Слово и судьба (сборник).

Глава седьмая Вид с Датского Холма.

1. Укушенный тигром.

Единственный человек, который помог мне устоять – эстонец Тээт Каллас. Это он сбросил мне перо с крыла своей удачи. Протянул весло своей лодки. Дал место под своей крышей. Рискнул своим благополучием.

Он был старше меня на пять лет, но в Эстонии этапы и сроки писательской жизни мерились другой линейкой.

Как раз той весной Ленинград и Москва читали «Черную книгу эстонской прозы». Черным был переплет, а проза называлась «современная». Это была живая хрестоматия новеллы, и от формальных изысков корчились наши секретари. В конце концов Москва вынесла вердикт: несоцреалистическое формотворчество есть национальная особенность советской эстонской прозы. И все успокоились. Националам кое-что дозволялось.

Ха. Ха-ха. Было Правление Союза писателей СССР. Реально его возглавлял Второй секретарь СП генерал КГБ Юрий Верченко. И там была Комиссия по литературам народов СССР. Это все, кроме русской. Русская называлась просто советской. Был в Комиссии комитет и по эстонской литературе. И пару лет спустя я лично слышал: как зампредседателя этого комитета, «консультант-куратор» по эстонской литературе Вера Рубер устроила публичную истерику редактору эстонского журнала – он посмел напечатать стихи без знаков препинания! Этот отход расценивался как политический эпатаж!

Перевод рассказов на русский был очень слабый. Возможно, и оригиналы не слепили блеском неповторимого стиля. Но здесь был дозволен живой изыск. Мы здорово завидовали этой вольнице.

В «Черной книге» я впервые Калласа и прочел.

Он начал писать после армии. В шестидесятые книги выходили быстро. В двадцать семь Каллас был член СП Эстонии, известный талантливый молодой писатель, автор книг и неудержимый пьяница. Обаятельный жизнерадостный алкаш.

Его приглашали на выступления, и девушки слали записки.

Однажды его пригласили в зоопарк. Друзья острили – как экспонат головной клетки для приматов.

Каллас выступил в зоопарке, потом было чаепитие в дирекции, потом открыли коньяк, потом он стал путать, перед каким биологическим видом что следует произносить. Он потребовал у кроликов в вольере подарить ему на память вот эту девушку. Эта девушка подарила ему кролика, и он стал ходить с белым пушистым кроликом под мышкой, пытаясь нащупать у него бюст.

Увидев тигра, он сообразил, что для завоевания женщины необходим подвиг. Он нырнул под барьер, просунул руку в клетку и погладил тигра по морде.

Благим матом заверещал кролик. Каллас хотел сжать кролика и, перепутав руки, сжал тигра. Тигр дернул усами, клацнул челюстью и откусил Калласу указательный палец. Брезгливо выплюнул и отошел вглубь, повернувшись задом.

Девушка взвизгнула и упала. Кролик взвизгнул, упал и удрал. Публика взвизгнула и стала толкаться, чтобы посмотреть. Каллас посмотрел на испорченные брюки, на краткий огрызок пальца, надел очки и выругался русским матом. Эстонские ругательства вялы.

Больше Каллас в цирке не выступал. В том смысле, что ему не понравился зоопарк.

Ему нравилось писать и пить. Он делил себя между этими призваниями. Однажды старушка-мать договорилась в издательстве, и получила гонорар за его книгу. На этот гонорар она купила ему трехкомнатную квартиру. В эту квартиру вызывали на дом приемщицу стеклотары. В Эстонии всегда держалась на высоте культура быта.

Однажды он пил в Доме Печати и увидел Алку Зайцеву. Он перебрался за ее столик и, не вступая в знакомство, сделал ей предложение. Предложение было отвергнуто, Каллас не стал вступать в пререкания и повторил.

Он повторял это года полтора и бросил пить, чтобы уменьшить паузы. Непьющий Каллас произвел на Алку впечатление. Она сменила фамилию, переехала к нему и стала вышибать собутыльников не хуже баронского арбалетчика.

Иногда Каллас по старой памяти запивал, Алка звонила мне за подмогой, и я приезжал пить вместе с ними. Надравшись до невменяемости, Каллас шел на подвиги, как запорожец. У него был нос боксера, уши борца и ломаные ребра.

