Роковые яйца.

В то время, как все люди скакали с одной службы на другую, товарищ Коротков прочно служил в Главцентрбазспимате (Главная Центральная База Спичечных Материалов) на штатной должности делопроизводителя и прослужил в ней целых 11 месяцев.

Пригревшись в Спимате, нежный, тихий блондин Коротков совершенно вытравил у себя в душе мысль, что существуют на свете так называемые превратности судьбы, и привил взамен нее уверенность, что он - Коротков - будет служить в базе до окончания жизни на земном шаре. Но, увы, вышло совсем не так…

20 сентября 1921 года кассир Спимата накрылся своей противной ушастой шапкой, уложил в портфель полосатую ассигновку и уехал. Это было в 11 часов пополуночи.

Вернулся же кассир в 4 1/2 часа пополудни, совершенно мокрый. Приехав, он стряхнул с шапки воду, положил шапку на стол, а на шапку - портфель и сказал:

- Не напирайте, господа.

Потом пошарил зачем-то в столе, вышел из комнаты и вернулся через четверть часа с большой мертвой курицей со свернутой шеей. Курицу он положил на портфель, на курицу - свою правую руку и молвил:

- Денег не будет.

- Завтра? - хором закричали женщины.

- Нет, - кассир замотал головой, - и завтра не будет, и послезавтра. Не налезайте, господа, а то вы мне, товарищи, стол опрокинете.

- Как? - вскричали все, и в том числе наивный Коротков.

- Граждане! - плачущим голосом запел кассир и локтем отмахнулся от Короткова. - Я же прошу!

- Да как же? - кричали все и громче всех этот комик Коротков.

- Ну, пожалуйста, - сипло пробормотал кассир и, вытащив из портфеля ассигновку, показал ее Короткову.

Над тем местом, куда тыкал грязный ноготь кассира, наискось было написано красными чернилами:

«Выдать.

За т.Субботникова - Сенат».

Ниже фиолетовыми чернилами было написано:

«Денег нет.

За т.Иванова - Смирнов».

- Как? - крикнул один Коротков, а остальные, пыхтя, навалились на кассира.

- Ах ты, Господи! - растерянно заныл тот. - При чем я тут? Боже ты мой!

Торопливо засунув ассигновку в портфель, он накрылся шапкой, портфель сунул под мышку, взмахнул курицей, крикнул: «Пропустите, пожалуйста!» - и, проломив брешь в живой стене, исчез в дверях.

За ним с писком побежала бледная регистраторша на высоких заостренных каблуках, левый каблук у самых дверей с хрустом отвалился, регистраторша качнулась, подняла ногу и сняла туфлю.

И в комнате осталась она, - босая на одну ногу, и все остальные, в том числе и Коротков.

2. Продукты производства.

Через три дня после описанного события дверь отдельной комнаты, где занимался товарищ Коротков, приоткрылась, и женская заплаканная голова злобно сказала:

- Товарищ Коротков, идите жалованье получать.

- Как? - радостно воскликнул Коротков и, насвистывая увертюру из «Кармен», побежал в комнату с надписью: «касса». У кассирского стола он остановился и широко открыл рот. Две толстых колонны, состоящие из желтых пачек, возвышались до самого потолка. Чтобы не отвечать ни на какие вопросы, потный и взволнованный кассир кнопкой пришпилил к стене ассигновку, на которой теперь имелась третья надпись зелеными чернилами:

«Выдать продуктами производства.

За т.Богоявленского - Преображенский.

И я полагаю - Кшесинский».

Коротков вышел от кассира, широко и глупо улыбаясь. В руках у него было 4 больших желтых пачки, 5 маленьких зеленых, а в карманах 13 синих коробок спичек. У себя в комнате, прислушиваясь к гулу изумленных голосов в канцелярии, он упаковал спички в два огромных листа сегодняшней газеты и, не сказавшись никому, отбыл со службы домой. У подъезда Спимата он чуть не попал под автомобиль, в котором кто-то подъехал, но кто именно, Коротков не разглядел.

Прибыв домой, он выложил спички на стол и, отойдя, полюбовался на них. Глупая улыбка не сходила с его лица. Затем Коротков взъерошил белокурые волосы и сказал самому себе:

- Ну-с, унывать тут долго нечего. Постараемся их продать.

Он постучался, к соседке своей, Александре Федоровне, служащей в Губвинскладе.

- Войдите, - глухо отозвалось в комнате.

Коротков вошел и изумился. Преждевременно вернувшаяся со службы Александра Федоровна в пальто и шапочке сидела на корточках на полу. Перед нею стоял строй бутылок с пробками из газетной бумаги, наполненных жидкостью густого красного цвета. Лицо у Александры Федоровны было заплакано.

- 46, - сказала она и повернулась к Короткову.

- Это чернила?… Здравствуйте, Александра Федоровна, - вымолвил пораженный Коротков.

- Церковное вино, - всхлипнув, ответила соседка.

- Как, и вам? - ахнул Коротков.

- И вам церковное? - изумилась Александра Федоровна.

- Нам - спички, - угасшим голосом ответил Коротков и закрутил пуговицу на пиджаке.

- Да ведь они же не горят! - вскричала Александра Федоровна, поднимаясь и отряхивая юбку.

- Как это так, не горят? - испугался Коротков и бросился к себе в комнату. Там, не теряя ни минуты, он схватил коробку, с треском распечатал ее и чиркнул спичкой. Она с шипеньем вспыхнула зеленоватым огнем, переломилась и погасла. Коротков, задохнувшись от едкого серного запаха, болезненно закашлялся и зажег вторую. Та выстрелила, и два огня брызнули от нее. Первый попал в оконное стекло, а второй - в левый глаз товарища Короткова.

- А-ах! - крикнул Коротков и выронил коробку.

Несколько мгновений он перебирал ногами, как горячая лошадь, и зажимал глаз ладонью. Затем с ужасом заглянул в бритвенное зеркальце, уверенный, что лишился глаза. Но глаз оказался на месте. Правда, он был красен и источал слезы.

- Ах, Боже мой! - расстроился Коротков, немедленно достал из комода американский индивидуальный пакет, вскрыл его, обвязал левую половину головы и стал похож на раненного в бою.

Всю ночь Коротков не гасил огня и лежал, чиркая спичками. Вычиркал он таким образом три коробки, причем ему удалось зажечь 63 спички.

- Врет, дура, - ворчал Коротков, - прекрасные спички.

Под утро комната наполнилась удушливым серным запахом. На рассвете Коротков уснул и увидал дурацкий, страшный сон: будто бы на зеленом лугу очутился перед ним огромный, живой биллиардный шар на ножках. Это было так скверно, что Коротков закричал и проснулся. В мутной мгле еще секунд пять ему мерещилось, что шар тут, возле постели, и очень сильно пахнет серой. Но потом все это пропало; поворочавшись, Коротков заснул и уже не просыпался.

3. Лысый появился.

На следующее утро Коротков, сдвинув повязку, убедился, что глаз его почти выздоровел. Тем не менее повязку излишне осторожный Коротков решил пока не снимать.

Явившись на службу с крупным опозданием, хитрый Коротков, чтобы не возбуждать кривотолков среди низших служащих, прямо прошел к себе в комнату и на столе нашел бумагу, в коей заведующий подотделом укомплектования запрашивал заведующего базой, - будет ли выдано машинисткам обмундирование. Прочитав бумагу правым глазом, Коротков взял ее и отправился по коридору к кабинету заведующего базой т.Чекушина.

И вот у самых дверей в кабинет Коротков столкнулся с неизвестным, поразившим его своим видом.

Этот неизвестный был настолько маленького роста, что достигал высокому Короткову только до талии. Недостаток роста искупался чрезвычайной шириной плеч неизвестного. Квадратное туловище сидело на искривленных ногах, причем левая была хромая. Но примечательнее всего была голова. Она представляла собою точную гигантскую модель яйца, насаженного на шею горизонтально и острым концом вперед. Лысой она была тоже как яйцо и настолько блестящей, что на темени у неизвестного, не угасая, горели электрические лампочки. Крохотное лицо неизвестного было выбрито до синевы, и зеленые маленькие, как булавочные головки, глаза сидели в глубоких впадинах. Тело неизвестного было облечено в расстегнутый, сшитый из серого одеяла френч, из-под которого выглядывала малороссийская вышитая рубашка, ноги в штанах из такого же материала и низеньких с вырезом сапожках гусара времен Александра I.

«Т- типик», -подумал Коротков и устремился к двери Чекушина, стараясь миновать лысого. Но тот совершенно неожиданно загородил Короткову дорогу.

- Что вам надо? - спросил лысый Короткова таким голосом, что нервный делопроизводитель вздрогнул. Этот голос был совершенно похож на голос медного таза и отличался таким тембром, что у каждого, кто его слышал, при каждом слове происходило вдоль позвоночника ощущение шершавой проволоки. Кроме того, Короткову показалось, что слова неизвестного пахнут спичками. Несмотря на все это, недальновидный Коротков сделал то, чего делать ни в коем случае не следовало, - обиделся.

- Гм… довольно странно. Я иду с бумагой… А позвольте узнать, кто вы так…

- А вы видите, что на двери написано?

Коротков посмотрел на дверь и увидал давно знакомую надпись:

Без доклада не входить.

- Я и иду с докладом, - сглупил Коротков, указывая на свою бумагу.

Лысый квадратный неожиданно рассердился. Глазки его вспыхнули желтоватыми искорками.

- Вы, товарищ, - сказал он, оглушая Короткова кастрюльными звуками, - настолько неразвиты, что не понимаете значения самых простых служебных надписей. Я положительно удивляюсь, как вы служили до сих пор. Вообще тут у вас много интересного, например, эти подбитые глаза на каждом шагу. Ну, ничего, это мы все приведем в порядок. («А-ах!» - ахнул про себя Коротков.) Дайте сюда!

И с последними словами неизвестный вырвал из рук Короткова бумагу, мгновенно прочел ее, вытащил из кармана штанов обгрызенный химический карандаш, приложил бумагу к стене и косо написал несколько слов.

- Ступайте! - рявкнул он и ткнул бумагу Короткову так, что чуть не выколол ему и последний глаз. Дверь в кабинет взвыла и проглотила неизвестного, а Коротков остался в оцепенении, - в кабинете Чекушина не было.

Пришел в себя сконфуженный Коротков через полминуты, когда вплотную налетел на Лидочку де Руни, личную секретаршу т.Чекушина.

- А-ах! - ахнул т.Коротков. Глаз у Лидочки был закутан точно таким же индивидуальным материалом с той разницей, что концы бинта были завязаны кокетливым бантом.

- Что это у вас?

- Спички! - раздраженно ответила Лидочка. - Проклятые.

- Кто там такой? - шепотом спросил убитый Коротков.

- Разве вы не знаете? - зашептала Лидочка, - новый.

- Как? - пискнул Коротков, - а Чекушин?

- Выгнали вчера, - злобно сказала Лидочка и прибавила, ткнув пальчиком по направлению кабинета: - Ну и гу-усь. Вот это фрукт. Такого противного я в жизнь свою не видала. Орет! Уволить!… Подштанники лысые! - добавила она неожиданно, так что Коротков выпучил на нее глаз.

- Как фа…

Коротков не успел спросить. За дверью кабинета грянул страшный голос: «Курьера!» Делопроизводитель и секретарша мгновенно разлетелись в разные стороны. Прилетев в свою комнату, Коротков сел за стол и произнес сам себе такую речь:

- Ай, яй, яй… Ну, Коротков, ты влопался. Нужно это дельце исправлять… «Неразвиты»… Хм… Нахал… Ладно! Вот ты увидишь, как это так Коротков неразвит.

И одним глазом делопроизводитель прочел писание лысого. На бумаге стояли кривые слова:

«Всем машинисткам и женщинам вообще своевременно будут выданы солдатские кальсоны».

- Вот это здорово! - восхищенно воскликнул Коротков и сладострастно дрогнул, представив себе Лидочку в солдатских кальсонах. Он немедля вытащил чистый лист бумаги и в три минуты сочинил:

«Телефонограмма.

Заведующему подотделом укомплектования точка. В ответ на отношение ваше за №0,15015 (6) от 19-го числа, запятая Главспимат сообщает запятая, что всем машинисткам и вообще женщинам своевременно будут выданы солдатские кальсоны точка Заведывающий тире подпись Делопроизводитель тире Варфоломей Коротков точка».

Он позвонил и явившемуся курьеру Пантелеймону сказал:

- Заведующему на подпись.

Пантелеймон подсевал губами, взял бумагу и вышел.

Четыре часа после этого Коротков прислушивался, не выходя из своей комнаты, в том расчете, чтобы новый заведывающий, если вздумает обходить помещение, непременно застал его погруженным в работу. Но никаких звуков из страшного кабинета не доносилось. Раз только долетел смутный чугунный голос, как будто угрожающий кого-то уволить, но кого именно, Коротков не расслышал, хоть и припадал ухом к замочной скважине. В 3 1/2 часа пополудни за стеной канцелярии раздался голос Пантелеймона:

- Уехали на машине.

Канцелярия тотчас зашумела и разбежалась. Позже всех в одиночестве отбыл домой т.Коротков.

4. Параграф первый - Коротков вылетел.

На следующее утро Коротков с радостью убедился, что глаз его больше не нуждается в лечении повязкой, поэтому он с облегчением сбросил бинт и сразу похорошел и изменился. Напившись чаю на скорую руку, Коротков потушил примус и побежал на службу, стараясь не опоздать, и опоздал на 50 минут из-за того, что трамвай вместо шестого маршрута пошел окружным путем по седьмому, заехал в отдаленные улицы с маленькими домиками и там сломался. Коротков пешком одолел три версты и, запыхавшись, вбежал в канцелярию, как раз когда кухонные часы «Альпийской розы» пробили одиннадцать раз. В канцелярии его ожидало зрелище совершенно необычайное для одиннадцати часов утра. Лидочка де Руни, Милочка Литовцева, Анна Евграфовна, старший бухгалтер Дрозд, инструктор Гитис, Номерацкий, Иванов, Мушка, регистраторша, кассир - словом, вся канцелярия не сидела на своих местах за кухонными столами бывшего ресторана «Альпийской розы», а стояла, сбившись в тесную кучку у стены, на которой гвоздем была прибита четвертушка бумаги. При входе Короткова наступило внезапное молчание, и все потупились.

- Здравствуйте, господа, что это такое? - спросил удивленный Коротков.

Толпа молча расступилась, и Коротков прошел к четвертушке. Первые строчки глянули на него уверенно и ясно, последние сквозь слезливый, ошеломляющий туман.

Приказ №1.

1. За недопустимо халатное отношение к своим обязанностям, вызывающее вопиющую путаницу в важных служебных бумагах, а равно и за появление на службе в безобразном виде разбитого, по-видимому, в драке лица, тов. Коротков увольняется с сего 26-го числа, с выдачей ему трамвайных денег по 25-е включительно.

Параграф первый был в то же время и последним, а под параграфом красовалась крупными буквами подпись:

«Заведующий кальсонер».

Двадцать секунд в пыльном хрустальном зале «Альпийской розы» царило идеальное молчание. При этом лучше всех, глубже и мертвеннее молчал зеленоватый Коротков. На двадцать первой секунде молчание лопнуло.

- Как? Как? - прозвенел два раза Коротков совершенно как разбитый о каблук альпийский бокал, - его фамилия Кальсонер?…

При страшном слове канцелярские брызнули в разные стороны и вмиг расселись по столам, как вороны на телеграфной проволоке. Лицо Короткова сменило гнилую зеленую плесень на пятнистый пурпур.

- Ай, яй, яй, - загудел в отдалении, выглядывая из гроссбуха. Скворец, - как же вы это так, батюшка, промахнулись? А?

- Я ду-думал, думал… - прохрустел осколками голоса Коротков, - прочитал вместо «Кальсонер» «Кальсоны». Он с маленькой буквы пишет фамилию!

- Подштанники я не одену, пусть он успокоится! - хрустально звякнула Лидочка.

- Тсс! - змеей зашипел Скворец, - что вы?

Он нырнул, спрятался в гроссбухе и прикрылся страницей.

- А насчет лица он не имеет права! - негромко выкрикнул Коротков, становясь из пурпурного белым, как горностай, - я нашими же сволочными спичками выжег глаз, как и товарищ де Руни!

- Тише! - пискнул побледневший Гитис, - что вы? Он вчера испытывал их и нашел превосходными.

Д- р-р-р-р-р-ррр, -неожиданно зазвенел электрический звонок над дверью… и тотчас тяжелое тело Пантелеймона упало с табурета и покатилось по коридору.

- Нет! Я объяснюсь. Я объяснюсь! - высоко и тонко спел Коротков, потом кинулся влево, кинулся вправо, пробежал шагов десять на месте, искаженно отражаясь в пыльных альпийских зеркалах, вынырнул в коридоре и побежал на свет тусклой лампочки, висящей над надписью «Отдельные кабинеты». Запыхавшись, он стал перед страшной дверью и очнулся в объятиях Пантелеймона.

- Товарищ Пантелеймон, - заговорил беспокойно Коротков. - Ты меня, пожалуйста, пусти. Мне нужно к заведующему сию минуту…

- Нельзя, нельзя, никого не велено пущать, - захрипел Пантелеймон и страшным запахом луку затушил решимость Короткова, - нельзя. Идите, идите, господин Коротков, а то мне через вас беда будет…

- Пантелеймон, мне же нужно, - угасая, попросил Коротков, - тут, видишь ли, дорогой Пантелеймон, случился приказ… Пусти меня, милый Пантелеймон.

- Ах ты ж, Господи… - в ужасе обернувшись на дверь, забормотал Пантелеймон, - говорю вам, нельзя. Нельзя, товарищ!

В кабинете за дверью грянул телефонный звонок и ухнул в медь тяжкий голос:

- Еду! Сейчас!

Пантелеймон и Коротков расступились; дверь распахнулась, и по коридору понесся Кальсонер в фуражке и с портфелем под мышкой. Пантелеймон впритруску побежал за ним, а за Пантелеймоном, немного поколебавшись, кинулся Коротков. На повороте коридора Коротков, бледный и взволнованный, проскочил под руками Пантелеймона, обогнал Кальсонера и побежал перед ним задом.

- Товарищ Кальсонер, - забормотал он прерывающимся голосом, - позвольте одну минуточку сказать… Тут я по поводу приказа…

- Товарищ! - звякнул бешено стремящийся и озабоченный Кальсонер, сметая Короткова в беге, - вы же видите, я занят? Еду! Еду!…

- Так я насчет прика…

- Неужели вы не видите, что я занят?… Товарищ! Обратитесь к делопроизводителю.

Кальсонер выбежал в вестибюль, где помещался на площадке огромный брошенный орган «Альпийской розы».

- Я ж делопроизводитель! - в ужасе облившись потом, визгнул Коротков, - выслушайте меня, товарищ Кальсонер!

- Товарищ! - заревел, как сирена, ничего не слушая, Кальсонер и, на ходу обернувшись к Пантелеймону, крикнул:

- Примите меры, чтоб меня не задерживали!

- Товарищ! - испугавшись, захрипел Пантелеймон, - что ж вы задерживаете?

И не зная, какую меру нужно принять, принял такую, - ухватил Короткова поперек туловища и легонько прижал к себе, как любимую женщину. Мера оказалась действительной, - Кальсонер ускользнул, словно на роликах скатился с лестницы и выскочил в парадную дверь.

- Пит! Питт! - закричала за стеклами мотоциклетка, выстрелила пять раз и, закрыв дымом окна, исчезла. Тут только Пантелеймон выпустил Короткова, вытер пот с лица и проревел:

- Бе-да!

- Пантелеймон… - трясущимся голосом спросил Коротков, - куда он поехал? Скорей скажи, он другого, понимаешь ли…

- Кажись, в Центроснаб.

Коротков вихрем сбежал с лестницы, ворвался в шинельную, схватил пальто и кепку и выбежал на улицу.

5. Дьявольский фокус.

Короткову повезло. Трамвай в ту же минуту поравнялся с «Альпийской розой». Удачно прыгнув, Коротков понесся вперед, стукаясь то о тормозное колесо, то о мешки на спинах. Надежда обжигала его сердце. Мотоциклетка почему-то задержалась и теперь тарахтела впереди трамвая, и Коротков то терял из глаз, то вновь обретал квадратную спину в туче синего дыма. Минут пять Короткова колотило и мяло на площадке, наконец у серого здания Центроснаба мотоциклетка стала. Квадратное тело закрылось прохожими и исчезло. Коротков на ходу вырвался из трамвая, повернулся по оси, упал, ушиб колено, поднял кепку и под носом автомобиля поспешил в вестибюль.

Покрывая полы мокрыми пятнами, десятки людей шли навстречу Короткову или обгоняли его. Квадратная спина мелькнула на втором марше лестницы, и, задыхаясь, он поспешил за ней. Кальсонер поднимался со странной, неестественной скоростью, и у Короткова сжималось сердце при мысли, что он упустит его. Так и случилось. На 5-й площадке, когда делопроизводитель совершенно обессилел, спина растворилась в гуще физиономий, шапок и портфелей. Как молния Коротков взлетел на площадку и секунду колебался перед дверью, на которой была две надписи. Одна золотая по зеленому с твердым знаком:

ДОРТУАР ПЕПИНЬЕРОКЪ.

Другая черным по белому без твердого:

НАЧКАНЦУПРАВДЕЛСНАБ.

Наудачу Коротков устремился в эти двери и увидал стеклянные огромные клетки и много белокурых женщин, бегавших между ними. Коротков открыл первую стеклянную перегородку и увидел за нею какого-то человека в синем костюме. Он лежал на столе и весело смеялся в телефон. Во втором отделении на столе было полное собрание сочинений Шеллера-Михайлова, а возле собрания неизвестная пожилая женщина в платке взвешивала на весах сушеную и дурно пахнущую рыбу. В третьем царил дробный непрерывный грохот и звоночки - там за шестью машинами писали и смеялись шесть светлых, мелкозубых женщин. За последней перегородкой открывалось большое пространство с пухлыми колоннами. Невыносимый треск машин стоял в воздухе, и виднелась масса голов, - женских и мужских, но Кальсонеровой среди них не было. Запутавшись и завертевшись, Коротков остановил первую попавшуюся женщину, пробегавшую с зеркальцем в руках.

- Не видели ли вы Кальсонера?

Сердце в Короткове упало от радости, когда женщина ответила, сделав огромные глаза:

- Да, но он сейчас уезжает. Догоняйте его.

Коротков побежал через колонный зал туда, куда ему указывала маленькая белая рука с блестящими красными ногтями. Проскакав зал, он очутился на узкой и темноватой площадке и увидал открытую пасть освещенного лифта. Сердце ушло в ноги Короткову, - догнал… пасть принимала квадратную одеяльную спину и черный блестящий портфель.

- Товарищ Кальсонер, - прокричал Коротков и окоченел. Зеленые круги в большом количестве запрыгали по площадке. Сетка закрыла стеклянную дверь, лифт тронулся, и квадратная спина, повернувшись, превратилась в богатырскую грудь. Все, все узнал Коротков: и серый френч, и кепку, и портфель, и изюминки глаз. Это был Кальсонер, но Кальсонер с длинной ассирийско-гофрированной бородой, ниспадавшей на грудь. В мозгу Короткова немедленно родилась мысль: «Борода выросла, когда он ехал на мотоциклетке и поднимался по лестнице, - что же это такое?» И затем вторая: «Борода фальшивая, - это что же такое?».

А Кальсонер тем временем начал погружаться в сетчатую бездну. Первыми скрылись ноги, затем живот, борода, последними глазки и рот, выкрикнувший нежные теноровые слова:

- Поздно, товарищ, в пятницу.

«Голос тоже привязной», - стукнуло в коротковском черепе. Секунды три мучительно горела голова, но потом, вспомнив, что никакое колдовство не должно останавливать его, что остановка - гибель, Коротков двинулся к лифту. В сетке показалась поднимающаяся на канате кровля. Томная красавица с блестящими камнями в волосах вышла из-за трубы и, нежно коснувшись руки Короткова, спросила его:

- У вас, товарищ, порок сердца?

- Нет, ох нет, товарищ, - выговорил ошеломленный Коротков и шагнул к сетке, - не задерживайте меня.

- Тогда, товарищ, идите к Ивану Финогеновичу, - сказала печально красавица, преграждая Короткову дорогу к лифту.

- Я не хочу! - плаксиво вскричал Коротков, - товарищ! Я спешу. Что вы?

Но женщина осталась непреклонной и печальной.

- Ничего не могу сделать, вы сами знаете, - сказала она и придержала за руку Короткова. Лифт остановился, выплюнул человека с портфелем, закрылся сеткой и опять ушел вниз.

- Пустите меня! - визгнул Коротков и, вырвав руку, с проклятием кинулся вниз по лестнице. Пролетев шесть мраморных маршей и чуть не убив высокую перекрестившуюся старуху в наколке, он оказался внизу возле огромной новой стеклянной стены под надписью вверху серебром по синему:

Дежурные классные дамы.

И внизу пером по бумаге:

Справочное.

Темный ужас охватил Короткова. За стеной ясно мелькнул Кальсонер. Кальсонер иссиня бритый, прежний и страшный. Он прошел совсем близко от Короткова, отделенный от него лишь тоненьким слоем стекла. Стараясь ни о чем не думать, Коротков кинулся к блестящей медной ручке и потряс ее, но она не подалась.

Скрипнув зубами, он еще раз рванул сияющую медь и тут только в отчаянии разглядел крохотную надпись:

«Кругом, через 6-й подъезд».

Кальсонер мелькнул и сгинул в черной нише за стеклом.

- Где шестой? Где шестой? - слабо крикнул он кому-то. Прохожие шарахнулись. Маленькая боковая дверь открылась, и из нее вышел люстриновый старичок в синих очках с огромным списком в руках. Глянув на Короткова поверх очков, он улыбнулся, пожевал губами.

- Что? Все ходите? - зашамкал он, - ей-Богу, напрасно. Вы уж послушайте меня, старичка, бросьте. Все равно я вас уже вычеркнул. Хи-хи.

- Откуда вычеркнули? - остолбенел Коротков.

- Хи. Известно откуда, из списков. Карандашиком - чирк, и готово - хи-хи. - Старичок сладострастно засмеялся.

- Поз… вольте… Откуда же вы меня знаете?

- Хи. Шутник вы, Василий Павлович.

- Я - Варфоломей, - сказал Коротков и потрогал рукой свой холодный и скользкий лоб, - Петрович.

Улыбка на минуту покинула лицо страшного старичка.

Он уставился в лист и сухим пальчиком с длинным когтем провел по строчкам.

- Что ж вы путаете меня? Вот он - Колобков, В.П.

- Я - Коротков, - нетерпеливо крикнул Коротков.

- Я и говорю: Колобков, - обиделся старичок. - А вот и Кальсонер. Оба вместе переведены, а на место Кальсонера - Чекушин.

- Что?… - не помня себя от радости, крикнул Коротков. - Кальсонера выкинули?

- Точно так-с. День всего успел поуправлять, и вышибли.

- Боже! - ликуя воскликнул Коротков, - я спасен! Я спасен! - и, не помня себя, он сжал костлявую когтистую руку старичка. Тот улыбнулся. На миг радость Короткова померкла. Что-то странное, зловещее мелькнуло в синих глазных дырках старика. Странна показалась и улыбка, обнажавшая сизые десны. Но тотчас же Коротков отогнал от себя неприятное чувство и засуетился.

- Стало быть, мне сейчас в Спимат нужно бежать?

- Обязательно, - подтвердил старичок, - тут и сказано - в Спимат. Только позвольте вашу книжечку, я пометочку в ней сделаю карандашиком.

Коротков тотчас полез в карман, побледнел, полез в другой, еще пуще побледнел, хлопнул себя по карманам брюк и с заглушенным воплем бросился обратно по лестнице, глядя себе под ноги. Сталкиваясь с людьми, отчаянный Коротков взлетел до самого верха, хотел увидеть красавицу с камнями, у нее что-то спросить, и увидал, что красавица превратилась в уродливого, сопливого мальчишку.

- Голубчик! - бросился к нему Коротков, - бумажник мой, желтый…

- Неправда это, - злобно ответил мальчишка, - не брал я, врут они.

- Да нет, милый, я не то… не ты… документы.

Мальчишка посмотрел исподлобья и вдруг заревел басом.

- Ах, Боже мой! - в отчаянии вскричал Коротков и понесся вниз к старичку.

Но когда он прибежал, старичка уже не было. Он исчез. Коротков кинулся к маленькой двери, рванул ручку. Она оказалась запертой. В полутьме пахло чуть-чуть серой.

Мысли закрутились в голове Короткова метелью, и выпрыгнула одна новая: «Трамвай!» Он ясно вдруг вспомнил, как жали его на площадке двое молодых людей, один из них худенький с черными, словно приклеенными, усиками.

- Ах, беда-то, вот уж беда, - бормотал Коротков, - это уж всем бедам беда.

Он выбежал на улицу, пробежал ее до конца, свернул в переулок и очутился у подъезда небольшого здания неприятной архитектуры. Серый человек, косой и мрачный, глядя не на Короткова, а куда-то в сторону, спросил:

- Куда ты лезешь?

- Я, товарищ, Коротков, Вэ Пэ, у которого только что украли документы… Все до единого… Меня забрать могут…

- И очень просто, - подтвердил человек на крыльце.

- Так вот позвольте…

- Пущай Коротков самолично и придет.

- Так я же, товарищ, Коротков.

- Удостоверение дай.

- Украли его у меня только что, - застонал Коротков, - украли, товарищ, молодой человек с усиками.

- С усиками? Это, стало быть. Колобков. Беспременно он. Он в нашем районе специяльно работает. Ты его теперь по чайным ищи.

- Товарищ, я не могу, - заплакал Коротков, - мне в Спимат нужно к Кальсонеру. Пустите меня.

- Удостоверение дай, что украли.

- От кого?

- От домового.

Коротков покинул крыльцо и побежал по улице.

«В Спимат или к домовому? - подумал он. - У домового прием с утра; в Спимат, стало быть».

В это мгновение часы далеко пробили четыре раза на рыжей башне, и тотчас из всех дверей побежали люди с портфелями. Наступили сумерки, и редкий мокрый снег пошел с неба.

«Поздно, - подумал Коротков, - домой».

6. Первая ночь.

В ушке замка торчала белая записка. В сумерках Коротков прочитал ее.

«Дорогой сосед! Я уезжаю к маме в Звенигород. Оставляю вам в подарок вино. Пейте на здоровье - его никто не хочет покупать. Они в углу.

Ваша А.Пайкова».

Косо улыбнувшись, Коротков прогремел замком, в двадцать рейсов перетащил к себе в комнату все бутылки, стоящие в углу коридора, зажег лампу и, как был в кепке и пальто, повалился на кровать. Как зачарованный, около получаса он смотрел на портрет Кромвеля, растворяющийся в густых сумерках, потом вскочил и внезапно впал в какой-то припадок буйного характера. Сорвав кепку, он швырнул ее в угол, одним взмахом сбросил на пол пачки со спичками и начал топтать их ногами.

- Вот! Вот! Вот! - провыл Коротков и с хрустом давил чертовы коробки, смутно мечтая, что он давит голову Кальсонера.

При воспоминании об яйцевидной голове появилась вдруг мысль о лице бритом и бородатом, и тут Коротков остановился.

- Позвольте… как же это так?… - прошептал он и провел рукой по глазам, - это что же? Чего же это я стою и занимаюсь пустяками, когда все это ужасно. Ведь не двойной же он в самом деле?

Страх пополз через черные окна в комнату, и Коротков, стараясь не глядеть в них, закрыл их шторами. Но от этого не полегчало. Двойное лицо, то обрастая бородой, то внезапно обрываясь, выплывало по временам из углов, сверкая зеленоватыми глазами. Наконец, Коротков не выдержал и, чувствуя, что мозг его хочет треснуть от напряжения, тихонечко заплакал.

Наплакавшись и получив облегчение, он поел вчерашней скользкой картошки, потом опять, вернувшись к проклятой загадке, немного поплакал.

- Позвольте… - вдруг пробормотал он, - чего же это я плачу, когда у меня есть вино?

Он залпом выпил пол чайного стакана. Сладкая жидкость подействовала через пять минут, - мучительно заболел левый висок, и жгуче и тошно захотелось пить. Выпив три стакана воды, Коротков от боли в виске совершенно забыл Кальсонера, со стоном содрал с себя верхнюю одежду и, томно закатывая глаза, повалился на постель. «Пирамидону бы…» - шептал он долго, пока мутный сон не сжалился над ним.

7. Орган и кот.

В 10 часов утра следующего дня Коротков наскоро вскипятил чай, отпил без аппетита четверть стакана и, чувствуя, что предстоит трудный, хлопотливый день, покинул свою комнату и перебежал в тумане через мокрый асфальтовый двор. На двери флигеля было написано: «Домовой». Рука Короткова уже протянулась к кнопке, как глаза его прочитали:

«По случаю смерти свидетельства не выдаются».

- Ах ты, Господи, - досадливо воскликнул Коротков, - что же это за неудачи на каждом шагу. - И добавил: - Ну, тогда с документами потом, а сейчас в Спимат. Надо разузнать, как и что. Может, Чекушин уже вернулся.

Пешком, так как деньги все были украдены, Коротков добрался до Спимата и, пройдя вестибюль, прямо направил свои стопы в канцелярию. На пороге канцелярии он приостановился и приоткрыл рот. Ни одного знакомого лица в хрустальном зале не было. Ни Дрозда, ни Анны Евграфовны, словом - никого. За столами, напоминая уже не ворон на проволоке, а трех соколов Алексея Михайловича, сидели три совершенно одинаковых бритых блондина в светло-серых клетчатых костюмах и одна молодая женщина с мечтательными глазами и бриллиантовыми серьгами в ушах. Молодые люди не обратили на Короткова никакого внимания и продолжали скрипеть в гроссбухах, а женщина сделала Короткову глазки. Когда же он в ответ на это растерянно улыбнулся, та надменно улыбнулась и отвернулась. «Странно», - подумал Коротков и, запнувшись о порог, вышел из канцелярии. У двери в свою комнату он поколебался, вздохнул, глядя на старую милую надпись: «Делопроизводитель», открыл дверь и вошел. Свет немедленно померк в коротковских глазах, и пол легонечко качнулся под ногами. За коротковским столом, растопырив локти и бешено строча пером, сидел своей собственной персоной Кальсонер. Гофрированные блестящие волосы закрывали его грудь. Дыхание перехватило у Короткова, пока он глядел на лакированную лысину над зеленым сукном. Кальсонер первый нарушил молчание.

- Что вам угодно, товарищ? - вежливо проворковал он фальцетом.

Коротков судорожно облизнул губы, набрал в узкую грудь большой куб воздуха и сказал чуть слышно:

- Кхм… я, товарищ, здешний делопроизводитель… То есть… ну да, ежели помните приказ…

Изумление изменило резко верхнюю часть лица Кальсонера. Светлые его брови поднялись, и лоб превратился в гармонику.

- Извиняюсь, - вежливо ответил он, - здешний делопроизводитель - я.

Временная немота поразила Короткова. Когда же она прошла, он сказал такие слова:

- А как же? Вчера то есть. Ах, ну да. Извините, пожалуйста. Впрочем, я спутал. Пожалуйста.

Он задом вышел из комнаты и в коридоре сказал себе хрипло:

- Коротков, припомни-ка, какое сегодня число?

И сам же себе ответил:

- Вторник, то есть пятница. Тысяча девятьсот.

Он повернулся, и тотчас перед ним вспыхнули на человеческом шаре слоновой кости две коридорных лампочки, и бритое лицо Кальсонера заслонило весь мир.

- Хорошо! - грохнул таз, и судорога свела Короткова, - я жду вас. Отлично. Рад познакомиться.

С этими словами он пододвинулся к Короткову и так пожал ему руку, что тот встал на одну ногу, словно аист на крыше.

- Штат я разверстал, - быстро, отрывисто и веско заговорил Кальсонер. - Трое там, - он указал на дверь в канцелярию, - и, конечно, Манечка. Вы - мой помощник. Кальсонер - делопроизводитель. Прежних всех в шею. И идиота Пантелеймона также. У меня есть сведения, что он был лакеем в «Альпийской розе». Я сейчас сбегаю в отдел, а вы пока напишите с Кальсонером отношение насчет всех и в особенности насчет этого, как его… Короткова. Кстати: вы немного похожи на этого мерзавца. Только у того глаз подбитый.

- Я. Нет, - сказал Коротков, качаясь и с отвисшей челюстью, - я не мерзавец. У меня украли все документы. До единого.

- Все? - выкрикнул Кальсонер, - вздор. Тем лучше.

Он впился в руку тяжело задышавшего Короткова и, пробежав по коридору, втащил его в заветный кабинет и бросил на пухлый кожаный стул, а сам уселся за стол. Коротков, все еще чувствуя странное колебание пола под ногами, съежился и, закрыв глаза, забормотал: «Двадцатое было понедельник, значит, вторник, двадцать первое. Нет. Что я? Двадцать первый год. Исходящий №0,15, место для подписи тире Варфоломей Коротков. Это значит я. Вторник, среда, четверг, пятница, суббота, воскресенье, понедельник. И понедельник на Пэ, и пятница на Пэ, а воскресенье… вскрссс… на Эс, как и среда…».

Кальсонер с треском расчеркнулся на бумаге, хлопнул по ней печатью и ткнул ему. В это мгновение яростно зазвонил телефон. Кальсонер ухватился за трубку и заорал в нее:

- Ага! Так. Так. Сию минуту приеду.

Он кинулся к вешалке, сорвал с нее фуражку, прикрыл ею лысину и исчез в дверях с прощальными словами:

- Ждите меня у Кальсонера.

