоровался подчеркнуто сухо и сказал: Я провожу вас к господину премьер-министру. Одну минуту, прежде всего я хочу извиниться, если кто и вел себя в нашем разговоре как круглый идиот, то не вы, а я. Вероятней всего, не вы и не я, улыбнулся тот. Если бы вы только знали, что у меня в кармане, то поняли бы мое состояние. Не беспокойтесь: в части, касающейся меня, ваши извинения приняты. Благодарю вас, в любом случае через несколько часов эта бомба рванет. Надеюсь, громыхнет не слишком сильно. Громче громов, ослепительней всех молний, вместе взятых. Вы меня сбили с толку. Уверен, что буду прощен и за это. Ну пойдемте, премьер вас ждет. Они прошли комнату, которая в былые времена называлась, наверно, передней, и через минуту директор предстал перед очами улыбающегося премьер-министра: Что ж, поглядим, что за вопрос жизни и смерти привел вас ко мне. Поверьте, никогда еще ваши уста не изрекали истины более неоспоримой. Генеральный извлек из кармана письмо и положил его на стол. Получатель не указан, удивился премьер. Ни получатель, ни отправитель, такое впечатление, будто это письмо адресовано нам всем. Анонимное. Нет, оно подписано, однако, ради бога, прочтите, прочтите. Конверт был неторопливо вскрыт, листок — извлечен, но, окинув глазами первые же строчки, премьер вскинул голову: Это что — шутка. И в самом деле напоминает шутку, но я так не считаю: письмо оказалось у меня на столе, и никто не может сказать, как оно туда попало. Не думаю, что это — достаточное основание верить тому, что там написано. Читайте, читайте дальше. Дойдя до конца послания, премьер, медленно шевеля губами, беззвучно вымолвил слово, а верней — имя, которым оно было подписано. Положил листок на стол, пристально взглянул на генерального и сказал: Ну предположим, это шутка. Нет, не шутка. Я тоже так думаю, а говоря «предположим», имею в виду, что в скором времени мы все узнаем точно. Через двенадцать часов, ибо сейчас ровно полдень. Если обещанное в письме сбудется и если мы не успеем предупредить граждан, произойдет то же, что и в новогоднюю ночь, но только — наоборот. Даже если успеем предупредить, эффект будет такой же. Обратный. Обратный, но такой же. Совершенно верно, а если мы их предупредим, а потом выяснится, что это — розыгрыш, люди напрасно пострадают, хотя, конечно, еще большой вопрос, пострадают ли и напрасно ли пострадают. Но ведь вы сами сказали, что не верите в то, что это — шутка. Нет, не верю. Так как же нам поступить — предупреждать или нет. В том-то и вопрос, мой дорогой генеральный директор, и он должен быть обдуман и осмыслен всесторонне. Вам решать, господин премьер-министр. Да уж, конечно мне: я могу даже разорвать это письмецо на тысячу клочков и подождать, что будет. Не верю, что вы так поступите. И правильно делаете, а поскольку надо принимать решение, мало просто сказать, что население должно быть предупреждено, — надо еще знать, каким образом. Для этого, господин премьер-министр, и существуют средства массовой информации — у нас есть газеты, радио, телевидение. И по вашему мнению, следует обнародовать это письмецо, присовокупив к нему заявление правительства с призывом к спокойствию и кое-какими советами насчет того, как вести себя в возникших чрезвычайных обстоятельствах. Вы сформулировали идею гораздо лучше, чем это сделал бы я. Благодарю за лестный отзыв, но теперь прошу вас поднапрячься и представить себе, что произойдет, если мы будем действовать таким образом. Не понимаю. Я ждал большего от генерального директора национальной телекомпании. Если так, мне очень жаль, что оказался не на должной высоте. Да нет же, просто вы малость ошарашены свалившейся на вас ответственностью. А вы — нет. И я тоже, но ошарашен — не значит оцепенел. Тем лучше для страны. Еще раз благодарю вас, нам с вами не часто приходилось беседовать, обычно я разговариваю о телевидении с министром социального обеспечения, но теперь я пришел к выводу, что настало время сделать вас фигурой общенационального масштаба. Вот теперь, господин премьер, я и вовсе ничего не понимаю. Все очень просто, а дело останется между нами, строго между нами, до девяти вечера, когда очередной выпуск новостей откроется правительственным заявлением, где будет рассказано о том, что случится в полночь, и — зачитаны выдержки из этого самого письма, а сделает это генеральный директор канала, во-первых, потому, что он, хоть не адресат, так получатель, а во-вторых, вы — человек, которому я