Пестель.

2.

Тульчин, небольшой городок в Подолии, населенный мелкой шляхтой, украинской и еврейской беднотой, принадлежал графу Мечиславу Потоцкому.

Въезд в город проходил по плотине обширного пруда. На берегу его в обрамлении стройных тополей высился костел, а за ним в густой зелени садов тонули стены старинного доминиканского монастыря и многоколонный дворец Потоцких с белыми флигелями и службами. За городом, то поднимаясь в гору, то опускаясь в долину, вился широкий, обсаженный четырьмя рядами деревьев Екатерининский шлях.

Пестель жил в особняке недалеко от дворца Потоцких. Внушительная внешность дома мало гармонировала со скромной обстановкой квартиры адъютанта главнокомандующего. Единственным ее украшением были полки с книгами. В кабинете хозяина стоял большой письменный стол, фортепьяно и кушетка. Пестель любил вечерами, не зажигая свечей, лежа на кушетке, курить трубку и размышлять или садился за фортепьяно и наигрывал что-нибудь из Глюка или Моцарта, незаметно начиная импровизировать. Он мог играть часами, за фортепьяно он забывал время.

Если заходили знакомые, они нередко все вместе отправлялись к Киселеву. Пестель был желанным гостем в доме начальника штаба. Здесь вечерами в гостиной киселевского дома вокруг Пестеля собирался кружок офицеров. Часто к ним присоединялся хозяин. Разговоры велись очень свободные. Не стеснялись высказывать свои мнения и о петербургском начальстве и об Аракчееве, а иногда касались и царской фамилии. Киселев слушал, улыбался, изредка вставлял свои замечания. Ему не боялись возражать, если находили, что он не прав, а он не обижался, выслушивая порой резкие возражения.

Свободное время Киселев нередко проводил в обществе Пестеля. Он охотно пользовался его богатыми знаниями, прекрасными способностями администратора. Их знакомство началось в день прибытия Киселева в Тульчин, 16 мая 1819 года, когда Витгенштейн представлял новому начальнику штаба своих сотрудников. Как адъютант главнокомандующего Пестель сопровождал потом Витгенштейна и Киселева в поездке по местам расположения 2-й армии, и эти поездки очень сблизили Пестеля и Киселева.

Глубокий взгляд на вещи, тонкие и верные суждения высоко поставили Пестеля в мнении Киселева. «Из всего здешнего синклита, — писал Киселев Закревскому, — он один, и совершенно один, могущий с пользой быть употреблен, малый умный, со сведениями, и который до сих пор ведет себя отлично хорошо… Пестель такого свойства, что всякое место займет с пользою; жаль, что чин не позволяет, но дежурный ли генерал, начальник ли штаба в корпусе — везде собою принесет пользу, ибо голова хорошая и усердия много».

Закревский решил снова предостеречь друга. «Радуюсь, что ты от Пестеля в восхищении, — отвечал он. — Но прошу иметь его в том мнении, как я тебе писал. Время все открывает, а не минутное удовольствие». Осторожный Киселев понял, что был не в меру откровенен, и поспешил оговориться: «В Пестеле не душевные качества хвалю, но способности ума и пользу, которую извлечь из того можно, впрочем о моральности не говорю ни слова». Но эти оговорки делались для влиятельного петербургского друга, в Тульчине Киселев никаких претензий к «душевным качествам» Пестеля не предъявлял.

С первых месяцев своей работы Киселев принялся горячо исправлять недостатки в снабжении частей, деятельности военных судов, в ремонте казарм и других казенных зданий, но оставалось главное, исправить которое Киселев был не в силах. Об этом главном часто шли разговоры между Пестелем и Киселевым.

Необходимо было избавить солдат от жестоких телесных наказаний и изнурительной муштры. Без этого нельзя было гарантировать спокойствие солдатской массы. В армии было хоть отбавляй «виртуозов-фрунтовиков», пользовавшихся личным покровительством самого Аракчеева, и умерить жестокость которых было невозможно, не навлекая на себя гнев всесильного временщика.

Имя командира 17-й дивизии генерала Желтухина было известно всей России. Это он, не лишенный остроумия палач, рекомендовал из трех новобранцев делать одного ефрейтора. «Сдери с солдат шкуру, — советовал он одному батальонному командиру, — а офицеров переверни кверху ногами, не бойся ничего — я тебя поддержу». И недаром в дивизии Желтухина госпитали были полны солдатами, надорвавшимися в учении и искалеченными побоями.

Но не всегда солдаты покорно подставляли спины под шпицрутены.

27 июня 1819 года начались волнения в Чугуевских военных поселениях на Харьковщине. Повод был незначительный: поселенцы отказались косить сено для действующих эскадронов. Эта работа, навязанная сверх обычной, была каплей, переполнившей чашу народного терпения.

— Лошади не наши, их у нас отобрали в казну, пусть казна их и кормит! — отвечали чугуевцы на увещевания своего начальства.