Все решительно помутилось в глазах Короткова, когда он прочел написанное на бумажке со штампом:

«Предъявитель сего суть действительно мой помощник т.Василий Павлович Колобков, что действительно верно.

Кальсонер».

- О-о! - простонал Коротков, роняя на пол бумагу и фуражку, - что же это такое делается?

В эту же минуту дверь спела визгливо, и Кальсонер вернулся в своей бороде.

- Кальсонер уже удрал? - тоненько и ласково спросил он у Короткова.

Свет кругом потух.

- А-а-а-а… - взвыл, не вытерпев пытки, Коротков и, не помня себя, подскочил к Кальсонеру, оскалив зубы. Ужас изобразился на лице Кальсонера до того, что оно сразу пожелтело. Задом навалившись на дверь, он с грохотом отпер ее, провалился в коридор, не удержавшись, сел на корточки, но тотчас выпрямился и бросился бежать с криком:

- Курьер! Курьер! На помощь!

- Стойте. Стойте. Я вас прошу, товарищ… - опомнившись, выкрикнул Коротков и бросился вслед.

Что- то загремело в канцелярии, и соколы вскочили, как по команде. Мечтательные глаза женщины взметнулись у машины.

- Будут стрелять. Будут стрелять! - пронесся ее истерический крик.

Кальсонер вскочил в вестибюль на площадку с органом первым, секунду поколебался, куда бежать, рванулся и, круто срезав угол, исчез за органом. Коротков бросился за ним, поскользнулся и, наверно, разбил бы себе голову о перила, если бы не огромная кривая и черная ручка, торчащая из желтого бока. Она подхватила полу коротковского пальто, гнилой шевиот с тихим писком расползся, и Коротков мягко сел на холодный пол. Дверь бокового хода за органом со звоном захлопнулась за Кальсонером.

- Боже… - начал Коротков и не кончил.

В грандиозном ящике с запыленными медными трубами послышался странный звук, как будто лопнул стакан, затем пыльное, утробное ворчание, странный хроматический писк и удар колоколов. Потом звучный мажорный аккорд, бодрящая полнокровная струя и весь желтый трехъярусный ящик заиграл, пересыпая внутри залежи застоявшегося звука:

Шумел, гремел пожар московский…

В черном квадрате двери внезапно появилось бледное лицо Пантелеймона. Миг, и с ним произошла метаморфоза. Глазки его засверкали победным блеском, он вытянулся, хлестнул правой рукой через левую, как будто перекинул невидимую салфетку, сорвался с места и боком, косо, как пристяжная, покатил по лестнице, округлив руки так, словно в них был поднос с чашками.

Ды-ым расстилался по реке-е.

- Что я наделал? - ужаснулся Коротков.

Машина, провернув первые застоявшиеся волны, пошла ровно, тысячеголовым, львиным ревом и звоном наполняя пустынные залы Спимата.

А на стенах ворот кремлевских…

Сквозь вой и грохот и колокола прорвался сигнал автомобиля, и тотчас Кальсонер возвратился через главный вход, - Кальсонер бритый, мстительный и грозный. В зловещем синеватом сиянии он плавно стал подниматься по лестнице. Волосы зашевелились на Короткове, и, взвившись, он через боковые двери по кривой лестнице за органом выбежал на усеянный щебнем двор, а затем на улицу. Как на угонке полетел он по улице, слушая, как вслед ему глухо рокотало здание «Альпийской розы»:

Стоял он в сером сюртуке…

На углу извозчик, взмахивая кнутом, бешено рвал клячу с места.

- Господи! Господи! - бурно зарыдал Коротков, - опять он! Да что же это?

Кальсонер бородатый вырос из мостовой возле пролетки, вскочил в нее и начал лупить извозчика в спину, приговаривая тоненьким голосом:

- Гони! Гони, негодяй!

Кляча рванула, стала лягать ногами, затем под жгучими ударами кнута понеслась, наполнив экипажным грохотом улицу. Сквозь бурные слезы Коротков видел, как лакированная шляпа слетела у извозчика, а из-под нее разлетелись в разные стороны вьющиеся денежные бумажки. Мальчишки со свистом погнались за ними. Извозчик, обернувшись, в отчаянии натянул вожжи, но Кальсонер бешено начал тузить его в спину с воплем:

- Езжай! Езжай! Я заплачу.

Извозчик, выкрикнув отчаянно:

- Эх, ваше здоровье, погибать, что ли? - пустил клячу карьером, и все исчезло за углом.

Рыдая, Коротков глянул на серое небо, быстро несущееся над головой, пошатался и закричал болезненно:

- Довольно. Я так не оставлю! Я его разъясню.

Он прыгнул и прицепился к дуге трамвая. Дуга пошатала его минут пять и сбросила у девятиэтажного зеленого здания. Вбежав в вестибюль, Коротков просунул голову в четырехугольное отверстие в деревянной загородке и спросил у громадного синего чайника:

- Где бюро претензий, товарищ?

- 8-й этаж, 9-й коридор, квартира 41-я, комната 302, - ответил чайник женским голосом.

- 8-й, 9-й, 41-я, триста… триста… сколько бишь… 302, - бормотал Коротков, взбегая по широкой лестнице. - 8-й, 9-й, 8-й, стоп, 40… нет, 42… нет, 302, - мычал он, - ах. Боже, забыл… да 40-я, сороковая…

В 8- м этаже он миновал три двери, увидал на четвертой черную цифру «40» и вошел в необъятный двухсветный зал с колоннами. В углах его лежали катушки рулонной бумаги, и весь пол был усеян исписанными бумажными обрывками. В отдалении маячил столик с машинкой, и золотистая женщина, тихо мурлыча песенку, подперев щеку кулаком, сидела за ним. Растерянно оглянувшись, Коротков увидел, как с эстрады за колоннами сошла, тяжело ступая, массивная фигура мужчины в белом кунтуше. Седоватые отвисшие усы виднелись на его мраморном лице. Мужчина, улыбаясь необыкновенно вежливой, безжизненной, гипсовой улыбкой, подошел к Короткову, нежно пожал ему руку и молвил, щелкнув каблуками:

- Ян Собесский.

- Не может быть… - ответил пораженный Коротков.

Мужчина приятно улыбнулся.

- Представьте, многие изумляются, - заговорил он с неправильными ударениями, - но вы не подумайте, товарищ, что я имею что-либо общее с этим бандитом. О нет. Горькое совпадение, больше ничего. Я уже подал заявление об утверждении моей новой фамилии - Соцвосский. Это гораздо красивее и не так опасно. Впрочем, если вам неприятно, - мужчина обидчиво скривил рот, - я не навязываюсь. Мы всегда найдем людей. Нас ищут.

- Помилуйте, что вы, - болезненно выкрикнул Коротков, чувствуя, что и тут начинается что-то странное, как и везде. Он оглянулся травленым взором, боясь, что откуда-нибудь вынырнет бритый лик и лысина-скорлупа, а потом добавил суконным языком: - Я очень рад, да, очень…

Пестрый румянец чуть проступил на мраморном человеке; неясно поднимая руку Короткова, он повлек его к столику, приговаривая:

- И я очень рад. Но вот беда, вообразите: мне даже негде вас посадить. Нас держат в загоне, несмотря на все наше значение (мужчина махнул рукой на катушки бумаги). Интриги… Но-о, мы развернемся, не беспокойтесь… Гм… Чем же вы порадуете нас новеньким? - ласково спросил он у бледного Короткова. - Ах да, виноват, виноват тысячу раз, позвольте вас познакомить, - он изящно махнул белой рукой в сторону машинки, - Генриетта Потаповна Персимфанс.

Женщина тотчас же пожала холодной рукой руку Короткова и посмотрела на него томно.

- Итак, - сладко продолжал хозяин, - чем же вы нас порадуете? Фельетон? Очерки? - закатив белые глаза, протянул он. - Вы не можете себе представить, до чего они нужны нам.

«Царица небесная… что это такое?» - туманно подумал Коротков, потом заговорил, судорожно переводя дух:

- У меня… э… произошло ужасное. Он… Я не понимаю. Вы не подумайте, ради Бога, что это галлюцинации… Кхм… ха-кха… (Коротков попытался искусственно засмеяться, но это не вышло у него.) Он живой. Уверяю вас… но я ничего не пойму, то с бородой, а через минуту без бороды. Я прямо не понимаю… И голос меняет… кроме того, у меня украли все документы до единого, а домовой, как на грех, умер. Этот Кальсонер…

- Так я и знал, - вскричал хозяин, - это они?

- Ах, Боже мой, ну, конечно, - отозвалась женщина, - ах, эти ужасные Кальсонеры.

- Вы знаете, - перебил хозяин взволнованно, - я из-за него сижу на полу. Вот-с, полюбуйтесь. Ну что он понимает в журналистике?… - Хозяин ухватил Короткова за пуговицу. - Будьте добры, скажите, что он понимает? Два дня он пробыл здесь и совершенно меня замучил. Но, представьте, счастье. Я ездил к Федору Васильевичу, и тот наконец убрал его. Я поставил вопрос остро: я или он. Его перевели в какой-то Спимат или черт его знает еще куда. Пусть воняет там этими спичками! Но мебель, мебель он успел передать в это проклятое бюро. Всю. Не угодно ли? На чем я, позвольте узнать, буду писать? На чем будете писать вы? Ибо я не сомневаюсь, что вы будете наш, дорогой (хозяин обнял Короткова). Прекрасную атласную мебель Луи Каторэ этот прохвост безответственным приемом спихнул в это дурацкое бюро, которое завтра все равно закроют к чертовой матери.

- Какое бюро? - глухо спросил Коротков.

- Ах, да эти претензии или как их там, - с досадой сказал хозяин.

- Как? - крикнул Коротков. - Как? Где оно?

- Там, - изумленно ответил хозяин и ткнул рукой в пол.

Коротков в последний раз окинул безумными глазами белый кунтуш и через минуту оказался в коридоре. Подумав немного, он полетел налево, ища лестницы вниз. Минут пять он бежал, следуя прихотливым изгибам коридора, и через пять минут оказался у того места, откуда выбежал. Дверь №40.

- Ах, черт! - ахнул Коротков, потоптался и побежал вправо и через 5 минут опять был там же. №40. Рванув дверь, Коротков вбежал в зал и убедился, что тот опустел. Лишь машинка безмолвно улыбалась белыми зубами на столе. Коротков подбежал к колоннаде и тут увидал хозяина. Тот стоял на пьедестале уже без улыбки, с обиженным лицом.

- Извините, что я не попрощался… - начал было Коротков и смолк. Хозяин стоял без уха и носа, и левая рука у него была отломана. Пятясь и холодея, Коротков выбежал опять в коридор. Незаметная потайная дверь напротив вдруг открылась, и из нее вышла сморщенная коричневая баба с пустыми ведрами на коромысле.

- Баба! Баба! - тревожно закричал Коротков, - где бюро?

- Не знаю, батюшка, не знаю, кормилец, - ответила баба, - да ты не бегай, миленький, все одно не найдешь. Разве мыслимо - десять этажов.

- У-у… д-дура, - стиснув зубы, рыкнул Коротков и бросился в дверь. Она захлопнулась за ним, и Коротков оказался в тупом полутемном пространстве без выхода. Бросаясь в стены и царапаясь, как засыпанный в шахте, он наконец навалился на белое пятно, и оно выпустило его на какую-то лестницу. Дробно стуча, он побежал вниз. Шаги послышались ему навстречу снизу. Тоскливое беспокойство сжало сердце Короткова, и он стал останавливаться. Еще миг, - и показалась блестящая фуражка, мелькнуло серое одеяло и длинная борода. Коротков качнулся и вцепился в перила руками. Одновременно скрестились взоры, и оба завыли тонкими голосами страха и боли. Коротков задом стал отступать вверх, Кальсонер попятился вниз, полный неизбывного ужаса.

- Постойте, - прохрипел Коротков, - минутку… вы только объясните…

- Спасите! - заревел Кальсонер, меняя тонкий голос на первый свой медный бас. Оступившись, он с громом упал вниз затылком: удар не прошел ему даром. Обернувшись в черного кота с фосфорными глазами, он вылетел обратно, стремительно и бархатно пересек площадку, сжался в комок и, прыгнув на подоконник, исчез в разбитом стекле и паутине. Белая пелена на миг заволокла коротковский мозг, но тотчас свалилась, и наступило необыкновенное прояснение.

- Теперь все понятно, - прошептал Коротков и тихонько рассмеялся, - ага, понял. Вот оно что. Коты! Все понятно. Коты.

Он начал смеяться все громче, громче, пока вся лестница не наполнилась гулкими раскатами.

8. Вторая ночь.

В сумерки товарищ Коротков, сидя на байковой кровати, выпил три бутылки вина, чтобы все забыть и успокоиться. Голова теперь у него болела вся: правый и левый висок, затылок и даже веки. Легкая муть поднималась со дна желудка, ходила внутри волнами, и два раза тов. Короткова рвало в таз.

- Я вот так сделаю, - слабо шептал Коротков, свесив вниз голову, - завтра я постараюсь не встречаться с ним. Но так как он вертится всюду, то я пережду. Пережду: в переулочке или в тупичке. Он себе мимо и пройдет. А если он погонится за мной, я убегу. Он и отстанет. Иди себе, мол, своей дорогой. И я уж больше не хочу в Спимат. Бог с тобой. Служи себе и заведующим и делопроизводителем, и трамвайных денег я не хочу. Обойдусь и без них. Только ты уж меня, пожалуйста, оставь в покое. Кот ты или не кот, с бородой или без бороды, - ты сам по себе, я сам по себе. Я себе другое местечко найду и буду служить тихо и мирно. Ни я никого не трогаю, ни меня никто. И претензий на тебя никаких подавать не буду. Завтра только выправлю себе документы - и шабаш…

В отдалении глухо начали бить часы. Бам… бам… «Это у Пеструхиных», - подумал Коротков и стал считать. Десять… одиннадцать… полночь. 13, 14, 15… 40…

- Сорок раз пробили часики, - горько усмехнулся Короткое, а потом опять заплакал. Потом его опять судорожно и тяжко стошнило церковным вином.

- Крепкое, ох крепкое вино, - выговорил Коротков и со стоном откинулся на подушку. Прошло часа два, и непотушенная лампа освещала бледное лицо на подушке и растрепанные волосы.

9. Машинная жуть.

Осенний день встретил тов.Короткова расплывчато и странно. Боязливо озираясь на лестнице, он взобрался на 8-й этаж, повернул наобум направо и радостно вздрогнул. Нарисованная рука указывала ему на надпись «Комнаты 302-349». Следуя пальцу спасительной руки, он добрался до двери с надписью.

302 - Бюро претензий.

Осторожно заглянув в нее, чтобы не столкнуться с кем не надо, Коротков вошел и очутился перед семью женщинами за машинками. Поколебавшись немного, он подошел к крайней - смуглой и матовой, поклонился и хотел что-то сказать, но брюнетка вдруг перебила его. Взоры всех женщин устремились на Короткова.

- Выйдем в коридор, - резко сказала матовая и судорожно поправила прическу.

«Боже мой, опять, опять что-то…» - тоскливо мелькнуло в голове Короткова. Тяжело вздохнув, он повиновался. Шесть оставшихся взволнованно зашушукали вслед.

Брюнетка вывела Короткова и в полутьме пустого коридора сказала:

- Вы ужасны… Из-за вас я не спала всю ночь и решилась. Будь по-вашему. Я отдамся вам.

Коротков посмотрел на смуглое с огромными глазами лицо, от которого пахло ландышем, издал какой-то гортанный звук и ничего не сказал. Брюнетка закинула голову, страдальчески оскалила зубы, схватила руки Короткова, притянула его к себе и зашептала:

- Что ж ты молчишь, соблазнитель? Ты покорил меня своею храбростью, мой змий. Целуй же меня, целуй скорее, пока нет никого из контрольной комиссии.

Опять странный звук вылетел изо рта Короткова. Он пошатнулся, ощутил на своих губах что-то сладкое и мягкое, и огромные зрачки оказались у самых глаз Короткова.

- Я отдамся тебе… - шепнуло у самого рта Короткова.

- Мне не надо, - сипло ответил он, - у меня украли документы.

- Тэк-с, - вдруг раздалось сзади.

Коротков обернулся и увидал люстринового старичка.

- А-ах! - вскрикнула брюнетка и, закрыв лицо руками, убежала в дверь.

- Хи, - сказал старичок, - здорово. Куда ни придешь, вы, господин Колобков. Ну и хват же вы. Да что там, целуй не целуй, не выцелуете командировку. Мне, старичку, дали, мне и ехать. Вот что-с.

С этими словами он показал Короткову сухенький маленький шиш.

- А заявленьице я на вас подам, - злобно продолжал люстрин, - да-с. Растлили трех в главном отделе, теперь, стало быть, до подотделов добираетесь? Что их ангелочки теперь плачут, это вам все равно? Горюют они теперь, бедные девочки, да ау, поздно-с. Не воротишь девичьей чести. Не воротишь.

Старичок вытащил большой носовой платок с оранжевыми букетами, заплакал и засморкался.

- Из рук старичка подъемные крохи желаете выдрать; господин Колобков? Что ж… - Старичок затрясся и зарыдал, уронил портфель. - Берите, кушайте. Пущай беспартийный, сочувствующий старичок с голоду помирает… Пущай, мол. Туда ему и дорога, старой собаке. Ну, только попомните, господин Колобков, - голос старичка стал пророчески грозным и налился колоколами, - не пойдут они вам впрок, денежки эти сатанинские. Колом в горле они у вас станут, - и старичок разлился в буйных рыданиях.

Истерика овладела Коротковым; внезапно и неожиданно для самого себя он дробно затопал ногами.

- К чертовой матери! - тонко закричал он, и его больной голос разнесся по сводам. - Я не Колобков. Отлезь от меня! Не Колобков. Не еду! Не еду!

Он начал рвать на себе воротничок.

Старичок мгновенно высох, от ужаса задрожал.

- Следующий! - каркнула дверь. Коротков смолк и кинулся в нее, свернув влево, миновав машинки, и очутился перед рослым, изящным блондином в синем костюме. Блондин кивнул Короткову головой и сказал:

- Покороче, товарищ. Разом. В два счета. Полтава или Иркутск?

- Документы украли, - дико озираясь, ответил растерзанный Коротков, - и кот появился. Не имеет права. Я никогда в жизни не дрался, это спички. Преследовать не имеет права. Я не посмотрю, что он Кальсонер. У меня украли до…

- Ну, это вздор, - ответил синий, - обмундирование дадим, и рубахи, и простыни. Если в Иркутск, так даже и полушубок подержанный. Короче.

Он музыкально звякнул ключом в замке, выдвинул ящик и, заглянув в него, приветливо сказал:

- Пожалте, Сергей Николаевич.

И тотчас из ясеневого ящика выглянула причесанная, светлая, как лен, голова и синие бегающие глаза. За ними изогнулась, как змеиная, шея, хрустнул крахмальный воротничок, показался пиджак, руки, брюки, и через секунду законченный секретарь, с писком «Доброе утро», вылез на красное сукно. Он встряхнулся, как выкупавшийся пес, соскочил, заправил поглубже манжеты, вынул из карманчика патентованное перо и в ту же минуту застрочил.

Коротков отшатнулся, протянул руку и жалобно сказал синему:

- Смотрите, смотрите, он вылез из стола. Что же это такое?…

- Естественно, вылез, - ответил синий, - не лежать же ему весь день. Пора. Время. Хронометраж.

- Но как? Как? - зазвенел Коротков.

- Ах ты, Господи, - взволновался синий, - не задерживайте, товарищ.

Брюнеткина голова вынырнула из двери и крикнула возбужденно и радостно:

- Я уже заслала его документы в Полтаву. И я еду с ним. У меня тетка в Полтаве под 43 градусом широты и 5-м долготы.

- Ну и чудесно, - ответил блондин, - а то мне надоела эта волынка.

- Я не хочу! - вскричал Коротков, блуждая взором. - Она будет мне отдаваться, а я терпеть этого не могу. Не хочу! Верните документы. Священную мою фамилию. Восстановите!

- Товарищ, это в отделе брачующихся, - запищал секретарь, - мы ничего не можем сделать.

- О, дурашка! - воскликнула брюнетка, выглянув опять. - Соглашайся! Соглашайся! - кричала она суфлерским шепотом. Голова ее то скрывалась, то появлялась.

- Товарищ! - зарыдал Коротков, размазывая по лицу слезы. - Товарищ! Умоляю тебя, дай документы. Будь другом. Будь, прошу тебя всеми фибрами души, и я уйду в монастырь.

- Товарищ! Без истерики. Конкретно и абстрактно изложите письменно и устно, срочно и секретно - Полтава или Иркутск? Не отнимайте время у занятого человека! По коридорам не ходить! Не плевать! Не курить! Разменом денег не затруднять! - выйдя из себя, загремел блондин.

- Рукопожатия отменяются! - кукарекнул секретарь.

- Да здравствуют объятия! - страстно шепнула брюнетка и, как дуновение, пронеслась по комнате, обдав ландышем шею Короткова.

- Сказано в заповеди тринадцатой: не входи без доклада к ближнему твоему, - прошамкал люстриновый и пролетел по воздуху, взмахивая полами крылатки… - Я и не вхожу, не вхожу-с, - а бумажку все-таки подброшу, вот так, хлоп!… подпишешь любую - и на скамье подсудимых. - Он выкинул из широкого черного рукава пачку белых листов, и они разлетелись и усеяли столы, как чайки скалы на берегу.

Муть заходила в комнате, и окна стали качаться.

- Товарищ блондин! - плакал истомленный Коротков, - застрели ты меня на месте, но выправь ты мне какой ни на есть документик. Руку я тебе поцелую.

В мути блондин стал пухнуть и вырастать, не переставая ни на минуту бешено подписывать старичковы листки и швырять их секретарю, который ловил их с радостным урчанием.

- Черт с ним! - загремел блондин, - черт с ним. Машинистки, гей!

Он махнул огромной рукой, стена перед глазами Короткова распалась, и тридцать машин на столах, звякнув звоночками, заиграли фокстрот. Колыша бедрами, сладострастно поводя плечами, взбрасывая кремовыми ногами белую пену, парадом-алле двинулись тридцать женщин и пошли вокруг столов.

Белые змеи бумаги полезли в пасти машин, стали свиваться, раскраиваться, сшиваться. Вылезли белые брюки с фиолетовыми лампасами. «Предъявитель сего есть действительно предъявитель, а не какая-нибудь шантрапа».

- Надевай! - грохнул блондин в тумане.

- И-и-и-и, - тоненько заскулил Коротков и стал биться головой об угол блондинова стола. Голове полегчало на минутку, и чье-то лицо в слезах метнулось перед Коротковым.

- Валерьянки! - крикнул кто-то на потолке.

Крылатка, как черная птица, закрыла свет, старичок зашептал тревожно:

- Теперь одно спасение - к Дыркину в пятое отделение. Ходу! Ходу!

Запахло эфиром, потом руки неясно вынесли Короткова в полутемный коридор. Крылатка обняла Короткова и повлекла, шепча и хихикая:

- Ну, я уж им удружил: такое подсыпал на столы, что каждому из них достанется не меньше пяти лет с поражением на поле сражения. Ходу! Ходу!

Крылатка порхнула в сторону, потянуло ветром и сыростью из сетки, уходящей в пропасть…

10. Страшный Дыркин.

Зеркальная кабина стала падать вниз, и двое Коротковых упали вниз. Второго Короткова первый и главный забыл в зеркале кабины и вышел один в прохладный вестибюль. Очень толстый и розовый в цилиндре встретил Короткова словами:

- И чудесно. Вот я вас и арестую.

- Меня нельзя арестовать, - ответил Коротков и засмеялся сатанинским смехом, - потому что я неизвестно кто. Конечно. Ни арестовать, ни женить меня нельзя. А в Полтаву я не поеду.

Толстый человек задрожал в ужасе, поглядел в зрачки Короткову и стал оседать назад.

- Арестуй-ка, - пискнул Коротков и показал толстяку дрожащий бледный язык, пахнущий валерьянкой, - как ты арестуешь, ежели вместо документов - фига? Может быть, я Гогенцоллерн.

- Господи Исусе, - сказал толстяк, трясущейся рукой перекрестился и превратился из розового в желтого.

- Кальсонер не попадался? - отрывисто спросил Коротков и оглянулся. - Отвечай, толстун.

- Никак нет, - ответил толстяк, меняя розовую окраску на серенькую.

- Как же теперь быть? А?

- К Дыркину, не иначе, - пролепетал толстяк, - к нему самое лучшее. Только грозен. Ух, грозен! И не подходи. Двое уж от него сверху вылетели. Телефон сломал нынче.

- Ладно, - ответил Коротков и залихватски сплюнул, - нам теперь все равно. Подымай!

- Ножку не ушибите, товарищ уполномоченный, - нежно сказал толстяк, подсаживая Короткова в лифт.

На верхней площадке попался маленький лет шестнадцати и страшно закричал:

- Куда ты? Стой!

- Не бей, дяденька, - сказал толстяк, съежившись и закрыв голову руками, - к самому Дыркину.

- Проходи, - крикнул маленький.

Толстяк зашептал:

- Вы уж идите, ваше сиятельство, а я здесь на скамеечке-вас подожду. Больно жутко…

Коротков попал в темную переднюю, а из нее в пустынный зал, в котором был распростерт голубой вытертый ковер.

Перед дверью с надписью «Дыркин» Коротков немного поколебался, но потом вошел и оказался в уютно обставленном кабинете с огромным малиновым столом и часами на стене. Маленький пухлый Дыркин вскочил на пружине из-за стола и, вздыбив усы, рявкнул:

- М-молчать!… - хоть Коротков еще ровно ничего не сказал.

В ту же минуту в кабинете появился бледный юноша с портфелем. Лицо Дыркина мгновенно покрылось улыбковыми морщинами.

- А-а! - вскричал он сладко. - Артур Артурыч. Наше вам.

- Слушай, Дыркин, - заговорил юноша металлическим голосом, - ты написал Пузыреву, что будто бы я учредил в эмеритурной кассе свою единоличную диктатуру и попер эмеритурные майские деньги? Ты? Отвечай, паршивая сволочь.

- Я?… - забормотал Дыркин, колдовски превращаясь из грозного Дыркина в Дыркина добряка, - я, Артур Диктатурыч… Я, конечно… Вы это напрасно…

- Ах ты, мерзавец, мерзавец, - раздельно сказал юноша, покачал головой и, взмахнув портфелем, треснул им Дыркина по уху, словно блин выложил на тарелку.

Коротков машинально охнул и застыл.

- То же будет и тебе, и всякому негодяю, который позволит себе совать нос в мои дела, - внушительно сказал юноша и, погрозив на прощание Короткову красным кулаком, вышел.

Минуты две в кабинете стояло молчание, и лишь подвески на канделябрах звякали от проехавшего где-то грузовика.

- Вот, молодой человек, - горько усмехнувшись, сказал добрый и униженный Дыркин, - вот и награда за усердие. Ночей недосыпаешь, недоедаешь, недопиваешь, а результат всегда один - по морде. Может быть, и вы с тем же пришли? Что ж… Бейте Дыркина, бейте. Морда у него, видно, казенная. Может быть, вам рукой больно? Так вы канделябрик возьмите.

И Дыркин соблазнительно выставил пухлые щеки из-за письменного стола. Ничего не понимая, Коротков косо и застенчиво улыбнулся, взял канделябр за ножку и с хрустом ударил Дыркина по голове свечами. Из носа у того закапала на сукно кровь, и он, крикнув «караул», убежал через внутреннюю дверь.

- Ку-ку! - радостно крикнула лесная кукушка и выскочила из нюренбергского разрисованного домика на стене.

- Ку-клукс-клан! - закричала она и превратилась в лысую голову. - Запишем, как вы работников лупите!

Ярость овладела Коротковым. Он взмахнул канделябром и ударил им в часы. Они ответили громом и брызгами золотых стрелок. Кальсонер выскочил из часов, превратился в белого петушка с надписью «исходящий» и юркнул в дверь. Тотчас за внутренними дверями разлился вопль Дыркина: «Лови его, разбойника!», и тяжкие шаги людей полетели со всех сторон. Коротков повернулся и бросился бежать.

11. Парфорсное кино и бездна.

С площадки толстяк скакнул в кабину, забросился сетками и ухнул вниз, а по огромной, изгрызенной лестнице побежали в таком порядке: первым - черный цилиндр толстяка, за ним - белый исходящий петух, за петухом - канделябр, пролетевший в вершке над острой белой головкой, затем Коротков, шестнадцатилетний с револьвером в руке и еще какие-то люди, топочущие подкованными сапогами. Лестница застонала бронзовым звоном, и тревожно захлопали двери на площадках.

Кто- то свесился с верхнего этажа вниз и крикнул в рупор:

- Какая секция переезжает? Несгораемую кассу забыли!

Женский голос внизу ответил:

- Бандиты!!

В огромные двери на улицу Коротков, обогнав цилиндр и канделябр, выскочил первым и, заглотав огромную порцию раскаленного воздуху, полетел на улицу. Белый петушок провалился сквозь землю, оставив серный запах, черная крылатка соткалась из воздуха и поплелась рядом с Коротковым с криком тонким и протяжным:

- Артельщиков бьют, товарищи!

По пути Короткова прохожие сворачивали в стороны и вползали в подворотни, вспыхивали и гасли короткие свистки. Кто-то бешено порскал, улюлюкал, и загорались тревожные, сиплые крики: «Держи». С дробным грохотом опускались железные шторы, и какой-то хромой, сидя на трамвайной линии, визжал:

- Началось!

Выстрелы летели теперь за Коротковым частые, веселые, как елочные хлопушки, и пули жикали то сбоку, то сверху. Рычащий, как кузнечный мех, Коротков стремился к гиганту - одиннадцатиэтажному зданию, выходящему боком на улицу и фасадом в тесный переулок. На самом углу - стеклянная вывеска с надписью «RESTORAN I PIVO» треснула звездой, и пожилой извозчик пересел с козел на мостовую с томным выражением лица и словами:

- Здорово! Что ж вы, братцы, в кого попало, стало быть?…

Выбежавший из переулка человек сделал попытку ухватить Короткова за полу пиджака, и пола осталась у него в руках. Коротков завернул за угол, пролетел несколько саженей и вбежал в зеркальное пространство вестибюля. Мальчик в галунах и золоченых пуговках отскочил от лифта и заплакал.

- Садись, дядя. Садись! - проревел он. - Только не бей сироту!

Коротков вонзился в коробку лифта, сел на зеленый диван напротив другого Короткова и задышал, как рыба на песке. Мальчишка, всхлипывая, влез за ним, закрыл дверь, ухватился за веревку, и лифт поехал вверх. И тотчас внизу, в вестибюле, загремели выстрелы и завертелись стеклянные двери.

Лифт мягко и тошно шел вверх, мальчишка, успокоившись, утирал нос одной рукой, а другой перебирал веревку.

- Деньги покрал, дяденька? - с любопытством спросил он, всматриваясь в растерзанного Короткова.

- Кальсонера… атакуем… - задыхаясь, отвечал Коротков, - да он в наступление перешел…

- Тебе, дяденька, лучше всего на самый верх, где бильярдные, - посоветовал мальчишка, - там на крыше отсидишься, если с маузером.

- Давай наверх… - согласился Коротков.

Через минуту лифт плавно остановился, мальчишка распахнул двери и, шмыгнув носом, сказал:

- Вылазь, дяденька, сыпь на крышу.

Коротков выпрыгнул, осмотрелся и прислушался. Снизу донесся нарастающий, поднимающийся гул, сбоку - стук костяных шаров через стеклянную перегородку, за которой мелькали встревоженные лица. Мальчишка шмыгнул в лифт, заперся и провалился вниз.

Орлиным взором окинув позицию, Коротков поколебался мгновение и с боевым кличем: «Вперед!» - вбежал в бильярдную. Замелькали зеленые площади с лоснящимися белыми шарами и бледные лица. Снизу совсем близко бухнул в оглушительном эхо выстрел, и со звоном где-то посыпались стекла. Словно по сигналу игроки побросали кии и гуськом, топоча, кинулись в боковые двери. Коротков, метнувшись, запер за ними дверь на крюк, с треском запер входную стеклянную дверь, ведущую с лестницы в бильярдную, и вмиг вооружился шарами. Прошло несколько секунд, и возле лифта выросла первая голова за стеклом. Шар вылетел из рук Короткова, со свистом прошел через стекло, и голова мгновенно исчезла. На ее месте сверкнул бледный огонь, и выросла вторая голова, за ней - третья. Шары полетели один за другим, и стекла полопались в перегородке. Перекатывающийся стук покрыл лестницу, и в ответ ему, как оглушительная зингеровская швейка, завыл и затряс все здание пулемет. Стекла и рамы вырезало в верхней части как ножом, и тучей пудры понеслась штукатурка по всей бильярдной.

Коротков понял, что позицию удержать нельзя. Разбежавшись, закрыв голову руками, он ударил ногами в третью стеклянную стену, за которой начиналась плоская асфальтированная кровля громады. Стена треснула и высыпалась. Коротков под бушующим огнем успел выкинуть на крышу пять пирамид, и они разбежались по асфальту, как отрубленные головы. Вслед за ними выскочил Коротков, и очень вовремя, потому что пулемет взял ниже и вырезал всю нижнюю часть рамы.

- Сдавайся! - смутно донеслось до него.

Перед Коротковым сразу открылось худосочное солнце над самой головой, бледненькое небо, ветерок и промерзший асфальт. Снизу и снаружи город дал знать тревожным, смягченным гулом. Попрыгав на асфальте и оглянувшись, подхватив три шара, Коротков подскочил к парапету, влез на него и глянул вниз. Сердце его замерло. Открылись перед ним кровли домов, казавшихся приплюснутыми и маленькими, площадь, по которой ползали трамваи и жучки-народ, и тотчас Коротков разглядел серенькие фигурки, проплясавшие к подъезду по щели переулка, а за ними тяжелую игрушку, усеянную золотыми сияющими головками.

- Окружили! - ахнул Коротков. - Пожарные.

Перегнувшись через парапет, он прицелился и пустил один за другим три шара. Они взвились, затем, описав дугу, ухнули вниз. Коротков подхватил еще одну тройку, опять влез и, размахнувшись, выпустил и их. Шары сверкнули, как серебряные, потом, снизившись, превратились в черные, потом опять засверкали и исчезли. Короткову показалось, что жучки забегали встревоженно на залитой солнцем площади. Коротков наклонился, чтобы подхватить еще порцию снарядов, но не успел. С несмолкающим хрустом и треском стекол в проломе бильярдной показались люди. Они сыпались, как горох, выскакивая на крышу. Вылетели серые фуражки, серые шинели, а через верхнее стекло, не касаясь земли, вылетел люстриновый старичок. Затем стена совсем распалась, и грозно выкатился на роликах страшный бритый Кальсонер со старинным мушкетоном в руках.

- Сдавайся! - завыло спереди, сзади и сверху, и все покрыл невыносимый оглушающий кастрюльный бас.

- Кончено, - слабо прокричал Коротков, - кончено! Бой проигран. Та-та-та! - запел он губами трубный отбой.

Отвага смерти хлынула ему в душу. Цепляясь и балансируя, Коротков взобрался на столб парапета, покачнулся на нем, вытянулся во весь рост и крикнул:

- Лучше смерть, чем позор!

Преследователи были в двух шагах. Уже Коротков видел протянутые руки, уже выскочило пламя изо рта Кальсонера. Солнечная бездна поманила Короткова так, что у него захватило дух. С пронзительным победным кликом он подпрыгнул и взлетел вверх. Вмиг перерезало ему дыхание. Неясно, очень неясно он видел, как серое с черными дырами, как от взрыва, взлетело мимо него вверх. Затем очень ясно увидел, что серое упало вниз, а сам он поднялся вверх к узкой щели переулка, которая оказалась над ним. Затем кровяное солнце со звоном лопнуло у него в голове, и больше он ровно ничего не видал.

* * * РОКОВЫЕ ЯЙЦА. Глава 1. Куррикулюм витэ профессора Персикова.

16 апреля 1928 года, вечером, профессор зоологии IV государственного университета и директор зооинститута в Москве Персиков вошел в свой кабинет, помещающийся в зооинституте, что на улице Герцена. Профессор зажег верхний матовый шар и огляделся.

Начало ужасающей катастрофы нужно считать заложенным именно в этот злосчастный вечер, равно как первопричиною этой катастрофы следует считать именно профессора Владимира Ипатьевича Персикова.

Ему было ровно 58 лет. Голова замечательная, толкачом, лысая, с пучками желтоватых волос, торчащими по бокам. Лицо гладко выбритое, нижняя губа выпячена вперед. От этого персиковское лицо вечно носило на себе несколько капризный отпечаток. На красном носу старомодные маленькие очки в серебряной оправе, глазки блестящие, небольшие, росту высокого, сутуловат. Говорил скрипучим, тонким, квакающим голосом и среди других странностей имел такую: когда говорил что-либо веско и уверенно, указательный палец правой руки превращал в крючок и щурил глазки. А так как он говорил всегда уверенно, ибо эрудиция в его области у него была совершенно феноменальная, то крючок очень часто появлялся перед глазами собеседников профессора Персикова. А вне своей области, т.е. зоологии, эмбриологии, анатомии, ботаники и географии, профессор Персиков почти никогда не говорил.

Газет профессор Персиков не читал, в театр не ходил, а жена профессора сбежала от него с тенором оперы Зимина в 1913 году, оставив ему записку такого содержания:

Невыносимую дрожь отвращения возбуждают во мне твои лягушки. Я всю жизнь буду несчастна из-за них.

Профессор больше не женился и детей не имел. Был очень вспыльчив, но отходчив, любил чай с морошкой, жил на Пречистенке, в квартире из 5 комнат, одну из которых занимала сухонькая старушка, экономка Марья Степановна, ходившая за профессором как нянька.