Каллас прочитал мои рассказы и сказал, что не хрен было делать в Ленинграде писателю с эстонской фамилией Веллер. Пока моя старушка не освободила две меняемые комнаты, я буду жить у них, а они на даче.

И тут же напечатал в эстонской литературной газете, что собирается переводить лучших русских писателей Аксенова, Казакова и Веллера. Самое смешное, что он в точности исполнил намеченное.

Это было первое упоминание обо мне в печати на серьезном уровне. Каллас взял надо мной покровительство.

2. Гиены пера.

Первым моим заданием в «Молодежи Эстонии» был очерк о глубоко выдающейся воспитательнице детсада. Я не пожалел пера и озаглавил его «Береги нервы, малыш!». Второй заголовок посвящался ударной парикмахерской: «Мастера на наши головы». Руководство усомнилось и решилось.

– Вот у тебя свежий ленинградский язык, – грубо польстил ответсекр. – Скажи, это хороший заголовок?

И показал мне статью «Наедине с фрезой». О фрезеровщике. Я не совсем понял и сказал, что лучше «На двое фрезой». Он не совсем понял и спросил, почему. Я сказал, что это вроде Мцыри с барсом. Он спросил про Мцыри.

Я, наконец, огляделся по сторонам.

Здесь предпочитали писать материалы дома от руки и сдавать в машбюро газеты. Этот непрофессионализм поражал в презрительном смысле.

Условия работы были очень хорошие. Выйти на полосу – трудно: много газетчиков на мало места. Зачем газете журналисты, которых негде печатать? Зарплата совет ская. Результат: бесконечные кофепития в баре, болтания неизвестно где и иррациональные интриги.

Первые две недели я страдал в труде. Я давно отвык от условного языка газетной бессмыслицы. Проницать правду, препарировать правду и огранивать ее в слова – газете противопоказано. Перенастройка рефлексов и навыков с писания серьезного на хрень газетную – было непривычно, мучительно и мерзко.

Писатель не может работать левой ногой. Тогда у него разлаживаются весы и хронометр внутри. Касание халтуры губительно. И дело не в языке. Отсутствует чувство сопротивления материала. Ты плывешь в облегченной воде. Прыгаешь при одной шестой лунной тяжести. И забываешь чувство настоящих нагрузок. А без них нет серьезной работы, озарений и их кайфа.

Каждый раз, когда ты опускаешь себе планку – ты уменьшаешь возможность будущих рекордов. Ты выдаешь меньше того, на что способен – и упускаешь сегодня возможность тренироваться в полную силу.

Мое подсознание бунтовало. Втекание в газетный конвейер было противоестественно. Умолчание, приукрашивание и передергивание в газете – как раз спица в глотку литературе. Связь с Истиной заменяется связью с редактором.

Короче. Единожды солгав – ты ослабляешь тот нерв, подстегивание которого затачивает нюх на шедевры. Потому что шедевр – это точный сколок глубинной и одновременно панорамной истины. А стиль уже потом.

Но дымить сигаретой над чашкой кофе в баре, пообедав горячим шведским бутербродом размером с книгу, и быть причастным к этим журналистским телефонным разговорам через стойку, и деловито перекидываться фразами о ЦК, командировках, гонорарах и подписании номера все-таки нравилось.

3. Финские диверсанты.

Эстония постоянно находилась в зоне враждебного идеологического воздействия. Это накладывало дополнительную нагрузку на Партию и удручало до депрессии КГБ. Государственную границу и сознание граждан ограждал здесь не железный занавес, а какие-то решетчатые жалюзи. Эстония бесконтрольно и поголовно смотрела финское телевидение.

Финны в Хельсинки вещали и злорадно транслировали для себя. Но волны с вышки шли во все стороны, даже если стороны их об этом не просили. Семьдесят километров через Финский залив закодированная информация преодолевала за 7/30 000 секунды, и сквозь антенны и декодеры отравляла советских граждан.

Официального запрета слушать и смотреть зарубежное радио и телевидение в СССР не было! Вы что, международные соглашения, цивилизованный мир, то-се. Радио – то просто глушили глушилками, покрыв сетью контридеологических ретрансляторов все обитаемые районы страны. А когда поставили телевизионную глушилку в Таллине, пропало изображение и звук в Хельсинки.

