Сила и невинность: в поисках истоков насилия.

ВОЗВРАЩЕНИЕ СФИНКСА.

Перед вами книга несколько необычного жанра. Ее автор — выдающийся психолог, но для научной книги она слишком литературна. Она адресована широкой аудитории, но для научно-популярной книги она слишком пронизана личностным началом. Этим она напоминает эссе, но для эссе она слишком фундаментальна, претендует на выражение намного большего, чем личное мнение автора.

Ролло Риз Мэй (1909–1994) — крупнейший представитель американской ветви экзистенциальной психологии, направления психологической мысли, которое никогда не было массовым или заметным по числу сторонников, но всегда находило благодарный отклик в самой широкой аудитории. Книги В.Франкла, Р.Мэя, И.Ялома затрагивают важную струну в душе, которую оставляли без внимания психоанализ, транзактный анализ и многие другие модные течения.

Мэй получил изначально филологическое и богословское образование; на его интерес к психологии повлияло общение с А.Адлером, происходившее во время поездок Мэя в Европу, а его духовным наставником был П.Тиллих. Начав в конце 1930-х гг. карьеру священника, Мэй одновременно учится в Колумбийском университете по специальности «клиническая психология», издает первую книгу «Искусство психологического консультирования». Его работа, однако, была прервана тяжелым туберкулезом, столкнувшим его лицом к лицу со смертью — об этом он пишет во введении к данной книге. Выздоровев, он меняет свое мировоззрение и отказывается от служения Богу, видя в психологии более могущественное средство облегчения человеческих страданий, чем религия. В 1949 году он получает докторскую степень но клинической психологии. В начале 1950-х гг. он окончательно утверждается в своих экзистенциалистских воззрениях и, оставаясь практикующим психотерапевтом, становится главным пропагандистом идей европейского экзистенциализма в США, творчески развивая их в контексте проблем психологии личности и психотерапии. В конце 1950-х — начале 1960-х гг. он стал, наряду с А.Маслоу и К.Роджерсом, одним из инициаторов, организационных и идейных лидеров гуманистической психологии, и до самой смерти оставался связан с этим течением, хотя высказывал впоследствии разочарование отходом движения от его экзистенциально-феноменологических корней.

В 1960 —80-е гг. он написал и издал ряд книг, сделавших его имя известным далеко за пределами психологического сообщества и превративших в одного из немногих психологов, полностью обеспечивающих себя гонорарами за издания и переиздания. Главные из них — «Любовь и воля», «Сила и невинность», «Мужество творить», «Свобода и судьба», «Поиск красоты», «Жажда мифа». В этих книгах Мэй рассматривает ключевые проблемы жизни человека, отраженные в их названиях. Некоторые из них уже выходили в русских переводах, теперь настала очередь книги «Сила и невинность».

Мэй — не очень легкий для перевода автор, по причине большого культурного багажа и богатства языка, скорее литературного, чем научного — не случайно за книгу «Любовь и воля» он получил престижную журналистскую (!) Пулитцеровскую премию. Здесь трудности перевода начинаются уже с заглавия: английское слово «power» означает и силу, и власть, и переводчикам вместе с научным редактором приходилось напрягать свою интуицию, чтобы не столько понять, сколько почувствовать, какое русское слово будет звучать наиболее точно в одной или в другой фразе, особенно когда в тексте появилось еще одно понятие, тоже обозначающее силу — «force». Слово «innocence» тоже неоднозначно — слова «невинность», «наивность», «безвинность», которыми можно его перевести, отличаются множеством тонких оттенков.

Книга Мэя, собственно, посвящена как раз оттенкам. Ее непосредственно вызвали к жизни студенческие и расовые волнения США в конце 1960-х годов, в которых прорвались многие социальные и психологические нарывы, зревшие за фасадом экономического преуспевания. Эта книга прямо адресуется к проблемам насилия, неожиданно выдвинувшимися тогда на передний план, и сегодня еще более актуальным во всем мире. Проблемы, которые она ставит и решение которых предлагает — не столько психологические, сколько философско-мировоззренческис. По сути, сверхзадача этой книги — реабилитация понятия силы применительно к душевной организации человека. Мэй занимается развенчанием двух мифов: мифа о связи (и даже тождестве) силы и насилия, на котором во многом строилась идеология нацизма, и о связи (и даже тождестве) невинности, переходящей в бессилие, и добра. Тезис Мэя противоположен: сила лежит в> основе всей жизни и имеет разные виды, лишь неко-1 торые из них оборачиваются насилием. Невинность же чаще всего является одной из наиболее злостных по своим психологическим последствиям форм защиты от реальности и бегства от ответственности. Человек несет ответственность за свое неведение, утверждает Мэй, и не сила, а как раз бессилие и апатия чаще оборачиваются разрушительным насилием. Именно в распространении чувства бессилия видит Мэй причины социальных проблем Америки 1960-х.

В первой главе Мэй выдвигает свой главный тезис — о позитивной роли силы в жизни — и на многочисленных примерах показывает связь бессилия с социально неадекватными действиями, а также строит иерархию видов силы, вытекающую из жизненной необходимости проявления и утверждения человеком своего «Я». Вторая глава посвящена развенчанию идеи невинности, которая позволяет многим уходить от осознания проблемы силы и бессилия, вытеснять ее из сознания. «Невинность в качестве защиты от ответственности, — говорит Мэй, — является препятствием для роста. Она избавляет нас от нового осознания, от сопричастности страданию человека, равно как и его счастью». В третьей главе Мэй показывает, как агрессия и насилие вытекают из нарушения общения между людьми. Четвертая глава посвящена описанию конкретного случая психотерапевтической работы автора с молодой женщиной, главной проблемой в жизни которой было бессилие, невозможность отстоять себя. Эти главы носят как бы вводный характер, ставя проблему во всей ее полноте.

Пятая глава является одной из центральных в книге, в ней получает содержательное наполнение понятие силы во всей его противоречивости и многоликости. В частности, Мэй рассматривает влияние как один из видов силы и развенчивает очередной миф — о принципиальной оппозиционности интеллектуалов любой власти. Отношения па самом деле оказываются скорее конкурентными: интеллигенция борется не столько против влияния политических лидеров на широкие массы, сколько за то, чтобы самой осуществлять это влияние. В этой же главе Мэй строит свою иерархическую классификацию видов силы, точнее, проявлений силы. В нее входят хорошо известные вещи: эксплуатация, манипуляция, соперничество, забота — Мэй только впервые помещает их в один общий контекст — и «интегративная сила», образующаяся из единения усилий с другими людьми. Противопоставление силы и любви тоже оказывается ложным: любовь и сила переплетаются и скорее сопутствуют, чем противоречат друг другу.

В шестой главе, озаглавленной «Сила быть», Мэй развивает идеи, во многом продолжающие пафос знаменитой книги его учителя Пауля Тиллиха «Мужество быть». Он анализирует присущие жизни процессы самоутверждения, и показывает, что переход от бессилия к агрессии часто проскакивает эту стадию. В ней Мэй также обращает внимание на конструктивную роль сознания в отстаивании себя.

Седьмая глава — также одна из центральных — посвящена агрессии. Мэй переосмысливает расхожее понятие агрессии, распространяя его не только на акты насилия, но и на многие акты творчества, связанные с разрушением старых форм. В целом он утверждает, что агрессия обладает позитивной стороной, которая обычно недооценивается, она неотделима не только от творчества, но и от любви. Поэтому он считает необходимым различать деструктивную и конструктивную агрессию. Тема насилия развивается в еле дующих главах. Восьмая глава посвящена соблазнам насилия, тому, что делает его психологически привлекательным. Девятая глава посвящена психологическим механизмам и классификации видов насилия как деструктивного, так и конструктивного.

Десятая глава посвящена феномену, который в современной литературе получил название виктимности — вкладу, который вносит жертва в насилие над ней. И, пожалуй, кульминацией всей книги выступает, с моей точки зрения, экзистенциальная трактовка Мэем в конце десятой главы мифа об Эдипе. Проблема силы и невинности перерастает здесь в одну из стержневых проблем человеческой цивилизации — проблему добра и зла. С точки зрения Мэя, Эдип — «это человек, который осмелился осознать тот факт, что человек (по крайней мере в воображении, то есть там, где смысл действия принимается в расчет) спит со своей матерью и убивает своего отца, это человек, который видит себя в истинном свете, который понимает, что внутри него есть и добро, и зло, и осознает Сфинкса внутри себя… Единственный способ победить Сфинкса состоит в том, чтобы вернуть его на его истинное место внутри нашей души и там посмотреть ему в лицо — что значит столкнуться с виной и ответственностью. Выбор ясен: мы должны приносить человеческие жертвы Сфинксу, живущему за городскими воротами, или же мы должны принять вину и ответственность как наши внутренние реалии. Тот, кто не может принять свою вину и ответственность, будет вынужден проецировать свою вину на Сфинкса за пределами города».

И становится понятно, что истинной проблемой является не сила и невинность, а бессилие, оборачивающееся насилием, и невыносимая вина, требующая для своего оправдания Сфинкса за городскими воротами. В этом коренятся и разнообразнейшие (часто весьма творческие) усилия по созданию «образа врага», и всевозможные проявления ксенофобии, и возложения па другие группы (классы, страны, нации и др.) ответственности за все плохое… У нас недостает силы принять на себя ответственность и утверждать себя, осознавая истоки и хорошего, и плохого внутри себя. В этом и главный фокус жарких дискуссий 1980-х годов между Мэем и Карлом Роджерсом, который считал, что природа человека добра, а все плохое приходит извне. Мэй возражал: общество создано человеком, и если зло приходит оттуда, то как оно там возникло, если в природе человека его нет? Если мы считаем человека действительно свободным, говорил он, то никто не может гарантировать, что при свободном выборе он выберет добро, а не зло; если же человек обязан выбирать добро, то он не свободен. Сфинкс — в нас, и нет иного пути к добру, чем осознание и преодоление зла в самих себе.

Одиннадцатую главу Мэй посвящает бунтарю — его взаимоотношениям с обществом, его необходимости для эволюции общества, его силе и его слабости. И, наконец, завершает свою книгу он наброском новой этики, к которой мы должны прийти, осознав роль силы в нашей жизни и место Сфинкса в нас. «Жизнь есть единство добра и зла; не существует такой вещи, как чистое добро; и если бы зло было невозможно, не было бы и добра. Жизнь состоит в достижении добра не в стороне от зла, а вопреки ему».

Д.А.Леонтьев, доктор психологических наук.

Посвящается Ингрид.

В молодости я чрезвычайно высоко ценил невинность. Сила не привлекала меня, ни в теории, ни на практике, и я питал отвращение к любому насилию. В возрасте тридцати с небольшим лет меня подкосил туберкулез, против которого в то время не было лекарств. Полтора года я не знал, что мне суждено: жить или умереть. Я как мог следовал указаниям врачей, что, как мне тогда казалось, означало полностью принять предписанный мне полный покой и предоставить дело лечения другим. Я мог только лежать в постели, следя за бликами света па потолке, и ждать очередного ежемесячного рентгеновского обследования, которое покажет, увеличились или уменьшились полости в моих легких.

И вдруг, к великому моему смятению, моральному и интеллектуальному, я понял, что бациллы пользовались моей невинностью. Из-за нее моя беспомощность оборачивалась пассивностью, которая буквально провоцировала микробов на насильственное вторжение в мой организм. Я увидел также, что главной причиной, по которой я подхватил туберкулез, было отчаяние и чувство обреченности. Свойственный мне тогда недостаток самопринятия и самоутверждения, находивший удобную рационализацию в форме невинности, мог вести меня только в одном направлении. В невинном облике окружавших меня пациентов санатория я смог разглядеть, что пассивное принятие своей беспомощности перед лицом болезни означало смерть.

Только когда я начал «бороться», обрел ощущение личной ответственности за то, что это Я болею туберкулезом, и ощутил волю к жизни, началось стабильное улучшение. Я научился прислушиваться к моему телу, внутренне концентрируясь, подобно медитации, чтобы понять, когда что-то делать, а когда отдыхать. Я осознал, что лечение — это активный процесс, в котором я сам должен принимать участие.

Я прочувствовал эту истину в процессе моего выздоровления, но пользы от этого было немного, потому что мне не удалось тогда выразить ее в словах. Позднее мне пришлось много думать об этом, столкнувшись с описаниями сходных переживаний у моих пациентов на психоаналитических сессиях. Практически все они обратились за помощью, потому что чувствовали себя бессильными или были такими на самом деле. Они не могли эффективно строить отношения со значимыми для них людьми, оставаясь пассивными, в то время как другие (подобно бациллам туберкулеза в моем случае) совершали над ними насилие. Фрейд никогда прямо не обращался к отношениям такого рода. На них указывал Салливан, одна ко он не разработал вопрос о природе этих связей. Речь идет о силе, но силе, подобной целительной силе, преодолевающей туберкулез, а не военной силе генерала на поле сражения или экономической мощи главы корпорации.

Мне пришлось задуматься о моем собственном отношении к силе. Я уже больше не мог прятать за своей невинностью зависть к тем, кто обладал силой. Как я заметил, это соответствует общему правилу нашей куль туры — все стремятся к силе, но мало кто признает _это. Обычно те, кто обладает силой, вытесняют свое стремление из сознания. В нашем обществе вынуждают к осознанию этой проблемы как раз притесненные члены, представленные такими социальными движениями как «Сила женщин» и «Сила черных».

Когда общество осознает эту ситуацию (что явно необходимо), оно столкнется с вопросом о насилии. Связано ли насилие с невинностью? Или, как я пишу об этом дальше, провоцирует ли невинность на убийство? Это приводит нас к сложным и захватывающим вопросам. Можно только согласиться со словами Джекоба Броновски (в его «Лице насилия»):

Насилие здесь,

В мире здоровых,

Это симптом.

Я слышу его.

В рыданьях мужчин,

Изведавших крах.

Я вижу его.

В кошмарах детей.

Им снится сейчас.

История зла.

За тысячи лет.

Если эти рыдающие мужчины и мучимые кошмарами дети актуализируют свою силу, они смогут в определенной степени обратить свое насилие в конструктивное действие и повернуть свои сновидения на общее и свое собственное благо. Я надеюсь, что смогу указать путь не в обход проблем силы и насилия, а через них.

Чтобы понять природу силы и истоки насилия, необходимо обратиться к более глубоким вопросам, чем обычно. Надо понять, что значит быть человеком.

Трудности и одиночество, которое я испытывал, работая над этой книгой, были смягчены несколькими друзьями, которые обсуждали со мной те или иные проблемы или читали отдельные главы. Энтони Атос, сам занимавшийся этой проблемой, обсуждал ее со мной намного глубже, чем этого требуют отношения дружеского участия. Я благодарен также за ценные идеи Альберте Салите, Дафне Грин, Дэвиду Бэзело-ну, Лесли Фарберу и Стенли Куницу. Студенты на семинаре по этой теме, который я вел в Йельском университете, своими догадками помогли мне обнаружить новые аспекты психологии силы. И, как всегда, богатейшим источником познания стали для меня мои пациенты, которым я очень обязан.

Ролло Мэй Холдернесс, Нью-Хэмпшир.

Глава 1. БЕЗУМИЕ И БЕССИЛИЕ.

Везде, где находил я живое.

находил я и волю к власти.

Фридрих Ницше.

«Так говорил Заратустра».

Сила необходима всему живому. Человек, много лет тому назад брошенный на пустынную поверхность Земли с надеждой и наказом выжить, обнаруживал, что вынужден постоянно прибегать к силе и сопротивляться враждебным силам в своей борьбе за землю и с сородичами. За все эти века так и не обретя безопасности, ограниченный в своих возможностях, слабый, одолеваемый болезнями и, в конце концов, умирающий, он тем не менее утверждает свои силы в творчестве, одним из продуктов которого является цивилизация.

Английское слово power («сила», «власть») происходит от латинского posse, означающего «быть способным». Стоит ребенку родиться, как мы обнаруживаем в его поведении признаки пробуждающейся силы в том, как он плачет и размахивает ручонками, требуя, чтобы его покормили. Кооперативная, дружелюбная сторона жизни сосуществует с борьбой и властью, но ни тем, ни другим не следует пренебрегать, если мы ждем от жизни удовлетворения. Благодарное принятие земных благ и поддержки собратьев достигается не отказом от силы, но использованием ее с учетом интересов других.

Способность младенца удовлетворять простейшие потребности превращается у взрослого в борьбу за самооценку, за чувство собственной значимости. Именно в этом заключается психологический смысл его жизни, в отличие от биологического смысла у ребенка. Жажда признания становится центральной психологической потребностью: я должен быть способен заявить, что я есть, суметь утвердить себя в мире, в который, благодаря моей способности утверждать себя, я вношу смысл, я творю смысл. И я должен делать это, несмотря на величественное безразличие природы ко всем моим стараниям.

Для понимания провозглашенной Ницше «воли к власти» следует помнить, что он не имел в виду «волю» и «власть» в современном значении, в смысле конкуренции, — скорее, он подразумевал самореализацию и самоактуализацию. Если мы перестанем воспринимать понятие «власть» исключительно в негативном контексте, нам будет проще согласиться с Ницше.

Я ни в коей мере не толкую «власть» как негативную категорию, применимую лишь к нашим недругам (например, ими движет жажда власти, а мы руководствуемся желанием добра, разумом и моралью); напротив, я использую это понятие для описания фундаментального аспекта процесса жизни. Силу и власть не следует идентифицировать с самой жизнью: в человеческом существовании есть немало того, что может быть связанным и обычно связано с силой, как например, любопытство, любовь, творчество, но что само по себе не следует с нею отождествлять. Но если пренебречь фактором силы, что зачастую и происходит в паше время, как реакция на разрушительные эффекты злоупотребления ею, мы упустим из виду ценности, чрезвычайно важные для нашего человеческого существования[1].

Значительную часть человеческой жизни можно рассматривать как конфликт между силой (то есть способностью эффективно влиять на других, обретать в отношениях с другими людьми чувство собственной значимости), с одной стороны, и бессилием — с другой. В этом конфликте нашим усилиям серьезно препятствует тот факт, что мы отторгаем и то и другое: первое — из-за негативной окраски, связанной с «жаждой власти», второе — из-за страха признать собственное бессилие.

Стоит лишь назвать бессилие его более понятным именем — беспомощностью или слабостью, как многие почувствуют, сколь сильно они им отягощены. «Действительно, ни одна из социальных эмоций не получила сегодня такого распространения, как убеждение в собственном бессилии, — пишет Артур Шлезингер. — Это ощущение того, что ты загнан, что тебя преследуют»[2]. Ганс Моргентау комментирует это с точки зрения политики: «Правление большинства, к которому веками стремилось человечество, привело к положению, при котором люди в гораздо большей степени бессильны и неспособны влиять на свое правительство, чем 150 лет назад»[3]. Маховик государства движется, не замечая нас с вами, и сегодня множеству людей приходится свыкаться с жизнью без привычной уверенности в том, что Америка самая могущественная страна мира, уверенности, с которой, сколь бы необоснованной она ни являлась, многие связывали чувство своего статуса.

Признать чувство собственного бессилия, того, что мы неспособны влиять на других, что мы значим мало, что ценности, которым наши родители посвящали свою жизнь, для нас утратили свою важность, что мы ощущаем себя, пользуясь словами У.Х.Одена[4], «безликими Другими», безразличными для окружающих нас людей и, тем самым никчемными для самих себя, — действительно, чрезвычайно сложно. Не припомню за последние четыре десятилетия[5] времени, когда так много говорилось бы о потенциале и возможностях человека, в то время как у самого человека было так мало уверенности в своей способности что-либо изменить психологически или политически. Все эти разговоры, по меньшей мере отчасти, представляют собой компенсаторный симптом, вызванный тревожащим нас осознанием утраты силы.

Так что неудивительно, что в наше время, когда мы располагаем реальной возможностью стереть друг друга с лица Земли, некоторые призывают прекратить эксперимент над человечеством. В своем президентском послании Американской психологической ассоциации 4 сентября 1971 г. д-р Кеннет Кларк утверждал, что «мы живем во время, слишком опасное для того, чтобы доверять настроению или мнению человеческого индивида… Мы более не способны контролировать власть предержащих, и поэтому должны прибегнуть к использованию успокоительных лекарственных средств для контроля наших руководителей»[6]. Мы можем с пониманием отнестись к этим словам отчаяния, особенно учитывая, что доктор Кларк не понаслышке знает жизнь Гарлема и бесправие чернокожих, что и подвигло его на такое предложение. Однако это не мешает нам также признать, что, в то время, как мы с тревогой узнаем об открытии новых веществ, якобы предназначенных для исцеления современного человека от его агрессивности и культивации в нем духа «сотрудничества», применение таких средств связано с деперсонализацией и потерей чувства личной ответственности. Подобная альтернатива на деле означала бы постепенный отказ от нашей человечности.

Другие психологи, отмечая, что мы не очень-то преуспели в контролировании самих себя, предлагают взять на себя контроль над нами с помощью оперантного обусловливания. Мы слышим о новых методах воспитания детей, предназначенных отучить их от проявлений агрессии, сделать их послушными и кроткими. Неужели, спрашиваю я себя с тревогой, все от отчаяния забыли роман Герберта Уэллса «Машина времени», где люди разделены на две группы: большинство одомашнено до тупой коровьей пассивности, их плоть мягка и нежна, и они служат пищей для группы сильнейших — «техников»?

Эти так называемые «теории сдавших нервов» происходят от верных по своей сути наблюдений, что применение силы причинило колоссальный вред современному миру. Предложения, содержащиеся в них, имеют двойную привлекательность, так как отражают реакцию на власть и одновременно сулят утопию. Они вероятно получат широкую поддержку среди людей, обеспокоенных бессилием и надеющихся, вопреки здравому смыслу, найти какую-то замену власти. Как говорит Дэвид Макклеллан: «Обеспокоенность американцев возможностью злоупотребления властью порой граничит с невротической навязчивостью»0. Однако важный вопрос заключается не в том, справедливы или нет эти теории, а скорее в том, не случится ли так, что пытаясь избавиться от агрессивных тенденций, мы тем самым откажемся от ценностей, жизненно важных для нашей человеческой природы, таких, как например: самоутверждение и уверенность в себе? И не усугубим ли мы тогда наше чувство беспомощности, подготовив тем самым почву для взрыва насилия, ни с чем не сравнимого по своим масштабам?

Ибо насилие коренится в бессилии и апатии. Да, агрессия так часто и регулярно перерастала в насилие, что общее отвращение и страх перед пей закономерны. Но из виду упускают то, что состояние бессилия, которое приводит к апатии и может быть обострено упомянутыми выше планами искоренения агрессии, и является источником насилия. Лишая людей силы, мы способствуем проявлениям агрессии, а не ее обузданию. Акты насилия в нашем обществе совершаются зачастую теми, кто стремится укрепить[7] свою самооценку, защитить свой собственный «образ себя», продемонстрировать свою значимость. Какой бы ошибочной или порочной ни была такая мотивация, все равно она является проявлением позитивных межличностных потребностей. Мы не можем игнорировать тот факт, что, независимо от того, сколько усилий может потребоваться для направления их в другое русло, сами по себе эти потребности конструктивны. Насилие происходит не от избытка силы, а от бессилия. Как однажды точно заметила Ханна Арендт, насилие есть выражение бессилия.

1. Бессилие развращает.

Связь между бессилием и психозом привлекла мое внимание уже давно, когда я только начинал работать психотерапевтом. У страдающих психическими расстройствами людей психотерапевты могут наблюдать крайние формы поведения и переживаний, присущих всем людям. Подтверждались слова Эдгара Фриденберга: «Любая слабость способна развратить, а бессилие развращает абсолютно»[8].

Присцилла, молодая музыкантша, была одной из первых моих пациенток. Специалист, давший ей тест Роршаха, сказал, «что она одной ногой в шизофрении, а другой стоит на банановой кожуре». В ходе наших сеансов она пускалась в пространные сравнения музыки, производимой гудками поездов из Нью-арка и Ныо-Брунсвика. Я по большей части не имел ни малейшего представления, о чем она говорит, — и она это понимала. Но, похоже, она нуждалась во мне как в человеке, способном ее выслушать, стремящемся ее понять, независимо от того, насколько мне это удавалось. При этом ей было в определенной мере присуще чувство собственного достоинства и чувство юмора, что очень помогало мне в работе с ней.

Она была неспособна разозлиться ни на меня, ни на своих родителей, ни на кого-либо вообще. Ее самооценка была так зыбка и размыта, что казалась вовсе отсутствующей. Однажды молодой человек из хора, в котором она пела, пригласил ее сходить с ним на концерт. Она согласилась. Но йа следующий день, одолеваемая сомнениями, она позвонила ему, чтобы сказать: «Ты не обязан меня приглашать, если тебе не хочется». Ей не хватало уверенности в себе, чтобы просто представить, что кому-то может захотеться пригласить ее на концерт. Когда в возрасте восьми — девяти лет она играла в футбол с мальчиком чуть старше ее, он толкал ее так сильно, что ей становилось больно. Другой ребенок закричал бы на мальчика, полез бы в драку, заплакал или попросту отказался бы играть, — все это — хорошие ли, плохие, — способы справиться с ситуацией. Но Присцилла не умела воспользоваться ни одним из них; она лишь сидела на земле и смотрела па мальчика, думая, что ему не следовало толкать ее так сильно.

Когда она, как часто случалось, подвергалась эксплуатации — финансовой или сексуальной, — у нее не было способов защиты, она не могла провести линии, за которой она твердо сказала бы «нет», она не могла опереться на чувство гнева. (Порой кажется, что такие люди просто приглашают воспользоваться собой — по крайней мере, это дает им ощущение вовлеченности в отношения и собственной значимости). Из-за ее неспособности разозлиться, вытекало, как непременное следствие, глубокое чувство бессилия и практически полной невозможности влиять на других людей в межличностных отношениях.

Но у таких людей есть и другая сторона, противоположная, как я впоследствии убедился, работая с пограничными расстройствами. Сны Присциллы были наполнены образами расчлененных тел в мешках, крови, битв — другими словами, в них было столько же жестокости, сколько кротости она обнаруживала в обычной жизни.

С того времени, и во многом благодаря этой девушке, я часто размышлял о связи между бессилием и безумием. Я намеренно подчеркиваю оба смысла слова «безумный»: безумная ярость, переходящая в насилие, и исторически сложившееся в психиатрии определение безумия как психопатологии. Между ними есть связь, и это двойственное словоупотребление может привести нас к самому корню проблемы.

Мы знаем, что для всех психически больных характерно бессилие, сопровождаемое постоянной тревогой, являющейся одновременно его причиной и следствием. Сами пациенты так прочно сживаются с собственной никчемностью, что принимают ее как данность, пытаясь наивными и неуклюжими жестами придать себе хоть какую-то значительность. Однажды в середине дня ко мне на прием пришла девушка-подросток в вечернем платье с кринолином, возможно, в своем самом красивом наряде — жест, показывающий, насколько она нуждалась в моем внимании и участии, не осознавая, что скорее всего это было бы воспринято как нечто неуместное.

Когда человек вроде Присциллы больше не в состоянии так жить, что-то в нем надламывается, и он впадает в полное безумие. Он становится своей прямой противоположностью. Жестокость снов Присциллы наполняет ее реальную жизнь. Человек лишается разума, и не случайно многие века психоз назывался безумием. В ярости на всех, включая самого себя, человек угрожает совершить, и даже совершает, самоубийство, режет себе вены, размазывает свою кровь по больничным дверям, драматизируя свою потребность во внимании врачей и санитаров. Он совершает насилие над собой и над любым, на кого проецируется его ярость.

Похожие явления мы видим и у других пациентов. В автобиографической повести о собственной шизофрении «Я не сулила тебе розовый сад» Ханна Грин рассказывает, как в возрасте шестнадцати лет была помещена в клинику Честнат Лодж. Она была воплощением послушания и кротости, никогда ни на кого не злилась. Когда ей было нужно, она удалялась в собственный мифический мир и беседовала с населявшими его воображаемыми существами. Доктор Фрида Фромм-Райхман, лечивший ее психиатр, относилась к этой мифологии с уважением, уверяя Ханну, что не станет отбирать у нее эти фантазии, пока она в них нуждается. Но однажды летом Фромм-Райхман уехала в Европу, и к девушке был приставлен другой, молодой врач. Он отважно перешел в наступление, стремясь сокрушить ее мифический мирок. Результаты были катастрофическими. В припадке ярости пациентка подожгла себя и свои вещи, оставив на своем теле шрамы на всю жизнь. Ошибкой молодого доктора была его неспособность признать тот факт, что мифология придавала существованию Ханны значимость. Вопрос заключался не в том, верна такая мифология с теоретической точки зрения или нет, но в том, какую функцию она выполняла. Эта тихая пациентка, на первый взгляд неспособная на какие-либо агрессивные действия, от кротости в одно мгновение перешла к буйной ярости.

То, что могло показаться персоналу госпиталя проявлением силы, на самом деле было псевдосилой, выражением бессилия. Пациентку можно было счесть «безумной», имея в виду, что она не вписывается в нормы, принятые в нашем обществе, которое, как и все другие предпочитает кротких, послушных граждан. Необходимо заметить, что насилие является конечным результатом вытесненной злобы и ярости, сочетающихся с постоянным страхом и проистекающих из бессилия пациента. За личиной безумия мы зачастую обнаруживаем человека, отчаянно пытающегося обрести хоть какое-то чувство собственной значимости, хоть какую-то способность влиять па обстоятельства и обеспечивать самоуважение.

Когда Присцилла еще лечилась у меня, она получила газету из своего родного города. В ней сообщалось, что один человек из ее поселка покончил жизнь самоубийством. Присцилла сказала мне: «Если хотя бы один человек в нашем городке знал его, он не совершил бы самоубийства». Заметьте, она сказала не «если бы он кого-то знал», а «если бы его кто-то знал». Я подумал, что тем самым она пыталась дать мне понять, что не станет сводить счеты с жизнью, пока я отношусь к ней с участием. Но при этом она также выразила нечто жизненно важное для человека — необходимость в том, чтобы кто-то тебя выслушал, принял, знал. Это дает человеку уверенность в том, что он что-то значит, что он является частью человечества. Это также дает ему некоторую опору, точку, в которой он может найти смысл в бессмысленном мире.

День, когда Присцилла смогла бы на меня разозлиться, стал бы для нас праздником, так как я знал бы, что с того момента она сможет постоять за себя в контактах с другими людьми. И, что еще важнее, она сможет решиться проявить свои немалые способности уникального и достойного любви человеческого существа.

2. Безумие и общество.

Каким же образом этот паттерн пассивности-безумия, наблюдавшийся нами у Присциллы, связан с насилием в нашем обществе, которое стало столь острой проблемой современности?

Мой знакомый, не проходящий курс психоанализа и не страдающий никакими психическими заболеваниями, так описывает переживаемую им ярость после ссоры с женой:

Насколько эта ярость напоминает временный психоз! Вот я иду по улице, но тротуару, который кажется таким далеким, и я не способен думать, я в тумане. Но туман лишь снаружи, внутри я весь в напряжении, каждая мысль и каждое чувство осознаются мною с поразительной четкостью, как будто я нахожусь в искусственно освещенном мире, где все очень реально. Единственная проблема в том, что это внутреннее освещение практически никак не связано с внешним миром.

Я чувствую некоторую неловкость перед окружающим меня миром — неловкость и беззащитность. Если бы кто нибудь поднял меня на смех или если бы от меня потребовалось что-то сделать (как если бы на улице произошла авария), я бы не смог никак прореагировать. Или, если бы я все же прореагировал, мне бы пришлось бы выйти из моего «безумия», прорваться сквозь него.

Улицы выглядят чужими, они кажутся пустыми, хотя на них как всегда много людей. Я не узнаю эти улицы (хотя я их видел тысячи раз).

Я иду как пьяный, осторожно поднимая и ставя ноги. Я вхожу в ресторан, и боюсь, что девушка кассир меня не узнает — я в другой коже — или подумает, что что-то не так. (Она меня узнает и, как обычно, дружелюбно приветствует.).

Я иду в туалет, без всяких эмоций читаю надписи над писсуаром. Я боюсь, что кто-то вдруг от меня что-нибудь потребует или нападет на меня, а я не смогу защититься. Возвращаюсь на свое место, смотрю в окно на противоположном конце ресторана. Я чувствую лишь зыбкую связь с миром. Мне приносят еду. Пища и ее вкус не особо меня интересуют. Я двигаюсь чисто механически.

Я стараюсь вспомнить подробности ссоры, но без особого успеха: две-три детали встают передо мною со всей отчетливостью, остальное — смутные обрывки. Немного ем.

Подходит официант — китаец средних лет — и говорит: «Я вижу, Вы очень много думаете, — он показывает на лоб. — У вас проблема?». Я улыбнулся и кивнул. Он продолжил: «В наше время у всех проблемы». Его слова почему-то подействовали на меня успокаивающе. Он ушел, покачивая головой. Впервые ко мне прорвался внешний мир. Это меня рассмешило и помогло гораздо больше, чем можно подумать.

Я понимаю почему, когда это состояние затягивается, люди наносят себе увечья, например, бросаются под машину. Они это делают из-за того, что мало осознают окружающий их мир. Они это делают также из мести. Или же они хватают ружье и в кого-нибудь палят.

Ощущение поглощенности такой яростью очень близко к тому, что исторически называется безумием.

Какой смысл, например, вкладывает в слово «безумие» в своем рассказе молодой чернокожий из Гарлема:

Белые легавые, они по натуре чертовы садисты… Они нам в Гарлеме ни к чему! От них самих больше насилия, чем от кого-нибудь еще… Вот мы танцуем на улице, потому что дома нельзя, тут подходит один легавый, и ему просто надо всех согнать. И он свихивается. То есть, просто у него крыша едет! Он в район заявляется уже накрученный и обезумевший[9].

Чернокожий имеет в виду, что есть связь между «безумием» полицейского и насилием в Гарлеме. Не использует ли полицейский, провоцируя ожесточенную реакцию, собственную ярость в качестве стимула для защиты того, что он считает законностью и порядком? Не заключается ли в этом одна из причин того, почему такой человек вообще решил стать полицейским? Не пользуется ли он социально приемлемым видом безумия, встав на защиту порядка и, тем самым, дав себе право — при исполнении своих полномочий — носить дубинку и пистолет, с их помощью давая выход своей ярости?

На примере историй, приведенных в книге «Люди насилия» профессора криминологии Ганса Тоха, можно более подробно рассмотреть эти вопросы. Так, сам Тох считает:

Чернокожие ребята и белые полицейские — со своей гордостью, своим страхом, своим одиночеством, своей потребностью самоутвердиться, своим требованием уважения к себе — удивительно похожи: и те и другие — жертвы, узники все разгорающегося конфликта, который не они начинали и который они не могут контролировать".

В своем исследовании заключенных Тох использовал одних специально обученных заключенных для интервьюирования других, справедливо полагая, что так он получит более достоверную информацию. В книге приведены отчеты и полицейских, производивших задержание, и самих арестованных; они затем проанализированы под углом зрения понимания насильственных инцидентов, которые формируют личность насильника. В своей книге Тох исключительно честен по отношению и к полиции, и к заключенным.

Как видно из их отчетов, полицейские считают, что обязаны охранять "законность и порядок", и они связывают с этим свою собственную самооценку и мужественность. С каждым разом становится все яснее, что полисмен ведет внутреннюю борьбу со своим бессилием, проецируя ее на понятия "законности и порядка". Наносимое им оскорбление полицейские интерпретируют как оскорбление законов их страны. И они требуют, чтобы "подозреваемые" уважали их авторитет и власть. Им кажется, что брошен вызов их мужественности, и именно под угрозой их репутация, на которой базируется их самоуважение. Вот типичный пример. Полицейский выезжает по сообщению о семейной ссоре и видит чернокожего мужчину в машине, который, как ему кажется, может сообщить какие-то сведения о происшествии:

Полицейский попросил мужчину выйти из машины. Тот ответил: "Не имеете права. Я в частном владении". Это выглядело вызывающе, и, по словам полицейского, "его тон был оскорбительным".

В конце концов чернокожий вышел из машины, держа руки в карманах плаща. Офицеру это не понравилось, и он попросил мужчину вынуть руки из карманов. Получив отказ, он позвал еще одного полицейского, и они заставили мужчину вынуть руки.

Полицейскому такое представляется непростительным оскорблением его авторитета. Он должен любой ценой отстаивать собственный авторитет ("Я считал, что было необходимо заставить мужчину вынуть руки из карманов… Он оказал нам сопротивление <…>. Мы его задержали и поместили на заднее сиденье патрульной машины, где он грозил помочиться на обивку, брыкался и стучал по стеклу")[10].

В этом примере чернокожий был уверен, что полицейский, который представляется ему орудием белого истеблишмента и врагом всей черной расы, унизил его намеренно. И действительно, он прав в том, что полисмену необходимо устрашить сто, дабы утвердить свой авторитет. Оба являются "людьми насилия". Сила служителей закона в данном примере является оборотной стороной "Силы Черных"[11]. Оба озабочены сохранением образа своего Я, своего чувства мужественности. Однако полицейский, в силу его идентификации с законом и порядком и благодаря пистолету и жетону, обладает особым преимуществом. ""Люди насилия" в рядах полицейских, — пишет Тох, — являются специалистами по превращению межличностных контактов во взрывоопасные ситуации". "Подозреваемый" обычно чувствует, что карты подтасованы против него, что его противник по "дуэли" прячется за жетоном и пистолетом, и зачастую призывает полицейского снять жетон и выяснить отношения "как мужчина с мужчиной".

Особую важность здесь представляет "наложение рук" — физический контакт и иные формы прикосновения. "Подозреваемый" должен защищать неприкосновенность своего тела. Полицейскому же кажется, что необходимо нарушить такую неприкосновенность, оказать физическое — порой необоснованно жестокое — воздействие для того, чтобы "подозреваемый" подчинился его авторитету.

Что немаловажно, такие полицейские практически всегда требуют у чернокожих предъявить удостоверение личности. А это потенциально весьма оскорбительно. Требование удостоверить личность психологически равноценно требованию раздеться — оно заставляет человека, которому уже показали, что он здесь подчиненный, почувствовать еще большее унижение. У чернокожих оно провоцирует чувство ярости, и оказывается, что простым требованием предъявить документы полицейский подталкивает ситуацию к взрыву насилия.

Следует отметить, что в результате такой силовой конфронтации в тюрьме оказывается человек, попросту пытавшийся подобными действиями защитить образ своего Я, свою репутацию или свои права. Так или иначе, практически каждый старается укрепить или сохранить свою самооценку и чувство личной значимости. И полицейские, и "подозреваемые" — все они ведут внутреннюю борьбу с бессилием. Просто каждый интерпретирует ее своим, зачатую диаметрально противоположным образом. Да, такая борьба за власть может раздуться до параноидальных масштабов, разжигаемая вымышленной угрозой, или же она может принять инфантильную форму драчливости или иного приставания. Но чтобы вскрыть корни насилия, мы должны изучать более глубокие уровни, нежели такая психологическая динамика, искать его источник в стремлении личности к созданию и защите своей самооценки. Это по своей сути позитивная, потенциально конструктивная потребность. Угроза тюремного заключения не останавливает преступников, ибо, согласно данным Тоха, "насилие произрастает из низкой самооценки и сомнений в самом себе, а тюрьма лишает мужественности, лишает человечности; насилие основывается на эксплуататорстве и эксплуатируемости, а тюрьма представляет собой джунгли, где всем правит сила"[12].

Появляются все новые и новые доказательства того, что полицейские и надзиратели, с одной стороны, и заключенные, с другой, представляют собой один и тот же тип личности. Тох пишет: "Наши исследования свидетельствуют, что среди полицейских есть своя доля "людей насилия"". Характер, взгляды и действия этих полицейских аналогичны характеру, взглядам и действиям других людей из нашей выборки [то есть арестованных — P.M.]. Они проявляют те же страхи и опасения, те же хрупкие, эгоцентричные убеждения. Для них характерны тот же кураж и блеф, та же паника и беспощадность, та же злоба и мстительность, что и для других наших респондентов… И хотя во многом жестокость полицейских обусловлена скорее адаптацией к полицейской работе, нежели проблемами детства, результат на деле практически один и тот же"[13].

Потребность в силе — а именно так можно другими словами назвать борьбу за самоуважение — свойственна нам всем. Ее позитивное проявление мы могли наблюдать во время бунта в тюрьме города Аттика, штат Нью-Йорк, когда предводитель восставших заявил: "Мы не хотим, чтобы с нами обращались, как с номерами <…>. Мы хотим, чтобы с нами обращались как с людьми, и мы добьемся этого…" Другой заключенный, постарше возрастом, встал на более реалистичную точку зрения: "Если мы не можем жить как люди, так по крайней мере постараемся умереть как мужчины". Как известно, двадцать восемь из них действительно погибли, когда через несколько дней спецназ взял тюрьму штурмом. Но известно также, что некоторые заключенные погибли, своими телами заслоняя надзирателей от пуль. Таков странный союз между надзирателями и заключенными, когда и те и другие находятся "в тюрьме" и представляют собой один и тот же тип личности.

В неопубликованном исследовании Алана Бермана, выполненном на претендентах на должность тюремного охранника, озаглавленном "Характеристики MMPI работников исправительной системы", которое было доложено на заседании Восточной психологической ассоциации в Нью-Йорке 16 апреля 1971 г., отмечается то же самое: "Претенденты на работу в исправительной системе, как и заключенные, обнаруживают эмоциональную уплощенность, отчуждение от социальных обычаев и сравнительно низкую способность обратить социальные санкции себе на пользу" (Р. 4). Данные Бсрмана указывают также на то, что "и кандидаты в охранники, II заключенные обнаруживают примерно одинаковые чувства агрессивности, враждебности, неприязни, подозрительности и желания бурно отреагировать на них" (Р. 6).

3. Бессилие и наркотики.

Еще одним возможным следствием бессилия является наркомания. Убежденность в собственном бессилии особенно остро переживается молодыми людьми, и как раз среди них наиболее распространена наркотическая зависимость. Наркомания является формой насилия, так как человек в первую очередь насилует собственное сознание (в чем, собственно, и заключается назначение наркотика), а уже за этим следуют мелкие правонарушения и более серьезные преступления, совершаемые наркоманами[14].

Основой наркомании является "общая слабость" и "подавленный гнев"[15]. Слабость выражается в том, что "я неспособен соответствовать требованиям семьи", "я не могу найти работу", "я — импотент", "я — никто". Гнев принимает форму мести наркомана своей семье и миру за то, что они вынудили его занять мучительную для него позицию слабости. Половое бессилие складывается еще до начала приема наркотиков — большинство наркоманов сообщают, что страдали от преждевременной или быстрой эякуляции и испытывали большие трудности с эрекцией. Они боятся, что они "недостаточно мужчины", чтобы удовлетворить женщину.

Героин полностью снимает дискомфорт, вызванный постоянным чувством слабости. Он оказывает анестезирующее действие на личность благодаря отчасти химическим, отчасти психологическим механизмам и приносит полное облегчение взамен преследующей человека глубокой и непрерывной боли. Нет больше чувства неполноценности, нет больше боязни оказаться неудачником в работе, нет больше страха оказаться трусом в бою, нет больше огорчения родителей — все эти гнетущие чувства исчезают.

Типичный случай наркомании среди белых складывается примерно следующим образом: человек растет в благополучном пригородном районе, мать заглушает собственную тревогу, заставляя ребенка есть (синдром "ешь, детка, ешь, если ты меня любишь"). Отец добился финансового успеха, но в остальном он слаб: у него два "кадиллака", но дома он утверждает свой авторитет лишь с помощью грубой брани или иной подобной маскировки слабости. Сына призывают в армию, и он служит во Вьетнаме, где впервые знакомится с наркотиками. По пути домой он швыряет свои награды в Тихий океан, символизируя тем самым свое убеждение в бесполезности и бессмысленности войны. Вернувшись, он не может найти работу и полгода торчит дома, все больше утрачивая связь с родителями. Ощущая растущее чувство бесполезности, он прибегает к героину. Обнаружив, что тот приносит ему облегчение, он вскоре находит цель в жизни, заключающуюся, в основном, в краже денег у родителей для покупки наркотиков. Отец в конце концов узнает, что его сын наркоман, и выставляет его из дома, наказав ему не возвращаться, пока он "не исправится".

На всех этапах этой печальной истории яснее всего прослеживается бессилие молодого человека, ощущаемая им бесцельность жизни.

Причина чувства бессилия в целом заключается в отсутствии связи с сильным отцом. (Реже оно обусловлено отношениями с матерью). В отсутствие мужской фигуры, с которой он мог бы идентифицироваться, юноша лишен ориентации и структуры, которую должен был бы дать ему отец, лишен ценностей, которыми он мог бы руководствоваться или против которых он мог бы бунтовать. У чернокожей молодежи отсутствие сильного отца является практически исходной данностью. У них более реалистичные причины для приема героина, однако их проблемы носят внешний характер, и поэтому наркомания для них не является столь же серьезной болезнью, как для белых. У белого наркомана, похоже, отсутствует эдипов мотив — стремление превзойти отца, способное придать инструктивный стимул развитию, напротив, сын мстит отцу своей наркоманией.

В героиновой зависимости молодой человек обретает образ жизни. Раньше он страдал от постоянной бесцельности, теперь же перед ним стоят задачи скрываться от полиции, достать денег, раздобыть очередную дозу. Все это придает ему новую энергетику взамен неструктурированное™ его предыдущего мира.

Метод лечения нацелен как раз на это переживание бессилия. В лечебном центре Феникс Хаус, также как и в Синаноне, на группах встреч высвобождается огромная сила, направляемая на обеспечение абсолютной аутентичности. В этих группах совместного проживания поощряются наиболее прямые формы взаимодействия между людьми (за исключением физического насилия), направленные на достижение максимальной честности. Так, используется слово "наркоман", не содержащее ни капли лицемерия, за малейшую попытку скрыть правду о том, как содержится жилая комната, человек подвергается словесной атаке и т. п. Очевидно, что все это задает структуру, которая носит обязательный характер; сильного отца заменяет лидер или кто-нибудь еще из группы. Каждому члену отводится своя роль при сохранении возможности роста, и люди очень чутко реагируют на поощрения и наказания.

Похоже, что суть здесь заключается в том, что человек заново открывает свою силу и учится ею пользоваться. Всеобщее попустительство, ставившееся во главу угла пару десятилетий тому назад, вышло из моды, и новые веяния направлены как раз на стимулирование личностной силы. Даже слова, однажды преданные анафеме — борьба и конкуренция — и те реабилитированы. В той кузнице, где куется лечение, в ход пускается все, что может хоть в какой-то степени восстановить у наркомана ощущение силы, необходимое для выздоровления. Ярость наркомана связана с его энергией. Чем сильнее он может разъяриться (здесь имеется в виду прямая ярость, не выражающаяся в мести и иных косвенных формах), тем больше у него шансов выздороветь. Наркоман обладает немалой энергией, однако наркотики ее притупляют. Когда он прекращает их употреблять, он обычно начинает испытывать сильную ярость, и именно от этой "энергии ярости" зависит его реабилитация. Однако акцент здесь ставится на социальный аспект силы, перекликающийся с концепцией "социального интереса" Альфреда Адлера.

4. Жажда значимости.

Как я уже говорил, сила и чувство значимости взаимозависимы. Первое является объективной, а второе — субъективной формой одного и того же переживания. В то время как сила обычно экстравертирована, чувство значимости может вообще не направляться вовне, проявляясь (и достигаясь) в медитации или иных интравертированных, субъективных переживаниях. Однако оно переживается индивидом в виде ощущения силы, так как помогает ему интегрироваться и эффективно взаимодействовать с другими людьми.

Власть всегда носит межличностный характер; ее внутриличностный аспект мы называем "силой". Так, Ханна Арсндт считает, что Бертран Ювенал был прав в своем утверждении, что власть является общественным явлением и представляет собой "согласованную" деятельность людей в группах. Именно поэтому так важна межличностная концепция Гарри Стэка Салли-вана, основоположника культурной школы психоанализа, который считал, что чувство власти, как способности влиять на других в межличностных отношениях, необходимо для поддержания самооценки и достижения зрелости. При утере чувства значимости человек переключает внимание на иные, зачастую извращенные или невротические формы власти, в стремлении найти замену значимости.

Одной из проблем сегодняшней Америки является широкое распространение чувства утраты личной значимости, утраты, внутренне переживаемой как бессилие. Многие люди чувствуют, что не имеют и не могут иметь власть, что им отказывают даже в самоутверждении, что им ничего не добиться и что практически единственным выходом является взрыв жестокости. Это еще трагичнее, чем окружающее нас насилие. Приведу пример из сна, преследующего радикально настроенного студента Колумбийского университета. Карлу снится, что он"…приходит домой и звонит в дверь. Ему открывает мать и говорит, что не знает его, и что ему здесь делать нечего. Тогда он направляется к двоюродному брату, где его встречают такими же словами. Наконец, он пешком пересекает страну, чтобы добраться до дома отца, живущего в Калифорнии, и отец тоже не узнает и прогоняет его. Сон заканчивается тем, что Карл исчезает в Тихом океане"".

Судя по тому, насколько 'i.vro такие сны — "мои родители меня не узнали и захлопнули перед моим носом дверь", "у меня нигде нет дома" — встречаются в процессе терапии, в них содержится важный ключ к пониманию нашего времени. Студент, которому снился этот сон, примкнул к революционному движению не случайно. Посредством насилия и близких к нему действий человек может обрести чувство того, что с ним считаются, чувство своего веса и власти (здесь неважно, является ли такое чувство суррогатом или нет). А это, в свою очередь, придает индивиду чувство собственной значимости.

Человек неспособен долго существовать без хотя бы какого-то чувства собственной значимости[16]. Обретает ли он его, стреляя в первого встречного на улице, занимаясь конструктивным трудом, бунтуя, бредя в психиатрической клинике или предаваясь наполеоновским фантазиям, он должен чувствовать, что что-то значит и быть способным реализовать эту ощущаемую значимость в жизни. Именно отсутствие такого чувства значимости и борьба за то, чтобы его обрести, стоит за множеством проявлений насилия.

Фильм "Сладкая жизнь" начинается со сцены, которая играет роль как бы прелюдии ко всему фильму. Мужчина, принадлежащий к обеспеченным слоям общества, попадает в своей машине в транспортную пробку при въезде в туннель. Он неистово пытается открыть окна в машине, но не может сдвинуть их с места, и все больше и больше впадает в панику. Сбоку на встречной полосе стоит автобус, тоже зажатый в пробке, так близко, что его пассажиры могли бы прикоснуться к стеклам автомобиля. Однако все в автобусе погружены в свои грезы, и хотя неистовство мужчины все усиливается, они похоже вовсе не замечают его существования. В результате возникает жуткое чувство, что мы живем в безумном мире — что во многих отношениях соответствует действительности.

Такое начало фильма о нашем времени — гениальный штрих. Ибо то, что дальше происходит в фильме о "высшем среднем классе" — это нескончаемая погоня за чувственной стимуляцией и симуляция контакта в мире, в котором никто не видит и не слышит никого другого. В этом фильме чувством значимости обладают только дети, которые видят явление Богоматери, оказывающееся обманом, и совершающий впоследствии самоубийство органист со своей маленькой семьей.

В своем докладе Национальному комитету по причинам и профилактике насилия, учрежденном президентом США после убийств Роберта Кеннеди и Мартина Лютера Кинга, историк Ричард Максвелл Браун дает отрезвляющую оценку причинам насилия в Америке: "Первый и наиболее очевидный вывод в том, что оно было чрезвычайно распространено во все времена. Мы так часто прибегали к насилию, что уже давно стали палить без разбора <…>. И дело здесь не просто в том, что насилие было связано с печальными сторонами нашей истории, такими как преступность, суды линча и семейные конфликты. Напротив, насилие незримо вплелось в самые благородные и конструктивные главы американской истории…"[17]

Политические убийства 1968 года дали толчок возникновению множества концепций и исследований, посвященных причинам насилия и борьбе с ним. Большинство из них заключаюсь в дебатах между сторон пиками роли природы и сторонниками роли воспитания. Первые (отталкивавшиеся в основном от Фрейда) придерживались той точки зрения, что агрессия представляет собой инстинктивное, генетически обусловленное свойство человека и что люди агрессивны по своей природе. Согласно данной точке зрения, это наш об щий крест, пятно на всем человечестве со времен Адама, и мы можем надеяться самое большее на то, что обитающее в наших сердцах зло будет находить свой выход в войнах или иных допускаемых культурой формах насилия.

Их оппоненты, сторонники роли воспитания, считают, что агрессия представляет собой феномен культуры, порождаемый (или по крайней мере стимулируемый) средствами массовой информации, порочным образованием и, в особенности, телевидением. Бороться с ним следует путем изменения существующей методики образования и осуществления контроля над телевизионными программами.

При этом сплошь и рядом игнорируется тот факт, что эти два подхода не исключают другу друга. Агрессия действительно является частью человеческого естества, по при этом она также формируется и усиливается культурой и может быть ею же (по крайней мере частично) направлена в другое русло. Наша куль тура — не какая-то данность, она в нас самих. Мы, "существа якобы разумные", как сказала Эдна Винсент Миллей в своем сонете, мы и создаем вездесущее телевидение и иные формы массовой коммуникации и посредством их потихоньку учим наших детей агрессии. Порождаемое этим противоречие усугубляет переживаемое нами бессилие и то ханжество, которым в пашей культуре окружен вопрос власти.

Однако подлинный аргумент против многих подобных рассуждений по типу "или — или" заключается в том, что они оставляют за рамками дискуссии как раз то, что является наиболее важным аспектом проблемы, а именно вопрос о ценностях, коренящихся как в природе, так и в воспитании, соединяющих то и другое и неразрывно связанных с агрессией и насилием.

В заключение своего доклада перед Комиссией но насилию Ричард Максвелл Браун указал на две стоящие перед нами проблемы: "Первое — это проблема самопознания <…>. Обретя его, мы должны будем признать, что к насилию прибегали не только хулиганы и расисты, но что на нем основывалась тактика наиболее добропорядочных и респектабельных наших сограждан. Получив такое знание о самих себе, мы встаем перед следующей проблемой — каким образом раз и навсегда устранить насилие из реальной (однако неявной) американской системы ценностей"[18].

Нет ли здесь вопиющего противоречия? Если насилие издавна является неотъемлемой частью "наших высших и наиболее идеалистических стремлений" и тактикой "самых добропорядочных и респектабельных" людей, не стоит ли нам тогда задаться вопросом, не находят ли эти люди, вероятно бессознательно, некоторую ценность в насилии? Более того, никому не дано изменить систему ценностей простым желанием или иным сознательным способом, вроде того как пропалывают сорняки в огороде. Корни ценностей уходят глубоко в архетипические и бессознательные символы и мифы общества. Для того чтобы изменить систему ценностей надо сперва ответить на следующие вопросы: Что насилие дает индивиду? Какие цели он достигает посредством агрессии и насилия?

В нашем утопическом стремлении очистить человеческое поведение от проявлений власти и агрессии, мы рискуем принести в жертву самоутверждение, самоуверенность и даже волю к жизни. В случае успеха такого предприятия мы вывели бы расу послушных, пассивных евнухов, подготовив тем самым почву для беспрецедентного по своим масштабам взрыва насилия.

Упростив таким образом суть вопроса, мы рассуждаем так, будто стоим перед жестким выбором: либо агрессия, либо раса евнухов. Неудивительно, что попав в эту ловушку, мы просыпаемся в холодном поту с ощущением, что у нас отбирают нашу суть — самоутверждение и самоуверенность, — которая делает нас людьми и лишившись которой, мы потеряли бы смысл жизни. Мы не понимаем, что агрессия, в своем позитивном аспекте, служит тем жизненным ценностям, утрата которых сделает нашу жизнь поистине скудной.

Уже давно я осознал, что для понимания агрессии и насилия необходимо рассмотреть власть как основание проблемы. Я также считаю, что данные, которые предоставляет нам глубинная психология, проливают особый свет на истоки человеческой власти, истоки агрессии и насилия. Исследуя власть, я стремлюсь достичь более глубинного уровня, нежели теории врожденности и воспитания, концепции инстинкта и культурной обусловленности. Я ищу ответ на вопрос: чего человек достигает, используя агрессию и насилие?

5. Основной тезис данной книги.

Я полагаю, что в жизни каждого человека потенциально присутствует пять уровней силы. Первый — это сила жить. Эту силу можно наблюдать у младенца — он плачет и яростно размахивает ручонками, сигнализируя об испытываемом им дискомфорте, требуя удовлетворения голода и иных потребностей. Хотим мы того или нет, сила играет ключевую роль в формировании у ребенка того, что мы называем личностью. Взросление каждого ребенка определяется последовательностью трансформаций силы, то есть тем, из чего он черпает свою силу и как ее использует, как ее реализует. Это задано самим актом рождения — не культурой как таковой, но самим по себе фактом того, что ребенок живет. Если ребенок лишен переживания того, что его действия способны вызывать ответную реакцию окружающих — что показано в проведенном Репе Спитцем исследовании детей-сирот в Пуэрто-Рико, не получавших внимания со стороны медсестер или кого-нибудь другого взамен матери, — он забивается в угол кровати, не говорит, не развивается, буквально угасая физиологически и психологически. Крайним проявлением бессилия является смерть.

Сила жить сама по себе не есть добро или зло, она первична но отношению к ним. При этом она и не является нейтральной. Она должна рсализовывать-ся в жизни, иначе последуют неврозы, психозы или насилие.

Следующий этап — это самоутверждение. Каждое живое существо нуждается не только в том, чтобы быть, но и в том, чтобы утверждать свое бытие. Это особенно важно для человека, ибо в дар (или в наказание) он получил самосознание. Сознание не является врожденным, но начинает зарождаться у младенца через несколько недель, формируется в течение нескольких лет и, в действительности, продолжает развиваться в течение всей жизни. Встает вопрос о значимости, и начинается долгий и чрезвычайно важный путь к обретению самоуважения или его суррогатов, сопровождаемый страданием от его отсутствия. Физическое выживание как таковое у человека отходит на второй план, уступая место задаче выжить, сохранив при этом свою самооценку.

Жажда признания становится ядром потребности самоутверждения. Если в семье ребенок получает признание и ощущение значимости как само собой разумеющееся, он принимает их как должное и обращает свое внимание на иные вещи. Но если самоутверждение блокировано, как то нередко происходит в наше сложное время, когда и родители, и дети подчас полностью сбиты с толку, оно превращается в навязчивую потребность, которая руководит человеком на протяжении всей его жизни. Или же, самоутверждению ребенка может препятствовать родительский паттерн: "мы будем тебя любить, только если ты будешь нам подчиняться". В таком случае ребенок оказывается в плену деструктивных аспектов конкурентности, начинает торговать собой и миром — другие воспринимают его самоутверждение как принижение их самих, и наоборот. Это лишь некоторые из форм, кого рые может принимать искаженное или блокированное самоутверждение.

Когда самоутверждение сталкивается с сопротивлением, мы прилагаем дополнительные силы, чтобы отстоять свою позицию, свои убеждения, свое Я — теперь мы утверждаем их в условиях противостояния. Это третья фаза — отстаивание своего Я. Это форма поведения, характеризующаяся большей силой и направленностью вовне, нежели самоутверждение. Во всех нас заложена готовность реагировать на нападение. Мы заставляем других обратить па нас внимание, во весь голос заявляя: "Вот он я! Я требую внимания!".

Слова жены Вилли Ломана из пьесы Артура Миллера "Смерть коммивояжера" удачно иллюстрируют эту мысль — "необходимо обратить внимание…". Хотя "Вилли Ломан никогда не зарабатывал много. Его имя никогда не упоминалось в газетах… он — человек… И поэтому, он достоин внимания". То, что она, на первый взгляд, отстаивает интересы другого человека, не меняет того факта, что отстаивает их именно она. Некоторые из нас способны отстаивать чужие интересы с большим напором, чем свои. Однако, это лишь иная форма отстаивания своего Я, зачастую обусловленная требованиями этикета и негативным отношением к "бахвальству".

Четвертая фаза — агрессия. Если в течение некоторого времени возможность отстаивания своего Я блокируется — как то было на протяжении многих лет с евреями, да и с любым другим национальным меньшинством, — начинают проявляться более жесткие формы реакции.

Живя в течение трех лет в Салониках, я обратил внимание, что сто тысяч живущих там евреев-сефардов, составляющих треть местного населения, по сути образовывали культурную интеллигенцию города. Антисемитские предрассудки, вроде тех, что существуют в других странах Европы и в Америке, здесь отсутствовали вовсе. При этом полностью отсутствовала и агрессивность, ассоциирующаяся в нашей стране с евреями. Своеобразным девизом Салоник стала поговорка "Нужно два еврея, чтобы обхитрить грека, и два грека, чтобы обхитрить армянина". Именно в среде армян, находящихся в самом низу местной национальной иерархии, развилась агрессивность и страсть к торговле.

В отличие от отстаивания своего Я, то есть проведения определенной грани и заявления: "Это я, это мое", агрессия заключается в том, что человек вторгается в сферу власти и престижа другого, вторгается па его территорию, забирая себе ее часть. Мотивы здесь могут быть вполне праведными — восстановление исторической справедливости, как в случае африканских туземцев, описанных Францем Фэноном в книге "Проклятые мира сего", освободительная борьба, гордость, и тысячи других причин. Мотивы нас в данный момент не волнуют — мы лишь подчеркиваем, что существует фаза поведения, потенциально свойственная любому человеку, и в определенных обстоятельствах она может быть приведена в действие. Когда в течение некоторого времени человека полностью лишают возможности дать выход агрессивным тенденциям, то берут свое, выливаясь в зомбиподобное омертвение сознания, невроз, психоз или насилие.

Наконец, в случае неэффективности агрессивных действий, происходит окончательный взрыв, называемый насилием[19]. Насилие носит в основном физический характер, поскольку предыдущие фазы, на которых сохраняется способность действовать с помощью рассуждения и убеждения, были фактически блокированы. В типичном случае стимул, поступающий индивиду извне, напрямую трансформируется в импульс нападения, минуя кору головного мозга. Поэтому, когда человек впадает в ярость, он далеко не всегда отдает себе отчет в своих действиях, пока вдруг не понимает, что же он натворил.

Ситуация, когда целый народ лишен возможности реализовать свою потребность в самоутверждении, поистине трагична. Самым наглядным примером для нас является черное население США. Главным преступлением белого человека было то, что на протяжении нескольких веков рабства н столетия физической свободы при психологическом гнете, он лишал чернокожих возможности самоутверждаться. При рабстве сначала физическом, а затем психологическом реализация любой из ненасильственных фаз затруднялась или целиком исключалась. Негры могли самоутверждаться лишь в роли певцов, танцоров, артистов, развлекающих белого человека, либо в качестве пахарей на полях, принадлежащих белому человеку, а впоследствии — сборщиков его же автомобилей. Это привело сперва ко всеобщей апатии, а затем — ко вполне закономерной межрасовой напряженности. Об этом же говорит чернокожий из Гарлема: "Придет время, и будет уже поздно. Все просто взорвется, потому что люди живут в напряжении, у них кончается терпение. А когда оно кончится…"[20] Он обрывает фразу на середине, вполне справедливо предоставляя нам домыслить, какие же могут быть последствия, ибо, как уже было показано, до тех пор, пока не случится взрыв насилия, мы не в состоянии представить, что же может произойти. Ибо пока люди вынуждены влачить такое получеловеческое существование, будут иметь место и агрессия, и насилие.

Пока блокируются другие фазы поведения, насилие остается по сути единственным способом, с помощью которого отдельные люди или целые группы могут дать выход невыносимому напряжению и попытаться обрести чувство собственной значимости. Мы часто говорим о склонности к насилию как о чем-то, что формируется внутри человека, однако она во многом также является реакцией на внешние обстоятельства. Источник насилия следует искать как в его внутренних, так и во внешних проявлениях, в той ситуации, которая блокирует иные формы реакции.

Перечисленные выше пять фаз являются онтологическими, то есть они являются частью человеческой природы человека. Задача онтологии в том, чтобы описать характеристики бытия как такового — в нашем случае, человека как человека. Приступ дикой ярости может случиться как у трехлетнего ребенка (в форме истерики), так и у шестидесятилетнего человека, и хотя мы в большей степени осудим за это последнего, сама способность к таким действиям потенциально присутствует в каждом. Онтологический под ход не исключает развития, но пытается заглянуть в более глубинные уровни. Его не следует отождествлять исключительно с "природными" либо "социальными" теориями насилия, упомянутыми выше. Онтологическое исследование направлено на изучение структуры, в которой коренится как природное, так и приобретенное.

Я считаю, что психотерапевтический подход является одним из наиболее плодотворных методов изучения насилия и агрессии. Мы можем выявить истоки и корни "безумия" и насилия в нашем обществе, исследуя случаи Присциллы, Карла или Ханны Грин. Я отдаю себе отчет в опасностях, таящихся в слишком буквальном отождествлении общества с индивидом, однако полностью упускать из виду взаимосвязь между ними было бы не меньшей ошибкой. Социальные и психологические проблемы уже невозможно рассматривать изолированно друг от друга. Я убежден, что стоит попытаться понять агрессию и насилие в современном обществе в том контексте, на который я уже давно обратил свое внимание благодаря Присцилле и другим, отчаянно нуждающимся в силе.

Глава 2. НЕВИННОСТЬ И КОНЕЦ ЭРЫ.

Извечная борьба: осознать нашу собственную сопричастность злу — ужас, который для нас невыносим. Гораздо спокойнее делить мир на абсолютно невинных жертв и злокозненных разжигателей чудовищного насилия, окружающего нас повсюду. Что бы ни случилось, не тревожьте нашей невинности. Но где же в каждой стране находится оплот невинности? Не в сумасшедшем ли доме? <…> И действительно, совершенная невинность есть безумие.

Артур Миллер.

"С уважением.

К ее мукам — но с любовью".

Мы живем в конце эры. Эпоха, которая началась Возрождением, родившемся из сумерек Средневековья, близится к завершению. Эра, делавшая ставку на рационализм и индивидуализм, переживает внутренние и внешние трансформации — и пока есть только смутные, лишь частично осознаваемые предвестники того, что принесет нам новая эпоха. Вспомним гигантов Возрождения — исследователей Земли, как Колумб и Магеллан, исследователей неба, как Коперник. С их путешествиями могут сравниться недавние полеты на Луну. Однако практически никто не помнит имен астронавтов, высадившихся на ее поверхность. Зато мы помним названия машин. Героем путешествия на Луну был не отдельный человек, а ракета, и человек был лишь слугой этой ракеты.

Однако не следует делать из этого вывод, что в грядущую эру человек подчинится технике. Возможно, наоборот, развитие техники, которая приобретет роль, аналогичную роли рабов античности, заставит нас искать интеллектуальное и духовное содержание, способное заполнить пустоту наших дней и ночей.

Из-за нынешнего разрыва между поколениями власть сошла со своей наследственной колеи, запуталась, оказалась отданной на поругание. Те, кто раньше покорно занимал положение угнетенных: чернокожие и мексиканцы, женщины, студенты, пациенты психиатрических клиник, заключенные — пробуждаются к жизни, заявляют о своем существовании, выдвигают свои требования. Сила становится новой и актуальной темой не только для этих групп, но и для каждого в нашей культуре, стремящегося сориентироваться и занять свое место в вихревых потоках современности. В такое время бессилие — зачастую называемое отчуждением и беспомощностью — становится невыносимым.

Есть способ борьбы с бессилием, который заключается в том, чтобы превратить его в видимое достоинство. Человек в этом случае сознательно отказывается от силы, и тогда не обладать ею становится добродетелью. Я называю это невинностью. Это слово {innocence) образовано от латинской частицы in ("не") и корня nocens ("вина"), обозначая дословно отсутствие вины или греха, безвредность, простодушие, чистоту. Применительно к поступкам оно означает "отсутствие вреда или злых намерений".

Для начала необходимо разделить два типа невинности. Один — это свойство фантазии, невинность поэта или художника. Это сохранившаяся у взрослого детская ясность восприятия. Все вокруг обладает свежестью, чистотой, новизной и красочностью. Из этой невинности проистекают восторг и благоговение. Она ведет к духовности — это невинность Св. Франциска, выразившаяся в его Проповеди к птицам. Возможно, именно это имел в виду Иисус, когда сказал: "Если не будете как дети, не войдете в Царство Небесное". Это детское отношение к миру, сохраняющееся в зрелом возрасте без ущерба для реалистичного восприятия зла, или, говоря словами Артура Миллера, нашей "сопричастности злу". Это подлинная невинность.

Такая невинность может послужить хорошей защитой в беде. Женщина, выросшая в истерзанной войной Германии, рассказывала, что вошедшие в ее город французские и марокканские войска воспользовались несколькими днями "свободы" и насиловали всех попадавшихся им девушек. Хотя ей было тринадцать лет (а они насиловали и девятилетних), она могла беспрепятственно пройти сквозь группу солдат, поскольку ничего не знала о половых отношениях, ей было неведомо, что делают мужчины. Она считает, что ее спасла полная невинность — имей она хоть немного опыта, взмаха ее ресниц или случайного, быть может испуганного, взгляда (собака кусает того, кто источает запах страха) было бы достаточно, чтобы бесчинствующие солдаты схватили и ее.

Существует и другой тип невинности, иллюстрацией которого служит повесть Мелвилла "Билли Бад". Невинность Билли не ведет к духовности, ее суть заключается в зашоренности. Другими словами, это псевдоневинность. Она паразитирует на наивности и представляет собой законсервированное детство, своего рода фиксацию на прошлом. Это скорее инфантилизм, нежели детскость. Когда перед нами встают вопросы, слишком масштабные или ужасные для нашего ума — как например, атомная бомбардировка, — мы прячемся за подобной невинностью, обращаем бессилие, слабость и беспомощность в добродетель. Подобная псевдоневинность ведет к утопизму; нам незачем видеть подлинные опасности. Повинуясь бессознательному, мы закрываем глаза на реальность и уверяем себя, что мы от нее спрятались. В отличие от невинности первого рода, она не делает все ярким и ясным — скорее, она все упрощает. Она вянет перед лицом нашей сопричастности злу. Такая невинность не может справиться с разрушительностью в нас или в других людях и, как в случае Билли Бадда, становится саморазрушительной. Невинность, неспособная вобрать в себя демоническое, сама становится злом.

Такую же форму принимает невинность в случае невроза. Это фиксация на детстве, которое человек так и не прожил, и за которое он вместо этого цепляется как за единственную защиту от жестоких, нелюбящих или доминантных родителей. Моему пациенту, молодому человеку, у которого сложилась сложная структура паразитирования на такой слабости, однажды приснился сон, в котором он увидел себя зайцем, преследуемым волками. Но внезапно заяц поменялся с волками ролями и погнал их сам. Оказалось, что то был волк в заячьей шкуре. Порой в распоряжении таких людей есть одна-единственная стратегия, с детства ставшая для них вынужденной необходимостью, — они принимают образ внешнего бессилия, требуемого от них ситуацией, а затем украдкой добиваются своих целей.

Цитата из Артура Миллера, вынесенная в эпиграф этого раздела, говорит именно об этом: "Совершенная невинность есть безумие". Но у Артура Миллера есть еще одна фраза (с которой я не согласен), не вошедшая в данный эпиграф: "Там [в сумасшедшем доме — P.M.] люди плывут по течению жизни, истинно невинные и абсолютно неспособные заглянуть в себя". Как станет ясно из следующей главы, я не верю, что дело здесь в "неспособности заглянуть в себя". Равно как и не в "подлинной невинности". Невинностью это представляется только со стороны. В своей отстраненной невинности, как Ханна Грин, они беседуют с призраками, поскольку не могут найти никого больше, кто бы хотел и мог понять их.

В данной книге под этим словом я буду понимать псевдоневинность, которая является распространенной защитой от признания собственной силы или конфронтации с ней.

1. Пора цветения и время засухи в Америке.

В Америке псевдоневинность имеет столь же давние корни, как и сама страна. "Избранные" отправились морем из Англии, повернувшись спиной к Европе, которая олицетворяла для них порок, гнет аристократии и религиозные гонения. В Америке они надеялись создать государство, воплощающее в себе полную противоположность этому: оплот праведности, справедливости, демократии и свободы совести. Само основание новой нации стало по сути претворением в реальность мифа о Новом Иерусалиме не в отдаленном будущем, а сейчас, на глазах у "избранных". Америка началась, как сказал Ричард Хоф-стадтер, с "веры в совершенство", а затем посвятила себя прогрессу. Но возможен ли прогресс, когда совершенство уже достигнуто?

А как же быть с религиозными гонениями, вскоре охватившими даже Новую Англию? Как быть с развернувшимся геноцидом индейцев? И неотвратимо началась долгая борьбы между идеалами и реальностью, когда Америка идеалистов — почти совершенное государство, новый Эдем, в траве которого не водятся змеи — сошлась в битве с реальностью преследований и уничтожения индейцев. Иронической иллюстрацией порожденного этой этической дилеммой смятения и ханжества служат записки Бенджамина Франклина: "И если Провидению угодно искоренить сих дикарей, дабы освободить место для земледельцев, вполне вероятно, что орудием для этого предназначен быть ром. Он уже истребил все племена, ранее населявшие побережье". На примере Франклина мы видим, как люди отождествляли свои собственные интересы и интересы своих сограждан с Провидением, с Божьим промыслом. Американцы — "возделыватели земли", а геноцид индейцев, вину за который мы еще не осознали — веление Господа. Вот отличительный признак псевдоневинности: собственные интересы всегда отождествляются с Провидением. Вот к какому выводу приходят Хью Дэвис Грэм и Тед Роберт Гурр: "Пожалуй, всем народам свойственна своего рода историческая амнезия или избирательность памяти, заставляющая забывать досадные ошибки прошлого. Нет сомнений, что американцы со времен пуритан исторически считают себя "богоизбранными", посланными в крестовый поход, чтобы основать в пустыне Новый Иерусалим"[21].

Создатели Конституции, к тому же, отчаянно боя лись эксплуататорской власти, что с давних пор характерно для американцев. Они писали статьи Конституции с намерением, чтобы такая власть не досталась ни одной группе; их так сильно страшила возможность эксплуатации, что в Конституции они расширили это понятие настолько, что оно вобрало в себя вообще всю власть. Тогда перед американцами встала непростая этическая задача: искренне поверить, что они не нуждаются во власти, что их способность нравственного суждения и служения ближнему избавила их от потребности во власти. Они видели себя спасителями страждущих всей Европы. Надпись на Статуе Свободы и по сей день обещает:

Приведи ко мне всех усталых, всех бедных, Всех скученных в стада, желающих дышать воздухом свободы, Всех несчастных изгоев твоих многолюдных берегов, Приведи ко мне бездомных, заброшенных сюда бурей. Я поднимаю свой светильник над золотой дверью.

В этой стране миф о Райском саде и открытое отторжение власти постоянно сосуществовали с насилием. Количество убийств на душу населения здесь превышает европейский уровень в три — десять раз; из ведущих стран мы обладаем одной из самых кровавых историй борьбы за права трудящихся; большинство жителей крупных американских городов боятся сегодня ночью выходить на улицу. Во время поездки по Америке Д.Г.Лоуренс писал: "Подлинный американец обладает душой суровой, одинокой, закаленной и свирепой"[22]. Посвященный изучению этой проблемы труд Джона Лукаса озаглавлен "Болезнь Америки: не насилие, а дикость"[23]. В душе американца эта склонность к насилию странным образом существует в тесном соседстве с поразительной нежностью и теплотой. Мы не можем не прийти к выводу, что в сознании американцев разыгрываются какие-то особого рода конфликты, объясняющие одновременное сосуществование насилия и доброты.

Я предполагаю, что, во первых, насилие и, во вторых, нежность связаны с нашим сознательным отрицанием силы и сопутствующей этому псевдо невинностью. Насилие, как я уже говорил, происходит от бессилия, — это взрыв бессилия. Отрицание нашей тяги к силе, при попытке скрыть значительную на самом деле степень силы, приводит к внутреннему противоречию: сила, которая не утоляет испытываемое нами чувство бессилия. Она не порождает чувства ответственности, которое должна порождать сила подлинная. Мы не можем чувствовать ответственность за то, факт обладания чем мы не признаем. Мы не можем напрямую пользоваться нашей силой, поскольку постоянно испытываем элемент вины за то, что располагаем ею. Если бы мы ее признали, нам бы пришлось иметь дело с собственным чувством вины. Вот почему сила в Америке обычно выражается в деньгах. Деньги, по крайней мере, — нечто внешнее.

"Презренным металлом" мы можем рассчитаться с другими людьми и странами; мы щедро делимся деньгами с благотворительными учреждениями, что свидетельствует об испытываемом нами чувстве вины за то, что обладаем ими. Так что мы ведем себя как нация волков в заячьей шкуре.

У американской нации также не сложилось подлинного чувства трагедии, которое помогало бы нам испытывать сочувствие к врагу и, тем самым, могло бы смягчить нашу жестокость. Стоит почитать отчеты тех, кто пилотирует бомбардировщики над Индокитаем ("Я не думаю о находящихся внизу женщинах и детях, — говорят летчики. — Я думаю о том, что у меня есть задание, и испытываю удовлетворение, если его хорошо выполняю"), чтобы найти подтверждение того, что мы отгораживаемся от творящегося в мире зла. "Две мировые войны не пробудили [в американцах — P.M.] ни ощущения греха, ни того обостренного чувства зла, которое почти что инстинктивно присуще народам Старого Света…"23 Не ощущая собственной сопричастности, американцы тем самым лишены элемента милосердия, которое, вполне вероятно, является неотъемлемым условием гуманности.

Примером того, насколько распространено влияние подобной невинности, служит книга Чарльза Райха "Зеленая поросль Америки". Необходимость критиковать эту книгу ставит меня перед дилеммой, поскольку я сочувствую стоящим за ней намерениям и духу. Я считаю, что ее первая часть, посвященная проведенному Райхом анализу корпоративного государства, поучительна и весома. Он правильно усматривает корни американской мечты и даже проблемы невинности в первых столетиях американской истории. Он дает верную оценку тому, как чувство бессилия разъедает уверенность наших сограждан, их способность к действию, оценку "преднамеренному неведению, распространенному среди американцев", и свойственному нам стремлению "избавиться от зла путем его запрета".

Однако, любопытным образом, вторая часть книги сулит молодым, да и всем нам, подлинное засилье в псевдоневинности. "Больше нет врагов <…>. Нет противников <…>. Никто не хочет войны, кроме машин <…>. Даже бизнесмены, будучи освобожденными, предпочитают валяться на траве и греться на солнышке. И поэтому, больше нет нужды воевать с какой-либо группой людей в Америке"[24]. Вудсток, теперь уже реализованный во всей своей красе и раскрепощенности, рассматривается в качестве мифа новой эры, хотя полностью игнорируются его последствия, а именно Алтамонт, где "ангелы ада", нанятые в качестве телохранителей певцов, совершили убийство. Это импрессионистическая картина Райского сада, наполненного сиянием невинности и свободным и радостным смехом детей, резвящихся на полях под звуки рок-музыки, картина времени до грехопадения, до вмешательства чувства тревоги и вины. Но увы! Этот мир для детей, не для взрослых. "Сознание III" Райха не только не является ответом, наоборот, оно вообще не является сознанием, поскольку отсутствует диалектическое движение между "да" и "нет", добром и злом, которое и порождает любое сознание. Райх пишет: "Сложные вопросы если под этим подразумевается политическое и экономическое устройство — неважны, они попросту не о том"[25]. Все решает Сознание III, "победа которого не требует насилия и перед которым насилие бессильно". Таким образом, нам сулят блаженное спокойствие, поразительно напоминающее картинки на древнегреческих вазах, где изображены нежащиеся на Олимпе боги.

Действительно ли больше нет врагов? Можем ли мы поверить в это, если вспомним братьев Берриган? Или братьев Соледад? Или Анджелу Дэвис? Или заключенных в Аттике, которых после побоища голыми прогнали сквозь строй? Или Вьетнам — да-да, залитые ядовитыми химикатами земли и нечеловеческую жестокость во Вьетнаме? Райх не понимает, что в нашей стране уже заметны ростки ползучего фашизма: обращение молодежи против отцов, антиинтеллектуализм, рост насилия в сочетании со свойственным массам чувством бессилия, стремление бюрократии принимать решения, основываясь на соображениях технической эффективности, когда в приспособленчестве тонет все человеческое.

Райх также неспособен понять ту изоляцию, то одиночество и отчаяние, которыми движимы многие молодые, в особенности те, кто принимает наркотики. В Биг-Суре я однажды присутствовал на свадьбе хиппи, все были одеты так ярко, будто то была постановка "Кармен". Но я не мог не заметить изоляции в глазах практически каждого, каждый из этих молодых людей выглядел отчужденным и одиноким — даже будучи в толпе, призванной веселиться и радоваться. Книгу Райха отнесли к разряду "пророческой" литературы, сочтя, что она несет в себе идеи, столь нужные Америке. Но пророческая литература, как например, Ветхий Завет, всегда содержит образ зла, который в данном случае попросту отсутствует. Опасность этой книги заключается в ее убежденности в том, что против нового мира "насилие бессильно", а это может потворствовать склонности к апатии, и так уже достаточно явной в нашей стране.

Эта книга напомнила мне об одном случае, произошедшем несколько лет назад на конференции в Калифорнии. Я завтракал за одним столом с молодым человеком из "детей-цветов": ему было, быть может, лет девятнадцать — двадцать, на его ясном, открытом лице синели простодушные глаза. Мы разговорились, и он показал письмо, которое он написал и собирался послать председателю призывного комитета его родного штата в уверенности, что оно поможет ему избежать призыва. Обращаясь к председателю по имени, он писал: "Я не верю в убийство", — потом еще несколько предложений в том же духе, и, наконец, подпись: "Ларри". Я спросил Ларри, сделал ли он копию послания. "Нет, не думаю, что это необходимо — председатель комитета прочтет это письмо". Я смотрел на него, на его такое ясное и такое открытое лицо, и чувствовал рок, уготованный ему и его товарищам: я видел тяжелые сапоги, давящие их, как настоящие цветы, в то время как обладатель сапог способен чувствовать не больше, чем его собственная обувь. Я видел раздавленные головы этих молодых людей, и мне хотелось воскликнуть: "Кротки вы, как голуби, но где же ваша мудрость змиев?"[26].

Суть этих ошибок, опять же, проявляется в свойственном Райху отрицании силы. Это слово он употребляет часто, но практически каждый раз в негативном смысле это сила корпоративного государства, сила военных; тоталитаризм он определяет как силу в чистом виде. "Доброй" силы не существует, она неизбежно развращает. Райх в конце концов доходит до такого энтузиазма в своем обличении силы, что пишет: "Зло заключается не в злоупотреблении силой — само существование силы является злом". Мы снова видим параллель между невинностью и отрицанием силы. А поскольку ее выразителем является сорокачетырехлетний профессор права, мы вынуждены заключить, что имеем здесь дело с псевдоневинностыо.

Невинность сегодня заключается в надежде, что "нет больше врагов", что мы можем прийти к новому Эдему, сообществу, избавившемуся от нужды, вины и страха. Но это также подразумевает избавление от ответственности, возврат к положению, предшествовавшему зарождению сознания, ибо вина есть лишь другая сторона нравственного сознания, которое мы "вкусили со древа познания". Мы доблестно стараемся убедить себя, что стоит лишь найти "ключ", и мы сможем создать общество, в котором нищета, вина и страх станут уделом благополучно забытого прошлого.

Благополучно забытого и неизвестного — вот где лежит нынешнее отсутствие интереса к истории, нежелание ее изучать. Чтобы сохранить подобный образ невинности, необходимо отстраниться от истории. Ибо история представляет собой, среди прочего, летопись грехов и злодеяний человека, войн и борьбы за власть, множества иных проявлений давнего стремления человека к расширению и углублению сознания. Поэтому столь многие из нового поколения отворачиваются от истории как от чего-то неважного; она им неинтересна и чужда, они заявляют, что пришли играть в совсем другую игру с совсем новыми правилами. И при этом они совершенно не дают себе отчета в том, что в этом есть высшее проявление гордыни.

Подобная невинность таит в себе особый соблазн для американцев, поскольку у нас нет давней истории. У нас чрезвычайно слабо развито чувство святости места, корней, родины. Де Токвиль в своей книге "Демократия в Америке" отмечает: "В Соединенных Штатах человек строит дом, чтобы провести там свою старость, но вдруг продает его, едва подведя под крышу… Он обосновывается на новом месте, но вскоре съезжает и оттуда, следуя за своими переменчивыми желаниями… Он проедет полторы тысячи миль, лишь бы стряхнуть с себя счастье". В отличие от этого, европейцы тысячелетиями живут в одном и том же городе, сами стены которого повествуют о многовековой борьбе, в которой они обрели свои убеждения и свою культуру.

2. Другие формы невинности.

Рассмотрим ряд доводов, приводимых для объяснения нашего сегодняшнего положения, доводов, которые сами по себе являются иллюстрацией невинности. Во-первых, это весьма распространенное убеждение, что волнения в современном обществе вызваны неспособностью защитить "законность и порядок" — любимый клич консервативных политиков. Он иллюстрирует нашу невинность двояким образом. Во-первых, это убеждение в том, что с любым проявлением насилия можно справиться старым испытанным способом, который еще в XIX веке приобрел в Америке характер мифа — следует наращивать вооружение и живую силу, а именно полицию, национальную гвардию, армию. Наивность таких взглядов доказал наш опыт во Вьетнаме, нанесший сильный удар по нашему нарциссизму.

Второе, и наиболее важное проявление невинности, заключается в том, что под "законом" постепенно начинают понимать тот "порядок", который в данный момент господствует в обществе. Тогда мой порядок законный, такой же вечный, как закон, с которым он связан: будь то превосходство белой расы, геноцид индейцев или иная форма морали "местного разлива" — такова воля Господа.

Закон, если рассматривать его в контексте понятия "справедливость", может служить разумной системой принципов, непрерывно развивающейся на благо людям. Но сочетание "закона" и "порядка", в результате которого образуется заклинание "законность и порядок", слишком часто служит оправданием для сохранения status quo. А в такое непростое время, как наше, в первую очередь следует избегать косной приверженности status quo, ибо именно ее призваны реформировать все новые веяния. Выжить во время перемен можно лишь гибко адаптируясь к изменениям — и именно от отсутствия такой способности страдает большинство людей, испуганных их головокружительной скоростью.

Упор на "законности и порядке" способен разрушить самооценку человека, лишить его самоуважения. Когда Президент Джонсон в своем последнем обращении к нации в феврале 1968 года призвал активизировать усилия, чтобы "очистить улицы от преступности", именно эти слова из его выступления были встречены самыми бурными аплодисментами. А это значит, что призыв к "законности и порядку", а именно таков был смысл высказывания Джонсона, чрезвычайно по душе конгрессменам обеих палат. Но посмотрим, как же на деле реализуется эта очистка улиц. Вот что рассказывает негр из Гарлема:

Прошлым вечером полицейский остановил нескольких ребят на 125-й улице <…>. Он сказал: "Так, убирайтесь с улицы, ступайте домой". Л сейчас жара. У нас дома кондиционеров нет <…>. Куда нам деваться? А он заявился со своей дубинкой, и хочет всем по голове настучать <…> одного он арестовал. Другой парень сказал: "Ладно, я уйду, но не надо со мной как с псом говорить" <…>. Я думаю, нам всем надо собраться <…> и каждый раз, когда кто-нибудь возьмется за дубинку, чтобы нам что нибудь сделать, или ударит кого-нибудь из нас по голове, взять у него эту дубинку и его самого ударить но голове, чтобы он знал, каково это, когда ему но голове бьют, а если надо, то и убить. Да, если надо, то и убить его.

Упор на "законность и порядок" может сам по себе усугубить насилие и сделать революцию еще более кровопролитной.

Демонстрация силы оскорбляет гордость и достоинство человека. Если выстроить поперек улицы сотню полицейских, одно это может спровоцировать беспорядки. Это оскорбляет и тех, кто протестует, и тех, против кого направлен протест, ибо превращает нас в "безликих других". Я ни разу не присутствовал при массовых беспорядках, однако стоит мне увидеть толпу полицейских, как у меня возникает странное желание взбунтоваться, будто именно этого от меня хотят и ожидают. В таких действиях есть элемент подстрекательства: скопление полицейских сверх определенной меры лишь укрепляет убежденность людей в том, что взрыв неизбежен.

Ожесточение, которое вкладывают в слова "законность и порядок", порой во многом вызвано реакцией на чувство собственной вины. Скажем, я скопил свое состояние путем сомнительных, полулегальных махинаций, а теперь я, как примерный гражданин, выступаю за "законность и порядок", чтобы у меня его не отобрали другие.

В своем подлинном, чистом смысле, порядок означает формы и условия нашего совместного существования и труда; в идеале, порядок представляет собой свободу от вмешательств, способных нарушить спокойствие, физическую безопасность, в свою очередь приводящую к безопасности психологической, необходимой для достижения интеллектуальных, эмоциональных и духовных целей. Но в сочетании с законностью, он подразумевает косное следование старым схемам деятельности, делающее невозможными те изменения, которых требует наше нестабильное время.

В большинстве случаев именно старое поколение следует порядку и законности со всей невинностью. Но и молодежь, несомненно, прибегает к невинности, чтобы избежать осознания собственного бессилия. Пресловутая борьба поколений во многом столь абсурдна — молодежь постоянно обвиняет учителей и родителей во всевозможных грехах, во всем винят других, на "тех, кому за тридцать" автоматически ставится клеймо, — что возникает опасность не увидеть более глубинного смысла конфликта. И дело здесь не в том, что у молодежи нет поводов обвинять старших— их предостаточно. Ханна Арендт так сказала о молодых: "От родителей они унаследовали память о повсеместном проникновении преступного насилия в политику, в школе они узнали о концентрационных лагерях и лагерях смерти, о геноциде и пытках, о массовой гибели гражданского населения во время войн…"[27].

Но если все свести к конфликту между молодостью и старостью — не исказит ли это всю суть? Что бы делали дети на месте своих отцов, окажись они в той исторической ситуации, в тех обстоятельствах, с которыми приходилось иметь дело их родителям? Верить, что тот факт, что ты родился одним поколением позже, сам по себе гарантирует твою правоту — совершенно антиисторическая точка зрения. Более того, это представляет собой, в замаскированной форме, воплощение одного из наименее достойных мифов нашей культуры — льстивого поклонения молодости, ложной веры в то, что "в молодые годы все хорошо, а потом становится лишь хуже и хуже"[28].

Если заставить молодых сформулировать свои ценности, если спросить, что бы они поставили во главу угла в своем новом мире, зачастую складывается разрозненная картина, состоящая из всяких пустяков, вроде того, что нельзя убивать насекомых или выбрасывать пластмассовые предметы. Это вульгарное использование невинности. Мы ищем, порой впустую, серьезного, ответственного подхода к решению реальных проблем: власти, государственного устройства, верности в личной жизни.

Складывается впечатление, что молодому поколению особое удовольствие доставляет само по себе противостояние с истеблишментом. Быть может, это реактивное образование, обусловленное испытываемым ими неудобством за достаток их родителей и чувством вины, вызываемым их материальной зависимостью молодого поколения от семьи? Но эта борьба не имеет смысла, хотя бы потому, что истеблишмент и так умирает. Сегодняшние студенты родились в то время, когда поставлены под угрозу или полностью утеряны практически все ориентиры, например: в сексе, браке, религии. У нас теперь новая мораль, в первую очередь в том, что касается секса, брака, роли женщин. Никто не станет сомневаться в том, что новые электронные технологии быстро революционизируют систему экономики и связи. Серьезные изменения претерпевают и религиозные практики взять хотя бы этих горе-буддистов, йогов и индуистов, которых сегодня развелось тьма. Одна эпоха уже умерла, а другая еще не народилась — наша же, включающая в себя и молодость, и старость, оказалась ничейной.

В конце концов, мы должны спросить себя: сколько можно перекладывать на технологии ответственность за нашу нынешнюю ситуацию, тем самым уходя от ответственности? Студент, участвовавший в акциях протеста во время вторжения в Камбоджу, рассказал мне во время сеанса терапии о том, как однажды он околачивался в университетском парке, в то время как страсти накалялись, и демонстрация грозила перейти в массовые беспорядки. Один из его товарищей прокричал: "Разгромим компьютер!" "А я всю жизнь мечтал разбить компьютер", — сказал мне после этого студент. Теперь во время посещения университетов я рассказываю эту историю, и аудитория неизменно разражается смехом, свидетельствующим о том, что затронуто какое-то бессознательное желание.

Откуда же берется эта ненависть, этот дух мщения технике? Очевидно, что молодежь прекрасно осведомлена об ужасных последствиях ее использования, таких как загрязнение воздуха, почвы, воды. Они понимают, что "технический прогресс, по всей видимости, столь часто ведет к катастрофам, что распространение техники и машин не столько угрожает безработицей отдельным классам, сколько ставит под угрозу само существование целых наций и, возможно, всего человечества"[29]. Все это так. Но если серьезно вдуматься, то можно утверждать и обратное, что техника сулит чрезвычайно важные блага нациям и, вероятно, всему человечеству. Почему же молодежь не желает или не способна увидеть и эту сторону?

Я считаю, что этот отказ является выражением протеста против собственного сознания. Техника представляет собой сложную систему орудий, предназначенных расширить человеческое сознание. Вот простейший пример: шимпанзе скрепляет две палки, чтобы подтянуть к себе банан, до которого одной палкой не дотянуться. Но сегодня, как кажется молодому поколению, техника приводит к обратному результату: она сужает, иссушает, деперсонализирует человеческое существование. Молодые по своему собственному горькому опыту знают, что жернова техники способны их перемолоть, невзирая на любые протесты. И они кричат, как про себя, так и вслух: "Остановите машины!" Интересно, что эта метафора Чарльза Райха совпадает с тем, что говорил Марио Савио во время первого восстания в Беркли в 1964 году: "Бросайтесь в шестерни и колеса, бросайтесь на рычаги, на весь этот аппарат — его надо остановить…".

Есть целый ряд способов, с помощью которых можно остановить машину: медитация, создание коммун, возврат к природе. Но, что наиболее важно, возникло новое сознание ценности субъективного как попытки выправить наш чрезмерный крен в сторону объективного. Это касается и йоги, и дзен-буддизма, и, отчасти, новых христианских сектантов. Это конструктивная сторона нынешнего повсеместного увлечения оккультным. Как писал Вернер Гейзенберг, цитируя древнюю китайскую пословицу, преданность машине заставляет нас "действовать подобно машине. У того, кто действует подобно машине, сердце становится механическим. Тот, у кого в груди бьется механическое сердце, теряет свою простоту. Утерявший свою простоту не способен понять движения своего духа. А непонимание движений своего духа несовместимо с истиной"[30].

Многие из представителей нового поколения начинают сами понимать, что "движения духа" имеют большую ценность, нежели материальные блага, унаследованные от родителей. Такое открытие поистине ценно, не спорю. Но здесь вновь вмешивается некоторая форма спекуляции невинностью, которая и портит всю картину. Сегодняшняя молодежь, как и все мы, в большей или меньшей степени пользуется и наслаждается благами техники, какой бы простой образ жизни они ни вели. Богатство нашего общества, зачастую проявляющееся в образе жизни родителей наиболее радикально настроенных молодых людей, как раз и является тем, что позволяет им предаваться подобному радикализму и, во многих случаях, образовывать коммуны. И они впадают в совершенно абсурдные противоречия, наподобие того, как Питер фонда в "Беспечном ездоке" разбрасывал пшеницу по невспаханной сухой, твердой земле, утверждая, что "она прорастет". Однако всем этим он лишь доказывает, что сколь бы благими ни были намерения, без знаний земледелия зимой коммуна наверняка будет голодать. Конечно же то, что многие из этих коммун распадаются, не лишает это начинание моральной ценности в качестве проявления голоса природы. Они также являются явным напоминанием для нашей совести о том, что с грузом земных благ всегда можно расстаться.

Но иметь "высшую цель" недостаточно. Автор, наблюдавший жизнь нескольких коммун, утверждает, что к краху приходят в первую очередь те из них, что преследуют единственно цель саморазвития членов группы, а успеха добиваются те, у кого имеется некоторая задача или ценность, например, некий религиозный обет — трансцендентные по отношению к самой группе. Тем самым они избегают невинного заблуждения о том, что то, чего они желают, произойдет лишь в силу самого желания, что природа откажется от своего извечного нейтралитета и встанет на сторону их морали (как то было в Эдеме), что для того, чтобы спастись от трагичности и сложности жизни, достаточно лишь стать простым.

Как мы видим, невинность пронизывает все поколения. Оказавшись перед необходимостью выбора из множества альтернатив и чувствуя свою изначальную беспомощность, мы просим убежища, защиты от этой неразрешимой дилеммы, мы взываем, чтобы кто-нибудь как-нибудь избавил нас от этой невыносимой ответственности. Наша защита невинность. Невинность ребенка подлинна и рождает любовь. Но когда мы растем, сам факт нашего взросления требует, что бы мы не отгораживали свой опыт или свое сознание от окружающей нас реальности.

В невинности воплощаются более ранние установки: невинность детей-цветов с их наивным стремлением любить всех и вся, их отсутствием стыда перед своей наготой, с их упрощенной искренностью и честностью, будто они еще дети, вполне мила, однако она абсолютно дезадаптивна в современном мире. Это невинность, которой светится светлое, открытое, чистое лицо дурачка, невинность, убежденная, что природа прислушается к нашим потребностям и, вопреки своему извечному нейтралитету, защитит нас от беды. Это невинность без ответственности.

Эта разновидность невинности является защитой от необходимости иметь дело с реальностью силы, включая и внешние ее формы, как военная машина, и внутренние, как статус и престиж. То, что невинность используется в столь не невинных целях, внушает подозрения. Невинность в качестве защиты от ответственности является препятствием для роста. Она избавляет нас от нового осознания, от сопричастное ти к страданию человечества, равно как и к сто счастью. Псевдоневинная личность закрыта и от того, и от другого.

Глава 3. ЯЗЫК: ПЕРВАЯ ЖЕРТВА.

Единственный гражданский долг поэта — защищать свой язык от искажения и подмены понятий. И это особенно важно сейчас. Искажение языка происходит очень быстро. А когда язык искажен, люди утрачивают веру в то, что они слышат, и это ведет к насилию.

У.Х.Оден.

Когда наш век корчится в родовых схватках перемен, первым страдает язык. А это, как правильно отмечает Оден, напрямую ведет к росту насилия. Билли Бад, оказавшись на скамье подсудимых после того, как ударом кулака убил боцмана, восклицает: "Языком бы я его не поразил… Объяснить это я мог только кулаком". Не будучи способным воспользоваться языком (из-за сильного заикания), он мог выражать свои мысли только физической силой.

Насилие и общение исключают друг друга. Проще говоря, с тем, кто является вашим врагом, говорить невозможно, но если вы все же способны общаться с ним, он перестает быть врагом. Этот процесс имеет двойную направленность. Когда человек испытывает ярость по отношению к другому — скажем, в припадке гнева или в желании мести за ущемленное самолюбие, — способность изъясняться автоматически блокируется неврологическими механизмами, которые высвобождают адреналин и направляют энергию в мышцы, готовя организм к схватке. Представитель среднего класса, возможно, походит из угла в угол, пока не успокоится достаточно, чтобы выразить свои эмоции в словах, пролетарий же может попросту перейти к действиям.

Рассуждая об истоках власти у ребенка, Гарри Стэк Салливан указывает на то, что "самым мощным орудием ребенка является плач. Плач представляет собой деятельность речевого аппарата, губ, рта, гортани, щек, голосовых связок, межреберных мышц и диафрагмы. Из плача происходит обширный набор наиболее эффективных инструментов, с помощью которых человек формирует свою безопасность в среде людей. Я имею в виду языковое поведение, операции со словами"[31].

Основание этих явлений можно увидеть, если обратить внимание на то, что дает языку возможность быть. Язык возникает на основании соединяющей людей способности к пониманию, эмпатической связи между людьми, структурированного единства, которому они причастны, способности отождествить себя с другим. Эта способность к пониманию больше, нежели просто слова: она подразумевает состояние "Мы", которое может объединять людей. Прототипом этого состояния является созревание плода в утробе мате ри, завершающееся процессом рождения. Если бы не существовало утробы матери, в которой мы развивались на эмбриональной стадии, язык был бы невозможен; а если бы затем не последовало рождения, он был бы не нужен. Из этой диалектической связи с другими, связи, внутри и вне которой мы можем жить.

И действовать, потаенными и сложными путями на протяжении многих веков шло развитие речевой способности. Каждый индивид одновременно связан с другими и независим от них. Из этой двойственной природы человека рождаются символы и мифы, составляющие основу языка и служащие связующим людей мостом над разделяющей их пропастью.

Мы можем лучше прояснить связующую функцию символа, если вспомним, что слово символ происходит от двух греческих слов: ovv, "с", и /taAAeiv, "бросать, кидать", — и означает буквально "соединять". Символ связывает воедино разные стороны опыта, такие как сознательное и бессознательное, индивидуальное и общественное, историческое прошлое и непосредственное настоящее. Антонимом символа является диавол, "разрывающий связь". "Дьявольскими" функциями являются, соответственно, разделение, отчуждение, разрыв взаимоотношений, в противоположность сближению, соединению, союзничеству. Древние люди так же хорошо, как современные, знали о том, какие опасности таит искажение языка. Так, Сократ говорит в диалоге Платона "Федон": "Неверное использование языка не просто безвкусно, но поистине губительно для души". А современные критики недугов общества подобным образом говорят: "Сила и здоровье общества зависит от общности языка и понятий, и нам очевидно, что белое и черное сообщества в Америке уже не говорят на одном языке и не разделяют единого понимания происходящего"[32].

Поскольку символы приводят к соединению смыслов, они высвобождают огромную энергию. Длинные волосы и хиппового вида одежда молодого поколения, к примеру, являются символами оппозиции всей экономике Америки, основанной на жажде наживы и соревновании. Поэтому Никсон и Агнью, как и некоторые другие люди в этой стране, с такой яростью реагируют на такую форму волос и голубые джинсы. Волосы и джинсы сами по себе совершенно безопасны, однако как символы протеста молодежи против ценностей, которые президент и вице-президент отождествляют с Америкой, они представляют собой реальную силу.

Когда связь между людьми нарушается — то есть, когда разрушаются возможности общения — возникает агрессия и насилие. Так, недоверие к языку с одной стороны и агрессия и насилие с другой проистекают из единой ситуации[33].

1. Недоверие к словам.

Глубокая подозрительность по отношению к языку и обеднение нас и наших взаимоотношений, которые одновременно являются причиной и следствием друг друга, бурно разрастаются в наше время. Мы испытываем отчаяние от того, что не способны поделиться с другими тем, что мы чувствуем и думаем, и еще большее отчаяние от того, что мы неспособны различить в себе, что мы чувствуем и кто мы есть. Основанием этой утраты идентичности является утрата убедительности символами и мифами, на которых идентичность и язык держатся.

Распад речи выпукло изображен в произведении Оруэлла "1984", в котором люди не просто проходят через этап "двоемыслия", но используют слова прямо противоположно их значению, к примеру, слово война означает мир. В пьесе Беккета "В ожидании Годо" на нас производит схожее впечатление, когда фабрикант Поццо приказывает своему рабу, интеллектуалу Лаки: "Думай, свинья! Думай!" Лаки начинает плести словесный салат из длинных фраз, хаотично связанных друг с другом, который занимает полные три страницы. В конце концов он падает в обморок на сцене. Это живой пример ситуации, когда речь не говорит ни о чем, кроме пустой эрудиции.

Распад проявляется и в протесте студентов против "слов, слов, слов", которые они обязаны слушать, в их душевном отвращении к слушанию одних и тех же снова и снова повторяемых вещей, и в их готовности обвинять преподавателей и других в "словесном поносе" и "словоблудии". Обычно это понимают как критику в адрес лекционного метода. Но на самом деле речь идет — или должна идти — об особом типе лекции, не передающей "бытия" от одного человека к другому. Нужно признать, что слишком часто это свойство академической жизни делает студенческий протест против неадекватного образования более уместным. В библиотеках колледжей полки ломятся от книг, которые были написаны, потому что были написаны другие книги, те в свою очередь потому что были написаны другие книги содержание в них "питательных веществ" становится все меньше и эфемернее, пока, наконец, книги не начинают казаться не имеющими ничего общего с преклонением перед истиной, но написанными ради одного статуса и престижа. А в академическом мире последние две ценности действительно могут обладать силой. Не удивительно, что молодые поэты разочарованы речью и держатся мнения, провозглашенного ими в Сан-Франциско, что лучшая поэма — "чистый лист бумаги".

В то же время, при нашем отчуждении и изоляции, мы страстно желаем простого, открытого выражения наших чувств к другому, непосредственного отношения к его бытию, например, смотреть в глаза, чтобы видеть и чувствовать его, или тихо стоять рядом с ним. Мы ищем прямого выражения наших эмоции без всяких барьеров. Мы стремимся к такой невинности, которая стара как эволюция человека, но приходит к нам как нечто новое, невинность детей, снова в попавших в рай. Мы страстно желаем прямого телесного выражения близости, чтобы сократить время узнавания другого, обычно требуемое близостью; мы хотим говорить посредством тела, моментально перескочить к идентификации с другим, пусть даже мы знаем, что она будет неполной. Короче, мы желаем обойти все символические вербально-языковые препоны.

Отсюда сильная в наши дни тенденция к терапии действием в противоположность терапии словом, и убеждение, что истина откроется — если откроется вообще, — когда мы сможем жить, скорее исходя из своих мускульных импульсов и ощущений, нежели будучи погребенными под грудой мертвых понятий. Отсюда группы встреч, марафоны, ню-терапия, использование ЛСД и других наркотиков. Все это, короче говоря, есть включение тела во взаимоотношение, когда взаимоотношения нет. Какими бы ни были эти взаимоотношения, они эфемерны: сегодня они ярко расцветают всеми цветами радуги, но назавтра оборачиваются унылым местом, а в наших руках остается лишь пена морская.

Моя цель не в том, чтобы развенчать эти формы терапии или принизить значение тела. Мое тело остается способом, которым я могу себя выразить — в этом смысле я есть мое тело, — и, разумеется, заслуживает признательности. Но равным образом я есть мой язык. И я желаю заострить внимание на тенденции к деструктивное™, которая проявляется в присущих терапии действиям — попытках обойти язык.

Такого рода терапии действием тесно связаны с насилием. Становясь все более радикальными, они балансируют на грани насилия как во внутригрупповой деятельности, так и в подготовке новых участников движения антиинтеллектуализма вне ее. Острая нужда в таких формах терапии на самом деле коренится в отчаянии — в безрадостном факте непонятости, неспособности общаться и любить. Это стремление одним прыжком преодолеть временную дистанцию, необходимую для установления интимности, попытка непосредственно почувствовать и пережить надежды, мечты и страхи другого[34].

Но интимность требует истории, даже если двое людей сами вынуждены создавать эту историю. Мы забываем на свой страх и риск, что человек есть создание, творящее символы, и если символы (или мифы, которые являются примером символов) кажутся сухими и мертвыми, их следует оплакивать, а не отбрасывать. Банкротство символов должно быть увидено в своем существе, как промежуточная станция на пути к отчаянию.

Недоверие к языку порождается в нас переживанием того, что "средство коммуникации и есть сообщение". Большая часть слов, которые мы слышим с экрана телевизора, лживы не в смысле прямого говорения неправды (что предполагало бы сохраняющееся еще уважение к слову), но в том смысле, что слова используются с целью "продажи" персоны говорящего, а не для того, чтобы сообщать некоторый смысл. Это наиболее тонкая форма подчеркивания не значения слова, а его "пиаровской" ценности. Слова не используются для своих подлинных, гуманистических целей, чтобы поделиться чем-либо самобытным или человеческим теплом. Средство коммуникации — это больше чем сообщение; пока оно работает, сообщения нет.

За выражением "нехватка кредита доверия", особенно часто употребляемым во время войны, но, впрочем, и в другие времена, стоит нечто гораздо более глубокое, нежели чье-то простое стремление обманывать. Мы слушаем новости и чувствуем желание разобраться, что на деле является правдой и почему нам об этом не говорят. В наши дни часто кажется, что средства массовой коммуникации прибегают к обману. В этих сомнениях проявляется более серьезный недуг нашей общественной жизни: речь начинает иметь все меньше и меньше отношения к тому, что обсуждается. Отрицается любая связь с базовой логикой. Тот факт, что язык коренится в общей структуре, полностью игнорируется.

Полезной будет следующая иллюстрация. Шесть дней спустя после вторжения в Лаос, когда произошедшее еще не получило в Америке огласки, секретарь национальной безопасности Лэрд вышел со встречи с Комитетом Вооруженных Сил и был окружен обычной группой репортеров:

Репортеры: Сэр, повсюду ходят слухи, что у нас есть план вторжения в Лаос. Это правда?

Секретарь Лэрд: Я только что завершил встречу с Комитетом Вооруженных Сил, и хочу сказать, что дискуссия по поводу проекта была цепной и согласованной.

Репортеры [протестуя]: Вопрос не об этом, сэр. "Известия" уже сообщили о вторжении.

Лэрд [улыбаясь]: Вы знаете, что "Известия" не пишут правды.

[Репортеры снова задают первый вопрос.]

Лэрд: Я буду делать все необходимое, чтобы защитить жизни наших парней на поле боя. Больше никаких комментариев. [Он уходит.]

Теперь никто не может сказать, что секретарь Лэрд в чем-либо солгал: очевидно, что все, что он говорил, соответствовало фактам. Однако отметим: его речь разрушает целостную структуру общения. Его ответы не^ соответствуют задаваемым вопросам. В крайней и устойчивой форме это является одной из разновидностей шизофрении, но в наши дни это называется просто политикой.

2. Цинизм и насилие.

Существует промежуточная стадия распада слов. Это цинизм. Он черпает силу в словах, призванных оказать давление на наши ожидания, разрушить цензуру и подорвать привычные нам формы взаимоотношений. Такие слова грозят нам ненадежностью, обусловленной отсутствием формы. Цинизм выражает то, что прежде было запрещено, открывает то, что прежде скрывалось. Таким путем он требует и получает наше внимание.

Он может иметь как конструктивный, так и деструктивный характер. Когда Эзра Паунд пишет: "Уж зима в окно стучится / Ллойд поет: Черт побери / Пой, паскуда: черт возьми"[35], — он моментально захватывает наше внимание за счет шокового эффекта: наши ожидания были направлены на то, чтобы услышать нечто вроде приятной английской лирики. Такого рода язык может быть полностью оправдан: поэт должен использовать слова, имеющие внутри себя "начинку". Цинизм атакует то, что было неприкосновенным, и возникает, когда слово теряет свойственную ему цельность. Часто на деле оказывается, что слова потеряли всякую основу своих значений, став не более чем пустыми формами.

То же самое имеет место и в современном искусстве. Изображая смерть и кровь и используя краски, производящие соответствующее впечатление, множество художников буквально кричит: "Вы должны посмотреть, вы должны обратить внимание, вы должны начать видеть по-новому". Это на самом деле может, научить нас, пораженных тем, какие мы есть, не только смотреть, но и видеть.

Разрушение языка хорошо для себя уяснили левые экстремисты. Джерри Рубин говорит в своей книге "Сделай это": "Никто уже не общается с помощью слов. Слова потеряли свое эмоциональное воздействие, интимность, способность шокировать и заставлять влюбляться <…>. Но, — продолжает он, — есть одно слово, не разрушенное американцами. Одно слово, которое сохранило свою эмоциональную силу и чистоту"[36]. Как вы уже догадались, это слово fuck. Оно сохранило свою чистоту только благодаря своей нецензурности, — говорит Рубин, — и потому сегодня в нем остается еще некоторая сила и свежесть воздействия.

Я согласен с тем, что это слово действительно имеет эмоциональную силу. Но связана ли его сила с тем, что оно означает! Нет, она связана с прямо противоположным — не с исходным для него обозначением отношений между двумя людьми, характеризующихся физической и психологической близостью, сочетающейся с нежностью и мягкостью, но, напротив, — с эксплуатацией, с выражением агрессии. В действительности, слово fuck служит прямым подтверждением моего утверждения о том, что слова, искажаясь, меняют свое значение вплоть до противоположного. Слово становится агрессивным на одной из стадий своего изнашивания: оно теряет свое изначальное значение, принимая форму агрессивной непристойности, после чего оно может быть предано забвению.

Язык может быть таким же средством насилия, как и физическая сила, когда он используется для того, чтобы возбудить в людях агрессивные эмоции. У студенческих толп, протестовавших на Уолл-Стрит в Нью-Йорке против вторжения в Камбоджу, была своя песенка: "One, two, three, four. /We don't like your fucking war" [Раз, два, три, четыре. / Нам не нравится ваша гребаная война. — Примеч. переводчика/. Они, казалось, полностью забыли тот факт, что если вы поете такого рода песенку биржевому брокеру из высшего среднего класса, вы просто сведете его с ума, и он — в том же иррациональном, взрывоопасном смысле, в каком об этом говорилось в первой главе, станет столь же безумным, как если бы вы били его по голове резиновой дубинкой. И его ярость не будет иметь к войне никакого отношения. Она будет вызвана словом fucking — словом, относительно которого он имеет весьма ригидные представления о том, следует ли его употреблять публично.

Цинизм и непристойность есть форма психического насилия и может использоваться с огромным эффектом, будучи оружием, способным подстрекать людей к прямому физическому насилию. Всякий использующий непристойные выражения должен об этом помнить. Для нашего времени характерно то, что в споре обе стороны используют язык насилия. Это означает, что насилие используется для подавления насилия — оно никогда не приводит к цели, независимо от того, применяется ли оно полицией и администрацией или самими молодыми людьми.

3. Слова и символы.

Значение языка в развитии культуры состоит в том, то ои несет символические формы, посредством которых мы можем раскрыть себя и посредством которых нам раскрываются другие. Общение есть путь к пониманию друг друга, если такие пути отсутствуют, каждый из нас становится подобен человеку, видящему себя во сне путешествующим по чужой стране, в которой он не понимает ничего из того, что вокруг него говорят, и не чувствует ничего по отношению к находящимся рядом с ним людям. Его изоляция действительно огромна.

В тот день, когда астронавты приземлились на Луне, непосредственно после этого события телевизионный репортер брал интервью у людей из толпы, собравшейся в Центральном парке. Одним из ответов на его вопрос о том, чего они ожидают, был ответ: "Увидеть внебортовую активность". Эта фраза "вне-бортовая активность" вынуждает нас остановиться. Главное слово в ней состоит из пяти слогов и является техническим термином; как и многие технические термины оно говорит о том, с чем астронавты не собираются имеют дела (в?(ебортовая), а не о том, что они собираются делать. Слово "активность" может обозначать любой совершаемый под солнцем акт: плавание, полет, ползание, ныряние и т. д. В этой фразе нет никакой поэзии, ни одного значения, которое не было бы техническим, ничего личного. В итоге мы обнару живаем, что многосложная фраза означает "ходить по Луне". Но это — поэтическое выражение. Состоящее из слов не длиннее двух слогов, взятых непосредственно из нашей жизни (начиная с того возраста, когда каждый из нас учился ходить), оно ассоциируется с романтикой Луны. На деле оно правдивее, чем его научный синоним, в том смысле, что оно говорит не о чем-то абстрактном, а о действии, совершаемом людьми, такими же как вы и я.

Чем более мы становимся технизированными при отсутствии параллельного развития смысловой наполненности личного общения, тем более мы становимся отчужденными. Общение при этом замещается сообщением.

Разрушение общения есть духовный процесс. Слова черпают свою коммуникативную силу из факта их причастности к символам. Собирая смыслы в единый гештальт, символ обретает качество имени, указывающего на превосходящую его реальность. Символ дает слову силу приводить к одним смыслам от эмоциональной приверженности другим. Разрушение символов есть, поэтому, духовная трагедия. Символ всегда предполагает большее, нежели то, что он в себе содержит, он с необходимостью коннотативен. Поэтому и слова в той мере, в какой они причастны символу, указывают на нечто большее, нежели то, что они функционально способны сказать; большое значение имеет здесь послевкусие, расходящиеся волны смысла, появляющиеся подобно кругам при бросании камня в озеро, коннотативный аспект слов в противоположность деннотативному. Это гештальт, подобный тому, что использует поэт. Форма возникает из самого говорения слов — именно поэтому люди склонны становиться более поэтичными, когда сообщают о чем-то, будучи в состоянии стресса.

Все это, конечно, прямо противоположно тому, чему нас учили. Нас учат, что чем более специализированным и ограниченным является слово, тем точнее мы выражаемся. Точнее — да, но не более правдиво. Придерживаясь этой точки зрения, мы стремимся сделать язык все более техническим, безличным, объективным, пока мы не начинаем говорить чисто научными терминами. Это единственный узаконенный способ общения, разумеется, процветающий в эпоху технологий. Но его завершение — это компьютерный язык; и то, что я в действительности хочу знать о моем друге, прогуливающемся рядом со мной за городом, отсутствует в нем, как если бы мы находились в двух вакуумных камерах.