В 1919 году у профессора отняли из 5 комнат 3. Тогда он заявил Марье Степановне:

- Если они не прекратят эти безобразия, Марья Степановна, я уеду за границу.

Нет сомнения, что если бы профессор осуществил этот план, ему очень легко удалось бы устроиться при кафедре зоологии в любом университете мира, ибо ученый он был совершенно первоклассный, а в той области, которая так или иначе касается земноводных или голых гадов, и равных себе не имел за исключением профессоров Уильяма Веккля в Кембридже и Джиакомо Бартоломео Беккари в Риме. Читал профессор на 4 языках, кроме русского, а по-французски и немецки говорил как по-русски. Намерения своего относительно заграницы Персиков не выполнил, и 20-й год вышел еще хуже 19-го. Произошли события, и притом одно за другим. Большую Никитскую переименовали в улицу Герцена. Затем часы, врезанные в стену дома на углу Герцена и Моховой, остановились на 11 с 1/4, и, наконец, в террариях зоологического института, не вынеся всех пертурбаций знаменитого года, издохли первоначально 8 великолепных экземпляров квакшей, затем 15 обыкновенных жаб и, наконец, исключительнейший экземпляр жабы Суринамской.

Непосредственно вслед за жабами, опустошившими тот первый отряд голых гадов, который по справедливости назван классом гадов бесхвостых, переселился в лучший мир бессменный сторож института старик Влас, не входящий в класс голых гадов. Причина смерти его, впрочем, была та же, что и у бедных гадов, и ее Персиков определил сразу:

- Бескормица!

Ученый был совершенно прав: Власа нужно было кормить мукой, а жаб мучными червями, но поскольку пропала первая, постольку исчезли и вторые. Персиков оставшиеся 20 экземпляров квакш попробовал перевести на питание тараканами, но и тараканы куда-то провалились, показав свое злостное отношение к военному коммунизму. Таким образом, и последние экземпляры пришлось выкинуть в выгребные ямы на дворе института.

Действие смертей и в особенности Суринамской жабы на Персикова не поддается описанию. В смертях он целиком почему-то обвинил тогдашнего наркома просвещения.

Стоя в шапке и калошах в коридоре выстывающего института, Персиков говорил своему ассистенту Иванову, изящнейшему джентльмену с острой белокурой бородкой:

- Ведь за это же его, Петр Степанович, убить мало! Что же они делают? Ведь они ж погубят институт! А? Бесподобный самец, исключительный экземпляр Пипа американа, длиной в 13 сантиметров…

Дальше пошло хуже. По смерти Власа окна в институте промерзли насквозь, так что цветистый лед сидел на внутренней поверхности стекол. Издохли кролики, лисицы, волки, рыбы и все до единого ужи. Персиков стал молчать целыми днями, потом заболел воспалением легких, но не умер. Когда оправился, приходил два раза в неделю в институт и в круглом зале, где было всегда, почему-то не изменяясь, 5 градусов мороза, независимо от того, сколько на улице, читал в калошах, в шапке с наушниками и в кашне, выдыхая белый пар, 8 слушателям цикл лекций на тему «Пресмыкающиеся жаркого пояса». Все остальное время Персиков лежал у себя на Пречистенке на диване, в комнате, до потолка набитой книгами, под пледом, кашлял и смотрел в пасть огненной печурке, которую золочеными стульями топила Марья Степановна, вспоминал Суринамскую жабу.

Но все на свете кончается. Кончился 20-й и 21-й год, а в 22-м началось какое-то обратное движение. Во-первых: на месте покойного Власа появился Панкрат, еще молодой, но подающий большие надежды зоологический сторож, институт стали топить понемногу. А летом Персиков, при помощи Панкрата, на Клязьме поймал 14 штук вульгарных жаб. В террариях вновь закипела жизнь… В 23-м году Персиков уже читал 8 раз в неделю - 3 в институте и 5 в университете, в 24-м году 13 раз в неделю и, кроме того, на рабфаках, а в 25-м, весной, прославился тем, что на экзаменах срезал 76 человек студентов и всех на голых гадах:

- Как, вы не знаете, чем отличаются голые гады от пресмыкающихся? - спрашивал Персиков. - Это просто смешно, молодой человек. Тазовых почек нет у голых гадов. Они отсутствуют. Так-то-с. Стыдитесь. Вы, вероятно, марксист?

- Марксист, - угасая, отвечал зарезанный.

- Так вот, пожалуйста, осенью, - вежливо говорил Персиков и бодро кричал Панкрату: - Давай следующего!

Подобно тому, как амфибии оживают после долгой засухи при первом обильном дожде, ожил профессор Персиков в 1926 году, когда соединенная американо-русская компания выстроила, начав с угла Газетного переулка и Тверской, в центре Москвы, 15 пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах - 300 рабочих коттеджей, каждый на 8 квартир, раз и навсегда прикончив тот страшный и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в годы 1919-1925.

Вообще это было замечательное лето в жизни Персикова, и порою он с тихим и довольным хихиканьем потирал руки, вспоминая, как он жался с Марьей Степановной в 2 комнатах. Теперь профессор все 5 получил обратно, расширился, расположил две с половиной тысячи книг, чучела, диаграммы, препараты, зажег на столе зеленую лампу в кабинете.

Институт тоже узнать было нельзя: его покрыли кремовою краской, провели по специальному водопроводу воду в комнату гадов, сменили все стекла на зеркальные, прислали 5 новых микроскопов, стеклянные препарационные столы, шары по 2000 ламп с отраженным светом, рефлекторы, шкапы в музей.

Персиков ожил, и весь мир неожиданно узнал об этом, лишь только в декабре 1926 года вышла в свет брошюра: «Еще к вопросу о размножении бляшконосых или хитонов», 126 стр., «Известия IV Университета».

А в 1927- м, осенью, капитальный труд в 350 страниц, переведенный на 6 языков, в том числе и японский: «Эмбриология пип, чесночниц и лягушек». Цена 3 руб. Госиздат.

А летом 1928 года произошло то невероятное, ужасное…

Глава 2. Цветной завиток.

Итак, профессор зажег шар и огляделся. Зажег рефлектор на длинном экспериментальном столе, надел белый халат, позвенел какими-то инструментами на столе…

Многие из 30 тысяч механических экипажей, бегавших в 28-м году по Москве, проскакивали по улице Герцена, шурша по гладким торцам, и через каждую минуту с гулом и скрежетом скатывался с Герцена к Моховой трамвай 16, 22, 48 или 53-го маршрута. Отблески разноцветных огней забрасывал в зеркальные стекла кабинета, и далеко и высоко был виден рядом с темной и грузной шапкой храма Христа туманный, бледный месячный серп.

Но ни он, ни гул весенней Москвы нисколько не занимали профессора Персикова. Он сидел на винтящемся трехногом табурете и побуревшими от табаку пальцами вертел кремальеру великолепного цейсовского микроскопа, в который был заложен обыкновенный неокрашенный препарат свежих амеб. В тот момент, когда Персиков менял увеличение с 5 на 10 тысяч, дверь приоткрылась, показалась остренькая бородка, кожаный нагрудник, и ассистент позвал:

- Владимир Ипатьевич, я установил брыжжейку, не хотите ли взглянуть?

Персиков живо сполз с табурета, бросил кремальеру на полдороге и, медленно вертя в руках папиросу, прошел в кабинет ассистента. Там, на стеклянном столе, полузадушенная и обмершая от страха и боли лягушка была распята на пробковом штативе, а ее прозрачные слюдяные внутренности вытянуты из окровавленного живота в микроскоп.

- Очень хорошо, - сказал Персиков и припал глазом к окуляру микроскопа.

Очевидно, что-то очень интересное можно было рассмотреть в брыжжейке лягушки, где, как на ладони видные, по рекам сосудов бойко бежали живые кровяные шарики. Персиков забыл о своих амебах и в течении полутора часов по очереди с Ивановым припадал к стеклу микроскопа. При этом оба ученых перебрасывались оживленными, но непонятными простым смертным словами.

Наконец Персиков отвалился от микроскопа, заявив:

- Сворачивается кровь, ничего не поделаешь.

Лягушка тяжко шевельнула головой, и в ее потухающих глазах были явственны слова: «сволочи вы, вот что…».

Разминая затекшие ноги, Персиков поднялся, вернулся в свой кабинет, зевнул, потер пальцами вечно воспаленные веки и, присев на табурет, заглянул в микроскоп, пальцы он наложил на кремальеру и уже собирался двинуть винт, но не двинул. Правым глазом видел Персиков мутноватый белый диск и в нем смутных белых амеб, а посредине диска сидел цветной завиток, похожий на женский локон. Этот завиток и сам Персиков, и сотни его учеников видели очень много раз и никто не интересовался им, да и незачем было. Цветной пучок света лишь мешал наблюдению и показывал, что препарат не в фокусе. Поэтому его безжалостно стирали одним поворотом винта, освещая поле ровным белым светом. Длинные пальцы зоолога уже вплотную легли на нарезку винта и вдруг дрогнули и слезли. Причиной этого был правый глаз Персикова, он вдруг насторожился, изумился, налился даже тревогой. Не бездарная посредственность на горе республике сидела у микроскопа. Нет, сидел профессор Персиков! Вся жизнь, его помыслы сосредоточились в правом глазу. Минут пять в каменном молчании высшее существо наблюдало низшее, мучая и напрягая глаз над стоящим вне фокуса препаратом. Кругом все молчало. Панкрат заснул уже в своей комнате в вестибюле, и один только раз в отдалении музыкально и нежно прозвенели стекла в шкапах - это Иванов, уходя, запер свой кабинет. За ним простонала входная дверь. Потом уже послышался голос профессора. У кого он спросил - неизвестно.

- Что такое? Ничего не понимаю…

Запоздалый грузовик прошел по улице Герцена, колыхнув старые стены института. Плоская стеклянная чашечка с пинцетами звякнула на столе. Профессор побледнел и занес руку над микроскопом, так, словно мать над дитятей, которому угрожает опасность. Теперь не могло быть и речи о том, чтобы Персиков двинул винт, о нет, он боялся уже, чтобы какая-нибудь посторонняя сила не вытолкнула из поля зрения того, что он увидел.

Было полное белое утро с золотой полосой, перерезавшей кремовое крыльцо института, когда профессор покинул микроскоп и подошел на онемевших ногах к окну. Он дрожащими пальцами нажал кнопку, и черные глухие шторы закрыли утро, и в кабинете ожила мудрая ученая ночь. Желтый и вдохновенный Персиков растопырил ноги и заговорил, уставившись в паркет слезящимися глазами:

- Но как же это так? Ведь это же чудовищно!… Это чудовищно, господа, - повторил он, обращаясь к жабам в террарии, но жабы спали и ничего ему не ответили.

Он помолчал, потом подошел к выключателю, поднял шторы, потушил все огни и заглянул в микроскоп. Лицо его стало напряженным, он сдвинул кустоватые желтые брови.

- Угу, угу, - пробурчал он, - пропал. Понимаю. По-о-нимаю, - протянул он сумасшедше и вдохновенно, глядя на погасший шар над головой, - это просто.

И он вновь опустил шипящие шторы и вновь зажег шар. Заглянул в микроскоп, радостно и как бы хищно осклабился.

- Я его поймаю, - торжественно и важно сказал он, поднимая палец кверху. - Поймаю. Может быть и от солнца.

Опять шторы взвились. Солнце было налицо. Вот оно залило стены института и косяком легло на торцах Герцена. Профессор смотрел в окно, соображая, где будет солнце днем. Он то отходил, то приближался, легонько пританцовывая, и наконец животом лег на подоконник.

Приступил к важной и таинственной работе. Стеклянным колпаком накрыл микроскоп. На синеватом пламени горелки расплавил кусок сургуча и края колокола припечатал к столу, а на сургучных пятнах оттиснул свой большой палец. Газ потушил, вышел и дверь кабинета запер на английский замок.

Полусвет был в коридорах института. Профессор добрался до комнаты Панкрата и долго и безуспешно стучал в нее. Наконец, за дверью послышалось урчанье как бы цепного пса, харканье и мычанье, и Панкрат в полосатых подштанниках, с завязками на щиколотках предстал в светлом пятне. Глаза его дико уставились на ученого, он еще легонько подвывал со сна.

- Панкрат, - сказал профессор, глядя на него поверх очков, - извини, что я тебя разбудил. Вот что, друг, в мой кабинет завтра утром не ходить. Я там работу оставил, которую сдвигать нельзя. Понял?

- У-у-у, по-по-понял, - ответил Панкрат, ничего не поняв. Он пошатывался и рычал.

- Нет, слушай, ты проснись, Панкрат, - молвил зоолог и легонько потыкал Панкрата в ребра, отчего у того на лице получился испуг и некоторая тень осмысленности в глазах. - Кабинет я запер, - продолжал Персиков, - так убирать его не нужно до моего прихода. Понял?

- Слушаю-с, - прохрипел Панкрат.

- Ну вот и прекрасно, ложись спать.

Панкрат повернулся, исчез в двери и тотчас обрушился в постель, а профессор стал одеваться в вестибюле. Он надел серое летнее пальто и мягкую шляпу, затем, вспомнив про картину в микроскопе, уставился на свои калоши, словно видел их впервые. Затем левую надел и на левую хотел надеть правую, но та не полезла.

- Какая чудовищная случайность, что он меня отозвал, - сказал ученый, - иначе я его так бы и не заметил. Но что это сулит?… Ведь это сулит черт знает что такое!…

Профессор усмехнулся, прищурился на калоши и левую снял, а правую надел. - Боже мой! Ведь даже нельзя представить себе всех последствий… - Профессор с презрением ткнул левую калошу, которая раздражала его, не желая налезать на правую, и пошел к выходу в одной калоше. Тут же он потерял носовой платок и вышел, хлопнув тяжелою дверью. На крыльце он долго искал в карманах спички, хлопая себя по бокам, нашел и тронулся по улице с незажженной папиросой во рту.

Ни одного человека ученый не встретил до самого храма. Там профессор, задрав голову, приковался к золотому шлему. Солнце сладостно лизало его с одной стороны.

- Как же раньше я не видал его, какая случайность?… Тьфу, дурак, - профессор наклонился и задумался, глядя на разно обутые ноги, - гм… как же быть? К Панкрату вернуться? Нет, его не разбудишь. Бросить ее, подлую, жалко. Придется в руках нести. - Он снял калошу и брезгливо понес ее.

На старом автомобиле с Пречистенки выехали трое. Двое пьяных и на коленях у них ярко раскрашенная женщина в шелковых шароварах по моде 28-го года.

- Эх, папаша! - крикнула она низким сиповатым голосом. - Что ж ты другую-то калошу пропил!

- Видно, в Альказаре набрался старичок, - завыл левый пьяненький, правый высунулся из автомобиля и прокричал:

- Отец, что, ночная на Волхонке открыта? Мы туда!

Профессор строго посмотрел на них поверх очков, выронил изо рта папиросу и тотчас забыл об их существовании. На Пречистенском бульваре рождалась солнечная прорезь, а шлем Христа начал пылать. Вышло солнце.

Глава 3. Персиков поймал.

Дело было вот в чем. Когда профессор приблизил свой гениальный глаз к окуляру, он впервые в жизни обратил внимание на то, что в разноцветном завитке особенно ярко и жирно выделялся один луч. Луч этот был ярко-красного цвета и из завитка выпадал, как маленькое острие, ну, скажем, с иголку, что ли.

Просто уж такое несчастье, что на несколько секунд луч этот приковал наметанный взгляд виртуоза.

В нем, в луче, профессор разглядел то, что было тысячу раз значительнее и важнее самого луча, непрочного дитяти, случайно родившегося при движении зеркала и объектива микроскопа. Благодаря тому, что ассистент отозвал профессора, амебы пролежали полтора часа под действием этого луча и получилось вот что: в то время, как в диске вне луча зернистые амебы валялись вяло и беспомощно, в том месте, где пролегал красный заостренный меч, происходили странные явления. В красной полосочке кипела жизнь. Серенькие амебы, выпуская ложноножки, тянулись изо всех сил в красную полосу и в ней (словно волшебным образом) оживали. Какая-то сила вдохнула в них дух жизни. Они лезли стаей и боролись друг с другом за место в луче. В нем шло бешеное, другого слова не подобрать, размножение. Ломая и опрокидывая все законы, известные Персикову как свои пять пальцев, они почковались на его глазах с молниеносной быстротой. Они разваливались на части в луче, и каждая из частей в течении 2 секунд становилась новым и свежим организмом. Эти организмы в несколько мгновений достигали роста и зрелости лишь затем, чтобы в свою очередь тотчас же дать новое поколение. В красной полосе, а потом и во всем диске стало тесно, и началась неизбежная борьба. Вновь рожденные яростно набрасывались друг на друга и рвали в клочья и глотали. Среди рожденных лежали трупы погибших в борьбе за существование. Побеждали лучшие и сильные. И эти лучшие были ужасны. Во-первых, они объемом приблизительно в два раза превышали обыкновенных амеб, а во-вторых, отличались какой-то особенной злостью и резвостью. Движения их были стремительны, их ложноножки гораздо длиннее нормальных, и работали они ими, без преувеличения, как спруты щупальцами.

Во второй вечер профессор, осунувшийся и побледневший, без пищи, взвинчивая себя лишь толстыми самокрутками, изучал новое поколение амеб, а в третий день он перешел к первоисточнику, то есть к красному лучу.

Газ тихонько шипел в горелке, опять по улице шаркало движение, и профессор, отравленный сотой папиросою, полузакрыв глаза, откинулся на спинку винтового кресла.

- Да, теперь все ясно. Их оживил луч. Это новый, не исследованный никем, никем не обнаруженный луч. Первое, что придется выяснить, это - получается ли он только от электричества или также и от солнца, - бормотал Персиков самому себе.

И в течение еще одной ночи это выяснилось. В три микроскопа Персиков поймал три луча, от солнца ничего не поймал и выразился так:

- Надо полагать, что в спектре солнца его нет… гм… ну, одним словом, надо полагать, что добыть его можно только от электрического света. - Он любовно поглядел на матовый шар вверху, вдохновенно подумал и пригласил к себе в кабинет Иванова. Он все ему рассказал и показал амеб.

Приват- доцент Иванов был поражен, совершенно раздавлен: как же такая простая вещь, как эта тоненькая стрела, не была замечена раньше, черт возьми! Да кем угодно, и хотя бы им, Ивановым, и действительно это чудовищно! Вы только посмотрите…

- Вы посмотрите, Владимир Ипатьевич! - говорил Иванов, в ужасе прилипая глазом к окуляру. - Что делается?! Они растут на моих глазах… Гляньте, гляньте…

- Я их наблюдаю уже третий день, - вдохновенно ответил Персиков.

Затем произошел между двумя учеными разговор, смысл которого сводился к следующему: приват-доцент Иванов берется соорудить при помощи линз и зеркал камеру, в которой можно будет получить этот луч в увеличенном виде и вне микроскопа. Иванов надеется, даже совершенно уверен, что это чрезвычайно просто. Луч он получит, Владимир Ипатьевич может в этом не сомневаться. Тут произошла маленькая заминка.

- Я, Петр Степанович, когда опубликую работу, напишу, что камеры сооружены вами, - вставил Персиков, чувствуя, что заминочку надо разрешить.

- О, это не важно… Впрочем, конечно…

И заминочка тотчас разрешилась. С этого времени луч поглотил и Иванова. В то время, как Персиков, худея и истощаясь, просиживал дни и половину ночей за микроскопом, Иванов возился в сверкающем от ламп физическом кабинете, комбинируя линзу и зеркала. Помогал ему механик.

Из Германии, после запроса через комиссариат просвещения, Персикову прислали три посылки, содержащие в себе зеркала, двояковыпуклые, двояковогнутые и даже какие-то выпукло- вогнутые шлифованные стекла. Кончилось все это тем, что Иванов соорудил камеру и в нее действительно уловил красный луч. И надо отдать справедливость, уловил мастерски: луч вышел кривой, жирный, сантиметра 4 в поперечнике, острый и сильный.

1- го июня камеру установили в кабинете Персикова, и он жадно начал опыты с икрой лягушек, освещенной лучом. Опыты эти дали потрясающие результаты. В течение двух суток из икринок вылупились тысячи головастиков. Но этого мало, в течение одних суток головастики выросли необычайно в лягушек, и до того злых и прожорливых, что половина их тут же была перелопана другой половиной. Зато оставшиеся в живых начали вне всяких сроков метать икру и в 2 дня уже без всякого луча вывели новое поколение, и при этом совершенно бесчисленное. В кабинете ученого началось черт знает что: головастики расползлись из кабинета по всему институту, в террариях и просто на полу, во всех закоулках завывали зычные хоры, как на болоте. Панкрат, и так боявшийся Персикова как огня, теперь испытывал по отношению к нему одно чувство: мертвенный ужас. Через неделю и сам ученый почувствовал, что шалеет. Институт наполнился запахом эфира и цианистого калия, которым чуть-чуть не отравился Панкрат, не вовремя снявший маску. Разросшееся поколение, наконец, удалось перебить ядами, кабинеты проветрить.

Иванову Персиков сказал так:

- Вы знаете, Петр Степанович, действие луча на дейтероплазму и вообще на яйцеклетку изумительно.

Иванов, холодный и сдержанный джентльмен, перебил профессора необычным тоном:

- Владимир Ипатьевич, что же вы толкуете о мелких деталях, об дейтероплазме. Будем говорить прямо: вы открыли что-то неслыханное, - видимо, с большой потугой, но все же Иванов выдавил из себя слова: - профессор Персиков, вы открыли луч жизни!

Слабая краска показалась на бледных, небритых скулах Персикова.

- Ну-ну-ну, - пробормотал он.

- Вы, - продолжал Иванов, - вы приобретете такое имя… У меня кружится голова. Вы понимаете, - продолжал он страстно, - Владимир Ипатьевич, герои Уэллса по сравнению с вами просто вздор… А я-то думал, что это сказки… Вы помните его «Пищу богов»?

- А, это роман, - ответил Персиков.

- Ну да, господи, известный же!…

- Я забыл его, - ответил Персиков, - помню, читал, но забыл.

- Как же вы не помните, да вы гляньте, - Иванов за ножку поднял со стеклянного стола невероятных размеров мертвую лягушку с распухшим брюхом. На морде ее даже после смерти было злобное выражение, - ведь это же чудовищно!

Глава 4. Попадья Дроздова.

Бог знает почему, Иванов ли тут был виноват, или потому, что сенсационные известия передаются сами собой по воздуху, но только в гигантской кипящей Москве вдруг заговорили о луче и о профессоре Персикове. Правда, как-то вскользь и очень туманно. Известие о чудодейственном открытии прыгало, как подстреленная птица, в светящейся столице, то исчезая, то вновь взвиваясь, до половины июля, когда на 20-й странице газеты «Известия» под заголовком «Новости науки и техники» появилась короткая заметка, трактующая о луче. Сказано было глухо, что профессор IV университета изобрел луч, невероятно повышающий жизнедеятельность низших организмов, и что луч этот нуждается в проверке. Фамилия, конечно, была переврана и напечатано: «Певсиков».

Иванов принес газету и показал Персикову заметку.

- «Певсиков», - проворчал Персиков, возясь с камерой в кабинете, - откуда эти свистуны все знают?

Увы, перевранная фамилия не спасла профессора от событий, и они начались на другой же день, сразу нарушив всю жизнь Персикова.

Панкрат, предварительно постучавшись, явился в кабинет и вручил Персикову великолепную атласную визитную карточку.

- Он тамотко, - робко прибавил Панкрат.

На карточке было напечатано изящным шрифтом:

Альфред Аркадьевич Бронский.

Сотрудник московских журналов «Красный огонек», «Красный перец», «Красный журнал», «Красный прожектор» и газеты «Красная вечерняя газета».

- Гони его к чертовой матери, - монотонно сказал Персиков и смахнул карточку под стол.

Панкрат повернулся и вышел и через пять минут вернулся со страдальческим лицом и со вторым экземпляром той же карточки.

- Ты что же, смеешься? - проскрипел Персиков и стал страшен.

- Из гепею, они говорять, - бледнея, ответил Панкрат.

Персиков ухватился одной рукой за карточку, чуть не перервал ее пополам, а другой швырнул пинцет на стол. На карточке было написано кудрявым почерком:

Очень прошу и извиняюсь, принять меня, многоуважаемый профессор, на три минуты по общественному делу печати и сотрудник сатирического журнала «Красный ворон», издания ГПУ.

- Позови-ка его сюда, - сказал Персиков и задохнулся.

Из- за спины Панкрата тотчас вынырнул молодой человек с гладковыбритым маслянистым лицом. Поражали вечно поднятые, словно у китайца, брови и под ними ни секунды не глядевшие в глаза собеседнику агатовые глазки. Одет был молодой человек совершенно безукоризненно и модно. В узкий и длинный до колен пиджак, широчайшие штаны колоколом и неестественной ширины лакированные ботинки с носами, похожими на копыта. В руках молодой человек держал трость, шляпу с острым верхом и блокнот.

- Что вам надо? - спросил Персиков таким голосом, что Панкрат мгновенно ушел за дверь. - Ведь вам же сказали, что я занят?

Вместо ответа молодой человек поклонился профессору два раза на левый бок и на правый, а затем его глазки колесом прошлись по всему кабинету, и тотчас молодой человек поставил в блокноте знак.

- Я занят, - сказал профессор, с отвращением глядя в глазки гостя, но никакого эффекта не добился, так как глазки были неуловимы.

- Прошу тысячу раз извинения, глубокоуважаемый профессор, заговорил молодой человек тонким голосом, - что я врываюсь к вам и отнимаю ваше драгоценное время, но известие о вашем мировом открытии, прогремевшее по всему миру, заставляет наш журнал просить у вас каких-либо объяснений.

- Какие такие объяснения по всему миру? - заныл Персиков визгливо и пожелтев. - Я не обязан вам давать объяснения и ничего такого… Я занят… страшно занят.

- Над чем вы работаете? - сладко спросил молодой человек и поставил второй знак в блокноте.

- Да я… вы что? Хотите напечатать что-то?

- Да, - ответил молодой человек и вдруг застрочил в блокноте.

- Во-первых, я не намерен ничего опубликовывать, пока я не кончу работы… тем более в этих ваших газетах… Во-вторых, откуда вы все это знаете?… - И Персиков вдруг почувствовал, что теряется.

- Верно ли известие, что вы изобрели луч новой жизни?

- Какой такой новой жизни? - остервенился профессор, - Что вы мелете чепуху! Луч, над которым я работаю, еще далеко не исследован, и вообще ничего еще не известно! Возможно, что он повышает жизнедеятельность протоплазмы…

- Во сколько раз? - торопливо спросил молодой человек.

Персиков окончательно потерялся… «Ну тип. Ведь это черт знает что такое!».

- Что за обывательские вопросы?… Предположим, я скажу, ну, в тысячу раз!…

В глазках молодого человека мелькнула хищная радость.

- Получаются гигантские организмы?

- Да ничего подобного! Ну, правда, организмы, полученные мною, больше обыкновенных… Ну, имеют некоторые новые свойства… Но ведь тут же главное не величие, а невероятная скорость размножения, - сказал на свое горе Персиков и тут же ужаснулся. Молодой человек исписал целую страницу, перелистнул ее и застрочил дальше.

- Вы же не пишите! - уже сдаваясь и чувствуя, что он в руках молодого человека, в отчаянии просипел Персиков. - Что вы такое пишете?

- Правда ли, что в течении двух суток из икры можно получить 2 миллиона головастиков?

- Из какого количества икры? - вновь взбеленяясь, закричал Персиков. - Вы видели когда-нибудь икринку… ну, скажем, - квакши?

- Из полуфунта? - не смущаясь, спросил молодой человек.

Персиков побагровел.

- Кто же так мерит? Тьфу! Что вы такое говорите? Ну, конечно, если взять полфунта лягушачьей икры… тогда пожалуй… черт, ну около этого количества, а, может быть, и гораздо больше!

Бриллианты загорелись в глазах молодого человека, и он в один взмах исчеркал еще одну страницу.

- Правда ли, что это вызовет мировой переворот в животноводстве?

- Что это за газетный вопрос, - завыл Персиков, - и вообще, я не даю вам разрешения писать чепуху. Я вижу по вашему лицу, что вы пишете какую-то мерзость!

- Вашу фотографическую карточку, профессор, убедительнейше прошу, - молвил молодой человек и захлопнул блокнот.

- Что? Мою карточку? Это в ваши журнальчики? Вместе с этой чертовщиной, которую вы там пишете. Нет, нет, нет… И я занят… попрошу вас!…

- Хотя бы старую. И мы вам ее вернем моментально.

- Панкрат! - закричал профессор в бешенстве.

- Честь имею кланяться, - сказал молодой человек и пропал.

Вместо Панкрата послышалось за дверью странное мерное скрипенье машины, кованое постукивание в пол, и в кабинете появился необычайной толщины человек, одетый в блузу и штаны, сшитые из одеяльного драпа. Левая его, механическая, нога щелкала и громыхала, а в руках он держал портфель. Его бритое круглое лицо, налитое желтоватым студнем, являло приветливую улыбку. Он по-военному поклонился профессору и выпрямился, отчего его нога пружинно щелкнула. Персиков онемел.

- Господин профессор, - начал незнакомец приятным сиповатым голосом, - простите простого смертного, нарушившего ваше уединение.

- Вы репортер? - спросил Персиков. - Панкрат!!

- Никак нет, господин профессор, - ответил толстяк, - позвольте представиться - капитан дальнего плавания и сотрудник газеты «Вестник промышленности» при совете народных комиссаров.

- Панкрат!! - истерически закричал Персиков, и тотчас в углу выкинул красный сигнал и мягко прозвенел телефон. - Панкрат! - повторил профессор. - Я слушаю.

- Ферцайен зи битте, герр профессор, - захрипел телефон по-немецки, - дас их штере. Их бин митарбейтер дес Берлинер тагеблатс [1]…

- Панкрат, - закричал в трубку профессор, - бин моменталь зер бешефтигт унд кан зи десхальб этцт нихт эмпфанген [2]! Панкрат!!

А на парадном входе института в это время начались звонки.

- Кошмарное убийство на Бронной улице!! - завывали неестественные сиплые голоса, вертясь в гуще огней между колесами и вспышками фонарей на нагретой июньской мостовой, - кошмарное появление болезни кур у вдовы попадьи Дроздовой с ее портретом!… Кошмарное открытие луча жизни профессора Персикова!!.

Персиков мотнулся так, что чуть не попал под автомобиль на Моховой, и яростно ухватился за газету.

- Три копейки, гражданин! - закричал мальчишка и, вжимаясь в толпу на тротуаре, вновь завыл: - «Красная вечерняя газета», открытие икс-луча!!

Ошеломленный Персиков развернул газету и прижался к фонарному столбу. На второй странице в левом углу в смазанной рамке глянул на него лысый, с безумными и незрячими глазами, с повисшею нижнею челюстью человек, плод художественного творчества Альфреда Бронского. «В.И.Персиков, открывший загадочный красный луч», гласила подпись под рисунком. Ниже под заголовком «Мировая загадка» начиналась статья словами:

Садитесь, - приветливо сказал нам маститый ученый Персиков…

Под статьей красовалась подпись «Альфред Бронский (Алонзо)».

Зеленоватый свет взлетел над крышей университета, на небе выскочили огненные слова «Говорящая газета», и тотчас толпа запрудила Моховую.

«Садитесь!!! - завыл вдруг в рупоре на крыше неприятнейший тонкий голос, совершенно похожий на голос увеличенного в тысячу раз Альфреда Бронского, - приветливо сказал нам маститый ученый Персиков! - Я давно хотел познакомить московский пролетариат с результатами моего открытия…».

Тихое механическое скрипение послышалось за спиною у Персикова и кто-то потянул его за рукав. Обернувшись, он увидал желтое круглое лицо владельца механической ноги. Глаза у того были увлажнены слезами и губы вздрагивали.

- Меня, господин профессор, вы не пожелали познакомить с результатами вашего изумительного открытия, - сказал он печально и глубоко вздохнул. - Пропали мои полтора червячка.

Он тоскливо глядел на крышу университета, где в черной пасти бесновался невидимый Альфред. Персикову почему-то стало жаль толстяка.

- Я, - пробормотал он, с ненавистью ловя слова с неба, - никакого садитесь ему не говорил! Это просто наглец необыкновенного свойства! Вы меня простите, пожалуйста, - но, право же, когда работаешь и врываются… Я не про вас, конечно, говорю…

- Может быть, вы мне, господин профессор, хотя бы описание вашей камеры дадите? - заискивающе и скорбно говорил механический человек. - Ведь вам теперь все равно…

- Из полуфунта икры в течении 3-х дней вылупляется такое количество головастиков, что их нет никакой возможности сосчитать, - ревел невидимка в рупоре.

- Ту-ту, - глухо кричали автомобили на Моховой.

- Го-го-го… Ишь ты, го-го-го - шуршала толпа, задирая головы.

- Каков мерзавец? А? - дрожа от негодования, зашипел Персиков механическому человеку, - как вам это нравится? Да я жаловаться на него буду!

- Возмутительно! - согласился толстяк.

Ослепительнейший фиолетовый луч ударил в глаза профессора, и все кругом вспыхнуло, - фонарный столб, кусок торцовой мостовой, желтая стена, любопытные лица.

- Это вас, господин профессор, - восхищенно шепнул толстяк и повис на рукаве профессора, как гиря. В воздухе что-то заскрежетало.

- А ну их всех к черту! - тоскливо вскричал Персиков, выдираясь с гирей из толпы. - Эй, таксомотор. На Пречистенку!

Облупленная старенькая машина, конструкции 24-го года, заклокотала у тротуара, и профессор полез в ландо, стараясь отцепиться от толстяка.

- Вы мне мешаете, - шипел он и закрывался кулаками от фиолетового света.

- Читали?! Чего оруть?… Профессора Персикова с детишками зарезали на Малой Бронной!! - кричали кругом в толпе.

- Никаких у меня детишек нету, сукины дети, - заорал Персиков и вдруг попал в фокус черного аппарата, застрелившего его в профиль с открытым ртом и яростными глазами.

- Крх… ту… крх… ту, - закричал таксомотор и врезался в гущу.

Толстяк уже сидел в ландо и грел бок профессору.

Глава 5. Куриная история.

В уездном заштатном городке, бывшем Троицке, а ныне Стекловске, Костромской губернии, Стекольного уезда, на крылечко домика на бывшей Соборной, а ныне Персональной улице вышла повязанная платочком женщина в сером платье с ситцевыми букетами и зарыдала. Женщина эта, вдова бывшего соборного протоирея бывшего собора Дроздова, рыдала так громко, что вскорости из домика через улицу в окошко высунулась бабья голова в пуховом платке и воскликнула:

- Что ты, Степановна, али еще?

- Семнадцатая! - разливаясь в рыданиях, ответила бывшая Дроздова.

- Ахти-х-ти-х, - заскулила и закачала головой бабья голова, - ведь это что ж такое? Прогневался господь, истинное слово! Да неужто ж сдохла?

- Да ты глянь, глянь, Матрена, - бормотала попадья, всхлипывая громко и тяжко, - ты глянь, что с ей!

Хлопнула серенькая покосившаяся калитка, бабьи ноги прошлепали по пыльным горбам улицы, и мокрая от слез попадья повела Матрену на свой птичий двор.

Надо сказать, что вдова отца протоирея Савватия Дроздова, скончавшегося в 26-м году от антирелигиозных огорчений, не опустила рук, а основала замечательное куроводство. Лишь только вдовьины дела пошли в гору, вдову обложили таким налогом, что куроводство чуть-чуть не прекратилось, кабы не добрые люди. Они надоумили вдову подать местным властям заявление о том, что она, вдова, основывает трудовую куроводную артель. В состав артели вошла сама Дроздова, верная прислуга ее Матрена и вдовьина глухая племянница. Налог с вдовы сняли, и куроводство ее процвело настолько, что к 28-му году у вдовы на пыльном дворике, окаймленном куриными домишками, ходило до 250 кур, в числе которых были даже кохинхинки. Вдовьины яйца каждое воскресенье появлялись на Стекловском рынке, вдовьиными яйцами торговали в Тамбове, а бывало, что они показывались и в стеклянных витринах магазина бывшего «Сыр и масло Чичкина в Москве».

И вот, семнадцатая по счету с утра брамапутра, любимая хохлатка, ходила по двору и ее рвало. «Эр… рр… урл… урл го-го-го», - выделывала хохлатка и закатывала грустные глаза на солнце так, как будто видела его в последний раз. Перед носом курицы на корточках плясал член артели Матрешка с чашкой воды.

- Хохлаточка, миленькая… Цып-цып-цып… Испей водицы, - умоляла Матрешка и гонялась за клювом хохлатки с чашкой, но хохлатка пить не желала. Она широко раскрывала клюв, задирала голову кверху. Затем ее начинало рвать кровью.

- Господисусе! - вскричала гостья, хлопнув себя по бедрам. - Это что ж такое делается? Одна резаная кровь. Никогда не видала, с места не сойти, чтобы курица, как человек, маялась животом.

Это и были последние напутственные слова бедной хохлатке. Она вдруг кувыркнулась на бок, беспомощно потыкала клювом в пыль и завела глаза. Потом повернулась на спину, обе ноги задрала кверху и осталась неподвижной. Басом заплакала Матрешка, расплескав чашку, и сама попадья - председатель артели, а гостья наклонилась к ее уху и зашептала:

- Степановна, землю буду есть, что кур твоих испортили. Где же это видано! Ведь таких и курьих болезней нет! Это твоих кур кто-то заколдовал.