доверяю и поручаю довести до конца миссию, выпавшую нам с вами на долю по воле, пусть и невысказанной прямо, дамы, подписавшей это письмо. Диктор справился бы лучше. Нужен не диктор, а директор и притом — генеральный. Ну, если таково ваше желание, почту за честь выполнить его. Только вы да я знаем, что произойдет сегодня в полночь, и будем хранить эту тайну до того часа, когда страна получит эту информацию, если же согласиться на ваше предложение и предать ее огласке немедленно, то нам грозят двенадцать часов смятения, паники, массового психоза и бог знает чего еще, а потому, раз уж нам — я имею в виду власти — не дано избежать всех этих неприятных последствий, то следует хотя бы сократить срок до трех часов, и дальнейшее уже никак от нас не зависит: будут слезы, отчаянье, плохо скрытое облегчение и прочее. Что ж, мне кажется, это удачная мысль. Тем более что ничего другого в голову не приходит. Премьер снова взял листок, скользнул по нему глазами, не читая, и сказал так: Забавно, первая буква подписи должна быть заглавной, а тут — строчная. Я сам удивился: писать имя с маленькой — странно. Скажите лучше, есть ли вообще что-нибудь не странное во всей этой истории. Нету. А кстати, вы сможете сделать фотокопию. Я не специалист, но раза два делал. Превосходно. Премьер спрятал листок и конверт в папку с документами, вызвал начальника секретариата и приказал немедленно очистить от посторонних комнату, где стоит копировальный аппарат. Но ведь там сидят сотрудники. Пусть перейдут в другие кабинеты, подождут в коридоре или покурят на лестнице, нам нужно не больше трех минут, не так ли. Даже меньше. Я бы мог снять копию так, что никто из посторонних не заметил бы, если дело в этом, предложил начальник. Дело действительно в этом, но на сей раз займусь им лично я, при технической, так сказать, поддержке генерального директора, здесь присутствующего. Слушаюсь, господин премьер-министр, сейчас же распоряжусь, чтобы все покинули помещение, где стоит аппарат. Начальник вернулся через минуту и доложил, что комната пуста: Я с вашего разрешения буду у себя в кабинете. Рад, что мне не пришлось просить вас об этом, и, пожалуйста, не сочтите за недоверие всю эту таинственность, вы сегодня же узнаете причину стольких предосторожностей, причем — не от меня. Разумеется, господин премьер-министр, я никогда не позволил бы себе усомниться в основательности причин, побуждающих вас к скрытности. Когда начальник секретариата удалился, премьер взял папку и сказал: Пойдемте. Комната и в самом деле была пуста. Минуты не прошло, как копия была готова — буква в букву, слово в слово, и все же это было не то же самое: утеряв свою тревожную лиловатость, превратилось оно в послание банальное и заурядное и словно бы содержало в себе пожелания успеха в работе и большого счастья в личной жизни. Премьер протянул копию директору: Возьмите, а оригинал останется у меня. А заявление правительства. Присядьте, я его накатаю в одно мгновенье, это очень просто: дорогие соотечественники, правительство страны считает своим долгом сообщить вам о полученном сегодня письме, о документе, значение и важность которого переоценить нельзя, и, хотя в настоящее время мы и не имеем возможности гарантировать его подлинность, допускаем все же, до поры не раскрывая вам его содержание, возможность того, что возвещенное им не произойдет, а потому во имя того, чтобы наш народ не был захвачен врасплох в ситуации, чреватой напряженностью и более чем вероятными кризисами разнообразного характера, намереваемся без промедления предать вышеупомянутое письмо гласности, чем по поручению правительства займется генеральный директор национального телеканала, и в заключение еще несколько слов: нет необходимости заверять вас, дорогие наши сограждане, что правительство останется на страже интересов народа, которому, быть может, суждено пережить самые трудные часы с той поры, как он осознал себя таковым и обрел свою государственность, а потому мы призываем вас всех соблюдать спокойствие и выдержку, высокие образцы которых вы проявляли в ходе череды испытаний, выпавших на нашу долю в начале года, и вместе с тем выражаем уверенность, что благоприятное развитие событий вернет нам столь заслуживаемые нами мир и счастье, которые мы вкушали прежде, а также хотели бы напомнить вам, что наша сила — в единстве, вот наш девиз, сплотимся — и грядущее будет принадлежать нам, готово, как видите, это минутное дело, правительственные