4. Слова и опыт.

Ключевой проблемой является различие между опытом и тем, что молодое поколение называет "просто мышлением" или "просто словами". Для нас здесь это особенно важно, поскольку исторически "опыт" противопоставляют также невинности. "Невинная" девушка — это девственница, тогда как девушка или женщина, имевшая половые сношения — опытная[37]. Опыт ставится во главу угла в противовес "идеям". Экзистенциализм, к примеру, часто ошибочно принимают за отрицание мышления; и новые его приверженцы, читая Сартра и Тиллиха, часто бывают удивлены, обнаруживая, что эти экзистенциалисты являются мыслителями и логиками огромной силы.

Опыт ставит акцент на действии, переживании чего-либо, или чувствовании его так, "как человек чувствует вкус яблока во рту", если цитировать Арчибальда Маклиша. Приобретая опыт чего-то, мы позволяем его смыслу проникнуть в нас на всех уровнях: чувства, действия, мысли, и, в конечном итоге, принятия решения, поскольку решение есть акт обращения своего Я на избранный путь. Страстная жажда опыта есть стремление более полно включить себя в картину происходящего, ибо опыт тотален. Опыт ставится во главу угла в противовес всякому усеченному видению человека. Бихевиоризм, к примеру, несомненно отвечает какой-то части опыта, но когда бихевиоризм превращается в тотальный способ понимания человека и в жизненную философию, доходящую до интеллектуальной наивности, он становится деструктивным.

Каждый может и должен рефлексировать опыт. Это не только придает силу мышлению, но также приобщает к бытию. Наиболее важным и захватывающим опытом в процессе моего образования были лекции Пауля Тиллиха. Тиллих, немец и первоклассный ученый, верил в лекции. Но он также был человеком, приверженным жизни и истине, и ученым с чрезвычайно развитой способностью к логическому мышлению, использованием которого он не пренебрегал. Поэтому каждая лекция была выражением его бытия и пробуждала мое бытие. Это стало моим идеалом того, какой должна быть лекция.

Утверждение, что рефлексия также является частью опыта, вносит произвол и путаницу; мы должны сохранить функцию мышления в ее собственных правах. Ошибочным является использование опыта в качестве способа заставить молчать мышление или использование "непосредственного" переживания с целью избежать влияния истории. Молодое поколение право в своих нападках на "только" мышление, "только" слова и т. д.; но оно совершает ту же ошибку, когда под видом "переживания жизни" оно хватается за "толь ко" чувства, "только" действия или какую-либо другую частную функцию человека. "Переживание" становится тогда интеллектуальной ленью, предлогом для оправдания небрежности.

Культура есть результат общения между людьми, медленно созидаемый процесс, тяжело добываемое богатство, требующее десятков тысяч лет. В ней общение и концептуальное мышление развиваются вместе: одно предполагает и другое способствует его развитию. Конрад Лоренц утверждает:

Культура может погибнуть, даже если выживет человек, и это беспокоит нас сегодня в связи с ростом и экспансией этого огромного тела накопленного знания, требующего мозгов, книг и традиций. Культура не есть что-то такое, что развивается в головах людей. Это сам человек <…>. Развитие традиционных языков занимает тысячелетия. За несколько поколений язык может быть потерян. В наши дни уже идет его обеднение, в результате чего снижается способность логичного выражения[38].

Руссо, с его иллюзией благородного дикарства, может нанести ужасный вред, говорит Лоренц. Это благородное дикарство способно стать в лучшем случае кретинизмом. Молодым людям, которые хотят все отвергнуть и начать с нуля, хорошо бы понять, что это означает возврат к временам кроманьонского человека, жившего задолго до каменного века.

В периоды, подобные нашему времени, когда понятия отрываются от бытия, существует понятное стремление отбросить концептуальное мышление. Но без понятия нет подлинного опыта, а без опыта нет жизнеспособных понятий. Понятие дает форму опыту, но опыт должен присутствовать, чтобы дать понятию содержание и жизненность.

Глава 4. ЧЕРНАЯ И БЕССИЛЬНАЯ! ЖИЗНЬ МЕРСЕДЕС.

Настоящая трагедия негра состоит в том, что он не принимает себя всерьез, потому что никто не принимает его всерьез. Надеждой для негра является то, что сегодня он утверждает себя в качестве полноценною человеческого существа и требует прав, надлежащих человеку. Если он сумеет завоевать эти права, он сможет уважать себя и доверять себе, но он не сможет завоевать право на человеческое достоинство без способности уважать и ура нить свою человечность, несмотря на упорное отрицание ее белыми.

Кеннет Кларк "Темное гетто".

В этой главе речь пойдет о молодой черной женщине, которая в ходе психотерапии продвинулась от состояния почти полного бессилия до самоуважения и способности к агрессии. Она родилась и выросла и состоянии бессилия, при этом обладая двумя условиями, значительно увеличивающими обычное чувство бессилия: она обладала черным цветом кожи и была женщиной.

Крайней формой проявления бессилия у женщины может быть неспособность иметь детей. У Мерседес, как мы будем ее называть, было только одно настоящее желание, которое она сознавала, — желание, разделяемое ее мужем, — иметь ребенка. Но стоило ей забеременеть, как у нее происходил выкидыш, или она была вынуждена делать аборт по разного рода причинам. Что еще можно сказать о рождении ребенка, как то, что оно есть особое проявление силы, продолжение себя, обретение нового члена своего рода, новой жизни. У женщин это проявляется особенно явно, многие женщины обретают уверенность и расцветают только когда у них появляется ребенок. Но и мужчины также имеют связанный с этим опыт подтверждения их мужественности. Чувство отцовской гордости — это клише, но из-за этого не следует умалять его значения.

Когда я впервые увидел Мерседес, тридцатидвухлетнюю женщину, она выглядела как уроженка Вест-Индии, броская и экзотическая на вид. Она рассказала, что на четверть она индианка чероки, на четверть шотландка и негритянка на оставшуюся половину. Уже восемь лет она состояла в браке с белым специалистом, и его терапевт направил ее ко мне. Брак был на грани распада, в частности, из-за так называемой фригидности Мерседес и почти полного отсутствия у нее сексуального интереса к мужу.

У нее не было действенной веры в то, что она заслуживает помощи, по-видимому, она принимала свои проблемы с фатализмом, видя в каждой трудности и беде еще одно проявление злого рока. Единственной проблемой, которую она признавала и ощущала с какой-то силой, была уже упомянутая неспособность выносить ребенка. К этому времени она уже пережила восемь случаев выкидыша и аборта.

Она была признана неподдающейся психоанализу двумя другими терапевтами, полагавшими, что у нее нет достаточной мотивации и не может возникнуть достаточно сильного внутреннего конфликта по поводу своих проблем, она была недостаточно способна к интроспекции и не обладала достаточной чувствительностью по отношению к своим проблемам для того, чтобы включиться в длительный процесс их проработки. Казалось, она не вытесняла свои проблемы, но просто считала, что не в состоянии что-либо поделать с ними.

Я принял ее как пациентку отчасти из-за моей уверенности в том, что ярлык "не поддающийся лечению" относится не к состоянию пациента, а к ограничениям, присущим тому или иному методу терапии. Важно стремление терапевта найти особый подход, который дал бы ему ключ к решению проблем данного конкретного человека.

Во время первого приема Мерседес рассказала мне, что отчим заставлял ее заниматься проституцией с того времени, как ей исполнилось одиннадцать лет до двадцати одного года. Отчим приводил к ней муж чин несколько раз в неделю после школы, пока ее мать не пришла домой с работы. Очевидно, мать ничего не знала об этом.

Мерседес не могла вспомнить ничего, что она получила бы от проституции, за редким исключением у нее не было сексуального наслаждения, а было только чувство, что ее хотят. Сколько бы денег за это ни платили, в ее карман не перепадало ни гроша. Но она не могла сказать отчиму "нет", и даже в воображении не могла отказаться соответствовать его ожиданиям. Позже она поступила в колледж, принадлежавший общине; показатель интеллекта, о котором она как-то упомянула между делом, был у нее между 130 и 140. В колледже она вступила в женское общество, где освоила все правила приличия. Ее занятие проституцией продолжалось все это время. И только, поступив после колледжа в школу медсестер, она покинула материнский дом и смогла порвать с отчимом.

Мерседес выглядела как послушная "милая" девушка, которая приняла роль гармонизирующего начала в семье. Выросшая в негритянском квартале, она чуть ли не с молоком матери усвоила, что должна быть приятной каждому, быть пассивной, и принимать роль жертвы в любой ситуации, в которую может привести ее жизнь. Она преданно заботилась о бабушке, жившей с семьей. Не будучи, однако, неженкой, она научилась (как и все в ее окружении) драться. Она не только дралась за себя в школе и на улице, превращаясь в этих драках в дикую фурию, но также защищала своего младшего брата, пока он рос.

Мое предположение, что в каком-то возрасте она должна была возненавидеть проституцию, нашло подтверждение в детском воспоминании, которое всплыло у нее позже в ходе терапии. Однажды, когда она гостила у родственников в Вирджинии, она видела осла, пытавшегося засунуть свой пенис в апатически стоявшую рядом кобылу. "Я ненавидела этого осла!", — страстность и искренность, с которой это было произнесено, свидетельствовала о том, что она всегда смотрела на проституцию как на наносимое ей тяжелое оскорбление. Однако в течение нескольких месяцев совершенно невозможно было добиться от нее сознательного признания этого.

Я знал, что внутренне Мерседес была совершенно беспомощна, апатична и страдала хронической депрессией. Подобные диагностические утверждения мало что могут нам дать, поскольку кто угодно в ее ситуации легко бы впал в депрессию. Лучше рассмотрим динамику ее внутренней жизни.

1. Потерянный гнев.

На мои вопрос, чего она хочет от терапии и от меня, Мерседес некоторое время не могла дать ответ В итоге она вспомнила, что часто замечала себя произносящей как молитву: "Позволь мне иметь дитя, позволь мне быть хорошей женой, позволь мне наслаждаться сексом, позволь мне почувствовать хоть что-то >>.

На второй психотерапевтический прием она при шла со следующими двумя сновидениями. Оба сновидения были о ее собаке Раби, с которой, по ее словам, она часто отождествляла себя.

Мой пес Раби поранился. Должно быть, он порезался, потому что у меня тоже есть один порез. Я веду его домой. но он снова убегает в тоннель. Там был человек с гончей. Я спросила: "Куда побежал Раби?" Он сказал, что большой полицейский выстрелил в него и они увезли его на машине скорой помощи. Я сказала: "Это моя собака", — но они не пустили меня увидеть ее.

Раби снова убегает. Я бежала за ним и кричала. Я спа сала Раби от мужчины. Поэтому я должна была доставит!) мужчине какое-то удовольствие. Он знал меня, потому что видел, как я делаю упражнения. Я приглашаю его поужинать. Он хватает меня и начинает лапать. Я пытаюсь его ударить, но получаю толчок в спину. Я чувствую, что меня толкают к нему всякий раз, как только я пытаюсь его ударить. Я оборачиваюсь, и вижу свою мать, толкающую меня к нему.

Сны рисовали живую картину чрезвычайно беспомощной женщины. В первом сне, когда собака подстрелена и увезена, люди, имеющие власть, игнорируют крик Мерседес о том, что это ее собака, — наглядное изображение членов высшего общества, высокомерно слагающих с себя "бремя белого человека". Они не проявляют никакого уважения ни к чувствам Мерседес, ни к ее правам, считая, что у нее попросту нет таковых. Ситуации, подобные тем, которые она отражает и создает в сновидении, способны были бы сами по себе разрушить всякое возникающее индивидуальное чувство самоуважения, если бы таковое вообще присутствовало в ней. Все, что она делает, пытаясь попасть к своей раненой собаке или спасти себя, бесполезно, ибо так уж устроен мир.

Поскольку эти сны имели место почти в самом начале терапии, мы должны были задаться вопросом, не обнаруживает ли Мерседес во втором сновидении также и свое отношение ко мне, терапевту. Все эти проявления насилия могли быть отнесены ко мне: я выстрелил в собаку (или в нее. поскольку она идентифицировала себя с ней), у меня нет уважения к ее чувствам, я человек, от которого она спасает Раби, я тот, кому она "что-то должна", и кто проявляет по отношению к ней сексуальные намерения. Не удивительно, что Мерседес не вовлекалась в терапию. Она совершенно не осознавала этих относящихся ко мне установок (я заметил их, но посчитал, что на этой стадии терапии их еще слишком рано раскрывать), и я целиком и полностью уверен, что в течение первых двух приемов не произошло ничего такого, с чем могло бы быть связано такое отношение. Оставалось предположить, что она видит все взаимоотношения с мужчинами, в особенности с белыми, как силовую борьбу, в которой они являются победителями, а она — бессильной жертвой.

Позиция "я-только-слуга" сохраняется и во втором сне: поскольку она спасает Раби от мужчины, она должна доставить этому мужчине "удовольствие". Странная "логика несправедливости" характерна для таких людей, которые принуждены принять тот факт, что у других есть все права, а у них — никаких. Эта "логика" есть прямая противоположность утверждения ценности собственной личности; Мерседес всегда a priori согласна; даже спасение себя есть акт, предполагающий, что она даст мужчине некоторую компенсацию. Единственное, что она может дать, единственное, чего желает мужчина и чем она может с ним расплатиться, — это секс, эксплуатация, которую мужчина принимает как плату. Плата, в данном случае, есть единственное, что у нее есть своего, с чего она может начать. Если она скажет "нет", если она заберет все свое, она что-то отнимет у мира.

Но наиболее важной в этом сновидении является роль ее матери. Она толкает девушку к мужчине. Сон говорит, что ее мать не просто знает о том, что происходит, знает о проституции, но активно содействует этому.

Вскоре после того, как Мерседес начала проходить терапию, она забеременела от мужа. После этого я заметил потрясающе интересное явление. Каждые две недели, приходя на прием, она сообщала о том, что у нее начались вагинальные кровотечения — что было, по ее убеждению, медицинским симптомом, предвещавшим выкидыш. При этом каждый раз она рассказывала сновидение, в котором ее мать, или, реже, отец или кто-то другой, атаковали ее и пытались убить. Повторяющаяся одновременность такого рода снов и кровотечения, как предвестника выкидыша, поразила меня.

Сперва я пытался вызвать гнев, который, я полагал, молодая женщина должна испытывать по отношению к своим убийцам. Мерседес сидела, мягко соглашаясь со мной, но совершенно ничего не чувствуя. Выяснилось, что она была совершенно неспособна сознательно в ярости ополчиться на мать или отчима, или всех прочих, кто в ее снах был готов ее убить. Это, опять же, противоречит всякой логике: когда кто-то намерен вас убить, вы должны чувствовать ярость; в этом-то и состоит биологическое назначение ярости — эмоциональной реакции на разрушение кем-то вашей способности быть.

Уловив во втором сновидение некоторую подсказку, я предположил, что определенного рода борьба с матерью была причиной постоянных выкидышей у Мерседес, и она втайне чувствовала, что если бы у нее появился ребенок, ее мать или отчим убили бы ее. Рождение ребенка влекло за собой смерть от их рук.

Но мы были поставлены лицом к лицу с неотложной практической проблемой, с решением которой нельзя было медлить. Часто требуется несколько месяцев теории на то, чтобы на практике обрести убедительность в глазах пациента и начать воздействовать на него, даже если не заботиться о корректности этого — мы же осознавали вероятность спонтанного выкидыша. Нужно было как-то высвободить гнев, и единственным другим человеком в комнате был я. Поэтому я решился, не вполне осознанно, выразить мой гнев вместо Мерседес.

Всякий раз, когда у нее начиналось вагинальное кровотечение и она рассказывала соответствующее сновидение, я начинал словесную контратаку против тех, кто пытался ее убить. Я атаковал главным образом ее мать, но также и все прочие фигуры, появлявшиеся в снах время от времени: чего добиваются эти негодные люди, пытаясь ее убить за то, что у нее будет ребенок? Эта сука, ее мать, должно быть все время знала о проституции и, как это было и во сне, толкала ее на это. Она сознательно жертвовала дочерью, чтобы удержать ее отчима при себе, или с какой-то другой целью. И после всего этого Мерседес (продолжал я) старается изо всех сил угодить всем и каждому, подчиняясь даже сексуальной эксплуатации! И, вдобавок, эти люди еще пытаются запретить ей иметь единственное, чего она хочет ребенка!

Я дал выход ярости, которую сама она не осмеливалась выразить. Я связал себя с тем слабым обособленным элементом, который, надо признать, существует в каждом человеческом существе, хотя у Мерседес он поначалу практически отсутствовал.

Сначала она продолжала сидеть молча, несколько удивляясь выражаемому мной гневу. Но кровотечение останавливалось. Всякий раз, когда у нее возни кал страх выкидыша и появлялись характерные сны, я снова переходил к атаке, выражая агрессию, которую она не могла или не осмеливалась выразить. Некоторые из этих снов, имевших место во время беременности, были таковы:

Мой отец бил меня, чтобы нанести вред ребенку. Он был в ярости от того, что у меня будет ребенок. Мой муж не пришел мне на помощь.

Я дралась с женщиной. Я была парализована. Я лишилась голоса и перестала контролировать эмоции. Мой отец не оставлял меня в покое. Я кричала на мать и на отца. Матери я кричала: "Если ты намерена помочь мне, помоги. Если нет, оставь меня в покос".

Через три или четыре месяца Мерседес сама начала чувствовать агрессию и выражать свой гнев на тех, кто нападал на нее во сне. Это было так, словно она позаимствовала у меня образ своего гнева; в этом смысле мой гнев был ее первым опытом принятия себя. Она по отдельности называла своих родителей: свою мать, отца и отчима, — и говорила им в недвусмысленных выражениях, чтобы они не звонили ей и не беспокоили ее до тех пор, пока не родится ребенок. Это действие удивило меня — я не рассчитывал на него специально, но я был ему рад. Я увидел в нем проявление вновь обретенной Мерседес способности принимать себя и отстаивать свои права.

За месяц до того, как должен был родиться ребенок, появилось некоторое реальное подтверждение того, что Мерседес родит. "У Линды Берд (дочери тогдашнего президента) есть ребенок", — был один сон, и "У меня появилось занятие" — второй. Когда же в то время ей случилось увидеть сон про отчима ("Он разозлился и взял нож"), она явно не сильно его боялась: "Ну и что?" — только и сказала она.

Ребенок в целости и сохранности родился в положенное время, к огромной радости Мерседес и ее мужа. Они выбрали ему имя, которое, как "Прометей", означает новый этап в истории человеческого рода. Она и ее муж, насколько я мог понять, совершенно не сознавали его значения. Но я думаю, оно было подходящим, в самом деле — родилась новая раса людей!

Необходимо сделать некоторые разъяснения по поводу моего гнева. Я не разыгрывал роль — я искренне чувствовал гнев по отношению к ее матери и отчиму. Взаимоотношение в терапии может быть уподоблено магнитному полю. Это поле включает в себя двух человек — пациента и терапевта. В него привносится сновидение. Требовался гнев, направленный против разрушителей, фигурирующих в этом сне. Лучше, если пациент сам способен разгневаться. Но если он — как в случае Мерседес — не умеет гневаться, то терапевт, чувствующий такой же гнев, может выразить его. К тому же я не просто "тренировал" Мерседес, формируя у нее "паттерны привычек", посредством которых она сама смогла бы гневаться. Нет, мы "играли на сохранение" — чтобы сохранить плод в ее утробе. И это не было также просто "катарсисом" или отреагированием в обычном смысле слова. На карту была поставлена жизнь — жизнь ее ребенка.

За что боролась эта женщина? К чему в ее снах эти нескончаемые бои с кулаками и ножами? Ответ одновременно прост и глубок: она сражается за свое право жить, жить как личность, обладающая автономией и свободой, которые неразрывно связаны с бытием личности. Она борется за свое право быть — если использовать этот глагол в его полном и могущественном значении, — и быть, если надо, против всей Вселенной, в смысле Паскаля. Эти выражения — право быть, борьба за свою жизнь — слишком бедны, но это единственные выражения, которыми мы располагаем.

Драки были языком улиц, на которых росла Мерседес. Она знала, что не может отстоять себя иначе, нежели утверждая себя грубой силой кулаков. Позже она признала, что не могла бороться с матерью без терапии: "Я получила от Вас силу противостоять моей матери". Хотя очевидно, что когда ей это удалось, это была ее сила, и именно она была тем, кто противостоял матери.

Здесь есть и еще один момент. Мерседес, отличаясь от обычного пациента в психоанализе, могла считать свои сны частью отдельного мира (и именно это было тем недостатком, который находили в ней отвергшие ее аналитики). Это напоминало "магический мир" некоторых пациентов. Она могла поэтому держаться так, словно у нее не было настоящего гнева.

Но отсутствие ярости и связанного с ней беспокойства требовало серьезной платы — ее бесплодия. Принять этот гнев сознательно было для Мерседес испытанием, с которым она была неспособна справиться: это потребовало бы от нее признания, что мать была ее злейшим врагом. Ее мать действительно спасла ей жизнь, когда она была маленькой девочкой, мать была кормилицей семьи, после того как отца Мерседес не стало. Поэтому Мерседес не могла себе позволить никакой враждебности по отношению к ней, она не могла жить двойной жизнью, обычной для пациентов из среднего класса, действующих по двойным стандартам. В результате она получила от меня не просто позволение без осуждения бороться за то, чтобы быть, она получила от авторитетного человека первичный опыт своих прав и своего бытия, который прежде (возвращаясь к первому сновидению) у нее отсутствовал. То, что я дал выход своему гневу, было выражением моей веры в то, что она — личность со своими правами. Говорить об этом мне не пришлось, поскольку она поняла это из моих действий.

2. Обряд возрождения.

Но с рождением сына жизненная проблема Мерседес была решена только наполовину. После рождения ребенка она на шесть месяцев прервала прохождение терапии, поскольку не могла (или не хотела) доверить кому-либо другому уход за ребенком в то время, пока она будет у меня на приеме. Я согласился на это, потому что хотел сохранить в ней отношение к терапии как к предмету ее собственных желаний, направляемых настолько автономно, насколько это возможно. Когда Мерседес возобновила визиты ко мне, я нашел, что теперь она была в значительно лучшей форме, чем тогда, когда пришла в первый раз. У нее продолжала сохраняться ненависть к матери, которую мы пополнили бесконечными деталями ("Моя мать пыталась сделать аборт перед тем, как я родилась", "Ее губы жесткие, а не мягкие, когда она целует меня", "Она опаздывала на каждый школьный спектакль, в котором я играла, и опоздала на мой выпускной вечер", "Она прохаживается с видом французской суки"). Но ненависть не поглощала ее, не порождала более симптомов, и Мерседес была способна держать ее под контролем.

Мерседес, однако, стремилась выстроить всю свою жизнь вокруг сына, который был прекрасным активным голубоглазым рыжеволосым мальчишкой. Если он неровно дышал, она беспокоилась, если он просыпался ночью, она должна была бежать к нему и утешать его. Она долго кормила его грудью с упорством, которое удивляло даже его педиатра. У нее появились проблемы со сном, во многом из-за ее чрезмерного беспокойства о сыне. Вследствие всего этого большую часть времени она чувствовала себя усталой.

Однажды, когда не пришла няня, она привела с собой сына ко мне в кабинет. Это двухлетний мальчик немедленно начал заправлять терапией, говоря матери сесть "там; нет, здесь; нет, вот на тот, другой стул", что она покорно выполняла. Время от времени он давал указания также и мне. В течение этого приема я постоянно слышал от Мерседес: "Он очень интеллигентен в детском саду", "Он особенный", "Как мы счастливы иметь такого превосходного ребенка" и т. д. и т. п. Несмотря на то, что эти комментарии были в целом верны, они указывали на ее подчиненность ребенку, являвшуюся в действительности частью ее исходной проблемы.

Опасным моментом было не то, что она захваливала ребенка (это делает каждый гордый родитель) — Мерседес имела достаточно на то оснований. Но у нее это становилось замещением принятия себя как личности: она давала власть ребенку, тем самым уходя от необходимости взять эту власть на себя. В ее снах, имевших место в этот период терапии, она и ее сын были одним и тем же лицом. Она смотрела на себя как на прислугу сына (за которую ее ошибочно принимали некоторые другие матери, когда она приходила забирать сына из детского сада). Она не любила этого выражения, но я намеренно употреблял его, чтобы столкнуть ее с этим. Я указывал на то, что жизнь посредством сына была для нее удобным способом избегания собственных проблем, и что его это сделает в будущем первоочередным кандидатом на больничную койку.

Она слушала это примерно так же, как раньше слушала мою критику в адрес матери. Это выглядело так, как будто она признавала, что я говорил правду, но это было для нее лишено реальности. Казалось, Мерседес был нужен какой-то опыт.

Этот опыт пришел, когда она отправилась к дантисту. Она согласилась на анестезию, однако, вопреки ожиданиям, под газом она почувствовала себя ужасно. Ей казалось, что она умирает. Чувствуя дыхание смерти, она повторяла про себя: "Смерть для жизни, жизнь для умирания". Она лежала и молча плакала. Главное, она не в силах была рассказать дантисту об этом ужасном переживании, пока оно длилось. Она не могла протестовать, но попросту должна была терпеть судьбу и делать то, чего ожидали от нее люди, распоряжавшиеся в этой ситуации. Когда Мерседес, в конце концов, освободилась от действия газа и рассказала об этом дантисту, он был удивлен тем, что она ничего не сказала до этого.

В течение нескольких дней после случившегося этот опыт тревожил ее, наполняя грустью и печалью. Спустя два дня на приеме у меня она все еще плакала.

Теперь, после того, как она впервые пережила предвкушение смерти, она смогла понять драгоценность жизни. Впервые она смогла пережить тот факт, что имеет такое же право жить, как и другие люди.

С этих пор произошло радикальное изменение как в ее жизни в целом, так и в ее психотерапевтическом лечении. Пережитый опыт, казалось, вырвал ее из депрессии, которая, хотя и сильно уменьшилась после рождения сына, продолжала беспокоить ее. Теперь ей стало не все равно, умерла она или нет; жизнь перестала быть для нее последовательностью автоматически сменяющих друг друга лет, один из которых является текущим. Отныне она почувствовала себя, по ее словам, "просто счастливой". Ссорясь время от времени с мужем, она не "зацикливалась" на этом, как случалось ранее. Примерно через три месяца после "смерти в кресле дантиста", как она это называла, она все еще, к огромному своему удивлению, находи ла в себе это уверенное настроение. Даже болея гриппом, она просыпалась и спрашивала себя: "Плохо ли я себя чувствую?", — и с изумлением обнаруживала, что хотя она и чувствовала себя больной, но она не чувствовала себя плохо.

Этот единичный опыт, на первый взгляд простой, имеет огромную важность. Что означает потаенная фраза, которую она повторяла под газом: "Смерть для жизни, жизнь для умирания"? Один из смыслов, который она мне сообщает, состоит в том, что смерть для жизни, и жизнь для смерти, это значит, что, умирая, мы возрождаемся к жизни. Это делает произошедшее опытом, в которым она становится сопричастной роду — опыт, отмечаемый в различных культурах ритуалом крещения, опыт умирания, дабы заново родиться. Это также миф и ритуал воскресения — умереть, чтобы вновь восстать из мертвых. Терапевты каждый день сталкиваются с этим мифом воскресения в его реальном значении, проявляющемся с большей или меньшей интенсивностью.

Рассмотрение истории Мерседес показывает, что в самой природе терапии заложена необходимость помогать людям принять агрессию, что далеко не означает какого-либо настраивания на нее. Большинство людей, прибегающих к терапии, подобны Мерседес (хотя обычно это проявляется менее выраженно) — у них не слишком много агрессии, а напротив, слишком мало. Мы намеренно пробуждаем их агрессивность, твердо надеясь на то, что, однажды обретя свое право быть и приняв себя, они в действительности будут более конструктивно строить свои отношения с другими людьми и с самими собой. Это, конечно, совершенно другой вид агрессии, нежели тот, который обычно подразумевают под этим словом.

3. Насилие, разрушающее жизнь и дающее жизнь.

Итак, Мерседес не хватало агрессии. Что же можно сказать о насилии в ее жизни? Оно, несомненно, имело место, и притом в изобилии. Сны Мерседес содержали в себе так много насилия, что если бы кто-то мог видеть их, то почувствовал бы себя сидящим на жерле вулкана. Большая часть ее насилия проявлялась для самозащиты: во сне она дралась кулаками и ножами просто для того, чтобы ее не убили.

Необходимо, однако, исследовать несколько важных моментов. Один из них это присущая насилию тенденция извергаться во всех направлениях, обходить все рациональные функции. Во время драк в школе и на улице Мерседес становилась дикой, не ведала, что творит. Такое освобождение от всех видов контроля, казалось, хорошо срабатывало в этих драках, также как в случавшихся истерических драках с мужем. Полезно будет рассмотреть опыт Мерседес в этом отношении, поскольку она — очень интеллигентный человек, который, в то же время, воспитывался в примитивном окружении.

Давайте вернемся назад к самому первому сеансу психотерапии, во время которого Мерседес рассказала мне о двух сновидениях, виденных предшествовавшей ночью. Я думаю, что рассматривать оба эти сновидения надо как относящиеся, по крайней мере частично, к терапии, к которой она собиралась приступить на следующий день.

Я просила Перси [мужа] или брата о помощи. Я не по лучила ее. Моей просьбы к нему должно быть достаточно. Я проснулась злая, мне хотелось ударить его.

Раби, наш пес, был дома и оставлял фекалии по всему полу. Я вытирала за ним. Возможно, я просила Перси о помощи.

Мерседес осознавала, что "дерьмо было мое" и "то, что произошло со мной, я сама сделала". Но в сновидении содержалось и указание на то, что она ожидала от меня волшебной помощи: "Моей просьбы к нему должно быть достаточно".

Это обычная защита людей, переполненных чувством бессилия. Какая-либо иная сила должна обладать могуществом изменить ход вещей, поскольку сами они, очевидно, этим могуществом не обладают, их действия ни на что реально не влияют. Чтобы заполнить вакуум, образуемый утратой способности действовать, бессилие часто полагается на практику ' магических ритуалов. К примеру, переживая из-за увеличения своего веса, Мерседес просила меня загипнотизировать ее, чтобы ей меньше хотелось есть. Я отказался, сказав, что это устранит ее собственную ответственность, и почему бы ей не научиться быть "самой себе гипнотизером. На следующем приеме она сказала мне, что разозлилась на меня за мой отказ. Она призналась, что надеялась на некое магическое решение проблемы.

Зависимость от магии тянется сквозь века колониального угнетения чернокожих, цветных людей и различного рода меньшинств. Считалось, что черных можно сделать пассивными, послушными и беспомощными и поддерживать их в таком состоянии с помощью угроз и иногда совершаемого линчевания. Но в ложной успокоенности мы подавляем в себе вопрос, который должны были бы задать: когда человек становится неспособен постоять за себя социально или психически как в ситуации рабства, — куда уходит его сила? Никто не может достичь полного бессилия иначе, как умерев. Если он не может утверждать себя открыто, он будет делать это в превращенной норме. Потому магия — превращенная, оккультная сила совершенно необходима бессильным. Распространение магии и надежда на оккультное есть один из симптомов широко распространенного в нашу переходную эпоху бессилия[39].

Но магия — не единственный симптом. Мерседес также "гадит" в собственное гнездо, ее насилие оборачивается против нее самой. Ясная констатация этого содержится во втором сновидении, в котором пес — и котором она признает самое себя — оставляет фекалии по всему полу. Правда, это может свидетельствовать о враждебности по отношению к другим (примитивным символом чего часто являются фекалии), агрессивной мести, выброс моих отходов на ваш ковер, ваш пол. Но — и в этом "но" во многом состоит трагедия угнетенных меньшинств — фекалии оказываются на ее полу. Импульс агрессии, подавленной ярости, направляется внутрь, выступая против нее самой. Побуждение к мести, волна враждебности обходит разум и находит в мускулах свой выпускной клапан, оно иррационально в этом смысле. Оно извергается на того, кто его порождает, если рядом нет никого, на кого оно могло бы обрушиться; направление и цель насилия вторичны, только его извержение является важным в данный момент. Это точка, в которой подавленные тенденции к агрессии превращаются в насилие. Строго говоря, объект насилия не имеет отношения к делу.

Это странное явление, столь очевидно самодеструктивное, у Мерседес имело характерную для него картину. Примерно через десять месяцев после рождения сына у были следующие сновидения:

Меня преследовали все, кто только мог, мне приходилось убивать их, причинять им боль, как то их останавливать. Даже мой сын был одним из этих люден. Я должна была что-то сделать с каждым из них, иначе бы они что-то сделали со мной. Я ущипнула моего сына, и этого хватило. Но каждому из оставшихся я должна была врезать. Каждому вовремя, чтобы они не смогли меня поколотить. Я проснулась с ужасным чувством, что меня разрывают на части.

Я ехала на машине с Перси и другим мужчиной. Мужчина пытался попасть внутрь машины. Мы были в Вашем офисе там, где находится медсестра и письменный стол. Я залезла под стол, я выбрала нож. Заглянул муж чина и увидел меня под столом медсестры. Я полезла за моим ножом, но его украли. Тогда я взяла другой нож. Теперь я дралась с моим сыном и моей бабушкой. Это не доставляло мне беспокойства, я парировала удары их ножей. Потом они превратились в женщину, с которой я дралась, она старалась ранить меня.

Она дерется с сыном, равно как и с бабушкой — человеком, о котором она заботилась в детстве и к которому питала искреннюю любовь. Такое дикое нанесение ударов во всех направлениях является, по-видимому, парадигмой иррационального насилия. Это момент, важный для объяснения бунтов в гетто, где поджоги, грабежи, убийства, могут парадоксальным образом обернуться против самых близких и дорогих бунтовщикам людей.

Что общего имеют люди, с которыми дерется Мерседес? Все это люди, которым она подчинила себя. Имела ли она на то должное основание, как в случае бабушки и сына, пли не имела его, как это очевидно было в случае ее матери, — все это люди, в которых она растворила себя. В этом отношении ей необходимо их победить ради обретения самостоятельности. Это аналогично тому, что Арнольд Л.Гезелл называет "контр-волей", когда ребенок самоутверждается за счет противостояния именно тем людям, от которых он наиболее зависим. Так, разрушающее жизнь насилие становится одновременно насилием, дающим жизнь. Их взаимосвязь является источником доверия к себе, источником ответственности и свободы каждого индивида.

"Человеком, заглянувшим под стол" мог быть я, терапевт. Почему бы ей не бороться и со мной, отстаивая свою свободу? Это неизбежно двусмыслен ное положение, в котором в процессе терапии находятся все; они должны бороться с терапевтом на определенном этапе, несмотря на то, что терапевт с очевидностью пытается им помочь, а если рассмотреть это более глубоко, то именно потому, что он пытается помочь: сам их приход за помощью сопряжен с временным отказом от части имеющейся у них автономии. Кроме того, это служит противовесом гипертрофированному переносу, который превращает терапевта в бога.

Таким образом, самоутверждение имеет место непосредственно в саморазрушительном насилии как таковом. Крайняя степень утверждения выражается в демонстрации личностью права умереть от своих рук, если она выберет это. Если (п тенденция к этому есть в Америке) мы признаем всякое насилие из ряда вон выходящим и попытаемся искоренить в человеке даже возможность насилия, мы отнимем у него элемент, необходимый для полноты его человечности. Для уважающего себя человека насилие всегда является последней возможностью, и прибегать к нему будут реже, когда оно будет признано, чем когда оно вытеснено. Для свободного человека насилие остается в воображении крайним выходом, возможным, когда все другие пути перекрыты невыносимой тиранией или диктатурой, распространяющейся на дух, равно как и на тело.

Глава 5. СМЫСЛ СИЛЫ.

Живым быть — это сила, Исток хранящая в себе, Не средство для какой-то цели, Но всемогущество само.

Эмили Днкинсон.

1. Определение силы.

Сила есть способность производить или предотвращать изменения. Существуют два измерения силы. Одно из них — это сила как возможность (латентная сила). Это сила, еще не полностью раскрывшая себя, это возможность произвести изменения в будущем. Мы говорим о будущем изменении как о возможности (possibility)', название которой происходит от корня мочь (posse), как и слово сила (power). Другое измерение — это сила как действительность. Именно к этому аспекту силы я и собираюсь обратиться в этой главе.

Древнегреческие философы определяли силу как существование, говоря о том, что нет сущего без силы. И поскольку сила есть способность производить изменения, Гераклит считал, что все сущее движется в непрерывном потоке. Это определение силы веками сохранялось как в основных, так и в побочных направлениях философии, вплоть до современных онтологических мыслителей, таких, как Пауль Тиллих, который описывает силу как "силу быть". Представители философии жизни (такие как: Ницше с его волей к власти и Бергсон с его elan vital признают элемент силы во всех живых существах[40]. Сила для них есть выражение жизненного процесса.

Опасность в определений Ницше и Бергсона заключается в том, что они искушают нас отождествить силу с жизненным процессом как таковым. Это может сбить нас с толку. Жизненный процесс включает в себя множество вещей — таких как сознание, желание, любопытство, — которые хотя и могут быть связаны с силон, но их не следует с ней отождествлять. Сила и любовь могут сопутствовать друг другу, но между ними возможно и противоречие, и их необходимо четко различать. Силу можно отождествлять только с исходной силой самого бытия, из которой бытие берет свое начало.

Изначально сила была социологическим термином, категорией, которая использовалась преимущественно для описания действий народов и армий. Но по мере того, как исследователи данной проблемы начали со все большей отчетливостью понимать, что сила зависит от эмоций, установок и мотивов, они обратились за необходимым разъяснением к психологии[41]. В психологии же сила означает способность воздействовать, оказывать влияние и изменять других людей.

Тех, кто обращается за психологической помощью в решении проблемы силы, неминуемо ждет разочарование. Психологи едины в глобальном избегании этой темы, что, впрочем, как мы увидим ниже, типично для всех интеллектуалов. Несколько лет назад я перебрал весь каталог библиотеки Гарвардского университета и не нашел ни одной написанной психологом книги о силе, за исключением "Темного гетто" (изучения Гарлема, выполненного черным психологом Кеннетом Кларком), посвященного той области бессилия, где эту проблему обойти невозможно. Моя секретарша столкнулась с такой же ситуацией в библиотеке Колумбийского университета. Единственные исследования по проблеме силы, которые мне известны в психологии — это работы Дэвида Макклсллаида и его учеников, посвященные мотивации достижения и власти. Я, конечно, понимаю, что в психологии проблема силы рядилась в одежды таких понятий, как воля, но и этого понятия академические психологи сторонятся.

Каждый человек существует в сети межчеловеческпх отношении, подобной полю магнитных сил, и каждый движется, побеждает, контактирует и идентифицируется с другими. Поэтому такие понятия как статус, авторитет и престиж являются центральными для проблемы силы. Я использую выражение "чувство собственной значимости", чтобы описать уверенность человека в том, что он имеет какую-то ценность, что он воздействует на других и что он может добиться признания среди своих ближних.

В чем заключается родственность власти и силы? Несомненно силу наименьший общий делитель власти — очень многие в Америке отождествляют с властью, для большинства людей это первая, автоматически всплывающая ассоциация с властью. В этом состоит основная причина того, что к силе относятся.

С презрением и пренебрежением как к "грязному слову". Джон Дьюи полагал, что принуждающая сила является промежуточным состоянием между властью-энергией и властью-насилием. "Не быть зависимым и не использовать силу значит просто оказаться без точки опоры в реальном мире"[42].

Существуют некоторые ситуации, когда сила, насилие или принуждение является неотделимой частью власти. Одной из них является война. С больными людьми или детьми принуждение приходится использовать пропорционально недостающим у них умениям или знаниям. Когда моему сыну было три года, я крепко держал его за руку, когда мы прогуливались по Бродвею. Необходимость в этом отпала, когда он подрос и разобрался в сложностях дорожного движения настолько, чтобы, не подвергая себя излишней опасности, самостоятельно и ответственно переходить дорогу.

Но в применении силы существует предел. Если какой-то вид животных использует свое преимущество в силе для того, чтобы уничтожить на своей территории всех прочих животных, которыми он питается, он очевидно останется без еды. "Природный баланс" представляет собой тонкое переплетение сил животных и растений, взаимодействующих друг с другом. Когда баланс нарушается, мы сталкиваемся с ужасными перспективами, притом совершенно реальными, — как мы, к нашей скорби, понимаем, изучая современную экологию. Поэтому для того, чтобы избежать саморазрушения, власть должна быть сопряжена с силой только до той поры, пока она не приводит к разрушению идентичности другого. В сражениях, ведущихся посредством огнестрельного оружия, характерных для Запада, именно разрушение идентичности врага является целью стрельбы. Поэтому я привожу их в качестве примера саморазрушительного действия власти, сопряженной с силой. Тот, кто убит, перестает, очевидно, существовать, и уже не может дать обществу ничего из того, что он мог бы дать, он уже не человек, с которым возможны какие-либо отношения, и, таким образом, мы становимся беднее.

Спонтанность другого человека тоже не может быть разрушена без потери для того, кто ее разрушает. Эта опасность присутствует в крайних формах насилия и принуждения при промывке мозгов, обусловливании и гипнозе. Если личность превращают в нечто, только напоминающее механизм, она еще может сохранить некоторую спонтанность, но если из нее делают собственно механизм как таковой, то в процессе этого она перестает быть личностью. Власть, следовательно, должна управлять с признанием спонтанности личности, на которую эта власть распространяется, в конце концов, это принесет ей максимальный успех. Именно поэтому я позволил Мерседес, человеку, у которого сперва практически отсутствовало чувство собственной силы, спонтанности или выбора, самостоятельно решить, когда она хочет приходить на сеансы психотерапии, а когда считает нужным не приходить. Это не только служило позволением ей использовать свою спонтанность, но также требовало от нее этого.

Хотя и утопичным было бы пытаться совершенно отделить власть от силы, но циничным будет отождествлять с властью все виды силы[43].

2. Власть и интеллектуалы.

Среди интеллектуалов существует тенденция отрицать и не признавать власть. Некоторые делают это под предлогом того, что "интеллектуалы и власть несовместимы"[44]. Другие говорят: "Должны ли мы иначе, более правильно, определить власть, или же нам следует всецело изгнать ее? Моя первая реакция состоит в том, что ее нужно всецело изгнать"[45]. Действительно, за пределами марксистских кругов, этот предмет, к несчастью, был полностью изгнан. Относительно темы власти существуют подозрения, будто дело здесь обстоит также, как в "Фаусте": всякий, кто ищет власть, уже продал свою душу Мефистофелю.

Некоторые интеллектуалы утверждают, что они заинтересованы во влиянии, и что "влияние противоположно власти в том, что оно переструктурирует или меняет предпочтения". Эти интеллектуалы полагают, что власть есть"…переструктурирование действия без изменения предпочтений; вас понуждают что-либо делать независимо от того, предпочитаете ли вы действовать именно в этом направлении"".

Но не является ли такое различение влияния и власти совершенно ошибочным? Если мы возьмем университет в качестве примера, то стоит нам только спросить какого-нибудь аспиранта, имеют ли его профессора власть над ним, и он посмеется над нашей наивностью. Конечно, профессора имеют власть; постоянное беспокойство некоторых аспирантов о том, сдадут ли они экзамены, — достаточное тому подтверждение. Власть профессоров является даже еще более действенной, поскольку она распространяется и на форму одежды студентов. Это власть престижа, статуса и связанного с ними тонкого воздействия на других. Она не обязательно входит в сознательные цели профессоров, скорее она имеет отношение к организации университета и бессознательному стремлению преподавателей быть причастным к ней. Чем более бессильным ощущает себя преподаватель, тем более деструктивным, несмотря на тонкость и сокрытость, будет его влияние.

Влияние несомненно является формой власти — интеллектуальной, но, тем не менее, власти[46]. Я согласен, что принуждение действовать определенным образом независимо от того, каковы наши предпочтения, есть определенная форма власти (хотя мы все к ней давно привыкли и подчиняемся ей по сто раз на дню, начиная от ожидания зеленого света при переходе улицы и кончая уплатой налогов). И напротив, подчеркивание "изменяющихся предпочтений" может наносить вред, приводя к состоянию, которое де Токвиль описывает как характерное для американцев, говоря, что мы телесно свободнее европейцев, но интеллектуально более конформны и духовно более зависимы[47]. Многие академические экзамены попадают в эту категорию: наиболее психологически здоровым для студента будет осознание и того, что от него требуется сдавать экзамены, а ему / это не нравится — и учиться с таким сознанием.! Его цельность нарушится, если он будет пытаться убедить себя в том, что ему это нравится. Идея о том, что должно быть приятно все, что приходится делать, есть иллюзия, и к тому же нездоровая. Если мы имеем возможность любить и выбирать определенную долю того, что мы делаем, а все остальное делаем потому, что от нас этого требуют, то не пытаясь обмануть себя, мы более эффективно сохраним свою автономию и свою человечность.

Отрицание власти в обществе со стороны профессора есть пример псевдоневинности. Профессор провозглашает идею, которая, в свою очередь, имеет силу. Он увиливает, наделяя властью идею, а не себя. Это выглядит так, будто он говорит: "Я сказал это, но за мое действие ответственно "это", а не я"[48]. Несомненно, с этим синдромом связаны причины и следствия общей американской тенденции к анти-интеллектуализму, граничащей с недоверием к интеллектуалам. Но невозможно столь просто обрести невинность. Идеи, отделенные от реальности, не богаты плодами, как сказал Энтони Атос.

Когда интеллектуал осознает, что "его все более вытесняют с поля битвы [за власть] и он повисает в воздухе"[49], причина этого может состоять в том, что он сам изначально поставил себя вне этой битвы. Если бы интеллектуал признал, что у него тоже есть сила, хотя и другого рода, нежели сила политиков, бизнесменов и военачальников, это положило бы конец недоразумениям. Более того, современное общество несомненно нуждается в интеллектуалах и их руководстве; общая власть должна быть разделена и с ними, также как с остальными лишенными ее общественными группами. Имеет смысл вспомнить, что в первом действии пьесы Беккета "В ожидании Годо", интеллектуал в лице Лаки появляется с веревкой вокруг шеи, за которую его тянет промышленник Поццо, человек, наделенный властью. Но во втором действии, наоборот, Поццо бьется на привязи, теперь уже слепой, ведомый Лаки, который, будучи теперь немым (несомненно, аллегория, означающая, что ранее он слишком много говорил), смотрит за ним и управляет им. Это наглядная аллегория роли интеллектуала и его плодотворной власти, которую он может явить в наши дни.

Я стремлюсь опровергнуть идею о том, что существует непримиримое противоречие между властью и интеллектуалами. На деле существует творческое напряжение, имеющее форму натяжения между властью л сознанием. Именно поэтому люди интенсивного сознания, как Ницше, Кьеркегор, Паскаль, предпочитали аскетическую жизнь, в которой они были хотя бы временами свободны от вещей этого мира. Назначение сознания — быть, как говорил о себе Сократ, "оводом для общества". Сознание может потрясать основания власти. Это ведет к противоречиям, которые могут обернуться новой интеграцией. Назначение сознания состоит в том, чтобы сохранять нас бдительными, сохранять работающим наше воображение, сохранять нас всегда любознательными, всегда готовыми исследовать бесконечные возможности. В то время как власть требует решения и распоряжения, сознание требует ослабления контроля, свободы бродить, где духу угодно, испытания новых форм существования, которые могут быть далеко, у самых границ понимания. Последняя форма власти, о которой будет сказано в следующем разделе — интегративная власть, есть пример сопряжения силы с сознанием.

3. Виды силы.

А. Эксплуатация. Это простейший и, с точки зрения гуманности, самый деструктивный вид силы. Она представляет собой подчинение себе людей ради какой-либо пользы, которую они могут доставить тому, кто обладает силой. Очевидный пример этого — рабство, когда один человек владеет телами, по сути, целыми организмами многих людей. Эксплуататорская власть отождествляет власть и силу. В Америке времен первопроходцев использование пуль и ядер для того, чтобы превратить других в безжизненные тела. равно как и другие примеры применения физической силы, подпадают под эту категорию. В этом смысле использование огнестрельного оружия, когда человек, которому случилось обзавестись ружьем, прибегает к нему по собственной прихоти, является формой эксплуатпрующей силы.

В повседневной жизни этот вид силы используется темп, кто был когда-то в числе отверженных, чья жизнь столь бесплодна, что они не знают другого способа строить отношения с людьми, кроме эксплуатации. Иногда это даже рационализируется как "маскулинный" способ половых отношений с женщинами. Интересно, что любовные ухаживания в Средние века были защищены от этого вида силы — который, в противном случае, мог бы бурно процветать в обществе рыцарей и дев — правилом, что в любви никогда не следует использовать силу.

Эксплуататорская власть всегда предполагает насилие или угрозу насилием. В этом виде силы, строго говоря, совершенно отсутствует какой бы то ни было выбор или спонтанность со стороны его жертв.

В. Манипуляция. Это власть над другим человеком. Манипулятивную власть человек может навлечь на себя своим собственным отчаянием и тревогой. Мерседес подчинилась требованию отчима заниматься проституцией из-за собственной безысходности и неспособности поступить как-то иначе. После такого первоначального соглашения у человека остается очень мало спонтанности и возможности выбирать (хотя Мерседес отказывалась иметь лесбийские сношения).

Сдвиг от эксплуатирующей к манипулятивной власти может быть наглядно показан на примере нашей истории, когда человека с ружьем на границах сменил человек, вооруженный хитростью. При всей своей нечестности и злоупотреблении протестантской этикой, на которые обращает внимание Давид Базелон, такой человек представляет власть менее деструктивную, нежели грубая сила человека с ружьем, по крайней мере в том, что он оставляет свою жертву живой[50].

Концепция оперантного обусловливания, выдвигаемая Б.Ф.Скнннером, является другим примером манппулятпвной власти. Основанная на исследованиях поведения животных, она великолепно работает на умственно ограниченных людях, например, на детях с задержками развития, некоторых умственно отсталых психотиках, заключенных и определенном круге невротиков. И она несомненно работает на голубях[51]. Это группы, в которых спонтанность уже в значительной степени нарушена или обнаружила свою неэффективность, для них принцип манипулятивной власти действительно необходим. Признавая, что многое в человеческой жизни является манипуляцией, Скиннер предлагает использовать манипуляцию для общественно оправданных целей. Никто, насколько мне известно, не стал бы спорить с приведенными выше положениями.

Ошибка, с научной точки зрения состоит в попытке применить систему, разработанную на материале, ограниченном исследованием животных, к человеческому обществу, а на самом деле ко всей сфере человеческого опыта. Все должно быть сделано так, чтобы оно соответствовало этой системе манипуляций, и если оно (как, например, романы Достоевского), ей не соответствует, оно попросту изгоняется из нового скиннеровского мира. "В будущем никто не станет их читать", — замечает Скиннер. Но произвольно совершаемый Скипнером выбор использовать крыс и голубей для подтверждения своих данных с необходимостью исключает человеческую свободу и достоинство. Если, как бихевиорист, вы узнаете улыбку, но не того, кто улыбается — тем самым вынося за скобки человека, совершающего акт, — то можете ли вы рассчитывать, что ваш подход позволит охватить все общество существ, которые улыбаются и хмурятся, плачут, убивают и любят, — существ, которые являются людьми?

Скиннер сам представляет живой пример человека, который не осознает свои потребности во власти. Он называет их "страстью к контролю". К примеру, в его книге "Уолден 2", Фаррис, герой романа, говорит своим голубям: "Работайте, черт бы вас побрал! Работайте, как вам полагается!" Не нужен запутанный психоанализ для того, чтобы заметить, что на самом деле здесь налицо сильная потребность во власти, под каким бы именем она не появлялась.

Часто указывают на то, что немцы в годы, предшествовавшие 1933, находились в состоянии такой безнадежности и тревоги относительно будущего, что они подчинились манипулятивной власти Гитлера в надежде смягчить свою тревогу. Аналогичная опасность, порождаемая отчаянием и тревогой мужчин и женщин, живущих в наше время перехода между историческими периодами, кроется сегодня в возможном обращении людей к утопическим предложениям Скиннера в надежде спастись от беспокойства.

Принцип, который я предлагаю в отношении манипулятивного воздействия, состоит в том, что хотя оно и необходимо в некоторых ситуациях, следует прибегать к нему как можно реже.

С. Соперничество. Этот третий вид силы есть сила, направленная против другого. В своей негативной форме она состоит в том, что человек поднимается выше не потому, что он что-то делает или имеет какие-то заслуги, а потому что его противник опускается ниже. Тому есть множество примеров на производстве и в университетах, такие как назначение на должность президента или председателя, когда имеется одно желаемое место и много претендентов на него; это также тот вид силы, которая проявляется в соперничестве студентов, существующем благодаря системе оценок, способствующей деструктивным личным воздействиям, прямо противоположным имеющемуся у студентов стремлению к взаимопомощи и кооперации.

Основной недостаток этого вида силы есть ее узость и ограниченность: она постоянно сокращает — хотя и не столь решительно, как манипуляция — сферу человеческой общности, в которой живет каждый из нас.

Но здесь мы можем заметить чрезвычайно интересный сдвиг от деструктивной к конструктивной силе. Так, соревновательная сила может придать пикантность и живость человеческим отношениям. Я имею в виду такое соперничество, которое является стимулирующим и конструктивным. Футбольный матч, в ко тором одна из сторон непрерывно демонстрирует свое превосходство, просто неинтересен. Мы хотим, что бы наши соперники проверяли наш характер, легкая победа скучна. Дэвид Макклелланд подчеркивает, что этот вид соревнований значительно чаще встречается в мире бизнеса, чем это кажется большинству людей, что достижение бизнесменов (которое я включаю в сферу власти) состоит в их собственном удовлетворении от получения лучших результатов, более эффективной деятельности, к чему их побуждает соревнование друг с другом.

Нам стоило бы вспомнить, что великие драмы Эсхила, такие как "Орестея", или трилогия Софокла "Эдип" и многие работы Еврипида были созданы is соревновании. Нужно иметь в виду, что деструктивным является не само по себе соревнование, но лини, определенный вид соперничества.

Как показывает Энтони Сторр, соревнование между народами в осуществлении полетов на Луну или со здании более дешевых и совершенных военных технологий, высвобождает огромную долю напряжения, которое в противном случае вылилось бы в войну. Кон рад Лоренц также отводит огромное значение подобным видам состязаний как противодействию силе соперничества, которая в противном случае могла бы побудить народы перегрызть друг другу глотки. Даже если такие утверждения предполагают слишком упрощенный взгляд на международную агрессию, они тем не менее на деле демонстрируют положительную форму силы соперничества. Если кто-то против тебя, это не всегда плохо, по крайней мере, он не над и не под тобой, и принятие его вызова может пробудить в тебе дремлющие возможности.

D. Забота. Это сила, применяемая для другого. Вероятно, лучшей ее иллюстрацией служит нормальная забота родителя о своих детях. Мы считаем ее формой силы не только потому, что ребенок в ранние годы нуждается в наших усилиях и внимании, в течение всей нашей жизни мы получаем удовольствие от того, что время от времени прилагаем свои усилия ради блага других. Несомненно, эта сила в значительном количестве нужна и полезна в отношениях с друзьями и любимыми. Это сила, порожденная заботой одного человека о другом, — мы желаем ему добра. Примером лучшего проявления этой силы является труд учителя.

Искусство управления государством (опять же в лучших своих проявлениях), также содержит элемент заботливой силы. Это выражается в проекции на политических лидеров образа родителей (царь как "отец родной"; "отцовский имидж", присваиваемый американскому президенту). Заботливая сила проистекает из заботы о благополучии группы, за которую правитель несет ответственность. В этом состоит конструктивный аспект политической и дипломатической власти.

E. Интегративная сила. Пятый вид силы — это сила единения с другим человеком, сила содействия моему ближнему. Наш европейский друг, работая в США над своей книгой, содержащей новые идеи, предлагал эти идеи для обсуждения; но мы, хорошо понимая, насколько хрупкими могут быть идеи при своем рождении, вежливо воздерживались от любой критики. Наш друг постоянно протестовал против этого: "Я хочу, чтобы вы меня критиковали". Он полагал, что наше предложение антитезиса против его тезиса, даст ему возможность преобразовать свою мысль, приводя ее к новому синтезу. Как говорит Джон Стюарт Милль в своем "Эссе о свободе": "Если бы не существовало оппонентов всех важных истин, их необходимо было бы придумать и снабдить самыми сильными аргументами, которые самый искусный защитник дьявола мог бы только измыслить". Слушатели редко понимают, насколько ценны для выступающего их вопросы после лекции, поскольку они побуждают и заставляют его изменить или защищать свою позицию с обновленным пониманием.

У меня был соблазн назвать этот вид силы "кооперативной", но я вовремя осознал, что слишком часто кооперация начинается с "жертвы", которая насильно в нее вовлекается. Наш нарциссизм всегда с шумом восстает против обид со стороны тех, кто критикует нас или показывает наши слабые места. Мы забываем, что критика может принести нам значительную пользу. Конечно, критические замечания всегда болезненны, и сталкиваясь с ними, приходится собираться с силами. Мы можем скатиться к манипулятивной власти (силой заставляя критику умолкнуть) или к силе соперничества (доказывая, что она глупа). Или даже мы можем спасти свою шкуру, прибегая к заботливой силе (свысока покровительствуя критику и представляя дело так, будто она попала в нелепое положение и нуждается в нашей заботе). Но если мы становимся на этот путь, то теряем шанс на встречу с новой правдой, которую вопрошающий нас враждебно или дружественно может нам подарить. Я вспоминаю мой собственный опыт психоанализа. Всякий раз, когда мой аналитик выявлял в структуре моего характера что-то, что мне казалось болезненным, я первым делом начинал это отрицать. Но по прошествии некоторого времени, осознав правду нового понимания, я терпел боль изменения структуры моего характера в соответствии с этой новой правдой. Это признание не столь драматично, как кажется, поскольку каждый, кого я когда-либо встречал в аналогичных ситуациях, реагирует точно также.

Интегративная сила, как я уже сказал, может приводить к росту посредством гегелевского диалектического процесса тезиса, антитезиса и синтеза. Любой рост, даже рост молекулярных структур, происходит так: имеется тело, затем появляется его антитело, и рост происходит благодаря их сближению или отталкиванию, в результате которого образуется новое тело.

