Сэлинджер. Дань жестокому Богу.

Земля Сэлинджера. Опыт чтения.

…Тебе, мой будущий Земляк…

Эмили Дикинсон.

Буддиста Джона Леннона застрелил человек с книжкой буддиста Джерома Сэлинджера.

Случайность?

Я получила Сэлинджера от собственной мамы.

Мне было четырнадцать.

На два года меньше, чем герою его замечательной книги «Над пропастью во ржи». Именно так перевела переводчица Рита Райт. Перевела неточно, но гениально. «Над пропастью во ржи» – звучит сильнее, чем настоящее название книги «Ловец во ржи».

На обложке была черно-белая репродукция: фрагмент картины американского художника Эндрю Уайта, странный, мальчик, остриженный под гребенку.

В мальчика нельзя было не влюбиться. Он был настоящий Холден Колфилд.

Я нырнула в эту книгу, и сразу открыла новую страну.

С тех пор «Земля Сэлинджера» – одно из моих постоянных мест пребывания.

Вокруг меня многие ребята постарше часто навещали эту землю.

Сэлинджер – один из кумиров тогдашней продвинутой молодежи.

Он идеально попадал на наше тогдашнее безвременье.

На наше чувство духоты и нужду в форточках, на наше желание бунта. Сэлинджер был одной их форточек. Из форточки дуло…

Бунтом, анархией, непоняткой… это для активных, для хулиганов.

А для пассивных, предпочитающих уход в себя, веяло мягким бризом дзен-буддизма.

В общем, он подходил всем.

В той первой книге была повесть и несколько рассказов.

В повести «Над пропастью во ржи» автор, которого мы соединили с героем – был мальчик, школьник, из частной закрытой школы, из богатой семьи.

А в рассказах появлялась война.

Какая-то непонятная, война, не вполне ясно, кого с кем.

Непохожая на телевизор… помню, что сержант кашлял.

Потом он получил отпуск, и опять никакой войны – Нью-Йорк, свадьба…

И все время, и в повести и в рассказах – отчуждение героя, непонимание.

Потом была еще тоненькая книжечка из «Библиотечки «Огонька»».

И там был рассказ «Дорогой Эсмэ с любовью и всякой мерзостью». Главным в рассказе опять была тема девочки. Дети, особенно девочки, у Сэлинджера – это такие ангелы, помогающие затравленному обывателями герою.

Для меня его герои были проигравшими.

Примером «как не надо». Убивающий себя Симур Гласс.

Или жуткий мальчик-вундеркинд из дзеновского рассказа Томми.

Который объясняет журналисту, что вот он сейчас, вероятно, умрет, и ему это даже интересно, а насчет мамы-папы… нет, их не жалко. Потому что они не понимают, как все это тут – понарошку…

Это «понарошку» мне совсем не подходило. И родителей Томми жалко, и мещанскую жену Симора. И еще я, с детства учась быть художником, обиделась за главного художника вселенной, раскрасившего мир, по своему усмотрению.

Мне не понравилась телега про По Ло, спутавшего серую кобылу с вороным жеребцом, потому что он глядел «в суть лошади».

Я подумала, что если важна была только суть – все лошади были бы серыми.

Сэлинджер был моей любовью. Но даже и в четырнадцать лет я догадалась, что он скорее Младший Брат, нежели Учитель.

Потом пришла пора Сэлинджера и для моей дочери. Ей было тринадцать, и она жила в стране, где Сэлинджер введен в школьную программу.

Но моя Полина прочла «Над пропастью во ржи» сперва по-русски. Ту самую, полученную мною от мамы.

С мальчиком на обложке. И мы с ней обсуждали эту книгу.

Мы уже знали, что Сэлинджер давно живет отшельником, скрывшись от людей, никого не хочет видеть.

И тогда я впервые сформулировала именно для дочки, что Сэлинджер в роли гуру может быть реально опасен.

Буддиста Джона Леннона застрелил человек с книжкой буддиста Джерома Сэлинджера в кармане.

И это не случайность.

Я тогда, предостерегая дочь, заметила у Сэлинджера еще одно: неприятие телесной любви.

Тот самый средневековый культ женщины – как Марии Непорочной. Девы. Девочки.

Нет, не Лолиты. Антилолиты. Алисы. Автор «Алисы» Льюис Кэррол – это «антигумберт». Это же можно сказать и о Сэлинджере.

Девочку предпочитают женщине не для того, чтобы с ней, с ребенком, войти в интимную связь. Не из худших низменных побуждений.

Нет, именно из лучших, высоких. Именно для того, чтобы можно было не входить вот в этот горячий и страстный мир «тела».

Девочка или монашка. В «Голубом периоде де Домье Смита» герой влюбляется в неизвестную ему монахиню сестру Ирму.

Я мало что знала тогда о Сэлинджере.

Но достаточно чтобы объяснить Полине, что он хочет любить, он понимает, что надо любить, но он не умеет, не может любить. По какой-то неведомой причине этот человек – инвалид, душевнобольной.

Это не мешает ему быть гением, но Земля Сэлинджера – удивительная, прекрасная – непригодна для жилья. В ней не построишь дом. Земля эта ползет как зыбучий песок. И дом, построенный на ней, непременно рухнет.

И вот предо мной лежит выпущенная «Лимбусом» книга – голос из рухнувшего дома.

«Камелот» – так называет дом, построенный отцом, Маргарет Сэлинджер, дочь писателя, автор мемуарной книги «Над пропастью во сне».

Книга Маргарет Сэлинджер – толстенная. Скандальная. Я ее принесла читать своей маме – круг замкнулся.

Но маме она не понравилась. Не понравилась сама Маргарет.

Занятая собой и своими проблемами.

Я не согласна. В этой толстой книге оказалось достаточно места для всего: и для внутренних «раскопок» самой Маргарет, сделанных в фирменном стиле жертвы великого учения дедушки Фрейда, завсегдатая кушетки психоаналитика, и для панорамы американской жизни 60-х и 70-х, старательно нарисованной женским пером, внимательным и многое замечающим.

И для совершенно честного изложения биографии Джерома Ди. Сэлинджера, для кусочка интереснейших мемуаров именно о нем.

В результате я к Маргарет Сэлинджер отношусь хорошо.

И я благодарна ей за эту книгу.

И благодарна людям, подарившим ее русскоязычному читателю.

Эта книга – еще одно путешествие по зыбучим пескам Земли Сэлинджера.

Маргарет пишет, что всю жизнь главным для ее отца был поиск Своих.

«Ландсман» – это слово на идиш и по-немецки значит «человек из твоей страны».

А по-нашему – земляк, земеля, землячок.

Землячок – это важно. Он тот, кто всегда тебя поймет.

«Парень из моего двора». С моей улицы. Из моей деревни. Из моего квартала.

Тут и Окуджава со своими «арбатством, растворенным в крови».

Тут и Евтушенко – вечный стрелочник со станции «Зима».

Тут наши «деревенщики» с их деревней.

Тут и другой американский классик Уильям Сароян – так никогда и не порвавший свою армянскую пуповину.

Или Брэдбери с его скромной, но бесконечной любовью к «земляничному окошку», на веранде викторианского старого дома в маленьком Городке.

И вот наш герой Джером Ди. Сэлинджер.

Кто он? Родом из какой земли? Где его «земели»?

Отец – немецкий еврей. Не из раввинов. Не из скрипачей, не из психоаналитиков.

Из лавочников. Из колбасников.

Успешная торговля мясом привела его в результате не куда-нибудь, а в Нью-Йорк – город на Парк Авеню. В место компактного проживания богатой белой протестантской Америки.

Если бы хотя бы в Бруклин. В привычную еврейскую среду. В смешанную среду. В эмигрантскую.

Но когда есть деньги снять квартиру на Парк Авеню – снимаешь ее на Парк Авеню. В районе, куда поселилась семья, цветных не было вообще.

А евреев почти не было.

Но если есть деньги отправить сына в дорогую школу – отправляешь его, например, в среднюю школу Макберни – «частное учебное заведение, принадлежащее к ассоциации молодых христиан».

При этом Сэлинджеры – не семья евреев-ассимилянтов, принявших христианство.

На следующий год после поступления в эту школу Сэлинджер проходит «бармицву» – торжественное тринадцатилетние по иудейскому обряду.

А еще через год мальчик впервые узнает о том, что его мать не является этнической еврейкой, что она – ирландка, принявшая иудаизм ради брака с его отцом. То есть он – полуирландец.

Быть ирландцем или итальянцем в тогдашнем Нью-Йорке было немного лучше, чем евреем или, не дай бог, негром. Но все равно для Парк Авеню это был «второй сорт».

В любом случае, к четырнадцати годам голова подростка Сэлинджера уже до предела заморочена всей этой ситуацией.

Вопросы: «Кто я?» и «Где они, мои земляки?» приходят в эту голову – и уходят, оставшись без ответа.

И все это происходит на фоне предвоенной Америки тридцатых.

Америки – полного расцвета всех видов расизма.

Люди, хоть немного знакомые с историей этой страны, знают, что перелом в отношениях белых и черных, а также в отношении к евреям, произошел именно во время войны, а точнее – там, на войне.

Именно вернувшийся домой солдат, побывавший в рукопашном бою, уже не мог принять раздельные места в автобусе.

– Этот черный парень рядом со мной бежал в атаку – умирать. Почему же ему нельзя теперь сидеть рядом со мной в автобусе?

Именно после войны белые американцы впервые активно начали поддерживать черных в борьбе за равные права.

На отношение к евреям, конечно же, больше всего повлиял фашистский вариант «решения вопроса». Но и совместный пуд соли, съеденный на войне, тоже сыграл свою роль.

Но все это случилось позже.

А тогда, в тридцатые, отец Сэлинджера поселил семью в районе, где найти землячка такому, как Джером Ди., было просто нереально.

Он – красавец-парень, высокого роста и с белозубой, вполне голливудской улыбкой, тем не менее, ощущал себя изгоем. Чужаком.

У Сэлинджера, несмотря на ирландскую половинку, вполне жгучая семитская внешность. И нос – как положено жертве «еврейского вопроса».

Итак, Сэлинджер проводит свое отрочество в эпицентре чванливой, антисемитски настроенной белой нью-йоркской знати. То есть, лезет со свиным своим рылом в тамошний калашный ряд.

При этом родители мечтают о поступлении его в один из университеов «Айви Лиг» (Лиги Плюща).

В хороших американских университетах в ту пору существовала процентная норма. Точно такая же, как в царской России, и впоследствии, в нашем Советском Союзе.

Такая норма, безусловно, противоречила американской конституции, и с ней пытались бороться. Но существовало множество обходных путей.

В результате, молодой человек, все-таки попавший вот в эти разрешенные «три процента», конечно же, чувствовал себя в таком вот «восповском» университете белой вороной. И ни о каких земляках речи не могло быть.

Сэлинджер возненавидел этот мир – мир Парк Авеню и «плюшевых» университетов. А до этого – мир английских частных школ закрытого типа.

В конце десятого класса пятнадцатилетний Джером Ди. переходит в «Вэлли Фордж», военную школу штата Пенсильвания.

Эта чисто белая закрытая школа была очередной попыткой мальчика интегрироваться в среду англо-саксонского «коренного населения».

И именно эта школа стала частичным прообразом школы «Пенси» в «Над пропастью во ржи». В повесть перекочевали проблемы, с которыми именно там пришлось столкнуться юному Сэлинджеру.

По окончании «Вэлли Фордж» Сэлинджер поступает в Нью-Йоркский университет.

Но после первого курса неожиданно уходит оттуда и устраивается массовиком-затейником на круизный корабль.

Вернувшись, он, несмотря на всю свою неприязнь к Лиге Плюща, записывается на писательский семинар в «плюшевом» Колумбийском Университете.

Он уже принял решение стать писателем, и такой семинар считает необходимым.

И в это время происходит первая публикация: рассказ «Подростки» выходит в нью-йоркском журнале «Стори».

Именно этот рассказ оказался и первой публикацией Сэлинджера в России.

В самом начале шестидесятых он был напечатан в прогрессивном журнале «Сельская молодежь». Да, в короткую хрущевскую пору эта самая «Сельская молодежь», наравне с «Юностью», была одной из распахнувшихся форточек в мир зарубежной литературы.

Дальше Сэлинджера начинают печатать: у него берет рассказ «Нью-Йоркер» и еще пара известных журналов.

Ранние рассказы Сэлинджера – все о том же снобизме, о непонимании, об одиночестве, о человеке, которому трудно вписаться в окружающую среду.

И конечно же, о хорошеньких женщинах, которые попались на пути этого одинокого и непонятого человека.

Мы не знаем, каким бы он стал, если бы так и остался там, на Парк Авеню, в уютных аудиториях Колумбийского. Наверное, стал бы Успешным Молодым Писателем. Наверное, он нашел бы «своих» в среде прочих Успешных Молодых, поблескивающих очками…

Но тут его, по меткому выражению Марины Цветаевой, «схватила за волосы судьба». Мы хорошо знаем эту Судьбу, схватившую многих, костлявую с косой… челкой и щеточкой усов. С каркающим голосом и романтическим именем Адольф.

Весной 1942 года Сэлинджера призвали в армию.

Джером Ди. загремел на Вторую мировую войну.

И загремел «не по-детски».

Двадцатилетнего рядового Джерома Ди. Сэлинджера сунули носом в самое пекло.

Прямо в эпицентр Ада.

Как выглядит эпицентр Ада – узнать легко. Но не из дантовой комедии.

Для начала из простой песенки на стихи Редьярда Киплинга, ее сочинили в наши шестидесятые наши барды:

«Я был в аду сорок дней, и я клянусь, Там нет, ни жаровен, ни чертей, А только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог, И отпуска нет на войне…»

Пешим маршем Сэлинджер пошел пол Европы.

Осенью, зимой, весной.

Шел, утопая в снегу, или в хлюпающей грязи – в ботинках.

Но это только ворота Ада – пеший марш.

А про настоящий Ад лучше узнать из любого описания рукопашного боя, высадки морского десанта…

Из мемуаров штаб-сержанта Сэлинджера, вернее, из военных рассказов Джерома Ди. Сэлинджера, давно уж переведенных и изданных у нас.

Итак, рядовой Сэлинджер, двадцати трех лет. Под номером 32325299…

Он заканчивает курсы и становится связистом.

Потом подает прошение в школу военных переводчиков и контрразведчиков. Дальше его посылают в Англию, где он проходит специальную подготовку агента контрразведки, перед решающим «Днем Высадки» союзных войск.

Об этом времени – рассказ «Дорогой Эсме…», его герой сержант Икс – это и есть сам автор.

Саму «Высадку» Сэлинджер описывает в других своих военных рассказах.

Американский штаб-сержант Сэлинджер высадился на гостеприимный европейский берег в июле 44-го, в составе Четвертой дивизии Двенадцатого Пехотного Полка.

Воевал почти год, до самого 9-го мая 45-го.

Ему повезло выжить.

Только за первый месяц боев Двенадцатый Пехотный потерял 76 % офицеров и 63 % рядовых.

Эти цифры говорят о том, какая война досталась Сэлинджеру.

В пехоте. В рукопашном бою.

Маргарет Сэлинджер пишет: «…Двенадцатый пехотный только что вышел из рукопашной, освободив город Шербур…».

К августу 44-го потери Двенадцатого Пехотного были уже 125 % от первоначального состава.

В конце августа Двенадцатый Пехотный вошел в Париж.

Там, в Париже штаб-сержант Сэлинджер знакомится с Эрнестом Хемингуэем.

«Папа Хэм» был в ту пору военкором и жил в отеле Риц, Сэлинджер пришел туда и показал мэтру один из своих военных рассказов.

Дальше Двенадцатый Пехотный идет через Францию и Бельгию в Германию.

«Идет» – то есть проходит с боями, отвоевывая кровью шаг за шагом.

Нас этим не удивишь. Мы, насмотревшись в детстве телевизора, хорошо себе представляем, как во время войны идет пехота. Но я сейчас не о нас.

Дальше наступает осень, а за ней зима, к которой Двенадцатый Пехотный оказывается совершенно неподготовлен. За месяц боев в Гюртгенском лесу гибнет полторы тысячи человек, но примерно столько же просто замерзает в окопах, полных ледяной воды – без зимней обуви, без теплых шинелей, без одеял… и это – конец сорок четвертого.

Маргарет Сэлинджер цитирует слова из благодарности? Главного Штаба в адрес Двенадцатого Пехотного: «непредвиденные в такое время года осадки…».

Время года – декабрь.

Маргарет Сэлинджер пишет, что основное бремя войны легло «не на плечи бравых пехотинцев, как отмечено в благодарности, а на их ноги».

Кожаные ботинки. Те же самые ботинки, будь они неладны, которые мы встречаем у русского солдата, артиллериста Булата Окуджавы в повести «Будь здоров, школяр». Но там на дворе 41-й год.

А для Двенадцатого Пехотного уже наступает сорок пятый.

В эту зиму, в окопах с ледяной водой, сержант Сэлинджер пишет стихи.

И посылает их в отдел поэзии журнала «Нью-Йоркер».

В первый день 1945-го Сэлинджеру исполняется двадцать шесть лет.

А полк продолжает идти из боя в бой.

В апреле их бросают на «зачистку».

Тут возникает множество военнопленных, и в обязанность сержанта Сэлинджера входит их допрашивать и решать их дальнейшую судьбу.

Последнее сражение Двенадцатого Пехотного произошло 2 мая…

А дальше выживший Сэлинджер попадает в госпиталь с интересным диагнозом:

«боевое переутомление». Звучит вполне политкорректно.

Но в переводе на человеческий язык означает «поехал крышей и загремел в дурку». Его собираются мобилизовать. Но Сэлинджер рвется обратно в строй, и в результате его выписывают.

Судя по рассказу «Дорогой Эсме…», все в том же «переутомленном» состоянии.

В рассказе сержант Икс получает от случайной английской знакомой, маленькой девочки Эсме, трогательное, забавно-вежливое письмо, в котором девочка желает ему «поскорее обрести способность функционировать нормально».

Дальше Сэлинджер замечает: «Молодой человек был одним из тех, кто, пройдя через войну, не сохранил «способности функционировать нормально»».

Так же, как герой рассказа сержант Икс, сержант Сэлинджер подписывает контракт еще на шесть месяцев гражданской службы. Это служба – работа с предателями и военными преступниками.

Сэлинджер работает как агент американской контрразведки.

Он допрашивает людей, подозреваемых в сочувствии нацистам, и выносит им приговоры.

По долгу службы он слушает свидетельства. Он видит фотографии.

Все мы примерно представляем себе, чего навидался и наслушался молодой Сэлинджер.

Примерно. По хронике. По фильму Ромма «Обыкновенный фашизм».

По, в общем-то, одним и тем же кадрам. Одним и тем же фотографиям.

По кадрам и фотографиям, которые специальная комиссия психиатров сочла возможным «допустить до рядового зрителя».

Такая комиссия работа на фильме «Обыкновенный фашизм». Просмотрела огромное количество материала. И сочла возможным к допуску одну десятую часть.

Про остальное психиатры вынесли решение: «Людям это видеть нельзя».

То бишь – «У людей съедет крыша».

Джером Ди. Сэлинджер по долгу службы все это, неразрешенное к допуску, видит.

Видит уже после того, как побывал в дурке по причине переутомления своей бедной головы.

После того, как он из этой дурки, не долечившись, вышел.

И все это приводит к тому, что он из дурки так и не вышел.

Сэлинджер вернулся со Второй мировой войны человеком слегка свихнувшимся.

Человеком, остро нуждающимся в психиатрической помощи, в психологической реабилитации.

И это ясно видно всем, окружающим его.

А вот дальше начинается вторая часть этой драмы.

Частично описанная самим Сэлинджером.

Его герои, вернувшиеся с войны, выжившие в Аду…

Они не похожи на героев, например, Уильяма Сарояна.

Те возвращаются в свои маленькие городки, к простым людям, которые способны к сопереживанию, и для которых каждый вернувшийся солдатик – герой. Маленький Герой вот этого маленького Городка.

Но герои Сэлинджера возвращаются в мир преуспевающего Большого Нью-Йорка. В мир, где, в сущности, не было войны. Где ее не заметили.

В мир, где окружающим конечно, ясно, что вот этот парень – псих, а чего он псих, с чего он псих – в общем, непонятно.

И где он был, что делал последние пару лет – тоже не совсем ясно.

Ну да, солдаты, герои, доблестная Победа нашего американского коллективного Витязя, над каким-то там заокеанским коллективным Змеем Горынычем.

История случилась хоть и недавно, но где-то там, в Тридевятом Царстве.

Стало быть, она – сказочная. И герой должен быть нормальный сказочный: Храбрый Витязь.

А тут почему-то псих.

Догадаться о том, что происходит с Сэлинджером в первые послевоенные годы можно, читая его рассказы.

Героев Сэлинджера тащат к психоаналитикам, обвиняют в неадекватности.

Эта тема – основной конфликт серии рассказов о семье Глассов.

В результате, его любимый герой Симур Гласс кончает жизнь самоубийством.

Он стреляет в себя, доведенный до отчаянья непониманием, неприятием, невозможностью интегрироваться в мирное послевоенное общество.

И в общем, я его понимаю.

Понимаю его нежелание идти к психоаналитику. Потому что человека, прошедшего Ад, вряд ли сможет понять человек, Ада не нюхавший.

И именно поэтому в психиатрии существует такое понятие как «Группы поддержки».

«Группа поддержки» объединяет людей с одинаковой психологической проблемой для общей групповой психотерапии.

Этот метод сравнительно молодой. И в Америке он появился в послевоенные годы, а к нам в Россию пришел и вовсе недавно.

Но, тем не менее, я могу с уверенностью сказать, что у всех русских солдат, вернувшихся с войны, эта самая «группа поддержки» была.

И не только у солдат. Она была и у женщин, выдержавшихся на себе тыл.

И у тех, кто пережил плен. И у тех, кто был под оккупацией.

Все послевоенные годы у нас в стране бесконечно писали и говорили об этой Войне. Фильмы, посвященные Войне, без конца шли в кинотеатрах, а с появлением телевидения не сходили с «голубых экранов».

По несколько раз в день каждому жителю Советской России напоминали о том, что «У нас была Война. Тяжкая Война. Наши мужчины умирали на поле боя. Наши женщины сгибались под тяжестью непосильного тылового труда. Наши эшелоны с эвакуированными бомбили. Наших людей гнали в концлагеря. Наши танкисты горели в танках…».

Нас постоянно ежедневно заставляли вновь и вновь заглядывать туда, в Ад. Чтобы мы не забывали о том, что это было. И каждый день вот эта небольшая «экскурсия в Ад» кончалась одним и тем же оптимистическим выводом: «Весь этот наш совместный четырехлетний военно-тыловой Ад кончился Победой. Значит, мы прошли его не зря».

Трудно представить себе более удачный вариант «группы поддержки».

В течение долгих лет вот этой самой «группой поддержки» была вся страна.

И звучало бесконечное «мы». Именно Война была для жителей Советской России главной святыней и главным обедняющим.

Ничего похожего вернувшийся в Нью-Йорк Сэлинджер не встретил.

Ветеранские «группы поддержки» возникли в Америке позднее, во время Вьетнамской войны. Вот эта война – война спорная, расколовшая общество на две части, она была Америкой активно замечена.

И можно сказать, что по вьетнамской войне в «группе поддержки» участвует вся страна.

Но Вторая Мировая, при всей ее ясности именно с нравственной точки зрения для американцев – нечто неясное, туманное, размытое в учебниках истории.

Не следует забывать, что для нас эта война закончилась знаменем над Рейхстагом, а для Америки – атомным грибом над Хиросимой.

И как раз с нравственной точки зрения этот гриб – совсем нехорошая история.

Я думаю, что именно этот гриб заволок туманом Вторую Мировую для Америки.

В учебниках истории у Америки вышла своя война, и в основном, с Японией.

Но сержант Сэлинджер из Двенадцатого Пехотного провоевал год на нашей войне. В Европе, в окопе. В пехоте, в грязи, в крови.

Америка и Россия напоминают мне двух мальчиков, которые борются за лидерство во дворе. Борются хитро, каждый старается перетянуть на свою сторону побольше мальчишек. Собирает себе «войско».

При этом они все время оскорбляют и всячески дискредитируют друг друга.

Но при появлении настоящей шпаны, как ни странно, эти враждующие лидеры объединяются.

Вот сейчас снова заговорили о Холодной Войне.

Об Американской Угрозе.

Насколько я понимаю, разговоры о русско-американской войне идут уже сто лет. То затухают, то вспыхивают.

И угольки в этот костер радостно кидают с обеих сторон.

И с обеих сторон почему-то не хотят вспоминать тот простой факт, что за все это время русский солдат встречался с американским лишь единожды.

И встречались они на Эльбе. Там они крепко обнялись, и кадры хроники запечатлели для нас это объятие.

Но политикам все это не нужно и неинтересно.

Поэтому Холодная Война по окончании Второй Мировой вспыхнула с новой силой.

Кто-то невидимый как будто перевел рычаг, и вся история Второй Мировой для Америки сосредоточилась на противостоянии с Японией. Перл Харбор заслонил собой и Эльбу, и Гюртгенский лес, и Двенадцатый Пехотный полк.

Вернувшийся с войны сержант Сэлинджер вновь не нашел «землячков».

На войне они были. Но на Парк Авеню он вернулся один.

Вокруг него был мир совершенно чужой и совершенно равнодушный к тому, что он пережил.

Америка, как известно, расцвела и разбогатела на этой войне. Его опыт, опыт выживания в Аду был не нужен и неуместен в американском послевоенном Раю.

Итак, человек с поехавшей крышей, псих, нуждающийся в реабилитации и не имеющий «группы поддержки».

Вот она, история Сэлинджера.

Дальше ему остается только повторить поступок Симора Гласса и уйти из этой жизни, от людей, которые его не понимают.

И Сэлинджер уходит. Не из жизни, но от людей.

Вся его дальнейшая очень долгая жизнь – это все более и более глубокое погружение в чащу.

В лес, в пустыню, в глушь – все дальше и дальше…

Поначалу он все еще надеется найти себе «землячка».

Сэлинджер женится на самой хорошенькой девушке, которая попадается ему на глаза. Как всегда в таком случае, он уверен, что женится по любви.

Дальше он тащит эту голубку в чащу леса. В старый пустой дом, без горячей воды и отопления.

И там заводится аж двое детей. Вот тех самых, о которых мечтает Холден Колдфилд.

Завести детей и ловить их над пропастью во ржи.

Да, красивая картинка: дети играют, бегают во ржи, над пропастью. А его работа их ловить, чтобы они не срывались в пропасть.

Но ведь пока он ловит одного, там может в это время сорваться другой!

А не проще ли там поставить какой-нибудь забор?

Или вообще отвезти этих детей играть в другое место?

Первая жена, Клэр Дуглас, прелестная бабочка, пойманная Сэлинджером в сачок и перенесенная им все с той же Парк Авеню в глухой лес Вермонта, не сдюжила предложенную им жизнь, с двумя детьми и без горячей воды. Семья развалилась.

И дальше Сэлинджер начинает жить в своем лесу один.

Поиски «землячков» продолжаются.

Маргарет Сэлинджер пишет том, что еще при их совместной жизни он успел нырнуть во все возможные культы, верования и разного рода «измы».

Дзен-буддизм, Веданта, Крийя-йога, «христианская наука», сайентология, гомеопатия, иглоукалывание, макробиотика… это все семья прошла еще до развода.

В какой-то момент Сэлинджеру, немало хлебнувшему от антисемитизма, пришлось впервые столкнутся с расизмом ортодоксального еврейства. Именно тогда, когда, кочуя по разного рода «измам», он доверчиво потянулся к родному иудаизму, пытаясь найти «земляка» в среде ортодоксальных раввинов. Там его быстро отшили, поинтересовавшись девичьей фамилией матери.

В какой-то момент, через восемь лет после развода с Клэр Дуглас, в его жизни появляется еще одна женщина. Похожая на тринадцатилетнюю девочку, восемнадцатилетняя студентка литературной программы Йельского университета Джойс Мейнард. Сэлинджеру в ту пору – пятьдесят четыре. Она выдерживает рядом с ним совсем недолго.

И дальше, еще через двадцать одиноких лет, семидесятилетний Сэлинджер находит следующую любовь: молодую медсестру Колин.

Эта женщина до сих пор с ним. Сэлинджер, так же, как и другой американский классик – Брэдбери, по-прежнему жив и здоров, да продлит Господь его дни.

Разница у него с нынешней женой в пятьдесят лет.

Я думаю что женщины, готовые разделять одиночество очередного «великого отшельника», находятся везде и всегда.

Но, скорее всего, Сэлинджер вышел из Второй Мировой с еще одной проблемой.

Его странная в молодые годы неприязнь к телесной стороне любви – это, наверное, следствие все той же неизлечимой душевной травмы.

В современном мире уже всякий знает, что почти все причины физической мужской слабости находятся в области психологии и душевного состояния.

Сэлинджер чисто внешне – персонаж вполне голливудский: эдакий высокий красавец, вроде молодого Роберта де Ниро.

И конечно, несоответствие вот этой «суперменской» внешности внутреннему «боевому переутомлению» оказалось шоком для его молодой жены Клэр.

И вероятно, для второй жены Джойс тоже.

Я думаю, что эта ранняя «переутомленность» явилась для Сэлинджера еще одной болевой точкой в отношениях с миром.

Именно из этой точки берет начало его «средневеково-менестрельное» отношение к взрослым женщинам, и бегство от физической близости в любовной жизни. Такое бегство не помогает налаживанию близости духовной, если речь идет о жене.

Последний, нынешний брак семидесятилетнего писателя с совсем юной девушкой-медсестрой, брак уже никоим образом не предполагающий соединения супругов для продолжения рода, оказался удачнее прежних.

Ну, понятно, что юная Колин решила жить с великим писателем, чтобы стать ему няней, сиделкой и другом.

Встретил ли он в ее лице, наконец, того самого «земляка», о котором мечтал всю жизнь?

Когда-нибудь мы об этом узнаем. Сэлинджер, сидя в своей «башне из слоновой кости», все эти годы что-то пишет.

Пишет какое-то бесконечное Послание к людям.

Пытается с ними объясниться, и что-то им объяснить.

И ему все время кажется, что он написал не так, не то.

Что его опять не поймут.

История Сэлинджера похожа на древнегреческий миф о царе Сизифе, который вкатывает камень на вершину горы. И всякий раз камень скатывается вниз.

Но царь Сизиф был наказан за гордыню.

А за что наказан честно воевавший штаб сержант Джером Ди. Сэлинджер? Непонятно…

Остается надеяться, что он все-таки счастлив там, в своем лесу, с молоденькой медсестрой.

Сэлинджер по-прежнему – один из моих любимых писателей.

Хотя я давным-давно догадалась, что все, написанное им – это бесконечные «записки сумасшедшего». Прекрасного сумасшедшего. Наверное, в российской традиции правильнее назвать такого человека юродивым.

Американский юродивый, бывший храбрый сержант, живет в лесу с рыжеволосой сестрой милосердия, девушкой Колин, пишет свое загадочное Послание и, наверное, готовится к встрече с самым главным Земляком…

Юлия Беломлинская.

«Ради толстой тети». Духовные поиски Дж. Д. Сэлинджера (Борис Фаликов).

Джером Дэвид Сэлинджер не воспринимается нынешней американской молодежью как писатель. И вовсе не потому, что в последний раз публиковался в 1974 году: его единственный роман «Над пропастью во ржи» продолжает ежегодно расходиться тиражом в 250 тысяч экземпляров. Просто у него другой статус – не писателя, но гуру. Отказ от публикаций – это, конечно, маунврат (индусский обет молчания), а одинокая жизнь в нью-гэмпширской глуши – отшельничество.

Мой американский студент рассказывал, как отправился к Сэлинджеру, чтобы спросить у него, как жить дальше; просидел в кустах возле дома в Корнише всю ночь, а поутру застеснялся и убрался восвояси. Бывает и по-другому. Я прочитал недавно в одном блоге, как некий Стив постучался к отшельнику в избушку и завел с ним проникновенный разговор о смысле жизни. То, что это розыгрыш, стало ясно задолго до того, как Стив начал расспрашивать, какую мочу предпочитает пить уважаемый мудрец. Дело в том, что дочь Сэлинджера Маргарет в своих скандальных мемуарах рассказала об увлечении отца уринотерапией (у индусов в Аюрведе это называется амароли). Она много еще о чем там порассказала. В наше смутное время гуру для одних может запросто стать объектом насмешки для других, включая собственную дочь. Впрочем, Сэлинджер после выхода дочкиных признаний мог утешиться Бхагавадгитой:

С воцарением беззаконья развращаются женщины рода;

Когда женщины рода растлились,

Наступает всех варн смешенье.

Варн смешенье приводит к аду…[1].

А значит, и верно, наступают последние времена, и он вовремя скрылся из гибнущего мира.

Буддист из «Монреаль канадиенс».

Полукровка Сэлинджер (отец – еврей, мать – ирландка) не получил традиционного еврейского образования, и, хотя он прошел обряд бар-мицвы, католический мистицизм привлекал его куда больше. Затем добавился буддизм, первые представления о котором он, вероятно, почерпнул из трудов Реджинальда Блайса[2]. Не исключено, что утки, чья судьба так волнует Холдена Колфилда – героя «Над пропастью во ржи», – «прилетели» в роман из сборника дзэнских коанов «Мумонкан» в переводе Блайса[3]. Буддийский наставник Басо дает в одном из них весьма болезненный урок монаху Хякудзе, который не сумел ответить на вопрос о том, куда летят дикие утки. Мастер так сильно дернул ученика за нос, что у того брызнули слезы.

Для послевоенной Америки увлечение буддизмом не было чем-то исключительным. В 50-е он даже вошел в моду среди писателей-битников, которые считали, что настоящего просветления можно достичь, выпив галлон дешевого калифорнийского вина и разогнавшись на машине до сотни миль в час. Сэлинджер был в этом пионером и подходил к делу серьезнее, недаром его герой Бадди называл битников «дервишами-бродяжками, якобы помешанными на дхарме» и даже «дзэноубийцами». Но, как впоследствии Джек Керуак или Аллен Гинзберг, он исключал из своего буддизма моральные предписания – панча-шила. Друзья вспоминают, что больше всего он любил рекомендовать буддийские книжки многочисленным подружкам. Но рьяным буддистом представал далеко не перед всеми. Например, одна девица была твердо убеждена, что имеет дело с вратарем «Монреаль канадиенс»[4].

В отличие от битников Сэлинджер прошел войну, которую закончил сержантом контрразведки. Он первым попадал в фашистские концлагеря и насмотрелся такого, что хватило на всю будущую жизнь. «Меня преследует запах горящей плоти», – жаловался он через много лет дочери. Для ранимого молодого человека это было слишком. Его буддизм – реакция на безмерность человеческих страданий. Ведь и сам Будда Шакьямуни примерно в таком же возрасте осознал, что все есть дукха – страдание, – и стал на путь просветления.

Незадолго до войны Сэлинджер начал учиться писательскому мастерству на вечерних курсах Колумбийского университета и дебютировал в журнале «Стори». В конце 1941 года его «Маленький бунт неподалеку от Мэдисон-авеню» был даже принят разборчивым «Нью-Йоркером», но тут японцы разбомбили Перл-Харбор, началась война, и рассказ увидел свет лишь после ее окончания. Сэлинджер продолжал писать и на фронте и даже печатался в развлекательных журналах «Кольерс» и «Сатердей ивнинг пост». Однако настоящий прорыв случился в 1948 году, когда «Нью-Йоркер» не только принял его рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка», но и заключил с двадцатидевятилетним писателем контракт. Рассказ оказался первым из историй о семье Глассов: маменька и папенька – отставные водевильные актеры (он еврей, она ирландка!), отпрыски – все как на подбор вундеркинды и участники радио-шоу «Умный ребенок». Об этих семерых – Симоре, Бадди, Бу-Бу, Уолте, Уэйкере, Зуи и Фрэнни – писатель и опубликовал потом семь рассказов.

«Бананка» повествует о старшем, Симоре, а точнее, о его самоубийстве. Сэлинджер наделил его своей собственной ранимой душой и психической травмой, полученной на войне, но обретаемую им самим восточную мудрость передал Симору в более поздних рассказах, где тот именуется не иначе как дживанмукта – индусским святым, достигшим спасения при жизни. (В рассказе содержится лишь один намек на интеллектуальные пристрастия героя – это Рильке, правда, не названный по имени.) Отсюда парадокс: чтение буддийских текстов, возможно, помогло писателю восстановить душевное равновесие, и вместо него погиб его герой. Но то, что впоследствии этот герой предстал перед нами в облике мудреца, делает его самоубийство странным.

Жертва культов.

Нанести на карту маршрут духовной одиссеи Сэлинджера очень непросто. Сам писатель практически ничего не говорит об этом; впрочем, он хранит молчание и по поводу других сторон своей жизни. Неутомимый Ларри Кинг[5] как-то признался, что интервью с Сэлинджером – мечта его жизни, но он вполне отдает себе отчет в том, что мечта эта неисполнима. Британец Иэн Гамильтон затеял сочинять первую подробную биографию писателя и натолкнулся на решительное нежелание своего героя делиться сведениями о себе. Тот не сдавался и счастливо обнаружил в библиотеках Принстонского и Техасского университетов письма Сэлинджера, оказавшиеся там после смерти адресатов, – добыча, которой можно позавидовать. Но писатель подал на биографа в суд за нарушение авторского права на письма – и выиграл процесс. Бедный Гамильтон дважды переписывал книгу и смог изложить полученную информацию только в очень приблизительном виде, так как цитировать письма ему запретили[6].

Все эти перипетии отпугнули других потенциальных биографов; с тех пор появилось всего лишь одно объемное жизнеописание корнишского затворника, вышедшее из-под пера Пола Александера[7]. Правда, в 1999 и 2000 годах почти синхронно выпустили книги о Сэлинджере две женщины – бывшая любовница писателя Джойс Мейнард и его дочь Маргарет[8]. Любовница о религиозных поисках Сэлинджера не особенно распространяется: видимо, он с нею не слишком делился. А вот дочь высказывается на эту тему охотно, опираясь на собственные детские воспоминания и на позднейшие разговоры с матерью. Именно от нее мы узнаем, что в начале 50-х к католической мистике и дзэн-буддизму у писателя прибавился индуизм, вначале адвайта-веданта в версии Шри Рамакришны (1836-1886) и его ученика свами Вивекананды (1863-1902), а затем крийя-йога Парамахансы Йогананды (1893-1952)[9]. За ними последовали «христианская наука», дианетика и сайентология Рона Л. Хаббарда (1911-1986), оккультизм Эдгара Кейси (1877-1945), потом акупунктура, макробиотическая диета и злосчастная уринотерапия[10].

Маргарет подкрепляет свои и материнские воспоминания налоговыми декларациями отца, где черным по белому записаны пожертвования различным религиозным организациям. Перед нами встает мятущаяся душа, которая отчаянно ищет все новые и новые способы спасения. Дочь рисует отца добровольной жертвой различных новомодных культов, опираясь при этом на методы так называемых антикультистов, профессиональных борцов с подобными организациями. Мелькают имена теоретиков этого направления: Роберта Лифтона, Льюиса Уэста, Маргарет Сингер. Дочь Сэлинджера полностью разделяет их пафос: культы промывают своим жертвам мозги, подчиняют их себе и выкачивают из них немалые деньги. И утверждает: ее мучает даже не то, что эти деньги могли быть с пользой потрачены на ее счастливое детство; скорее, дочери кажется, что отец понапрасну тратил свои духовные силы на религиозные бредни, а не на истинное призвание – писательство. И это привело к творческому кризису, а затем и вовсе к выпадению из литературного процесса.

Что ж, такой взгляд готовы разделить многие. Но по мере чтения мемуаров крепнет подозрение, что дочь не столько сочувствует бедному отцу, сколько обвиняет его в том, что он сам, подобно боготворимым им обманщикам, промыл мозги дочери, то есть выступил по отношению к ней в роли авторитарного гуру. И всю жизнь ей пришлось преодолевать последствия этого надругательства над ее сознанием.

Надо признать, что жизнь у нее и правда сложилась нелепо. Подобно многим своим сверстникам из поколения «детей-цветов», она вела разгульную жизнь, употребляла наркотики, но все же сумела получить хорошее образование. Однако карьера Маргарет не задалась, у нее развились тяжелые психосоматические заболевания, так что возникла естественная потребность найти виновных в собственных неудачах. Лучше других на эту роль подошел знаменитый отец, который тратил свои деньги и любовь на экзотических индусов, а не на родную дочь. Более того, наградил ее совершенно неверными взглядами, которые и привели к жизненному краху.

Мемуары кончаются на оптимистической ноте: Маргарет заводит сына и обещает воспитывать его совсем не так, как ее воспитывал горе-отец. Ей удалось вырваться из плена иллюзий, и она никогда не позволит своему ребенку попасть в него. Собственно, ее мемуары и есть родительское напутствие. Недаром их английское название «DreamCatcher» – «Ловушка для снов» – обозначает магическое приспособление американских индейцев, которое вешают над спящим, чтобы охранять его от дурных снов[11].

Жребий домохозяина.

Понятно, что такая интерпретация религиозных поисков Сэлинджера не способствует их объективному истолкованию. к этому добавляются и фактические ошибки. Маргарет утверждает, что отец в переписке с ее будущей матерью в конце 1950-го – начале 1951 года рассказывает о том, что подружился со знаменитым популяризатором дзэн-буддизма в США Д. Т. Судзуки и стал медитировать с ним в буддийском центре в парке «Тысяча островов»[12]. Судзуки действительно переехал в Нью-Йорк с западного побережья в 1951 году и начал читать лекции в экуменической миротворческой организации при фонде Карнеги – «Союз церковного мира». Его приглашали в гости и нью-йоркские интеллектуалы, интересующиеся Востоком[13]. На одной из этих встреч Сэлинджер и впрямь мог с ним познакомиться, но вот медитировать вряд ли, потому что Судзуки ограничивался просветительской деятельностью, а уж в парке «Тысяча островов» не мог оказаться вовсе, никакого буддийского центра там отродясь не было. Вот летний лагерь Нью-Йоркского центра Рамакришны-Вивекананды там действительно находился, и Сэлинджер вполне мог там побывать, но только не в 1951 году, а позже. Его увлечение индуизмом началось в 1952 году, когда он прочел «Евангелие Рамакришны» и написал друзьям, что потрясен жизнью и учением этого удивительного человека[14]. У тогдашнего главы центра свами Нихилананды (1895-1973) он действительно учился медитировать и сохранил почтение к наставнику до самой смерти того. Он подарил свами издание «Фрэнни и Зуи» с трогательной надписью, где были и такие смиренные слова: «Я смог распространять идеи веданты лишь через эти истории»[15].

Несмотря на очевидные ошибки, какие-то детали религиозной жизни Сэлинджера и его супруги Клэр из мемуаров их дочери извлечь можно. Например, становится ясно, что если дзэн был для писателя скорее интеллектуальной забавой, то индуизм изменил все его мировоззрение. Занятия йогой влияют на всего человека – его ум, волю, тело. Если прежде Сэлинджер раздавал своим подружкам списки буддийской литературы, то индуизм подвиг его и к моральной дисциплине. По слухам, он даже полностью хотел посвятить себя ему, приняв монашеское отречение – саньясу. В 50-е годы для этого уже не надо было ехать в Индию: индусским монахом можно было стать и в США.

Женитьба на Клэр Дуглас, очаровательной дочери британского искусствоведа, заставила его отказаться от крайностей аскезы, но индуизма он не бросил. Летом 1955 года вместе с Клэр они отправились в Вашингтон, чтобы получить посвящение в крийя-йогу. В ту пору в пригороде американской столицы открылся новый центр Братства самореализации Парамахансы Йогананды, экспортировавшего в США эту технику йоги. Гуру – автор первого американского бестселлера об индуизме «Автобиография йога» – скончался в 1952 году, но его идеи продолжали привлекать американцев. Сэлинджера, судя по всему, заинтересовали две из них. Во-первых, спасение доступно не только отшельникам-саньясинам, но и людям женатым. Создатель крийя-йоги Лахири Махасаи (1828-1895) и сам был «домохозяином», как в индуизме называют последователей учения, живущих в семье. Во-вторых, не менее важным для Сэлинджера было и то, что крийя-йога трактовалась как научный метод, который не только приводил к спасению, но и укреплял здоровье. Писатель испытывал недоверие к западной медицине.

Юную выпускницу элитного Рэдклифа визит разочаровал. Ей показалось, рассказывала она дочери, что храм крийя-йоги похож на бакалейную лавочку, а настоятелю – свами Премананде – явно недостает харизмы[16]. Как и положено, гуру дал новым адептам мантры и обучил их особой технике задержки дыхания. Десять минут занятий утром, десять вечером – конечно, это далеко от традиционной йоги, как она практикуется в Индии, но для молодых американцев вполне достаточно. По крайней мере, Клэр в результате своих занятий однажды увидела, зажмурив глаза, обещанный белый свет посреди лба, но за дальнейшими инструкциями к «свами-бакалейщику» уже не вернулась. Как крийя-йога повлияла на ее мужа, нам неизвестно, он такими вещами с дочерью не делился. Но по ряду оброненных ею замечаний видно, что повлияла сильно. Например, он дал детям фотографии Лахири Махасаи, чтобы они постоянно носили их с собой. Произошло это лет через десять после инициации, срок не такой уж малый. Учил он Маргарет и технике правильного произнесения мантры – на вдохе «хонг», на выдохе «са». Именно так наставлял в своей книге Парамаханса Йогананда.

Монолит из ртути.

Для Маргарет религиозные практики отца – духовная чехарда, когда одни увлечения накладываются на другие в лихорадочном поиске спасения и место одного гуру-ракальи спешит занять другой. На самом деле Сэлинджер воплощает собой совершенно иной религиозный тип. Он собирает верования и практики, как страстный энтомолог – коллекцию бабочек. Это попытка создать собственный синтез религий, в котором идеи самых разных учений пропускаются через призму современного сознания. Наука входит в невероятные комбинации с религией, порождая сциентистские мифы. Все это в одночасье станет популярным в 60-е и послужит основой для создания NewAge – религиозного движения, которое по сей день влияет на американскую интеллигенцию[17].

В конце февраля 2008 года было опубликовано очередное исследование «Pew Forum on Religion and Public Life» – вашингтонской организации, которая собирает информацию о роли религии в американском обществе и делает ее достоянием широкой публики. В этом исследовании есть интригующие данные. Оказывается, 28 процентов американцев хотя бы раз в жизни сменили свою конфессиональную принадлежность. А если посчитать протестантов, которые перешли из одной церкви в другую (как известно, таких церквей в США не счесть), то получится и вовсе 44 процента. Дальше – больше. 16,1 процента отпали от какой-либо религии, но не присоединились к другой. Причем среди молодежи от 18 до 29 лет таких – каждый четвертый. Однако неверующих в их рядах совсем немного. Атеистами называют себя 1,6 процента, агностиками – 2,4. Остальные существуют вне организованной религии. Из них половина – религиозно индифферентна, другая – находится в духовном поиске.

Это ищущие, которые толком не прибиваются ни к одной конфессии, но религиозность не теряют и в этом смысле наследуют NewAge. И эта тенденция становится сейчас ключевой, ведь она представлена по преимуществу молодежью. Если она сохранится, внеконфессиональная вера станет чуть ли не главной чертой религиозной жизни США. Новое исследование показывает, что монолит веры, который являет собой Америка остальному миру, на самом деле нечто динамичное и подвижное, как ртуть.

Сэлинджер был предтечей такой религиозности, той каплей ртути, которая одной из первых стала совершать причудливые движения, влекомая невидимым импульсом.

На первый взгляд, ее появление объясняется просто. Америка – колоссальный рынок религий, где царит интенсивная конкуренция. Миссионерская охота за душами в условиях глобализации выходит за рамки традиционных для США религий. Тут тебе и буддизм, и индуизм, и масса иных соблазнов. Может быть, дочь Сэлинджера все же права? Ведь недаром критики NewAge – да и продвинутые его адепты – признают, что поиск нового религиозного опыта сродни поиску нового товара в супермаркете, где на прилавки в изобилии вываливают все новые экзотические продукты.

Но получается, что миссионеры остаются с носом. Американцы не стремятся строго следовать религиозным предписаниям, а ищут смысл существования и, будучи закоренелыми индивидуалистами, создают собственные рецепты спасения – пригоршня йоги, горсть христианского мистицизма, щепоть научной соли и оккультного перца. Однако эта духовная пища слишком остра и может не пойти впрок. Вместо того чтобы погрузиться вглубь, человек останется на мелководье. Так-то оно так, но если этот человек – художник, результат может оказаться иным.

Каждый пишет, как он дышит.

Проблема писателя, увлекшегося духовными поисками, всегда волновала публику. Наносят ли они ущерб его творчеству или поднимают на невиданную прежде высоту? Любопытно сравнить духовную одиссею Сэлинджера с опытом классика XX столетия, которого он числил среди своих учителей, – Франца Кафки. Пражского писателя увлекало учение Рудольфа Штайнера. Он посещал его лекции в марте 1911 года, когда тот еще возглавлял немецкую секцию Теософского общества. Доктор Штайнер создал самостоятельное учение – антропософию – лишь через несколько лет, но основные его взгляды сложились уже к 1911 году.

В дневнике Кафка пишет о Штайнере без чрезмерного пиетета. Для него очевидны риторические приемы, с помощью которых лектор завораживает аудиторию. Однако сверхъестественные способности оккультиста, в которые он склонен верить, вызывают у него почтение. Не меньшее почтение вызывают и разносторонние познания и таланты Штайнера: «Он был очень близок к Христу. Он поставил в Мюнхене свою пьесу (ты можешь изучать ее целый год и все равно ничего не поймешь), сам нарисовал костюмы, написал музыку. Он был наставником некоего химика…» Тем не менее, к восхищению все же примешивается ирония: «Госпожа Ф.: «У меня плохая память». Д-р Шт.: «Не ешьте яиц»»[18].

Кафка решается нанести знаменитому оккультисту визит и рассказать ему о собственном опыте ясновидения. Да, ему знакомы эти состояния, когда он реально живет в своем воображаемом мире. Кажется, это близко к тому, о чем говорит господин доктор. «Но покоя, который, по-видимому, приносит ясновидящему вдохновение, в этих состояниях почти не было». Во всяком случае, лучшие свои работы он написал не тогда. Между тем, главное для него – писательство, именно в нем он находит редкое счастье. Но писательству страшно мешает необходимость зарабатывать деньги чиновничьим трудом. Это так изматывает. Не добьют ли его окончательно теософские штудии? Впрочем, он готов взвалить на себя и такой груз – вдруг это облегчит его страдания? Что посоветует ему господин доктор?

Мы не знаем, что посоветовал посетителю Штайнер, Кафка об этом не пишет. Но под конец в описании визита слышится откровенный сарказм: Штайнера одолевает насморк, и, пока посетитель изливает ему душу, духовный наставник самозабвенно копается платком в носу. Больше упоминаний о Штайнере и антропософии в дневниках нет. Кафка предпочел быть несчастным человеком, лишь изредка находящим счастье в приступах писательского вдохновения, а не обретшим покой и волю антропософом.

На самом деле вопросы, которые поставил перед Штайнером Кафка, уже заключали в себе ответы. Писатель изначально рассматривал свое призвание как нечто альтернативное духовным поискам. Он был бы рад дополнить одно другим, но боялся, что спиритизм будет мешать творческому вдохновению, вытеснять его вследствие их очевидного сходства. О том, что ответ был ясен ему еще перед началом разговора, свидетельствует и такая деталь. «В его (Штайнера. – Б. Ф.) комнате я пытаюсь выказать робость, испытывать которую не могу, тем, что нахожу самое неподходящее место для своей шляпы…»[19].

Несчастный невротик, идущий к мэтру оккультизма, чтобы вопрошать его о смысле жизни, не испытывает робкого почтения, так как про себя уже понимает, что советы ему ни к чему. Он и сам знает, в чем этот смысл заключается. По крайней мере для него.

Каждый дышит, как он пишет.