- Враги жизни моей! - воскликнула попадья к небу. - Что ж они со свету меня сжить хочут?

Словам ее ответил громкий петушиный крик, и затем из курятника выдрался как-то боком, точно беспокойный пьяница из пивного заведения, обдерганный поджарый петух. Он зверски выкатил на них глаз, потоптался на месте, крылья распростер, как орел, но никуда не улетел, а начал бег по двору, по кругу, как лошадь на корде. На третьем круге он остановился, и его стошнило, потом он стал харкать и хрипеть, наплевал вокруг себя кровавых пятен, повернулся, и лапы его уставились к солнцу, как мачты. Женский вой огласил двор. И в куриных домиках ему отвело беспокойное клохтанье, хлопанье и возня.

- Ну, не порча? - победоносно спросила гостья. - Зови отца Сергия, пущай служит.

В шесть часов вечера, когда солнце сидело низко огненною рожею между рожами молодых подсолнухов, на дворе куроводства отец Сергий, настоятель соборного храма, закончив молебен, вылезал из епитрахили. Любопытные головы людей торчали над древненьким забором и в щелях его. Скорбная попадья, приложившаяся к кресту, густо смочила канареечный рваный рубль слезами и вручила его отцу Сергию, на что тот, вздыхая, заметил что-то насчет того, что вот, мол, господь прогневался на нас. Вид при этом у отца Сергия был такой, что он прекрасно знает, почему именно прогневался господь, но только не скажет.

Засим толпа с улицы разошлась, а так как куры ложатся рано, то никто и не знал, что у соседа попадьи Дроздовой в курятнике издохло сразу трое кур и петух. Их рвало так же, как и дроздовских кур, но только смерти произошли в запертом курятнике и тихо. Петух свалился с насеста вниз головой и в такой позиции кончился. Что касается кур вдовы, то они прикончились тотчас после молебна и к вечеру в курятниках было мертво и тихо, лежала грудами закоченевшая птица.

На утро город встал, как громом пораженный, потому что история приняла размеры странные и чудовищные. На Персональной улице к полудню осталось в живых только три курицы, в крайнем домике, где снимал квартиру уездный фининспектор, но и те издохли к часу дня. А к вечеру городок Стекловск гудел и кипел, как улей, и по нем катилось грозное слово «мор». Фамилия Дроздовой попала в местную газету «Красный боец», в статье под заголовком: «Неужели куриная чума?», а оттуда пронеслось в Москву.

Жизнь профессора Персикова приняла окраску странную, беспокойную и волнующую. Одним словом, работать в такой обстановке было просто невозможно. На другой день после того, как он развязался с Альфредом Бронским, ему пришлось выключить у себя в кабинете в институте телефон, снявши трубку, а вечером, проезжая в трамвае по Охотному ряду, профессор увидел самого себя на крыше огромного дома с черною надписью «Рабочая газета». Он, профессор, дробясь, и зеленея, и мигая, лез в ландо такси, а за ним, цепляясь за рукав, лез механический шар в одеяле. Профессор на крыше, на белом экране, закрывался кулаками от фиолетового луча. Засим выскочила огненная надпись:

Профессор Персиков, едучи в авто, дает объяснение нашему знаменитому репортеру капитану Степанову.

И точно: мимо храма Христа, по Волхонке, проскочил зыбкий автомобиль и в нем барахтался профессор, и физиономия у него была, как у затравленного волка.

- Это какие-то черти, а не люди, - сквозь зубы пробормотал зоолог и проехал.

Того же числа вечером, вернувшись к себе на Пречистенку, зоолог получил от экономки, Марьи Степановны, 17 записок с номерами телефонов, кои звонили к нему во время его отсутствия, и словесное заявление Марьи Степановны, что она замучилась. Профессор хотел разодрать записки, но остановился, потому что против одного из номеров увидал приписку: «Народный комиссар здравоохранения».

- Что такое? - искренне недоумевал ученый чудак. - Что с ними такое сделалось?

В 10 с 1/4 того же вечера раздался звонок, и профессор вынужден был беседовать с неким ослепительным по убранству гражданином. Принял его профессор благодаря визитной карточке, на которой было изображено (без имени и фамилии):

Полномочный шеф торговых отделов иностранных представительств при Республике советов.

- Черт бы его взял, - прорычал Персиков, бросил на зеленое сукно лупу и какие-то диаграммы и сказал Марье Степановне:

- Позовите его сюда, в кабинет, этого самого уполномоченного.

- Чем могу служить? - спросил Персиков таким тоном, что шефа несколько передернуло. Персиков пересадил очки с переносицы на лоб, затем обратно и разглядел визитера. Тот весь светился лаком и драгоценными камнями и в правом глазу у него сидел монокль. «Какая гнусная рожа», почему-то подумал Персиков.

Начал гость издалека, именно попросил разрешения закурить сигару, вследствие чего Персиков с большой неохотой пригласил его сесть. Далее гость произнес длинные извинения по поводу того, что он пришел слишком поздно: «но… господина профессора невозможно днем никак пойма… хи-хи… пардон… застать» (гость, смеясь, всхлипывал, как гиена).

- Да, я занят! - так коротко ответил Персиков, что судорога вторично прошла по гостю.

Тем не менее он позволил себе беспокоить знаменитого ученого:

- Время - деньги, как говорится… сигара не мешает профессору?

- Мур-мур-мур, - ответил Персиков. Он позволил…

- Профессор ведь открыл луч жизни?

- Помилуйте, какой такой жизни?! Это выдумки газетчиков! - оживился Персиков.

- Ах, нет, хи-хи-хи… он прекрасно понимает ту скромность, которая составляет истинное украшение всех настоящих ученых… о чем же говорить… Сегодня есть телеграммы… В мировых городах, как-то: Варшаве и Риге, уже все известно насчет луча. Имя проф. Персикова повторяет весь мир… Весь мир следит за работой проф. Персикова, затаив дыхание… Но всем прекрасно известно, как тяжко положение ученых в советской России. Антр ну суа ди [3]… Здесь никого нет посторонних?… Увы, здесь не умеют ценить ученые труды, так вот он хотел бы переговорить с профессором… Одно иностранное государство предлагает профессору Персикову совершенно бескорыстно помощь в его лабораторных работах. Зачем здесь метать бисер, как говорится в священном писании. Государству известно, как тяжко профессору пришлось в 19-м году и 20-м во время этой хи-хи… революции. Ну, конечно, строгая тайна… профессор ознакомит государство с результатами работы, а оно за это финансирует профессора. Ведь он построил камеру, вот интересно было бы ознакомиться с чертежами этой камеры…

И тут гость вынул из внутреннего кармана пиджака белоснежную пачку бумажек…

Какой- нибудь пустяк, 5000 рублей, например, задатку, профессор может получить сию же минуту… И расписки не надо… Профессор даже обидит полномочного торгового шефа, если заговорит о расписке.

- Вон!!! - вдруг гаркнул Персиков так страшно, что пианино в гостиной издало звук на тонких клавишах.

Гость исчез так, что дрожащий от ярости Персиков через минуту и сам уже сомневался, был ли он или это галлюцинация.

- Его калоши?! - выл через минуту Персиков в передней.

- Они забыли, - отвечала дрожащая Марья Степановна.

- Выкинуть их вон!

- Куда же я их выкину. Они придут за ними.

- Сдать их в домовой кабинет. Под расписку. Чтоб не было духу этих калош! В комитет! Пусть примут шпионские калоши!…

Марья Степановна, крестясь, забрала великолепные калоши и унесла их на черный ход. Там постояла за дверью, а потом калоши спрятала в кладовку.

- Сдали? - бушевал Персиков.

- Сдала.

- Расписку мне.

- Да, Владимир Ипатьевич. Да неграмотный же председатель!…

- Сию. Секунду. Чтоб. Была. Расписка. Пусть за него какой-нибудь грамотный сукин сын распишется!

Марья Степановна только покрутила головой, ушла и вернулась через 1/4 часа с запиской:

«Получено в фонд от проф. Персикова 1 /одна/ па кало. Колесов».

- А это что?

- Жетон-с.

Персиков жетон истоптал ногами, а расписку спрятал под пресс. Затем какая-то мысль омрачила его крутой лоб. Он бросился к телефону, вытрезвонил Панкрата в институте и спросил у него: «Все ли благополучно?». Панкрат нарычал что-то такое в трубку, из чего можно было понять, что, по его мнению, все благополучно. Но Персиков успокоился только на одну минуту. Хмурясь, он уцепился за телефон и наговорил в трубку такое:

- Дайте мне эту, как ее, Лубянку. Мерси… Кому тут из вас надо сказать… у меня тут какие-то подозрительные субъекты в калошах ходят, да… Профессор IV университета Персиков…

Трубка вдруг резко оборвала разговор, Персиков отошел, ворча сквозь зубы какие-то бранные слова.

- Чай будете пить, Владимир Ипатьевич? - робко осведомилась Марья Степановна, заглянув в кабинет.

- Не буду я пить никакого чаю… мур-мур-мур, и черт их всех возьми… как взбесились все равно.

Ровно через десять минут профессор принимал у себя в кабинете новых гостей. Один из них, приятный, круглый и очень вежливый, был в скромном защитном военном френче и рейтузах. На носу у него сидело, как хрустальная бабочка, пенсне. Вообще он напоминал ангела в лакированных сапогах. Второй, низенький, страшно мрачный, был в штатском, но штатское на нем сидело так, словно оно его стесняло. Третий гость вел себя особенно, он не вошел в кабинет профессора, а остался в полутемной передней. При этом освещенный и пронизанный стручками табачного дыма кабинет был ему насквозь виден. На лице этого третьего, который был тоже в штатском, красовалось дымчатое пенсне.

Двое в кабинете совершенно замучили Персикова, рассматривая визитную карточку, расспрашивая о пяти тысячах и заставляя описывать наружность гостя.

- Да черт его знает, - бубнил Персиков, - ну противная физиономия. Дегенерат.

- А глаз у него не стеклянный? - спросил маленький хрипло.

- А черт его знает. Нет, впрочем, не стеклянный, бегают глаза.

- Рубинштейн? - вопросительно и тихо отнесся ангел к штатскому маленькому. Но тот хмуро и отрицательно покачал головой.

- Рубинштейн не даст без расписки, ни в коем случае, забурчал он, - это не рубинштейнова работа. Тут кто-то покрупнее.

История о калошах вызвала взрыв живейшего интереса со стороны гостей. Ангел молвил в телефон домовой конторы только несколько слов: «Государственное политическое управление сию минуту вызывает секретаря домкома Колесова в квартиру профессора Персикова с калошами», - и Колесов тотчас, бледный, появился в кабинете, держа калоши в руках.

- Васенька! - негромко окликнул ангел того, который сидел в передней. Тот вяло поднялся и словно развинченный плелся в кабинет. Дымчатые стекла совершенно поглотили его глаза.

- Ну? - спросил он лаконически и сонно.

- Калоши.

Дымные глаза скользнули по калошам, и при этом Персикову почудилось, что из-под стекол вбок, на одно мгновенье, сверкнули вовсе не сонные, а наоборот, изумително колючие глаза. Но они моментально угасли.

- Ну, Васенька?

Тот, кого называли Васенькой, ответил вялым голосом:

- Ну что тут, ну. Пеленжковского калоши.

Немедленно фонд лишился подарка профессора Персикова. Калоши исчезли в газетной бумаге. Крайне обрадовавшийся ангел во френче встал и начал жать руку профессору, и даже произнес маленький спич, содержание которого сводилось к следующему: это делает честь профессору… Профессор может быть спокоен… Больше никто его не потревожит, ни в институте, ни дома… меры будут приняты, камеры его в совершеннейшей безопасности…

- А нельзя ли, чтобы вы репортеров расстреляли? - спросил Персиков, глядя поверх очков.

Этот вопрос развеселил чрезвычайно гостей. Не только хмурый маленький, но даже дымчатый улыбнулся в передней. Ангел, искрясь и сияя, объяснил, что это невозможно.

- А это что за каналья у меня была?

Тут все перестали улыбаться, и ангел ответил уклончиво, что это так, какой-нибудь мелкий аферист, не стоит обращать внимания… тем не менее он убедительно просит гражданина профессора держать в полной тайне происшествие сегодняшнего вечера, и гости ушли.

Персиков вернулся в кабинет, к диаграммам, но заниматься ему все-таки не пришлось. Телефон выбросил огненный кружочек, и женский голос предложил профессору, если он желает жениться на вдове интересной и пылкой, квартиру в семь комнат. Персиков завыл в трубку:

- Я вам советую лечиться у профессора Россолимо… - и получил второй звонок.

Тут Персиков немного обмяк, потому что лицо достаточно известное звонило из Кремля, долго и сочувственно расспрашивало Персикова о его работе и изъявило желание навестить лабораторию. Отойдя от телефона, Персиков вытер лоб и трубку снял. Тогда в верхней квартире загремели страшные трубы и полетели вопли Валкирий, - радиоприемник у директора суконного треста принял вагнеровский концерт в Большом театре. Персиков под вой и грохот, сыплющийся с потолка, заявил Марье Степановне, что он уедет из Москвы, что он будет судиться с директором, что он сломает ему этот приемник, потому что, очевидно, задались целью его выжить вон. Он разбил лупу и лег спать в кабинете на диване и заснул под нежные переборы клавишей знаменитого пианиста, прилетевшие из Большого театра.

Сюрпризы продолжались и на следующий день. Приехав на трамвае к институту, Персиков застал на крыльце неизвестного ему гражданина в модном зеленом котелке. Тот внимательно оглядел Персикова, но не отнесся к нему ни с какими вопросами, и поэтому Персиков его стерпел. Но в передней института кроме растерянного Панкрата навстречу Персикову поднялся второй котелок и вежливо его приветствовал:

- Здравствуйте, гражданин профессор.

- Что вам надо? - страшно спросил Персиков, сдирая при помощи Панкрата с себя пальто. Но котелок быстро утихомирил Персикова, нежнейшим голосом нашептав, что профессор напрасно беспокоится. Он, котелок, именно затем здесь и находится, чтобы избавить профессора от всяких назойливых посетителей… Что профессор может быть спокоен не только за двери кабинета, но даже и за окна. Засим неизвестный отвернул на мгновение борт пиджака и показал профессору какой-то значок.

- Гм… однако, у вас здорово поставлено дело, - промычал Персиков и прибавил наивно, - а что вы здесь будете есть?

На это котелок усмехнулся и объяснил, что его будут сменять.

Три дня после этого прошли великолепно. Навещали профессора два раза из Кремля, да один раз были студенты, которых Персиков экзаменовал. Студенты порезались все до единого, и по их лицам было видно, что теперь уже Персиков возбуждает в них просто суеверный ужас.

- Поступайте в кондуктора! Вы не можете заниматься зоологией, - неслось из кабинета.

- Строг? - спрашивал котелок у Панкрата.

- У, не приведи бог, - отвечал Панкрат, - ежели какой-нибудь и выдержит, выходит, голубчик, из кабинета и шатается. Семь потов с него сойдет. И сейчас в пивную.

За всеми этими делишками профессор не заметил трех суток, но на четвертые его вновь вернули к действительной жизни, и причиной этого был тонкий и визгливый голос с улицы.

- Владимир Ипатьич! - прокричал голос в открытое окно кабинета с улицы Герцена. Голосу повезло: Персиков слишком переутомился за последние дни. В этот момент он как раз отдыхал, вяло и расслабленно смотрел глазами в красных кольцах и курил в кресле. Он больше не мог. И поэтому даже с некоторым любопытством выглянул в окно и увидал на тротуаре Альфреда Бронского. Профессор сразу узнал титулованного обладателя карточки по остроконечной шляпе и блокноту. Бронский нежно и почтительно поклонился окну.

- Пару минуточек, дорогой профессор, - заговорил Бронский, напрягая голос, с тротуара, - я только один вопрос и чисто зоологический. Позвольте предложить?

- Предложите, - лаконически и иронически ответил Персиков и подумал: «Все-таки в этом мерзавце есть что-то американское».

- Что вы скажете за кур, дорогой профессор? - крикнул Бронский, сложив руки щитком.

Персиков изумился. Сел на подоконник, потом слез, нажал кнопку и закричал, тыча пальцем в окно:

- Панкрат, впусти этого, с тротуара.

Когда Бронский появился в кабинете, Персиков настолько простер свою ласковость, что рявкнул ему:

- Садитесь!

И Бронский, восхищенно улыбаясь, сел на винтящийся табурет.

- Объясните мне, пожалуйста, - заговорил Персиков, - вы пишите там, в этих ваших газетах?

- Точно так, - почтительно ответил Альфред.

- И вот мне непонятно, как вы можете писать, если вы не умеете даже говорить по-русски. Что это за «пара минуточек» и «за кур»? Вы, вероятно, хотели спросить «насчет кур»?

Бронский почтительно рассмеялся:

- Валентин Петрович исправляет.

- Кто это такой Валентин Петрович?

- Заведующий литературной частью.

- Ну, ладно. Я, впрочем, не филолог. В сторону вашего Петровича! Что именно вам желательно знать насчет кур?

- Вообще все, что вы скажете, профессор.

Тут Бронский вооружился карандашом. Победные искры взметнулись в глазах Персикова.

- Вы напрасно обратились ко мне, я не специалист по пернатым. Вам лучше всего было бы обратиться к Емельяну Ивановичу Португалову, в I-м университете. Я лично знаю весьма мало…

Бронский восхищенно улыбнулся, давая понять, что он понял шутку дорогого профессора. «Шутка - мало!» - черкнул он в блокноте.

- Впрочем, если вам интересно, извольте. Куры или гребенчатые… род птиц из отряда куриных. Из семейства фазановых… - заговорил Персиков громким голосом и глядя не на Бронского, а куда-то в даль, перед ним подразумевались тысяча человек… - из семейства фазановых… фазанидэ. Представляют собою птиц с мясисто-кожным гребнем и двумя лопастями под нижней челюстью… гм… хотя, впрочем, бывает и одна в середине подбородка… Ну, что же еще. Крылья короткие и округленные. Хвост средней длины, несколько ступенчатый, даже, я бы сказал, крышеобразный, средние перья серпообразно изогнуты… Панкрат, принеси из модельного кабинета модель номер 705, разрезной петух… Впрочем, вам это не нужно?… Панкрат, не приноси модели… Повторяю вам, я не специалист, идите к Португалову. Ну-с, мне лично известно шесть видов дикоживущих кур… Гм… Португалов знает больше… В Индии и на Малайском архипелаге. Например, Банкивский петух или Казинту, он водится в предгорьях Гималаев, по всей Индии, в Ассаме, в Бирме… Вилохвостый петух или Галлюс Вариус на Ломбоке, Сумбаве и Флорес. А на острове Яве имеется замечательный петух Галлюс Энеус, на юго-востоке Индии могу вам рекомендовать очень красивого Зоннератова петуха… Я вам покажу рисунок. Что же касается Цейлона, то на нем мы встречаем петуха Стенли, больше он нигде не водится.

Бронский сидел, вытаращив глаза, и строчил.

- Еще что-нибудь вам сообщить?

- Я бы хотел что-нибудь узнать насчет куриных болезней, - тихонечко шепнул Альфред.

- Гм, не специалист я… вы Португалова спросите… А впрочем… Ну, ленточные глисты, сосальщики, чесоточный клещ, железница, птичий клещ, куриная вошь или пухоед, блохи, куриная холера, крупозно-дифтерийное воспаление слизистых оболочек… Пневмокониоз, туберкулез, куриные парши… мало ли, что может быть… (искры прыгали в глазах Персикова)… отравление, например, бешеницей, опухоли, английская болезнь, желтуха, ревматизм, грибок Ахорион Шенляйни… очень интересная болезнь: при заболевании на гребне образуются маленькие пятна, похожие на плесень…

Бронский вытер пот со лба цветным носовым платком.

- А какая же, по-вашему мнению, профессор, причина теперешней катастрофы?

- Какой катастрофы?

- Как, разве вы не читали, профессор? - удивился Бронский и вытащил из портфеля измятый лист газеты «Известия».

- Я не читаю газет, - ответил Персиков и насупился.

- Но почему же, профессор? - нежно спросил Альфред.

- Потому что они чепуху какую-то пишут, - не задумываясь, ответил Персиков.

- Но как же, профессор? - мягко шепнул Бронский и развернул лист.

- Что такое? - спросил Персиков и даже поднялся с места. Теперь искры запрыгали в глазах у Бронского. Он подчеркнул острым, лакированным пальцем невероятнейшей величины заголовок через всю страницу газеты «Куриный мор в республике».

- Как? - спросил Персиков, сдвигая на лоб очки…

Глава 6. Москва в июне 1928 года.

Она светилась, огни танцевали, гасли и вспыхивали. На театральной площади вертелись белые фонари автобусов, зеленые огни трамваев, над бывшим Мюр и Мерилизом, над десятым надстроенным на него этажом, прыгала электрическая разноцветная женщина, выбрасывая по буквам разноцветные слова: «Рабочий кредит». В сквере против Большого театра, где бил ночью разноцветный фонтан, толкалась и гудела толпа. А над Большим театром гигантский рупор завывал:

- Антикуриные прививки в Лефортовском ветеринарном институте дала блестящие результаты. Количество куриных смертей за сегодняшнее число уменьшилось вдвое.

Затем рупор менял тембр, что-то рычало в нем, над театром вспыхивала и угасала зеленая струя, и рупор жаловался басом:

- Образована чрезвычайная комиссия по борьбе с куриной чумой в составе наркомздрава, наркомзема, заведующего животноводством товарища Птахи-Поросюка, профессоров Персикова и Португалова… и товарища Рабиновича!… Новые попытки интервенции!… - хохотал и плакал как шакал, рупор, - в связи с куриною чумой!

Театральный проезд, Неглинный и Лубянка пылали белыми и фиолетовыми полосами, брызгали лучами, выли сигналами, клубились пылью. Толпы народа теснились у стен у больших листов объявлений, освещенных резкими красными рефлекторами:

Под угрозой тягчайшей ответственности воспрещается населению употреблять в пищу куриное мясо и яйца. Частные торговцы при попытке продажи их на рынках подвергаются уголовной ответственности с конфискацией всего имущества. Все граждане, владеющие яйцами, должны в срочном порядке сдать их в районные отделения милиции.

На крыше «Рабочей газеты» на экране грудой до самого неба лежали куры, и зеленоватые пожарные, дробясь и искрясь, из шлангов поливали их керосином. Затем красные волны ходили по экрану, неживой дым распухал и мотался клочьями, полз струей, выскакивала огненная надпись:

Сожжение куриных трупов на Ходынке.

Слепыми дырами глядели среди бешено пылающих витрин магазинов, торгующих до 3 часов ночи, с двумя перерывами на обед и ужин, заколоченные окна под вывесками: «Яичная торговля. За качество гарантия». Очень часто, тревожно завывая, мимо милиционеров проносились шипящие машины с надписью: «Мосздравотдел. Скорая помощь».

- Обожрался еще кто-то гнилыми яйцами, - шуршали в толпе.

В Петровских линиях зелеными и оранжевыми фонарями сиял знаменитый на весь мир ресторан «Ампир», и в нем на столиках, у переносных телефонов, лежали картонные вывески, залитые пятнами ликеров:

По распоряжению - омлета нет. Получены свежие устрицы.

В Эрмитаже, где бусинками жалобно горели китайские фонарики в неживой, задушенной зелени, на убивающей глаза своим пронзительным светом эстраде куплетисты Шрамс и Карманчиков пели куплеты, сочиненные поэтами Ардо и Аргуевым:

Ах, мама, что я буду делать.

Без яиц?…

- и грохотали ногами в чечетке.

Театр покойного Всеволода Мейерхольда, погибшего, как известно, в 1927 году при постановке пушкинского «Бориса Годунова», когда обрушились трапеции с голыми боярами, выбросил движущуюся разных цветов электрическую вывеску, возвещавшую пьесу писателя Эрендорга «Курий дох» в постановке ученика Мейерхольда, заслуженного режиссера республики Кухтермана. Рядом, в Аквариуме, переливаясь рекламными огнями и блестя полуобнаженным женским телом, в зелени эстрады, под гром аплодисментов, шло обозрение писателя Ленивцева «Курицыны дети». А по Тверской, с фонариками по бокам морд, шли вереницею цирковые ослики, несли на себе сияющие плакаты:

В театре Корш возобновляется «Шантеклэр» Ростана.

Мальчишки-газетчики рычали и выли между колес моторов:

- Кошмарная находка в подземелье! Польша готовится к кошмарной войне!!. Кошмарные опыты профессора Персикова!!

В цирке бывшего Никитина, на приятно пахнущей навозом коричневой жирной арене мертвенно-бледный клоун Бом говорил распухшему в клетчатой водянке Биму:

- Я знаю, отчего ты такой печальный!

- Отциво? - пискливо спрашивал Бим.

- Ты зарыл яйца в землю, а милиция 15-го участка их нашла.

- Га-га-га-га, - смеялся цирк так, что в жилах стыла радостно и тоскливо кровь и под стареньким куполом веяли трапеции и паутина.

- А-ап! - пронзительно кричали клоуны, и кормленая белая лошадь выносила на себе чудной красоты женщину, на стройных ногах, в малиновом трико.

Не глядя ни на кого, никого не замечая, не отвечая на подталкивания и тихие и нежные зазывания проституток, пробирался по Моховой, вдохновенный и одинокий, увенчанный неожиданной славой Персиков к огненным часам у манежа. Здесь, не глядя кругом, поглощенный своими мыслями, он столкнулся со странным, старомодным человеком, пребольно ткнувшись пальцами прямо в деревянную кобуру револьвера, висящего у человека на поясе.

- Ах, черт! - пискнул Персиков. - Извините.

- Извиняюсь, - ответил встречный неприятным голосом, и кое-как они расцепились в людской каше. И профессор, направляясь на Пречистенку, тотчас забыл о столкновении.

Глава 7. Рокк.

Неизвестно, точно ли хороши были лефортовские ветеринарные прививки, умелы ли заградительные самарские отряды, удачны ли крутые меры, принятые по отношению к скупщикам яиц в Калуге и Воронеже, успешно ли работала чрезвычайная московская комиссия, но хорошо известно, что через две недели после последнего свидания Персикова с Альфредом в смысле кур в Союзе республик было совершенно чисто. Кое-где в двориках уездных городков валялись куриные сиротливые перья, вызывая слезы на глазах, да в больницах попадались последние из жадных, доканчивая кровавый понос со рвотой. Людских смертей, к счастью, на всю республику было не более тысячи. Больших беспорядков тоже не последовало. Обьявился было, правда, в Волоколамске пророк, возвестивший, что падеж кур вызван ни кем иным как комиссарами, но особого успеха не имел. На волоколамском базаре побили нескольких милиционеров, отнимавших кур у баб, да выбили стекла в местном почтово-телеграфном отделении. По счастью, расторопные волоколамские власти приняли меры, в результате которых, во-первых, пророк прекратил свою деятельность, во-вторых, стекла на телеграфе вставили.

Дойдя на севере до Архангельска и Сюмкина Выселка, мор остановился сам собой по той причине, что идти ему было дальше некуда, - в Белом море, как известно, куры не водятся. Остановился он и во Владивостоке, ибо далее был океан. На далеком юге - пропал и затих где-то в выжженых пространствах Ордубата, Джудьбы и Карабулака, а на западе удивительным образом задержался как раз на польской и румынской границах. Климат, что ли, там был иной или сыграли роль заградительные кордонные меры, принятые соседними правительствами, но факт тот, что мор дальше не пошел. Заграничная пресса жадно обсуждала неслыханный в истории падеж, а правительство советских республик, не поднимая никакого шума, работало не покладая рук. Чрезвычайная комиссия по борьбе с куриной чумой переименовалась в чрезвычайную комиссию по поднятию и возрождению куроводства в республике, пополнилась новой чрезвычайной тройкой, в составе шестнадцати товарищей. Был основан «Доброкур», почетными товарищами председателя в который вошли Персиков и Португалов. В газетах под их портретами появились заголовки: «Массовая закупка яиц за границей» и «Господин Юз хочет сорвать яичную компанию». Прогремел на всю Москву ядовитый фельетон журналиста Колечкина, заканчивающийся словами:

Не зарьтесь, господин Юз, на наши яйца, - у вас есть свои!

Профессор Персиков совершенно измучился и заработался в последние три недели. Куриные события выбили его из колеи и навалили на него двойную тяжесть. Целыми вечерами ему приходилось работать в заседании куриных комиссий и время от времени выносить длинные беседы то с Альфредом Бронским, то с механическим толстяком. Пришлось вместе с профессором Португаловым и приват-доцентом Ивановым и Борнгартом анатомировать и микроскопировать кур в поисках бациллы чумы и даже в течение трех вечеров на скорую руку написать брошюру: «Об изменениях печени у кур при чуме».

Работал Персиков без особого жара в куриной области, да оно и понятно, - вся его голова была полна другим - основным и важным - тем, от чего его оторвала куриная катастрофа, т. е. от красного луча. Расстраивая здоровье, урывая часы у сна и еды, порою не возвращаясь на Пречистенку, а засыпая на клеенчатом диване в кабинете института, Персиков ночи напролет возился у камеры и микроскопа.

К концу июля гонка несколько стихла. Дела переименованной комиссии вошли в нормальное русло, и Персиков вернулся к нарушенной работе. Микроскопы были заряжены новыми препаратами, в камере под лучом зрела со сказочной быстротой рыбья и лягушачья икра. Из Кенигсберга на аэроплане привезли специально заказанные стекла, и в последних числах июля, под наблюдением Иванова, механики соорудили две новых больших камеры, в которых луч достигал у основания ширины папиросной коробки, а в раструбе - целого метра. Персиков радостно потер руки и начал готовиться к каким-то таинственным и сложным опытам. Прежде всего, он по телефону сговорился с народным комиссаром просвещения, и трубка наквакала ему самое любезное и всяческое содействие, а затем Персиков по телефону же вызвал товарища Птаху-Поросюка, заведующего отделом животноводства при верховной комиссии. Встретил Персиков со стороны Птахи самое теплое внимание. Дело шло о большом заказе за границей для профессора Персикова. Птаха сказал в телефон, что он тотчас телеграфирует в Берлин и Нью-Йорк. После этого из Кремля осведомились, как у Персикова идут дела, и важный и ласковый голос спросил, не нужен ли Персикову автомобиль?

- Нет, благодарю вас. Я предпочитаю ездить в трамвае, - ответил Персиков.

- Но почему же? - спросил таинственный голос и снисходительно усмехнулся.

С Персиковым все вообще разговаривали или с почтением и ужасом, или же ласково усмехаясь, как маленькому, хоть и крупному ребенку.

- Он быстрее ходит, - ответил Персиков, после чего звучный басок в телефон ответил:

- Ну, как хотите.

Прошла еще неделя, причем Персиков, все более отдаляясь от затихающих куриных вопросов, всецело погрузился в изучение луча. Голова его от бессонных ночей и переутомления стала светла, как бы прозрачна и легка. Красные кольца не сходили теперь с его глаз, и почти всякую ночь Персиков ночевал в институте… Один раз он покинул зоологическое прибежище, чтобы в громадном зале Цекубу на Пречистенке сделать доклад о своем луче и о действии его на яйцеклетку. Это был гигантский триумф зоолога-чудака. В колонном зале от всплеска рук что-то сыпалось и рушилось с потолков и шипящие дуговые трубки заливали светом черные смокинги цекубистов и белые платья женщин. На эстраде, рядом с кафедрой, сидела на стеклянном столе, тяжко дыша и серея, на блюде влажная лягушка величиною с кошку. На эстраду бросали записки. В числе их было семь любовных, и их Персиков разорвал. Его силой вытаскивал на эстраду представитель Цекубу, чтобы кланяться. Персиков кланялся раздраженно, руки у него были потные, мокрые, и черный галстук сидел не под подбородком, а за левым ухом. Перед ним в дыхании и в тумане были сотни желтых лиц и мужских белых грудей, и вдруг желтая кобура пистолета мелькнула и пропала где-то за белой колонной. Персиков ее смутно заметил и забыл. Но, уезжая после доклада, спускаясь по малиновому ковру лестницы, он вдруг почувствовал себя нехорошо. На миг заслонило черным яркую люстру в вестибюле, и Персикову стало смутно, тошновато… Ему почудилась гарь, показалось, что кровь течет у него липко и жарко по шее… И дрожащею рукой схватился профессор за перила.

- Вам нехорошо, Владимир Ипатьевич? - набросились со всех сторон встревоженные голоса.

- Нет, нет, - ответил Персиков, оправляясь, - просто я переутомился… да… Позвольте мне стакан воды.

Был очень солнечный августовский день. Он мешал профессору, поэтому шторы были опущены. Один гибкий на ножке рефлектор бросал пучок острого света на стеклянный стол, заваленный инструментами и стеклами. Отвалив спинку винтящегося кресла, Персиков в изнеможении курил и сквозь полосы дыма смотрел мертвыми от усталости, но довольными глазами в приоткрытую дверь камеры, где, чуть подогревая и без того душный и нечистый воздух в кабинете, тихо лежал красный сноп луча.

В дверь постучали.

- Ну? - спросил Персиков.

Дверь мягко скрипнула, и вошел Панкрат. Он сложил руки по швам и, бледнея от страха перед божеством, сказал так:

- Там до вас, господин профессор, Рокк пришел.

Подобие улыбки показалось на щеках ученого. Он сузил глазки и молвил:

- Это интересно. Только я занят.

- Они говорят, что с казенной бумагой с Кремля.

- Рок с бумагой? Редкое сочетание, - вымолвил Персиков и добавил, - ну-ка, давай его сюда!

- Слушаю-с, - ответил Панкрат и как уж исчез за дверью.

Через минуту она скрипнула опять, и появился на пороге человек. Персиков скрипнул на винте и уставился в пришедшего поверх очков через плечо. Персиков был слишком далек от жизни, он ею не интересовался, но тут даже Персикову бросилась в глаза основная и главная черта вошедшего человека. Он был страшно старомоден. В 1919 году этот человек был бы совершенно уместен на улицах столицы, он был бы терпим в 1924 году, в начале его, но в 1928 году он был странен. В то время, как наиболее даже отставшая часть пролетариата - пекаря - ходили в пиджаках, когда в Москве редкостью был френч - старомодный костюм, оставленный окончательно в конце 1924 года, на вошедшем была кожаная двубортная куртка, зеленые штаны, на ногах обмотки и штиблеты, а на боку огромный старой конструкции пистолет маузер в желтой кобуре. Лицо вошедшего произвело на Персикова то же впечатление, что и на всех - крайне неприятное впечатление. Маленькие глазки сомтрели на весь мир изумленно и в то же время уверенно, что-то развязное было в коротких ногах с плоскими ступнями. Лицо иссиня-бритое. Персиков сразу нахмурился. Он безжалостно похрипел винтом и, глядя на вошедшего уже не поверх очков, а сквозь них, молвил:

- Вы с бумагой? Где же она?

Вошедший, видимо, был ошеломлен тем, что увидел. Вообще он был мало способен смущаться, но тут смутился. Судя по глазкам, его поразил прежде всего шкап в 12 полок, уходивший в потолок и битком набитый книгами. Затем, конечно, камеры, в которых, как в аду, мерцал малиновый, разбухший в стеклах луч. И сам Персиков в полутьме у острой иглы луча, выпадавшего из рефлектора, был достаточно странен и величественен в винтовом кресле. Пришелец вперил в него взгляд, в котором явственно прыгали искры почтения сквозь самоуверенность, никакой бумаги не подал, а сказал:

- Я Александр Семенович Рокк!

- Ну-с? Так что?

- Я назначен заведующим показательным совхозом «Красный луч», - пояснил пришлый.

- Ну-с?

- И вот к вам, товарищ, с секретным отношением.

- Интересно было бы узнать. Покороче, если можно.

Пришелец расстегнул борт куртки и высунул приказ, напечатанный на великолепной плотной бумаге. Его он протянул Персикову. А затем без приглашения сел на винтящийся табурет.

- Не толкните стол, - с ненавистью сказал Персиков.

Пришелец испуганно оглянулся на стол, на дальнем краю которого в сыром темном отверстии мерцали безжизненно, как изумруды, чьи-то глаза. Холодом веяло от них.

Лишь только Персиков прочитал бумагу, он поднялся с табурета и бросился к телефону. Через несколько секунд он уже говорил торопливо и в крайней степени раздражения:

- Простите… Я не могу понять… Как же так? Я… без моего согласия, совета… Да ведь он черт знает что наделает!!

Тут незнакомец повернулся крайне обиженно на табурете.

- Извиняюсь, - начал он, - я завед…

Но Персиков махнул на него крючочком и продолжал:

- Извините, я не могу понять… Я, наконец, категорически протестую. Я не даю своей санкции на опыты с яйцами… Пока я сам не попробую их…

Что- то квакало и постукивало в трубке, и даже издали было понятно, что голос в трубке, снисходительный, говорит с малым ребенком. Кончилось тем, что багровый Персиков с громом повесил трубку и мимо нее в стену сказал:

- Я умываю руки.

Он вернулся к столу, взял с него бумагу, прочитал ее раз сверху вниз поверх очков, затем снизу вверх сквозь очки, и вдруг взвыл:

- Панкрат!

Панкрат появился в дверях, как будто поднялся по трапу в опере. Персиков глянул на него и рявкнул:

- Выйди вон, Панкрат!

И Панкрат, не выразив на своем лице ни малейшего изумления, исчез.

Затем Персиков повернулся к пришельцу и заговорил:

- Извольте-с… Повинуюсь. Не мое дело. Да мне и неинтересно.

Пришельца профессор не столько обидел, сколько изумил.

- Извиняюсь, - начал он, - вы же, товарищ?…

- Что вы все товарищ да товарищ… - хмуро пробубнил Персиков и смолк.

«Однако», - написалось на лице у Рокка.