Финны пришли в негромкую финскую ярость и попросили объяснений. КГБ вырубило глушилку и натянуло на антенну конструкторскую группу. МИД Эстонии переслал справку, что на эстонском телевидении пробило кабель и замкнуло на корпус генератор.

Через отпущенный заказчиком промежуток времени конструкторы дали КГБ новую глушилку с узконаправленным лучом. Луч направился в Хельсинки и вырубил финнам телевидение. Финны наябедничали в ООН, что Союз нарушает Хельсинкские соглашения, ограничивает права человека и препятствует свободе распространения информации, так они и это терпели, но теперь подверглись акту информационной агрессии и оказались под советским контролем и без собственного телевидения.

КГБ убрало глушилку, конструкторам показало кузькину мать, а финнов порадовало газетными снимками пьяных сотрудников финского консульства. Всех бухих финнов замели в два таллинских вытрезвителя и направили укоризну в финский МИД. А научный журнал дал статью, что скоро локальное и узконаправленное воздействие на волны определенной длины и частоты станет доступным ученым Эстонии, и явится их новым вкладом в радиофизику.

Радиофизики русско-еврейской национальности заработали на скипидаре.

Тогда грянул скандал. И Москва протянула свою старшую братскую руку и вмазала дурному комитету по причинному месту.

Потому что тихие ядовитые финны раздобыли невесть где советский перспективный план. Но плану тому Таллин делался из полумиллионного города миллионным. А соотношение эстонского и русского населения в нем становилось из 1:1 в 1:3. Это решало демографическую проблему и способствовало идеологической стабильности. И позволяло наращивать экономическую базу, для чего и весь сыр-бор. Срок реализации – 20 лет. Уже сложившаяся тенденция – получи, фашист, гранату. И вот финики это в своих газетах шлепнули. И мир растиражировал.

Факир был пьян, и опыт не удался. Радиофизическую спецлабораторию срочно расформировали. Доложили наверх о мерах по исправлению. И перестали гнобить телемехаников, за 40 рублей ставивших приставки для финского звука. И тогда эти приставки начали предлагать прямо ателье за те же деньги. А изображение само бралось.

И мы смотрели классику мирового кино. И слушали рок-звезд и классический джаз. И принимали трансляцию с ведущих мировых сцен, от Ла Скала до Бродвея. И неукоснительно слушали вредоносные новости Си-Эн-Эн и Би-Би-Си.

У меня никогда не было телевизора. И не потому, что не на что купить. Но здесь имело смысл!

Здесь шел «Гамлет» с Полом Сколфилдом и с Лоуренсом Оливье, шли Беккет и Ионеско, крутили «Мост Ватерлоо» и «Доктора Стрейнджлава», танцевали Джинджер и Фред, дирижировал в записи Герберт фон Караян и пел живьем Лучано Паваротти. О черт! Да нам и не снилось.

В предновогодний вечер я дежурил в газете, когда финское телевидение дало репортаж о введении наших танков в Афганистан. Оторопев, мы смотрели то, чего в Союзе еще никто не знал и видеть не полагалось.

4. Русская земля за шеломянем еси.

Сдавал я некогда зачет по литературе народов СССР, и знал я достаточно фамилии Тамсааре и Смуула. Но знакомство началось сейчас.

Дрожащий от негласной информации Дом Печати мгновенно выдал, что исходная фамилия Смуула – Шмуль, и корень ведет к островному кабатчику. Это был, как можно догадаться, русско-еврейский источник.

В источнике эстонском струя журчала флегматичнее и основательнее.

– Мы маленький народ, поэтому нас мало знают. А ведь «Весна» Оскара Лутса ничем не хуже «Тома Сойера».

Я открыл золотые россыпи, но «Том Сойер» оказался заметно лучше.

Пошел характернейший процесс. Я пропитывался мнениями об эстонской культуре в эстонской культурной среде. Друзья Калласа были музыканты и переводчики, а уж писатели и журналисты – так не носители, а творцы языковой культуры.

Потом я читал упомянутые и рекомендованные книги, въезжая в шедевры. И неукоснительно проезжал мимо, иногда просто в кочке застревал. Эстонцы видели свою литературу не теми глазами что я. Эта земля была их родиной, и эта культура была им родной: их воздух, их вода и хлеб.