Не то – Сэлинджер. По мере увлечения восточными практиками в нем растет уверенность, что писательство – тоже средство духовного совершенствования, поэтому жертвовать одним для другого не резон. По сути, это один путь. Более того, спасаясь сам, писатель транслирует свою интуицию читателям, помогая им найти себя в этом мире. Ученик становится учителем. Вовсе не случайно он подарил свами Нихилананде диптих «Фрэнни и Зуи». В нем как раз рассматривается коллизия, произошедшая в душе молоденькой студентки актерского факультета Фрэнни, которая случайно наткнулась на русский духовный текст XIX столетия «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу». Анонимный рассказ, переписанный на Афоне настоятелем Черемисского монастыря из Казанской епархии игуменом Паисием, многократно публиковался в России, а затем и за ее пределами стараниями православных людей, оказавшихся в изгнании.

Там он и был переведен на европейские языки. Английский перевод Реджинальда М. Френча под названием «The Way of a Pilgrim» («Путь паломника») и прочла сэлинджеровская героиня[20]. (Во всяком случае, именно его читала жена писателя Клэр, вероятно, послужившая ее прототипом.).

Юная американка, подобно русскому страннику, встает на путь «умного делания», беспрерывного творения Иисусовой молитвы. Это так переворачивает ей душу, что жить по-прежнему она уже не в силах. И даже делает первый шаг в сторону от этой жизни: бросает театральный факультет. Жизнь – сплошная показуха, театр – показуха вдвойне. А безостановочная молитва – прямой путь от житейской суеты к Богу. Причем не требующий веры. Отбросьте пустые мечты и глупые слова, действуйте. И действовали не только православные мистики, утверждает Фрэнни, но и индусские и буддийские аскеты, твердившие свои бесконечные мантры.

Перед нами в сжатом виде религиозная программа контркультуры. В 60-е эти лозунги овладели студенческими массами и повели их на Восток, к индийским гуру, японским роси и тибетским римпоче[21]. Но в 50-е герои Сэлинджера – беспомощные одиночки, которые бьются головой о стену. Вот и Фрэнни бьется, даже близкий человек ее не понимает, только и остается, что упасть в обморок. На этой метафоре полного отчуждения героини от действительности Сэлинджер и заканчивает рассказ. В последней фразе губы очнувшейся девушки «беззвучно зашевелились, безостановочно складывая слова»[22]. Мы знаем какие.

Во второй части диптиха брат Фрэнни Зуи – красавец и преуспевающий актер, мучимый, однако, теми же метафизическими вопросами, что и сестра, – пытается вернуть ее к жизни. Он говорит вроде бы правильные вещи: Иисусова молитва не может быть самоцелью, нельзя увлекаться погоней за святостью ради святости, это мертвая рациональная конструкция, духовный тупик и т. д. Но девушка, любящая брата и доверяющая ему, тем не менее не желает его слушать и продолжает беззвучно молиться. Зуи понимает, в чем его ошибка – он впал в нравоучительный тон и взывает к уму сестры, а не к ее чувствам. То есть попадает в ту же западню, из которой пытается извлечь Фрэнни.

Выход один – прибегнуть к актерскому искусству, которым он владеет в совершенстве. Уйдя в другую комнату обширной манхэттенской квартиры, он звонит сестре от имени старшего брата Бадди, писателя и мудреца. Сестра, в конце концов, распознает розыгрыш, но ее защитная броня пробита, и Зуи наносит в эту брешь главный удар. Я не хочу изображать всезнайку-ясновидца, твори свою молитву, если хочешь, но помни – ты большая актриса, это твое настоящее призвание. «И тебе остается только одно, единственный религиозный путь – это играть. Играй ради Господа Бога, если хочешь – будь актрисой Господа Бога. Что может быть прекрасней?».[23] Но что значит быть актрисой Бога? Это значит играть не для самоутверждения, а для зрителей. Зуи вспоминает, как покойный брат Симор просил его в детстве начистить ботинки перед радиошоу «Умный ребенок» – семейным подрядом Глассов. Для кого? Для толстой тети. Он так и не понял, что это за тетя, но ботинки чистил из уважения к брату. И только сейчас сообразил, что в этом был смысл. Какой? «А разве ты не знаешь – слушай же, слушай, – не знаешь, кто эта Толстая Тетя на самом деле?.. Это же сам Христос. Сам Христос, дружище»[24].

Играть для другого – это значит играть для Другого. Бескорыстно стремясь к совершенству в своей профессии, ты спасаешься сам и помогаешь спастись ближнему. Это и есть твоя истинная Иисусова молитва.

Меткость курильщика.

После «Фрэнни и Зуи» Сэлинджер опубликовал еще одну повесть – «Симор: введение» (1963). Она написана от лица Бадди и рассказывает о литературном наследии Симора – стихах, которые докажут всему миру его гениальность. Но вот незадача, вдова поэта отказывается дать право на публикацию. Почти не таясь, Сэлинджер дает понять, что Бадди – его альтер эго. Правда, живет на севере штата Нью-Йорк, а не в Нью-Гэмпшире, да еще, вдобавок, преподает в женском колледже английскую литературу на полставки, но он – писатель-отшельник, скрывающийся в хижине на склоне холма в глухом лесу. В воображении читателя может возникнуть треугольник из трех писателей, одного вымышленного и двух настоящих – Дэвида Сэлинджера и Дэвида Торо, который (правда, на век раньше) проживал неподалеку на Уолденском пруду в штате Массачусетс. И тоже не на шутку увлекался Бхагавадгитой.

Сэлинджер награждает Бадди не только своей профессией, но и мировоззрением. Это индуизм, каким его преподал западным почитателям свами Вивекананда. От классического, скованного кастовой системой, он отличается открытостью миру и желанием преобразить его в такое место, где людям жилось бы свободно и радостно. Ты можешь быть мирянином или отшельником – неважно, это просто разные способы, ведущие к одной цели. Вот и про себя Бадди говорит, что он склоняется к тому, «чтобы назвать себя третьесортным карма-йогом с небольшой примесью джняна-йоги, для пикантности»[25]. То есть принимает как путь действия, так и путь знания. Но это лишь «сладкозвучное восточное имя». Ибо корни его восточной философии, признается Бадди (он же Сэлинджер), уходят не только в адвайта-веданту свами Вивекананды, но и в Библию. Хотя Сэлинджер шутливо открещивается от Востока, он все же, скорее, следует путем харизматичного свами, который придал индуизму новый импульс не без влияния христианства. Во всяком случае, на Христа писатель смотрит его глазами и с почтением цитирует гуру: «Узри Христа, и ты христианин. Все остальное – суесловие»[26]. Различия между религиями снимаются через мистический опыт. Чем глубже опыт, тем меньше различий.

Главная тема «Фрэнни и Зуи» получает законченную формулировку: настоящее писательство (как и любая форма творчества) – это не профессия, а религия. Более того, именно поэты – святые провидцы нашего времени. «Разве истинный поэт или художник не ясновидящий? Разве он не единственный ясновидящий на нашей Земле?» За это они и расплачиваются своей жизнью. «Настоящего поэта-провидца, божественного безумца, который может творить и творит красоту, ослепляют насмерть его собственные сомнения, слепящие образы и краски его собственной священной человеческой совести»[27]. Главное – творить бескорыстно, не обращая внимания на поношения и похвалы. И читатель-всезнайка уже готов подхватить: так Кришна учил Арджуну в Бхагавадгите исполнять долг своей варны – не заботься о плодах, и спасешься.

Но автор тут как тут и ловко сбивает пафос. В конце повести Бадди вспоминает, что в детстве Симор учил младшего брата, как лучше всего попасть в цель стеклянным шариком. Излюбленная игра американских подростков со времен Тома Сойера и Гекльберри Финна, еще совсем недавно в нее играли и в сельской глуши, и на суетливом Манхэттене. Так вот, главное здесь – не надо изо всех сил целиться и волноваться: попадешь или нет. И тогда попадешь обязательно. Оставим в стороне дзэнские советы по стрельбе из лука, столь популярные нынче среди интеллектуалов, иронизирует Бадди, все это можно описать не только на восточный лад. Так курильщик попадает окурком в мусорную корзину, когда не выделывается на потеху окружающим и ему совершенно наплевать – попадет он в нее или нет.

Рукописи не горят.

После «Симора» Сэлинджер замолчал на долгие годы (не считая публикации в 1974 году рассказа «Хэпворт 16, 1924»). Почему? Кредо сформулировано. Вперед – пиши для людей. Литературоведы объясняют его молчание беспощадной критикой, которая обрушилась на последние повести о Глассах. Ругали его и коллеги-писатели, в том числе такие тонкие, как Джон Апдайк[28]. Вот наш ранимый гений и обиделся, окончательно спрятавшись в своей хижине на холме. Перестал печататься, не соглашается на интервью и крайне неласков к любому, кто попытается хотя бы немного приподнять завесу тайны над его уединенной жизнью. Дал в 1974 году последнее интервью, где заявил, что пишет исключительно для собственного удовольствия: «Не печататься – вот что дарит мне настоящее спокойствие. Тишину. Публикации – это страшное вторжение в мою частную жизнь. Мне нравится писать, я это люблю. Но пишу только для себя»[29]. Даже если это и правда, то далеко не вся. Уж слишком Сэлинджер не похож на невротика, который в страхе за свою психику бежит публичности.

Возможно, причина иная. Творец стремится достигнуть совершенства, работая для других, но эти другие изо всех сил мешают его труду. Мысль о том, как новое его произведение будет принято читателями, мешает ему сосредоточиться: вместо того чтобы спонтанным движением запустить окурок в корзину, он думает о зрителях и промахивается. Что же делать? Выходит, что, думая о читателе, он мешает собственной самореализации и, следовательно, мешает читателю получить то, что может помочь тому в духовных поисках. Это неразрешимое противоречие усугубляется тем, что страсть увидеть свое произведение напечатанным ослепляет автора и может заставить его пойти на поводу у доброхотов-критиков, чтобы заслужить их похвалу. И не заметить, что вместо высшей цели он преследует совсем другое – удовлетворение своего мелкого тщеславия. «Хочу ли я отдать это описание в журнал? Да, хочу. И напечатать хочу. Но дело-то не в этом: печататься я хочу всегда», – с отчаянием рефлексирует Бадди в «Симоре»[30]. Так что же остается? Как преодолеть это последнее искушение? А вот как. Не печататься, писать «в стол». Достигнуть истинного совершенства в тиши своего кабинета, в своем отшельническом убежище.

А как же «толстая тетя», для которой ты должен чистить свои ботинки? Как же твоя миссия в этом мире? Ничего страшного. Что такое 10-20 лет в масштабе вечности? Я умру, и мои совершенные писания увидят свет. Рукописи не горят, тем более, если держать их в надежном месте. Зато перед Господом я предстану с чистой совестью.

«Раз творчество – твоя религия, знаешь, что тебя спросят на том свете? – цитирует Бадди своего брата и наставника Симора. – Впрочем, сначала скажу тебе, о чем тебя спрашивать не станут… Тебя не спросят, длинная ли была вещь или короткая, грустная или смешная, опубликована или нет… А тебе задали бы только два вопроса: настал ли твой звездный час? Старался ли ты писать от всего сердца? Вложил ли ты всю душу в свою работу?»[31].

И Сэлинджер мечтает ответить на оба вопроса – да.

Нам не дано предугадать…

В Финляндии есть маленькая театральная труппа «Братья Хоукка». Один из ее спектаклей, «Странник», сделан по тем самым «Откровенным рассказам странника духовному своему отцу», которыми чуть не зачиталась до смерти сэлинджеровская Фрэнни. То, что эта книжка оказалась в руках у молодых театральных экспериментаторов, вполне закономерно. Тяга к экзотическим духовным поискам, которой Сэлинджер так щедро наделял своих юных героев, на Западе никогда не ослабевала. Удивительно другое. Финны словно подхватили эстафету в тот момент, когда улыбающаяся Фрэнни забылась «глубоким сном без сновидений». Веданта недаром называет так четвертую турию – последнюю стадию на пути к освобождению – мокше. Слова брата возымели эффект, намекает писатель.

Актеры пересказывают историю странника языком того самого театрального искусства, вернуться к которому в новом качестве призывает сестру Зуи. А начинался проект и вовсе площадным действом. Будущий исполнитель главной роли Юха Валкеапяя разослал своим знакомым по электронной почте вопрос «Что вам нужно, чтобы жить в этом мире?» А потом прошел по одной из главных улиц Хельсинки, читая ответы в мегафон. Все правильно: мир – театр, и люди в нем – актеры. Но чем громче он вещал, тем хуже его слышали. И тогда проект обрел камерное звучание.

Рассказ о человеке, который задался аналогичным вопросом в России позапрошлого века, излагается за столом, вокруг которого сидят еще два актера (они играют тех, кто встретился герою на пути) и совсем немного зрителей. И ответ этот обманчиво прост, как в песне «Битлз», – «All you need is love»[32]. Русский странник не бежал от действительности, хотя и его не миновало искушение удалиться от мирской суеты. Сведя ум в сердце, как учат православные аскеты, он понес свой внутренний свет людям. Иногда, казалось бы, безрезультатно. Избившие его разбойники вовсе не покаялись, лишь за целковый подсказали, где найти ими же украденную Библию. Иногда результат вроде бы достигался помимо него. Женщина, которая хотела его соблазнить, пережила страх Божий, покаялась и сама стала на молитвенный путь, о чем он случайно узнал через несколько лет. Но и не зная, продолжал бесконечный подвиг спасения мира. Кого-то научал Иисусовой молитве, с кем-то делился последним.

Он остается в мире, чтобы полюбить его всей силой очищенного молитвой сердца. Как написал в предисловии к парижскому изданию книги замечательный русский богослов архимандрит Киприан (Керн), творение Иисусовой молитвы «наполняет странника такой любовью к миру, природе, зверям и людям, что не только нельзя говорить о мироненавистничестве, но, наоборот, в его безыскусном рассказе можно прочитать настоящий гимн любви к этому миру и человеку»[33].

Этот гимн и попытались исполнить финские актеры. Причем с такой заразительной радостью, что невольно закралось подозрение – вдруг молитва у них всамделишная? Вряд ли, но нерв старой книжки нащупан точно. Театральное искусство отличается от писательского тем, что играть «в стол» нельзя. Его плоды эфемерны и не могут существовать без публики. Соблазны актерской профессии во сто крат сильнее писательских. Но актер не может уйти в затвор, в этом случае он перестает быть актером. И, если он хочет передать свою религиозную интуицию зрителям, ему надо почаще вспоминать о «толстой тете». Похоже, у финнов это получается неплохо. А значит, урок Сэлинджера не пропал втуне. Даже если сам он в конце концов предпочел другой путь.

Джером Сэлинджер – самый религиозный писатель запада. (Борис Кутузов).

Сэлинджер очень быстро прошел путь к пониманию того, что Исусова молитва («Lord Jesus Christ, have mercy on me»), «Господи Исусе Христе, помилуй мя» – есть самая высокая молитва, самая нужная человеку.

Исус Христос, Богочеловек Нового Завета покорил его Своей Личностью.

«И Ветхий и Новый Завет, – говорит Сэлинджер в своей повести «Зуи» устами своего героя, – полны жрецами, пророками, учениками, сынами возлюбленными, Соломонами, Исайями, Давыдами, Павлами – но, Боже мой, кто же из них, кроме Исуса, действительно понимал, где начало и где конец?»[34] Он написал это, когда ему было 35 лет.

«Исус понимал, что Бог от Него неотделим, – продолжает Зуи (Захария). – Боже мой, какой ум! Ну, кто, например, сумел бы промолчать в ответ на расспросы Пилата? Только не Соломон, не говори, что Соломон. У Соломона нашлось бы несколько подходящих слов на этот случай. Не уверен, что и Сократ не сказал бы несколько слов. Критон или кто-нибудь там еще ухитрился бы отвести его в сторонку, чтобы выдать парочку хорошо обдуманных фраз для истории. Но главнее и выше всего: кто из библейских мудрецов, кроме Исуса, знал – знал, – что мы носим Царство Божие в себе, внутри, куда мы по своей проклятой тупости, сентиментальности и отсутствию воображения забываем заглянуть? Надо быть Сыном Божиим, чтобы знать такие вещи».

Не так много людей на земле, для которых Евангелие является самодостаточным доказательством бытия Божия и Его Единородного Сына Исуса Христа.

Мало таких, как Джером Сэлинджер, заявивший: «Надо быть Сыном Божиим, чтобы знать такие вещи». Мало таких, как Павел Флоренский, сказавший: «Есть Троица Рублева – значит, есть Бог».

Джером Сэлинджер – один из самых ярких писателей Америки второй половины XX века, кумир 60-х годов, ветеран Второй мировой войны. Его военный опыт похож на опыт Виктора Астафьева, написавшего «Прокляты и убиты», – оба окопники, прошедшие через весь ужас и мерзости войны, но сохранившие способность любить и делать добро. «Прокляты и убиты» (слова из Св. Писания), по-видимому, именно та книга, о которой говорил Сэлинджер в «Хэпворте»: «Пожалуйста, пришлите мне какую-нибудь честную книгу про мировую войну во всем ее бесстыдстве и корысти, только чтобы автор по возможности не был похваляющийся или ностальгирующий ветеран или предприимчивый газетчик без особых способностей и без совести».

Сэлинджер в войну был больше окопником, чем контрразведчиком. Его дочь вспоминает, как мать однажды позвала его в поход с ночевкой, на что он ответил: «Бога ради, Клэр, я всю войну провел в окопах. И никогда больше, клянусь тебе, не буду ночевать под открытым небом без особой нужды[35]».

Ночевать в окопе зимой в снегу – это надо испытать самому, чтобы понять.

Видевший тысячи смертей, похоронивший сотни своих товарищей, оставшийся глухим на одно ухо (рядом разорвалась мина) и с искривленным носом, который сломал, выпрыгивая из джипа под прицельным огнем.

Сэлинджер, человек огромного интеллекта, сказал о себе, что он не от мира сего, not from this world, – и он был таким. Как и Павел Флоренский, тоже человек громадного интеллекта, и еще некоторые, немногие. По сути они подражали Спасителю, сказавшему Пилату: «Царство Мое не от мира сего» (Ин. 18, 36) – «My kingdom is not from this world».

Чтобы сделать дело, описанное в Новом Завете, говорит Сэлинджер, Бог «выбрал самого лучшего, самого умного, самого любящего, наименее сентиментального, самого неподдельного (unimitative) Учителя из всех»[36].

Критики называют Джерома Сэлинджера художником яркого, сильного таланта художником высокой одаренности. «Что же касается показа мастерства в изображении деталей, – говорит И. Галинская о его повести «Зуи», – то писатель демонстрирует это свое искусство с подлинным блеском, варьируя самые разнообразные приемы литературной техники». Тут и особый литературный монтаж, и даже контрапункт, недаром он назвал Кафку в ряду писателей, его интересовавших.

В некоторых его произведениях (например, «Симор: знакомство») литературный стиль Сэлинджера вызывает ассоциации со средневековым медитативным стилем «плетения словес» эпохи исихазма (попытки выразить тайны горнего мира утонченными и сложными словесными построениями). Мелодическим аналогом стиля «плетения словес» на средневековой Руси, как известно, стало калофоническое (сладкогласное) мелизматическое знаменное пение, получившее свое наивысшее развитие в так называемом большом (сугубо медитативном) распеве. А уж в медитации-то Сэлинджер толк знал, глубоко изучив индуистскую теорию и практику этого дела. Благодаря успехам музыкальной медиевистики, большой знаменный распев – музыкальный исихазм – в переводе великого русского распевщика Федора Христианина (XVI в.) сегодня уже достаточно широко известен.

Сэлинджера трудно переводить на другой язык, ибо он воистину «мастер высшего словесного пилотажа», как он выразился о своем герое: «experienced verbal stunt pilot[37]». Он же и тончайший стилист высшего класса. Сэлинджера надо читать в подлиннике, и ради этого стоит выучить английский язык. Ведь учили же видные западные литераторы – и некоторые учат сегодня – русский язык, чтобы в подлиннике читать Пушкина, Чехова, Толстого, Достоевского и др.

И еще есть одна весьма важная причина, чтобы читать Сэлинджера в подлиннике, о чем будет сказано ниже.

Религиозному писателю трудно было писать на нерелигиозную массу (много ли было верующих в Америке в середине прошлого века?).

Отсюда сарказм писателя:

«И так уже люди, говоря обо мне, покачивают головами, и если я еще хоть один раз в своем творчестве употреблю слово «Бог» не в его прямом, здоровом американском смысле (expletive) – как некое бранное междометие, – то это послужит явным свидетельством, точнее подтверждением того, что я уже начинаю хвастаться знакомствами в высших сферах, а это верное свидетельство, что я человек пропащий[38]».

О переводе можно сказать: то, да не то. Уж лучше воспроизвести оригинал, хотя бы и для слабо знающих английский, – можно посидеть над словарем (большим!), поразмышлять.

«People are already shaking their heads over me, and any immediate further professional use on my part of the word «God», except as a familiar, healthy American expletive, will be taken – or, rather, confirmed – as the very worst kind of name-dropping and a sure sign that I’m going straight to the dogs[39]».

Не лучше ли заменить в русском переводе «бранное междометие» на «присловье»?

И.Л. Солоневич, читавший в подлиннике английскую литературу, отмечал безнадежную неточность английского языка.

Действительно, английское слово может иметь до 10, а то и 20 смыслов. Взять, хотя бы «expletive». Проф. В. Мюллер в своем словаре дает следующие значения этого слова: «служащий для заполнения пустого места, для украшения; служащий для ритма; дополнительный, вставной; вставное слово, присловье или бранное выражение».

Если один переводчик переводит «Seymour: an introduction», как «Симор: знакомство», то другой, как «Симор: Введение». Более уместно, по-видимому, «знакомство» как представление читателю.

Так вот, Сэлинджер, сугубо религиозный писатель, писал в основном на нерелигиозную массу читателей. Как свидетельствует выдающийся социолог современности П. Сорокин, быт рядовых американцев уже в то время был пропитан «практическим материализмом» в форме погони за материальными ценностями.

Отсюда – сарказм писателя и попытки выразить свои идеи порой прикрыто, порой прибегая к символике и различным условным знакам, которые приходится буквально расшифровывать. К. Славенски пишет, что Сэлинджер «всеми силами старался завуалировать религиозное содержание «Зуи», но безуспешно».

Нет никаких оснований считать, говорит П. Сорокин, что американский (или любой другой западный) народ свободен от «материалистической скверны», совершенно идеалистичен и свят… Из исследования Дж. Лейба (J. Leuba. The Belief in God and Immortality, Boston, 1916) следует, что еще в то время от 40 до 60 процентов американских профессоров и студентов не верили в бессмертие души, Божественную природу Христа, непорочное зачатие Исуса или в некоторые другие догматы христианских религий.

«Недавний широкий опрос населения в разных европейских странах, – писал в 60-е годы П. Сорокин, – проведенный Международной исследовательской ассоциацией, показал, что в Италии лишь 51 процент верит в эти догматы, в Норвегии 42 процента, в Бельгии 33 процента, во Франции 30 процентов; всего в Европе около 70 процентов опрошенных объявили себя агностиками и неверующими в эти догматы[40]».

Несмотря на такую ситуацию, на такое безнадежное в религиозном смысле общество (об СССР можно вообще не говорить – официальный государственный атеизм, а вернее – антитеизм, богоборчество), Джером Сэлинджер активно и искусно, в меру отпущенного ему литературного таланта, проповедует веру в Бога-Творца, ждущего от человека дел добра и любви.

Устами Симора (второе alter ego автора, первое его alter ego, как утверждают критики, – Бадди) он возглашает: «Когда он, твой герой, или Лес, или еще кто, Богом клянется, поминает имя Божие всуе, так ведь это тоже что-то вроде наивного общения с Творцом, молитва, только в очень примитивной форме. И я вообще не верю, что Создатель признает само понятие «богохульство». Нет, это слово ханжеское, его попы придумали[41]».

Советский перевод на русский язык, который переиздают и сегодня, оставляет желать, как говорится, много лучшего. Во-первых, переводчица (Р. Райт-Ковалева) вводит перед этим абзацем, по-видимому, в плане марксистского антитеизма, кощунственную до неприличия фразу, которой у автора и в помине нет. Во-вторых, последняя фраза тоже выдержана в духе советского антирелигиозного стиля.

У автора: «It’s a prissy word invented by the clergy». Пожалуй, правильнее будет перевести: «Это выигрышное слово, изобретенное духовенством».

А «ханжество» по-английски – sanctimony, piousness.

Не миновать выписать весь абзац в оригинале.

Критический отзыв старшего брата, Симора, о рассказе Бадди.

«It should have been a religious story, but it’s puritanical. I feel your censure on all his God-damns. That seems off to me. What is it but a low form of prayer when he or Les or anybody else God-damns everything? I can’t believe God recognizes any form of blasphemy. It’s a prissy word invented by the clergy[42]».

Итак: «Я чувствую твое порицание всех его God-damns. Это кажется мне неверным»… Далее перевод уже цитирован выше.

Кстати, damn, damnation – в английском языке, кроме проклятия, ругательства имеют еще чуть ли не 20 значений, в их числе: освистать, провалить пьесу, осуждать, порицать, критиковать и т. д.

Никаких кощунственных фраз здесь у автора нет, кощунство – на совести переводчицы, советских издателей и, разумеется, современных издателей, тиражирующих (ведь без хлопот!) старый перевод.

Кстати поговорить о первом переводе Сэлинджера на русский язык. Его роман «Ловец во ржи» был впервые издан в Советском Союзе журналом «Иностранная литература», № 11, в 1960 году. В переводе роман получил название «Над пропастью во ржи», не без социального оттенка – ибо кто катится к пропасти, как не капиталистическая Америка, что твердо знал тогда каждый советский школьник.

У Сэлинджера в его первой большой книге особенно часто используется то, что он назвал молитвой в примитивной форме: «Когда он, твой герой, или Лес, или еще кто, Богом клянется, поминает имя Божие всуе, так ведь это тоже что-то вроде наивного общения с Творцом, молитва, только в очень примитивной форме».

Советские издатели великолепно почувствовали эту молитву в примитивной форме, и в духе официального антитеизма справились с ситуацией, можно сказать, с «гениальной» простотой, развернули на 180 градусов. Где в тексте у автора встречалось слово «Бог», переводчица заменяла это слово его антиподом.

Получилось то, что перевод Р. Райт-Ковалевой в начале 60-х годов книги Джерома Сэлинджера «Над пропастью во ржи» («The catcher in the rye») в плане радикального антихристианства побивает всякий рекорд по искажению авторского текста. Где у автора «Бог» – в переводе – «дьявол»; где у автора «ради Бога», «ради Христа» – в переводе «черт возьми», «черт побери». Советский перевод (издательство ЭКСМО, М., 2009) буквально кишит «чертыханиями».

«Jesus Christ!» – перевод: «о, черт!» (С. 54); «for Chrissake» – «ради Христа», перевод – «черт возьми» (с. 55); «Jesus H. Christ!» – перевод: «Вот так история!» (с. 55); «for Chrissake» – перевод: «фу ты, дьявол» (с. 56); «for Chrissake» – перевод: «что за чертовщина» (с. 65); «Jesus!» – перевод: «о черт!» (с.70); «for Chrissake» – перевод: «что за черт» (с. 72); «why the hell isn’t it?» – перевод: «почему не то, черт побери?».

И так далее и тому подобное.

Английское слово «hell» переводится как «ад; игорный дом, притон»; a hell of a noise – адский шум; like hell – сильно; стремительно; изо всех сил; to ride hell for leather – нестись во весь опор; to give somebody hell – ругать кого-либо, на чем свет стоит; всыпать кому-нибудь по первое число и т. п.

Излюбленный перевод этого слова советскими переводчиками – «черт»; go to hell переводится, конечно, «пошел к черту». У Р. Райт-Ковалевой (подлинная фамилия и имя у переводчицы, согласно интернету, – она была взята из этой жизни в 1988 году, прожив почти 90 лет, – Рита Яковлевна Черномордик) получилась вполне «чертыхальная» книга, что и требовалось высшему начальству.

Впрочем, в духе и стиле советско-марксистско-ленинского антитеизма переводилась вся иностранная литература, например, «Популярная астрономия» Камилла Фламмариона, глубоко верующего ученого, представленного в Советском Союзе безбожником; даже «Остров сокровищ» Р. Стивенсона[43] не избежал соответствующей правки.

Если бы Сэлинджер прочел советский перевод своей книги, инфаркт ему, вероятно, был бы обеспечен. Из религиозного писателя сделали безбожника-ругателя.

Следует сказать, что вообще англоязычная литература удивительно «целомудренна» в отношение «чертыханий». Фенимор Купер в «Последнем из могикан» пишет по этому поводу: только помяни нечистого – и он здесь. Эта мистическая осторожность присуща также людям старых православных традиций – антипода Господа Бога они при нужде предпочитают называть не прямым его именем, а отвлеченным обозначением: враг, нечистый, лукавый и т. п. «Чертыхания» начались именно в русской нецерковной литературе после погрома Православия в середине XVII века. Исходный пункт – никонианство, когда даже «батюшкам» было дозволено и курить, и в картишки перебрасываться (как описывает Чехов и другие писатели в своих произведениях), и «чертыхаться», этакая, так сказать, эмансипация произошла, освобождение от старых предрассудков. Вон Гоголь без этих «старых предрассудков» такую бесовщину развернул в своих ранних произведениях на высокохудожественном уровне, что опомнился только в конце жизни, да и покаялся ли в своем панибратстве с нечистой силой, как полагалось? А они, эти произведения его продолжают работать и отравлять, прежде всего, детей, молодежь. Недаром марксисты поставили ему роскошный памятник на Страстном бульваре в Москве с надписью: «От советского Правительства». Есть, конечно, у Гоголя и иные заслуги перед советским правительством.

ИНФО НКВД-КГБ (информационный отдел тогдашней спецслужбы, курировавший, в частности, интеллектуальную жизнь страны) в 60-е годы, публикуя «Ловца во ржи» Сэлинджера, казалось, убивал двух зайцев: во-первых, автор, по-видимому, резко выступает против американского образа жизни, что в пропагандистском плане архиважно; во-вторых, в русской версии, благодаря умелому переводу Р. Райт-Ковалевой, книга религиозного автора, у которого текст буквально пестрит восклицаниями God, for God’s sake, for Chrissake, а то и просто Christ (воистину молитва на примитивном уровне, хотя бы и в формате expletive), приобрела антитеистический характер.

Вот поэтому-то, прежде всего, и надо читать Сэлинджера в подлиннике.

Глубинная идея книги Джерома Сэлинджера «Ловец во ржи» – идея религиозная.

«Мир весь во зле лежит» (1Ин. 5, 19). «Не любите мира, ни того, что в мире» (1Ин. 2, 15).

Джером Сэлинджер, человек не от мира сего, через своего героя Холдена Колфилда, отвергает не только ложь американского образа жизни (о советском и разговора нет), но ложь всего мира, ибо весь мир во зле лежит, мир искажен, он уже не такой, каким он вышел из рук Создателя, кругом фальшь, лицемерие, «липа», «phony», и чистая душа (а у Холдена душа чистая, несмотря на его прегрешения, до 16-ти лет подросток сохранил девственность) отрицает этот мир лжи и фальши.

«Лживи сынове человечестии» (Пс. 61, 10), «всяк человек – ложь» (Пс. 115, 3), – говорит Св. Писание. И все-таки, душа по природе своей христианка (Тертуллиан).

Сам Холден Колфилд тоже не ангел и сознает это. Он любит дразнить и раздражать соучеников, лжет на каждом шагу, сам себе удивляясь.

«Я самый ужасный лжец, какого вы когда-либо видели в своей жизни. Это ужасно. Если я иду в магазин, скажем, купить журнал, и кто-нибудь спросит, куда я иду, я могу сказать, что иду в оперу. Просто страх».

Правда, врет Холден, как правило, без всякой корысти для себя, как говорится, из любви к искусству (с каким поистине высоким вдохновением он «заливает» в пригородном поезде мамаше своего бывшего соученика Эрни, которого сам он в глубине души считает не последним занудой, а та, затаив дыхание, слушает, какого изумительного сына она воспитала). Сказывался будущий писатель, работала, найдя выход, творческая фантазия. Это было и у Ивана Сергеевича Шмелева в раннем детстве – и откуда ты все это берешь, удивлялись окружающие, слушая его диковинные рассказы. И в этом еще греха нет, пока фантазия работает на добро, дети любят сказку, особенно добрую, а человек сотворец Богу, творчество имеет Божественную основу, потому оно так и привлекательно.

Но человек изначально испорчен, изуродован со времен падения Адама и Евы. И все же лучшие представители человеческого рода, вроде Колфилда, с детства бессознательно ориентированы в религиозном направлении, тянутся к правде, добру, свету, любви.

Религиозного воспитания в детстве Колфилд (Сэлинджер) почти никакого не получил, православных традиций и подавно не знал – куда идти, что делать? И начинается все с бунта, отрицания мира фальши, лицемерия и приспособленчества (конформизма).

«Жизнь – это игра, в которой надо играть по правилам», – так учат Холдена немудреной философии конформизма и директор школы Термер, и учитель истории Спенсер (как видим, учат не душу спасать, а «играть по правилам»). И натыкаются на внутренний (Холден воспитанно молчит) резкий протест, в переводе на язык нынешних молодых диссидентов: «В гробу я видел вашу философию в белых тапочках!.. Это мы уже проходили: «Что наша жизнь? – Игра! Сегодня ты, а завтра я… Так бросьте же борьбу, ловите миг удачи…», – проходили мы это»…

Конформизм с марксистской химерой в Советском Союзе унес миллионы жизней за 70 лет. Конформизм с безбожием уносит во всем мире миллионы и миллиарды жизней в ад.

Что мог дать детям и подросткам своею проповедью бизнесмен, член одной из многочисленных американских религиозных конфессий, приехавший в их школу поучить молодежь? Как делать деньги с помощью Господа Бога? На такую «липу» протест был всеобщий, выразившийся не в очень деликатной форме.

Так что делать? В чем смысл жизни? Где правда? А тут как раз отчислили из школы-пансиона за нежелание учиться, провалил почти все экзамены. Это был, конечно, бунт, менял уже четвертую школу.

Оказалось, что показуха, лицемерие, «липа», процветавшие в школе Пэнси, были еще цветочками, с ягодками Холден познакомится позже, когда шагнет из этой школы в «большой мир», мир взрослых. Зло в мире взрослых оказалось во сто крат ужасней, чем в детской школе.

Никто не научил подростка, как вести себя в мире зла, как воспитывать себя, учиться смирению, учиться уважать взрослых, учиться терпению, любви, о дониконовском православии он, наверное, и не слышал. Подросток будет это познавать на собственном опыте, который будет нелегким и болезненным. Кто его когда учил, как совлекаться ветхого человека и облекаться в нового?

Холден сам не понимает умом, атеист он или верующий, подсознательно он, конечно, верующий, примитивно общающийся с Творцом хотя бы через God-damn, God’s sake, for Chrissake и т. п.

Впрочем, может быть, полусерьезно, он спрашивает соученика Экли, как поступить в монастырь. Но тут же добавляет, что при его невезении он обязательно попадет не к тем монахам, к каким-нибудь подонкам.

Методисты, пресвитериане, баптисты, иеговисты, квакеры, мормоны, адвентисты седьмого дня и пр. и пр., конфессии и просто секты – как разобраться американскому мальчишке в этой каше, где истинная Церковь, где истинная вера? И впрямь, попадешь ненароком куда-нибудь не туда. Где правда?

Собрав чемодан, уходя где-то в 12-м часу ночи из пансиона навсегда, вроде бы и всплакнув (мальчишка же еще), Холден на прощанье вдруг заорал во все горло: «Спите крепко, кретины!» Как вспоминал потом, мог бы побиться об заклад, что разбудил всех этих идиотов на своем этаже. Конечно, это больше шуточное типично мальчишеское хулиганство, но…

Нехорошо, Холден, нехорошо вдвойне!.. Кто тебя учил так делать?.. И кретинами всех считать, что это такое? – Это признак большой гордости, возношения.

Молитва св. Ефрема Сирина – это в православии, которое для американца за семью замками, но стихотворение-то А.С. Пушкина существовало уже давно и было доступно (правда, вопрос: переведено ли оно на английский?):

Отцы пустынники и жены непорочны, Чтоб сердцем возлететь во области заочны, Чтоб укреплять его средь дольных бурь и битв, Сложили множество божественных молитв; Но ни одна из них меня не умиляет, Как та, которую священник повторяет Во дни печальные Великого поста; Всех чаще мне она приходит на уста И падшего крепит неведомою силой: Владыко дней моих! дух праздности унылой, Любоначалия, змеи сокрытой сей, И празднословия не дай душе моей. Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья, Да брат мой от меня не примет осужденья, И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи…

Не осуждай, терпи, не превозносись перед другими.

«Господь гордым противится, смиренным же дает благодать» (Притч. 3, 34), – так учит православие.

Насколько сильнее стиха Пушкина молитва св. Ефрема Сирина на древнерусском: «Господи и Владыко живота моего…», но Холдену не вместить. Жизнь сама будет смирять его, учить смирению, порой очень болезненно.

Снял номер в дешевой нью-йоркской гостинице на день-два, чтоб объявиться в родительском доме в среду, когда каникулы начинаются. Искушения начались сразу же. Из окна номера видит в противоположном корпусе каких-то извращенцев (perverts).

Возвращаясь из кафе в свой номер, попадает в настоящие сатанинские сети: лифтер Морис предлагает продажную девицу – всего за пять долларов (баксов). Верующий человек знает запреты, знает заповедь: не прелюбодействуй. Но Холден соглашается под предлогом, что может быть, он когда-нибудь женится, а для этого неплохо иметь какую-то практику. Для подростков-девственников отношения полов – притягательная жгучая тайна, а тут случай представляется.

Однако действительность сурова. Приходит в номер девица примерно его возраста, но девственник Холден чувствует великое смущение и просто невозможность всего дальнейшего, какой-то внутренний запрет, «категорический императив». Эта развращенная девица, почти ребенок, кажется ему жуткой и страшной. Видимо, глубоко грешная душа приобретает какие-то бесовские свойства, которые отражаются и на внешности, и которые видны даже людям с душой чистой.

Под предлогом недавней операции на «клавикорде» (!) (соврать и выдумать ему ничего не стоит), Холден отказывается от услуг гостьи, отдает ей пять долларов за беспокойство и прощается. Но не тут-то было, от сатаны так просто не отделаешься, если уже хоть немного поддался ему. Девица требует еще пять долларов, получает отказ, после чего является уже со своим подельником лифтером Морисом «качать права»: «гони, шеф, монету, не вынуждай нас грубо с тобой обращаться».

Смириться бы надо было подростку в таких обстоятельствах, отдать вымогателям еще пять долларов, но откуда же у нас смирение, мы будем свои «права качать» на базе «римского права» и своей юридической правоты.

А у вымогателей свое «римское право», взяли у него пять долларов сами из его кошелька. Ну, смириться бы и здесь, пес с вами, забирайте, сила на вашей стороне, пять баксов – не столь большая сумма, берите, если уж у вас такая жажда. Но гордость Холдена слишком уязвлена этим откровенным мелким грабежом. Он в великом раздражении высказывает наглому лифтеру все, что он о нем думает, о его будущей нищете и убожестве (а язык Холдена-Сэлинджера – язва, это язык будущего талантливого литератора, видящего на три аршина под землей) и попадает прямо в десятку, в самую болевую точку Мориса. Не стерпев такого уязвления от мальчишки, лифтер наносит ему жестокий удар в живот, в солнечное сплетение. Опытные в этом деле негодяи всегда бьют в солнечное сплетение – факт избиения впоследствии трудно доказать, наружных повреждений нет, а нокаут обеспечен. Нокаут и был, хотя сознания Холден, как он говорит, не терял. Но он долго лежал на полу, ему казалось, что он умирает, дыхание от таких ударов останавливается. Мог бы и умереть. А «гостей» давно и след простыл. Смиряйся парень, хоть и со слезами. Зло мира коснулось тебя всерьез, это не то, что детская «липа» в Пэнси с лицемерием директора и неприятными привычками соучеников – это все были цветочки для детей.

А следующий жестокий урок жизни уже подстерегает Холдена. Занесло его переночевать к бывшему, весьма им уважаемому учителю, мистеру Антолини, а тот возьми, да и окажись «голубым». Или это только показалось Холдену, когда он, внезапно проснувшись, ощутил, что крепко хлебнувший виски мистер Антолини в темноте гладит его по голове? Тем не менее, его как пружина подбросила с кушетки, и парень бежит досыпать ночь на вокзальной лавке.

За его 16 лет, как он говорит, ему приходилось раз 20 сталкиваться с извращенцами. Бесы демагогически обыграли принцип свободы в «свободной» Америке и взяли большую силу – «у нас свобода», Америка кишела извращенцами и психами всех сортов[44].

Мир во зле лежит, мир зачумленный. Похабщина нацарапана на стене детской школы, похабное слово обнаруживается даже в музее.

Похабный мир!

Куда идти, куда податься? И принимает, в общем-то, правильное решение, надо бежать в леса, где нет людей, в пустыню, стать отшельником, как знаменитый Генри Торо, бежавший от цивилизации «потребления», или как христианские монахи. Практически для этого надо сначала пробраться на дальний Запад, где его никто не знает, заработать деньги на какой-нибудь бензоколонке и купить хижину в безлюдной лесистой местности.

Этот план Сэлинджер выполнил, книга во многом автобиографическая, купил на окраине огромного леса хижину в Корнише, штат Вермонт, где и прожил отшельником всю жизнь.

Иной мастер слова, в России, Николай Рубцов, примерно в это же время (и при коммунистическом режиме кто хотел спасаться, имел эту возможность) напишет на эту тему о русском Торо:

Я запомнил как диво, Тот лесной хуторок, Задремавший счастливо Меж звериных дорог…
Там в избе деревянной, Без претензий и льгот, Так, без газа, без ванной, Добрый Филя живет.
Филя любит скотину, Ест любую еду, Филя ходит в долину, Филя дует в дуду! Мир такой справедливый, Даже нечего крыть… – Филя! Что молчаливый? – А о чем говорить?

«Видяй право помилован будет», – сказано в Св. Писании.

Сэлинджер, когда сбежал от городской цивилизации в лесной уголок в Корнише, еще не достиг этой степени духовного совершенства, чтобы видеть всех хорошими, а себя плохим, хуже всех, но он стремится к нему, сам пилит-колет дрова, таскает воду из старого колодца в избу свою, без газа, без ванной, как говорится, без удобств.

Отшельничество его пришлось делить и первой, и второй жене, и детям, но этот вариант Холден Колфилд предусматривал.

Десятилетняя сестренка Фиби упрекает его, что он никого и ничего не любит, но это не так. Он любит и саму Фиби и вообще маленьких детей. Это христианское чувство. Сам Христос сказал: «Если не обратитесь и не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное. Кто смирится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном. И кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает» (Мф. 18, 2-5). «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное» (Мф. 19, 14).

В православной Церкви дети до семи лет причащаются без исповеди, даже неподобающие поступки в грех им не вменяются. А совсем маленькие дети – чисты от грехов и беззлобны, смиренны и послушны, они почти уподобляются бесплотным ангелам. Апостол учит: «злобою младенствуйте», ибо младенец беззлобен. Холден тянется к детской чистоте и простодушию.

И недаром, когда Фиби припирает его к стене: «Кем бы ты хотел стать?», – ему приходит в голову фантастическая ситуация: множество детей играет во ржи, а он стоит на краю ужасного обрыва и следит, чтобы никто из них не упал туда. Накануне на улице он слышал песенку на известный стих Роберта Бернса: «если кто-то звал кого-то вечером во ржи», причем мальчишка почему-то напевал: «ловил кого-то» – отсюда и «ловец во ржи».

Спасать детей от грозящей им опасности – вот все, что ему хочется.

Спасать души людей – это деятельность священника (и пророка – проповедью).

В поисках «Царства Божия и правды Его» Сэлинджера повело окольными путями.

Признанный специалист по Сэлинджеру Кеннет Славенски пишет:

«В конце 1946 года Сэлинджер начинает серьезно изучать дзен-буддизм и католическую мистику. Эти религиозно-философские направления не столько сформировали его взгляды, сколько укрепили в самостоятельных духовных исканиях. Дзен был ему ближе из двух, благодаря акценту на том, что все элементы мироздания взаимосвязаны и находятся в тонком равновесии, – эта тема возникала в его произведениях и прежде. Религиозно-философские занятия среди прочего подвели Сэлинджера к мысли, что на нем как на писателе лежит долг своими произведениями духовно возвышать читателей[45]».

Из конфессионально-сектантской американской каши, кроме дзен-буддизма и йоги Сэлинджер интересуется дианетикой (сайентологией) Рона Хаббарда, «христианской наукой» (общество), макробиотикой и пр.

С сомнениями, верующий он или атеист, покончено давно, «в окопах атеистов не бывает».

В «Хэпворте 16, 1924», написанном в 1965 году, его литературный персонаж семилетний Симор все свои выкладки и размышления (он акселерат и вундеркинд, развит не по летам) начинает от Бога-Создателя и Им же кончает. Он начинает свое письмо из летнего детского лагеря к горячо любимым родителям, младшим братьям и сестре восклицанием: «Боже Всемогущий, как мне вас не хватает!..» В связи с некоей проблемой он просит всех помолиться о нем: «Если у вас найдется минутка, дорогие Лес и Бесси, – и вы, малыши, тоже, – пожалуйста, помолитесь о том, чтобы мне достойно выбраться из этой дурацкой и досадной сумятицы. Помолитесь, когда будет вам с руки, но только своими словами… Уэйкер, старина (old man), я в особенности рассчитываю на силу твоей замечательной невинной молитвы!» (Младшему брату, старине Уэйкеру, всего три года, но общеизвестна верующим сила молитвы чистого безгрешного ребенка). Размышляя о премудро устроенном человеческом теле, Симор (Сэлинджер) восклицает: «Вот еще один повод почтительно снять шляпу перед Господом Богом в трудный день». Симор работает над собой в духовном плане: «Струйка опасной неуравновешенности бежит по моим жилам, точно маленький бурный поток, и нельзя на это закрывать глаза… Простой дружеской молитве она не поддается. Тут от меня требуется упорная, неотступная работа, и слава Богу»…

Письмо Симора – это проповедь любви и добра в христианском духе.

Однако маленький вундеркинд (кажется, что пишет взрослый, умудренный опытом, человек) отдает себе отчет, что мир полон злобы: «Пока не наступит конечный час нашей жизни, уйма народу будет приходить в бешенство и кипеть злобой при одном появлении наших лиц (в лагере вместе с ним был пятилетний брат Бадди. – Б.К.) на горизонте. При одном только виде наших лиц, заметьте, я уж не говорю о своеобразных и часто несносных наших личностях! Это было бы даже немного смешно, если бы за мою короткую жизнь мне не приходилось уже многие сотни раз наблюдать такую ситуацию с тоской и душевной мукой. Остается только надеяться, что, продолжая день за днем улучшать и совершенствовать свои характеры, успешно искореняя всякую настырность, показную заносчивость и избыточную эмоциональность, а также ряд других свойств, в корне никуда не годных, мы в конце концов перестанем с первого взгляда и даже просто понаслышке возбуждать в других людях столько ненависти и смертельной вражды (незаурядные и даже исключительные таланты Симора и Бадди, несомненно, должны были вызывать зависть окружающих и злобу. – Б.К.)… Только ни в коем случае не позволяйте из-за этого мраку затмить ваши души. Сколько зато на свете всевозможных радостей и утешений! Ну видели ли вы когда-нибудь других таких неустрашимых крепышей, как ваши два отсутствующих сына? Разве среди яростных вихрей и собирающихся бурь наши молодые жизни не остаются чудесным незабываемым вальсом?».

В произведениях Сэлинджера мы не найдем прямой проповеди, поучений. Проповедью и поучением становится сама деятельность литературного героя, его поступки, размышления, различные жизненные коллизии. Именно такой творческий акт был и у И.С. Шмелева, что отмечает И.А. Ильин в своих критических отзывах.

В своем довольно длинном письме Симор часто затрагивает религиозную тему, о Создателе.

«Лес (если ты уже возвратился из фойе), я знаю, ты честно развлекаешься неверием в Бога или в Провидение – или какое там слово тебя меньше раздражает и смущает, – но даю тебе слово в этот знойный и очень памятный для меня день, что даже случайную сигарету невозможно прикурить без щедрого художественного согласия Вселенной! (Пример выбрал Сэлинджер плохой – православным известно, что на том свете «табак растет у входа в ад». – Б.К.). Ну, может быть, «согласие» – слишком общо сказано, но чья-то голова должна кивнуть, прежде чем огонек спички коснется кончика сигареты. Это, конечно, тоже слишком общо, о чем я всем существом сожалею. Я убежден, что Бог вполне согласится носить человеческую голову, которая способна кивать, если это очень нужно какому-нибудь Его почитателю, так Его себе представляющему; но лично мне не нравится, чтобы у Него была человеческая голова, я, пожалуй, повернусь на каблуке и уйду, если Он наденет на плечи голову для моего сомнительного удовольствия. Это, разумеется, преувеличение; уж от Него-то я уйти бессилен, даже под страхом смерти».

Рассуждая о правильном дыхании, снова сворачивает на славословие Богу:

«Все-таки попробуй, если тебя разбирает злость, мысленно снять шляпу перед Богом за великолепную сложность человеческого организма. Разве трудно отдать дружеский благодарственный поклон такому несравненному Художнику? Неужели не подмывает обнажить голову перед Тем, Чьи пути могут быть и неисповедимы, и совершенно понятны – смотря как Он пожелает? О Господи, ну и Бог же у нас!.. От этого приема с одной ноздрей можно запросто в одну минуту отказаться, как только научишься полностью и до конца доверяться Богу в том, что касается дыхания, слуха и других функций организма; однако мы всего лишь люди, и по части такого доверия в обычных, не отчаянных обстоятельствах у нас слабовато. Это свое прискорбное неумение безоглядно полагаться на Бога нам приходится возмещать собственными сомнительными измышлениями, только они вовсе и не наши, эти измышления, – вот что забавно; эти сомнительные измышления тоже – Его! Таково мое личное просвещенное мнение, но оно взято совсем не с потолка».

Говоря о книгах разных авторов, Симор (Сэлинджер) замечает:

«Вот где полезно и пристойно перечесть в одиночку чудесную Святую Библию (имеется в виду, по-видимому, Новый завет. – Б.К.), чтобы сохранить про черный день собственный бесценный здравый ум. Исус Христос говорит так: «Итак, будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный» (Мф. 5, 48). Все правильно, я не вижу ничего, против чего можно было бы возразить».

В заключение письма Симор просит помолиться о них с братом: «Очень прошу вас, как наших любимых родителей, братьев и сестру, прочесть за нас несколько сжатых убедительных молитв».

Американскому безрелигиозному обществу Сэлинджер устами младенца пророчит малоприятные вещи.

«Из этих чудесных крепких, во многих случаях очень красивых мальчиков мало кто достигнет зрелости. Большинство, по моему скорбному мнению, перейдет от молодости прямо в дряхлость. Можно ли на это спокойно смотреть? Сердце кровью обливается. И воспитатели тоже – только одно название что воспитатели. Почти всем им предназначено пройти по жизни, от рождения до смертного праха, сохраняя самые мелочные, жалкие взгляды на все, что происходит во вселенной и вне ее».

Это последнее опубликованное произведение Сэлинджера было встречено американскими критиками глубоким молчанием. Да и что они могли сказать?

Критики были явно разочарованы Сэлинджером. Еще до «Хэпворта» один из них, Ихаб Хассан, будучи, по-видимому, не в восторге от всего творчества Сэлинджера, особенно «нервозно» воспринял последние его три работы («Зуи», «Выше стропила, плотники» и «Симор»), намекая, что они не доставят удовольствия ни читателям, ни критикам. И. Хассан все-таки вынужден был отметить чисто литературные достоинства прозы писателя, новую концепцию формы, склоняющуюся к сюрреализму и даже гиперреализму и пр.

Указывая, что в творчестве Сэлинджера драматические полюсы: любовь и убожество, религиозное поклонение и ирония, – критик заявляет: «Но теперь ясно, к какому полюсу клонит Сэлинджер: я не вижу причины, чтобы избежать назвать его религиозным писателем. Его идея любви, к которой он имеет преобладающий интерес, полностью духовна, а его прославления жизни очень близки к религиозным».