- Изви…

- Так вот-с, пожалуйста, - перебил Персиков, - вот дуговой шар. От него вы получаете путем передвижения окуляра, - Персиков щелкнул крышкой камеры, похожей на фотографический аппарат, - пучок, который вы можете собрать путем передвижения объективов, вот №1… и зеркало №2, - Персиков погасил луч, опять зажег его на полу асбестовой камеры, - а на полу в луче можете разложить все, что вам нравится, и делать опыты. Чрезвычайно просто, не правда ли?

Персиков хотел выразить иронию и презрение, но пришелец их не заметил, внимательно блестящими глазками всматриваясь в камеру.

- Только предупреждаю, - продолжал Персиков, - руки не следует совать в луч, потому что, по моим наблюдениям, он вызывает разрастание эпителия… А злокачественны они или нет, я, к сожалению, еще не мог установить.

Тут пришелец проворно спрятал свои руки за спину, уронив кожаный картуз, и поглядел на профессора. Его руки были насквозь прожжены йодом, а правая у кисти забинтована.

- А как же вы, профессор?

- Можете купить резиновые перчатки у Швабе на Кузнецком, раздраженно ответил профессор. - Я не обязан об этом заботиться.

Тут Персиков посмотрел на пришельца словно в лупу.

- Откуда вы взялись? Вообще… Почему вы?…

Рокк, наконец, обиделся сильно.

- Извини…

- Ведь нужно же знать, в чем дело!… Почему вы уцепились за этот луч?…

- Потому, что это величайшей важности дело…

- Ага. Величайшей? Тогда… Панкрат!

И когда Панкрат появился:

- Погоди, Панкрат, я подумаю.

И Панкрат покорно исчез.

- Я, - говорил Персиков, - не могу понять вот чего: почему нужна такая спешность и секрет?

- Вы, профессор, меня уже сбили с панталыку, - ответил Рокк, - вы же знаете, что куры издохли все до единой.

- Ну так что же из этого? - завопил Персиков, - что же вы хотите их воскресить моментально, что ли? И почему при помощи еще не изученного луча?

- Товарищ профессор, - ответил Рокк, - вы меня, честное слово, сбиваете. Я вам говорю, что нам необходимо возобновить у себя куроводство, потому что за границей пишут про нас всякие гадости. Да.

- И пусть себе пишут…

- Ну, знаете, - загадочно ответил Рокк и покрутил головой.

- Кому, желал бы я знать, пришла в голову мысль растить кур из яиц…

- Мне, - ответил Рокк.

- Угу… Тэк-с… А почему, позвольте узнать? Откуда вы узнали о свойствах луча?

- Я, профессор, был на вашем докладе.

- Я с яйцами еще не делал!… Только собираюсь!

- Ей-богу, выйдет, - убедительно вдруг и задушевно сказал Рокк, - ваш луч такой знаменитый, что хоть слонов можно вырастить, не только цыплят.

- Знаете что, - молвил Персиков, - вы не зоолог? Нет? Жаль… Из вас вышел бы очень смелый экспериментатор… Да… только вы рискуете… получить неудачу… и только у меня отнимаете время…

- Мы вам вернем камеры. Что значит?

- Когда?

- Да вот, я выведу первую партию.

- Как вы это уверенно говорите! Хорошо-с. Панкрат!

- У меня есть с собой люди, - сказал Рокк, - и охрана…

К вечеру кабинет Персикова осиротел… Опустели столы. Люди Рокка увезли три большие камеры, оставив профессору только первую, его маленькую, с которой он начинал опыты.

Надвигались июльские сумерки, серость овладела институтом, потекла по коридорам. В кабинете слышались монотонные шаги - это Персиков, не зажигая огня, мерил большую комнату от окна к дверям… Странное дело: в этот вечер необъяснимо тоскливое настроение овладело людьми, населяющими институт, и животными. Жабы почему-то подняли особенно тоскливый концерт и стрекотали зловеще и предостерегающе. Панкрату пришлось ловить в коридорах ужа, который ушел из своей камеры, и когда он его поймал, вид у ужа был такой, словно тот собирался куда глаза глядят, лишь бы только уйти.

В глубоких сумерках прозвучал звонок из кабинета Персикова. Панкрат появился на пороге. И увидал странную картину. Ученый стоял одиноко посреди кабинета и глядел на столы. Панкрат кашлянул и замер.

- Вот, Панкрат, - сказал Персиков и указал на опустевший стол.

Панкрат ужаснулся. Ему показалось, что глаза у профессора в сумерках заплаканы. Это было так необыкновенно, так страшно.

- Так точно, - плаксиво ответил Панкрат и подумал: «Лучше б ты уж наорал на меня!».

- Вот, - повторил Персиков, и губы у него дрогнули точно так же, как у ребенка, у которого отняли ни с того, ни с сего любимую игрушку.

- Ты знаешь, дорогой Панкрат, - продолжал Персиков, отворачиваясь к окну, - жена-то моя, которая уехала пятнадцать лет назад, в оперетку она поступила, а теперь умерла, оказывается… Вот история, Панкрат милый… Мне письмо прислали…

Жабы кричали жалобно, и сумерки одевали профессора, вот она… ночь. Москва… где-то какие-то белые шары за окнами загорались… Панкрат, растерявшись, тосковал, держа от страха руки по швам…

- Иди, Панкрат, - тяжело вымолвил профессор и махнул рукой, - ложись спать, миленький, голубчик, Панкрат.

И наступила ночь. Панкрат выбежал из кабинета почему-то на цыпочках, пробежал в свою каморку, разрыл тряпье в углу, вытащил из-под него початую бутылку русской горькой и разом выхлюпнул около чайного стакана. Закусил хлебом с солью, и глаза его несколько повеселели.

Поздним вечером, уже ближе к полуночи, Панкрат, сидя босиком на скамье в скупо освещенном вестибюле, говорил бессонному дежурному котелку, почесывая грудь под ситцевой рубахой.

- Лучше б убил, ей бо…

- Неужто плакал? - с любопытством спрашивал котелок.

- Ей… бо… - уверял Панкрат.

- Великий ученый, - согласился котелок, - известно, лягушка жены не заменит.

- Никак, - согласился Панкрат.

Потом он подумал и добавил:

- Я свою бабу подумываю выписать сюды… Чего ей в самом деле в деревне сидеть. Только она гадов этих не выносит нипочем…

- Что говорить, пакость ужаснейшая, - согласился котелок.

Из кабинета ученого не слышно было ни звука. Да и света в нем не было. Не было полоски под дверью.

Глава 8. История в совхозе.

Положительно нет прекраснее времени, нежели зрелый август в Смоленской хотя бы губернии. Лето 1928 года было, как известно, отличнейшее, с дождями весной вовремя, с полным жарким солнцем, с отличным урожаем… Яблоки в бывшем имении Шереметевых зрели… леса зеленели, желтизной квадратов лежали поля… Человек-то лучше становится на лоне природы. И не так уж неприятен показался бы Александр Семенович, как в городе. И куртки противной на нем не было. Лицо его медно загорело, ситцевая расстегнутая рубашка показывала грудь, поросшую густейшим черным волосом, на ногах были парусиновые штаны. И глаза его успокоились и подобрели.

Александр Семенович оживленно сбежал с крыльца с колоннадой, на коей была прибита вывеска под звездой: «Совхоз «Красный луч», и прямо к автомобилю-полугрузовичку, привезшему три черных камеры под охраной.

Весь день Александр Семенович хлопотал со своими помощниками, устанавливая камеры в бывшем зимнем саду - оранжерее Шереметевых… К вечеру все было готово. Под стеклянным потолком загорелся белый матовый шар, на кирпичах устанавливали камеры, и механик, приезжавший с камерами, пощелкав и повертев блестящие винты, зажег на асбестовом полу в черных ящиках красный таинственный луч.

Александр Семенович хлопотал, сам влезал на лестницу, проверяя провода.

На следующий день вернулся со станции тот же полугрузовичок и выплюнул три ящика, великолепной гладкой фанеры, кругом оклеенной ярлыками и белыми по черному надписями:

Vorsicht!! Eier!!

Осторожно: яйца!!

- Что же так мало прислали? - удивился Александр Семенович, однако тотчас захлопотался и стал распаковывать яйца. Распаковывание происходило все в той же оранжерее и принимали в нем участие: сам Александр Семенович; его необыкновенной толщины жена Маня; кривой бывший садовник бывших Шереметевых, а ныне служащий в совхозе на универсальной должности сторожа; охранитель, обреченный на житье в совхозе; и уборщица Дуня. Это не Москва, и все здесь носило более простой, семейный и дружественный характер. Александр Семенович распоряжался, любовно посматривая на ящики, выглядевшие таким солидным компактным подарком, под нежным закатным светом верхних стекол оранжереи. Охранитель, винтовка которого мирно дремала у дверей, клещами взламывал скрепы и металлические обшивки. Стоял треск… Сыпалась пыль. Александр Семенович, шлепая сандалиями, суетился возле ящиков.

- Вы потише, пожалуйста, - говорил он охранителю. - Осторожнее. Что же вы, не видите - яйца?

- Ничего, - хрипел уездный воин, буравя, - сейчас…

Тр- р-р… и сыпалась пыль.

Яйца оказались упакованными превосходно: под деревянной крышкой был слой парафиновой бумаги, затем промокательной, затем следовал плотный слой стружек, затем опилки, и в них замелькали белые головки яиц.

- Заграничной упаковочки, - любовно говорил Александр Семенович, роясь в опилках, - это вам не то, что у нас. Маня, осторожнее, ты их побьешь.

- Ты, Александр Семенович, сдурел, - отвечала жена, - какое золото, подумаешь. Что я, никогда яиц не видала? Ой!… какие большие!

- Заграница, - говорил Александр Семенович, выкладывая яйца на деревянный стол, - разве это наши мужицкие яйца… Все, вероятно, брамапутры, черт их возьми, немецкие…

- Известное дело, - подтвердил охранитель, любуясь яйцами.

- Только не понимаю, чего они грязные, - говорил задумчиво Александр Семенович… - Маня, ты присматривай. Пускай дальше выгружают, а я иду на телефон.

И Александр Семенович отправился на телефон в контору совхоза через двор.

Вечером в кабинете зоологического института затрещал телефон. Профессор Персиков взъерошил волосы и подошел к аппарату.

- Ну? - спросил он.

- С вами сейчас будет говорить провинция, - тихо с шипением отозвалась трубка женским голосом.

- Ну. Слушаю, - брезгливо спросил Персиков в черний рот телефона. В том что-то щелкало, а затем дальний мужской голос сказал в ухо встревоженно:

- Мыть ли яйца, профессор?

- Что такое? Что? Что вы спрашиваете? - раздражился Персиков. - Откуда говорят?

- Из Никольского, Смоленской губернии, - ответила трубка.

- Ничего не понимаю. Никакого Никольского не знаю. Кто это?

- Рокк, - сурово сказала трубка.

- Какой Рокк? Ах, да… это вы… так что вы спрашиваете?

- Мыть ли их?… прислали из-за границы мне партию куриных яиц…

- Ну?

- А они в грязюке в какой-то…

- Что-то вы путаете… Как они могут быть в «грязюке», как вы выражаетесь? Ну, конечно, может быть немного… помет присох… или что-нибудь еще…

- Так не мыть?

- Конечно, не нужно… Вы, что, хотите уже заряжать яйцами камеры?

- Заряжаю. Да, - ответила трубка.

- Гм, - хмыкнул Персиков.

- Пока, - цокнула трубка и стихла.

- «Пока», - с ненавистью повторил Персиков приват-доценту Иванову, - как вам нравится этот тип, Петр Степанович?

- Это он? Воображаю, что он там напечет из этих яиц.

- Д… д… д…- заговорил Персиков злобно. - Вы вообразите, Петр Степанович… Ну, прекрасно… очень возможно, что на дейтероплазму куриного яйца луч окажет такое же действие, как и на плазму голых. Очень возможно, что куры у него вылупятся… Но, ведь, ни вы, ни я не можем сказать, какие это куры будут… может быть, они ни к черту негодные куры. Может быть, они подохнут через два дня. Может быть, их есть нельзя! А разве я поручусь, что они будут стоять на ногах. Может быть, у них кости ломкие. - Персиков вошел в азарт и махал ладонью и загибал пальцы.

- Совершенно верно, - согласился Иванов.

- Вы можете поручиться, Петр Степанович, что они дадут поколение? Может быть, этот тип выведет стерильных кур. Догонит их до величины собаки, а потомства от них жди потом до второго пришествия.

- Нельзя поручиться, - согласился Иванов.

- И какая развязность, - расстраивал сам себя Персиков, - бойкость какая-то! И, ведь, заметьте, что этого прохвоста мне же поручили инструктировать. - Персиков указал на бумагу, доставленную Рокком (она валялась на экспериментальном столе)… - а как я его буду, этого невежду, инструктировать, когда я сам по этому вопросу ничего сказать не могу.

- А отказаться нельзя было? - спросил Иванов.

Персиков побагровел, взял бумагу и показал ее Иванову. Тот прочел ее и иронически усмехнулся.

- М-да… - сказал он многозначительно.

- И, ведь, заметьте… Я своего заказа жду два месяца и о нем ни слуху, ни духу. А этому моментально и яйца прислали и вообще всяческое содействие…

- Ни черта у него не выйдет, Владимир Ипатьевич. И просто кончится тем, что вернут нам камеры.

- Да если бы скорее, а то ведь они же мои опыты задерживают.

- Да вот это скверно. У меня все готово.

- Вы скафандры получили?

- Да, сегодня утром.

Персиков несколько успокоился и оживился.

- Угу… Я думаю, мы так сделаем. Двери операционной можно будет наглухо закрыть, а окно мы откроем…

- Конечно, - согласился Иванов.

- Три шлема?

- Три. Да.

- Ну вот-с… Вы, стало быть, я и кого-нибудь из студентов можно назвать. Дадим ему третий шлем.

- Гринмута можно.

- Это который у вас сейчас с саламандрами работает?… гм… он ничего… хотя, позвольте, весной он не мог сказать, как устроен плавательный пузырь у голозубых, - злопамятно добавил Персиков.

- Нет, он ничего… Он хороший студент, - заступился Иванов.

- Придется уж не поспать одну ночь, - продолжал Персиков, - только вот что, Петр Степанович, вы проверьте газ, а то черт их знает, эти доброхимы ихние. Пришлют какую-нибудь гадость.

- Нет, нет, - и Иванов замахал руками, - вчера я уже пробовал. Нужно отдать им справедливость, Владимир Ипатьевич, превосходный газ.

- Вы на ком пробовали?

- На обыкновенных жабах. Пустишь струйку - мгновенно умирают. Да, Владимир Ипатьевич, мы еще так сделаем. Вы напишите отношение в Гепеу, чтобы вам прислали электрический револьвер.

- Да я не умею с ним обращаться…

- Я на себя беру, - ответил Иванов, - мы на Клязьме из него стреляли, шутки ради… там один гепеур со мной жил… Замечательная штука. И просто чрезвычайно… Бьет бесшумно, шагов на сто и наповал. Мы в ворон стреляли… По-моему, даже и газа не нужно.

- Гм… - это остроумная идея… Очень. - Персиков пошел в угол, взял трубку и квакнул…

- Дайте-ка мне эту, как ее… Лубянку…

Дни стояли жаркие до чрезвычайности. Над полями было ясно видно, как переливается прозрачный, жирный зной. А ночи чудные, обманчивые, зеленые. Луна светила и такую красоту навела на бывшее именье Шереметевых, что ее невозможно выразить. Дворец-совхоз, словно сахарный, светился, в парке тени дрожали, а пруды стали двухцветными пополам - косяком лунный столб, а половина бездонная тьма. В пятнах луны можно было свободно читать «Известия», за исключением шахматного отдела, набранного мелкой нонпарелью. Но в такие ночи никто «Известия», понятное дело, не читал… Дуня-уборщица оказалась в роще за совхозом и там же оказался, вследствие совпадения, рыжеусый шофер потрепанного совхозовского грузовичка. Что они там делали - неизвестно. Приютились они в непрочной тени вяза, прямо на разостланном пальто шофера. В кухне горела лампочка, там ужинали два огородника, а мадам Рокк в белом капоте сидела на колонной веранде и мечтала, глядя на красавицу-луну.

В 10 часов вечера, когда замолкли звуки в деревне Концовке, расположенной за совхозом, идиллический пейзаж огласился прелестными нежными звуками флейты. Выразить немыслимо, до чего они были уместны над рощами и бывшими колоннами шереметевского дворца. Хрупкая трель из «Пиковой дамы» смешала в дуэте свой голос с голосом страстной Полины и унеслась в лунную высь, как видение старого и все-таки бесконечно милого, до слез очаровывающего режима.

- Угасают… Угасают… - свистала, переливая и вздыхая, флейта.

Замерли рощи, и Дуня, гибельная, как лесная русалка, слушала, приложив щеку к жесткой, рыжей и мужественной щеке шофера.

- А хорошо дудит, сукин сын, - сказал шофер, обнимая Дуню за талию мужественной рукой.

Играл на флейте сам заведующий совхозом Александр Семенович Рокк, и играл, нужно отдать ему справедливость, превосходно. Дело в том, что некогда флейта была специальностью Александра Семеновича. Вплоть до 1917 года он служил в известном концертном ансамбле маэстро Петухова, ежевечерно оглашавшем стройными звуками фойе уютного кинематографа «Волшебные грезы» в городе Екатеринославле. Но великий 1917 год, переломивший карьеру многих людей, и Александра Семеновича повел по новым путям. Он покинул «Волшебные грезы» и пыльный звездный сатин в фойе и бросился в открытое море войны и революции, сменив флейту на губительный маузер. Его долго швыряло по волнам, неоднократно выплескивая то в Крыму, то в Москве, то в Туркестане, то даже во Владивостоке. Нужна была именно революция, чтобы вполне выявить Александра Семеновича. Выяснилось, что этот человек положительно велик, и, конечно, не в фойе «Грез» ему сидеть. Не вдаваясь в долгие подробности, скажем, что последний 1927 и начало 1928-го года застали Александра Семеновича в Туркестане, где он, во-первых, редактировал огромную газету, а засим, как местный член высшей хозяйственной комиссии, прославился своими изумительными работами по орошению туркестанского края. В 1928 году Рокк прибыл в Москву и получил вполне заслуженный отдых. Высшая комиссия той организации, билет которой с честью носил в кармане провинциально-старомодный человек, сменила его и назначила ему должность спокойную и почетную. Увы! Увы! На горе республике кипучий мозг Александра Семеновича не потух, в Москве Рокк столкнулся с изобретением Персикова и в номерах на Тверской «Красный Париж» родилась у Александра Семеновича идея, как при помощи луча Персикова возродить в течение месяца кур в республике. Рокка выслушали в комиссии животноводства, согласились с ним, и Рокк пришел с плотной бумагой к чудаку зоологу.

Концерт над стеклянными водами и рощами и парком уже шел к концу, как вдруг произошло нечто, которое прервало его раньше времени. Именно, в Концовке собаки, которым по времени уже следовало бы спать, подняли вдруг невыносимый лай, который постепенно перешел в общий мучительный вой. Вой, разрастаясь, полетел по полям, и вою вдруг ответил трескучий в миллион голосов концерт лягушек на прудах. Все это было так жутко, что показалось даже на мгновенье, будто померкла таинственная колдовская ночь.

Александр Семенович оставил флейту и вышел на веранду.

- Маня, ты слышишь!? Вот проклятые собаки… Чего они, как ты думаешь, разбесились?

- Откуда я знаю? - ответила Маня, глядя на луну.

- Знаешь, Манечка, пойдем посмотрим на яички, - предложил Александр Семенович.

- Ей-богу, Александр Семенович, ты совсем помешался со своими яйцами и курами. Отдохни ты немножко!

- Нет, Манечка, пойдем.

В оранжерее горел яркий шар. Пришла и Дуня с горящим лицом и блестящими глазами. Александр Семенович нежно открыл контрольные стекла, и все стали поглядывать внутрь камер. На белом асбестовом полу лежали правильными рядами испещренные пятнами ярко-красные яйца, в камерах было беззвучно… а шар вверху в 15000 свечей тихо шипел.

- Эх, выведу я цыпляток! - с энтузиазмом говорил Александр Семенович, заглядывая то с боку в контрольные прорези, то сверху, через широкие вентиляционные отверстия, - вот увидите… Что? Не выведу?

- А вы знаете, Александр Семенович, - сказала Дуня, улыбаясь, - мужики в Концовке говорили, что вы антихрист. Говорят, что ваши яйца дьявольские. Грех машиной выводить. Убить вас хотели.

Александр Семенович вздрогнул и повернулся к жене. Лицо его пожелтело.

- Ну, что вы скажете? Вот народ! Ну что вы сделаете с таким народом? А? Манечка, надо будет им собрание сделать… Завтра вызову из уезда работников. Я им сам скажу речь. Надо будет вообще тут поработать… А то это медвежий какой-то угол…

- Темнота, - молвил охранитель, расположившийся на своей шинели у двери оранжереи.

Следующий день ознаменовался страннейшими и необъяснимыми происшествиями. Утром, при первом же блеске солнца, рощи, которые приветствовали обычно светило неумолчным и мощным стрекотанием птиц, встретили его полным безмолвием. Это было замечено решительно всеми. Словно перед грозой. Но никакой грозы и в помине не было. Разговоры в совхозе приняли странный и двусмысленный для Александра Семеновича оттенок и в особенности потому, что со слов дяди, по прозвищу Козий Зоб, известного смутьяна и мудреца из Концовки, стало известно, что якобы все птицы собрались в косяки и на рассвете убрались куда-то из Шереметева вон, на север, что было просто глупо. Александр Семенович очень расстроился и целый день потратил на то, чтобы созвониться с городом Грачевкой. Оттуда обещали Александру Семеновичу прислать дня через два ораторов на две темы - международное положение и вопрос о Доброкуре.

Вечер тоже был не без сюрпризов. Если утром умолкли рощи, показав вполне ясно, как подозрительно-неприятна тишина деревьев, если в полдень убрались куда-то воробьи с совхозного двора, то к вечеру умолк пруд в Шереметевке. Это было поистине изумительно, ибо всем в окрестностях на сорок верст было превосходно известно знаменитое стрекотание шереметевских лягушек. А теперь они словно вымерли. С пруда не доносилось ни одного голоса, и беззвучно стояла осока. Нужно признаться, что Александр Семенович окончательно расстроился. Об этих происшествиях начали толковать и толковали самым неприятным образом, т.е. за спиной Александра Семеновича.

- Действительно, это странно, - сказал за обедом Александр Семенович жене, - я не могу понять, зачем этим птицам понадобилось улетать?

- Откуда я знаю? - ответила Маня. - Может быть, от твоего луча?

- Ну ты, Маня, обыкновеннейшая дура, - ответил Александр Семенович, бросив ложку, - ты - как мужики. При чем здесь луч?

- А я не знаю. Оставь меня в покое.

Вечером произошел третий сюрприз - опять взвыли собаки в Концовке, и ведь как! Над лунными полями стоял непрерывный стон, злобные тоскливые стенания.

Вознаградил себя Александр Семенович еще сюрпризом, но уже приятным, а именно в оранжерее. В камерах начал слышаться беспрерывный стук в красных яйцах. «Токи… токи… токи… токи…» - стучало то в одном, то в другом, то в третьем яйце.

Стук в яйцах был триумфальным стуком для Александра Семеновича. Тотчас были забыты странные происшествия в роще и на пруде. Сошлись все в оранжерее: и Маня, и Дуня, и сторож, и охранитель, оставивший винтовку у двери.

- Ну, что? Что вы скажете? - победоносно спрашивал Александр Семенович. Все с любопытством наклоняли уши к дверцам первой камеры.

- Это они клювами стучат, цыплятки, - продолжал, сияя, Александр Семенович. - Не выведу цыпляток, скажете? Нет, дорогие мои, - и от избытка чувств он похлопал охранителя по плечу. - Выведу таких, что вы ахнете. Теперь мне в оба смотреть, - строго добавил он. - Чуть только начнут вылупляться, сейчас же мне дать знать.

- Хорошо, - хором ответили сторож, Дуня и охранитель.

«Таки… таки… таки…» - закипало то в одном, то в другом яйце первой камеры. Действительно, картина на глазах нарождающейся новой жизни в тонкой отсвечивающей кожуре была настолько интересна, что все общество еще долго просидело на опрокинутых ящиках, глядя, как в загадочном мерцающем свете созревали малиновые яйца. Разошлись спать довольно поздно, когда над совхозом и окрестностями разлилась зеленоватая ночь. Была она загадочна и даже, можно сказать, страшна, вероятно потому, что нарушал ее полное молчание то и дело начинающийся беспричинный тоскливейший и ноющий вой собак в Концовке. Чего бесились проклятые псы - совершенно неизвестно.

Наутро Александра Семеновича ожидала неприятность. Охранитель был крайне сконфужен, руки прикладывал к сердцу, клялся и божился, что не спал, но ничего не заметил.

- Непонятное дело, - уверял охранитель, - я тут непричинен, товарищ Рокк.

- Спасибо вам, и от души благодарен, - распекал его Александр Семенович, - что вы, товарищ, думаете? Зачем вас поставили? Смотреть. Так вы мне и скажите, куда они делись? Ведь вылупились они? Значит, удрали. Значит, вы дверь оставили открытой да и ушли себе сами. Чтоб были мне цыплята!

- Некуда мне ходить. Что я, своего дела не знаю, - обиделся наконец воин. - Что вы меня попрекаете даром, товарищ Рокк!

- Куды ж они подевались?

- Да я почем знаю, - взбесился наконец воин, - что я их, укараулю разве? Я зачем поставлен. Смотреть, чтобы камеры никто не упер, я и исполняю свою должность. Вот вам камеры. А ловить ваших цыплят я не обязан по закону. Кто его знает, какие у вас цыплята вылупятся, может, их на велосипеде не догонишь!

Александр Семенович несколько осекся, пробурчал еще что-то и впал в состояние изумления. Дело-то на самом деле было странное. В первой камере, которую зарядили раньше всех, два яйца, помещающиеся у самого основания луча, оказались взломанными. И одно из них даже откатилось в сторону. Скорлупа валялась на асбестовом полу, в луче.

- Черт их знает, - бормотал Александр Семенович, - окна заперты, не через крышу же они улетели!

Он задрал голову и посмотрел туда, где в стеклянном переплете крыши было несколько широких дыр.

- Что вы, Александр Семенович, - крайне удивилась Дуня, - станут вам цыплята летать. Они тут где-нибудь… Цып… цып… цып… - начала она кричать и заглядывать в углы оранжереи, где стояли пыльные цветочные вазоны, какие-то доски и хлам. Но никакие цыплята нигде не отзывались.

Весь состав служащих часа два бегал по двору совхоза, разыскивая проворных цыплят, и нигде ничего не нашел. День прошел крайне возбужденно. Караул камер был увеличен еще сторожем, и тому был дан строжайший приказ, каждые четверть часа заглядывать в окна камер и, чуть что, звать Александра Семеновича. Охранитель сидел насупившись у дверей, держа винтовку между колен. Александр Семенович совершенно захлопотался и только во втором часу пообедал. После обеда он поспал часок в прохладной тени на бывшей оттоманке Шереметева, напился совхозовского сухарного кваса, сходил в оранжерею и убедился, что теперь там все в полном порядке. Старик сторож лежал животом на рогоже и, мигая, смотрел в контрольное стекло первой камеры. Охранитель бодрствовал, не уходя от дверей.

Но были и новости: яйца в третьей камере, заряженные позже всех, начали как-то причмокивать и цокать, как будто внутри них кто-то всхлипывал.

- Ух, зреют, - сказал Александр Семенович, - вот это зреют, теперь вижу. Видал? - отнесся он к сторожу…

- Да, дело замечательное, - ответил тот, качая головой и совершенно двусмысленным тоном.

Александр Семенович посидел немного у камер, но при нем никто не вылупился, он поднялся с корточек, размялся и заявил, что из усадьбы никуда не уходит, а только пойдет на пруд выкупаться и чтобы его, в случае чего, немедленно вызвали. Он сбегал во дворец в спальню, где стояли две узких пружинных кровати со скомканным бельем, и на полу была навалена груда зеленых яблок и горы проса, приготовленного для будущих выводков, вооружился мохнатым полотенцем, а подумав, захватил с собой флейту, с тем, чтобы на досуге поиграть над водной гладью. Он бодро выбежал из дворца, пересек двор совхоза и по ивовой аллейке направился к пруду. Бодро шел Рокк, помахивая полотенцем и держа флейту под мышкой. Небо изливало зной сквозь ивы, и тело ныло и просилось в воду. На правой руке у Рокка началась заросль лопухов, в которую он, проходя, плюнул. И тотчас в глубине разлапистой путаницы послышалось шуршание, как будто кто-то поволок бревно. Почувствовав мимолетное неприятное сосание в сердце, Александр Семенович повернул голову к заросли и посмотрел с удивлением. Пруд уже два дня не отзывался никакими звуками. Шуршание смолкло, поверх лопухов мелькнула привлекательно гладь пруда и серая крыша купаленки. Несколько стрекоз мотнулись перед Александром Семеновичем. Он уже хотел повернуть к деревянным мосткам, как вдруг шорох в зелени повторился, и к нему присоединилось короткое сипение, как будто высочилось масло и пар из паровоза. Александр Семенович насторожился и стал всматриваться в глухую стену сорной заросли.

- Александр Семенович, - прозвучал в этот момент голос жены Рокка, и белая ее кофточка мелькнула, скрылась, но опять - мелькнула в малиннике. - Подожди, я тоже пойду купаться.

Жена спешила к пруду, но Александр Семенович ничего ей не ответил, весь приковавшись к лопухам. Сероватое и оливковое бревно начало подниматься из их чащи, вырастая на глазах. Какие-то мокрые желтоватые пятна, как показалось Александру Семеновичу, усеивали бревно. Оно начало вытягиваться, изгибаясь и шевелясь, и вытянулось так высоко, что перегнало низенькую корявую иву… Затем верх бревна надломился, немного склонился и над Александром Семеновичем оказалось что-то напоминающее по высоте электрический московский столб. Но только это что-то было раза в три толще столба и гораздо красивее его благодаря чешуйчатой татуировке. Ничего еще не понимая, но уже холодея, Александр Семенович глянул на верх ужасного столба, и сердце в нем на несколько секунд прекратило бой. Ему показалось, что мороз ударил внезапно в августовский день, а перед глазами стало так сумеречно, точно он глядел на солнце сквозь летние штаны.

На верхнем конце бревна оказалась голова. Она была сплющена, заострена и украшена желтым круглым пятном по оливковому фону. Лишенные век, открытые ледяные и узкие глаза сидели в крыше головы, и в глазах этих мерцала совершенно невиданная злоба. Голова сделала такое движение, словно клюнула воздух, весь столб вобрался в лопухи, и только одни глаза остались и, не мигая, смотрели на Александра Семеновича. Тот, покрытый липким потом, произнес четыре слова, совершенно невероятных и вызванных сводящим с ума страхом. Настолько уж хороши были эти глаза между листьями.

- Что это за шутки…

Затем ему вспомнилось, что факиры… да… да… Индия… плетеная корзинка и картинка… Заклинают.

Голова снова взвилась, и стало выходить и туловище. Александр Семенович поднес флейту к губам, хрипло пискнул и заиграл, ежесекундно задыхаясь, вальс из «Евгения Онегина». Глаза в зелени тотчас же загорелись непримиримою ненавистью к этой опере.

- Что ты, одурел, что играешь на жаре? - послышался веселый голос Мани, и где-то краем глаза справа уловил Александр Семенович белое пятно.

Затем истошный визг пронзил весь совхоз, разросся и взлетел, а вальс запрыгал как с перебитой ногой. Голова из зелени рванулась вперед, глаза ее покинули Александра Семеновича, отпустив его душу на покаяние. Змея приблизительно в пятнадцать аршин и толщиной в человека, как пружина, выскочила из лопухов. Туча пыли брызнула с дороги, и вальс кончился. Змея махнула мимо заведующего совхозом прямо туда, где была видна белая кофточка на дороге. Рокк видел совершенно отчетливо: Маня стала желто-белой, и ее длинные волосы как проволочные поднялись на пол-аршина над головой. Змея на глазах Рокка, раскрыв на мгновение пасть, из которой вынырнуло что-то похожее на вилку, ухватила зубами Маню, оседающую в пыль, за плечо, так что вздернула ее на аршин над землей. Тогда Маня повторила режущий предсмертный крик. Змея извернулась пятисаженным винтом, хвост ее взмел смерч, и стала Маню давить. Та больше не издала ни одного звука, и только Рокк слышал, как лопались ее кости. Высоко над землей взметнулась голова Мани, нежно прижавшись к змеиной щеке. Изо рта у Мани плеснуло кровью, выскочила сломанная рука и из-под ногтей брызнули фонтанчики крови. Затем змея, вывихнув челюсти, раскрыла пасть и разом надела свою голову на голову Мани и стала налезать на нее, как перчатка на палец. От змеи во все стороны било такое жаркое дыхание, что оно коснулось лица Рокка, а хвост чуть не смел его с дороги в едкой пыли. Вот тут-то Рокк и поседел. Сначала левая и потом правая половина его черной головы покрылась серебром. В смертной тошноте он оторвался, наконец, от дороги и, ничего и никого не видя, оглашая окрестности диким ревом, бросился бежать…

Глава 9. Живая каша.

Агент государственного политического управления на станции Дугино Щукин был очень храбрым человеком. Он задумчиво сказал своему товарищу, рыжему Полайтису:

- Ну, что ж, поедем. А? Давай мотоцикл, - потом помолчал и добавил, обращаясь к человеку, сидящему на лавке: - Флейту-то положите.

Но седой трясущийся человек на лавке, в помещении дугинского ГПУ, флейты не положил, а заплакал и замычал. Тогда Щукин и Полайтис поняли, что флейту нужно вынуть. Пальцы присохли к ней. Щукин, отличавшийся огромной, почти цирковой силой, стал палец за пальцем отгибать и отогнул все. Тогда флейту положили на стол.

Это было ранним солнечным утром следующего за смертью Мани дня.

- Вы поедете с нами, - сказал Щукин, обращаясь к Александру Семеновичу, - покажете нам где и что. - Но Рокк в ужасе отстранился от него и руками закрылся, как от страшного видения.

- Нужно показать, - добавил сурово Полайтис.

- Нет, оставь его. Видишь, человек не в себе.

- Отправьте меня в Москву, - плача, попросил Александр Семенович.

- Вы разве совсем не вернетесь в совхоз?

Но Рокк вместо ответа опять заслонился руками, и ужас потек из его глаз.

- Ну, ладно, - решил Щукин, - вы действительно не в силах… Я вижу. Сейчас курьерский пойдет, с ним и поезжайте.

Затем у Щукина с Полайтисом, пока сторож станционный отпаивал Александра Семеновича водой и тот лязгал зубами по синей выщербленной кружке, произошло совещание… Полайтис полагал, что вообще ничего не было, а просто-напросто Рокк душевнобольной и у него была страшная галлюцинация. Щукин же склонялся к мысли, что из города Грачевки, где в настоящий момент гастролирует цирк, убежал удав-констриктор. Услыхав их сомневающийся шепот, Рокк привстал. Он несколько пришел в себя и сказал, простирая руки, как библейский пророк:

- Слушайте меня. Слушайте. Что же вы мне не верите? Она была. Где же моя жена?

Щукин стал молчалив и серьезен и немедленно дал в Грачевку какую-то телеграмму. Третий агент, по распоряжению Щукина, стал неотступно находиться при Александре Семеновиче и должен был сопровождать его в Москву. Щукин же с Полайтисом стали готовиться к экспедиции. У них был всего один электрический револьвер, но и это была уже хорошая защита. Пятидесятизарядная модель 27-го года, гордость французской техники для близкого боя, била всего на сто шагов, но давала поле два метра в диаметре и в этом поле все живое убивала наповал. Промахнуться было очень трудно. Щукин надел блестящую электрическую игрушку, а Полайтис обыкновенный 25-зарядный поясной пулеметик, взял обоймы, и на одном мотоцикле, по утренней росе и холодку, они по шоссе покатились к совхозу. Мотоцикл простучал двадцать верст, отделявших станцию от совхоза, в четверть часа (Рокк шел всю ночь, то и дело прячась, в припадках смертного ужаса, в придорожную траву), и когда солнце начало значительно припекать, на пригорке, под которым вилась речка топь, глянул сахарный с колоннами дворец в зелени. Мертвая тишина стояла вокруг. У самого подъезда к совхозу агенты обогнали крестьянина на подводе. Тот плелся не спеша, нагруженный какими-то мешками, и вскоре остался позади. Мотоциклетка пробежала по мосту, и Полайтис затрубил в рожок, чтобы вызвать кого-нибудь. Но никто нигде не отозвался, за исключением отдаленных остервенившихся собак в Концовке. Мотоцикл, замедляя ход, подошел к воротам с позеленевшими львами. Запыленные агенты в желтых гетрах соскочили, прицепили цепью с замком к переплету решетки машину и вошли во двор. Тишина их поразила.

- Эй, кто тут есть! - крикнул Щукин громко.

Но никто не отозвался на его бас. Агенты обошли двор кругом, все более удивляясь. Полайтис нахмурился. Щукин стал посматривать серьезно, все более хмуря светлые брови. Заглянули через открытое окно в кухню и увидали, что там никого нет, но весь пол усеян белыми осколками посуды.

- Ты знаешь, что-то действительно случилось. Я теперь вижу. Катастрофа, - молвил Полайтис.

- Эй, кто там есть! Эй! - кричал Щукин, но ему отвечало только эхо под сводами кухни.

- Черт их знает! - ворчал Щукин. - Ведь не могла же она слопать их всех сразу. Или разбежались. Идем в дом.