заявления не требуют игры воображения, можно даже сказать, что сочиняются они сами собой, перепишите это, сделайте копию, держите вместе с письмом при себе до девяти часов, и смотрите, чтобы эти бумажки ни на миг не разлучались. Будьте покойны, господин премьер-министр, я полностью сознаю свою ответственность и уверен, что не подведу. Ну и прекрасно, больше вас не задерживаю. Позвольте, прежде чем уйти, задать вам еще два вопроса. Прошу. Вы только что сказали, что до девяти вечера только два человека будут знать суть дела. Ну да, вы да я, и никто больше, даже из правительства. А король, не сочтите за, извините, что лезу не в свое дело. Его величество все узнает в свое время, как и все прочие, в том случае, конечно, если смотрит телевизор. Полагаю, он будет не в восторге от того, что его не уведомили раньше. Не тревожьтесь, первейшая добродетель монарха — само собой, я имею в виду монарха конституционного — это высочайшая степень понятливости. А-а. Ну-с, каков же второй вопрос. Да это не вполне вопрос. И все же. Меня, понимаете ли, очень удивляет ваше хладнокровие, господин премьер-министр, ведь то, что случится со страной в полночь, — это катастрофа, катаклизм, какого еще не бывало, едва ли не конец света, а, глядя на вас, можно подумать, вы заняты рутинными делами, спокойно отдаете распоряжения, а недавно мне даже показалось — вы улыбнулись. Я уверен, дорогой мой и генеральный директор, что и вы бы заулыбались, узнав, от какого неимоверного количества проблем избавляет меня это письмецо, они решатся сами собой, без малейшего моего вмешательства, а теперь позвольте мне вернуться к работе, надо предупредить министра внутренних дел, чтобы полиция была начеку, а для этого следует изобрести какой-нибудь предлог — ну, скажем, попытка насильственного свержения существующего строя — наш главный правоохранитель, к счастью, не из тех, кто теряет время на раздумья: он предпочитает действовать, хотите осчастливить его — дайте ему задание. Господин премьер-министр, позвольте заверить вас, что я считаю высокой честью оказаться в эти судьбоносные часы рядом с вами. Приятно слышать такое, но можете быть совершенно уверены, что перемените свое мнение, если хоть одно слово — безразлично, мое или ваше — из тех, что прозвучали в этом кабинете, выйдет за пределы его стен. Понимаю. Как конституционный монарх. Да, господин премьер-министр.

В половине девятого генеральный директор вызвал к себе редактора новостной программы и сообщил ему, что сегодняшний выпуск откроется правительственным заявлением, которое, как всегда, будет читать диктор, а уж после этого он сам, генеральный, огласит в виде дополнения некий документ. Если все это показалось выпускающему чем-то необычным, ненормальным и странным, то виду он не подал, а лишь попросил вручить ему оба документа с тем, чтобы можно было прокатить их через телесуфлер — хитроумное устройство, позволяющее создать видимость того, что человек с экрана обращается прямо и непосредственно к каждому из зрителей персонально. Генеральный ответил на это, что в данном случае телесуфлер использован быть не может: Читать будем по старинке, сказал он и добавил, что войдет в студию ровно без пяти девять и передаст заявление диктору, который должен быть проинструктирован, что открыть папку с этим документом сможет лишь перед самым началом чтения. Выпускающий счел, что теперь настало время выказать хоть какую-нибудь заинтересованность, и спросил: Неужели — так важно. Через полчаса узнаете. Так, ну а государственный флаг надо будет укрепить за вашим креслом. Нет-нет, никаких флагов, я же не глава кабинета и даже не министр. И не король, льстиво подхватил выпускающий, тоном своим давая понять, что: нет, как раз король — король отечественного телевидения. Генеральный пропустил это мимо ушей: Можете идти, через двадцать минут я буду в студии. Мы не успеем наложить грим. И не надо: чтение будет недолгим, а зрителям, уверяю вас, найдется о чем подумать помимо того, напудрили меня или нет. Как скажете. Но в любом случае скажите операторам, чтобы правильно поставили свет: не хотелось бы предстать на экране ожившим мертвецом — и сегодня меньше, чем когда бы то ни было еще. И в двадцать пятьдесят пять директор вошел в студию, передал диктору папку и сел на предназначенное ему место. Весть о том, что готовится нечто из ряда вон, вмиг облетела телецентр, и потому в аппаратную набилось гораздо больше народу, чем обычно. Режиссер