Значит – избегали-избегали, колебались-колебались назвать Сэлинджера писателем религиозным, а теперь окончательно ясно, куда он клонит. Какова причина, почему избегали? Назвать Сэлинджера религиозным писателем означало в нерелигиозном обществе подвести черту под писательской карьерой автора «Ловца». Мистер Ихаб Хассан, как видим, подвел эту черту первым, огласил приговор. А в «Хэпворте» писатель окончательно открыл свои карты (что можно понимать также: плевать я хотел на вашу карьеру!) – говорить стало вообще не о чем.

Слово «Бог» писатель употребляет уже не как expletive, в его «здоровом», привычном американском смысле, а в его прямом значении. Да еще его Симор (сиречь сам Сэлинджер) призывает к молитве, к славословию. Верный знак, что писатель пошел straight to the dogs, говоря мягко, покатился по наклонной плоскости.

Не помогли и идеи реинкарнации (перевоплощения) и кое-какое религиозное вольнодумство.

Сэлинджер тоже замолчал, он, по-видимому, знал, на что идет и с кем имеет дело, высказался напрямик, больше сказать представителям «зловонной чумы интеллектуализма и лощеной образованности в отсутствие таланта и сострадательной человечности» ему было нечего. Сказал, почти не обинуясь, свое последнее слово и, как истый отшельник, замолчал. Он молчал до своего последнего дня, почти полвека. И это понятно. Общество не исправилось от слова пророка, и так было почти всегда в истории человечества. Пророков, как правило, убивали или изгоняли, обличения неприятны. Покаялись ниневитяне после проповеди Ионы, но это, кажется, исключительный случай.

Смысл его книги, «Ловца», исказили еще более, чем советская переводчица. «Как наше слово отзовется?» Битники, всякие бунтовщики и смутьяны сделали эту книгу почти «культовой», а отдельные экстремисты и психи даже оправдывали ею свои преступления. Удивляться нечему, если даже Евангелие Спасителя за две тысячи лет кто только не искажал и как? Евангелием оправдывали инквизицию западную и русскую (XVII в.), детский (!) крестовый поход и пр.

Какой смысл был еще что-то говорить? В «Хэпворте» писатель высказался, кажется, до конца. Время – говорить, время – молчать. Хлопок одной ладони. «Молчание – тайна будущего века». Не поехал и на прием к президенту, чтобы не выставляться перед телевизионными камерами, перед всем миром, который во зле лежит. Все правильно. Арсению Великому было сказано в свое время: «Бегай от людей, и спасешься».

Имя «Джером» знаменательно. Jerome от Jeremiah – пророк Иеремия. Таким образом, если сказать по-русски, звали его Иеремия Сэлинджер.

Одно из его alter ego, Захария, – тоже имя пророка (паремии которого, отрывки из пророческих посланий, читаются на сырной седмице); это имя носил также отец Предтечи Господня Иоанна. Американскому нерелигиозному читателю, конечно, легче было выговаривать «Зуи».

Большим минусом почти каждого большого художника (литератора, музыканта и пр.) является чрезмерное почитание своего дела, Heilig Kunst (святого искусства), в нарушение заповеди: «не сотвори себе кумира». Но несправедливо будет сказать, что в жизни Сэлинджера будто бы все было подчинено и принесено в жертву одной страсти – сочинительству, ведь после 1965 года и по 2010 он не напечатал ни единой строки.

Йога-медитация неожиданно приводит Сэлинджера к Логос-медитации, то есть к умной молитве, издревле практикующейся в православной Церкви. Произошло это через русскую книгу «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу».

На Руси Исусова молитва известна, по-видимому, с самого начала принятия христианства. В старообрядческом церковном календаре указано совершать, кроме обычных молитв, после обеда и ужина 12 поклонов с Исусовой молитвой. Новообрядцы этого не знают, так как никонианский погром православия коснулся и этой молитвы. В новообрядной церкви Исусова молитва стала возрождаться лишь в XIX веке.

На Афоне до недавнего времени послушнику вменялось совершать в день 400 Исусовых молитв, иноку – 1000, схимнику – 1500.

На Русском Севере, ввиду огромных расстояний и относительно малого количества церквей, а также и богослужебных книг, Исусова молитва была издавна в большом употреблении. В поморском старообрядческом церковном календаре указан приблизительный устав отправления служб вне храма.

За вечерню — 3 лестовки (строгий устав), или 2 (средний устав), или 1 (в случае нужды). Одна лестовка – 100 молитв, четки (обезличенная лестовка, без христианской символики), которые известны новообрядцам, также имеют 100 узелков.

За малую павечерницу — 2 лестовки или 1.

За великую павечерницу — 3 лестовки.

За полунощницу — 3 лестовки или 2, или 1.

За утреню — 7 лестовок или 4, или 2.

За 1-й час — полторы лестовки или 1.

За часы — 5 лестовок или 3, или 2.

В Великий пост за часы – 7 с половиной лестовок.

Исусовой молитвой заменялось также и келейное правило.

Устав, как сказано, приблизительный, так как в идеале подразумевалась непрестанная молитва. Поклоны земные и поясные также по произволению.

Православные мистики называют молитву Исусову сокращенным Евангелием.

«От сравнения древнецерковной медитативной «науки Исуса» с индуизмом, – пишет А. Позов (Позидис), – выиграло понимание первой, и в этом, быть может, заключается все значение индуизма для Европы наших дней[46]».

В своей книге «Фрэнни и Зуи», которая, несомненно, является продолжением поисков правды, начатых Холденом Колфилдом, Сэлинджер становится горячим проповедником медитативной умной Исусовой молитвы, насколько это было возможно в безрелигиозном американском обществе. Удивительно, что американская критика книгу эту, хотя и с некоторыми оговорками, в общем приняла, по-видимому, благодаря мастерству писателя, закамуфлировавшему проповедь Исусовой молитвы искусным «плетением словес», еще раз подтвердив, что он мастер словесного высшего пилотажа.

Рассказ «Фрэнни» написан в 1954 году. Все исследователи единодушно указывают, что Фрэнни списана с первой жены Сэлинджера Клэр.

«В реальной жизни девушку в синем платье, с сине-белой сумкой через плечо звали Клэр, а не Фрэнни, – пишет о своей матери их общая дочь Маргарет. – У нее до сих пор сохранилось требование, которое она выписала в отделе книгообмена Брентано, – требование на книгу Фрэнни «Путь странника»»[47].

Книга «Откровенные рассказы странника» впервые была издана в Казани в начале 1880-х годов по рукописи игумена Казанского Черемисского монастыря Паисия, которая была в свою очередь им переписана с рукописи на Афоне. Казанское издание имело подзаголовок: «Из рассказов странника о благодатном действии молитвы Иисусовой». Книга неоднократно переиздавалась в России и за рубежом. В последний раз эта книга была переиздана в Москве в 2007 году.

Открытие Сэлинджером древлеправославной Логос-медитации, Исусовой молитвы, умно-сердечного молитвенного делания имело для него огромное значение. Имея опыт восточной медитации, он понял, как уже говорилось выше, что Исусова молитва («Lord Jesus Christ, have mercy on me»), «Господи Исусе Христе, помилуй мя» – есть самая высокая молитва, самая нужная и самая сильная.

И вот он рассказывает в рассказе «Фрэнни» о первых результатах занятий Исусовой молитвой. Результаты были плохие, Фрэнни, занявшись всерьез умным деланием, через некоторое время теряет сознание, падает в глубокий обморок. И это еще не самое худшее, что могло быть.

Опытные в духовном плане молитвенники предостерегают всех желающих заниматься умной Исусовой молитвой о немалых опасностях, их подстерегающих. Во– первых, нужен практический наставник, которых уже давно почти невозможно найти. Во-вторых, руководствуясь «Добротолюбием» и другими духовными книгами, нужна осторожность, осторожность и осторожность. Неосторожному и самоуверенному молитвеннику очень легко можно стать жертвой прелести.

Занимающемуся созерцательною умною молитвою совершенно противопоказаны дорогие французские рестораны, алкогольные коктейли, табакокурение и тому подобные наркотики. А это как раз то, чем занималась Фрэнни со своим другом Лейном. Сигаретами она дымила, как старинный паровоз.

Новоначальным, новокрещенным, только что пришедшим в Церковь сразу заниматься созерцательной умно-сердечной молитвой нельзя, поскольку по духовной лестнице восходят постепенно, начиная обязательно с низших ступеней. Святоотечсское учение предписывает новоначальным проходить на первом этапе жизнь деятельную, заключающуюся в посте, бдении, коленопреклонениях, терпении искушений для отсечения своей воли и стяжания смирения и т. п., для того, чтобы очиститься от грубых страстей. Как долго продлится этот период так называемой деятельной духовной жизни с упражнениями собственно телесными, зависит от самого подвизающегося. Кратчайший путь к цели – отсечение своей воли, что можно видеть из истории первого ученика аввы Дорофея, Досифея, прошедшего весь духовный путь всего за пять лет.

И лишь очистившись от страстей (наипаче – гордости, на что нужно немало усилий) можно приступить к жизни умосозерцательной, то есть к собственно умно-сердечной молитве как художеству, с упражнениями по концентрации ума и внимания и сосредоточенной фокусированной молитвой по учениям древнецерковных мистиков-исихастов: Симеона Нового Богослова, Григория Синаита, Исихия Иерусалимского, Никифора монаха, Исаака Сирианина, Никиты Стифата и др.

Те же, кто самочинно и самонадеянно, минуя первый этап, приступают сразу к духовно-созерцательной деятельности, рискуют очень многим, самой вечной жизнью, как говорит Апостол, «блюдите, как опасно ходите».

Прелесть, прельщение подстерегает подвижника; и чем выше путь, тем больше опасностей.

Захария (Зуи) пытается найти причину неудачи своей сестры Фрэнни, анализируя ее исихастский опыт. О причине неудачи Фрэнни, занявшейся активной умно-сердечной Исусовой молитвой, по-видимому, нам лучше всего объяснит А. Позидис (Позов), который говорит следующее, ссылаясь на древних подвижников:

«Неподготовленный ум легко фантазирует о том, чего он еще не достиг» (Григорий Синаит), и кто прибегает к преждевременному созерцанию, тот становится «фантастом», а не «исихастом». В преждевременном созерцании, по Исааку Сирианину, «вместо действительного усматриваются призраки и образы» (Исаак Сирианин, Творения, Слово 55, с. 267)[48].

Итак, не надо домогаться созерцания не вовремя, тогда и не будет непонятных психических срывов со слезами и рыданьями, а напоследок еще и глубокого духовного обморока. У русского странника получилось все довольно просто, потому что он сам был прост – колледжей не кончал, по французским ресторанам не ходил (да и пища там нечистая – улитки, лягушки, – запрещенная христианам к употреблению), питался сухарями из заплечного мешка, запивая водой. Смирение было для него естественной формой жизни. А Фрэнни с Зуи надо было сначала позаботиться именно о смирении, очиститься от налипших в колледже и театре ракушек гордыни и превозношения (а гордость слепая, как говорят отцы-подвижники, сама себя не видит). Надо было глубже приступить к православному учению об исихазме, покаяться надо было в буддистско-индуистских заблуждениях, а этого и не было.

Христос указал два пути. Путь первый – общий для всех, путь веры, молитвы и доброделания. Путь второй – аскетический, для духовных богатырей («будьте совершенны, как совершенен Отец ваш небесный»), мистический, путь молитвенной медитации умного делания. Как говорит апостол: «Ревнуйте о дарах бо́льших, и я покажу вам путь еще превосходнейший» (1Кор. 12, 31). И далее: «держитеся любви, ревнуйте о дарах духовных» (1Кор. 13, 1).

Интроверзия – это обращение ума внутрь, «внутрь-пребывание», с собиранием всех чувств, воли и силы. «Кто не собирает со Мною, тот расточает» (Лук. 11, 23). Это путь от внешнего человека к внутреннему.

Сущность интроверзии, религиозного обращения внутрь себя видна из Евангельских слов: «Ищите прежде Царствия Божия и правды Его» (Мф. 6, 33). Сказано и где искать: «Царствие Божие внутри вас есть» (Лук. 17, 21).

Обычная внешняя молитва при известной регулярности, длительности и интенсивности также ведет к религиозной интроверзии, собиранию рассыпанного, экстравертированного ума и, в конечном счете, к единению с Богом.

Исусова молитва с одним и, как держат старообрядцы, направлена в сторону интроверзии, и потому более приемлема.

Новоначальным на первом этапе разрешается и даже рекомендуется простое постоянное повторение Исусовой молитвы, чем бы они ни занимались и где бы они ни находились.

Об этих двух этапах духовной жизни св. Исаак Сириании говорит так:

«Деятельность крестная двояка: одна состоит в терпении плотских скорбей – телесных лишений, неизбежных в борьбе со страстями – и называется деятельностью собственно, а другая заключается в тонком делании ума, в Божественном размышлении, в пребывании в молитве и т. д. и называется созерцанием. Первая очищает страстную часть души, а другая просветляет умную часть души. Всякого человека, который прежде совершенного обучения в первой части переходит к сей второй, привлекаемый ее сладостию, не говоря уже – своею леностию, постигает гнев за то, что не умертвив прежде уды своя, яже на земли (Кол. 3,5) – то есть, не уврачевав немощи помыслов терпеливым упражнением в делании крестного поношения, – дерзнул в уме своем возмечтать о славе Креста»[49].

Альпинисты перед восходом на вершину горы долго подготавливаются. И чем выше гора, тем основательней подготовка, которая включает в себя и подгонку снаряжения, и запасы продуктов, и жесткую физическую тренировку – и лишь все предусмотрев и подготовившись, начинается штурм вершины. Не просто восхождение, а штурм. И не все доходят до вершины, а лишь самые сильные и умелые.

Созерцательная умно-сердечная молитва – это кратчайший путь к сияющей духовной вершине, которой достигают очень и очень немногие – один из тысячи, как говорит св. Исаак Сирианин.

Этот же подвижник говорит следующее:

«У кого ум осквернен постыдными страстями и кто поспешает наполнить ум свой мечтательными помыслами, тому заграждаются уста наказанием за то, что, не очистив прежде ума скорбями и не покорив плотских вожделений, но положившись на то, что слышало ухо и что написано чернилами, устремился он прямо вперед, идти путем, исполненным мраков, когда сам слеп очами. Ибо и те, у кого зрение здраво, будучи исполнены света и приобретя себе вождей благодати, день и ночь бывают в опасности, между тем как очи у них полны слез, и они в молитве и в плаче продолжают служение свое целый день, даже и ночь, по причине ужасов, ожидающих их в пути и встречающихся им страшных стремнин и образов истины, оказывающихся перемешанными с обманчивыми призраками оной.

Говорят: «что от Бога, то приходит само собою, а ты и не почувствуешь». Это правда, но только если место чисто, а не осквернено. Если же нечиста зеница душевного ока твоего, то не дерзай устремлять взор на солнечный шар, чтобы не утратить тебе и сего малого луча, то есть простой веры, и смирения, и сердечного исповедания, и малых посильных тебе дел, и не быть извергнутым в единую область духовных существ, которая есть тьма кромешная, то, что вне Бога и есть подобие ада, как извергнут был тот, кто не устыдился прийти на брак в нечистых одеждах»[50].

Прошедшим летом Фрэнни играла (она актриса) в пьесе «Playboy of the Western World», что перевели на русский, как «Повесы Запада». Но в России давно известно «playboy», как слово почти неприличное по скандально известному английскому журналу. Как же можно совмещать созерцательную молитву к Богу с игрой в подобной пьесе, да и вообще с игрой в театре, где, вероятно, ставятся вещи и покруче? Для православных ясно, что это вещи несовместимые, это и означает «не устыдиться прийти на брак в нечистых одеждах».

Слишком много занимался Сэлинджер дзен-буддизмом, индуизмом Веданты, крийя-йогой и т. п. Следовало очиститься от всего этого, прежде чем приниматься за Исусову молитву. к сожалению, Сэлинджер этого не делал, но наоборот, пытался объединить христианство с индуизмом, следуя авторитету Вивекананды.

Повторяя Исусову молитву, как мантру, без веры – какой может быть результат?

Внешне, казалось бы, все просто – непрестанно со вниманием повторять краткую молитву: «Господи, Исусе Христе, Сыне Божий, помилуя мя грешного». На деле же оказывается, что это целая наука и даже «наука из наук», по выражению православных мистиков, постигавших это учение личным опытом.

Преподобный Исихий (V век) пишет:

«Внимание есть сердечное беспрестанное безмолвие (исихия, отсюда исихазм) от всякого помысла, Христа Исуса Сына Божия и Бога присно, непрерывно и непрестанно единого Того точию призывающее и воздыщущее»[51].

Насколько это дело не простое, видно из следующих слов того же святого:

«Же́стоко и прискорбно человеком является душевно безмолствовати от всякого помысла, и воистину есть дело трудное и болезненное»[52].

А. Позов (Позидис) различает в аскезе четыре элемента: внимание, концентрацию, медитацию и молитву. Аскезы отличаются друг от друга по тому положению, какое занимают в них эти отдельные элементы.

В христианском умном делании внимание – начало, а молитва – конец, через концентрацию и медитацию.

В йоге же внимание – начало, а конец – медитация, через концентрацию ума.

Слово «медитация» в прямом переводе с латинского означает «размышление». Что же понимает под медитацией индуизм? По определению Свами Шивананды, медитация (дхиана) есть состояние ума, при котором отсутствуют мысли, связанные с чувствами. Медитация-дхиана есть продолжительное течение в уме одной мысли, относящейся к объекту концентрации. Шивананда: медитация-дхиана – это поддержание непрерывающегося течения божественного сознания; все мирские мысли удалены от ума, который наполнен или насыщен божественными мыслями, божественной славой и божественным присутствием.

Но какого бога исповедует индуизм? Вопрос этот непростой, наверное, для самого индуизма. к наиболее почитаемым божествам индуизма относятся Брахма (созидатель), Вишну (хранитель) и Шива (творец, хранитель и разрушитель одновременно), в чем проявляется генетическая связь с древнеиндийской религией – брахманизмом. к почитаемым божествам индуизма, кроме этих верховных богов, относятся также их так называемые воплощения (аватары) – Кришна, Рама с его женой Сита, богиня Сарасвати, богиня Лашми и др.

«Тантрическая йога влечет человека к микрокосму или к змею, как центру», – говорит А.Позов. «Всякая йога, даже в виде самых высших и тончайших форм раджа-йоги, этой самой аристократической из всех йог, кончается пробуждением змея Кундалини, который затем становится полным хозяином в организме йога и руководителем его духовной жизни. Йогическая медитация завершается кундализацией человека, человек превращается в змеечеловека… С христианской точки зрения эта специфическая змеиная духовность, достигаемая в йоге, есть одна из худших и сильнейших форм демонской одержимости»[53].

После этого становится понятной широта индуизма, вмещающего не только всевозможные религии, но и магию, и оккультизм, и демонизм.

Вивекананда, вероятно, уже считал себя сверхчеловеком, когда воскликнул:

«Я чувствую за собой власть более могущественную, чем человек, или бог, или дьявол!».

Этот настрой диаметрально противоположен христианству, призывающему к смирению.

Св. Иоанн Лествичник: «Смиренномудрие есть дверь Царства Небесного». Без отсечения своей воли, самости, гордости невозможно приобрести смирение. «Да будет воля Твоя» (а не моя), – молится христианин.

Йог же откровенно заявляет: «Да будет воля моя!» Он и не скрывает своей воли к власти и не прочь овладеть силами человеческой и космической природы. Но именно «своя воля» ведет к самоутверждению, самовозвеличиванию и гордости, которая, как известно, является качеством сатанинским, в противоположность Божественному смирению. «Своя воля» сталкивается с другой «своей волей» и это столкновение воль принесло и приносит человечеству неисчислимые бедствия.

Трудно сказать, пришел ли Сэлинджер в результате занятий Исусовой молитвой к чистому Православию, отказался ли от заблуждений индуизма и пр. В последней, напечатанной в 1965 году работе «Хэпворт», вместе с религиозной тематикой в христианском духе, он продолжает рассуждать и о перевоплощении (реинкарнации), а рассказ «Тедди», посвященный этой же теме, он до конца жизни не исключил из сборника (девять рассказов).

Одно дело в литературной подаче, а иное дело – то, что было в реальной жизни. Занятия Исусовой молитвой первой жене Сэлинджера, Клэр, на пользу не пошли. Окончательно расстались супруги в 1967 году, а перед этим она обращалась за помощью к психиатру. Слишком высоко сразу было взято, использовались даже психосоматические приемы умного делания, синхронизация сердечного ритма со словами молитвы, и это для новоначального. А главное – крутой замес индуистско-буддистского учения, по-видимому, и ставшего главной причиной неудачи.

Захарии (Зуи) не нравится Евангельское учение о сокровище:

«Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют, и где воры подкапывают и крадут; но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут. Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мф. 6, 19-21).

Да, конечно, «Бхагавадгита» учит другому в рассуждениях о йога-медитации, которые Захария читает в комнате Симора и Бадди с огромного листа картона, где выписаны и иные цитаты из произведений мировой литературы:

«Итак, да будет у тебя устремленность к делу, но никогда к его плодам, да не будет плод действия твоим побуждением». Опять проблема перевода: «You have the right to work, but for the work’s sake only. You have no right to the fruits of work». Не правильнее ли будет перевести так: «Ты имеешь право на работу, но только ради самой работы. Ты не имеешь права стремиться к плодам работы».

Гуру непререкаемо командует (они привыкли командовать, как наши сегодняшние «старцы» и «младостарцы»). Что же получается? Искусство для искусства? И кому это надо? И далее:

«Desire for the fruits of work must never be your motive in working» – «Желание получить плоды от работы никогда не должно быть побуждением к работе».

Итак, работай, как белка в колесе? Что же получится из субъекта, занимающегося такой деятельностью? Ясно, что получится бесчувственный болван, который имеет глаза, но не видит, имеет уши, но не слышит.

Далее бьет в ту же точку: «Renounce attachment to the fruits» – «Отвергай привязанность к плодам (деятельности)».

«Ищи спасения в познаиии Брахмана» – «Seek refuge in the knowledge of Brahman».

Брахман в индуизме – некий безличный абсолют, имеющий самые различные истолкования.

Можно смело сказать, что Гек Финн, далекий от «чумы интеллектуализма», по простоте своей на такую приманку бы не клюнул.

К слову сказать, на огромном картоне Симора и Бадди, прибитом гвоздями к внутренней стороне двери комнаты, кроме «Бхагавадгиты», было множество иных, весьма любопытных цитат различных авторов, охват у Сэлинджера был весьма широк. Например, обширная цитата из Эпиктета заканчивалась словами, приписываемыми партии, к которой принадлежали Улисс и Сократ: «I move not without Thy knowledge!» – «без Бога – ни до порога».

Или, например, классическое японское хокку, которое написал поэт Исса:

O snail, Climb Mount Fuji, But slowly, slowly!
О, улитка, Взбирайся на гору Фудзи, Но не спеши, не спеши!

Глубокий смысл заключен в трех строках. Прямо не в бровь, а в глаз Захарии и Фрэнни (и Сэлинджеру) в связи с занятиями умной Исусовой молитвой.

Во-первых, не забывай, кто ты, смирись, вспомни великого русского поэта Г. Державина, сказавшего: «я царь – я раб; я червь – я бог»; или ближе к первоисточнику, как сказано в Псалтыри: «аз есмь червь, а не человек» (Пс. 21, 6). И, наконец, карабкайтесь, поднимайтесь на великую гору Фудзи, но не спешите, for Chrissake, не торопитесь!

Вернемся, однако, к истолкованию Захарией понятия «сокровище».

«Ты говоришь, – продолжает он довольно занудно поучать сестру, – про собирание сокровищ – деньги, имущество, культура, знания и прочее, и прочее. А ты, непрерывно повторяя Исусову молитву, не собираешь ли и ты тоже сокровище в своем роде? И это нечто можно точно так же пустить в оборот… как те, другие, более материальные вещи?».

Отсюда Захария делает ложный вывод, что 90 процентов известных нам святых были, по сути дела, «такими же непривлекательными стяжателями, как и все мы».

Однако, как индуизм-буддизм затемняет ум и занижает мыслительные способности! Ведь в Евангелии в притче прямо сказано, что Царство Небесное подобно сокровищу:

«Подобно Царство Небесное сокровищу, скрытому на поле, которое найдя, человек утаил, и от радости о нем идет и продает все, что имеет, и покупает поле то. Еще: подобно Царство Небесное купцу, ищущему хороших жемчужин, который, найдя одну драгоценную жемчужину, пошел и продал все, что имел, и купил ее» (Мф. 13, 44-46).

Притча о купце, жертвующим всем своим достоянием, чтобы приобрести бесценное сокровище и драгоценную жемчужину, занимает центральное положение в христианстве.

Именно этому купцу предлагается подражать в Великом покаянном каноне Андрея Критского (вторник Великого поста, песнь четвертая на повечерии): «Бди, о душе моя, мужествуй, якоже древле великий в патриарсех, да стяжеши деяние с разумом, да будеши ум, зря Бога, и достигнеши в незаходящий мрак в возрении, и будеши великий купец».

Итак, сокровище, которое следует искать – это Царство Небесное, которое, как сказано «внутри вас есть» (Лк. 17, 21). А где Царство Небесное, там Христос.

Исаак Сирианин пишет об этом следующее:

«Кто возгнушался всяким парением ума, тот зрит Владыку своего внутрь сердца своего… Если будешь чист, то внутри тебя Небо, и в себе самом узришь ангелов и свет их, а с ними и в них и Владыку ангелов… Сокровище смиренномудрого внутри его, и это – Господь… Кто желает видеть Господа внутри себя, тот прилагает усилие очищать сердце свое непрестанным памятованием о Боге»[54].

Ап. Павел говорит: «Дух Божий живет в вас… Христос в вас» (Рим. 8, 9-11).

Максим Исповедник: «Он (Христос) есть сокровище, скрытое в поле сердца твоего».

Никифор монах говорит о задаче христианской религиозной аскетики: «найти сокровище в поле сердца скрытое».

Кратчайший путь к этому – умно-сердечная Исусова молитва.

А. Позидис (Позов): «Молитвенная концентрация ума в сердце в умной Исусовой медитации, «молитва умом в сердце совершаемая» при произнесении имени Исуса, считается всеми древнецерковными аскетами наивысшей формой аскезы»[55].

В Псалтыри недвусмысленно, в противоположность индуизму-буддизму, говорится также о благих плодах следования заповедям Божиим: «Возрадуюся аз о словесех Твоих, яко обретаяй корысть многу» (Пс. 118, 162).

Какую корысть? – Спасение души, обретение Царства Небесного, Христа. Главное в деятельности христианского аскета – плоды, результаты его деятельности.

И далее: «неправду возненавидех, и ме́рзе ми, закон же Твой возлюбих» (Пс. 118, 163).

А йогу запрещено любить и ненавидеть, ему предписана бесчувственность («be even-tempered», что переводят, как «уравновешенность», но, пожалуй, более подходит «безразличие»).

«Буддийская апатия, – пишет А. Позидис (Позов), – есть неделание обоих аспектов чувственности: наслаждения и страдания… Буддизм есть самое бесчувственное учение и в теоретическом, и в практическом смысле. Буддизм хочет стать выше всякого чувства вообще, и потому в нем нет аскетической интеграции чувства, есть полное убиение его. С этим чувственным индифферентизмом гармонирует в буддизме и моральный индифферентизм: буддизм хочет быть также выше добра и зла, поэтому он учит о неделании добра, как и о неделании зла, так как и то, и другое создают карму (воздаяние)»[56].

Весьма важны также следующие слова св. Исаака Сирианина:

«Сообразна с житием твоим должна быть и молитва твоя. Ибо тому, кто привязан к земному, невозможно домогаться небесного, и тому, кто занят мирским, нет возможности просить Божественного»[57].

Чем закончились духовные искания Сэлинджера – нам неизвестно, но, несомненно, что он занимался Исусовой молитвой, а какие были результаты знает лишь он сам да Господь Бог.

Одно можно сказать с уверенностью, что своей проповедью православного умного делания, Исусовой молитвы, в Западном полушарии (и не только в Западном) Сэлинджер сделал большое дело.

Загадка Сэлинджера (Ирина Галинская).

Последнее из произведений Сэлинджера (р. 1919), повесть «Хэпворт 16, 1924», увидело свет в 1965 г., и с тех пор писатель не опубликовал ни одной новой строки, если не считать интервью, которое он дал газете «Нью-Йорк таймс» в 1974 г. «Не публикуешь – и на душе спокойно. Мир и благодать. А опубликуешь что-нибудь – и прощай покой!» – говорил он корреспонденту этой газеты[58].

Между прочим, это было второе интервью, которое когда-либо давал писатель. А со времени первого, данного им в 1953 г. девочке Шерли Блейни для школьного отдела газеты г. Корниша (штат Нью-Гемпшир), куда только что из нью-йоркского пригорода переселился писатель (и где он живет поныне), прошло ни много ни мало – двадцать один год. Правда, интервью, взятое девочкой, газета напечатала не в скромном уголке школьного отдела, а на месте передовой статьи, чем Сэлинджер был крайне недоволен. Однако с тех пор ссылки на эту беседу, поскольку писатель сообщил в ней несколько неизвестных дотоле фактов своей биографии, фигурируют буквально во всех фундаментальных работах о нем.

Что касается интервью в «Нью-Йорк таймс», то оно появилось исключительно в связи с тем, что писатель в 1974 г. узнал о попытке опубликовать без разрешения некоторые из его ранних рассказов, не вошедших в сборники. «Я люблю писать, но пишу главным образом для самого себя, для собственного удовольствия. За это, конечно, приходится расплачиваться: меня считают человеком странным, нелюдимым. Но я всего-навсего хочу оградить себя и свой труд от других»[59], – заключил Сэлинджер беседу с корреспондентом «Нью-Йорк таймс».

Несмотря на столь длительное молчание писателя, критическая «сэлинджериана», давно уже составляющая внушительную область американистики, продолжала и продолжает пополняться все новыми работами. Одни лишь набранные мелким шрифтом списки рецензий, статей, диссертаций и книг, посвященных, как выразился американский литературовед Эдмунд Уилсон, «крупнейшему из ныне здравствующих писателей»[60], занимают десятки страниц. Не повлияло затворничество автора[61] и на популярность его произведений[62]. «Люди продолжают покупать и читать книги Сэлинджера, – писал в начале 80-х годов американский критик Дэннис О’Коннор. – Сэлинджер по-своему такой же провидец, как Эмерсон и Уитмен, и такой же законченный мастер, как Элиот и Фолкнер»[63].

Известно, что необычайная популярность – вначале в США, а затем и во всем мире – пришла к Сэлинджеру после выхода в свет в 1951 г. его повести «Ловец во ржи». И сразу же вспыхнула дискуссия о творчестве этого художника, не утихшая, впрочем, и поныне. Укажем, например, на происшедший в 80-е годы коренной пересмотр, казалось бы, совершенно традиционного уже истолкования образа героя повести Холдена Колфилда, предпринятый в советском литературоведении. Если дотоле этот персонаж своим романтическим бунтом против порядков американского капиталистического общества вызывал, по определению В. Скороденко, «сердечное умиление» не у одного поколения критиков, то в монографии Г, Анджапаридзе «Потребитель? Бунтарь? Борец?»[64] Холден Колфилд охарактеризован как истеричный, капризный юный буржуа, мучимый смутной неудовлетворенностью от того, что общество не соглашалось признать его идеи и выдумки гениальными, отказываясь принять его с распростертыми объятиями в свое лоно. Но если повесть «Ловец во ржи», написанная в реалистической манере, вызвала (и продолжает, как видим, вызывать) споры об идейной принадлежности ее героя, то все последующие произведения Сэлинджера – сборник «Девять рассказов» (1953) и повести о Глассах (1955-1965) – питают дискуссии о творчестве писателя (реалист он или модернист, религиозный мистик, испытывающий сильное влечение к реализму, или декадент), помимо прочего, еще и тем, что изобилуют множеством «темных мест», загадочных эпизодов, символов, намеков и знаков, не поддающихся на первый взгляд логической интерпретации. Порой – это отдельные слова, фразы, иногда – целые эпизоды и даже сюжетные ходы.

Скажем, в повести «Выше стропила, плотники» рассказчик Бадди Гласс, сообщая о событиях, происходивших в связи с тем, что его старший брат не явился на обряд собственного бракосочетания, заключает, что в качестве свадебного подарка брату он мог бы послать окурок сигары, поскольку все подарки брачующимся обычно бессмысленны: «Просто окурок сигары в небольшой красивой коробочке. Можно бы еще приложить чистый листок бумаги вместо объяснения»[65]. На чем повесть и заканчивается. Спрашивается, какое объяснение мог содержать чистый листок бумаги?

Или другой пример, из другого произведения – рассказа «И эти губы, и глаза зеленые». Название рассказа – строка из стихотворения, напоминающая герою о его любимой женщине. И вместе с тем на протяжении всего текста настойчиво подчеркивается, что глаза у этой женщины синие-синие. Но, позвольте, почему же не зеленые, а синие?

Способны ли проникновение в подобного рода тайнопись художника, расшифровка его криптографии внести в споры об идейной направленности его творчества определенную ясность? Ведь шифруется всегда нечто очень важное! Представим же далее читателю этой книжки наши соображения по разгадке «темных мест» в «Девяти рассказах» и повестях о Глассах Сэлинджера.

Символика числа «девять».

Почему писатель назвал свой сборник «Девять рассказов»? Коль скоро традиционные решения – назвать книгу просто «Рассказы» либо вынести на обложку название одного из них – Сэлинджера почему-то не устраивали, может быть, он в слове «девять» выразил нечто потаенное? Тем паче, что вслед за названием книги поставлен эпиграф: «Мы знаем звук хлопка двух ладоней, // А как звучит одной ладони хлопок?»[66], скрытый смысл в котором присутствует несомненно.

Указав в подписи под эпиграфом, что это дзэнский коан, Сэлинджер, однако, «опустил» имя его автора – японского поэта, художника и проповедника Хакуина Осе (1685-1768), а также самое название коана – «Одна рука». Между тем, из тысячи семисот с лишним дзэнских коанов «Одна рука» Хакуина – среди самых знаменитых! Он включен даже в число трех основных упражнений-загадок для дзэн-буддистов, проходящих начальную стадию религиозного обучения. Тут надо пояснить, что согласно учению дзэн постичь истину можно лишь интуитивно и что система загадок-коанов была специально выработана дзэнскими проповедниками с целью пробуждения в учениках интуиции подобного рода. Каждая такая загадка содержит вопрос, в котором заключен и ответ, но ответ не прямой, а парадоксальный, отчего коаны сравнивают подчас с древнегреческими апориями, видя в них схожие упражнения на переход от формально-логического мышления к поэтически-ассоциативному. Коан же Хакуина, в частности, нацелен на то, чтобы убедить ученика в непостижимости мира, в том, что все видимое, слышимое, осязаемое человеком столь же эфемерно, как и звук хлопка одной ладони.

Та же роль, в сущности, отведена коану Хакуина и у Сэлинджера. Извещая осведомленного читателя, что в «Девяти рассказах» он найдет помимо «хлопка двух ладоней», т. е. высказанного, и нечто скрытое, подразумеваемое (тем паче, что согласно дзэнским постулатам словами истину выразить нельзя), дзэнский коан «Одна рука» адресуется, возможно, и читателю «непосвященному». Но – лишь при условии, что тот проделает определенную интеллектуальную работу, дабы постичь смысл восточной загадки, направляющей разум к выходу за пределы обыденного сознания.

Однако возвратимся к вопросу о том, почему число рассказов сборника вынесено на обложку или, вернее, какой смысл в этом числе заключен, если, конечно, оно не является итогом простого подсчета новелл?

Методика дешифровки определилась путем последовательного обозрения символических значений числа «девять» в пределах религиозно-философских учений Востока, ибо целый ряд категорий из аппарата последних постоянно присутствует в сэлинджеровских текстах. Так в конце концов и был обнаружен ключ к шифру – связанная на одном из этапов своего развития с числом «девять» концепция традиционной индийской поэтики «дхвани-раса».

С числом «девять», правда, мы встречаемся также и в одной из философских метафор «Махабхараты»: «девятивратный град», обозначающей человеческое тело, в коем обитает «горожанин» – дух, чистое субъективное сознание, считавшееся в древнеиндийской философии бесконечным и непознаваемым[67]. Однако категорически утверждать, что название сэлинджеровского сборника является скрытым парафразом метафоры «девятивратный град», мы – при всей соблазнительности этого заключения – все же не решаемся. Это лишь предположение, и если бы оно когда-нибудь подтвердилось, выяснилось бы, возможно, что, прибегая к данной фигуре, Сэлинджер как бы уподоблял – эзотерически – свои «Девять рассказов» живому человеческому организму.

Конечно, в принципе такой подход к произведениям искусства отнюдь не нов. Еще Кант, сопоставляя природу с искусством, видел в том и другом живое органическое целое[68]. Используя эту идею, отождествлял произведения искусства с органической природой и Шеллинг. Тождественные по своей внутренней сути природа и дух, но Шеллингу, представляют собой самообнаружение единого абсолюта, объективным свидетельством чего и выступает сознательное художественное творчество. Произведение искусства, считал он, появляется в результате того, что человеческий разум объединяет с помощью творческого воображения свои субъективные импульсы и восприятия с феноменами органической природы. Словом, творческий процесс, по Шеллингу, – это такая творческая активность, которая более всего напоминает активность бога. Сходными были и эстетические идеи немецких романтиков. «Мы живем в огромном (и в смысле целого, и в смысле частностей) романе», – писал Новалис[69].

Но отражает ли книга Сэлинджера «Девять рассказов» влияние этих идей? То есть претендует ли она по замыслу автора на статус цельного организма? Трудно сказать. Но вот советский литературовед А. Мулярчик, например, почувствовал, что сборник «Девять рассказов» представляет собой безусловную художественную целостность, отчего и рассмотрел его в книге «Послевоенные американские романисты» наравне с рядом известных романов[70].

И все же, несмотря на то, что объединением девяти рассказов в одну книгу Сэлинджер как бы обобщенно воспроизводит эмоциональный, психический, духовный строй человеческого индивида, отражая основную гамму людских настроений, переживаний, страстей, т. е. в большой мере достигает «шеллингианской» цели уподобления произведения искусства органической природе (а в терминах древнеиндийской философии – «девятивратному граду»), наше сопоставление названия сборника «Девять рассказов» с восточной метафорой «девятивратный град» не более чем гипотетично. В то же время зависимость названия сборника от одной из теорий древнеиндийской поэтики представляется нам несомненной.

О том, что парадигмы традиционной индийской поэтики могут быть применены и при создании современных литературных произведений, индологи, в том числе и советские, писали не раз. Академик А. П. Баранников даже считал древнеиндийскую поэтику единственной, «построенной на научных основах и разработанной до поразительной тонкости»[71]. Согласно одной из ее кардинальных доктрин художественное наслаждение от литературного произведения достигается не благодаря образам, создаваемым посредством прямых значений слов, но теми ассоциациями и представлениями, которые этими образами вызываются.

В традиционной индийской поэтике существовала концепция, по которой скрытое, проявляемое значение художественных произведений – «дхвани» – понятно лишь тем избранным ценителям, в чьих душах сохранились воспоминания о предыдущих воплощениях. Только благодаря этому они и обладают той эстетической сверхчувствительностью, сверхинтуицией, которые позволяют им постигать сокровенный смысл произведений искусства, получать от них истинное удовольствие, т. е. в полной мере воспринимать их поэтические настроения – «раса»[72].

Только к таким ценителям, по мысли теоретиков древнеиндийской поэтики, и обязан апеллировать настоящий художник. А создаваемые им в расчете на знатоков, людей «с созвучным сердцем» (перевод Б. А. Ларина[73]), литературное произведение должно было заключать в себе один из трех типов «дхвани» – скрытого смысла:

I – подразумевать простую мысль;

II – вызывать представление о какой-либо семантической фигуре;

III – внушать то или иное поэтическое настроение («раса»).

Последний, третий тип «дхвани», или «затаенного эффекта» (термин Б. А. Ларина[74]), считался высшим видом поэзии.

На первых порах различались восемь поэтических настроений. Так, установивший этот канон трактат о драматургии, приписываемый легендарному индийскому мудрецу Бхарате (VI-VII вв.), определил следующие виды и порядок «раса»:

1 – эротики, любви;

2 – смеха, иронии;

3 – сострадания;

4 – гнева, ярости;

5 – мужества;

6 – страха;

7 – отвращения;

8 – изумления, откровения.

Спустя несколько веков Удбхата (VIII-IX вв.) обосновал необходимость добавления еще одного поэтического настроения («раса»), девятого по счету:

9 – спокойствия, ведущего к отречению от мира.

Теорию «дхвани» (т. е. теорию поэтической суггестии), согласно которой требовалось строить художественное поэтическое произведение так, чтобы в нем наличествовал скрытый смысл, намек («дхвани»), позволяющий внушить то или иное из девяти поэтических настроений, в IX в. сформулировал в трактате «Дхваньялока» («Свет дхвани») Анандавардхана.

Канон девяти поэтических настроений оставался неизменным вплоть до эпохи индийского средневековья, когда в результате исследований одного из теоретиков «дхвани-раса», Мамматы (XI-XII вв.), число «раса» было признано необходимым минимально увеличить. Так появилось десятое (и последнее) поэтическое настроение – родственной нежности, близости[75].

Возвратимся, однако, к названию сэлинджеровского сборника «Девять рассказов». На наш взгляд, угадываемый, «проявляемый» смысл этого названия как раз и состоит в том, что оно подразумевает «простую мысль», а именно в книге воплощены девять видов поэтических настроений. А поскольку в их перечне традиционная индийская поэтика закрепила за каждым свое постоянное место, свой, так сказать, порядковый номер, мы и намерены далее показать, что в названном выше сборнике последовательность расположения рассказов выдержана Сэлинджером в зависимости от того, какое «по счету» поэтическое настроение в нем воплощено.

Сэлинджер. Дань жестокому Богу

Характеризуя психологическое состояние знатока, у которого поэтические настроения произведений искусства вызывают суггестивно особый вид переживаний, один из позднейших теоретиков школы «дхвани-раса», Джаганнатха (XVII в.), указывал, что подобного рода эстетическое удовольствие коренным образом отличается, скажем, от того чувства, что испытывает обычно мужчина, когда ему сообщают: «У тебя родился сын!»[76] Иначе говоря, это психологическое состояние должно быть, применяя известную формулировку Канта, «удовольствием рефлексии», а не «удовольствием наслаждения, исходящего из одного лишь ощущения»[77].

Несколько забегая вперед, заметим, что Сэлинджер, используя выработанные санскритской поэтикой изощренные категории и утонченную технику письма, апеллировал, конечно, не только к знатокам, – хотя бы уже по той причине, что даже среди литературоведов не так уж много людей, знакомых с основами традиционной индийской поэтики и эстетическим арсеналом теории «дхвани-раса». Не говорим уж о том, что большинство произведений Сэлинджера популярны во всем мире и во всех читательских сферах. И противопоставлять элементы реализма в его творчестве увлечению писателя мистикой и религиозно-философской символикой Востока, утверждать, что индуистские криптограммы для него важнее открыто реалистической оснастки произведений, либо наоборот, было бы, на наш взгляд, неверным. По всей вероятности, художественному видению Сэлинджера присуще органичное слияние того и другого. Проникновение же в сэлинджеровскую тайнопись, в глубины символики его новелл и новостей поможет уяснить ту совокупность принципов, взглядов и убеждений, которые определяют отношение писателя к действительности.

Как писателем решается проблема отношения сознания к бытию и знания о мире – к самому миру? Вот вопросы, на которые мы хотели прежде всего получить точный ответ, приступая к конкретному философско-эстетическому анализу «Девяти рассказов» и повестей о Глассах.

«Отличный день для банановой сельди».

О том, что суггестивный эффект открывающего сборник рассказа «Отличный день для банановой сельди» – внушение поэтического настроения эротики, любви (т. е. «раса»-1), как бы предуведомляет любителей санскритской поэзии самое название новеллы. Ведь входящее в него слово «банан» традиционно связано в народном представлении индусов с любовью. Это древнее поверье было использовано, например, таким выдающимся знатоком индийского эпоса, как Валерий Брюсов:

Лист широкий, лист банана На журчащей Годавери, Тихим утром – рано-рано Помоги любви и вере.

В примечании к стихотворению («На журчащей Годавери») Брюсов объясняет этот образ так: «Индусские женщины гадают о любви, пуская по течению рек листья банана с положенными на них цветами. Если лист опрокинется, это предвещает несчастье».[78].

В США же экзотическим словом «bananafish» называют один из сортов промысловой сельди. Поэтому в журнале «Америка» в 1962 г. название сэлинджеровского рассказа и было первоначально переведено как «Отличный день для селедки».[79] Но в 1981 г. в этом же издании употребляется известное советскому читателю название «Хорошо ловится рыбка-бананка»[80]. Мы же пользуемся дословным переводом названия новеллы исключительно для удобства ее анализа.

Новелла состоит из двух сцен и эпилога. Симор Гласс и его жена Мюриэль отдыхают во Флориде. В отсутствие мужа Мюриэль разговаривает по телефону с находящейся в Нью-Йорке матерью. Разговор идет о Симоре, которого теща считает человеком психически неуравновешенным, в связи с чем и обеспокоена судьбой дочери. Пребывающий во время этого разговора на пляже близ отеля Симор беседует с трехлетней девочкой Сибиллой. Он рассказывает ей собственного сочинения сказку о банановых селедках, которые заплывают в подводную банановую пещеру, объедаются там бананами, заболевают банановой лихорадкой и умирают. После этого Симор возвращается к себе в гостиницу и, взглянув на спящую на кровати жену, достает пистолет и стреляет себе в висок.

В согласии с сущностью теории «дхвани-раса», суггестивное поэтическое настроение «слышится» читателю, «как отзвук, как эхо»[81]. В рассказе то и дело подчеркивается, например, бледность героя, а также в различных сочетаниях часто повторяется эпитет «синий». Для тех, кто знаком с индийским философским эпосом, в этих повторах тоже содержится информация о поэтическом настроении художественного произведения – эротике, любви. Ибо в «Махабхарате», «Рамаяне» и т. д. бледность персонажей – первейший признак их одержимости любовью, а эпитет «синий» вызывает ассоциацию с синим цветком лотоса – непременным атрибутом бога любви Камы.

При этом следует также иметь в виду, что чувство любви, особенно ведущее к продолжению жизни, положительной эмоцией в древнеиндийской философии отнюдь не считается. Ведь основной постулат мировоззрения индуизма состоит в том, что всякое желание человека, в том числе и любовное, расценивается как путь, ведущий к несчастью и злу, отчего и бог любви Кама в индийском эпосе отнюдь не носитель добра: в народном представлении он даже сливается порой с образом злого духа Мары – символом соблазна и греха. Любовь для индуиста – зло еще и потому, что порождает низменные побуждения по отношению к другим. Вот и в рассказе «Отличный день для банановой сельди» трехлетняя Сибилла, испытывающая симпатию к Симору и ревнующая к нему свою подружку Шерон, требует, чтобы он столкнул Шерон с табуретки, если та снова подсядет к нему, когда Симор будет музицировать в салоне.

Склонная к классификации и разбивке всего сущего на категории, индуистская философия и в чувстве любви различает десять стадий, рассматривая их исключительно как дорогу к смерти, которая наступает от душевной болезни либо в результате самоубийства[82]. В новелле «Отличный день для банановой сельди» теща Симора Гласса считает его душевнобольным, а в эпилоге он стреляется.

Одно из темных мест рассказа – почему у селедки из сказки, которую Сибилле рассказывает Симор, во рту 6 бананов? И почему другая селедка, оказавшись в пещере, съедает 78 бананов? Что стоит за этими числами? Начнем с того, что в индийской традиции банан не только символ любви, но, философски, еще и знак непрочности, слабости: ведь ствол бананового дерева образован не из древесины, а из наслоений листьев. «В мире нет костяка, он подобен поросли банана», – сказано в «Махабхарате»[83]. «Нестойкий банан», – говорится там же о человеке[84]. В свою очередь, числа 6 и 78 находим в двух древнеиндийских классификациях – человеческих страстей и причин, которые порождают жажду жизни (танха), приводящую человека к гибели. Согласно первой классификации, есть 6 видов «нечистых» страстей, «загрязняющих ум»:[85] 1) любовь, 2) ненависть, 3) гордыня, 4) невежество, 5) ложные взгляды, 6) сомнения. А танху по второй классификации вызывают пять чувств и память. Но в зависимости от того, в каких комбинациях чувств и памяти проявляется танха, она может иметь 36, 78 и даже 108 видов[86]. По всей вероятности, 6 бананов во рту одной из Симоровых селедок и олицетворяют 6 видов «нечистых» страстей, а 78 бананов, съеденных другой рыбкой, равнозначны 78 видам жажды жизни.

Сочиненная Симором сказка вызывала у всех интерпретаторов новеллы одинаковую реакцию: на вопрос, не является ли эта сказка парадигмой собственной ситуации ее сочинителя и рассказчика, все они отвечали утвердительно. И это объяснимо. Для западного философского мышления, привыкшего к точным логическим дефинициям и аристотелевским категориям, непостижимо, чтобы одна и та же традиция одновременно допускала существование нескольких точек зрения на одно явление, и чтобы при этом не нарушалось единство учения. «Когда Симор, подшучивая над маленькой девочкой, рассказывает ей о сказочной банановой сельди, которая заплывает в пещеру, где ест много бананов, но погибает, потому что не пролезает в двери, он фактически имеет в виду свою женитьбу»[87], – пишет американский критик О’Коннор, и таково общее мнение критики. Однако смерть в индуизме имеет два противоположных толкования: она величайшее горе и величайшее счастье. Горе, если ведет к новому перевоплощению, т. е. продолжению жизни, а следовательно, и к повторению земных страданий; счастье, когда является переходом к вечному блаженству, исключающему дальнейшие земные воплощения.

Единодушно ставя знак равенства между самоубийством Симора и судьбой объевшейся бананами и оттого погибшей селедки, интерпретаторы сэлинджеровской новеллы как раз и не учитывали изложенных выше особенностей индийского религиозно-философского сознания. Тем паче, что обе эти коллизии, кроме буквального смысла, имеют еще и проявляемое значение. А именно, учитывая философскую и эстетическую установки автора, т. е. мировоззрение индуизма и теорию «дхвани-раса», вполне допустимо утверждение, что банановая сельдь – слабый человек – жаждет жизненных удовольствий (танха), а это гибельно, ибо ведет к продолжению существования, тогда как для Симора добровольная смерть – не гибель, а путь к спасению, нирване, т. е. к полному и окончательному освобождению от желаний. Согласно догматам джайнизма,[88] например, самоубийство является вполне законным и даже необходимым актом, если человек не в силах противиться страстям. Больше того, джайнисты верят, что такое самоубийство даже «возвеличивает жизнь», ибо главным «объектом соблазна» считается в джайнизме женщина. Это она обычно мешает мужчине выполнить свое жизненное назначение – отрешиться от желаний. Джайнисты верят, что в подобной ситуации решение покончить счеты с жизнью сразу обеспечивает человеку право на нирвану[89].

Таким образом, в проявляемом значении («дхвани») рассказа «Отличный день для банановой сельди» находим два соположенных пласта представлений о человеке: 1) как о существе слабом, обуреваемом жаждой жизни и стремлениями к чувственным удовольствиям, и 2) как о натуре исключительной, способной преодолеть все житейские соблазны, чтобы навсегда слиться с божественной субстанцией. Ведь все индуистские вероучения видят «смысл существования в том, чтобы интуитивно познать, что множественность мира – это обман, ибо есть лишь одна Жизнь, одна Сущность и одна Цель. В постижении данного единства индуисты видят величайшее благо, спасение, освобождение и высшее значение. Жизнь вечна, безгранична не своей продолжительностью, а познанием вселенной в себе самом и себя во всем»[90].

