Слово и судьба (сборник).

Глава восьмая Дадим им копоти! записки бронебойщика.

Видел – молчи. Слышал – молчи. Знаешь – молчи. Есть такой закон дороги. Привычка жизни тертых людей. Он еще в скитаниях Гиляровского описан.

Я тогда еще не знал, что люди, которые много могут на словах, не очень хороши в деле. А делают что надо и идут до конца те, кто мало любит говорить. Сказал Ситка Чарли.

Если ты ввязался в драку, смысл имеет только одно – выиграть. Все остальное – дерьмо. Сказал полковник Ричард Кантуэлл.

По их внешности и манерам невозможно было определить их роль в обществе и судьбу. Первый силач был пяти футов ростом, самый меткий стрелок был одноглаз, самый отчаянный громила имел ангельское лицо, а самый страшный с виду разбойник не обидел за жизнь и мухи. Брет Гарт понимал в счастье ревущего стана.

Из всех достоинств форварда Всеволод Бобров обладал главным: умением забивать голы: – подпись под фото в биографии.

Мастер единоборств всегда расслаблен. Только так весь взрыв выжжется в удар. Твердо, упруго и эффектно ходят пустышки-изображатели, имитаторы-киноактеры.

Посмотри на лица реальных суперменов, прошедших ад и делавших невозможное. Ты не увидишь квадратных подбородков, каменных скул и беспощадных глаз. Люди как люди. Любой из них мог обратить в панику всех киногероев Голливуда.

Быть, а не казаться. Римляне понимали толк в победе.

Твердое ломается, мягкое непобедимо. Мудр и вечен Восток.

Вот и я говорю, что устройство бронебойной пули (снаряда) нехитро и эффективно. Он сделан из мягкого податливого железа. И при столкновении с броневой преградой это железо сплюскивается в лепешку. Но внутри него был остроконечный твердого закала сердечник из молибденовой стали. И теперь железная лепешка вкруг наконечника не дает ему скользнуть в сторону, срикошетить, отскочить. И бронебойному стержню ничего не остается, как вложить всю энергию нацеленного удара в проход сквозь броню, ковко раскаленную молотом вплюснутого железного шлепка.

Твердый и острый стержень упрятан в мягкий пластичный корпус.

Я прочитал это в детстве в большой и недетской книге «Танк».

Уже майором и врачом отец любил по старой памяти гонять по полигону сорокашеститонный ИС-2. Потом их заменили на пятьдесятчетверки.

1. Песнь разбитого корыта.

Еще сразу по приезде я сдал Айну Тоотсу готовый сборник. Разумеется. Перетасовал состав, сменил название. Это все не важно, в рабочем порядке разберемся (говорил он).

И пытался я ненавязчиво прознать, кому же он рукопись-то на рецензию отдаст? В Ленинграде пустить такое дело на самотек никому и в голову не приходило. Рецензию надо «организовать». Чтоб попало к кому надо, и отозвались как надо. Проинформировать, настроить, попросить, убедить, повлиять.

Меня предупредили: в Эстонии все иначе. Мы этого не любим. Попытки могут только испортить дело. Реакция возможна только негативная. Сиди на попе ровно.

Я удивился в приятном смысле. Но с недоверием. Мельком клялся, что мне и в голову не придет что-то пытаться предпринять. Но из любопытства: кому, все-таки, отдадите? «Влиятельному человеку, в его положительном отзыве я не сомневаюсь». Айн Тоотс, цвайн Тоотс, драй Тоотс. Не продавливался. Ну – вам видней, я вам верю. Этика! Чего ему меня обманывать, накалывать?

А когда? Я думаю, через месяц. Я вам позвоню.

Через полтора месяца он не позвонил. Позвонил я. И услышал мягкое: принятая правилами норма – два месяца плюс одна неделя на каждый авторский лист объема. Так что закон позволяет – месяцев пять спокойно. Но мы такого зверства вам, конечно, не предлагаем: потерпите пару неделек, хорошо?

Я перезвонил через три недельки, и Айн любезнейше попросил еще небольшую отсрочку. В ответ я решил злобно, что меня на эстонскую выдержку не возьмешь и мельтешить не заставишь. И выкинул срок из головы как можно дальше.

Делать было нечего, я все дни проводил в газете, и тут главный редактор стал прятать от меня глаза, а потом и все тело. Он избегал встреч настолько тщательно, что вскоре его перестал видеть кто бы то ни было. Он уехал в Москву и поступил в Высшую партийную школу.

И хрен бы с ним. Но он так и не оформил меня на постоянную работу. Я шлялся в качестве вольного стрелка, внештатника, и жил на гонорары. С отвычки от денег – отлично жил. Через пару месяцев меня оформили временно на ставку ушедшей в декрет машинистки. Сотрудники не были вынуждены печатать сами – там в машбюро еще три околачивались.