установил тишину. Ровно в двадцать один под характерную музыку на экране появилась заставка, предваряющая выпуск новостей, — стремительная череда кадров, призванная внушить зрителям, что этот круглосуточный телеканал, как древле — божество, пребывает одновременно повсюду и отовсюду шлет вести. В тот самый миг, когда диктор дочитал правительственное сообщение, режиссер переключил изображение на камеру номер два, и на экране возник генеральный директор. Было видно, что он сильно волнуется, и слышно, что в горле у него — комок. Прокашлявшись, чтобы прочистить голос, он начал читать: Глубокоуважаемый господин директор, настоящим довожу до сведения всех заинтересованных лиц, что сегодня с нуля часов люди вновь будут умирать, как это велось без сколько-нибудь заметных возражений от начала времен до тридцать первого декабря прошлого года, и считаю нужным объяснить, что, приостановив на время свою деятельность, отложив в сторонку тот эмблематический сельскохозяйственный инструмент, что был мне в давние дни вложен в руку неуемным воображением живописцев и граверов, я ставила своей целью показать роду человеческому, столь ненавидящему меня, что значит — жить всегда, то есть вечно, хотя скажу вам по секрету, глубокоуважаемый господин директор, разница между двумя этими определениями мне неведома, и, по моему разумению, они означают совершенно одно и то же, а по истечении шестимесячного срока, с полным правом заслуживающего названия «испытательный», и приняв во внимание плачевные результаты этого эксперимента, как с точки зрения морали, то есть в аспекте философском, так и с точки зрения прагматики, то есть в аспекте социальном, я сочла за благо для семей и для общества во всей его совокупности признаться публично в совершенной мною ошибке и объявить о немедленном возвращении к нормальной, бесперебойной деятельности, а это будет значить для всех тех, кто должен был бы умереть, но продолжает, даже лишась здоровья, свое пребывание на этом свете, что свеча их жизни погаснет в тот самый миг, как стихнет в воздухе последний удар колокола, возвещающий полночь, причем слово «колокол» употреблено здесь исключительно в смысле символическом, поскольку, я надеюсь, никому не придет в голову идиотская идея подвязывать язык церковному колоколу или портить механизм курантов в рассуждении таким способом задержать ход времени и воспрепятствовать моему твердому намерению, каковое заключается в возвращении высшего страха в сердца людей большая часть тех, кто толпился в студии и аппаратной, уже выметнулись оттуда, а оставшиеся тихо переговаривались друг с другом, создавая слитный гул, прекратить который режиссер, сам пораженный до глубины души, позабыл, хотя имелось у него некое яростное движение руки, унимавшее любой шум в иных, менее драматических обстоятельствах а потому смиритесь и мрите без возражений и споров, ибо ни к чему они не приведут и ничем не помогут, однако же есть пункт, где я считаю себя обязанной повиниться: речь идет о несправедливом и жестоком обыкновении лишать людей жизни внезапно, не говоря, так сказать, худого слова, без предупреждения, не крикнув «поберегись», и признаюсь, что это — сущее и неоправданное зверство: сколько раз я даже не давала людям времени хотя бы составить завещание, хотя справедливости ради замечу, что обычно высылала вперед болезни, хвори и недуги, обладающие, впрочем, некой забавной особенностью — люди всегда надеются избавиться от них, так что лишь с большим опозданием постигают, что эта болезнь — последняя, а теперь все будет не так, и отныне каждый получит предуведомление и неделю срока, чтобы привести в порядок остаток своей земной жизни, написать завещание, проститься с близкими, попросить у них прощения за когда-либо содеянное зло, восстановить прерванные двадцать лет назад отношения с двоюродным, например, братом, и в заключение, глубокоуважаемый господин генеральный директор, мне остается лишь попросить вас о том, чтобы в каждый дом нашей страны уже сегодня пришло мое собственноручное послание, подписанное именем, под которым я известна всем, с совершенным почтением смерть. Увидев, что его уже нет на мониторе, директор встал с кресла, сложил листок вдвое и спрятал его во внутренний карман. К нему уже направлялся режиссер с искаженным и бледным лицом. Вот, стало быть, как, бормотал он чуть слышно, вот оно, значит, что. Директор молча кивнул и вышел из студии. Он уже не слышал, как лепетал диктор: Вы