Дверь во дворце с колонной верандой была открыта настежь, и в нем было совершенно пусто. Агенты прошли даже в мезонин, стучали и открывали все двери, но ничего решительно не добились и, через вымершее крыльцо, вновь вышли во двор.

- Обойдем кругом. К оранжереям, - распорядился Щукин, - все обшарим, а там можно будет протелефонировать.

По кирпичной дорожке агенты пошли, минуя клумбы, на задний двор, пересекли его и увидали блестящие стекла оранжереи.

- Погоди-ка, - заметил шепотом Щукин и отстегнул с пояса револьвер. Полайтис насторожился и снял пулемет. Странный и очень зычный звук тянулся в оранжерее и где-то за нею. Похоже было, что где-то шипит паровоз. «Зау-зау… зау-зау… с-с-с-с-с…» - шипела оранжерея.

- А ну-ка, осторожно, - шепнул Щукин, и, стараясь не стучать каблуками, агенты придвинулись к самым стеклам и заглянули в оранжерею.

Тотчас Полайтис откинулся назад, и лицо его стало бледно. Щукин открыл рот и застыл с револьвером в руке.

Вся оранжерея жила как червивая каша. Свиваясь и развиваясь в клубки, шипя и разворачиваясь, шаря и качая головами, по полу оранжереи ползли огромные змеи. Битая скорлупа валялась на полу и хрустела под их телами. Вверху бледно горел огромной силы электрический шар, и от него вся внутренность оранжереи освещалась странным кинематографическим светом. На полу торчали три темных, словно фотографических, огромных ящика, два из них, сдвинутые и покосившиеся, потухли, а в третьем горело небольшое густо-малиновое световое пятно. Змеи всех размеров ползли по проводам, поднимались по переплетам рам, вылезали через отверстия на крыше. На самом электрическом шаре висела совершенно черная, пятнистая змея в несколько аршин, и голова ее качалась у шара, как маятник. Какие-то погремушки звякали в шипении, из оранжереи тянуло странным гнилостным, словно прудовым запахом. И еще смутно разглядели агенты кучи белых яиц, валяющихся в пыльных углах, и странную гигантскую голенастую птицу, лежащую неподвижно у камер, и труп человека в сером у двери, рядом с винтовкой.

- Назад, - крикнул Щукин и стал пятиться, левой рукой отдавливая Полайтиса и поднимая правою револьвер. Он успел выстрелить раз девять, прошипев и выбросив около оранжереи зеленоватую молнию. Звук страшно усилился, и в ответ на стрельбу Щукина вся оранжерея пришла в бешеное движение, и плоские головы замелькали во всех дырах. Гром тотчас же начал скакать по всему совхозу и играть отблесками на стенах. «Чах-чах-чах-чах», - стрелял Полайтис, отступая задом. Страшный, четырехлапый шорох послышался за спиною, и Полайтис вдруг страшно крикнул, падая навзничь. Существо на вывернутых лапах, коричнево-зеленого цвета, с громадной острой мордой, с гребенчатым хвостом, похожее на страшных размеров ящерицу, выкатилось из-за угла сарая и, яростно перекусив ногу Полайтису, сбило его на землю.

- Помоги, - крикнул Полайтис, и тотчас левая рука его попала в пасть и хрустнула, правой рукой он, тщетно пытаясь поднять ее, повез револьвером по земле. Щукин обернулся и заметался. Раз он успел выстрелить, но сильно взял в сторону, потому что боялся убить товарища. Второй раз он выстрелил по направлению оранжереи, потому что оттуда среди небольших змеиных морд высунулась одна огромная, оливковая, и туловище выскочило прямо по направлению к нему. Этим выстрелом он гигантскую змею убил и опять, прыгая и вертясь возле Полайтиса, полумертвого уже в пасти крокодила, выбирал место, куда бы выстрелить, чтобы убить страшного гада, не тронув агента. Наконец, это ему удалось. Из электроревольвера хлопнуло два раза, осветив все вокруг зеленоватым светом, и крокодил, прыгнув, вытянулся, окоченев, и выпустил Полайтиса. Кровь у того текла из рукава, текла изо рта, и он, припадая на правую здоровую руку, тянул переломленную левую ногу. Глаза его угасали.

- Щукин… беги, - промычал он, всхлипывая.

Щукин выстрелил несколько раз по направлению оранжереи, и в ней вылетело несколько стекол. Но огромная пружина, оливковая и гибкая, сзади, выскочив из подвального окна, перескользнула двор, заняв его весь пятисаженным телом, и во мгновение обвила ноги Щукина. Его швырнуло вниз на землю, и блестящий револьвер отпрыгнул в сторону. Щукин крикнул мощно, потом задохся, потом кольца скрыли его совершенно, кроме головы. Кольцо прошло раз по голове, сдирая с нее скальп, и голова эта треснула. Больше в совхозе не послышалось ни одного выстрела. Все погасил шипящий, покрывающий звук. И в ответ ему очень далеко по ветру донесся из Концовки вой, но теперь уже нельзя было разобрать, чей это вой, собачий или человечий.

Глава 10. Катастрофа.

В ночной редакции газеты «Известия» ярко горели шары, и толстый выпускающий редактор на свинцовом столе верстал вторую полосу с телеграммами «По Союзу республик». Одна гранка попалась ему на глаза, он всмотрелся в нее через пенсне и захохотал, созвал вокруг себя корректоров из корректорской и метранпажа и всем показал эту гранку. На узенькой полоске сырой бумаги было напечатано:

Грачевка, Смоленской губернии. В уезде появилась курица величиною с лошадь и лягается как конь. Вместо хвоста у нее буржуазные дамские перья.

Наборщики страшно хохотали.

- В мое время, - заговорил выпускающий, хихикая жирно, - когда я работал у Вани Сытина в «Русском слове», допивались до слонов. Это верно. А теперь, стало быть, до страусов.

Наборщики хохотали.

- А ведь верно, страус, - заговорил метранпаж, - что же, ставить, Иван Вонифатьевич?

- Да что ты, сдурел, - ответил выпускающий, - я удивляюсь, как секретарь пропустил, - просто пьяная телеграмма.

- Попраздновали, это верно, - согласились наборщики, и метранпаж убрал со стола сообщение о страусе.

Поэтому «Известия» и вышли на другой день, содержа, как обыкновенно, массу интересного материала, но без каких бы то ни было намеков на грачевского страуса. Приват-доцент Иванов, аккуратно читающий «Известия», у себя в кабинете свернул лист, зевнув, молвил: ничего интересного, и стал надевать белый халат. Через некоторое время в кабинетах у него загорелись горелки и заквакали лягушки. В кабинете же профессора Персикова была кутерьма. Испуганный Панкрат стоял и держал руки по швам.

- Понял… Слушаю-с, - говорил он.

Персиков запечатанный сургучом пакет вручил ему, говоря:

- Поедешь прямо в отдел животноводства к этому заведующему Птахе и скажешь прямо, что он - свинья. Скажи, что я так, профессор Персиков, так и сказал. И пакет ему отдай.

«Хорошенькое дело…» - подумал бледный Панкрат и убрался с пакетом.

Персиков бушевал.

- Это черт знает что такое, - скулил он, разгуливая по кабинету и потирая руки в перчатках, - это неслыханное издевательство надо мной и над зоологией. Эти проклятые куриные яйца везут грудами, а я два месяца не могу добиться необходимого. Словно до Америки далеко! Вечная кутерьма, вечное безобразие. - Он стал считать по пальцам: - Ловля… ну, десять дней самое большее, ну, хорошо - пятнадцать… ну, хорошо, двадцать и перелет два дня, из Лондона в Берлин день… Из Берлина к нам шесть часов… какое-то неописуемое безобразие…

Он яростно набросился на телефон и стал куда-то звонить.

В кабинете у него было все готово для каких-то таинственных и опаснейших опытов, лежала полосами нарезанная бумага для заклейки дверей, лежали водолазные шлемы с отводными трубками и несколько баллонов, блестящих как ртуть, с этикеткою «Доброхим», «не прикасаться» и рисунками черепа со скелетными костями.

Понадобилось по меньшей мере три часа, чтоб профессор успокоился и приступил к мелким работам. Так он и сделал. В институте он работал до одиннадцати часов вечера и поэтому ни о чем не знал, что творится за кремовыми стенами. Ни нелепый слух, пролетевший по Москве, о каких-то змеях, ни странная выкрикнутая телеграмма в вечерней газете ему остались неизвестны, потому что доцент Иванов был в художественном театре на «Федоре Иоанновиче», и, стало быть, сообщить новость профессору было некому.

Персиков около полуночи приехал на Пречистенку и лег спать, почитав еще на ночь в кровати какую-то английскую статью в журнале «Зоологический вестник», полученном из Лондона. Он спал, да спала и вся вертящаяся до поздней ночи Москва, и не спал лишь громадный серый корпус на Тверской ул. во дворе, где страшно гудели, потрясая все здание, ротационные машины «Известий». В кабинете выпускающего происходила невероятная кутерьма и путаница. Он, совершенно бешеный, с красными глазами метался, не зная, что делать, и посылал всех к чертовой матери. Метранпаж ходил за ним и, дыша винным духом, говорил:

- Ну, что же, Иван Вонифатьевич, не беда, пускай завтра утром выпускают экстренное приложение. Не из машины же номер выдирать.

Наборщики не разошлись домой, а ходили стаями, сбивались кучами и читали телеграммы, которые шли теперь всю ночь напролет, через каждые четверть часа, становясь все чудовищнее и страннее. Острая шляпа Альфреда Бронского мелькала в ослепительном розовом свете, заливавшем типографию. И механический толстяк скрипел и ковылял, показываясь то здесь, то там. В подъезде хлопали двери и всю ночь появлялись репортеры. По всем 12 телефонам типографии звонили непрерывно, и станция почти механически подавала в ответ на загадочные трубки «занята», «занято», и на станции перед бессонными барышнями пели и пели сигнальные рожки…

Наборщики облепили механического толстяка и капитан дальнего плавания говорил им:

- Аэропланы с газом придется посылать.

- Не иначе, - отвечали наборщики, - ведь это что ж такое. - Затем страшная матерная ругань перекатывалась в воздухе и чей-то визгливый голос кричал:

- Этого Персикова расстрелять надо.

- При чем тут Персиков, - отвечали из гущи, - этого сукина сына в совхозе - вот кого надо расстрелять.

- Охрану надо было поставить, - выкрикивал кто-то.

- Да, может, это вовсе и не яйца.

Все здание тряслось и гудело от ротационных колес, и создавалось такое впечатление, что серый неприглядный корпус полыхает электрическим пожаром.

Занявшийся день не остановил его. Напротив, только усилил, хоть и электричество погасло. Мотоциклетки одна за другой вкатывались в асфальтовый двор, вперемешку с автомобилями. Вся Москва встала, и белые листья газеты одели ее, как птицы. Листья сыпались и шуршали у всех в руках, и у газетчиков к одиннадцати часам дня не хватало номеров, несмотря на то, что «Известия» выходили в этом месяце с тиражом в полтора миллиона экземпляров. Профессор Персиков выехал с Пречистенки на автобусе и прибыл в институт. Там его ожидала новость. В вестибюле стояли аккуратно обшитые металлическими полосами деревянные ящики, в количестве трех штук, испещренные заграничными наклейками на немецком языке, и над ними царствовала одна русская меловая надпись: «осторожно - яйца».

Бурная радость овладела профессором.

- Наконец-то, - вскричал он. - Панкрат, взламывай ящики немедленно и осторожно, чтобы не побить. Ко мне в кабинет.

Панкрат немедленно исполнил приказание, и через четверть часа в кабинете профессора, усеянном опилками и обрывками бумаги, бушевал его голос.

- Да они что же, издеваются надо мною, что ли, - выл профессор, потрясая кулаками и вертя в руках яйца. - Это какая-то скотина, а не Птаха. Я не позволю смеяться надо мной. Это что такое, Панкрат?

- Яйца-с, - отвечал Панкрат горестно.

- Куриные, понимаешь, куриные, черт бы их задрал! На какого дьявола они мне нужны. Пусть посылают их этому негодяю в совхоз!

Персиков бросился в угол к телефону, но не успел позвонить.

- Владимир Ипатьич! Владимир Ипатьич! - загремел в коридоре института голос Иванова.

Персиков оторвался от телефона, и Панкрат стрельнул в сторону, давая дорогу приват-доценту. Тот вбежал в кабинет, вопреки своему джентльменскому обычаю, не снимая серой шляпы, сияющей на затылке и с газетным листом в руках.

- Вы знаете, Владимир Ипатьич, что случилось, - выкрикивал он и взмахнул перед лицом Персикова листом с надписью: «экстренное приложение», посредине которого красовался яркий цветной рисунок.

- Нет, выслушайте, что они сделали, - в ответ закричал, не слушая, Персиков, - они меня вздумали удивить куриными яйцами. Этот Птаха форменный идиот, посмотрите!

Иванов совершенно ошалел. Он в ужасе уставился на вскрытые ящики, потом на лист, затем глаза его почти выпрыгнули с лица.

- Так вот что, - задыхаясь забормотал он, - теперь я понимаю… Нет, Владимир Ипатьич, вы только гляньте, - он мгновенно развернул лист и дрожащими пальцами указал Персикову на цветное изображение. На нем, как страшный пожарный шланг, извивалась оливковая в желтых пятнах змея, в странной смазанной зелени. Она была снята сверху, с легонькой летательной машины, осторожно скользнувшей над змеей. - Кто это, по-вашему, Владимир Ипатьич?

Персиков сдвинул очки на лоб, потом передвинул их на глаза, всмотрелся в рисунок и сказал в крайнем удивлении:

- Что за черт. Это… да это анаконда, водяной удав…

Иванов сбросил шляпу, опустился на стул и сказал, выстукивая каждое слово кулаком по столу:

- Владимир Ипатьич, эта анаконда из Смоленской губернии. Что-то чудовищное. Вы понимаете, этот негодяй вывел змей вместо кур и, вы поймите, они дали такую же самую феноменальную кладку, как лягушки!

- Что такое? - ответил Персиков, и лицо его сделалось бурым… - Вы шутите, Петр Степанович… Откуда?

Иванов онемел на мгновение, потом получил дар слова и, тыча пальцем в открытый ящик, где сверкали беленькие головки в желтых опилках, сказал:

- Вот откуда.

- Что-о?! - завыл Персиков, начиная соображать.

Иванов совершенно уверенно взмахнул двумя сжатыми кулаками и закричал:

- Будьте покойны. Они ваш заказ на змеиные и страусовые яйца переслали в совхоз, а куриные вам по ошибке.

- Боже мой… боже мой, - повторил Персиков и, зеленея лицом, стал садиться на винтящийся табурет.

Панкрат совершенно одурел у двери, побледнел и онемел. Иванов вскочил, схватил лист и, подчеркивая острым ногтем строчку, закричал в уши профессору:

- Ну теперь они будут иметь веселую историю!… Что теперь будет, я решительно не представляю. Владимир Ипатьич, вы гляньте, - и он завопил вслух, вычитывая первое попавшееся место со скомканного листа… - Змеи идут стаями в направлении Можайска… откладывая неимоверное количество яиц. Яйца были замечены в Духовском уезде… Появились крокодилы и страусы. Части особого назначения и отряды государственного управления прекратили панику в Вязьме после того, как зажгли пригородный лес, остановивший движение гадов…

Персиков, разноцветный, иссиня-бледный, с сумасшедшими глазами, поднялся с табурета и, задыхаясь, начал кричать:

- Анаконда… анаконда… водяной удав! Боже мой! - в таком состоянии его еще никогда не видали ни Иванов, ни Панкрат.

Профессор сорвал одним взмахом галстук, оборвал пуговицы на сорочке, побагровел страшным параличным цветом и, шатаясь, с совершенно тупыми стеклянными глазами, ринулся куда-то вон. Вопль разлетелся под каменными сводами института.

- Анаконда… анаконда, - загремело эхо.

- Лови профессора! - взвизгнул Иванов Панкрату, заплясавшему от ужаса на месте. - Воды ему… у него удар.

Глава 11. Бой и смерть.

Пылала бешеная электрическая ночь в Москве. Горели все огни, и в квартирах не было места, где бы не сияли лампы со сброшенными абажурами. Ни в одной квартире Москвы, насчитывающей 4 миллиона населения, не спал ни один человек, кроме неосмысленных детей. В квартирах ели и пили как попало. В квартирах что-то выкрикивали, и поминутно искаженные лица выглядывали в окна во всех этажах, устремляя взор в небо, во всех направлениях изрезанное прожекторами. На небе то и дело вспыхивали белые огни, отбрасывая летающие белые конусы на Москву, и исчезали и гасли. В особенности страшно было на Тверской-Ямской. На Александровский вокзал каждые десять минут приходили поезда, сбитые как попало из товарных и разноклассных вагонов и даже цистерн, облепленных обезумевшими людьми, и по Тверской-Ямской бежали густой кашей, ехали в автобусах, ехали на крышах трамваев, давили друг друга и попадали под колеса. На вокзале то и дело вспыхивала трескучая тревожная стрельба поверх толпы - это воинские части останавливали панику сумасшедших, бегущих по стрелкам железных дорог из Смоленской губернии в Москву. На вокзале то и дело с бешеным легким всхлипыванием вылетали стекла в окнах, выли все паровозы. Все улицы были усеяны плакатами, брошенными и растоптанными, и эти же плакаты под жгучими малиновыми рефлекторами глядели со стен. Они всем уже были известны, и никто их не читал. В них Москва объявлялась на военном положении. В них грозили за панику и сообщили, что в Смоленскую губернию часть за частью уже едут отряды Красной армии, вооруженные газами. Но плакаты не могли остановить воющей ночи. В квартирах роняли и били посуду и цветочные вазоны, бегали, задевали за углы, разматывали и сматывали какие-то узлы и чемоданы, в тщетной надежде пробраться на Каланчевскую площадь, на Ярославский или Николаевский вокзал. Увы, все вокзалы, ведущие на север и на восток, были оцеплены густейшим слоем пехоты, и громадные грузовики, колыша и бренча цепями, доверху нагруженные ящиками, поверх которых сидели армейцы в остроконечных шлемах, ощетинившиеся во все стороны штыками, увозили запасы золотых монет из подвалов народного комиссариата финансов и громадные ящики с надписью:

Осторожно.

Третьяковская галерея.

Машины рявкали и бегали по всей Москве.

Очень далеко на небе дрожал отсвет пожара и слышались, колыша густую черноту августа, беспрерывные удары пушек.

Под утро, по совершенно бессонной Москве, не потушившей ни одного огня, вверх по Тверской, сметая все встречное, что жалось в подъезды и витрины, выдавливая стекла, прошла многотысячная, стрекочащая копытами по торцам, змея конной армии. Малиновые башлыки мотались концами на серых спинах, и кончики пик кололи небо. Толпа, мечущаяся и воющая, как будто ожила сразу, увидав ломящиеся вперед, рассекающие расплеснутое варево безумия шеренги. В толпе на тротуарах начали призывно, с надеждою, выть.

- Да здравствует конная армия! - кричали иступленные женские голоса.

- Да здравствует! - отзывались мужчины.

- Задавят!!. Давят!… - выли где-то.

- Помогите! - кричали с тротуара.

Коробки папирос, серебряные деньги, часы полетели в шеренги с тротуара, какие-то женщины выскакивали на мостовую и, рискуя костями, плелись с боков конского строя, цеплялись за стремена и целуя их. В беспрерывном стрекоте копыт изредка взмывали голоса взводных:

- Короче повод.

Где- то пели весело и разухабисто, и с коней смотрели в зыбком рекламном свете лица в заломленных малиновых шапках. То и дело, прерывая шеренги конных с открытыми лицами, шли на конях же странные фигуры, в странных чадрах, с отводными за спину трубками и с баллонами на ремнях за спиной. За ними ползли громадные цистерны-автомобили, с длиннейшими рукавами и шлангами, точно на пожарных повозках, и тяжелые, раздавливающие торцы, наглухо закрытые и светящиеся узенькими бойницами танки на гусеничных лапах. Прерывались шеренги конных и шли автомобили, зашитые наглухо в серую броню, с теми же трубками, торчащими наружу, и белыми нарисованными черепами на боках с надписью «газ», «Доброхим».

- Выручайте, братцы, - завывали с тротуаров, - бейте гадов… Спасайте Москву!

- Мать… мать… - перекатывалось по рядам. Папиросы пачками прыгали в освещенном ночном воздухе, и белые зубы скалились на ошалевших людей с коней. По рядам разливалось глухое и щиплющее сердце пение:

…Ни туз, ни дама, ни валет,

Побьем мы гадов без сомненья,

Четыре с боку - ваших нет…

Гудящие раскаты «ура» выплывали над всей этой кашей, потому что пронесся слух, что впереди шеренг на лошади, в таком же малиновом башлыке, как и все всадники, едет ставший легендарным десять лет назад, постаревший и поседевший командир конной громады. Толпа завывала и в небо улетал, немного успокаивая мятущиеся сердца, гул «ура… ура…».

Институт был скупо освещен. События в него долетали только отдельными, смутными и глухими отзвуками. Раз под огненными часами близ манежа грохнул веером залп, это расстреляли на месте мародеров, пытавшихся ограбить квартиру на Волхонке. Машинного движения на улице здесь было мало, оно все сбивалось к вокзалам. В кабинете профессора, где тускло горела одна лампа, отбрасывая пучок на стол, Персиков сидел, положив голову на руки, и молчал. Слоистый дым веял вокруг него. Луч в ящике погас. В террариях лягушки молчали, потому что уже спали. Профессор не работал и не читал. В стороне, под левым его локтем, лежал вечерний выпуск телеграмм на узкой полосе, сообщавший, что Смоленск горит весь и что артиллерия обстреливает можайский лес по квадратам, громя залежи крокодильих яиц, разложенных во всех сырых оврагах. Сообщалось, что эскадрилья аэропланов под Вязьмою действовала весьма удачно, залив газом почти весь уезд, но что жертвы человеческие в этих пространствах неисчислимы из-за того, что население, вместо того, чтобы покидать уезды в порядке правильной эвакуации, благодаря панике металось разрозненными группами на свой страх и риск, кидаясь куда глаза глядят. Сообщалось, что отдельная кавказская кавалерийская дивизия в можайском направлении блистательно выиграла бой со страусовыми стаями, перерубив их всех и уничтожив громадные кладки страусовых яиц. При этом дивизия понесла незначительные потери. Сообщалось от правительства, что в случае, если гадов не удастся удержать в 200-верстной зоне от столицы, она будет эвакуирована в полном порядке. Служащие и рабочие должны соблюдать полное спокойствие. Правительство примет самые жестокие меры к тому, чтобы не допустить смоленской истории, в результате которой, благодаря смятению, вызванному неожиданным нападением гремучих змей, появившихся в количестве нескольких тысяч, город загорелся во всех местах, где бросили горящие печи и начали безнадежный повальный исход. Сообщалось, что продовольствием Москва обеспечена по меньшей мере на полгода и что совет при главнокомандующем принимает срочные меры к бронировке квартир для того, чтобы вести бои с гадами на самых улицах столицы, в случае, если красным армиям и аэропланам и эскадрильям не удастся удержать нашествие пресмыкающихся.

Ничего этого профессор не читал, смотрел остекленевшими глазами перед собой и курил. Кроме него только два человека были в институте - Панкрат и то и дело заливающаяся слезами экономка Марья Степановна, бессонная уже третью ночь, которую она проводила в кабинете профессора, ни за что не желающего покинуть свой единственный оставшийся потухший ящик. Теперь Марья Степановна приютилась на клеенчатом диване, в тени в углу, и молчала в скорбной думе, глядя, как чайник с чаем, предназначенным для профессора, закипал на треножнике газовой горелки. Институт молчал, и все произошло внезапно.

С тротуара вдруг послышались ненавистные звонкие крики, так что Марья Степановна вскочила и взвизгнула. На улице замелькали огни фонарей и отозвался голос Панкрата в вестибюле. Профессор плохо воспринял этот шум. Он поднял на мгновение голову, пробормотал: «Ишь как беснуются… что ж я теперь поделаю». И вновь впал в оцепенение. Но оно было нарушено. Страшно загремели кованые двери института, выходящие на Герцена, и все стены затряслись. Затем лопнул сплошной зеркальный слой в соседнем кабинете. Зазвенело и высыпалось стекло в кабинете профессора, и серый булыжник прыгнул в окно, развалив стеклянный стол. Лягушки шарахнулись в террариях и подняли вопль. Заметалась, завизжала Марья Степановна, бросилась к профессору, хватая его за руки и крича: «Убегайте, Владимир Ипатьич, убегайте». - Тот поднялся с винтящегося стула, выпрямился и, сложив палец крючком, ответил, причем глаза его на миг приобрели прежний остренький блеск, напоминавший прежнего вдохновенного Персикова.

- Никуда я не пойду, - проговорил он, - это просто глупость, они мечутся, как сумасшедшие… Ну, а если вся Москва сошла с ума, то куда же я уйду. И, пожалуйста, перестаньте кричать. При чем здесь я. Панкрат! - позвал он и нажал кнопку.

Вероятно, он хотел, чтоб Панкрат прекратил всю суету, которой он вообще никогда не любил. Но Панкрат ничего уже не мог поделать. Грохот кончился тем, что двери института растворились и издалека донеслись хлопушечки выстрелов, а потом весь каменный институт заполнился бегом, выкриками, боем стекол. Марья Степановна вцепилась в рукав Персикова и начала его тащить куда-то, но он отбился от нее, вытянулся во весь рост и, как был в белом халате, вышел в коридор.

- Ну? - спросил он. Двери распахнулись, и первое, что появилось в дверях, это спина военного с малиновым шевроном и звездой на левом рукаве. Он отступал из двери, в которую напирала яростная толпа, спиной и стрелял из револьвера. Потом он бросился бежать мимо Персикова, крикнув ему:

- Профессор, спасайтесь, я больше ничего не могу сделать.

Его словам ответил визг Марьи Степановны. Военный проскочил мимо Персикова, стоящего как белое изваяние, и исчез во тьме извилистых коридоров в противоположном конце. Люди вылетали из дверей, завывая:

- Бей его! Убивай…

- Мирового злодея!

- Ты распустил гадов!

Искаженные лица, разорванные платья запрыгали в коридорах, и кто-то выстрелил. Замелькали палки. Персиков немного отступил назад, прикрыл дверь, ведущую в кабинет, где в ужасе на полу на коленях стояла Марья Степановна, распростер руки, как распятый… он не хотел пустить толпу и закричал в раздражении:

- Это форменное сумасшествие… вы совершенно дикие звери. Что вам нужно? - Завыл: - Вон отсюда! - и закончил фразу резким, всем знакомым выкриком: - Панкрат, гони их вон.

Но Панкрат никого уже не мог выгнать. Панкрат с разбитой головой, истоптанный и рваный в клочья, лежал недвижимо в вестибюле, и новые и новые толпы рвались мимо него, не обращая внимания на стрельбу милиции с улицы.

Низкий человек, на обезьяньих кривых ногах, в разорванном пиджаке, в разорванной манишке, сбившейся на сторону, опередил других, дорвался до Персикова и страшным ударом палки раскроил ему голову. Персиков качнулся, стал падать на бок, и последним его словом было:

- Панкрат… Панкрат…

Ни в чем не повинную Марью Степановну убили и растерзали в кабинете, камеру, где потух луч, разнесли в клочья, в клочья разнесли террарии, перебив и истоптав обезумевших лягушек, раздробили стеклянные столы, раздробили рефлекторы, а через час институт пылал, возле него валялись трупы, оцепленные шеренгою вооруженных электрическими револьверами, и пожарные автомобили, насасывая воду из кранов, лили струи во все окна, из которых, гудя, длинно выбивалось пламя.

Глава 12. Морозный бог на машине.

В ночь с 19-го на 20-е августа 1928 года упал неслыханный, никем из старожилов никогда еще не отмеченный мороз. Он пришел и продержался двое суток, достигнув 18 градусов. Остервеневшая Москва заперла все окна, все двери. Только к концу третьих суток поняло население, что мороз спас столицу и те безграничные пространства, которыми она владела и на которые упала страшная беда 28-го года. Конная армия под Можайском, потерявшая три четверти своего состава, начала изнемогать, и газовые эскадрильи не могли остановить движения мерзких пресмыкающихся, полукольцом заходивших с запада, юго-запада и юга по направлению к Москве.

Их задушил мороз. Двух суток по 18 градусов не выдержали омерзительные стаи, и в 20-х числах августа, когда мороз исчез, оставив лишь сырость и мокроту, оставив влагу в воздухе, оставив побитую нежданным холодом зелень на деревьях, биться больше было не с кем. Беда кончилась. Леса, поля, необозримые болота были еще завалены разноцветными яйцами, покрытыми порою странным, нездешним рисунком, который безвестно пропавший Рокк принимал за грязюку, но эти яйца были совершенно безвредны. Они были мертвы, зародыши в них были прикончены.

Необозримые пространства земли еще долго гнили от бесчисленных трупов крокодилов и змей, вызванных к жизни таинственным, родившимся на улице Герцена в гениальных глазах лучом, но они уже не были опасны, непрочные созданья гнилостных жарких тропических болот погибли в два дня, оставив на пространстве трех губерний страшное зловоние, разложение и гной.

Были долгие эпидемии, были долго повальные болезни от трупов гадов и людей, и долго еще ходила армия, но уже снабженная не газами, а саперными принадлежностями, керосиновыми цистернами и шлангами, очищая землю. Очистила, и все кончилось к весне 29-го года.

А весною 29-го года опять затанцевала, загорелась и завертелась огнями Москва, и опять по-прежнему шаркало движение механических экипажей, и над шапкою Храма Христа висел, как на ниточке, лунный серп, и на месте сгоревшего в августе 28-го года двухэтажного института выстроили новый зоологический дворец, и им заведовал приват-доцент Иванов, но Персикова уже не было. Никогда не возникал перед глазами людей скорченный убедительный крючок из пальца, и никто больше не слышал скрипучего квакающего голоса. О луче и катастрофе 28-го года еще долго говорил и писал весь мир, но потом имя профессора Владимира Ипатьевича Персикова оделось туманом и погасло, как погас и самый открытый им в апрельскую ночь красный луч. Луч же этот вновь получить не удалось, хоть иногда изящный джентльмен и ныне ординарный профессор Петр Степанович Иванов и пытался. Первую камеру уничтожила разъяренная толпа в ночь убийства Персикова. Три камеры сгорели в никольском совхозе «Красный луч» при первом бое эскадрильи с гадами, а восстановить их не удалось. Как ни просто было сочетание стекол с зеркальными пучками света, его не скомбинировали во второй раз, несмотря на старания Иванова. Очевидно, для этого нужно было что-то особенное, кроме знания, чем обладал в мире только один человек - покойный профессор Владимир Ипатьевич Персиков.

Примечания.

1. Извините меня, господин профессор, за беспокойство. Я сотрудник «Берлинер тагеблатс»… (искаж. нем.).

2. В данный момент я очень занят и никак не могу принять Вас!… (нем.).

3. Между нами говоря… (фр.).

* * * БЛАЖЕНСТВО (СОН ИНЖЕНЕРА РЕЙНА).

Действующие лица:

Евгений Николаевич Рейн, инженер.

Соседка Рейна.

Юрий Милославский, по прозвищу Солист.

Бунша Корецкий, князь и секретарь домоуправления.

Иоанн Грозный, царь.

Опричник.

Стрелецкий голова.

Михельсон, гражданин.

Радаманов, Народный Комиссар Изобретений.

Аврора, его дочь.

Анна, его секретарь.

Саввич, директор Института Гармонии.

Граббе, профессор медицины.

Гость.

Услужливый Гость.

Милиция.

Действие происходит в разные времена.

Действие первое.

Весенний день. Московская квартира. Передняя с телефоном. Большая комната Рейна в полном беспорядке. Рядом комната гражданина Михельсона, обильно меблированная.

В комнате Рейна, на подставке, маленький механизм. Чертежи, инструмент. Рейн в промасленной прозодежде, небрит, бессонен, работает у механизма. Время от времени, когда Рейну удается настроить механизм, в комнате начинают слышаться долетающие издали приятные музыкальные звуки и мягкие шумы.

РЕЙН. Триста шестьдесят четыре… Опять тот же звук… Но ничего больше…

За сценою вдруг возбужденный голос соседки: "Селедки… Последний день…", потом глухие голоса, топот ног и стук в дверь Рейна.

Ну, ну! Кто там еще?

СОСЕДКА (войдя). Софья Петровна! А Софья Петр… ах, нету ее? Товарищ Рейн, скажите вашей супруге, что в нашем кооперативе по второму талону селедки дают. Чтоб скорее шла. Сегодня последний день.

РЕЙН. Ничего не могу ей сказать, потому что она еще вчера вечером ушла.

СОСЕДКА. А куда ж она пошла?

РЕЙН. К любовнику.

СОСЕДКА. Вот так так! Как же это вы говорите, к любовнику? Это к какому же любовнику?

РЕЙН. Кто его знает? Петр Иванович или Илья Петрович, я не помню. Знаю только, что он в серой шляпе и беспартийный.

СОСЕДКА. Вот так так! Оригинальный вы человек какой! Такого у нас в доме еще даже и не было!

РЕЙН. Простите, я очень занят.

СОСЕДКА. Так что ж, селедки теперь пропадут, что ли?

РЕЙН. Я очень занят.

СОСЕДКА. А она когда придет от этого, беспартийного-то?

РЕЙН. Никогда. Она совсем к нему ушла.

СОСЕДКА. И вы что же, страдаете?

РЕЙН. Послушайте, я очень занят.

СОСЕДКА. Ну, ну… Вот дела? Пока. (Скрывается.).

За сценой глухие голоса; слышно: "К любовнику ушла… селедки… последний день…", потом топот, хлопанье двери и полная тишина.

РЕЙН. Вот мерзавки какие! (Обращается к механизму.) Нет, сначала. Терпение. Выберу весь ряд. (Работает.).

Свет постепенно убывает, и наконец в комнатеРейна темно. Но все слышны дальние певучие звуки.

Парадная дверь беззвучно открывается, и в переднюю входит Юрий Милославский, хорошо одетый, похожий на артиста человек.

МИЛОСЛАВСКИЙ (прислушиваясь у двери Рейна). Дома. Все люди на службе, а этот дома. Патефон починяет. А где же комната Михельсона? (У двери Михельсона читает надпись.) Ах, вот! Сергеи Евгеньевич Михельсон. Какой замок курьезный. Наверно, сидит в учреждении и думает, какой чудный замок повесил на свою дверь. Но на самом деле этот замок плохой. (Взламывает замок и входит в комнату Михельсона.) Прекрасная обстановка. Холостые люди всегда прилично живут, я заметил. Э, да у него и телефон отдельный. Большое удобство. Вот первым долгом и нужно ему позвонить. (По телефону.) Наркомснаб. Мерси. Добавочный девятьсот. Мерси. Товарища Михельсона. Мерси. (Несколько изменив голос.) Товарищ Михельсон? Бонжур. Товарищ Михельсон, вы до конца на службе будете? Угадайте. Артистка. Нет, не знакома, но безумно хочу познакомиться. Так вы, до четырех будете? Я вам еще позвоню. Я очень настойчивая. (Кладет трубку.) Страшно удивился. Ну-с, начнем. (Взламывает письменный стол, выбирает ценные вещи, затем взламывает шкафы, шифоньерки.) Ампир. Очень аккуратный человек. (Снимает стенные часы, надевает пальто Михельсона, меряет шляпу.) Мой номер. Устал. (Достает из буфета графинчик, закуску, выпивает.) На чем это он водку настаивает? Прелестная водка! Нет, это не полынь. Уютно у него в комнате. Почитать любит. (Берет со стола книгу, читает.) Богат и славен Кочубей. Его луга необозримы… Красивые стихи. (По телефону.) Наркомснаб. Мерси. Добавочный девятьсот. Мерси. Товарища Михельсона. Мерси. Товарищ Михельсон? Это опять я. На чем вы водку настаиваете? Моя фамилия таинственная. А какой вам сюрприз сегодня выйдет! (Кладет трубку.) Страшно удивляется. (Выпивает.) Богат и славен Кочубей. Его луга необозримы…

Комната Михельсона угасает, а в комнату Рейна набирается свет. В воздухе вокруг Рейн и механизма начинает возникать слабо мерцающее кольцо.

РЕЙН. Ага! Светится. Это иное дело.

Стук в дверь.

Ах, чтоб вы провалились, проклятые! Да! (Тушит кольцо.).

Входит Бунша-Корецкий, на голове у него дамская шляпа.

Меня дома нет.

Бунша улыбается.

Нет, серьезно, Святослав Владимирович, я занят. Что это у вас на голове?

БУНША. Головной убор.

РЕЙН. А вы посмотрите на него.

БУНША (у зеркала). Это я шляпку у Лидии Васильевны, значит, надел.

РЕЙН. Вы, Святослав Владимирович, рассеянный человек. В ваши годы дома надосидеть, внуков нянчить, а вы целый день бродите по дому с книгой.

БУНША. У меня нет внуков. А если я перестану ходить, то произойдет ужас.

РЕЙН. Государство рухнет?

БУНША. Рухнет, если за квартиру не будут платить.

РЕЙН. У меня нет денег, Святослав Владимирович.

БУНША. За квартиру нельзя не платить. У нас в доме думают, что можно, а на самом деле нельзя. Я по двору прохожу и содрогаюсь. Все окна раскрыты, все на подоконниках лежат и рассказывают такие вещи, которые рассказывать, запрещено.

РЕЙН. Вам, князь, лечиться надо.

БУНША. Я уже доказал, Евгений Николаевич, что я не князь, и вы меня не называйте князем.