Преподобный Мартин Лютер Кинг дает иллюстрацию интегративной силы в своем описании воздействия ненасилия на его оппонентов. Он утверждает, что его метод"…позволяет разоружить оппонента. Он обнажает его моральные защиты. Оно ослабляет его моральное состояние и в то же время действует на его сознание. Он попросту не знает, как здесь быть"[52].

Никто не может отрицать, что Кинг описывает разновидность силы. Она обязана своей успешностью не только мужеству сохраняющих ненасилие, но также и моральному развитию и сознанию тех, на кого направлена эта сила. То же самое верно и в отношении воинствующего ненасилия Ганди. Пока Ганди и его последователи понуждали себя твердо придерживаться принципа ненасилия, они, без сомнения, имели огромную психологическую и духовную силу терпеливо относиться к своим британским управляющим. Ганди противостоял целой империи с невероятным успехом, достигая своим воздержанием того, чего он никогда не смог бы добиться с помощью силы оружия.

Как говорит Кинг: "Это воздействует на сознание". Сила ненасилия зависит от памяти, которая в свою очередь зависит от нравственного развития человека, против которого направлена эта сила. Оппонент должен остаться наедине с собой, и Ганди, и Кинг ставят его в такое положение, в котором он вынужден помнить, что он наносил им вред. Исходя из этого Максвелл Андерсон в своей пьесе "Закат зимы", основываясь на материале процесса Сакко и Ванцетти (хотя пьеса была написана через несколько лет после него), пишет о старике-судье, приговорившем в свое время двух людей к смерти. Этот судья проводит свои старческие годы, ходя от одного человека к другому и пытаясь объяснить и оправдать свой акт. Он не может забыть и в то же время не может включить этот поступок в свой образ Я; и это внутреннее противоречие терзает его, служа подкреплением, если не причиной, его старческого маразма. Человек — любопытное существо, страдающее памятью. Если он не может интегрировать содержимое своей памяти в свой образ Я, расплатой за этот провал будет невроз пли психоз; и он стремится (как правило тщетно), стряхнуть с себя ворох мучительных воспоминаний.

Подлинная невинность человека, придерживающегося ненасилия, является источником его силы. Настоящее, а не только кажущееся качество невинности, по крайней мере в приведенных мной примерах, удостоверяет тот факт, что, во-первых, ненасилие не приводит ни к каким блокировкам сознания. Во-вторых, оно не ведет к уходу от ответственности. В-третьих, оно приносит пользу не только тому или иному конкретному индивиду, но и его сообществу, будь то народ Индии или сообщество черных.

Сила ненасилия действует как возбудитель на этику правителей как живой укор самодовольству истэблишмента. Члены правящего класса не могут отвернуться от пропагандирующего ненасилие, ибо он страдает явно и, тем самым, драматизирует необходимость поиска решения. Ганди был живым антитезисом, противопоставленным тезису англичан, он побуждал их двигаться к новому синтезу внутри их собственной этики. Для людей, наделенных нравственным чувством, этот синтез — или интеграция — не может быть достигнут ни простым отрицанием страдающего, ни простым принятием его позиции и присоединением к его последователям. Вся Британская империя заскрипела и застонала, пытаясь найти новый способ отношений с маленьким темнокожим человеком, который знал, как направить свои страдания в конструктивное русло.

Ненасилие, когда оно является подлинным, имеет религиозное измерение, поскольку по самой своей природе оно трансцендирует человеческие формы силы. Однако, как представляется, на деле на каждое подлинное проявление ненасилия приходятся десятки фальшивых.

Эти пять видов силы в разное время проявляются, очевидно, в одном и том же человеке. Многие из бизнесменов, которые пользуются манипулятивной или состязательной силой на работе, переходят к заботливой силе, когда приходят домой к своим семьям. Вопрос — и именно нравственный — состоит в пропорции каждого вида силы в целокупном спектре личности. Никто не может избежать, ни в желании, ни в действии, ни одного из пяти типов силы, и только горделиво-праведная ригидность побуждает человека провозглашать, что у него есть прививка от какого-то одного из них. Цель развития человека — научиться использовать эти различные виды силы адекватно данной ситуации.

4. Сила и любовь.

Любовь и власть принято противопоставлять друг другу. Обычная аргументация при этом следующая: чем больше кто-либо демонстрирует власти, тем меньше любви; и чем больше любви, тем меньше власти. Любовь предстает как лишенная силы, а власть как лишенная любви. Чем больше кто-то раскрывает свою способность любить, тем меньше он беспокоится о манипуляции и прочих аспектах власти. Власть ведет к доминированию и насилию, любовь ведет к равенству и человеческому благополучию. Этот аргумент, унаследованный нами от викторианского периода, часто, хотя и не всегда, приводят в качестве обоснования пацифистской позиции. Временами на него указывают даже как на основание "нравственного закона".

Я уверен, что этот аргумент основывается на поверхностных рассуждениях и приводит нас к огромным ошибкам и бесконечным затруднениям. Наше заблуждение состоит в том, что мы видим любовь только лишь как эмоцию, и не видим ее наряду с этим онтологически, как состояние бытия.

В воспитании детей, к примеру, унаследованный аргумент состоит в том, что чем больше родитель любит ребенка, тем меньше он доказывает или каким-то иным способом проявляет свою власть. Это стало частью "попустительства", которым характеризуются взаимоотношения многих детей и родителей в последние несколько десятилетий. Я не хочу осуждать попустительство как некое целое. Во многом оно стало реакцией на викторианский авторитаризм и привело к здоровой свободе и росту ответственности в молодежной среде. Но это как правило, было в тех случаях, когда родитель не подавлял свою силу, а позволял ребенку открыто видеть структуру того, с помощью чего он (родитель) живет. Но, с другой стороны, родитель, который пытается проявлять любовь, будучи уверен, что любовь есть отказ от применения силы, станет объектом манипуляции со стороны ребенка. Часто родитель, уже припертый к стене, будет мучаться сильнее и чувствовать себя более виноватым из-за чувства обиды по отношению к ребенку, и, в конце концов, в этом порочном круге, он может восстать на ребенка в ярости со всевозможным насилием. Семьи, лишенные должной структуры, действуют, уповая на любовь без силы, что приводит к развитию детей без корней, которые позже упрекают своих родителей в том, что они никогда не говорили им "нет".

Это стремление к любви с отказом от силы порождено тенденцией к псевдоневинности. Оно недооценивает сложность любви, упуская тот факт, что любовь, сколь угодно глубокая и долгая, всегда страдает от подобных моментов нечестности. Такая любовь основана на неосознании нами своего участия, если перефразировать Артура Миллера, в неустранимой амбивалентности человеческой жизни.

То, что любовь и власть взаимосвязаны, лучше всего доказывает тот факт, что всякий должен в первую очередь иметь внутреннюю силу, чтобы быть способным любить. Так, Присцилле, пока у нее не было сил высказать свое "нет" тем, кто предполагал ее сексуально эксплуатировать, не удавалось построить удовлетворительные отношения. Пока Мерседес не развила свое самоуважение, пройдя через опыт "смерти в кресле дантиста", она не могла сколько-нибудь глубоко вступить в отношения любви. Человек должен иметь нечто, что он может дать, чтобы не быть всецело захваченным или поглощенным, превратившись в ничто.

Ошибочность указанного противопоставления люб ни и силы заключается в том, что мы рассматриваем любовь только как эмоцию, а силу исключительно как силу принуждения. Нам нужно понять, что обе они также онтологичны, как состояния сущего или процессы.

Отношение между властью и любовью отражено еще в мифах. Вспомните, что Эрос, бог любви, сын Афродиты и Ареса, бога воины или раздора. Как могли древние греки яснее поведать нам о том, что не бывает любви без агрессии? Но еще более удивительно имя другого ребенка, благословившего этот союз — Гармония. Это слово означает нечто, что хорошо слажено, пропорционально, согласовано, и кажется здесь в высшей степени парадоксальным. Но разве и в самом деле не должна быть гармония динамической пропорцией между раздором и красотой?

Эмпирические отношения власти и любви можно показать на примере близости двоих в проблеме насилия, силовых отношений. Случаи насилия наиболее вероятны между людьми, имеющими тесную эмоциональную связь, которые поэтому легко могут ранить друг друга. Согласно статистике, большинство убийств в Филадельфии приходится на внутрисемейные убийства. Наиболее опасной комнатой, в смысле вероятности совершения в ней убийства, является спальня. "Если Вы женщина старше 16, — пишет М.Е.Вольфганг в своем исследовании, — вашим убийцей будет скорее всего муж, любовник или родственник. <…> Когда убивают мужчину, убийцей чаще всего является его жена <…>. Спальня — самая "убийственная" комната в доме"[53].

В браке и парных отношениях мы видим такое же взаимоотношение между любовью и силой. В другом месте я уже писал о необходимости сочетания самоутверждения (сила) и нежности (любовь) в половом акте. Без нежности отсутствует забота п внимательность к чувствам и наслаждению другого, а без самоутверждения теряется способность к полной вовлеченности в совершаемый акт. Когда любовь и власть представляются парой противоположностей, "любовь" постепенно вырождается в жалкое подчинение одного партнера и тонкое (или не столь уж тонкое) доминирование другого. Так, часто возникают садомазохистские браки. Когда ставится цель руководствоваться только любовью, утверждение и агрессия попросту отвергаются как чересчур зараженные властью. Это приводит к "слипанию" друг с другом, к поглощенности друг другом. Теряются твердая уверенность, структура и чувство достоинства, которые охраняют права каждого из партнеров.

Такие отношения могут раскачиваться взад и вперед, от подчинения как формы любви до насилия как формы власти. Все мы привыкли к сообщениям в блоках новостей о том, как преданная жена или муж тридцати лет вдруг вонзает нож в своего спутника жизни, совершая чрезвычайно кровавое убийство. Этот крайний пример показывает проблематичность "любви", которая не сопряжена с реалистическим принятием силы. Существуют статистические основания для распространенного замечания относительно того, что брак с кем-то, кто недостаточно себя контролирует, например, "взрывается" время от времени, может привести к некоторой шумихе и редким ссорам, но не к убийству. Послушный, очень сдержанный человек, который всегда кажется добрым, может выплеснуть свою агрессию в одном большом взрыве. Это согласуется с нашим тезисом о том, что насилие имеет место, когда человек не может нормальным образом изжить свою агрессию.

Интересную вариацию на тему силы и любви можно видеть в фильме "Последний показ картин". В этом фильме изображена жизнь небольшого городка в Техасе, в котором женщины не имеют никакой явной власти ни политической, ни экономической. Единственная власть, которую они имеют — скрытая власть, связанная с их сексуальностью. Они "приговорены к невинности", принимающей форму лицемерной застенчивости и благопристойности, они спекулируют этим. Эта их "моральная" позиция, которая оказывается аморальной. Одна девушка, желающая потерять девственность, приводит своего приятеля в мотель, побуждая его к половому акту. Когда он (что в дан ной ситуации понятно), оказывается к этому неспособен, она награждает его презрением. Однако другим девушкам, ожидающим ее снаружи, она говорит: "Это было удивительно, я просто не нахожу для этого слов". Тем самым получается, что женщина при любом раскладе имеет власть над мужчиной, и мужчине остается только делать все от него зависящее, чтобы удовлетворить требования и соответствовать ожидали ям женщины. Все побуждения в этой круговерти не ходят от женщин, которые отстранены от власти и единственное их оружие притворная невинность.

Другой интересный аспект проблемы силы и любви — это проблема ревности. Я не буду вдаваться в рассмотрение вопроса о том, является ли определенная мера ревности, как функции внимания к другому человеку и отношения к нему как к представляющему ценность, нормальной и здоровой, и скажу лишь, что я полагаю, что это по всей видимости действительно так. Но то, что обычно называют "ревностью", выходит далеко за рамки нормального внимания к другому. Это собственничество, которое возрастает прямо пропорционально бессилию индивида. То есть степень угрозы, которую представляет для него потеря другого, есть степень, в которой он чувствует ревность. Он ничего не может сделать, не имея в себе сил снова покорить любимого, он ощущает себя совершенно брошенным и одиноким. В этой ситуации ревность может стать формой насилия.

Один молодой человек, находившийся в начала ной стадии психоанализа, был охвачен изрядной ревностью, так как не мог застать по телефону свою возлюбленную, находившуюся в Лондоне. Ощущая свое полное бессилие, этот молодой человек испытывал крайнее раздражение, высказывал угрозы. Он вылетел в Лондон, наполовину "надеясь" застать ее в постели с другим мужчиной. Я поставил слово "надеясь" в кавычки, чтобы указать на то, что ревность часто возникает из специфической амбивалентности в отношениях: человек любит, но одновременно ненавидит, то есть, он всегда предпочтет в случае, если она действительно обманывает его, занимаясь любовью с другим, разорвать отношения.

Ревность характерна для отношений, в которых человек ищет скорее власти, чем любви. Она имеет место, когда человек не способен выстроить достаточную самооценку, достаточное чувство собственной силы, собственного "права жить", если мне позволено будет употребить это выражение Мерседес. Невротическая ревность, как ни странно, может наиболее" сильно вспыхнуть тогда, когда любовь не слишком крепка пли не убедительна. Она является рефлексией человека, чувствующего неспособность снова "покорить" другого. Это сила, которая "выходит боком", и может приводить к пустой трате времени, и быть очень деструктивной. Ревнивый человек, по-видимому, нуждается в том, чтобы вложить всю свою энергию и состояние ревности, в частности для того, чтобы "доказать" свою любовь, которую в глубине души он ощущает как во всех отношениях проблематичную.

Границы силы и любви перекрывают друг друга. Любовь заставляет того, кто любит, хотеть, чтобы на него влияли, и желать делать то, что хочет любимый. Переплетение любви и силы можно видеть в отношениях между любовниками, между мужем и женой, заботящимися о достоинстве другого, сохранении его или ее независимой личности. Его можно видеть в воспитании ребенка на твердых основаниях, которые понимающий взрослый дает ребенку. Напористость, утверждение своей личности и временами даже агрессия не только не предосудительны, но являются здоровыми в развитии любовных отношений.

Некоторые читатели возможно скажут, что заботливая сила и интегративная сила в действительности являются формами любви. Я согласен с их мнением, но полагаю, что лучше стараться избегать растворения силы и любви друг в друге. Поэтому я предпочитаю четко удерживать различие их значений. Однако мы можем говорить о том, что низшие формы силы — эксплуатация, манипуляция — содержат в себе минимум любви, тогда как высшие формы забота, интегративная сила содержат ее больше. Другими словами, чем выше мы поднимаемся по этой шкале, тем больше любви мы находим.

Даже в религиозной сфере вера в то, что "Бог движет мир только любовью" является сентиментальностью. Те, кто придерживаются этого мнения, забывают, что первое слово молитвы общей исповеди — "Всемогущий", и что молитва Господня заканчивается словами: "Яко Твое есть Царствие и сила и слава во веки". Часто заповеди блаженства просто неверно интерпретируют: "Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю", — равно как историю Иисуса, говорящего, когда ему предлагают всю власть на земле: "Изыди от меня, сатана". Но мы должны принимать во внимание, что христианство возникло в период, когда римская армия оккупировала весь известный мир, и всякая политическая власть или недостаток кротости повлекла бы за собой скорое наказание. Наша проблема сейчас в другом: мы присутствуем в мире, над которым властвует супертехнологии, и мужчины и женщины должны быть способны отстоять власть своего сознания, если они вообще еще способны выжить.

Общественная деятельность — работа ради расовой справедливости, мира между народами, помощь бедным и т. д. невозможна без сочетания силы и любви.

Не удивительно, что Ницше объявил христианство своего времени религией слабых и провозгласил время утверждения силы и аристократизма духа. В переоценке всех ценностей Ницше настаивает на том, что радость приходит не от подчинения и отрицания, но от утверждения. "Радость есть просто проявление чувства достигнутой силы, — восклицает он. — Суть радости есть плюс — чувство власти"[54].

Глава 6. СИЛА БЫТЬ.

…И всякий, кто не ведает того, Как внутренним своим управить существом, Без устали придумывать стремится, Как волю ближнего себе тщеславно подчинить… Иоганн Вольфганг Гете "Фауст". Часть II.

Для живого человека сила и власть — не теоретические проблемы, а постоянная данность, с которой ему приходится сталкиваться, используя ее, наслаждаясь ею и борясь с ней по сто раз на дню. Каждый человек рождается как пучок возможностей. Очень немногие из них сформированы к моменту рождения как реальная сила; ребенок еще не может ни ходить, ни говорить, ни конструировать летательный аппарат. Но он может плакать (на что обратил внимание Гарри Стэк Салливан), и этот плач есть возможность, которая позже развивается в сложную систему языковых коммуникаций.

Никто не станет сомневаться в том удовольствии, которое маленький ребенок получает, взращивая эти возможности в силы, обнаруживающие себя в том, что он может говорить, ползти, идти, бежать. Любой из нас, кто видел детей, бегающих в парке, прыгающих и скачущих подобно щенкам, может оценить радость чистого движения, упражнения мускулов, требующих использования. Способность исследовать, видеть мир через призму своего возраста все более становится действующей силой по мере того, как развивается его нервно-мышечная система. Любой, кто с интересом наблюдал за собственным развитием, поймет, что в каждом шаге на пути актуализации возможностей присутствует как природа, так и воспитание.

Но эти возможности порождают и тревогу. Кьеркегор в своем "Понятии страха" обращает на это внимание. Возможность становится действительностью, но "промежуточная переменная есть беспокойство". Возможность полового акта, которая скачкообразно актуализируется в пубертате, приносит восторг и наслаждение, но вместе с тем и тревогу, связанную с новыми отношениями и новой ответственностью.

Сила толкает к ее осуществлению. Это не хорошо и не плохо с этической точки зрения, это просто есть. Но сила не нейтральна. Она требует своего выражения, хотя формы этого выражения чрезвычайно различны. Существует неразрешимое противоречие между индивидуальной силой мужчины или женщины и культурой, которой он или она принадлежит; они обречены на борьбу индивидуальной силы с культурой, стремящейся удержать индивида в своих границах.

Эта постоянная борьба по природе диалектична — когда изменяется один полюс, другой изменяется тоже. Возьмем снова в качестве примера секс: возможности гениталий перерастают в действительную способность к соитию в подростковом возрасте, и через несколько лет появляется способность произвести на свет ребенка, задолго до того возраста, в котором наша культура одобряет это действие, что приводит к значительным трудностям: из-за этого некоторые люди склонны считать сексуальное влечение как таковое чем-то нехорошим. Но такая ошибочная логика не дает им увидеть суть дела и признать, что тяжесть конфликта между культурой и индивидом может быть облегчена, но не существует единственно верного пути его разрешения. Дилемма есть постоянный спутник человеческого существования. Она может, если не уклоняться от нее, принести творческие плоды, такие как изобразительное искусство, музыка, танец и другая созидательная работа.

1. Истоки силы в детском возрасте.

Истоки силы одновременно являются истоками агрессии. Ибо агрессия есть одно из применений — пусть и не всегда верных — силы. Клара Томпсон убедительно говорит об этом, когда пишет, что агрессия"…возникает из врожденного стремления расти и осваивать жизнь, что по всей видимости является свойством всякой живой материи. Только когда этой жизненной силе препятствуют в ее развитии, к ней прибавляются компоненты злобы, ярости или ненависти"[55].

Мы заметили в Главе 1, что слово сила в английском языке происходит от корня, означающего "быть способным". В связи с этим интересно, что Гарри Стэк Салливан обычно использует термины "способность и сила" вместе, а также вместе говорит о природе и воспитании. "Мы по всей видимости рождаемся с частицей мотивации власти в нас", — замечает он. Но, с точки зрения Салливана (как и с моей собственной), это ни в коей мере не означает того, что счастливый жребий выпал "природной" стороне дихотомии, ибо он говорит о формировании этой мотивации в терминах безопасности, статуса и престижа. Эти характеристики несомненно социальны и усваиваются ребенком по мере развития вне культуры и внутри нее.

Когда мы наблюдаем за ребенком, который строит из кубиков, а затем рушит свою постройку, чтобы строить ее заново, мы понимаем, что сила и агрессия имеют позитивное значение. Ребенок от этого переходит к исследованию, эксперименту, обустраиванию своего мира всеми своими силами, по мере того, как уровень его развития позволяет ему это. "Изначально, — пишет Д.У.Винникотт, — агрессивность почти синонимична активности"[56]. И доктор Энтони Сторр, приводя утверждение Винникотта, далее говорит:

Если Фрейд был прав в своем предположении о том, что наша главная цель есть блаженное пресыщение, трудно объяснить это исследовательское поведение, но если мы признаем адлерианское "стремление к превосходству" или какой-либо другой эквивалент инстинктивно-потребностного поведения животного, ищущего стимуляции, трудность исчезает[57].

То, что мы узнаем из психотерапии, приложимо к растущему ребенку: если авторитет, будь то терапевт или родитель, пресекает активность прежде, нежели ребенок укрепит свой плацдарм способности и силы, ребенку будет трудно укрепить его позднее, и он, возможно, научится это делать с некоторой примесью враждебной агрессии. В результате он будет склонен в спорных случаях действовать с некоторой агрессией и протестом, компенсирующими осуждение со стороны авторитета.

Исходно ребенок демонстрирует свою силу и агрессивность только в сочетании с ее противоположностью, т. е. с его потребностью в том, чтобы быть зависимым объектом заботы. Начало процесса взросления можно отсчитывать от разрыва биологической связи с матерью (когда ребенок выходит на свет из утробы, где все давалось ему автоматически). После перерезания пуповины он вынужден учиться строить отношения на психологической основе. Всякое усилие, на которое он отваживается, является приложением его индивидуальной силы и способности, а затем он снова льнет к своей матери[58]. Процесс кормления связан с его потребностью в заботе и любви окружающих, а агрессивная сторона — в его потребности утвердить себя, протестовать, если необходимо. Сперва идет "да", затем — "нет". Если его агрессивность блокируется, как это часто бывает с детьми из среднего класса, живущими в обеспеченных пригородах, он будет склонен всегда оставаться зависимым. Или, если его потребность в любви и заботе не находит ответа, он может стать разрушительно-агрессивным и потратить свою жизнь на то, чтобы взять у мира реванш — как это иногда бывает с детьми, выросшими в трущобах. Или же, если у него нет никаких ограничений, ничего, что, препятствуя ему, требовало бы приложения силы, никакой противостоящей ему твердости родителей, он может обратить агрессию против самого себя в самобичевании или бессмысленной злобе на кого-то, кому случится оказаться рядом.

Подвижность ребенка может рассматриваться как способ увеличения расстояния, на которое он может отойти от своей матери. Это практика независимости от нее, практика, возрастающая в течение всей его жизни независимо от того, где находится его настоящая мать и от того, жива она или умерла.

Неудачное воспитание может привести и приводит силы индивида к разрушительным итогам. Женщина-пациент страдала периодическими приступами неконтролируемой злобы к своим мужу и детям, во время которых она могла исторгать бесконечные ругательства и в ярости колотить мужа кулаками. Оказалось, что она была дочерью проститутки, и еще совсем маленькой мать часто использовала ее как "повод для разговора", чтобы завязать контакт с разными мужчинами и кафе. Затем мать вела мужчину в свою комнату, в то время как дочь сидела за столом одна в течение часа или около того. В школьные годы она жила у бабушки с дедушкой и жители деревни совершенно отвергали ее. Она вспоминала, что ходила к домам женщин, сплетничавших о ней, и гадила у них на ступеньках, чтобы отомстить. Когда другие дети собирались в компании, ее не приглашали, она подходила к краю группы и просила немного мороженого и торта. Она развила чувство заботы, кормя кроликов и других животных у себя дома, но это было привязанностью одиночки, и она так и не смогла преодолеть нервозность в ситуации контакта со своими ровесниками. Совершенно понятно, что такое воспитание должно было привести к разрушительной ярости и агрессии в имевших место позднее человеческих ситуациях.

Нормальное развитие ребенка требует любви и заботы родителей наряду с его собственной возможностью изо дня в день исследовать и повышать свое чувство компетентности. Сторр говорит: ""Дай мне сделать это", эту просьбу маленькие дети повторяют вновь и вновь, и мудрые матери вдохновляют своих детей делать столько, сколько они могут, как бы ни было утомительно терпеливо ждать, пока ребенок в течение нескольких минут завязывает узел, который взрослый в состоянии завязать за считанные секунды"[59]. Сторр не считает, что чтение сказок братьев Гримм и игра в полицейских и воров и в войну наносят вред детям. Ребенку нетрудно отличить фантазию от реальности, и ему надо проработать свои агрессивные склонности в мире фантазии, если они неприемлемы в реальности. Вновь цитируя Винникотта ("Если общество и находится в опасности, то не из-за человеческой агрессивности, а из-за подавления личной агрессивности в индивидах"), Сторр далее утверждает, что родители, которые беспокоятся о том, чтобы их дети не превратились в разжигателей войны, запрещая военные и подобные им игры, добиваются тем самым прямо противоположного: "[они]…скорее всего получат именно тот тип личности, возникновение которого пытаются предотвратить"[60]. Ибо ребенку нужен весь доступный ему потенциал агрессивности, чтобы защитить и укрепить свою растущую индивидуальность.

2. Жизнь Оливера.

Фрагменты психоанализа этого молодого человека позволят увидеть, что происходит, когда сила индивида не может быть принята им сознательно п открыто. Сила при этом не исчезает, но прорывается множеством других способов. Этими путями могут быть закамуфлированная сила пли псевдосила.

Оливер, аспирант, приятной наружности, стройный, казался моложе своих двадцати шести лет. Он был третьим и последним ребенком в обеспеченной еврейской семье, в которой самый старший ребенок, брат Оливера на девять лет его взрослее, всегда был успешен как в социальном плане, так и в области спорта. Сестра Оливера, старше его на семь лет, большую часть жизни проходила тот или иной курс терапии, была госпитализирована после приступа шизофрении, и два года в состоянии немоты находилась и стенах психиатрической клиники, где и пребывала к описываемый период. Его отец, заведующий финансовым отделом в обширной торговой сети, был холодным, успешным в делах и ипохондричным дома — временами добрым, но абсолютно непредсказуемым. Он хотел, чтобы дети были "милы" с ним, и реагировал на семейные ссоры уходом в болезнь (у него было больное сердце) и замыканием в себе.

Мать Оливера, которая была когда-то и все еще оставалась красавицей, доминировала в семейной структуре. Она была летящей, утонченной, непоследовательной, интеллектуальной, и в спорах меняла свою точку зрения через фразу, чтобы вынудить собеседника защищаться. Именно она "испортила" Оливера: готовила специально то, что он любил, возила его в школу на машине, так что ему не приходилось ездить на метро, как другим мальчикам, и была безмерно счастлива, когда Оливер, который упорно и сильно не любил школу, симулировал болезнь, чтобы остаться с ней дома. Она окружала его соблазнами, активно препятствуя позднее его бесплодным попыткам встречаться с девушками. Обеденный стол был постоянным полем боя, где стычки могли приводить к тому, что один член семьи не разговаривал с другим неделями. К этой технике "похорон обидчика заживо" особенно часто прибегали Оливер и его сестра, слабейшие члены семьи ("Я мог идти рядом с моим отцом так, будто его не было", — говорил Оливер). Сестра Оливера иногда расширяла это отношение на весь мир, выражением чего становилась ее немота.

Исходным вопросом был для нас следующий: ка ким образом Оливер мог обрести какую бы то ни было силу в такой семье и таком мире? Зажатому в двойные тиски, с матерью, которая меняла свои решения с каждым произнесенным словом, с отцом, который устранялся под угрозой сердечного приступа всякий раз, когда скрыто тлеющий пожар семейной войны прорывался наружу; бывшему разменной монетой между сестрой, у которой имелись психические нарушения, и "успешным" братом, который защищал Оливера в школе, но безжалостно дразнил его дома, — что было Оливеру делать? Должен ли он был теперь, когда он вырос до шести футов и стал хорошо выглядеть, стремиться утвердить себя на социальной шкале? Но девушки в вузе всегда называли его "мелкой креветкой", и эта кличка до сих пор преследовала его. Спортивное поле? Там он был "вонючкой", и кроме того, его брат совершенно узурпировал этот способ добиться признания. Интеллект? Всю свою жизнь, пока он не поступил в колледж, он ненавидел школу и не делал домашние задания. Причем все это несмотря на тот факт, что он изначально отличался хорошим воображением и, как потом оказалось, демонстрировал богатый ум п активный интеллект.

В мальчишеском возрасте он являл с собой картину "малыша", который научился быть "милым" для других, никогда не протестовал и, как небольшие страны в Европе в XVIII веке, получал защиту путем заключения союзов с различными значимыми членами семьи. Этот паттерн самоосуждения зашел так далеко, что он предпочитал, чтобы его не любили в вузе (другие ребята приклеили к нему пренебрежительное прозвище "Глупышка"), потому что это хотя бы привлекало к нему некоторое внимание.

На что уходила его сила? Когда ему было шестнадцать, у него случилось два эпилептических припадка, и с тех пор он принимал ежедневно дозу дилантина. Эти припадки были интересны нам в качестве симптома бурлящего внутри Оливера вулкана эмоций. Что бы ни означали эти припадки физически, в психологическом измерении они, в общем и целом, свидетельствовали о сильной ярости. Эта ярость нарастала п в итоге прорывалась в виде периодических припадков. Подобные взрывы ярости помрачают сознание, так что сам человек никогда не осознает, или не может отвечать за то, что он делает. Но это выливается в насилие, направленное главным образом против самого себя — сам человек получает физические повреждения, более или менее тяжелые, когда его время от времени охватывает припадок. Более того, такой человек, как Оливер, хронически подавлен, над его головой висит дамоклов меч, и он совершенно не знает, когда меч упадет. И в то же время Оливер упорно отрицает это, говоря: "Я никогда не поддаюсь эмоциям или огорчению, я видел, к чему это привело мою сестру, поэтому я поклялся себе, что я никогда не пойду этим путем".

В начале терапии Оливеру часто снились сны о ворах, проникающих в дом, который был для него своего рода крепостью. Единственное, что он был способен сделать, притвориться мертвым, а это есть простейший символ бессилия и невинности.

Группа воров была в доме. Кто-то спускался вниз <…> я свернулся, как мертвый. Он долго смотрел на меня. Через некоторое время я вышел наружу. Воры ограбили <…> меня. Потом была толпа люден снаружи, где женщина начала преследовать меня с ножом для мяса, а затем мужчина взял нож п начал преследовать меня.

"Я помню моменты, когда был несчастен, — сказал Оливер, п не помню никакой радости в семье. Я приучился активно уворачиваться в семейных битвах, плыть по течению, никогда ничего не ожидать, ибо в противном случае будешь иметь неприятности. Зачем бороться? Это приносит боль, и я рано научился не доверять никакой боли <…>. Никто не уделял никакого внимания моим чувствам. Меня всегда принижали". Позже по ходу терапии обнаружился символ, в котором явно проступил образ его скрытой силы: "Я был как Гулливер, весь связанный веревками лилипутов".

Единственным счастливым временем за всю его жизнь был для него год, когда он ездил в Израиль. Начиналась израильско-арабская война, и он был репортером одной из американских газет. Он возвращался к этому времени с трогательными воспоминаниями. Он упивался восторгом форсированного отношения со смертью во время его прогулок по сектору Газа среди тел павших солдат. В этот краткий период он чувствовал себя что-то значащим.

В то время ему было двадцать четыре, и он нлю бился в девушку это была его первая любовь. По водом (но вовсе не причиной) для того, чтобы начать проходить психоанализ, была его нерешительность в отношении того, жениться ему на этой девушке или нет. Его семья была настроена против нее, но когда я увидел ее, она показалась мне симпатичной, хотя и несколько истеричной особой, которая, несмотря на свое скудное воспитание, была человеком, с которым Оливер мог говорить и который отвечал ему некоторой признательностью.

Примерно через три месяца после начала психотерапии он рассказал мне, что он верил в то, что может влиять на объекты на расстоянии, изменяя их. Он смущался и был нерешителен, рассказывая мне об этом, говоря, что он знает о том, что это звучит иррационально и добавив, что если я не верю тому, что он сказал, то он может мне об этом не рассказывать. Я сказал, что моей задачей является не подтверждение или опровержение подобных идей, но разыскание той функции, в которой они ему служат, а эти идеи были явно значимы для него. Это, по-видимому, его устроило, поскольку далее он начал разворачивать целую систему веры в "отмщение" в руках Божиих, и в тяготы, отмеренные другим в качестве наказания за творимую ими несправедливость.

Просыпаясь утром, он прежде всего должен поду мать о том, что его семья или кто-то другой будут иметь неприятности. Затем он должен поднять свою простыню на два фута, посмотреть на определенную точку на стене, встать строго определенным образом на пол, пойти в туалет и помочиться прежде, нежели он обмолвится с кем-нибудь словом. Он должен взять одежду, надеть нижнее белье, сесть на кровать и надеть сначала левый ботинок, а затем штаны. Если он ошибется, исполняя этот ритуал, то должен вновь вернуться в постель и заново начать всю процедуру. После всего этого он должен сказать "доброе утро" Мэри (прислуге) или своему брату. Во время завтрака он должен есть также в строго определенном порядке: выпить свой апельсиновый сок, затем съесть яйцо, затем выпить молока и так далее.

Если он что-то нарушит в этой системе, у его отца будет сердечный приступ или что-то случится с его матерью. Наказание и счастье, как он верил, отмеряются Богом. Несколько лет назад он был почти что счастлив, когда поступил в школу журналистики. "В результате" умерла его бабушка. Иногда он думал также, что его бабушка умерла из-за того, что он положил книгу "Приключения Гекльберри Финна" в определенном месте на своем столе, или из-за того, как он положил на тумбочку свои мелкие деньги. Когда я, проверяя жесткость его системы, спросил его, могла ли его бабушка вообще не умереть, он ответил, что она могла умереть не в это время или как-то иначе. Если он все будет делать правильно, другие получат от этого пользу, если он сделает что-то не так, другие, в особенности члены его семьи, заболеют или с ними произойдет неприятность. Он не может иметь полноценной половой связи, не должен ею слишком наслаждаться. Прерванный половой акт был "правильным" способом. Когда, примерно в это время, он имел завершенный половой акт, то в течение нескольких дней ожидал наказания за свое падение. Таковым, несомненно, явилось то, что два дня спустя его мать обманули и ограбили на вокзале в соседнем городе.

Нас сразу заставила обратить на себя внимание та огромная власть, которую эта сложная система ему давала. Каждое его случайное деяние могло решить, будет ли кто-то жить или умрет. Он даже имел власть над погодой: "Когда погода дождливая, это Бог посылает дождь, чтобы наказать меня". В действительности он таким образом контролирует весь универсум. "Я должен контролировать все в моей жизни. Я не мог бы жить, если бы я не контролировал будущее". Стоит заметить, что "контролировать" было одним из любимых слов Оливера, и он часто его употреблял[61].

Сперва я с интересом заметил, что он, должно быть, чувствовал себя будто в смирительной рубашке со всеми этими ригидными принуждениями, и спросил, не тяготит ли его это бремя? Он согласился, что это трудно, но у него не было выбора. Более того, во время учебы в коллеже он не мог читать "Фауста" из-за всех этих "демонов", повсюду носящихся в книге; и даже "Мэри Поппинс" была отброшена, когда она заполнилась чертовщиной. Он не мог произнести слово, которое шло перед янки в названии современной пьесы. Когда я дополнил его словом чертовы, то за метил, что произношение подобных слов должно быть первым атрибутом современного писателя-фантаста (профессиональная цель Оливера), и что этот запрел доставит ему значительные затруднения.

Он увидел огромную власть, которую давала ему эта система, после того как я указал ему на нее. Он жил как дитя, он знал, имея нарушенные эмоции, что у него должно быть что-то важное. Этим он компенсировал свое детство, которое было совершенно лишено всякой власти. "Я должен был позволять людям использовать меня в целях своего преуспевания", — сказал Оливер, и можно не сомневаться в том, что теперь он должен был взять реванш. Невротическая (или магическая) сила прямо пропорциональна раннему бессилию. Такой человек не может отбросить свою "систему" и не сделает этого до тех пор, пока не приобретет некоторую реальную власть в реальном мире. То, что Оливера окружало многое, от чего ему необходимо было защитить себя, можно видеть из нескольких сновидений, которые приснились ему в течение тех недель, когда он рассказывал о своей системе отмщения.

Он часто видел сны о мафии, и вдруг в один день спросил меня: "Не является ли моя мать этой мафией, врагом?" Один из этих снов был такой.

Я остался дома одни. Мужчина п женщина в масках, переодетые как мои мать и отец, вломились в наш дом, чтобы напасть на меня.

Иногда боль является наказанием или облегчением. После этого я могу отбросить запреты. В целом запреты не влияют на мою жизнь, но они доставляют мне много страха. В некотором отношении это подобно нуду. Я постоянно думаю о том, что я сделал что-то, что не должен был делать. Я не хочу быть в ответе за все то, что происходит.

О чем говорит последнее предложение? Не о том, что Оливер не хочет, чтобы его система контроля продолжала существовать — она дает его жизни потрясающее чувство значимости, — но о том, что он не хочет брать на себя ответственность за власть. Это держится в секрете, не признается открыто, он контролирует жизнь и смерть бесчисленных людей, связанных с ним, и никто, кроме него, не знает об этом. Это способ, которым он может сохранить видимость своей невинности. Эта гипотеза согласуется с его утверждением, что его воздействие достигло высшей точки непосредственно перед его Бар Мицвой (традиционный обряд выхода юноши из мальчишеского возраста и вступления в ответственное сообщество взрослых).

Несмотря на наши хорошие отношения — мне нравилось работать с ним, и я знал, что ему нравилось работать со мной, и он ценил эту работу — у него было множество техник умаления и принижения меня. "Ваши глаза были полны слез", — заметил он, говоря о сновидении. "Я хотел помыкать Вами, но так, чтобы не вызывать у Вас чувство обиды". Это отличная парадигма для системы, в которой он мог вредить другим, но при этом постоянно оставаться невинным. Эти техники "сверхчеловечности" были именно тем, чему он подчинил всю свою жизнь. Он узнал их от "мастеров". По крайней мере, техники, видимо, были успешны — он не стал шизофреником, как его сестра.

По как унизительно было для него вставать в позицию нуждающегося и просящего о помощи — он даже вынужден был разработать некоторую тайную систему секретного контроля надо мной в то время, пока он это делал. Он был, как он позже сказал, кукловодом, тянущим нити, в реальности или в фантазии, чтобы управлять мной, своей девушкой, своими профессорами и всеми окружающими. Он должен был любой ценой не давать своей власти раскрыться и не позволять себе выглядеть могущественным, он должен всегда оставаться маленьким невинным мальчиком. Сделать меня ответственным, но бессильным — это было связью, в которую он пытался меня поместить. Это, по-видимому, также было той связью, в которой он сам провел всю свою жизнь.

Образ Бога и отмщения, как я полагал, должен был обеспечить реверсию данного паттерна. Видимо, это было способом, позволявшим ему быть могущественным безо всякой ответственности. Этот молодой человек был убежден в невозможности самоизменения, изменение должно было прийти извне. Это было необходимо для того, чтобы сохранить целостность системы отмщений. Он черпал свою власть из тайной связи с Богом. Вся власть остается у Бога, Бог требует того, чтобы он, Оливер, не имел автономной силы утвердить себя. Если бы он однажды решил, что может взять на себя судьбоносное решение, то бросил бы вызов самому Богу, и вся система исчезла бы как туман от утреннего солнца. Взять ответственность на себя, утверждая свою автономию, было вызовом Богу и совершением греха непослушания.

Этот паттерн явной невинности и скрытой власти можно видеть в сновидении Оливера о волке в заячьей шкуре (упомянутом в Главе 2), которое, видимо, в точности отражало игру, в которую он играл, пряча свою власть — на деле, свою жестокость — под заячьей шкурой.

В середине анализа возникло немалое количество разговоров об убийстве. Он хотел бы убить своего отца; скосить всех, кто был в метро, из автомата; во сне он видел людей, приходивших ко мне в офис и стрелявших в меня. Смакуя, он описывал садистское наслаждение, которое он испытывал в детстве, поджигая кузнечиков и муравьев и глядя, как они корчатся в огне. Когда он говорил о своем отце и брате, это звучало так, словно он был современным Ганнибалом, возглашающим, что он никогда не забудет их жестокость и клянется отомстить за себя. Его ассоциации в течение часа были: "Мой пенис маленький… Я все время оказываюсь ниже других [затем он осозна ет, что что уже не так]… насилие… припадки… Теперь я уже не хилый… овладеть городом… жизнь стала вдруг важна".

Во время прокатившейся по всей стране волны студенческих протестов в мае 1970 после вторжения в Камбоджу и стрельбы в Кенте, Оливер участвовал в спои тайных акциях протеста и маршах в Нью-Йорке, в частности, на Уолл-Стрит. В это время он проходил психоанализ, и его слова имели характер откровения, исходившего из его закрытости по отношению к собственным бессознательным феноменам. Вот цитаты из терапевтический сессии, проходившей в это время:

У меня было спонтанное чувство, что я был захвачен чем-то, превышавшим все, что человек может желать достичь…

Дела, как всегда, вылетели в трубу…

Ты забываешь свои телесные нужды и заботы… Ты про водишь все через группу…

Было восхитительно видеть группу и быть ее частью и я был ее частью…

Ясно, что он был охвачен переживанием восторга или того, что я в следующей главе называю "экстазом". Он растворен в своей группе и испытывает освобождение от индивидуальной моральной ответственности, которое это ему дает. Это не мешает — что странно, ибо ответственность так для него тяжела сильному чувству ответственности за свою группу. После нападения "железных касок" на протестующих студентов, во время которой он был в двух кварталах от места, где происходила схватка, он жаловался:

О, черт побери, я видел, как это начиналось, я видел железные каски, ждущие ниже по улице, возможно я кричал им: "Убирайтесь отсюда на другую улицу", — но я ничего не соображал. Провались все это пропадом!

В начале этих протестов у Оливера присутствовала "аура" радости. Он показался мне наиболее психологически "здоровым" за все время, что я его знал, то есть наиболее целенаправленным, наиболее собранным, чувствующим всем своим существом и способным говорить о том, что он чувствует. Единственным другим периодом, когда он чувствовал себя столь же интегрированным и аутентичным, были те недели, когда он был репортером, освещавшим арабо-израильскую войну, и ходил по полям сражений, усеянным мертвыми телами. Есть такое качество существования на границе жизни, на пределе, являющееся частью самотрансценденции в этом восторге.

Но на примере Оливера мы также видим и то, насколько близки отчаяние и насилие. Две недели спустя он поехал в Вашингтон, чтобы принять участие в большом студенческом марше протеста и вернулся обескураженный. Он характеризовал происходившее в те дни как "интересное, но пустое". По его словам, он все сильнее разочаровывался, высказавшись в итоге: "Когда я приехал сюда этим утром, я видел старых леди, которые шли в супермаркет с маленькими сумочками для бакалеи. Я хотел перестрелять их всех"[62]. Побуждение к насилию оказалось высказано, поскольку юноша находился в особой ситуации психоанализа и его отношение к бессознательной продукции было более открыто, чем обычно. Но мы можем с уверенностью утверждать, что импульсы насилия того или иного рода присутствуют, и даже выражаются, у многих (если не всех) людей, когда они разочарованы.

Позже он увидел неадекватность чистого протеста. Он негативен, всегда совершается против чего-то иного, заимствуя свою природу у того, на что он на падает. "Почти все принимаемые мной решения негативны — я даю выход моей злобе на моих родителей, Магду и Вас. Я всегда силен, полон энергии, затем я становлюсь очень активным. Нет вины, значит нет тревоги. Всегда против кого-то другого, или чего-то, что совершает другой". Он видит, что таким образом можно избежать наиболее трудной задачи ответствен ной выработки ценностей, требуемых будущим.

Все это время Оливер неуклонно прогрессировал в практической жизни. Он переехал из родительского дома, сдал докторские экзамены, и его опора на систему "отмщений" значительно уменьшилась (теперь почти всегда он называл ее "суеверием"). Ему пред дожили и он согласился занять место преподавателя, что ему по-настоящему нравилось; литературный журнал, который он начал выпускать, процветал; его от ношения с женщинами в целом стали менее тревожными и более удовлетворительными. Проблемы в этот момент по-видимому сфокусировались на его отношениях с Магдой.

Она постоянно давила на него, чтобы он женился на ней. Когда он поднял этот вопрос, то я заметил, что раз он, судя по всему, не хочет этого, то зачем ему жениться сейчас? Хотя они и имели некоторую привязанность друг у другу, у них все еще было слишком много непроясненных проблем для того, чтобы брак стал возможен. Говоря эти вещи, я осознавал, что забираю у Оливера часть его ответственности в принятии решения. Но по мере того, как он прогрессировал в терапии, я указывал ему на то, что он не может всегда полагаться на меня как на "хорошего" родителя при необходимости принимать эти решения, и рано или поздно он должен взять принятие этих решений на себя.

Когда я на неделю уехал, Оливер внезапно женился на Магде. Его тотчас же охватило подозрение, что это была ошибка. Мотивов для этого было множество. Все остальное в его жизни шло слишком хорошо: он хотел доказать, что он мужчина и может жениться; он хотел отомстить мне за то, что я уехал и оставил его и так далее. Магда и он тотчас же стали еще сильнее мучить и наказывать друг друга. Их привязанность, видимо, включала в себя изрядное количество ненависти, и они, казалось, напряженно разрушали друг друга. Оливер скоро пришел к решению подождать, пока Магда сдаст сессию в университете, и затем развестись с ней. Это, несмотря на трудности, он и сделал.

Но важно, что этот "пробный брак" дал нам шанс поработать над важной проблемой в жизни Оливера, которая до этого времени почти не была затронута. Это была его сестра, в то время находившаяся в санатории. Магда и его сестра, страдавшая шизофренией, хорошо относились друг к другу и во многих отношениях были похожи — они часто отождествлялись в сознании Оливера. Наказание и мучение, которое он получал от Магды и давал ей, было параллельно садомазохистским отношениям, которые были у него с сестрой. Все это немедленно всплыло наружу.

Я ненавидел мою сестру, хотя н любил ее <…>. Она обожала меня, она была моим защитником, моим самым близким другом. Я перенял у нее мои образ жизни <…> мой интерес к поэзии, литературе, воображение. Но я никогда не мог предугадать, в каком она будет настроении. Она мучила меня, выкручивала мне руки. <…> Я ложился спать, ненавидя ее большой и сильной ненавистью. Я обыкновенно вовлекал ее в ссоры с моей матерью. <…> Я был рад, когда она уехала в санаторий, это показывало, что я одержал над ней победу. <…> Если она становилась безумной, я представлял, что я пойду тем же путем, когда достигну ее возраста.

Его основные чувства были повинны в той роли, которую он играл в ее шизофрении. Он чувствовал свой триумф благодаря ее трудностям, он чувствовал, что помогал разрушить ее (что он теперь делал в от ношении Магды). Он также чувствовал потребность в наказании, которое должно было ослабить вину. Он должен был пострадать так же сильно, как она. Все эти паттерны были в точности перенесены в его отношения с Магдой. Они установили отношения, которые в значительной мере дублировали исходную ситуацию с сестрой. Он получал свои ориентиры, свой якорь в житейском море, принимая наказание и страдание из рук Магды и в отместку садистски ведя себя по отношению к ней. Прояснение этой связи с сестрой принесло ему видимое облегчение и освободило от изрядной доли привязанности к Магде.

Жизнь Оливера показывает, что когда сила ограничена в своих проявлениях, поскольку блокированы все конструктивные пути, садизм становится единственной альтернативой. Более того, она показывает как позитивные, так и негативные аспекты гнева. "Депрессия, — заметил он, — подобна разжиганию небольшого огня для того, чтобы предотвратить огромный лесной пожар. Я впадаю в депрессию, чтобы избежать ярости по отношению к сестре. Я хотел убить ее, крича на нее: "Ты разрушила мою жизнь. Оставайся в санатории!"". Но позже он увидел конструктивное применение гнева: "Гнев — это сила, которая делает меня автономным, независимым от родителей. Если у меня нет гнева, у меня нет силы".

Вспомним, что реабилитация от наркотической зависимости строится с опорой на "агрессивную энергию", что насилие Мерседес, которое есть выражение гнева, имело одновременно как жизнеутверждающий, так и отрицающий жизнь аспект. Оливер делает здесь такое же открытие на собственном опыте и с помощью собственного инсайта.

3. Самоутверждение.

От силы быть неотъемлема потребность утверждать свое существование[63]. Это второй уровень нашего спектра, тихая, лишенная драматизма форма веры в себя. Она происходит из изначального ощущения собственной ценности, передаваемого ребенку посредством любви родителя или родителей в первые месяцы жизни, и проявляется позже в жизни как чувство собственного достоинства. Английское слово достоинство (dignity) происходит от латинского dignus (ценный), и означает "чувство внутренней ценности", необходимое каждому психически здоровому человеку.

Многое может произойти с этим изначальным страстным желанием обладать ценностью. В случае Присциллы мы можем представить ее говорящей: "Я чего-то стою, но никто в мире не знает об этом". Нетрудно вообразить, что Мерседес могла бы сказать: "Я ничего не стою, и никто не рассчитывает на то, что я есть, за исключением случаев, когда другие хотят меня сексуально использовать". Оливер жил по формуле: "Я ничего не стою, но в союзе с Богом я стою всего в мире".

Ошибка многих людей, иллюстрируемая случаем Оливера, состоит в перескакивании через самоутверждение и в прыжке от бессилия прямо к агрессии и насилию. Когда некто постоянно испытывает чувство бессилия, бурное чувство, которое он получает, когда он впервые осознает, что у него есть сила, кажется опьяняющим. Оно подобно тому, как если бы он накопил адреналин, чтобы испытать то, что у него есть "сила быть", и как только адреналин начинает действовать, он переводит его энергию в агрессивное поведение Именно поэтому проходящие терапию часто проходят через периоды, которые их друзья и члены семьи называют "чрезмерно агрессивными" непосредственно после того, как они осознают свою собственную силу быть. Эта агрессия и насилие могут пылать как костер, но в целом они не более, чем временное упражнение. Если самоутверждение, как один из шагов человеческого развития, пропускается, или сокращается срок его становления, нечто очень ценное оказывается утраченным. Именно самоутверждение придает постоянство и глубину силе быть.

Многие в нашей культуре склонны отрицать самоутверждение по моральным основаниям. Они были приучены к тому, что это побуждение "эгоистично" или "эгоцентрично" в уничижительном смысле, и что способом "любви" к другому является "ненависть" к себе — это один из коренных анахронизмов нашего выродившегося пуританства. Тезис Салливана, что наше отношение к другим аналогично нашему отношению к себе, и что базовая любовь к себе необходима для того, чтобы любить других, теперь получил бесспорное подтверждение. Библейская заповедь означает то, что она говорит: возлюби ближнего своего не так, как ты ненавидишь себя, но как ты любишь себя. В плане терапии это часто помогает поместить поведение пациента в нужный контекст, напоминая ему: "Вы не стали бы относиться к другому так же плохо, как Вы относитесь к себе".

Убежденность в собственной ценности в нормальном случае черпается из отношения к ребенку матери или того, кто ее заменяет, и затем культивируется в семье за счет лояльности к ребенку. По мере роста ребенка это изначальное чувство подкрепляется людьми за пределами семьи, которые высоко оценивают его самого и его способности. Позже, в более зрелом возрасте, человек, по-видимому, удерживает в памяти образы тех людей, которые верили в него, обращаясь к ним в трудные минуты. Еще учась в колледже, я обнаружил, что наличие некоторого взрослого, верящего в меня, крайне важно для меня, и впоследствии в моей жизни, сталкиваясь с необходимостью принимать судьбоносные решения, я мысленно обращался за поддержкой к одному из этих людей. Дело не в том, что он или она должны были, в моем воспоминании, сказать мне, что делать, а скорее в том, что в это время для моей собственной психологической безопасности было важно найти кого-то, кто верил бы в меня. Эта "вера" включала в себя то, что я нравился ему или ей, хотя и не сводилась исключительно к этому; она включала в себя его уверенность в моих возможностях и другие качества, которые читатель может лучше узнать, обратившись к собственной галерее таких людей в своей памяти, нежели из моей попытки их перечислить.

Цель терапии состоит, в частности, в том, чтобы помочь индивиду в неуклонном, часто требующем много времени, выстраивании самоутверждения. С Оливером это происходило в форме попыток утверждения себя день за днем, совершаемых изо дня в день, не слишком драматичных (так что они редко попадали в наши заметки и далее в описания случаев) и часто нерешительных, имевших место во время каждой психотерапевтической сессии. Его сны начали показывать небольшое осознание собственной силы: "Я взбирался на лестницу, ступени которой были слабы, но я продолжал лезть, держась двумя руками", "Я приручил некоторых лошадей", "Я хотел бы сделать так и так", "Я думаю, что могу это усовершенствовать". Я должен был всякий раз подтвердить, что я слышу эти утверждения, отвечая ему определенным образом. Возможно, временами я не верил в то, что он может сделать то, что он желал (если бы я сфальшивил, он бы как-то это почувствовал), но я должен был поддержать его, говоря: "Я тоже надеюсь, что когда-нибудь ты сделаешь это", или "Я не вижу, почему бы ты не мог в конце концов это сделать".

Попытка уклониться от этого пусть не слишком драматичного, но необходимого шага, проявляется в подходе Оливера к одному из своих сновидений. В то утро он, придя, сказал три раза в трех разных предложениях: "Тяжело". Слабым голосом он поведал следующее:

Я был с братом в весельной лодке на Гудзоне, затем мы, точнее я, потеряли весла. Затем мы плыли по течению. Я сказал моему брату: "Почему бы тебе не опереться на мои плечи". Он положил свои руки мне на плечи, и я начал тонуть. Я заорал, думая, что совсем утону, и он убрал руки. Мы выплыли на берег. Затем он хотел продолжать плавание. Я сказал: "Нет, река загрязнена". Он вел себя так, словно это не имело значения, п поплыл вниз от моста Джорджа Вашингтона. Я спросил о грязи в реке, а он сказал: "Нет, ее немного, только чуть-чуть у берега". Мой отец его ждал.

В изложенном Оливером сновидении, вода представляла материнскую фигуру и вагину, он боялся поллюции[64], он мог заразиться страшной болезнью, и он привлек к нашему обсуждению Бога и наказание. Я настойчиво спрашивал, где во сне знаки всех этих космических, грандиозных вещей? Сновидение выглядело реалистической репрезентацией его проблем. Несомненно, он в самом деле плыл по течению, и он конечно должен был встретить некоторые реальные проблемы, но при чем здесь постоянные эзотерические отсылки? Имел ли он какие-то особые причины для той трагической позы, с которой он пришел в офис, жалуясь? В этом месте Оливер заметно расслабился. Он утверждал, что жизнь становится интересной, если видеть вещи не такими, как они на самом деле есть: поверхностное становится"…столь грандиозным, что я не в состоянии постичь это, блуждая наощупь. Это не проблемы — это космическое действие Бога".

Каким бы ни было эзотерическое значение сновидения, смысл его представляется сугубо практическим. Оливер помещает в него своего брата, наиболее приземленного члена семьи, который в итоге нашел под-

Ход к построению отношений с матерью. Почему не использовать путь, которым воспользовался брат? Тот факт, что сон содержит все это, подтверждает то, что Оливер сам учитывал эти идеи. Несомненно, просто сохранить невинность, переводя обсуждение на космические, сверхъестественные уровни, но я уверен, что Оливера следовало с самого начала удерживать и рассмотрении конкретного и реального.

Тот факт, что человек способен себя сознавать человеком, резко увеличивает его потребность в самоутверждении. Мы можем понимать, что утверждаем себя, или мы можем переживать недостаток самоутверждения и испытывать стыд. В человеке природа н существование не идентичны. Для моего котенка, который возится в комнате, природа и существование идентичны — он станет котом, независимо от того, что он будет делать. На коте не лежит бремя самосознания или знания о том, что он знает, и хотя он избегает связанной с этим бременем вины, он также лишен и его славы. Природа и существование дуба также идентичны: желуди растут на дубе, если физические условия подходят для этого, и его не тяготят мысли об этом или знание этого.

Сознание есть промежуточная переменная между природой и существованием. Оно значительно увеличивает многомерность человеческого существования, оно также делает для него возможным чувство осознания, ответственности, и дает свободу, пропорциональную этой ответственности. Рефлексивная природа человеческого сознания служит причиной того, что изучение поведения животных дает лишь отдаленное представление о человеческой агрессии. Человек может быть бесконечно более жестоким и производить разрушения, получая от этого садистское удовольствие "привилегия", в которой отказано животным. Все это следует из того факта, что в человеке природа и существование не совпадают.

Поэтому человек становится личностью только постольку, поскольку он участвует в собственном развитии, бросает свою гирю на чашу весов в пользу той или иной тенденции, вне зависимости от того, сколь ограниченным может быть этот выбор. Личность никогда не развивается автоматически, человек становится личностью только в той степени, в какой он может знать это, утверждать это, принимать это. Вот почему Ницше непрерывно провозглашает необходимость самоотдачи и следования призванию. И поэтому человек бесконечно больше способен к обучению, нежели животные и остальная природа: в меньшей степени руководствуясь инстинктами, он может посредством собственного сознания в определенной степени влиять на свою эволюцию. В этом заключен всеобщий позор и дикость бытия человеком, и в этом же лежит величие этого.

4. Отстаивание себя.

Случай, взятый из жизни Мерседес, послужит иллюстрацией перехода от самоутверждения к следующему уровню нашего спектра — отстаиванию себя.

Мерседес нужно было обменять на наличные чек в магазине, чтобы заплатить за бакалею.

Я пошла в офис менеджера, чтобы он заверил мне чек. Ему позвонила женщина, поэтому он закрыл дверь. Я постояла несколько минут у двери, затем постучалась. Он от крыл и сказал: "Сегодня у нас нет денег для выдачи… У меня нет времени, я сделаю это позже". Потом я ходила по магазину, набирая бакалею. Я видела, как к нему подошли две белые леди, и он заверил их чеки. Я снова подошла к нему, но он сказал: "Нет, нет, я сейчас не могу", — и по слал меня к другому человеку, у которого, как выяснилось, не было полномочий заверять чеки.

Всю ночь я не могла уснуть. На следующий день я снова пошла туда и сказана ему: "Вы обидели меня вчера". Оп извинился, и без проблем заверил мой чек.