2 июля прибывший на место с несколькими эскадронами генерал Лисаневич распорядился окружить мятежников, собравшихся на поле за городом, плотным кольцом. Кавалерия, построенная в каре, с четырех сторон двинулась на поселенцев. Те начали отступать и вскоре сбились в плотную толпу.

— Что, не сладко? — кричал им Лисаневич. — Выдайте зачинщиков — всех отпущу!

Толпа молчала. Лисаневич еще раз потребовал выдать зачинщиков, и снова молчание.

— Ах, так! — рассвирепел генерал. — Загнать всех в манеж, завтра поговорим.

Толпу мятежников оттеснили к манежу и заперли там.

Но поселенцы не стали спокойно дожидаться генеральского разговора. Уже в ночь после того, как часть чугуевцев была заперта в манеж, по окрестным деревням стали распространяться «обязательные листы» с призывом, участвовать в согласии с чугуевцами. Положение явно обострялось. 4 июля Лисаневич приказал окружить Чугуев двумя батальонами Нижегородского полка и артиллерийской батареей, а сам отправился в церковь, куда собрали всех не сидевших в манеже чугуевцев с женами и детьми.

— Последний раз говорю, — обратился генерал к чугуевцам, — бросьте бунтовать, выдайте зачинщиков и ступайте косить сено.

— Не бывать этому! — раздалось в ответ. — Не хотим военного поселения, это служба Аракчееву, а не государю.

— Как вы смеете! — задохнулся от негодования генерал. — Да я!.. — Но ему не дали договорить.

— А Аракчееву скажи, — кричали Лисаневичу, — что мы его непременно решили истребить, мы знаем: ему конец — и поселениям конец.

Генерал, красный от гнева, позабыв надеть шляпу, выбежал из церкви.

А тем временем к Чугуеву уже подходили крестьяне окрестных деревень на подмогу чугуевцам, но войска не подпустили их к городу.

Две недели просидели мятежники в манеже, и, когда 18 июля некоторые из них решили идти на сенокос и были выведены из манежа, их встретили жены и матери криками: «Предатели, иуды!» — и заставили вернуться обратно.

Только в начале августа мятеж стал стихать, начальству удалось арестовать его главарей. В середине августа был наряжен суд. Распорядителем суда был Аракчеев.

Он побоялся приехать к началу мятежа, ему донесли, что мятежники грозили его убить. Но отказать себе в удовольствии отомстить за эти угрозы он не мог. Правда, удовольствие было испорчено с самого начала: мало кто умолял графа о прощении. «Ожесточение преступников было до такой степени, — писал Аракчеев в донесении царю, — что из сорока человек только трое, раскаявшись в своих преступлениях, просили помилования; они на месте прощены; а прочие 37 наказаны, но сие наказание не подействовало на остальных…».

Сохранился страшный список «преступников» Чугуевского и Таганрогского уланского полков: пятьсот человек прогнано сквозь строй и против двадцати пяти фамилий рукой Аракчеева написано «умре». Двести тридцать пять человек сослано в Оренбург, двадцать девять женщин — те, кто уговаривал своих мужей не унижаться перед царскими сатрапами, не просить пощады у палачей, — наказаны розгами.

Волна возмущения прокатилась по всей России при известии о расправе с чугуевцами, но единственным, кто показался царю достойным сожаления в Чугуевской трагедии, был… Аракчеев. «Мог я в надлежащей мере оценить все, — утешал Александр друга, — что твоя чувствительная душа должна была перетерпеть в тех обстоятельствах, в которых ты находился… Благодарю тебя искренне от чистого сердца за все твои труды».

Расчувствовавшийся Аракчеев решил тут же после получения царского послания пригласить на обед всех участвовавших в расправе с чугуевцами офицеров. В конце обеда, когда генерал Лисаневич, угодливо изогнувшись в сторону Аракчеева, провозгласил тост за здоровье государя-императора, за окном раздался погребальный звон, крики и рыдания. Лисаневич от неожиданности чуть не выронил из рук бокал, все присутствовавшие побледнели.

— В чем дело? Что такое? — спросил Аракчеев сдавленным голосом.

Через минуту его сиятельству было доложено: хоронят жертв последней экзекуции.

— Только-то! — поморщился Аракчеев. — Распорядитесь, чтобы немедленно прекратили шум.

Слухи о чугуевском возмущении заставили Пестеля глубоко задуматься. Военные поселения были как пороховой склад. Безумное правительство, создавая их, само подносило факел к этому складу; он мог взорваться в любую минуту, и тогда — новая пугачевщина. А это значит… И в голове Пестеля вставали страшные видения: горит их дом в Васильеве, отца, мать и Софи связанными ведут к атаману… Может это случиться не у них, а у Муравьевых, Трубецких, Якушкиных — не все ли равно?

Может, стать во главе восставших? Но что он способен сделать? Ведь пугачевщина — стихия, и не ему совладать с ней. Нет, надо успеть сделать переворот раньше. Для народа, но без народа.