РЕЙН. Вы - князь.

БУНША. Нет, я не князь.

РЕЙН. Не понимаю этого упорства. Вы - князь.

БУНША. А я говорю, нет. (Вынимает бумаги.) Вот документы, удостоверяющие, что моя мама изменяла папе, и я сын кучера Пантелея. Я похож на Пантелея. Потрудитесь прочесть.

РЕЙН. Не стоит. Ну, если так, вы - сын кучера, но у меня нет денег.

БУНША. Заклинаю вас, заплатите за квартиру, а то Луковкин говорит, что наш дом на черную доску попадет.

РЕЙН. Вчера жена ушла к какому-то Петру Ильичу, потом селедки, потом является эта развалина, не то князь, не то сын кучера, и истязает меня. Меня жена бросила, понятно?

БУНША. Позвольте, что же вы мне-то не заявили?

РЕЙН. Почему это вас волнует? Вы на нее какие-нибудь виды имели?

БУНША. Виды такие, что немедленно я должен ее выписать. Куда она выехала?

РЕЙН. Я не интересовался.

БУНША. Понятно, что вам неинтересно. А мне интересно. Я сам узнаю и выпишу. (Пауза.) Я присяду.

РЕЙН. Да незачем вам присаживаться. Как вам объяснить, что меня нельзя тревожить во время этой работы?

БУНША. Нет, вы объясните. Недавно была лекция, и я колоссальную пользу получил. Читали про венерические болезни. Вообще наша жизнь очень интересная и полезная, но у нас в доме этого не понимают. Наш дом вообще очень странный. Михельсон, например, красное дерево покупает, но за квартиру платит туго. А вы машину сделали.

РЕЙН. Вы бредите, Святослав Владимирович!

БУНША. Я обращаюсь к вам с мольбой, Евгений Николаевич. Вы насчет своей машины заявите в милицию. Ее зарегистрировать надо, а то в четырнадцатой квартире уже говорили, что вы такой аппарат строите, чтобы на нем из-под советской власти улететь. А это, знаете, и вы погибнете, и я с вами за компанию.

РЕЙН. Какая же сволочь это говорила?

БУНША. Виноват, это моя племянница.

РЕЙН. Почему эти чертовы ведьмы болтают чепуху? Я знаю, это вы виноваты. Вы - старый зуда, шляетесь по всему дому, подглядываете, а потом ябедничаете, да, главное, врете!

БУНША. Я - лицо, занимающее официальный пост, и обязан наблюдать. Меня тревожит эта машина, и я вынужден буду о ней сообщить.

РЕЙН. Ради бога, повремените. Ну, хорошо, идите сюда. Просто-напросто я делаю опыты над изучением времени. Да, впрочем, как я вам объясню, что время есть фикция, что не существует прошедшего и будущего… Как я вам объясню идею о пространстве, которое, например, может иметь пять измерений?… Одним словом, вдолбите себе в голову только одно, что это совершенно безобидно, невредно, ничего не взорвется, и вообще никого не касается! Вот, например, возьмем минус 364, минус. Включим. Минус, прошлое. (Включает механизм.).

Кольцо начинает светиться. Слышен певучий звук.

К сожалению, все. (Пауза.) Ах, я идиот! Нет, я не изобретатель, я кретин! Да ведь если шифр обратный, значит, я должен включить плюс! А если плюс, то и цифру наоборот! (Бросается к механизму, поворачивает какой-то ключ, включает наново.).

В то же мгновение свет в комнате Рейна ослабевает, раздается удар колокола, вместо комнаты Михельсона вспыхивает сводчатая палата. Иоанн Грозный с посохом, в черной рясе, сидит и диктует, а под диктовку его пишет Опричник в парчовой одежде, поверх которой накинута ряса.

Слышится где-то церковное складное пение и тягучий колокольный звон. Рейн и Бунша замирают.

ИОАНН…и руководителю…

ОПРИЧНИК (пишет). …и руководителю…

ИОАНН…к пренебесному селению преподобному игумену Козме иже…

ОПРИЧНИК (пишет). …Козме иже…

ИОАНН…о Христе с братиею… с братиею царь и великий князь Иван.

Васильевич всея Руси…

ОПРИЧНИК (пишет). …всея Руси…

ИОАНН…челом бьет.

РЕЙН. Ах!

Услышав голос Рейна, Иоанн и Опричник поворачивают головы. Опричник, дико вскрикнув, вскакивает, пятится, крестится и исчезает.

ИОАНН. (вскакивает, крестясь и крестя Рейна). Сгинь! Увы мне, грешному! Горе мне, окаянному! Скверному душегубцу, ох! Сгинь! Сгинь! (В исступлении бросается в комнату Рейна, потом, крестя стены, в переднюю и исчезает).

БУНША. Вот какую машину вы сделали, Евгений Николаевич!

РЕЙН. Это Иоанн Грозный! Держите его! Его увидят! Боже мой! Боже мой!

(Бросается вслед за Иоанном и исчезает.).

БУНША. (бежит к телефону в передней). Дежурного по городу! Секретарь домкома десятого жакта в Банном переулке. У нас физик Рейн без разрешения сделал машину, из которой появился царь! Не я, не я, а физик Рейн! Банный переулок! Да трезвый я, трезвый! Бунша-Корецкий моя фамилия! Снимаю с себя ответственность! Согласен отвечать! Ждем с нетерпением! (Вешает трубку, бежит в комнату Рейна).

РЕЙН. (вбегая). С чердака на крышу хода нету? Боже мой!

Вдруг за палатой Иоанна затявкал набатный колокол, грянул выстрел, послышалиськрики: "Гой да! Гой да!" В палату врывается Стрелецкий голова с бердышом в руках.

ГОЛОВА. Где царь?

БУНША. Не знаю.

ГОЛОВА (крестясь). А, псы басурманские! Гой да! Гой да! (Взмахивает бердышом.).

РЕЙН. Черт возьми! (Бросается к механизму и выключает его.).

В то же мгновение исчезают и палата, и Стрелецкий голова и прекращается шум. Только на месте, где была стенка комнаты Михельсона, остается небольшой темный провал.

Пауза.

Видали?

БУНША. Как же!

РЕЙН. Постойте, вы звонили сейчас по телефону?

БУНША. Честное слово, нет.

РЕЙН. Старая сволочь! Ты звонил сейчас по телефону? Я слышал твой паскудный голос!

БУНША. Вы не имеете права…

РЕЙН. Если хоть кому-нибудь, хоть одно слово! Ну, черт с вами! Стало быть, на крышу он не выскочит! Боже мой, если его увидят! Он дверь за собой захлопнул на чердак! Какое счастье, что их всех черт за селедками унес!

В этот момент из провала - из комнаты Михельсона - появляется встревоженный шумом Милославский с часами Михельсона под мышкой.

Вот тебе раз!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Я извиняюсь, это я куда-то не туда вышел. У вас тут стенка, что ли, провалилась? Виноват, как пройти на улицу? Прямо? Мерси.

РЕЙН. Нет! Стойте!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Виноват, в чем дело?

БУНША. Михельсоновы часы.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Я извиняюсь, какие Михельсоновы? Это мои часы.

РЕЙН (Бунше). Да ну вас с часами! Очевидно, я не довел до нуля стрелку. Тьфу, черт! (Милославскому.) Да вы какой эпохи? Как вас зовут?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Юрий Милославекий.

РЕЙН. Не может быть!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Извиняюсь, у меня документ есть, только я его на даче оставил.

РЕЙН. Вы кто такой?

МИЛОСЛАВСКИЙ. А вам зачем? Ну, солист государственных театров.

РЕЙН. Я ничего не понимаю. Да вы что, нашего времени? Как же вы вышли из аппарата?

БУНША. И пальто Михельсона.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Я извиняюсь, какого Михельсона? Что это, у одного Михельсона коверкотовое пальто в Москве?

РЕЙН. Да ну вас к черту с этим пальто! (Смотрит на циферблат механизма.) Ах, ну да! Я на три года не довел стрелку. Будьте добры, станьте здесь, я вас сейчас отправлю обратно. (Движет механизм.) Что за оказия! Заело! Вот так штука! Ах ты, господи! Этот на чердаке сидит! (Милославскому.) Вы не волнуйтесь. попали… Ну, словом, вы не пугайтесь, я… я сейчас налажу все это. Дело в том, что время есть фикция…

МИЛОСЛАВСКИЙ. Скажите! А мне это и в голову не приходило!

РЕЙН. В том-то и дело. Так вот механизм…

МИЛОСЛАВСКИЙ. Богатая вещь! Извиняюсь, это что же, золотой ключик?

РЕЙН. Золотой, золотой. Одну минуту, я только отвертку возьму. (Отворачивается к инструменту.).

Милославский наклоняется к машине. В то же мгновение вспыхивает кольцо, свет в комнате меняется, поднимается вихрь…

Что такое!… Кто тронул машину?!

БУНША. Караул!

Вихрь подхватывает Буншу, втаскивает его в кольцо, и Бунша исчезает.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Чтоб тебя черт! (Схватывается за занавеску, обрывает ее и, увлекаемый вихрем, исчезает в кольце.).

РЕЙН. Что же это такое вышло! (Влетает в кольцо, схватывает механизм.) Ключ! Ключ! Где же ключ? (Исчезает вместе с механизмом.).

Наступает полная тишина в доме. После большой паузы парадная дверь открывается, и входит Михельсон.

МИХЕЛЬСОН (у двери в свою комнату). Батюшки! (Входит в комнату.) Батюшки! (Мечется.) Батюшки! Батюшки! (Бросается к телефону.) Милицию! Милицию! В Банном переулке, десять… Какой царь? Не царь, а обокрали меня! Михельсон моя фамилия! (Бросает трубку.) Батюшки!

В этот момент на парадном ходе начинаются энергичные звонки. Михельсон открывает дверь, и входит милиция в большом числе.

Слава тебе, господи! Товарищи, да как же вы быстро поспели?

МИЛИЦИЯ. Где царь?

МИХЕЛЬСОН. Какой царь?! Обокрали меня! Стенку взломали! Вы только гляньте! Часы, пальто, костюмы! Портсигар! Все на свете!

МИЛИЦИЯ. Кто звонил насчет царя?

МИХЕЛЬСОН. Какого такого царя, товарищи? Ограбили! Вы посмотрите!

МИЛИЦИЯ. Без паники, гражданин! Товарищ Сидоров, займите черный ход.

МИХЕЛЬСОН. Ограбили!

Темно. Та часть Москвы Великой, которая носит название Блаженство. На чудовищной высоте над землей громадная терраса с колоннадой. Мрамор. Сложная, но малозаметная и незнакомая нашему времени аппаратура. За столом, в домашнем костюме, сидит Народный Комиссар Изобретений Радаманов и читает. Над Блаженством необъятный воздух, весенний закат.

АННА (входя). Павел Сергеевич, вы что же это делаете?

РАДАМАНОВ. Читаю.

АННА. Да вам переодеваться пора. Через четверть часа сигнал.

РАДАМАНОВ (вынув часы). Ага. Аврора прилетела?

АННА. Да. (Уходит.).

АВРОРА (входя). Да, я здесь. Ну, поздравляю тебя с наступающим Первым мая.

РАДАМАНОВ. Спасибо, и тебя также. Кстати, Саввич звонил мне сегодня девять раз, пока тебя не было.

АВРОРА. Он любит меня, и мне приятно его мучить.

РАДАМАНОВ. Но вы меня не мучьте. Он сегодня ломился в восемь часов утра, спрашивал, не прилетела ли ты.

АВРОРА. Как ты думаешь, папа, осчастливить мне его или нет?

РАДАМАНОВ. Признаюсь тебе откровенно, мне это безразлично. Но только ты дай ему сегодня хоть какой-нибудь ответ.

АВРОРА. Папа, ты знаешь, в последнее время я как будто несколько разочаровалась в нем.

РАДАМАНОВ. Помнится, месяц назад ты стояла у этой колонны и отнимала у меня время, рассказывая о том, как тебе нравится Саввич.

АВРОРА. Возможно, что мне что-нибудь и померещилось. И теперь я не могу понять, чем он, собственно, меня прельстил? Не то понравились мне его брови, не то он поразил меня своей теорией гармонии. Гармония, папа…

РАДАМАНОВ. Прости. Если можно, не надо ничего про гармонию, я уже все слышал от Саввича…

На столе в аппаратуре вспыхивает голубой свет.

Ну, вот, пожалуйста. (В аппарат.) Да, да, да, прилетела.

Свет гаснет.

Он сейчас подымется. Убедительно прошу, кончайте это дело в ту или другую сторону, а я ухожу переодеваться. (Уходит.).

Люк раскрывается, и из него появляется Саввич. Он ослепительно одет, во фраке, с цветами в руках.

САВВИЧ. Дорогая Аврора, не удивляйтесь, я только на одну минуту, пока еще нет гостей. Разрешите вам вручить эти цветы.

АВРОРА. Благодарю вас. Садитесь, Фердинанд.

САВВИЧ. Аврора, я пришел за ответом. Вы сказали, что дадите его сегодня вечером.

АВРОРА. Ах, да, да. Наступает Первое мая. Знаете ли что, отложим наш разговор до полуночи. Я хочу собраться с мыслями.

САВВИЧ. Слушаю. Я готов ждать и до полуночи, хотя и уверен, что ничего не может измениться за эти несколько часов. Поверьте, Аврора, что наш союз неизбежен. Мы - гармоническая пара. А я сделаю все, что в моих силах, чтобы вы были счастливы.

АВРОРА. Спасибо, Фердинанд.

САВВИЧ. Итак, разрешите откланяться. Я явлюсь, как только начнется праздник.

АВРОРА. Мы будем рады.

Саввич уходит. Радаманов входит, полуодет.

РАДАМАНОВ. Ушел?

АВРОРА. Ушел.

РАДАМАНОВ. Ты опять не дала ответа?

АВРОРА. Как всякая интересная женщина, я немного капризна.

РАДАМАНОВ. Извини, но ты вовсе не так интересна, как тебе кажется. Что же ты делаешь с человеком?

АВРОРА. А с другой стороны, конечно, не в бровях сила. Бывают самые ерундовские брови а человек интересный…

За сценой грохот разбитых стекол. Свет гаснет и вспыхивает, и на террасу влетают Бунша, затем Милославский и, наконец, Рейн.

РЕЙН. О, боже!

БУНША. Евгений Николаевич!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Куда ж это меня занесло?

РАДАМАНОВ. Артисты. Что ж это вы стекла у меня бьете? О съемках нужно предупреждать. Это моя квартира.

РЕЙН. Где мы? Да ответьте же, где мы?

АВРОРА. В Блаженстве.

РАДАМАНОВ. Простите…

АВРОРА. Погоди, папа. Это карнавальная шутка. Они костюмированы.

РАДАМАНОВ. Во-первых, это раньше времени, а во-вторых, все-таки стекла в галерее… На одном из них, по-видимому, дамская шляпа. Может быть, это и очень остроумно…

РЕЙН. Это Москва? (Бросается к парапету, видит город.) Ах! (Оборачивается с безумным лицом, смотрит на светящийся, календарь.) Четыре двойки. Две тысячи двести двадцать второй год! Все понятно. Это двадцать третий век. (Теряет сознание.).

АВРОРА. Позвольте! Он по-настоящему упал в обморок! Он голову разбил! Отец! Анна! Анна! (Бросается к Рейну.).

Анна вбегает.

РАДАМАНОВ (по аппарату). Граббе! Поднимитесь ко мне! Да в чем есть! Тут какая-то чертовщина! Голову разбил!

АННА. Кто эти люди?

АВРОРА. Воды!

БУНША. Он помер?

Открывается люк, и вылетает полуодетый Граббе.

АВРОРА. Сюда, профессор, сюда!

Граббе приводит в чувство Рейна.

РЕЙН (очнувшись). Слушайте… По только верьте… я изобрел механизм для проникновения во время… вот он… поймите мои слова… мы люди двадцатого века!

Темно.

Конец первого действия.

Действие второе.

Иллюминированная ночь на той же террасе. Буфет с шампанским. Радаманов и Рейн во фраках стоят у аппарата. В отдалении Саввич. Анна в бальном платье у аппарата. Слышна мощная музыка.

РАДАМАНОВ. Вон, видите, там, где кончается район Блаженства, стеклянные башни. Это - Голубая Вертикаль. Теперь смотрите - поднялся рой огней. Это жители Вертикали летят сюда.

РЕЙН. Да, да.

В аппарате вспыхивает свет.

АННА. Голубая Вертикаль хочет видеть инженера Рейна.

РАДАМАНОВ. Вы не возражаете?

РЕЙН. Нет, с удовольствием.

АННА (в аппарат). Слушайте. Говорит Народный Комиссар Изобретений Радаманов.

РАДАМАНОВ (Рейну). Сюда, пожалуйста. (Освещаясь сверху, говорит в аппарат.).

Приветствую Голубую Вертикаль! В день праздника Первого мая!

Мимо террасы летит рой светляков. Свет внезапно сверху заливает Рейна.

Вы хотели видеть Рейна? Вот он перед вами. Гениальный инженер Рейн, человек двадцатого века, пронзивший время! Все сообщения в телеграммах о нем правильны! Вот он! Евгений Рейн!

Донесся гул. Светляки исчезают.

Посмотрите, какое возбуждение вы вызвали в мире.

Аппараты гаснут.

Может быть, вы устали?

РЕЙН. О, нет! Я хочу видеть все. Нет, кто действительно гениален, это ваш.

Доктор Граббе. Я полон сил. Он вдунул в меня жизнь.

САВВИЧ. Этим лекарством нельзя злоупотреблять.

РАДАМАНОВ. Вы познакомились?

РЕЙН. Нет еще.

РАДАМАНОВ. Саввич, директор Института Гармонии. Инженер Рейн. (Рейну.) Так, может быть, вы хотите взглянуть, как танцуют? Анна, займите и проводите гостя.

АННА. С большим удовольствием.

Анна и Рейн уходят.

Пауза.

РАДАМАНОВ. Ну, что вы скажете милый Фердинанд, по поводу всего этого?

САВВИЧ. Я поражен. Я ничего не понимаю. (Пауза.) Скажите, Павел Сергеевич, какие последствия все это может, иметь?

РАДАМАНОВ. Дорогой мой я не пророк. (Хлопает себя по карманам.) У вас нет папиросы? В этой суматохе я портсигар куда-то засунул.

САВВИЧ (похлопав себя по карманам). Вообразите, я забыл свой! (Пауза.) Радаманов! Нет, этого не может быть!

РАДАМАНОВ. Вот это что-то новенькое. Как же это не может быть того, что есть? Нет Дорогой Фердинанд, нет, мой дорогой поклонник гармонии, примиритесь с этой мыслью. Трое свалились к нам из четвертого измерения. Ну что ж… Поживем, увидим. Ах, я курить хочу.

Оба уходят. Слышен аплодисмент, и входит Бунша, а за ним задом, с кем-то раскланиваясь, Милославский. Оба выбриты и во фраках.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Очень, очень приятно. Мерси, гран мерси. В другой раз с удовольствием. Мерси. (Бунше.) Понравились мы им.

БУНША. Все это довольно странно. Социализм совсем не для того, чтобы веселиться. А они бал устроили. И произносят такие вещи что ого-го-го… Но самое главное, фраки. Ох прописали бы им ижицу за эти фраки!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Если в тебя вглядеться, то сразу разочаровываешься. Это кто все им пропишет?

Выходит гость во фраке.

ГОСТЬ. Я понимаю, что вы ищете уединения, и сию минуту уйду. Мне только хотелось пожать руку спутникам великого Рейна.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Очень, очень приятно. Мерси, гран мерси. Милославский Юрий. А это секретарь. А вы из каких будете?

ГОСТЬ. Я мастер московской водонапорной станции.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Очень приятно. Вы тоже трудящийся человек. Да что там… эти рукопожатие всякие… давайте поцелуемся.

ГОСТЬ. Я буду счастлив и польщен.

Милославский обнимает Гостя.

Не забуду этой минуты. (Хочет обнять Буншу.).

МИЛОСЛАВСКИЙ. С ним не обязательно. Это секретарь.

ГОСТЬ. Желаю вам всего, всего хорошего. (Удаляется.).

МИЛОСЛАВСКИЙ. Приятный народ. Простой, без претензий, доверчивый.

БУНША. Надел бы фрак да на общее собрание пришел бы! Вот бы я посмотрел! Какого он происхождения, интересно бы знать?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ты перестань мне гудеть в ухо. Ничего не даешь сообразить.

БУНША. Я уже все сообразил и даже с вами могу поделиться своими соображениями. И одного я не понимаю, откуда у вас появились точно такие часы, как у Михельсона? У меня возникают кое-какие подозрения. (Подходит к столу, на котором лежат вещи, принесенные из XX века: часы, занавеска, дамская шляпа.) Вот и надпись выцарапана: Михельсон.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Это я выцарапал "Михельсон".

БУНША. Зачем же чужую фамилию выцарапывать?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Потому что она мне понравилась. Это красивая фамилия. Пожалуйста, сцарапываю и выцарапываю новую: Милославский. Это вас успокаивает?

БУНША. Нет, не успокаивает. Все равно я подозреваю.

МИЛОСЛАВСКИЙ. О господи! Тоска какая. На что мне, обеспеченному человеку, Михельсоновы посредственные часы? Вот часы так часы! (Вынимает из кармана часы.).

БУНША. У товарища Радаманова точно такие же часы… и буква "Р".

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ну, вот видишь.

БУНША. А на каком основании вы мне "ты" говорите?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Можешь и мне говорить "ты".

АННА (входит.) Не скучаете ли вы одни? Выпьемте шампанского.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Покорнейше благодарю. Простите, мадемуазель, за нескромный вопрос, нельзя ли нам спиртику выпить в виде исключения?

АННА. Спирту? Вы пьете спирт?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Кто же откажется?

АННА. Ах, это интересно. У нас, к сожалению, его не подают. Но вот кран. По нему течет чистый спирт.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ах, как у вас комнаты оборудованы? Бунша, бокальчик.

АННА. А неужели он не жжется?

МИЛОСЛАВСКИЙ. А вы попробуйте. Бунша, бокальчик даме.

АННА (выпив). Ой!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Закусывайте, закусывайте.

БУНША. Закусывайте!

В это время входит смущенный Гость и, стараясь не помешать, что-то ищет под столом.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Что ищете, отец?

ГОСТЬ. Простите, я где-то обронил медальон с цепочкой.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Э-э, это жалко.

ГОСТЬ. Простите, посмотрю еще в бальном зале.(Уходит.).

МИЛОСЛАВСКИЙ. Славные у вас люди. За ваше здоровье. Еще бокальчик.

АННА. А я не опьянею?

МИЛОСЛАВСКИЙ. От спирту-то? Что вы! Вы только закусывайте. Князь, мировой паштет.

БУНША. Я же рассказывал тебе про Пантелея.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Да ну тебя к черту с твоим Пантелеем! Все равно им, кто вы такой. Происхождение не играет роли.

БУНША (Анне). Позвольте, товарищ, навести у вас справочку. Вы в каком профсоюзе состоите?

АННА. Простите, я не понимаю.

БУНША. То есть, чтобы иначе выразиться, вы куда взносы делаете?

АННА. Тоже не понимаю. (Смеется.).

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ты меня срамишь. Ты бы еще про милицию спросил. Ничего у них этого нет.

БУНША. Милиции нет? Ну, это ты выдумал. А где же нас пропишут?

АННА. Простите, что я улыбаюсь, но я ни одного слова не понимаю из того, что вы говорите. Вы кем были в прошлой жизни?

БУНША. Я секретарь домоуправления в нашем жакте.

АННА. А… а… вы что делали в этой должности?

БУНША. Я карточками занимался, товарищ.

АННА. А- а. Интересная работа? Как вы проводили ваш день?

БУНША. Очень интересно. Утром встаешь, чаю напьешься. Жена в кооператив, а я сажусь карточки писать. Первым долгом смотрю, не умер ли кто в доме. Умер - значит, я немедленно его карточки лишаю.

АННА (хохочет). Ничего не понимаю.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Позвольте, я объясню. Утром встанет, начнет карточки писать, живых запишет, мертвых выкинет. Потом на руки раздаст; неделя пройдет, отберет их, новые напишет, опять раздаст, потом опять отберет, опять напишет…

АННА (хохочет). Вы шутите! Ведь так с ума можно сойти!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Он и сошел!

АННА. У меня голова закружилась. Я пьяна. А вы сказали, что от спирта нельзя опьянеть.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Разрешите, я вас, за талию поддержу.

АННА. Пожалуйста. У вас несколько странный в наше время, но, по-видимому, рыцарский подход к женщине. Скажите, вы были помощником Рейна?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Не столько помощником, сколько, так сказать, его интимный друг. Даже, собственно, не его, а соседа его Михельсона. Я случайно проезжал в трамвае, дай, думаю, зайду. Женя мне и говорит…

АННА. Рейн?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Рейн, Рейн… Слетаем, что ли… Я говорю: а что ж, не все ли равно, летим… (Бунше.) Помолчи минутку. И вот-с, пожалуйста, такая история… Разрешите вам руку поцеловать.

АННА. Пожалуйста. Я обожаю смелых людей.

МИЛОСЛАВСКИЙ. При нашей работе нам нельзя несмелым быть. Оробеешь, а потом лет пять каяться будешь.

РАДАМАНОВ (входит). Анна, голубчик, я в суматохе где-то свои часы потерял.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Не видел.

АННА. Я потом поищу.

БУНША. Товарищ Радаманов…

РАДАМАНОВ. А?

БУНША. Товарищ Радаманов, я вам хотел свои документы сдать.

РАДАМАНОВ. Какие документы?

БУНША. Для прописки, а то ведь мы на балу веселимся непрописанные. Считаю долгом предупредить.

РАДАМАНОВ. Простите, дорогой, не понимаю… Разрешите потом… (Уходит.).

БУНША. Совершенно расхлябанный аппарат. Ни у кого толку не добьешься.

ГРАББЕ (входит). А, наконец-то я вас нашел! Радаманов беспокоится, не устали ли вы после полета? (Анне.) Простите, на одну минутку. (Наклоняется к груди Милославского, выслушивает сердце.) Вы пили что-нибудь?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Лимонад.

ГРАББЕ. Ну, все порядке. (Бунше) А вы?

БУНША. У меня, товарищ доктор, поясница болит по вечерам, а стул оченьзатрудненный.

ГРАББЕ. Поправим, поправим. Позвольте-ка пульсик. А где ж часы-то мои? Неужели выронил?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Наверно, выронили.

ГРАББЕ. Ну, неважно, всего доброго. В пальто, что ли, я их оставил? (Уходит.).

АННА. Что это все с часами как с ума сошли?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Обхохочешься! Эпидемия!

БУНША (Милославскому тихо). Часы Михельсона - раз, товарища Радаманова - два, данный необъяснимый случай… подозрения мои растут…

МИЛОСЛАВСКИЙ. Надоел. (Анне.) Пройдемся?

АННА. Я на ногах не стою из-за вашего спирта.

МИЛОСЛАВСКИЙ. А вы опирайтесь на меня. (Бунше тихо.) Ты бы пошел в другое место. Иди и там веселись самостоятельно. И что ты за мной таскаешься?

Все трое уходят. Входят Рейн и Аврора. Рейн идет, схватившись за голову.

АВРОРА. Дорогой Евгений Николаевич, да где же он-то?

РЕЙН. Одно из двух: или он остался на чердаке, или его уже схватили. И вернее всего, что он сейчас уже сидит в психиатрической лечебнице. Вы знаете, я как только вспомню о нем, прихожу в ужас. Да, да… Да, да… Несомненно, его уже взяла милиция, и воображаю, что там происходит! Но, впрочем, сейчас говорить об этом совершенно бесполезно. Все равно ничего не исправишь.

АВРОРА. Вы не тревожьте себя, а выпейте вина.

РЕЙН. Совершенно верно. (Пьет.) Да, история…

АВРОРА. Я смотрю на вас и не могу отвести глаз. Но вы-то отдаете себе отчет в том, что вы за человек? Милый, дорогой Рейн, когда вы восстановите свою машину?

РЕЙН. Ох, знаете, там у меня катастрофа. Я важную деталь потерял. Ну, впрочем, это выяснится…

Пауза.

АВРОРА. Скажите, ну, у вас была личная жизнь? Вы были женаты?

РЕЙН. Как же.

АВРОРА. Что ж теперь с вашей женой?

РЕЙН. Она убежала от меня.

АВРОРА. От вас? К кому?

РЕЙН. К какому-то Семену Петровичу, я не знаю точно…

АВРОРА. А почему она вас бросила?

РЕЙН. Я очень обнищал из-за этой машины, и нечем было даже платить за квартиру.

АВРОРА. Ага… ага… А вы…

РЕЙН. Что?

АВРОРА. Нет, ничего, ничего.

Бьет полночь. Из бальных зал донесся гул. В то же время открывается люк и появляется Саввич.

Аврора. Полночь. Ах, вот мой жених.

РЕЙН. А!

АВРОРА. Ведь вы знакомы?

САВИЧ. Да, я имею удовольствие.

АВРОРА. Вы хотите со мной поговорить, Фердинанд, не правда ли?

САВВИЧ. Если позволите. Я явился в полночь, как вы назначили.

РЕЙН. Пожалуйста, пожалуйста, я… (Встает.).

АВРОРА. Не уходите далеко, Рейн, у нас только несколько слов.

Рейн выходит.

Милый Фердинанд, вы за ответом?

САВВИЧ. Да.

АВРОРА. Не сердитесь на меня и забудьте меня. Я не могу быть вашей женой.

Пауза.

САВВИЧ. Аврора… Аврора! Этого не может быть. Что вы делаете? Мы были.

Рождены друг для друга.

АВРОРА. Нет, Фердинанд, это грустная ошибка. Мы не рождены друг для друга.

САВВИЧ. Скажите мне только одно: что-нибудь случилось?

АВРОРА. Ничего не случилось. Просто я разглядела себя и вижу, что я не ваш человек. Поверьте мне, Фердинанд, вы ошиблись, считая нас гармонической парой.

САВВИЧ. Я верю в то, что вы одумаетесь, Аврора. Институт Гармонии не ошибается, и я вам это докажу! (Уходит.).

АВРОРА. Вот до чего верит в гармонию! (Зовет.) Рейн!

Рейн входит.

Извините меня, пожалуйста; вот мой разговор и кончен. Налейте мне, пожалуйста, вина. Пойдемте в зал.

Рейн и Аврора уходят.

МИЛОСЛАВСКИЙ (входит задом). Нет, мерси. Гран мерси. (Покашливает.) Не в голосе я сегодня. Право, не в голосе, Покорнейше, покорнейше благодарю.

АННА (вбегает). Если вы прочтете, я вас поцелую.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Принимаю ваши условия. (Подставляет лицо.).

АННА. Когда прочтете. А про - спирт вы наврали - он страшно пьяный.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Я извиняюсь…

РАДАМАНОВ (входит.) Я вас очень прошу - сделайте мне одолжение, прочтите что-нибудь моим гостям.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Да ведь, Павел Сергеевич… я ведь только стихи читаю. А репертуара, как говорится, у меня нету.

РАДАМАНОВ. Стихи? Вот и превосходно. Я, признаться вам, в стихах ничего не смыслю, но уверен, что они всем доставят большое наслаждение.

АННА. Пожалуйте к аппарату. Мы вас передадим во все залы.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Застенчив я, вот горе…

АННА. Не похоже.

Милославского освещают.

(В аппарат.) Внимание! Сейчас артист двадцатого века Юрий Милославский прочтет стихи.

Аплодисмент в аппарате.

Чьи стихи вы будете читать?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Чьи, вы говорите? Собственного сочинения.

Аплодисмент в аппарате. В это время входит Гость, очень мрачен. Смотрит на пол.

Богат… и славен… Кочубей… Мда… Его поля… необозримы!

АННА. Дальше!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Конец.

Некоторое недоуменное молчание, потом аплодисмент.

РАДАМАНОВ. Браво, браво… спасибо вам.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Хорошие стишки?

РАДАМАНОВ. Да какие-то коротенькие уж очень. Впрочем, я отношу это к достоинству стиха. У нас почему-то длиннее пишут.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ну, простите, что не угодил,

РАДАМАНОВ. Что вы, что вы… Повторяю вам, я ничего не понимаю в поэзии. Вы вызвали восторг, послушайте, как вам аплодируют.

Крики в аппарате: "Милославского! Юрия".

АННА. Идемте кланяться.

МИЛОСЛАВСКИЙ. К чему это?… Застенчив я…

АННА. Идемте, идемте.

А нна и Милославский уходят, и тотчас доносится бурная овация.

РАДАМАНОВ (Гостю). Что с вами, дорогой мой? Вам нездоровится?

ГОСТЬ. Нет, так, пустяки.

РАДАМАНОВ. Выпейте шампанского. (Уходит.).

ГОСТЬ (выпив в одиночестве три бокала, некоторое время ползает по полу, ищет что-то). Стихи какие-то дурацкие… Не поймешь, кто этот Кочубей… Противно пишет… (Уходит.).

Вбегает Услужливый гость, зажигает свет в аппарате.

УСЛУЖЛИВЫЙ ГОСТЬ. Филармония? Будьте добры, найдите сейчас же пластинку под названием "Аллилуйя" и дайте ее нам, в бальный зал Радаманова. Артист Милославский ничего другого не танцует… Молитва? Одна минута… (Убегает, возвращается.) Нет, не молитва, а танец. Конец двадцатых годов двадцатого века.

В аппарате слышно начало "Аллилуйи".

АВРОРА. Никого нет. Очень хорошо. Я устала от толпы.

РЕЙН. Проводить вас в ваши комнаты?

АВРОРА. Нет, мне хочется быть с вами.

РЕЙН. Что вы сказали вашему жениху?

АВРОРА. Это вас не касается. (Убегает и через некоторое время возвращается) Это! (Убегает.).

Рейн и Аврора входят.

РЕЙН. Что вы сказали вашему жениху?

Аврора внезапно обнимает и целует Рейна. В то же время в дверях появляется Бунша .

РЕЙН. Как вы всегда входите, Святослав Владимирович!

Бунша скрывается.

УСЛУЖЛИВЫЙ ГОСТЬ (вбегает, говорит в аппарат). Громче! Гораздо громче! (Убегает, потом возвращается, говорит в аппарат.) Говорит, с колоколами! Дайте колокола! (Убегает, потом возвращается, говорит в аппарат.) И пушечную стрельбу! (Убегает.).

Слышны громовые звуки "Аллилуйи" с пальбой и колоколами.

УСЛУЖЛИВЫЙ ГОСТЬ (возвращается). Так держать. (Убегает.).

РЕЙН. Что он, с ума сошел? (Убегает с Авророй.).

Темно.

Конец второго действия.

Действие третье.

Та же терраса. Раннее утро. Рейн в своей прозодежде у механизма. Встревожен, что-то вспоминает. Появляется тихонько Аврора и молча смотрит, как он работает.

РЕЙН. Нет, не могу вспомнить и не вспомню никогда…

АВРОРА. Рейн!

Рейн оборачивается.

Не мучь себя, отдохни.

РЕЙН. Аврора!

Целуются.

АВРОРА. Сознавайся, ты опять не спал всю ночь?

РЕЙН. Ну, не спал.

АВРОРА. Не смей работать по ночам. Ты переутомишься, потеряешь память и ничего не добьешься. Мне самой уже - я просыпалась сегодня три раза - все время снятся цифры, цифры, цифры…

РЕЙН. Тсс… Мне показалось, что кто-то ходит…

АВРОРА. Кто же может прийти без сигнала? (Пауза.) Ты знаешь, я одержима мыслью, что мы с тобой улетим. И как только я подумаю об этом; у меня кружится голова… Я хочу опасностей, полетов! Рейн, ты понимаешь ли, какой ты человек!

В аппарате свет.

Отец. Его сигнал. Летим куда-нибудь! Тебе надо отдохнуть.

РЕЙН. Я должен переодеться.

АВРОРА. Вздор! Летим!

Уходят оба.

Радаманов входит, останавливается около механизма Рейна, долго смотрит на него, потом садится за стол, звонит.

АННА (входит). Добрый день, Павел Сергеевич!

РАДАМАНОВ. Ну-с.

АННА. Нету, Павел Сергеевич.

РАДАМАНОВ. То есть как нет? Это уже из области чудес.

АННА. Павел Сергеевич, бюро потерь искало.

РАДАМАНОВ. Бюро здесь решительно ни при чем. И часы, и портсигар были у меня в кармане.

АННА. Поверьте, Павел Сергеевич, что мне так неприятно…

РАДАМАНОВ. Ну, если неприятно, то черт с ними! И не ищите, пожалуйста, больше!

Анна идет.

Да, кстати, как поживает этот Юрий Милославский?

АННА. Я не знаю, Павел Сергеевич. А почему вы вспомнили его?

РАДАМАНОВ. Вот и я не знаю. Но почему-то только вспомню про часы, так сейчас же вспоминаются его стихи про этого, как его… Кочубея… Что это, хорошие стихи, да?

АННА. Они, конечно, древние стихи, но хорошие. И он великолепно читает, Павел Сергеевич!

РАДАМАНОВ. Ну, тем лучше. Ладно.

Анна уходит.

Радаманов погружается в работу. На столе вспыхивает сигнал, но Радаманов не замечает его. Саввич входит, молча останавливается и смотрит на Радаманова.

(Некоторое время еще читает, не замечая его, машинально берется за карман.) Богат и славен… (Видит Саввича.) А-а!

САВВИЧ. Я вам звонил. Вход к вам свободен.

РАДАМАНОВ. Я не заметил. Прошу садиться. (Пауза.) Вы что-то плохо выглядите. (Пауза.) Вы что же, помолчать ко мне пришли?

САВВИЧ. Нет, Радаманов, говорить.