Когда я думал об этом происшествии после приема, у меня было чувство, что в нем чего-то недоставало. На следующем приеме я снова спросил ее о про исшедшем. Она повернулась ко мне, глядя смущенно, и продолжила с полуулыбкой:

Я не все рассказала Вам вчера. Первый раз, когда я пошла к нему, у меня были неаккуратные волосы и я выглядела неряшливо. На следующий день я привела себя в пря док. Я подкрасила лицо. Моя грудь стала больше после того, как я родила, и я оставила пиджак частично незастегнутым Когда я пришла к нему, он сказал: "Могу ли я что-то для Вас сделать?" Я объяснила ему насчет вчерашнего, и что мне не нужны были деньги, а нужно было только заплатить за бакалею. Он сказал, что не обслужил меня, потому что тем двум леди были нужны наличные. Он положил мне руку на плечо и, назвав меня "дорогая", сказал, что он приносит извинения за то, что обидел меня.

Когда я рассмеялся, Мерседес сказала, что она не рассказала мне про это, потому что стыдилась происшедшего.

Я полностью согласен с теми, кто сочтет, что Мерседес использовала свою сексуальность как средство для отстаивания своих нрав. Я не согласен, однако, с темп, кто сказал бы, что это всего лишь продолжение ее более раннего паттерна проституции. Теперь это сознательно используемая стратегия, а не та, которую она принуждена была принять в прошлой ситуации. Мы обсуждаем здесь сам факт отстаивания своих прав.

Когда самоутверждение больше не работает — что Мерседес вынесла из этого происшествия, когда она лежала ночью без сна, — человек собирает все свои силы, чтобы бороться с тем, что ему противостоит.

Любопытным аспектом отстаивания своих прав является то, что люди часто ищут оппозицию, чтобы попрактиковаться в этом. Это, опять же, показывает, что отстаивание своих прав является не патологическим, но конструктивным выражением силы быть. Каждый может наблюдать это сравнительно рано на детях — в период от двух до четырех лет. Они станут "испытывать пределы", обратите внимание, как далеко они заходят, чтобы вызвать противодействие родителей, перечат родителям для того, чтобы те перечили им, говорят им "нет", чтобы получить в ответ "нет".

Доктор Шарлотта Бюлер указала на то, что когда окружающие подводят моральный итог — например, притязание четырехлетнего плохо, ибо оно противоречит требованиям матери, — ребенок может самостоятельно решить вопрос о "хорошем" и "плохом" совершенно не так, как того ожидает от него мать. Так, Питер, четырех лет, был"…поглощен, разговаривая с собой вслух и спрашивая: "Он хороший мальчик? Или он плохой мальчик?" После чего с ликованием было вынесено следующее упорное суждение: "Нет, плохой мальчик!""[65].

В этом поиске оппонента ребенок часто будет отказываться делать что-то, что ему сказано, стоя посередине комнаты с улыбкой на лице так, словно он откуда-то знает, что все это не более чем игра. Внимательный родитель принимает это поведение не в качестве повода Для того, чтобы усилить у ребенка чувство вины, и не в.

Качестве предлога, чтобы уступить — что будет попрек ту означать, что ребенку придется приложить еще боль ше стараний для того, чтобы найти какое-то другое разногласие, которое даст ему добросовестную оппозицию Ведь на самом деле он хочет испытать свои "психологические мускулы". Это нормальный и необходимый аспект роста — воля и самоутверждение "практикуется" ребенком. Фольклор полон упоминаниями о ребенке, уходящем, чтобы "научиться разбивать и потрясать", как о том говорит немецкое детское стихотворение.

Если отсутствует актуальное столкновение или возможность актуального столкновения, как это считает Пауль Тиллих, присущая индивиду сила бытия остается сокрытой. Сила быть становится явной в постоянных битвах бытия против небытия, по словам Тиллиха. Он рассматривает небытие как все аспекты, которые отрицают и разрушают бытие. Сюда включаются конформизм, разрушающий уникальность и оригинальность, враждебность, иссушающая мужество, великодушие и способность понимать другого, деструктивность, и, в конечном счете, смерть как таковая. Мы обладаем бытием до тех пор, пока способны поглощать небытие в себе. "Жизненный процесс исполнен тем большей силы, чем больше небытия он способен включить, утверждая себя, но не подвергаясь при этом разрушению"[66]. Цель не в том, чтобы не обращать внимания на проявления небытия или подавлять их, но чтобы прямо противостоять им, принимая их как необходимость, пытаясь поглотить их, с помощью всего, что уменьшает их разрушительную силу. Из этой борьбы возникает творчество.

Бытие проявляется только в процессе актуализации своей силы, иначе как мы вообще могли бы узнать о нем, не говоря уже о его вариациях? Сила актуализируется в тех ситуациях, в которых она преодолевает противостоящее ей.

Ницше видел этот аспект воли и дал нам способ его оценить: "Я оцениваю силу воли согласно тому, сколько сопротивления, боли и муки она выносит и знает, как обратить себе на пользу". "Каждый малейший шаг на ноле свободного мышления и лично формируемой жизни всегда завоевывается ценой духовных и физических мучений <…>. Ничто не покупается за большую цену, чем частица человеческого разума и свободы, которые теперь служат основой для нашей гордости"[67]. Он верил в то, что это с необходимостью так — легкость и изобилие суть враги, они разъедают и подрывают развитие аутентичной личности. Жизнь есть борьба личности против трудностей; мы слышим Ницше говорящим опять и снова: "Жизнь состоит в самопреодолении". Он презирал дарвинистскую концепцию борьбы за существование, утверждая, напротив, что "все живые создания далеки от стремления сохранить свое существование, они борются за то, чтобы расширить себя, чтобы расти и чтобы произвести больше жизни". Делая это, они рискуют своим существованием. Он пишет в книге "Так говорил Заратустра": "Этот секрет Жизнь сама доверила мне: "Смотри, сказала она, я — то, что должно всегда преодолевать себя. В самом деле, ты называешь это волей к порождению или стремлением к концу, к чему-то высшему, дальнейшему, более разнообразному: но все это одно"".

Вот почему сила, строго говоря, не может быть отдана другому, ибо тогда получающий остается дол жен дающему. Она должна быть в некотором смысле принята на себя, взята, утверждена. Ведь пока она не может быть применена против оппозиции, это m сила, и никогда не будет ощущаться получившим ее как реальная.

Глава 7. АГРЕССИЯ.

Статья в Нью-Йорк Тайме:

Человек зашел в табачную лавку в 9:00 вечера. Лавкой владела и вела в ней дела пожилая чета, которая пережила концентрационный лагерь в Германии, после чего бежала в эту страну. Человек попросил денег, и пожилая чета ответила, что у них практически нет денег в лавке. Он хладнокровно выстрелил в них и вышел.

Пьет Мондриан в письме к Джеймсу Джонсону Сунни нз музея Соломона Р.Гуггенхайма:

Мой стиль рисования таков. Сперва я должен аннигилировать форму, сведя ее к линиям, цвету и кругам. <…> Затем я должен разрушить цвет. <…> Затем я должен вырвать круги, чтобы оставить только плоскости и линии. <…> Мое искусство состоит из возможно чистейших линий и пропорций.

Искренне Ваш, Мондриан.

Все мы согласны с тем, что первый пример, приводимый выше, есть образец бессмысленной агрессии и насилия, и здесь нужно говорить о психопатологии. Но если бы нас спросили в ином, чем здесь, контексте, является ли второй пример также примером агрессии, многие люди посмотрели бы удивленно и ответили бы, что, конечно, нет. Но посмотрите на слова "аннигилировать", "разрушить", "вырвать" — они, без сомнения, агрессивны. Казавшийся посторонним людям тихим, непритязательным человеком, Пьет Мондриан был в своем искусстве охвачен сильной агрессией против традиционных форм. Великая власть присуща древним традициям, нашедшим отражение в нашем начальном образовании, школах живописи и галереях, и Мондриан совершал значительный поступок, разрушая и перестраивая их.

Верно, что первая статья описывает акт, совершенный против людей, а вторая — против безличных пластических форм. Но мы не можем определить агрессию как исключительно персональную. Так называемые безликие враги — такие как рак или тоталитаризм — отнюдь не бессильны. Должны ли мы делать критерием агрессии то, насколько большое влияние имеет агрессивная сила? Если так, то мы найдем, что формы искусства, за и против которых сражался Мондриан, присутствуют в самом центре нашей психической жизни и воздействуют на людей на глубинном уровне на протяжении столетий.

Агрессия имеет намного больше аспектов, чем мы привыкли распознавать.

1. Смысл агрессии.

По контрасту с самоутверждением, которое может быть просто удержанием позиции: "Здесь я стою, Вы можете пройти до этих пор, но не дальше", — агрессия есть движение, выпад в направлении человека или вещи, которая видится как противник. Ее цель — воздействовать на власть в своих интересах или в интересах того, кому субъект предан. Агрессия есть действие, которое вторгается на территорию другого, чтобы совершить переструктурирование власти. Этот четвертый уровень нашего спектра (см. Главу 1) имеет место вследствие индивидуальной или групповой убежденности в том, что переустройство не может произойти посредством самоутверждения или отстаивания своих прав.

Возможно, агрессор желает земли и ресурсов, как нации, которые аннексируют чужую территорию в войне. Или, возможно, агрессор интеллектуально заинтересован в изменении, как Мондриан в его новых формах искусства. Или, возможно, агрессия вырастает из ненависти или несправедливости, как у Франца Фэнона в его призывах черных Африки к восстанию, или имеет духовную цель как у аболиционистов. Какие бы ни были ее цель и мотив, и безотносительно к тому, оправдана она или нет в данный момент, агрессия сама по себе состоит в стремлении завладеть некоторой властью, престижем или статусом другого ради себя или идей, которым агрессор предан.

Агрессия проявляется в той точке спектра, где скрытый конфликт также выходит наружу. Хотя конфликт может слегка проступать в самоутверждении и может быть даже несколько более заметен в отстаивании своих прав, на этих уровнях он, как правило, направлен внутрь. Примером этого является ночное бодрствование и страдания Мерседес от неприятия ее менеджером магазина. Другой пример: внутри меня существует конфликт, когда я собираюсь духом, перед большой аудиторией, чтобы ответить на ее вопросы, — конфликт тог да может быть невидим для окружающего мира. Но в случае агрессии не возникает вопроса относительно открытости конфликта — происходит столкновение интереса с интересом, и агрессивный акт есть стремление прийти к разрешению этого конфликта.

Ящик Пандоры, полный моральных недугов, открывается, если, как это принято в Америке, мы осуждаем агрессию как зло, сразу же, как только она поднимет голову. Для такого способа мышления status quo автоматически выступает как благодетельный и богоданный, будь то государственные подразделения, идущие на кровопролитие в Аттике, или полиция, подавляющая чикагский мятеж, ведь столь же автоматически бунт видится как зло. Таким образом мы склонны расценивать некоторое действие как агрессивное и, следовательно, подлежащее осуждению, когда оно производится теми, кто не имеет власти, и расценивать точно такое же действие как хорошее, когда оно совершается теми, кто имеет власть (или наоборот).

Причиной, по которой агрессия столь ужасает людей, является то, что она влечет за собой возможность применения силы. Сила в агрессии может унести наши жизни в физическом, интеллектуальном или духовном смысле. Физическая сила достаточно хорошо понятна. Интеллектуальная сила может носить столь же неодолимый характер, к примеру, в размытом обосновании — в особенности argumentum ad hominem[68]. Или насилие может быть духовным, как при угрозе остракизма или отлучения от церкви. То, что последнее может быть великой угрозой, можно видеть на примере феномена, известного как "смерть вуду". Осужденный человек, которого "вычеркивают из жизни" в примитивном сообществе, в наказание, скажем, за нарушение одного из табу, падает на землю, биение его пульса замедляется, он задыхается, тяжело дышит и через несколько часов умирает[69]. Даже в продвинутых сообществах "вычеркивание кого-то из жизни" есть агрессивный акт, одновременно психологический и духовный, приводящий к ощутимым последствиям.

To, что природа агрессии двулика, как Янус, можно увидеть из латинского корня этого слова, aggredi, который означает "идти вперед, приближаться". Во-первых, это означает "подходить к кому-то за советом или рекомендацией". Во-вторых, это означает "идти против", или "действовать с намерением причинить боль". Другими словами, агрессия в корне своем есть просто стечение обстоятельств, устремление к кому-то, завязывание контакта будь то ради дружеского утверждения себя и другого, или ради целей вражды, ибо душить другого в объятиях есть часть техники борцов. Противоположностью агрессии является не миролюбие или уважение, или дружба, а изоляция, состояние полного отсутствия контакта. Чтобы понять это состояние, не обязательно проводить исследования в психиатрической больнице — можно просто заглянуть в себя. Это состояние человека, который не может стерпеть никаких замечаний в адрес того, что он делает или думает, затем он не сможет принять никаких поправок и, наконец, никаких комментариев. Он становится всецело изолированным от других людей.

Так часто случается в психотерапии, если пациент выражает некоторое отрицание: "Я чувствую, что вы нападаете на меня. Я не могу этого выносить…", или когда терапевт говорит: "То, что Вы говорите, раздражает меня, давайте посмотрим почему". Оба могут вместе исследовать, какая чувствительная точка была задета. Когда эти аспекты агрессии проработаны, не только улучшается атмосфера, но оба начинают лучше и глубже понимать друг друга и, в целом — поскольку мы любим людей за их недостатки так же, как и за их достоинства, — отношения приобретают большую теплоту.

Конструктивная форма агрессии включает в себя: прорыв через барьеры, чтобы установить взаимоотношения; конфронтацию с другим без стремления причинить боль, но со стремлением проникнуть в его сознание; отражение сил, которые вредят чьей-либо целостности; актуализацию своей собственной личности и своих собственных идей во враждебном окружении; преодоление барьеров для исцеления.

Любовь и вражда у людей нейропсихологически чрезвычайно сходны. Энтони Сторр указывает на то, что ссоры любовников часто завершаются половым актом[70]. Существует странное родство между бойцом и любовником: рыцарь, спасающий деву от дракона и любящий ее, суть части одной фабулы. В борьбе есть живая интимность, сближение, которое содержит в себе одновременно ненависть и любовь, интимность, сдерживаемая ненавистью, но все же это — интимность, и она может вылиться в привязанность или любовь.

Негативная сторона агрессии есть то, на что обычно указывают в нашем обществе, и поэтому для нее не нужно здесь развернутого определения. Она по сути состоит в контакте с другим с намерением ранить или причинить боль, лишить другого силы ради своей самозащиты или просто для того, чтобы увеличить свою власть.

Почему позитивная сторона агрессии так часто вытесняется, а негативная сторона так подчеркивается? Одна очевидная причина состоит в том, что мы часто боимся агрессии, и считаем — хотя это иллюзия, — что сможем лучше контролировать ее, если сконцентрируем все наше внимание на ее деструктивных аспектах, как будто только они и существуют. Идентификация слова только с его негативным значением (как, например, fuck или дьявол) есть один из старейших происков лукавого. Делая так, мы объявляем вне закона целую область, навешивая на нее ярлык "выходящего за рамки", так что всякий, кто говорит о "дьяволе", уже в его власти.

Другая причина того, что мы склонны подчеркивать только негативную сторону агрессии, состоит в том, что она несет с собой тревогу и вину. Мы думаем, что сможем лучше избежать этой тревоги и вины, если мы назовем Прометея фантастической легендой и объявим себя спасенными от тревоги и вины "вторым Адамом" Христом. Когда это делается догматически, например, многими фундаменталистами, это действительно дает индивиду определенную степень контроля. Но такая система контроля шатка. Ее ценность значительно уступает тому вреду, который она наносит, кастрируя сознание и блокируя чувствительность и понимание других.

Правда в том, что практически все, что мы делаем, есть смесь позитивной и негативной формы агрессии. Перед тем, как начать лекцию, я настраиваю себя: "Если кто-то собирается спать, мой голос и мысли будут столь настойчивы, что я его разбужу" (что является позитивной агрессией). Иногда я, напротив, чувствую: "Если кто-то попытается перебить меня критическими замечаниями, я заткну его, заставлю выглядеть глупо" (что является негативной агрессией).

2. Разнообразие агрессии.

Слово агрессия обнаруживается в нашей повседневной речи в бесконечном разнообразии способов его употребления. Мы говорим об "агрессивном ведении дел в бизнесе", используя это слово как комплимент, и имея в виду дело, в котором приходится многим рисковать, чтобы получить значительно больше денег. На рынке акций обычно побеждает агрессивный брокер и агрессивный способ обращения с акциями. Фраза "Мы следуем агрессивной политике" обычно приветствуется в мире бизнеса как показатель того, что эти ребята чувствуют себя уверенно и планируют занять какое-то место. Хорошо иметь агрессивного адвоката, защищающего ваше дело, потому что он знает, как обескуражить вашего противника в суде. В мире бизнеса позитивное использование агрессии широко принимается.

Чаще всего агрессия бывает непрямой, замаскированной, принимающей форму тонкого подавления другого человека. Это проявляется в психотерапии под маской цивилизованного дружелюбного сотрудничества. Пациент будет говорить, что он должен быть "честным", и будет затем давать волю потоку нареканий, охватывающих все, начиная от метода, которым работает терапевт, и кончая его семьей и офисом. Когда терапевт говорит нечто, что пациент не считает верным, последний не довольствуется одним отрицанием, а должен сказать: "Нет, нет, нет, нет", — будто он удивлен, что кому-то могла прийти в голову такая глупость. Эти техники возвышения над другим применяются в повседневном общении между всеми людьми, в особенности между супругами. Они принимают форму бесконечной борьбы за превосходство таким способом, который обычно скрыт от "жертвы", но очевиден любому стороннему наблюдателю. Этот непрямой вид агрессии почти всегда деструктивен, и я не могу найти в нем ничего хорошего.

Есть и другой вид агрессии — внутри себя, или, как это обычно переживается человеком, против себя. До сих пор я отдыхал, почти счастливый, даже несколько безмятежный. Но когда я сижу здесь, думая об агрессии, я собираю мои разбросанные мысли, открываю мое сознание для возможных озарений, размышляю над темой. Я собираю бунтующие части меня, внутренне я ищу "битву", сознавая, что творческая сила и видение происходят из такой борьбы. Я собираю демоническое в той степени, в какой оно может быть собрано. Если бы я описывал это мифологически, я сказал бы, что толпа гномов, эльфов и троллей начинает браниться в моей душе и отказывается выполнять мои приказания. Та свалка, которая образуется, пока не появятся некоторые ясные идеи и озарения, в действительности и есть моя собственная личность, отвергающая общепринятые идеи и способы видения ради того, чтобы по-новому охватить человеческую жизнь и проблемы. Это демоническое в его полной силе.

Все искусство должно быть в некотором смысле агрессивно. Художники не обязательно люди, ведущие войну как группа, они обычно ведут свои важнейшие сражения внутри себя и на холсте, пишущей машинке или другом средстве создания произведения искусства. Никто не может смотреть на картины Ханса Хоффманна, с их яркими красками, которые наталкиваются на края и делят их, свободно формируя собственные границы или смешиваясь с другими цветами, и не сознавать, что он видит в действии эту крайне демоническую пластическую агрессию. Роберт Мазервелл и Франц Кляйн, стремящиеся изобразить движение и неуспокоенность нашего времени, разбрызгивают черную форму по холсту и оставляют ее висящей в воздухе с грубыми углами, так, будто огромный объект был физически выдран прямо из это го холста. В этих картинах сила в конфликтующих формах, напряжена до точки разрыва. Но как можем мы сегодня творить в подлинном смысле без такого напряжения и, по сути, без такой агрессии? Страсть Нормана Мейлера — бокс, а Эрнест Хемингуэй не только взбирался на ринг при любой возможности, но и описывал приготовление к написанию романа как приведение себя в форму перед боем. Оба эти писателя имели потребность утверждать свою силу, и из этой потребности вырастает, по крайней мере частично, их писательская способность.

3. Психология агрессии.

Первоначально в своих трудах Фрейд игнорировал проблему агрессии. Ни этот термин, ни термин садизм не появляется в указателе к его работе "Толкование сновидений", опубликованной в 1900. Агрессия впервые упоминается в 1905 как производное от фрейдовской теории либидо: она есть часть сексуального развития индивида и принимает формы оральной агрессии, анальной агрессии и эдиповой агрессии. Примерно тогда же Адлер, в то время член "внутреннего кружка" в Вене, начал подчеркивать агрессию как первичное побуждение человеческой личности. С этим может быть отчасти связано фрейдовское сопротивление принятию данного концепта как независимого побуждения в человеческой жизни.

В любом случае вторая теория Фрейда, появляющаяся в середине второго десятилетия XX века это теория эго: "Эго ненавидит, питает отвращение и преследует с намерением разрушить все объекты, которые являются источниками боли"[71]. Первая мировая война подтолкнула Фрейда к более глубокому столкновению с деструктивностью: люди миллионами убивают своих ближних, целые нации совершают самоубийство. Из его размышлений в 1920 году появилась на свет странная психофилософская теория инстинкта смерти (Фрейду было тогда шестьдесят четыре года), вызванная к жизни человеческой безграничной жестокостью по отношению к себе и другим. Хотя большинство психоаналитиков находит эту теорию неприемлемой, она примечательна тем, что сталкивает нас с темой агрессии на самом базовом уровне. В этой теории подчеркнут тот факт, что агрессия первично направлена против себя — именно я в конечном счете должен умереть — и она должна быть обращена против других и внешних объектов, чтобы предотвратить это саморазрушение. Инстинкт смерти — это метафора, содержащая отнюдь не всю истину, но это важная часть истины, которой нельзя пренебречь. Одно следствие из теории Фрейда состоит в том, что депрессия часто является "возвратом вытесненного", а именно непрямым выражением избегаемых агрессивных тенденций. Мы видим это в утверждении Оливера: "Я впал в депрессию, чтобы избежать гнева в адрес сестры".

Фрейдовские теории агрессии оставляют нас неудовлетворенными. Заслуживает доверия утверждение Анны Фрейд, что если бы Фрейд был жив, он радикально пересмотрел бы свою концепцию агрессии[72].

Отталкиваясь от второй теории Фрейда, группа талантливых молодых аспирантов Йельского университета опубликовала в 1937 году знаменитую монографию "Фрустрация и агрессия". Их теория, положившая начало огромной цепи исследований за и против нее, утверждает, что агрессия есть всегда результат фрустрации, и там, где есть фрустрация, там будет агрессия. Теоретическое упущение состоит в том, что в ней по умолчании подразумевается (как почти во всех американских теориях), что всякая агрессия негатив на, и предполагается, что когда мы в один прекрасный день построим общество, лишенное фрустраций, агрессия исчезнет. Но самое главное, эта теория не способ на серьезно принять такие жестокие реалии жизни, как негритянские гетто или рабство. Как может агрессия в тюрьмах, где люди борются за человеческое существование, быть втиснута в термин фрустрация!

Альфреду Адлеру принадлежит приоритет утверждения, что агрессия, которую он изначально называл "волей к власти", имеет в человеческой жизни фундаментальное значение. Маленький человек Адлер любил говорить полушутя, что все маленькие люди, как Наполеон, развивают компенсаторную борьбу за власть. Адлер верил, что человеческая цивилизация как таковая возникает из человеческой потребности увеличивать свою силу перед лицом природы. Он рос в бедном квартале Вены и всю жизнь был убежденным социалистом. С этим во многом может быть связан упрощенческий перфекционизм, который вредит его поздним работам, проявляясь в частности в замене им выражения "воля к власти" на "стремление к превосходству", а затем на "стремление к совершенству". Адлер нам оставил трагическое видение жизни, которое, как мне кажется, неразрывно связано с теорией силы.

Исследование агрессии Конрадом Лоренцем по существу биологическое, и разделяет как достоинства, так и недостатки большинства биологических подходов[73]. Оно многими воспринимается как рациональное оправдание войны и любых актов агрессии, несмотря на то, что Лоренц не имел этого в виду. Критический момент состоит в том, что люди отличны от животных. Человек создает символы и основывает на них свою культуру, примерами являются флаг и патриотизм, равно как статус, религия и язык. Способность создавать символы и обращаться с ними — действительно великое достижение, — приводит также к тому, что мы — самые жестокие создания на этой планете. Мы убиваем не по необходимости, но из-за преданности таким символам как флаг и родина — мы убиваем из принципа. Таким образом, наша агрессия находится на другом уровне, чем у животных и, изучая животных, мало что можно узнать об этой исключительно человеческой форме агрессии.

4. Деструктивная агрессия.

Поскольку мы обычно думаем об агрессии как о деструктивной, то для того, чтобы ее проиллюстрировать, мне достаточно будет привести несколько личных примеров. Я должен был выступать на конференции молодых администраторов Американской телефонной и телеграфной корпорации (АТГ). Эта конференция была частью шестинедельного тренинга, проводимого на территории колледжа в Новой Англии и, как я полагал, являлась выражением гуманистического интереса АТТ. Я выступал прежде на таких конференциях и результаты приносили мне удовлетворение.

Однако к моему удивлению и некоторому недоумению, что моя речь натолкнулась на странные невидимые барьеры. Я всегда был убежден в правоте утверждения Уолта Уитмена, что "аудитория делает речь" Эта аудитория казалась живой и свежей, но как я ни старался, я не мог донести мои основные идеи. В перерыве я узнал, что в этой части тренинга эти молодые администраторы (которых оценивали для возможного выдвижения на несколько высших постов в корпорации) тренировались быть "агрессивными", и что АТТ пригласила пару профессоров из колледжа, чтобы оценить людей на предмет того, насколько эффективно они могут "обнаруживать дыры" в представленных аргументах. То, с чем я в действительное ти столкнулся, было не аудиторией, которая хотела учиться, и даже не группой, собравшейся ради удовольствия или интеллектуальной симуляции. Ее цель была совершенно иной: аудитория слушала не то, что я говорю, а искала ошибки, слабости аргументации. Это было, короче, софистической формой слушания, направленной на то, чтобы "срезать" говорящего. Эта агрессия имела весомое конкурсное вознаграждение, а именно, продвижение в высший офис.

Это пример отсутствия коммуникации. Такая установка успешно подавит любого говорящего; вы не можете выдвигать свои идеи, если не чувствуете, что их по крайней мере слышат. Это не означает, что с ними будут согласны; но это означает, их будут слушать за их внутренние достоинства. Если бы я знал о цели этой аудитории, я мог бы попросту изменить тему моего доклада и говорить об агрессии, ее целях и эффекте, тогда между нами по крайней мере возникло бы общение.

5. Конструктивная агрессия.

Следующий пример, на сей раз конструктивной агрессии, взят из славной и воодушевляющей главы американской истории, которая также имеет поразительные параллели в сегодняшней ситуации — движения аболиционистов в десятилетия, непосредственно предшествовавшие Гражданской войне. Я остановлюсь на четырех людях, которые занимали видное место в движении: Уэнделл Филлипс, Уильям Ллойд Гаррисон, Джеймс Джиллеспи Берни и Теодор Д.Вельд[74]. Ни один серьезный человек не усомнится в том, что основной эффект аболиционистского движения был конструктивным. Возможно даже, что если бы оно было более успешным, Гражданская война, с ее неизбежными страданиями, могла бы быть предотвращена.

Эти люди очень хорошо подходят под наше определение агрессии. Они активно действовали на территории других (рабы были священны в качестве частной собственности), чтобы произвести переструктурирование власти. Их активность характеризовалась большим конфликтом, как внутренним, так и внешним, причем последний составлял постоянную угрозу их жизни и здоровью.

В молодости эти люди казались очень маловероятными кандидатами на роль образчиков глубинной агрессии, связанной позднее с их выступлениями против рабства. Уэнделл Филлипс вел типичную жизнь бостонского "брамина" своего времени, получив ученую степень в области юриспруденции в Гарварде; Уильям Ллойд Гаррисон первоначально был увлечен писательством и политикой; впервые на слуху имя Теодора Вельда появляется как преподавателя искусства улучшения памяти; Джеймс Берни бы дважды отчислен из Принстона за пьянство, хотя был восстановлен и получил диплом с отличием, в итоге стал плантатором и жил как молодой южный аристократ, не в меру пьющий и играющий в азартные игры. Какие характеристики этих людей обусловили тот факт, что их агрессия должна была стать конструктивной, а не деструктивной (как, например, у Джона Брауна)?

Когда мы оглядываемся на их детство, то оказывается, что каждый из них был любим родителями. Я убежден, что это имеет определяющее значение для понимания конструктивной природы агрессии. Когда человека не любят, или любовь к нему неустойчива, или его мать или отец сами крайне не уверены в себе, это формирует в его последующей агрессии стремление отомстить миру, необходимость разрушить мир для других в той же мере, в какой он нехорош для него.

Каждый из них имел — и мы должны признать, что это берет начало в раннем детстве — глубокое сочувствие к другим, которое приняло позже конкретную форму сочувствия к рабам и преследуемым. Гаррисон и Вельд были вовлечены в движение состраданием к черным. Берни писал; "Сложно сказать, в чем состоит долг каждого по отношению к бедным созданиям, но я посвятил свою душу одному: я не допущу, чтобы с кем-то из них обращались жестоко"[75]. Филлипс впервые был вовлечен в аболиционистское движение после того, как толпа убила его приятеля аболициониста Элайю П.Лавджоя, и позже присоединился к движению, когда увидел толпу, угрожающую жизни Гаррисона. Впоследствии его мотивация слегка отличалась от мотивации других: его чрезвычайно оскорблял тот факт, что в его любимом Бостоне могло иметь место такое пренебрежение гражданскими свободами.

Физическое мужество этих четырех, необходимое вследствие постоянно угрожавшего им насилия со стороны толпы, выдержало глубочайшие испытания. Для того рода агрессии, с которой им приходилось действовать, они должны были иметь возможности риска, существования на пределе. Все четверо имели в детстве неистощимое количество энергии, которая принимала формы энергичной игры и драк со сверстниками. Но их мужество казалось скорее их триумфом над тревогой (чем собственно, если до конца разобраться, мужество и должно быть) нежели чем-то, с чем они родились. Гаррисон рассказывает в письме другу о своих "коленях, трясшихся в предчувствии" лекции, которую он должен был давать в Ученом обществе Бостона, и газетная сводка дня говорит, что аудитория с трудом могла его расслышать. Но он оправился и произнес яркую речь об освобождении рабов. "Хотя Гаррисон страдал меньше всех из четырех аболиционистов и действительно казался наслаждающимся борьбой, будет ошибкой не замечать страха, который он испытывал в бесчисленных случаях, когда его жизнь подвергалась опасности от злобной толпы"**.

Гражданское мужество, требующееся для этого, впечатляет. Берни писал, что боль отчуждения от тех, "с кем мы [шли] из воскресенья в воскресенье в дом Божий — многие из наших близких <…> родственников отстранились от нас, и целое общество <…> глядящее на тебя как на врага его спокойствия, — немалое испытание"39. В 1834 г. он писал Вельду: "У меня нет ни одного помощника — ни одного, от кого я мог бы получить сочувствие в этом вопросе!". Снова и снова он сталкивался с осуждением и угрозой насилия со стороны толпы, и в то время верил, "что если когда-то должно наступить для этого время, то оно наступило сейчас, когда наша республика с ее де-лом всеобщей свободы в беде, когда все, чем только может рисковать патриот, должно быть поставлено на карту ради ее освобождения <…> [Люди должны] сами умереть свободными, а не рабами, или наша страна, славная в своих надеждах, исчезнет навсегда".

Противостояние, с которым они столкнулись, послужило укреплению их убежденности. Гаррисон ответил на него увеличением агрессии и более тесной идентификацией с неграми. Он выразительно писал:

Я сознаю, что многим не нравится жесткость моего языка, но разве нет причины для жесткости? Я буду суров как правда и бескомпромиссен как правосудие. На эту тему я не хочу думать, или говорить, или писать со сдержанностью. Нет, нет! Скажите человеку, чей дом в огне, чтобы он сдержанно поднимал тревогу; скажите ему, чтобы он сдержанно спасал свою жену из рук насильников; скажите матери, чтобы она постепенно выносила своего ребенка из огня, в который он упал; но не заставляйте меня использовать сдержанность в таких случаях, как эти! Я серьезен. Я не стану вилять — я не прощу — я не уступлю ни единого дюйма — И Я БУДУ УСЛЫШАН. Апатии людей хватит для того, чтобы заставить каждую статую спрыгнуть с пьедестала, и поторопить воскрешение мертвых.

Ни один чувствующий человек не может выдержать столь длительной агрессивной активности без серьезных сомнений время от времени в правоте своей позиции. Период сомнения и нерешительности у Берни касается нас особенно, поскольку он сопряжен с типичным современным беспокойством. Он постоянно боялся, что его решения будут слишком воздействовать на чувства, пытаясь все время убеждать других с помощью разума, равно как и себя: "Когда я вспоминаю, как спокойно и бесстрастно мое сознание движется от истине к истине в отношении этого предмета [т. е. рабства], и к еще высшей, я чувствую удовлетворение от того, что мои заключения не есть плоды энтузиазма". Позже он отчаялся в том, что Юг может быть завоеван разумом. Несмотря на ухудшающееся здоровье, он приехал в Нью-Йорк, чтобы служить в качестве секретаря Американского антирабского общества. Весьма интересно, что он, полагавшийся на разум, разочаровался в требовании постепенности в отмене рабства перед своей смертью в 1857: "Когда или как оно [рабство] закончится, я, должен сказать, не вижу".

Конструктивная агрессия влечет за собой страдание, равно как и внутренний конфликт. Страдание из-за того, что самоотверженность, вызванная ситуацией, ответственна за вовлечение в нее все большего и большего количества участников. Известные бостонцы пришли в ярость, когда толпа угрожала жизни Гаррисона. Доктор Генри Ингерсолл Боудитч, знаменитый врач, писал: "Теперь дошло до того, что человек не может говорить о рабстве в пределах района Фанойл Холл". Когда Боудитч добровольно вызвался помочь члену городского правления, Сэмюэлу Элиоту, стоявшему рядом, подавить бунтовщиков, Элиот, "напротив, намекнул, что власти, хоть и не в восторге от толпы, но скорее симпатизируют <…> стремлению силой подавить аболиционистов. Я был совершенно обескуражен, и я поклялся от всего сердца, как только я покинул его с крайним отвращением: "С этого самого момента я аболиционист" ".

Роль силы закона и порядка в этот период являет собой печальную картину, равно как и в наше время. Она обнаруживает правду, которую мы знаем, но ради нашего душевного спокойствия стараемся забыть. Не только члены правительства скрыто провоцировали насилие своим сочувствием ему, как мы видели выше, но имел место также инцидент, образ которого может быть умножен тысячекратно: хорошие люди Бостона смотрели, в стыде и беспомощности, как бывший раб был взят силой, чтобы вновь быть уведенным в рабство, в то время, как их собственная милиция стояла на страже. В самом деле, многие из тех, кто считал аболиционистов сорвиголовами и пустословами, переменили это мнение, наблюдая инциденты, подобные этому.

Агрессия аболиционистов с успехом служила своей главной цели — бороться с апатией, которая всегда возникает во времена тревоги и вины. Тревога была вызвана смещением в этот исторический период пластов общества: вина за рабовладение ощущалась даже среди самих южан. Но аболиционисты не позволяли людям впасть в апатию. Они продолжали возбуждать население, не позволяли совести людей уснуть.

Эти четыре человека имели могущественный повод для недовольства — бесчеловечный характер рабства. Они также имели мощную цель, поставленную на карту — возможность исправить несправедливость. В то время как деструктивная агрессия иногда содержит только первое, в конструктивной агрессии должны присутствовать оба этих момента. В отличие от самоутверждения и отстаивания своих прав, агрессия возникает из-за того, что оппозиция была так упорна, а апатия и инерция столь сильны, что требовалась большая сила, чтобы начать эффективное действие. В природе любого общества заложена цель защищать status quo, и агрессия время от времени выливается в насилие не только из-за слепой ярости толп, но и из-за действий полиции и милиции на стороне "закона и порядка".

Воодушевляет наблюдение того, как каждый из этих четырех людей обрел свою индивидуальную силу, не присутствовавшую изначально, и превзошел себя своим собственным усилием, привнося силу своего красноречия и своего примера, чтобы выстоять в противостоянии. В такой самотрансценденции часто встречается переживание экстаза, которое мы опишем в следующей главе.

Глава 8. ЭКСТАЗ И НАСИЛИЕ.

В сердце насилия, в действии или чувстве, лежит нагие желание показать себя людьми с волей. [Но] сложность общества заставляет человека потерять сердце. Ничто из того, что он делает, не кажется больше мастерством, которым можно гордиться в мире, где в заголовки газет всегда попадает нечто иное. Это достоверная картина, отчаявшись в которой люди с радостью вступают во всякую частную армию, которая даст им амбивалентную идентичность униформы: право отдавать честь и принимать ее.

Джекоб Броновски "Лицо насилия".

Одна из причин того, что наши успехи в уменьшении насилия столь скромны, состоит в том, что мы решительно не замечаем в нем элементов привлекательных, соблазнительных и пленительных. Наше сознание склонно кастрировать эту тему в самом процессе ее понимания. Когда конгрессмен разражается тирадой против насилия, он, видимо, совершенно забывает, что будучи ребенком, он бежал за пожарными машинами, он восторгался картинами боя быков, и он также испытывал странное сочетание соблазна и ужаса, которое заставляет людей толпиться на месте несчастного случая.

Мы отрицаем умом "тайную любовь к насилию", которая присутствует во всех нас в некоторой форме, и в то же время нашими телами мы совершаем акты насилия. Подавляя сознание факта насилия, мы тем самым получаем возможность тайком предаваться наслаждению им. Это кажется необходимой защитой человека против более глубокого эмоционального вовлечения, с которым мы бы столкнулись, если были бы расположены принять эту "тайную любовь". В начале любой войны, например, мы поспешно демонизируем образ нашего врага, а затем, поскольку предстоит борьба с дьяволом, мы можем погрузиться в войну, не задавая себе всех трудных психологических и духовных вопросов, которые война ставит. Мы больше не сталкиваемся с осознанием того, что гибнут такие же люди, как и мы.

Я соберу всю массу этих соблазнительных и завораживающих элементов в термине "экстаз". Слово может показаться странным, в частности из-за манеры ограничивать его значение только высоким уровнем интенсивности: мы приходим в экстаз от великой картины, или становимся экстатичны, выиграв миллион долларов в лотерее. Но историческое значение этого слова оставляет вопрос интенсивности эмоций совершенно открытым. Происходя от греческого ekstasiz, экстаз означает этимологически "стоять вне себя", быть "по ту сторону себя" или быть "вне себя". Опыт, который выводит человека "за пределы себя", за пределы принятых границ эго, и дает ему новое и большее сознание себя (такое как индуистская или буддистская медитация) законно зовется экстатическим, хотя его интенсивность может быть количественно невелика. Об эстетических переживаниях или моментах в любви обычно говорят как об экстатических. Переживание собственной значимости, знание, что другие люди изменяются от вашего влияния, также дает чувство присутствия "за пределами себя" — другими словами, некий род экстаза низкой интенсивности. Я использую, соответственно, для этих переживаний низкой интенсивности выражение "чувство значимости".

То, что насилие часто ассоциируется с опытом экстаза, можно видеть из употребления одних и тех же выражений для них обоих. Мы говорим, что человек "вне себя" от ярости, он "одержим" властью. Часто имеет место самотрансценденция в насилии, которая подобна самотрансценденции в экстатических опытах. Более того, тотальное поглощение, которое присутствует в насилии, также присутствует и в экстазе. В наше время антиинтеллектуализма, когда тошноту у многих вызывает все несущее хоть бледный оттенок мысли, растворение личности в насилии особенно притягательно.

Каким образом насилие приносит нам этот опыт экстаза, это чувство значимости? Джерри Рубин дает нам первый пример. В своем типичном пламенном стиле он рассказывает об остановке военного поезда в Окленде:

Копы пытались арестовать тех, кто запрыгнул [на поезд]. Когда они собрались схватить людей, мы бросились, в разные стороны — только трое или четверо были пойманы.

Мы бежали, свистя и крича, от путей и по улицам, как куча безумных ублюдков.

Мы были воины-победители.

Мы были в экстазе.

Мы остановили военный поезд.

МЫ НАМЕРТВО ОСТАНОВИЛИ МАШИНУ ВОЙНЫ НА ЕЕ ПУТЯХ[76].

Каким бы ни было чье-то впечатление от Джерри Рубина, это несомненно опыт экстаза насилия.

Менее драматичный пример, но содержащий некоторые составляющие экстаза в зачаточной форме, взят из моего собственного опыта в аспирантуре. Несколько молодых негров в Калифорнии были обвинены в изнасиловании и подвергнуты толпой линчеванию безо всякого подобия суда. Священник в Нью-Йорке, в проповеди, похвалил линчевание. В результате часть из нас решила пикетировать церковь утром следующего воскресенья. Инцидент не был бы значим для нашей темы, если бы не факт восторга, и даже радости, от того, что мы шли плечом к плечу с нашим беспокойством по поводу случившегося. Рисование плакатов предыдущей ночью, организация марша, чувство солидарности с другими — товарищами, которые пойдут рядом со мной в этом шествии, в правоте которого мы не сомневались, — все действия несли элемент экстаза. Я вспоминаю, как шел домой поздно ночью после всех приготовлений, и наблюдал, как вопросы и сомнения по поводу эффективности намеченного пути возникали в моем сознании, когда я остался один. Но нет! Мои товарищи и я решили, и я не должен оставлять их. Мы ожидали некоторое противодействие в виде конной полиции (которая действительно была); мы надеялись, что это будет насилием не большим, но вполне достаточным для того, чтобы произвести впечатление на корреспондентов новостей. Мы также втайне надеялись на оппозицию, потому что это дало бы большую сплоченность нашей группе и даже добавило бы нам экстаза.

Крайнее подчеркивание индивидуальной ответственности может стать эгоцентрической манипуляцией другими, насилием, которое отвергает подлинную мораль и признает только фальшивое чувство значимости. Большинство американцев подавлены чувством индивидуальной ответственности, не только по общим человеческим причинам (как это описано Достоевским), но и по причинам, специфическим для нашей нации. У американцев нет таинства покаяния, нет исповеди (разве что немного в психоанализе), способных помочь им освободиться от груза прошлого. Вся тяжесть остается на плечах индивида, и как мы уже видели, он чувствует бессилие. Возможно, в этом причина того, что ответственность склонна принимать формы пустого морализаторства — в прошлом она центрировалась на том, чтобы не курить и не пить, а теперь она фокусируется на том, чтобы не наступать на насекомых и не выбрасывать ничего, сделанного из пластика. Лишенная структуры, которую придает ей культура, отличающаяся достаточной глубиной, личность не может вынести груз ответственности за свое собственное нравственное спасение и погрузится в чувство изолированности, одиночества и отделейности от других.

Чувство экстаза, возникающее в удавшемся бунте, приводит к некоторым важным изменениям в характере самого бунта. Типичный бунт обычно начинается с высокоморальных целей — студенты в Беркли, например, провозглашали свое противостояние бесчеловечной безличности современного университета-фабрики. Но с наступлением состояния экстаза, которое сопутствует первому успеху, психологический характер и смысл бунта изменяется. Для многих целью бунта становится теперь скорее сам экстаз, нежели исходные цели. Бунт становится "звездным часом" в жизни многих бунтовщиков, и они, кажется, слабо сознают, что никогда уже не будут испытывать столь сильного чувства значимости.

Часто это приводит к разработке и увеличению количества исходных условий, которые администрацию, будь то в университете или в тюрьме, просят принять. Бунтовщики говорят этим действием, что исходно выдвинутые условия больше не являются главной причиной бунта. Так, в Брандейсе, президент оставался в своем офисе в течение недели "черной" сидячей забастовки, чтобы вести переговоры с бунтовщиками, и каждый день бастующие посылали к нему новый согласительный комитет с новыми условиями. Они как бы говорили этим действием: "Разве вы не видите, что бунт для нас гораздо важнее, нежели выполнение наших требований?".

Это может также привести далее к любопытному предъявлению условий амнистии, которая, очевидно, не может быть дана без полной капитуляции со стороны администрации. Я интерпретирую это как высказывание: "Все, чего мы хотели, был этот опыт экстаза, достижение чувства нашей собственной значимости". Экстаз может привести к такому падению, что подойдет к концепции "революционного суицида" Малколма Экс[77].

Необходимо также упомянуть о ценности группы, контрастирующей с индивидуальной. Группа образуется вокруг проблем, которые для ее участников важны как вопросы жизни и смерти. Про каждую группу можно спросить: каков ее психический центр — чему она служит?

1. Насилие в литературе.

Простое цитирование примеров насилия в телевизионных вестернах и в триллерах, выпускаемых в мягкой обложке, слитком упростило бы нашу задачу. Вместо этого нам следует задаться более трудным вопросом: какова функция насилия в классике, в литера туре, которая на протяжении столетий была путеводителем психологического и духовного развития человека?

Для начала давайте рассмотрим одни аспект книги Мелвилла "Билли Бадд, фор-марсовый матрос". Бил ли приходится перед капитаном Виром и каптенармусом Клэггертом отвечать на обвинение последнего в том, что он планирует мятеж. Он столь ошеломлен несправедливостью обвинений, что не может говорить. Охваченный внезапной яростью, не в силах что-либо сказать, Билли пялится на Клэггерта в течение напряженного безмолвного момента. Затем вся его ярость переходит в правый кулак, и он бьет каптенармуса, который падает мертвым.

Когда этот акт абсолютного насилия свершается на сцене или экране, вздох облегчения проносится по залу. Это эстетически необходимо, что-либо меньшее будет недостаточным. Насилие делает завершенным незавершенный без него эстетический гештальт. В этом месте публика испытывает экстаз насилия в эстетическом смысле.

— Со смешанными эмоциями можно взирать на то, что разные телевизионные каналы делают с целью "вычистить" из программ содержащееся там насилие. Должен с сожалением сказать, что эти усилия приводят в основном к большему вытеснению насилия, большей изощренности в его подаче и к сожалению, большей нечестности в декларируемом отстранении от сопряженных с этим грязи и уродства, что в отдаленной перспективе приведет не к снижению насилия, а росту лицемерия и притворства.

Но если "насилие есть зло", почему оно столь необходимо в этой новелле, равно как и во многих других классических произведений литературы? Должно быть какое-то насилие, которое отвечает потребности человека, которое не может быть всецело "плохим". Оно, по-видимому, присутствует в сказках братьев Гримм, в пьесах Шекспира и драмах Эсхила и Софокла. Оно должно быть жизненной реальностью, которая на уровне бессознательного опыта требует своего признания. Что это?

Смерть есть насильственный акт для каждого — нас силой отделяют от этой жизни. Этот факт не отменяют современные лекарства и то, умирает ли человек на больничной койке, приведенный в состояние зомби с помощью морфия. Смерть всегда дана нам как возможность. Именно эта возможность придает смысл жизни и любви[78]. Вне зависимости от того, можем ли мы надеяться, что сами выберем наш способ и время смерти, страх смерти присутствует в нашем воображении. Ибо важен не сам факт, а его смысл.

Смерть — не единственное насилие, которому мы все должны подвергнуться. Жизнь полна другими актами насилия. Само наше рождение, необходимая борьба между родителем и ребенком, терзающие сердце разрывы с теми, кого мы любим, — все это переживания, в которых физическое и психологическое насилие неизбежно имеет место. Ни одна жизнь в своем течении не свободна от эпизодов насилия.

Эстетический экстаз насилия в великой литературе сталкивает человека лицом к лицу с его собственной смертностью. Это одно из ее предназначений. После просмотра трагедии на сцене или ее чтения мы часто обнаруживаем в себе желание углубиться в себя и задуматься об этом. Мы испытываем то, что Аристотель называл катарсисом сожаления и ужаса, и мы алчем его вкусить. Это не только приближает нас к нашему внутреннему центру, но, парадоксальным образом, делает нас более внимательными к нашим ближним. Это помогает нам увидеть, что мы, эфемерные создания, рождены, боремся и живем лишь отведенный нам срок, а затем, как трава, увядаем; и наша "ярость против ухода света" будет иметь если не какой-то практический эффект, то, по крайней мере, больше смысла.

Именно поэтому более глубокие переживания вызывает трагедия — скажем, Шекспира или Юджина О'Нила, — чем комедия. Греки решали эту проблему, помещая само насилие — которого было достаточно в "Эдипе", "Медее" и в других трагедиях — за пределами сцены. У Шекспира и Мелвилла, напротив, насилие происходит на сцене, но там оно определено эстетическим смыслом драмы. В этом разница между драмой и мелодрамой (как в современных телепередачах, которые извлекают выгоду из насилия как такового).

Вопрос, который необходимо задать: включается ли насилие в фильм или драму для достижения шокового эффекта, ужаса и щекотания нервов, или оно есть неотъемлемая часть трагедии? В "Макбете", "Гамлете" и "Антигоне" насилие требуется для эстетической полноты драмы. В трагедии мы не только ощущаем нашу собственную смертность, но также трансцендируем ее, значимые ценности предстают более выпукло. Мы не переживаем здесь чувство совершенно бессмысленного разрушения, как тогда, когда видим по телевизору восточных пакистанцев, заколотых штыками, — лишь ужасное зло, ради предотвращения которого мы готовы отдать что угодно.

Хотя в литературе, равно как и в жизни, смерть всегда эмпирически побеждает, человек побеждает духовно, превращая эти переживания в аспекты культуры, такие как искусство, наука и религия.

2. Экстаз на войне.

Непосредственно после повешения Билли Бадда, в киноверсии новеллы Мелвилла, моряки на британском военном корабле внезапно видят французский военный корабль, огибающий мыс в нескольких милях от порта. Все они кричат: "Ура!".

Почему ура? Эти люди знают, что они идут в бой, в грязь, жестокость и смерть, которой является война, и все же кричат "ура!". В самом деле, лишь отчасти причину этого можно видеть в выходе запертых, подавленных и невысказанных эмоций, которые родились при зрелище казни их любимого товарища. Но есть и более весомая причина. Мы переходим теперь в другую область, наиболее сложную из всех, в которых нам надо разобраться — в область насилия на войне.

На рациональном уровне практически любой человек отрицает и ненавидит войну. Когда я учился в колледже перед Второй мировой войной, я помню как отпрянул, когда профессор английской литературы заметил, что он практически уверен в том, что будут еще войны. Этот учитель был мягко говорящим, чувствительным, невоинственным типом, насколько это возможно, но я молча глядел на него так, словно он был изгоем. Как мог человек допустить такую мысль? Разве не ясно, что мы должны воздерживаться от мыслей о войне и веры в то, что она будет — и, конечно, от ее предсказания, — если мы хотим достичь мира? Несколько сотен тысяч других студентов, будучи как и я пацифистами, пребывали в иллюзии того, что достаточно крепко верить в мир, чтобы этим намного укрепить мир между народами. Мы не задумывались о том, как наш образ действий походил на суеверие — не думай о дьяволе, а не то он окажется тут как тут, среди нас[79].

Мы были столь воодушевлены вычищением войны из наших сознаний, что совершенно игнорировали провокационное эссе Уильяма Джеймса "Моральный эквивалент войны". Написанное вследствие неприятия "нашей грязной войны с Испанией", оно было прочитано Уильямом Джеймсом в качестве лекции в 1907 году. Оно до сих пор проницательно освещает основные проблемы, пусть даже сами ответы уже не убедительны. "В моих заметках, хотя я и пацифист, — пишет Джеймс, — я не стану говорить о зверской стороне военного режима (чему уже воздали должное многие писатели)…" Его предупреждение направлено против веры в то, что описание ужасов войны воздействует как сдерживающее средство:

Демонстрация иррациональности и ужасов войны не дает эффекта <…>. Ужасы порождают упоение <…>. Когда [стоит] вопрос об отсечении от человеческой природы всех ее крайностей, неуместно говорить о цене <-…>. Пацифисты должны более глубоко вникнуть в эстетическую и этическую основу воззрений их оппонентов[80].

Сегодня, при всем нашем противостоянии войне, мы не можем уйти от очевидного факта, что мы заведомо неуспешны в наших усилиях ее пресечь[81]. Я считаю, что мы не достигаем успеха, по крайней мере отчасти, из-за того, что игнорируем центральный феномен: "Ужасы порождают упоение". В XX веке — который начался самонадеянно как "век мира" — мы видели неизменный переход от состояния спокойствия к состоянию революции и насилия. В данный момент мы имеем полдюжины войн, идущих на земном шаре, включая наиболее позорную из них — Вьетнам; мы являемся свидетелями того факта, что Америка перешла от добровольной армии к призыву в мирное время, и от ведения объявленных войн к ведению необъявленных войн. Почему наши действия, действия тех, кто противостоит войне, были столь неэффективны? Не пора ли задать себе вопрос, не является ли что-то неверным в нашем подходе к самой этой форме агрессии и насилия? Я предлагаю задать вопрос прямо: в чем соблазн, упоение, привлекательность войны?[82]

В качестве основного источника данных я возьму книгу Дж. Гленна Грея "Воины"[83], дневник, который автор вел на протяжении четырех лет, будучи солдатом во время Второй мировой войны. Три года из четырех он провел в бронетанковой дивизии в Европе, и один год, выполняя специальное поручение на европейском театре боевых действий. Через десять лет после установления мира Грей вернулся в Европу в качестве стипендиата фонда Фулбрайт для проведения широкоохватного исследования войны и личных мотивов людей, которых он знал во время нее.

Сейчас не может быть ни малейшего сомнения в том, что Грей (который сегодня является профессором философии в одном из западных колледжей) столь-же твердо, как и любой другой, настроен против войны как способа решения международных споров, и никто не может рассказать ему о ее ужасах больше, чем он уже знает. Но он пытается также делать то, что я считаю более важным, а именно открыть и исследовать ту неосознаваемую привлекательность, которую имеет эта крайняя форма насилия для человечества. "Несомненно есть многие, кто просто терпит войну, ненавидя каждое ее мгновение, — пишет Грей, — и лишь немногие признались бы, что имеют вкус к войне. Но многие мужчины одновременно любят и ненавидят войну. Они знают, почему они ненавидят ее, труднее понять и членораздельно объяснить то, почему они ее любят" а.

Несмотря на ужас, невыносимые тяготы, грязь, ненависть, многие солдаты находят войну единственным лирическим моментом своей жизни.

Многие ветераны, которые честны перед собой, я уве рен, признают, что опыт общего усилия в бою даже при изменившихся условиях современной войны, был высшей точкой их жизни <…> опытом, которого они не хотели бы лишиться <…>. Каждому, кто не испытал это сам, это чувство трудно постичь, а участнику трудно объяснить его кому-то другому.

И еще:

Миллионы людей сегодня — как миллионы до нас — научились жить в странной стихии войны и открыли в ней сильную притягательность <…>. Эмоциональная атмосфера войны всегда привлекала к себе: она опутывала большинство мужчин своими чарами <…>. Рефлексия и спокойная основательность чужды ей.

Когда стали явными признаки наступающего мира, я писал [в дневнике] с некоторым сожалением: "Очистительная сила опасности, которая делает мужчин грубее, но, возможно, более человечными, скоро будет утрачена, и первые месяцы мира заставят некоторых из нас тосковать по былым боевым дням".

Каковы причины привлекательности войны? Первая — это привлекательность экстремальной ситуации, то есть того, что человек рискует всем в бою[84]. Это тот же момент, хотя и в другой степени, на который указывает Оливер, когда он говорит, что марш протеста захватил его "помимо человеческих желаний". Вторая — это придающий силы эффект бытия частью громадной организации, который освобождает человека от индивидуальной ответственности и вины. Объявление войны важно, таким образом, как моральное утверждение, как моральное оправдание, которое позволяет солдату передать всю нравственную ответственность командованию. Этот момент часто указывается в критике военной машины, и ни у кого не может возникнуть и тени сомнения в том, что война разрушает индивидуальную ответственность и автономию совести. Ми-лай и случай лейтенанта Келли являются ужасным подтверждением этого. Но обычно не принимается в расчет то, что человеку присуще желание избежать свободы, также как и поиск ее, что свобода и выбор есть также бремя (Достоевский и многие другие на протяжении истории хорошо знали это), и что передача своей совести группе, осуществляемая в военное время, служит источником огромного комфорта. Вот почему великие системы детерминизма в истории — такие как кальвинизм и марксизм — показали великую власть не только строить людей в ряды, но также вдохновлять их на активный энтузиазм в такой степени, которая была недоступна другим движениям.

Близко связано с этим чувство товарищества в строю то, что меня принимают не за какую-либо индивидуальную заслугу с моей стороны, но потому что я товарищ по строю. Я могу доверить моему товарищу по оружию прикрыть мой отход или атаку в соответствии с данной мне ролью. Мое достоинство есть роль, и ограничения, которые роль возлагает на меня, дают мне нечто вроде свободы.

Разрушение этой способности чувствовать себя так, будто ты являешься частью превосходящего тебя целого, объясняет трусость среди солдат. Действительно, физическое мужество при любых обстоятельствах — насколько позволяет судить мой опыт терапии — по всей видимости, зависит от того, может ли индивид чувствовать, что он борется за других в той же мере, что и за себя, принимая свою связь с товарищами, это означает, что он придет им на помощь, равно как и они ему. Исток этого физического мужества представляется коренящимся во взаимоотношениях ребенка с его матерью, в особенности в его доверии к ней и солидарности с ней и, соответственно, с миром. Физическая трусость, с другой стороны, даже в форме избегания физических столкновений в детском возрасте, по-видимому возникает в результате раннего отвержения и раннего чувства отсутствия поддержки матерью своего ребенка и даже чувства, что мать может оказаться против него в его борьбе, так что теперь всякое усилие ребенок делает на свой страх и риск. Такой человек находит невероятным, что другие станут поддерживать его и что он будет также сражаться и за них, и от него требуется сознательное решение выступить на их стороне. Такой тип личности может иметь огромное нравственное мужество, которое он развил в одиночестве, но ему недостает физического мужества или мужества в группе.

Более того, в экстазе насилия присутствует страсть к разрушению. Читатель вспомнит замечание Оливера: "Всю свою жизнь я мечтал раздолбать компьютер". Это, по-видимому, склонность к разрушению в человеке, атавистическое стремление разрушать вещи и убивать. Она усиливается у невротиков и прочих, кто находится в отчаянии, но это лишь усиление черты, которая в любом случае уже есть, и столетия, проведенные под кровом цивилизации, не способны этого скрыть.

Всякому, кто наблюдал человека, работающего с артиллерией на поле боя, или смотрел в глаза ветеранов-убийц, только что проливших кровь, или изучал описания чувств пилотов бомбардировщиков во время поражения ими целей, трудно не прийти к выводу, что в разрушении есть восторг. <…> Это зло кажется превосходящим простое человеческое зло, оно требует объяснения в космологических и религиозных терминах. В этом смысле, люди способны на дьявольские вещи, как ни одно из животных[85].