При всем том не исключено, что анализируемая новелла содержит еще один смысловой суггестивный слой, но уже с сугубо американским колоритом. Ибо у слова «bananafish», заполняющего собой, можно сказать, весь рассказ «Отличный день для банановой сельди», в английском языке имеется свой собственный подтекст. Англоязычному читателю оно непременно напомнит о жаргонных словосочетаниях «to go banana», «to get banana», означающих «спятить», «рехнуться». Дело в том, что после Второй мировой войны в интеллектуальных кругах США, к которым принадлежат все герои произведений Сэлинджера, возник чуть ли не повальный интерес к теории и практике психоанализа. Вот и в новелле «Отличный день для банановой сельди» упоминаются (в телефонном разговоре Мюриэль с матерью) два врача-психоаналитика, один из которых поставил Симору крайне пессимистический диагноз. Отношение к увлечению американцев психоанализом у писателя весьма ироничное. Содержащееся в первом рассказе сборника лишь в виде намека поэтическое настроение иронии более активно, но опять-таки исподволь внушается читателю во второй новелле.

«Дядюшка Виггили в Коннектикуте».

В русских переводах второй рассказ сборника увидел свет под названиями «Лодыжка-мартышка» и «Лапа-растяпа»[91], мы же вновь прибегаем к дословному переводу названия в интересах философско-эстетического анализа произведения в целом. Итак, Дядюшка Виггили, или, точнее, старый хромой кролик Дядюшка Виггили Длинные Ушки, – главный герой детских книжек известного американского писателя начала XX в. Говарда Гэриса, до сих пор любимых юными читателями США[92]. Старый кролик Дядюшка Виггили страдал ревматизмом и поэтому ходил с костылем. Эта игрушка столь же популярна среди американских детей, как у нас Буратино.

В рассказе «Дядюшка Виггили в Коннектикуте» описана встреча двух университетских подруг, посещавших один и тот же семинар по психоанализу. Обе оставили учебу в 1942 г., а встреча их происходит спустя некоторое время после окончания Второй мировой войны. Одна из подруг, Элоиза – хозяйка добропорядочного средне-буржуазного коннектикутского дома, другая, Мэри-Джейн – ее гостья. Из беседы, во время которой подруги то и дело прикладываются к виски с содовой, выясняется, что Элоиза все еще тоскует по своему погибшему во время войны другу студенческих лет Уолту. Оказывается, воспоминания о нем (это он назвал Элоизу, когда она подвернула ногу, Дядюшкой Виггили и вообще замечательно умел ее развлекать и смешить) теперь единственное, что скрашивает внешне респектабельную, а в действительности унылую жизнь хозяйки дома – жизнь, тоскливость и безотрадность которой она бессильна изменить при всем знании новейших теорий психоанализа.

Ситуация, в которой находится героиня новеллы, как бы воспроизводится в играх ее маленькой дочери Рамоны. Девочка то и дело слышит от матери о погибшем, но незримо постоянно присутствующем в доме Уолте и, в свою очередь, не имея друзей-сверстников (в пригороде, где они живут, все соседи бездетны), придумывает себе несуществующих дружков, которые затем так же, как Уолт, погибают.

Эта параллель восходит к одному из композиционно-стилистических приемов древнеиндийской литературы, так называемому соединению парных строф, трактующих одну тему в контрастных планах, положительном и отрицательном[93]. Пока вымышленные друзья маленькой Рамоны «живы», она всячески заботится о них, предана им всей душой, готова ради них на жертвы, тогда как ее мать, сама того, возможно, не понимая, не более чем тоскует по человеку, с которым ей было приятно и весело проводить время. Иными словами, самоотверженная, «дающая» любовь противопоставлена автором любви эгоистической, «берущей».

Структуру парных строф, по-разному интерпретирующих одну тему, Сэлинджер усиливает к тому же, вводя в новеллу санскритскую риторическую фигуру, которая именуется «подчиненным проявляемым» и подробно описана поэтом и теоретиком «дхвани-раса» Анандавардханой (IX в.) в трактате «Свет дхвани»[94]. Суть этой фигуры такова: выраженное в произведении должно быть более красиво, чем проявляемое, а внушаемому читателю поэтическому настроению надлежит в данном случае отступить на второй план. Поэтическое настроение, пишет Анандавардхана, тут вторично и должно быть «похоже на царя, следующего за своим приближенным во время его свадьбы»[95]. Так и во второй новелле сборника «Девять рассказов»: выраженное в ней – самоотверженная, бескорыстная любовь девочки – более красиво, чем проявляемое – эгоистическое чувство ее матери. Отступившее же подобно царю на свадьбе приближенного: суггестивное поэтическое настроение новеллы «Дядюшка Виггили в Коннектикуте» – смех, ирония (т. е. «раса»-2).

Между прочим, внушению каждого поэтического настроения школой «дхвани-раса» предписано употребление своего цвета, о котором авторам рекомендовалось настойчиво упоминать в ходе повествования. У поэтического настроения эротики, любви («раса»-1) он темный (отчего в рассказе «Отличный день для банановой сельди» доминирует темный цвет океана и темнота подводной пещеры), а у произведений, которые должны суггестивно вызывать эффект смеха, иронии («раса»-2), он белый, потому что с белым цветом, как правило, соотносится смех в индийской символике. У того же Анандавардханы, например, читаем: «А между тем наступил долгий период времени, именуемый летом, и, громко смеясь белым, как цветущий жасмин, смехом, поглотил два месяца поры цветов»[96]. В рассказе «Дядюшка Виггили в Коннектикуте» и это предустановление Сэлинджером тщательно соблюдено: за окнами дома, в котором происходит действие, все покрыто изморозью.

Теоретики школы «дхвани-раса» писали также, что в литературных произведениях, построенных в канонах «раса»-2, т. е. внушающих юмористическое или сатирическое настроение, поведение персонажей или их одежда, или речь должны отклоняться от нормы. В анализируемом рассказе поведение беседующих подруг, которые вначале шутят и смеются вполне естественно, постепенно, под влиянием выпитого, становится все более и более странным. Веселье переходит в истерический смех, а затем в пьяное рыдание.

Древнеиндийская поэтика требует, чтобы скрытый смысл произведения воспринимался подобно тому, как после удара колокола слышится гудение[97]. Анандавардхана сравнивал поэтическое настроение в литературном произведении с нитью, на которой нанизана гирлянда цветов. На суггестивную нить скрытого смысла как бы нанизан и сюжет рассказа «Дядюшка Виггили в Коннектикуте», в котором Сэлинджер путем сложных и тонких ассоциаций стремится внушить читателю заданное поэтическое настроение.

«Перед самой войной с эскимосами».

В согласии с приведенной схемой третий от начала рассказ сэлинджеровского сборника своей композиционно-стилистической системой должен соответствовать правилам создания третьего по счету поэтического настроения в классификации «дхвани-раса», которое обозначено в нашей таблице термином «сострадание».

Тут, однако, следует заметить, что тот или иной термин, которым в этой классификации обозначают поэтические настроения, определяет последние отнюдь не однозначно. Поэтому термины «шока» и «каруна», которыми в классификации обозначена «раса»-3, переводятся не только буквально, т. е. как «скорбь» и «патетика», но и рядом других слов этого же психологического спектра: грусть, печаль, горесть, сострадание, сопереживание, отзывчивость, сочувствие, милосердие.

Необходимо также указать, что наличие в литературных произведениях школы «дхвани-раса» того или иного главного поэтического настроения отнюдь не исключало возможностей внушения читателю других поэтических настроений, т. е. одного или нескольких из оставшихся восьми. «Девять чувств могут быть то главными, то второстепенными, – читаем у академика Щербатского, – смотря по тому, какую они играют роль»[98].

В новелле «Перед самой войной с эскимосами», на наш взгляд, таким второстепенным чувством, внушаемым для усиления главного (сострадания), является поэтическое настроение любви. Читатель должен ощутить, что у пятнадцатилетней Джинни, наряду с состраданием к брату ее соученицы, двадцатичетырехлетнему Фрэнклину, возникает неосознанная ею самою влюбленность. Сюжет новеллы таков. Школьницы Джинни Мэнокс и Селена Графф возвращаются в такси с теннисной тренировки. Они договорились платить за такси пополам, но вот уж четвертый раз Селена этого условия почему-то не выполняет. Обиженная Джинни требует, чтобы та сегодня же возместила ей половину расходов. Поскольку нужной суммы у Селены с собой нет, девочки заходят к Граффам. Должница отправляется за деньгами в комнату матери, а Джинни, не раздеваясь, в пальто, ждет в гостиной, куда входит в поисках домашней аптечки порезавший себе палец бритвой брат Селены Фрэнклин.

Действие рассказа происходит в мае 1945 г., сразу после окончания войны. Фрэнклин, с детства страдавший болезнью сердца, в армии не служил, но все военные годы работал на авиационном заводе. Теперь родители желают, чтобы сын завершил образование, но сам он считает, что возвращаться в колледж ему уже поздно. А что еще делать – не знает. Из разговора с ним Джинни выясняет, что Фрэнклин безответно влюблен в ее старшую сестру, собирающуюся замуж. И Джинни решает, что он просто «лопух», неудачник, но вместе с тем чувствует, что как человек Фрэнклин необычайно кроток и добросердечен. Полагая, что девочка после тенниса проголодалась, Фрэнклин, уходя из гостиной, сует ей сэндвич с курицей. Когда же Селена спустя какое-то время приносит ей деньги, Джинни отказывается их брать под предлогом того, что Селена приносила на тренировку мячи, не требуя никакой компенсации. И еще говорит: «У тебя на вечер никаких особых планов нет? Может, я зайду?»[99]. Селена удивлена такой переменой в Джинни: ведь до этого они не были подругами. Заканчивается рассказ тем, что, выйдя на улицу и опустив руку в карман пальто, чтобы достать кошелек, Джинни находит сэндвич Фрэнклина. Она хочет его выбросить, но почему-то не может этого сделать. И вспоминает, что несколько лет назад ей понадобилось три дня, чтобы заставить себя выбросить пасхального цыпленка, которого она нашла мертвым в опилках, на дне своей корзины для бумаг.

Поэтическое настроение рассказа – сострадание – внушается читателям иначе, чем соответствующие поэтические настроения двух предыдущих новелл. Если там они наращивались постепенно, то здесь использован прием, сформулированный теоретиками «дхвани-раса» следующим образом: «скрытый смысл чувствуется непосредственно одновременно с буквальным»[100]. Анандавардхана описал этот канон метафорически: «Подобно тому как свет светильника не исчезает в тот момент, когда благодаря этому светильнику рождается познание горшка, свет выраженного [не пропадает] при познании проявляемого»[101].

В рассказе «Перед самой войной с эскимосами» нет сложных ассоциаций и композиционно-стилистических фигур. Прост и примененный Сэлинджером прием параллелизма. В гостиной, в промежутке между возвращением Селены и уходом Фрэнклина, появляется приятель последнего Эрик, который в ожидании товарища рассказывает Джинни о бездомном писателе, которого он, пожалев, приютил у себя и познакомил с нужными тому людьми. А кончилось все тем, что новый друг обокрал своего благодетеля и скрылся. Суть параллели состоит в том, что движение чувств у Джинни к Селене и Фрэнклину идет от обиды к состраданию, а во вставном эпизоде (он инкорпорирован в новелле согласно простейшему приему древней поэтики: новый персонаж пришел и рассказал) чувства движутся в обратном порядке – от сострадания к обиде.

Скрытое указание на то, что поэтическое настроение новеллы «Перед самой войной с эскимосами» – «раса»-3, т. е. сострадание, содержится и в имени одной из девочек – Селены, напоминающем о луне. В древнеиндийском же философско-религиозном эпосе, и в частности в «Рамаяне», со светом луны сравниваются сострадание, милосердие. Однако у Сэлинджера тема сострадания вовсе не соотносится с образом Селены. Ее имя в данном случае – так называемое проявляющее слово[102], которое помогает сведущему в санскритской поэтике читателю понять суггестивный смысл произведения. Что же касается введения в текст доминирующего цвета, то «раса»-3 требует серого цвета[103]. В новелле «Перед самой войной с эскимосами» это условие Сэлинджером соблюдено: в двух эпизодах (рассказ Фрэнклина и рассказ Эрика) комнату заволакивает табачный дым.

В 1948 г., когда рассказ «Перед самой войной с эскимосами» впервые появился в журнале «Нью-Йоркер», ряд американских критиков объявили его неудачей Сэлинджера. Но спустя год писатель был удостоен за этот рассказ премии имени О’Генри. А вскоре о нем стали писать, как о литературном произведении, в котором Сэлинджер показал истоки процесса отхода детей от отцов, который в конце 40-х годов в США лишь зарождался.

«Человек, Который Смеялся».

В новелле «Человек, Который Смеялся» рассказ ведется от первого лица. Повествователь, мужчина лет сорока, вспоминает события, свидетелем которых он был девятилетним мальчиком в 1928 г. Вместе с другими детьми он оставался после школы на попечении студента Джона Гедсудски. Последний по договоренности с родителями развлекал ребят, увозя их в своем дышащем на ладан, переделанном из старого продуктового фургона автобусике в один из нью-йоркских парков, где они играли под его руководством в футбол или бейсбол. А по дороге рассказывал им историю о благородном разбойнике по имени Человек, Который Смеялся. Спустя какое-то время в их поездках стала принимать участие очень красивая девушка Мэри Хадсон, подруга Джона. Как теперь понимает рассказчик, Мэри в отличие от Джона, который зарабатывал себе на учебу и жизнь трудом воспитателя, была дочерью очень богатых родителей и встречалась со своим возлюбленным втайне от них. Пока Мэри ездила в автобусе вместе с ребятами и принимала участие в их играх, Человек, Который Смеялся одерживал над своими противниками победу за победой, и его приключения казались нескончаемыми. Но когда Мэри пришлось все-таки расстаться с Джоном, дети услышали из уст своего воспитателя грустный рассказ о том, как Человек, Который Смеялся был пойман своими врагами и в страшных мучениях погиб.

Согласно теории «дхвани-раса» правила воплощения в литературном произведении внушаемого эффекта гнева, ярости («раса»-4) требовали применения целого ряда специфических изобразительно-выразительных средств:

1) усложненной композиции;

2) применения в некоторых местах устрашающего, напыщенного стиля (классическим примером которого являлся центральный эпизод «Махабхараты», где показана битва героев-пандавов с их злейшим врагом Дурьодханой: тут кровь льется рекою, обагряя руки героев, на врага обрушиваются страшные удары палицы и т. п.);

3) доминирования красного цвета[104];

4) употребления различного рода удвоений согласных и длинных, сложных слов.

А теперь посмотрим, сколь точно выполнены эти требования в четвертой по счету новелле сборника «Девять рассказов».

1) В построении сюжета использован сложный параллелизм, композиция, именуемая «системой вложенных друг в друга коробок»: события из жизни Джона Гедсудски, Мэри Хадсон и детей перемежаются с эпизодами истории Человека, Который Смеялся.

2) Вся история Человека, Который Смеялся выдержана в устрашающем, напыщенном стиле. Вот, к примеру, ее концовка: «Горестный, душераздирающий стон вырвался из груди Человека. Слабой рукой он потянулся к сосуду с орлиной кровью и раздавил его. Остатки крови тонкой струйкой побежали по его пальцам; он приказал Омбе отвернуться, и Омба, рыдая, повиновался ему. И перед тем, как обратить лицо к залитой кровью земле, Человек, Который Смеялся в предсмертной судороге сдернул маску»[105].

3) Лицо Человека, Который Смеялся скрывалось под алой маской – из лепестков мака. В конце рассказа бьется по ветру у подножья фонарного столба обрывок тонкой оберточной бумаги алого цвета, очень похожий на эту маску. Кроме того, в истории Человека, Который Смеялся все время льется кровь – само слово «кровь» и различные производные от него повторяются в рассказе Джона десять раз. Таким образом, в новелле действительно доминирует красный цвет.

4) В каждом абзаце новеллы Сэлинджер употребляет в среднем десять слов с удвоенными согласными, а также – на протяжении всего текста – множество трех– и четырехчленных сложных слов[106], а в одном случае сложное слово даже состоит из девяти членов – a some-girls-just-don’t-know-when-to-go-home look[107] (девятичленное сложное санскритское слово употреблено и в том эпизоде из «Махабхараты», о котором шла речь выше).

Наконец, поэтическое настроение гнева, ярости внушается читателю рассказа «Человек, Который Смеялся» самим отношением повествователя к той драме, подлинная суть которой открылась ему лишь спустя многие годы, когда он стал взрослым человеком. Ведь в рассказе явно осуждается неравноправие людей в обществе, где основным регулятором отношений является имущественный ценз. И кстати сказать, эта позиция Сэлинджера отнюдь не вступает в противоречие с установками традиционной индийской поэтики, ибо одно из важнейших условий создания художественных произведений последняя видела не только в приемах гиперболизации, изображении неестественного, фантастического и т. п., но и в реалистическом отражении жизни. На сей предмет существовал даже специальный термин «свабхавокти», введенный основателем санскритского романа Дандином (VII-VIII вв.) и означавший «естественное описание того, что видит поэт»[108].

«В ялике».

В сборнике «Девять рассказов» новелла «В ялике» стоит пятой, а в нашей схеме соотносится с пятым по счету поэтическим настроением мужества. Суггестивность же передачи его читателям связана, согласно правилам теории «дхвани-раса», прежде всего с построением сложного сюжета, повествующего о воинской смелости, мужественных поступках, уверенности в себе, широте взглядов и, наконец, о радости[109]. И в пятой новелле сборника это правило Сэлинджером в точности соблюдено – она сконструирована по канонам детективного жанра и в ее сложном сюжете отражены все названные выше состояния.

Итак, обратимся к сюжету.

В экспозиции новеллы – разговоре между кухаркой и поденщицей, который происходит на кухне загородного дома Тенненбаумов, настойчиво повторяется слово «расстроиться» (Сэлинджер всякий раз выделяет его курсивом), однако, отчего расстроена кухарка, остается неясным. Правда, из дому на озеро сбежал четырехлетний сын Тенненбаумов Лайонел и сидит там в отцовском ялике, покачивающемся у самого конца мостков на привязи под прямым углом к ним. На дворе октябрь, день клонится к вечеру, и на озере никого, как и на его берегу, нет, но чувствуется, что кухарку волнует что-то другое.

Тем временем на кухне появляется мать Лайонела – Бу-Бу Тенненбаум (урожденная Беатриса Гласс), и читатель узнает, что малыш убегает не в первый раз и делает это всегда под влиянием обиды или жалости. Ведет себя мальчик при этом поистине героически. Когда ему исполнилось три года, он удрал в Нью-Йорке в Центральный парк. «Нашли его уже ночью, в двенадцатом часу. А дело было, – рассказывает мать, – в середине февраля. В парке и детей никого не осталось. Разве что, может быть, бандиты, бродяги да какие-нибудь помешанные. Он сидел на эстраде, где днем играет оркестр, и катал камешек взад-вперед по щели в полу. Замерз до полусмерти, и вид у него был до того жалкий…»[110].

Бу-Бу отправляется на озеро и пытается уговорить сына вернуться домой, хочет узнать, что произошло, изменить настроение мальчика. Она изображает себя боевым адмиралом, а сына – одним из его подчиненных, старым морским волком, но мальчик игры не принимает.

«– Ты не адмирал, – послышалось в ответ. – Ты женщина»[111].

Не помогает матери и брошенный в лодку пакетик с цепочкой для ключей, хотя Лайонел о ней давно мечтал. Он швыряет пакетик за борт. А перед тем выбросил в воду маску, в которой нырял его дядя Симор Гласс. Однако вызов во взгляде малыша внезапно уступает место слезам, и он разражается бурными рыданиями. Тогда-то мать, не опасаясь уже, что ребенок, если она будет слишком настойчива, прыгнет в холодную воду, подтягивает ялик к мосткам, спускается в лодку и принимается утешать сына.

Тут только читатель узнает причину его побега, а заодно и причину расстройства кухарки. Оказывается, мальчик услышал, как в разговоре с поденщицей кухарка назвала его отца «большим грязным июдой». Мать встречает это сообщение со спокойным достоинством.

«– Ну, это еще не так страшно, – сказала Бу-Бу, стиснула сына коленями и крепко обняла. – Это еще не самая большая беда. – Она легонько куснула его за ухо. – А ты знаешь, что такое иуда, малыш?

Лайонел ответил не сразу…:

– Чуда-юда… это в сказке… такая рыба-кит…»[112].

В оригинале игра слов, на которой построен рассказ, звучит: «kike-kite» («kike» – «еврей», «kite» – «воздушный змей»), и, таким образом, в английском тексте рассказа слова кухарки «большой грязный еврей» были поняты мальчиком как «большой грязный воздушный змей».

Концовка рассказа радостная. к дому мать и сын «не шли, бежали наперегонки. Лайонел прибежал первым»[113].

Возвратимся, однако, к каламбуру «kike-kite». Помимо звукового сходства этих слов, сыгравшего, как мы видели, в рассматриваемой новелле столь важную сюжетообразующую роль, Сэлинджер, возможно, воспользовался – уже в других целях – полисемией слова «kite». Ведь в английском языке «kite» означает, кроме «воздушного змея», еще и «делать что-либо с необычайной силой». Обыгрывание же разных значений одного слова было не только в принципе широко распространено в древнеиндийской классической литературе[114], но и помогало, в частности (согласно теории «дхвани-раса»), внушению поэтического настроения мужества.

«Потаенными возбудителями» этого настроения считалось также преобладание в произведении померанцевого цвета[115] и – по мнению некоторых теоретиков «дхвани-раса» – употребление сложных слов[116]. Но если использование Сэлинджером многозначности слова «kite» – наше предположение, то двум последним установлениям писатель следовал безусловно. В рассказе находим несколько трехчленных слов типа «matter-of-factly», a померанцевый цвет среди всех других в нем действительно доминирует, выделяется: на дворе бабье лето (по-английски – «Indian summer» – «индийское лето»), золотая осень, и все освещено низким предвечерним солнцем.

«Посвящается Эсме, с любовью и сердоболием».

Еще легендарный Бхарата, основоположник эстетического учения, оформившегося позднее в доктрину «дхвани-раса», разрабатывая теорию драмы, указывал, что секрет успеха драматического действа заключен в неторопливости наращивания заданного поэтического настроения, которое достигается постепенным единением логических результатов происходящего с вариациями вспомогательных психических состояний героев. Лишь вследствие подобного синтеза поэтическое настроение способно пронизать действие от начала до конца, утверждал Бхарата, и с ним были согласны теоретики «дхвани-раса» всех последующих веков[117]. В свою очередь, для каждого поэтического настроения был определен собственный перечень вспомогательных психических состояний. Так, для поэтического настроения страха («раса»-6), которое должно красной нитью пройти (суггестивно) сквозь все действие рассказа «Посвящается Эсме…» (шестого по счету в сэлинджеровском сборнике), подобными психическими состояниями являются уныние, депрессия, тревога, раздражение, безумие, испуг[118]. И этой последовательности смены состояний Сэлинджер придерживается, можно сказать, неукоснительно.

Вот как развиваются события в рассказе «Посвящается Эсме…».

Американский писатель намерен послать в 1950 г. на правах свадебного подарка девятнадцатилетней англичанке Эсме посвященный ей рассказ (его-то мы и читаем). Автор познакомился с Эсме, когда той было тринадцать лет, а он вместе с шестьюдесятью другими американскими солдатами проходил в Девоншире подготовку в школе для разведчиков перед открытием второго фронта в Европе. В школе среди солдат царило уныние, они все чаще писали письма, и «если и обращались друг к другу в неслужебное время, то обычно лишь затем, чтобы спросить, нет ли у кого чернил, которые ему сейчас не нужны».[119].

За несколько часов до отправки солдат в Лондон, где их должны были распределить по дивизиям, готовившимся к высадке, герой рассказа решает выйти, несмотря на скучный косой дождь, из казарм и пройтись по городу. Там-то, сидя в кафе, он и знакомится с Эсме. Девочка зашла в кафе с маленьким братом в сопровождении гувернантки (дети принадлежат к титулованному дворянскому роду) и вскоре вежливо обратилась к солдату, потому что он показался ей чрезвычайно одиноким, а она, по ее словам, вырабатывает в себе чуткость, сердоболие. Эсме рассказывает, что мать их умерла, а отец погиб в Северной Африке на войне. На руке у девочки – непомерно большие мужские часы типа хронометра, которые принадлежали ее отцу. Выяснив, что ее новый знакомый – начинающий писатель, она просит его написать когда-нибудь специально для нее рассказ, в котором бы говорилось про сердоболие. А узнав, что с американцем ей больше встретиться не придется, девочка берет у него адрес и обещает написать ему на фронт письмо. На прощанье Эсме учтиво желает ему вернуться с войны невредимым и сохранить способность «функционировать нормально». Так кончается первая часть рассказа.

Во второй части читатель встречается уже со старшим сержантом Иксом, и повествование теперь ведется не от первого лица, как вначале, а от третьего[120]. Однако понятно, что рассказчик в первой части и старший сержант Икс – одно и то же лицо. Дело происходит в Германии спустя несколько недель после окончания второй мировой войны, поздним вечером. Икс только что вернулся из госпиталя, где находился ввиду нервного расстройства, ибо, пройдя войну, не сохранил способности «функционировать нормально». Впрочем, пребывание в госпитале, видимо, не слишком ему помогло – он все еще находится в состоянии тяжелой депрессии. Сидя за столом, Икс пытается читать роман, но вынужден перечитывать по три раза каждый абзац, каждую фразу. Его охватывает тревога: ему кажется, «будто мозг его сдвинулся с места и перекатывается из стороны в сторону, как чемодан на пустой верхней полке вагона»[121]. На столе перед Иксом навалом лежат прибывшие на его имя десятка два нераспечатанных писем и несколько нераскрытых посылок. Он живет в квартире, где вскоре после победы над фашизмом была арестована по приказу командования дочь хозяев – нацистка. Отложив роман, Икс открывает принадлежавшую той книгу Геббельса и перечитывает сделанную ею на первой странице надпись: «Боже милостивый, жизнь – это ад». Далее в рассказе читаем: «В болезненной тишине комнаты слова эти обрели весомость неоспоримого обвинения, классической инвективы. Икс вглядывался в них несколько минут, стараясь им не поддаваться, а это было очень трудно. Затем взял огрызок карандаша и с жаром, какого за все эти месяцы не вкладывал ни в одно дело, приписал внизу по-английски: «Отцы и учители, мыслю: Что есть ад?» Рассуждаю так: «Страдание о том, что нельзя уже более любить»». Он начал выводить под этими словами имя Достоевского, но вдруг увидел – и страх волной пробежал по всему его телу, – что разобрать то, что он написал, почти невозможно»[122].

В это время с шумом распахивается дверь, и в комнату входит капрал Зед – напарник Икса по джипу и постоянный его спутник во всех военных кампаниях с первого дня высадки на континент. Зед – здоровенный грубый самодовольный детина, вызывающий у Икса неистовое раздражение. Впрочем, и у Зеда в одном из последних боев было нечто вроде приступа безумия – во время долгого артобстрела, лежа в яме рядом с джипом, он в упор пальнул из пистолета в кошку, вскочившую на кузов машины. Глядя на Зеда, который зовет его пойти послушать вместе радио, Икс чувствует приступ тошноты, а после его ухода смотрит на дверь, затем кладет голову на руки и закрывает глаза. «Прошло еще несколько минут, наполненных пульсирующей болью, и когда он опять приподнял веки, перед его сощуренными глазами оказалась нераспечатанная посылочка в зеленой бумаге»[123]. Икс нехотя вскрыл ее и увидел письмо от Эсме и часы ее отца. Девочка посылала их ему на счастье, как талисман, когда еще шла война, и посылка бесконечно скиталась вслед за ним по различным воинским частям. Взяв часы и обнаружив, что при пересылке стекло треснуло, Икс думает с испугом, нет ли там еще каких-либо повреждений? Завести часы и проверить их у него не хватало духу. «Потом, внезапно, как ощущение счастья, пришла блаженная сонливость»[124]. А вслед за нею – и мысль о том, что у него безусловно есть шанс вновь обрести возможность «функционировать нормально».

Итак, все шесть вспомогательных психических состояний (уныние, депрессия, тревога, раздражение, безумие, испуг), связанных с неторопливым движением сюжета, в новелле налицо. Соблюден и ряд других правил внушения поэтического настроения страха. В эстетическом восприятии читателя доминирует предписанный для этого настроения черный цвет: в первой, «английской», части рассказа то и дело настойчиво упоминается, что на дворе темно, ибо погода стоит ужасная, мрачная, беспрерывно льет дождь; во второй, «германской», части время действия – поздний вечер, о чем автор опять-таки ни на минуту не дает забыть читателю. Введено в рассказ также принадлежащее к комплексу средств внушения поэтического настроения страха длинное сложное слово – a few don’t-tell-me-where-to-put-my-feet seconds[125].

Итак, Сэлинджер, как видим, вновь придерживался предписанной школой «дхвани-раса» технологии формирования заданного поэтического настроения, в данном случае настроения страха («раса»-6). Но каково проявляемое значение (дхвани) анализируемого рассказа? Тут надо учесть, что третий тип дхвани[126] подразделялся, в свою очередь, на два вида: 1) когда словами выражено одно, а сказать хотят совсем другое; 2) когда выраженное словами совпадает с тем, что хотят сказать (но подчинено другому намерению)[127]. С первым таким видом мы и сталкиваемся в рассказе «Посвящается Эсме», ибо психическое состояние страха, ужаса рассматривалось древнеиндийской философией как следствие заблуждения, причина которого – вера в реальность видимого мира, в реальность человеческой жизни. Между тем, и внешний мир, и воспринимающие его индивиды считались в древнеиндийской философии иллюзорными[128]. A коль скоро вся наша жизнь лишь иллюзия (майя), то как может философ, мудрец испытывать перед чем-либо страх, приходить от чего-либо в ужас, т. е. переставать «функционировать нормально»?

Таким образом, если для читателя, не знакомого с установками традиционной индийской поэтики и основными категориями древнеиндийской философии, рассказ «Посвящается Эсме» предоставляет возможность для самых разнообразных толкований (чем, собственно, и занималась со времени его опубликования критика), то с позиций названных учений он трактуется совершенно однозначно: осознав иллюзорность своего существования, сержант Икс избавился от страха. Короче – словами выражено одно, а подразумевалось прямо противоположное.

К этому же виду дхвани принадлежит и открывающий сборник рассказ «Отличный день для банановой сельди». Ведь в нем, как мы помним, автор, в отличие от «неосведомленного читателя», трагическое усматривает вовсе не в смерти, а в жизни.

«И эти губы, и глаза зеленые».

Опубликованный в 1951 г. рассказ «И эти губы, и глаза зеленые» был вскоре включен в «Антологию знаменитых американских рассказов» и вызвал многочисленные отклики. Из числа последних нам хотелось бы выделить суждения двух американских критиков – А. Кейзина и Дж. Хейгопиена, каждый из которых отмечал, что рассказ пронизывает чувство отвращения[129]. Выделяем же мы их суждения потому, что именно на такую реакцию и рассчитывал, как нам кажется, Сэлинджер. Ведь «И эти губы, и глаза зеленые» – седьмой по счету рассказ сборника и, следовательно, должен соответствовать седьмому по счету поэтическому настроению, каковым, по классификации «дхвани-раса», и является отвращение («раса»-7).

В индийской поэтике этот канон обусловлен рядом довольно сложных правил, и теоретики «дхвани-раса» объясняют их сложность тем, что в литературных произведениях, где царит эмотивный эффект отвращения, подразумеваемое и выраженное находятся в глубоком противоречии, т. е. чувство отвращения к происходящему внушается читателю посредством совершенства формы. Или, иначе говоря, вызывая эмотивный эффект отвращения, писатель, за счет высокого мастерства обрисовки безобразного, доставляет читателю поэтическое удовольствие, эстетическое наслаждение. А для того чтобы выполнить эту задачу, художнику надлежало руководствоваться так называемым «правилом соответствия». С другой же стороны, следование этому правилу осложнялось тем, что некоторые поэтические настроения считались несовместимыми. Так, например, по теории «дхвани-раса» поэтическое настроение отвращения («раса»-7) несовместимо с поэтическим настроением любви («раса»-1). Но, если все-таки автор хотел (как это мы далее увидим у Сэлинджера) эти несовместимые настроения в своем произведении объединить, он должен был одно из них (в данном случае – настроение любви) ослабить или, как формулировал Анандавардхана, ни в коем случае «не доводить до полного расцвета»[130]. Канон «раса»-7 говорил еще, что создание поэтического настроения отвращения невозможно, если в текст произведения не введены такие психические состояния героев, как возбуждение, тоска, а также – ощущение страха, тревоги и предчувствие чего-то неприятного.

Но обратимся к сюжету рассказа. Поздней ночью седовласый, холеный и еще вполне моложавый, преуспевающий адвокат Ли спрашивает свою любовницу, синеглазую красавицу Джоан, не возражает ли та, если он поднимет трубку неожиданно зазвонившего у их постели телефона. Все дальнейшее представляет собой два телефонных разговора Ли с мужем Джоан – его приятелем и коллегой Артуром. Последний звонит из дому, желая выяснить, не знает ли его друг, с кем уехала Джоан с многолюдного раута, на котором все они присутствовали вечером. Ли советует другу не волноваться, держать себя в руках, расслабиться и спокойно ждать возвращения супруги. Она, видимо, уехала, говорит он, с их общими знакомыми Элленбогенами – любителями повеселиться в ночных нью-йоркских клубах. Так что Артур, мол, просто делает из мухи слона. Но возбужденный муж говорит, что всякий раз, возвращаясь с работы домой, он еле сдерживается, чтобы не искать по стенным шкафам спрятанного там полицейского, лифтера или курьера – словом, кого-либо из возлюбленных жены. Шокированный Ли не хочет в это верить, утверждая, что Джоан слишком умна и у нее слишком хороший вкус, чтобы «опуститься» до лифтера или рассыльного. Артур же стремится убедить друга, что у Джоан животные инстинкты много сильнее ума. Тогда седовласый адвокат, глядя на лежащую рядом с ним красавицу с темно-синими глазами, переводит разговор на другую тему. Он спрашивает, чем закончилось у Артура в суде его последнее дело. Выясняется, что Артур процесс проиграл, так как адвокат противной стороны привел в суд горничную с охапкой гостиничных простынь, на которых красовались следы от раздавленных клопов. Итак, Артур, проиграв дело, теперь предчувствует в страхе и тоске, что хозяин отелей, адвокатом которого он является, откажется от его услуг. Ли снова пытается успокоить друга, но тот начинает возбужденно рассказывать, что прошлым летом окончательно собрался развестись с Джоан, но в последний момент не нашел в себе сил сделать это, хотя и понимает, что он ей не пара: у него слишком слабый характер, а Джоан нужен грубый молчаливый мужлан, который бы время от времени ее поколачивал. Ли и тут пытается разубедить друга, но тот объясняет, что Джоан не только не уважает его, но и нисколечко не любит. А он всякий раз, когда решает покончить с этой женитьбой, вспоминает, как ухаживал за Джоан и посылал ей стихи, в которых были строки о прекрасных губах и зеленых глазах. Эти зеленые глаза почему-то ассоциировались у Артура с глазами Джоан, хотя у той они вовсе не зеленые, а синие. Разговор окончен, и Ли кажется, что он вел его не совсем удачно, о чем он и сообщает Джоан. Но, когда та пытается успокоить любовника, телефон звонит снова. Это Артур, который говорит радостным голосом, что все в порядке: Джоан только что возвратилась домой, а он хотел бы, если, конечно, Ли не против, посоветоваться по своим адвокатским делам. Однако, сославшись на головную боль, Ли просит друга перенести разговор на утро, а когда Джоан обращается к нему с каким-то вопросом, долго молчит, а потом просит оставить его в покое.

Такова нехитрая, на первый взгляд даже банальная ситуация рассказа «И эти губы, и глаза зеленые». Но почему же он сразу вошел в антологию лучших американских произведений этого жанра? Разумеется, благодаря тому, что своей жизненностью, художественным совершенством хватает, как говорится, читателя за душу. Банальный сюжет опять-таки вовсе не противоречит установкам теории «дхвани-раса». «Сообразность с общеизвестным – вот высшая тайна расы»[131], – писал Анандавардхана.

Подытожим наши наблюдения в области поэтики рассказа «И эти губы, и глаза зеленые». Во-первых, «настроение любви», согласно «правилу соответствия», не расцветает в нем полностью, а во-вторых, в композиции сюжета четко выстроены все обусловленные комплексом «раса»-7 вспомогательные психические состояния персонажей: возбуждение, тоска, ощущение страха, тревоги и предчувствие чего-то неприятного.

Для воссоздания в художественном произведении поэтического настроения отвращения в традиционной индийской поэтике существовало еще несколько менее важных рекомендаций: разрешалось употребление неприятных для слуха слов; считалось, что «раса»-7 «высвечивается», «освещается»[132] в тексте также благодаря фонемам «ш», «с» в сочетании с «р», «дх»; признавалось целесообразным доминирование темно-синего цвета.

И снова-таки, как во всех предыдущих случаях, Сэлинджер эти рекомендации соблюдает: в рассказе многократно встречаем неблагозвучные слова «ash» (пепел) и «ashtray» (пепельница) – Джоан и ее любовник беспрерывно курят, и вся постель усыпана пеплом; весь текст пронизывают бесчисленные сочетания согласных типа «грхд», «штр» и др. (так, слово «gray-haired» – седовласый – употреблено более тридцати раз); уже в начале новеллы сказано, что глаза у Джоан темно-синие (почти фиолетовые), и потом сообщение об их цвете настойчиво сопровождает читателя на протяжении всего текста.

Остается разъяснить лишь «темное место» новеллы, о котором мы упоминали в начале главы. Название рассказа «И эти губы, и глаза зеленые» – строка из стихотворения, напоминавшего Артуру о Джоан. И вместе с тем на протяжении всего текста подчеркивается, что глаза у Джоан синие. С позиций санскритской поэтики этот феномен объясняется очень просто. В английском языке и в переводе на русский здесь исчезла игра слов, а последняя – один из самых распространенных художественных приемов древнеиндийской литературы. Но прежде чем пояснить игру слов «зеленый – синий», следует заметить, что в санскритской литературе данный прием строился, в отличие от европейской, не на каламбуре, а на свойственной санскриту многозначности слова, полисемии. Игра слов «глаза зеленые – глаза синие» понятна читателю, знакомому с санскритом, ибо там оба эти цвета обозначались одним словом – «нила». Использована же эта игра слов Сэлинджером, на наш взгляд, в качестве криптограммы[133].

«Голубой период де Домье-Смита».

Тридцатидвухлетний художник, чьи сознательные детские годы и ранняя юность прошли в Париже, вспоминает не совсем обычный эпизод из своей жизни, относящийся к 1939 г., когда ему было девятнадцать лет, и он после смерти матери вернулся с отчимом в Нью-Йорк. Американская жизнь казалась ему чужой и враждебной, а окружающие люди вызывали неистовое раздражение. В Нью-Йорке юноша живет с отчимом в дорогом отеле и посещает художественную школу. Как-то он прочел в одной квебекской газете объявление: дирекция заочных курсов живописи «Любители великих мастеров» в Монреале приглашает на работу квалифицированных преподавателей с безукоризненной репутацией, знающих английский и французский языки. Директор курсов месье Йошото, бывший член Императорской академии изящных искусств в Токио, предлагает желающим срочно прислать на его имя заявления и образцы работ. Юноша решает, что лучшего кандидата, чем он, не найти, и немедленно посылает заявление, в котором в числе целого ряда выдуманных фактов своей биографии сообщает, что зовут его Жан де Домье-Смит, что Пабло Пикассо – давний друг его семьи, а сам он известнейший во Франции художник. к концу недели пришел положительный ответ от месье Йошото, и радостно взволнованный де Домье-Смит телеграфирует (за счет отчима, конечно), что выезжает в Монреаль.

На перроне в Монреале его встретил маленького роста японец с непроницаемым выражением лица. А юный Домье-Смит от радости улыбался до ушей, причем никак не мог ни пригасить, ни тем более стереть эту улыбку. Ехать до курсов, которые помещались на втором этаже унылого неухоженного домика в самом неприглядном районе Монреаля, пришлось довольно долго. Школа находилась прямо над магазином ортопедических принадлежностей.

Когда месье Йошото и его новый сотрудник вошли в помещение школы – одну большую комнату с крохотной незапиравшейся уборной, их встретила крупная седовласая дама, похожая скорее на малайку, чем на японку, которая подметала в помещении пол. Это была мадам Йошото, а весь персонал школы, как оказалось, состоит из японо-малайской четы и их нового сотрудника.

Работа заключалась в том, чтобы вносить поправки в присланные десятком заочников рисунки и отсылать их обратно со своими замечаниями. Среди рисунков, которые месье Йошото поручил поправить Домье-Смиту, оказалась работа монахини – сестры Ирмы, выказавшей недюжинные художественные способности и даже талант. Юноша приходит в величайшее воодушевление и всю ночь напролет пишет сестре Ирме длиннейшее письмо, в котором не только хвалит ее работу, но и предлагает встретиться с нею лично. Он отправляет письмо, «буквально ошалев от радости»[134].

Внеслужебные часы он проводил в центре Монреаля и старался питаться в местных кафе, так как не вполне чистоплотная малайско-японская стряпня мадам Йошото, как и привычка супругов беседовать за едой по-японски, наводила на рассказчика немыслимую тоску. В ожидании ответа от сестры Ирмы жизнь казалась юному художнику столь же беспросветно унылой, как витрина ортопедического магазина. Последняя представлялась ему садом, в котором растут одни эмалированные горшки, подкладные судна и бандажи для больных грыжей. Но ответ от сестры Ирмы так и не пришел. Вместо него месье Йошото вручил вскоре своему юному коллеге письмо, полученное от настоятельницы монастыря, доводившее до сведения главы курсов «Любители великих мастеров», что сестре Ирме дальнейшие занятия на этих курсах запрещаются. Домье-Смит в отчаянии пишет сестре Ирме снова, но так письма и не отправляет, ибо его неожиданно посетило мистическое озарение, изумление, откровение. Случилось это вечером у витрины магазина ортопедических принадлежностей. В окне горел свет, и молодая женщина меняла бандаж на манекене. «И вот тут-то оно и случилось. Внезапно (я стараюсь рассказать это без всякого преувеличения) вспыхнуло гигантское солнце и полетело прямо мне в переносицу со скоростью девяноста трех миллионов миль в секунду. Ослепленный, страшно перепуганный, я уперся в стекло витрины, чтобы не упасть. Вспышка длилась несколько секунд. Когда ослепление прошло, девушки уже не было, я в витрине на благо человечеству расстилался только изысканный, сверкающий эмалью цветник санитарных принадлежностей. Я попятился от витрины и два раза обошел квартал, пока не перестали подкашиваться колени. Потом, не осмелившись заглянуть в витрину, я поднялся к себе в комнату и бросился на кровать. Через какое-то время (не знаю, минуты прошли или часы) я записал в дневник следующие строки: «Отпускаю сестру Ирму на свободу– пусть идет своим путем. Все мы монахини»[135].

Таково содержание восьмой новеллы сборника «Девять рассказов». А теперь посмотрим, в какой мере оно соотносится с формальными требованиями воплощения «раса»-8 – поэтического настроения изумления, откровения. Согласно теории «дхвани-раса», внушение этого настроения производится путем описания целой гаммы переживаний героя, начиная с ощущения беспокойства, неустроенности до прихода, в конце концов – через радость, возбуждение и самое изумление, откровение – к удовлетворенности. Все эти состояния Домье-Смита мы и находим в рассказе. Вначале он неспокойно чувствует себя в Нью-Йорке, затем радуется месту преподавателя заочных курсов в Канаде, испытывает воодушевление, возбуждение, обнаружив талант у монахини Ирмы, и, познав состояние величайшего изумления и откровения, приходит в итоге к удовлетворенности, по-новому начиная относиться к тем жизненным проблемам, которых раньше не понимал и которые казались ему неразрешимыми. Что и подчеркивается концовкой рассказа: «Хотя развязка получается очень неинтересная, придется упомянуть, что не прошло и недели, как курсы «Любителей великих мастеров» закрылись, так как у них не было соответствующего разрешения (вернее, никакого разрешения вообще). Я сложил вещи и уехал к Бобби, моему отчиму, на Род-Айленд, где провел около двух месяцев – все время до начала занятий в Нью-Йоркской художественной школе – за изучением самой интересной разновидности всех летних зверушек – американской девчонки в шортах»[136].

В духе «раса»-8 выдержан в рассказе «Голубой период де Домье-Смита» и «доминирующий цвет» этого поэтического настроения – желтый. Правда, впрямую желтый цвет в тексте не фигурирует, но, благодаря многократным появлениям «на сцене» Йошото с супругой и упоминаниям о том, что они представители «желтой расы», «доминирующий цвет» постоянно присутствует в сознании читателей.

Рассказ «Голубой период де Домье-Смита» вызвал оживленнейшие комментарии литературной критики всех направлений, причем особое внимание привлек загадочный на первый взгляд эпизод озарения молодого художника у витрины с ортопедическими принадлежностями. Суждения по этому поводу высказывались с позиций фрейдизма, экзистенциализма, мистицизма и т. д. Нам представляется наиболее доказательной концепция американских критиков Бернис и Сэнфорда Голдстейн, полагающих, что Сэлинджер в данном случае описал ощущение Домье-Смита как откровение религиозное в духе внеинтеллектуального просветления – сатори – в японском дзэн-буддизме.[137] Дзэн учит, что просветление, т. е. «новый взгляд на жизнь, на свое место в ней, новое отношение к действительности», может быть доступно каждому, а толчком к нему способно «послужить любое сильное переживание, потрясение, сильное впечатление»; вызвать сатори можно, однако, и другими способами, например применением загадок-коанов и в процессе труда: «Если человек стремится довести свое дело, какой бы характер оно ни носило, до художественного совершенства», считают учителя дзэн, он также вполне может достигнуть состояния сатори[138]. Именно этот путь избирает для своего героя Сэлинджер, соединяя религиозно-философские построения индуизма и теорию «дхвани-раса» с постулатами японского дзэн-буддизма.

«Тедди».

Согласно теории «дхвани-раса» «девятое» поэтическое настроение – спокойствие, ведущее к отречению от мира, зиждется на изображении безразличия героя (или героев) к мирским делам и вещам. Мы уже упоминали, что введение в VIII-IX вв. в регистр традиционной индийской поэтики нового, «девятого» поэтического настроения (его еще называют «покой») связано с именем Удбхаты[139]. Добавим, однако, что нововведение Удбхаты в течение долгого времени оспаривалось некоторыми теоретиками, считавшими его надуманным. Дискуссии на эту тему время от времени возобновлялись вплоть до XIII в. Но, например, Анандавардхана, поддерживая нововведение Удбхаты, указывал, что «раса»-9 – поэтическое настроение спокойствия, отречения от мира – действительно может быть внушено и что для него прежде всего характерно «полное угасание ощущения своего «я»»[140]. Состояние спокойствия описывается также Анандавардханой как блаженство, «возникающее в результате освобождения от жажды жизни»[141].

В последней новелле сборника «Девять рассказов» – «Тедди» – все эти установки скрупулезнейшим образом соблюдены.

Однако обратимся к содержанию рассказа, которое мы передадим подробнее, чем делали это в других случаях, поскольку оно охватывает в значительной мере философскую проблематику сборника в целом. В октябре 1952 г. десятилетний мальчик Тедди Макардль вместе с отцом, матерью и шестилетней сестрой возвращается на пароходе в Америку после поездки по Европе. В самом начале рассказа мы видим этого худенького мальчика с большой, давно не стриженной головой и тонкой, как тростник, шеей, в грязных белых теннисных туфлях, без носков, в полосатых из индийского льна[142] шортах, которые для него слишком велики, и в застиранной майке с дыркой на плече, высунувшимся из иллюминатора утром в каюте его родителей. Он говорит, что день будет отличный, а затем наблюдает, как за бортом тонут в морской воде сброшенные с верхней палубы апельсиновые корки. Тедди говорит, что если бы не видел их, то и не знал бы о существовании этих корок, а когда они потонут, то останутся существовать лишь в его сознании. На одной из двух коек лежит отец Тедди, актер нью-йоркского радио, он раздражен как рассуждениями, так и поведением сына, всячески ругает его, требуя, чтобы тот слез с чемодана (Тедди стоит на новеньком кожаном отцовском чемодане), отошел от иллюминатора, да и вообще убрался бы прочь из каюты. Тем более что в половине одиннадцатого у Тедди и у его сестренки Бупер[143] урок плавания. Тедди не обращает ни малейшего внимания на реплики отца, он беседует с лежащей на второй койке матерью и рассказывает ей, что вместе с ними плывет в Америку университетский преподаватель, который слышал, как на одной вечеринке в Бостоне проигрывали ленту с записью беседы с Тедди.

Оказывается, что Тедди – десятилетний мудрец, провидец, что магнитофонные ленты с записями его рассуждений с интересом слушают университетские профессора. Отец иронизирует над сверхъестественными способностями сына, а заодно и над женой, которая поощряет демонстрирование этих способностей на людях.

Тут же выясняется, что Тедди дал поиграть сестре отцовский фотоаппарат, «лейку», и отец приказывает немедленно принести фотокамеру в каюту. Перед уходом Тедди небрежно целует в щеку мать, аккуратно собирает с ночного столика разбросанные отцом окурки и смахивает рукой пепел, вытерев затем руку о шорты. В конце концов он уходит, сказав, что после того, как уйдет, он останется существовать только в сознании всех его знакомых, как апельсиновая корка.

Последующие события развиваются уже на двух палубах океанского лайнера. На спортивной палубе Тедди находит сестру – существо хотя еще и малолетнее, но злобное и жестокое. Маленькая Бупер ненавидит мать, брата, играющего с нею маленького мальчика, да и вообще «всех в этом океане»[144]. Тедди посылает ее с «лейкой» в каюту родителей, но предупреждает, чтобы через полчаса она пришла на урок плавания в бассейн.

Далее мы видим Тедди на палубе для отдыха, где он садится в шезлонг, чтобы сделать несколько записей в дневнике. Под датой – 28 октября 1952 г. – среди других записей он пишет следующее: «Это случится либо сегодня, либо 14 февраля 1958 года, когда мне будет шестнадцать. Смешно даже упоминать об этом»[145].

Однако мальчик не замечает, что за ним наблюдают. Это тот самый преподаватель, о котором он беседовал с матерью. Он называет свое имя – Боб Никольсон – и спрашивает Тедди, что они делали в Европе. Оказывается, Тедди с матерью ездили в Эдинбург и в Оксфорд, где его интервьюировали университетские профессора, съехавшиеся со всей Европы.

Тедди ведет беседу с Никольсоном в спокойной, даже апатичной манере и вдруг произносит два японских стихотворения, чтобы показать, насколько те лишены эмоций: «Ничто в голосе цикады не указывает на то, скоро ли она умрет» и «По этой дороге никто не идет в это предосеннее время»[146], Он хотел бы знать, говорит Тедди, почему люди расходуют столько сил на проявление эмоций. Мой отец, продолжает он, волнуется даже тогда, когда читает газету. «А у тебя не бывает эмоций?» – спрашивает Никольсон и получает ответ, что Тедди не знает даже, для чего эмоции нужны. Тогда Никольсон спрашивает, любит ли Тедди родителей, и получает утвердительный ответ, но с оговоркой, что это любовь совершенно другого рода, чем думает Никольсон, и ее, скорее, можно обозначить понятием «родственная близость»[147]. Я хотел бы, говорит Тедди, чтобы родителям было хорошо, пока они живы, так как они любят хорошо проводить время. Что же касается родительской любви, то они скорее любят причину, по которой им следует любить своих детей.

Далее Никольсон спрашивает, правда ли, что Тедди верит в ведантистскую теорию о перевоплощении, верит, что в прошлом воплощении он был в Индии святым. Это отнюдь не просто теория, отвечает Тедди, и он сам был не святым, а всего лишь индивидом, который делал большие успехи в духовном совершенствовании личности, но, встретив женщину, прекратил медитацию и в наказание в новом существовании родился американским мальчиком. А в Америке, продолжает он, очень трудно заниматься медитацией и самоусовершенствованием[148]. Когда ему было шесть лет в нынешнем воплощении, рассказывает Тедди далее, он понял, что все есть бог, что бог во всем. Он просит Никольсона поднять руку и спрашивает, откуда мы можем знать, что это действительно рука и что она действительно существует. Никольсон начинает волноваться и пытается доказать с позиций логики, что это его рука и что она существует. Но Тедди невозмутимо отвечает, что библейский Адам в свое время съел не яблоко, а логику, отчего люди с тех пор не перестают логически мыслить. И все дело в том, что большинство людей не хочет видеть существа своего бытия, которое заключено в их жажде новых воплощений, желании вновь и вновь рождаться и умирать. Они все время хотят получать новые и новые тела, вместо того чтобы остановиться и слиться с божественной субстанцией.