прослушали, — а потом пошли новости, потерявшие всякое значение, потому что во всей стране никому не было до них никакого дела: в тех семьях, где имелся неизлечимо больной, родственники сходились у его одра, хоть и не могли предупредить его, что он умрет через три часа, не могли сказать, что оставшееся время ему следует употребить на составление завещания или на примирение с двоюродным, например, братом, не могли также продолжать всегдашнюю лицемерную игру, спрашивая его умильным голоском, как он себя нынче чувствует, нет, они будут посматривать на его землистые ввалившиеся щеки, а потом исподтишка — на часы, ожидая, когда минет срок и поезд мира двинется по обычной своей колее в нескончаемое путешествие. Немало было и таких семей, которые уже заплатили маффии, чтобы доставила куда следует полубренные останки их родичей, а теперь, убедившись, что плакали их денежки, и, в лучшем случае смирившись с этим, понимали, что, прояви они побольше милосердия и терпения, глядишь, и тратиться бы не пришлось. На улицах царила растерянность: там и тут виднелись ошеломленные, сбитые с толку и оторопелые люди, не знавшие, куда податься и что делать: одни безутешно рыдали, другие обнимались, словно бы решив начать прощание сейчас же и не сходя с места, третьи спорили, кто виноват — правительство, медицинская наука или папа римский, какой-то скептик утверждал, что не было еще в истории случая, чтобы смерть писала письма, а потому следует немедленно отправить послание на графологическую экспертизу, ибо, горячился он, рука, состоящая из одних лишь костей, не может писать так, как рука полноценная, подлинная, живая, состоящая из мяса, нервов, крови, сухожилий, а если кости не оставляют дактилоскопических отпечатков и, стало быть, не позволят установить автора письма, то анализ днк способен пролить свет на эпистолярный зуд, внезапно обуявший существо, всегда и неизменно хранившее молчание. В этот самый миг премьер говорил по телефону с королем, объясняя ему, по каким именно причинам решил не посвящать его величество в суть дела, а тот отвечал, что, мол, да, что все понимает, а премьер сказал, что глубоко скорбит по поводу прискорбной развязки, имеющей наступить в полночь с последним ударом колокола, на что король пожал плечами в том смысле, что, мол, чем так жить, лучше уж вообще не жить, да и потом — сегодня ты, завтра я, тем более что наследный принц уже обнаруживает признаки нетерпения, осведомляясь, когда же придет его черед стать конституционным монархом. Завершив этот задушевный разговор, проникнутый непривычной искренностью, премьер приказал начальнику секретариата созвать всех членов кабинета на срочное совещание. Чтобы через сорок пять минут, ровно в десять, все были в сборе, надо обсудить и принять необходимые меры к тому, чтобы минимизировать всякого рода беспорядки и смуты, которые в ближайшие дни совершенно неизбежно породит изменившаяся ситуация. Вы имеете в виду количество покойников, коих надо будет в кратчайшие сроки вывезти. Да это-то что, мой дорогой, с проблемами такого рода справятся похоронные бюро, для них-то кризис кончился, они должны быть на седьмом небе от счастья, подсчитывая грядущие барыши, вот и пусть хоронят покойников, то есть занимаются своим прямым делом, а нам с вами придется озаботиться живыми — к примеру, собирать команды психологов, чтобы помогали людям справиться с травмой: легко ли вновь свыкнуться с неизбежностью смерти, когда они были убеждены в вечной жизни. Да, я и сам об этом думал, должно быть, это тяжко. Не теряйте времени, зовите министров, пусть прихватят с собой статс-секретарей, я жду их к десяти, без опозданий, будут спрашивать — скажите каждому, что — его первого: они ведь самолюбивы как дети, без леденцов не могут. Зазвонил телефон, и: Ваше превосходительство, сказал министр внутренних дел, меня теребят из всех газет, требуют предоставить им копию письма, оглашенного в вечерних новостях, а мне о нем, к сожалению, ничего не было известно. Сожалеть здесь совершенно не о чем, я взял на себя ответственность за сохранение тайны, ибо в противном случае мы бы получили двенадцать часов бешеной свистопляски, паники и сумятицы. Так что же мне делать. Да ничего не делать — мой аппарат разошлет текст письма во все сми. Отлично. Ровно в десять начнется заседание кабинета, я жду вас вместе с вашими первыми замами. А прочих замов — не надо. Нет, этих оставьте, пусть дом сторожат, недаром говорится: меньше народу — больше кислороду. Слушаю. Прошу не опаздывать, заседание начнется ровно в десять ноль одну. Уверен, мы прибудем первыми. И — медаль на грудь. Какую медаль. Да это я так, к слову, не обращайте внимания.