В этой страсти к насилию эго солдата временно покидает его, и он растворяется в своем переживании. Это "депривация личности ради единения с объектами, которые прежде были чужды". Таков технический язык описания того, на что обращают внимание в мистическом опыте экстаза: эго "растворяется", и мистик испытывает единство с "Целым", будь то названо светом, истиной или Богом. Посредством насилия мы преодолеваем поглощенность собой.

Все это является элементами экстаза насилия. В насилии есть наслаждение, которое выводит индивида из себя и толкает его к чему-то более глубокому и сильному, чем то, что он прежде испытывал. Индивидуальное "я" незаметно превращается в "мы", "мое" становится "нашим". Я отдаюсь этому, отпускаю себя, и как только я чувствую, что мое прежнее Я ушло, как вдруг появляется новое сознание, более высокая степень сознавания, и возникает новое Я, более обширное, чем первое.

Теперь, когда мы смотрим на обычного человека — неприметного, одинокого, все более изолированного по мере того, как расширяются средства массовой коммуникации, человека, чьи уши и чувства оглушены вездесущими радиоприемниками и тысячами слов, которые обрушивает на него телевидение и газеты, сознающего свою идентичность только, когда он ее потерял, жаждущего общения, но испытывающего неудобство и беспомощность, когда он его находит, — когда мы смотрим на этого современного человека, кого удивит, что он жаждет экстаза, даже такого, который может дать насилие и война?

Обращаясь к этому человеку в обществе — живущему год за годом в анонимной тревоге, что что-то может "случиться"; представляя "враждебные" страны, которые он может разрушить в воображении (к этим фантазиям он возвращается, когда сыт по горло своей повседневной жизнью); несущему в себе ужас, который, как он ощущает, должен как-то претвориться в действие, но остается подвешенным в ожидании; питаемому "тайными" обещаниями экстаза и насилия, чувствующему, что продолжение непонятного ужаса хуже, чем уступить соблазну, очарованию и привлекательности действия, — будем ли мы удивлены тем, что этот человек мирится с объявлением войны, демонстрируя явную покорность?

Теперь, впервые в моей жизни, я могу, например, понять Американский легион. Эта организация всегда была для меня негативом совести — я был против того, за что была она, и она была против того, за что был я. Это довольно хорошо работало как предварительный ориентир, когда у меня не было времени разобраться в том, на чьей стороне справедливость. Я никогда не мог понять мотивов легионеров или других организаций ветеранов в их бряцании оружием и доведенной до абсурда охотой за коммунистами под каждой кроватью. Теперь, однако, я понимаю, что эти группы изначально состояли, в общем и целом из молодых людей, у которых были неприметные занятия, вроде заправки бензина в шевроле, бьюики и форды. Затем они были призваны на войну. Во Франции они стали героями, любимцами женщин, их путь устилали цветами, всевозможные почести обрушились на них. Они были значимы, возможно, впервые за всю свою жизнь. По возвращении домой некоторые из них смогли найти лишь ту же работу и вновь заливать бензин в бьюики, шевроле и форды, а те, кто нашел работу лучше, могли попросту испытывать разочарование "пустотой" жизни мирного времени. Неудивительно, что они, испытывая скуку, сбились вместе, чтобы возродить опыт, максимально близкий к тому, что был на войне — такой как антикоммунистическая миссия "поиска и разрушения". Они вернулись к страстному желанию найти что-то, что придаст их жизни значимость, которой она внутренне лишена.

3. Стремление к признанию.

Когда Глени Грей в 1955 году вернулся в Европу, чтобы интервьюировать своих товарищей по оружию и друзей по сопротивлению пятнадцатилетней давности, французская женщина, жившая в комфортабельном буржуазном доме с мужем и сыном, искренне призналась: "Моя жизнь столь невыносима скучна в наши дни! <…> Все что угодно лучше, чем это, когда день за днем ничего не происходит. Вы знаете, что я не люблю войну и не хочу ее возврата. Но она, по крайней мере, давала мне чувствовать себя живой так, как я не чувствовала себя до или после нее"'5. Переходя к опыту немецкого товарища по оружию, Грей продолжает:

Растолстевший, с дорогой сигарой во рту, он говорил о наших былых днях в конце войны, когда он был дрожащим и голодным, и изможденным беспокойством о том, чтобы оградить жену и детей от слишком большой нужды. "Иногда я думаю, что тогда были более счастливые времена для нас, чем теперь". <…> И было что-то вроде отчаяния в его глазах. <…> Ни один из этих людей не тосковал о старых днях с сентиментальной ностальгией, они говорили о своем разочаровании в бесплодном настоящем. Мир выявил в них пустоту, которую возбуждение войны позволяло им заполнить.

Спасением от этой пустоты служит экстаз насилия. Отчасти эта бесплодность порождена условиями цивилизованного существования, устраняющее значительную долю риска и вызова из жизни — риска и вызова, которые кажутся многим, если не большинству, людей важнее, чем наше настойчиво навязываемое изобилие. Насилие возвращает в жизнь риск и вызов, что бы мы ни думали о его деструктивное™, и жизнь перестает быть пустой.

Мы будем сталкиваться вспышками насилия до тех пор, пока людям будет недоставать значимых переживаний. Каждому человеку необходимо чувство значимости, и если общество не может дать его человеку, или хотя бы предоставить возможность стать значимым, то это чувство будет достигаться деструктивны ми способами. Нам предстоит найти те пути, которыми люди могут достичь значимости и признания так, чтобы деструктивное насилие стало ненужным.

Глава 9. АНАТОМИЯ НАСИЛИЯ.

Насилие и страдания в демократическом обществе играют решающую роль в повышении антипатии к нарушениям демократических ценностей и увеличению симпатий к жертвам таких нарушений.

Силван Томкннс "Конструктивная роль насилия и страдания".

Вспышки насилия подобны "внезапному" вскипанию воды. Не видя "горелки, нагревающей воду", мы ошибочно считаем насилие дискретным событием, хотя оно есть совершенно понятный результат борьбы личностей против неравенства в репрессивной культуре. Насилие часто следует за периодами спокойствия (в пятидесятые годы — "тихое поколение" студентов). К нашему сожалению, только впоследствии удается увидеть, сколь взрывоопасны были силы, таившиеся под покровом апатии.

1. Психоневрологические аспекты насилия.

В своей типичной и простейшей форме насилие есть прорыв запертой страсти. Когда человеку (или группе людей) в течение определенного времени отказывается в том, что он ощущает своим законным правом, когда он постоянно отягощен чувством бессилия, разрушающими остатки самоуважения, — насилие является предсказуемым конечным результатом. Насилие есть вспышка стремления разрушить то, что интерпретируется как препятствие для самоуважения, движения и роста. Эта жажда разрушения может на столько захватить человека, что будет разрушен любой объект, который попадется ему на пути. Такой слепой бунт часто разрушает тех, о ком бунтарь заботится, и даже его самого.

Насилие во многом является событием физическим, но происходит оно в психологическом контексте. Иногда после периода скрытого нарастания, иногда под действием внезапного стимула импульс к действию приходит настолько быстро, что мы не способны думать, и контролируем его только с большим усилием. Кто-то сильно толкает меня в метро — ярость ослепляет меня и я испытываю мгновенное побуждение дать ему сдачи. Но, успокоясь, я понимаю, что если возьму за правило дубасить людей в метро, мне гарантирована скорая гибель. Футболист может контролировать свое побуждение дать волю насилию, напоминая себе, что у него есть шанс показать свою силу в следующей игре. Для большинства из нас, в цивилизованной жизни играющих роль наблюдателей, занимающихся различными видами деятельностями, не требующими мышечной активности, контролировать побуждение к насилию и управлять им значительно труднее.

Агрессия и насилие справедливо связаны в общественном сознании — обычно говорят об агрессии и насилии. Агрессия относится к насилию, замечает Джеральд Хржановски, как тревога к панике. Когда агрессия возникает в нас, она ощущается как удар хлыстом, и нас охватывает желание насилия. Агрессия объектно-ориентирована, то есть, мы знаем, на кого и на что мы злимся[86]. Но в приступе насилия ориентация на объект нарушается, и мы широко размахиваем кулаками, поражая любого, кто подвернется нам под руку. Сознание затуманивается, и восприятие врага становится нечетким; человек перестает осознавать окружающее, и хочет только излить в действии внутреннее побуждение к совершению насилия, а там будь что будет. Человек, напоминает нам Курт Гольдштайн, это существо, которое может абстрактно мыслить и которое может выйти за пределы конкретной ситуации, трансцендировать ее конкретную ситуацию. У человека, совершающего насилие, способность к абстракции нарушена, и с этим связано безумие его поведения.

Внезапность, с которой вспыхивает большинство эпизодов насилия, порождает ряд вопросов. Нет ли в случае насилия прямого соединения стимула на входе и мышечной реакции на выходе (т. е. мышцы "сами дают сдачи")? И не происходит ли это соединение в подкорке, с чем может быть связан тот факт, что оно происходит столь быстро, что человек не думает до тех пор, пока эпизод не завершится? Подобные дискуссии по поводу путей, которыми движется возбуждение, дают лишь аналогии самого переживания агрессии, но и аналогии могут быть полезны для понимания того, что происходит. В частности, они могут помочь нам увидеть, почему человеком овладевает насилие, а не он овладевает насилием.

После классической работы Уолтера Б.Кеннона в Гарвардской физиологической лаборатории[87], стало общепризнанным, что существуют три ответа организма на угрозу: борьба, бегство и отсроченный ответ. Кеннон показал, к примеру, что когда кто-то грубо толкает меня в метро, в кровь выделяется адреналин, и мое кровяное давление повышается, чтобы дать моим мускулам больше силы, сердцебиение становится более быстрым — все это готовит меня к сражению с обидчиком или к бегству из зоны его досягаемости[88]. "Бегство" происходит при тревоге и страхе, "борьба" при агрессии и насилии. С учетом этих физиологических изменений, переживание насилия дает человеку огромную энергию. Он чувствует некую трансцендентную силу, о наличии в себе которой он не подозревал, и, как Мерседес, в этом состоянии он борется значительно более эффективно. Этот может действовать как наркотик, побуждающий человека снова и снова предаваться насилию.

Третья возможность состоит в том, что я могу отложить мой ответ. Это то, что обычно делает большинство людей. Чем ниже у человека уровень образования и статус, тем более он склонен реагировать непосредственно, чем выше этот уровень, тем более он склонен отложить реакцию до тех пор, пока у него не будет возможности обдумать и оценить перспективы борьбы или бегства. Способность отложить ответ есть дар — или груз — цивилизации: мы ожидаем, пока событие проникнет в сознание, и затем решаем, как лучше ответить. Это порождает культуру, но одновременно дает нам невроз. Невротик может провести всю жизнь, пытаясь довершить с новыми знакомыми старые битвы, не нашедшие разрешения в его детстве.

Но разве не правда, что в заполненном метро я нахожусь в "готовности" реагировать враждебно? Я значительно более склонен оказать противодействие по типу насилия в этой ситуации, чем, скажем, когда кто-то толкает меня на танцплощадке. Таким образом, должен быть какой-то процесс символической интерпретации. То, как я интерпретирую ситуацию, будет определять мою готовность нанести ответный удар врагу, превратить это в повод к войне, или просто улыбнуться и принять извинение, если его предложат. Интерпретация содержит как бессознательные, так и сознательные факторы: я придаю ситуации некоторый смысл, я вижу мир как враждебный или дружелюбный. Здесь мы обращаемся к символу — средству, которое позволяет нам, будучи людьми, соединять сознание и бессознательное, историческое и настоящее, индивидуальное и групповое. Вот почему Салливан и другие говорили, что органические процессы подчиняются символическим процессам[89]. Именно символический процесс обусловливает интенциональность индивида.

Таким образом, то, как человек видит и интерпретирует мир вокруг себя, принципиально важно для понимания его насилия. Именно это придает готовность к борьбе черному человеку, спокойно сидящему в своей машине, но приходящему в ярость, когда полицейский просит его предъявить документы. Это также обусловливает "мачизм" полицейского, который, движимый собственной потребностью во власти, должен унизить черного. Является ли эта интерпретация патологической или просто воображаемой, иллюзорной или откровенно ложной, не меняет ситуацию: это его интерпретация, от которой зависит то, как он будет реагировать. Параноик стреляет в других людей, потому что верит в то, что они развивают магическую силу и убьют его — он стреляет из самообороны. То, что мы назовем это "паранойей", ничего не даст нам, если посредством этого мы не сможем достичь символической интерпретации и увидеть мир, хотя бы временно таким, каким видит его убийца.

Даже в международных отношениях символическая интерпретация действий других наций принципиально важна для понимания насилия и войны. Как мы сказали, корни насилия лежат в бессилии. Это верно и для индивида, и для этнических групп. Но у наций насилие исходит из угрозы бессилия. Нации, по-видимому, считают необходимым более глубоко защитить себя на периферии ситуации; они должны внимательно следить за рискованным балансом вооружений, чтобы другая страна не накопила силы, чтобы взять вверх. Если нация становится действительно бессильной, она больше не является нацией.

Сенатор Дж. Уильям Фулбрайт показал, насколько важна интерпретация нами поведения других наций[90]. Даже после Ялтинских соглашений американская администрация интерпретировала поведение России (например, эпизод с ракетами на Кубе и реакцию СССР на полет U-2) как мотивированное агрессией России против Соединенных Штатов. Эти события, отмечает Фулбрайт, могли бы равным образом быть интерпретированы как мотивированные страхом со стороны России. В частности, он утверждает, что воинственная поза в этих событиях была взяткой, кидаемой российским генералам, которых Хрущеву нужно было умиротворить, чтобы позже могли сбыться его надежды на установление более дружелюбных отношений с Соединенными Штатами. Интерпретируя действия России как агрессивные, мы противостояли им с горячностью, которая помогла российской оппозиции, связанной с армией, сместить Хрущева и установить менее дружелюбное правительство. Нации, ошибочно толкуя мотивы других наций, могут сделать то, что делает параноик: они могут действовать против собственных интересов из-за проекции собственной враждебности и агрессии.

2. Виды агрессии.

Существует по меньшей мере пять различных видов насилия. Во-первых, это простое насилие. Сны Мерседес о насилии, в которых она защищалась от ножей и ружей, относятся к этому типу. Этот вид насилия характерен для многих студенческих бунтов, он несет с собой мышечную свободу, дает выход закрепощенной энергии, освобождая при этом от ограничений, налагаемых на индивида его совестью, и от ответственности, о чем мы уже говорили. Это общий протест против постоянного пребывания в ситуации бессилия, и ему как правило присущи высокоморальные требования.

Однако лишь малая часть насилия может остаться на этом первом уровне. Второй уровень — умышленное насилие. Многие, если не большинство, из студенческих бунтов сопровождались умышленным насилием. На второй или третий день восстания студентов в Париже руководство было перехвачено профессиональными революционерами. После чего первоначальные моральные требования восстания были забыты, а лидеры использовали глубокую фрустрацию студентов, их энергию в своих целях.

Третий тип я называю подстрекаемое насилие. Это работа Гиммлера, или крайне правых, или край не левых возбудителей толпы в любой стране. Это стимуляция бессилия и фрустрации, ощущаемых людьми, во многом на пользу говорящего. Современная история полна примерами того, как обращение с людьми как с животными постепенно приводит их к тому, что они становятся животными.

Четвертый тип — это рассеянное насилие (или инструментальное насилие). Очевидно, всякий из нас, кто живет в обществе, в определенной мере участвует в насилии этого общества, хотя большинство из нас делает это с собственных позиций моральной чистоты и прячется от голоса за зомбиподобную глухоту. Война во Вьетнаме не могла бы продолжаться, если бы мы не голосовали за нее нашими налогами; в этом смысле все мы — часть военной силы, будь мы "за" или "против" самой этой войны.

Существует и пятая категория насилия, отличная от приведенных выше, которая имеет место, когда партия власти, опасаясь покушения на свою власть, выступает с насилием, чтобы предотвратить эту угрозу. Мы можем назвать это насилием сверху. Его мотив, вообще говоря, в том, чтобы защитить или восстановить status quo. Полиция утрачивает отведенную ей законом функцию предупреждения насилия и вынуждена исполнять карательные функции. О пятой категории насилия такой автор, как Ханс Точ, изучавшие эту область, говорил как о более деструктивном, чем всякое другое насилие — отчасти из-за того, что у полиции есть дубинки и ружья, а отчасти из-за того, что у них есть большой запас внутреннего негодования, на который они могут положиться в своей ярости. Патриархальная точка зрения, входящая в комплекс "американской мечты", состоит в том, что правительство учреждено для защиты от эксплуатации слабых и бедных в той же мере, что и сильных и богатых. Полицейский на углу, который каждому друг и направит вас, если вы потерялись, — это такой же идеальный образ, как законолюбивый шериф, несущий порядок Западу. Но при данном пятом виде насилия все это отбрасывается. И насилие становится более деструктивным именно потому, что оно является искажением прежней функции защиты. Правительство при этом опускается до уровня участника драки.

3. Деструктивное насилие.

Насилие есть интеграция сторон личности в действии. Жан-Поль Сартр пишет, что насилие есть создание личности. Оно есть организация своей силы для того, чтобы доказать свою силу, чтобы утвердить ценность своей личности. Это ставка всего на карту, совершение всего, утверждение всего. Однако насилие объединяет все возможные элементы личности, кроме рациональности. Вот почему я говорил выше, что собирание личности происходит на уровне, не затрагивающем разум. Каким бы ни был мотив насилия или его значение для человека, осуществляющего насилие, результат для других всецело деструктивен.

Физический элемент, занимающий большое место в насилии, есть символ тотальности вовлечения человека. Когда прорывается насилие, я не могу больше лениво сидеть в стороне, мое тело требует движения, которое является выражением моей тотальной охваченности. Когда насилие прорывается наружу, не остается ни желания, ни времени думать, — мы попадаем в иррациональный мир. Это может быть субрациональным, как это обычно бывает в бунтах в гетто, или это может быть сверхрациональным, как это по всей видимости было с Жанной Д'Арк. Разум уже и не претендует на то, чтобы управлять.

В фильме "Если" обычная скука жизни в британской школе для мальчиков показана с абсолютным реализмом. Бремя рутины, одиночества, фальшивого морализаторства вскоре выливается в садизм и гомосексуализм. Опасность подвергнуться жестокому избиению, способствует тому, что у ребят начинают формироваться узы товарищества. Затем лидеры мальчиков находят в подвале кафедрального собора склад автоматов и амуниции. Фильм заканчивается сюрреалистической сценой: дети с крыши собора расстреливают одетых со всей английской помпезностью гостей, которые пришли к началу занятий. Фильм представляет схему рождения насилия: отделенность — одиночество — товарищество — садизм — насилие.

Доступность огнестрельного оружия имеет любопытную и мрачную связь с насилием. Эта форма технологии не только широко увеличивает диапазон и эффективность насилия, но также оказывает сильное влияние — в основном отупляющее — на сознание тех, кто им пользуется. Однажды я находился на ферме в весьма удаленном районе Нью-Хемпшира. Как-то я заметил под яблоней чужую собаку, которая казалась больной. К тому времени я несколько дней жил в одиночестве — условие, при котором наше воображение часто подносит нам роковые идеи, — я решил, что у собаки бешенство. Путаница ветвей не давала мне подобраться к ней, но наша собака, к которой вся семья была сильно привязана, пробралась к ней. Она ходила, принюхиваясь, вокруг "бешеной", и, как истинная чау-чау, не возвращалась ко мне, сколько бы я ее ни звал. Я зашел в дом, взял люгер, который мой сын использовал на ферме для стрельбы по мишеням, вставил в него патрон и вышел, чтобы застрелить бешеную собаку. Главное в этой истории то, что наличие в моей руке пистолета, взятого, чтобы убить живое существо, превратило меня в психологически совершенно другую личность. Я мог принести смерть кому угодно, поскольку был одержим этим инструментом смерти, я стал иррациональным злобным человеком, я принадлежал оружию, а не оно принадлежало мне, — я стал его инструментом.

Охваченный неприязнью к той личности, которой я стал, я отнес пистолет обратно в дом и убрал его, инцидент был разрешен совершенно другим путем.

Мы только смутно понимаем тот эффект, который технология оказывает на сознание человека, но ясно, что обладание оружием может радикально изменить личность. Гленн Грей замечает, что, будучи офицером армии, он чувствовал себя неодетым, если выходил без пистолета, висящего на ремне; не будучи военным, я чувствовал себя сбившимся с направления роботом, лишенным сознательного контроля за своими действиями, когда держал палец на спусковом крючке с намерением убить.

Крайнюю форму подобного воздействия на личность можно видеть в судьбе Чарльза Фэавезера из Небраски — подростка, который под влиянием сильной ярости убил одиннадцать человек, прежде чем его остановили. "Я люблю оружие, — говорил он еще раньше. — Оно дает мне чувство власти как ничто иное". Его история следует обычному сюжету: смешного ребенка с кривыми ногами и в толстых очках регулярно дразнили в школе. Он рано выработал символическую интерпретацию мира как места, где над тобой насмехаются, и его крик о признании становился все громче, не получая ответа. Затем он обнаружил, что может добиться признания, давая волю темпераменту и молотя школьных задир в драках, где ему удавалось побеждать за счет одной только страстности своего насилия. Его отец описывал его как "всегда одного из самых тихих", что снова дает нам пример того, что человек, кажущийся послушным, может на деле быть именно склонным к насилию типом. Несмотря на свое слабое зрение, он стал удивительно метким стрелком из ружья.

Бросив колледж, он сумел найти девушку и работу помощника по перевозке мусора. Когда скудное признание, которое это приносило ему, было утрачено, — он потерял работу и его отшила мать девушки, — он взял три ружья, застрелил мать и отчима своей девушки и несколько дней жил в их доме рядом с телами, завернутыми в бумагу и лежащими в курятнике. Понуждая девушку идти с ним, он встал на путь насилия, известный по образам Диллинджера, Бонни и Клайда.

Важным элементом в этой кровавой истории является его ранняя символическая интерпретация, что мир — это место насмешек. Его чрезмерное насилие имело двойную цель: оно отвечало его жажде признания и оно также в отместку осмеивало мир. (Вновь мы видим мрачную логику в такого рода вспышках насилия.) Из полного отсутствия у него каких-либо чувств по отношению к убитым им людям, что вытекало из его ответов на заданные вопросы, мы не можем заключить, что он всегда был столь бесчувственным, таким типичным шизоидом. Ясно, что человек, опьяненный насилием, должен стать бесчувственным и отрешенным, как солдат, который косит врагов из автомата, ибо иначе он не мог бы совершить того, что ощущает как необходимость.

Более всего меня преследует его детское признание: "Я люблю оружие. Оно дает мне чувство власти". Символический смысл оружия как фаллоса и его отношение к сексу хорошо известно. И то и другое является вытянутым и тонким, и извергает из себя субстанцию, которая может радикально изменить человека, на которого она направлена. Поэтому оружие и стало, в особенности для простых людей, главным символом мужской силы. Фраза, которую произносила Мей Уэст, приветствуя своего бой-френда, остается классическим выражением этого: "Это пистолет в твоем кармане, или ты просто рад меня видеть?".

Но культурный аспект оружия также весьма значим, как замечает Стенли Кунитц. Мы охотились с ружьями, чтобы есть; мы охотились с ружьями, чтобы обезопасить местность вокруг наших домов; мы охотились с ружьями, чтобы выжить во времена первопроходцев, от которых мы в Америке отстоим всего лишь на столетие с небольшим. Во всех этих случаях оружие было ценным, как доброкачественный символ власти, и владение им также было оправданным. Многие из людей, владея оружием, чувствуют, что у них есть власть, которая была у них несправедливо отнята. Да и какая власть! Человек теперь может производить мощные взрывы и бросать снаряды, которые могут убивать тех, кто значительно больше, чем он сам. Сознание добровольно отстраняется. В фильме "Паттон", генерал, выскакивающий и разряжающий пистолет в воздух по германским самолетам, бомбящим его алжирскую базу, поступает как ребенок, его жест — анахронизм, оставшийся от детских игр с оружием, но тем не менее это убедительное проявление насилия.

4. Конструктивное насилие.

Говоря психологически, существует бесконечное множество ситуаций, в которых люди живут на до-человеческом уровне, и они находят, что некоторое насилие необходимо для жизни. Чрезмерно стеснительный человек; человек подозрительный, не рискующий устанавливать межличностные отношения; человек, неспособный глубоко любить или дарить другому; трус, изолирующий себя от опыта, который обогатил бы его, — список становится бесконечным. Все это люди, которым некоторая примесь насилия может помочь скорректировать свои недостатки. Но это требует прорыва, усилия, которое происходит помимо рациональности, требует рискнуть собой, совершить все, что угодно, чтобы обрести чувство наполненности. Когда женщина, которая всю свою жизнь была послушной, в итоге дает волю характеру и разражается тирадой, мы невольно улыбаемся и приветствуем ее поступок: по крайней мере, ей уже не все равно. Мой друг рассказывал мне недавно, что двое его сыновей приехали из колледжа домой, где попали в напряженную из-за болезни родственников ситуацию. Через пару дней жизни в напряжении один из его сыновей разорвал в ярости свою шапку, а другой сын разбил о стену две пепельницы. Мой друг заметил: "Это было хорошим насилием". Взрыв ярости, по всей видимости, проясняет психологическое отношение, способствуя большей честности. Поэтому большинство людей чувствуют себя лучше, после того, как они выразят свою злость.

Мы уже говорили, что насилие собирает личность на уровне ниже человеческого. Сегодня получается так, что многие люди (в действительности, большинство людей) живут подобным образом, то есть, без какого-либо сознания и без личного достоинства. Франц Фэнон пишет о таких людях в Африке. Они проводят свою жизнь как лишь частично сформировавшиеся люди, как и миллионы людей в Центральной Америке, Южной Америке, Индии и Китае, и миллионы живущих ниже установленного стандарта в нашей богатой стране. Для этих людей насилие может повысить уровень психологического и духовного существования. Точно так же, как оно собирает личность, достигшую сознания, на уровне ниже человеческого, оно может поднять неразвитых людей на человеческий уровень. Это может иметь форму политических бунтов, которые позволяют группам вырваться из собственной апатии и с успехом вынудить правящую партию провести социальные реформы. Существует очень мало случаев (если они вообще были), когда доминирующая группа расстается со своей властью добровольно и свободно, обычно во власть вцепляются изо всех сил.

Я упомянул здесь Фэнона потому, что, будучи черным психиатром и участником алжирского восстания, он описывает прототип конструктивного насилия. Рожденный на Мартинике и переехавший в Париж, Фэнон поехал в Алжир во время революции, позже он заболел раком, от которого скончался на исходе четвертого десятка лет. Его книга "Сор земли" сделала его не только теоретиком алжирской революции, по и всей черной Африки. Колониальные власти, утверждает он, делают различие между людьми: белые люди выше полуживотных, то есть черных. Правительство поэтому становится институтом, охраняющим status quo, для чего держит коренных жителей в покорности. Книга Фэнона это страстное утверждение достоинства коренных жителей, их потенциальной сознательности и их будущей свободы. Он убежден, что это не может произойти без насилия. Люди веками страдали от эксплуатации, которая породила глубокую апатию; чтобы стать психологически и духовно живыми, необходимо некоторое насилие.

Но насилие не есть выбор черного населения, даже если и принято обычно так считать. Колониальные власти играли активную роль в настраивании коренных народов друг против друга и, в результате, укрепляли собственные интересы. Это часто называлось такими пошлыми фразами как "бремя белого человека", но важным являлось здесь то, что правительство соблюдало интересы иностранного государства, а не коренных жителей, будь они черными, или коричневыми, или желтыми.

Насилие является для черных единственным путем не только скинуть ярмо колониальной власти, но также создать в своей среде некоторое единство. Фэнон считает, что недоразвитые нации, после того, как их столь долго эксплуатировали, находятся на другом уровне, чем колониалисты; насилие есть ступень в развитии черных в сторону национализма. Это путь интеграции, самоуважения и осознания своих сил. Когда книгу Фэнона рецензировал пацифист Квакер, он заметил, что там, где Фэнон использует слово "насилие", его можно заменить на "ненасилие", и смысл останется таким же. Другими словами, Фэнон говорит о человеческом достоинстве, рождении и росте сознательности, интеграции отношений.

Фэнон рассказывает нам об алжирских неграх, которых он лечил как психиатр. Один из них боролся в рядах сопротивления ночью и водил такси днем. Его жена была схвачена французскими солдатами, коллективно изнасилована и затем избита с тем, что бы выжать из нее информацию о нем. У этого человека должна быть депрессия (от которой его лечил Фэнон), и он должен был участвовать в восстании, чтобы иметь хоть какое-то самоуважение.

Фэнон приводит аргументы в пользу выхода за пределы рационального, как его понимает белый человек. Достоинство черных возникнет не только из их мозгов, но из всего их организма и их коллективного бессознательного, которое есть выражение их организма. Они восходят к новому порядку, к новым формам, и это часть новой рациональности. Старый порядок и старые формы в этом процессе будут разрушены, но ни один нормальный человек не станет утверждать, что формы колониального общества, основанные на бесчеловечной сексуальной, социальной и экономической эксплуатации черных, с его "да, господин" и его низкопоклонничеством, не должны быть разрушены. То, что последует за этим, едва ли будет более несправедливым, будем надеяться, что оно будет более справедливым. В своем предисловии к книге "Сор земли" Сартр пишет: "…В период их беспомощности их безумный импульс к убийству является выражением их коллективного бессознательного. <…> Насилие есть подавленный гнев", — который, как мы уже говорили, часто направлен против них самих. Утверждая, что насилие должно быть направлено на его причины — на представителей колониальных властей, Сартр и Фэнон кажутся циничными. Но глядя на ситуацию с точки зрения долговременной перспективы справедливости, всякий признает, что их позиция реалистична, сколь бы ни была она огорчительна для богатых наций. Фэнон пишет:

Мы должны поднять людей, мы должны развить из мозги, наполнить их идеями, изменить их и сделать их людьми. <…>

<…> Живое проявление нации есть действующее со знание целостности людей, это согласованное, просветленное действие мужчин и женщин. <…> [Мы] должны первым делом вернуть достоинство всем гражданам[91].

Насилие, которое рекомендует Фэнон, не заключается во втыкании иголок в кукол или битье кулаками подушек, но направлено на реальное зло социального угнетения. В своем гневе черный человек не только отдает себя своим черным братьям, но также и утверждает себя, даже если в процессе этого он жертвует собственной жизнью.

Глава 10. НЕВИННОСТЬ И УБИЙСТВО.

Убийство редко соответствует стереотипу ничего не подозревающей, беспомощной и пассивной жертвы, к которой подкрадывается хладнокровный и все рассчитавший убийца. Большинству убийств предшествуют яростные ссоры, в ходе которых жертва играет активную роль в процессе, приводящем к ее собственной смерти.

Элтон Б.Макнейл "Насилие сегодня".

Может ли невинность, будучи вовлечена в действие, избежать убийства? Этот вопрос с новой остротой встал перед нами после стрельбы в Кенте, событий в Джексонвилле и Огасте. Но этот вопрос беспокоил человека, начиная с самых первых проблесков сознания, со времен складывания в умах наших предков мифа об Эдемском саде. Над этим вопросом задумывался Альбер Камю, изложивший свои мысли в "Бунтующем человеке". Мелвилл, который был одержим этим вопросом, написал свою последнюю повесть — "Билли Бадд", — пытаясь найти решение этого запутанного вопроса.

Вносит ли, например, жертва свой вклад в превращение себя в жертву? Этот вопрос приводит нас к самой сущности понятия невинности. Не бросает ли девственница сама по себе, помимо всякого флирта, вызов мужчине, побуждая его лишить ее девственности? Не связана ли невинность практически но всех культурах каким-то странным образом с убийством в ритуале жертвоприношения? В чем состоит смысл феномена, который наблюдается с самой зари человеческой истории и сохраняется вплоть до сегодняшнего дня — феномена жертвоприношения дев и юношей Критскому Минотавру или Молоху современной войны?

Доведя вопрос о соотношении невинности и убийства до самых отдаленных пределов человеческого сознания, мы обнаруживаем, что это одна из тех вечных проблем, на которые нельзя найти удовлетворительного ответа, пока мы остаемся в плоскости одного только интеллекта. Мы должны здесь следовать совету Рильке, данному им молодому поэту: "Проживайте эти вопросы. Возможно, тогда Вы <…> доживете в один прекрасный и далекий день до ответа на них"[92]. И пытаясь додумать этот вопрос до конца, мы можем ожидать, что новый свет будет пролит на основные источники насилия (ярости). И что важнее всего, анализ проблемы невинности и убийства предвещает появление новой этики грядущего века.

В одном из своих описаний Билли Бадда Мелвилл говорит о переживании "благородного юного девственного сердца". Невинность — это великодушие, особенно у детей, сохраняющих способность верить и доверять другим поскольку им еще только предстоит пережить опыт предательства, который приводит к цинизму. Невинность имеет дело с "сердцем" в том смысле, что она представляет собой состояние чувств, способ восприятия жизни, а не рациональный расчет. Она "девственна" в том смысле, что существует до пробуждения человека к таящимся в жизни огромным возможностям чувственности, нежности, эксплуатации и предательства. Исторически в качестве символа невинности было принято отсутствие сексуального опыта, однако стоит помнить, что это именно символ, а не содержание невинности.

Кроме того, невинность — это состояние бессилия. И одна из важных проблем при обсуждении невинности должна состоять в том, чтобы установить меру, в которой невинный человек извлекает выгоду из этого бессилия. Вопрос состоит в следующем: насколько невинность используется в качестве определенной жизненной стратегии?

1. Трагический день Кентского университета.

Начиная обсуждение с выстрелов в университете города Кент в 1970 году, мы сразу же сталкиваемся с частичной иллюстрацией нашего тезиса: двое из четырех убитых студентов никоим образом не были вовлечены в движение протеста. Один из них шел по кампусу в форменной одежде, чтобы пройти тест по военной тактике, другая же направлялась на занятия по музыке. Вытекающая отсюда мораль очень проста: больше нет зрителей. Это предполагает определенное понимание человеческой солидарности — мы все оказываемся включены в трагические события. Никто не может сегодня рядиться в белые одежды морали и заявлять о своей непричастности к этим событиям, не отказавшись сперва от своей собственной совести. Телевидение и другие средства массовой коммуникации представляют собой лишь симптомы определенной базовой причастности к значимым событиям рода человеческого. Камю напоминает нам о том, что "дышать — это значит судить"[93]. И мы несомненно обнаружим, что это осознание нашей собственной включенности ни в коем случае не требует мазохистского битья себя в грудь или квистистского ухода от всех этих битв. Скорее, оно может привести к обострению нашей собственной этической чувствительности и к выявлению, пусть частичному, того фундамента, на котором может основываться длительная и эффективная борьба за расовую интеграцию или освобождение от навязчивого влияния войны.

В качестве представителя этих четырех студентов и их невинности я выбрал одну из них, Элисон Краузе, которая, как рассказывалось в средствах массовой информации, накануне дня расстрела засунула цветок в ствол винтовки одного из гвардейцев, сказав при этом "Цветы лучше, чем пули". Ей посвящено стихотворение русского поэта Евгения Евтушенко, которое, несмотря на некоторую сентиментальность, раскрывает определенные важные моменты:

Девятнадцатилетняя Элисон Краузе, Тебя убили из-за того, что Ты любила цветы…

Пули, выталкивающие цветок… Пусть все яблони мира Оденутся не в белые — А в траурные одежды.

Пока что мы видим только само событие, произошедшее в тот день: четыре жертвы убийства, и итогом всего события стала бессмысленная и издевательская траектория шальных пуль. Но Евтушенко знает, что уровень простой невинности — это лишь поверхность события. В следующих строках перед нами встает сложность и невинности и зла:

Но вьетнамская девушка — ровесница Элисон — Взявшая в руки ружье, — Это вооруженный цветок, Это гнев народа [94]

И выражение "вооруженный цветок", и появляющееся в стихотворении позднее выражение "колючий цветок протеста" я воспринимаю как указывающие на еще одно измерение опыта, добавляющееся к первоначальной чистоте невинности. Базовой мотивацией здесь оказывается гнев.

Теперь Евтушенко говорит о невинности другого рода — "вооруженный цветок" является уже не продуктом детской (ребяческой) беспомощности (отсутствия Власти), но результатом власти гнева. Вьетнамская девушка знает, что цветок растет на колючем кусте и обращаться с ним следует осторожно. Она обладает невинностью, которая не избегает зла, но противостоит ему, невинностью, основывающейся на допущении, что история человечества представляет собой бесконечное взаимодействие добра и зла, и что в глубинах человеческой души, как и в человеческой истории, нет такой вещи как чистое зло или чистое добро. Соединение в стихотворении Евтушенко "цветка" с "вооруженностью" напоминает нам о словах Иисуса в Евангелии от Марка, словах, которыми Он напутствует своих учеников, посылая их в мир: "Будьте мудрыми как змеи, но безвредными как голуби". Здесь, опять-таки, перед нами любопытное соединение невинности и опыта, которое, как предполагалось, станет основанием эффективного социального действия учеников.

2. Гвардейцы.

Теперь давайте обратимся к невинности одного из "врагов" — к невинности типичного молодого солдата Национальной гвардии, примерно того же возраста, что и Элисон. Здесь мне поможет письмо, которое я получил от одной студентки, брат которой как раз находился в этой роли. Я цитирую письмо:

В эти дни мой младший брат Майкл опасался подходить к телефону, так как боялся, что позвонит его начальник из Национальной гвардии, вызывая на дежурство в один из находящихся поблизости кампусов, охваченных волнения ми. Он вступил в Национальную гвардию, чтобы избежать призыва в регулярную армию и не воевать во Вьетнаме. Майкл говорит, что остальные члены его группы так же боялись телефонных звонков, как и он. Он вовсе не был уверен, что протестующие студенты неправы, и считал, что даже если так, то присутствие Национальной гвардии не решает проблемы.

Если бы моего брата вызвали на дежурство в кампус, и если бы какой-нибудь безответственный офицер дал ему заряженную винтовку, и если бы противостояние дошло до точки кипения, он вполне мог бы застрелить кого-нибудь из студентов <…>. Мне кажется, что и Элисон Краузе, и застреливший ее гвардеец играли роли, чуждые для них самих.

Давайте предположим, вместе с автором этого письма, что Майкла мобилизовали и он прибыл в кампус Кентского университета. Он узнает, что студенты Кентского университета проявили непростительное невнимание к реальному общению с жителями города, и даже более того — сделали все для того, чтобы вызвать их раздражение. В субботу ночью, как сообщается в ре портаже в "Нью-Йорк Тайме", студенты сидят на тротуарах в деловой части города, вынуждая горожан обходить их под аккомпанемент непристойностей, и совершенно не осознавая, как ни трудно в это поверить, насколько сильную ненависть к себе они этим возбуждают в жителях города Кента. На протяжении двух дней Майкл видит, как одно здание было сожжено, спит не более трех часов в сутки, а когда он марширует в составе своего батальона сквозь насмехающиеся над ними толпы, студенты орут непристойные шутки в его адрес и забрасывают его камнями.

Осудим ли мы Майкла, нашего гипотетического молодого гвардейца, как убийцу? Если мы это сделаем — поскольку именно он нажал на курок, — а потом запакуем чемоданы и отправимся домой, то мы лишим себя возможности понять значительную часть реальности и сдадимся именно в тот момент, когда нам следовало бы напрячь все усилия. Сестра Майкла, приславшая мне письмо, переходит далее к тому моменту, где, как она считает, заключено главное зло:

Мне кажется, что в нашей стране царит всеобщее ощущение утраты реальности и страха. <…> Это какое-то отчуждение, которое лишает людей перспектив помимо простого выживания.

Не приходится отрицать, что это ощущение глобальной "нереальности и страх" действительно существуют. У нас есть склонность находиться в том состоянии сознания, которое предсказывал Камю в своем раннем романе "Посторонний". Антигерой романа, Мерсо, существует в постоянном состоянии полуосознанности. Он занимается любовью с девушкой так, как будто оба они находятся в каком-то полусне, и в конце застреливает араба в раскаленной от солнца пустыне, будучи в полубессознательном состоянии, которое оставляет нас, как несомненно и его, в сомнении, действительно ли он застрелил этого араба, или нет. Его судят за убийство. Его действительное преступление состоит в убийстве себя самого.

То, что моя корреспондентка называет "ощущением всеобщей утраты реальности" и "отчуждением", делает каждого человека посторонним по отношению к другим людям и к себе самому. И тот факт, что это болезнь современного человека, который перед лицом постоянного насилия над его чувствами отказывается от своего сознания, не делает нашу проблему сколько-нибудь проще.

Но мы с вами также являемся частью этой страны, оказавшейся столь заполненной "ощущением глобальной нереальности и страхом". Когда мы возлагаем вину на "страну" или "общество", то склонны воспринимать страну в качестве анонимного "оно", которое воздействует на нас — на людей, здесь живущих. И страна становится тогда удобным "крючком", на который можно "навешивать" наши собственные проекции. Таким образом мы уходим от рассмотрения вопроса на более глубоком уровне. Я вовсе не собираюсь преуменьшать важность социальной психологии, важность изучения того, как группы обзаводятся ролями и используют их для обеспечения своей разного рода безопасности. Кроме того, я осознаю и влияние техники на индивида, осознаю обезличенность человека в век технологии, осознаю, что испытывает каждый из нас, оказавшись игрушкой в руках бесчисленных сил, властвующих в "мире, который мы никогда не создавали".

Но наше общество и наша страна обладают этой властью, потому что мы как индивиды капитулировали перед ними. Как я пытался показать выше, мы отказались от нашей собственной силы и после этого нас можно оскорблять, ибо мы стали бессильными. В этом смысле мы сами превращаем себя в жертв. И наше выживание зависит от того, сможем ли мы утвердить человеческое сознание с силой, достаточной для того, чтобы противостоять обесценивающему нас давлению технологического прогресса. Если страна дошла до состояния "ощущения глобальной нереальности и страха", то ведь именно мы с вами эту нереальность и страх испытываем.

Так что мы должны сделать следующий шаг в нашей попытке понять психологическую сторону невинности и убийства.

3. Трагический недостаток Билли Бадда.

Билли Бадд у Мелвилла, подобно Элисон Краузе и ее товарищам, изображен в качестве воплощенной невинности. Получивший прозвище Красавец Матрос, он — безгрешный молодой человек, которого волею судьбы, во время войны с Францией, забрали с корабля, носившего имя "Права Человека", на котором он служил, и насильно завербовали на военный корабль "Неукротимый". У него "солнечный" характер, он очень силен и, похоже, всегда оказывается центром любой компании на борту корабля. Совершенно очевидно, что он является всеобщим любимцем. Мелвилл называет его "девственным", и нередко сравнивает с "ангелом". Старый моряк-датчанин, служащий на корабле, зовет его "Бэби Баддом". Подобно "детям-цветам", Билли кажется почти неправдоподобно хорошим.

В образе Билли Мелвилл, очевидно, пытается показать невинность ребенка (которой мы в скором времени займемся), сохранившуюся до взрослого возраста, в котором обычно она растворяется в чем-то новом. Он пишет: "И однако совершеннейшая невинность ребенка есть не что иное, как его полное невежество, и по мере роста интеллекта невинность ребенка в той или иной степени убывает. У Билли Бадда ум, как таковой, развился, и все же его простодушие осталось по большей части неизменным". Как и "дети-цветы" наших дней, этот характер был создан для какой-то — в конечном счете, неизбежной — трагедии.

У Билли есть только один очевидный недостаток, который любой из нас назовет не трагическим, а всего лишь человеческим: он начинает заикаться, когда его захлестывают сильные эмоции.

Я, кажется, сказал, что все любили Билли? Но это не совсем так. Клэггерт, каптенармус корабля, испытывает амбивалентные чувства к Билли. С одной стороны, его привлекает красота Билли и его органичная любезность, но с другой стороны, он ненавидит его именно за чистоту и невинность, которые Бадд воплощает. Клэггерт, согласно Мелвиллу, является"…единственным человеком на корабле, который достаточно развит интеллектуально для того, чтобы адекватно оценить тот моральный феномен, который представляет собой Билли Бадд". Но в то же самое время Клэггерт не имеет надежды когда-нибудь приобщиться к этому феномену и его переполняет циничное презрение к нему: "Не иметь ничего, кроме невинности!"[95].

Важно понять, что такое отношение к невинности отличается от установки, присущей большинству из нас, лишь по степени. Невинность чего-то ожидает от нас, чего-то требует, пробуждает наши собственные склонности к заботе и поддержке, а многие мужчины и женщины ненавидят эти свои склонности и еще более ненавидят то, что побуждает их эти склонности проявлять. Когда мы сталкиваемся с естественной невинностью ребенка, она трогает нас и нам хочется защитить этого ребенка, но мы надеемся, что он вырастет и достигнет возраста, когда сможет защищать себя сам. Но если мы встречаемся с такой невинностью у взрослых, например: у некоторых пацифистов и приверженцев ненасилия, у "детей-цветов" или обитателей коммун, — она привлекает нас и мы ощущаем уколы совести, но в то же самое время нас беспокоит, что наши симпатии были привлечены помимо нашей воли, и у нас возникает смутное ощущение того, что нас эксплуатируют. Такие невинные являются шипом в плоти мира, они угрожают уничтожить "закон и порядок", полицию и авторитет правительства. Символическое действие Элисон Краузе накануне того дня, когда она была убита — она засунула цветок в ствол винтовки гвардейца, — бросает вызов всем общепринятым убеждениям о власти оружия. Таким образом, невинность угрожает опрокинуть весь известный нам мир.

Органичная невинность представляет собой разновидность добродетели, и это также вызывает у многих из нас амбивалентность. Можно вспомнить, что граждане древних Афин отвергли кандидата, известного под именем "Аристида Добродетельного", ибо они устали слышать, как его всегда называют "Добродетельным". Добродетель требовательна по отношению к нам, и наивная вера в то, что люди просто любят добро, представляет собой одну из наших самых ранних иллюзий, хотя для того, чтобы точно и адекватно разобраться с этим недоразумением, нужен Достоевский.

Клэггерт не может выносить в своем мире столь чистой невинности. Возникновение его амбивалентности описывается как разрастание зависти и антипатии. Кажется, что он улыбается, глядя на Билли, но не является ли в действительности его улыбка гримасой? Мелвилл пишет, что Клэггерт был человеком, "в котором мания дурной натуры не была порождена обучением пороку, развращающими книгами или безнравственной жизнью", но была "врожденной и появилась на свет вместе с ним, короче говоря, была "испорченностью от природы"[96]. И опять-таки он описывает Клэггерта как человека, "понимающего добро, но неспособного быть хорошим; переполненного энергией, что почти неизбежно для натур подобного тина, и единственное что им остается — это испытывать отвращение к самим себе…" Мелвилл описывает здесь демоническое начало — ту силу, которая овладевает людьми даже вопреки их потребности в самосохранении, и заставляет их, как сказал Гете, вызывать на битву всю Вселенную. Поддерживая себя таким образом, она рано или поздно приходит к трагическому концу в своей попытке ниспровергнуть саму природу.

На поверхностном уровне рассказанная Мелвиллом история разворачивается с поразительной ясностью. Темной и душной ночью, когда Билли спит на палубе, к нему подходит один из членов команды и просит его помощи в планировании мятежа. Билли негодующе отвергает саму мысль об этом. Но, как всякий добродушный человек, который терпеть не может задевать чьи-либо чувства, он не выступает с решительным "нет" и даже не думает о том, чтобы донести на своего товарища.

Затем Клэггерт обвиняет Билли перед капитаном в планировании мятежа. Билли вызывают к капитану, чтобы он мог оправдаться. Когда Клэггерт повторяет в его присутствии свое обвинение, Билли настолько поражен несправедливостью обвинения, что начинает заикаться и не может выговорить ни слова. Капитан кричит: "Оправдывайся, парень", — а затем, видя, что матрос заикается, добавляет, — "Не торопись, мой мальчик". Но эта отеческая забота лишь еще больше тормозит речь Билли. И в бессильном гневе Билли вкладывает всю свою страсть в тот удар, который убивает Клэггерта.

По законам, действующим в военное время на военном корабле, у капитана Вира нет иного выбора, кроме как повесить Билли. Священник, навестивший его перед повешением, обнаруживает, что Билли принимает свою неминуемую смерть "как ребенок", и, поцеловав его в щеку, заключает, что "перед ликом Верховного Судии невинность весит больше религиозности". На рассвете следующего дня Билли повесили на главной рее. Но непосредственно перед тем, как быть вздернутым на рею, когда угрюмую команду выстроили на палубе, чтобы все видели повешение, он кричит: "Боже, благослови капитана Вира!" И отчасти уловив душевное состояние Билли, его крик повторяет команда. Это демонстрирует чистоту сердца Билли и отсутствие у него злобы или жажды мести.

В чем сходство Билли Бадда с четырьмя студентами Кентского университета? Единственное серьезное различие заключается в том, что Билли наносит удар, который убивает Клэггерта, в то время как в Кентском университете убитыми оказались именно студенты. Но мы не можем допустить, чтобы наше суждение и наша этика основывались на мгновенном использовании мускулов, ибо это поставит нас в полную зависимость от самоконтроля того или иного индивида. В этом случае мы придем к законности, лишенной этического содержания. Это ошибка любого закосневшего догматизма, независимо от того, направляется ли он религией или компьютером, и наша первоочередная цель состоит в том, чтобы избежать такого рода косности.

Билли Бадд и кентские студенты обладают несколькими важными общими чертами. Являясь воплощением сущностной невинности, они сталкиваются с абсолютно неожиданным концом. Ни Билли, ни кентские студенты не осознавали зла, имеющегося в мире; они не позволяли себе видеть (или не хотели видеть) жестокости и бесчеловечности, присущих обитателям Зем ли. К тому же все они подходят под модель "искупительного страдания", заданную распятием Христа: Билли Бадд благодаря замыслу Мелвилла, а студенты в силу того, что они стали символом для бесчисленного множества людей. Заключительные слова Мелвилла о его герое поразительно подходят и к четырем студентам: причиной гибели Билли Бадда"…было столкновение юного благородного девственного сердца с дьявольским началом, воплощенным в отдельных людях и действующим в них".

По мере того, как наше понимание рассказанной Мелвиллом истории продвигается ко все более глубоким уровням, мы обнаруживаем чрезвычайно важные вещи относительно невинности. Почему Билли не чувствует неприязни к себе со стороны Клэггерта? Ведь нельзя сказать, что его не предупреждали. Старый моряк-датчанин, выполняющий в романе роль пророка, подобно Тиресию в истории Эдипа (и психоаналитику в современной культуре), время от времени говорит ему, что Клэггерт "имеет на него зуб". И на возражение Билли: "Но он никогда не проходит мимо меня, не сказав мне доброго слова", — Датчанин указывает, что это также является признаком враждебных намерений Клэггерта. Билли неспособен испытывать "подозрение" или "недоверие". Отсутствие этой способности, необходимой для понимания как нашего современного мира, так и внутреннего демонического мира человека, мы должны рассматривать как трагическую слабость в характере Билли, по отношению к которой его заикание оказывается лишь внешним, физическим, симптомом.

Мелвилл говорит о Билли: "Невинность была его шорами". Это весьма примечательная фраза, особенно если учесть, что ей предшествует утверждение о том, что если бы Билли"…сознавал, что он сделал или сказал нечто, что могло спровоцировать плохое отношение к нему начальника, он видел бы ситуацию по-другому, и его зрение могло бы, если и не обостриться, то хотя бы очиститься". Похоже, что у Билли была какая-то потребность не видеть. И действительно, Билли извлекает выгоду из того, что его любят: он вспоминает реплики Клэггерта в свой адрес, типа "красивый и делает красиво", и думает, когда его ведут в капитанскую каюту для расследования, о том, что "капитан смотрит на меня с симпатией", и что его"…могут назначить на новую и лучшую должность на корабле". Короче говоря, сохранение невинности стало для Билли — хотя и совершенно бессознательно — полезной стратегией жизни.

Но обратите внимание и на то, что "его зрение могло бы, если и не обостриться, то хотя бы очиститься", если бы он сознавал, что сделал или сказал нечто, что задело начальника. Ведь он не видит и не сознает в силу своих шор. Это часть примечательных размышлений Мелвилла о том, что духовность противостоит невинности. Они не только не представляют собой одно и то же, но еще и действуют друг против друга. Билли изображается на всем протяжении романа как человек, в весьма небольшой степени обладающий духовным началом ("Для разума Билли царство духа было совершенно смутным и непонятным"). "Базовая невинность" Билли описывается как"…прорыв еретической мысли, которую трудно сдержать". Впоследствии, когда он умирает, его невинность ощущается капелланом как нечто, что "весит больше, чем религиозность" (причем Мелвилл пишет это незадолго до своей собственной смерти). Билли Бадд "одухотворяется теперь благодаря своим последним, столь мучительно глубоким, переживаниям".

Все это складывается в понимание того факта, что Билли невинен, но не обладает духовностью. Ибо последняя нуждается в опыте и основывается на нем — он закаляет характер, углубляет сознание и понимание, и, говоря словами Мелвилла, очищает и обостряет наше видение, в то время как невинность играет роль шор и склонна удерживать нас от роста, новых осознаний и от сопереживания как страданиям человечества, так и его радостям (и то и другое чуждо невинному человеку).

Существуют два возможных полюса опыта: оставаться невинным, закрывая доступ всему, что вам не нравится, и стремясь этим сохранить состояние райского блаженства; или же стремиться к духовности и продвигаться к "более глубокой музыке человечности", говоря словами Вордсворта.

Имеет ли жертва какое-то отношение к тому, что она становится жертвой? Что означает взаимозависимость людей — тот факт, что все мы охвачены сетью, включающей как сознательные, так и бессознательные факторы, и распространяющейся, как круги по воде, от нас, наших родителей и детей, в конечном счете, на весь океан человечества? Можно ли снять с Билли Бадда ответственность за непонимание влияния его действий — и даже влияния самой его красоты и невинности — на окружающих его людей, в том числе и на Клэггерта? Что можно сказать о жизнерадостном существовании, которое строится на одних только собственных убеждениях и своей собственной целостности, без осознания тех волн, которые идут от одного человека к другому? Не есть ли это своего рода нереальная чистота — земная жизнь, построенная так, как будто она является неземной, — которая уже неприемлема в нашем взаимозависимом мире, не говоря уже о том, чтобы превозносить ее в качестве праведной? Ибо очень похоже, что такого рода невинность направлена на то, чтобы скрыть нечто, — это невинность ребенка в человеке, который уже вырос из детского возраста. Обладая способностью воспринимать мир, человек, одновременно с этим, несет ответственность за то, чтобы не закрывать глаза и не отворачиваться от опыта.

4. Девы и драконы.

Где лежит источник того особого значения, какое в человеческой истории и предыстории придавалось жертвоприношению дев и юношей! Почему мы всегда приносим в жертву невинных? Не являются ли сфинксы и драконы проекциями нашей собственной агрессии и насилия?[97] Жителям древних городов-государств, как и современным людям, было трудно контролировать свои внутренние тенденции к агрессии и насилию. Они могли сделать это, лишь спроецировав своих внутренних драконов вовне на мифического зверя в пещере за стенами города. Это и приводило к завораживающему стремлению наших предков вынести свои "звериные", "темные", "дикие", "подпольные" склонности в леса, окружавшие их города.

Год за годом Сфинкс, ждущий поблизости от городских ворот Фив, получал свою дань в виде человеческой плоти, которую он пожирал. "Его действия символичны, хотя он и совершает лишь одно действие — убийство", — пишет Броновски[98]. Его чары могли быть разрушены только отгадыванием загад ки — что по своей рациональности и интуиции представляет собой весьма человеческий акт, — ответом на которую оказывался просто "человек". И это действительно, всегда было загадкой для нас, хотя ее стоит формулировать чуть-чуть иначе: почему оказывается так, что "человек" требует жертвоприношения человеческой плоти, рождает потребность крушить, уничтожать и пожирать своих сограждан? "Человек питается другими людьми", — поется в "Трехгрошовой опере" — это истина, требующая, чтобы ей смотрели в лицо всякий раз, когда наше общество дезинтегрируется, обнажая голый скелет человеческого существования. Нет ли в нас какой-то черты, требующей этого каннибализма ради достижения нашей собственной зрелости? Эта мысль ужасна, и тем не менее мы обязаны размышлять об этом. Но еще более поучительным оказывается то, что человек (Эдип), отгадавший загадку Сфинкса, возвращает Сфинкса назад на его законное место внутри себя. Эдип — это человек, который осмелился осознать тот факт, что человек (по крайней мере, в воображении, то есть там, где смысл действия принимается в расчет) спит со своей матерью и убивает своего отца, это человек, которой видит себя в истинном свете, который понимает, что внутри него есть и добро, и зло, и осознает "Сфинкса внутри себя". Эдип — человек, который ищет ответа на вопрос о своей собственной идентичности с решительностью и гневом, но никогда не отступает: "Я должен знать, кто я есть, и откуда я взялся". Эдип — тот, кто заставляет себя видеть все, а затем, актом, который превращает вечный конфликт в трагедию, выкалывает себе глаза, сам орган зрения и символ становления человека сознательным и понимающим человеческую жизнь и человеческий мир. Эдип — это человек, который затем в Колоне должен размышлять над проблемами вины и ответственности. Ибо драма его жизни говорит, что единственный способ победить Сфинкса состоит в том, чтобы вернуть его на его истинное место — внутри нашей собственной души — и там посмотреть ему в лицо, что означает столкнуться с виной и ответственностью. Выбор ясен: мы должны приносить человеческие жертвы Сфинксу, живущему за городскими воротами, или же мы должны принять вину и ответственность как наши внутренние реалии. Тот, кто не может принять свою вину и ответственность, будет вынужден проецировать свою вину на Сфинкса за пределами города.