А правда ли, спрашивает Никольсон, что ты сообщил всем профессорам, которые тебя интервьюировали, дату смерти каждого из них? Нет, говорит Тедди, я только сказал им время и место, когда и где они должны вести себя очень, очень осторожно. Все эти профессора просто-таки заставляли Тедди сказать им, когда они умрут, но он отвечал осмотрительно, поскольку понимает, что, несмотря на то, что они преподают историю религии и философию, все они тем не менее очень боятся смерти.

«Какая глупость, – сказал он. – Все, что от тебя требуется, это вынуть щеколду из тела, когда умрешь. Черт возьми, каждый делал это тысячи и тысячи раз. А то, что они этого не помнят, вовсе не означает, что они этого не делали. Какая глупость»[149].

Далее Тедди говорит, что, допустим, через несколько минут должен начаться урок плавания и, когда он будет стоять на краю бассейна и будет смотреть вниз, поскольку из бассейна выпустили воду, его сестра подойдет сзади и толкнет его. Он, может быть, упадет, ударится головой о дно бассейна и моментально умрет. Так может случиться, говорит Тедди, потому что сестра еще маленькая девочка, и она прошла только через небольшое количество воплощений. Но разве моя смерть будет трагичной, спрашивает он далее, разве следует ее бояться?

Это не будет трагедией, с твоей точки зрения, отвечает Никольсон, но это очень опечалит твоих родителей. Да, соглашается Тедди, но только потому, что у них эмоциональное отношение ко всему, что происходит в жизни. А в действительности жизнь – это иллюзия.

Тедди поднимается, чтобы идти на урок плавания, но Никольсон просит его ответить еще на один вопрос – о том, не нужно ли изменить систему образования. Да, говорит Тедди, следовало бы собрать вместе всех детей и научить их медитации. А до этого заставить их забыть все, чему их учили родители. Я бы объяснил им, продолжает он, что слон большой только по сравнению с чем-то, с собакой, например, или с женщиной. Я бы просто показал им слона, траву и т. д. Я бы не говорил, что трава зеленая, потому что цвета – это только слова. И вообще я заставил бы их забыть о логике, которой их кормят родители и все остальные. Но тогда ты воспитал бы поколение невежд, возражает Никольсон. Они будут не более невежественны, чем слон или трава, отвечает мальчик. Никольсон пытался получить ответ еще на несколько вопросов, задержать Тедди, но мальчик пожал ему руку, попрощался и быстро двинулся в сторону бокового нефа корабля.

Никольсон сидел неподвижно несколько минут, затем поднялся и пошел за Тедди. Но, миновав несколько палуб и приблизившись к тяжелой металлической двери с надписью «Бассейн», услышал за нею резкий визг и по голосу определил, что закричала маленькая девочка. На чем рассказ и заканчивается, оставляя читателя в неведении, исполнилось ли предсказание Тедди о его смерти в этот день.

Мы уже говорили, что сборник «Девять рассказов» предназначен автором для двух категорий читателей. Для широкого их круга и для небольшой группы людей, в той или иной степени знакомых с основами традиционной индийской поэтики и религиозной философии. Но, думается, и немалое число представителей первой группы, читая рассказ «Тедди», несомненно поймут, что в беседе с Никольсоном на философские темы юный мудрец весьма популярно излагает не что иное, как главные постулаты индуизма.

Здесь и догмат о вечном круговороте жизни, т. е. вера в перевоплощение, и связанный с этой верой постулат о возмездии-воздаянии (карма) за все хорошие и дурные поступки. Здесь и учение о единстве человеческой души с вселенским всеобщим первоначалом, вселенской сущностью, ибо от дальнейшего круговорота все новых и новых воплощений может быть освобожден согласно индуистским верованиям только человек, полностью постигший это единство. «Мне было шесть лет, когда я увидел, что все – это бог, – говорит Никольсону Тедди, – и у меня волосы стали дыбом, и все такое прочее… Это, помню, случилось в воскресенье. Моя сестра тогда была совсем еще крошкой, и она пила свое молоко, как вдруг я внезапно понял, что она – бог и молоко – бог. Я хочу сказать, что все ее действия означали, что бог вливается в бога, если вы, конечно, улавливаете значение этой идеи»[150]. А мысль о том, что все многообразие мира и самое жизнь – иллюзия, Тедди излагает своему собеседнику в виде притчи о собаке, принадлежащей инструктору физкультуры на пароходе Свену. Звучит эта притча примерно так. Если Свену приснится, что его собака издохла, он будет во сне очень страдать, так как любит ее. Но, проснувшись, будет счастлив, ибо поймет, что это был лишь сон. Однако если бы собака действительно сдохла, суть дела ничуть бы не изменилась, но только Свен об этом ничего бы не знал, поскольку того, что многообразие жизни – всего лишь иллюзия, он не понимает. Сообщает Тедди, как мы помним, Никольсону и о том, что любовь к женщине мешает мужчине выполнить свой долг, т. е. заниматься самоусовершенствованием, самопознанием, которое приводит в конечном счете по индуистской вере к слиянию с божественной субстанцией.

Примечательно, что в рассуждениях юного мудреца Сэлинджером как бы соединен ряд положений различных индийских философских школ. Однако это отнюдь не изобретение писателя – устами Тедди изложены фактически попытки двух индийских мыслителей XIX в. – Сарасвати (1824-1883) и Вивекананды (1863-1902) – «эклектически соединить в своем учении концепции основных школ древнеиндийской философии»[151].

При всем том, конечно, парафраз индуистских религиозных учений в рассказе «Тедди» отнюдь не самоцель. Ведь в последнем, девятом по счету, рассказе сэлинджеровского сборника выражено, в сущности, причем впрямую, «открытым текстом», все то, что в первом рассказе этого сборника («Отличный день для банановой сельди») составляло его дхвани – проявляемое значение. Напомним, что скрытый смысл этого рассказа заключался в том, что самоубийство Симора Гласса – акт вовсе не печальный, т. e. не трагический итог «ошибочной» любви, неудачной женитьбы, полнейшего неприятия своего окружения и т. п., а один из этапов на пути спасения личности в духе индуизма, сиречь на пути к отрешению от всяческих желаний, слиянию с высшим абсолютом, вознесению над радостью и печалью, жизнью и смертью. Короче – на пути к нирване.

На том же «пути» мы застаем и юного мудреца Тедди Макардля. Таким образом, в конце книги, девять рассказов которой композиционно расположены в форме кольца, как бы повторен тот же религиозно-философский мотив, что звучит в ее начале, – мотив добровольной смерти героя как осознанного им этапа на пути к нирване[152]. Разница лишь в том, что в начале книги мотив этот «доносится, как отзвук, как эхо, которое не всякий способен услышать», т. е. выступает в виде затаенного, не выраженного словами эффекта, а в конце, напротив, передается читателю посредством другого вида дхвани, в котором выраженное словами как раз и «есть то, что хотят сказать, но подчинено другому» (т. е. внушению определенного настроения)[153].

Повести о Глассах.

В квалификационном перечне системы «дхвани-раса» последнюю, десятую строчку занимает поэтическое настроение родственной близости, введенное в канон, как мы уже упоминали, лишь в эпоху индийского средневековья, т. е. позже всех остальных категорий.

Своими суждениями о родственной близости делится в новелле «Тедди» ее юный протагонист, отвечая на вопрос Никольсона о том, любит ли он своих родных.

«– Да, конечно, и очень сильно, – сказал Тедди, – но вы хотите, чтобы я употреблял слово «люблю», как его понимаете вы, а не я…

– Допустим. Но в каком смысле его хочешь употребить ты?

Тедди ненадолго задумался.

– Вы знаете, – спросил он, поворачиваясь к Никольсону, – что подразумевает понятие «родственная близость»?

– Кажется, имею общее представление, – холодно ответил тот.

– Так вот, я чувствую к ним исключительную родственную близость. Это означает, что они мои родители, и что каждый из нас является частью гармоничного единства»[154].

Картину гармоничного единства семьи, покоящегося на родственной близости, и поставил себе целью нарисовать в цикле о Глассах Сэлинджер. И тем самым – реализовать в своем творчестве последнее, десятое поэтическое настроение системы «дхвани-раса».

Уместно вспомнить, что за три с лишним века до Сэлинджера весь этот спектр поэтических настроений – от «раса»-1 до «раса»-10 – задумал воплотить в монументальной поэме «Рамаяна» классик средневековой индийской литературы Тулси Дас (1532-1624). И, по единодушному мнению специалистов-индологов, осуществил этот замысел совершенно блистательно.

Знал ли об опыте своего далекого предшественника Сэлинджер? И учел ли его в собственном писательском труде? Думается, что знал и учел. Но прежде, чем упомянуть об имеющихся в творчестве Сэлинджера косвенных указаниях на этот счет, необходимо очертить саму структуру цикла о Глассах. Цикл этот, именуемый литературными критиками то сагой, то эпопеей, состоит из восьми слагаемых: трех новелл (все они входят в сборник «Девять рассказов») и пяти повестей, причем вопрос о последовательности расположения этих восьми его частей до сих пор остается открытым, поскольку под одной обложкой Сэлинджер их ни разу еще не объединял. Порядок же их напечатания был таков:

1. «Отличный день для банановой сельди» 1948 г., январь.

2. «Дядюшка Виггили в Коннектикуте» 1948 г., март.

3. «В ялике» 1949 г.

4. «Френни» 1955 г., январь.

5. «Выше стропила, плотники» 1955 г., ноябрь.

6. «Зуи» 1957 г.

7. «Симор: Знакомство» 1959 г.

8. «Хэпворт 16, 1924» 1965 г.

Что же представляет из себя многодетная семья Глассов?

У супругов Бесси и Лесса Гласс, в молодости – водевильных актеров, семеро детей. Заработки супругов были невелики, отчего дети, по мере того как они вырастали, вносили, сменяя друг друга, в бюджет семьи свой посильный вклад, выступая (с 1927 по 1943 г.) в популярной американской радиопрограмме «Это умное дитя».

Вот имена братьев и сестер Гласс в порядке старшинства: Симор, Бадди (полное имя Уэбб), Бу-Бу (полное имя Беатриса), близнецы Уэйкер и Уолт, Зуи (полное имя Захарий Мартин) и Френни (полное имя Френсис). Старший из них – Симор – родился в 1917 г., младшая – Френни – в 1934 г.

Симор застрелился в 1948 г. во флоридском отеле (что мы уже знаем из рассказа «Отличный день для банановой сельди»).

Бадди – преподаватель литературы в колледже и писатель.

Бу-Бу знакома читателю по рассказу «В ялике».

Уэйкер – католический священник.

Уолт погиб от несчастного случая в конце второй мировой войны – это именно его не может забыть героиня рассказа «Дядюшка Виггили в Коннектикуте».

Зуи – актер телевидения.

Френни – студентка, начинающая драматическая актриса.

В каждой из пяти повестей о Глассах, как и в любой из новелл сборника «Девять рассказов», находим немало загадочных эпизодов и «темных мест». Но если в «Девяти рассказах» все они обязательно «работают» на главную идею очередной новеллы, то в повестях о Глассах, читаемых раздельно, имеют, казалось бы, подчас самодовлеющее значение, и только в общем их контексте оказываются в теснейшей связи с каноном «раса»-10 – основным поэтическим настроением пяти повестей.

Расшифровку же загадочных эпизодов и «темных мест» в каждой из повестей мы приведем далее для удобства чтения не в порядке напечатания каждой, а сообразуясь с внутренней хронологией ключевых событий, которые происходили в семье Глассов. Отчего и начнем с повести «Хэпворт 16, 1924»[155], хотя по времени своего опубликования она завершает цикл. Повесть эта представляет собой длиннейшее письмо, посланное Симором родителям в 1924 г. из летнего детского лагеря, а предваряет его написанное Бадди Глассом в 1965 г. коротенькое вступленьице, из коего явствует, что сорокалетней давности письмо своего старшего брата сам публикатор прочел впервые совсем недавно.

Необычны, впрочем, не только размеры Симорова письма (его величина – без малого четыре печатных листа!), но и большая часть содержащихся в нем сообщений. Так, семилетний мальчик, известив родителей, что он умрет вскоре после достижения тридцатилетнего возраста, делится с ними воспоминаниями о своем предыдущем земном существовании, в связи с чем, между прочим, просит прислать ему три английских периодических издания почти столетней давности, где он хотел бы прочесть статьи о сэре Вильяме Роуэне Гамильтоне – человеке, с которым он дружил (правда, только по переписке) в своей предыдущей земной жизни. Эта просьба помещена в письме сразу же вслед за перечислением громадного количества книг, которые Симору необходимо срочно перечитать. В этом списке мы находим полное собрание сочинений Толстого, романы Беньяна, Теккерея, Диккенса, Остин, сестер Бронте, Гюго, Бальзака, Мопассана, Франса, Пруста, труды Монтеня, Библию, несколько религиозных трактатов и книг но истории, сочинения китайских философов, медицинские справочники и т. д.

Налицо, таким образом, очередное сэлинджеровское «темное место», ибо способность семилетнего ребенка писать письма размером в четыре печатных листа понятна только если согласиться с тем, что Симор уже однажды прожил долгую жизнь и прочно усвоил все, что в ней изучил, узнал, пережил, – ведь по новелле «Тедди» мы уже знакомы с таким же, правда не семилетним, а десятилетним, юным сэлинджеровским мудрецом. Но кто же такой сэр Вильям Роуэн Гамильтон, с которым переписывался Симор Гласс в своем прошлом земном существовании?

Установить это было совсем нетрудно, поскольку речь идет о совершенно реальном историческом лице, жившем в прошлом веке. Да и статьи о нем действительно были напечатаны в указанных Симором изданиях. Замечательный математик, директор астрономической обсерватории Дублинского университета и президент Ирландской Академии наук Вильям Роуэн Гамильтон (1805-1865) родился в шотландско-ирландской семье и в возрасте трех лет был отдан отцом на воспитание к своему дяде-священнику, человеку чрезвычайно образованному и считавшемуся «идеологическим центром семьи Гамильтонов»[156], Уже в четыре года маленький Вильям читал художественную литературу, знал тексты Библии, в пять лет декламировал стихи Гомера, Мильтона, Драйдена, к семи годам изучил латынь (причем настолько, что свободно выражал на ней свои чувства и впечатления в импровизированных речах), а также древнееврейский ц греческий языки. В восемь лет Вильям Гамильтон знал четыре европейских языка, в двенадцать был знаком с санскритом, хинди, сирийским, персидским, арабским и малайским языками – выбор языков был обусловлен тем, что семья желала видеть мальчика в будущем служащим Ост-Индской компании. Десятилетний Вильям состязался в счете с американским вундеркиндом – «считающим мальчиком» Зерахом Колберном, выйдя из «дуэли» с ним победителем. Незаурядный же математический талант обнаружился у Гамильтона «только» в двенадцать лет: читая один из трудов Ньютона, он нашел там какую-то неточность.

До конца жизни математик Гамильтон проявлял живой интерес и к гуманитарным наукам, писал стихи, дружил с поэтами Вордсвортом, Саути и Колриджем, переписывался с ними. По своим политическим воззрениям Гамильтон примыкал к консерваторам, был чрезвычайно религиозен. Все биографы Гамильтона подчеркивают также, что физически он развивался совершенно нормально, не чуждаясь спорта и различных физических упражнений.

Таким образом, можно, на наш взгляд, сделать вывод, что образ семилетнего Симора Гласса спроецирован Сэлинджером в повести «Хэпворт 16, 1924» на детство Вильяма Гамильтона. Видимо, Сэлинджер вообще убежден, что серьезная подготовка ребенка должна начинаться в семье с самого раннего возраста. Вот почему Симор в своем письме из летнего лагеря рекомендует четырехлетней сестренке Бу-Бу не учить алфавит, а запоминать сразу целые слова, чтобы как можно скорее начать бегло читать и писать. В связи с чем и просит мать позволить Бу-Бу самой прочесть эти советы, замечая, что ему и находящемуся вместе с ним в лагере пятилетнему Бадди было бы очень приятно получить от сестренки открытку, написанную ею собственноручно.

А в повести «Выше стропила, плотники» уже семнадцатилетний Симор, чтобы успокоить плачущую десятимесячную сестренку Френни, читает ей свою любимую даосскую легенду. Бадди вспоминает об этом так:

«– Что ты там делаешь? – спросил я.

– Подумал, может, почитать ей что-нибудь, – сказал Симор и снял с полки книгу.

– Слушай, балда, ей же всего десять месяцев! – сказал я.

– Знаю, – сказал Симор, – но уши-то у них есть. Они все слышат…

И до сих пор Френни клянется, будто помнит, как Симор ей читал»[157].

Повесть «Выше стропила, плотники» – вторая по внутренней хронологии семейства Глассов – написана от лица Бадди, который в 1955 г. вспоминает о событиях, происходивших в 1942 г., когда он приехал на свадьбу Симора и Мюриэль. Жених показан в повести в двух планах: таким, каким он предстает в восприятии родственников и друзей невесты, и таким, каким видят его члены семейства Глассов – Бадди и Бу-Бу. Для родственников и друзей Мюриэль ее жених – человек странный, неуравновешенный, может быть, даже психически неполноценный. Для Бадди же и Бу-Бу он учитель жизни, великий поэт и провидец, патриарх семьи, наставляющий своих родных на путь истинный.

Как и другие произведения цикла о Глассах, повесть «Выше стропила, плотники» оснащена целым рядом символов, характерных для древнеиндийской религиозно-философской литературы. Симор не явился, например, на заранее обусловленную церемонию своего бракосочетания, а ожидал Мюриэль дома и тотчас увез ее путешествовать. Такое поведение жениха вызвало, естественно, множество кривотолков среди родни и друзей невесты. Между тем избранный Симором метод женитьбы практиковался в древней Индии (о чем, конечно, в повести не сообщено).

Древнеиндийская процедура заключения брака имела несколько форм, в числе которых был и открытый увоз невесты на глазах у ее родственников. В этом случае свадебные обряды и обычаи не соблюдались. С чем-то похожим и столкнулись в повести «Выше стропила, плотники» родственники и друзья Мюриэль. Но им, разумеется, никто не разъяснил (как, впрочем, и читателям повести), что открытый увоз невесты был предписан в древней Индии для членов воинской касты. А Симор во время своей женитьбы как раз и служил в армии.

Проявляемое значение в духе древнеиндийской символики имеет и само название повести «Выше стропила, плотники». Приветствуя женитьбу брата, Бу-Бу пишет ему мокрым обмылком на зеркале в ванной следующие строки из «Эпиталамы» Сапфо: «Выше стропила, плотники! Входит жених, подобный Арею, выше самых высоких мужей»[158]. Начнем с зеркала, на котором написала эти слова Бу-Бу: в древней Индии оно являлось основным атрибутом ведической церемонии брака. Сами же строки из «Эпиталамы» вызывают гораздо более сложные ассоциации – на этот раз уже с метафорами древнеиндийского философского эпоса. Ведь согласно символике последнего, дом – это человеческое тело, а стропила – страсти; конек крыши – невежество, незнание. «Строитель дома» – метафора, означающая жажду жизни (танха), привязывающую человека к «колесу существования». Эту страсть древние тексты характеризовали как наиболее опасную, губительную, ибо она является причиной новых рождений, несущих новые страдания. Когда Будда достиг просветления, т. е. перешел в состояние нирваны, он якобы сказал о себе: «О строитель дома, ты видишь! Ты уже не построишь снова дома. Все твои стропила разрушены, конек на крыше уничтожен. Разум на пути к развеществлению достиг уничтожения желаний»[159].

Однако прежде, чем стропила, то бишь страсти, «разрушить», надобно их в полной мере познать! Чего, собственно, и желает брату Бу-Бу, подкрепляя строчки из Сапфо следующей припиской собственного сочинения: «Будь счастлив, счастлив, счастлив со своей красавицей Мюриэль. Это приказ. По рангу я всех вас выше»[160] (Беатриса Гласс во время войны была мичманом в женских морских вспомогательных частях, тогда как Симор выше капральского чина не поднялся, а Бадди и Уолт служили простыми солдатами). О том же, как Симор Гласс в 1948 г., спустя шесть лет после женитьбы, достиг «разрушения стропил», мы знаем из новеллы «Отличный день для банановой сельди».

Перекликается в повести «Выше стропила, плотники» с довольно изощренным приемом из арсенала художественных средств древнеиндийской поэтики и следующий эпизод (о нем – на правах рассказчика – ведет речь Бадди):

«– Рассказать вам, откуда у Шарлотты те девять швов… Мы жили на озере. Симор написал Шарлотте, пригласил ее приехать к нам в гости, и наконец мать ее отпустила. И вот как-то она села посреди дорожки – погладить котенка нашей Бу-Бу, а Симор бросил в нее камнем. Ему было двенадцать лет. Вот и все. А бросил он в нее потому, что она с этим котенком на дорожке была чересчур хорошенькая»[161].

Художественный прием, который мы имели в виду, состоит, в свою очередь, в возможности сравнить описываемый предмет… с ним же. Например: «По красоте она подобна лишь самой себе». Хорошенькая девочка, присевшая рядом с котенком на дорожке, представляла для Симора, видимо, картину столь неописуемой красоты, которую он ни с чем другим сравнить не мог. Но почему же он захотел эту красоту разрушить, чем-то ее повредить? На этот вопрос можно ответить, припомнив реальные случаи сознательного «разрушения красоты». Вот один из них. В 1950 г. (т. е. за несколько лет до опубликования повести «Выше стропила, плотники») молодой монах, служитель буддийского храма в Киото, поджег национальную святыню Японии – «Золотой павильон», и этот поступок монаха объясняли в категориях буддизма, в частности, тем, что он не находил в себе сил далее любоваться ни с чем не сравнимою красотой павильона – последняя мучила его, сводила с ума, мешая воспринимать все остальное.

Загадкой для читателя является и рассказ Бадди о том, как он откликнулся на предложение одной из подруг Мюриэль (с которой он только что спорил о Симоре и которая вызывала в нем неистовое раздражение) выйти из машины во время затора и выпить где-нибудь содовой: «Мое непонятно быстрое согласие… был обыкновенный религиозный порыв. В некоторых буддийских монастырях секты дзэн есть нерушимое и, пожалуй, единственное непреложное правило поведения: если один монах крикнет другому «Эй!», тот должен без размышлений отвечать «Эй!»»[162].

Вообще восклицание «Эй!» («Бхо!») у буддистов допустимо в миру лишь при обращении высшего к низшему: бога к человеку, члена высшей касты к члену низшей и т. д. Однако в монастырях, где все считаются у буддистов равными, выработано правило, описанное Бадди[163]. Что касается автора повести «Выше стропила, плотники», то он, по всей вероятности, хотел этим эпизодом сообщить «посвященным», что обе стороны, спорившие о Симоре, одинаково имели право на свой взгляд и что оба эти взгляда достойны уважения как две разные точки зрения на один и тот же феномен.

В начале книги мы обещали разъяснить, о чем же говорит в повести «Выше стропила, плотники» ее концовка, где Бадди неожиданно сообщает, что он мог бы приложить к свадебному подарку Симору чистый листок бумаги вместо объяснения. Загадка исчезает, если обратиться опять-таки к символике древнеиндийской философской литературы, ибо в согласии с этой символикой послать кому-либо чистый листок бумаги означает принести клятву верности, заявить, что ты целиком одобряешь деяния данного человека и разделяешь его воззрения. А именно такова была позиция Бадди по отношению к странному, нелепому, с точки зрения родственников и друзей Мюриэль, поведению Симора на свадьбе.

«Френни» и «Зуи» – третья и четвертая по внутренней хронологии семейства Глассов повести – были впервые опубликованы Сэлинджером в журнале «Нью-Йоркер» с перерывом в два года, а когда еще четырьмя годами спустя писатель соединил их в одной книге, назвав ее «Френни и Зуи» (1961), стало ясно, что это, в сущности, одно произведение. Если передать его сюжет в нескольких словах, в «Френни и Зуи» показано, как Френсис Гласс в 1955 г. впала в тяжелый душевный транс в результате разговора о смысле жизни и задачах искусства со своим возлюбленным Лейном Кутеллом (тоже студентом), а затем и то, каким образом Захарий Гласс вывел сестру из этого состояния (что рассказывается уже устами Бадди Гласса в 1957 г.).

В начале повествования Лейн на вокзале, ожидая приезда к нему Френни на уик-энд, перечитывает ее письмо, из которого мы узнаем, что в последнее время она способна воспринимать из всей мировой поэзии только Сапфо – стихи всех остальных поэтов кажутся ей сейчас малозначительными. Дочитать письмо мешает Лейну один из его сокурсников, который хочет узнать, удалось ли Лейну одолеть «эту проклятую» четвертую «Дуинскую элегию» Рильке. И Лейн, ничтоже сумняшеся, ответствует, что сразу понял в ней почти все. «Тебе повезло, ты счастливый человек», – иронически отзывается приятель. Этот эпизод вряд ли можно назвать «темным местом», но стоит все-таки заметить, что «Дуинские элегии» (и особенно четвертая) считаются чтением необыкновенно трудным, ибо там излагаются сложнейшие философско-эстетические воззрения Рильке. Во всяком случае, комментаторы Рильке советуют, как правило, предварять знакомство с «Дуинскими элегиями» чтением письма поэта к польскому их переводчику В. Гулевичу, в котором прояснены многие моменты.

Следующий эпизод повести – разговор Френни и Лейна за обедом в ресторане. Если она делится своей неудовлетворенностью от игры в университетском театре и своими мучительными поисками непроторенных дорог в сценическом искусстве, стремится понять, во имя чего человеку вообще стоит жить и творить, то он, в свою очередь, интересуется такого рода проблемами сугубо утилитарно. Он не прочь увидеть свою работу о Флобере опубликованной, хотя отнюдь не уверен в ее оригинальности, уважает прежде всего тех литераторов, которые удостоены официальных наград и академических званий, и то и дело прерывает Френни, рассказывающую ему о книге «Путь пилигрима» (которую она в последние месяцы беспрерывно перечитывает и герой которой ищет смысл жизни в безостановочном странствовании и беспрестанном шептании молитвы), репликами о качестве салата, о лягушачьих ножках, запахе чеснока и т. д. Впрочем, заботы гастрономического порядка не мешают Лейну и слушать возлюбленную: «Интересная книга. Ты будешь есть масло?.. Да ты и не дотронулась до сэндвича, ты что, не заметила его?»[164] Предельно напряженные нервы Френни не выдерживают такого диссонанса в духовном общении. Встав из-за столика и направившись к стойке в глубине зала, она неожиданно падает, теряя сознание, а когда несколькими минутами спустя приходит в себя, начинает в каком-то исступлении беззвучно шептать молитву.

Оказавшись дома, она по-прежнему шепчет одну и ту же молитву, и делает это еще и потому, что именно в произнесении «шепотной молитвы» состояло одно из требований педагогики ее старших братьев – умершего Симора и здравствующего Бадди. Френни верит, что таким путем она достигнет душевного просветления, озарения, т. е. того состояния, в котором только и возможно постичь наконец настоящий смысл жизни, обрести столь болезненно искомую ею истину. Однако с таким путем поиска Френни просветления и истины не согласен категорически ее брат, Зуи, всячески стремящийся разубедить сестру в том, что шептание молитвы способно ей сколько-нибудь серьезно помочь.

Столкновение этих двух точек зрения на «шепотную молитву» имеет глубокие корни в древнеиндийской религиозной философии. Ибо если для браминов шептание молитвы являлось одним из основных видов аскетических упражнений, то сторонники санкхьи и йоги считали, что «шептунам» путь к истине просто недоступен. «Кто ради обладания божественным могуществом усердно шепчет молитву, – читаем и в «Махабхарате», – тот уходит в кромешную бездну и оттуда не вернется»[165]. На этой позиции стоит и Зуи, выводящий в конце концов сестру из состояния тяжелого душевного транса. Но, разумеется, никаких ссылок на упомянутую выше полемику (в древней Индии) в книге «Френни и Зуи» нет.

Прямую перекличку с установками традиционной древнеиндийской поэтики находим и в последней (по внутренней хронологии семейства Глассов) повести «Симор: Знакомство». Один из канонов требовал, в частности, от художника многочисленных и подробнейших описаний героя произведения – «с ног до головы». Тот же Тулси Дас, как отметил акад. А. П. Баранников, многократно описывал в «Рамаяне» своего героя – царевича Раму, «все умножая и варьируя поэтические изобразительные средства и проявляя большую виртуозность»[166]. Вот и Бадди Гласс, повествуя (в 1959 г.) о своем старшем брате Симоре как о неизвестном людям великом стихотворце, а для своих братьев и сестер – не только единственном в мире настоящем поэте, но и духовном учителе, гениальном советчике и провидце, скрупулезно описывает одухотворенность (и вместе с тем некрасивость) брата, его глаза, улыбку, зубы, волосы, уши, нос, фигуру, манеру ходить, разговаривать, смеяться, одеваться – всему этому в повести «Симор: Знакомство» посвящены десятки страниц, написанных не менее виртуозно, чем соответствующие места в «Рамаяне» Тулси Даса.

Однако возвратимся к «раса»-10, внушению поэтического настроения родственной близости, и заметим, что у теоретиков «дхвани-раса» эпохи индийского средневековья (XI-XIII вв.) различие между поэтическим настроением (раса) и скрытым смыслом, т. е. проявляемым значением (дхвани), свелось постепенно к различию между содержанием и выражением одного и того же эстетического понятия[167]. Иными словами, поэтическое настроение оказалось, собственно, внушаемым скрытым смыслом! Впрочем, Анандавардхана еще в IX в. пояснял, что проявляемое значение может быть внушено не только звуком, словом, предложением, но и композицией «большого сочинения» в целом. Вот и внутренняя идея сэлинджеровского цикла о Глассах – создание поэтического настроения родственной близости – воплощается не только путем выбора и художественного осмысления характеров, не только посредством эмоциональной их оценки автором, но и благодаря композиции цикла в целом. Ведь воссозданное в нем поэтическое настроение родственной близости членов семейства Глассов – для Сэлинджера идеал родственных отношений вообще.

В завершение нашего анализа скрытых в художественной ткани «Девяти рассказов» и повестей о Глассах их внутренних философских основ и суггестивных компонентов отметим, что, хоть автор и «кодировал» собственную осведомленность в теории санскритской литературы тщательно и сложно, «ключ» для исследователей его творчества он все же оставил. Имеем в виду пересказ – от лица Френни – рассуждения Анандавардханы (из его трактата «Свет дхвани») о том, что «высказывание не есть дхвани, если проявляемое в нем лишь появляется, но не вызывает ощущения прекрасного»[168].

Эта мысль, по воле Сэлинджера, обрела в устах Френни Гласс вид сентенции и звучит так:

«Если ты поэт, то должен создавать нечто прекрасное! Я имею в виду, что ты должен оставить ощущение чего-то прекрасного, когда читатель переворачивает страницу»[169].

«Я чист от вашей крови…» (Борис Кутузов).

(Самое значительное произведение Джерома Сэлинджера).

Ни один из критиков, насколько известно, не назвал таковым «Хэпворт, 16, 1924», последнее, опубликованное в 1965 году, произведение Сэлинджера, а между тем, несомненно, это так. Критики, наоборот, покрыли «Хэпворт» молчанием. Сказано: «могий вместити, да вместит». Не вмещают. Не вмещают Идею идей.

Все творчество писателя – поиски правды, смысла жизни. Если в первом значительном произведении «Ловец во ржи» – отрицание, бунт подростка против лжи и фальши и поиски правды и смысла существования, то в «Хэпворте» Сэлинджер продолжает поиски правды и полностью открывает свои карты – смысл жизни в Боге-Творце, и в служении Ему, в Нем же и вся правда.

Сэлинджер знал, что обращается он к обществу почти полностью безбожному в своей огромной массе, которое не будет слушать и читать простую религиозную проповедь, хотя бы и знаменитого и талантливого писателя. Отсюда оригинальность формы произведения – длинное письмо 7-летнего мальчика к своим родителям. И не простого мальчика, а вундеркинда-акселерата типа знаменитого Вильяма Роуэна Гамильтона, будущего знаменитого ирландского математика, жившего в XIX веке, четырех лет от роду свободно читавшего всю художественную английскую литературу, прекрасно знавшего тексты Библии, к семи годам изучившего латынь, греческий и древнееврейский языки. В восемь лет Вильям Гамильтон уже знал четыре европейских языка, а в двенадцать был знаком с санскритом, хинди, сирийским, персидским, арабским и малайскими языками.

Огромный интеллект, присущий далеко не каждому ученому профессору, умудренному жизнью, большие знания (Симор – книгоглотатель) вынуждают, не дают просто отмахнуться от сложнейших и тончайших стилистических построений писателя, изложенных опытным мастером высшего словесного пилотажа (experienced verbal stunt pilot). Кроме того, 7-летний Симор Гласс рассуждает обо всем, запретных тем для него нет, вплоть до эротических проблем, возникающих в его возрасте, и это, конечно, привлекает читательскую аудиторию даже и нерелигиозную. Эротика, как часто называют американские критики прямой разврат со всевозможными извращениями, пожалуй, самое привлекательное для безрелигиозного общества, известный Набоков, тоже выдающийся стилист, даже обогатился в Америке через свою небольшую книжку «Лолита» – маньяк-педофил и его переживания – и был объявлен великим писателем. А Сэлинджер воистину – ловец душ человеческих, играющих во ржи на краю пропасти.

Две тысячи лет тому назад два брата-рыболова Симон, будущий Петр, и Андрей, закидывая свои сети в Галилейское море, услышали зов проходящего Спасителя: «Идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков» (Мф. 4, 19). Оставили свои сети и пошли за Христом, и стали «ловцами человеков». Джером (Иеремия) Сэлинджер тоже пошел за Господом и послужил ему своим незаурядным талантом литератора.

Лейтмотив этого последнего опубликованного произведения Сэлинджера – хвала Творцу всяческих, изумление перед Его могуществом, мудростью и любовью к перлу Своего созидания, человеку. Сэлинджер тормошит читателей: неужели вы не видите, неужели у вас глаз нет (или вы деревянные чурки с глазами?), неужели у вас не возникает желания воздать славу Творцу всяческих, ведь вас окружают чудеса, изумительная красота Его творения, Его любви к миру, Его абсолютного знания.

Лучше всего это выражено вкратце, пожалуй, в восьмом псалме книги наивысочайшего поэтического и философского уровня под названием Псалтырь (высокий стиль подразумевает музыку, душа поет; псалтырь – древний 10-струнный музыкальный инструмент, «во псалтыри десятоструннем пойте Ему», как сказано в 32 псалме); почти все церковные молитвословия выражены музыкально; поэтому и псалмопение, а не псалмочтение):

«Господи, Господь наш! Яко чюдно имя Твое по всей земли! Яко взятся велелепота Твоя превыше небес. Изо уст младенец и ссущих (сосущих) свершил еси хвалу… Яко узрю небеса, дела перст Твоих, луну и звезды, яже Ты основа. Что есть человек, яко помниши и (его) или сын человечь, яко посещаеши и (его). Умалил еси его малым чим от ангел, славою и честию венчал еси его, и поставил еси его над делы руку Твоею. Вся покорил еси под нозе его: овцы и волы вся, еще же и скоты польския, птицы небесныя, рыбы морския, преходящыя стези морския. Господи, Господь наш, яко чюдно имя Твое по всей земли!» (Пс. VIII, 1-9).

Симор призывает всех мысленно снять шляпу перед Господом Богом и поклониться Ему за Его изумительно сотворенный для человека видимый мир, в частности, за «великолепную сложность человеческого организма»:

«Take your hat off to God, quite mentally, for the magnificent complications of the human body».

«Разве трудно отдать дружественный благодарный поклон такому несравненному Художнику?» («Should it be so difficult to offer a brief, affectionate salute to this unfathomable Artist?» Будем и далее иногда пользоваться подлинным текстом, ибо переводить Сэлинджера на иной язык очень трудно, пожалуй, можно говорить лишь о попытке перевода, более или менее удачной. Мы пользуемся, в основном, переводом И. Бернштейн.).

«Неужели не возникает желания обнажить голову перед Тем, Чьи пути могут быть и неисповедимы, и совершенно понятны – смотря как Он пожелает?» – «Is it not highly tempting to take off one’s hat to someone Who is both free to move in mysterious ways as well as in perfectly unmysterious ways?».

И вообще много бывает поводов для того, чтобы «почтительно снять шляпу перед Господом Богом в трудный день».

«О Господи, ну и Бог же у нас!» – «Oh, my God, this is some God we have!».

После объяснения своей матери специфической оздоровительной техники дыхания Симор добавляет:

«От этого приема можно запросто в одну минуту отказаться, как только научишься полностью и до конца доверяться Богу в том, что касается дыхания, слуха и других функций организма; однако мы всего лишь люди, и по части такого доверия в обычных, не отчаянных обстоятельствах, у нас слабовато. Это свое прискорбное неумение безоглядно полагаться на Бога нам приходится возмещать собственными сомнительными измышлениями, только они вовсе и не наши, эти измышления, – вот что забавно; эти сомнительные измышления тоже Его! Таково мое личное просвещенное мнение, но оно взято совсем не с потолка». («This is merely my forward opinion in the matter, but it is far from merely impulsive».).

Симор следует Евангельскому учению, ибо Исус Христос сказал: не заботьтесь ни о чем, ибо Отец ваш Небесный знает все ваши житейские нужды, но ищите прежде главное – Царства Божия и правды Его, а все остальное вам приложится (Мф. VI, 25-34). И кроме того: «Без Меня не можете творить ничего».

Безоглядно полагаться на Бога во всем мы, к сожалению, не умеем, но надо этому учиться. Эта временная жизнь и дана нам для того, чтобы учиться, совершенствоваться в меру своих талантов и желания совлечься ветхого человека с его ветхими страстями, привычками и представлениями и облечься в человека нового, совершенного, как Отец небесный – вот великая блистающая цель (и, конечно, недостижимая, – это сияющий маяк, указывающий, куда плыть). Перед этой грандиозной целью все остальные цели в жизни человека – ничтожная и жалкая суета сует. Что толку из того, что ты выдающийся или даже великий стилист, к примеру, Набоков, если у тебя нет Бога? Жалкий, бедный человек («о, жалкий род людской, достойный слез и смеха», как Пушкин сказал), употребляющий свой немалый талант (данный Богом!) на жалкие, преходящие, ничтожные и даже противобожные цели.

Без Бога ничего в мире не бывает – пытается внушить Симор своему, по-видимому, шаткому в вере отцу по имени Лес (Les).

«Лес (если ты уже возвратился из фойе), я знаю, ты честно развлекаешься неверием в Бога или в Провидение (with disbelief in God or Providence) – или какое там слово тебя меньше раздражает и смущает, – но даю тебе слово в этот знойный и очень памятный для меня день, что даже случайную сигарету невозможно прикурить без щедрого художественного согласия вселенной! (По словам И.А.Ильина, Бог к нам ближе, чем наше собственное дыхание. – Б.К.). Ну, может быть, «согласие» – слишком общо сказано, но чья-то голова должна кивнуть, прежде чем огонек спички коснется кончика сигареты. Это, конечно, тоже слишком общо, о чем я всем существом сожалею. Я убежден, что Бог вполне согласится носить человеческую голову, которая способна кивать, если это очень нужно какому-нибудь Его почитателю, так Его себе представляющему; но мне лично не нравится (not partial), чтобы у Него была человеческая голова, я, пожалуй, повернусь на каблуке и уйду, если Он наденет на плечи голову для моего сомнительного удовольствия (my dubious benefit). Это, разумеется, преувеличение; уж от Него-то я уйти бессилен (powerless), даже под страхом смерти (even if my life depended on it)».

Симор-Сэлинджер чувствовал Бога-Творца всем своим существом. Но «сигареты»… «прикурить»… Неудачный пример привел Сэлинджер. Сразу видно, что он был незнаком с православной практикой, которая учит, что табак растет у входа в ад. Никонианство, особенно в лице Петра I, попыталось ввести табакокурение в среде русских верующих, равняясь на развращенных греков, но исторически потерпело фиаско – даже в новообрядной среде РПЦ, не говоря уж о старообрядцах, строго хранящих традиции дониконовского православия, сегодня курение вне закона. Мистическую вредоносность табакокурения отмечал Павел Флоренский. Европейцев заразили табакокурением северо-американские индейцы (знаменитая «трубка мира»), и у них это действо имело ритуальное, культовое значение; для своего темного, магически-колдовского, отнюдь не Божественного действа, их жрецы и выбрали соответствующую травку.

А Фрэнсис, по описаниям Сэлинджера («Фрэнни и Зуи»), дымила сигаретами, как старинный паровоз, одновременно занимаясь Логос-медитацией (Исусовой молитвой), отсюда – провал. Первая жена писателя Клэр, прототип Фрэнни, вынуждена была впоследствии обращаться за помощью к психиатру – плоды неправильного занятия Исусовой молитвой (Lord Jesus Christ, have mercy on me).

Критикуя писателя Джона Беньяна, Симор говорит: «Вот где полезно и пристойно перечесть в одиночку великолепную Святую Библию, чтобы сохранить про черный день собственный бесценный здравый ум (западный человек под Библией чаще всего понимает Новый Завет или просто Евангелие. – Б.К.). Несравненный (the incomparable) Исус Христос говорит так: «Будьте совершенны (perfect), как совершен Отец ваш Небесный» (Мф. 5, 48). Все правильно (quite right), я не вижу ничего, против чего можно было бы возразить, наоборот (far from it); однако Джон Беньян, хоть и крещеный христианский воин, по-видимому, полагает, будто благородный (noble) Исус Христос сказал другое, а именно: «Будьте безупречны (flawless), как безупречен Отец ваш Небесный!» Бог мой, вот неточность, так уж неточность! Разве о безупречности идет речь? Совершенство – совсем другое слово, оно отдано на благо рода человеческого во́веки. Тут предусматриваются некоторые разумные отклонения (sensible leeway). Боже мой, я полностью за маленькие отклонения, иначе этому ужасному танцу конец (the damnable jig is up)! к счастью, по моему просвещенному мнению, основанному на сомнительной информации, которую поставляет ненадежный мозг, этот танец никогда не был ужасным и никогда не прекратится; а когда сдуру покажется, что это так, значит, пришло время собрать все свои великолепные силы и произвести переоценку, даже если ты и по горло в крови или среди обманчивого неведомого горя, все равно надо остановиться и вспомнить, что даже совершенство нашего величественного Бога все же допускает некоторые огорчительные отклонения, такие, как голод, безвременные на поверхностный взгляд смерти маленьких детей, красивых женщин и дам, доблестных упорных мужчин и бесчисленного множества других – весьма шокирующие нелепости по меркам человеческого разума».

Вера в Бога у Симора базируется не на философских умозаключениях (точнее, не только), а на прямом контакте с Создателем, как и должно быть в идеале у подлинно верующего, видящего своего Отца Небесного духовными очами («духовныма очима» – по-древнерусски).

Впрочем, и такие верующие постоянно взывают: «Скажи мне, Господи, путь, в онь же пойду, яко к тебе взях душу мою… научи мя творити волю Твою, яко Ты еси Бог мой, Дух Твой благий (да) наставит мя на землю праву» (Пс. 142, 10-13); «пути Твоя, Господи, скажи ми и стезям Твоим научи мя; настави мя на истину Твою и научи мя, яко Ты еси Бог, Спас мой» (Пс. 24, 4-5); «научи мя оправданиям Твоим» (Пс. 118, 12).

«Было бы, конечно, замечательно и весело, – продолжает Симор, – если бы можно было точно знать в каждый день… в чем конкретно и очевидно состоит твой постоянный долг! Но, к глубокому моему сожалению и тайной радости, мои краткие прозрения до смешного мало способны мне в этом помочь. Правда, всегда сохраняется крохотная возможность, что возлюбленный Бог твой, не имеющий образа (one’s beloved, shapeless God), вдруг нежданно-негаданно подарит тебе бесценное повеление:»имор Гласс, сделай то-то!» – или: «Симор Гласс, Мой юный неразумный сын, поступи так-то!»; но такая возможность меня лично совсем не вдохновляет. То есть это, разумеется, неправильно сказано. Она меня очень даже вдохновляет, когда я с упоением свободно обдумываю ее; но в то же время я ужасно, бесконечно страшусь ее всеми глубинами моей сомневающейся души! Грубо говоря, получать чудесные личные повеления непосредственно от Бога, не имеющего образа или же украшенного внушительной чудесной бородой, – все равно это же почти то же самое, что пользоваться положением любимчика!.. Пусть Бог дарит чудесные личные повеления нам всем – или никому!».

Тут Симор преходит на личную беседу с Создателем: «Если Ты, Господи, набрался терпения и читаешь это письмо, имей в виду, что я совершенно не шучу! Не подслащивай мой жребий! Не делай мне никаких поблажек, не давай чудесных личных повелений, не подсказывай кратчайших путей».

О, Симор Гласс, «Мой юный неразумный сын!»… Не знает Симор-Сэлинджер православного учения о спасении, православная сотериология для западного человека за семью замками. А почему? Ведь индуизм-буддизм тоже издалека, но проник в Западное полушарие и даже, можно сказать, подчинил его себе. Хорошо хоть маленькая книжечка о православной практике Исусовой молитвы («Откровенные рассказы странника») попала в руки Сэлинджеру, но надо было идти дальше.

Постигать волю Божию не просто, этой науке учат древние православные подвижники, такие как Иоанн Лествичник, игумен Синайской горы, Варсонофий и Иоанн (V-VI века) и др. Само название книги «Лествица» («Лестница») говорит о постепенности духовного делания: нельзя с первой ступеньки лестницы шагнуть сразу на тридцатую, хочешь-не хочешь, а придется после первой ступать на вторую, затем третью ступень и т. д. Из глубин тьмы к Свету сразу шагнуть нельзя – ослепнешь; водолаза из глубин океана поднимают на поверхность не сразу, а достаточно медленно, постепенно, иначе – гибель.

Дело совсем не в том, чтобы стать «любимчиком» Бога, а в приближении к Богу путем очищения себя от ветхой скверны, ведь «в беззакониях зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя» (Пс. 50, 7). Очистись, и познаешь волю Божию. О необходимости катарсиса, очищения люди говорили уже задолго до пришествия в мир Исуса Христа.

Христос сказал: «Блажени чистии сердцем, яко тии Бога узрят» (Мф. 5, 8).

И никакого лицеприятия у Бога нет, никакого фаворитизма (favoritism) – что заработал, то и получил, Создатель справедлив.

Главное свойство Творца – любовь. И соответственно и христиане не должны иметь «любимчиков», избранных, а любить всех равно. Ведь и Отец Небесный дает дождь и добрым и злым, и солнце светит и дает тепло и добрым и злым.

Американский критик И. Хассан подписал обвинительный вердикт Сэлинджеру – он-де писатель религиозный, учит любви в христианском духе. Серьезное обвинение для секуляризованного американского общества.

Учит-то учит, но не перебор ли здесь у Сэлинджера?.. Симор страстно любит своих родителей и всю семью, и это не согласуется с православным учением о спасении. Да, следует любить Бога и ближнего. Но что это за любовь? Любить Бога означает исполнять Его заповеди. Любить ближнего означает относиться к нему так, как желаешь чтобы относились к тебе. И вообще в Писании сказано «чти отца твоего и мать», а не «люби», то есть воздавай подобающую им честь, что, конечно, не исключает и любовь, но родители бывают разные.

Сам же Симор выступает против фаворитизма (против «любимчиков»), между тем противоречит себе, декларируя свою суперлюбовь к родителям и своему семейству.

Впрочем, необходимо отметить, что 5-7-летние дети, выхваченные из теплой, уютной и привычной семейной обстановки, первое время в детских летних лагерях остро (порой до слез) тоскуют о своих родителях и семье.

Да, конечно, Сэлинджер много говорит о любви в христианском духе. Его Симор – весь «дитя добра и света», он в высшей степени доброжелательно и с любовью относится ко всем окружающим его, особенно сверстникам, откликающимся на его дружелюбное отношение к ним.

Вспомним, что американский официоз также очень не любил Джона Леннона, создателя знаменитого ансамбля «The Beatles». Не потому ли, что слишком много пел в конце своей жизни о любви и о мире? «Блажени миротворцы, яко тии сынове Божии нарекутся». Слово «любовь» 26 раз повторяется в одной из его песен. Такая медитация кому-то сильно не нравилась. Да, застрелил его больной, но может быть неспроста этот больной утверждал, что сделать это ему приказал сатана?

Симор в общем следует в своей жизни Евангельскому учению, приводя бытовые примеры и описывая жизнь в летнем детском лагере в Хэпворте.

«По моему убеждению, – говорит он, – если с А. во время прогулки сорвало ветром шляпу, приятный долг Б. поднять ее и вернуть А., не заглядывая ему в лицо и не ища на нем выражения благодарности».

«Уклонися от зла, и сотвори благо», – учит псалмопевец (Пс. 33, 14), или спешите делать добро, как говорил доктор Гааз.

Симор пишет письмо домой без какого-то плана, обо всем понемногу, «как Бог на душу положит». Пишет и о своих недостатках – избыток эмоций, неуравновешенность, вспыльчивость, скороспелая резкость суждений в общении с окружающими, пробуждающаяся чувственность – и как он работает над собой, стараясь духовно очиститься. Просит помолиться о нем, причем обращается с этой просьбой даже к своему трехлетнему брату Уэйкеру, ибо знает, что молитва безгрешного маленького ребенка особо ценна перед Богом. Невольно вспоминается воспитывавшийся в православных традициях 5-ти или 7-летний Ваня в «Лете Господнем» И.С. Шмелева, рассуждающий на эту тему со своим богобоязненным наставником Горкиным (после некоей размолвки угрожает: вот не буду за тебя молиться – а детская молитва особо доходчива до Бога, все знают, – а ты пойдешь и ногу сломаешь).

Пробуждающаяся чувственность особенно беспокоит Симора: «Я без всякого восторга предвижу, как милые телесные движения начнут день за днем отвлекать меня от дел на протяжении тех немногих счастливых лет, что отведены мне в этой жизни… Я, конечно, буду неустанно работать над проблемой чувственности… Не стесняйтесь молиться за меня по этому деликатному поводу! Уэйкер, старина («старине» целых три года! – Б.К.), я в особенности рассчитываю на силу твоей замечательной невинной молитвы! Помни, что я не вправе уклониться от ответственности под предлогом, что мне всего лишь семь лет».

Вот какое серьезное отношение к жизни и к своей ответственности перед Богом у этого семилетнего ребенка. Впрочем, ребенок не простой.

Критика современного американского общества у Симора самая суровая.

«К сожаленю, здесь, как и всюду на этой трогательной планете, пароль: подражание и престиж – предел мечты (on this touching planet, imitation is the watchword and prestige the highest ambition)… Из этих чудесных, крепких, во многих случаях очень красивых мальчиков мало кто достигнет зрелости. Большинство, по моему скорбному мнению (heartbraken opinion), перейдет от молодости прямо в дряхлость. Ну можно ли на это спокойно смотреть?.. И воспитатели тоже – только одно название что воспитатели. Почти всем им предназначено пройти по жизни, от рождения до смертного праха, сохраняя самые мелочные, жалкие взгляды на все, что происходит во вселенной и вне ее».

Приговор суров, а причина жалкой действительности – почти повальное безбожие, ибо «рече безумен в сердце своем: несть Бога». Бога не видно, значит, Его нет; электричества не видно в проводах, значит, его нет; мысль не видно, значит, мыслей нет; воли не видно, значит, никакой воли нет, полное безволие; атома не видно, значит… нейтрона и подавно не видно… и т. д., этот ряд можно продолжать бесконечно. Безумец, между тем, очень хитер, ему просто очень хочется, чтобы Бога не было, страстно хочется (ведь если Он есть, тогда придется отказаться от своего Я и даже в чем-то себя ограничивать). «Одеяшася неправдою и нечестием своим; изыдет яко из тука неправда их, преидоша в любовь сердца» (Пс. 72, 6-7).