Повозил журавль клювом по тарелке с манной кашей. Потыкала лиса морду в узкое горлышко кувшина. Что за пир задала нам сегодня госпожа Кокнар.

Русские газетчики в ответ на мои недоумения хмыкали. Так хмыкают носители высшей культуры.

– Ты что, всерьез относишься к этой чуши?

Русская культура «куратов» решительно презиралась. Хвалы ей просто входили в условия советской игры. Эстофобия была достаточно характерна. «Мы культурнее, значительнее, главнее и древнее, а они еще тут пытаются вообразить себя главными. Чухна, что ты хочешь». Полагавшие так люди сами по себе были никто, и в русской культуре были типа тундры или усредненной псевдоинтеллигенции.

Озлобленные оккупацией эстонцы в ответ поднимали на щит все, что могло иметь отношение к родной культуре. Летний певческий праздник был просто парадом «Еще Эстка не сгинела!». Любое проявление способностей приветствовалось и поощрялось. Любой, написавший картину, был художником. Любой, написавший книгу – писателем. Количество членов творческих союзов на душу населения было наивысшим в СССР и раз в шесть перекрывало пропорцию в России.

Четко очерченная зоилова мера. «Вот это наше – а вот это мировое». Два масштаба как само собой разумеющееся.

Братцы, подумал я, а разве у нас не то же самое? Вот это – наш русский гений, а вот это – мировой. Как несправедливо, что мир не ценит достаточно многих русских гениев. А вот зато этого и этого нашего гения ценят во всем мире! А некоторых типично наших гениев они там просто не могут понять! То есть: наш паноптикум, пардон, пантеон населен нашими гениями. А мировой – мировыми. Они там тупые, и по тупости плюс всякие исторические причины наших гениев оценить не могут, и лишают сами себя такой культуры! А-а-а!!! Зато несколько наших гениев одновременно и в нашем пантеоне, и в мировом!!! Мы гиганты.

Н-ну? И чем русский подход от эстонского отличается?..

Поистине, стоило переться в Эстонию, чтобы взглянуть на собственную культуру со стороны. Вот так я стал ревизионистом.

Дорогие. Когда в Англии писал Шекспир, в России «народ безмолвствовал» меж Иоанном Грозным и Годуновым. Когда в Италии писал Данте, мы путано разбирались с татаро-монголами, которые то ли были, то ли что. Когда «там» были поэмы о Сиде и Роланде, Тристан и Изольда, кучи саг и сказаний, горы хроник и повестей, Нибелунги и Фаустусы, у нас есть одинокая наша гордость, «Слово о полку Игореве», на фиг не имеющее значения ни для какой другой культуры.

В 1830 году во Франции – работали: Стендаль, Гюго, Бальзак, Дюма, Мериме, де Виньи и прррррррррррр т. д. Не подобает ли нам известная скромность?

Наша школа имеет наглость сравнивать русскую литературу с «западной». То есть совокупно с: английской, французской, немецкой, итальянской, испанской вместе взятыми, ну а уж норвежская с португальской по мелочи вообще не считается. И уравнивать их по массе в нашем сознании. Приговаривая: возможно, там больше блеска, зато у нас больше души.

Больше чем у кого? У отца Горио? У Оливера Твиста? У Вертера? У Сольвейг?

Я выехал из России. В крошечную, соседнюю, полуассимилированную, но все-таки другую страну. С крошечной, вторичной, но все-таки своей культурой. И через условно-прозрачно-административную границу – взглянул на культуру собственную.

Бревно выпало из глаза.

Я навсегда перестал быть шовинистом.

Честный и справедливый человек все мерит одной мерой. А нечестный и несправедливый не может быть Художником. Маляром, кичменом, развлекателем, подражателем, – не более. Художник проницает Истину, а тут неумным, нечестным и несправедливым делать нечего.

5. Круги судьбы.

В Тарту я был командирован. Собрав материал, побродил по шуршащей листве и вышел к университету.

Слыхал я давно, что дед-то мой кончал именно Дерптский, он же Юрьевский, университет. Я спросил архив, а в архиве показал корку и попросил порыть насчет деда, если это возможно.