Такого же рода символом является и дракон; общество пытается избавиться от своего собственного зла, проецируя его на образ дракона, живущего в лесу. И оно делает это, предоставляя дракону ежегодную жертву из дев и юношей. Такой дракон не есть нечто совершенно чуждое — у него есть союзники в городе и, разумеется, внутри самого индивида. "Если Св. Георгий был действительно христианским святым, то дракон, которого он победил, был более древним ритуалом человеческого жертвоприношения, ритуалом, который тоже был создан людьми"[99]. Святой Георгий, судя по всему, существовал в основном в северных областях Европы, где леса дремучи и зловещи, и легко порождают жуткие и восхитительные фантазии. Часть очарования от прогулки по лесу составляет то вдохновение, которое она нам дает для проживания наших собственных поэтических и эротических фантазий. Не случайно, что именно лес оказывается местом действия историй и картин, повествующих о рыцаре, спасающем от дракона беззащитную деву — вначале у нас возникает искушение поинтересоваться, что же делала в лесу эта дева, но затем мы вспоминаем, что она перенеслась туда на восхитительных воображаемых крыльях всемогущей проекции. В значительной мере это была эротическая проекция — общая для девы и рыцаря.

Вернемся теперь к вопросу, поставленному в начале этого раздела: почему человеческая дань столь часто платится в форме дев и юношей? Семеро девушек и юношей, ежегодно посылаемых из Афин на Крит в жертву Минотавру являются лишь одним из бесчисленных примеров. Почему мы всегда приносим в жертву невинных? Они, очевидно, особенно привлекают пожирающее человеческую плоть чудовище: хрупких, беспомощных и бессильных оно любит больше, чем обладающих опытом. Нам известно, что это имеет место в фантазиях каждого из нас — невинные и бессильные, не имеющие опыта, обладают особой притягательностью. Не в том ли дело, что мы можем дать им опыт, увеличивая тем самым наше собственное самоуважение? Мы никогда не слыхали о драконе, уничтожившем восьмидесятилетнего мужчину или женщину. Для того, чтобы удовлетворить вкус дракона, требуются именно юноши и девственницы.

Лучше всего попробовать ответить на этот вопрос, исходя из нашей сегодняшней ситуации. Пусть никто не думает, даже на одно мгновение, что мы, представители нашей столь превозносимой современной цивилизации, вышли "за пределы примитивных человеческих жертвоприношений". Мы точно так же приносим жертвы, только не по семь человек, а десятками тысяч. Имя бога, которому мы приносим их в жертву — Молох. Более пятидесяти тысяч наших юношей были принесены в жертву во Вьетнаме, а если еще добавить к ним вьетнамцев, что, несомненно, мы обязаны сделать, счет жертвам пойдет на миллионы. Просто поразительно, как современная версия древнего дракона заново разыгрывается в событиях типа вьетнамской войны — с политикой выжженной земли, изрыгающими пламя танками, огнем и дымом, опустошающими огромные пространства, уничтожением лесов и, разумеется, с массовыми убийствами жителей Вьетнама. Наш современный Молох весьма прожорлив. А это означает, что у нас больше внутренней агрессии и насилия, которое мы проецируем вовне. Мы делаем это, протестуя и переживая внутренние конфликты, смиряясь и испытывая апатию, но тем не менее, продолжаем это делать.

Трудно объяснить, почему мы приносим в жертву этому Молоху именно дев и юношей, возможно потому, что наше мышление увязает в так называемой военной необходимости, которая в действительности не имеет отношения к обсуждаемой нами проблеме — в объяснениях типа того, что мы призываем в армию юношей, поскольку их легче обучить водить самолет или стрелять из автомата. Но это очень напоминает рационализацию. Параллели с древним ритуалом жертвоприношения слишком сильны, чтобы их можно было игнорировать.

Совершенно очевидно, что общество завидует юным и невинным, у которых вся жизнь еще впереди. Эта зависть обостряется, особенно в Америке, обожествлением юности — убеждением, что всегда лучше быть молодым. Представители старшего поколения, которые потеряли свою невинность давным-давно, объявляют войны, в которых необходимо сражаться юным и невинным; и мы осуществляем сложный ритуал униформ, военных оркестров и песен, и распространяем огромное количество пропаганды, которая в значительной степени является проекцией нашей собственной агрессии и насилия на японцев или жителей Северного Вьетнама.

Кроме того, люди, достигшие определенного положения и пользующиеся устоявшимися способами действия, еще и боятся молодых. Особенно очевидно это в наши дни и в нашем обществе. Зависть и страх вот два мотива жертвоприношения, и поскольку они лежат на поверхности, они могут нам сейчас помочь.

Любопытно, хотя и вполне понятно, что человеку, по всей видимости, присуще стремление избавиться от невинности. Не связано ли это каким-то странным образом со стремлением выйти из возраста, когда нас так легко принести в жертву? Нормальному ребенку хочется вырасти и познать окружающий его мир, хочется стать полноправным взрослым, и хотя у него есть естественные телохранители, предохраняющие его от слишком скоропалительного опыта, он с нетерпением ждет возраста, когда он сможет уже в достаточной мере опираться на себя, чтобы избавиться от этих опекунов. Существует определенная тенденция к потере нормальной невинности. Кокетство, обнаруживаемое девочками, едва достигшими подросткового возраста, по большей части совершенно бессознательное, также является частью драмы, связанной с вековым стремлением избавиться от невинности. Искушение Адама и Евы, символизируемое съеданием яблока и приобретением в результате этого "познания добра и зла", было безудержным стремлением познавать и быть познанными, стремлением оставить невинность позади, превратить ее в прошлое.

Не случайно в качестве символа потери невинности и обретения "опыта" был взят именно сексуальный опыт. Безудержный порыв избавиться от невинности в раннем возрасте вполне может совершенно неожиданно привести к обратному результату — к потере опыта, а не его приобретению. Сам по себе первый опыт может быть не очень значимым (некоторые из моих пациенток рассказывали, что они спрашивали мужчину, лишившего их девственности: "И это все?"). Но перед девушкой/ женщиной и юношей /мужчиной может раскрыться дверь в целое новое измерение опыта, которое, если они готовы оставить свою невинность позади, может предоставить им бесконечно больше возможностей осознания и нежности, чем давала им прежняя жизнь.

Во время студенческих волнений можно довольно часто наблюдать странную потребность — обычно неосознаваемую — некоторых студентов быть арестованными и таким способом преодолеть свою невинность. Мой друг, учившийся на предпоследнем курсе одного из университетов на востоке США, принял участие в акциях протеста, казавшихся, на первый взгляд, довольно бесцельными. Студенты бунтовали против системы подготовки офицеров резерва в университете для возможной военной службы, и вскоре они добились своей цели. После этого они заняли учебный корпус. Когда прибыла полиция, мой друг, у которого, по всей очевидности, потребность в самосохранении находилась в конфликте с потребностью участвовать в протесте, выпрыгнул из заднего окна и убежал. Затем он присоединился к группе, которая добивалась того, чтобы в столовых и кафетериях университета было принято на работу столько же негров, сколько работало в столовых и кафе города. Студенты настаивали, чтобы это было сделано немедленно и "захватили" декана в его кабинете, чтобы держать его под арестом до тех пор, пока это не будет осуществлено. Результат их действий был вполне предсказуемым: мой друг и его соратники были арестованы полицией и сразу же исключены из университета до конца года. Один из лучших студентов этого университета, мой друг оказался изгнанным из своего класса и в его распоряжении оказалось много свободного времени.

И что же он сделал? Он отправился в Новую Англию и несколько следующих недель посвятил медитации. Возникает ощущение, что это и являлось целью всей этой истории: он хотел, чтобы его поймали. Он требовал у неструктурированного мира дать ему какую-нибудь структуру: это был молодой человек, за спиной которого была ровная вереница успехов, сын знаменитого отца, которому не на чем было проверить свои силы, на пути которого не вставало еще препятствий, заставивших бы его испытать свой характер. У студентов такого типа участие в волнениях — это мольба об опыте, равнозначном их предшествующей невинности. В определенном смысле они уже потеряли свою невинность ранее: концлагеря и атомная бомба лишили их мир структурированности, но им не хватает равнозначного прежней невинности опыта, который позволил бы им соответствовать этому миру. Они выкрикивают мольбу об опыте, который мог бы занять место их преждевременно потерянной невинности.

"И дракон, и Сфинкс находятся внутри вас". Если дракон и Сфинкс располагаются действительно там, то прежде всего мы должны их осознать. Наша ошибка состоит отнюдь не в мифотворчестве — оно является здоровой и необходимой функцией человеческого воображения, помогающей сохранить душевное здоровье, — и наше рационалистическое отрицание его лишь затрудняет нам процесс понимания зла, имеющегося в мире и в нас самих. Нет, проблема вовсе не в драконе и Сфинксе самих по себе. Проблема в том, проецируете ли вы их вовне или же смотрите им в лицо и интегрируете их. Принять их в себе означает признать, что добро и зло обитают в одном и том же человеке, и что возможности творить зло возрастают пропорционально увеличению нашей способности к добру. Добро, которое мы ищем — это более тонкая чувствительность, обостренное понимание, повышенное осознание и добра, и зла.

Поллукс, один из героев пьесы Броновского "Лицо насилия", говорит незадолго до финала драмы: "Лицо насилия — это лицо падших ангелов". Но кто такие падшие ангелы, если не люди, и кто такие люди, если не падшие ангелы? И вполне естественно, что другой герой, Кастара, отвечает на это в самом конце пьесы: "Простите человеку его насилие <…> ибо у насилия человеческое лицо"[100].

Глава 11. ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ БУНТАРЯ.

Любовь к насилию представляется мне древним и символичным ответом человека на давление общества. Порочные люди могут эксплуатировать этот импульс к противостоянию, но считать сам импульс порочным — это катастрофа. Ибо никакое общество, не признающее право человека на протест, не может быть сильным; и никакой человек не является человеком, если он не черпает силы в животном начале своей природы. Насилие — это сфинкс, сидящий у камина, и у него человеческое лицо.

Джекоб Броновски "Лицо насилия".

В фильме Трюффо "Дикий ребенок" воспроизведено действительное событие, произошедшее в XVIII столетии, но имеющее особую значимость в нашем контексте. Некий доктор пытается обучать дикого мальчика, найденного в лесу, где он жил подобно животному, чтобы посмотреть, можно ли его вернуть к человеческому существованию. Привязавшийся к доктору мальчик, названный Виктором, учится речи и примитивному счету. Но эти маленькие успехи и неудачи лишь увеличивают двусмысленность его положения. И в момент обескураженности доктор (его играет Трюффо) принимает решение поставить все на карту и недвусмысленно установить, является ли Виктор человеком — станет ли он протестовать, будучи несправедливо наказан?

Зная, что Виктор принимает наказание — запирание в туалете, — когда сделает ошибку, Трюффо пытается запереть его в туалете, когда мальчик правильно выполняет данное ему задание. Виктор яростно сопротивляется. И с довольной улыбкой признания доктор сообщает, что в мальчике есть то центральное звено, которое и составляет человеческую сущность.

Что же это за звено? Это способность ощущать несправедливость и противостоять ей исходя из позиции "пусть я лучше погибну, но не подчинюсь". Это элементарный гнев, способность собирать все свои силы в кулак и бороться с тем, что человек считает нечестным[101]. Как бы она ни смешивалась с чем-то другим, чем бы ни прикрывалась, и на что бы ни походила, эта элементарная способность сражаться с несправедливостью остается отличительной чертой человека. Короче говоря, это способность взбунтоваться.

Сегодня, когда массы людей оказываются во власти тревожности и беспомощности, они склонны психологически заморозить и изгнать за пределы городских стен каждого, кто только посмеет возмутить их притворное спокойствие. Ирония судьбы состоит в том, что именно в переходные периоды, когда люди больше всего нуждаются в том новом дыхании, которое может им дать бунтарь, они менее всего готовы его слушать.

Но изгоняя бунтаря, мы перерезаем нашу собственную нить жизни. Ибо функция бунтаря абсолютно необходима — как источник жизненных сил культуры, как животворные корни цивилизации.

Чрезвычайно важным мне представляется провести границу между бунтарем и революционером. Каждый из них представляет собой непреодолимую противоположность другому. Революционер стремится к внешним политическим изменениям, к "свержению или отречению от власти одного правительства или правителя и замене его другим". Это слово происходит от латинского revolve, буквально означающего оборот, например, оборот колеса. Когда условия жизни под властью данного правительства становятся невыносимыми, отдельные группы могут стремиться свергнуть это правительство, исходя из убеждения, что любая новая форма правления может быть только лучше. Однако многие революции просто заменяют один тип правительства другим, которое ничем не лучше прежнего — что делает положение отдельного гражданина еще более тяжелым, чем прежде, ибо ему приходится претерпевать неизбежный период анархии между первым и вторым правительствами. Революция может принести гораздо больше вреда, чем пользы.

С другой стороны, бунтарь — это "тот, кто противостоит власти или ограничениям: тот, кто разрушает установленный обычай или традицию"[102]. Отличи тельной характеристикой бунтаря является его вечная неугомонность. Он стремится, прежде всего, к внутренним изменениям — к изменениям установок, чувств и кругозора того народа, которому он предан. Нередко кажется, что в силу своего темперамента он неспособен принять успех и приносимый им покой, он лезет на рожон и, когда он преодолевает ту или иную преграду, ему скоро становится не по себе и он рвется к следующему барьеру. Его тянет к беспокойным умам и сердцам, ибо он разделяет их вечную неспособность примириться с тиранией над умами[103]. Он может, как Сократ, называть себя оводом для своих сограждан — оводом, который не дает государству впасть в самодовольство, являющееся первым шагом к деградации. И не имеет значения, в какой мере бунтарь кажется действующим ради своего удовольствия, это заблуждение: в душе настоящий бунтарь может быть каким угодно, но только не безрассудным.

Бунтарь, как человек, который, в соответствии со смыслом этого слова, не признает власти, стремится прежде всего не к замене одной политической системы другой. Он может поддерживать политические изменения такого рода, но не они являются его основной целью. Он восстает ради определенного понимания жизни и общества, которое, как он убежден, жизненно важно для него и его сограждан. Всякое восстание подразумевает определенные ценности. В то время как революционер склонен забирать власть в свои руки, бунтарь не стремится к власти как таковой и не очень умеет ею пользоваться, он склонен делиться своей властью с другими. Подобно французским борцам Сопротивления Второй мировой войны, бунтарь борется не только за освобождение своих сограждан, но и за свою личностную целостность. И то и другое представляют для него две стороны одной медали.

Примером революционера может служить раб, убивающий своего хозяина. Единственное, что ему остается, это занять место хозяина и быть, в свою очередь, убитым последующими революционерами. Бунтарь же осознает, что хозяин так же, как и он сам, порабощен системой рабства (хотя и не столь мучительно), и он восстает против системы, порождающей рабов и хозяев. Если его восстание оказывается успешным, он освобождает и своего хозяина от унижения владеть рабами[104].

1. Бунтарь необходим для развития цивилизации.

Деяния бунтаря влекут за собой развитие цивилизации. Функция бунтаря состоит в том, чтобы сотрясти застывшие нравы и неподвижный устоявшийся порядок цивилизации; и это сотрясение, хотя и болезненное, совершенно необходимо, чтобы спасти общество от скуки и апатии. Разумеется, я имею в виду не каждого, кто называет себя бунтарем, но лишь того, кто им является на деле. Цивилизация обязана своими первыми плодами бунтарю.

Цивилизация начинается с восстания. Титан Прометей, восстав против воли олимпийских богов, похищает у них огонь и приносит его в дар людям, знаменуя тем самым рождение человеческой культуры. За это Зевс велит приковать его к Кавказским горам, где каждый день к нему прилетает орел и клюет его печень, которая снова вырастает за ночь, чтобы снова быть съеденной на следующий день. Это легенда о муках человека-творца, которого ночной отдых оживляет только для того, чтобы он мог продлить свои мучения на следующий день.

Но обратите внимание еще и на то, что Прометей может быть освобожден от своих страданий, если кто-либо из бессмертных откажется ради него от своего бессмертия. Это делает Хирон. Что за яркое утверждение сути человеческой жизни, одной из главных характеристик которой является то, что каждый из нас когда-нибудь умрет! Хирон как бы говорит своим поступком: "Я охотно отказываюсь от бессмертия ради утверждения человечности, я готов умереть, чтобы утвердить человеческую цивилизацию". Как не раз повторяет Хайдеггер, именно смерть очеловечивает нас. И факт нашей смертности теснейшим образом связан с нашим восстанием и нашей созидательной цивилизацией. Это истина, осознать которую в полную силу способен только бунтарь.

Подобное восстание и подобное принятие смертности стоят в центре и другого повествования о начале цивилизации — в центре истории Адама и Евы. Сущность их деяния составляет восстание — восстание, спровоцированное змеем, этим демоническим элементом мира.

Примечательное сходство историй Прометея и Адама состоит в том, что боги изображены в них в качестве врагов человека — они стремятся навечно удержать человека в подчинении. Яхве беспокоит, что Адам и Ева, съев плод с древа познания добра и зла, могут съесть и плод с древа вечной жизни. И снова факт человеческой смертности становится необходимой предпосылкой творчества и цивилизации. Да, мы тоскуем по бессмертию, изо всех сил стараемся создать его символы, и неизбежность смерти причиняет нам жгучую боль. В стихотворении Дилана Томаса говорится: "Не идите, нежные, в эту добрую ночь", "Гнев, гнев, против умирания света""[105]. Но если бы мы не знали, что нам суждено умереть, мы создали бы не больше, чем боги, прожигающие на горе Олимп свои бесконечные дни, унылую последовательность дней, оживляемую лишь случайными эротическими связями со смертными.

Самосознание, включающее в себя тревогу, вину и чувство ответственности, рождается лишь после изгнания Адама и Евы из рая. И все это происходит благодаря акту восстания. Это не является чем-то новым для психологии: не может быть осмысленного "да", если индивид не может также ответить и "нет". Сознание требует тренировки способности индивида к противодействию, способности, необходимой для разрешения конфликтов, возникающих в жизни каждого из нас, оно вдохновляется этими конфликтами и развивается в них, что заставляет человека удивляться своей внутренней силе, о которой он и не подозревал, и апеллировать к ней.

Давайте рассмотрим и миф об Оресте. Он показывает нам человека, принимающего на себя ответственность за свою жизнь, что также является предпосылкой цивилизации. Этот миф подобен истории Прометея и Адама с Евой в том смысле, что он описывает гигантский шаг вперед в очеловечивании человека. И то обстоятельство, что Орест идентифицируется со своим отцом, не столь важно, так как основной акцент в этом мифе делается на том, что индивидуальное существование должно начинаться с восстания против матери, с которой индивид в момент своего рождения соединен пуповиной. После того, как Орест убивает свою мать и навсегда покидает Микены, он подвергается преследованию Эриний, доводящих его до настоящего сумасшествия. Как и многие пациенты, обращающиеся к психотерапевту, он борется за свою автономность на грани психоза. Этапы этой драмы таковы: поступок Ореста, его вина и преследование Эриний, принятие им на себя ответственности за содеянное, и его окончательное прощение в "Эвменидах", заключительной пьесе трилогии Эсхила, — прощение судом, состоящим не из богов, а из людей. По сути, это описание важности восстания для развития способности принимать на себя ответственность за свою жизнь и жизнь своих близких.

Мы также можем заметить в ходе истории, с какой поразительной регулярностью общество, которое при жизни одного поколения казнит бунтаря, обожествляет его при жизни следующего поколения. Сократ, Иисус, Уильям Блейк, Будда, Кришна — этот список столь же разнообразен, сколь и бесконечен. Если обратиться к первым двум именам, мы заметим, что бунтарь своим видением обычно бросает вызов окружающим его людям. Иисус говорит: "Сказано древними <…>, но я говорю вам…" Сократ, хотя и отказывается уклониться от закона, тем не менее противостоит ему: "Люди Афин, я скорее буду повиноваться Богу, чем вам, и пока я жив, я никогда не перестану учить философии". И то и другое является введением в искреннее и открытое изложение бунтарских учений, бросающих вызов структуре общества и его стабильности. Общество может терпимо относиться только к незначительной угрозе его нравам, законам и устоявшимся способам поведения. Однако, если у цивилизации есть только ее собственные нравы и нет импульса, толкающего ее к развитию — иначе говоря, если у нее есть только устоявшиеся способы поведения, — ее уделом будет пассивность и апатия. Сложившийся механизм приспособления состоит в том, чтобы осудить бунтаря в ту эпоху, когда он живет, а затем, когда он мертв и не имеет уже возможности изменить свое учение (которое теперь является устоявшимся), реабилитировать его, канонизировать и, в конечном счете, обожествить.

Если боги поглощены тем, чтобы держать человека в подчинении, почему бы нам просто не сказать: "Долой их!" Тогда мы смогли бы, как это пытались сделать рационалисты всех веков, просто принять Иисуса и Сократа в качестве людей с обостренным восприятием. Но делать так — означает не понимать функцию богов. Боги, с точки зрения культуры, являются символами наших идеальных стремлений и видений. {Символ охватывает разные слои реальности и участвует в образовании самой реальности.) Бог это символ той силы, к которой люди стремятся, но которой они не обладают. Мы постоянно расширяем сферу наших озарений и прозрений. Простое отрицание функции бога в человеческой жизни будет означать обеднение нашей жизни, особенно наши идеалы и прозрения. Но по мере расширения и оттачивания наших представлений (например, о справедливости) и наших идеалов (например, идеала лучшего общества), мы расширяем также и наши символы бога. Именно поэтому мы и встречаем в Ветхом Завете описание любопытного феномена спора Авраама с Богом, когда Авраам убеждает Бога не разрушать Содом к Гомору, говоря: "Не может быть, чтобы ты поступил так… Судия всей земли поступит ли неправосудно?" (Бытие, 18: 25). Он делает выговор Богу за то, что тот отступает от своих собственных принципов. И на протяжении Ветхого Завета мы снова и снова видим, как тот или иной человек восстает против Бога, исходя из своего нового видения того, каким дол жен быть Бог и что он должен символизировать.

Этот любопытный феномен — явившийся источником многочисленных упражнений теологов — не имеет смысла, если мы определяем Бога как всесовершенное и абсолютно неисповедимое существо. Но он становится весьма осмысленным, если мы рассматриваем Бога, а я думаю, высшие религии всегда рассматривали Его именно так, как соединение Причины Бытия (аспект данности жизни) и способности самого человека к духовным прозрениям (аспект автономности индивидуального человека). Высшая функция восстания состоит в восстании во имя "Бога, который выше Бога". Так называется последний раздел книги Пауля Тиллиха "Мужество быть", книга, которая сама является прекрасным образцом именно такого понимания Бога.

2. Диалектика взаимоотношений бунтаря и общества.

Бунтарь настаивает на уважении своей индивидуальности он борется за сохранение своей интеллектуальной и духовной целостности против требований общества, подавляющих индивидуальность. Он должен противостоять группе, которая, с его точки зрения, является воплощением конформизма, приспособленчества, и грозит гибелью его собственной оригинальности и его собственному голосу. На протяжении всей человеческой истории и в течение жизни каждого из нас непрерывно продолжается это диалектическое взаимодействие между индивидом и обществом, личностью и группой, человеком и общиной. Пренебрежение любым из полюсов этой диады приводит к вырождению личности. Всякий человек время от времени испытывает желание шокировать общество и представляет, как он надерзит соседям. Как это ни парадоксально, но от этого зависит поддержание его собственной психической жизнеспособности. Не менее парадоксально и то, что и сама община, даже несмотря на то, что она осуждает такую дерзость, именно благодаря этой дерзости укрепляет свои жизненные силы, здоровье и черпает в ней импульсы дальнейшего развития. Это еще раз показывает нам, что люди развиваются не линейно и поступательно в направлении чего-то "лучшего и лучшего", но скорее в динамическом процессе, соединяющем тезис и антитезис: они растут "вниз" одновременно с тем, как растут "вверх", растут в глубину одновременно с ростом в высоту.

Миф об Эдеме описывает восстание как противостояние с Богом. И, конечно, это противостояние авторитетам, устоявшемуся порядку вещей, всем, кто привержен лишь ценностям прошлого и не смотрит в будущее. Но в описании этого восстания пропущено, что его исходом является не "или — или", а диалектическое взаимодействие: мы нуждаемся в авторитете, когда восстаем против него. Мы восстаем против культуры, пользуясь тем языком и теми знаниями, которым научились благодаря ей; мы восстаем против родителей, продолжая в то же самое время любить их.

И бунтарь, в свою очередь, нуждается в обществе. Его язык, понятия, которыми он пользуется, его способ взаимодействия с другими людьми — все это дала ему культура, которой он теперь противостоит. Он выделяется из общества, критикует его и становится в ряды тех, кто пытается его реформировать — и все это время он остается носителем той самой культуры, которой он противостоит. Думая о неблагодарности цивилизации, убивающей своих пророков, мы видим также абсурдность самого вопроса о благодарности или неблагодарности по отношению к действиям бунтаря. Поэтому я называю их взаимоотношения диалектическими. Это динамические взаимоотношения, в которых каждый из полюсов существует благодаря противоположному полюсу — и если изменится один, то изменится и второй.

Об этом хорошо сказал Джекоб Броновски:

Люди имеют право бояться потому, что общество может лишить их мужества. Тем не менее, никто еще не использовал свой талант в полную силу, если у него за спиной не стояло благоприятное общество, типа греческих или итальянских городов государств. Животный эгоизм, закон джунглей всегда наготове, чтобы разрушить город. И все же эта сила, какой бы антисоциальной она пи была, не является совершенно чуждой или полностью плохой. Ум, который движет ею, исполнен человеческих желаний. Греки никогда не забывали о том, что источником сил любого разума, как хорошего, так и дурного, является наше животное тело[106].

Общество подавляет отдельную личность в силу самой своей природы. Указывая на это, Ханна Арендт выражает удивление по поводу того, что люди часто считают, будто группа должна вести себя иначе. Современные авторы, от Райха до Фромма, негодующе говорят об обществе, выражая свой гнев с помощью таких слов, как "бюрократическое", "безжалостное", "супертехнократическое", постоянно подразумевая, что это вина общества, что мы таковы, какие мы есть. С одной стороны, это вытекает из утопизма — из ожидания, что когда мы построим общество, которое будет учить нас правильно, нам всем будет хорошо. С другой стороны, это напоминает ребенка, уговаривающего родителей, чтобы они стали более высокими или в каком-то другом отношении перестали быть такими, какие они есть. Нельзя ожидать от общества, чтобы оно было другим. Ибо общество, с одной стороны, — это мы. Бунтарь представляет собой раздвоенную личность в том смысле, что он осознает, что общество вскормило его, удовлетворяло его потребности, давало ему безопасность, благодаря которой он мог развить свои способности; и в то же время он страдает от его давления и задыхается в его затхлой атмосфере.

Бунтарь постоянно борется за превращение общества в духовное сообщество. Как сформулировал это Камю: "Я восстаю — и поэтому мы существуем"[107]. Сегодняшний бунтарь борется с механизирующими бюрократическими тенденциями не потому, что они сами по себе являются злом, но потому, что в современном мире они представляют собой главный источник дегуманизации человека, потери целостности и унижения человеческого достоинства. По той же причине он борется и с изобилием, ибо знает, что "избыток благосостояния может разъедать власть, и богатство особенно опасно для <…> процветания республик"[108].

Бунтарь может рядиться и в разноцветные (хотя иногда и рваные) одежды маргинала-хиппи. Молодой человек, правильно ощущая угрозу своим ценностям и своей жизни, исходящую от войны во Вьетнаме, от загрязнения окружающей среды и дегуманизации, сопровождающей наш мощный технический прогресс, уходит из общества на какое-то время. Его поступок являет собой протест против косности общества, но это еще и период, когда он может найти себя. Это подобно тому, как Будда удалялся на гору, а Иисус в пустыню, чтобы обрести внутреннюю целостность перед тем, как начать свое служение. Это подобно также тому периоду странствий, который составлял неотъемлемую часть образования студентов Средневековья.

Действительно, человек, ушедший из общества, никогда не может отрицать свою культуру полностью, никогда не может до конца перерезать соединяющую с ней пуповину. Он несет ее с собой на гору или в пустыню в виде своего языка и способа мышления, и даже в виде объекта, против которого он протестует. Но в своем уединении он может обрести новую перспективу, новое сознание себя, которое впоследствии может очень пригодиться ему. От общения с хиппи у меня сложилось впечатление, что некоторых из них "выпадение" из общества на значительный период времени защитило от психического расстройства. Оно дало им определенную передышку от обременительной последовательности: "детский сад — начальная школа — средняя школа — колледж — аспирантура", в ходе которой многие из них почувствовали реальную опасность задохнуться. Нередко выпадение из общества служит целям, аналогичным психоанализу. Никто не будет спорить с тем, что "выпадающий из общества" человек избрал не менее удовлетворительный путь прорабатывания своих проблем, и к тому же менее дорогостоящий для всех, кого это затрагивает, чем тот, кто попадает в лечебницу для душевнобольных. И вполне вероятно, что из своих скитаний, кажущихся столь беззаботными, он вернется с новой серьезностью в отношении к себе самому и своему обществу.

В наших учебниках психологии можно найти множество экспериментов, в которых испытуемый "подчиняется" инструкции до такой степени, что причиняет боль и даже "убивает" свою "жертву", наблюдая через стекло, как она корчится от боли в соседнем помещении. Разумеется, в этих экспериментах испытуемого обманывают[109]. Из них вполне можно сделать вывод, что человека можно приучить к любой форме подчинения типа того, которое наблюдалось при нацизме, или к социальной организации по образцу муравейника. Однако мы не должны при этом забывать, что есть и люди, которые вырываются из этой массы, бунтари, которые берут на себя риск и противостоят группе, даже если за это им, быть может, придется идти в тюрьму. Здесь вспоминаются Бон-хоффер и браться Берригэн. Решение Дэниэла Эльсберга сделать документы Пентагона доступными для публики было тем реальным шагом, который, как он ощущал, он в состоянии сделать, чтобы быстрее прекратить бессмысленную бойню во Вьетнаме.

Что заставляет индивида сделать шаг вперед из приученной подчиняться массы и стать бунтарем? Случай Эльсберга дает много частичных ответов на этот вопрос: его сопереживание страданиям вьетнамцев, особенно страданиям беспомощных детей, которых он видел во время своей поездки по Вьетнаму; его раздражение от того, что он оказался неспособен добиться должного внимания от Макнамары и других высокопоставленных лиц, которые могли предпринять шаги, ведущие к прекращению войны; и, разумеется, его индивидуальный стиль, яркость его личности и его длительная борьба за достижение психологической целостности. Но какие бы мотивы мы не приписывали его действию, факт остается фактом: Эльсберг сделал шаг вперед из массы. Он действительно совершил действие, направленное против сил "законности и порядка". Распространяя истину, он встал в позицию, прототипом которой является позиция Прометея. Эльсберг является типичным современным героем в том смысле, что в наш век супертехнологий, конформизма и апатии он осуществляет восстание, ставя ему на службу современную технологию и средства массовой коммуникации.

Мы не можем избежать переживания этого диалектического конфликта между индивидом и обществом. Единственный доступный человеку выбор состоит в том, переживет ли он его конструктивно, с интересом и достоинством, или же будет терять энергию и средства, протестуя против вселенной, организованной не так, как ему бы хотелось. И неважно, насколько изменится общество, большая часть которого вопиет об изменении — ситуация фундаментального диалектического противоречия между индивидуаци-ей и конформистскими, уравнительными тенденциями общества по-прежнему будет существовать.

Некоторые общества признают деструктивные, анархические и побуждающие к протесту потребности своих граждан и позволяют им проявляться в особых ситуациях. Примером этого могут служить дионисийские пирушки, карнавалы, всевозможные буйные вакханалии. Древние греки пользовались ими в изобилии: от Элевсинских мистерий и Корибантических танцев на вершине горы (на некоторые из них допускались только женщины) до более простого употребления напитка Бахуса, придающего живость идеям, на дружеской пирушке Сократа и Платона в "Пире". Все это символизировал Дионис: танцы, веселье, анархические выходки, освобождение от всех запретов, ситуации, в которых все авторитеты высмеивались, а демонические тенденции свободно выражались. И как еще могло бы общество обладать здоровым аполлоновым началом, если не высвобождать противоположное ему дионисийское начало, которое наполняет порядок и форму жизненными силами? Нам, жителям Америки, где древний праздник карнавала сохранился лишь в таких слабых формах как "жирный вторник" в Новом Орлеане, трудно понять, насколько освежающими были периоды карнавала, причем не только для древних, но и для современных стран. Маскарад, заключающий на один вечер личную ответственность в скобки, обладает анонимностью, которая может быть не только субперсоналыюй, но и трансперсональной. Большая часть Европы, особенно в католических странах, взрывается праздником и продолжает весело гулять до тех пор, пока не приступит к трудным испытаниям Великого поста.

Нам нужны свои способы высмеивания авторитетов. У нас есть Хэллоуин и первоапрельский День дураков. Но мы нуждаемся в способах канализации наших тайных мечтаний о том, как мы оскорбляем соседей и шокируем отцов города — короче говоря, в способах символического выражения нашей мечты отомстить обществу, которое ограничивает нас и мешает осуществлению наших планов. Интересным примером этого является король карнавала, который принимает скипетр, зная о том, что будет убит в разгар буйной вакханалии, когда происходит надругательство над всеми авторитетами. А возьмите надругательство над высшим религиозным авторитетом — распятие Сына Божьего, Иисуса. Когда, в генделевском "Мессии" мы обращаемся к Нему, поруганному, оскорбленному и оплеванному, мы разыгрываем архетипический ритуал, в котором человечество выражает свое вековое презрение, которое за всех принимает человек на кресте. Выразив наше презрение и насмешки — в действительности, все так называемые негативные и деструктивные эмоции — мы получаем возможность более ясно ощущать и понимать позитивную сторону религиозных убеждений. Мы можем менять форму проявления этих позитивных и негативных граней человеческой природы, но если мы попытаемся отменить сам факт их наличия, мы будем вынуждены ампутировать определенные части человеческого опыта и сами сделаем себя беднее.

Не связаны ли крайности американской жизни — одной из которых является насилие — с этим отсутствием дионисийского ритуала? Детективные романы, идентификация с главным героем в гангстерских фильмах, прославление преступника, имевшее место в период после отмены сухого закона в тридцатых годах, — все это отчасти является симптомами отсутствия здоровых возможностей дать выход "тайным мечтам мести обществу, которое сдерживает и подавляет нас".

В столь механическом мире, как наш, по сути невозможно сдерживать глубокое чувство протеста, и думать, что можно от случая к случаю выпускать их с помощью кровавых триллеров и небольших нарушений установленного порядка. <…> В иерархическом обществе, подобном нашему, антисоциальные чувства являются сначала силой, а затем средством, с помощью которого какой нибудь беспринципный политик может достичь популярности и стать выразителем мечты о насилии всех униженных[110].

Признание ценности бунтаря должно пройти долгий путь, ведущий к канализации такого рода демонических сил в конструктивных направлениях.

Ибо бунтарь делает то, что хотели бы, но не осмеливаются, делать все остальные. Обратите внимание, что Иисус добровольно принимает на себя грехи и презрение людей. Он действует, живет и умирает за всех нас. Это и делает Его бунтарем. И, таким образом, бунтарь и спаситель оказываются одной и той же фигурой. Своим восстанием бунтарь спасает нас. Здесь мы встречаемся с еще одной демонстрацией моего предыдущего тезиса — тезиса о том, что дивилизация нуждается в бунтаре.

3. Бунтарство художника.

Кто, увидев впервые водосточные трубы в виде фантастических фигур, хитро и злобно смотрящих на нас со своих карнизов под самыми крышами собора Нотр-Дам в Париже, не был охвачен удивлением и смущением? Не являются ли эти полуживотные-полулюди, поедающие других животных живыми, эти сатанинские изваяния, дразнящие своими высунутыми языками толпы людей внизу на городской площади, сидящие часовыми в свете дня над Парижем, с запечатленным в камне выражением презрения, — не являются ли они каким-то образом заложниками дьявола? Но мы не можем отделаться уклончивым ответом такого рода. Они являются воплощением напряжения, существующего внутри каждого из нас, воплощением диалектики света и тьмы, добра и зла. Именно благодаря этим воплощениям демонического французы смогли достичь такого совершенства в облике Собора. Ибо художник, который освещает наш мир, например, скульптор — создатель химер, живет и дышит демоническим началом. И то, что мы называем прекрасным (слово, которое, как напоминает нам У.Х.Оден, мы не должны употреблять в современном мире слишком часто), станет невозможным, если мы перережем нашу связь с этим "нижним" миром.

Художник стоит лицом к лицу перед древним и мощным запретом второй из десяти заповедей: "Не сотвори себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли". Это запрет на поклонение идолам. В то же время это запрет древним евреям заниматься магией, заключающийся в стремлении получить власть над животным или человеком, например, путем рисования на песке его подобия. Средиземноморские крестьяне до сих пор не склонны позволить вам сделать их моментальный снимок — это очевидно связано с пережитками древних верований в то, что получив их изображение с помощью карандаша, красок или фотоаппарата, вы поймаете часть их души. Под сотворенным кумиром, по-видимому, имеется в виду форма воплощения человека. Я упомянул это в качестве "примитивного" представления, но вместе с тем это и весьма утонченное прозрение. Ибо портрет, нарисованный или написанный любым хорошим художником, относится не столько к внешности человека, сколько к тому, что художник видит в этом человеке, т. е. к его "внутреннему миру". Как бы мы ни сформулировали эту проблему, посвящение себя профессии художника является, прежде всего, проявлением мужества. Для того, чтобы восстать против архетипического запрета, человек должен обладать достаточно сильным бунтарским духом.

Искусство — это заменитель насилия. Те же самые импульсы, которые многих людей толкают к насилию — тоска по смыслу, потребность испытывать экстаз, стремление рискнуть всем, что у тебя есть — побуждают художника к творчеству. По своей натуре он архибунтарь. Я не говорю здесь об искусстве как социальном протесте: оно может быть таковым, как это было в случае Делакруа, и художники почти всегда занимают передовые позиции в отношении социальных проблем. Я имею в виду, прежде всего, то, что вся работа художника в целом является восстанием против установившегося в обществе status quo — против всего, что делает общество банальным, конформистским и инертным. Нередко это восстание принимает форму протеста против академических традиций в самом искусстве — Ван Гог, Сезанн, Пикассо. Но сущность этого восстания заключается в новом способе видения природы и жизни. Искусство состоит в открытии и выражении этого нового способа видения, который, в свою очередь, связан с оригинальностью художника, с его чувством новизны и свежести, с его стремлением, предвидя будущее, критиковать прошлое и настоящее.

Альфред Адлер обычно говорил, что художник учит человечество видеть. Но художник учит нас еще и созидать новые формы. Он показывает нам новые варианты восприятия мира и других людей и новые способы реагирования на них, способы, которые были не известны до того, как он их увидел и указал на них. Он не налагает форму на хаотичный мир, как это делает мыслитель, он существует в этой форме. Поэтому она и становится "значащей формой", как пишет Клив Белл в своих эссе о Сезанне.

До тех пор, пока художник может творить, ему нет необходимости прибегать к насилию. Как человек он обычно бывает миролюбивым и неагрессивным, живет по принципу "живи сам и давай жить другим", хотя в горячих дискуссиях может быть упрямым и доходить до аффекта такой силы, которая в ком-либо другом могла бы выразиться в жестокости.

Отсюда следует, что в переходные периоды, подобные нашему, художнику приходится относительно тяжелее — тяжелее, скажем, чем врачу, чей объект (человеческое тело) остается относительно неизменным даже в периоды социальных переворотов[111]. Современные художники могут остро ощущать эту трудность, что нередко обнаруживается в их высказываниях. Несколько лет назад Роберт Мазервелл заметил, что наше время — первое, когда художнику надо создавать свое собственное общество. Однако сегодня некоторые художники говорят о том, что нет осмысленного общества, членами которого они могли бы быть. У них нет общества. Кажется, что общество обожествляет художника, но это всего лишь притворство, на деле современное общество покупает и продает его, и любой человек с деньгами может скупить все холсты того или иного художника и свалить их в большую яму на каком-нибудь поле.

Общество может возвести художника на престол — примерно так же, как возводят на престол карнавального короля — козла отпущения, о котором говорил Броновски. Именно это случилось с Джексоном Поллаком. Его фотография появилась на обложке журнала Лайф — что в те времена начала эры массовой коммуникации было наивысшим "троном" — с подписью "Является ли Поллак величайшим художником Америки?" Он достиг всеобщего признания, а такое признание очень нелегко пережить. Вскоре после этого он покончил с собой, на полной скорости развернув машину и съехав с шоссе. Марк Ротко достиг финансового успеха и после этого совершил самоубийство. Самоубийства этих и других художников могут быть вызваны многими причинами. Но, судя по всему, они еще и подтверждают мнение моих друзей-художников о том, что общество лишь притворяется, что ценит художника. Реально художник оказывается гражданином второго сорта, его принимают в качестве "сахарной пудры", но не в качестве хлеба жизни. Наш век восхищается искусством как способом размещения капиталов, а затем весело продолжает забавляться технологическими игрушками. Чтобы убедиться в этом, нам нет необходимости далеко ходить. Ландшафт Нью-Йорка, бывшая некогда одним из чудес современного света, была постепенно разрушена беспорядочным и бессистемным возведением небоскребов, собранных в кучу совершенно безотносительно к тому, как выглядит получившееся целое. Да, они построены из стекла, сверкающего алюминия и всевозможных других интересных материалов. Но и выгребную яму тоже можно построить из интересных материалов.

Современные художники обнаруживают, что они попали в какие-то странные путы, и испытывают искушение сорваться в отчаяние. Некоторые из них говорят, что, например, Мондриан дошел в своем восстании так далеко, как это только возможно, но его восстание ни на кого не оказало абсолютно никакого влияния. Они указывают также, что апатично принимаемая населением война во Вьетнаме — с бомбежками деревень и уничтожением лесов по всей стране — является чересчур ярким опытом. Как можно заставить людей видеть — а именно в этом состоит функция художника — когда у тебя такой конкурент? Сколько бы ни говорили о том, в какой мере Чарльз Мэнсон был подготовлен к насилию теми "университетами" преступления, которые он прошел в ходе своего тринадцатилетнего тюремного заключения, его сатанинский культ показывает, как реальное убийство может быть снято на пленку и воплощено в музыке в качестве художественного переживания самими убийцами.

На все это следует обратить внимание. Конечно, образ художника как бунтаря можно раздуть до патологического, особенно если речь идет о технологической цивилизации, в которую "встроено" насилие: реальное насилие на улицах и воображаемое — в телепрограммах, показываемых каждый день в любом американском городе. Однако тот факт, что нечто может быть доведено до патологической крайности, еще не делает эту крайность нормой и, с другой стороны, ни в коей мере не является аргументом против самой нормы. Сексуальные преступления не являются аргументом против здорового опыта сексуальной любви.

В свете этих волнующих фактов тезис о художнике как бунтаре становится более реальным и более серьезным. В качестве бунтаря художник является оводом культуры. Его задачей по-прежнему остается следовать своему таланту восприятия и раскрытия нам новых форм, в которых мы, так же, как и он, можем видеть и переживать окружающий нас мир. И если мы хотим понять, каким будет духовное содержание нашего нового мира, мы должны с вниманием относиться к его поискам.

4. Ограничения бунтаря.

Большинство людей бывают удивлены, когда узнают, что у бунтаря есть встроенные ограничения. В действительности, именно в этом состоит его главное отличие от революционера, которого в его стремлении к политическим изменениям сдерживают лишь внешние ограничения. Бунтарь же, имеющий дело с мотивами и установками людей, обладает внутренними ограничениями. Его сдерживают границы, присущие предлагаемому им порядку. Для того, чтобы прояснить, что я имею в виду при описании этих ограничений, я воспользуюсь абстрактными соображениями.

Первое ограничение — это универсальность видения мира. Идеальное представление бунтаря о жизни, которое прежде всего и дает начало его восстанию, относится не только к нему самому, но и к другим, а в число этих других должны входить и его враги. Продолжая метафору, которой я воспользовался ранее, можно сказать, что если раб убивает своего хозяина, у него нет иного выбора, кроме как занять его место и затем быть убитым самому; и мы будем иметь цепь бессмысленных кровопролитий, подобную череде убийств султанов в серале. Для бунтаря же возбуждение от приключений эго вторично, бунтаря занимает прежде всего собственное видение мира. И это видение мира налагает ограничения на его действия. От тайной сделки со Спартой Сократа удерживали не афиняне, приговорившие его к смерти, но требования его собственной, им самим выбранной этики. Иисус не мог обнажить меч, не предавая Своего собственного видения мира.

Бунтарь с презрением относится к личной мести как мотиву своих действий (впрочем, лелеять чувство отверженности и уязвленную гордость — вполне нормально, но не это является основой истинного восстания). У него нет права требовать отмщения, более того, у нет на это времени. Сущностной характеристикой бунтаря является его способность стать выше своей личной уязвленной гордости и идентифицироваться со своим народом и своим универсальным идеалом.

Другим ограничением является сострадание бунтаря. Как мы уже отмечали, говоря о Дэниэле Эльсберге, сострадание — один из основных факторов, делающих его бунтарем. Он отождествляет себя со страдающими людьми и испытывает страстное желание сделать что-нибудь, чтобы облегчить их страдания. Это вытекает из его чувствительности и эмпатического настроя на других людей, что определяет его видение мира. Конечно, иногда бунтарь может быть так поглощен универсальным применением своего идеала, что пренебрегает собственной семьей. Что же, как и все мы, он остается человеком и обладает как хорошими, так и плохими чертами. Способность к сочувствию заставляет его сострадать другим народам — даже если он и не всегда сострадает членам своей семьи — и позволяет ему сформулировать свое видение мира.

Ограничения определяются еще и тем фактом, что создание бунтаря сталкивается с сознанием других людей. Взгляд другого человека на реальность ограничивает и обостряет взгляд бунтаря, и в результате общения друг с другом они вырабатывают нечто, обладающее большей ценностью для каждого из них. Поэтому столь важен для бунтаря диалог. Диалог включает в себя все переплетение эмоций, темпераментов и различных целей, происходящее в любом реальном взаимодействии. Настоящему бунтарю известно, что заставить замолчать всех его противников — это то, чего он хотел бы в последнюю очередь, ибо их уничтожение лишит его (и всех, кто останется в живых), той уникальности, оригинальности и способности к прозрениям, которыми обладают эти враги, поскольку они — люди, и которой они могли бы поделиться с ним. Если мы желаем нашим врагам смерти, мы не можем уже говорить об общности всех людей. Теряя шанс вступить в диалог с нашими врагами, мы становимся беднее. Мы лишимся не только хороших идей наших врагов, но и барьеров, которые они нам ставят.

Бунтарь призван дать миру форму и структуру. Эта структура рождается из неукротимого порыва человеческого ума — ума, превращающего массу бессмысленных данных мира в порядок и форму. "Будучи рожденными из хаоса, — пишет польский романист Витольд Гомбрович, — почему мы никогда не можем войти в контакт с ним? Как только мы обращаем на него свой взгляд, как тут же на наших глазах он превращается в порядок, форму и структуру"[112]. Это относится не только к писателю, но также и к художнику, инженеру и ученому — к каждому из нас. Придание миру формы начинается с простого акта восприятия, которое организует все окружающее в осмысленный для нас гештальт. Это мы устанавливаем порядок. Он является результатом постоянной погони человеческого разума за смыслом — в мире, где безотносительно к нашему разуму смысла не существует. Конечно, природа обладает ритмом дня и ночи, ей присущи равновесие и гармония, лето и зима. Однако в словосочетании "лето и зима", уже реально сквозит качество человеческого разума: без налагаемой нами структуры времена года слепы и являются бессмысленным повторением одного и того же. Но как только на этот хаос надет взгляд человеческого разума, рождается порядок. Из встречи человеческого разума с хаосом природы возникает смысл, с помощью которого мы можем ориентироваться в мире.

Бунтарь — улавливает этот смысл гораздо яснее, чем может сделать большинство людей. "С позиции бунтаря акт восстания представляется требованием ясности и единства", — пишет Камю. "Как это ни парадоксально, но самая первичная форма восстания выражает стремление к порядку"[113]. Те, кто находится у власти, могут не доверять видению бунтаря и использовать свою политическую власть, чтобы противостоять ему. Но в этом новом видении, в этом новом порядке содержатся ограничивающие факторы, исходящие от самого бунтаря. Когда поэт пишет стихи, например, сонета, то избранная форма ограничивает его — точно так же, как берега ограничивают реку. В противном случае творческая энергия бессмысленно растекается во все стороны и река теряется в песке.

Существуют ограничения даже для такой личностной цели, как самоактуализация. Движение за развитие человеческого потенциала оказалось наследником доминирующей в Америке формы невинности, а именно убеждения в том, что по мере развития мы движемся ко все большему и большему моральному совершенству. Стремление быть всегда хорошим превращает человека не в этического исполина, а в самодовольного педанта[114]. Скорее, нам следует развиваться в направлении большей чувствительности и к хорошему, и к плохому. Нравственная жизнь является диалектическим взаимодействием добра и зла.

Пытаясь понять насилие, особенно необходимо отдавать себе отчет в добре и зле, имеющемся в каждом из нас. Вот как говорит об этом Камю.

Что бы мы ни делали, крайности всегда сохранят свое место в сердце человека, там, где обитает одиночество. Внутри себя все мы несем свои места изгнания, свои преступления и свою разрушительность. Но наша задача состоит не в том, чтобы спустить их с цепи и выпустить на свободу, она состоит в том, чтобы бороться с ними в себе и в других. Восстание, это извечное стремление не подчиняться <…> сегодня по-прежнему является основой борьбы. Давая начало форме и будучи источником реальной жизни, оно всегда позволяет нам не сгибаться в диких и бесформенных перипетиях истории[115].

Тот факт, что добро и зло находятся в каждом из нас, лишает всех нас права на моральное высокомерие. Никто не вправе настаивать на своем моральном превосходстве. И это ощущение ограничения дает начало возможности прощения.

Глава 12. ПУТЬ К НОВОМУ СООБЩЕСТВУ.

Мы не можем избежать применения силы, не можем избавиться от навязчивой необходимости причинять боль миру. Поэтому давайте будем осмотрительны в выражениях и могущественны в противостоянии, и давайте любить всеми силами своей души.

Мартин Бубер "Сила и любовь".

1. Прощание с невинностью.

Если мы хотим уменьшить насилие, мы должны воздействовать на него на уровне, адекватном самой проблеме. Почему большинство проектов смягчения насилия, в сравнении с самой проблемой, поражают нас своей поверхностностью?

Возьмем, к примеру, общий крик о том, что во всем виновато телевидение. Громче всех эту точку зрения представляет психиатр Фредерик Вертхэм, который верит, что насилие "социально обусловлено и может быть социально предотвращено"[116]. Он утверждает, что средства массовой информации несут львиную долю ответственности за распространение насилия, поскольку они побуждают детей думать на языке насилия, вызывают у людей привыкание к насилию и порождают поколение "жестких" американцев: нечувствительных, стремящихся победить любой ценой и принимающих насилие в качестве стиля жизни.

Однако такой взгляд предполагает, что насилие появилось в Америке относительно недавно, родившись полвека назад вместе с появлением средств массовой коммуникации, а это далеко не так. Проблема насилия существовала в Америке на всем протяжении ее истории: спросите об этом любого из немногих уцелевших индейцев или кого-нибудь из пионеров Дикого Запада, которые брали закон в свои собственные руки и жили по принципу грубой силы. Предпочел ли бы д-р Вертхэм, чтобы телевидение прекратило показывать войну во Вьетнаме? Ведь злом является, несомненно, не телевидение, а сама война. Средства массовой информации — это зеркало, в котором мы отражаемся; и хотят ли представители той точки зрения, которой придерживается д-р Вертхэм, разбить зеркало, чтобы мы остались в блаженном неведении наших собственных разрушительных тенденций? "Весь смысл этой концепции состоит в идее "первородной невинности, — пишет Хеди Букин, критикуя взгляды д-ра Вертхэма. — Человек никогда не стал бы столь плохим, если бы змий массовой информации не искусил бы его запретным плодом насилия".

Аргументы Вертхэма звучали бы убедительнее, если бы они были направлены против пассивности, порождаемой телевидением, ибо оно культивирует в зрителе позицию не участника, а наблюдателя, формируя тем самым вполне реальное чувство бессилия, а это бессилие вполне может вносить свой вклад в склонность к насилию.

Другие предлагавшиеся рекомендации часто производят впечатление хороших, но недостаточно глубоких. Предложение Конрада Лоренца устраивать больше международных спортивных состязаний, чтобы дать выход соперничеству между народами, само по себе вполне разумно. Но оно, опять-таки, имеет дело в основном лишь с отдельным симптомом. Турниры по настольному теннису между Соединенными Штатами и Китаем были, скорее, результатом, а не причиной изменения отношений между двумя странами, ибо они состоялись после того, как Президент Никсон уже запланировал свой визит в Китай. Есть определенный резон и в предложениях Энтони Сторра — направить больше усилий на контроль рождаемости, и в его позитивном отношении к эвтаназии, так как и то и другое направлено на снижение давления растущего населения Земли, а последнее еще и на то, чтобы дать пожилым людям возможность уйти из жизни с определенным достоинством. Но нам надо искать способы работы с реально существующими в западном обществе агрессией и насилием уже сегодня.

Насилие — это симптом. Болезнь может проявляться как бессилие, отсутствие собственной значимости, несправедливость — короче, это убежденность индивида, что он не является в полной мере человеком, и ему некуда приткнуться в этом мире. Для краткости я назвал эту болезнь бессилием, полностью отдавая себе при этом отчет в том, что для запуска насилия необходимо еще и определенное обещание, необходимо отчаяние, соединенное с надеждой, что в результате страдания или смерти ситуация может только улучшиться.

Для того, чтобы поразить болезнь в самую сердцевину, необходимо иметь дело с бессилием. В идеале, нам надо найти такие способы разделения и распределения силы и власти, чтобы любой человек в любой сфере деятельности нашего бюрократического общества мог ощущать, что с ним тоже считаются, что он значим для своих товарищей, а не выброшен на свалку безразличия в качестве никому не нужного безличного манекена.

Сила принадлежит каждому человеку по праву рождения. Она является источником его самоуважения и основой убеждения в том, что он значим для других людей. Независимо от того, является ли человек негром, женщиной, заключенным, пациентом психиатрической клиники или ученым, столкнувшимся с истреблением людей во Вьетнаме, с угрозой перенаселения или с загрязнением окружающей среды, проблема остается примерно той же — дать индивиду возможность почувствовать, что с ним считаются, что он играет важную роль, что на него "обращают внимание". Я говорю не о внешних возможностях людей быть индивидуальностью — последние два столетия технического прогресса постепенно вели к освобождению человека. Скорее, я говорю о внутреннем убеждении в своей значимости, о психологической и духовной ценности индивида в своих собственных глазах и в глазах своих товарищей.

Я хочу проиллюстрировать, как такое распределение власти возможно, и каким образом оно смягчает насилие. Когда большинство университетов утопало в насилии, университету Оклахомы удалось избежать студенческих волнений — причем скорее созидательным, чем репрессивным способом. В сентябре 1967 года, вскоре после назначения президентом университета Дж. Герберта Холлоумэна, был принят план — пересмотреть образовательный проект в целом и перестроить систему преподавания в университете. Для этого были созданы двадцать три комитета, охватывающие все группы, имеющие отношение к университету. В них входили преподаватели, студенты, представители администрации, жителей города, выпускников прошлых лет и городских властей. Участие студентов не было символическим — их мнение играло существенную роль в проекте в целом.

Когда волна мятежей прокатилась по университетам и колледжам после расстрела учащихся Кентского университета, в Оклахоме были студенческие выступления, однако без насилия. Те, кто хорошо знал ситуацию в университете Оклахомы, утверждали, что именно участие студентов в проекте реконструкции университета позволило им избежать насилия. Власть была распределена — причем не патерналистски, а по сути. У студентов спрашивали их мнение, оно высоко ценилось и использовалось на деле — как, собственно, и должно быть, если мы хотим, чтобы такого рода реконструкция оказалась успешной. Студенты обладали властью и ответственностью, соответствующими их уровню развития[117]. Ответственность была соизмерима с властью. Когда волнения начались, они не переросли в насилие. Зачем было студентам прибегать к насилию? Они не были бессильны, они уже убедились в том, что их голос играет роль в управлении университетом.

Одно примечательное событие, произошедшее в те дни, демонстрирует изменившееся в университете Оклахомы настроение. Непосредственно после расстрела в Кентском университете, группа радикально настроенных студентов под северо-вьетнамскими флагами проехала на мотоциклах сквозь ряды марширующих офицеров резерва. Затем они пикетировали здание Службы подготовки офицеров резерва (ROTC). Ситуация была напряженной, и накал страстей дошел до опасной близости к точке кипения. Руководивший силами ROTC полковник, как и все остальные, чувствовал это напряжение: это было предгрозовое состояние, когда надо либо срочно что-то предпринять, либо разразится взрыв насилия. Что делать?! Его взгляд остановился на большом кофейнике, стоявшем у него в кабинете. Он взял его и вместе с несколькими помощниками угостил пикетирующих кофе. "Это потрясло меня", — сказал один из находившихся поблизости преподавателей; и это произвело настолько сильное впечатление на пикетирующих, что напряжение резко спало без проявления какого бы то ни было насилия. Таким образом, появилась возможность для переговоров.

Впоследствии я беседовал с этим полковником. Он не был человеком с особенно ярким воображением, он отрицал наличие у себя какого-либо намерения действовать ненасильственно или альтруистически, отрицал наличие какой бы то ни было осознанной надежды, что его действие возымеет какой-либо эффект. Он чувствовал лишь, что он должен что-то сделать, а кофейник был единственной вещью, оказавшейся под рукой. Это интересная иллюстрация того, как напряжение может нарастать почти до точки кипения, а затем, перед самым взрывом, оказаться перенаправленным и разрядиться не в деструктивном, а в конструктивном направлении.

2. "Если бы я мог найти язык".

Сила необходима для процесса коммуникации. Выступать перед равнодушной или враждебной группой или честно высказывать другу правду, которая может глубоко задеть его, требует уверенности в себе, а иногда даже и агрессивности. Этот момент настолько очевиден, что обычно им пренебрегают. Поэтому М.Бубер и заклинает нас быть "могущественными в противостоянии". Мой опыт психотерапии убеждает меня в том, что наибольшего мужества требует простое искреннее высказывание другому человеку наших наиболее заветных мыслей, если оно не спровоцировано ни гневом, ни возмущением. Как правило, наиболее открыто мы общаемся лишь с теми, кто примерно равен нам по силе.

Насилие само по себе является формой общения. Это особенно верно по отношению к представителям пролетариата, воплощенным в образе Билли Бадда: им не хватает слов для общения, и они прибегают к насилию. Но это тоже особый язык, каким бы рудиментарным или примитивным он ни был, язык, который адекватен в определенных условиях и необходим в других.