Симор незаурядный стилист, и знает это. «Мне бы так хотелось написать вам простое письмо, не отягченное бременем великолепных стилистических оборотов! Боюсь, если полностью выполнять высокие требования безупречного письменного стиля, я совсем перестану узнавать в написанном самого себя, вашего сына и брата. Здесь, кажется, проглядывает будущее проклятие моей жизни, но я приложу все старания и буду надеяться на почетное доброе перемирие».

Внезапная вспышка яростного гнева (в лагерной жизни бывают разные ситуации) сменяется глубоким покаянием: «Я бы, надеюсь, в решающий момент все-таки справился с этим преступным порывом, но следует, увы, помнить, что струйка опасной неуравновешенности бежит по моим жилам, точно маленький бурный поток, и нельзя на это закрывать глаза… Простой дружеской молитве она не поддается. Тут от меня требуется упорная, неотступная работа, и слава Богу, а то я бы стал молиться какому-нибудь святому слабачку, чтобы он вмешался и навел за меня порядок там, где я набезобразничал» (пример работы над собой).

Из Писания известно, что мир во зле лежит, и Симор подтверждает эту истину.

«Помимо спорта и коллективных игр у нас вообще тут чисто случайно набралось немало верных друзей до гроба. Но вы, в трудной роли наших любимых родителей, Бесси (имя матери. – Б.К), пожалуйста, постарайтесь смотреть некоторым фактам в лицо и не прятать голову перед кое-какими просматривающимися истинами. Говорю вам вот сейчас прямо и определенно, а вы запомните и без всяких ахов и охов сохраните в глубинах памяти впрок на будущее, что, пока не наступит конечный час наших жизней, уйма народу будет приходить в бешенство и кипеть злобой при одном появлении наших лиц на горизонте (вместе с Симором в лагере находился и его 5-летний брат Бадди, тоже с удивительными способностями, а люди, как известно, завистливы, фарисеи предали на смерть Христа, прежде всего, из зависти. – Б.К.). При одном только виде наших лиц, заметьте, я уж не говорю о своеобразных и часто несносных наших личностях! Это было бы даже немного смешно, если бы за мою короткую жизнь мне не приходилось уже многие сотни раз наблюдать такую ситуацию с тоской и душевной мукой (они губят свои души злобой, и для подлинного христианина – это тоска и душевная мука. – Б.К.). Остается только надеяться, что, продолжая день за днем улучшать и совершенствовать свои характеры, успешно искореняя всякую настырность, показное тщеславие и избыточную эмоциональность (too dammuch emotion), а также и ряд других свойств, в корне никуда не годных, мы в конце концов перестанем с первого взгляда и даже просто понаслышке возбуждать в других людях столько ненависти и смертельной вражды… Только ни в коем случае не позволяйте из-за этого мраку затмить ваши души. Сколько зато на свете всевозможных радостей и утешений! Ну видели ли вы когда-нибудь других таких неустрашимых крепышей, как ваши два отсутствующих сына? Разве среди яростных вихрей и собирающихся бурь наши молодые жизни не остаются чудесным незабываемым вальсом? Может быть, даже, если вы на минутку постараетесь дать волю воображению, тем единственным вальсом, который сочинил Людвиг ван Бетховен на смертном одре!».

И, несмотря на то, что в мире так много зла, жизнь прекрасна и удивительна, что снова подвигает на гимн Творцу, повторяет неоднократно Симор.

«Нас со всех сторон окружают приключения и романтика, заботливо наседают интересы и увлечения; и никогда я не видел, благодарение Богу, чтобы мы оказались беззащитны перед равнодушием. Разве можно пренебрегать такими дарами? А что еще поверх этой груды сокровищ?» И далее – проповедь любви.

«Талант обзаводиться множеством считанных дорогих друзей, которых мы будем горячо любить и оберегать от бессодержательного зла до конца наших жизней, а они, со своей стороны, будут в ответ любить нас и никогда не предадут без горькой душевной муки, что, уверяю вас, гораздо лучше, почетней и отрадней, чем предательство вообще без всякой муки».

Если строящийся духовный дом не будет иметь в основании фундаментом смирения, то все труды будут напрасны. Смирение – основа всего, и Симор это понимает.

«Мы, ваш сын Бадди и я, точно такие же славные, глупые и земные люди, как и все остальные ребята и воспитатели в этом лагере, и так же заботливо одарены симпатичной, глупенькой, трогательной слепотой. Боже мой, представляешь, какие перспективы и возможности лежат перед человеком, твердо и непоколебимо знающим, что он в своей основе такой же заурядный и нормальный, как все! Немного неотступного преклонения перед выдающейся красотой и внутренней порядочности, и если еще твердо верить, что мы такие же нормальные и обыкновенные, как все люди… что нам тогда помешает сделать немного добра в этой жизни?.. при условии, что мы употребим в дело все свои способности и будем по возможности соблюдать тишину?».

Призыв делать добро и соблюдать тишину полностью в христианской традиции.

По словам св. Исаака Сирина, молчание, тишина есть тайна будущего века. Православная аскеза высоко ставит молчание в духовном домостроительстве, но и дохристианские мыслители тоже высоко ценили его.

«Молчи! Иди вперед, но никому ничего не говори!» (Silence! Go forth, but tell no man!) – как сказал несравненный Цзян Сэмдап (Tsiang Samdup). – «Совершенно справедливо, – соглашается Симор, – хотя очень трудно, и никому не хочется».

Мысль об относительности наших внешних органов чувств, высказанная Симором, не нова.

«Я никогда не встречал твердых неоспоримых фактов (unassailable, respectable fact), которые не состояли бы в самом близком родстве с личными мнениями (personal opinion)… Ради сомнительного удовольствия считать что-либо в этом прекрасном, неуловимом мире твердым, неоспоримым фактом мы вынуждены, как покорные узники за решеткой, пользоваться сведениями, которые нам простодушно поставляют наши глаза, руки, уши и бедные трогательные мозги. По-вашему, это достоверные сведения? По-моему, нет. Они, конечно, умилительные, без тени сомнения, но далеко, далеко не достоверные. Мы совершенно слепо полагаемся на свидетельства личных ощущений. Знакомо вам такое понятие – посредническая инстанция (go-between)? Так вот, и человеческий мозг любезно служит для нас посреднической инстанцией. к сожалению, я от роду не способен чрезмерно доверять каким бы то ни было посредникам…».

Иными словами, Симор-Сэлинджер выступает против голого безверия, позитивизма и натурализма, призывает устремиться вглубь, к метафизической сущности видимого мира.

Написал в свое время и Владимир Соловьев:

Милый друг, иль ты не видишь, Что все видимое нами — Только отблеск, только тени От незримого очами?
Милый друг, иль ты не слышишь, Что житейский шум трескучий Только отклик искаженный Торжествующих созвучий?

Самого главного глазами не увидишь, самое главное видится очами сердца. На Небе идет нескончаемая литургия (вы убедитесь в космической литургии, если взглянете на небосклон в конце ночи, когда исчезают последние звезды, но ярко пылает утренняя звезда), торжествующие созвучия которой иногда достигают, как бы эхом, грешной земли. Многим ли нужен сегодня знаменный распев, ангельское пение, звучащее, несомненно, на небесной литургии?.. М. Бражников, уникальный ученый, когда-то с горечью отметил: «Знаменный распев никому не нужен. Его просто не хотят знать», так же, добавим, как и Самого Творца. Вот и приходится Сэлинджеру изощряться в стиле и форме писания, чтобы хотя бы этим привлечь внимание, заинтересовать, чтоб не бросили чтение в самом начале.

Своей четырехлетней сестренке Бу-Бу (Беатрис) Симор предлагает особую, возможно, сомнительную молитву, составленную им. О сомнительности этой молитвы задумывается и сам Симор, непогрешимым себя не считает.

«Отложи ту временную молитву, которую ты просила меня составить для чтения перед сном. А вместо нее предлагаю другую, если тебе понравится, она как раз обходит трудности со словом «Бог», которое в настоящее время служит для тебя камнем преткновения. Не существует такого закона, чтобы обязательно пользоваться этим словом, если оно временно служит камнем преткновения. Вот, попробуй новую: «Я, маленький ребенок, собираюсь лечь спать как обычно. Слово «Бог» мне препятствие в настоящее время, потому что им постоянно, хотя, возможно, что и от чистого сердца, пользуются мои подружки Лотта Дэвилла и Марджэри Херцберг, которых я считаю довольно низкими и врушками от начала и до конца. Я обращаюсь к безымянному знаку совершенства (hallmark), пусть лучше вообще не имеющему формы и всяких несуразных признаков, – совершенства, которое всегда с нежностью и любовью управляло моей судьбой и в те времена, когда мне дано было чудесное трогательное человеческое тело, и в промежутках. Милый знак совершенства, подари мне, пока я буду спать, разумные, правильные наставления на завтра. Я могу даже не знать, в чем они состоят, пока еще не развилось мое понимание, но все равно я была бы очень рада и благодарна иметь их уже теперь, впрок. А пока я просто поверю, что эти наставления окажутся действенными, вдохновляющими и правильными, мне надо только научиться делать так, чтобы в душе у меня устанавливались мир и пустота, как объяснял мой самонадеянный старший брат». А в заключение произнеси «аминь» или просто «покойной ночи», что тебе больше нравится или что прозвучит искреннее и естественнее. Это все, что мне удалось для тебя придумать еще в поезде по дороге сюда, и я заучил слова, чтобы при удобном случае передать тебе. Но пользуйся ими, только если они тебе ни капельки не противны. И можешь свободно исправлять и улучшать эту молитву по своему вкусу. Но если она у тебя вызывает неприязнь и смущение, откажись от нее без всяких сожалений и подожди, пока я вернусь домой и на досуге еще раз все обдумаю. Не считай меня непогрешимым (infallible)! Я очень даже погрешимый!».

Главное – искренность, молитва, изложенная своими словами, ценнее.

Безрелигиозность приводит к тому, что Симор-Сэлинджер назвал «зловонной чумой интеллектуализма и лощеной образованности». Образчики таких книг, «бесценно глупые сочинения», Симор просит прислать им, чтобы научить младшего брата истине доказательством от противного.

«Не спешите презирать глупые книжки! Один из самых быстрых и надежных способов, правда довольно кружной и малоприятный, научить такого толкового маленького мальчика, как Бадди, чтобы он не закрывал глаза на глупость и гадость в мире, – это дать ему прочитать стопроцентно глупую и гадкую книгу. «Вот тебе, юноша, две ловко сочиненные, исключительно бесстрастные и скрытно порочные книги. Обе написаны выдающимися лжеучеными, людьми высокомерными, корыстными и втайне тщеславными. Лично я дочитывал их книги со слезами стыда и досады на глазах. Коротко говоря, даю тебе в руки ценные образчики того, что представляет собой зловонная чума интеллектуализма и лощеной образованности в отсутствие таланта и сострадательной человечности».

Сложность, разумность, целесообразность в мире люди атеистической настроенности пытаются объяснить действием бездушной природы. Симора эти плоские объяснения не устраивают, он знает, кто действительный Творец чудесной разумности и целесообразности макро– и микромира.

Среди длиннейшего списка книг, нужных ему – в их числе любые, узколобые и неузколобые книги о Боге и вообще о религии, – он просит прислать также книги об устройстве человеческого сердца, «несравненного органа, самого тонко устроенного в человеческом теле».

Сердце человека – сложнейший, тончайший и таинственный орган, точные рисунки сердца лишь грубые его подобия, «они только отражают одни физические свойства, а самых важных, не нанесенных на карту участков вообще не затрагивают… Самые важные участки можно неожиданно увидеть лишь в редкие, мимолетные, потрясающие мгновения, когда оживают все твои силы и тебе вдруг столько всего открывается».

Или, например, как сращивается сломанная человеческая кость, как образуются роговые ткани, костная мозоль.

«Как образуется костная мозоль, соединяющая две части сломанной человеческой кости, пока она срастается; как мозоль это все понимает – просто удивительно и достойно глубокого восхищения! Знает, когда начать, когда остановиться, без всякой сознательной подсказки от мозга пострадавшего. Вот вам еще одно потрясающее приспособление, которое приписывается почему-то «Матери Природе». При всем моем глубоком почтении я уже много лет слышать не могу, как ее незаслуженно превозносят».

Так если не превозносить, с чем тогда атеисты останутся?.. Тогда полный хаос и анархия?..

«Господи Исусе, – сокрушается Симор, – каким жерновом на шее и обузой я для вас становлюсь и сколько со мной забот? Дня не проходит, чтобы я не сокрушался из-за своего отвратительного требовательного характера».

В конце своего длинного письма Симор просит всю семью помолиться о нем.

«Очень прошу вас, как наших любимых родителей, братьев и сестру, прочесть за нас несколько сжатых убедительных молитв. Я лично очень надеюсь, что за то решающее время, которое нам предстоит пережить, с меня сойдет несколько слоев неестественного, напыщенного фразерства и неживые, лишние слова отлетят от моего молодого тела, как мухи! Ради этого стоит постараться, весь мой будущий синтаксис поставлен на карту!».

Советским читателям «Хэпворт» практически был недоступен, так как журнал «Нью-Йоркер», достигая СССР, сразу уходил в спецхран. «А тех немногих, – по словам советских критиков, – кто сумел его прочитать, он тогда оттолкнул неструктурированной формой и «странными» идеями».

В отношении «неструктурированной формы». Если семилетний ребенок, до слез тоскующий о своих родителях, о семье, пишет им «вприпрыжку» письмо (поставив число 16, день, но даже забыв указать месяц, по-видимому, июнь, поскольку землянику собирали), урвав, наконец, свободное время, то форма, конечно, будет несколько сумбурная, экспромтная, без предварительного обдумывания – вступление, главная часть, заключение, – а именно, «как Бог на душу положит». Но своеобразная форма и лейтмотив послания, как уже упоминалось в начале, легко просматриваются.

«Странные» идеи, действительно, присутствуют. Симор, как говорилось, книгоглотатель, чего он только не читал. Восточные религиозные философии оккупировали Западное полушарие, отсюда – карма, реинкарнация, интерес к його-медитации, чем нормальные люди, вроде мисс Овермен, бывают шокированы, как отмечает сам Симор («когда я сдуру, не подумав, что-нибудь брякну о перевоплощении, она так и шарахается в досаде и тревоге»). Ну, молодо-зелено, еще есть время расставить все по своим полочкам, в том числе и идею перевоплощения. Совершенно верно (quite right), чаще надо перечитывать Евангелие (или весь Новый Завет), там и намека нет на перевоплощение или карму. А вот його-медитация в будущем поможет Симору-Сэлинджеру выйти на православную Логос-медитацию, то есть на Исусову молитву. И в этом можно усмотреть, по словам А. Позидиса, предназначение «Раджа-йоги» и «Бхакти-йоги» для западного человека.

Но самая «странная» идея для советского критика – это, конечно, идея Бога-Творца, приверженность к этой идее в СССР, стране официального атеизма, рассматривалась даже в лучшие времена как государственная нелояльность. Отсюда и спецхран, «Хэпворту» место только там.

Но и западный человек, хотя там и не было государственных институтов атеизма, уже далеко отошел от идеи Творца всего сущего. Симор говорит о библиотекарях, мисс Овермен и ее начальнике мистере Фрейзере, что им вряд ли когда приходила когда в голову мысль о Божестве и причинах сотворения Вселенной, «так что оба они на мой страстный интерес к подобным вещам бросают каменно-неодобрительные взоры».

Вот американский критик Хассан и подвел черту: Сэлинджер религиозный человек, о чем с ним можно говорить серьезному критику? А Сэлинджер сказал свое последнее слово миру, лежащему во зле, и замолчал на полвека, до конца своей жизни. Все логично. Он может оправдаться: я все вам сказал, я чист от вашей крови.

Хэпворт 16, 1924 (Джером Дэвид Сэлинджер).

Перевод Инны Бернштейн.

Это – последнее произведение, которое напечатал Джером Дэвид Сэлинджер, кумир 60-х годов, ветеран Второй мировой войны, один из самых ярких писателей Америки второй половины века. Напечатал в еженедельнике «Нью-Йоркер» в 1965 году. «Нью-Йоркер», достигая наших библиотек, сразу уходил в спецхран, и «Хэпворт» оставался у нас для чтения практически недоступен. А тех немногих, кто сумел его прочитать, он тогда оттолкнул неструктурированной формой и «странными» идеями. Сам же автор на этом поставил точку и избрал для себя дальнейшим молчание.

Несколько предварительных замечаний – сухо и по существу, в меру моих возможностей.

Первое. Меня зовут Бадди Гласс, и я много лет своей жизни, может быть, даже все сорок шесть, ощущаю себя чем-то вроде прибора, специально установленного, подсоединенного и временами приводимого в действие ради единственной цели – пролить немного света на короткую переменчивую жизнь моего покойного старшего брата Симора Гласса, который умер, покончил с собой, предпочел прекратить существование еще в 1948 году, тридцати одного года от роду.

Я намерен прямо вот сейчас, возможно, даже на этом же листе, начать дословно перепечатывать одно письмо Симора, которое я сам впервые прочел только четыре часа назад. Моя мать Бесси Гласс прислала мне его заказной почтой.

Сегодня пятница. В минувшую среду поздно вечером я сказал ей вскользь по телефону, что уже несколько месяцев пишу большой рассказ про некий вечер в 1926 году, на котором мы присутствовали вчетвером – она и наш отец и мы с Симором – и который имел для нас довольно важные последствия. Между этим эпизодом и письмом Симора существует, мне кажется, некая чудесная связь. «Чудесная» – плохое слово, не спорю, но здесь оно как будто подходит.

И больше никаких комментариев, повторюсь только, что намерен воспроизвести письмо Симора совершенно точно, слово в слово, до последней буквы, до запятой. Начиная прямо отсюда.

28 мая 1965 г.

Лагерь Саймона Хэпворта.

Хэпворт-Лейк,

Хэпворт, шт. Мэн.

Хэпворта 16-го дня 1924 г.

Или вообще Бог весть когда.

Дорогие Бесси, Лес, Беатриса, Уолтер и Уэйкер!

Я буду писать за нас обоих, поскольку Бадди в настоящее время занят делами в другом месте и неизвестно когда освободится. Этот неуловимый, потешный, замечательный парнишка, как мне это ни забавно и ни печально, чуть не шестьдесят или даже восемьдесят процентов времени бывает занят делами где-нибудь в другом месте! Как вы, конечно, и сами знаете в глубине души и тела, мы по всем вам скучаем просто жутко. Мне очень стыдно, но не могу не желать и вам того же. Это до смешного приводит меня в отчаяние, и даже не очень-то до смешного. Ужасное безобразие, если все время чего-то добиваешься в себе, а потом начинаешь поглядывать, как на это реагируют другие. По моему убеждению, если с А. во время прогулки сорвало ветром шляпу, приятный долг Б. – поднять ее и вернуть А., не заглядывая ему в лицо и не ища на нем выражения благодарности. Боже мой, неужели я не могу научиться скучать по своим родным, не желая, чтобы и они скучали по мне в ответ? Для этого нужен характер потверже, чем у меня. Но Боже мой, с другой стороны гроссбуха, вы ведь все такие ужасно обаятельные, разве таких забудешь. Как нам не хватает всех ваших живых, выразительных лиц! Я родился безо всякой защиты на случай длительного отсутствия тех, кого я люблю. Простой, упрямый, смехотворный факт состоит в том, что моя независимость – только на поверхности, не то что у моего неуловимого младшего брата и солагерника. При том что мне сегодня без вас особенно горько, даже, если разобраться, почти невыносимо, я еще использую предоставившуюся мне редкую возможность, чтобы поупражняться во вновь освоенных простых приемах письменного сочинения и конструкции фраз, приведенных и слегка развитых в той книжице, местами бесценной, а местами – вздор собачий, которую, как вы видели, я изучал не отрываясь в трудные дни перед нашим отъездом сюда. Хотя для вас, дорогие Бесси и Лес, это все ужасная тощища, но превосходное – или хотя бы сносное – построение фразы представляет кое-какой курьезный интерес для глупого юнца вроде меня. Я был бы рад за предстоящий год избавиться от напыщенности, которая грозит погубить мое будущее как юного поэта, домашнего ученого и скромного человека. Очень прошу вас обоих и, может быть, мисс Овермен тоже, если вам случится заглянуть к ней в библиотеку или повстречаться с ней где-нибудь, пожалуйста, пройдитесь холодным, непредвзятым взглядом по нижеследующим страницам и немедленно дайте мне знать, если обнаружите вопиющие или просто неряшливые ошибки в композиции, грамматике, пунктуации, а также погрешности против безупречного вкуса. Доведись вам случайно или намеренно увидеться с мисс Овермен, пожалуйста, попросите ее быть в этом отношении ко мне убийственно беспощадной и объясните ей дружески, что меня просто убивает пропасть, существующая между моим письменным и разговорным голосом! Очень неприятно и подло иметь два голоса. А также передайте этой милейшей невоспетой женщине мой неизменно теплый и почтительный привет. Как бы мне хотелось, чтобы вы, мои любимые, перестали раз и навсегда считать ее про себя старой грымзой. Никакая она не грымза. На свой обезоруживающий и скромный лад эта маленькая женщина обладает простотой и отвагой не хуже какой-нибудь безымянной героини Гражданской или Крымской войны – двух, по-моему, самых трогательных войн за последние несколько столетий. Бог мой, вы только попытайтесь представить себе, ведь для этой достойной незамужней женщины нет в этом столетии даже подходящего уголка! Текущее столетие для нее – одна сплошная вульгарная неловкость. В глубине души она была бы рада прожить остаток своих лет подругой и доброй соседкой Элизабет и Джейн, двух в разной мере очаровательных героинь «Гордости и предубеждения», а они бы обращались к ней за разумными и практическими советами. На самом-то деле она ведь даже и не библиотекарь в душе, к сожалению. Как бы там ни было, предложите ей, пожалуйста, какой-нибудь кусок этого письма, на ваш взгляд наименее личный или пошлый. И попросите не судить мои писания так уж строго. Честно сказать, они не стоят того, чтобы тратить на них ее терпение, убывающие физические силы и очень приблизительное чувство реальности. к тому же, честно сказать, хотя с годами я и научусь писать немного лучше и мои сочинения станут меньше походить на записки сумасшедшего, все-таки на самом деле они совершенно безнадежны. Каждый штрих пера всегда так и будет нести на себе знак моей неуравновешенности и избытка чувств. Ничего не поделаешь!

Бесси! Лес! Дети! Боже всемогущий, как мне вас не хватает в это славное досужее утро! Бледный солнечный свет сочится сквозь приятно подслеповатое грязное окно, а я лежу тут поневоле, и ваши смешные, живые, красивые лица, поверьте, всплывают у меня перед глазами, словно подвешенные к потолку на чудесных ниточках. Бесси, голубка! Мы оба живы-здоровы. Бадди ест великолепно, если только то, что подают, бывает съедобно. Сама по себе пища здесь не так уж плоха, но приготовлена без капли любви и вдохновения, любой стручок, любая самая простая морковина попадают к нам на тарелки лишенными своей крошечной растительной души. Конечно, положение могло бы в одночасье исправиться, если бы мистер и миссис Нельсон, повара, чей брак, как можно догадаться по отдельным признакам, – чистая пытка, попробовали бы вообразить, что каждый мальчик, которого они кормят в столовой, – их родной и любимый ребенок, кто бы его в этот раз ни произвел в действительности на свет. Однако если бы вам представилась хоть малейшая возможность потолковать пару минут с этой четой, вы бы убедились, что требовать от них этого – все равно что просить луну с неба. Они живут в атмосфере какого-то тупого равнодушия, перемежающегося припадками бессмысленной ярости, и это лишает их всякого желания убедительно и любовно готовить еду или хотя бы просто содержать гнутые вилки и ложки на столах в достаточной чистоте. Один вид их вилок часто приводит Бадди в бешенство. Он работает над этим своим недостатком, но возмутительная вилка есть возмутительная вилка. И я тоже не чувствую себя особенно вправе мешать проявлениям его крутого нрава, учитывая его возраст и предстоящую необыкновенную роль в жизни.

Я передумал: не заступайтесь перед мисс Овермен за мои писания. Пускай ругает и чихвостит меня за то, что я плохо пишу, сколько ее душеньке угодно, это ей полезно и укрепляет ее жизненные позиции. Я перед этой доброй женщиной в несказанном долгу! Департамент просвещения учил ее не за страх, а за совесть. Но, к великому сожалению, единственное, о чем она способна рассуждать свободно и со вкусом, – это как я плохо пишу и как безобразно поздно ложусь спать. До сих пор не понял, почему это ее так огорчает. Боюсь, я по нечаянности ввел ее в заблуждение, когда был маленький: она приняла меня за очень серьезного мальчика, а я просто читаю подряд все, что подвернется. По моей вине она даже не подозревает, что на девяносто восемь процентов моя жизнь, слава Богу, совершенно не связана с таким сомнительным занятием, как погоня за знаниями. Мы с ней, бывает, перебрасываемся шуточками, когда я останавливаюсь возле ее стола или когда мы вместе отходим к каталожным ящикам, но это шуточки не настоящие, у них нет внутренностей. Очень утомительно поддерживать отношения, в которых нет внутренностей, обыкновенной человеческой глупости и общего знания (очень нужного и живительного, по-моему), что под кожей у каждого читателя есть мочевой пузырь и разные другие трогательные органы. Конечно, тут много чего еще можно сказать, но мне сегодня слегка не до этого. Сегодня я, кажется, слишком взволнован. И потом, вы, пятеро моих бесценных, так далеко, а на расстоянии слишком легко забыть, что я просто не выношу бесполезных разлук. Конечно, здесь бывает очень хорошо и интересно, но мне лично кажется, что на свете есть такие дети – например, ваш замечательный сын Бадди и я, – которых в лагерь лучше все-таки отправлять только в случае самой безвыходной необходимости или раздоров в семейной жизни. Но позвольте мне поскорее перейти к более общим вопросам. Бог мой, с какой радостью я предвкушаю наше неспешное общение!

<…>

Мое имя Симор было огромной неумышленной ошибкой, ведь взрослым и учителям было бы гораздо удобнее называть меня в неофициальной беседе каким-нибудь симпатичным уменьшительным вроде Чак, или даже Пип, или Конни. Так что эта маленькая трудность мне близко знакома. Ему, Гриффиту Хэммерсмиту, тоже семь, хотя я его старше на каких-то пустяковых пару недель. Ростом он самый маленький мальчик на весь лагерь, даже меньше, как это ни странно и ни печально, вашего замечательного сына Бадди, несмотря на солидную разницу в возрасте – целых два года. Бремя, доставшееся ему в этой жизни, поистине тяжко. Только поглядите, какие кресты приходится нести этому превосходному, славному, трогательному, умному парнишке. Приготовьтесь в порыве сострадания вырвать с корнем сердце из своей груди!

А. Он ужасно заикается. Это вам не то что какая-нибудь умилительная шепелявость – все его маленькое тело спотыкается на пороге разговора, воспитателей и остальных взрослых такая речь раздражает.

Б. Этому маленькому мальчику приходится спать на клеенке по тем же понятным причинам, что и нашему дорогому Уэйкеру, – тем же, да не совсем, если уж до конца разобраться. Мочевой пузырь юного Хэммерсмита потерял всякую надежду на любовь и снисхождение.

В. Он со дня открытия лагеря переменил девять (9!) зубных щеток, он их прячет или зарывает в лесу, как трех-четырехлетний малыш, или засовывает в мусор под фундаментом коттеджа. И поступает так не для смеха или из мести и не ради удовольствия. Примесь мести тут, конечно, есть, но его она даже не радует, так подавлен и угнетен в семье его дух. Положение с ним очень сложное и неприятное, уверяю вас.

Он, юный Гриффит Хэммерсмит, немножко ходит за вашими старшими сыновьями хвостом, преследуя нас по всем углам и закоулкам. С ним очень интересно, мило и приятно водиться, когда он не скован своим прошлым и настоящим. Будущее же его – мне до слез горько признать – представляется совершенно ужасным. Я бы не глядя привез его после лагеря к нам, будь он сирота. Но у него есть мать, молодая разведенная дама с шикарно красивым лицом, слегка подпорченным суетой, эгоизмом и разными мелкими неудачами в жизни, хотя для нее, можно думать, не такими уж и мелкими. Сердце и чистая чувственность преисполняются к ней при знакомстве состраданием, даже несмотря на то, что она как женщина и мать просто ну никуда не годится. В прошлое воскресенье, отличный день без единого облачка, она вдруг объявилась и пригласила нас прокатиться с ней и Гриффитом в их шикарном «пирс-эрроу» с заездом в «Вязы» – немного перекусить. Мы ее приглашение с прискорбием отклонили. Слишком оно было кислое. Мне приходилось в жизни слышать разные неискренние, кислые приглашения, но это было всем кислятинам кислятина. Может быть, тебя, Бесси, позабавил бы такой насквозь фальшивый неискренний дружественный жест, но только я сомневаюсь: ты еще слишком молода, голубка! В глубине своей вполне прозрачной смешной души, и даже совсем не так глубоко, а более или менее на поверхности, миссис Хэммерсмит была раздосадована, что самые близкие друзья Гриффита в лагере – это мы; ее потрясающе острый глаз мгновенно выделил и предпочел нам Ричарда Мейса и Дональда Уигмаллера, которые живут с Гриффитом в одном коттедже и ей гораздо больше нравятся. А почему – на то есть вполне понятные причины, только я не собираюсь их анализировать в обычном дружеском семейном письме. С течением времени я привыкаю к таким вещам, да и ваш сын Бадди, как вы, конечно, давно убедились, не дурак, несмотря на свой с виду совсем еще нежный юный возраст. Но все равно, когда молодая, привлекательная, обиженная судьбой одинокая мать, пользующаяся всеми социальными благами шикарной аристократической внешности, финансового достатка, кормежки навалом и пальцев в бриллиантах, выказывает такое нездоровое отношение прямо на глазах у сына, совсем еще несмышленыша, и без того страдающего от своего нервного и одинокого мочевого пузыря, – это совершенно непростительно и безнадежно. Безнадежно – это, конечно, слишком общо сказано, но я не вижу на горизонте никакого решения для прискорбных и деликатных проблем такого рода. Я, разумеется, работаю над ними, но, к сожалению, приходится учитывать мой возраст и очень ограниченный опыт в этой жизни.

Сперва, как вы знаете, нас по глупости поместили в разные коттеджи на том основании, что разлучать братьев и прочих членов одной семьи якобы очень полезно и расширяет кругозор. Но после одного довольно остроумного замечания, отпущенного вскользь вашим несравненным сыном Бадди, с которым я полностью солидаризировался, на третий или четвертый день у нас состоялось очень милое объяснение с миссис Хэппи, и я указал ей, как легко упустить из виду его совсем еще смехотворно юный возраст и трогательную потребность в человеческом разговоре и в находчивых ответах, и в результате было получено разрешение для Бадди после субботней поверки перебраться сюда своей собственной трогательной маленькой персоной, со всеми пожитками. Такому приятному обороту дела мы оба не перестаем радоваться и видим в нем простое торжество справедливости. Я ужасно мечтаю, что вы близко познакомитесь с миссис Хэппи, когда – или если – у вас образуется просвет или вы сами его подстроите, чтобы сюда приехать. Вообразите себе роскошную брюнетку, бойкую, музыкальную, с тонким, милым чувством юмора! Приходится напрягать все силы самоконтроля, а то бы так, кажется, и обнял ее – ходит такая по траве в нарядном модном платье! То, что она вдруг – раз! – и полюбила вашего сына Бадди, для меня настоящий подарок, и на глаза наворачиваются слезы, когда их совсем не ожидаешь. Одно из захватывающих удовольствий в жизни для меня – видеть, как молодая ослепительная красавица после непродолжительной легкой беседы над живописным пересыхающим ручьем вдруг ни с того ни с сего начинает понимать истинную цену этому замечательному парнишке. Господи, в жизни довольно подобных высоких удовольствий, надо только не хлопать глазами! Она, я имею в виду миссис Хэппи, и ваша большая поклонница, Бесси и Лес, она много раз видела вас на подмостках нашего современного Вавилона, главным образом на Риверсайд, где они живут. Ей, как и тебе, Бесси, достались в наследство от природы безупречно стройные ноги с тонкими лодыжками, аппетитный бюст, свежий, аккуратный задик и две очень маленькие ступни с хорошенькими крохотными пальчиками. Вы ведь знаете сами, какая это редкая радость – встретить совершенно взрослого человека, у которого были бы при ближайшем рассмотрении по-настоящему красивые или хотя бы недурные пальцы на ногах; обычно, когда они перестают принадлежать детскому телу, с ними происходят ужасные вещи, вы согласны? Благослови ее Бог, прелестное дитя! Просто невозможно поверить, что эта пикантная милашка на пятнадцать (15) лет старше меня! Предоставляю на ваше, Бесси и Лес, собственное тактичное рассмотрение, доводить ли это до сведения младших детей, но если сохранять полную откровенность между детьми и родителями не только при личном теплом общении, но также и по почте – а я именно к таким отношениям стремлюсь всю жизнь с возрастающе малым успехом, – так вот, тогда я должен признаться не без юмора, что бывают моменты, когда эта умопомрачительная красотка миссис Хэппи, сама того не подозревая, возбуждает во мне всю мою беспредельную чувственность. Конечно, учитывая мой смехотворный возраст, это может показаться забавным, но, увы, только задним числом. Раз или два, принимая ее любезное приглашение зайти после занятий плаваньем в главный корпус выпить чашку какао или чего-нибудь прохладительного, я с удовольствием воображал, хоть и понимая, как это маловероятно, что я постучусь, а она откроет мне дверь совсем без всего. И это смятение чувств, повторюсь, кажется смешным, только когда оглядываешься назад. Я еще не обсуждал эту неделикатную тему с Бадди, чья чувственность пробуждается в таком же раннем нежном возрасте, как в свое время и моя, но он и сам успел заметить, что я попал в чувственный плен к этому прелестному существу, и отпустил на сей счет несколько иронических замечаний. Бог мой, как я горжусь и дорожу своей близостью с этим скрытым гением и замечательным парнишкой, которому так просто зубы не заговоришь! С миссис Хэппи к осени будет покончено и забыто, но хорошо бы все-таки, дорогой Лес, ты признал, что чувственность мы с Бадди унаследовали от тебя вместе с предательской Венериной кромкой по краю твоей полной и чувственной нижней губы – как, впрочем, и наш несравненный младший брат Уолтер Ф. Гласс, в то время как юные Беатриса и Уэйкер Гласс, в высшей степени достойные личности, этой кромки не унаследовали. Обычно, как ты знаешь, я на разоблачительные признаки в человеческом лице просто плюю, так как они совершенно ненадежны и притом могут быть удалены или стерты Безжалостным Временем, но на выпуклую кромку по краю нижней губы, обычно чуть более темную, чем остальная часть губ, я совсем даже не плюю. Не буду говорить о карме, поскольку знаю и понимаю твою неприязнь к моему страстному случайному увлечению данной темой, но, честное слово, вышеупомянутая кромка – это почти то же, что кармическая ответственность; человек осознает ее и превозмогает – или же не превозмогает – и тогда вступает в честный бой, не ища и не давая пощады. Лично я безо всякого восторга предвижу, как милые телесные желания начнут день за днем отвлекать меня от дел на протяжении тех немногих счастливых лет, что отведены мне в этой жизни. Мне надо будет выполнить в этой жизни грандиозную работу, отчасти еще не вполне ясную, и я тысячу раз предпочту сдохнуть собачьей смертью, чем отвлекаться в решающую минуту на соблазнительные округлости и плоскости роскошной плоти. У меня, как это ни грустно и ни смешно, слишком мало времени. Я, конечно, буду неустанно работать над проблемой чувственности, но хорошо бы, дорогой Лес, ты, наш любящий отец и задушевный друг, был для нас как открытая книга и без стеснений и утайки описал свои чувственные переживания в нашем возрасте. Мне довелось читать две-три книжки на эту тему, но они либо действуют возбуждающе, либо совсем не по-людски написаны, и от них никакого проку. Я не спрашиваю, на какие поступки толкала тебя чувственность, когда ты был таким, как мы теперь; гораздо хуже: я хотел бы знать, каким чувственным фантазиям ты втайне предавался, потому что иного органа, чем фантазия, у чувственности ведь нет. Убедительно прошу тебя ничего не стесняться. Мы земные мальчики и не будем любить и уважать тебя меньше – даже наоборот! – если ты раскроешь перед нами свои самые ранние и самые чувственные грезы; я уверен, что они покажутся нам очень трогательными и милыми. Обязательно наступают такие минуты, когда младшим нужны совершенно откровенные и честные критерии. к тому же ни твой сын Бадди, ни я, ни твой сын Уолтер совсем не из таких, у кого могут вызвать испуг и отвращение милые земные свойства человеческой природы. Наоборот, человеческая глупость и скотство задевают в нашей груди струны самого нежного сочувствия!

<…>

Возвращаюсь к моему доверительному и довольно самоуверенному описанию миссис Хэппи, которую вы, я знаю, смогли бы полюбить или пожалеть, – она сейчас изо всех сил тайно старается, чтобы ее малоудачный брак не испортил ей счастья и радостного труда вынашивания ребеночка. В настоящее время она беременна, хотя минует добрых месяцев шесть или семь, пока произойдет событие, которого она еще совсем не понимает. Для нее это все, от начала и до конца, ох какая нелегкая работа. Так ее жалко, бедняжку, с этим растянутым маленьким животиком и с головой, набитой разным умилительным вздором, почерпнутым из дурацких медицинских книжек, чьи авторы всегда рассуждают одинаково плоско и доступно, вперемешку со сведениями, полученными от Вирджинии, подруги по колледжу, которая жила с ней вместе в общежитии и, как я понял, превосходно играла в бридж. Здесь, в лагере, должен с огорчением сказать, душераздирающе несчастных семейных пар полно, но беременной ходит, по моим сведениям, одна только миссис Хэппи. Вот почему, за неимением под рукой вышеназванной Вирджинии, она привлекла в качестве собеседника – меня. То есть воспользовалась ушами семилетнего ребенка! На меня это наваливает гору забот, но по временам немного развлекает. Стыдно признаться, но она совершенно не отдает себе отчета в том, что слушатель ее излияний – ребенок.

<…>

Ну и длинное же письмо у меня получается! Крепись, Лес! Я даю тебе разрешение прочесть только четверть. Причина такой длины письма в том, что на меня неожиданно свалилась уйма свободного времени, о чем я вам расскажу ниже. А пока в двух словах: я вчера сильно поранил ногу и лежу для разнообразия в постели – вот уж повезло так повезло! Догадайтесь, кто исхитрился получить разрешение находиться при мне для ухода? Ваш возлюбленный сын Бадди! Он должен возвратиться с минуты на минуту!

Мы получили еще несколько замечаний после того, как вы звонили из отеля «Ла Салль», чем нас безмерно обрадовали, хотя слышимость была паршивая. Кроме того, я куда-то задевал свои красивые новые часы, когда у нас прошлый раз было плаванье; впрочем, завтра или сегодня после обеда все собираются нырять и искать их на дне, так что не беспокойтесь, если, конечно, они не пропитались безнадежно водой. Возвращаясь к замечаниям, почти все они – за постоянную неопрятность в содержании коттеджа, да еще целый букет за то, что мы не пели у костра и ушли со сбора без разрешения. Так и живем. Господи, надеюсь, вы чувствуете на расстоянии, как мы по вас скучаем, дорогие Бесси и Лес и три моих любимых карапуза! Мне бы так хотелось написать вам простое письмо, не отягченное бременем великолепных стилистических оборотов! Боюсь, если полностью выполнять высокие требования безупречного письменного стиля, я совсем перестану узнавать в написанном самого себя, вашего сына и брата. Здесь, кажется, проглядывает будущее проклятие моей жизни, но я приложу все старания и буду надеяться на почетное доброе перемирие.

Тысяча благодарностей за ваше забавное и чудесное письмо и несколько открыток! Лес, мы с облегчением и огромной радостью узнали, что Детройт и Чикаго оказались не очень утомительны. И также рады были узнать, что молодой мистер Фей был с вами в Чикаго в одной программе. То-то для тебя, Бесси, была радость, если ты все еще питаешь безобидную дружескую страсть к этому замечательному парню. Я целый год после того, как мы с ним так приятно и весело болтали, оказавшись в одном такси под роскошным проливным дождем, собирался вдруг, ни с того ни с сего, написать ему письмо. Он очень умный и счастливо оригинальный артист, у него еще будет, пока он работает, много подражателей и просто плагиаторов, попомните мое слово. После доброты оригинальность – одно из самых потрясающих явлений природы, и такое редкое! Сообщайте нам, пожалуйста, в будущих письмах все ваши дальнейшие милые новости, чем мельче и незначительнее – тем интереснее. Новость насчет «Бамбалины» – превосходная и более чем просто важная! Вы уж постарайтесь хорошенько, умоляю вас! У нее такая прелестная мелодия. Если вы закончите запись, пока мы еще в лагере, сразу же пришлите сюда одну из первых пластинок, у миссис Хэппи на квартире есть граммофон в неважном состоянии, и я не постесняюсь воспользоваться нашей своеобразной дружбой ради такого дела. Не переставайте трудиться! Ей-богу, вы – замечательная, талантливая, великолепная пара! Я бы безгранично восхищался вами, даже если бы мы не были родными, можете мне поверить. Бесси, голубка, мы надеемся, черт подери, что ты снова в отличном настроении и не особенно злишься, что опять надо отправляться на гастроли. Если ты до сих пор не собралась сделать то, что клялась и божилась обязательно сделать для моего дурацкого спокойствия, пожалуйста, поторопись и выполни свое обещание. Это определенно киста, по моему нешуточному мнению, и квалифицированный хирург запросто прижжет ее или срежет – оглянуться не успеешь. В поезде по дороге сюда я разговаривал с одним симпатичным врачом, и он сказал, что их удаляют совершенно безболезненно: чик – и готово. Боже мой, человеческое тело такое трогательное, со всякими недостатками, опухолями и прыщиками, которые неизвестно почему вдруг выскакивают и проходят у взрослых. Вот еще один повод почтительно снять шляпу перед Господом Богом в трудный день; я лично не могу и не хочу думать, что Бог сам сводит всякие прыщи и нарывчики с человечьих лиц вплоть до какого-нибудь пятнышка. Я никогда не видел, чтобы Он занимался пустяками. Оставляю эту деликатную тему и просто шлю вам всем пятерым пятьдесят тысяч поцелуев. И Бадди бы тоже непременно ко мне присоединился, если бы был здесь. Это подводит, боюсь, к другой деликатной теме. Бесси и Лес, обращаюсь к вам вполне серьезно. Не обижайтесь, но вы совершенно, абсолютно и очень опасно заблуждаетесь, полагая, что он ни по кому никогда не скучает, кроме меня. Бадди, я имею в виду. Честно говоря, мне было бы гораздо спокойнее, если бы ты, дорогой Лес, больше не повторял мне по телефону эту обидную и совершенно ошибочную чепуху. Прямо ноги подкашиваются, когда твой родной, любимый, талантливый отец в телефонном разговоре высказывает такие несправедливые, неправильные и крайне неумные мысли. Замечательная личность, о которой идет речь, просто не носит свою душу нараспашку, как большинство других людей, включая тебя и меня. Первое и главное, что вам следует помнить об этом маленьком милом парнишке, – это что он будет всю свою жизнь стремиться поскорее плотно закрыть за собой двери, как только очутится в помещении, где имеется достаточный запас отточенных карандашей и вдоволь писчей бумаги. Я совершенно бессилен, да и не хотел бы, пожалуй, ничего тут изменить. Дело это давнее, и тут многократно затронута честь, уверяю вас! Вам, его нежным родителям, так или иначе не под силу облегчить его ношу, но, заклинаю, хотя бы не наваливайте на детские плечи дополнительный груз вашей укоризны. А во всем остальном он – самое сообразительное Божье создание изо всех, кого я встречал, берет жизнь из первых рук, а не по рекомендации каждого встречного-поперечного. Он будет легко и деликатно направлять всех детей в нашей семье еще долго после того, как я совсем перегорю и стану бесполезен или просто сойду со сцены. Мальчику моих лет нехорошо так неуважительно говорить с любимым отцом, но в Бадди вы с Бесси совершенно ничего не смыслите. И давай-ка поскорее перейдем к менее щекотливым материям.

В субботу на прошлой неделе наш лагерь посетил некий столичный конгрессмен, однополчанин мистера Хэппи. Просто не на что смотреть, я давно не встречал такого неинтересного человека, лучше было бы вообще не упоминать о нем в личном письме. По всему лагерю распространился дух неискренности и порчи в благовидном облике; до сих пор воняет – не продохнуть. А как перед ним лебезил и притворно подхихикивал мистер Хэппи – просто нет слов! Я сумел столкнуться с миссис Хэппи у них на крыльце и убедительно просил ее по мере сил и возможностей, пока длится эта малоприятная бодяга, не допускать, чтобы тошнотворный конгрессмен и заискивания мистера Хэппи вредно влияли на нее и ее чудесного крошечного зародыша. Она согласилась. Позднее, исключительно ради нее, я скрепя сердце подчинился просьбе и повелению мистера Хэппи прийти с Бадди после ужина к ним в коттедж кое-что спеть и показать для развлечения их гостя, вышеупомянутого конгрессмена. Вообще-то у меня нет ни малейшего права принимать непристойные приглашения за моего любимого младшего брата, я надеюсь втайне, что Всевышний сурово спросит с меня за преступный произвол; меня никто не уполномочил выносить скоропалительные решения, не посоветовавшись с этим умным парнишкой. Но так уж получилось, что мы с ним посовещались уже после того, как приглашение было принято, и уговорились не надевать чечеточных ботинок с подковками, когда пойдем туда, но это дало нам только обманчивое и ложное облегчение. В разгар вечера мы согласились станцевать в мягкой обуви! И как на грех, мы оказались в превосходной форме, потому что аккомпанировала на аккордеоне миссис Хэппи, а трудно не быть в превосходной форме, если тебе из рук вон плохо аккомпанирует на аккордеоне великолепная красавица, – это и трогает, и смешит. При всей нашей крайней молодости, мы беспомощно пасуем перед великолепными бездарными красавицами. Я над этим работаю, но проблема крайне сложная.

Пожалуйста, умоляю вас, умоляю, не теряйте терпения и нежного внимания к этому письму за то, что оно так разрослось! Если почувствуете, что близки к ледяному пределу, сразу вспомните, сколько у меня сегодня оказалось свободного времени и как я нуждаюсь в общении с пятью отсутствующими членами моего родного семейства! Я не создан для долгих отсутствий, я никогда не притворялся, что силен в них. И потом, многие мои сообщения и вести обещают оказаться очень интересными, прекрасными и благими.

Как вы отлично знаете сами, в душе мы никогда не меняемся. Однако снаружи мы немножко загорели и стали выглядеть вполне как здоровые лагерные дети. Конечно, все это чертово здоровье нам очень даже понадобится. Недавно произошел такой малоприятный эпизод. Здесь всем давным-давно известно, что мы – дети знаменитых Галахер и Гласса и что мы сами, следуя вашему замечательному примеру, уже стали вполне умелыми и опытными эстрадными артистами; но теперь еще по всему лагерю распространились слухи, что мы оба, ваш маленький сын Бадди и я, с самого юного возраста беспробудно много читаем, а вдобавок обладаем разными способностями, умениями и приемами, не представляющими особой ценности, но связанными с серьезной ответственностью, принесенной нами из предыдущих существований, особенно из последних двух, нелегких. Ваш юный сын Бадди справляется со всем этим в целом отлично, а ведь тут требуется широкая грудь, можете мне поверить. Только представьте себе, если выберете минутку, какой смачный интерес, какую пищу для сплетен и злопыхательства дает парнишка пяти лет, если он – превосходный читатель и писатель, совершенствующийся день ото дня семимильными шагами, и к тому же еще, хоть и смехотворно маленький на первый взгляд, он потрясающе разбирается в человеческих лицах, масках и выражениях – видит тщеславие, всплески отваги, безобразное вранье! Вот сколько всего ему досталось на долю, малышу. Теперь представьте дальше, какой пышный цвет дадут эти слухи, даже частично просочившись и распространившись среди ребят и воспитателей. Так вот, именно это и произошло. к сожалению, как Бадди прекрасно понимает, во многом тут он сам по неосмотрительности виноват. Боже мой, до чего же веселый и славный спутник мне достался на ухабистом жизненном пути! Вот в двух словах весь этот дурацкий эпизод. Мистер Нельсон, болезненный обожатель сенсаций и нашептыватель слухов, единолично распоряжается, как вы уже знаете, в столовой на пару со своей женой миссис Нельсон, несчастной, сварливой и злобной особой. Столовая, когда там никого нет, – единственное на весь лагерь благословенное место, где можно хоть немного побыть одному. Бадди с самого начала присмотрел для себя этот укромный уголок. И во вторник на исходе знойного дня предложил мистеру Нельсону пари, что за двадцать минут, максимум за полчаса, запомнит наизусть книжку, которую тот читает. Если он это сделает, тогда мистер Нельсон, со своей стороны, в знак признания его заслуги позволит нам, братьям Гласс, пользоваться в свободное время этим пустым уютным сараем для чтения, письма, изучения языков и других очень насущных личных нужд, как, например, проветривание своих мозгов от чужих, бывших в употреблении мыслей, которые жужжат по всему лагерю, как назойливые мухи. Господи, до чего же я не выношу и не одобряю сделки со взрослыми – не важно, способны ли они отвечать за свои слова или же они люди нечестные! Этот замечательный, независимый мальчишка, не посвятив меня в свой ужасный план, взял и заключил сделку с мистером Нельсоном, хотя мы с ним не раз перед побудкой говорили о том, что желательно держать язык за зубами насчет некоторых наших свойств и способностей. Еще хорошо, что дело не окончилось полным провалом и проигрышем. Книга оказалась «Твердые древесные породы Северной Америки», авторы – Фоли и Чемберлин, очень скромные и непритязательные люди, я ими давно восхищаюсь, мне нравится их заразительная любовь к деревьям, особенно к буку и благородному дубу, они почему-то трогательно пристрастны к буку. Так что разговор у нас с Бадди получился не такой уж резкий и обидный – до слез, слава Богу, не дошло. Однако старший воспитатель Уайти Питмен из Балтимора, штат Мэриленд, закадычный дружок мистера Нельсона и большой зубоскал, кое-что пронюхал про демонстрацию Бадди и стал без зазрения совести спекулировать этим ради красного словца. Надо ему отдать должное, он потрясающе умеет набирать очки за счет кого-нибудь маленького – эдакий умный стервятник и разговорный паразит. И этот Питмен, тип двадцати шести лет от роду, не младенец, кажется, умудрился сказать вашему сыну Бадди при чужих людях, столпившихся вокруг: «Это ты ведь вроде у нас известный умник?» Ну можно такое говорить пятилетнему ребенку? Хорошо хоть Бог упас всю нашу семью от позора и неловкости: у меня не оказалось под рукой пристойного оружия в ту минуту, когда было сделано это возмутительное вздорное замечание. Однако позже, когда представился случай, я предупредил Роджера Питмена (таково полное имя, данное ему несчастными родителями), что не успеет сгуститься ночная мгла, как я убью его или себя, если он еще раз осмелится при мне так разговаривать с этим парнишкой – или с любым другим пятилетним малышом. Я бы, надеюсь, в решающий момент все-таки справился с этим преступным порывом, но следует, увы, помнить, что струйка опасной неуравновешенности бежит по моим жилам, точно маленький бурный поток, и нельзя на это закрывать глаза; я не успел, по неразумию и к большой досаде, излечиться от нее за две предыдущие жизни. Простой дружеской молитве она не поддается. Тут от меня требуется упорная, неотступная работа, и слава Богу, а то бы я стал молиться какому-нибудь святому слабачку, чтобы он вмешался и навел за меня порядок там, где я набезобразничал. Тошно даже подумать. Однако язык человеческий легко может послужить в этой жизни причиной моего падения, если я вовремя не соберусь в дорогу. Я тут с самого первого дня пробую, как могу, многое списывать на счет вредного влияния людской злобы, страхов, вражды и нутряной неприязни ко всему незаурядному. Пожалуйста, не читайте мое чересчур поспешное признание вслух близнецам и позаботьтесь, чтобы оно не достигло прежде срока ушей Бу-Бу, но скажу вам честно сквозь потоки слез, бегущих по моему неуравновешенному лицу, что в глубине души не возлагаю чрезмерных надежд на человеческий язык, каким он известен нам сейчас.