– Посидите, пожалуйста, – предложил вежливый тихий молодой человек. Через двадцать минут он принес мне два дела: – Сдесь тва по фамилии Веллер. Вам нужно одно или оба?

Я был потрясен скоростью и простотой. Немцы научили эстонцев содержать архивы.

Дед мой действительно кончил Юрьевский университет, как назывался Тарту Юрьевым в годы его юности. Я перелистывал тоненькие ломкие листки: прошения об освобождении от платы, разрешения на работу санитаром в университетской клинике и матрикулы оценок.

Второе дело было еще интереснее. Его отец, мой прадед, стало быть, кончал тот же университет, но еще Дерптский. Во времена его студенчества и город назывался по-немецки, и делопроизводство в университете по академической традиции велось на немецком. (Многие ведь не знают, почему Ломоносов боролся с немецким засильем в Академии Наук. Потому что кроме немцев там никого и не было: еще Петр повелел, немцев навербовали, и из них на ровном месте сформировали Академию по образцу европейских. Русских ученых еще не было за отсутствием русской науки.).

Ну, а при государе императоре Александре III, вскоре после воцарения, произошла русификация много чего в провинциях, город переименовали взад обратно через века в Юрьев, а немецкий язык русской науки по всей империи заменили на родной русский. Так я сумел прочесть дело прадеда за последний курс. Ничего нового – и этот из голодранцев: прошение сельского старосты за сына учительской вдовы.

Юный архивариус, забирая дела, сказал что-то по-эстонски, незаметно вздохнул и перевел в комплиментарной тональности, оттененной акцентом:

– Вы эстонский интеллигент в четвертом поколении, этто очень приятно.

Через пятнадцать лет у меня обнаружится в Москве семиюродная тетка, и она съедет в Германию, и от нечего делать на пенсионном пособии начнет собирать родословную фамилии, некогда ветвистой, как рыбачья сеть на оленьих рогах. Немцы известные мастаки по сохранению архивов, мы уже сказали.

И в это же время мой неуживчивый дядька пересечет мир еще раз и обоснуется в Бремене, в своей последней хирургической клинике. И я его навещу под занавес ХХ века.

И давший фамилию предок наш обнаружится в матрикулах цеха кожевенников вольного штадта Бремена, в XVII веке. Типично ремесленная фамилия: «Weller» – это «волногон», деталь для разглаживания и раскатывания кож в кожевенном станке; соответствие русскому «Кожемякин».

Тут задумаешься о влиянии генов на обыкновение долбить свое методично и аккуратно до определенного предела, а после его перехода в нестерпимое состояние – орать как бешеный унтер и строить по росту с приказом заткнуться.

6. Тонкая красная черта.

Странно. Еще в восемнадцать лет я полагал, что правильнее и счастливее всего жить так:

До тридцати лет шляться по миру, пробовать все работы и менять всё, что можно менять в жизни, хлебая приключений; а в тридцать осесть в тихом городе и писать. Это в советских условиях было весьма трудно. Интуитивно я знал, что так и проживу.

Я не прилагал к тому никаких специальных усилий. Я делал что хотел и перся куда тянуло. И будь возможным издать книгу в Ленинграде – я и поныне жил бы в моем городе. И однако.

В тридцать один год я сел в Таллине. Правда, я не думал, что это затянется надолго. Издаться! А там – велики четыре стороны света.

Старушка моя с внучкой перетянулась наконец к дочери в Ленинград. И я вселился.

Комнатки были облупленные и ободранные. Но мне остались стул, стол, кровать и диван. Все старое, хилое, хлам без стоимости, но чистенький.

Можно жить. И окна на восток. Утро, солнце, сторона Ленинграда.

«Таллин» в переводе – «Таа линн» – «датский город» означает. Он же «Датский холм». Викинги его основали.

Потратив ночь, я натаскал со стройки кирпичей и купил у жэковского печника ведро глины. Развалил в комнате печь и стал строить камин. Раньше я не строил каминов, но хитрого тут нет. Еще в детстве мы складывали из кирпичей печурки и жгли в них щепки, тряпки в смазке и артиллерийский порох.

Здесь был телефон, и я заказал телефонистке Ленинград.

За три дня я соорудил отличный очаг. Дрова остались от старушки в сарае под окном.

Огонь обволок поленья и загудел. Хотелось жить и писать.