А представители похоронных бюро, мастера погребения и кремации, специалисты по останкам и праху в этот час тоже собрались на совещание. На беспримерный, небывалый и неслыханный вызов, брошенный их профессиональному сообществу — тысячи людей по всей стране должны были одновременно скончаться и вслед за тем отправиться в последний путь — ответить можно только дружной, ладной, согласованной работой, мобилизацией всех человеческих и технологических ресурсов, сокращением накладных расходов, удешевлением себестоимости продукции и установлением квот пропорционально вкладу каждого из участников, сказал президент ассоциации, сорвав одобрительный аплодисмент. Следует также принять в расчет, что производство гробов, надгробий, памятников, саванов и покровов приостановлено с того дня, как люди перестали умирать, и даже в том весьма и весьма маловероятном случае, если в отдельных и разрозненных мастерских, чьи хозяева оказались чересчур консервативны, еще теплится жизнь, продолжительность ее можно с полным правом уподобить бытию малербова[8] бутона. Поэтическое сравнение, хоть было не слишком кстати, тоже вызвало рукоплескания, а президент продолжал: Но, как бы то ни было, навеки сгинули недавний кошмар, былой постыдный ужас, когда мы погребали собачонок, кошечек и любимых канареек. И попугаев, крикнули из зала. Да, и попугаев, кивнул президент. И тропических рыбок, вспомнил еще кто-то. Ну, это было лишь после того, как разгорелась дискуссия, затеянная духом, витавшим над водой аквариума, отныне и впредь дохлых рыбок будут бросать на съедение кошкам, в подтверждение закона о сохранении материи, выведенного господином лавуазье[9]. Узнать, до каких глубин простирается почерпнутая из календарей эрудиция похоронных агентов, не удалось, потому что один из них, озаботившись быстротекущим временем — двадцать два сорок пять — поднял руку и предложил немедленно позвонить в ассоциацию гробовщиков и спросить, как у них там обстоит дело: Нам же надо знать, на что мы можем рассчитывать завтра. Как и следовало ожидать, овацией встретили и эту идею, но президент, раздосадованный тем, что не он выдвинул ее, заметил: Скорей всего, в этот час никого в мастерских уже нет, на что получил ответ: А я полагаю, господин президент, что причины, приведшие нас сюда, заставили собраться и гробовщиков. Так оно и вышло. Из штаб-квартиры соответствующей корпорации сообщили, что оповестили своих членов немедленно по зачтении знаменитого письма и обратили их внимание на необходимость в кратчайшие сроки возобновить выпуск, так сказать, траурной тары и что в соответствии с поступающими сведениями многие предприятия не только призвали назад своих работников, но и полным ходом, в три смены ведут работу. Это, конечно, нарушает трудовое законодательство, заметил представитель, но, поскольку ситуация — чрезвычайная, наши юристы уверены, что правительство не только закроет глаза, но и будет благодарно за такую оперативность, однако мы не можем гарантировать, что наши изделия — особенно на этом первом этапе — будут отличаться тем же высочайшим качеством исполнения и отделки, к которому мы приучили наших клиентов: полировку, лак и рельефное распятие на крышке придется отложить до лучших времен, когда срочность начнет несколько снижаться, но в любом случае мы сознаем свою ответственность и понимаем, сколь важна наша роль в этом процессе. Тут снова раздались еще более бурные аплодисменты представителей похоронных бюро, и теперь уж им и в самом деле было с чем поздравить друг друга: ни один покойник не останется без погребения, ни один счет — без погашения. А могильщики, осведомился кто-то. Могильщики сделают то, что им скажут, раздраженно бросил президент. Он немного ошибся. Последовал еще один телефонный звонок, и оказалось, что могильщики требуют значительной надбавки к жалованью и тройной оплаты сверхурочных. Это — не к нам, это пусть у муниципалитета голова болит, сказал президент. А что, если придем на кладбище, а там нет никого, и некому могилу копать, спросил секретарь. Разгорелась острая дискуссия. В двадцать три пятнадцать у президента случился инфаркт миокарда, от которого спустя три четверти часа, когда смолк отзвук последнего, двенадцатого, удара колокола, он и умер.