Если предыдущая страница получилась очень уж досадно неразборчивой, вспомните, что я пишу со страшной, головокружительной сверхскоростью, тут уж не до красот почерка. Не успеешь дух перевести, как настанет время ужина, так что я пишу наперегонки со временем. Как ни возмутительно, но в малышовом коттедже полагается каждую ночь спать по десять часов, ровно в девять вечера вырубается свет и воцаряется тьма. Я несколько раз обращался по этому вопросу к мистеру Хэппи, но без толку. Господи, ну что за человек! Он если не доводит до бешенства, то вызывает истерический смех – одинаково пустая трата времени. Может быть, ты, милый Лес, позволю себе обратиться к тебе лично, напишешь ему короткое любезное твердое письмецо, что, мол, для всякого, кто владеет хотя бы самыми элементарными навыками разумного дыхания, десять часов сна – это полнейшая чушь и насилие. У нас, конечно, есть фонарики, но пользоваться ими в постели страшно неудобно, освещение слабое и действует на нервы.

Ото всей души презираю себя за то, что описал вам только темную и унылую сторону лагерной жизни. При таком неправильном подходе осталось обойдено молчанием много чудесных вещей, с которыми все гладко и прекрасно. Вопреки моим вышеприведенным мрачным заметам каждый день щедро усыпан счастьем, телесными радостями, весельем и даже раскатами звонкого смеха. Показываются разные симпатичные звери, когда совсем не ждешь, как, например, бурундучки, неядовитые змеи, а вот оленей нет. Я позволяю себе сомнительную вольность послать тебе, Лес, несколько игл от мертвого (но не больного) дикобраза – может быть, они помогут тебе решить застарелую проблему с гнущимися и ломкими зубочистками. Природа – и вокруг, и прямо под ногами – ошеломительная. к моей радости и полному изумлению, ваш сын Бадди оказался настоящим натурофилом! Вот уж чего я от него никак не ожидал. Мне самому тоже нравится жизнь на лоне природы, но только до определенных пределов, в глубине души я на расстоянии от холодных, бесчеловечных нелепо-громадных городов типа Нью-Йорка или Лондона чувствую себя не в своей стихии. А Бадди, наоборот, в будущем непременно вырвется из большого города, это совершенно очевидно; пройдет всего несколько лет, и нам его нипочем не удержать. Видели бы вы его здесь пробирающимся через густые заросли, когда начальство хоть ненадолго предоставляет нас самим себе: как он ступает – легко, целеустремленно, неслышно, ну настоящий краснокожий лазутчик! Каждый вечер я смеясь и плача извожу на этого упрямца ведра йода, смазывая с ног до головы все его бедное тельце, изувеченное шипами ежевики и другими зловредными колючками. Книжки про съедобные и несъедобные растения, некоторые отличные, а некоторые так себе, с удовольствием прочитанные нами перед отъездом сюда, пришлись очень даже кстати: благодаря им мы можем под покровом тайны готовить себе отличные кушанья из распаренной лебеды, молодой крапивы, дикого портулака и поздних нежных побегов коричного папоротника, используя в качестве кастрюли кружку из столовой, и к нам нередко присоединяется трогательный карапуз Гриффит Хэммерсмит, у которого в благоприятной обстановке проявляется потрясающий, волчий аппетит. Да, чтобы не забыть по рассеянности. Бесси, голубка, Бадди просит прислать ему еще блокнотов, гладких, без линеек, а также яблочного пюре и кукурузной засыпки, он, можно сказать, ею одной и питается, когда есть возможность в тишине поесть в свое удовольствие. Заверяю вас, что кукурузная засыпка ему очень полезна, его детское тело, если хотите знать, вообще предрасположено к кукурузе и ячменю. Он сам вам скоро напишет, если будет удобная обстановка и подходящее настроение. Знали бы вы, как он сейчас занят! Сколько я его помню, он никогда еще так много не работал: написал шесть новых рассказов, местами смешных от первого до последнего слова, про одного англичанина, который возвратился из заморских стран, где с ним происходили удивительные приключения. Не могу вам передать, до чего отрадно глядеть на человека пяти лет от роду, который садится на свой милый, смешной тощий задик – и в два счета у него уже готов занимательный рассказ, написанный вдохновенно и с немалым искусством! Даю вам слово чести, вы еще о нем услышите; не проходит вечера, чтобы я мысленно не снимал перед вами шляпу в благодарность за то, что вы произвели его на свет; ваша роль в его рождении меня очень трогает и радует, тем более что тогда, после рождественских каникул, – помните? – на меня нашло отвратительное прозрение и открылось, что в прошлом существовании наша близость с тобой, Лес, если ты еще читаешь, была довольно поверхностной и омрачалась раздорами. Продолжаю не спеша. Теперь о моих писаниях. Я закончил двадцать пять (25) приличных стихотворений, о которых держусь довольно низкого мнения, потом еще шестнадцать, имеющих некоторые достоинства, при недостатке свободного дыхания, и еще десять, которые оказались бессознательными безнадежными подражаниями Уильяму Блейку, Уильяму Вордсворту и двум-трем другим умершим гениям, чьи внезапные кончины не перестают ранить меня как ножом. Общая картина моей поэзии довольно бедная и гнетущая. Глубоко убежден, что из всего написанного мною за лето единственное стихотворение, представляющее серьезный личный интерес, я так и не написал. Помните, когда вы, не думая о деньгах, звонили из отеля «Ла Салль», я рассказывал, как мы и остальные обитатели лагеря провели целый день в Уэл-Фишерис? По пути туда нас кормили отличными сытными сэндвичами в «Колборне», благопристойном широко известном отеле, где обычно с удовольствием останавливаются молодожены во время медового месяца. Прогуливаясь с Бадди и Хэммерсмитом по берегу озера, я заметил одну такую пару, они весело и самозабвенно резвились у воды. Я сразу сообразил, что к чему, и вдруг всем существом ощутил потребность в гармонии с этими чужими мне, любящими людьми. Мне захотелось сочинить стихотворение про то, как опять, в какой-нибудь стотысячный раз, новобрачный из отеля «Колборн» плеснул водой в свою молодую жену. Я не раз видел собственными глазами, как брызгаются друг на друга парочки на Лонг-Бич и других общественных пляжах. Ты бы, Бесси, голубка, тоже наблюдала бы за ними с удовольствием, некоторым сочувствием и легкой полуулыбкой; однако ни в одном бессмертном поэтическом творении я не встречал этого мотива. Вот и приходится возмещать упущение мне. Давайте, однако, оставим эту колкую тему. Сообщаю исключительно для вашего сведения, и, может быть, еще передайте мисс Овермен, но только при твердом условии, чтобы дальше не пошло, потому что она, к сожалению, не обладает талантом помалкивать о том, что ей сказано по секрету, – так вот, мы продолжаем овладевать итальянским и повторяем понемногу после отбоя испанский. Это нахальный недвусмысленный намек, что нам очень кстати пришлись бы свежие батарейки.

Лес, я так упиваюсь возможностью писать, не прислушиваясь к этим чертовым звукам горна, что совсем теряю от восторга чувство меры. Если ты устал читать или просто тебе дальше неинтересно – не надо, не читай больше, я разрешаю ото всей души. Я сознаю, что и так злоупотребил твоим доброжелательством, отцовскими чувствами и прославленным веселым терпением. Бесси, конечно, не почтет за труд передать тебе вкратце содержание того, что еще будет написано ниже. А ты закури с наслаждением сигарету, брось мое дурацкое письмо, как горячую картофелину, и спустись в фойе той гостиницы, где вы сейчас живете, чтобы с чистой совестью и моим сердечным благословением развлечься хорошенько; партия в бильярд или в картишки будет, по-моему, самое оно, а?

Продолжаю с упоением, как Бог на душу положит. Мы пока еще не пользуемся особой любовью других ребят, живущих с нами в одном коттедже, а это Дуглас Фолсом, Барри Шарфмен, Дерек Смит мл., Том Лантэрн, Мидж Иммингтон и Рэд Силвермен. Том Лантэрн! Ну разве не замечательно прожить жизнь с таким именем? к сожалению, однако, этот юноша, кажется, решил никогда не возжигать своего светильника, так что его восхитительному имени грозит опасность пропасть зазря. Это слишком резкое суждение, я знаю. Мои суждения вообще недопустимо часто бывают чересчур резкими, это факт. И я над этим работаю. Но нынешним летом я, к сожалению, явно слишком часто даю волю резкости. Дай Бог тебе удачи, Том Лантэрн, зажжешь ты там в своем фонаре свет или нет! На верхнем этаже нашего довольно безобразного коттеджа живет один мальчик, настоящая соль земли! Его как ни хвали, ни превозноси, все будет справедливо, уверяю вас. Он часто в свободные минуты скатывается кубарем по здешним хлипким лестницам поболтать на досуге с вашими недостойными сыновьями и рассказать нам весело и открыто о своих друзьях, знакомых и врагах, которые остались у него дома в Трое, штат Нью-Йорк, – на самом деле это такая большая деревня под Олбани – и вообще о жизни и человечестве, которыми он, несмотря на обманчивую видимость, ото всей души восхищается. Его доблесть, я думаю, вполне способна разбить вам сердце – или, по крайней мере, оставить на нем болезненную щербинку; ведь просто чтобы сказать нам «привет», сколько этой доблести требуется! Мы же, я забыл упомянуть, в настоящее время подвергнуты остракизму. Этого паренька зовут Джон Колб, возраст – 8 1/2 лет, по праву он должен быть в средней группе, но там для него не нашлось места, вот как вышло, что нам выпала честь оказаться его соседями в нашем переполненном коттедже. Заклинаю вас: занесите это благородное, доброе имя на скрижали вашей памяти на теперешнее и будущие времена! Жаль только, стоит разговору затянуться больше чем на пять минут, и этот неустрашимый, деятельный мальчик готов просто заплакать от скуки: поднимаешь глаза – и, к своему недоумению, видишь, что его обаятельного, доброго лица уже перед тобою нет, вот смех-то! Я бы не знаю сколько лет жизни отдал, чтобы как-то помочь в будущем этому парнишке. Он любезно дал мне слово, даже не подозревая, почему я его прошу об этом, что, когда вырастет, не возьмет в рот ни капли виски и вообще спиртного, но, увы, у меня имеются неприятные основания сомневаться, что он его сдержит. В нем дремлет предрасположенность к утешительному алкогольному оглушению; ее, правда, можно преодолеть, если он сосредоточит на этом все душевные силы, подключив некоторые особые таланты; но он, боюсь, слишком добрый и нетерпеливый мальчик, чтобы все свои душевные силы направить на одно. У нас есть его адрес в Трое, штат Нью-Йорк. Если буду жив, когда подойдет решающее время, я без минуты колебаний ринусь в эту маленькую Трою, чтобы в случае нужды выступить на его защиту; для этого, возможно, потребуется и мне испить чашу, которая меня оглушит, но поймите: мы полюбили этого мальчика, не знающего предубеждений. Господи, доблестный мальчик восьми с половиной лет – с ума можно сойти! Здесь заключена горькая ирония, но уверяю вас: доблестные люди гораздо больше нуждаются в защите, чем кажется. Целую твои невоспетые благородные стопы, Джон Колб из Трои, родной брат нежестокого Гектора!

В остальном же мы прекрасно со всеми ладим, когда представляется возможность, принимаем участие в бесконечных спортивных играх и занятиях, порой даже с полнейшим удовольствием. Очень удачно сложилось, что мы на свой лад превосходные атлеты и отлично играем в бейсбол – пожалуй, самую упоительную и чудесную игру во всем Западном полушарии; даже злейшие враги не могут отрицать нашего скромного совершенства. Нам тут не из-за чего особенно заноситься, это не наша заслуга, а веселый дар из предыдущей жизни: в любой игре с мячом мы легко достигаем совершенства, почти даже не стараясь, а в играх без мяча, увы, никуда не годимся. Помимо спорта и коллективных игр у нас вообще тут чисто случайно набралось немало верных друзей до гроба. Но вы, в трудной роли наших любимых родителей, Бесси, пожалуйста, постарайтесь смотреть некоторым фактам в лицо и не прятать голову перед кое-какими просматривающимися истинами. Говорю вам вот сейчас прямо и определенно, а вы запомните и безо всяких ахов и охов сохраните в глубинах памяти впрок на будущее, что, пока не наступит конечный час наших жизней, уйма народу будет приходить в бешенство и кипеть злобой при одном появлении наших лиц на горизонте. При одном только виде наших лиц, заметьте, я уж не говорю о своеобразных и часто несносных наших личностях! Это было бы даже немного смешно, если бы за мою короткую жизнь мне не приходилось уже многие сотни раз наблюдать такую ситуацию с тоской и душевной мукой. Остается только надеяться, что, продолжая день за днем улучшать и совершенствовать свои характеры, успешно искореняя всякую подлость, кажущуюся заносчивость и избыточную эмоциональность, черт бы ее драл, а также и ряд других свойств, в корне никуда не годных, мы в конце концов перестанем с первого взгляда и даже просто понаслышке возбуждать в других людях столько ненависти и смертельной вражды. Я рассчитываю добиться хороших результатов – хороших, но не потрясающих: потрясающих результатов я, честно сказать, не предвижу. Только ни в коем случае не позволяйте из-за этого мраку затмить ваши души. Сколько зато на свете всевозможных радостей и утешений! Ну видели ли вы когда-нибудь других таких неустрашимых крепышей, как ваши два отсутствующих сына? Разве среди яростных вихрей и собирающихся бурь наши молодые жизни не остаются чудесным незабываемым вальсом? Может быть, даже, если вы на минутку постараетесь дать волю воображению, тем единственным вальсом, который сочинил Людвиг ван Бетховен на смертном одре! На этой заносчивой мысли я стою без стыда. Бог мой, чего только не напридумываешь, каких потрясающих вольностей не позволишь себе с простым недопонятым вальсом, если хватит отваги! За всю мою жизнь, клянусь, не было утра, когда бы я не слышал, пробуждаясь, двух чудесных ударов дирижерской палочки в отдалении! И мало музыки вдали, нас еще со всех сторон окружают приключения и романтика, заботливо наседают интересы и увлечения; и никогда я не видел, благодарение Богу, чтобы мы оказались беззащитны перед равнодушием. Разве можно пренебрегать такими дарами? А что еще поверх этой груды сокровищ? Талант обзаводиться множеством считанных дорогих друзей, которых мы будем горячо любить и оберегать от бессодержательного зла до конца наших жизней, а они, со своей стороны, будут в ответ любить нас и никогда не предадут без горькой душевной муки, что, уверяю вас, гораздо лучше, почетней и отрадней, чем предательство вообще безо всякой муки. Надо ли говорить, что я упоминаю здесь об этих огорчительных пустяках, чтобы вы могли при надобности извлечь их из своей нежной памяти до или после нашего безвременного ухода; а пока пусть они вас не печалят. Еще на светлой, бодрящей стороне гроссбуха – не забудьте и посмейтесь – наша неуклонная обязанность, а часто и сомнительная привилегия – приносить с собой из предыдущих существований наш творческий гений. Трудно сказать, на что мы его употребим, но он неотступно с нами, хотя и дьявольски медленно созревает. В лагере, как я убедился, он обретает особенную непреодолимую силу после отбоя, когда дурацкие наши мозги послушно укладываются спать и в голове наконец-то воцаряется покой и полностью прекращаются бешеные хороводы; и вот тогда, в эти недолгие переходные минуты, можно видеть его сверкание в ослепительном свете, о котором я по секрету тебе рассказывал, Бесси, минувшей весной, когда мы сидели и болтали с тобой на кухне. То же самое сияние я наблюдаю и в душе замечательного малыша, которого вы дали мне в спутники и младшие братья. А когда оно становится невыносимо ярким, я засыпаю, твердо веря, что мы, ваш сын Бадди и я, точно такие же славные, глупые и земные люди, как и все остальные ребята и воспитатели в этом лагере, и так же заботливо одарены симпатичной, глупенькой, трогательной слепотой. Бог мой, представляешь, какие перспективы и возможности лежат перед человеком, твердо и непоколебимо знающим, что он в своей основе такой же заурядный и нормальный, как все! Немного неотступного преклонения перед выдающейся красотой и внутренней порядочности, и если еще твердо верить, что мы такие же нормальные и обыкновенные, как все люди, и что дело тут не в том, чтобы, как другие мальчишки, обязательно высовывать язык, когда пойдет прекрасный первый снег, – что нам тогда помешает сделать немного добра в этой жизни? В самом деле, что? – при условии, что мы употребим в дело все свои способности и будем по возможности соблюдать тишину? «Молчи! Иди вперед, но никому ничего не говори!» – как сказал несравненный Цзян-Самдуп. Совершенно справедливо, хотя очень трудно и никому не хочется.

Я не стесняясь пропускаю то, что записано в гроссбухе на темной стороне, замечу только, что, к сожалению, подавляющее большинство ваших детей, Бесси и ты, Лес, если ты еще не удалился вниз поразвлечься, отличаются довольно мучительной способностью страдать от боли, которая, в сущности, вовсе даже не их боль. Бывает, что от нее как раз отделался совершенно чужой человек, какой-нибудь лежебока в Калифорнии или Луизиане, с которым мы даже не имели удовольствия ни разу встретиться и обменяться хотя бы двумя-тремя словами. Говоря не только за себя, но также и за вашего отсутствующего сына Бадди, я не вижу, как можно вообще не испытывать по временам некоторой боли, пока мы еще не осуществили всего, что нам дано и предназначено осуществить в теперешнем увлекательном воплощении. Жаль, добрая половина боли вокруг принадлежит другим людям, которые прячутся от нее либо же не умеют за нее твердо взяться! Зато могу вам обещать, дорогие Бесси и Лес, когда мы выполним все, что нам предназначено и дано осуществить, мы удалимся, на этот раз бодро и с чистой совестью, чего нам до сих пор никогда толком не удавалось. Опять же, говоря за вашего возлюбленного сына Бадди, который должен вот-вот возвратиться, еще обещаю вам, что один из нас обязательно, по тем или иным причинам, будет присутствовать при уходе другого; это вполне предрешено, насколько я знаю. Я не мажу картину будущего черной краской. Это произойдет не завтра и вообще еще не скоро! Я лично проживу, уж во всяком случае, не меньше, чем хороший телеграфный столб, то есть добрых тридцать (30) лет, если не дольше, – нешуточный срок. У вашего сына Бадди еще больше лет впереди, могу вас обрадовать. А пока в запасе столько времени, пожалуйста, Бесси, попроси Леса прочитать следующие замечания, когда – и если – он возвратится с нижнего этажа гостиницы или из другого веселого местечка, куда он, возможно, предпочел удалиться. Лес, очень прошу тебя, будь с нами терпеливее в свободные дни. Старайся по возможности не особенно огорчаться и не впадать в мрачность, когда мы оказываемся не очень похожи на других, обыкновенных мальчиков, может быть, на мальчиков из твоего детства. В частые минуты печали спеши вспомнить, что вообще-то мы самые что ни на есть обыкновенные и только становимся немного менее обыкновенными, когда происходит что-то важное и ответственное. Бог мой, я решительно отказываюсь ранить вас дальнейшими рассуждениями такого рода, но, по честности, не стираю ни одного из вышеприведенных общих малоприятных замечаний. Боюсь, что они остаются в силе. Да и вам мало было бы пользы, если бы я их и стер. В большой мере из-за моего малодушия и мягкотелости вы дважды в предыдущих жизнях уклонялись от того, чтобы заранее взглянуть аналогичной правде в глаза; боюсь, что в третий раз я такого вашего страдания не вынесу. Отложенная боль – самая мучительная на свете.

Переменим тему, и я сообщу вам приятную и радостную новость. У меня лично от нее просто дух захватывает! Либо этой зимой, либо следующей, которая наступит оглянуться не успеешь, ты, Бесси, Лес, Бадди и нижеподписавшийся – мы все вместе отправимся на крайне важный и ответственный прием, равного которому по важности и ответственности нам с Бадди никогда больше не доведется посетить ни в обществе друг друга, ни поодиночке. На этом приеме, уже за полночь, мы познакомимся с одним очень толстым человеком, который сделает нам просто за разговором несколько прямолинейное деловое профессиональное предложение, связанное с нашими превосходными певческими и танцевальными талантами, и это еще далеко не все. Предложение полного господина нельзя сказать, что серьезно изменит нормальное, обычное течение нашего детства и ранней забавной юности, но поверхностный переворот, могу вас заверить, будет грандиозным. Однако это еще только половина. Лично мне, скажу от всей души, вторая половина гораздо больше по сердцу. Второе, что я видел, – это Бадди через много-много лет, окончательно лишенный моего сомнительного любящего присутствия: он сидит за громоздкой блестяще-черной шикарной машинкой и пишет как раз об этом вечере! Он курит, а по временам сцепляет пальцы и устало, задумчиво закидывает руки за голову. Он седой; Лес, он старше, чем ты сейчас! Вены у него на руках заметно выступают, и я ему об этом видении вообще ни словом не обмолвился, учитывая его детское отвращение к выступающим венам на руках у взрослых. Так что вот. Вы можете подумать, что эта картина до боли пронзила сердце случайного наблюдателя и он, лишившись слов, не в состоянии обсуждать ее со своей горячо любимой просвещенной родней. Так вот – ничего подобного! Мне надо только сделать один как можно более глубокий вдох – сразу помогает от головокружения. Больше всего пронзил мне сердце вид его комнаты. Это воплощение всего, о чем он мечтал маленьким! С чудесным окном прямо в потолке, которым он, я точно знаю, всегда любовался из прекрасного читательского далека. Да еще со всех сторон – великолепные полки, на которых размещаются книги, радиола, блокноты, наточенные карандаши, угольно-черная дорогая пишущая машинка и другие милые личные вещицы. Боже мой, он будет вне себя от счастья, когда увидит эту комнату, помяните мое слово! Это мое самое радостное и светлое прозрение в жизни и, кажется, верное безо всяких оговорок. Скажу не задумываясь, что вовсе не против, если бы оно оказалось в моей жизни последним. Однако те два крохотных манящих оконца, о которых я вам рассказывал в прошлом году, пока еще далеко не закрыты; наверно, еще годик или около того – и положение начнет меняться. Будь моя воля, я бы их без колебаний сам закрыл, ведь за все время только в трех или четырех случаях довелось увидеть что-то такое, ради чего стоило рисковать потерей нормального рассудка и благодатного душевного покоя и ставить в неловкое положение родителей. Но вы только попытайтесь представить себе, какая это радость – увидеть вашего сына Бадди, вдруг из пятилетнего парнишки, уже сейчас не способного равнодушно пройти мимо карандаша, в одночасье превратившегося в зрелого смуглолицего писателя! Вот бы мне когда-нибудь в отдаленном будущем возлечь на пуховом облаке, может быть, с крепким сочным яблоком в руке и прочесть от слова до слова все, что он напишет о том важном, решающем вечере, который нам предстоит! Первое, надеюсь, что этот одаренный малыш опишет, став зрелым смуглолицым писателем, – это кто где располагается в комнате в тот ответственный вечер перед самым нашим уходом из дому. Когда большая семья отправляется в гости или просто в ресторан, самое прекрасное – это нетерпеливые непринужденные позы всех в ожидании последнего копуши. Мысленно я умоляю милого поседевшего будущего писателя начать именно с прекрасной сцены расположения людей в комнате; по-моему, это будет самое удачное начало! И вообще, я вас уверяю, увидеть картину этого вечера было для меня очень вдохновляющей радостью. Потрясающе, как свободные концы находят друг друга в мире, надо только упрямо ждать, набравшись порядочно терпения, гибкости и слепой силы. Лес (если ты уже возвратился из фойе), я знаю, ты честно развлекаешься неверием в Бога или в Провидение – или какое там слово тебя меньше раздражает и смущает, – но даю тебе слово в этот знойный и очень памятный для меня день, что даже случайную сигарету невозможно прикурить без щедрого художественного согласия вселенной! Ну, может быть, «согласие» – слишком общо сказано, но чья-то голова должна кивнуть, прежде чем огонек спички коснется кончика сигареты. Это, конечно, тоже слишком общо, о чем я всем существом сожалею. Я убежден, что Бог вполне согласится носить человеческую голову, которая способна кивать, если это очень нужно какому-нибудь Его почитателю, так Его себе представляющему; но лично мне не нравится, чтобы у Него была человеческая голова, я, пожалуй, повернусь на каблуке и уйду, если Он наденет на плечи голову для моего сомнительного удовольствия. Это, разумеется, преувеличение; уж от Него-то я уйти бессилен, даже под страхом смерти.

Забавно, но я лежу один в пустом коттедже и, оказывается, плачу – или проливаю слезы, как вам больше понравится. Сейчас это пройдет, конечно, но все-таки печально и досадно, вдруг расслабившись, спохватиться и увидеть, каким ужасным занудой я был до сих пор семьдесят пять, а то и восемьдесят процентов своей жизни! Без стыда и совести вешаю на шею вам всем, и родителям и детям, такое ужасно длинное, скучное письмо, полное через край высокопарных слов и мыслей. Правда, в свою защиту могу сказать, что я не так уж сильно виноват, как кажется мельком с первого взгляда: среди множества всяких затруднений мальчику моего сомнительного возраста и жизненного опыта так легко впасть в соблазн выспренности, дурновкусия и неуместного позерства. Видит Бог, я с этим борюсь, но мне очень трудно, не хватает отличного учителя, к которому можно было бы обратиться с абсолютным доверием и самозабвением. А раз нет учителя, приходится его себе придумывать, что достаточно опасно, если родился малодушным, как я. Еще откровенно в свою защиту сообщаю, что лежу тут и целый день представляю себе ваши лица, Бесси и Лес, вместе с румяными незабываемыми рожицами детей, так что потребность быть вблизи вас становится самой настоятельственной. «К черту ограничения, да здравствует освобождение!» – писал несравненный Уильям Блейк. Верно, но каково приходится хорошим семьям и добрым людям, которые принуждены слегка нервничать и не находить себе места оттого, что их любящий старший сын и брат бессовестно шлет к черту ограничения?

Причина, по которой я лежу в постели, довольно забавна, и я слишком долго тянул и не открывал ее, но, на мой личный взгляд, она не так уж интересна. Вчерашний день вообще изобиловал разными мелкими неприятностями. После завтрака все младшие и средние ребята в обязательном порядке отправлялись по ягоды – последняя (и то сомнительная) возможность в этом сезоне. И я там умудрился поранить ногу. к земляничным местам нас везли чертову пропасть миль в дурацкой расхлябанной, как бы старинной телеге, запряженной двумя лошадьми, хотя нужно было не меньше четырех. Из середины одного деревянного колеса торчал какой-то идиотский железный штырь, и он вонзился мне в ляжку – или бедро – на один с тремя четвертями или даже на два дюйма, когда мы толкали ее, бедолагу, застрявшую в грязи; накануне лило как из ведра, и дорога вся расквасилась – самое подходящее время ехать по ягоды. Ну и началась мелодрама: мистер Хэппи повез меня обратно в лагерь – это мили, наверное, три – на заднем сиденье своего не менее дурацкого мотоцикла. С этим связано несколько мимолетных забавных моментов. Ну, во-первых, должен честно признаться, мне очень не просто относиться к личности мистера Хэппи без язвительности и презрения. Я над этим работаю, но он вскрывает во мне целые залежи злых чувств, которые я-то считал, что давным-давно в себе изжил. В качестве слабого самооправдания замечу, что взрослый тридцатилетний мужчина не должен заставлять маленьких, слабосильных мальчиков толкать завязшую в грязи дурацкую бутафорскую телегу, для чего на самом деле нужна четверка или шестерка здоровенных коней-тяжеловозов. Моя злоба тут же подняла голову и нанесла удар, как ядовитая змея. Сидя на мотоцикле, прежде чем мы отъехали, я заявил ему, что мы с Бадди, как ему известно, хотя и любители пока что, но уже хорошо обученные певцы и танцоры, подобно нашим родителям, и что ты, Лес, наверняка взыщешь с него все убытки до цента, если от заражения, потери крови или гангрены я лишусь своей дурацкой ноги. Он сделал вид, что нисколько не беспокоится и даже не интересуется таким ужасным вздором, и, конечно, это и был вздор; однако присутствия духа у него не прибавилось, и он так нервно вел мотоцикл, что мы, пока доехали, два раза были на волосок от гибели. Хотя мое личное мнение – что все это просто смешно, да и только. Я, кстати, заметил, что в достаточно смешной или комичной ситуации у меня немного унимается кровотечение. С другой стороны, хотя я сам приписываю остановку кровотечения юмору, может быть, все дело было в том, что седло мотоцикла давило мне как раз на нужную точку: у меня эти точки очень упругие и приятно пульсируют. Но одно не подлежит сомнению: мистеру Хэппи было далеко не приятно видеть, что кровь постороннего лагерника, связанного с ним только фамилией в списке и деньгами, перемазала весь его новенький мотоцикл: заднее сиденье, спинку, колесо, щиток и шины с боков. Своей он ее считать не мог, для него даже кровь миссис Хэппи – не своя, как же ему ощутить родным чужое дитя с таким дурацким угловатым, некрасивым лицом?

Пока мисс Калджерри промывала и перевязывала мне рану, весь медпункт залило кровью; смех, да и только, хотя вообще-то там, если разобраться, стерильная чистота. Это молодая девушка неизвестного мне возраста, дипломированная медсестра, лицо у нее красотой не блещет, но имеется ладное выпуклое тело, которого спешно, пока еще лето, наперебой домогаются для физической любви почти все воспитатели и некоторые ребята из старшей группы. Вечная история, увы. Тихое существо, не имеющее своей воли и не способное принимать самостоятельные разумные решения, она под наружными наслоениями, в душе, растеряна и опасно возбуждена выпавшей ей ролью единственной имеющейся в лагере привлекательной женщины (поскольку миссис Хэппи – вне игры). Так она с виду вроде рассудительная, сдержанная девушка, распоряжается в медпункте как начальство и, кажется, не должна терять голову в самых острых ситуациях, но все это только жалкая поза. На самом деле, если сказать абсолютно честно, голову она потеряла, может, еще до того, как родилась, – по крайней мере, сейчас у нее головы на плечах нет. И если бы не мнимоначальственный голос, которым она строго распоряжается в медпункте и столовой, она бы уже угодила в лапы вышеупомянутых вожатых и старших ребят; все они – народ молодой, здоровый и очень грубый в небольших скоплениях и беспардонно лезут со знаками внимания к чувствительным девушкам, особенно которые не отличаются классической красотой. Положение очень тревожное и неприятное, но у меня руки связаны. По ней сразу видно, что она никогда в жизни не обсуждала откровенно такие темы ни со взрослыми, ни с маленькими, и тут к ней никак не подойдешь. Между тем остался еще целый месяц лагеря, и я бы лично, будь она моей дочерью, не поручился за ее безопасность. Конечно, проблема девственности очень деликатная, о критериях, которые я вычитал в соответствующей литературе, можно еще спорить и спорить, но речь сейчас не об этом. Сейчас речь идет о том, что эта девчонка, мисс Калджерри, лет, наверное, двадцати пяти от роду, не имеющая своей, независимой головы на плечах, а имеющая только мнимоначальственный и как будто рассудительный голос, – так вот, она поставлена в такие условия, когда для нее невозможно самой, предусмотрительно и с достоинством, решить такой важный вопрос, как ее собственная девственность. Таково мое просвещенное мнение; оно, конечно, не лучше и не бесспорнее, увы, чем просвещенное мнение любого другого человека. Приходится постоянно, день и ночь, быть начеку, не то разнообразие мнений на этом свете легко может свести с ума; я не преувеличиваю: в конце концов, сколько можно придерживаться дурацких неосновательных критериев, вроде они такие трогательные и человечные, если посмотреть внимательно и с уважением, – и вдруг рассыпаются при резкой смене обстановки и действующих лиц! Ты много раз за мою жизнь спрашивала меня, Бесси, голубка, зачем я так тружусь, не давая себе роздыха, – вот затем и тружусь, в каком-то частичном смысле. Прежде всего, я у нас в семье самый старший мальчик. Подумай только, как было бы приятно, полезно и замечательно, если бы можно было иногда, открыв рот, произнести что-нибудь дельное, а не только изречь свое дурацкое неосновательное «просвещенное» мнение! к сожалению, я как последний осел понемножку плачу, когда пишу это. Хорошо еще, что для моих слез есть и кое-какие реальные причины. Если вы поняли меня так, что одни вещи, например сохранение или утрата девичьей невинности, – это личное мнение, а другие – это твердые, неоспоримые факты, то вы просто делаете хотя и напрашивающийся, но слишком произвольный вывод и на самом деле горько заблуждаетесь. Горько – пожалуй, слишком сильно сказано, но, уверяю вас, все это далеко, далеко не так. Я никогда не встречал твердых, неоспоримых фактов, которые не состояли бы в самом близком родстве с личными мнениями. Представьте себе, например, если вы не против попутного объяснения, что ты, дорогая Бесси, приходишь домой после дневного спектакля и спрашиваешь у того, кто открыл тебе дверь, а именно у меня, твоего дурного сына Симора Гласса, выкупаны ли перед сном близнецы? Я от всей души отвечаю утвердительно. Мое четкое личное мнение, что я сам засунул этих резвых вертлявых голышей в ванну и проследил, чтобы они мылились, а не просто бултыхались в воде и заливали весь пол. У меня даже руки еще мокрые! Казалось бы, то, что близнецы выкупаны перед сном, – твердый, неоспоримый факт. Но ничего подобного! Не факт даже, что они дома. И вообще, если разобраться, имеются основания серьезно сомневаться, что к нашей семье в один прекрасный прошедший день присоединились двое славных близнецов с острыми язычками и забавными ушками! Ради сомнительного удовольствия считать что-либо в этом прекрасном, неуловимом мире твердым, неоспоримым фактом мы вынуждены, как покорные узники за решеткой, пользоваться сведениями, которые нам простодушно поставляют наши глаза, руки, уши и бедные трогательные мозги. По-вашему, это достоверные сведения? По-моему, нет. Они, конечно, очень умилительные, но далеко, далеко не достоверные. Мы совершенно слепо полагаемся на свидетельства личных ощущений. Знакомо вам такое понятие – посредническая инстанция? Так вот, и человеческий мозг любезно служит для нас посреднической инстанцией. к сожалению, я от роду не способен чрезмерно доверять каким бы то ни было посредникам, и это, согласен, нехорошо с моей стороны, но я обязан, не пожалев минуты, вам в этом признаться. Здесь, однако, мы уже почти касаемся самой сердцевины моей дурацкой душевной сумятицы. Дело в том, что я хотя и не доверяю посредникам, личным мнениями и твердым, неоспоримым фактам, но при этом отношусь к ним с большой нежностью. Меня умиляет до слез храбрость людей, всю жизнь принимающих на веру эту милую несерьезную информацию. Господи, до чего отважны люди! Самый последний трус на земле и тот поразительно храбр! Представляете себе? Доверять всем этим несерьезным личным ощущениям! Но, с другой стороны, конечно, тут порочный круг. Я убежден, увы, что всем была бы большая непреходящая польза, если его разорвать. Только лучше бы не сию минуту. Без лишней спешки. Ведь даже от одной мысли об этом начинаешь чувствовать себя необозримо далеко от своих милых и родных. Но, к сожалению, в моем случае спешка неизбежна – ввиду краткости этого существования. За оставшийся срок, вполне щедрый, бесспорно, но в некоторых отношениях и довольно сжатый, я хочу решить задачу, но честно и притом не безжалостно. Тут я, однако, эту тему со всей поспешностью оставляю; я всего лишь дотронулся до одной из ее бесчисленных граней.

Мисс Калджерри наложила мне повязку – довольно плоховато, – ни на минуту не переставая при этом рассуждать своим мнимоавторитетным тоном, от которого, кажется, запил бы, если бы не умел немножко держать себя в руках, и отослала меня на таком смешном костылике в наш коттедж – дожидаться, когда приедет врач из города Хэпворта, где он живет и практикует. Он, то есть врач, приехал уже после полдника, транспортировал меня обратно в медпункт и наложил на мою ногу одиннадцать (11) швов. Попутно возникла, к моей досаде, одна малоприятная проблема. Мне предложили обезболивающий укол, а я вежливо отказался. Начать с того, что я еще на мотоцикле у мистера Хэппи разорвал передачу боли от ноги к мозгу – исключительно в целях собственного удобства. Этим средством я не пользовался после прошлогоднего маленького происшествия, когда разбил губы и скулу. Бывает, научишься чему-нибудь интересному и совсем уже потеряешь надежду, что это хоть раз в жизни пригодится, а два – и подавно; но все-таки оно рано или поздно пригодится обязательно, надо только набраться терпения; я здесь даже два раза воспользовался морским беседочным узлом, а уж он-то, я был уверен, что пропадет зазря. Я вежливо отказался от обезболивания, а врач решил, что я рисуюсь и мистер Хэппи у него под боком поддакивает. Тут я как последний дурак, какой я, конечно, и есть, вздумал им демонстрировать, что я действительно полностью разорвал болевую связь. Еще глупее и для них обиднее было бы, если б я прямо им в лицо сказал, что никогда не позволю себе и никому из детей в нашей семье поступиться своим сознанием ради каких-то пустяковых преимуществ; до тех пор пока не получу других данных, сознание для меня представляет все-таки большую ценность. После непродолжительного, но неприятного горячего спора с мистером Хэппи я получил согласие доктора зашить рану, при том что я буду все понимать и сознавать. Знаю из прежнего опыта, что для тебя, дорогая Бесси, это до странности болезненная тема, но поверь: для меня нередко оказывается большим удобством иметь такое, шуточно говоря, непривлекательное лицо, которое может любить только родная мать, – с бесформенным носом и безвольным подбородком. Будь я мальчиком более или менее миловидным, с более или менее приятными чертами лица, они бы, я убежден, заставили меня сделать обезболивание. Тут нет ничьей злой воли, спешу тебя уверить: мы, люди, обладающие своим умом и собственными мнениями, реагируем на всякую встречающуюся кроху красоты; я первый к ней неравнодушен.

Когда операция по наложению швов – Бадди, ввиду его юного возраста, остаться со мной рядом и наблюдать за ней не позволили – была закончена, меня быстро отнесли обратно в наш коттедж и уложили в постель. Мне повезло: в изоляторе все кровати оказались заняты, нескольким мальчикам с высокой температурой и мне разрешено, пока там не освободятся места, лежать в своих коттеджах. Для меня это просто дар небес. Сегодня у меня первый абсолютно свободный, спокойный и во многих отношениях благоприятный день с тех пор, как мы сюда приехали, и для Бадди тоже, поскольку он получил у мистера Хэппи освобождение от всех линеек, чтобы ухаживать за мной. С этим освобождением чуть было дело не сорвалось, но мистер Хэппи все же предпочел его лучше освободить, чем вступать с ним напрямую в споры и разговоры, так как он, мистер Хэппи, чувствует себя при нем далеко не в своей тарелке. Между ними, смех сказать, очень даже неважные отношения – отчасти из-за поверки в прошлый понедельник. Во время поверки, которые я лично вообще считаю незаконными и недопустимо оскорбительными для каждого мальчика в лагере, мистер Хэппи явился к нам в коттедж и, пока мы стояли по стойке «смирно», принялся ругать Бадди за то, что у него не так заправлена кровать, как заправлял сам мистер Хэппи, когда служил в пехоте и каким-то чудом не проиграл для нас всю чертову войну. Он в моем присутствии позволил себе по адресу Бадди несколько совершенно безобразных оскорблений. Но я не спускал глаз с лица вашего сына, который, я знал, прекрасно может постоять за себя, и поэтому я не стал вмешиваться и заступаться. Этот парнишка, я знаю наверняка, способен за себя постоять в любой ситуации, и та поверка не была исключением. Мистер Хэппи стоит и бессовестно распекает нашего Бадди при товарищах по коттеджу и лагерю, и вдруг этот замечательный малыш показывает свой знаменитый номер: преспокойно закатывает свои чудесные, выразительные глаза прямо под темные красивые брови – бледный-бледный, ну просто неживой, жуткое, должно быть, зрелище для того, кто впервые это видит. А мистер Хэппи, я думаю, ничего подобного не видел за всю свою жизнь. Испуганный и смущенный (это мягко говоря), он сразу же повернулся, отошел и принялся инспектировать кровать малолетнего Иммингтона, а вашему самостоятельному сыну даже забыл записать очередное замечание!

Господи! Какой же он изобретательный и забавный парнишка для своих пяти лет! Говорю вам: соберите всю свою гордость и радуйтесь, что у вас такой малыш! Он сейчас уже с минуты на минуту должен вернуться, и, я думаю, ему непременно захочется приписать несколько строк, а пока очень прошу вас: не велите мне уговаривать его, чтобы он был добрее к мистеру Хэппи и осторожнее с ним обращался – тут не в осторожности дело, а в том, чтобы уметь, когда потребуется, пустить в ход свой талант и защитить себя и дело всей своей жизни от мимохожего врага, не причинив ему особого урона.

Сейчас я на короткое время с вами прощусь – может, на несколько дней или несколько часов.

<…>

Лес, пока еще есть возможность и пока чертов горн не протрубил ужин, после чего подымется суматоха, позволь мне от лица твоих двух старших сыновей обратиться к тебе с последней просьбой. Выскажу ее в двух словах. Если дальше мой стиль окажется слишком сжатым, скупым и холодным или вообще неприветливым, учти, что я и так уже занял чересчур много твоего времени и теперь лезу из кожи вон, чтобы больше не изматывать твою нервную систему.

Расписание твоих турне, дружище, касается меня лично с тех самых первых дней, как ты мне его доверил. Сейчас я положил его перед собой на одеяло и внимательно рассматриваю. Итак, читаем, что 19-го числа текущего месяца ты и восхитительная миссис Гласс, покорительница стадионов и первый тост всех непьющих, как заслуженно именуется она, этот истинный черт в юбке, покидаете театр «Корт», да процветает он долгие годы, и отправляетесь в Нью-Йорк, в соответствии, как тут написано, с ангажементом в бруклинском театре «Олби». Эх, хорошо бы нам, вашему сыну Бадди и мне, поехать вместе с вами, а какие-нибудь другие, неизвестные мальчики пусть бы воспользовались завидной возможностью на все лето избавиться от грохота и грязи городских улиц и от пыльной духоты вагонов, гостиничных номеров и других тесных помещений! Но оставим шуточки, и вот в двух словах моя просьба. Когда приедете, устроитесь, отдохнете, пожалуйста, загляни в городскую библиотеку, в наше районное отделение, и передай поклон и наилучшие пожелания несравненной мисс Овермен. И при удобном случае попроси ее любезно связаться с мистером Уилфредом Дж. Л. Фрейзером из дирекции, чтобы мы могли поймать его на слове и воспользоваться его дружеским, сердечным и, быть может, скоропалительным предложением, которое он нам сделал в том смысле, чтобы прислать нам в лагерь любые книги, какие нам понадобятся. Конечно, не хотелось бы затруднять этой просьбой такого загруженного работой человека, как мисс Овермен, но ей одной только известен его летний адрес, нам он его, когда мы собирались уезжать, не сообщил, может, даже и нарочно, ха-ха! Если бы была возможность обойтись без спасительной услуги мисс Овермен, я бы с радостью ее пощадил – не очень-то приятно злоупотреблять ее свободным временем; в этом мире дружбу ну обязательно должны портить разные оглядки и корыстные интересы – порочная квадратура круга, хотя и не без смешной стороны. Словом, ты мог бы коротко напомнить ей, что мистер Фрейзер предложил нам эту необычную услугу сам, собственной персоной, как гром среди ясного неба, мы даже обалдели, честное слово. Сказал, что любые книги, какие мы попросим, вышлет нам либо собственноручно, либо через свой библиотечный абонемент – то есть намекнул, что кому-нибудь из родных или знакомых поручить нельзя: прикарманят деньги, выданные на почтовые расходы. И чтобы больше не ходить вокруг да около, вот тебе и мисс Овермен приблизительный список книг, которые желательно отправить на наш теперешний сомнительный адрес. Мистер Фрейзер не упомянул, сколько именно книг он готов нам выслать, и я позволил себе слишком размахнуться по части количества, так что попроси, пожалуйста, мисс Овермен вмешаться и урезать его по своему любезному усмотрению. Список в сжатом виде выглядит так:

«Разговорный итальянский», автор – Р. Дж. Абрахам, симпатичный такой, строгий учитель, наш добрый знакомец со старых времен по испанскому языку.

Любые неузколобые – и узколобые – книги о Боге и вообще о религии, написанные авторами, чьи фамилии начинаются с любой буквы после «И»; на всякий случай и те, что на «И», тоже, хотя их, кажется, я уже все перебрал.

Любые замечательные, хорошие, просто интересные или даже прискорбно посредственные стихи, только бы не слишком знакомые и навязшие в зубах, а какой национальности поэт – безразлично. В Нью-Йорке у меня в ящике с неправильной наклейкой «спортивное оборудование» лежит довольно полный список уже изученных стихотворений – если только вы в последнюю минуту все же не отказались от нью-йоркской квартиры и не отдали всю мебель на хранение – вы забыли упомянуть об этом в письмах, а я от радости забыл спросить во время нашего чудесного телефонного разговора.

Еще раз – полное собрание сочинений графа Льва Толстого. Мистеру Фрейзеру это не составит лишнего труда – трудиться придется добрейшей сестре мисс Овермен, тоже замечательно независимой старой деве, которую мисс Овермен называет «моя маленькая сестричка», хотя она давно уже миновала расцвет своей юности. Она, младшая мисс Овермен, является владелицей собрания сочинений графа и, наверно, согласится опять нам его одолжить, зная теперь по опыту, что мы изо всех сил страстно стараемся беречь книги, которые нам доверили друзья. Пожалуйста, оговори, но так, чтобы не обидеть этих чувствительных добрых женщин, чтобы не присылали «Воскресение» и «Крейцерову сонату» и, может быть, даже «Казаков» – нам перечитывать сейчас эти шедевры нет ни нужды, ни охоты. Не передавай им, потому что тут наши вкусы слегка расходятся, но нам особенно хочется возобновить знакомство со Степаном и Долли Облонскими, которые при прошлой встрече нас совершенно покорили, такие они живые и забавные, – это персонажи из «Анны Карениной», муж и жена, ну просто великолепные! Конечно, молодой думающий главный герой тоже очень интересный, как и его возлюбленная и будущая жена – прелестная девушка, если разобраться; но они еще совсем незрелые, а нам здесь гораздо нужнее общество очаровательного повесы, душой и печенкой – просто доброго человека.

Молитва Гайатри неизвестного автора, желательно с ритмичными словами оригинала, приложенными к английскому переводу; она такая поразительно красивая, возвышенная и успокоительная! Кстати, тут я хочу кое-что добавить для Бу-Бу, чтобы не забыть. Бу-Бу, моя чудесная малышка! Выкинь ту временную молитву, которую ты просила меня тебе составить для чтения перед сном. А вместо нее предлагаю другую, если тебе понравится, она как раз обходит трудности со словом «Бог», которое в настоящее время служит для тебя камнем преткновения. Не существует такого закона, чтобы обязательно пользоваться этим словом, если оно временно служит камнем преткновения. Вот, попробуй новую: «Я, маленькая девочка, легла спать и сейчас засну. Слово Бог мне в настоящее время поперек горла, потому что им постоянно, хотя, возможно, что и от чистого сердца, пользуются мои подружки Лотта Давилья и Марджори Херзберг, а я их считаю довольно подлыми и врушками от начала и до конца. Я молюсь безымянному знаку совершенства, пусть лучше вообще не имеющему формы и всяких несуразных признаков, – совершенства, которое всегда с нежностью и любовью управляло моей судьбой и в те времена, когда мне было дано чудесное, трогательное человеческое тело, и в промежутках. Милый знак совершенства, подари мне, пока я буду спать, разумные, правильные наставления на завтра. Я могу даже не знать, в чем они состоят, пока еще не развилось мое понимание, но все равно я была бы очень рада и благодарна иметь их уже теперь, впрок. А пока я просто поверю, что эти наставления окажутся действенными, вдохновляющими и правильными, мне надо только научиться делать так, чтобы в душе у меня устанавливались полный мир и пустота, как объяснял мой самонадеянный старший брат». А в заключение произнеси «аминь» или просто «покойной ночи», что тебе больше нравится или что прозвучит искренне и естественнее. Это – все, что мне удалось для тебя придумать еще в поезде по дороге сюда, и я заучил слова, чтобы при первом удобном случае передать тебе. Но пользуйся ими, только если они тебе ни капельки не противны. И можешь свободно исправлять и улучшать эту молитву по своему вкусу. Но если она вызывает у тебя неприязнь и смущение, откажись от нее безо всяких сожалений и подожди, пока я вернусь домой и на досуге еще раз все обдумаю. Не считай меня непогрешимым! Я очень даже погрешимый!

Возвращаюсь к списку для мистера Фрейзера, в произвольном порядке.

«Дон Кихот» Сервантеса, опять оба тома, если можно. Этот человек – гений, которому просто так равных даже не подыскать! Я надеюсь, что эту книгу отправит лично мисс Овермен, а не лично мистер Фрейзер, так как он, боюсь, не способен послать гениальную книгу без своих личных замечаний и досадных высокомерных оценок. Из уважения к Сервантесу я предпочел бы получить его книгу свободной от лишних рассуждений и прочего никому не нужного вздора.

«Раджа-йога» и «Бхакти-йога», два крохотных умилительных томика как раз подходящих размеров, чтобы носить в кармане обычным подвижным мальчикам вроде нас; автор – Вивекананда, индиец, один из самых увлекательных, оригинальных и образованных гигантов пера изо всех, кого я знаю в XX веке; сколько буду жить, никогда не перестану питать к нему неисчерпаемую симпатию, вот увидите. Я бы запросто отдал десять лет жизни, может, и больше, за то, чтобы пожать ему руку или хотя бы обратиться к нему с коротким уважительным приветствием при встрече где-нибудь на улицах Калькутты или в любом другом месте. Он был прекрасно знаком с сочинениями гениев, упомянутых выше, гораздо лучше, чем я! Хочется надеяться, что он не счел бы меня слишком земным и чувственным! Это неприятное опасение постоянно преследует меня, когда в памяти всплывает его великое имя. Непонятно и очень грустно! Хотелось бы, чтобы между чувственными и не чувственными людьми в этом мире были более добрые отношения. Меня просто из себя выводят такие пропасти! Что само по себе уже знак моей неуравновешенности.

Для первого или возобновляемого знакомства в изданиях как можно более мелкого формата следующие книги таких гениальных – или талантливых – писателей, как:

Чарльз Диккенс, можно благословенно полное собрание, а можно и в любом другом трогательном виде. Бог мой, я приветствую тебя, Чарльз Диккенс!

Джордж Элиот, но только не полную; предоставьте, пожалуйста, отбор мисс Овермен или мистеру Фрейзеру. Мисс Элиот, если как следует разобраться, не особенно близка моему сердцу и уму. Предоставляя отбор мисс Овермен и мистеру Фрейзеру, я заодно получаю ценную возможность проявить признательность и уважение, как полагается человеку моего смехотворного возраста, и при этом ничем важным не поступиться. Отвратительная, конечно, мысль, почти расчетливость, но ничего не могу поделать. Стыдно признаться, но моя бесчеловечная нетерпимость по отношению к сомнительным советам меня самого очень беспокоит, я изо всех сил ищу такой подход, который был бы и человечным, и приемлемым.

Уильям Мейкпис Теккерей, тоже не полный. Попроси мисс Овермен, чтобы она любезно предоставила в этом всю свободу действия мистеру Фрейзеру. Вреда не будет, если судить по двум книгам У. М. Теккерея, которые я уже читал. Как и в случае с мисс Элиот, он превосходно пишет, но я все же, пожалуй, не смогу с бесконечной благодарностью снять перед ним шляпу, поэтому вот еще один подходящий бессовестный случай положиться на личные вкусы мистера Фрейзера. Я сознаю, что обнажаю свои недостатки и бессердечную расчетливость перед горячо любимыми родителями, маленькими братьями и сестричкой, но у меня связаны руки, и потом, у меня нет никакого уважительного права представляться человеком более сильным, чем я есть, ведь я далеко не сильный по человеческим меркам.

Джейн Остен, всю целиком или в любом виде и подборе, исключая «Гордость и предубеждение» – это у меня тут уже есть. Не потревожу ее несравненный гений своими сомнительными замечаниями; я уже один раз непростительно оскорбил чувства мисс Овермен, отказавшись обсуждать с нею эту потрясающую писательницу, в чем у меня не хватает простой порядочности раскаяться. Скажу только, что очень рад был бы повидаться с кем-нибудь из обитателей Розингса, но решительно не могу давать оценки ее женственному таланту, такому забавному и великолепному и мне очень близкому; сделал несколько жалких попыток, но ничего стоящего.

Джон Беньян. Простите меня, если я становлюсь слишком краток и немногословен, просто я подхожу к скорому завершению своего письма. Честно признаться, я отчасти с предубеждением отнесся к этому автору, когда был моложе: мне показалось, что он слишком уж беспощаден к таким человеческим слабостям, как лень, жадность, и многим другим и не испытывает ни малейших мук сострадания и сомнения. А я лично встречал сколько угодно превосходных, милых людей на жизненном пути, вовсю предающихся лени, и, однако же, к ним всегда обратишься за помощью в беде, не говоря уж о том, как они умеют дружить с детьми, например, очаровательный бездельник Херб Каули, рабочий сцены, которого постоянно выгоняют из одного театра за другим! Разве он когда-нибудь подводил друга в беде? И разве его веселые шутки не помогают жить людям, даже случайным прохожим? Или Джон Беньян считает, что Бог не склонен принимать в расчет такие трогательные свойства на Страшном Суде, который, по моему просвещенному мнению, совершается постоянно при переходе из одного существования в другое?

<…>

Еще раз сестры Бронте – вот потрясающие барышни! Имейте в виду, что Бадди перед самым отъездом сюда как раз читал «Городок», книгу сдержанную, но захватывающую; а этот пламенный читатель, как вы знаете, совершенно не терпит, когда его отрывают в середине книги без совсем уж настоятельной необходимости! Полезно также вспомнить о весьма раннем пробуждении его чувственности, а эти обреченные барышни подчас до того соблазнительны, прямо не знаешь, как устоять. Меня лично плотские соблазны Шарлотты раньше совсем не трогали, но теперь, оглядываясь назад, я ими очень даже приятно удивлен.

Китайская «Materia Medica», автор – Портер Смит; это старинная книга, которая теперь нигде не продается и, возможно, маловразумительная и бестолковая; однако я хотел бы по секрету перелистать ее и, если она ничего, дать вашему замечательному сыну Бадди в качестве приятного сюрприза. Вы не можете даже представить себе, сколько затаенных знаний о травах и разной растительности принес с собой, главным образом в квадратных подушечках пальцев, этот парнишка из предыдущих существований; такие знания не должны попусту пропасть, если, конечно, они не будут мешать делу его жизни. Я, который на два года его старше, в этих вопросах его невежественный старательный ученик! Мало того что он угощает Гриффита Хэммерсмита и меня чудесными кушаниями, но он вообще не способен просто так сорвать даже самый невинный цветок, а непременно должен рассмотреть его со всех сторон, понюхать корешки, послюнить и обтереть от земли; они словно бы что-то говорят этому мальчику и, надеясь на его чудесный слух, ждут от него отклика. к сожалению, немногочисленные книги на эту тему, обычно английские, изобилуют неточностями, глупыми выдумками, прискорбными суевериями и непременными вопиющими преувеличениями – это уж обязательно! Так что давайте мы, любящие его родные, обратимся с надеждой и верой к неподражаемым китайцам, которые, как и благородные индусы, отличаются широтой и открытостью взглядов по таким вопросам, как человеческое тело, дыхание, принципиальное отличие правой стороны от левой. Это обнадеживает, если, конечно, автор, Портер Смит, вложил в свою необъятную работу всю душу и тело, а не просто, как многие другие, побаловался с ученым видом, чтобы только захватить место в этой престижной области; но не будем его загодя поносить, а прежде подвергнем честной, беспристрастной проверке.

В объемах, подходящих для малоудобной лагерной обстановки, пришлите, пожалуйста, следующих французов для упражнения в языке или просто для удовольствия, смотря каковы у данного француза притягательные свойства. Пожалуйста, побольше Виктора Гюго, Гюстава Флобера, Оноре де Бальзака, вернее, просто Оноре Бальзака, так как он сам, совершенно необоснованно, прибавил себе аристократическую приставку «де» из смешных и трогательных побуждений.

<…>

Продолжаю список в произвольном порядке.

Все-все, полностью, сочинения сэра Артура Конан Дойла, кроме книг, не связанных напрямую с Шерлоком Холмсом, как, например, «Белый отряд». Ох и повеселитесь же вы и мысленно обхохочетесь, когда узнаете, что со мной приключилось недавно в этой связи! У нас был час водных процедур, и вот я преспокойно плаваю в озере, у меня в голове – ни одной мысли, только вспоминаю с сочувствием о том, что мисс Констэбл в Центральной библиотеке безумно любит все написанное великим Гете. И вдруг, в эту мирную минуту, меня как громом поразила одна мысль, прямо брови на лоб полезли. Я, определенно, понял, что люблю сэра Артура Конан Дойла и не люблю великого Гете! Плаваю себе, ныряю, а сам ясно сознаю, что даже вроде бы вообще не испытываю к великому Гете никаких теплых чувств, между тем как моя любовь к сэру Артуру Конан Дойлу через его сочинения – неоспоримый факт! Никогда еще ни в какой воде мне не доводилось совершать более важного открытия. Я чуть было даже вообще не утонул от радости, что передо мной мелькнул краешек правды. Вы только представьте себе на мгновение, что это значит! Это значит, что каждый человек – мужчина, женщина или ребенок, – допустим, после двадцати одного года, ну самое большее после тридцати, решаясь на ответственный шаг в своей жизни, должен сначала посоветоваться с определенными людьми, живыми или умершими, которых он любит. В список таких людей, запомните ради Бога, ни в коем случае не следует включать тех, кем просто восхищаешься до безумия. Если это лицо или творения этого лица не внушили вам любви, неизъяснимой радости и негасимого сердечного тепла, его следует безжалостно вычеркнуть из списка! Существуют, надо думать, еще и разные другие списки, где ему найдется вполне почетное место, но этот список – исключительно по любви. Господи, какой он сможет служить надежной и грозной личной защитой от обмана и лжи себе и близким или просто знакомым в легкой беседе или горячем споре с самим собой! Я уже составил на досуге несколько вариантов такого списка личных советчиков, включая самых разных людей. В качестве характерного примера, который, я уверен, вам очень понравится, кто, по-вашему, в моем списке единственный певец изо всех, кого можно услышать на граммофонной пластинке или лично? Энрико Карузо? Боюсь, что нет. За исключением членов моего родного семейства, чьи голоса неизменно чаруют меня, единственный певец, голос которого я положа руку на сердце могу назвать моим любимым без боязни солгать или вполне сознательно обмануть самого себя, – это мой несравненный друг мистер Баблз из танцевального дуэта «Бак и Баблз», когда он негромко напевает себе под нос в грим-уборной рядом с вашей. Этим я вовсе не хочу обидеть Энрико Карузо или Эла Джолсона, но факт остается безжалостным фактом! Я ничего не могу тут поделать! Стоит обзавестись таким авторитетным списком, и он тебя свяжет по рукам и ногам. Лично я, честное слово, когда вернусь в Нью-Йорк, кроме как в гостиную или ванную не выйду из своей комнаты, не прихватив его с собой в нескольких экземплярах. к чему это может привести, по совести сказать, не знаю, но если не умножится ложь в мире – и то уже неплохо. В худшем случае выяснится, что я тупица и дурак, лишенный, если разобраться, хорошего тонкого вкуса, но, может быть, все-таки это, слава Богу, не так.

Двигаясь быстренько дальше – пожалуйста, пришлите мне какую-нибудь честную книгу про мировую войну во всем ее бесстыдстве и корысти, только чтобы автор по возможности не был похваляющийся или ностальгирующий ветеран или предприимчивый газетчик без особых способностей и без совести. И хорошо бы в ней не было никаких превосходных фотографий. Чем взрослее становишься, тем больше с души воротит от превосходных фотографий.

Пожалуйста, пришлите мне следующие исключительно гадкие книги, может быть, обе в одном пакете для удобства упаковки, а также для того, чтобы не замарать ими произведения гениальных, талантливых и просто увлекательно-ученых авторов. Это – «Александр» Алфреда Эрдонны и «Начала и рассуждения» Тео Эктона Баума. Постарайтесь, если это не будет стоить слишком больших усилий ни вам самим, ни моим добрым друзьям-библиотекарям, выслать их как можно скорее. Это бесценно глупые сочинения, с которыми я хочу, чтобы Бадди хорошенько познакомился перед тем, как на будущий год идти в школу – первый раз в этой жизни. Не спешите презирать глупые книжки! Один из самых быстрых и надежных способов, правда, довольно кружной и малоприятный, научить такого толкового маленького мальчика, как Бадди, чтобы он не закрывал глаза на глупость и гадость в мире, – это дать ему почитать стопроцентно глупую и гадкую книгу. Можно будет поднести ему ее на серебряной тарелочке, как бы говоря без слов, без сердечной печали и бешеного гнева: «Вот тебе, юноша, две ловко сочиненные, исключительно бесстрастные и скрытно порочные книги. Обе написаны выдающимися лжеучеными, людьми высокомерными, корыстными и втайне тщеславными. Лично я дочитывал их книги со слезами стыда и досады на глазах. Коротко говоря, даю тебе в руки ценные образчики того, что представляет собой зловонная чума интеллектуализма и лощеной образованности в отсутствие таланта и сострадательной человечности». Больше бы я упомянутому юноше не добавил ни полслова. Вы, возможно, найдете, что я опять сужу слишком резко. Было бы глупо и смешно отрицать это. Хотя, с другой стороны, вы, возможно, не вполне сознаете, как опасны такие писатели. Давайте немного проветрим в доме, подвергнув их по очереди простому и краткому рассмотрению. Начнем с Алфреда Эрдонны. Профессор одного из главнейших университетов Англии, он написал эту биографию Александра Македонского в легкой, непринужденной манере, занимательно, несмотря на большой объем, то и дело поминая на ее страницах свою жену, тоже видного профессора в одном из главнейших университетов, и своего милого песика по кличке Александр, и своего учителя, старого профессора Хидера, также немало лет кормившегося за счет Александра Македонского. И старый и молодой специалисты неплохо пожили за счет Александра Македонского, крупно зарабатывая в свободные от преподавания часы пусть не деньги, но, уж во всяком случае, славу и престиж. И тем не менее Алфред Эрдонна пишет об Александре Македонском так, словно это еще один милый песик, лично ему принадлежащий, видите ли! Сам я вообще-то не в восторге от Александра Македонского, как и от любого другого неизлечимого милитариста, но как смеет Алфред Эрдонна заканчивать свою книгу в таком нагло-снисходительном тоне, будто бы он, Алфред Эрдонна, если разобраться, выше Александра Македонского просто потому, что и он, и его жена, и, может быть, даже песик имеют возможность паразитировать на нем и относиться к нему свысока! Он и благодарности-то к Александру Македонскому ни малейшей не испытывает за то, что тот когда-то жил и дал ему, Эрдонне, приятную возможность жить-поживать в свое удовольствие за его, Александров, счет. И не за то я ругаю этого лжеученого автора, что он вообще не любит героев и героизм и даже посвятил отдельную главу Александру и Наполеону как героям, показывая, сколько вреда и идиотского кровопролития причинили людям герои. Подобный взгляд в зародыше мне, признаться откровенно, очень близок, но необходимо соблюдать два условия, чтобы выступить с такими смелыми, неоригинальными мыслями. Думаю, стоит немного остановиться на этом вопросе; а вас прошу, пока я рассуждаю, хранить терпение и вашу слепую любовь! Еще потребуется и нечто третье.

1. Гораздо убедительнее осуждать героев и героизм, если сам способен на героические поступки. Если ты сам к героизму не способен, все равно можешь с честью высказаться на эту тему, надо только рассуждать крайне аккуратно и вразумительно и постараться употребить в дело все свои таланты и способности и, может быть, с удвоенным рвением молиться Богу, чтобы не сбиться на какую-нибудь пошлость.

2. Вообще желательно из общих соображений иметь перед глазами модель человеческого мозга; если нет настоящего муляжа, вполне подойдет половинка очищенного грецкого ореха. Но в таком деле, как героизм и герои, важно своими глазами видеть, что человеческий мозг – всего лишь несложное трогательное приспособление, совершенно не дающее возможности понять человеческую историю и подсказать, когда какую роль, героическую или наоборот, подошло время играть со всем пылом своего сердца.

3. Он, я имею в виду Алфреда Эрдонну, не отрицает, что учителем великого Александра Македонского в отрочестве был Аристотель. И ни разу нигде не винит и не упрекает Аристотеля за то, что тот не научил Александра не быть великим! Вообще ни в одной книжке, которые я читал на эту интересную тему, нигде ни слова о том, чтобы Аристотель просил Александра накидывать на плечи мантию величия лишь иногда, а от величия в любой иной форме с омерзением отворачиваться, точно от экскрементов, если вы простите мне такое сравнение.

Здесь я с удовольствием оставляю эту малоприятную тему. Я совсем разнервничался и к тому же потратил все время, которое собирался посвятить сомнительному и очень вредному, бездарному, бездушному сочинению Тео Эктона Баума. Но только повторяю: я не гарантирую своего душевного покоя, если Бадди пойдет в школу и вступит на долгий, трудный путь формального образования, не ознакомившись с этими зловредными, самодовольными и совершенно заурядными произведениями.

Продолжаю, так сказать, вприпрыжку. Пожалуйста, пришлите какую-нибудь умную книгу о человеческом вращении или кружении. Если вы вспомните (а заодно и я, как всегда с любовью), по меньше мере трое из ваших детей, совершенно независимо друг от друга и никем не наученные, имеют привычку раскручиваться на месте с пугающей скоростью, а после такого поразительного занятия тот, кто кружился, часто, хотя и далеко не всегда, получает решение или ответ на какой-нибудь не очень важный вопрос. Я тоже не раз с успехом по разным пустяковым поводам прибегал к этому приему в библиотеке, надо было только найти уголок, скрытый от постороннего невооруженного глаза. Теперь-то я знаю, что по всему миру есть люди, которые так делают, даже отчасти и милые шейкеры. Также имеются основательные сведения, что святой Франциск Ассизский, совершенно потрясающий человек, однажды попросил другого монаха немного покружиться, когда они очутились на важном перекрестке и не знали, куда свернуть. Тут, конечно, сказалось византийское влияние на лирику трубадуров, но, во всяком случае, я не убежден, что таким средством пользуются только в одном месте на земном шаре. Сам я, правда, в ближайшее время собираюсь от него отказаться и переложить ответственность за решения на другую часть моего духа, но сведения на эту тему все равно будут очень полезны, так как другие наши дети могут по каким-то личным соображениям сохранить эту привычку и в зрелом возрасте, хотя я сомневаюсь.

И наконец, в заключение списка (слава Тебе, Господи!) буду благодарен за любую книгу на английском языке двух вполне дельных писателей – братьев Чэн, а можно и каких-нибудь других достаточно одаренных и высоко замахнувшихся трогательных авторов, которым выпало сомнительное счастье писать на религиозные темы после таких величайших, ни с кем не сравнимых гениев, как Лао-цзы и Чжуан-цзы, уж не говоря про Гаутаму Будду! По этому делу к мисс Овермен и мистеру Фрейзеру можно обращаться без особой опаски, я уже их подготовил неоднократными разговорами, но, конечно, деликатность не может быть лишней! Ни мисс Овермен, ни мистера Фрейзера сроду не мучили вопросы о Божестве и извечном хаосе во Вселенной, так что оба они на мой страстный интерес к подобным вещам бросают каменно-неодобрительные взоры. Хорошо еще, что, несмотря на эту неприязнь, они относятся ко мне тепло и без раздражения, так как достоуважаемый Эдгар Семпл сказал мистеру Фрейзеру, что якобы у меня есть задатки будущего первоклассного американского поэта, что в конечном счете совершенно верно. И они все ужасно боятся, как бы мое страстное преклонение перед Божеством, близким и не имеющим образа, не опрокинуло милую тележку с яблоками – мою поэзию, а это не так-то глупо; существует определенный небольшой, вполне оправданный риск, что я окажусь совершеннейшим неудачником и разочарую всех родных и знакомых – очень серьезная и неприятная вероятность, у меня даже влага опять выступила на глаза, как только я об этом открыто подумаю. Было бы, конечно, замечательно и весело, если бы можно было точно знать в каждый день данного чудесного воплощения, в чем конкретно и очевидно состоит сейчас твой постоянный долг! Но, к глубокому моему сожалению и тайной радости, мои краткие прозрения до смешного мало способны мне в этом помочь. Правда, всегда сохраняется крохотная возможность, что возлюбленный Бог твой, не имеющий образа, вдруг нежданно-негаданно подарит тебе бесценное повеление: «Симор Гласс, сделай то-то!» – или: «Симор Гласс, мой юный, неразумный сын, поступи так-то!»; но такая возможность меня лично совсем не вдохновляет. То есть это, разумеется, неправильно сказано. Она меня очень даже вдохновляет, когда я с упоением свободно обдумываю ее; но в то же время я ужасно, бесконечно страшусь ее всеми глубинами моей сомневающейся души! Грубо говоря, получать чудесные личные повеления непосредственно от Бога, не имеющего образа или же украшенного внушительной чудесной бородой, – все равно это же почти то же самое, что пользоваться положением любимчика! Пусть только Бог возвысит одного человека над другими и одарит его щедрыми преимуществами – значит, пробил час оставить навеки Его службу и – приветик! Это звучит очень резко, но я эмоциональный и откровенно земной мальчик, переживший немало столкновений с теми, кто заводит любимчиков, и я этого просто не выношу. Пусть Бог дарит чудесные личные повеления нам всем – или никому! Если ты, Господи, набрался терпения и читаешь это письмо, имей в виду, что я совершенно не шучу! И нечего подслащивать мой жребий! Не делай мне никаких поблажек, не давай чудесных личных повелений, не подсказывай кратчайших путей. Не жди, что я буду вступать в какие-то там элитарные сообщества, если вход в них не открыт настежь для всех и каждого! Ты же помнишь, правда, что я оказался способен полюбить Твоего поразительного, благородного Сына Иисуса Христа только на том приемлемом основании, что Ты не сделал из Него любимчика и не одарил Его полной свободой выбора на всю Его земную жизнь. Появись у меня хотя бы самое слабое подозрение, что Ты дал Ему свободу выбора, и я тут же с великим прискорбием вычеркну Его имя из короткого списка людей, которых безоговорочно уважаю, даже при всех Его многочисленных и разнообразных чудесах, которые, наверно, в тех условиях были необходимы, но все-таки, на мой просвещенный взгляд, остаются очень сомнительным средством, а также серьезным камнем преткновения для порядочных, милых атеистов вроде Леона Сандхейма или Микки Уотерса: первый – это лифтер в гостинице «Аламак», а второй – симпатичный бродяга без определенных занятий. Глупые слезы, понятное дело, уже бегут по моим щекам – ведь ничего нельзя поделать! Очень любезно и славно с Твоей стороны, Господи, что мне позволено придерживаться своих ненадежных методов, как, например, твердо ограничиваться одним только человеческим умом и сердцем. Бог мой, Тебя не разберешь, слава Богу! Я люблю Тебя еще больше! Мои сомнительные услуги всегда в Твоем распоряжении!

Сейчас я капельку отдохну, милые Лес и Бесси и остальные любящие жертвы моего натиска. В коттедже пусто. Через дальнее окно над кроватью счастливчика Тома Лантэрна льется трогательное солнечное сияние, если, конечно, оно не у меня в мозгу, это трогательное сияние. Пусть окончательного ответа нет, все равно иногда просто глупо отворачиваться от света, из какого бы окна он ни лился.

Последние краткие штрихи в заключение прерванного книжного списка для мисс Овермен и мистера Фрейзера:

Пришлите, пожалуйста, что-нибудь про колоритных, алчных Медичи, а также и про милых наших трансценденталистов. Еще пришлите два экземпляра сочинений Монтеня, по возможности без нескромных карандашных помет на полях, – во французском издании и в Коттоновом английском переводе. Вот симпатичный, неглубокий, обаятельный француз! Шляпы долой перед каждым одаренным и обаятельным человеком, Господи, ведь их так мало!

Пожалуйста, пришлите, что найдется интересного про человеческую цивилизацию догреческих времен, воспользуйтесь моим списком древних цивилизаций, я его оставил в кармане бывшего моего плаща, который разорвался на плече и смешной Уолт еще отказался выходить в нем на улицу.

Да, вот что несказанно важно. Пожалуйста, пришлите любые книги о строении человеческого сердца, которые я еще не читал; довольно полный их список последний раз лежал в верхнем ящике моего комода не то под носовыми платками, не то рядом с револьверами Бадди. Очень полезны будут оригинальные точные рисунки сердца, хотя и на грубые подобия этого несравненного органа, самого тонко устроенного в человеческом теле, тоже всегда интересно смотреть; но вообще, если разобраться, рисунки не особенно важны, ведь они только отражают одни физические свойства, а самых важных не нанесенных на карту участков вообще не затрагивают! к великому сожалению, увы, самые важные участки можно неожиданно увидеть лишь в те редкие, мимолетные, потрясающие мгновенья, когда оживают все твои силы и тебе вдруг столько всего открывается… Но если нет таланта к рисованию, как, например, у меня, то совершенно непонятно, как поделиться увиденным с близкими и интересующимися. Довольно малоприятное положение, это еще мягко говоря! Надо бы, чтобы о том, как выглядит со всех сторон этот замечательный, ни с чем не сравнимый орган человеческого тела, стало известно всем, а не только сомнительным юнцам вроде нижеподписавшегося.

Кстати о теле, видимом или не видимом невооруженным глазом, – пришлите, пожалуйста, что-нибудь о том, как образуются роговые ткани. Найти такую книгу будет трудно, а то и вовсе невозможно, так что пусть ни мисс Овермен, ни мистер Фрейзер особых усилий не прилагают. Но если все-таки книга на эту животрепещущую тему обнаружится, не сомневайтесь, здесь ее проглотят с неослабным интересом, особенно про то, как образуется костная мозоль, соединяющая две части сломанной человеческой кости, пока она срастается; как мозоль это все понимает – просто удивительно и достойно глубокого восхищения! Знает, когда начать, когда остановиться, безо всякой сознательной подсказки от мозга пострадавшего. Вот вам еще одно потрясающее приспособление, которое приписывается почему-то «Матери Природе». При всем моем глубоком почтении я уже много лет слышать не могу, как ее незаслуженно превозносят.

<…>

В заключение, уже решительно под самый конец, я был бы чрезвычайно признателен, если вы обратитесь с просьбой к мисс Овермен, чтобы она попросила миссис Хантер, можно по телефону, если это удобно, разыскать для меня «Журнал Дублинского университета» за январь 1842 года, «Джентльменский журнал» за январь 1866 года и «Северо-британское обозрение» за сентябрь 1866 года, так как в указанных номерах всех трех довольно старых журналов имеются статьи о моем, честно говоря, самом дорогом в прошлой жизни друге, правда только по переписке, сэре Уильяме Роуане Гамильтоне! Мне теперь не часто это дается, и, надо признать, слава Богу, но все-таки я иногда, через долгие промежутки времени, еще вижу перед собой его дружелюбное, одинокое, приветливое лицо! Но только, заклинаю, ничего не говорите об этом мисс Овермен! Ее автоматически враждебная реакция на такие вещи вполне естественна; в тех редких случаях, когда я сдуру, не подумав, что-нибудь брякну о перевоплощении, она так и шарахается в досаде и тревоге. Есть еще и другая причина, почему с ней лучше не вдаваться в подробности, а именно: прошлая жизнь – к несчастью – отличная тема для бессовестной светской болтовни. Хотя мисс Овермен, как правило, не использует нас с Бадди на потеху знакомым и сослуживцам (она – женщина достойная, привыкшая щадить чужие чувства и считаться с людьми), но при этом, стоит ей узнать что-нибудь интересное или чуточку необычное, она обязательно проболтается мистеру Фрейзеру или любому другому хорошо одетому образованному господину с прекрасной седой шевелюрой; она к таким мужчинам слегка неравнодушна и сразу немного влюбляется, если они с ней любезны и внимательны и говорят шутливые комплименты – не важно, искренние или нет. Конечно, это довольно безобидная маленькая слабость, но, если ей потакать, может стоить дорого. Так что просто попросите мисс Овермен, чтобы она позвонила миссис Хантер и узнала у нее, можно ли без особых сложностей разыскать названные журналы, а зачем – не говорите и, может быть, заодно еще попросите, как бы между прочим, прислать нам какое-нибудь легкое чтение, из того, что за последнее время ей самой особенно понравилось. От этого попахивает бессовестным заискиванием, но ее вкус в легком чтении действительно превосходен, поэтому я скрепя сердце все-таки предлагаю вам такую уловку. Нет нужды говорить, что я всецело доверяюсь в этом и во всем остальном твоей деликатности и такту, Бесси, голубка. Кроме того, мы были бы признательны, если бы вы вложили в большой конверт веселые картинки «Мистер и миссис» и «Мун Маллинс» и, пожалуй, пару номеров «Варайети», которые уже прочли. Господи Иисусе, каким жерновом на шее и обузой я для вас становлюсь и сколько со мной забот! Дня не проходит, чтобы я не сокрушался из-за своего отвратительного требовательного характера. Да, кстати, пожалуй, вам стоит предостеречь мисс Овермен, что мистер Фрейзер вполне может разозлиться и схватиться за голову из-за такого количества книг, которые мы просим, хотя он ни разу не оговорил, сколько самое большее книг он готов нам прислать за время нашего отсутствия. Пожалуйста, попросите мисс Овермен объяснить мистеру Фрейзеру, что мы оба день ото дня читаем со все возрастающей невероятной скоростью и готовы в два счета отослать обратно любую ценную книгу, если ее нужно срочно вернуть, – были бы деньги на марки. Трудностей, боюсь, возникнет уйма. Мистер Фрейзер несомненно очень щедрый, добрый человек и с удивительной терпимостью относится к дурным чертам моего характера, но в его щедрости есть одна маленькая загвоздка: он любит созерцать признательность на лицах тех, кого он персонально облагодетельствовал. Это вполне человеческая черта, не приходится ожидать и бесполезно желать, чтобы она в одночасье исчезла с лица земли, но вы все-таки попомните мои слова. Я лично считаю, что мистер Фрейзер хорошо если пришлет хотя бы две или три книги из всего списка! Господи, вот смеху-то, с ума сойти!

Догадайтесь, кто сейчас вошел в коттедж, улыбаясь от уха до уха? Ваш сын Бадди! Он же У. Дж. Гласс, выдающийся писатель! Поразительно, как он всегда тут как тут, этот парнишка! Вижу, он хорошо сегодня поработал. До чего бы мне хотелось, чтобы вы все сейчас были здесь, прямо живьем, и могли бы видеть его прекрасную, трогательную, слегка загорелую рожицу; во многих отношениях, дорогие Бесси и Лес, вы платите слишком огромную цену за наше здешнее счастливое лето на лоне природы. Au revoir! Бадди вместе со мной шлет вам самые искренние пожелания дальнейшего крепкого здоровья и приятного существования во время нашего затянувшегося отсутствия.

Остаемся ваши любящие сыновья и братья.

Симор и У. Дж. Глассы,

Связанные навеки духом и кровью.

И неисследованными глубинами и камерами сердца.

В спешке, поскольку я тороплюсь поскорее дописать это письмо, а также от радости, что после семи с половиной часов отсутствия в коттедже вдруг снова появился ваш потрясающий сын Бадди, я чуть было не упустил некоторое количество последних просьб, совсем пустячное, будем надеяться. Как уже было сказано, есть довольно большой неблагоприятный шанс, что мистер Фрейзер, когда получит весь мой список, погрузится в бездну отчаяния и раскается в своем дружеском предложении, которое он тогда неожиданно для себя самого мне сделал; однако вполне может быть, что я по отношению к нему грубо несправедлив; на тот радостный случай, если я действительно допустил несправедливость, хотя очень сомневаюсь, пожалуйста, попросите мисс Овермен напомнить ему, что эта наша окончательно последняя просьба на предстоящие шесть месяцев – по самой меньшей мере! После того как кончится это счастливое лето, остаток текущего незабываемого года мы посвятим исключительно работе со словарями, не отвлекаясь в этот ответственный период времени даже на поэзию; откуда следует, что мистер Фрейзер не будет иметь удовольствия – или, вернее, беспокойства – еще целых шесть блаженных месяцев видеть в публичных библиотеках американского Вавилона наши юные надоедливые лица. Кто не обрадуется такой перспективе, за исключением разве что – кого? В связи с вышепомянутыми шестью месяцами очень прошу вас, как наших любимых родителей, братьев и сестру, прочесть за нас несколько сжатых убедительных молитв. Я лично очень надеюсь, что за то решающее время, которое нам предстоит пережить, с меня сойдет несколько слоев неестественного, напыщенного фразерства и неживые, лишние слова отлетят от моего молодого тела, как мухи! Ради этого стоит постараться, весь мой будущий синтаксис поставлен на карту!

Пожалуйста, не сердись на меня, Бесси, но вот тебе мое окончательно последнее слово о том, надо ли так рано бросать сцену. Еще раз прошу ничего не делать раньше срока. Наберись терпения и спокойно подожди хотя бы до октября, а тогда оглядись хорошенько, какие есть возможности: октябрь – месяц благоприятный. Кроме того, пока я не забыл, Бадди просит, чтобы вы обязательно выслали ему несколько таких больших блокнотов – знаете, безо всяких линеек. Он будет писать в них свои неотразимые рассказы. Только смотрите ни в коем случае не присылайте в линеечку, как эта бумага, на которой я сегодня целый день с удовольствием пишу вам послание, – он такие презирает. Кроме того, хотя я не рискнул говорить с ним откровенно на эту тему, но, по-моему, он будет очень рад, если вы пришлете ему среднего зайку, так как большой у него потерялся, когда проводник утром собирал постельное белье; но, пожалуйста, ни слова об этом в ваших письмах, просто запакуйте среднего зайку, например, в коробку из-под обуви или в какой-нибудь пакет и отправьте по почте. Я знаю, что могу в этом отношении, как и во всем, вполне положиться на тебя, Бесси, – ей-богу, ты замечательная женщина, и я тебя люблю! Кроме блокнотов в линеечку еще не присылайте ему для рассказов блокнотов на очень тонкой, чуть не папиросной бумаге, как луковая шелуха, он такие блокноты выбрасывает в мусорный контейнер у крыльца нашего коттеджа. Это, конечно, расточительство, но, пожалуйста, не поручайте мне вмешиваться, дело слишком деликатное. Должен признаться, что и мне не всякое расточительство чуждо, есть виды расточительства, которые даже, наоборот, возбуждают в моей душе восторг. И потом, имейте в виду, что львиная преданность орудиям своего литературного труда, поверьте, послужит в конце концов его достойному и счастливому вызволению из этой пленительной долины слез, смеха, искупительной человеческой любви, тепла и учтивости.

Еще пятьдесят тысяч раз вас целуют две язвы и чумы Седьмого коттеджа, которые вас любят.

Примечания.

1.

Бхагавадгита, глава 1, шлоки 41-42. Пер. В. С. Семенцова. – М.: Наука, 1985. Варны – четыре основных сословия древнеиндийского общества: жрецы, воины, земледельцы, слуги.

2.

Реджинальд Блайс (1898-1964) – английский японист, переводчик.

3.

LawrenceBowden. The Ducks in Central Park, orWhy You Can’t Teach The Catcher in the Rye // Americana. The Journal of American Popular Culture. Oct. 2002.

4.

Times. 1961. Sep.15.

5.

Ларри Кинг (р. 1933) – популярный телеведущий, руководитель программы «Телеинтервью в эфире с Ларри Кингом».

6.

Ian Hamilton. InSearchofJ. D. Salinger. – NewYork: Random House, 1988.

7.

Paul Alexander. Salinger: A Biography. – Los Angeles: Renaissance, 1999.

8.

Joyce Maynard. AtHomeintheWorld. – NewYork: Picador, 1998; SalingerMargaret. DreamCatcher: AMemoir. – NewYork: WashingtonSquarePress, 2000. Русский перевод: Маргарет А. Сэлинджер. Над пропастью во сне: мой отец Дж. Д. Сэлинджер. – М.-СПб.: Лимбус-Пресс, 2006; см. также статью Александры Борисенко. О Сэлинджере, «с любовью и всякой мерзостью» («ИЛ», 2008, № 10).

9.

Адвайта-веданта – индийское учение о недвойственности бытия, развитое философом Шанкарой (788-820); крийя-йога – букв. йога действия.

10.

Маргарет А. Сэлинджер. Над пропастью во сне: мой отец Дж. Д. Сэлинджер. С. 132-134.

11.

Английское название мемуаров – игра слов: название повести Сэлинджера «Над пропастью во ржи» в оригинале звучит как «Ловец во ржи» – «The Catcher in the Rye». Сочетания же «ловец снов» и «ловушка для снов» по-английски звучат одинаково. О «ловушке для снов» см.: «ИЛ», 2008, № 11, материал «Сказки и тайны леса». (Прим. ред.).

12.

Маргарет А. Сэлинджер. Над пропастью во сне. С. 23.

13.

Rick Fields. How the Swans Came to the Lake. A Narrative History of Buddhism in America. – Boulder: Shambala, 1981. Р. 196.

14.

Hamilton. Р. 127.

15.

Из лекции д-ра Сумитры Менона, посвященной влиянию индуизма на Сэлинджера, прочитанной в Храме веданты в Санта-Барбаре 24 февраля 1991 года.

16.

Маргарет А. Сэлинджер. Над пропастью во сне. С. 127.

17.

См.: Борис Фаликов. Культы и культура. – М.: Изд-во РГГУ, 2007.

18.

Франц Кафка. Дневники и письма. – М.: Ди Дик, 1995. С. 33-34.

19.

Там же. С. 35.

20.

The Way of a Pilgrim: And The Pilgrim Continues His Way / Translated by R. M. French. – New York: Harper, 1954.

21.

Все три слова обозначают «духовный наставник», соответственно на санскрите, японском и тибетском.

22.

Дж. Д. Сэлинджер. Фрэнни и Зуи / Перев. с англ. М. Ковалевой, Р. Райт-Ковалевой. – М.: Азбука-классика. 2004. С. 124.

23.

Там же. С. 381.

24.

Там же. С.383.

25.

Дж. Д. Сэлинджер. Над пропастью во ржи. Повести. Рассказы / Перев. с англ. Р. Райт-Ковалевой. – М.: Пушкинская библиотека – АСТ, 2004. С. 230.

26.

Там же. С. 251.

27.

Там же. С. 260.

28.

John Updike. Anxious Days for The Glass Family. – New-York Times. 1961. Sep. 17.

29.

New York Times. 1974. Nov. 3.

30.

Дж. Д. Сэлинджер. Над пропастью во ржи. Повести. Рассказы. С. 280.

31.

Там же. С. 290.

32.

«Все, что тебе нужно, – это любовь» (англ.).

33.

Откровенные рассказы странника духовному своему отцу. – Париж: YMCA-Press, 1948. С. 3.

34.

Сэлинджер Д. Зуи // Он же. Повести. Рассказы. М., 2009. С. 543.

35.

Salinger Margaret A. Dream catcher. A memoir. – Что следовало бы перевести, вероятно, «Грезящий (мечтающий) ловец». Но произволу и фантазии переводчиков нет границ, русское название книги: «Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер». Воспоминания. СПб., 2006. С. 69.

36.

Там же. С. 544.

37.

Salinger J.D. Franny and Zooey. New York, 1991. P. 193.

38.

Сэлинджер. Зуи… С. 439..

39.

Salinger… P. 48.

40.

Сорокин П.А. Американская сексуальная революция. (Интернет-сайт, 2009).

41.

Сэлинджер Д. Симор: Введение // Он же. Повести. Рассказы… С. 354.

42.

Salinger J.D. Seymour – An introduction. New York, 1991. P. 153-154.

43.

Об этом см.: Кутузов Б.П. Бесы после Достоевского. – На сайте www.kutuzov-bp.ru.

44.

Там же.

45.

Slawenski Kenneth. J.D. Salinger. A life raised high. – Дж. Д. Сэлинджер. Идя через рожь. М., 2012. С. 180.

46.

Позидис (Позов) А.С. Основы древнецерковной антропологии. Т.1. Изд. С.-Петербургского университета. СПб., 2008. (Авт. изд. – Мадрид, 1965). С. 10.

47.

Сэлинджер Маргарет… С. 120.

48.

Позидис… С. 284.

49.

Сирианин Исаак св. Подвижнические наставления // Добротолюбие. Т.2. М., 1900. С. 649.

50.

Он же. Слова подвижнические. М., 1993 (репринт с изд. Сергиев Посад, 1911). Слово 2. С. 13-14.

51.

Исихий, пресвитер. Главизны // Добротолюбие (слав.). Т.1. М., 2001. С. 257.

52.

Там же. С. 286.

53.

Позидис (Позов) А.С. Сокровище ума и сердца. Волгоград, 2005 (Логос-медитация древней Церкви. Умное делание. Мюнхен, 1964). С. 56.

54.

Сирианин Исаак. Слова подвижнические… Слово 8. С. 37-38.

55.

Позидис. Сокровище… С. 13.

56.

Позидис… Основы… С. 388.

57.

Сирианин Исаак. Слова… Слово 5. С. 28.

58.

Цит. по: О’Коннор Д. Дж. Д. Сэлинджер. – Америка, 1981, № 301, с. 52.

59.

Там же.

60.

Там же, с. 54.

61.

Даже автор выдержавшей два издания монографии о творчество Сэлинджера – американский литературовед Уоррен Френч, много лет живущий в одном городе с писателем, с ним так и не знаком. См.: French W. J. D. Salinger. Boston, 1976, p. 8.

62.

Первая новелла Сэлинджера («Молодые люди») была напечатана в 1940 г., а к 1965 г. он опубликовал тридцать новелл (часть из которых отобрал для вышедшей в 1953 г. книги «Девять рассказов») и шесть повестей: «Ловец во ржи» (в русском переводе «Над пропастью во ржи»), «Френни», «Выше стропила, плотники», «Зуи», «Симор: Знакомство» и «Хэпворт 16, 1924». Последние пять повестей обычно в критической литературе называют повестями о Глассах, поскольку они рассказывают о жизни семейства Глассов. Повести «Френни», «Зуи», «Выше стропила, плотники», «Симор: Знакомство» были затем объединены писателем в две книги: «Френни и Зуи», «Выше стропила, плотники и Симор: Знакомство».

63.

О’Коннор Д. Указ. соч., с. 54.

64.

Скороденко В. Сквозной критерий. – Лит. газ., 1983, 19 янв.; Анджапаридзе Г. Потребитель? Бунтарь? Борец?: Заметки о молодом герое западной прозы 60-х – 70-х годов. М., 1982.

65.

Сэлинджер Дж. Д. Выше стропила, плотники. – В кн.: Сэлинджер Дж. Д. Повести. Рассказы. М., 1965, с. 195.

66.

Salinger J. D. Nine stories. N. Y., 1970.

67.

Махабхарата: В 8-ми ки. Ашхабад, 1956-1967, кн. 3, с. 457, 558, 586.

68.

«На изящное искусство, – писал Кант, – надо смотреть как на природу, хотя и сознавать, что оно искусство» (Кант И. Соч.: В 6-ти т. М., 1965, т. 5, с. 322).

69.

Литературная теория немецкого романтизма: Документы. Л., 1934, с. 137.

70.

Мулярчик А. Послевоенные американские романисты. М., 1980, с. 119-124.

71.

Тулси Дас. Рамаяна, или Рамачаритаманаса: Море подвигов Рамы / Пер. с инд., коммент. и вступ. ст. акад. А. П. Баранникова. М.; Л., 1948, с. 40.

72.

Во избежание аналогий с русским словом «раса» (племя, порода и т. д.) мы здесь и в дальнейшем этот термин древнеиндийской поэтики не склоняем.

73.

Ларин Б. Учение о символе в индийской поэтике. – В кн.: Поэтика. Л., 1927, вып. 2, с. 32.

74.

См.: Там же, с. 31.

75.

См.: Keith A. B. A history of Sanskrit literature. Oxford, 1928, p. 383-385.

76.

См.: Ibid., р. 397.

77.

Кант И. Соч., т. 5, с. 321.

78.

См.: Брюсов В. Я. Собр. соч.: В 7-ми т. М., 1973, т. 1, с. 575.

79.

Майзенер А. Песнь любви Сэлинджера. – Америка, 1962, № 75, с. 59.

80.

О’Коннор Д. Указ. соч., с. 52.

81.

Баранников А. П. Индийская филология: Литературоведение. М., 1959, с. 81.

82.

Walker В. The Hindu world. N. Y., 1908, vol. 1, p. 608.

83.

Махабхарата, кн. 3, с. 377.

84.

Там же, кн. 4. с. 430.

85.

Арья Шура. Гирлянда джатак, или Сказания о подвигах Бодхисаттвы. М., 1962, с. 330.

86.

Дхаммапада / Пер. с пали, введ. и коммент. В. Н. Топорова, М., 1960, с. 154.

87.

О’Коннор Д. Указ. соч., с. 52.

88.

Одна из неортодоксальных, но чрезвычайно распространенных версий индуизма, «религия монахов с весьма строгими правилами для мирян» (Пертольд О. Джайнизм. – В кн.: Боги, брахманы, люди: Четыре тысячи лет индуизма. M., 1969, с. 124).

89.

Там же, с. 135; Махабхарата, кн. 4, с. 25.

90.

Мергаут В. Учение индуизма, – В кн.: Боги, брахманы, люди, с. 61.

91.

Сэлинджер Дж. Д. Лодыжка-мартышка. – Неделя, 1964, 8– 14 нояб.; Он же. Лапа-растяпа. – В кн.: Сэлинджер Дж. Д. Повести. Рассказы, с. 242-254.

92.

См. об этом: Garis R. My father was uncle Wiggily. N. Y. etc., 1966, p. 86-95.

93.

Дхаммапада, с. 59-61.

94.

Анандавардхана. Дхваньялока. («Свет дхвани») / Пер. с санскрита, введ. и коммент. Ю. M. Алихановой. M., 1974, с. 171.

95.

Там же.

96.

Там же, с. 99.

97.

Щербатской Ф. И. Теория поэзии в Индии. – В кн.: Избранные труды русских индологов-филологов. M., 1962, с. 292.

98.

Там же, с. 27.

99.

Сэлинджер Дж. Д. Перед самой войной с эскимосами. – Неделя, 1964, 15-21 марта, с. 11.

100.

Щербатской Ф. И. Указ. соч., с. 292.

101.

Анандавардхана. Указ. соч., с. 159.

102.

Алиханова Ю. М. Некоторые вопросы учения о дхвани в древнеиндийской поэтике. – В кн.: Проблемы теории литературы и эстетики в странах Востока. М., 1964, с. 32.

103.

De S. К. History of sanskrit poetics: In 2 vols. – Calcutta, 1960, vol. 2, p. 273-274.

104.

В индийской символике цветов красный цвет связан с трауром, смертью. См.: Махабхарата, кн. 6, с. 510.

105.

Сэлинджер Дж. Д. Повести. Рассказы, с. 218.

106.

Эта особенность наблюдается и в других новеллах сборника «Девять рассказов».

107.

«Есть же такие девчонки, не знают, когда им пора убираться домой!» (Сэлинджер Дж. Д. Повести. Рассказы, с. 212).

108.

Keith А. В. Op. cit., p. 379.

109.

Keith А. В. The Sanskrit drama in its origin, development, theory and practice. Oxford, 1924, p. 323-324.

110.

Сэлинджер Дж. Д. В ялике. – Новый мир, 1962, № 4, с. 142.

111.

Там же, с. 143.

112.

Там же, с. 146.

113.

Там же.

114.

Анандавардхана. Указ. соч., с. 229.

115.

«Померанцевый цвет, – читаем у Даля, – оранжевый, рудожелтый, жаркий» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4-х т. СПб.; М., 1881, т. 2, с. 279). См. также: Keith А. В. The Sanskrit drama in its origin…, p. 324.

116.

В целом же вопрос о роли стилистических конструкций с включением длинных и средних сложных слов был дискуссионным. «Нехорошо описывать ярость… совсем без сложных слов», – утверждал Анандавардхана (Указ. соч., с. 127). Он же, а также Абхинавагупта и Маммата полагали, что употребление сложных слов способно вызывать (в числе других изобразительно-выразительных средств) поэтические настроения не только ярости (гнева) и героизма (мужества), но и страха, изумления (Там же, с. 87, 230; см. об этом: De S. К. Op. cit., vol. 2, p. 220-227).

117.

Keith А. В. The Sanskrit drama in its origin…, p. 314-315.

118.

Ibid., p. 324.

119.

Сэлинджер Дж. Д. Посвящается Эсме. – Новый мир, 1961, № 3, с. 63.

120.

Этот эстетический прием подсказан, на наш взгляд, Сэлинджеру «Портретом художника в юности» Джемса Джойса, где рассказывается о подобном «смещении лица» повествователя в старинной английской балладе «Терпин-герой». См.: Джойс Дж. Портрет художника в юности. – Иностр. лит., 1976, № 12, с. 101.

121.

Сэлинджер Дж. Д. Посвящается Эсме, с. 73.

122.

Там же.

123.

Там же, с. 77.

124.

Там же, с. 78.

125.

«Несколько секунд Клей оставался в прежней позе, как бы говоря: «Будешь ты мне еще указывать, куда ноги класть» (Там же, с. 75).

126.

То есть внушение определенного поэтического настроения.

127.

Анандавардхана. Указ. соч., с. 76.

128.

Чаттопадхъяя Д. История индийской философии. М., 1966, с. 148.

129.

Kazin A. Everybody’s favorite. – In: Salinger. A critical and personal portrait. N. Y. etc., 1962, p. 43-52; Hagopien J. «Pretty mouth and green my eyes»: Salinger’s Paolo and Francesca in New York. – Modern Fiction Studies, Lafayette, 1966, vol. 12 N 3 p. 349-354.

130.

Анандавардхана. Указ. соч., с. 147.

131.

Там же, с. 129.

132.

Там же, с. 118.

133.

Вообще же цвета зеленый и синий сделались «достоянием людей только за сравнительно недавнее историческое время», ибо еще Гомер смешивал зеленый с голубым в одном наименовании цвета морской воды – глаукос – «зелено-лазурный». См.: Мережковский Д. С. Полн. собр. соч.: В 17-ти т. СПб.: M., 1912-1913, т. 7, с. 165.

134.

Сэлинджер Дж. Д. Повести. Рассказы, с. 235.

135.

Там же, с. 240.

136.

Там же, с. 240-241.

137.

См.: Goldstein В., Goldstein S. Zen and Salinger. – Modern Fiction Studies, Lafayette, 1966, vol. 12, N 3, p. 313-324.

138.

См.: Арутюнов С. А., Светлов Г. Е. Старые и новые боги Японии. М., 1968, с. 60-63.

139.

Анандавардхана. Указ. соч., с. 275.

140.

Там же, о. 150.

141.

Там же, с. 215.

142.

Здесь в оригинале игра слов: «seersucker» – «легкая индийская полосатая ткань» и «seer» – «провидец».

143.

В русском переводе имя девочки изменено: «Booper» – «Пуппи». См.: Сэлинджер Дж. Д. Тэдди. – Иностр. лит., 1982, № 10, с. 160-173.

144.

Salinger J. D. Nine stories, p. 178.

145.

Ibid., p. 182.

146.

Ibid., р. 185.

147.

Ibid., р. 187. Слово «affinity» – «сродство, духовное родство, родственная близость» – заменено в русском переводе выражением «сильная привязанность». См.: Сэлинджер Дж. Д. Тедди, с. 169.

148.

Здесь следует сказать, что, согласно буддийским канонам, для человека благоприятным обстоятельством считается рождение только там, где можно найти «помощников в спасении», т. е. в странах распространения буддизма. См.: Кочетов А. Н. Буддизм. М., 1983, с. 87.

149.

Salinger J. D. Nine stories, p. 193.

150.

Ibid., р. 189.

151.

Костюченко В. С. Интегральная веданта: Критический анализ философии Аудробиндо Гхоша. М., 1970, с. 30.

152.

Правда, Симор Гласс стремится к слиянию с божественной субстанцией через любовь к ней, а Тедди Макардль – через знание, но оба эти пути специально оговорены в индийской философии и в индийской религии, именуясь соответственно «бхакти» и «джняна». См.: Тулси Дас, Указ. соч., с. 86-87.

153.

Анандавардхана. Указ. соч., с. 81.

154.

Salinger J. D. Nine stories, p. 187.

155.

Salinger J. D. Hapworth 16, 1924 – New Yorker, N. Y., 1965, vol. 91, June 19, p. 32—113.

156.

Полак Л. С. В. Р. Гамильтон и принцип стационарного действия. М.; Л., 1936, с. 75.

157.

Сэлинджер Дж. Д. Повести. Рассказы, с. 149.

158.

Там же, с. 181.

159.

Дхаммапада, с. 85.

160.

Сэлинджер Дж. Д. Повести. Рассказы, с. 181.

161.

Там же, с. 193.

162.

Там же, с. 171.

163.

Махабхарата, кн. 4, с. 564.

164.

Salinger J. D. Franny and Zooey. N. Y., 1970, p. 35-36.

165.

Махабхарата, кн. 5, ч. 1, с. 102.

166.

Тулси Дас. Указ. соч., с, 44. (Вступ. ст. А. П. Баранникова).

167.

То есть «доктрины дхвани, или же расы, выраженной посредством дхвани» (Гринцер П. А. Санскритская поэтика и античная риторика. – В кн.: Восточная поэтика: Специфика художественного образа. М., 1983, с. 32).

168.

Анандавардхана. Указ. соч., с. 75.

169.

Salinger J. D. Franny and Zooey, p. 19.

Оглавление.

Сэлинджер. Дань жестокому Богу. Земля Сэлинджера. Опыт чтения. «Ради толстой тети». Духовные поиски Дж. Д. Сэлинджера (Борис Фаликов). Буддист из «Монреаль канадиенс». Жертва культов. Жребий домохозяина. Монолит из ртути. Каждый пишет, как он дышит. Каждый дышит, как он пишет. Меткость курильщика. Рукописи не горят. Нам не дано предугадать… Джером Сэлинджер – самый религиозный писатель запада. (Борис Кутузов). Загадка Сэлинджера (Ирина Галинская). Символика числа «девять». «Отличный день для банановой сельди». «Дядюшка Виггили в Коннектикуте». «Перед самой войной с эскимосами». «Человек, Который Смеялся». «В ялике». «Посвящается Эсме, с любовью и сердоболием». «И эти губы, и глаза зеленые». «Голубой период де Домье-Смита». «Тедди». Повести о Глассах. «Я чист от вашей крови…» (Борис Кутузов). Хэпворт 16, 1924 (Джером Дэвид Сэлинджер). Примечания. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24. 25. 26. 27. 28. 29. 30. 31. 32. 33. 34. 35. 36. 37. 38. 39. 40. 41. 42. 43. 44. 45. 46. 47. 48. 49. 50. 51. 52. 53. 54. 55. 56. 57. 58. 59. 60. 61. 62. 63. 64. 65. 66. 67. 68. 69. 70. 71. 72. 73. 74. 75. 76. 77. 78. 79. 80. 81. 82. 83. 84. 85. 86. 87. 88. 89. 90. 91. 92. 93. 94. 95. 96. 97. 98. 99. 100. 101. 102. 103. 104. 105. 106. 107. 108. 109. 110. 111. 112. 113. 114. 115. 116. 117. 118. 119. 120. 121. 122. 123. 124. 125. 126. 127. 128. 129. 130. 131. 132. 133. 134. 135. 136. 137. 138. 139. 140. 141. 142. 143. 144. 145. 146. 147. 148. 149. 150. 151. 152. 153. 154. 155. 156. 157. 158. 159. 160. 161. 162. 163. 164. 165. 166. 167. 168. 169.