Черное население Африки обращается к насилию, поскольку не имеет самоуважения, необходимого для общения. Они не могут встать и во всеуслышание высказать свои чувства по отношению к колонизаторам; они даже не в состоянии сформулировать эти чувства, у них нет ясного представления о том, каковы их реальные чувства. Чем скорее белые перестанут стремиться эксплуатировать африканцев ради получения финансовой выгоды, и займутся обеспечением человеческих прав черного населения, тем скорее будет преодолено насилие.

Франц Фэнон указывал, что есть нечто более важное, чем продукты и оружие, что могут посылать более развитые страны более бедным — это поэты. Ибо поэты (и писатели вообще) являются людьми, умеющими общаться. Они могут говорить посредством универсальных форм и символов, которые понятны людям любой национальности и любого цвета кожи. Они говорят на языке сознания и достоинства, независимо от расы и цвета кожи, они способны взрастить личностную целостность черных и другие существенные чисто человеческие качества. Ибо им известно, что общение создает общность, а общность — это возможность человеческих существ жить вместе друг с другом ради их взаимной психологической, физической и духовной поддержки.

Что имел в виду Билли Бадд, когда он, стоя в капитанской каюте, где офицеры корабля допрашивали его по поводу убийства, сказал, что он не убил бы Клэггерта, если бы мог сказать? Что это за "язык", которого он не мог найти? Очевидно, это не просто разговор, который может быть ничего не значащей болтовней, заполнением пустоты, позволяющим людям не испытывать страха. Этим утверждением Билли Мелвилл, судя по всему, отсылает нас к тому типу общения, который преодолевает импульс к насилию и соединяет людей друг с другом. Это общение, которое примиряет и дает силы.

Занимаясь психотерапией, мы обнаруживаем, что трудности, испытываемые мужем и женой во взаимоотношениях друг с другом, могут быть ориентировочно измерены тем, насколько много у них проблем в общении между собой. Если есть трудности с пониманием того, что говорит (или о чем не говорит) партнер, мы можем предположить наличие отчужденности. В этом случае человек просто не настроен (или, возможно, не хочет быть настроен) на волну другого. Интеллектуализация или общение на чрезмерно абстрактном языке является симптомом того же самого — желания не выражать свои действительные чувства, блокирование каких-то сторон своей личности. По мере роста враждебности обычно нарастает и склонность к проекции; вероятно, мы встретимся здесь с большим количеством голословных утверждений и увеличением психологической дистанции — все это говорит о растущей враждебности. И мы знаем, что вскоре уже достигнем стадии насилия. Психотерапия представляет собой поворачивание этого процесса в обратную сторону так, чтобы люди смогли говорить друг с другом на одной и той же длине волны. Даже если супружеская пара решает развестись, по крайней мере, они решают это совместно, и в их отношениях появляется определенное взаимопонимание.

Общение воспроизводит исходное "мы-чувство" человека на новом уровне. Аутентичное общение зависит от аутентичного языка. Аутентичное общение органично — человек говорит не одними лишь словами, а всем своим телом: его жесты, движения, выражение лица и тон голоса сообщают то же содержание, что и его слова. Он разговаривает с другим не как бестелесный голос, а как органическая целостность.

Мы не стали бы общаться, если бы не ценили другого человека, не считали его достойным того, чтобы с ним разговаривать, достойным того, чтобы мы предпринимали усилия, чтобы сделать наши идеи ясными. Это общение на равных — без позиции "сверху вниз", без какой бы то ни было снисходительности. Общение предполагает наличие того, что Альфред Адлер называл "социальным интересом". Для того, чтобы вам хотелось выслушать другого человека, он должен быть вам интересен. Это значит, что один человек относится к другому не как к принимающему устройству проявлений его сексуальности, и не как к существу, используемому для того, чтобы развеять свое одиночество, и не относится к нему как к объекту каким-то другим способом, но относится к нему как к человеку в полном смысле этого слова. Общение ведет к общности, т. е. к пониманию, близости и ощущению ценности друг друга, пониманию, которого раньше не было.

Общность может быть определена просто как группа, в которой можно говорить свободно. Общность — это место, где я могу поделиться моими наиболее сокровенными мыслями, высказать свои наиболее глубокие чувства, зная, что они будут поняты. Сегодня мы наблюдаем огромное стремление к общности, отчасти потому, что наше прежнее ощущение человеческой общности в значительной степени исчезло и мы чувствуем себя одинокими. Слово общность (community) дает начало целой семье слов, каждое из которых обладает мощной эмоциональной окраской. Среди них коммуна (commune) — относительно новое слово с позитивным оттенком, и община (communion) — старое слово с новым значением, обладающее для большинства из нас еще более позитивным смыслом. Но мы встречаемся здесь и со словом, воспринимаемым большинством людей негативно — а именно с коммунизмом (communism). Все эти слова происходят от одного и того же корня.

Разрушительное насилие уничтожает общность. Если я, подобно Каину, совершаю убийство, я должен бежать в пустыню, подгоняемый чувством вины за то, что лишил жизни своего брата Авеля — между мной и остальными членами моей бывшей общности возникает раскол. В этом смысле я сокращаю свой мир и, таким образом, убиваю часть самого себя.

Я нуждаюсь в том, чтобы в моей общности у меня был враг. Он делает меня бдительным и энергичным. Мне нужна его критика. Странно сказать, но он нужен мне, чтобы я мог ему противостоять. Лессинг сказал однажды: "Я прошел бы пешком двадцать миль, чтобы встретиться со своим злейшим врагом, если бы я мог чему-то научиться в общении с ним". Но помимо того конкретного содержания, которому мы можем научиться у наших врагов, мы нуждаемся в них эмоционально: без них наша психическая структура не может функционировать достаточно эффективно. Люди часто отмечают, к своему немалому удивлению, что когда их враг умирает или "выходит из строя", они ощущают какую-то странную опустошенность. Все это указывает на то, что наши враги столь же необходимы нам, как и наши друзья. И те и другие являются составными частями истинной общности.

Общность — это место, где я могу принять мое собственное одиночество и провести грань между той его частью, которую можно преодолеть, и той, которая неизбежна. Общность — это группа, в которой я могу положиться на своих товарищей, зная, что они поддержат меня; отчасти она является источником моего физического мужества в том смысле, что зная о том, что я могу положиться на остальных, я гарантирую, что они также могут положиться на меня. Это место, где мое моральное мужество, состоящее в способности противостоять членам моей собственной общности, поддерживается даже теми, кому я противостою.

3. Любовь и сила.

Какой смысл вкладывала в свои слова Присцил-ла, когда сказала мне, что человек в ее родном городе не совершил бы самоубийства, если бы "его кто-то знал"? Я думаю, она имела имела в виду, что у этого человека не было никого, кому он мог бы открыться, никого, кто был бы достаточно заинтересован в нем, чтобы его выслушать, обратить на него внимание. Она говорила о том, что у него не было никого, кто бы относился к нему с сочувствием — тем сочувствием, которое стало бы основой его самоуважения. Если бы такой человек у него был, он бы считал себя слишком ценным для того, чтобы лишить себя жизни.

Ее слова свидетельствуют еще и (пожалуй, она это не осознает) о невозможности провести жесткую границу между тем, чтобы человека знать и тем, чтобы любить его. Одно перетекает в другое. Если я кого-то хорошо знаю, то буду склонен сочувствовать ему, а если я ему сочувствую, то буду пытаться хорошо его узнать. Поэтому, когда говорит тот, кого вы не любите, почти невозможно слушать его, вбирать в себя то, что вы слышите и позволять этому содержанию складываться в ясную и понятную структуру у вас в голове. Возникает тенденция закрыть если не уши, то свое сознание, и отключиться от человека, которого мы не любим.

304.

Развитие силы является предпосылкой не только общения, но и сопереживания. В начале психотерапии люди обычно настолько бессильны в межличностном плане, что лишь в очень незначительной степени они способны к сочувствию. Присцилла была не в состоянии ориентироваться в жизни настолько, чтобы давать что-то другим. Сопереживание предполагает, что человек обладает определенной уверенностью и находится в достаточно сильной позиции, из которой он и может проявлять внимание и заботу к другим людям. При недостатке самоуважения и уверенности в себе очень трудно добиться того, чтобы остались силы и на других: у человека должно быть что-то, прежде чем он сможет давать что-либо другим.

Я не могу согласиться с некоторыми моими коллегами, утверждающими, что есть два типа людей: одни действуют с помощью любви, а другие — силой. Я считаю, что это противопоставление оставляет место для одной из иллюзий прошлого, состоящей в том, что у кого-то может быть "бессильная любовь", а у другого (как правило, у того, кого мы не любим) — "лишенная любви сила".

Я хочу присоединиться здесь к Мартину Буберу, утверждающему: "Не надо заявлять "Пусть правит одна лишь любовь!"". И далее он продолжает:

Вы можете доказать, что это верно?

Но имейте в виду: каждое утро.

Я должен буду заново заниматься проведением границы.

Между "Да" делу любви и "Нет" делу власти.

И вылепливанием честной реальности[118].

Если мы хотим иметь "честную реальность", мы должны отдавать себе отчет в том, что сила и любовь могут быть диалектически взаимосвязаны и поддерживать друг друга. Мы должны обратить внимание на взаимодействие любви и силы, на тот факт, что для того, чтобы любовь была чем-то большим, чем сентиментальность, ей нужна сила, а силе, чтобы не превратиться в голое манипулирование, нужна любовь. Сила, лишенная милосердия, кончается жестокостью. Сила деструктивного типа обычно исходит от людей, испытавших серьезные лишения, подобно тому, как Оливер, отчаявшись из-за безрезультатности своего участия в акциях протеста в Вашингтоне, начал представлять, как он застрелит всех старушек в супермаркете. Конструктивные же формы силы, такие как питающая или интегрирующая сила, появляются только после того, как индивид уже достиг определенного самоуважения и самоутверждения.

Установив отношения между силой и любовью, я хочу теперь подчеркнуть, что возможен опыт, в котором любовь превосходит силу. Это показано в драме Гете, где Фауст заключает договор с Мефистофелем, чтобы получить беспредельное знание и беспредельный чувственный опыт. Мефистофель способен дать ему только могущество, что он и делает. Фауст любил Маргариту и Елену Троянскую, при этом он думает, что легко и спокойно оставит их в прошлом. Но в тот момент, когда его душа должна быть отдана дьяволу, его спасает любовь Маргариты. На сцене вновь появляются "матери", несущие с собой те связи, которыми каждый человек соединен с природой и с человечеством.

Эта аллегория любви, побеждающей силу, раскрывает архетип человеческого опыта, который разными способами обращается ко всем нам. И мы можем по новому понять то, что имеет в виду Бубер, когда в том же стихотворении он пишет:

Я не знаю, что осталось бы нам, Если б любовь не преображала силу, А сила б не направляла любовь.

Мы представляем собой существа, чья любовь постоянно приводит к силе, и чья сила время от времени преображается любовью. Я стал бы оспаривать утверждение Бубера только в случае, если бы с его помощью оспаривалась реальность силы и отрицался тот факт, что все мы тем или иным образом соприча-стны властной структуре нашего общества.

Сочувствие — это название той формы любви, которая основывается на нашем знании и понимании друг друга. Сочувствие — это осознание того, что все мы находимся в одной лодке, и все мы либо утонем, либо будем плыть вместе. Сочувствие вырастает из признания общности. Оно исходит из того, что все мужчины и женщины — братья и сестры, даже несмотря на необходимость определенной тренировки наших собственных инстинктов для того, чтобы начать осуществлять это убеждение своими действиями. Сочувствие — это связь, ощущаемая с другим человеком не потому, что он "реализует свои возможности" (как будто кто-то их когда-либо реализовал!) — мы испытываем сочувствие к другому человеку в неменьшей степени и потому, что он не реализует свои возможности. Иными словами, потому, что он человек, как я и вы, навеки вовлеченный в борьбу между реализацией и нереализованностью. Тем самым мы перестаем требовать от человека быть идеальным для того, чтобы присоединиться к человечеству в его судьбе и его страдании. Как говорит Джекоб Броновски: "Мы все одиноки. <…> Мы научились жалеть друг друга за наше одиночество. И мы научились тому, что осталось нечего открывать, кроме сочувствия"[119].

Сочувствие — это принятие убеждения в том, что ничто человеческое мне не чуждо. В таком случае я могу понять, что если убит мой враг, то человечество стало беднее на одного человека. Даже если общая сумма жестокости не слишком уменьшилась за последние двадцать столетий — дети все еще продолжают страдать от того, за что они не несут ни малейшей ответственности — мы не должны требовать явного (немедленного) успеха. Именно в столкновении с этой дилеммой — бороться с жестокостью, не ожидая ощутимого успеха — человек обнаруживает, что он из себя представляет в глубинах своей души.

Сочувствие дает нам основу для того, чтобы придти к гуманистической позиции, включающей в себя и силу, и любовь. Сочувствие в определенном смысле противоположно насилию: если в случае насилия мы проецируем враждебные образы на оппонента, то в случае сочувствия мы признаем такого рода демонические импульсы в самих себе. Сочувствие дает нам основу для того, чтобы судить о другом человеке, не осуждая его. И если любовь к своим врагам требует божественной благодати, то сочувствие к ним вполне в человеческих силах.

Будет ли наше сочувствие пробуждено войной во Вьетнаме, как это случилось с Дэниэлем Эльсбергом?

Многие из нас не видят выхода из отчаяния, вызванного нашей неспособностью остановить эту жестокую бойню, не видят ничего эффективного, что бы мы могли сделать, как бы мы ни боролись с имеющимися альтернативами. Эту войну ненавидят почти все, и большинство людей хотело бы забыть о ней, если это было возможно. Несмотря на все наши протесты, она все продолжается и продолжается, неуклонно разрушая наше чувство чести, доверие и даже язык. Но, даже если мы продолжим все усилия закончить эту войну настолько быстро, насколько это в человеческих силах, может оказаться, что Вьетнам будет, в конечном счете, полезен Америке — если только так можно сказать, не гневя Бога. Вьетнамская война, со всем своим злом, может — вполне демонически — предоставить удобный случай для того, чтобы Америка достигла прозрения, которое будет существенным для ее будущего. Это может произойти, если мы обретем чувство трагизма, осознание того, что мы являемся соучастниками зла, что мы участвуем в автоматизированной и бесчеловечной разрушительности. То, что не смогли сделать две мировые войны, может быть совершено маленькой страной, столь решительно уступающей нам по своей мощи, но способной продолжать свое самоутверждение, несмотря на все страдания, которые мы ей причиняем. Ощущаемая нами вина совершенно нормальна, и может быть началом превращения Америки из ставшего в позу подростка в зрелую ответственную нацию. До сих пор мы сохраняли свою невинность, вопреки всем урокам истории. Давайте надеяться, что это печальное событие окажется прощанием с невинностью.

4. На пути к новой этике.

Линия размышлений Части III этой книги приводит нас к новой этике — этике, которая будет адекватна новому веку, к которому мы приближаемся. Говоря просто, это — этика намерения. Она основывается на допущении, что каждый человек ответственен за эффект, произведенный его действиями.

Теперь мы можем сформулировать истинный трагический дефект Билли Бадда: он не желал осознавать то действие, которое оказывал на Клэггерта, несмотря на попытки старого матроса-датчанина указать Билли на растущую враждебность к нему Клэггерта. Билли стремился сохранить свою невинность. Действительно — его невинность была защитой от этого решающего осознания, она была ширмой, за которой он лелеял свою собственную детскость. Его бессознательность сделала убийство Клэггерта и его собственное повешение неизбежными.

Аналогично этому, главное зло нашего времени содержится в тех ситуациях, когда человек не берет на себя ответственность — как в случае с нашим гипотетическим национальным гвардейцем или с солдатами воюющих во Вьетнаме батальонов, которым было приказано стрелять в безоружных мирных жителей. Победу добра над злом нам демонстрируют люди вроде американского солдата, который посадил свой вертолет в Ми Лай и направил свой пулемет на лейтенанта Келли, чтобы застрелить его, если он продолжит резню.

Будущее принадлежит тем мужчинам и женщинам, которые могут жить в качестве самостоятельных индивидов, с внутренним осознанием солидарности человеческой расы. В этом случае они используют напряжение между индивидуальностью и солидарностью в качестве источника своего этического творчества. До сих пор нас учили делать либо то, либо другое. Мы научились принимать на себя ответственность за свои убеждения, но этого недостаточно. Мы научились принимать на себя ответственность за искренность наших действий, но этого также недостаточно. И то и другое присуще индивидуализму, и то и другое представляет собой часть этики, корни которой восходят к эпохе Возрождения. Нам стоит напомнить самим себе, что можно быть абсолютно искренним и твердым в своих убеждениях — и абсолютно неправым. Мы должны принять на себя ответственность за то, оказываемся ли мы правы, или неправы. Остается надеяться, что можно научиться это делать, не совершая убийства математика при бомбежке здания на Мэдисон авеню, или убийства сотен тысяч невинных людей во Вьетнаме.

Мы можем, в припадке индивидуализма, жить, замкнувшись в своей собственной целостности; или же можем, в припадке солидарности, идентифицироваться с группой или партией, которая принимает за нас наши решения, исходя из своих собственных правил. И то и другое будет ошибочным, если не принимать в расчет второй полюс. С другой стороны, находясь в равновесии, оба полюса составят два источника этического выбора. Первый из них сохранит элемент индивидуального сознания, необходимый для любой этики; второй — элемент межличностной ответственности, также необходимый источник любой этики.

Давайте сравним эту этику с наиболее популярной среди психологов этической ориентацией — с этикой роста. Мы часто слышим о "беспередельном потенциале" человека, и нас заклинают "реализовать" его в максимально возможной степени. Но при этом часто отсутствует признание того, что этот потенциал может быть использован только тогда, когда он воспринимается^ осознанием присущих ему пределов. Ошибка состоит в том, что этот потенциал рассматривают так, будто он вообще не имеет никаких пределов, будто линия жизни постоянно направлена "вперед и вверх". Иллюзия того, что мы становимся "лучше", "прогрессируем", делая по шагу вперед каждый день, — это доктрина, контрабандой заимствованная из техники и ставшая догмой в этике, где она не соответствует действительности. Это действительно верно в технике, но в этике, эстетике и других областях духовной жизни термин прогресс в указанном выше смысле неадекватен. Современный человек не превосходит в этическом отношении Сократа и древних греков, и хотя мы строим здания по-другому, они не более красивы, чем Парфенон.

Бюллетени группового движения, где эта ошибка встречается наиболее часто, предлагают такие курсы, как "Группа развития творческих способностей", за которым в следующем выпуске идет "Продвинутая группа развития творческих способностей". Или: предлагается группа "Радость", а в следующем выпуске — "Радость: вторая ступень". А что дальше? Как будто человеческая жизнь представляет собой ракету, к которой можно прицепиться и она будет поднимать вас все выше и выше в стратосферу, выше и выше до бесконечности. Но ракета вскоре взорвется, и где тогда окажетесь вы? Люди совершенно забывают о том, что радость увеличивается лишь в той мере, в какой возрастает и способность испытывать горе. Забывается мудрость Уильяма Блейка:

Человек сотворен на Радость и Горе;

И если мы это точно знаем.

По миру идем безопасно;

Радость и Горе безупречно переплетены,

Они — Одеянье божественной Души.[120]

Сознание того, что человеческое существование — это и радость, и горе, является предпосылкой принятия на себя ответственности за последствия своих намерений. Мои намерения иногда могут быть плохими — сидящий внутри меня дракон или сфинкс будет часто громко заявлять о себе, а иногда будет и проявляться в действиях, — но я должен сделать все, что в моих силах, чтобы принять его как часть самого себя, а не проецировать на вас.

Рост не может быть основанием этики, поскольку сам по себе рост может быть не только добром, но и злом. Каждый день мы растем и приближаемся к дряхлости и смерти. Многие невротики видят это лучше всех нас: они боятся дорасти до большей зрелости, ибо понимают, разумеется, невротически, что каждый шаг вперед приближает их к смерти. Рак тоже является ростом. Это непропорциональный рост, при котором некоторые клетки начинают необузданно расти. Солнце обычно благоприятно для тела, однако, когда человек болен туберкулезом, оно намного благоприятнее для туберкулезных бактерий, и в силу этого пораженные участки должны быть защищены от солнечных лучей. Как только мы понимаем, что один элемент должен быть уравновешен другим, то обнаруживаем, что нам нужны другие, более глубокие критерии, чем одномерная этика роста.

Здесь возникает следующий вопрос: как соотносится предлагаемая здесь этика с нашей современной этической системой, задаваемой христианством? Христианство следует рассматривать реалистически, с точ ки зрения того, чем оно стало в действительности, а не с точки зрения того, что в идеале имел в виду Иисус. Христианская этика выросла из присутствующей в начале Ветхого Завета концепции справедливости "око за око, зуб за зуб", т. е. из концепции справедливости, достигаемой уравновешиванием зол. Затем христианская и еврейская этики сдвигают акцент на внутренние установки человека: "Что человек думает в своем сердце, таков он и есть". В конечном счете, решающим критерием становится этика любви, доходящая до заведомо идеальной заповеди "любите своих врагов".

Но в ходе этого развития было забыто, что любовь к своим врагам — это дело благодати. Это, говоря словами Рейнхольда Нибура, "возможная невозможность", никогда не реализуемая в реальности кроме как в результате акта благодати. Для того, чтобы полюбить Гитлера, мне нужна благодать — благодать, о которой у меня нет желания просить в данный момент. Когда элемент благодати опускается, заповедь любви к своим врагам становится моралистической: она пропагандируется как состояние, которого индивид может достичь благодаря работе над собой, в результате морального усилия. В этом случае мы получаем нечто совсем иное: сверхупрощенную и лицемерную форму этического притворства. Это ведет к упражнениям, основанным на выключении осознания реальности и препятствующим осуществлению действительно ценных действий, которые человек мог бы совершить для улучшения общества. Невинный религиозный человек, тот, кому не хватает "мудрости змеи", может принести значительный вред, сам того не осознавая.

Кроме того, мы постоянно бываем склонны забывать о присутствии демонического на всем протяжении Ветхого Завета. Говоря об Иеремии, Дэниэл Бер-риган превосходно выражает то, что я имею в виду:

"Искоренять и разорять, губить и разрушать, созидать и насаждать". На современный слух эти слова звучат на удивление "деструктивно". Но слова, сказанные Иеремии, враждебны всякой постепенности, всем теориям исторического развития, основанным на нарастании добродетели.

Может ли оказаться так, что Бог — это не Ниагара духовной манны небесной, льющая Его детский душевный комфорт на тех, кто морально и по-человечески нейтрален, чьи лица безучастно обращены вверх, чтобы отведать этой младенческой пищи? <…> "Поэтому я буду судиться с вами" (говорит Бог Иеремии). Не есть ли это высший комплимент Бога, и в то же самое время — гарантия драматической, наполненной испытаниями жизни?[121].

Другое событие, произошедшее в ходе культурной эволюции, состоит в том, что христианская этика соединилась, особенно за последние пять веков, с появившимся в эпоху Возрождения индивидуализмом. Индивидуализм же все больше становился этикой изолированного индивида, смело выдерживающего одиночество замкнутой в себе целостности. Акцент ставился на верности своим собственным убеждениям. Особенно справедливо это по отношению к американскому сектантскому протестантизму, сильно поддерживаемому индивидуализмом, выросшим из нашей жизни на границе. Отсюда вытекает то огромное значение, которое придается в Америке искренности следования своим убеждениям в своей жизни. Мы идеализировали людей типа Торо, который, как мы думаем, жил именно так. Отсюда же вытекает и акцент на развитии своего характера, которое в Америке, похоже, всегда обладает моральной окраской. Вудро Вильсон называл это "характером, который делает человека нетерпимым к другим". Этика и религия стали, преимущественно, занятием воскресным, будни же были отданы деланию денег — что всегда осуществлялось способами, которые делали характер человека безупречным. В результате мы получали весьма любопытную ситуацию, когда человек с безупречным характером руководит фабрикой, на которой бессовестно эксплуатируются тысячи работников. Интересно также, что протестантский фундаментализм — та форма протестантизма, которая ставит наибольший акцент на индивидуалистических чертах характера — склонен оказываться наиболее националистической и воинственной сектой, наиболее яростно протестующей против всех форм достижения межнационального понимания с Китаем или Россией.

Главное критическое замечание к этой линии этического развития состоит в том, что оно пренебрегло реальным включением в этику человеческой солидарности. "Толпа", как ее называли, была важна для морального развития человека лишь как нечто, чему он противостоял, как нечто, влиянию чего он учился не поддаваться. Мы приобрели наши "этические" достижения, будучи одинокими существами, заинтересованными помогать другим лишь тем, что мы отдаем им от нашего изобилия церковную десятину. И поскольку такое "развитие характера" согласуется с капиталистической системой и с привычками, входящими в делание денег, человек поднимался по социальной лестнице, не забывая о своей обязанности делиться с теми, кто "менее удачлив". Но это редко вводило в заблуждение тех, кто менее удачлив, и никогда не давало нам освобождения от нашей индивидуалистической раковины.

Здесь не хватает настоящего сочувствия другим людям, не хватает идентификации со страданиями и радостями обездоленных: негров, заключенных, бедных. Совершенно естественно, что марксистская идея солидарности пролетариата, по контрасту с занятыми сами собой средним и высшим классами, приобрела множество сторонников. Нет ничего удивительного в том, что марксистский акцент на интернационализме, братстве и товариществе пленил чувства и воображение всего мира, который жаждал именно этого.

Нам нет необходимости — более того, мы не должны это делать — отказываться от нашего внимания к целостности и от отношения к индивиду как к ценности. Я предлагаю, чтобы наши индивидуалистические приобретения, накопленные с эпохи Возрождения, были уравновешены нашей новой солидарностью, нашей добровольно принятой ответственностью за наших товарищей, мужчин и женщин. В наше время расцвета массовой коммуникации мы не можем больше не помнить об их нуждах, и игнорировать их — значит выражать нашу ненависть. Понимание, в отличие от идеальной любви, вполне в человеческих силах — понимание не только наших друзей, но и наших врагов. Понимание же дает начало сочувствию, жалости и милосердию.

Следует признать, что человеческий потенциал реализуется не только движением вверх, но и расширением пространства в направлении вниз. Как говорит Дэниел Берриган: "Каждый шаг вперед одновременно роет ход в глубины, куда также можно попасть". Мы не должны больше чувствовать, что можно обрести добродетели, просто уходя от пороков; этическая высота не должна определяться в терминах того, что мы оставили позади. Иначе добродетель перестанет быть благом, но превратится в самодовольную гордость своим характером. В свою очередь зло, не уравновешиваемое стремлениями к добру, станет бесцветным, банальным, бесхарактерным и безжизненным. В действительности, мы с каждым днем становимся все более чувствительными и к добру, и к злу; и эта диалектическая взаимосвязь играет существенное значение для наших способностей к творчеству.

Если быть честными, мы должны признать, что наша способность ко злу зависит от нашего прорыва через псевдоневинность. До тех пор, пока мы держимся за наше одномерное мышление, мы можем скрывать свои деяния, прячась за своей невинностью. Такой уход от сознания более невозможен. Мы ответственны за последствия своих действий, и мы ответственны также за то, чтобы в максимально возможной степени эти последствия осознавать.

Человеку, проходящему курс психотерапии, особенно трудно бывает принять увеличение своего потенциала зла, которое идет рука об руку с ростом способности к добру. Пациенты слишком привыкли к своему бессилию — независимо от того, являются ли они действительно бессильными, как Присцилла, или же, подобно Оливеру, принимают бессилие в качестве необходимой для выживания стратегии. Какое бы то ни было прямое осознание своей силы выбивает почву у них из-под ног, и они не знают, что делать, если допустить существование злого начала в самих себе. Присцилле казалось немыслимым, что в действительности она может причинить боль другим людям и в том числе мне, своему психотерапевту; она привыкла к тому, что всегда причиняют боль ей самой. Мерседес была способна причинять боль другим, лишь когда она, будучи ребенком, входила в состояние бешенства на улицах гетто и дралась, или в истерическом состоянии, или когда она безумно злилась на своего мужа. Но бешенство и истерика как раз и являются способами не осознавать то, что ты делаешь.

Огромным благом для человека является понимание того, что у него, как и у всех других людей, есть и негативная сторона, что демоническое начало вносит вклад в потенциал и добра, и зла, и что он не может ни отречься от него, ни жить без него. Столь же благотворным является и понимание того, что большая часть его достижений связана именно с конфликтами, порождаемыми этим демоническим импульсом. Именно здесь рождается переживание того, что жизнь есть единство добра и зла, что не существует такой вещи, как чистое добро, и что если бы зло было невозможно, не было бы и добра. Жизнь состоит в достижении добра не в стороне от зла, а вопреки ему.

Примечания.

1.

Г.С.Салливан пишет: "Особенно важно учитывать состояния, характеризующиеся ощущением силы или способности. Обычно они гораздо важнее для человека, чем импульсы, исходящие от чувства голода или жажды… Мы, похоже, рождаемся с каким-то подобием мотива власти" (Sullivan H.S. Conceptions of Modern Psychiatry. N.Y.: W.W.Norton, 1953. P. 6).

2.

Schlesinger A.M. The Spirit of 70 Newsweek, July 6. 1970. P. 20–34.

3.

New York Times, May 29, 1969.

4.

Уистен Хью Оден (1907–1973) — выдающийся англоамериканский поэт, существенно реформировавший поэтический язык XX столетия. — Примеч. редактора.

5.

Книга Р.Мэя впервые опубликована в 1972 году. — Примеч. редактора.

6.

Clark К. В. Presidental address to the American Psychological Association. Washington: D.C., Sept. 4, 1971.

7.

McClellan D. The Two Faces of Power Journal of International Affairs. V. XXIV. 1970. № 1. P. 44.

8.

Friedenberg E.Z. Coming of Age in America. N.Y.: Random House, 1965. P. 47–48.

9.

Цит. по Clark К.В. Dark Ghetto: Dilemmas of Social Power. N.Y.: Harper and Row, 1965. P. 4.

10.

Toch H. Violent Men: An Inquiry into the Psychology of Violence. Chicago: Aldine, 1969. P. VII.

11.

Black Power (Сила Черных) — движение чернокожих американцев за свои права, не исключающие и силовых методов самоутверждения. — Примеч. редактора.

12.

Ibid. Р. 220.

13.

Ibid. Р. 240.

14.

Здесь мы имеем и виду наркотики, снижающие чувствительность, в частности героин. Галлюциногенные наркотики типа ЛСД, также насилуют мозг, выталкивая индивида из его нынешнего состояния бытия, но по-иному.

15.

Эти слова принадлежат доктору Джорджу Де Леону, психологу, работающему с наркоманами. Большая часть материала, приведенного в этом разделе, взята из наших с ним бесед, а материал, касающийся сексуальности, взят из его совместной с коллегой, Гарри К.Векслсром, неопубликованной статьи, озаглавленной "Героиновая зависимость, ее связь с сексуальным поведением и сексуальными переживаниями". Они изучали отношения между сексуальностью и наркозависимостью у 28 наркоманов, проходивших или успешно завершивших лечение в Феникс Хаузе в Нью-Йорке. Сексуальная активность, которая описывалась через мастурбации, ночные поллюции, длительность половых актов до семяизвержения, степень эмоциональности в половых актах и т. д., фиксировалась с помощью ответов на набор вопросов, дававшихся индивидуально либо в группах но 5 человек (последнее оказалось в данном исследовании более информативным, поскольку психологическое давление группы побуждало индивидов к полной искренности). Были обнаружены следующие особенности сексуальности: (1) до заболевания — импотенция или недостаточная сексуальная компетентность, (2) во время заболевания отсутствие сексуальных переживании, сексуальные желания не тревожат наркомана или же, когда он занимается сексом, он может продолжать акт бесконечно. Часто у него бывают проблемы с оргазмом, (3) после завершения лечения — обычно желание и чувство компетентности бывают выше, чем до заболевания. Отмечается, что героин относится к сильнейшим препаратам, притупляющим все чувства, и одной из причин его приема является то, что индивид не в состоянии вынести тотальное ощущение эякуляции.

16.

Hendlin H. A Psychoanalyst looks at Student Revolutionaries / New York Times Magazine, Feb. 14, 1971. P. 24.

17.

Brown R.M. Historical Patterns of Violence in America The History of Violence in America: Historical and Comparative Perspectives H.D.Graham, T.R.Gurr (Eds.). NY.: Praeger, 1969. P. 75. (Доклад Национальной комиссии по причинам и предупреждению насилия.).

18.

Ibid. P. 76.

19.

Я описываю здесь самую простую форму насилия, другие формы, например, когда одни подстрекает других, описаны в Главе 9.

20.

Clark К.В. Dark Ghetto: Dilemmas of Social Power. NY.: Harper and Row, 1965. P. 10. Как выразился другой черный: "Много раз, когда я работаю, я чувствую себя чертовски подавленным, и мне хочется плакать. Я — не мужчина, никто из нас не мужчина! Мне ничего не принадлежит! Я — не мужчина, который может владеть магазином, и все мы тоже".

21.

Graham H.D.. GurrT.R. Conclusion // The History of Violence in America: Historical and Comparative Perspectives / H.D.Graham, T.R.Gurr (Eds.). N.Y.: Pracger, 1969. P. 792.

22.

Ричард Хофстедер, цитируя это замечание, добавляет: "В этом высказывании Д.Г.Лоуренса больше истины, чем мы отваживаемся признать" (Hofstadter R. Spontaneous, Sporadic and Disorganized /7 New York Times Magazine, April 28, 1968). Я не хочу, чтобы создалось впечатление, что я крашу всю нацию в черный цвет, я только пытаюсь прояснить факты, чтобы от них перейти к психологическим причинам. 22 Lukacs J. America's Malady Is Not Violence But Savagery // Viol encc in America: A Historical and Contemporary Reader / T.Rose (Ed.) N.Y.: Vintage, 1970.

23.

Commager H.S. The American Mind: An Interpretation of American Thought and Character Since the 1880's. New Haven: Yale University Press, 1950.

24.

Reich Ch. The Greening of America: The Coming of a New Consciousness and the Rebirth of a Future. N.Y.: Random House, 1970. P. 348.

25.

Ibid. P. 357.

26.

Парафраз Евангелия от Матфея (10:16): "Итак, будьте мудры, как змии, и просты, как голуби". — Примеч. переводчика.

27.

Это второй способ, которым молодежь впитывает предрассудки старшего поколения; первый — это убеждение, что история не важна.

28.

Arendt H. On Violence. New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1969. P. 14.

29.

Arendt H. On Violence. New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1969. P. 7.

30.

Heisenberg W. The Representation of Nature in Contemporary Physics // Symbolism in Religion and Literature / R.May (Ed.). N.Y.: Braziller, 1960. P. 225.

31.

Sullivan H.S. Basic Conceptions / Conceptions of Modern Psychiatry. N.Y.: W.W.Norton, 1953. P. 15.

32.

31 Abrams R., Vickers С, Weiss R. Postscript / / Dialogue on Violence / R.Thcobald (Ed.). N.Y.: Bobbs-Merrill, 1968. P. 90.

33.

Я не говорю о типе агрессии, известном как "любовные ссоры", где агрессия действительно выражает желание снова соединиться. Она на стороне "любви", а не в оппозиции к ней; мы еще хотим разговаривать, и это может стимулировать многое. Я говорю о реальной противоположности любви — о злобе, состоянии, в котором человек хочет отдалиться от другого настолько далеко, насколько это возможно. Это омертвляет язык, умервщляет способность говорить, общаться. Есть еще одна сложная проблема, отличающаяся от первой: ненависть, прорывающаяся в насилии, всегда должна быть как-то связана с любовью, иначе она утратит свою энергию, и за нес не будет желания бороться. Все, с чем мы боремся, содержит амбивалентность ненависти-любви; любовь, как правило, вытесняется и этим сообщает динамику ненависти.

34.

Я получил много писем, в которых говорилось, что чтение моей книги "Любовь и воля" подобно прикосновению, что кажется, будто я "непосредственно присутствую" в одном помещении с читателем, который на самом деле, возможно, никогда не видел меня и находится, быть может, за тысячи миль. Обычно за этим следовали похвалы моей способности присутствовать в настоящем. Большинство моих корреспондентов не осознавали, что переживание бытия было итогом восьми лет писания и переписывания. Само по себе писание и переписывание не дало бы читателю ощущение прикосновения, как и мое чувство присутствия. Необходимо и то и другое.

35.

Levy Л. Ezra Pound's Voice of Silence,'. New York Times Magazine, Jan. 10, 1972.

36.

Особенно когда сам Рубин смешивает все хитрости пунктуации и печати, чтобы придать своей книге эффекты, которые он не в состоянии обеспечить силой самого письма. Rubin J. Do It: A Revolutionary Manifesto. N.Y.: Simon & Schuster, 1970. P. 109.

37.

Во Франции и сейчас, если у вас спрашивают, есть ли у вас опыт, подразумевается сексуальный смысл.

38.

Talk with Konrad Lorcnz // New York Times Magazine, July 5 1970. P. 4–5.

39.

Этот феномен отнюдь нс ограничен черным населением он универсален. В наше время, когда люди из всех слоев общества ощущают себя бессильными и подавленными, симптоматичным образом растет увлечение астрологией и оккультизмом (нс говоря уже просто о колдовстве). Магические тенденции проявляются и в том, как мы хватаемся за утопии. Парадоксальным образом, элемент магического присутствует в нашей вере в науку, независимо от характера самой науки. В современном интересе к оперантному обусловливанию тоже присутствует магический элемент: "Когда мы все будем обусловлены, все пойдет замечательно".

40.

Жизненный порыв (франц.) — Примеч. переводчика.

41.

Фрейдовское понятие либидо содержит в себе некоторые элементы онтологии, обозначая силу, которая служит причиной продолжения жизненного процесса. Однако Фрейд никогда полностью не видел социального аспекта жизни, поэтому либидо соотносится скорее с физической мощью (strength), чем с силой-властью (power).

Психотерапевты — другое дело. Работая с человеческими страданиями, они неизбежно сталкиваются с бессилием и эффектами силы. Работа Альфреда Адлера, к примеру, основана прежде всего на потребности индивидов в силе.

42.

Цит. по Rose Т. How Violence Occurs Violence in America: a Historical and Contemporary Reader T.Rose (Ed.). N.Y.: Vintage, 1970. P. 34.

43.

П.Тиллнх идет несколько дальше, чем я могу зайти. Он утверждает, что власть "актуализирует себя через посредство силы и принуждения. Но власть — это ни то, ни другое. Она использует принуждение во благо и во зло, чтобы превозмочь угрозу небытия… Злом является не само принуждение, а принуждение, в котором не выражается сила бытия, именем которого оно применяется" (Tillich P. Love, Power, and Justice: Ontological Analyses and Ethical Applications. N.Y.: Oxford University Press, 1960. P. 47–48). Последняя фраза означает, как я ее понимаю, что носители власти должны быть честны с собой и другими в отношении мотивов, побуждающих их применять силу.

44.

Nettl P. Power and the Intellectuals Power and Consciousness C.C.O'Brien, W.D.Vancch (Eds.). N.Y.: New York University Press, 1969. P. 16.

45.

Ibid. P. 15.

46.

В своей книге "Общество и власть" профессор Ричард Шсрмерхорн перечислил восемь видов влияния и власти (Schermerhorn R.A. Society and Power. N.Y.: Random House, 1960). Во всех этих случаях, за исключением одного — "взаимной дружбы" — влияние и власть тождественны.

47.

"Я не знаю страны, в которой было бы так мало независимости разума и свободы дискуссий, как в Америке (Токвиль), цит. по Schermerhorn R.A. Society and Power. N.Y.: Random House, 1960. P. 44).

48.

Эта идея была высказана Энтони Атосом в личной беседе со мной.

49.

Nettl P. Power and the Intellectuals Power and Consciousness C.C.O'Brien, W.D.Vancch (Eds.). N.Y.: New York University Press, 1969. P. 25.

50.

Именно против притворства и нечестности такого человека в этических вопросах направлен нынче радикальный протест молодежи.

51.

Классические эксперименты Б.Ф.Скиннера по оперантно-му обусловливанию проводились им на разных видах животных. Весьма эффектной иллюстрацией служил голубь, обученный ходить по восьмерке. — Примеч. редактора.

52.

Пит. по Clark К.В. Dark Ghetto: Dilemmas of Social Power. N.Y.: Harper & Row, 1965. P. 183.

53.

Wolfgang M.E. Who Kills Whom Psychology Today, Oct. 3, 1969. P. 55. См. также McNeil E.B. Violence Tociav Pastoral Psychology, Sept., 1971. P. 21–31.

54.

"Только ошибочное понимание привело философа, провозгласившего волю к власти [т. е. Ницше] к радикальному отвержению христианской идеи любви. И то же самое ошибочное понимание привело христианских теологов к отвержению ницшеанской философии воли к власти во имя христианской идеи любви" (Tillich P. The Courage To Be. New Haven: Yale University Press, 1952. P. 11). Тиллих утверждает также, что не может быть христианской социальной этики или эффективной работы по утверждению социальной справедливости при разделении любви и силы.

55.

Thompson CM. Interpersonal Psychoanalysis M.R.Green (Ed.) N.Y.: Basic Books, 1964. P. 179.

56.

Winnicott D.W. Aggression in Relation to Emotional Development Winnicott D.W. Collected Papers through Paediatrics to Psychoanalysis. L.: Tavistock, 1958. P. 204.

57.

Storr Л. Human Aggression. N.Y.: Athencum, 1968. P. 41.

58.

Анна Фрейд, в своем выступлении на Международном конгрессе по психоанализу в Вене в 1971 году говорила, что агрессия генетически предшествует защите: ребенок возьмет игрушки другого, а когда другой поспешит, чтобы отобрать их, первый убежит и спрячется за юбку матери. Это любопытное наблюдение следует рассматривать в контексте нашей культуры.

59.

Storr A. Human Aggression. N.Y.: Athencum, 1968. P. 43.

60.

Ibid. P. 46.

61.

Обратите внимание на то, как Б.Ф.Скиннер любит использовать слово "контроль" в "По ту сторону свободы и достоинства" (Skinner B.F. Beyond Freedom and Dignity. N.Y.: Knopf, 1971).

62.

Это замечание напрашивается на специальную психоаналитическую интерпретацию для тех, кому это интересно. Основная проблема юноши — его отношения с матерью, которая всегда покупала ему слишком много вкусного. Подобные женщины представляют прототипы столпов его семьи, которых он намерен символически убить (подобно Оресту), чтобы обрести психологическую свободу и автономию.

63.

"Любое существо утверждает свое бытие. Его жизнь есть его самоутверждение — даже если оно имеет форму отступления" (Tillich P. The Courage To Be. New Haven: Yale University Press, 1952. P. 39).

64.

В оригинале игра слов: pollution означает одновременно поллюцию и загрязнение. — Примеч. редактора.

65.

Buhler Ch. The Four Basic Tendencies as Existential Characteristics — в печати.

66.

Tillich P. The Courage To Be. New Haven: Yale University Press, 1952. P. 4.

67.

Kaufman W. Nietzsche: Philosopher, Psychologist, Antichrist. Princeton: Princeton University Press, 1950. P. 183. MIbid. P. 214.

68.

Argumentum ad hominem (лат.) — аргумент, аппелирую-щий к личным свойствам того, о ком идет речь или к кому обращено доказательство.

69.

Cannon W.B. Voodoo death American Anthropologist. XLIV/2 (April, 1942). P. 169–181.

70.

Storr Л. Human Aggression. N.Y.: Athcncum, 1968. P. 16. В моей книге "Смысл тревоги" {May R. The meaning of anxiety. N.Y.: Ronald, 1950. Руеск. перевод: Мэй Р. Смысл тревоги. М.: НФ Класс, 2001) я отметил сходство между эндокринными секрециями, сопровождающими секс и борьбу. Альфред Кинзи в свою очередь заметил, что есть четырнадцать физиологических изменений, совпадающих при сексуальном возбуждении и агрессивном возбуждении {Kinsey Л.С. Sexual Behavior in the Human Female. Philadelphia: Saunders, 1953. P. 704.).

71.

Freud S. Instincts and Their Vicissitudes Collected Papers of Sigmung Freud. NY.: Macmillan, 1963. V. 4. P. 82. Русск. перевод: Фрейд 3. Влечения и их судьба Основные психологические теории в психоанализе. СПб.: Алстейя, 1998.

72.

Анна Фрейд, выступление на Международном конгрессе по психоанализу, Вена, июль 1971.

73.

Lorenz К. On Aggression. N.Y.: Harcourt Brace Javonovich, 1966. Русск. перевод: Лоренц К. Агрессия (так называемое "зло"). М.: Прогресс; Универс, 1994.

74.

Я обязан доктору С.Томкинсу многими из следующих ниже соображений. Томкинса однако больше интересовало призвание этих людей, а меня — смысл их агрессии. Tomkins S.S. The Constructive Role of Violence and Suffering for the Individual and for His Society Affect, Cognition, and Personality S.S.Tomkins, C.E.Izard (Eds.). N.Y.: Springer, 1965.

75.

Ibid. P. 165.

76.

Rubin J. Do it: A Revolutionary Manifesto. N.Y.: Simon & Schuster, 1970. P. 36.

77.

Малколм Экс (настоящее имя Малколм Литл) (1925–1965) — общественный деятель, активист борьбы за права негритянского меньшинства в США в конце 50-х — начале 1960-х годов, отличавшийся радикально-непримиримыми позициями, застрелен во время одного из выступлений. — Примеч. редактора.

78.

May R. Love and Will. N.Y.: W.W. Norton, 1969. P. 99. Русск. перевод: Мэй Р. Любовь и воля. Киев: Рефл-Бук, 1997.

79.

На самом деле верным оказалось обратное. Через несколько лет после того, как я окончил колледж, Гитлер успешно сыграл как раз на нашей способности, подобно устрицам, замкнуться в своих раковинах. Не желая смотреть в лицо злу, на которое были способны некоторые люди (в частности, Гитлер), мы тем самым стали пособниками этого зла.

80.

James W. The Moral Equivalent of War Pragmatism and other Essays J.L.Blau (Ed.). NY.: Washington Square Press, 1963. P. 290–296.

81.

Согласно одному из компендиумов по современной истории (Louis L., Snyder L.L. The World in the Twentieth Century, rev. eel. Gloucester (Mass.): Peter Smith, 1964. P. 138), за первые 30 лет XX века в Европе было 74 войны — больше, чем за предыдущие 800 лет. Даже с учетом таких очевидных причин, как возросшая плотность населения и частота малых войн (хотя что тогда делать с большими?), этот факт все же заставляет радикально усомниться в удобных гипотезах о том, по мере того, как человек будет становиться более рациональным, он станет меньше воевать, или что по мерс того, как оружие будет становиться все более смертоносным, оно будет вес реже применяться. Подобные гипотезы — полная чушь. Размышляя о человеке, Паскаль гениально выразил эту проблему простым сожалением: "Если бы только наш разум был разумным…".

82.

Я исключу из дальнейшего анализа войну во Вьетнаме. Нас здесь интересует агрессия и насилие, а эта война больше иллюстрирует проблему дегуманизации. К тому же она еще идет, так что мы будем говорить о мировых войнах и тех, что были до них.

83.

Gray J.G. The Warriors. N.Y.: Harper and Row, 1967.

84.

Я нахожу здесь параллель с негритянскими бунтами в Уоттсс, Детройте и Ньюарке. Мы стремимся обнаружить в каждой экстремальной ситуации элемент притягательности. Войны и мятежи ставят их участника "на грань" в предельном смысле этого слова. Наша проблема состоит в следующем: если войны станут невозможными, какие ситуации будут открыты для тех, кто нуждается в такой экстремальной жизни. Дело не в том, что войны неизбежны и необходимы, а в том, что мы должны озаботиться коррекцией тех потребностей, из которых берет начало война и которым она служит.

85.

Gray J.G. The Warriors. N.Y.: Harper and Row, 1967. P. 51.

86.

Я признателен доктору Джеральду Хржановскому за обсуждение этих вопросов.

87.

См. Cannon W. The Wisdom of the Body. N.Y.: W.W.Norton, 1963.

88.

Это известные эффекты действия симпатического отдела автономной нервной системы, которые я описывал в книге "Смысл тревоги". Русск. перевод: Мэй Р. Смысл тревоги. М.: НФ Класс, 2001.

89.

Sullivan H.S. Conceptions of Modern Psychiatry. N.Y.: W.W.Norton. 1953. P. 4.

90.

Fulbright J. W. In Thrall to Fear New Yorker, Jan. 8, 1972. P. 41–62.

91.

Fanon F. The Wretched of the Earth. N.Y.: Grove Press, 1965. P. 204–205.

92.

Rilke R.M. Letters to a Young Poet. N.Y.: W.W.Norton, 1934. P. 35.

93.

Camus A. The Rebel. N.Y.: Harcourt Brace Javonovich, 1970. P. 6–7. Русск. перевод: Камю Л. Бунтующий человек. М.: Республика, 1990.

94.

New York Times, May 19, 1970.

95.

Мы встречаемся здесь с очевидными гомосексуальными элементами, но они ни в косм случае не первичны, и будет слишком большим упрощением делать их причиной происшедшего. Я рассматриваю их в качестве одного из аспектов общей неспособности Клэггерта выносить Билли Бадда в своем мире, не забывая, что наряду с этим аспектом есть и другие.

96.

Эту фразу Мелвилл заимствует у Платона. Я думаю, читатель не попадется в ловушку бесплодных споров о том, действительно ли его испорченность была "врожденной и появилась на свет вместе с ним", что очевидно противоречит всему, чему учит современная психология. Скорее, о "дурной натуре" стоит думать, как об архетипе, с которым нельзя адекватно работать, просто меняя окружение.

97.

Bronowski J. The Face of Violence: An Essay with a Plav. Cleveland: World, 1967. P. 2.

98.

Там же. Р. 2.

99.

Ibid. P. 3.

100.

Ibid. P. 166.

101.

Суть идеи, которую я развиваю в этой главе, можно найти у довольно многих психологов. Вот, к примеру, отрывок из книги Фрэнка Бэррона (Barron F.X. Creativity and Psychological Health: Origins of Personal Vitality and Creative Freedom. Princeton: Van Nostrand, 1963. P. 144): "…Восстание — сопротивление аккультурации, отказ "приспосабливаться", непреклонное отстаивание ценности индивидуальности и своего "Я" — часто является признаком здорового характера. Если правила лишают вас какой-то части самого себя, то лучше быть неправильным. Социально неодобряемое выражение этого — отклоняющееся поведение, которое чаще всего, разумеется, представляет собой простое замешательство или же слепое и вредное сражение с ложным врагом; однако некоторое отклоняющееся поведение имеет позитивное оправдание, и мы не должны чересчур поспешно негативно оценивать то, что создает для нас трудности. Люди, внесшие большой вклад в развитие человечества, часто несли в своей душе гордое "нет", и приходили в ярость от той лжи, показухи и несправедливости, которые общество производит в огромных количествах. Общество упрямо в своих обычаях, так что неудивительно, что те, кто изо всех сил борется с ним, оказываются "упрямыми парнями". Я думаю, что большая часть исследований и социальной работы в области отклоняющегося поведения стали бы мудрее, если бы признали потенциальную ценность своенравных характеров, ответственных за такое поведение. Человек, который не был в юности ни застенчивым, ни дерзким, в свои зрелые годы, скорее всего, не будет стоить ни фартинга ни для себя самого, ни для кого бы то ни было еще".

102.

Я взял эти определения из Webster's Third New Interna tional Dictionary. Springfield (Mass.): G.&C.Meniam, 1961.

103.

Слова Томаса Джсфферсона: "Я поклялся на алтаре Бога в вечной непримиримости к любой форме тирании над умами людей", — являются почти паролем для вступления в ряды бунтарей.

104.

Об этом различии ярко и проникновенно написал Альбер Камю в своем "Бунтующем человеке". Основную идею примера с рабами я позаимствовал у него.

105.

Thomas D. Collected Poems. N.Y.: New Directions, 1939. P. 128.

106.

Bronowski J. The Face of Violence: An Essay with a Play. Cleveland: World, 1967. P. 4.

107.

Camus Л. The Rebel. N.Y.: Vintage, 1956. P. 295.

108.

Arendt H. On Violence. N.Y.: Harcourt Brace Javonovich, 1970. P. 10.

109.

Читая об этих экспериментах, я никогда не мог избавиться от ощущения, что в них происходит гораздо больше, чем улавливает глаз экспериментатора. Как быть с межличностными отношениями между испытуемым и экспериментатором — с тем доверием, с которым испытуемый относится к экспериментатору, и с той ответственностью, которую первый автоматически перекладывает на второго? Тот факт, что испытуемый участвует в эксперименте такого рода, говорит прежде всего о том, что при входе в лабораторию он снимает с себя ответственность. Я вспоминаю, как будучи старшекурсником, я участвовал в психологическом эксперименте, в котором мне указывали, что делать. Я временно подчинился экспериментатору, но при этом у меня были десятки своих собственных мыслей о его эксперименте. Для того, чтобы разобраться в том, что происходит в действительности — в отличие от того, что кажется — необходимо учитывать все субъективные моменты такого рода.

110.

Bronowski J. The Face of Violence: An Essay with a Play. Cleveland: World, 1967. P. 64, 65.

111.

Я, разумеется, не хочу противопоставлять ценность или сложность труда врача и художника. Я говорю лишь о том, что физиология остается относительно неизменной, в то время как общество и формы его организации — предметы, с которыми имеет дело художник — коренным образом изменяются.

112.

Цит. по Nettl P. Power and the Intellectuals Power and Consciousness C.C.O'Brien, W.D.Vanech (Ed.). N.Y.: New York University Press, 1969. P. 32.

113.

Camus Л. The Rebel. N.Y.: Vintage, 1956. P. 23.

114.

Такое моральное высокомерие было характерно на заре психоанализа: "Мы принадлежим к немногим счастливцам, избравшим правильный путь", — часто заявляли или думали новообращенные.

115.

Camus A. The Rebel. N.Y.: Vintage, 1956. P. 301. 292.

116.

Цит. по Bookin H. The Medium Is the Mirror // Dialogue on Violence / R. Theobald (Ed.). N.Y.: Bobbs-Mcrrill, 1968. P. 58.

117.

University of Oklahoma Executive Planning Committee The Future of the University: A Report to the People G.A.Christcnson (Ed.). Norman (Okla.): University of Oklahoma Press, 1969. Эти комитеты были интересны тем, что каждый из них должен был изучать не свою конкретную область, типа свободных искусств или юриспруденции, а любую другую. Организаторы исходили из того, что рабочие группы лучше справятся с теми предметами, в которых они сами не заинтересованы. Тем самым исключили большую часть соревновательности из процесса принятия решения.

118.

Buber M. Power and Love / / A Believing Humanism. N.Y.: Simon & Schuster, 1967. P. 45.

119.

Bronowski J. The Face of Violence: An Essay with a Play. Cleveland: World, 1967. P. 161–162. И он добавляет: "После многих лет отчаяния не осталось ничего, что могло бы вырасти внутри вас высокой тонкой травинкой, кроме вашей собственной человечности".

120.

Complete Poetry and Selected Prose of John Donne and Complete Poetry of William Blake. N.Y.: Modern Library, 1941. P. 598.

121.

Berrigan D. No Bars to Manhood. N.Y.: Bantam Books 1971 P. 97.

Оглавление.

Сила и невинность: в поисках истоков насилия. ВОЗВРАЩЕНИЕ СФИНКСА. Глава 1. БЕЗУМИЕ И БЕССИЛИЕ. 1. Бессилие развращает. 2. Безумие и общество. 3. Бессилие и наркотики. 4. Жажда значимости. 5. Основной тезис данной книги. Глава 2. НЕВИННОСТЬ И КОНЕЦ ЭРЫ. 1. Пора цветения и время засухи в Америке. 2. Другие формы невинности. Глава 3. ЯЗЫК: ПЕРВАЯ ЖЕРТВА. 1. Недоверие к словам. 2. Цинизм и насилие. 3. Слова и символы. 4. Слова и опыт. Глава 4. ЧЕРНАЯ И БЕССИЛЬНАЯ! ЖИЗНЬ МЕРСЕДЕС. 1. Потерянный гнев. 2. Обряд возрождения. 3. Насилие, разрушающее жизнь и дающее жизнь. Глава 5. СМЫСЛ СИЛЫ. 1. Определение силы. 2. Власть и интеллектуалы. 3. Виды силы. 4. Сила и любовь. Глава 6. СИЛА БЫТЬ. 1. Истоки силы в детском возрасте. 2. Жизнь Оливера. 3. Самоутверждение. 4. Отстаивание себя. Глава 7. АГРЕССИЯ. 1. Смысл агрессии. 2. Разнообразие агрессии. 3. Психология агрессии. 4. Деструктивная агрессия. 5. Конструктивная агрессия. Глава 8. ЭКСТАЗ И НАСИЛИЕ. 1. Насилие в литературе. 2. Экстаз на войне. 3. Стремление к признанию. Глава 9. АНАТОМИЯ НАСИЛИЯ. 1. Психоневрологические аспекты насилия. 2. Виды агрессии. 3. Деструктивное насилие. 4. Конструктивное насилие. Глава 10. НЕВИННОСТЬ И УБИЙСТВО. 1. Трагический день Кентского университета. 2. Гвардейцы. 3. Трагический недостаток Билли Бадда. 4. Девы и драконы. Глава 11. ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ БУНТАРЯ. 1. Бунтарь необходим для развития цивилизации. 2. Диалектика взаимоотношений бунтаря и общества. 3. Бунтарство художника. 4. Ограничения бунтаря. Глава 12. ПУТЬ К НОВОМУ СООБЩЕСТВУ. 1. Прощание с невинностью. 2. "Если бы я мог найти язык". 3. Любовь и сила. 4. На пути к новой этике. Примечания. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24. 25. 26. 27. 28. 29. 30. 31. 32. 33. 34. 35. 36. 37. 38. 39. 40. 41. 42. 43. 44. 45. 46. 47. 48. 49. 50. 51. 52. 53. 54. 55. 56. 57. 58. 59. 60. 61. 62. 63. 64. 65. 66. 67. 68. 69. 70. 71. 72. 73. 74. 75. 76. 77. 78. 79. 80. 81. 82. 83. 84. 85. 86. 87. 88. 89. 90. 91. 92. 93. 94. 95. 96. 97. 98. 99. 100. 101. 102. 103. 104. 105. 106. 107. 108. 109. 110. 111. 112. 113. 114. 115. 116. 117. 118. 119. 120. 121.