РАДАМАНОВ. О-хо-хо… Согласитесь, дорогой Фердинанд, что я не виноват в том, что я ее отец… и… будем считать вопрос исчерпанным. Давайте кофейку выпьем.

САВВИЧ. Бойтесь этих трех, которые прилетели сюда!

РАДАМАНОВ. Что это вы меня с утра пугаете?

САВВИЧ. Бойтесь этих трех!

РАДАМАНОВ. Что вы хотите, мой дорогой? Скажите пояснее.

САВВИЧ. Я хочу, чтобы они улетели отсюда в преисподнюю!

РАДАМАНОВ, Все единогласно утверждают, что преисподней не существует, Фердинанд. И, кроме того, все это очень непросто и даже, милый мой, наоборот…

САВВИЧ. То есть чтоб они остались здесь?

РАДАМАНОВ. Именно так.

САВВИЧ. Ах, понял. Я понимаю значение этого прибора. Ваш комиссариат может заботиться о том, чтобы сохранить его изобретение для нашего века, а Институт Гармонии должен позаботиться о том, чтобы эти трое - чужие нам - не нарушили жизни в Блаженстве! И об этом позабочусь я! А они ее нарушат, это я вам предсказываю! Я уберегу от них наших людей, и прежде всего уберегу ту, которую считаю лучшим украшением Блаженства, - Аврору! Вы мало ее цените! Прощайте! (Уходит.).

РАДАМАНОВ. О-хо-хо… Да, дела… (Звонит.).

Анна входит.

Анна, закройте все сигналы, чтобы ко мне никто не входил.

АННА. Да. (Уходит.).

Через некоторое время появляется Бунша и молча садится на то место, где сидел Саввич.

РАДАМАНОВ (подняв голову). Вот тебе раз! Дорогой мой, что же вы не дали сигнал, прежде чем подняться?

БУНША. Очень удобный аппарат, но сколько я ни дергал…

РАДАМАНОВ. Да зачем же его дергать? Просто-напросто он закрыт.

БУНША. Ага.

РАДАМАНОВ. Итак, чем я вам могу быть полезен?

БУНША (подает бумагу). Я к вам с жалобой, товарищ Радаманов.

РАДАМАНОВ. Прежде всего, Святослав Владимирович, не надо бумаг. У нас они не приняты, как я вам уже говорил пять раз. Мы их всячески избегаем. Скажите на словах. Это проще, скорее, удобнее. Итак, на что жалуетесь?

БУНША. Жалуюсь на Институт Гармонии.

РАДАМАНОВ. Чем он вас огорчил?

БУНША. Я хочу жениться.

РАДАМАНОВ. На ком?

БУНША. На ком угодно.

РАДАМАНОВ. Впервые слышу такой ответ. А…

БУНША. А Институт Гармонии обязан мне невесту подыскать.

РАДАМАНОВ. Помилосердствуйте, драгоценный мой! Институт не сваха. Институт изучает род человеческий, заботится о чистоте его, стремится создать идеальный подбор людей, но вмешивается он в брачные отношения лишь в крайних случаях, когда они могут угрожать каким-нибудь вредом нашему обществу.

БУНША. А общество ваше бесклассовое?

РАДАМАНОВ. Вы угадали сразу - бесклассовое.

БУНША. Во всем мире?

РАДАМАНОВ. Решительно во всем. (Пауза.) Вам что-то не нравится в моих словах?

БУНША. Не нравится. Слышится в ваших словах, товарищ Радаманов, какой-то уклон.

РАДАМАНОВ. Объясните мне, я не понимаю, что значит уклон?

БУНША. Я вам как-нибудь в выходной день объясню про уклон, Павел Сергеевич, так вы очень задумаетесь и будете осторожны в ваших теориях.

РАДАМАНОВ. Я буду вам признателен, но вернемся к вашему вопросу. Невесту вы должны подыскать себе сами, а уж если Институт Гармонии поставит вам какие-нибудь препятствия, как человеку новому, то тут и потолкуем.

БУНША. Павел Сергеевич, в наш переходный период я знал, как объясняться с дамами. А в бесклассовом обществе…

РАДАМАНОВ. Совершенно так же, как и в классовом.

БУНША. А вы бы как ей сказали?…

РАДАМАНОВ. Я, голубчик, ни за какие деньги ничего бы ей не сказал, ибо, давно овдовев, не чувствую склонности к семейной жизни. Но если б такая блажь мне пришла в голову, то сказал бы что-нибудь вроде того: я полюбил вас с первого взгляда… по-видимому, и я вам нравлюсь… Простите, больше беседовать не могу, меня ждут на заседании. Знаете что, поговорите с Анной или Авророй, они лучше меня… Всего доброго. (Уходит.).

БУНША. Не бюрократ. Свой парень. Таких надо беречь да беречь. (Садится за стол Радаманова, звонит.).

АННА (входит). Да, Павел Сер… Это вы звонили?

БУНША. Я.

АННА. Оригинально. Вам что-нибудь угодно мне сказать?

БУНША. Да. Я полюбил вас с первого взгляда.

Анна. Мне очень лестно, я очень тронута, но, к сожалению, мое сердце занято. (Кладет бумагу на стол.).

БУНША. Не надо никаких бумаг, как я уже много раз говорил. Скажите на словах. Это скорее, удобнее и проще. Вы отказываете мне?

АННА. Отказываю.

БУНША. Вы свободны.

АННА. В жизни не видела ничего подобного.

БУНША. Не будем терять времени. Вы свободны.

Анна уходит.

БУНША. Первый блин комом.

АВРОРА (входит). Отец! Ах, это вы? А отца нет?

БУНША. Нет. Присядьте, мадемуазель Радаманова. Увидев вас, я полюбил вас с первого взгляда. Есть основание полагать, что и я вам нравлюсь. (Целует Аврору в щеку.).

АВРОРА (хлопнув его по щеке). Дурак! (Уходит.).

БУНША. Вы зарываетесь, Аврора Павловна! Но ничего! Мы ударим по рукам зарвавшегося члена общества!

Входит Саввич.

Вот кстати.

САВВИЧ. Павла Сергеевича нет?

БУНША. Нет. На пару слов.

САВВИЧ. Да.

БУНША. Я полюбил вас с первого взгляда.

СААВИЧ. Это что значит?

БУНША. Это вот что значит. (Вынимает из кармана записочку и таинственно читает.) "Директору Института Гармонии. Первого мая сего года в половине первого ночи Аврора Радаманова целовалась с физиком Рейном. С тем же физиком она целовалась третьего мая у колонны. Сего числа в восемь часов утра означенная Аврора целовалась с тем же физиком у аппарата, причем произнесла нижеследующие слова: мы с тобой улетим…".

САВВИЧ. Довольно! Я не нуждаюсь в ваших сообщениях! (Выхватывает у Бунши бумажку, рвет ее, затем быстро уходит.).

БУНША. Вот будет знать Аврора Павловна, как по щекам хлестать секретарей домкомов!

Милославский (за сценой). Болван здесь?

БУНША. Меня разыскивает.

МИЛОСЛАВСКИЙ (входит). А-а, ты здесь. Скучно мне, Святослав. Хочешь, я тебе часы подарю? Но при одном условии: строжайший секрет, ни при ком не вынимать, никому не показывать.

БУНША. А как же я время буду узнавать?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Они не для этого. Просто на память, как сувенир. Ты какие предпочитаешь, открытые или глухие?

БУНША. Такое изобилие часов наводит меня на страшные размышления.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ты поделись с кем-нибудь этими размышлениями. Вот попробуй. Так глухие, что ли?

БУНША. Глухие.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Получай.

БУНША. Большое спасибо. Но, извиняюсь, здесь буква "X", а мои инициалы "С. В. Б.".

МИЛОСЛАВСКИЙ. Без капризов. У меня не магазин. Прячь.

РЕЙН (входит). Вы почему здесь? Вас же повезли Индию осматривать.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ничего интересного там нет.

Рейн. Да вы в ней и пяти минут не пробыли.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Мы и одной минуты в ней не пробыли.

РЕЙН. Так какого же черта вы говорите, что неинтересно?

МИЛОСЛАВСКИЙ. В аэроплане рассказывали.

БУНША. Полное однообразие.

РЕЙН. Вы- то бы уж помолчали, Святослав Владимирович! Большим разнообразием вы пользовались в вашем домкоме. Ну, хорошо, мне некогда. (Направляется к своему механизму.) Слушайте, вы собираетесь у меня над душой, стоять? Я так работать не могу. Отправляйтесь в какое-нибудь другое место, если вам не нравится Индия.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Академик! Женя! Что же это с вашей машиной? Вы будете любезны доставить нас на то место, откуда вы нас взяли.

РЕЙН. Я не шофер.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Э-э-х!

РЕЙН. Вы - жертвы случая. Произошла катастрофа. Я же не виноват, что вы оказались у Михельсона в комнате. Да, впрочем, почему катастрофа? Миллионы людей мечтают о том, чтобы их перенесли в такую жизнь. Неужели вам здесь не нравится?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Миллиону нравится, а мне не нравится. Нету мне применения здесь!

РЕЙН. Да что вы рассказываете? Почему не читаете ваших стихов? За вами ходят, вам смотрят в рот! Но никто от вас ничего не слышал, кроме этого осточертевшего Кочубея.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Э-э-х! (Выпивает спирту из крана, потом разбивает стакан.).

РЕЙН. Что это за хамство!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Драгоценный академик! Шевельните мозгами! Почините вашу машинку, и летим отсюда назад! Трамваи сейчас в Москве ходят! Народ суетится! Весело! В Большом театре сейчас утренник. В буфете давка! Там сейчас антракт! Мне там надо быть! Тоскую. (Становится на колени.).

БУНША (тоже становится на колени). Евгений Николаевич! Меня милиция сейчас разыскивает на всех парусах. Ведь я без разрешения отлучился. Я - эмигрант! Увезите меня обратно!

РЕЙН. Да ну вас к черту! Прекратите вы этот цирк! Поймите, что тут беда случилась. Ключ выскочил из машины! С шифром ключ. А я без него не могу пустить машину.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Что? Ключ, говорите? Это золотой ключик?

РЕЙН. Именно, золотой ключик.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Что же ты молчал две недели?! (Обнимает Рейна.) Ура! Ура! Ура!

РЕЙН. Отвяжитесь вы от меня! На нем двадцать цифр, я их вспомнить не могу!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Да чего же их вспоминать, когда у вас ключ в кармане в прозодежде!

РЕЙН. Там его нет. (Шарит в карманах, вынимает ключ.) Что такое? Ничего не понимаю. Это волшебство!

БУНША. Цепь моих подозрений скоро замкнется.

РЕЙН. Аврора! Аврора!

АВРОРА (входит). Что? Что такое?

РЕЙН (показывает). Ключ!

АВРОРА. У меня подкосились ноги… Где он был?

РЕЙН. Не понимаю… В кармане…

АВРОРА. В кармане! В кармане!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Летим немедленно!

РЕЙН. Виноват, мне нужны сутки, чтобы отрегулировать машину. А если вы будете метаться у меня перед глазами, то и больше. Пожалуйста, уходите оба.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Уходим, уходим. Только уж вы, пожалуйста, работайте, а не отвлекайтесь в сторону.

РЕЙН. Попрошу вас не делать мне указаний.

АВРОРА (Милославскому). И никому ни слова о том, что найден ключ.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Будьте покойны, ни-ни-ни… (Бунше.) Следуй за мной, и чтоб молчать у меня! (Уходит с Буншей.).

РЕЙН. Ключ! Аврора, ключ! (Обнимает ее.).

МИЛОСЛАВСКИЙ (выглянув). Я же просил вас, Женечка, не отвлекаться… Пардон, мадемуазель. Ушел, ушел, ушел… Проверил только и ушел.

Темно.

Та же терраса. Рейн и Аврора у механизма. Рейн регулирует его, и время от времени начинает мерцать Кольцо.

РЕЙН. Слышишь?

АВРОРА. Гудит.

В аппарате вспыхивает сигнал. Рейн тушит кольцо, прячет ключ в карман.

Тсс… Отец. (Уходит.).

РАДАМАНОВ (входит). Здравствуйте, Рейн. Извините, что я прерву вашу работу, но у меня дело исключительной важности.

РЕЙН. Я к вашим услугам.

РАДАМАНОВ. Я только что с заседания, которое было посвящено вам.

РЕЙН. Слушаю.

РАДАМАНОВ. И вот что мне поручили передать вам. Мы постановили считать, что ваше изобретение - сверхгосударственной важности. А вас, автора этого изобретения, решено поставить в исключительные условия. Все ваши потребности и все ваши желания будут удовлетворяться полностью, независимо от того, чего бы вы ни пожелали. К этому нечего добавлять, кроме того, что я поздравляю вас.

РЕЙН. Я прошу вас передать Совету Народных Комиссаров мою величайшую признательность, а также благодарность за то гостеприимство, с которым приняли меня и моих случайных спутников.

РАДАМАНОВ. Я все это передам. И это все, что вы хотели сказать?

РЕЙН. Да, все… я польщен…

РАДАМАНОВ. Признаюсь вам, я ожидал большего. На вашем месте я бы ответил так. Я благодарю государство и прошу принять мое изобретение в дар.

РЕЙН. Как? Вы хотите, чтобы я отдал свою машину?

РАДАМАНОВ. Прошу вас помыслить. Могло бы быть иначе?

РЕЙН. А! Я начинаю понимать. Скажите, если я восстановлю свою машину…

РАДАМАНОВ. В чем, кстати говоря, я не сомневаюсь.

РЕЙН. Мне дадут возможность совершать на ней мои полеты самостоятельно?

РАДАМАНОВ. С нами, с нами, гениальный инженер Рейн!

РЕЙН. Народный Комиссар Изобретений! Мне все ясно. Прошу вас, вот мой механизм, возьмите его, но предупреждаю вас, что я лягу на диван и шагу не сделаю к нему, пока возле него будет хотя бы один контролер.

РАДАМАНОВ. Не поверю, не поверю. Если вы это сделаете, вы умрете в самый короткий срок.

РЕЙН. Вы что же, перестанете меня кормить?

РАДАМАНОВ. Поистине вы сын иного века. Такого, как вы, не кормить? Ешьте сколько угодно. Но настанет момент, когда еда не пойдет вам в рот, и вы зачахнете. Человек, совершивший то, что совершили вы, не может лечь на диван.

РЕЙН. Эта машина принадлежит мне.

РАДАМАНОВ. Какая ветхая, но интересная древность говорит вашими устами! Она принадлежала бы вам, Рейн, если б вы были единственным человеком на земле. Но сейчас она принадлежит всем.

РЕЙН. Позвольте! Я человек иной эпохи. Я прошу отпустить меня, я ваш случайный гость.

РАДАМАНОВ. Дорогой мой. Я безумцем назвал бы того, кто бы это сделал! И никакая эпоха не отпустила бы вас и не отпустит, поверьте мне!

РЕЙН. Я не понимаю, зачем вам понадобилась эта машина?

РАДАМАНОВ. Вы не понимаете? Не верится мне. Вы не производите впечатления неразвитого человека. Первый же поворот винта закончился тем, что сейчас там, в той Москве, мечется этот… как его… Василий Грозный… он в девятнадцатом веке жил?

РЕЙН. Он жил в шестнадцатом, и его звали Иван.

РАДАМАНОВ. Прошу прощения, я плоховато знаю историю. Это специальность Авроры. Итак, там вы оставили после себя кутерьму. Затем вы кинетесь, быть может, в двадцать шестой век… И кто, кроме Саввича, который уверен, что в двадцать шестом будет; непременно лучше, чем у нас в двадцать третьем, поручится, что именно вы там встретите? Кто, знает, кого вы притащите к нам из этой загадочной дали на ваших же плечах? Но это не все. Вы представляете себе, какую пользу мы принесем, когда проникнем в иные времена? Ваша машина бьет на четыреста лет, вы говорите?

РЕЙН. Примерно да.

РАДАМАНОВ. Стало быть, она бьет по бесконечности. И, быть может, еще при нашей с вами жизни мы увидим замерзающую землю и потухающее над ней солнце! Это изобретение принадлежит всем! Они все живут сейчас, а я им служу! О Рейн!

РЕЙН. Я понял. Я пленник. Вы не отпустите меня. Но мне интересно, как вы осуществите контроль надо мной. Ведь не милиционера же вы приставите ко мне?

РАДАМАНОВ. Единственный милиционер, которого вы можете увидеть у нас, стоит под стеклом в музее Голубой Вертикали, и стоит уже с лишком сто лет. Кстати, ваш приятель Милославский вчера, говорят, сильно выпивши, посетил музей и проливал слезы умиления возле этого шкафа. Ну, у всякого свой вкус… Нет, дорогой мой, ваш мозг слишком развит, чтобы вас учить с азов! Мы просим вас сдать нам изобретение добровольно. Откажитесь от своего века, станьте нашим гражданином. А государство приглашает вас с нами совершить все полеты, которые мы совершим. Руку, Рейн!

РЕЙН. Я сдаю машину, вы убедили меня.

РАДАМАНОВ (жмет руку Рейну, открывает шкаф). Один ключ от шкафа будет храниться, у меня, другой постановлено вручить Саввичу. Он выбран вторым контролером. С завтрашнего дня я дам вам специалистов по восстановлению памяти и в три, дня вы найдете ваш шифр. Я вам ручаюсь.

РЕЙН. Подождите закрывать, Радаманов, специалисты мне не нужны. Ключ с шифром нашелся, вот он. Я завтра могу пустить механизм в ход.

РАДАМАНОВ. Уважаемый Рейн. Руку. (Берет ключ.).

АВРОРА (вбегает). Сию минуту отдай ключ мне! Ты что наделал! Я так и знала, что тебе нужна нянька!

РАДАМАНОВ. Ты с ума сошла? Ты подслушивала нас?

АВРОРА. Все до последнего слова. Расстаться с моим мечтанием увидеть все, что мы должны были увидеть! Ну, так имей, отец, в виду, что Рейн не полетит без меня! Правда, Рейн?

РЕЙН. Правда.

АВРОРА. Это мой муж, отец! Имей в виду это! Мы любим друг друга!

РАДАМАНОВ (Рейну). Вы стали ее мужем? Я на вашем месте сильно бы задумался перед тем, как сделать это. Впрочем, это ваше частное дело. (Авроре.) Попрошу тебя, перестань кричать.

РЕЙН. Павел Сергеевич…

АВРОРА. Нет, я не перестану!

РЕЙН. Павел Сергеевич, вы мне сказали, что мои желания будут исполняться?

РАДАМАНОВ. Да, я это сказал. А раз я сказал, я могу это повторить.

РЕЙН. Так вот, я желаю, чтобы Аврора летела со мной.

АВРОРА. Вот это по-мужски!

РАДАМАНОВ. И она полетит с вами.

АВРОРА (Рейну). Требуй, чтоб первый полет был в твою жизнь! Я хочу видеть твою комнату! И потом подайте мне Ивана Грозного.

РАДАМАНОВ. Она полетит с вами. Но раньше, чем с нею летать, я бы на вашем месте справился, каков у нее характер.

АВРОРА. Сию минуту замолчи.

РАДАМАНОВ. Нет, ты замолчи, я еще не кончил. (Вынимает футляр.) Мы просим вас принять этот хронометр. На нем надпись: "Инженеру Рейну - Совет Народных Комиссаров Мира". (Открывает футляр.) Позвольте! Куда же он девался? Я показывал его только Милославскому, и он еще хлопал в ладоши от восторга! Нет, это слишком!

На столе вспыхивает сигнал, открывается люк, и появляется Саввич.

САВВИЧ. Я прибыл, как условлено.

РАДАМАНОВ. Да. Вот механизм. А вот ключ. Он нашелся. Прошу вас, закрывайте.

САВВИЧ. Значит, машина пойдет в ход?

РАДАМАНОВ. Да.

Закрывают шкаф.

АВРОРА (Саввичу). Фердинанд, Рейн - мой муж, и имейте в виду, что я совершу полеты с ним.

САВВИЧ. Нет, Аврора. Это будет еще не скоро. Слушайте постановление Института. На основании исследования мозга этих трех лиц, которые прилетели из двадцатого века. Институт постановил изолировать их на год для лечения, потому что, Радаманов, они опасны для нашего общества. И имейте в виду, что все пропажи последнего времени объяснены. Вещи похищены этой компанией. Эти люди неполноценны. Аврора и Рейн, мы разлучаем вас.

АВРОРА. Ах, вот как! Отец, полюбуйся на директора Института Гармонии! Посмотри-ка на него! Он в бешенстве, потому что потерял меня!

САВВИЧ. Аврора, не оскорбляйте меня. Я исполнил свой долг. Он не может жить в Блаженстве!

РЕЙН (Саввичу). Что вы сказали насчет пропаж?! (Схватывает со стола пресс-папье.).

РАДАМАНОВ. Рейн! Положите пресс-папье! Я приказываю вам! (Саввичу.) Мне надоел ваш Институт Гармонии! И я вам убедительно докажу, что он мне надоел.

РЕЙН. Радаманов! Я жалею, что отдал ключ!

САВВИЧ. Прощайте. (Опускается в люк.).

РАДАМАНОВ. Рейн, ждите меня и успокойтесь. Я беру это на себя. (Уходит.).

АВРОРА (бежит задним). Отец! Скажи им, что… (Исчезает.).

РЕЙН (один). Ах, вот как… вот как…

Входят Милославский и Бунша.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ну, что, профессор, готова машина?

РЕЙН. Сию минуту подать сюда хронометр!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Хронометр? Это который с надписью? Так вот он, на столе лежит. Вон он…

БУНША. Вот теперь мои подозрения перешли в уверенность.

РЕЙН. Оба вон! И если встретите Саввича, скажите ему, чтобы он остерегся попасться мне на дороге!

Темно.

Конец третьего действия.

Действие четвертое.

Тот же день. Та же площадка.

АННА. Милый Жорж, я так страдаю за вас! Может быть, я чем-нибудь могу облегчить ваши переживания?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Можете. Стукните кирпичом вашего вредного Саввича по голове.

АННА. Какие образные у вас выражения, Жорж.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Это не образные выражения. Настоящих образных вы еще не слышали. Эх, выругаться б сейчас, может быть, легче бы стало.

АННА. Так ругайтесь, Жорж!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Вы думаете? Ах, ты! Нет, не буду. Неудобно как-то здесь. Приличная обстановка…

АННА. Жорж, я не верю в то, что вы преступник!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Кто же этому поверит?

АННА. О, как вы мне нравитесь, Жорж!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Я всем женщинам нравлюсь.

АННА. Какая жестокость!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Анеточка, вы бы лучше пошли бы, послушали, что они там говорят на заседании.

АННА. На что ты меня толкаешь?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ну, как хочешь… Пускай погибну я, но прежде я в ослепительной надежде…

АННА. Твои стихи?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Мои.

АННА. Я иду. (Уходит.).

Бунша входит.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Подслушал?

БУНША. Не удалось. Я на колонну влез, но меня заметили.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Осел какой!

БУНША. Я и сам в отчаянии.

Пауза.

ГРАББЕ. Можно войти?

МИЛОСЛАВСКИЙ. А-а, доктор! Милости просим. Что скажете, доктор, хорошенького?

ГРАББЕ. Да, к сожалению, хорошенького мало. Институт поручил мне, во-первых, ознакомить вас с нашими исследованиями, а во-вторых, принять вас на лечение. (Вручает Милославскому и Бунше по конверту).

МИЛОСЛАВСКИЙ. Мерси. (Читает.) Одолжите ваше пенсне на минуточку, я здесь одно слово не разберу.

ГРАББЕ. Пожалуйста.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Это… что означает… клептомания?

ГРАББЕ. Болезненное влечение к воровству.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ага. Благодарю вас. Мерси.

БУНША. И я попрошу пенсне одолжить. Это что такое - деменция?

ГРАББЕ. Слабоумие.

Бунша, возвращает пенсне.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Мерси от имени обоих. Это какой же гад делал исследование?

ГРАББЕ. Извините, это мировая знаменитость профессор Мэрфи в Лондоне.

МИЛОСЛАВСКИЙ (по аппарату). Лондон. Мерси. Профессора Мэрфи. Мерси.

В аппарате голос: "Вам нужен переводчик?".

Нет, не нужен. Профессор Мэрфи? Вы не профессор Мэрфи, а паразит.

(Закрывает сигнал.).

ГАРББЕ. Что вы делаете?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Молчать! Три раза мне палец снимали и отпечатывали: в Москве, в Ленинграде и в Ростове-на-Дону, и все начальники уголовного розыска единодушно сказали, что человек с таким пальцем не может украсть. И вдруг, является какой-то фельдшер, коновал…

ГРАББЕ. Одумайтесь. Бунша, повлияйте на вашего приятеля…

БУНША. Молчать!

ГРАББЕ (по аппарату). Саввич!

Саввич появляется.

Я отказываюсь их лечить. Передайте их какому-нибудь другому врачу. (Уходит.).

САВВИЧ (Милославскому). Вы оскорбили профессора Граббе? Ну, смотрите, вам придется раскаяться в этом!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Я оскорбил? Это он меня оскорбил! А равно также лучшего моего друга, Святослава Владимировича Буншу-Корецкого, бывшего князя и секретаря! Это что за слово такое - клептомания? Я вас спрашиваю, что это за слово такое - клептомания?

САВВИЧ. Попрошу вас не кричать!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Я шепотом говорю! Это что такое - клептомания?

САВВИЧ. Ах, вы не знаете? Клептомания - это вот что. Это когда в Блаженстве вдруг начинают пропадать одна за другой золотые вещи… Вот что такое клептомания! Скажите, пожалуйста, вам не попадался ли мой портсигар?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Маленький, золотой, наискосок буква "С"?

САВВИЧ. Вот, вот именно!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Не попадался.

САВВИЧ. Куда же он девался?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Запирать надо, молодой человек, портсигары. А то вы их расшвыриваете по столам, людей в грех вводите. А им потом из-за вас страдать приходится! Гляньте на этот палец! Может ли человек с этим пальцем что-нибудь украсть? Вы понимаете, что такое наука - дактилоскопия? Ах, не дочитали? Вы только клептоманию выучили. Когда мой палец рассматривали в МУРе, из всех отделов сбежались смотреть! Не может этот палец коснуться ничего чужого! На тебе твой портсигар, подавись им! На! (Швыряет портсигар Саввичу.).

САВВИЧ. Хорошую компанию привез в Блаженство инженер Рейн! И в то время, когда этот человек попадается с чужой вещью, Радаманов по доброте своей пытается вас защитить! Нет, этого не будет! Вы сами ухудшили свое положение! (Уходит.).

БУНША. Я думал, что он успокоится от твоей речи, а он еще больше раздражился.

Вбегают Рейн и Аврора.

Евгений Николаевич! Меня кровно оскорбили.

РЕЙН. Попрошу вас замолчать. Мне некогда слушать вашу ерунду. Выйдите на минутку отсюда, я должен посоветоваться с Авророй.

БУНША. Такие оскорбления смываются только кровью.

РЕЙН. Уходите оба!

Бунша и Милославский уходят.

Ну, Аврора, говори, у нас мало времени.

АВРОРА. Надо бежать!

РЕЙН. Как? Обмануть Радаманова? Я дал ему слово!

АВРОРА. Бежим! Я не позволю, чтобы они распоряжались тобой! Я ненавижу Саввича!

РЕЙН. Да! Ну, думай, Аврора, я даю тебе несколько секунд всего! Тебе придется покинуть Блаженство, и, вероятно, навсегда! Ты больше не вернешься сюда!

АВРОРА. Мне надоели эти колонны, мне надоел Саввич, мне надоело Блаженство! Я никогда не испытывала опасности, я не знаю, что у нее за вкус! Летим!

РЕЙН. Куда?

АВРОРА. К тебе!

РЕЙН. Милославский!

Милославский и Бунша появляются.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Я!

РЕЙН. Чтоб сейчас здесь были ключи от шкафа! Один в кармане у Радаманова, другой - у Саввича!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Женя! С этим пальцем человек украсть не…

РЕЙН. Ах, человек не может! Ну, оставайся в лечебнице!

МИЛОСЛАВСКИЙ…украсть на заседании не может, потому что его туда не пустят, но он может открыть любой шкаф.

РЕЙН. Болван! Этот шкаф закрыт тройным шифром!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Кухонным замком такие шкафы и не закрывают. Вы, Женечка, сами болван. Бунша, на стрему! Впустишь кого-нибудь - убью! (Рейну.) Благоволите перочинный ножичек. (Берет нож у Рейна и вскрывает первый замок.).

АВРОРА (Рейну). Ты видел?

МИЛОСЛАВСКИЙ. Бунша! Спишь на часах?! Голову оторву! (Открывает шкаф настежь.).

АННА (вбегает) Они постановили… Что ты делаешь?!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Это отпадает, что они постановили!

АННА. Ты безумен! Это государственный секретный шкаф! Значит, они говорили правду! Ты преступник!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Анюта, ша!

Рейн вынимает из шкафа механизм и настраивает его.

АННА. Аврора, останови их! Образумь их!

АВРОРА. Я бегу вместе с ними.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Анюточка, едем со мной!

АННА. Нет, нет! Я боюсь! Это страшное преступление!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ну, как знаешь. На суде держись смело! Вали все на одного меня! И что б судья ни спросил, говори только одну формулу - была пьяна, ничего не помню! Тебе скидку дадут!

АННА. Я не могу этого видеть! (Убегает).

МИЛОСЛАВСКИЙ (вслед). Если будет мальчик - назови его Жоржем! В честь меня! Бунша! Складайся!

РЕЙН. Не смейте брать ничего из шкафа!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Ну, нет! Один летательный аппаратик я прихвачу!

В этот момент начались тревожные сигналы. Вдали послышались голоса. И падает стальная стена, которая отрезает путь с площадки.

РЕЙН. Что это?

АВРОРА. Скорей! Это тревога! Шкаф дал сигнал! Скорей!

Вспыхивает кольцо вокруг механизма, и послышался взрыв музыки.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Большой театр! К последнему действию поспеем!

БУНША (схватив часы Михельсона, бросается к механизму). Я - лицо официальное, я первый!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Черт с тобой!

РЕЙН. По одному. (Включает механизм.).

Поднимается вихрь, свет на мгновение гаснет, и Бунша исчезает.

МИЛОСЛАВСКИЙ. Анюта! Вспоминай меня! (Исчезает.).

Люк раскрывается, и поднимается Саввич.

САВВИЧ. Ах, вот что! Тревога! Тревога! Они взломали шкаф! Они бегут! Радаманов! (Бросается, пытаясь помешать, схватывает Аврору за руку.).

РЕЙН (выхватывает из шкафа автоматический пистолет, стреляет в воздух).

Саввич выпускает Аврору.

Саввич! Я уже предупредил вас, чтобы вы не попадались мне на дороге! Одно движение - и я вас застрелю!

САВВИЧ. Это гнусное насилие! Я безоружен! Аврора!

АВРОРА. Я вас ненавижу!

Открывается другой люк, и появляется Радаманов.

САВВИЧ. Радаманов! Берегитесь! Здесь убийца! Он вас застрелит!

РАДАМАНОВ. Я не боюсь.

САВВИЧ. Я не могу задержать его, он вооружен!

РАДАМАНОВ. Стало быть, и не нужно его задерживать. (Рейну, указав на кассу.) Как же так, инженер Рейн?

РЕЙН (указав на Саввича). Вот кого поблагодарите. (Вынимает хронометр.) Вот хронометр. Милославский отдал мне его! Возвращаю вам его; Павел Сергеевич. Я не имею на него права. Прощайте! Мы никогда не увидимся!

РАДАМАНОВ. Кто знает, кто знает, инженер Рейн!

РЕЙН. Прощайте!

АВРОРА. Отец! Прощай!

РАДАМАНОВ. До свиданья! Супруги Рейн! Когда вам наскучат ваши полеты возвращайтесь к нам! (Нажимает кнопку.).

Стальная стена уходит вверх, открывая колоннаду и воздух Блаженства.

Рейн бросает пистолет, включает механизм. Взрыв музыки. Рейн схватывает с собой механизм и исчезает вместе с Авророй. Сцена в темноте.

САВВИЧ. Радаманов! Что мне делать? Они улетели!

РАДАМАНОВ. Это ваша вина! И вы ответите за это, Саввич!

САВВИЧ. Аврора! Вернись!

Темно.

Комната Рейна. Тот же день и час, когда наши герои вылетали в Блаженство. На сцене расстроенный Михельсон и милиция. Пишут протокол.

МИЛИЦИЯ. На кого же имеете подозрение, гражданин?

МИХЕЛЬСОН. На всех. Весь дом - воры, мошенники и контрреволюционеры.

МИЛИЦИЯ. Вот так дом!

МИХЕЛЬСОН. Берите всех! Прямо по списку! А флигель во дворе - так тот тоже населен преступниками сверху донизу.

МИЛИЦИЯ. Без паники, гражданин. (Смотрит список.) Кто у вас тут проживает, стало быть? Бунша-Корецкий?

МИХЕЛЬСОН. Вор!

МИЛИЦИЯ. Инженер Рейн?

МИХЕЛЬСОН. Вор!

МИЛИЦИЯ. Гражданка Подрезкова?

МИХЕЛЬСОН. Воровка!

МИЛИЦИЯ. Гражданин Михельсон?

МИХЕЛЬСОН. Это я, пострадавший. Берите всех, кроме меня.

МИЛИЦИЯ. Без паники.

Внезапно вихрь, свет гаснет и вспыхивает. Является Бунша с часами Михельсона в руках.

МИХЕЛЬСОН. Вот он! Хватайте его, товарищи! Мои часы!

БУНША. Товарищи! Добровольно вернувшийся к исполнению своих обязанностей секретарь Бунша-Корецкий прибыл. Прошу занести в протокол - добровольно. Я спас ващи часы, уважаемый гражданин Михельсон.

МИЛИЦИЯ (Бунше). Вы откуда взялись? Вы задержаны, гражданин.

БУНША. С наслаждением передаю себя в руки родной милиции и делаю важное заявление: на чердаке…

Свет гаснет. Гром и музыка, и является Милославский.

МИХЕЛЬСОН. Товарищи, мое пальто!

МИЛОСЛАВСКИЙ (внезапно вскакивает на подоконник, распахивает окно, срывает с себя пальто Михельсона). Получите ваше пальто, гражданин Михельсон, и отнесите его на барахолку! Надел я его временно! Также получите и ваши карманные часы и папиросницу! Вы не видели, какие папиросницы и польта бывают! Украсть же я ничего не могу! Гляньте на этот палец! Бунша, прощай! Пиши в Ростов!

МИХЕЛЬСОН. Держите его!

БУНША. Жоржик! Отдайся в руки милиции вместе со мной и чистосердечно раскайся!

МИЛОСЛАВСКИЙ. Гран мерси! Оревуар! (Разворачивает летательный аппарат. Улетает.).

БУНША. Улетел! Товарищи! На чердаке…

МИЛИЦИЯ. Ваше слово впоследствии!

Музыка, свет гаснет, являются Рейн и Аврора.

МИХЕЛЬСОН. Вот тоже из их шайки!

РЕЙН. Гражданин Михельсон! Вы - болван! Аврора, успокойся, ничего не бойся!

АВРОРА. Кто эти люди в шлемах?

РЕЙН. Это милиция. (Милиции.) Я - инженер Рейя. Я изобрел механизм времени и только что был в будущем. Эта женщина - моя жена. Прошу вас быть поосторожнее с ней, чтобы ее не испугать.

МИХЕЛЬСОН. Меня обокрали, и их же еще не пугать!

МИЛИЦИЯ. С вашим делом, гражданин, повремените. Это из этого аппарата царь появился?

БУНША. Из этого, из этого. Это я звонил! Он на чердаке сейчас сидит, я же говорил!

МИЛИЦИЯ. Товарищ Мостовой! Товарищ Жудилов!

Движение. Открывается дверь на чердак, потом все отшатываются. В состоянии тихого помешательства идет Иоанн. Увидев всех, крестится.

ИОАНН. О, беда претягчайщая!… Господие и отцы, молю вас, исполу есмь чернец.

Пауза.

МИХЕЛЬСОН. Товарищи, берите его! Нечего на него глядеть!

ИОАНН (мутно поглядев на Михельсона). Собака! Смертный прыщ!

МИХЕЛЬСОН. Ах, я же еще и прыщ!

АВРОРА (Рейну). Боже, как интересно! Что же с ним сделают? Отправь его обратно. Он сошел с ума!

РЕЙН. Да.

Включает механизм. В этот же момент грянул набат. Возникла сводчатая палата Иоанна. По ней мечется Стрелецкий голова.

ГОЛОВА. Стрельцы! Гей, сотник! Гой да! Где царь?!

РЕЙН (Иоанну). В палату!

ИОАНН. Господи! Господи! (Бросается в палату.).

Рейн выключает механизм, и в то же мгновение исчезают палата, Иоанн и Голова.

МИЛИЦИЯ (Рейну). Вы арестованы, гражданин. Следуйте за нами.

РЕЙН. С удовольствием. Аврора, не бойся ничего.

БУНША. Не бойтесь, Аврора Павловна, милиция у нас добрая.

МИХЕЛЬСОН. Позвольте, товарищи, а дело о моей краже?

МИЛИЦИЯ. Ваша кража временно отпадает, гражданин. Тут поважнее кражи.

Уводят Рейна, Аврору и Буншу.

МИХЕЛЬСОН (один, после некоторого отупения). Часы, папиросница тут, пальто… Все тут… (Пауза.) Вот, товарищи, что у нас произошло в Банном переулке. А ведь расскажи я на службе или знакомым, ведь не поверят, нипочем не поверят!

Темно.

Конец.

This file was created.

with BookDesigner program.

bookdesigner@the-ebook.org.

08.04.2011.