Донесся запах из ЦК сквозь журналистские щели: мои анкетные данные не вызвали восторга. Банкомет объявил перебор. В русской прессе эстонской столицы трудились:

Цион, Малкиэль, Тух, Фридлянд, Левин, Рогинский, Скульский, Аграновский, Сандрацкий, Опенгейм, Штейн и Железняков Давид Абрамович. Укрепление национальных кадров Гукасяном и Кекелидзе не утешало идеологический отдел ЦК.

Новым главным пришла райкомовское инструктор, похожая на Педро из романа Беляева «Человек, потерявший свое лицо»: вместо носа лицо центровалось туфлей, и на планерках туфля шевелила кончиком. А замом бегал миниатюрный комсомолец по кличке «мыш» без мягкого знака. Я много о себе мнил и не был обсахарен любовью руководства. Я ковал гвозди в номер и вообще знал лишнее и не прислушивался к советам. Подчиненный ни в чем не должен превосходить начальника.

Время тянулось, как сопля беспризорника.

Машинистка не имела никакой ответственности за будущее советской Эстонии. Она поехала с компанией в баню и родила в семь месяцев. При этом известии я от неожиданности назвал младенца недоноском. Разговор был в присутствии редактрисы. Когда я узнал, что она родилась семимесячной и с родовой травмой, я понял свою перспективу.

За отсутствием мужа и молока машинистка сдала своего кролика на попечение родителей и приходящей медсестры и отгородилась от материнских забот бессмысленной газетной трескотней. Редактриса радостно зашевелила своей туфлей и поздравила меня с выполнением интернационального долга: расчет в кассе.

И слава богу. Подошел срок издательской рецензии – по срокам даже морских черепах. На книжный аванс я без проблем доживу до лета. Я выпил за счастье свободы и позвонил эстонскому стрелку Айну Тоотсу.

– Вы можете приехать, – разрешил Тоотс. – Если хотите.

– Но рецензия уже есть?

– Да, вот недавно. Приезжайте.

Было в его приглашении что-то от вороньего эха.

Он вынул из шкафа две мои папки. Я взглянул вопросительно.

– Рецензия здесь, – подвинул он.

Я развязал папку и прочитал рецензию. В ней было шесть страниц. Нормально. Читаю. Еще читаю.

Отлуп полный. Полный отлуп!! Нормальный отказ Смотрю на идиота Тоотса. И он на меня смотрит.

– Вы проявляли нетерпение, – говорит он. – Поэтому я дал вам это прочитать. Я думал сначала решить вопрос как мы думали.

– Так что же вы! Ведь я! Ведь все! – вырвалось у меня.

– Для нас это совершенно неожиданно, – покаялся он. – Мы были уверены, что будет иначе. Бээкман вполне объективный человек, обычно он доброжелателен.

Только тогда я прочел подпись. Конец всему. Владимир Бээкман. Заслуженный писатель Эстонии. Председатель Союза писателей.

– Ну что. Веревка за счет издательства, – сказал я.

2. Зимовка оккупанта.

На Новый Год собрались из Ленинграда друзья. Мы жарили шашлыки в камине, варили пунш и гуляли по заснеженному лесу и замерзшему взморью. Потом уехали друзья и кончились деньги.

Одновременно кончились старушкины дрова, газ в баллоне и перегорела плитка. Меня деморализовало.

Я сделал «трактор». Два безопасных лезвия, три спички, две нитки. Лезвия складывают плоскость к плоскости, проложив спичкой между ними. И так же вдоль продольной оси – по спичке снаружи. Кончики спичек связывают ниткой. Теперь две проволочки – приматывают по одной к торцу лезвия с противоположных сторон. На концы проволочек можно примотать иголки и воткнуть их в любой провод, чтоб касались металла проводника. А можно, в цивильных условиях, примотать штырьки от штепселя и втыкать в розетку. А можно прямо проволочки совать в розетку.

Этим кипятильником я кипятил чай в чашке и варил супчик пакетиковый в старушкином алюминиевом ковшике. По ночам я крал ящики за магазинами и ломал на топливо. Ящики были не всегда. В холода я наваливал на кровать все имущество и вползал в нору, надев шапку на оставшуюся снаружи голову.

В наследство от деда мне достались шесть хрустальных бокалов. Я понес уцелевшие два в антиквариат, и они оказались стеклом.

Давно была продана трехтомная «История западноевропейской живописи» Мутера и «История русской живописи» Бенуа.

И давно был продан серебряный старый подстаканник с серебряной английской клейменой ложечкой. Это – с рабочего стола.

Вот тогда я возненавидел мир лютой ненавистью.

Вот тогда, макая газетный квач в бутылку черных чернил для авторучки, я вывел по драным обоям через всю стену: