След.

Из энциклопедического слова.

Изд. Брокгауза и Ефрона.

Т. XV. СПб., 1895 г.

Следеоргий (Юрий) Данилович - сын Д. Александровича Московского, кн. Московский и вел. кн. Владимирский, родился в 1281 г., по смерти отца своего (1303) наследовал Москву и Переяславль-Залесский. Вел. кн. Андрей Александрович сильно добивался Переяславля, но Г. удержал его за собой. До тех пор распри шли между детьми Александра Невского; со смертью Андрея (1304) ожесточённая борьба за великокняжеское достоинство начинается между московскими и тверскими князьями. Г. и Михаил Тверской поехали в орду, а оставшиеся в уделах их братья и бояре, поддерживая интересы своих князей, довели дело до кровопролития. Не успев схватить самого Г. на пути его в орду, тверичи пошли на Переяславль, но разбиты были Иваном Калитой. Между тем в орде Михаил выиграл тяжбу и, не довольствуясь этим, два раза безуспешно нападал на Москву (1305-1308). Г. хотел вознаградить себя в другом месте: он приказал убить кн. рязанского Константина, взятого в плен ещё Даниилом, и удержал за собой рязанский г. Коломну (1307). Между тем наместники Михаила своими притеснениями вызвали сильный ропот в новгородцах, и потому Георгию, во время поездки кн. тверского в орду к новому хану, легко было посадить в Новгороде брата своего Афанасия (1314). В 1315 г., очевидно, по жалобам Михаила Г. позвали в орду, где он успел умилостивить хана Узбека, жениться на сестре его Кончаке (Агафеи) и получить на великое княжение ярлык, в подкрепление которого ему дан был отряд татар под начальством Кавгадыя. Михаил отказался от вел. княжения (1317), но Г. всё-таки пошёл на Тверь и встретился с Михаилом при с. Бортеневе. В происшедшем здесь бою Михаил одержал решительный перевес; Кончака взята была в плен, Г. бежал в Новгород. Между соперниками заключён был мирный договор, по которому, между прочим, освобождалась из плена Кончака. Оказалось, однако, что она умерла в Твери или её уморили, как ходили тогда слухи, много повредившие Михаилу в орде. В 1318 г. князья отправились в орду на суд хана. Сторону Г. держал Кавгадый, по совету которого, написаны были многие «лжесвидетельства» на Михаила. Михаил был убит, и Г. возвратился во Владимир с великокняжеским ярлыком и с телом Михаила, которое с трудом согласился отдать сыну Михаила Александру (1319). Дмитрий Тверской обязался уплатить ему 2 тыс. р. татарского выхода и не искать вел. княжения (1321); но пока Г. в 1329 г. проживал в Новгороде и опустошал с новгородцами окрестности Выборга, Дмитрий успел обвинить его в утайке дани и получить в орде великокняжеский ярлык. В 1323 г. Г. предпринял из Новгорода поход на шведов и в устье Невы в Ореховом о-ве поставил городок. Второй поход совершён был им в Заволочье, причём взят был Устюг. Затем Г. отправился в орду. До ханского суда, однако, дело не дошло: Дмитрий Тверской «без царёва слова» убил своего противника (1325). Тело Г. привезено было в Москву и погребено митрополитом Петром.

След След

ПРОЛОГ.

Следмутно декабрьское утро. Тихо гаснут блеклые, продрогшие за ночь звёзды. Тягуче, медленно нарождается зыбкий, неверный свет. На сером доличье неба не проступает в осязаемой яви, а лишь угадывается едва различимый тёмный, неведомый лик. Русь.

Что там? Киев? Владимир? Великий Новгород? Тверь ли, Москва?.. Не разглядеть за веками.

Вроде бы та земля, да не та! И холмы обрывистей, и овраги глубже, и взгорки круче, и леса гуще, и ручьи обильней, да ведь и речные берега - не в граните… Нет, не разглядеть! Не узнать!

Та земля надёжно укрыта от наших глаз непроницаемым саркофагом иного времени, многометровыми наслоениями утёкшей жизни: битыми черепками, обломками съеденного ржой, грозного когда-то оружия, сношенной и истлевшей обувкой, бронзовыми браслетками, рассыпанными стеклянными бусами, запрятанными, да так потом никем и не найденными кубышками с серебром; та земля надёжно укрыта чужой любовью, великими страстями, напрасными вожделениями, снами и бессонницей, низостью и тщеславием, высоким духом, жаркими молитвами, пустыми хлопотами и несбывшимися надеждами, потом и кровью, бредом и отчаянием, ложью и откровениями, жестокостью и милосердием; вот уж воистину - та земля намертво укрыта от нас прахом тех, кто жил здесь когда-то и умер. Поди, раскопай!

Не век - семь веков отшумели, пронеслись над Землёй леденящим сквозняком жадной до жертв Истории. Не век, семь веков - это ж целая Вечность!

Здесь прошла жизнь десятков поколений. Тысяч и тысяч, и миллионов людей. В славе и в сраме, в войне и в трудах, бурно и без затей - изжили они когда-то отпущенное им время. Как разглядеть за веками их жизнь? Как разобраться в чужой судьбе, когда и в своей-то не можем порой разобраться, когда и своё-то время силимся и не можем подчас понять?

Да и зачем это нужно? Ведь всё равно в том, что прошло и случилось, ничего изменить нельзя! И всё же, что-то нас заставляет оборачиваться назад, пристально вглядываться в вековую тьму. Что мы там ищем, что хотим разглядеть, что обрести? Уж не веру ли в конечную справедливость земных законов? От века по грехам живём: свои множим, по чужим платим. В том, видать, и Закон. За то и пристрастны к прошлому.

Лестно нам и легко со знанием и опытом наших дней каждому в прошлом воздавать по заслугам: кому - хвалу, кому хулу, кому - вину, кому - оправдание. В своём времени - как слепые щенки, или лишь давнее да чужое нам по уму?

А что да как там было - Бог весть! Ведь и древние летописи людьми писаны, а не ангелами. Да и что тлен страниц - из битых черепков чаши жизни не склеишь наново.

А Вечность нема и насмешлива. И таинственны, мистически загадочные её Знаки. Её письмена занесены в неведомые скрижали, на которых записано все, что случилось и что случится, а главное - для чего, только вот нам в те скрижали заглянуть не дано.

Что ж, не загадывая судьбы, будем жить, будем мужественно идти вперёд. А чтобы не сбиться с пути, обернёмся назад и, как бы ни было позади темно - не отчаемся. Но и не станем утешать себя глупой присказкой «что ни делается, то и к лучшему».

Ох, не все, что делается, хорошо. Ох, не все, что сделано, к лучшему…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЗГЛЯД НАЗАД.

Глава первая.

Следз тьмы проступает высокий холм. Под холмом - широкая, ровная полоса реки, русло которой угадывается по прибрежным кустьям. С другого бока холм круто обрывается к небольшой речке, ширины её и вполовину не будет от первой. С третьей же стороны холм обнесён толи природным оврагом, толи нарочно вырытым рвом - не подступишься.

От широкой реки по холму недвижными рядами величаво ступают сосны, каждое дерево - шаг. Всходя на холм, смыкаются сосны в сплошную стену. Не угадать, что там за стеной: то ли бескрайний бор, медвежий угол, то ли вовсе пустое место, то ли неведомый град?

Пожалуй, что городище; эвона, как дымы, точно седой туман, враз холмище окутали - знать, пробудились хозяева ото сна, затопили в истобках[1]. Свиваясь в кольца, потянулся дымище под потолок, повис чадным облаком, медленно вытягиваясь на волю через волоковое оконце. Пока в курной избе не протопишь, ни спины разогнуть, ни головы не поднять. Ан всё равно, не зря говорится: не наглотавшись дыма, тепла не видать… Да и это не вся морока: коли не вовремя волоковое оконце кожушком затянешь, враз тепло из избы выдует, а коли пожадничаешь на дрова, на уголья недотлевшие, прежде срока оконце прикроешь, того и гляди от угара стомишься. А в сенях уж скотина топочет, жрать просит, только вертись-поспевай…

Чуть рассветлелось. Будто бы расступились на холме сосны - поприглядистей стало. Частокол на холме, за частоколом кое-где крыши проклюнулись. И впрямь - городище!

МОСКВА.

Узкую речку, что полусогнутым рукавом ласково обжимает холм, зовут Неглинной - знать, вода в ней чиста. Широкую - называют Москвой. Так издревле нарёк ту реку непутный народ меряне[2] на непутном мерском своём наречии. Вроде бы на их языке Москва-слово означает: мутная вода. Или тёмная вода. Или ещё того хуже - грязная. Никто уж и не упомнит, как в точности. По имени той реки назвали и место на холмах, на крутицах - Москва.

Москва - край глухой, окаянный, бедный. По достатку и имя…

Но кабы меряне непутные знали, что сей заброшенный угол надо всей Святой Русью поднимется, разве бы не нашли они в бедном своём языке слова иного?

Да что уж мерян винить неразумных, когда сами-то русские ещё долгое время спустя чесали в кудлатых башках - недоумевали: как то могло случиться, что угол худой, коровий брод, право слово, завалящий уделишко над иными возвысился?

Вот уж действительно:

«Кто же думал-гадал, что Москве царством слыти? Да кто ж знал, что Москве государством быти?».

* * *

Не знал о том и московский князь Даниил Александрович. Или знал?

Зело хитромудр, дальнозорок и загадлив был этот князь. И скрытен зело. Ближние из наиближайших не ведали, что у него на уме. Однако при всём усердии и радении Даниила Александровича о достатке и возвышении достоинства сей убогой земли, доставшейся ему в незавидный удел от щедрот покойного батюшки, навряд ли он даже в самых тайных мечтаниях мог помыслить о том, чтобы поднять бывшее Кучково усадище над Русью, надо всеми её городами. При излиха богатом Великом Новгороде, при живой ещё славе Мономахового Владимира, при своенравном Нижнем, при стозвонном Ростове, при юной мощи входившей в зенит Твери, при Костроме, Ярославле, Рязани, да и при иных городах, зачастую обладавших и более древним достоинством, а главное, куда большей силой, в ту пору даже упоминать-то Москву в претенденты на стольный город было явною несуразицей. Да ведь в ту пору никто Москву ещё и не числил для себя в серьёзных соперниках.

Нет, в то время такая мечта могла поблазниться либо юродивому, либо святому, да и то лишь при Божьем соизволении. Юродивым Даниил Александрович не был, в святых тоже не значился - жил насущным. Да ведь и Божие соизволение, если принять за него то, что позднее случилось с самим московским князем и о чём будет сказано в своё время, скорее говорило о том, что как раз не Москве надлежит стать над Русью.

И всё-таки каким-то странным, непостижимым и загадочным образом Даниил Александрович, кажется, провидел грядущую великую судьбу города, ради которого, как говорится, в поте лица своего трудился, не покладая рук. Как знать, может, и в самом деле ведал-таки Даниил, какой город он поднял, считай что из ничего - на холмах да болотине, на грозу и славу Руси.

Зело дальнозорок был Даниил Александрович. Поди, догадывал, что творил. Но нам о том, что знал и провидел московский князь, остаётся лишь гадать. Да и что гадать, ворожея и то точней скажет: знал - не знал, ведал - не ведал…

А вот о насущном, что жгло и мучило московского князя на сломе веков, в первый год гибельного четырнадцатого столетия, во многом, если не в главном, определившего путь становления Руси, можно говорить вполне определённо. Война и власть, власть и война - вот что жгло и мучило удельного московского князя Даниила Александровича, младшего из сыновей Невского.

Вовсе не блазнился, но в яви был близок великий владимирский стол. Главной целью Даниила было занять его по смерти брата Андрея, занять и укрепиться на нём, дабы на века утвердить на Руси единую власть единого рода. Своего рода. На то и плодил сыновей Даниил Александрович…

А первым шагом к той власти должна была стать война.

Многие годы и о власти, и о войне крепко думал Даниил Александрович. И для власти, и для войны копил силы. Можно сказать, ради того лишь и жил, из года в год выстраивая, заселяя, поднимая Москву. Но о ближних ли, дальних ли целях его догадывались немногие. Сколь хитромудр был Даниил Александрович, столь и скрытен.

* * *

Всю жизнь князь Данила у судьбы считал себя в пасынках. Само появление на свет последнего отпрыска Александрова семени, кажется, не сулило удачи. Княгиня-матушка Александра Брячиславна померла в горячке, с трудом разрешившись от бремени. И батюшка Александр Ярославич без любви глядел на последыша, хоть и безвинно, однако же одним своим рождением погубившего верную, к тому же во всём выносливую супружницу. Ведь до Данилки-то Александра Брячиславна, считай, четверых благополучно выносила и родила как ни в чём не бывало. Это ежели к братьям Василию, Дмитрию и Андрею присовокупить ещё и сестру Евдокию.

Разумеется, на все воля Божия. Однако больно уж в большой любви прожил князь Александр Ярославич со своею княгинею, чтобы душевно умиляться, глядючи на Данилку-поскрёбыша, своим рождением послужившего его безвременному вдовству.

Впрочем, недолго он вдовствовал и недолго глядел на младенца Данилу, если вообще глядел на него, потому как в ту пору великий князь Александр пребывал в Орде у хана Берке, очередными дарами пытаясь задобрить татар. Удалось ли на этот раз ему умилостивить татар, сказать трудно, потому как на обратном пути из Сарая Александр Ярославич, будучи человеком необычайно физически крепким и не сказать, чтобы старым - ему не исполнилось и сорока трёх лет, - вдруг ни с того ни с сего захворал и в одночасье, едва успев покаяться во многих грехах, умер в Городце, что на Волге.

Странной, нелепой была та смерть, а потому ходили по Руси упорные слухи, что по своему обыкновению отравили Невского басурмане. Мол, неугоден стал князь новому хану Берке - первому из монгольских ханов ярому поклоннику магумеданства, сиречь, мусульманства.

Стоны и вопли стояли тогда над землёй, люди цепенели в преддверии новых ужасов: коли травят угодного из угодных, коли губят послушного, так какого ж покорства им надо ещё? Что же дальше-то будет? Где теперь заступу найти?..

Духовенство рыдало: «Солнце Отечества закатилось! Не стало Александра!».

Даже противники Александровы (а у кого их нет?), отдавая должное его великим заслугам, искренне молили Господа за усопшего.

Находились, конечно, и такие зловредники, кто, памятуя суровую руку князя, вырванные ноздри да выколотые глаза строптивых новгородцев, не схотевших по его воле подлечь под татар, памятуя изгнанного и обесчещенного родного брата Александра Андрея, что звал народ подняться на безбожных агарян, памятуя об унижении, что скорее всего достало бы их ещё пуще, коли б не было Невского, и тем не менее именно ему не прощая того унижения, узнав о смерти князя, зло ухмылялись в бороды:

- Эвона, как татарва-то слугу свово верного ядом попотчевала! Али иного за муку русскую не выслужил?

Впрочем, крамольных толков за общим плачем было не слыхать, да скоро они и вовсе стихли. Обиды забылись, а величие осталось. После смерти Невского это стало ясно даже невразумлённым, потому что такая кутерьма и неразбериха пошла, такая кровавая муть поднялась да разбойная замять завьюжилась, а в людях, и особенно во князях, такая пакостливость открылась, что только держись, хоть святых с Руси выноси, чтоб небольно им было глядеть на землю, в которой и ради которой воссияли они своей святостью.

Вот тогда и вспомнили крепкую руку Невского, да поздно стало строптивым ноздри рвать! Потому как всяк на Руси стал строптив, а кто удал - тот и князь.

В том, что стряслось тогда с Русью, более всех были повинны братья Даниловы, то бишь сыновья Александровы, Андрей да Дмитрий. Конечно, если разобрать по суду и по справедливости, вся вина в той кровавой замята, затянувшейся на долгие годы, падёт на Андрюшку-бешеного. Только где ж на земле обрести тот суд праведный? Да и не признает ни перед каким судом Андрюшка своей вины. Суд у каждого за свои грехи (во всяком случае, пока ты жив на земле) творится только в душе. А ведь душа у каждого своя, и понятая о собственной вине зачастую сообразны собственной выгоде.

Вон, у Андрюшки-то душа чёрная, как воронье крыло, а руки и с песком в родниковой воде не отмоешь от крови, однако взгляд нагл и светел, по сю пору верит в свою правоту, раз взял верх над Дмитрием, затравил его, загнал-таки в землю и прав был. И что - гложат его сомнения? Боится он суда Вышнего? Ништо! Как говорится, писай в глаза, все божья роса! Он и сейчас горазд на пакости, ох, как горазд. Только после того как Дмитрия одолел, прыти в нём поубавилось. Прыти, однако не злобы.

Хоть и вошёл в зрелую пору Даниил Александрович - сорок лет исполнилось князю - хоть и собрал ежедневными и неустанными трудами кое-какую московскую силу, сынами возрос, боярами верными, а все одно - до липкого, стыдного пота под мышками, точно дитёнок, боялся родного брата Андрея. Во всём свете не было для Даниила ненавистнее и страшнее лица…

Глава вторая.

Вон загадка на все века: было у Александра Ярославича Невского четыре сына, но все столь разные, что, не зная о родстве, можно было решить, что каждого из них не единая утроба выносила от одного семени. Впрочем, неверно то, потому что в каждом из них, как в бегущей воде, преломленно отразилась воля, жажда власти, хитрый, провидливый ум, злой, жестокий норов отца. Искажённо, подчас до уродливости отразился в сыновьях внутренний лик Александра. От того и были столь схожи и столь не схожи друг с другом, оттого и ненавидели друг друга так яростно и беспощадно.

Как ни странно, полное исключение из братьев составлял первенец Александра Василий. Может быть, потому, что на его плечи куда большей тяжестью пали и ласка, и гнев отца. А гнев Александров не каждый мог вынести, тем более отрок семнадцатилетний.

В семнадцать лет Василий восстал на отца. Посажен он был тогда на княжение в Великом Новгороде. Какие заботы в семнадцать лет - чти отца своего, да и только! Отцу-то, поди, видней, как дела государства решать. Однако, когда Александр, перечислив татарам в данники всю Низовскую землю[3], привёл с собой татарских сыроядцев и в Великий Новгород, Василий не согласился с отцом. Нашла коса на камень, дикий норов на дикий норов! Да только разве можно было тягаться Василию с Александром?

Гневен был Александр Ярославич, достал сына и во Пскове, куда тот бежал после неудачного мятежа. Право слово, чудом живым оставил. Но, знать, на весь остаток дней напугал. Советчиков да потакщиков покарал жестоко, а иным прочим мятежникам по милости кому ноздри велел порвать, кому глаза выколоть.

«Мол, на что вам, новгородцам, зенки-то, когда вы ими все одно не то, что есть, видите!».

Василия с глаз долой, из сердца вон отправил в Суздальскую землю доживать на обочине. От вины ли перед батюшкой, от позора ли, но всю остатнюю жизнь (не слишком долгую - умер он тридцати одного года) Василий глядел на мир только в пьяные глаза. Видать, тверёзому-то тошной жизнь стала.

Где бы теперь ни появлялся Василий - да хоть в том же Новгороде, - пиво да меды при нём рекой текли. Правда, пиры его были тихи, хотя и людны. Кого ни попадя поил князь. Оглядит, бывало, застолье притихшее и скажет:

- Не для вас жалко, люди, но вас жалко, бедные…

Видать, и пил, всех жалеючи!

Лишь перед смертью простил батюшка Василия.

А по отношению к другим сынам распорядился Александр Ярославич по справедливости.

Надежде и любимцу своему Дмитрию, что после Василия сидел в Великом Новгороде, отдал дедову отчину, изрядную жемчужницу русской земли - Залесский Переяславль.

Дмитрий-то и тогда уже, ещё не изжив отрочества, успел отличиться многою воинской доблестью. И на Литву новгородцев водил, и на водь… Знать, на роду ему было написано великим воином стать, да только не все, что можется, - исполняется. И неприступную датскую крепость Раковор низложил, и Дерпту грозил, и немцев бил, а кто теперь помнит про то? А вот о том, как Русь от разора не уберёг, как к Нагаю за помощью бегал - помнят! Повинен ли? Знать, повинен…

Третьему сыну, Андрею, Александр Ярославич оставил в наследство Волжский Городец. Тоже, между прочим, славный городишко и обильная вотчина. Да видно, тогда уже зависть Андрюшке глаза застила! Хорошо ещё младшему Данилке не позавидовал. Благо завидовать было нечему.

- Даниил никогда не роптал ни на хромую свою судьбу, ни тем паче на батюшку, которого он не знал, но который всегда в глазах его оставался не то что бы благодетелем, но иконой, достойной моления.

Как бы мало ни значил Даниил для батюшки (ко времени его смерти он и первого пострига[4] не достиг), в отцовом завещании нашлась и для него строка. Отдал он Даниле во владение дальнюю сторону, Москву завалящую. Так себе, мал городок и удел не удел в дремучем Залесье, стоявший в стороне от больших гостевых дорог.

Той ли задумкой руководствовался батюшка, нет ли, но теперь, спустя время, Даниил вполне оценил его прозорливую заботу о нём, беззащитном. Ведь если бы отец был более милостив к нему и выделил на прокорм вотчинку поважнее, так ещё неизвестно, был бы он жив по сю пору али нет? На лакомый-то кусок всегда найдётся рука почесучая… До сих пор удивительно: как это Андрею ранее в голову не пришло присовокупить к своим владениям Московию. Тогда ещё, когда мал и несмышлён был Даниил.

Или в ту пору сам Андрей другим был?

Да нет - сколь помнит его Даниил, всегда он был одинаков - чисто утроба ненасытная…

* * *

Сиротство само по себе беда. Однако и беда беде - рознь. Горьким было сиротство Данилы, и безотрадны детские дни. Андрей по братскому старшинству, хоть и старше-то был всего на десяток лет, не велел отпускать Данилу в глухую Москву, не отдал в воспитание боярам владимирским, а взял его под свою опеку. Мол, родная кровь, при мне и целей будет, а чему надо, я его и сам выучу.

Выучил, пёс!

Впрочем, теперь и по этому поводу Даниил Александрович не сокрушался. Те десять лет, что он провёл в бесправных приживалах на Городце, научили его умению ждать, смирять себя даже тогда, когда нет сил терпеть, сносить унижения ради будущей выгоды. Лишь терпение было его оружием против вздорной, каверзной, капризной, злой и насмешливой воли старшего братца. Но уж этим оружием Даниил овладел в совершенстве!

Необходимо заметить, что ни насмешки, ни издёвки и даже ни побои не сломили характер Даниила. Вот уж норов так норов! Он готов был холопствовать перед братом, а то и перед его нетрезвыми боярами, он юродствовал, прикидывался совсем скудоумным, чуть ли не скоморошил в угоду Андрею, но всё это лишь для того, чтобы прочнее запомнить своё унижение, чтобы вернее и злей отомстить потом, когда придёт время. А в том, что такое время придёт, Даниил ни на мгновение не сомневался.

Даже хромотой своей (а Даниил Александрович был хром) он был обязан Андрею.

Как-то ради забавы Андрей приказал оседлать для брата злого, необъезженного жеребца. Между прочим, как теперь понимал Даниил Александрович, та забава вполне могла кончиться его гибелью. Да и кто знает, была ли то забава?

- Что ты, Данила, за князь? В Москву вон просишь тебя отпустить, а на кобыле-то трюхаешь хуже бабы! - подначивая, ухмыльнулся Андрей, ощерив длинные и по-звериному узкие зубы. - Как на войну-то пойдёшь, коли придётся? Али пешцем?

Окольные угодливо засмеялись шутке, хоть в шутке той вовсе не было правды. В свои двенадцать лет Данила сидел в седле не хуже татарина. Вот только кобылок ему подставляли в насмешку всегда несуразистых. Каким соколом на такую ни взлети, она всё равно при ходьбе на бочок завалится. А ежели к тому же хрома на все четыре ноги?

- Ну дак что? Усмиришь жеребца-то?

А жеребец и правда был знатный - злой, чёрный, от степняков. Конюхи с опаской к нему подходили - весной табунец пригнали, а он за три месяца ни разу под седлом не ходил.

Чуял Данила подвох. Легче было отсмеяться, прикинуться рюхой непутной: что ты, мол, брат, какой из меня ездец? Мол, упаду - убьюсь!..

Да что-то вдруг клином в сердце вошло, не захотел уступить Данила. Ведь, в конце-то концов, и в нём бежит, бродит, томится непокорная кровь Ярославичей, яростный, неустрашимый норов отца - сколько ж его скрывать?

- Али оглох, Данила?

- Да нет, брат, слышу тебя, - севшим вдруг голосом ответил Данила и облизнул пересохшие губы. - А слово-то верное твоё?

- Какое слово?

- Коли я этого коника под узду сведу, путь мне на Москву дашь?

- Али я обещал тебе?

- Али я ослышался?

- Хитришь, брат, - усмехнулся Андрей, поняв уловку Данилы, который и в самом деле решил извлечь из внезапного предприятия выгоду. - Ну ладно, будь по-твоему. Коли усмиришь жеребца, я тебя на том жеребце и в Москву отпущу.

- Так ли, брат?

- Так, брат! - подтвердил Андрей и зло вывернул шею, задрав подбородок с жиденькой, ни разу ещё не стриженной бородкой к небу. То был явный знак, что обманет Андрей и обещания не выполнит.

Данила поглядел на вытянутые, напрягшиеся жилы на шее брата, все понял, однако отступать не захотел. Всякому терпению приходит конец, и наступает время напомнить о своём достоинстве, если не хочешь потерять его насовсем.

До сих пор Даниил Александрович помнил, как он шёл к тому жеребцу. Каждый шаг свой помнил. Жеребец, как Андрей, зло гнул шею, косил на приближавшегося Данилу сизым глазом и, фыркая, задирал с сиреневым отливом губу: мол, подойди, подойди только ближе…

И Даниил подошёл и вспрыгнул в седло. Изумлённый лёгкой тяжестью на своей неприкосновенной спине, конь понёс со двора. А Даниил не понужал его, дал мчаться изо всех сил, словно обещая коню (как брат Андрей только что обещал ему Москву) и новый табун, и выпас, и водопой, и кобылиц, и волю, волю, волю!..

Долго жеребец, не столько напуганный, сколько обольщённый обещаниями Даниила, нёс его по ополью, но нигде не нашёл ни нового табуна, ни водопоя, ни кобылиц… и главное, воли он не нашёл, потому что, когда устал, вдруг почувствовал твёрдую руку наездника, а на губах жёсткие удила.

На княжьем дворе устали ждать Даниила. Тем больше было изумление охочих до скалозубства городецких бояр и самого Андрея, когда усталый, пропылённый, как мучной мешок, Данила-московский не бесправным княжичем, не дитём понукаемым, но князем въехал во двор на усмирённом коне, тяжко поводившем боками.

Тогда в первый раз Даниил испытал пьянящее чувство победы. Впервые ему открылось чувство, которым жил и к которому всегда стремился его великий отец. В этой маленькой победе - не над братом, а над самим собой - он вдруг ощутил себя равным отцу и тем возвысился. До брата в сей момент ему просто не было дела. Он был ПОБЕДИТЕЛЕМ, а победителям нет дела до побеждённых!

Над двором царила мёртвая тишина. Даже воробьи от греха подальше упорхнули повыше на тесовые скаты теремной крыши и оттуда, клоня головки, остро взглядывали на затихших людей: что будет, ой, что-то будет!..

При виде Данилы, гордо въехавшего во двор, на покорном конике, лицо Андрея исказила судорога злобы. Он, самовлюблённый, тщеславный, без меры завистливый, болезненно переносивший любое, самое малое превосходство над собой, стоял на собственном дворе под уклончивыми взглядами ближних людишек, точно оплёванный.

И кто смеялся над ним? Данилка-отрок! Князёк безудельный! Приживал! Нахлебник! Ничтожество!.. - Нет, такое унижение было выше Андреевых сил!

С трудом преодолевая судорогу злобы, Андрей растянул тонкий рот в подобие улыбки:

- А ты, брат, ловок, гляжу! Научи-ка меня, как ты дикого зверя ластишь.

- Так ведь лаской, брат, - ответил Данила.

В упоении победы, а то и в ожидании заслуженной похвалы, на мгновение он забыл, с кем имеет дело, а потому не ждал каверзы и подвоха, и оттого не разгадал намерений брата.

- Эка, невидаль, лаской, - улыбаясь все той же тонкой, неверной улыбкой, медленно подходя к верховому и держа в руках плеть, - сказал Андрей. - Лаской, брат, бабу берут, а дикого зверя али приластишь? - Улыбку вновь утянуло в судорогу. И, подойдя к коню сбоку на доступное расстояние, он зло подмигнул Даниле: - А вот так-то не пробовал? - И вдруг вмах по глазам охлестал коня плетью.

Ослеплённый внезапной болью, обезумевший от коварного людского предательства и обиды, конь вскинулся на дыбы, метнулся в одну сторону, в другую и понёс, не разбирая пути.

Наконец-то взявшая в толк, как себя повести, дворня улюлюкала вслед:

- Держись, княжич, держись!

- Гля-ко, не упади! Их! - За хвост его май!

А Андрей стоял посреди двора, дёргал шеей, все ещё не в силах согнать с лица судорогу и хохотал:

- Держись, брат!

Где уж тут было удержаться! Жеребец не просто боролся с наездником, жеребец готов был его уничтожить. Человек на спине сначала обольстил его обещаниями о вольной воле, о сытных выпасах, о водопоях и ласковых кобылицах - и обманул! Потом тот седок покорил его силой, жеребец смирился и поверил в его добрую силу - и он опять обманул!..

В диком беге, в яростном противоборстве справиться Данила с взбешённым конём, конечно, не мог. Как он ни рвал узду, как ни цеплялся за гриву, а всё же наново не переломил жеребца, скатился ему под брюхо. Если рассуждать здраво - чудом остался жив, отделался лишь увечьем, сломав кость на левой ноге в лодыжке.

Подбежали гридни[5], подхватили под руки, принесли на двор.

А там Андрей сочувственно головой качает, жалеет, чуть не слёзы в глазах:

- Что ж ты, Данилко, так-то? Пошто погнал-то? Рази я не учил тебя: зверь-то - не баба, с ним надоть лаской… Чай, не убился, брат?

- Небось не убился, брат, - процедил сквозь зубы Данила, кажется, впервые не сумев скрыть ненависти во взгляде.

Андрей внимательно посмотрел на него и улыбнулся:

- Не убился - ну и ладно. Знать, не судьба. Так, глядишь, и меня переживёшь, а?

- Неведомо.

- Эх, - укорил Данилу Андрей, - на брата злобу таишь… А я, ведь тебя жалеючи, за тебя опасался, кобылок-то все не ладных тебе подставлял. Рази не обижался ты, брат? - все глумился Андрюшка, не давая отнести Данилу к лекарке. - Видел, что обижался. Дай, думаю, справного жеребца ему подарю. Да, знать, рано тебе нравным конём владеть. А, брат?

Даниил смолчал, признавая своё поражение. Но и этого было мало Андрею, никак не мог он выместить злобу за то поражение, которое нанёс-таки ему младший брат.

И он осклабился той длиннозубой ощерой, которую почитал за улыбку и пред которой предстояло трепетать, впадать в смертный столбняк многим, многим ещё на Руси.

- Али я не предупреждал тебя, братка, - не садись на коника, коник - бешеный…

«Сам ты пёс бешеный! Истинно, бешеный…» Однако тогда лишь подходила пора в полную дикую силу проявиться подлой натуре городецкого князя…

Глава третья.

Тринадцать безвременных лет со смерти Невского прошли в тягомотной борьбе за великий владимирский стол между его братьями: Василием Ярославичем Костромским и Ярославом Ярославичем Тверским.

Годы безлепые, хотя уже тем хороши, что не больно кровавые. Впрочем, лишь относительно иных лет, потому как без войны да междоусобий, почитай, что полного года ни разу не проходило. Отчего нет-нет, да и закрадётся в неразумную голову безутешная мысль: а может, скучно русским-то в своей обильной земле вообще без войны? При этом во всю-то историю довольно редко приходило им на ум воевать землю чужую - куды ходить далеко, когда своей немерено. Воюй, кому с кем захочется! Поднимайся, Москва, на Владимир! Иди, Кострома, на Москву! Обложим-ка, ярославцы, смоленцев, подсмолим их ещё чуток! А лучше грянем всем миром на Тверь али Новгород! Чуть где кто получше зажился - того и дави! А кто слабину допустил, у того и хапай скорей!..

По зависти, по зависти все живём, а ещё по пословице, которой иным народам в толк не взять нипочём: бей своих, чужие бояться будут!

Экая несуразица! Но это не к делу, а к слову…

* * *

Итак, тринадцать лет тягались промеж собой младшие Ярославичи за великий владимирский стол. Но то лишь звание одно, хотя и лестно, конечно, когда великим князем тебя величают. На самом-то деле тягались братья не за Владимир, потому как никто уж из великих князей во Владимире не сидел. Каждый предпочитал оставаться в своей вотчине. Тогда об чём же нужда?

А нужда у всех великих князей владимирских была об одном: о вольном Великом Новгороде. Сюда стянулись и здесь переплелись в тугой запутанный узел все пути и все интересы.

Руси. Злой, увёртливый, неподатливый узел, который, как видно, только и можно было перерубить мечом.

Далека была ещё та грозная и безжалостная рука, что поднимет тот меч. Однако сталь для него уже калилась. Но не ведали того кичливые новгородцы, бахвалясь своей «вольностью во князях»…

Что уж говорить про добродушного, хотя по породе и хитрованистого Василия Костромского или же сметливого, но лишённого решимости Ярослава Тверского, когда сам Александр Ярославич Невский многие обиды претерпел от тех новгородцев, когда и он не сумел ни вразумить, ни примирить их с Русью.

Так и тягались тринадцать лет. То Ярослав, полаявшись с вольным городом, побежит в Орду за татарами, а Василий встанет ему на том пути поперёк, якобы радея за русскую землю, то охочие до срамословия новгородцы заступника своего Василия оскорбят до такой нестерпимой обиды, что он тут же сам о татарах вспомнит.

Так и шло…

А меж тем то литвины чуть до Твери не дойдут, то корела поднимется, то датчане вовсе стыд потеряют, то немцы… Да мало ли охотников на бесхозное…

Так вот, первым защитником новгородцев, да и всей земли явился в ту пору сын Невского Дмитрий. Где какой неуряд, туда и зовут его с верными перяславцами. И он, сын, достойный отца, никогда не увиливал. Как достославный Мстислав Удалой[6], нигде не зная прибытку и личной выгоды, из одной лишь боли за справедливость и русскую честь всегда готов был подняться в поход.

На корелу - так на корелу, на литвинов - пожалуйста! Да тут он ещё женился на Марии, дочери псковского князя Довмонта, перешедшего в Русь от литвинов. Довмонт этот (боевой и знаменитейший тогда князь, о котором было б время, много можно было чего поведать) служил сначала идолам, как и все его соплеменники, но очнулся от идольского служения, как от сна, пришёл во Псков, принял истинную веру Христову и, как сказано о том людьми умными и, что называется, не нам чета: «Оправдал сию доверенность подвигами мужества и ненавистью к соотечественникам…»[7]. Разумеется, бывшим. Ну, да речь не о том…

Однако удивительно, как тесть с зятем на славу сошлись. Вместе они громили и датчан, и немцев, и прочих. Вместе хвалёный и неприступный Раковор в пух и прах разнесли, и Нарву вернули, и Дерпту, и Ревелю, и Колывани грозили, да так грозили, что одного слова их было довольно, чтобы заставить противников подписать тот договор, какой русским был нужен. Хотя, конечно, какой с ними договор? Вернётся Дмитрий в свой Переяславль, а Довмонт в свой Псков, те опять за своё - поди догони.

Так и жили…

Но слава Дмитриева росла как на дрожжах!

До того дошло, что когда капризные новгородцы в очередной раз рассорились с великим князем Ярославом Ярославичем и грубо (то есть с убийством его ближайших сподвижников) отказали ему от места, то позвали они к себе на княжение - не в очередь! - не кого-нибудь, не Василия Костромского, а Дмитрия Александровича! Во как! Да, как говорится, не на того напали!

Выслушав новгородских послов, Дмитрий сказал им прямо и коротко:

- Нелепо творити, мужи новгородские. Не возьму я стола перед дядею!

И лет-то ему было тогда немного - четверти века не прожил, а истинно, как мудрый отец нашалившему дитю отвесил полновесную оплеуху.

Каково благородство-то поразительное! В этом благородстве Дмитрий Александрович даже выше крови поднялся, взял да и вышел из общего ряда вон! Ведь, право слово, никто из Александровичей (ну ежели только кроме пьяного Василия) ни за что не устоял бы перед соблазном власти - ведь вот она, близко, даже руку тянуть не надо!

Но Дмитрий не захотел власти не по правде и не по закону, не захотел переступить через дядю. Хотя, казалось бы, что ему был тот дядя?..

Однако, стало быть, все, чему суждено случиться, то и случается.

Сначала на возвратном пути из Сарая (так уж, видно, стало заведено - умирать на возвратном пути из Орды!) умер великий князь владимирский и тверской Ярослав Ярославич. Умер он в одна тысяча двести семьдесят втором году. А примечателен этот год тем, что именно тогда родился в Твери Михаил, сын Ярославов, которого отец так и не увидел, но с которым вскоре предстоит нам встретиться.

А ещё четыре года спустя, не добившись верха над новгородцами, ничего не приобретя к своей вотчине и особо ничем не прославившись, тихо скончал свои дни последний из Ярославичей - Василий Костромской. Скончался бездетным.

Таким образом, согласно старинному русскому уставу и согласно самой русской правде о преемственности власти великий стол владимирский естественным образом перешёл к старшему сыну Невского Дмитрию Александровичу Переяславскому.

Чего бы, кажется, ещё и желать?

Однако именно отсюда и начинается несчастнейшее и подлейшее правление «к стыду века и крови Героя Невского…»[8]. Ох, Господи, да кабы только одного века-то…

* * *

Как раз ко времени означенных событий вполне определилась волчья суть третьего Александрова сына - князя Андрея Городецкого.

Возрос Андрей Александрович. Да ведь не все он охотами, пирами, юными забавами с подгородецкими девками да издёвками над Данилой пробавлялся. Тоже, чать, сын великого отца, тоже, чать, думал, как утвердиться на этой земле и попрочнее, поглубже след свой на ней оставить.

Вот ведь, затвердили мы слова про то, что человеку, мол, на земле надобно след свой оставить. А к чему такие слова? Только гордыню задорят. Живи тихо, не наследи за собой, авось вокруг чище будет.

А то талдычат, точно пономари: каков твой след на земле? Да коли никакого - и то хорошо!

А ведь всяк норовит наследить, тем паче из тех, кто повыше забрался. Всю землю, ироды, исследили - вспухшими, гноящимися рубцами, незаживающими кровавыми ранами по сю пору горят те следы на земле…

* * *

Пока Дмитрий делами своими и личной доблестью завоевал право на доброе, достойное отца имя, Андрей из своего Городца смотрел на старшего брата по неразумности лет вполне снисходительно: мол, давай, давай - поди, обломаешься на немецком копье, больно прыток, а там глядишь, как раз мой черёд подойдёт. Но когда во всей своей славе утвердился Дмитрий и на великом столе, и на Великом Новгороде, вот тогда и открылась Андрею бездна собственного ничтожества.

Ведь вышло-то, что на года, на долгие томительные года взошёл брат на русский престол, и что же теперь получается: ему, Андрею, что уж тешил в мечтах своих великую будущность собственной непомерной власти, оказывается, ничего другого в жизни брат не оставил, как лис гонять по полям, медведей травить, баб давить да бороды шутам на потеху вязать - у кого крепче, тот и в чести? Чай, скука возьмёт…

Да разве он не такой же сын великого батюшки? Мало дело, на пять годков младше! Да разве мене в нём удали и ума? Да чем же, в самом деле, лучше, выше его этот выскочка Дмитрий, вечный отцов любимец? Ужели только тем достойней и лучше, что ранее его из материнской утробы опростался? Выскочка, он и есть выскочка!..

И зависть, которую Андрей всегда испытывал к старшему брату, в полную меру схватила его за сердце, так схватила, что хоть локти кусай! Ан, как ни тянись - не укусишь! Но и злобствовать бесполезно, на опостылевшем Городце ему стало невмоготу.

А тут по смерти Василия Костромского подтянулись на Городец, под Андрея, бывшие Васильевы бояре, издавна Обиженные и недовольные новым великим князем. Среди них особой дальновидностью каверзного ума и речевитостью отличался воевода Семён Тонилиевич - вполовину татарин. Он-то и стал главным наставником и советником при Андрее, который, впрочем, и без боярской подсказки внутренне уже созрел к борьбе со старшим братом. Не знал лишь, с чего начать.

А для начала Семён Тонилиевич насоветовал Андрею заручиться поддержкой у татар да заодно поучиться у них воевать. Дмитрий-то, мол, у себя на севере все больше литвинов да корелов давил, а это разве батыры? Литвины-то, мол, только семеро одного не боятся.

- А немцы? А Раковор? - осторожно возражал Андрей, заранее ожидая благоприятного для себя ответа.

- И-и, князь, видал я и немцев - все та же суть, токмо железа поболе, - узил глаза Семён Тонилиевич и качал головой: - Татары, вот это да!

- Да где ж я татар-то возьму? Так они ко мне и наедут?

- А ты их, князь, не зови покуда. Ты сам к ним пойди…

- Пошто я им?

- Как знать, князь, как знать… Один ты им, может быть, пока и не надобен, а коли увидят они за тобой других князей, другую силу… Как знать…

- Что ж, боярин, по-твоему, князья русские выйдут из-под воли великого князя?

- Да в чём же его величие-то здесь, на Низу, когда он в любезном ему Новом Городе сидит? Так, слово одно, легче дыха.

- Боярин!

- Твоя воля, князь. Только и ты должен ведать, что ежели люб князь Новгороду, то не значит, что люб всей Руси. И напротив того…

Так ли, не так ли текли беседы, никто не знает, кроме тех, кто на этих думных посиделках присутствовал. Надо полагать, что не в полном согласии проходили те посиделки. Однако дело сладилось скоро и не иначе как сообразно советам боярина Семена Тонилиевича.

Жаркие помыслы о великой подлости вскружили голову Городецкому князю. Тайна, как ночь безлунная, повисла над всем Городцом. Кто из ближних стал дальним, кто из дальних стал ближним, а кто и суть лишним. : Одного из старых, ещё батюшкиных бояр будто бы ненароком сняли стрелой на охоте. Неудачливого стрельца в том же отъезжем поле[9] затравили собаками - и что уж он там кричал, пока не подох, за пёсьим рыком да за гиканьем удальцов было не расслыхать. Другой боярин - из тех же старых - в бане задохся; третий на пиру с лавки упал да не встал: то ли выпил излиха, то ли не тем напоили…

Страшно стало на Городце.

Зато Андрей прибодрился - заранее глядел победителем! Ведь иным людям одна мысль о заветном деле куда более сил придаёт, чем даже свершение того дела: что впоследствии с Андреем в полной мере и подтвердилось…

Данилу же, между прочим, по слову старшего брата (мол, нечего ему сидеть на чужих хлебах, когда свой угол пустует) Андрей был вынужден отпустить из Городца ещё до прибытия туда костромских бояр. Да и лишним, совсем никчёмным стал Даниил для Андрея.

Ох, как он сетовал! Ей-богу, прощаясь с Андреем, чуть слёзы не лил. Ну как же! Брат родной, столь добра от тебя поимел, век не забуду.

- Андрей, брат, куда ж ты гонишь меня со двора?

- Ладноть юроду ломать, ступай, пока не передумал.

- Не оставь меня, брат, в заботе своей на убогой Москве!

- Авось не оставлю!

- Как же мне теперь, сироте… - стонал Даниил, и бояре округ качали башками: и действительно, куда ему одному-то, хромому недотыкомке, привык на братних хлебах. В конце причитаний, кажись, и сам Андрей поверил в искренность Даниилова плача и в собственную благодетельность для него.

- Ступай, брат, на Москву. Держи её исправно. А я тебя не оставлю, чать, мы одна кровь.

«Одна кровь! Захлебнулся б ты этой кровью!» - думал про себя Даниил, глаза его мокли от боли прощания, а душа пела. Без слов, в одном ликующем порыве пела его душа, вырываясь из ненавистного городецкого плена.

Уже тогда зело скрытен был Даниил Александрович и за то достоинство благодарен был брату…

Как вернулся в Москву и начал править возросший Даниил, сразу не скажешь, пока надо докончить рассказ о том, как завистливая чёрная душа всего лишь одного негодяя поставила всю страну на ножи, поставила на ножи и разнесла её в кровавые куски.

По капризной прихоти русской судьбы, не столько нелепой, сколько страшной, то ветхое, ещё непрочное, но всё-таки целое, что из мелких, рваных лоскутьев с огромным трудом, трагическими ошибками, нестерпимой болью попытался если не сшить суровыми нитками, так хотя б приметать их отец, в безумной ненависти, завистной злобе, в умопомрачении бунта и крови враз разнесли его сыновья.

Господи, пошто таким отцам даёшь таких сыновей?

* * *

В доводах Семена Тонилиевича было много спорного, а главное, опасного: кроме великокняжеской власти за Дмитрием - слава и личная доблесть, а что за ним, за Андреем? Лишь то, что он единоутробник и тоже сын Невского - боле-то ничего!

При всей нелюбви, а больше зависти - а чем я плоше? - русских удельных князей к любому великому князю, поднявшемуся над ними, не было у Андрея уверенности, что по одному его слову Русь захочет воспротивиться Дмитрию. Тем более что ничего плохого, кроме хорошего, Дмитрий ей покуда не сделал.

Впрочем, последнее обстоятельство на самом-то деле никакого значения не имело, потому как, во-первых, хорошее и плохое познаётся в сравнении, во-вторых, Русь, как вечная дева на выданье, всегда ожидает лучшего, ну а ещё потому, что хорошее-то вспоминается и понимается лишь тогда, когда оно уже давно миновало.

Андрей про то, конечно, не думал, и потому, как ни зудело сердце, как ни чесались руки, а все одно знобко до дрожи, опасливо было ему подниматься на старшего брата.

Однако Семён Тонилиевич окромя того, что, видать, имел большой зуб на Дмитрия (да и как не иметь, когда костромские полки, ведомые воеводой Семёном, были биты под Новгородом юным Дмитрием!), был изрядно хитёр и настойчив. Ему легко было сбить с панталыку городецкого князя, который, кабы и не было никакого боярина-искусителя, всё равно пошёл бы в тот же путь. Одна утеха, что в том случае глупостей он наделал бы больше, а следовательно, и вреда меньше.

Впрочем, как знать?

Из века в век есть на земле Божий противник - ДРУГОЙ, сиречь Сатана, всегда готовый взять за руку и повести за собой того, кто сам в душе уже приготовился к греху. Так что вряд ли нам стоит Андрееву вину возводить на костромского боярина.

Тонилиевич-то Андрею лишь ближний путь указал. Да ведь к войне и злу всегда путь недалёк.

Глава четвёртая.

«На коне можно завоевать мир, но править миром с коня нельзя», - когда-то сказал Чингизу пленный китайский мудрец Элюй-Чуцай[10]. Мудр был и повелитель монголов Суту-Богдо Чингис-хан: он не останавливал неумолимого и беспощадного бега монгольских коней.

Блаженство человека состоит в том, чтобы подавить возмутившегося, победить врага, вырвать его с корнем, гнать побеждённых перед собой, отнять у них то, чем они владели., видеmь в слезах лица тех, которые им дороги, ездить на их приятно идущих жирных конях, сжимать в объятиях их дочерей и жён и сладкие алые губы - сосать, - так говорил Владыка Человечества Божественный Чингис-хан.

И ещё говорил: Нет на земле человека выше монгола!

И ещё: Границы монгольского царства там, куда ступят копыта наших коней!

И ещё сказал: Когда Бог даёт путь, так облегчается дело: мы отправляемся на охоту и убиваем много врагов.

Какого Бога подразумевал Владыка Человечества, сказать трудно, потому что Чингизов Всевышний не имел имени, но, может быть, оттого до времени и крепка была древняя, простодушная, понятная всякому вера монголов в некоего Единого Бога, Творца Неба и Земли, подателя богатства и бедности, жизни и смерти, обладающего всемогуществом во всех делах.

Проста была Чингизова вера: если здесь, на земле, от пастбища к пастбищу ты гонишь тучные табуны лошадей, проголодавшись, ешь их нежное мясо, пьёшь их горячую жильную кровь и густое молоко кобылиц, если по ночам здесь, на земле, ты качаешь своих жён на волнах наслаждения, а они в благодарность за то рожают тебе красавиц-дочерей и сыновей-багатуров, если здесь, на земле, ты храбрый и удачливый воин, а сайтат твой полон военной добычи, то не сомневайся, монгол, и после смерти тебя ждёт такая же жизнь, полная трудов вечного кочевника, опасностей войны и охоты и наслаждения любви.

А потому живи открыто и смело! Будь лишь верен Великому ДЖАСАКУ[11], в котором Божественный Чингис-хан определил все, что нужно обычному человеку для жизни: как поступать с прелюбодеем, как поступать с тем, кто повинен в содомии, как поступать с лжецами, предателями, трусами и теми, кто, входя, спотыкается о порог, а также с теми, кто посмеет мочиться на пепел или на воду[12]… Да мало ли в жизни сомнительных случаев, в которых поможет разобраться Великий Джасак. В нём ты найдёшь ответ даже на такой сложнейший вопрос: сколько раз в месяц уместно человеку напиваться пьяным (если уж нет на свете средства от того пьянства), дабы пьянство твоё другими не считалось проступком, а сам ты не проводил жизнь непрерывно в смущении и страдании… Джасак советовал напиваться не более трёх раз в месяц.

Но законы Джасака касались лишь монголов и примкнувших к ним прочих татар. Помимо остальных достоинств Владыка Человечества отличался исключительной веротерпимостью. Каждый из покорённых им народов мог оставаться в той вере, коей следовал прежде, и всяк отдельный человек в его царстве мог почитать того, кто ему больше нравился: хоть Будду, хоть Моисея.

Сам Божественный запросто и на равных обращался к Владыкам Небесным:

«Уважаю и почитаю всех четырёх (то есть Будду, Моисея, Магомета и Иисуса) и прошу того, кто из них в правде наибольший, чтобы Он стал моим помощником…».

Вот так: кто помощник, тот и Бог!

А монголы чтили Джасак и вовсе не думали ни о каких Богах, веря в Вечно Синее Небо, в куст, в дым, в гром и молнию, в степной простор, в любовное соитие скотов и людей ради приумножения стад и племён да ещё в сабли звони пронзительный свист пущенной в цель стрелы!..

Не сказать, какой Господь указал путь Чингизу, но Чингиз знал свой путь!

И неостановимы были могучая лава монгольской конницы, неудержимый бег монгольских коней! Но смерть остановила самого покорителя мира. Умер Чингиз, и замерли кони. Замерли на скаку, распялив безжалостные копыта от Китая до Индии!

Ан тяжко так коням стоять в раскоряку!

И прав оказался китайский мудрец: завоевать мир оказалось проще, чем им управлять. А потомки Темучина растерялись перед владычеством, доставшимся им в наследство. Может, путь потеряли?

Внук Чингиза и сын Джучи Баты чтил Джасак, а потому вновь взнуздал лошадей, однако повернул их с Востока на Запад. И содрогнулась Русь, и пали её цветущие, но разобщённые города под натиском безжалостных и свирепых, сильных единством монголов. Много крови было и много зверств. Говорят, и сто лет спустя видны были минувшие разрушения, когда-то возделанная земля оставалась пуста и безлюдна. А в православных душах, уцелевших в побоище, на века воцарился страх.

Но не просто дался тот поход и Баты. Истрёпанное отчаянным сопротивлением русских Батыево войско вынуждено было остановить бег коней.

Мрак и ужас воцарился во всём христианском мире. Европа трепетала от страха перед нашествием, равного которому не знал человеческий род. Заранее обречённая, она ждала этих неведомых диких и злых татар с покорным терпением, как ждут неизбежной Небесной кары, посланной за грехи. И через год Баты снова пошёл на Запад. Достиг Венгрии, Чехии, Болгарии, Иллирии[13]… но устают и неутомимые. Утомившись от войны, непобедимым вернулся Баты обратно в глянувшуюся ему вольготную Кипчакскую степь[14], где на беду Руси он и поставил шатёр своей Золотой Орды. И умер.

Ан далее всё ещё могло пойти по-другому! Сказывают, старший сын Батыя Сартак, который должен был занять ханский трон, сильно склонялся к тому, чтобы сначала самому креститься в православную веру, ну а потом примером своим и иных потихонечку обратить в веру истинную. Но был отравлен за такие намерения. Следом за ним, тоже, знать, не сам по себе, умер другой сын Баты - Улагчи. И вот тогда воссел в Золотом шатре предавший Чингизову веру первый магумеданин из монгольских правителей - хан Берке.

Много о сём гнусном правителе можно сыскать добрых слов. Мол, он и науки уважал, и искусства любил, и учёных ласкал, и изографам[15] есть давал, и прочая в том же роде…

Так-то оно, может, и так. Однако не при сем ли «добронравном» правителе Русь окончательно под татарской пятой утвердилась? Не при нём ли баскаки[16] каждую вольную русскую душу загнали в «число»[17] и так обложили поборами, что хоть в рабы со всем семейством закладывайся. Да и закладывались. А коих силком уводили. А коих просто так убивали…

И вспомним, от кого возвращался из Орды Александр Ярославич, когда вдруг в пути занемог и помер прямо-таки ни с того ни с сего! Много есть на свете всяких зелий и ядов. А то, что Берке сильный князь в русском улусе[18] был без надобы, так о том и у бабки не надо спрашивать!

Нет, изрядно лукав и злобен был тот хан Берке! Впрочем, что это за правитель (да к тому же магумеданин!), если он не лукав? Это уже не правитель, а так себе, не пришей коню хвост, человечишко!

Но и он в своё время помер.

Берке сменил Менгу-Тимур. Тоже Беркевич, однако. Вместе с Ордой принял он и магумеданскую веру. И так был усерден в ней, что понастроил в Сарае круглых мечетей. Монголы на те мечети взирали со степным равнодушием, но в остальном вполне соглашались с ханом. А Менгу-Тимур решил вздуть уголья прежних походных костров, слегка затянувшихся пеплом самодовольства. Малы ему показались границы монгольского царства, и вновь он пустил в беспощадный бег неостановимую летучую конницу.

Широким человеком был хан. Одни тумены[19] он послал за Дунай - на болгар, другие - к Царьграду, третьи - в Иран, на хулагидов[20], вечных врагов монголов. Да и четвёртые, поди, куда-то послал, что ж им простаивать…

И вот в сей миг явился к Менгу-Тимуру Андрей Городецкий:

- Не побрезгуй, хан, русской кровью!..

* * *

Менгу-Тимур, разумеется, русской кровью не побрезговал - когда это татары кровью брезговали? Более того, как человек умный, Менгу-Тимур верно расценил столь внезапное верноподданническое усердие младшего брата великого князя владимирского, не проявившего ни такого усердия, ни такой прыти. Что ж, послужи, а там будет видно.

И послал хан русские полки воевать на Кавказ. Пусть обвыкаются. Монголам там воевать несподручно - теснины, горы, ущелья - простора мало, а русским-то не все ли равно, где свои головы положить?

В то время как раз горские дикие племена, толи ясы, толи черкесы, то ли иные какие - мало ли их на Кавказе? - вроде бы, однако, монголами уже покорённые, вдруг напрочь забыли свои обещания о вечной покорности. Вроде и не было тех обещаний: кто это и когда это нас, мол, покорял?

То ли правда забыли, то ли нарочно запамятовали, только начали эти дикие племена спускаться с гор на равнины и нагло угонять скот у монголов. Налетят, как саранча, отобьют табунец и айда по тайным тропам под облака к своим гнёздам, поди-ка Их догони! Ну а можно ли такое терпеть, тем более у себя под носом? Царьград воюем, из Парижа короли письма слёзные шлют, мол, не ходите к нам, татары, с войной, а здесь, считай, в своём царстве порядка нет!

Отправляя русские полки в недальний поход, хан приставил к каждому из князей по своему темнику, к каждому воеводе по надёжному беку, чтобы по своему русскому обыкновению не за добычей гнались прежде дела, а дело творили ради татарской выгоды.

- Коли воюете за татар, так и воюйте по-татарски. Я запрещаю вам выказывать милосердие к моим врагам. Только суровость удерживает таких людей в повиновении. И помните: когда враг завоёван, это ещё не значит, что он покорен. Он всегда будет ненавидеть своего нового властелина, - прощаясь, наставлял Менгу-Тимур русских князей мудростью, почерпнутой от мудрости своего великого прадеда.

Как на века глядел…

Войну вели по-татарски. Вырезали целые сёла, не щадя ни детей, ни женщин, аулы горели, как хворост, окутывая горы дымом ненависти, но и пленников было без счета. Может быть, ещё и потому, что русские за многие годы воевали не между собой, а с инородцами, в сущности равными самим злорекомым татарам, они вымещали на них всю горечь и злобу многолетнего унижения. Война была успешной и скоротечной.

Идя вдоль гор, взбираясь на доступные вершины, жестокостью, которой и так полнилось сердце Андрея, надолго или ненадолго, но он привёл кавказцев к покорности, А уж насколько та покорность была искренна - кто знает? В душу каждого не заглянешь, покуда не вынешь её из тела. Мёртвые - те покорны.

Закончился тот поход на Тереке, на правом берегу которого русские заложили город Дедяков, как знак присутствия и первой победы..,

Нечего и говорить, что этот поход, в котором Андрей, что называется, вкусил крови и ощутил упоительное чувство победы, пусть даже над мирными аланами[21], придал ему уверенности в себе. Но главное было в другом: хан возложил палец на его голову. То был знак отличия у монголов, и, чувствуя на своей голове прикосновение этого могущественного пальца, можно было смело восставать на брата - ведь, что примечательно: Дмитрий-то до сей поры уклонялся от милостей хана!

А хан, безусловно, оценил и усердие, и малодушие этого князька, а главное - понял, какую выгоду может получить Орда от его очевидной низости и тщеславия.

Орде никогда не нужна была сильная Русь. Во веки веков Русь должна была быть смиренная и напуганная. Баты напугал её до смертного страха, но и смертный страх с годами проходит, а без страха - какое ж смирение? Для того чтобы бесстрашным подняться, им нужно объединиться, а вот этого допускать нельзя. А что разъединяет надёжней всего? Зависть и кровь. Правда, и соединяет прочнее всего кровь и борьба. Но до борьбы было ох как ещё далеко, а зависть, вот она - стальным, беспощадным блеском стоит в выкаченных, преданных, Как у пса, глазах городецкого князя.

На прямую просьбу Андрея сместить брата немедля хан ответил уклончиво:

- Время ли теперь? Не спеши, князь. Сначала пусть твой брат ко мне явится, а там поглядим. Но помни: Бог на небе, а хан - на земле, и с тобой моя помощь. Покуда ступай, князь, на свой Городец и будь терпелив в ожидании, - обнадёжил Андрея Менгу-Тимур.

Как всякий ордынский правитель, он был достаточно осведомлен о том, что происходит в русском улусе. В том, что русские сами проявят недовольство своим великим князем, он не сомневался и ждал того, чтобы уж тогда вроде бы волей самих русских сместить неугодного. Не стоит подчёркивать силу власти там, где она и так безраздельна.

Кроме того, Менгу-Тимур знал: нет ничего дальнего, чего нельзя было бы приблизить.

Глава пятая.

А на Руси все шло так, как и предполагал хан, как и должно идти на Руси.

Совсем недавно не чаявшие души в великом князе новгородцы вдрызг рассорились с Дмитрием, который только тем и оказался перед ними виноват, что радел об их безопасности.

А вышло-то как? Дмитрий ради общего блага на берегу Финского залива, между прочим, где-то неподалёку от устья малой речки Невы, возвёл крепость под названием Копорье.

Надо заметить, что хоть и был он самым великим князем владимирским, а также князем новгородским, по пресловутому Ярославову договору, который, поди, хитромудрые новгородцы сами же и составили в достославные времена, князь новгородский не имел права в новгородской земле ни на имения, ни на людей, ни на прочую собственность - мол, что дадим тебе, тем и кормись, авось не оголодаешь. И то, велика тебе честь править нами!

Кто ужи как ни боролся с ними - и Ярославичи в очередь, и Всеволодовичи, и Боголюбский, и до них князья - бесполезно! Стеной стоят на своём Ярославовом договоре! Ей-богу, подумаешь: то ли совсем умом был слаб тот Ярослав, что такой непотребный, невыгодный для себя договор с новгородцами заключил, но тогда пошто ж его Мудрым прозвали? Нет, не иначе подтёрли что-то, подысправили в том договоре вольные плотники. Ведь закавыка же натуральная: править нами правь на всей земле, но ежели чего не по-нашему - не люб ты нам, князь! Пошёл вон!

То же и с кормлением: кормиться кормись, чай, мы тебя попотчуем, но, чтобы сам князь на свой кормный путь встал - ни Боже упаси!

Правда, древний Ярославов договор время от времени менялся, но не сильно и даже отнюдь не всегда на пользу князьям. Ну да ладно, то и дело прошлое…

Зная каверзный характер новгородцев и их щепетильность в отношении собственных прав, Дмитрий-то поостерёгся, вроде бы заранее соломки подстелил, точно знал, что падать придётся: объяснил новгородцам выгоду, упросил их дать ему разрешение эту крепость поставить. Просил, чтобы дозволили каменную возвести, чтобы уж разом и на века.

Новгородцы долго думали, в чём здесь их права князь ущемить хочет, чесали в башках - но так ни до чего и не додумались, хотя остались в уверенности, что крепостью этой он как раз на их права покушается, только хитро больно, загадливо. Однако же ни одно вече загадку ту решить не могло.

- Ну так что, мужи новгородские, ставлю крепость-то? - сколь возможно терпеливо вопрошал Дмитрий.

Да ведь и впрямь вроде бы нет ущерба, считай, одна чистая выгода от той крепости. Так что, как ни ломались, как ни противились новгородцы, а, в конце концов, всё-таки согласились:

- Ладность, князь, ставь покудова. Только однова деревянную!

- Да пошто ж деревянную ладить, когда камень кругом. Да и за морем-то вон, что у шведов, что у немцев, все крепости каменные.

- А нам оне, князь, не указ. Али не бивали мы их? Руби деревянную, и все тут!

- Да подумайте ещё: пошто ж деревянную-то?

- А вот так!

Ну коли уж «такать» начали, то и спорить нечего - али новгородца-то «перетакаешь»?

Ладно, срубил деревянную.

Стоит себе крепосца в стороне, никому не мешает, а чужим мореходам знак - здесь Русь. И вроде бы всем, кроме тех, кто хотел бы к Руси подступиться, от крепости той хорошо и покойно.

Ещё через год Дмитрий всё же уломал новгородцев на месте деревянного Копорья возвести крепость каменную. Здесь дело вроде легче пошло - благо же очевидно. И то пришлось Дмитрию везти вятших новгородцев во главе с посадником Михаилом Мишиничем на место, ещё раз крепость глядеть: а коли каменная-то она станет, так не будет ли от неё какого урону Великому Новгороду и Святой Софии?

Поглядели, возможного урона вроде не обнаружили, согласовали все честь по чести, и возвёл-таки Дмитрий настоящую каменную крепость назло врагам! То-то была радость ему - ведь, считай, впервые с тех пор, как пришли татары на Русь, пусть на дальней, на северной её окраине русские поставили крепость. И надо полагать, для Дмитрия то была не просто крепость, то был символ силы, знак того, что Русь готова к сопротивлению.

Прошёл ещё год. А там по какому-то вовсе иному поводу посадника Михаилу Мишинича сместили, поставили нового, а новый-то утверждать себя начал. А над кем утвердиться, как не над князем, да и народу надо было себя показать.

Кликнули вече. Как уж они там решали, неизвестно: но только решение приняли по-новгородски жёсткое и по-русски прямо-таки изумительное: ложно возведённую крепость срыть! Мол, не имел ты, князь Дмитрий, права каменную крепость ставить, потому как не было на то согласия нового посадника!

- Так ведь в прошлом годе-то и нового посадника ещё не было, - возразил Дмитрий, однако напрасно рассчитывал смутить своими словами новгородцев.

- Так что ж, что в прошлом-то годе его не было, зато теперь есть! Не согласны мы!

- Да с чем несогласны-то?

- А с тем, что крепость воззвёл против Нового Города!

- Да, ить, сами знаете, мужи новгородские, что не на вас сия крепость.

- Да кто ж тебя, князь, ведает? Сегодня не на нас, а завтра неизвестно, как обернётся. Срывай немедля или вон иди из князей!..

Вот и весь разговор! Ну, как тут не подосадовать? А где досада, там и война.

Новгородцы дочерей Дмитриевых в залог взяли. Дмитрий с верными переяславцами в Копорье запёрся, прознав про распрю, туда же к нему верный тесть Довмонт-Тимофей из Плескова подоспел.

Большая война не разгорелась!..

А ведь всё это не в один день творилось, да поди не без постороннего умысла. Надо полагать, Андрей-то на Городце всё это время тоже не сидел сложа руки. Да и бояре его думные во главе с Семёном Тонилиевичем хлеб-то, поди, недаром ели…

Словом, лишь только дошла до Андрея весть о распре великого князя с новгородцами, побежали из Городца гонцы с тайными грамотками. Сам же Андрей, не дожидая ответа на свои грамотки, потому как все уже заранее было сговорено, побежал к Менгу-Тимуру на брата жаловаться.

Все, мол, хан! Хоть казни меня, только нет более у Руси сил терпеть Дмитрия! Молчу про то, что слуг твоих верных воем заставил выть, не о нас речь - истинно терпеливы, да вот ведь ещё незадача какая: к тебе он, хан, не идёт, а каменны стены возводит, не на брата клевещу, а за тебя беспокоюсь - не от тебя ли те стены?

Вот уж, наверное, наслаждение татарину глядеть на русскую низость. Экие люди-то подлые! Да и есть ли иные люди на свете, кроме монгол? Не случайно же Вечно Синее Небо дало нам силу и право над прочими!

- Чего хочешь, урус?

- Отдай мне ярлык на великое княжение!

- А доволен ли будет брат твой?

- Дай мне войско на брата! Я ли не слуга тебе, хан?!.

- Что ж, коли не можете мира творить меж собой, так вот вам не по моей, но по вашей воле - война!

И ведомая Андреем татарва растеклась по Руси, как кровь по траве.

* * *

Ещё в тот первый поход нечеловеческий лик узрела Русь в образе городецкого князя. Да ведь не он вёл татар, а его самого вёл тот другой, Божий противоборец и точно метой своей пометил - исказил черты. Вечной гримасой злобы и ненависти перекосило лицо Андрея, судорога бешенства схватывала шею, когда что-то было не по его, жуткой длиннозубой улыбкой щерился рот, когда он глядел на людские муки и пламя пожаров.

Со времён Баты и Неврюевой рати не помнила Русь такой жестокости и такого насилия.

Не противясь татарам (вёл же их русский князь!), пали Владимир, Юрьев, Суздаль, Ростов, Переяславль, Тверь… Бесчестили юных дев и монахинь, мужних и вдовых баб, беременным вспарывали животы… Жгли и били, били и жгли!

Новый великий владимирский князь страхом утверждал свою бесправную волю…

Дмитрий, сведав, что Андрей ведёт на него татар, вынужден был без боя сдать новгородцам Копорье, а сам бежать за море, к тем, против кого он это Копорье и ставил.

Трудно понять, чему радовались новгородцы, когда, празднуя «великую» победу над своим князем, они срыли до основания крепость, поставленную на их же пользу!

Но, во всяком случае, радовались они излиха!

Глава шестая.

С того и началось кровавое лихолетье, длившееся без малого тринадцать лет.

Как только Андрей вокняжился во Владимире и Великом Новгороде, он отпустил восвояси татар, уставших от грабежа и насилия, к тому же тяжко обременённых богатым сайгатом. Но только татары ушли, из-за моря в верный ему Переяславль вернулся Дмитрий и начал собирать полки на Андрея, успевшего заслужить всеобщую ненависть.

Узнав о том и прекрасно понимая, что ни сила, ни правда не на его стороне, Андрей в сопровождении неизменного Семена Тонилиевича кинулся проторённой дорогой в Сарай: мол, обижают!

Однако в Орде к тому времени помер воинственный Менгу-Тимур. После его смерти и зашатало Орду, ох как зашатало!

А началось все с того, что могущественнейший и грозный ака-Ногай в обход законного престолонаследника пожелал увидеть в ханском шатре младшего брата Менгу-Тимура Туда-Менгу. Были у Ногая на то свои резоны, и о них мы ещё поговорим подробней, сейчас же ограничимся лишь кратким замечанием о характере его ставленника.

По свойствам мягкой и робкой души Туда-Менгу был совершенно исключительным, ни на кого не похожим потомком Чингиза. С первых дней своего правления он обнаружил непреодолимое отвращение к власти вообще и к занятиям государственными делами в частности.

Единственно, что его увлекало, так это всякого рода факиры, кудесники, бахши, богомолы любых верований, которых он, впрочем, также принимал за волшебников.

Дитя, да и только! За что и был возведён Ногаем на ханский трон.

Князь городецкий упал ему в ноги:

- Брат родной убить меня хочет!

- Вот как? Брат - брата?.. Печально, но и не ново, - утешил Андрея хан. - Мне рассказывали об этом. Одного брата звали Авель, другого - Каин. Ты кто? - ласково спросил хан.

- Я? - растерялся Андрей. - Я русский князь!

- Нет, - махнул рукой хан. - Я спрашиваю, кто ты: Авель или другой?

Смертный пот прошиб Андрея. Как ответить? Кто он?

- Я слуга твой, хан! А брат мой дани тебе не хочет платить, гонит меня, убить хочет, - забормотал Андрей.

- Значит, ты - Авель?

- Я?..

- Ну а ко мне зачем пришёл?

- Хан, хан, дай мне войско!

- На брата?

- На брата.

- Значит, ты тоже Каин, - усмехнулся Туда-Менгу. - А где же Авель? - спросил он, уже не ожидая ответа от этого русского князя, сколь злобного, столь и жалкого.

В конце концов его ли дело, что так исстари заведено у людей, что брат убивает брата. И кто из них Каин, а кто Авель? Тот, кто убил, - тот и Каин?..

Люди только и делают, что убивают друг друга. Но не в ханской власти запретить им убивать. Оттого скучна и бессмысленна эта власть хану Туда-Менгу. Потому что, ежели кто-то хочет кого-то убить, он всё равно убьёт. Или убьют его. Вообще, на земле убивают так много, что если думать ещё и об этом, жить станет слишком грустно.

Туда-Менгу дал Андрею татар.

Дмитрий снова бежал.

Но теперь он бежал к могучему хану Ногаю. Ногай, женатый на дочери византийского императора Ефросиний Палеолог, принял опального великого князя с честью. И тут же дал ему свои полки на Андрея. Ему, пасынку власти, лишь личной доблестью поднявшемуся вровень с самой Золотой Ордой, было крайне любопытно хотя бы косвенно столкнуться с золотоордынцами на русском просторном поле.

После такого внезапного хода Ногая Туда-Менгу признал свою ошибку и отозвал ордынские войска от Андрея,

А кто был Андрей без татар? В бессильной злобе грыз он ногти и плакал, и слёзы катились по сведённой судорогой щеке.

«Как? Я - Авель? Я - Авель? Не хочу, отвергаю то, Господи!..».

А Дмитрий, теперь уже на ногайских конях, снова въехал в великое княжение. И в бесславие.

Княжение-то он вернул, а достоинство своё уронил. Потому что сравнялся с братом в средствах борьбы.

И всей Руси стало ясно, что ни тот князь, ни этот, лишь татары - владетели!

* * *

Ну и далее всё шло тем же печальным чередом.

От Ногая Дмитрий вернулся уже не доблестным князем, чьи помыслы были велики и определялись лишь выгодой для Руси. Сломался Дмитрий Александрович, как ломается крепкая ветвь на древе. Обида застила взгляд, месть поселилась в душе. Он не понимал, а потому не мог простить бездумного предательства новгородцев, ради которых жизнь был готов положить, он не понимал и тем более не прощал коварного лихоборства младшего брата. Хотя в угоду тем же татарам - ишь, миротворцы - братья заключили промеж собой лицемерный мир. Но оба знали, как мир этот дёшев.

Андрей за спиной у Дмитрия переговаривался с новгородцами; Дмитрий, предвидя такое развитие событий или даже осведомленный о тех переговорах, принудил Андрея выступить вместе с ним против новгородцев. Дмитрий на сей раз был в силе, и Андрей, не довершив одного предательства, пошёл на другое. Впервые совместно братья крушили Русь. Новгородские волости были опустошены. От этого опустошения чувство мести одного отнюдь не утишилось, а злоба другого только окрепла.

Дело в том, что пока Андрей ходил со старшим братом на Новгород, двое Дмитриевых переяславцев, из самых прытких, добежали до Костромы, где в ту пору укрывался на время предусмотрительно отставший от своего князя верный боярин и мудрый советник Семён Тонилиевич. Переяславцы - ночью, точно тати[22], тайно проникли в дом и тихо, недолго разбирая вину, удавили боярина ремешком.

Здесь Андрей опять побежал за татарами, привёл какого-то непутного царевича с непутными воинами, которые согласились пойти с ним, как выяснилось, не для войны, а только для грабежа. Дмитрий этих татар легко рассеял. Новгородцы вновь приняли Дмитрия, на сей раз на всей его воле.

Но Дмитрий-то, вместо того чтобы теперь во благо направить данную ему волю, все ещё подвластный обиде, вспомнив, как когда-то его отец расправлялся с неугодными новгородцами, все свои силы направил на месть.

А в Новгороде-то как: сегодня одного за дело с моста сбросили, завтра на Торгу десятерых без дела убили. И пошёл конец на конец. А на вече не сыскать виноватых. Кое-как, меняя посадников одного за одним, остановил жёсткую вольницу, которую сам и возвёл в закон.

Но и того показалось Дмитрию недостаточно: пошёл мстить на Русь тем, кто когда-то был у его брата в складниках. Да начал-то не с того: напал на Михаилу Тверского, который к союзу с Андреем вовсе не мог быть причастен, хотя бы потому, что в ту пору, когда встретились Дмитриевы и Михайловы войска у Кашина, ему едва минуло пятнадцать лет. А ведь то брат его умерший Святослав Ярославич да, между прочим, князь московский Данила выступили против Дмитрия и то лишь за страх перед Андреем, который тогда как раз был в милости у хана Менгу-Тимура!

Однако у Кашина разошлись без боя. Как уж там промеж ними было - только Дмитрий отступил без достоинства. И там местью не напитался.

Кто следующий? Да - никто! Потому что у власти Дмитрий оказался безвластен. Вот она - русская власть, кажется, держишь её в руках, а она утекает, сыплется, как песок промеж пальцев. И чем сильнее сжимаешь, тем скорее утекает, и слабеют, слабеют пальцы!

И ведь все понимает Дмитрий: теперь его, героя Дерпта и Раковора, помешавшегося на мести, ненавидят так же, как брата, ополоумевшего от крови и зависти.

«Господи! За что караешь слугу Твоего? Освободи от злой тяготы - дай в сердце мир. Ведь не того желал, не того! Истинно отречься готов! Схимы жажду - всю жизнь грехи пред Тобой буду замаливать, ибо грешен! Но как уйти, Господи? На Андрея Русь оставить? На пса безумного? Ведь знаешь Ты, Господи, не зверь он, ибо зверь чужой муке не радуется, враг он Твой, Господи, ибо знаю - он от Врага твоего…».

Глава седьмая.

Капризна татарская милость. Хан Ногай резко переменился в своём мнении о Дмитрии.

Способствовали тому многие обстоятельства, главным из которых, наверное, стала женитьба красавца Фёдора Чёрного на Ногаевой дочке.

Фёдор Ярославский был вечным и главным складником городецкого князя, и, став ханским зятем, он сделал все для того, чтобы долгий кровавый спор решился в пользу Андрея. И вряд ли ему пришлось прикладывать к тому особенные усилия. В данном случае Ногаю не было решительно никакой разницы, кто возьмёт верх в этой братской сваре. Да, знать, и время пришло пополнить ханскую казну награбленным серебром, а Каффский невольничий рынок русскими пленными.

Теперь, по слову Ногая, Андрей вёл на Дмитрия огромное татарское войско под водительством царевича Дюденя.

Всё было страшно: и Баты, и Неврюй, и первый Андреев поход с татарами, и Дмитриевы ногайцы, однако Дюденево побоище, возможно, было наихудшим. Впрочем, как и всякая новая беда в сравнении с предыдущей, раны от которой уже запеклись.

Андрей в том походе окончательно остервенился и потерял остатки того, что делает человека похожим на человека.

Коломну пожгли, баб и невинных дев насиловали в алтарях, подтираясь от девственной крови воздухами[23] да ласковой пеленой с образов, причет церковный резали тут же, иконы выламывали из серебряных и золотых окладов, жгли и топтали ногами, драгоценные потиры[24] и чаши, хранившие ещё капли святой воды, валили в мешки, соперничая в бесовской удали на потеху вмах рубили головы детям. Пьяный от крови и власти, Андрей глядел на то, дёргая сведённой судорогой шеей, щерясь жуткой улыбкой…

Далее - Владимир. То же, да хуже: в Богородичной церкви выломали золотой пол. И вновь насилие, вновь безмерная кровь…

Волок-Ламский сожгли.

Москва на пути. Как не проведать брата? Али он лучше прочих?

О, помнил то Даниил…

- Богом прошу, на колени встану - не жги град! Я ж тебя встретил хлебом-солью, как брата!

- Отчего ж и не встретить, коли я тебе брат?

- Андрей, милый, я ж ту Москву сам, как мужик по бревну, из небыти поднял! Не зори, дай крепости взять!

- Крепости тебе? Чтоб с Митькой против меня пойти?!

- Да я же по воле твоей у Дмитрова вместе со Святославом Тверским ветрел тогда Дмитрия, ну, попомни то!

- Помню, как не помнить! Встренуть-то вы его встренули, да чтой-то биться не стали! Хитришь, Дан, тогда уж на Митькину сторону глядел! Али не так?!

«Так, так! Не по воле своей встал тогда против Дмитрия, из страха перед тобой, пёс! Кабы не страх, так тогда ещё переметнулся на его сторону - он старший, он прав!».

Данила прятал взгляд, а Андрей плетью поднимал его подбородок:

- Что глаза-то воротишь? Знать, виноват!

- Да в чём моя-то вина: носу из Москвы не казал, веришь ли, как холоп у чужого хозяина, все эти годы лишь спину гнул. На что? На пожар?

- Огня боишься? Труслив ты, Данила, не в батюшку, - ощерился и задёргал шеей Андрей. - Ступай за мной.

Данила шёл по сеням, уткнув невидящий взгляд в узкую Андрееву спину, готовый руками разорвать ненавистную, в вспученных жилах шею.

«Сам-то в батюшку, что ли? Али батюшка такой пёс был?» - рвались по уму несвязные бессильные мысли.

Следом за Андреем вышел на крыльцо^ как выволокли. Во дворе татары галдят, вьются на малых кониках - слова князева ждут.

Подъехал Дюдень - парнишка лет восемнадцати, утянут в мех, опушка соболья, на груди золотая панагия[25] не иначе как из Владимира, лицо голое, зубы белые, глаза усмешливые.

- Брат мой, - обернулся на Данилу Андрей.

- Брат мой, - весело повторил Дюдень.

- Москва - город его, - повёл Андрей рукой округ.

На холмище, теснясь, стояли дома, в Занеглименье тянулись слободы.

- Мал городок, - кивнул Дюдень.

- Просит не зорить его, брат-то, просит город не жечь, - пояснил Андрей Дюденю.

- Не жги, - легко согласился Дюдень. - Якши есть города, ещё пожжём.

- Нет, - засмеялся Андрей. - Али я тебя зря сюда вёл? Виноват он передо мной.

- Тогда жги, - засмеялся Дюдень.

- Да чем виноват-то, брат? - одними губами прошептал Даниил.

- Не виноват, так будешь ещё виноват, а, Даня? - осклабился Андрей и вдруг, ещё более переменившись, пострашнев лицом, поднял руку с плетью, точно хотел ударить Данилу, яростно крикнул: - Жги! Лучше б ударил!

Тут и для Москвы час судный грянул. Как снег, запорхал по улицам пух из перин, полетели замки с закромов, взвыли бабы, точно на кол вздёрнутые на привычные к насилью ялды татарские, в безысходном отчаянии хватались мужики за топоры и рогатины, ан поздно! Никто, ить, и не спохватился заранее, жители-то, как и сам князь, до последнего мига надеялись на братнюю приязнь, на то, что старший не подымет руку на младшего. Ан поднял!

И Москва обезумела от ужаса…

Больно глядеть на людей своих, которым не в силах помочь, и Даниил, как заклятие, в которое, впрочем, не верил, все твердил:

- Не губи, Андрей! Останови, брат, побоище!

- Ништо! - дико кривя лицо, смеялся Андрей. - Ты, брат, жадный - ещё наживёшь!

А потом полыхнула родимая. От самого Загородья, по краю Неглинной и до кремника…

По сю пору у князя Данилы Александровича дух от того пепелища словно в ноздрях застрял. Лишь подумает, тут и вспомнится…

Если честно, не впрах Андрей Москву разорил - чуток помиловал. Другим-то хуже пришлось…

* * *

Четырнадцать городов с ходу с пылу взял Андрей с дюденевскими татарами, нигде не встретив сопротивления.

Изрядное огорчение доставили князю и его татарам переяславцы. Как раз от них ждал он упрямства, потому как Переяславль был не только богатейшей, но и наипреданнейшей вотчиной Дмитрия. К тому же город с одной стороны был надёжно укрыт непролазными болотами, с другой - Клещиным озером, да и сам, помимо глубокого рва и высокого вала, обнесён крепкой городней из дубовых дерев о двенадцати башнях. Как знать, прояви переяславцы мужество, может, и сникли бы татары под его неприступными стенами.

Однако горожане поступили иначе: они просто ушли из города за болота в глухие леса. Все ушли, как один. И унесли с собой все, что могли. А чего нельзя было унести, прикопали.

Переяславль встретил Андрея распахнутыми воротами. Впервые не Андрей смеялся над покорённым городом, рабски упавшим ему в ноги, а непокорённый город потешался над ним.

Уныло рыскали татары по пустынным, без меча вымершим улицам. Если где и осталась позабытая в спешке курица, так и она, чуя смерть, не квохтала…

Но куда большая досада ждала татар и Андрея в Твери.

Именно сюда стёкся битый народ со всей Низовской земли, в последнем отчаянии всё же решивший дать отпор Городецкому князю. Надежда приходит к тем, кто теряет, великая надежда рождается тогда, когда кажется, что уже больше нечего терять. А ещё надежда приходит тогда, когда в мир является тот, кто Божией волей даёт надежду.

Ко времени Дюденева похода Михаилу Ярославичу Тверскому едва минуло двадцать. Вроде бы не возраст для мужа - надежды Отечества. Однако ж и назаретский младенец, сам ещё не зная про то, дал веру многим и ужаснул царя Ирода. Михаил обладал странной силой внушать надежду. А ещё как человек, Божией милостью поднявшийся над своим временем, одним он внушал верную и трепетную любовь, другим столь же яростную ненависть. Словно по сердцу его раскололась Русь на две непримиримые половины.

Впрочем, трещина та, тот бесовский разлом произойдёт потом, куда как позднее, а пока под имя его и стяги сбивались в Тверь те, кто готов был умереть, но не сдаться, потому что верили (ну откуда взялась та вера?), что молодой Михаил непременно встанет щитом на кровавом пути татар.

Город готовился к обороне. Перед невысокой, приземистой - не в пример переяславской - крепостью раскатали по бревну подгородские избы. К городской стене свозили котлища, смолу, дрова для костров. Из Князевых складниц выдавали пришлым охочим людям броню и оружие. Жив будешь - вернёшь…

Здесь были добежавшие с пожжённой Руси владимирцы, юрьевцы, можайцы, звенигородцы, кашинцы, москвичи… То ли был не первый единодушный вздох Руси, отчаявшейся от татар?

То ли был не всллеск возмущения безумной властью Александрова рода?

То ли был не первый знак единения, на который уповал и к которому впоследствии всю жизнь пытался привести Русь Михаил.

В решимости умереть, но не принять позора тверичи и прочие люди ждали татар… и с надеждой, более похожей на жажду чуда, ожидали возвращения князя своего Михаила, пребывавшего в Орде. В общем-то надежды на то, что хан отпустит от себя Михаила тогда, когда по его же воле городецкий князь палит Русь, не было никакой. Да коли и отпустит, так всё равно ему уже не поспеть, потому как Андрей с татарами стоял в дне пути от Твери.

Но - от Господа наши шаги! - было явлено чудо: в канун Рождества, в звон колокольный, в слёзы и ликующий крик взбодрённого одним его видом народа с малой посольской дружиной на запалённых конях въехал в Тверь князь Михаил Ярославич!

Успел!

А в Рождество - разве то праздник Дьяволу? - к городу подступил Андрей.

Щерясь довольной ухмылкой, верхом, по-хозяйски, со свитой прихвостней и татар подъехал он к воротам:

- Отныне не Митька, я - великий князь на Руси. А ты мой сыновец, Михаил. Покорись! Открой ворота! Богом клянусь, не нанесу урона…

- Нет у того Бога, кто в храме кровь льёт, - перебил его Михаил. - Пожги Тверь, пёс, как всю Русь пожёг, я и тогда не поклонюсь тебе, потому что не в силе правда…

- Врёшь, врёшь! - захлебнулся в истошном, бешеном крике Андрей, словно слова Михаила ожгли его раскалённым железным прутом.

И тронулась на непокорный город непобедимая, искусная в битвах татарская сила.

Но вот что удивительно: как ни ломили татары Тверь, накатывая лава за лавой на её неказистую, обмазанную глиной крепосцу, а обломали об неё копья.

И потом, как ни бесился Андрей, кривя морду и дёргая шеей, требуя от Дюденя новых решительных приступов, царевич лишь усмешливо качал головой. Скупился он на татарскую кровь, которой и так под Тверью было довольно пролито. К чему биться, когда в другом месте без боя и вдвое дадут?

К тому же помнил царевич Чингизову мудрость: Сила крепостных стен не более и не менее мужества их защитников…

- Будет, князь, тебе, ладно! Потом ещё возьмём тебе эту Твердь. А ныне князь её крепок - тебе не по зубам…

Дело то, конечно, давнее, но важное и для того, что случится далее, а потому обойти его взглядом никак нельзя.

После Твери татары уж нехотя добрались до Торжка, где их и Андрея ждали предусмотрительные, когда надо, новгородцы.

Новгородские послы уверили Андрея в полной их ему преданности, а от Дюденя отбоярились откупом.

Татары, довольные тем, что добыли, как ни упрашивал их Андрей идти дальше, отбыли восвояси. Они своё дело сделали: сколь смогли, столь крови и пролили, сколь сумели, столь и пожгли, словом, Русь разорили, страху нагнали, а над разграбленной и омертвелой Русью вновь поставили полоумного городецкого князя.

- Андрей распорядился исконной дедовой и отцовой землёй по-своему: отдал Переяславль Федьке Чёрному - за услуги.

Сам сел на раскоряку в Великом Новгороде и Владимире - вокняжился!

А дальше, что делать, когда душа - не душа, а губка ненапитаемая, сколь крови ни лей, все ей мало! Ить, не утолил Андрей злобы-то - брата-то не достал! Вон что грызло его боле всего! Ни власти, ни славы и почестей он искал, а только братовой крови! Впрочем, какая уж слава…

Дмитрий же всё это время отсиживался во Пскове у верного тестя Довмонта. Но сколько он мог так сидеть на горьких чужих хлебах? Он, Дмитрий, сын Александра, великий князь, гроза немцев и прочих латинов!

Как ни упрашивала его дочь Мария остаться, как ни уговаривал Довмонт не покидать Пскова, лишь только схлынула татарва, Дмитрий пустился в путь. Знал, что путь тот последний, но не мог поступить иначе. Уже не о великом княжении помышлял, какое уж здесь великое княжение, - одного хотел: спасти отчину от жадных Федькиных рук.

Что он оставит после себя последнему[26] сыну Ивану - славу героя Дерпта? Пошто ему та слава отцова, когда сам Иван слаб, болен, безволен, непутен? Славы не приумножит, а отца проклянёт, оставшись без вотчины. Андрей-то, как Переяславль Федьке отдал, вывел Ивана, как послушного телка, в Кострому… Нет, всяко надо было выручать для себя достоинство, для Ивана Переяславль.

(Эх, знал бы Дмитрий Александрыч, для кого тот Переяславль выручает, поди, не так спешно кинулся его выручать, если бы вообще кинулся…).

А в том, что переяславцы встанут за него стеной, а если понадобится, то и лягут костьми, Дмитрий не сомневался. Да так бы оно и было, однако о том, что Дмитрий тайно вышел из Пскова, стало известно Андрею - шишиг[27] на Руси всегда хватало.

Андрей с новгородцами нагнал брата где-то возле Торжка. Силы были слишком неравными. Но малая переяславская дружина, сопровождавшая Дмитрия, сделала последнее и единственное, что могла сделать для князя: пала под железом новгородцев, а всё-таки дала ему уйти от погони.

Ах, как дёргал шеей Андрей, ах, как кривил злобно морду, когда собственноручно искал среди мёртвых тело брата, искал и не находил!

А Дмитрий укрылся от брата у Михаила Тверского. Если когда и было меж ними зло, то Михаил того зла Дмитрию не попомнил. Напротив, принял все возможные меры к тому, чтобы если не примирить братьев, что было невозможно по сути, то хотя бы восстановить некое подобие справедливости.

В Торжок к Андрею было отправлено тверское посольство во главе с архиепископом Симоном. Как там сладилось, сказать трудно. Что более смирило Андрея - заступничество Михаила или сам вид некогда великого, недоступного в доблестной выси, а ныне раздавленного, сломленного, побеждённого брата, - неизвестно. Однако главное было достигнуто: Дмитрий отказывался от каких-либо притязаний на великий владимирский стол (да какие уж там притязания, когда по всему было видно, что уже из могилы отказывался ото всего Дмитрий), Андрей же возвращал Дмитрию отчину, отпускал из Костромы Ивана, а складнику своему Фёдору Чёрному велел оставить Переяславль…

К слову сказать, уходя из Переяславля, не иначе как от сильного огорчения, Фёдор подпалил его с четырёх концов. Русский-то народ прозвания недаром даёт - уж коли Чёрный, так Чёрный.

Но о той последней досаде Дмитрий Александрович не узнал. Видно, напоследок Господь смилостивился к нему: он умер по дороге на Переяславль возле Волока-Ламского, успев принять долгожданную схиму.

Вот вроде и все, что касается взгляда назад.

Да, вот ещё что: князь Андрей после смерти брата неожиданно изменился. Притихшая Русь ждала новых буйств, новой крови ради упрочения власти, но ничего такого не дождалась. Андрей стал сер и уныл, жил, словно его и не было. Как будто со смертью брата и в нём какая жила оборвалась. Все ему теперь стало пресно…

А что касается власти, так он и вовсе не знал, что с нею делать. Оказалось, она ему не нужна. Помаявшись без дела в стольных своих городах Великом Новгороде и Владимире, не найдя для себя забот на Руси и предмета для новой зависти, окончательно заскучав, Андрей Александрович женился на дочери ростовского князя Дмитрия по имени Васса и вернулся в свой родной Городец…

Пошто и выезжал из него? Пошто? Всё это пошто?

Ведь как ни крути, не больно-то и понятно, ради чего всю жизнь враждовали братья? Из какой злобы и зависти?

Пошто злоба - ведь братья!

Пошто зависть, если власть - бремя?

Ужели лишь от одной человечьей низости всю Русь терзали в кровавые лоскуты?

Ужели Русь так не ценна в глазах её безумных правителей, что стоит не выше их тщеславия, злобы и зависти?

Тогда чего ж она стоит?

Да, разумеется, через ту зависть и злобу татары вершили своё главенство, но разве татары виной в нашей братской злобе и братской зависти? Что татары? Тоже люди суть, хотя, конечно, и нехристи, прости Господи.

Но, как оглянешься назад повнимательней, так и кинет в оторопь: не то, все не то! Не должно так было быть! Так отчего же так?..

И вдруг, как слепец, обжёгшись о нестерпимый свет, прогреешь на миг и поймёшь: от давнего того века ИНЫЕ СИЛЫ избрали Русь полем битвы, где бьются не добрый со злым, а ЗЛО с ДОБРОМ…

Чем-то кончится?.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КАНУНЫ.

Глава первая.

Следмутно декабрьское утро. Гаснут последние звёзды. Тихо на Москве. Тихо в княжеском тереме. Лишь изредка скрипнет вдруг сама по себе тёсаная сосновая доска, коей и пол настелен и стены обшиты - верная примета на путь.

Жаждет пути Даниил, и хоть в иной час чуток к приметам, ныне к ним глух, не слышит ни скрипа, ни мышиного писка, ни как огонь бучит, брызгая искрами. Не до бабьих примет. Знает Даниил: долог, увилист, каверзен и кровав будет тот путь, что избрал, и на том пути один лишь заступник - Бог, у Него и просит на путь тот благословения, заранее каясь, заранее отмаливая грехи. И свои, и чужие…

В небольшой обыденке[28] перед тёмным ликом Спасителя в бронзовой масляной плошке чадно потрескивает пеньковый фитилёк - вот-вот загаснет. И тогда густая предрассветная тьма выступит из ближних углов, в один глоток сожрёт слабый свет. Надо бы кликнуть людей, возжечь огни, да неколи молитву прервать. С полночи Даниил с колен не встаёт, уж ног под собой не чует. Вестимо: ночная молитва паче дневных молеб - скорее путь к Богу отыщет.

«Господи, Иисусе Христе, прости мне гордыню мою и помыслы честолюбивые! Прости мне грехи мои предбывшие и грядущие, зряшные и нечаянные, и… непростимые! Потому что знаю, на что иду! Но пред Тобой не за себя ратую - за сынов, за людей московских! Ведь знаешь, не кровью я поднял этот град из праха безвестности - трудом единым! Как утвердить сей труд без греха?

Укажи, дай путь безгрешен, Господи, и я пойду по нему! Дай путь, Господи!..».

Надолго умолкает Даниил, вглядываясь в строгий непроницаемый лик, словно и впрямь ждёт ответа - простого и ясного.

Молчит Господь.

«Что ж, война, Господи? Так дай сил на войну! Не ради единого примысла, но ради достоинства московского! Не нами заведено, что честь-то на страхе держится!

Но не тот враг, на кого иду, а тот, кого хочу одолеть! Сыт он, но не умерился в жадности, тих он, но злобен, ибо нет меры для злобы бешеного - кусать будет, пока дух не испустит! Знаешь ведь, Господи, не клевещу на него! Прости мне помыслы грешные и дай сил одолеть врага - брата единоутробного! Верую во славу Твою!

Дал же Ты Андрею в наследники Бориску слабоумного! Пять лет дитю, а он слюней подобрать не может, только мычит, как юродивый! А других сынов Ты ему не даёшь! То ли не знак Твой, Господи? Али Бориска-юрод над Русью подымется?! А у меня сыны, и от тех сынов ещё сыны будут - вот она сила и власть наследная! То ли не знак Твой, Господи?».

Вновь умолкает Даниил, вновь ждёт неведомого ответа, вперясь мутным, уставшим взглядом в иконостас. Но тёмен лик за искусной филигранью серебряного оклада, тускло мерцающего в отблесках потухающего огня. Молчит Господь.

«Дай мне силы на власть! Я удержу Русь ради Москвы, ради сынов моих! Дай мне успеть, Господи, встать над Андреем хоть после смерти его - и отмолю грехи, и отплачу Тебе, Господи, великими храмами, каких нет ни в одной земле, монастырями многими ради люди Твоя и то сынам заповедую! И, Господи, город сей опорой будет Тебе на все времена! Но помоги же мне, Господи…».

Угасает огонышек в бронзовой плошке, но кажется Даниилу, чем слабее свет от огонышка, тем явственней проступает молитвенный образ. Словно светом Небесным озаряется лик. Рука Спасителя поднята в благословляющем жесте, но вдруг в заполошном метании узкого язычка пламени видится Даниилу в том жесте не благословение, а грозное предупреждение:

«Не делай того, человече! Остановись! Неправду творишь!».

- Правду, Господи! - истово крестится Даниил.

В обыденке жарко, излиха натоплено ещё с вечера, но лоб князя покрывают холодные, точно смертные, капли пота. Надо бы подняться с колен, надо бы кликнуть людей, возжечь огни, чтобы вокруг стало светло, а на сердце ясно и твёрдо, как было ещё вчера!

Только нет сил оторвать взгляд от глаз Спасителевых, от перстов его тонких, вскинутых не то в благословляющем, не то в гневном жесте. Да нет сил просто вздохнуть, точно жаба подступила под горло и душит.

- Дай сил, Господи! - хрипит Даниил и падает ниц перед молчаливым иконостасом.

Сколько так пролежал - не помнил. Только когда открыл глаза, ужаснулся: тьма обступила его. Но не смертная тьма - хуже смертной, - отвернулся Господь от князя. То ли не Знак ему, грешному, - погас пред божницей огонь!

«Не слышишь, Господи! Не хочешь помочь слуге Твоему?!».

Даниил с трудом оторвал от пола лицо, поднял взгляд на Неподкупный иконный лик и обомлел: от глаз Иисуса струился свет!

Может, дальний отблеск последней на небе звёзды запоздало проник в оконницу, может, первый рассветный луч робко взошёл над ночью. Не растворяя тьмы, отблеск тот или луч падал на лик Иисуса, и в том сером холодном неверном свете ярко горели глаза Спасителя!

- Благословляешь, Господи, - выдохнул Даниил. Господь молчал, но лучились его глаза. «Благословляешь, Господи!..».

Вымолил, отмолил право на путъ.

По лицу Даниила текли благодарные слёзы, и от слёз множился лик Спасителя.

- Вся жизнь моя во славу Твою! Сей град Москва во славу Твою! Дай силу на власть! Дай право на силу! А я возблагодарю Тебя, Господи! И дети мои будут опорой Тебе… - сквозь слёзы шептал Даниил.

Однако если б вытер он слёзы и пристальней взглянул на образ всеведущего Спасителя, то, может, не умилился, а ужаснулся он!

По чёрному полю закопчённой древней византийской иконы тихо катились Христовы слёзы. О чём плакал ОН? О чём сожалел? Бог весть…

* * *

…Война!

Слово, оглушив будто колом по темени, повисло в напряжённой тиши просторной княжеской горницы. Ныне в ней было так людно, что вошедшему со свежего воздуха трудно б стало дышать. Да и те, кто уж притерпелся, принюхался к густому духу сытой отрыжки и взопрелых под одёжками тел, разом задержали дыхание. Такое уж оглушительное, разящее слово - война! Как к нему ни готовься, а все одно прозвучит внезапно. Да ведь никто в Москве к войне-то вроде бы и не готовился.

«Вот те на, война! А мы и не ведали…».

Вдоль стен, убранных красными кожами, на длинных лавках сидели бояре, в дверях толпился выборный люд от чёрных сотен вольных ремесленников: кузнецов, кожемяк, опонников, гончаров, сапожников, златарей, древоделов, котельщиков, стеклянщиков и всех прочих, без коих в большом городе жизнь не в жизнь. Ближе к княжескому стольцу[29], посреди горницы, на особинку теснились купцы.

Про выборных неча и баять, так огорошены, что рты поразинули. А вот наиближайшие бояре силятся скрыть изумление, согласно кивают головами в высоких столбунцах, опушённых бобром да соболем: как же, надоть! Давно пора!.. Знамо дело, нора…

Кичатся бояре друг перед другом преданностью князю да тем, что не из последних, мол, загодя были посвящены, а потому им вроде новость не в новость.

Даниил Александрович недовольно кривит рот в усмешке: врут бояре!

Кроме самого Данилы лишь три человека во всей Москве знали наверняка о том, что грядёт война. Вместе с князем они готовили и приближали её как могли. То были московский тысяцкий[30] Протасий Вельяминов, главный советчик князя Фёдор Бяконт и молодой татарин Аль-Буга, ордынский баскак.

Во всех делах Протасий Вельяминов был правой рукой князя. Владимирский боярин пришёл на Москву вместе с отроком Даниилом. Сначала служил ему добрым наставником, затем верным слугой. Когда-то могучего телосложения мужик, теперь это был осанистый, сухой, но крепкий старик, от зоркого взгляда которого на Москве не то что поступки, помыслы было нелегко утаить. Предстоящая война добром ему не казалась, но князю он не перечил, понимая её неизбежность. Коли решил Даниил Москву утверждать, так и нет ему иного пути…

Фёдор Бяконт (он пришёл в Москву из Чернигова) был моложе князя, но давно уж заслужил его расположение воистину изощрённым, хитрым умом. Увилистая мысль его петляла, как заячий след, однако всегда вела туда, куда было надобно. В ведении Бяконта было знать все, что творится на Руси да и за её пределами.

Так вот, сообразуясь с тем затишьем, что накоротко воцарилось на Руси и в Орде, Бяконт всецело был за войну. Да ещё и поторапливал князя: кабы коломенские бояре, которых Москва не первый год прикармливала из своих рук, не попривыкли из двух-то титек сосать да не заартачились от тайного сговора.

Если Протасий и Фёдор были правой и левой руками князя, исправно служившими хозяину, то татарин Аль-Буга в данном случае нескромно сам себя считал шеей у Даниловой головы: он-де и повернул голову князя в нужную сторону. Хотя, разумеется, молодой татарин сильно обольщался на свой счёт: слаб он был Даниловой головой-то вертеть. Но Данила Аль-Бугу не разочаровывал: пусть тешится!

Откуда ж было знать татарину, что ещё пять лет тому назад, когда хан Тохта воевал с могущественным темником Ногаем, Даниил Александрович посылал в Орду Фёдора Бяконта с охульным доносцем на своего соседа рязанского князя Константина Романовича - мол, тот в помыслах Ногаеву сторону держит! Как про помыслы вызнал? Так то дело Бяконта - земля слухом полнится. Да и не суть важно то, держал ли Константин Романович в тайных помыслах Ногаеву сторону, а то, что московский князь в радении первым отметился.

Вот за то ему теперь и льгота: с баскаком Аль-Бугой из Сарая Даниилу Александровичу знак подали, что, мол, не мил стал хану рязанский князь.

Оттого Аль-Буга сидит ныне в княжеской горнице гордый, как именинник, с обычным татарским презрением на русских поглядывает: чего уж решать-то, когда все за вас решено. Да и то сказать, имеет право, собака, на гордость: наивно думать, что осторожный чуть не до боязливости князь Данила отважился бы на этот поход, не будь на то ханской воли.

А ведь давно, давно уже московская вотчина тесна стала князю. И то правда: с востока Рязань, как колом, той Коломной выход к Оке подпирает, с запада Смоленск Можайском грозит, там Дмитров союзным тверским оплотом стоит, Переяславль чужд, Владимир - Андреев - ну просто некуда пораскинуться!

О, сколько земли в тайных ночных загадах примыслил к Москве Даниил Александрович! Да ведь не токмо в едином примысле смысл! Сама по себе война нужна была московскому князю, чтобы объявить всей Руси о новой силе, которая не в один день, не вдруг, а потом и кровью Данилы поднялась-таки на Москве! А главное, пусть Андрей возьмёт в толк, что пришла иная пора, пусть узнает, кто ныне у хана в милости. Авось от злобы и зависти скорее желчью подавится.

Бяконтовы соглядатаи из Городца сообщали, что плох стал брат, жёлт и скушен, как палый лист. Того и гляди, помрёт, а точнее-то сдохнет, аки пёс неприкаянный.

Ждал той смерти Данила. Ждал и готовился к ней, как нетерпеливая девка к венцу. Жадно и страстно, со всей страстью и жадностью, на какую только и были способны Александровы сыновья, жаждал Даниил власти. Той немеренной, великой и в то же время зыбкой и изменчивой русской власти, которая, подобно блудной женщине, вмиг предаст, а то и задушит тебя самого в угоду иному избраннику. Все знал о подлой натуре русской власти Даниил Александрович и всё же ждал её, хотя бы ради Москвы, ради сынов…

Нет, до боли в сердце, до дрожи в руках не ждал, а именно жаждал великокняжеской власти Даниил Александрович, хотя от иных своих братьев всегда отличался именно терпением. А терпение Даниил Александрович вовсе не считал уделом людей слабых. Умение терпеть и одной лишь звериной выдержкой побеждать обстоятельства тоже требует силы и мужества. Но однако же, сколько можно терпеть? Приспело, знать, и его время Русь пострашить - война нужна была Даниилу.

Да вот закавыка: в отличие от братьев, а боле того, от великого батюшки, что, видно, уже на века покрыл себя ратной славой, не любил воевать Даниил Александрович. Да, почитай, допрежь ни с кем и не бился толком. То без боя Андрюшке Москву на пожар отдал, то по воле его же выставил московскую рать против брата Дмитрия - да Бог тогда миловал, обошлось без убийств.

Тогда - а не ныне!

«А ныне без победной войны, без звонкого примысла власть, что по смерти Андрея, по скорой смерти брата Андрея - прости меня, Господи! - должна перейти ко мне, вполне может проплыть мимо в чужие жадные руки, охотников, чай, в достатке найдётся», - размышлял Даниил Александрович.

Да ведь и деваться уже некуда! Так же как к севу, покосу, медвежьей травле или к какому иному простому и нужному делу, так и к войне Даниил Александрович готовился загодя. Все вроде бы предусмотрел, обо всём озаботился: и Орда на Рязань указала, и коломенские бояре тайным сговором по рукам и ногам обкручены Бяконтом, авось не отвертятся, и у Господа ныне путь на войну вымолил, а все одно на душе как-то смурно и пакостно.

Ужели не в прибыток эта война?..

Долго сидели молча бояре. Безмолвно переминались с ноги на ногу купцы да выборные. Князь не гнал их высказываться, давая время прикинуть на умственных весцах, что услышали.

- Стало быть, не избежать войны, - раздумчиво, не по-московски окая, произнёс тысяцкий Протасий Вельяминов.

- Дак чего от неё и бегать-то, - готовно поддакнул Фёдор Бяконт. - Коли пришла нужда, так от неё все одно не отвертишься.

Собственно, этих двух согласных мнений было вполне достаточно, чтобы порешить дело, но здесь подал голос боярин Еремей Редегин:

- Так-то оно так. Да я вот в толк не возьму: какая нам такая нужда Рязань-то воевать? Навроде они нам худа покуда не делали?

- Ан и добра от них с курью грудь, - усмехнулся Акинфа Гаврилыч Ботря, по прозванию Великий.

За что ему было дано такое прозвище, сказать трудно. Отец его, переяславский житель, верой и правдой служил отцу Данилы и ещё в молодости отличился доблестью в Ладожском побоище, за что и стал милостником Александра Невского, однако сам Ботря ничем примечательным, кроме того, что был большой охотник до девок да чужих жён, не прославился. Может, за ту охоту и звали его Великим?

- По мне дак, - продолжал Ботря, - коли поднял меч, так и опускать его следоват немедля, пока самому в дых не подпёрло.

- Так рази мы меч-то ужо подняли? - не унялся Редегин и вопросительно поглядел на князя. - Я-то мыслю, что Данила Лександрыч нас к себе позвал, чтобы и наше слово услышать, так ли?

- Не стоят царства на крови, - в лад Редегину сказал владетель обширного и богатого сёла на берегу Москвы-реки боярин Семчинский. И добавил, как попрекнул, глядя в глаза князю: - Разве князь рязанский не брат тебе?

Ишь ты, какой праведник выискался!

Ныне после заутрени отче Порфирий, княжев духовный наставник и игумен монастыря, основанного Данилой на Москве, теми же словами пытался урезонить его, Богом молил не творить зла на Руси, не делать того, что задумал, упрекал в страсти к стяжательству.

Да ведь не ведал высшей цели старик и не мог бы поверить, даже если бы и сознался ему Даниил Александрович, что на ту высшую цель он вразумлён самим Господом!

Поди-ка поверь, когда и по сю пору Данила сам сомневается: даже ради той высшей цели волен ли он лить русскую кровь?

- Ну а что иные-прочие думают? - не поднимая глаз, спросил Даниил Александрович.

Думали разно. Но боле-то склонялись к тому, что, мол, хоша война - дело прибыльное, однако ж сурьёзное и неверное, в том, мол, смысле, что не в силах ныне Москве с Рязанью-то ратиться, да и не в честь…

То и предчувствовал Даниил Александрович, когда созывал наибольших и первых людей на совет: душевно не готовы были ещё москвичи воевать! Чего воевать-то, когда луга обильны и скот на них тучен? Однако не зрят людишки вперёд, не видят далее собственного сытого брюха. Но он на то и князь над ними, чтобы им путь указать.

Ладноть…

Даниил Александрович поднял взгляд на собрание. И взгляд его был твёрд и крепок.

- А сильна ли Тверь? - неожиданно спросил он. Вопрос застал врасплох - говорили-то про Рязань. Поочерёдно князь обводил злым взглядом собравшихся.

- Известно, Тверь - чаша полная, - за всех ответил Ермола Васкин, купец.

- То-то, что чаша полная, - согласился князь. - А чем тверцы ту чашу наполнили? - вновь спросил он, но ждать ответа не стал, сам ответил: - Волгой, путём купеческим! С Великого Новгорода гости идут - плати князю Михаиле! Снизу гости в Новгород подымаются, снова плати в казну княжеву!

- Так, - теперь уже единодушно закивали и купцы, и бояре, и прочие. Выгода Твери всем была очевидна, нечего было и пояснять!

- А кто к нам в Залесье путь торит? - продолжал князь. - Я вон на Яузе тож мытный двор[31] открыл. А много ли мытники в казну несут? Мне их скоро дороже кормить станет! А рази Москва-то не таровита?

- Обильна товаром-то!.. - вновь согласились.

- Так на большой гостевой путь выходить нам пора!

- Али на Тверь? - ужаснулся кто-то у дверей из непонятливых.

На него зашикали:

- Окстись!

- Чего мелешь!

Даниил Александрович переждал шум и сказал тихо, но внятно:

- Коли хотим богатеть, надо Москве ворота открыть. А где ворота? Те ворота недалече от нас стоят, в Коломне-городе. Иная река там течёт - Ока. Глядишь, с той Оки по Москве-реке к нам гости-то и потянутся. Не устерегут их рязанцы. Хочу, чтоб Коломна та не рязанским дальним пригородом была, но московским оплотом.

В горнице стало как-то по-особенному, торжественно тихо.

Такая тишина воцаряется ежели не в миг осознания величия замысла, то уж, во всяком случае, в миг прозрения близкой и неимоверной выгоды.

- Не Рязань воевать иду, - закончил Даниил Александрович, - а Коломна мне надобна!

- Так, княже, так!

- Вон что!..

- Ить и я так мыслил-то!..

Один лишь голос прозвучал в несуразицу, опять возразил, е удержался Редегин:

- А как коломенцы-то не схотят того?

- Дак, что ли, их уговаривать? - прокричал лужёной глоткой Акинф Ботря. - Вона великий князь Андрей Александрович слов-то не тратил попусту…

Упоминать Андрея, тем более в подобном сравнении, при Данииле Александровиче не стоило. Князь сузил глаза и так осмотрел на Ботрю, что тот осёкся и задышал тяжело, точно уз на плечи взвалил.

- Брат Андрей злобу тешил, - как отчеканил, сказал Данила, - а я землю свою возвысить желаю. - Он помолчал и добавил: - А коли кровь придётся пролить, так я грех на себя беру. Как говаривается: не передавивши пчёл, мёда не есть! Так ли?

- Так! Так! - теперь уж в полном восторге единодушия закричали москвичи.

Искоса князь глянул на сыновей, стоявших от него по левую руку. Младшие - Бориска и Афанасий - на такое собрание, разумеется, допущены не были. Иван сиял румянцем, как медная бляха. И этот румянец верней всего выдавал, как он был счастлив решением отца.

«Ишь, ты! - неожиданно подумал Даниил. - Так сияет, словно сам ту войну и выдумал!».

Как это ни покажется странным, но шестнадцатилетний Иван с совершеннейшей точностью, причём много заранее предугадал действия отца. Он был ещё одним из тех, кто знал в Москве о предстоящей войне. Правда, сам Данила, тысяцкий Протасий и даже Фёдор Бяконт, кому и положено было об этом догадываться, про помыслы Ивана не ведали.

Сашка - третий Данилов сын - стоял насупленный: все не по нему, все не так! Странен и непонятен был Даниилу Александр - по деду имя, по деду и лик, но для великого слишком сердцем открыт…

Справа от князя место пустовало - не ко времени со своими молодцами запропастился куда-то Юрий, будто черти его унесли! Да вот незадача-то: исчез как раз тогда, когда более всех и надобен!

- В три дня должны выступить!

- Да разве в три дня управимся? - отнекнулся было осторожный Протасий.

- В день надо бы, - отрезал князь. - Да так надо сделать, чтобы из Москвы до Рязани не только конный не успел доскакать - птица долететь не успела. Все пути перекрыть!

- Эх, на растопырку-то не бьют, - покачал головой тысяцкий.

- На то тебе и три дня, чтобы пальцы в кулак собрать! - жёстко, не терпя возражений, сказал Данила и поднялся с резного стольца.

Знаком Даниил задержал в горнице боярина Плещеева, считавшегося пестуном старшего княжича. Впрочем, какой уж пестун был из старика Плещеева - одно название, ему самому пестун был надобен. А уж перед Юрием-то он трепетал, как кура перед ястребом.

- Где Юрий? Нет почему?

Плещеев опустил глаза в пол: виноват, мол…

- Так ты ведь сам, батюшка, обругал его давеча, - сказал вдруг Иван. - Он, знать, и отчаялся.

- Что?

Иван улыбнулся:

- Да я говорю: чай, гдей-то пережидает, когда ты к нему переменишься.

Он поднял на отца бесцветные и безвинные глаза:

- Может, он в Поддубню подался?

- Ты почём знаешь?

- Так он мне, батюшка, сам сказывал…

- Что?

- Что, мол, поддубенцы на него напраслину возвели, а ты на него за то и прогневался.

Данила махнул рукой:

- Найти Юрия… Горница опустела.

Даниил Александрович вновь опустился на точёный из цельного дерева удобный столец с высокой спинкой, с ласковыми, за многие годы княжения до блеска протёртыми подлокотниками, уставился невидящим взглядом в дубовые плашки пола. Век бы сидеть на этом стольце да править любезной ему Москвой. Да ведь время неверное, коли так на Москве засидишься, решат, что ты слаб. Не ты, так к тебе придут!

Переломил Даниил людишек! Ни на миг и не усомнился, что переломит, а всё же нехорошо, тревожно было у него на Душе. Да ещё жаба к груди подкатила. Под самое горло. Дышать не даёт. Ужели прав отец Порфирий? Ужели правы те, кто смущают душу сомнениями, все эти Семчинские, Редегины, Блиновы, Деевы… Как смеют они перечить князю своему, когда из рук его кормятся? Ужели их правда сильнее страха? Тогда чего стоит его княжья правда?

Бона, сказывают, Юрия-то на Москве посильней его, Данилы, чтят! Потому как в руках у Данилы хлеб да Божие вразумление, а у Юрия-то в руках кнут! Что на Руси сильнее? Что на Руси важнее-то?

Вона и Ботря-то до чего добалакался: ставит его, Данилу, на одну доску с Андреем бешеным! А коли ставит, знать, и он в его глазах того стоит! Знать, и от него, Данилы, ждёт Русь страха и крови! А он, Данила, лишь о Москве заботится! Но как её поднять над другими без страха и крови?

И не знает Даниил Александрович, противно ли его душе сравнение Акинфа Великого или лестно?!

Одно знает: отныне, как бы и кто ему ни противился - по его будет!

- Я сему месту князь! - неожиданно властно, упрямо, в голос, точно ведёт с кем-то спор, произносит Даниил Александрович.

- Что, батюшка? - тихим эхом откликается сын Иван. Оказывается, он по сю пору не оставил отца. Затих на лавке в дальнем углу и сидит, будто его и нет.

Даниил поднимает удивлённый взгляд на сына:

- Ты чего здесь, Ивашка?

- Дай, думаю, обожду, - тупит в пол глаза сын, - вдруг понадоблюсь…

«Ишь какой заботный! Потачик родителев! Не Юрий…» - умиляется Даниил Александрович.

- Подь сюда, - манит Даниил сына.

- Что, батюшка?

- Никто не ведает, как Господь распорядится… А только ты запомни, Ваня, навек мы сему месту князья: и Юрий, и ты, и Сашок, и младшие… Живите одним кулаком! Ради Москвы живите! Чтоб она, матушка, крепка стала, крепче прочих, слышь, Ваня?

- Да, батюшка!

- А чтоб крепче прочих - прочих-то не жалейте!

- Так, батюшка!

Даниил пристально поглядел в глаза сыну, и Иван, по своему обычаю, на сей раз взгляд не отвёл.

- А растить-то её вам придётся, да не только умом, но и Кровью, слышь, Ваня?

- Да, батюшка.

- Зря кровь-то не лейте, авось все округ православные… - Даниил помолчал и, вздохнув, твёрдо добавил: - Но и не бойтесь крови-то! Я грехи ваши отмолю перед Господом.

- Батюшка! - Иван попытался припасть к отцовой руке, но Данила его оттолкнул.

- Чай, не на смерть прощаемся!

- Возьми меня на Рязань-то! - взмолился Иван. Хотя от отца в просьбе сына не укрылось лукавство.

Даниил усмехнулся:

- Кой из тебя воин! На Москве сиди… Ступай.

Иван поднялся с колен и неслышной кошачьей поступью вышел из горницы.

* * *

А на Москве такая кутерьма поднялась, какой доселе москвичи и не видывали. Гонцы метались по окрестным сёлам; к Николе Мокрому свозили прокорм, отряжённые тысяцким люди составляли обоз; у заветных княжьих складниц толпились чёрные слобожане - основа и слава будущих ратей московских. Прикладывали по руке мечи, копья да короткие сулицы[32]… В кузнях спешно ковали кольчуги, на боярских дворах звон да шум: каждому лестно перед князем такую дружину выставить, абы почище была, чем у прочих…

Со стороны поглядеть - в самом деле кутерьма кутерьмой, а вглядишься построже, так и нет никакой кутерьмы: основательно, деловито сбивалась московская рать. Тайно да тихо, ан, оказывается, все у Данилы Александровича для войны наготове. Хитрил тысяцкий Протасий, говоря, что, мол, маловато трёх дней на сборы - не в три, а в два дня срядили полки!

Не та ещё, конечно, московская рать, чтобы Русь страшить, не велика числом. Но народ в ней, лихой, кручёный народ, как верёвка пеньковая - не враз перерубишь, а где и из рук усклизнет. Так уж исстари повелось: каков город, таков в нём и народ. Не столь силой, сколь лукавством крепка Даниилова Москва, ну и народ в ней сподобный.

А в торговых рядах тишь да гладь: как всегда торгуют снедью да обрядью, торгуют да порадываются, ишь, война цену-то гонит. Лишь бабы пугают друг дружку да изредка кто-то вякнет непутное.

- Пошто драться-то затеяли?

- Да ведь рязанцы-то совсем татарам продались с потрохами и нас хотят под их подвести!

- Врёшь! Рязанцы-то завсегда щитом нам стояли: поганы агаряне их пограбят-пожгут, а до нас-то им уж и дела нет - огрузилися!

- Сам, поди, рязанский!

- А ты что ль московский?! И чуть не в кулаки!

- Коломну брать будем, верно тебе говорю! - слышится в другом месте.

- Дак на что нам Коломна-то? Чай, не ближний край!

- А я говорю: Коломну!

- Кабы нам под той Коломной колом-то по башке не дали! - мимоходом замечает мужичонка в заячьем треухе и уныривает в толпу.

- Плохо ли без войны-то? Чего зря лбы сшибать? У меня вон всех мужиков со двора согнали, - жалуется молодуха в шитом золотом плате. Бабьим жаром-то от неё так и пышет.

- А ты мне шепни, в кой слободе тебя ночью сыскать, авось утешишься, - мигает ей наглым глазом заезжий купчина.

- Сказывают, то Андрюшка-злодей велел нашему Даниле-то Лександрычу на Рязань править!

- А то рази сам-то он на такое сподобился? Чай, Данила-батюшка - князь-то божеский…

- А кто поведёт-то, Юрий?

- Дык молод ишшо!

- Куда как молод, девок-то драть да народ пугать!

- Молчи уж!..

- Да штой-то Юрия-то и не слыхать на Москве?!

- Гуляет, поди!

- Помалкивай, тебе говорят…

Эх, кабы знал Юрий-то, что без него на Москве творится-деется, эх, кабы знал!

Глава вторая.

Боле недели тому назад убежал Юрий из Москвы. Убежал в Гжелю. Причём враз убежал, толком не собравшись и никому не сказавшись. А в Гжелю он убежал обиду лизать. Хоть и невелика была та обида, но уж не терпел юный княжич и малых попрёков.

А вышло-то вон что…

Пришли к князю мужики с дальних чёрных земель. Не холопы, а вольные страдники, самим Данилой на ту землю посаженные. Земля та лежала на самом краю московского удела, на рубеже с переяславской вотчиной. И хотя считалась московской, нет-нет, да и возникали из-за неё малые распри с соседями. Оттого и мужики на той земле вольготно себя поставили: мол, коли что не по-нашему, так мы под переяславских бояр заложимся. Данила ту вольность покуда терпел, давал мужикам леготу, вот они и разбаловались - такой норов взяли, что пришли к князю с ябедой! Да, ить, не на кого-нибудь, а на княжича!

Как-то по ранней осени Юрий с ватагой ловцов ненароком попал в те места. А ненароком потому, что цели обижать под-дубенских мужиков у него и в голове не было.

Как бывает? Начали-то охоту за Яхромой, а вышли куда и сами не ведали. Вепрь-подранок их увлёк за собой. Вепрь, зараза чумная, так и скрылся в буреломном лесу. А Юрий с загонщиками оказался на краю чудного раменья[33]: зайцев в том раменье было великое множество! Видать, как вепря-то гнали, так и всех окрестных косоглазых с лежанок подняли, на опушку выгнали.

Особого желания у Юрия зайца бить не было, курица - не птица, в реке рак - не рыбица, однако же заяц в лесу тоже зверь. Да и надо же было хоть чем-то перебить досаду от того, что вепря, за которым полдня гнались, так и не взяли. Другое дело, что зайца бить время ещё не пришло: хоть и жирен он по осени, да шкура у него сильно линючая, не то что на шубью подбивку, на рукавицы негодная. Да и зайчихи к тому времени не опростались ещё листопадниками - так кличут в народе последний перед зимовьем заячий помет.

Словом, если положить руку на сердце, бить зайцев было негоже! Но и не смотреть же на них, когда они, как куропатки, из-под каждого куста вспархивают и ну давай петли резать. А псам на тороках[34] каково на такое глядеть?

Ну начали спрохвала[35], силков понаставили, псов понудили… а уж потом как вошли в раж, так неколи было и опомниться! Что говорить, зело потравили зайцев - штук триста набили…

Ан, вишь, не по времени! Да на черноземельных полях! Поддубенцы-то сами горазды зайцев бить, да ждали лова по снегу, когда заяц линючую шкуру на белую шубку сменит. А Юрий-то их и опередил. Рази им не обидно? Ясное дело, обидно. Но мало ли мужикам от власти обид? Да разве их дело князю на княжича жаловаться! Да и на что? На то, что он, считай, в своей земле ловы открыл? Да хоть и не в пору! Али зайцев мало!

Чуял Юрий в этой ябеде какой-то подвох, только в чём тот подвох, никак в толк взять не мог. Но дело было вовсе не в зайцах. Если перед каждым вотченником ответ держать за всякого зверя, добытого в его лесу, так какой же он князь своей земли?

А отец выговаривал ему по всей строгости, хотя видно было, что думает о другом. Видать, некстати пришли те жалобщики, он и отцу досадили…

- Пошто занесло-то тебя туда?

- Да вепрь заманил…

- А зайцев зачем потравил? Мало тебе полей за Пахрой?

- Винюсь я в том, батюшка, - привычно и покорно покаялся Юрий, да не сдержался: - А мужики-то те, что ябедничать прибежали, думаешь из-за зайцев? Да норов свой показать - вон, мол, какие мы вольные! А я бы их для наказа маленько огнём пожог, а то жадные больно стали…

Если бы Юрий знал, какую бурю зовёт на себя, он бы лучше язык проглотил, чем нечаянно напомнил отцу Андреев попрёк ему в жадности, перед тем, как Москву подпалил.

Даниил Александрович внимательно поглядел на сына, вновь увидел в нём то, что всегда раздражало его до почти бессознательных приступов ярости: Даниилов первенец странно и поразительно был похож на ненавистного брата Андрея.

Вот же распорядилась природа отдать сыну черты не отца, а брата! Да ещё как-то преобразив их в худшую сторону! Те же глаза навыкате, словно под ноги смотрит, тот же тонкий, но слишком крупный хрящеватый нос, клювом загнутый книзу. Только клюв-то не кречетов, как у Андрея, а словно бы петушиный, тонкие губы в опушке первой, нестриженой ещё бороды и узкие мелкие зубы. И то - у Андрея-то волчьи, а у Юрия будто лисьи. А что более всего поражало Данилу: та же, что и у брата, длинная, кадыкастая, в выпирающих жилах шея.

Как то вышло? Бог весть. Ведь, пока жена брюхата была, даже молился Данила о том, чтобы дал Господь сына, похожего хоть бы не на него, батюшку, а на деда - Александра Ярославича! Так ведь нет! Знать, в ту пору, как послал Господь ему первенца, все мысли, все страхи Данилы были в городецком сродственнике! Вот уж черт бы кого побрал!

Юрий с удивлением и испугом глядел, как багровеет лицо отца, как становятся колючими и чужими его глаза…

- Пожечь, говоришь? Жадные больно стали?

- Так, ить, жадные, батюшка, - растерялся Юрий.

- Жадные! - внезапно и дико взъярившись, закричал Даниил Александрович. - Жадный-то тот, кто имеет и добро своё бережёт! А ты добро их в огонь! Али ты пожёгщик растёшь?

- Да, ить, пугнуть токмо, батюшка! - угрюмо ответил Юрий.

Странна и непонятна была ему ярость батюшки, который (несмотря ни на что) любил Юрия и отличал среди остальных сыновей. И Юрий то чувствовал. Ведь к другим, порой и более серьёзным проступкам (чего стоил наезд Юрьевой дружины на пригородное сельцо боярина Афинеева!) батюшка относился куда как снисходительно. Сам говаривал в оправдание сына и в утешение пострадавшим боярам: мол, ничего, и вино, пока устоится, гуляет…

А тут… Кричит так, что огонь в свечах вздрагивает, нанизу, поди, в клетях людям слышно!

- Жадные! А руки-то у людей для чего? Нешто, чтоб от себя отпихивать?

- Да…

- Молчи, Юрий! Я-то, думаешь, чем Москву поднял? Хером? - Даниил Александрович поднёс под самые глаза сына натруженные, корявые, как сосновые корни, руки: - Вот этими руками я её поднял! Руками да жадностью! Я леготу тем мужикам тоже не из добра даю, а от жадности! Чтобы они землю мою заселяли, чтоб потом никуда из-под меня не ушли, а, как помру, тебе достались, тебе да Ваньке! Коли я их сейчас драть начну, как коза окорье на яблоне, много та яблоня яблок-то даст?

- Так то яблоня… - в безлепицу пробормотал Юрий.

- Сын! Ужель тебе люди хужее пустого дерева?

Даниил Александрович обоими кулаками ударил по дубовой столешнице - что твой гром прокатился! Невысок, коренаст был князь, а силу в руках имел недюжинную.

- Не то я, батюшка, - совсем смутился Юрий. - Только ить они на твоей земле живут, а, считай, на одних себя пашут!

- Сегодня на себя, а завтра придёт - на меня пахать станут! Земля-то моя! Я, Юрий, жадный! И нет мне попрёка в том!

- Батюшка!..

- Молчи! Вот брат Дмитрий не жадный был - все не за себя, за других воевал, а помер-то нищим погорельцем, сына чуть было по миру не пустил! И то, спаси Бог, Михайло Тверской заступился! А Андрей-то тоже не шибко жадный - широк! Сколь серебра татарам отдал, сколь городов в дым пустил? Чего ради все? Во власти проку не ведает - Русь бросил, так и у себя на Городце ни церкви не возвёл, ни обжу[36] новую не засеял! Таким хочешь быть? А?

. Юрий не выдержал отцовского взгляда, уткнул глаза в пол.

- Попомни, Юрий, мои слова, - уже тихо, но жёстко сказал отец, - коли таким будешь, так ты не Данилович!

- Да что ж так гневаться? Что уж я сотворил такого? Зайцев не в пору…

- Да тьфу на твоих зайцев, - в сердцах плюнул батюшка. - Али и впрямь не ведаешь, что творишь?

- Да что же такого-то, батюшка? - в отчаянии воскликнул Юрий.

- Да землю, землю ты зоришь! Али чужая она тебе? Чужая, а? Отвечай!

Юрий дёрнул плечом:

- Какая ж она чужая? Чай, наша!

- Наша, - презрительно скривился Даниил Александрович. - Не твоя, знать, коли зоришь ты её! Наша, - повторил он вновь с отвращением. - Ты её собери сначала, землю-то, подгреби под себя, как девку желанную, почуй своей, тогда не зорить, а жалеть её будешь пуще себя!

- Понял, батюшка. Прости…

Но Даниил Александрович досадливо махнул рукой:

- Поди с глаз! Огорчил ты меня…

Юрий сокрушённо вздохнул, покорно поклонился и вышел.

- И не являйся, покуда не кликну, - донёсся вдогон отцов голос.

* * *

Из горней гридницы[37] Юрий выскочил, как из угарной курной избы. Не вина жгла Юрия, а стыд. Пожалуй что впервой батюшка так кричал на него, точно по щекам отхлестал.

И за что?

Гнев душил Юрия. Попались бы под руку ему те жалобщики!

«Коли в Москве - сыщу, коли съехали - достану!..» - метались в голове злые мысли.

Да тут ещё к лишней досаде в ближнем пролёте на галерейке встретил брата Ивана. По увилистым глазам, по всей морде красной, прыщавой и будто простофилистой понял Юрий; «Подслушивал братка…».

Не любил Юрий Ивана. Сам не понимал почему? Вроде и тих, и ласков, слово старшему никогда впоперек, но в ласке его и всегдашней покорности было что-то такое, что претило Юрию; да что претило - грозило какой-то опасностью - скрытой, но верной.

Иван был всего-то двумя годами младше Юрия, однако в сравнении с ним (не видом, конечно, а душевным нутром) казался не то чтобы умудрённым опытом старцем, но зрелым, рассудительным мужичком. Про таких говорят: раз на молоке обжёгшись, на воду дует. Только где и когда обжечься-то он успел?

А уж умён и хитромудр был Ивашка сызмала и не в пример Юрию. Не то что в резные тавлеи[38] обыгрывал, если, конечно, нарочно не поддавался из-за какой своей выгоды, а вот по всему умён был, и все. Про него с детства говорили, когда хотели Юрия осадить: «Вон Иван-то тих да умён, а ты, Юрко, буен да без башки…» Может, ещё с той поры и запухла у Юрия завистливая обида на брата - ишь, умник какой!

Юрий хотел пройти мимо, но Иван участливо тронул его за рукав:

- Али батюшка чем недоволен?

- Как тут довольным-то быть, когда ты в церкви надысь просвиру украл?

- Опять? - вспыхивает мгновенной обидой Иван, но тут же, пересилив себя, добродушно смеётся. - Когда надоест-то пустое молоть? Да и не было того - не крал я просвиру-то!

- Крал, братка, ужо не отвертишься, - нарочно язвит Юрий Ивана.

Но Ивана не так-то легко уязвить, он лишь пожимает плечами:

- А коли и скрал, так давно уж покаялся.

Юрий хочет уйти, но Иван останавливает его тихим словом.

- Погоди, братка!

Юрий и сам не знает, почему он останавливается, поворачивается к Ивану лицом:

- Чего тебе? Неколи мне!

Иван косит глазами по сторонам, точно опасаясь чего-то Есть у него такая привычка глаза уводить, так что не уцедишься. А то и по-иному бывает: вроде в глаза твои смотрит, а вроде и мимо - то ли настороны, то ли на нос свой собственный - хоть и не кос Иван. Просто глаза у него такие бегучие.

- Да говори уж!

Иван ещё помялся, пухлыми пальцами теребя пушок над верхней губой, словно взвешивая, стоит ли открываться Юрию.

- Я вот что думаю, Юрич: ты когда у поддубенцев-то зайцев набил?

«Все ведает, аки премудрый змий!» - усмехнулся про себя Юрий.

- Ну, по осени. В сентябре ещё.

- А чтой-то они клеветой тебя обнесли не тогда, когда дело было, а только ныне, когда уж морозы трещат.

- А я почём знаю? Непутно было, вот и не шли, - хмуро ответил Юрий.

- Э-э-э, нет, братка, - улыбнулся Иван. - Кабы их впрямь обида зажгла, они б сей же миг прискакали.

- Так что? - Когда знает, что нужен, так клещами из Ивана приходится слова вытаскивать.

- А то, что кто-то подбил их на ту клевету! «Вон что!..».

Ведь и впрямь чуял Юрий, что дело-то вовсе не в зайцах! Да умом не допёр!

- Кто? - в лицо Ивану зло и нетерпеливо выдохнул Юрий. Ванька отвёл глаза, будто и не говорил ничего.

- Ну ты, брат, начал, так не виляй! Иван вяло пожал плечами:

- Не знаю я. Мне-то откуда знать?- и усмехнулся. - Ты сам-то вспомни: может, соли кому не в то место насыпал?

То был вопросец!

Мало ли у Юрия злопыхателей на Москве? Да, нет - по большому-то счету врагов он не имел, хотя по мелочи многим успел досадить. Особенно с тех пор, как вошёл в юный возраст и завёл при себе (с позволения отца) малую дружину из таких же, как он, охочих до подвигов боярчат. До подвигов дело пока не дошло, а озорства сотворили немало. То лошадку справную в дальних лугах у кого отобьют, то наедут на какого-либо боярина, будто бы невзначай, а то и просто охают кого мимоходом.

Конечно, кто чувствовал силу и дорожил достоинством, тот, случалось, приходил к князю Даниле Александровичу с жалобой на княжича, но те жалобы никаких последствий, как правило, не имели, а вот Юрьевы вроде бы случайные наезды на соседей да на иных бояр будто бы вдруг оборачивались прибытком. Так боярин Афинеев после Юрьева наезда уступил Даниле Александровичу свои исконные поля у речки Сетуни, впрочем, вместо того получив доходный путь от княжеских бортней: земля, знать, дороже стала Даниле, чем медовые выгоды.

Словом, мало-помалу утвердилось на Москве мнение, что Юрий свои наезды вершит не из одного озорства и не абы зацепить кого безо всякого повода, а с выборцем, не иначе как с отцом посоветовавшись. Ну а кто же из пустой обиды вступит в прю с самим князем?

И так было дело, и не так. Конечно, Даниил Александрович открыто сына ни на кого не подтравливал, однако позволял Юрию делать то, чего и сам бы сделать хотел, да как добронравный князь позволить себе не мог. Юрию оставалось лишь быть чутким к отцовским полунамёкам, а потому, как это были всего лишь полунамёки, он оставлял за собой право и на ошибки. Но и к ошибкам сына Даниил Александрович был снисходителен: «Ему дале княжить - али правитель должен быть тих и смирен, как я был тих и смирен доселе? Много ли тот правитель достигнет? С чем управится - с Москвой? А коли вся-то Русь на плечи возляжет? Ну а гневливость авось умерится, как в рассудок войдёт…».

А в том, что Юрий «войдёт в рассудок», Даниил Александрович не сомневался - его кровь!

«Безрассудным-то быть хорошо, когда терять нечего, а я, слава Богу, не на пустом месте сынов оставляю…».

Так думал Даниил Александрович, когда приходилось ему выслушивать очередную жалобу на старшего сына. Вот и выходило: если открытых врагов у Юрия не было, то тайных недоброжелателей вполне хватало. Поди разберись кто из них про то давнее озорство прознал да ещё и навёл поддубенских мужиков на ябеду - Москва-то большая.

- Ну так кто?

Юрий видел: Ванька, чувствуя над ним свою верхоту, нарочно тянет, посмеивается: мол, кто у нас старший-то? И сделать с ним ничего нельзя - коли упрётся, так слова не вытянешь. А ведь знает!

«Лаской нешто попробовать?..».

- Батюшка больно уж гневен, сам не пойму, чего я сделал? Скажи уж, Вань, не томи! Ведь знаешь! - взмолился Юрий.

Иван ещё потянул, поиграл глазами и всё же сказал:

- Знать - не знаю… Да только сдаётся мне, что мужиков тех подбил на клевету не иначе как боярин Акинфа Гаврилыч, «Ботря!».

Юрий чуть по лбу себя не стукнул - как же ему самому-то в голову не взошло?

«Ясное дело, Ботря!..».

Боярин Акинф Гаврилович Ботря, по прозванию Великий, пришёл на Москву недавно. И пришёл он как раз из Переяславля!

Давно уж боярин тот, как лисий хвост, по земле мечется! Сначала служил на Переяславле Дмитрию, затем Андрею усердствовал, потом снова Дмитрию, потом снова Андрею. Когда Андрей взял окончательный верх на братом, Акинф Гаврилыч оставил свою переяславскую вотчину, поплёлся за ним во Владимир. Поди рассчитывал, что великий князь за перемётное то усердие наградит его путным доходом. Ан Андрей, знать, невысоко оценил достоинства Акинфа Великого, а уж как укрылся на Городце, и вовсе не допустил до себя - на Городце-то и без Ботри от бояр тесно. Обиделся, что ли, боярин на великого князя - пришёл под руку младшего Александровича. Да ведь навряд ли лишь от одной обиды он на Москву перекинулся - чует, пёс, где власть скоро будет…

Имя боярина, вовремя подкинутое Иваном, жгло Юрия гневом, точно уголь держал в руке. Уголь из руки можно выкинуть, а от гнева-то как избавишься? Хотелось немедленно отыскать того Ботрю, ухватить за бороду, приволочь к отцу, чтоб покаялся. Да ведь боярин - просто так за бороду не ухватишь, нужно ещё доказать ту вину!

«Погоди! А почему Ботря-то? - опомнился в гневе Юрий, точно пелена спала с разума. - Ванька-то баял про моих местников, а Ботре-то я вроде дорогу не заступал ещё. Какое у него зло на меня?».

А Иван тихонько своё талдычит:

- Я ведь сведал, брат…

- Что?

- А кто из переяславских бояр с батюшкой за ту землю тягался, когда спор был из-за неё. Последний-то раз это было в те поры, когда Фёдор Ростиславич Чёрный накоротко в Переяславле вокняжился… - Иван умел говорить долго, занудливо, как пономарь.

- Ну, так кто? - нетерпеливо перебил его Юрий, дёрнув головой на сторону. Кабы батюшка увидел его в сей миг, он бы вновь огорчился: зело похож был Юрий на брата Андрея!

- Я же и говорю: Акинф Гаврилыч Ботря.

- Точно ты сведал?

- Точно, брат. - Иван улыбнулся. - Знать, он давно на ту землю глаз наметил. Вот и объезжает мужиков исподволь, уж не знаю, чего им сулит. Ан думает, коли те мужики под него заложатся, так батюшка ему и землю отдаст. - Иван коротко рассмеялся, будто прокашлялся. - На-кося, выкуси! Не для того, чай, у батюшки руки, чтоб от себя-то отпихивать, - повторил он отцовы слова, сказанные о поддубенцах. Знать, и правда подслушивал.

Юрий метнул взгляд в сторону большой княжеской горницы, и Иван, видно, по одному его взгляду понял намерение брата немедленно растолковать отцу боярскую каверзу.

- Погоди, Юрич, - предостерёг Иван. - То ещё доказать надо.

- Так ты ж вона как говоришь!

- Я-то говорю, что сам надумал… - веско возразил Иван, и Юрий понял, что коли дело не так обернётся, Иван от тех слов и открестится. - Для начала-то надо мужичков тех попытать: сами ли они на Москву прибежали аль всё же науськал их кто обнести тебя клеветой?

- Да не клевету они нанесли, - хмуро сознался Юрий.

- Не в том суть, - махнул Иван пухлой рукой. - Главное, чтоб они на Акинфа-то доказали.

Юрий даже с уважением взглянул на Ивана: и впрямь умён. Но и сомнение его царапнуло: уж не против ли его, Юрия, хитрит братка? Столкнёт их лбами с боярином, а у Акинфа Гаврилыча лоб тоже, чай, не из теста, а из кости - зря что ли его Великим-то кличут?

Юрий усмехнулся:

- Чтой-то ты брат на того боярина зуб навострил?

Иван тоже усмехнулся, но зло:

- А не нравится он мне, брат.

- Пошто?

- Не знаю. Но от великого князя так просто не бегают. - Иван взглянул на Юрия с прикидом: стоит ли говорить, и продолжил: - А может, он дядей-то к нам на Москву нарочно послан, с доглядом?

- Ну уж, - усомнился Юрий, - чай, боярин, а не шишига какой!

- Ладноть, - готовно согласился Иван, - я того тебе про Акинфа Гаврилыча не говорил. - И всё же не удержался, ещё мазнул боярина дёгтем - знать, отчего-то сильно он Ивану не нравился: - Больно уж жаден. Сам-то без трёх дней на Москве, а уж сети-то вона как далеко кидает.

«Эвона что!» - усмехнулся про себя Юрий и рассмеялся;

- Али боишься, что на Москве кто объявится жаднее тебя?

Скаредность Ивана сызмала служила поводом к насмешкам для тех, кто мог позволить себе посмеяться над княжеским сыном. Впрочем, и для всей Москвы то не тайна была. Мальцом ещё Иван бегал на конный двор - доглядывал за холопами, полной ли мерой они коников кормят? И просвирку, между прочим, про которую Юрий-то помянул, как-то в Божий праздник стянул из-под носа дьячка не в очередь. Да ведь не одну! Матушка-то глянула и обомлела: у Вани, которому было тогда лет шесть, полная пазуха теми просвирками набита.

- Пошто тебе, Ваня, просвирки-то? - спрашивает. А он говорит:

- В запас, матушка. Грехов-то много кругом.

- Ну дак что? При чём здесь грехи-то? Просвирки-то на что брал?

- А я как согрешу, так просвирку и скушаю с молитовкой. Боженька вспомнит меня и простит…

Долго тогда смеялись над Ваняткой: ишь, какой догадливый, на грехи да на прощение растёт. Потом уж про какого иного говорить стали, позабыв откуда то и пошло: согрешит и телом Христовым закусит…

Ну и много чего прочего подобного было, пока Иван не возрос. А уж как возрос, даже на жадность свою стал жаден: более того старался её никому не показывать, а даже, напротив, прикрывать видимой щедростью: то младшим братьям игруньку каку глиняную подарит, то нарочно от лакомого куска за общим столом откажется, да и нищих на паперти стал привечать: кому пирожок, кому яблочко…

Так умельцы резную деревянную ложку поверх блёстким лачком покрывают, да ещё по лаку красками травы пустят, цветы неземные, а как изотрётся та ложка зубами или поскоблишь её ножичком, так окажется под лаком все та же чистая липа.

Даниил Александрович, и сам бережливый до исступления, и тот изумлялся порой, глядя на второго своего сына. Хотя глядел словно в зеркало. И по внешности, да и по сути Иван был совершенно отцов сын! Те же жёсткие, всегда лосные, точно умащённые маслом волосы, взбегающие от низкого, но шишкастого лба, густые брови, сросшиеся над переносьем и нависающие над глазами будто для того, чтобы их скрыть. Хотя изжелта-карие глаза, что у сына, что у отца, и без того невелики - одинаково уклончивы от прямого взгляда на тех, с кем беседуют. Лицо пухлое, с хомячьими щеками, губы тонкие и жёсткий, чуть выпирающий вперёд подбородок. Правда, у отца подбородок укрыт густой бородой в седой проседи, а у сына покуда гол, как колено. И нестатен Иван ещё более, чем отец: низкоросл, хотя и коренаст, а всё же взял в плечах и уж теперь ясно, что чревом будет обилен.

Не Юрий. Не воин…

В Юрии Даниил любил то, чего был лишён сам: удаль, готовность к безрассудству, вечную жажду недосягаемого. Пять лет тому назад, вернувшись из Великого Новгорода, где проходил выучку в Антониевом монастыре, в редкую тихую минуту Юрий сказал Даниле:

- Я, батюшка, велик стану, подобно деду Александру Ярославичу. Всей душой извернусь, а достигну на Руси славы. Ты за меня вперёд не печалься.

Вон, что в мыслях его! Хотя пока до свершений тех далеко, все и свершения-то в одном лишь: немедленно получить, чего бы ни глянулось - хоть девку, хоть чужого коня…

Да, и то неплохо, глядя по тому, чего получить захочется. Дай-то Бог, сил ему на великое.

С Юрием все Даниилу ясно, а вот с Иваном, хоть и глядит он на него, как в зеркало - ничто не понятно. Понимает Даниил: с поразительной силой и схожестью вся суть его отразилась именно в Иване, однако слишком уж (да не по годам) загадлив, хитёр Иван, а главное, скрытен.

Даже он, отец, не ведает, что у него на душе? Чем живёт? Чего хочет? И спросить с Ивана не за что - в отличие от Юрия он никаких оплошек не допускает. Тих да ласков, ласков да тих… Любим, ох как любим, пожалуй, более даже, чем первенец, любим Даниилом Иван, ан до конца непонятен. То ли великий в нём грешник, то ли будущий князь, могущественный умом, то ли…

Да ведь и в себе-то самом до конца толком не разобраться!

«Кабы то, что собрано, после себя оставить-то на Ивана, тот уж точно не растрясёт, ни пяди не растеряет, да сумеет ли приумножить? Надобно, чтобы Иванов ум стал в опору Юрьевой удали - тогда бы и сила была. Вон что! Ведь братья, да Москва-то одна, поди поделить захотят, тогда ни Москвы, ни силы. Любовь, любовь - вон что надо им заповедовать, в любви - выгода!..».

О том и толковал сынам Даниил, и старшим, и младшим, в отцовских проповедях, не поминая собственных братьев, порушивших злобой кровное единство. Младшие покуда слушали с чистосердечной верой, и старшие словам не противились, вроде и жили в ладу, да все одно опасался Даниил Александрович, что лад этот видимый.

И не зря опасался. Редко возникали меж братьями такие душевные беседы, которая произошла ныне на пролётной теремной галерейке.

- Ладно, Ваня, коли прав будешь, так и я тебе чем отплачу, - сказал Юрий, сглаживая обидную шутку про Иванову жадность.

- Что ты, Юрич, - на мгновение вскинул усмешливые глаза Иван, - какая мне от тебя плата, кроме братней приязни.

Юрий повернулся, чтобы покинуть наконец душный терем, но Иван снова остановил его:

- Погоди ещё!

- Что?

- Ты, поди, мужиков тех поддубенских ловить кинешься?

- Так.

- Не ищи. Сведал я - вчера ещё они с Москвы съехали, как у батюшки побыли.

«Ну как не змий хитромудрый!» - про себя поразился Юрий.

- Так что ж, батюшка, сразу-то меня не позвал?

- А у батюшки иное сейчас на уме, - загадочно улыбнулся Иван.

«Нешто ещё что знает, чего я не ведаю? - внезапной обидой загорелся Юрий. - Кто старший-то - я или он?».

- Что?

Иван тут же переменился в лице - никакой тебе загадочки:

- Да мне-то почём знать, Юрич? Просто чую, что иное, а может так, блазнится. - Иван снял простофильскую улыбку с лица, отвёл глаза на оконницу, за которой все одно ничего было не разглядеть - так она была изукрашена морозным узором. И отвернувшись, глядя на тот узор, сказал: - Суд-то разве дело горячее?.. Нет, ты сейчас в Поддубенское не ходи. А мужиков тех и, главное, того Акинфа-боярина, что их на тебя науськал, держи впрок в голове, авось и сгодится когда…

- Ну ты мне советов-то не давай, - озлился Юрий. - Сам разберусь, куда мне идти, а куда нет.

- Да я ведь так только, по-братски, - обернулся от оконца Иван. И уж в спину Юрию добавил: - А всё-таки ты, Юрий, из Москвы ныне не уходи - а ну как батюшке будешь надобен…

- Батюшка меня с глаз прогнал, - зло кинул Юрий.

Глава третья.

Юрий вышел на теремное крыльцо смурен. Душа его жаждала гнева, немедленного излияния бешеной ярости, ещё недавно стоявшей над горлом, однако же разговор с братом, а особенно его завершение, словно бы обезволили Юрия. Он не знал, что ему делать, как теперь поступать?

Кабы Иван не удержал его разговорами, он бы теперь поди мытню на Яузе миновал, летел с дружиной своей по переяславской дороге в далёкую Дубну. Да ведь выходит, что по-пустому летел - не за тем, чтобы выведать у тех мужиков, кто навёл их на мысль на него князю нажалиться, а так лишь наказать для острастки, чтобы впредь жаловаться не бегали. Но была бы в том бешеном конном лете уверенна и спокойна его душа.

А теперь что? Недоразумение одно в голове! Хуже нет, когда влёт подобьют! Думай теперь, чего делать, как перед батюшкой обелиться…

«В одном не прав Ванька: Ботря-то не против него, Юрия, взбеленился, всего лишь желает земельку ту под свою переяславскую вотчинку записать. Ну, боярин, погодь: как растолкую я батюшке, ты зайчатиной той подавишься!..».

А Юрию уже подвели коня белой масти, такого же высокого, статного, как сам княжич. Низкое плоское седло, стянутое из жил, обито сафьяном с серебряными набойками, лука у седла посеребренна, точно инеем, само же седло лежит на алом бархатном покровце. Узда у коня тоже с серебряными оковцами и ухватками. Лошадиная морда украшена золочёными цепками, которые при каждом движении издают мягкий, ласковый звон. Да и под мордой - ремённое ожерелье, унизанное серебряными бляхами с княжеским знаком. А на каждой ноге поверх копыт навязано по серебряному колокольцу - ступит конь, звон пойдёт, а уж как вскачь понесёт, точно некарчеи[39] в бубны ударили! Лихо, весело лететь под тот звон! Но куда?

Москва-то велика - с холма видать, как побежали на Подол слободы, на Яузском холме ещё городище возвысилось, а далее Занеглименье, Кучково урочище, да и в Заречье за Остожьем домы поднимаются. Велика Москва, да все на ней видать, как на блюдечке, - не разгуляешься.

А за княжьим двором ждут Юрия верные боярчата - лихой на всякое озорство отрядец в полёта молодых и бедовых голов. Ждут от княжича слова - куда скажет, туда и тронутся. А куда их вести?

Юрий взлетел в седло, вдел ноги в короткие стремена, пригнулся к лошадиной башке, как нахохлился, и сразу стал схож с хищной птицей. Легко тронул коня, и тот пошёл со двора под звон серебряной обряди. Такого-то выезда и сам князь Даниил Александрович не имеет - нечего своим серебром чужие глаза слепить! Но Юрию можно - дозволено!

Однако хмур Юрий, видно, что огорошен - и дружинники, в иной раз встретившие бы его радостным кличем, смирны. Радость князя - и их радость, печаль князя - и их печаль, так уж заведено у Юрия.

Ближние окружили княжича, остальные, чуть поотстав, медленно тронулись следом вниз по Великой улице, что от кремника вела на Подол. До самых пристаней, до Николы Мокрого ехали молча. И чем далее, тем тягостней было молчание.

Наконец Юрий осадил коня, глазами поманил ближе Никиту Кочеву, здоровенного детину с обманчивым простодушным лицом, лет двадцати пяти.

- Вот что, Кочева, - сказал Юрий, - бери молодцов, сколь тебе нужно, да немедля скачи в Поддубенское. Ну, помнишь, где мы осенью зайцев били?

Кочева удивлённо взглянул на княжича.

- Пошто так далеко-то задницу бить, мы там поди, чай, всех зайцев ужо повыбили, - робко усмехнулся он.

- Молчать! - крикнул Юрий. Кочева враз построжел лицом:

- Скачу уже, княжич. Что там-то?

Юрий справился с гневом и сказал спокойно, рассудочно:

- Никого там не обижай, здря не силуй. Найди тех мужиков, что надысь приходили к князю на мои ловы жалиться. - Скажи, мол, княжич на вас не в обиде. Боле того, - Юрий дёрнул на сторону головой, так что вспухли жилы на шее, - скажи им, что вину свою признаю.

Всё было столь ново в словах Юрия, что Кочева напрягся лицом до того, что из-под шапки покатились крупные капли пота. Да и другие из тех, кто был близок, онемели от изумления.

Юрий оглянулся на тех, других, чуть тронул коня и отъехал в сторону с одним лишь Кочевой.

- А далее, слышь, Никит, узнай у тех мужиков, хоть как, да узнай, кто их подзудил на ту ябеду. Слышь, что ль?

Для Никиты Кочевы, известного своей свирепостью, задание то было странно и непривычно. Он отёр шапкой пот с лица. Спросил осторожно:

- А ежели лаской-то не поймут?

- Так на то тебе и кнут! - зло засмеялся Юрий. - Да, слышь ты, Никита, шибко-то не усердствуй. Мне те мужики покорными надобны. А ежели добром не сознаются, ты лучше найди среди них какого послабодушней да в Москву с собой замани. Понял?

- Теперя понял, - полегче вздохнул Кочева. И спросил: - А на кого указать-то они должны?

Юрий поглядел на Никиту и рассмеялся: Никита не любит долго мурыжиться, сразу ему подавай кто да что? Но уж и въедлив, от своего не отступится. Как-то незаметно с души уходила смурь.

- Твоё дело, Никита, спросить: а уж на кого укажут, на того И укажут.

- А?..

- А ежели не укажут, так я подскажу тебе. После! Ги! - крикнул Юрий и в звон, в снежную пыль, разбивая мёрзлую дорогу, полетел по Подолу.

- Ги! - закричали позади боярские дети, пытаясь нагнать белого Юрьева жеребца.

* * *

Так без цели промчались вдоль Москвы-реки до Брашевского перевоза, что у Николо-Угрешского монастыря.

Ясный зимний денёк входил в самый цвет, солнце, отражаясь от снега, слепило глаза. Ни ветерка, и небо сине, без малого облачка. В такой-то денёк охоту бы ладить, а не в пустой маете скакать незнамо куда.

Тут как раз мелким бесом и подлез под руку Юрию Коська Редегин, Юрьев сверстник, пожалуй, единственный его заветный дружок, с которым Юрий накрепко сошёлся ещё в Антониевом монастыре, где они вместе талдычили грамоту и Святое Писание.

Среди других немногих детей знатных московских бояр, отряжённых с княжичем для учения в Великий Новгород, Юрий отличил и накоротко приблизил к себе лишь Редегина. Костя Редегин был сметлив, добр, спокоен, а главное, верен, как может быть верен пёс своему хозяину. Однако в отличие от пса Костя в нужную минуту мог противопоставить своё мнение мнению Юрия, не боясь его гнева. В душе Юрий ценил такую отвагу товарища, хотя порой и готов был ударить его.

- Чой-то я не пойму, княжич, куда путь держим? - спросил Коська.

Направо, за Брашевским перевозом, тянулся синий от льда, укатанный санный путь на Коломну, налево, вдоль перелесья, видна едва примятая дорога в чудскую сторону. Там меж Клязьмой и речкой Мерской в густых борах по сю пору прятались от святого крещения пуганые и битые народы мерь и чудь[40]. Сеяли они мало, промышляли в основном бортничеством и охотой; упорно поклонялись своим идолищам и верили лишь своим колдунам.

- Так куда правим? - вслед за Коськой спросил подъехавший сзади княжичев постельничий Федька Мина. - Чудь крестить?

Юрий неопределённо хмыкнул - сам не знал, куда ему править.

- Ты чего предлагаешь? - спросил он у Редегина.

- А поехали, княжич, в Гжелю!

- В Гжелю?.. - Вечно этот Коська придумает что-то уж совсем ни с чем несообразное. Хотя, если вспомнить, редко он в надеждах обманывал. Где что скажет, так там оно и есть! - А что эта Гжеля-то мёдом, что ли, мазана?

- Мёдом - не мёдом, зато лис там развелось, как огня на пожаре! - сладко сощурил синие, огромные, как у девки, глазищи Редегин, большой охотник до всякой зверовой травли.

- Да ты-то откуда знаешь?

- Чай, коли не вру, значит, знаю! Поехали, княжич, в Гжелю! Чтой-то Москва к нам ныне неласкова?!

- Тебя не касаемо, - оборвал его Юрий.

Но предложение Редегина было сколь внезапно, столь и заманчиво. Коль утро не удалось, так день надо править, а то к вечеру вовсе закиснешь, как забытый гриб на тарели.

«Правда, Иван говорил, чтобы из Москвы я не отлучался… Да что он, указчик мне, что ли? А к батюшке на поклон тоже нечего торопиться, пусть сам охолонёт сначала. А там, глядишь, и Кочева приспеет. Ну, Акинфа Гаврилыч, держись, как кислым-то захлебнёшься! Пожалеешь ещё, что на Москву прибежал!..».

- Ну дак что? - не унимался Редегин.

- Гжеля, говоришь?

- Гжеля! - радостно скалился Коська.

- Ладно! Только если там лисиц нет, я тебя заставлю пламя-то из огня голыми руками таскать!

- Да коли мне головы для тебя, княжич, не жалко, али я рук для тебя пожалею? - усмехнулся Редегин.

Погнали обратно! Но уж не в Москву, а в Княж-Юрьеву слободку, что стояла особняком в лугах на другой стороне Москвы-реки.

Слободку ту поставил для первенца князь Данила, когда Юрий пятнадцатилетним отроком вернулся с учения в Антониевом монастыре. Пусть, мол, сын под приглядом да на свою ногу обживается, посмотрим, как сумеет. Юрий сумел. В три года слободка из пятка домов с княжьим теремом во главе растянулась в целую улицу. Поселились в ней ближние Юрьевы окольничьи, боярчата из малой дружины, дворня, ловчие…

Уклад жизни в слободке мало был похож на московский. Ежели на Москве хоть и в воле князя, но всяк жил за своим забором и по своему разумению, то жители Княж-Юрьевой слободы душой и телом были преданы воле княжича. Коли пир, так пир для всех, коли забава, так не уклонишься. При этом окольные Юрьевы считались людьми вольными, а отнюдь не холопами. Сбился вокруг Юрия народ крепкий - и битый, и бивший. Не из страха, а по душевному расположению вставший под руку Юрия.

Что ни человек - то былина!

Вон Никита Кочева! Явился на двор в лаптях лыковых, рубаха - труха трухой, на плечах перегорела, а ить из курских бояр! Батюшка его в межкняжеской усобице не только достоинство, но и жизнь потерял, сам Никита у зверя-татарина Ахмыла, известного своей жестокостью, в плену был. Из ленника до Ахмылова нукера дослужился. Это ведь какой путь надо совершить русскому пленнику, чтобы татарин его возвысил! Правда, от Ахмыла Никита сбежал, когда случай представился. И - на Москву, прямиком к Юрию.

- Не гляди, княжич, на одёжку худую, гляди на кожу дырявчатую! - рванул рубаху на груди, ветошка с плеч долой, а тело-то впрямь железом исколото: там русский ножом пырнул, там татарин копьём достал. Шрамы белые, рубцы жёсткие, да на таком, как на собаке, любые раны одной слюной заживляются.

Ну как такого живучего человека не приветить!

Или вон Федька Мина! Глаз зелен, губы алы, все в кулак усмехается, а вели ему Юрий любой грех на душу принять, примет и не перекрестится. Неизвестно Юрию, сколь душ на счету у Мины, но доподлинно, что не едина. Много б суздальцы дали Юрию, чтобы вздёрнуть того Мину у торговых рядов в назидание прочим разбойникам. Так ведь кому тать, а кому верный слуга.

А Андрюха Конобей! За что человеку такое прозвище звонкое? По делу и прозвище: конь взбесился под ним и понёс. Андрюха-то его с одного удара промеж ушей на скаку и уложил. Из жеребца дух вон, а Андрюха через голову кубарем, тут же на ноги встал и лыбится - мол, я нечаянно. Юрий Андрюху нарочно с ярым медведем стравливал. Так тот медведь против Конобея, что пёс цепной. Рыкает, слюна бежит белая, лапами по воздуху бьёт, а до Андрюхи достать не может. Да и как достать, когда наколол его Конобей на рогатину и так держал почти на весу, пока медведь не обмяк, как пустая телячья шкура.

Есть ещё при Юрии Пётр Рыгач, Тимоха Аминь, Ванька Гувлень, что ни прозвище, то трепет по жилам для тех, кому эти люди знакомы. А есть покуда и вовсе безвестные, однако тоже людишки приметные, яркие.

Вот уж истинно, земля слухами полнится: как по набору стекались к Юрию молодцы.

Москвичи Княж-слободку старались обходить стороной. Больно уж страховиты и лихи на вид были слобожане и горазды на разного рода шуточки. Да когда и по московским улицам летела ватага Юрьева, пустели улицы.

Князь Данила глядел на Юрьевы забавы и на его слобожан сквозь пальцы. Кончалось время дремотной, захолустной Москвы, где каждый друг другу знаком и всякую рознь легко можно миром уладить. Большая стала Москва, народ в ней со всей Руси сборный, разный, и про каждого не узнаешь, кто он на самом деле да что у него на уме? Людно и неспокойно стадо в тихой Москве, и понял Даниил Александрович, что большой городище без страха не удержать. Вот на тот страх, впрок, И нужна была князю вроде бы потешная, малая, однако спорая на расправу дружина Юрия.

В Княж-слободке поменяли коней, составили лёгкий обозец, подняли ловчих-выжлятников[41], свору отборных псов и сей же миг полетели в снежной пыли вдоль реки Москвы обратно к Брашевскому перевозу, туда, где укатан путь на Коломну и слегка намётана дорога на Гжелю.

Со стороны поглядеть - чистая суета. Да к тому же пустая! Разве так, наскоро-впопыхах на охоту-то собираются? Но в этом весь Юрий - юный, порывистый, неукротимый, - коли засела заноза, рви, покуда не вытащишь, а ежели не тащится, так руби её, на хрен, с мясом!..

Глава четвёртая.

К вечеру были в Гжели.

Гжеля - сельцо вестимое, христианское, хотя и стоит в мерской глухой стороне. Сельцо большое - дворов в пятьдесят. Боярином там Фома Волосатый. По образине и прозвище. Волосы кудлаты, жёстки, точно грива конская, бородища на полгруди, причём растёт не со скул, как у всех людей, а чуть Ли не из-под глаз. И сыны у него такие же волосатые, в отца коренасты, широки в плечах, да и с заду усадисты.

Фома, конечно, не мыслил увидеть у себя гостем московского княжича, а потому сначала обомлел от восторга и перепуга.

- Юрий Данилыч! Княжич! Пошто тебе надобен? Али война? - закричал он громоподобным голосом, встречая ватажку Юрьеву во дворе. Как будто, если б случилась и вправду война, то уж в Гжелю за Фомой Волосатым князь послал бы не кого-нибудь, а непременно самого княжича.

- Война, Фома! Война! - захохотали остальные.

- Дак я с сынами сей час за Москву пойду ратиться! - весело отозвался Фома. - С кем велишь, с тем и буду ратиться!

- Надо будет, покличем, - всерьёз ответил Юрий и, не выдержав, расхохотался: - А пока, Фома, наехали мы к тебе с твоими лисами биться!

- Батюшки! От мне радость-то старому, от мне радость-то! На радостях Фома от щедрого сердца закатил гостям пир.

Три дня без просыпу бражничали, пустошили боярские ледники да медовые бортьяницы. Пивовары пиво не успевали варить, гжельские девки осипли, попеременно славя песнями то княжича, то боярина, то самих себя:

А што ли ты меня не опознываешь? Али не с тобой мы в свайку[42] игрывали: У тебя де была свайка серебряна, А у меня-то кольцо золочёное. И ты меня, мил-дружок, своей свайкой поигрывал, А я тебе - толды-вселды…

Девки гжельские весёлые, песни поют бесстыдны, заигрывают с заезжими москвичами. Век бы так пировать!

Но в третью ночь очнулся Юрий, сам без памяти: пошто дуром бражничает? Кликнул Федьку. Федька спросонья-то спросонья, а сам ковш несёт с пенной ендовой на опохмел. Протягивает ковш Юрию, а тот по ковшу рукой, так ендову-то в Федькину рожу и выплеснул.

- Будя пить-то! Подымай всех! Али мы не на ловы наехали?!

* * *

С неба последние звёзды не сгинули, а уж тронулись конники со двора хлебосольного Волосатого к дальнему редколесью.

И вот что любопытно: иной к охоте за месяц готовится, загодя сторожей понашлёт, силков понаставит, ан и добудет чего с гулькин нос, а у Юрия все вроде бы через пень-колоду: и на ловы-то поехали случаем, и сами ловчие во хмелю со вчерашнего, и псы их накормлены досыта, а травля пошла такая лихая, такая уловная, какой и Коська Редегин не обещал!

Лисы, чисто пламень, по полю мечутся! Любо глядеть, как стелется по равнине рыжий огонь да вдруг кувыркнётся в снег, взобьёт вокруг себя белый вихрь - знать, угодила в петлю, хитромордая!

А иная из дальнего раменья выскочит, промчит по чистому месту, того гляди возьмут её псы за хвост, а лиса от них нырь в кусты, будто её и не было. Смотришь чуть погодя, а рыжая хвостом следы метёт, вкруголя в тот лесок, из которого выскочила, возвращается. Где отсиделась? Под каким кустом псов обставила? У-у-у! Гони её, стерву, наново!

А злые, черти! Норке, молоденькой выжле, матёрый лисище брюхо порвал когтями, когда она его на спину опрокинула. Бедная сучонка по снегу кишки разметала, а все за сворой ползла, пока её не прикололи с коня. Коське Редегину, когда он неловко к силку подсунулся, другая лисица ладонь насквозь прохватила, ровно шилом сапожным.

Юрий смеётся:

- Как по-писаному: говорил ж, заставлю тебя, Коська, пламя-то из огня голыми руками таскать!

Редегин, белый от боли, усмехается:

- Да разве ж мне для тебя руки жалко, княжич! Нет, куда как славная вышла травля!

Как ни упрашивал Фома Волосатый вернуться в Гжелю, дабы Достойным пиром завершить удачные ловы, Юрий решил иначе: велел держать путь на Коломенскую дорогу.

Пошли по укромной тропе, которая должна была вывести через бор к речке Мерской. По той речке, утянутой льдом, должны были выйти к Москве-реке, вдоль которой стрелой легла старая Коломенская дорога. Да вот незадача - сбились в бору с тропы, попали то ли в бурелом, то ли в хитрую засеку. Куда ни ткнёшься - дебри, а снегу в лесу по брюхо. Плутая, Из сил выбились, пока нежданно-негаданно не набрели на чудское усадище в семь дворов.

На самом деле таких чудских деревенек было обильно в этом глухом углу. Только найти их не так-то просто - как черт от ладана, прятался местный люд от святого крещения!

* * *

Как ни рады были путники этим худым избёнкам, вдруг явившимся глазу посреди леса, как они ни умаялись, а грех было удержаться от богоугодного дела.

- От удача-то, княжич! Прямо в руки текёт! - просипел за спиной у Юрия простуженным, охрипшим от шумных песен и лисьей травли голосом Тимоха Аминь и, обметав с усищ иней от дыха, выбив соплю из ноздрей, по своему обыкновению добавил: - Аминь, прости Господи!

Сам Тимоха хвастался, что по молодости был служкой в церковном причете аж в городе Киеве, но, поди, на себя наговаривал, потому как из всех молитв застряло в его башке одно лишь слово «Аминь», какое он и употреблял по всякому поводу. За что и кликали его так.

- Крестить нехристей! Крестить поганцев! - предчувствуя новую потеху, загомонили враз повеселевшие Юрьевы спутники.

- Обходи, чтоб ни один не ушёл, - кивнул Юрий, и конные в два рукава растеклись вкруг деревеньки.

А от домов с воем и воплями уже бежали навстречу Юрию жители чудского усадища. Бабы простоволосые, малые дети, седые старухи и старики - чудские ведуньи и колдуны, и девки с парнями, и мужики…

Хоть и много веков утекло с той поры, как Андрей Первозванный посетил нашу землю, хоть давно уже князь Владимир Креститель нарёк свой народ христианским и вперёд на века указал ему православный путь, хоть и воссияли на многих градах великие храмы во славу Божию, в ту пору скудно было православие на Руси.

Многие русские оставались ещё двоеверцами: сами были Крещены и в церквах крестили своих детей, в лихой год о заступе молили Спасителя, но втайне продолжали жить старыми верованиями и о счастье просили древних своих богов. Втихую колядовали, встречая весну, жгли соломенную Кострому - злую зиму, на Ивана Купалу вкруг костров творили бесовские, непотребные игрища, то есть, как могли, а блюли дедовские обряды. Это русские-то, что уж говорить про иных!

Конечно же, православные святители кляли на чём свет стоит древние суеверия, однако ж, куда деваться, мирились с ними, а вот с злоупорными еретиками-язычниками боролись со всей яростью. Да поди-ка сыщи их в лесных дебрях, а коли и сыщешь, попробуй-ка вразуми,, растолкуй им про Христа, когда они ничего, кроме своих поганых идолищ, ведать не ведают, а главное, и знать не хотят! Что им Иисус - непонятный, чужой и далёкий, к тому же, как ни крути, а всего-то навсего человек из плоти и крови, а что в этом мире в человеческой власти? Ничто! Все: Небо, Солнце, Земля, Молнии, Гром, Дождь и Огонь - во власти богов. И боги эти близки и понятны, как идолы, что стоят на каждой тропе, на тайной лесной поляне.

Вот ведь беда в чём: стоит на пути такая чудская страшила и смущает честную христианскую душу. Кто он - то ли милостивый Белобог, то ли злой Чернобог? То ли мимо пройти, то ли плюнуть, то ли, прости Господи, о чём попросить - кто их ведает, этих идолов!

А посему из чистого доброхотства, чтоб одних, новоявленных, ещё не окрепших духом христиан оградить от искуса, а Других-прочих невразумленных наставить на путь истинный, Шли в леса, в мерь и чудь, попы и монахи. И, случалось, без следа исчезали в глухих лесах. Не хотели нехристи по-доброму разуметь Божие слово, не хотели жить согласно христианским законам, потому и приходилось «крестить» их не одной лишь святой водой.

Что поделаешь с неразумными?

А между тем, безошибочно отличив в Юрии старшего (да и не трудно было в нём среди прочих отличить старшего не только по изрядно богатой одежде и убранству коня, но и по властному взгляду), усадские людишки повалились перед ним на колени. Лопотали по-своему и по-русски, не зная вины, винились заранее, молили не жечь дома, не убивать, не сиротить малых сих… Сразу видать, что пуганые!

Юрий нетерпеливо поднял руку в перстатой рукавице с широкими раструбами, обшитыми золотой бахромой. Шум смолк.

- Так в чём виноватитесь? Штой-то я не пойму, - усмехнулся Юрий. - Да не разом орите-то - один говори, - указал он рукой на жилистого, костистого старика с сивой от седины бородой.

Старик вперил в Юрия блеклые, выцветшие глаза, сказал истово:

- Дак, чай, виноваты, коли ты наехал на нас!

- А знаешь ли, кто я?

- Дак откуда ж мне знать, - покаянно развёл руками старик.

- А вы чьи?

- Дак, ничьи мы… Сами по себе живём здеся, - дед тяжко вздохнул, - кругом выходило, что виноваты!

Юрий покачал головой: эх, люди! Батюшка-то каждого на Москву привечает, а сколь под самой Москвой-то таких вот «ничьих» почём зря живёт? Вроде б и крепок хозяин батюшка, ан и у него нет времени все богатство пересчитать!

Юрий построжел лицом и сказал:

- Запомните, смерды: не сами по себе вы здеся живете, а по воле отца моего московского князя Даниила Александровича! Да по воле Божьей!

- Как же, знаем, - забормотал старик. От пущего испуга губешки его под бородой запрыгали, зашамкали по беззубым дёснам. - Знаем, батюшка, знаем! Иса - Бог! Москва - град! Князь наш Данила Лександрыч есть… Не губи!

- А коли знаете, пошто от Москвы засеку наладили?

- Истинно не засекалися! - старик оглянулся на люд, и те закивали башками: не засекалися, мол! - Тамо-тка, - старик указал рукой в сторону, откуда и грянул Юрий, - давно ещё Лес горел, большой пожар был, а летось буря прошла, само по себе засекошася!

- Ладно, - улыбнулся Юрий, - поверю тебе. - И спросил ласково: - Ну а крещён ли ты, старик, в веру истинную?

- Как же, - вскинулся дед, - крещён! В энту веру и крещён… в истинну!

И бабы, и мужики испуганно залопотали:

- Ох, крещены уже! Крещены! Не крести боле-то!

Кто и впрямь из-за пазухи вытянул резные из дерева, простые оловянные крестики на тесёмке, кто протянул на глаза Юрию шапки. Юрий вгляделся - и на шапках нашиты оловянные крестики.

- Не крести, - молят, - крещены уже! Дружинники позади Юрия смехом давятся: от чудь-то, она и есть - чудь!

- Да что ж вы кресты-то Христовы на шапки приладили, их, чай, на груди носить надобно!

- Да ведь на груди-то, батюшка, под обкруткой-то[43] не видать, - готовно пояснил старик, - а на шапке-то вона, издалека приметно, что ужо мы крещёны!

- Эх, врёте! - засмеялся Юрий чудской хитрости. - Идолищам поди молитесь!

- Как можно? - возразил дед. - В Ердани купали!

- В Ердани?

- Ну дак! Речку нашу Мерскую так назвали, когда кунали-то прошлый раз.

- Ладноть, - протянул Юрий. - А я уж хотел окрестить вас в другой раз. Знать, не быть вам моими крестниками… - И дабы получить последнее доказательство, велел: - Ну так перекрестись, старик, коли веруешь!

Старик оглянулся на люд, неуверенно поднёс чёрные негнущиеся пальцы со сбитыми ногтями ко лбу и вмах, как с обрыва кинулся, обнёс себя крестным знамением. И другие, кто зажмурясь, кто неловко, кто путаясь, однако сделали то же самое.

- Вот и Господь с ними, - тихо сказал Редегин. Не любил Константин насилия Божием именем. Куда ни шло, если б были саном облечены, а то так, одно безобразие.

- А где же ваша Ердань-то? - спросил Юрий.

- Так вона же, батюшка, за деревами, - оглянулся старик к кромке леса, что была у него за спиной, и вздрогнул плечами.

В это время как раз с той стороны Андрюха Конобей с Федькой Миной выгоняли ещё людишек.

- Э-э-э, дедушка! - пригрозил Юрий с коня старику. Старик сник и более уж не поднимал на Юрия глаз.

- Бегли, княжич, от нас! Прятались! Да уж мы их достигли! - издалека ещё весело прокричал Конобей.

Впереди вышагивал длинный, в сивых лохмах и бороде старик в нагольном тулупе нараспояску. Точь-в-точь такой же, не отличишь, как тот, что стоял перед Юрием на коленях - не иначе как брат. За ним, понукаемый упёртой в спину Федькиной сулицей, шёл парнище лет двадцати. Мало сказать, огромный парнище! Высок, плечист, шея бычья, волос приметный - рыжий. На что Андрюха Конобей статен, а и то удивительно, что они вдвоём с Миной такого бугая увязали. Хотя у них железо в руках, против меча да сулицы с пустыми-то руками не больно сунешься.

Но это ладно ещё! За парнем шла девка. Да ведь не шла, а точно плыла над землёй, едва касаясь пушистого снега кожаными ичигами, шитыми красными нитками.

Покуда на коротком своём веку знал Юрий немало дев, только такой ещё не встречал! Распущенные волосы медвяного цвета упали на спину, да что на спину! - до самых нежных ямочек под коленами.

Ах, эти волосы - какой травой ополаскивала? - даже на вид шелковисты и ласковы, и столь обильны, что двумя руками не обожмёшь. Лицо не чудское - не круглое и широкое, а суженное книзу точным овалом, скулы высоки, брови разлётисты, как крылья у ястреба, нос прям и тонок, а губы полные, красные, так жадно налитые жизнью, что коли в поцелуе ненароком прикусишь, кабы кровью не захлебнуться. И глаза! Не глаза, а глазищи, словно смолка вишнёвая, без солнца горят изнутри злым бесовским огнём. Чистая чародейка!

Лисья коротайка[44] враспах, под ней юбок плен, в юбки рубаха холстинная заткнута, у ворота синим вышита, на шее снизка алых стеклянных бус. А под рубахой-то, что твои стога на замоскворецких лугах, титьки высокие. Идёт, а титьки-то шелохаются, как под ветром кусты… Да и не в титьках дело, а только, как увидал её Юрий, так день померк.

Али не чародейка?..

- …Бегли от нас! Знать, таилися нехристи! - радостно докладывал Конобей. - А энтот, ишь, здоровущий! по уху меня саданул. По сю пору в башке гудёт!

Юрий с трудом перевёл взгляд с девушки на старика.

- Пошто прятали?

Старик глядел на Юрия прямо, однако молчал.

- Чего молчишь? - подтолкнул его Федька. - Отвечай, коли спрашивают.

- Стар он ломаться-то в новую веру, пусти его, - низким влекущим голосом вдруг произнесла девка.

Юрий будто бы не услышал, сузив глаза, кивнул Федьке на парня:

- А ну-ка погляди, чего он вместо креста-то у души носит?

Парень всё пытался незаметно запахнуть кожушок на волчьем меху. Видать, когда боролся с Конобеем и Миной, распоясался, поясок-то обронил, да ворот ему у рубахи порвали. А на поросшей курчавой жёсткой порослью волосатой груди на сыромятном шнурке болталась какая-то деревяшка.

Федька ухватился за шнурок, потянул. Парень взревел:

- Не тронь!

Но Федька, выхватив нож, ударил им по шнурку из-под низу, Да так, что чуть было не прихватил ухо.

Федька, мимоходом глянув на то, что оказалось в его руке, Ухмыльнулся, подавая шнурок Юрию:

- Гляди, княжич, кака диковина!

Н-да, этакого Юрий в руках ещё не держал. То есть как не держал? Держал князь! Но уж никак не предполагал, что образ сего непотребного можно носить на груди.

Искусно вырезанная из орешины палочка по всем приметам, до мелких жилочек повторяла мущинский корень, а попросту сказать, хер.

- Что это? - спросил Юрий.

- Али не видишь, - дерзко ответил парень.

Федька без замаха, но от души ткнул парня кулаком в зубы, так что голова его дёрнулась, а губы вмиг поплыли кровавой юшкой.

- Погодь, Мина, - остановил Юрий слугу. - Я знать хочу, почему он это на груди, у души носит? - И, догадавшись, с удивлением поглядел на парня: - Ты ему поклоняешься? Он твой бог?

- Он мой бог, - угрюмо подтвердил парень и, усмехнувшись в кровавые губы, спросил: - А ты знаешь другого бога, кто сделал для тебя больше, чем он?

Не знал Юрий, как ему поступить: вмах ли снести голову этому наглому злоязычнику или предать его жестоким, долгим мукам, каких он, несомненно, заслуживал.

Но что-то ещё - иное, чему и слова не подберёшь, грешное и жадное, тайное и стыдное, как первый блуд, удерживало его.

- Ну, говори, говори ещё! Парень пожал плечами:

- Попы толкуют: Иисус пострадал за меня, за тебя, за всех! Хорошо, я верю, знать, он был сильный, как бог, тот Иисус! Только зачем же он пострадал, если был сильный, как бог? Скажи, господине?

Да ведь не спорить же было Юрию с невразумленным! А парень по-своему понял его молчание и уж вовсе торжествующе продолжал:

- А вот ещё толкуют попы про какого-то Создателя. Будто бы он создал и меня, и тебя, и всех из огня и глины, али ты веришь в то, господине? Я вот не верю! Я в него верю! - Он указал глазами на срамославный образ греха и всяческого непотребства, который Юрий все ещё держал в руке: - В нём мой корень, в нём моя жизнь, благодаря ему я сам появился на свет, и я не знаю другого Создателя!

«Оскопить, как хряка, как жеребца! Засунуть ему корень-то его в рот, чтобы уж больше не грехословил! - бешено секлись в голове Юрия, словно молнии в небе, мысли. И при этом он чувствовал на себе тяжкий, жгучий взгляд этой девки, от которого млел, будто был слаб. - Убью! Всех убью!».

- Убьёшь его, дашь им мученика, - с другой стороны по-предательски в спину тихо шепнул Редегин.

- Говоришь, не знаешь другого Создателя? . - Не знаю!

- Узнаешь, собака! - Юрий дёрнул шеей, глаза его побелели от ярости. - Ну, где ваша святая Ердань, нехристи? - крикнул он.

- Да вона она, речка-то, под откосом, - махнул рукой Конобей. - Мы их тамо-тко и словили! А в речке-то уж и прорубь есть, княжич!

- Гони!

Конобей и Мина подхватили парня под локти. На мгновение, как в рубке, Юрий столкнулся с девкиным взглядом. Ему показалось, она смеётся над ним!

- Всех, всех в купель! Гони!

- Не дело то, - попробовал удержать его Костя Редегин, - только зло плодим!

- Молчи ты! - в бешенстве обернулся Юрий.

Старых и малых, с крестами и без, согнали к реке. Широкая полынья курилась по морозцу парком. Видать, уж учёные и крещёные таким образом людишки притихли. Только дети орали. А бабы и мужики, старики и старухи - всех вместе их было числом около тридцати, обречённо скидывали с себя одежонки, кто догола, кто до исподнего, жались друг к другу, переступали по снегу босыми ногами.

- Со святыми упокой!.. - глумливо затянул Федька Аминь.

- Подавись ты! - оборвал его Редегин.

- Дак, шутю я, боярин! - зло огрызнулся Тимоха.

- А ты, Конобей, крестным им будешь! Отныне сельцо это тебе отдаю! - внезапно расщедрился Юрий.

Дружинники ахнули - эвона повезло Конобею-то! С Юрием сроду так, не знаешь, чего ждать от него: то ли все отберёт, вплоть до жизни, то ли так одарит, что до смерти молить за Него будешь Господа. На то он и князь, хотя и княжич покуда. Тревожно с ним, но и весело!

Конобей ловил Юрьеву ногу:

- Мне сельцо, княжич, мне?!

- Гляди теперь, ответишь, коли они Господа не приемлют!

- Юрь Данилыч, княжич, да я им сам вот этими руками церкву-то срублю! Сам попом стану! - хохотал от восторга Андрюха.

- Ну, хватит ёрничать, - построжел Юрий. - Во имя Господа нашего Иисуса Христа кунай нехристей в купель Иорданскую!

И началась потеха.

Дружинники хватали в охапку тех, кто попадался под руку, волокли к полынье. Там Конобей на свой выбор кого лишь головой макал в прорубь, кого с головкой. Визг, вой…

«Во имя Отца и Сына, и Святого Духа!..».

- Аминь! - осеняя крестным знамением, ревел Тимоха, помогая выбраться из купели «крещённым».

Последним «крестили» того, кто в хер веровал. Чтобы не брыкался кабан здоровый, руки-то ему ещё давно за спиной скрутили. Так и кинули в полынью со связанными руками. То рыжая голова покажется над водой, то унырнёт.

- Ну, веруешь в Господа нашего Иисуса Христа?

- Не верую!

- А веришь, чудская скотина, в Создателя?

- Не верую!

- Подохнешь!

- Не верую!

И вновь тёмная вода смыкается над его головой. Да ведь не потонуть ему самому, не уйти под лёд от мучителей - догадливый Конобей на лямку его привязал.

- А теперя веруешь?..

Девка, та, что с медвяными волосами, упала перед Юрием ниц. Волосы от воды тяжелы, облепили белое, нежное тело.

- Не губи его, князь! Служить тебе станет! Дай срок, и веру примет твою, коли впрямь она истинна!

- Да, не брал бы ты греха на душу, Юрий, - заступился за нехристя и Редегин. - Не вина, а беда его, что невразумлен! Бог прощать велит…

- Я не Бог.

- Спаси его… - Девка, ползая на коленях и пугая коня, старалась припасть губами к красным сапогам княжича.

- Что так плачешь о нём, жених твой?

- Брат мой! Чист он сердцем, дитё!

- Экое дитё-то! - смеётся Юрий. Но смех его не уверен, не весел смех.

- Ну, говори уж: веруешь что ли? - ухватив парня за волосы, просит уже, чуть не молит сознаться того Конобей. То ли занравился ему упрямством своим и силищей этот парень - так сильному нравится сильный, то ли жалко стало Конобею вот так безо всякого прока топить уже не чужого, а своего холопа.

- Да говори уж, чего ты! Неужто любо тебе за хер-то погибать?!

Парень бессмысленно глядел в выпученные глаза, рыгал водой, а всё же мотал головой: не верю.

Сбившись в кучу, чудь толпилась на берегу. Даже дети умолкли. Кто постарше, глядели заворожённо из-под материнских рук на полынью и на княжича. Самые неуёмные в потехе дружинники и те построжели.

Лишь девка выла, задыхаясь и всхлипывая:

- Спаси, господине, спаси…

И тут Юрий сделал то, чего уже потом никогда не дозволял себе. Нет, не пожалел, нет, но смилостивился:

- Ладноть, тащи его! Авось образумеет…

И от тихого ли его голоса, от слов ли его, от того ли, что зло в себе победил и явил добро, единым вздохом, как под ветром листва, пала чудь на колени.

И Конобей, то ли не поняв, то ли не услышав, стоял на коленях перед полыньёй, удивлённо глядя на князя.

- Вот как надо-то, - благостно произнёс Редегин. Юрий полоснул его жёстким взглядом. Он уж жалел о сказанном, понимая добро за слабость.

«Нет, не так надо с ними, не так! - будто кто нашёптывал. - Доброго - не поймут, слабого - не простят…».

- А-а-а! - будто не выиграл, а проиграл - махнул рукой Юрий и зло крикнул Андрюхе: - Чего рот раззявил! Тащи уже!

Конобей за лямку подтянул из-подо льда парня, ухватил за волосы и рывком, как и волосы-то не снял с головы, вытащил из воды безжизненное, посиневшее тело и захлопотал над ним, приговаривая:

- Живи, паря, живи! Бог, знать, простил тебя! Видать, на роду тебе писано быть христианином…

Юрий носком сапога приподнял голову девки. Вгляделся в омут вишнёвых глаз. Девка глаз не отводила. Напротив, точно не она это выла миг назад - крупно, по-звериному лязгая от холода белыми жемчужинами зубов, сейчас глядела насмешливо: «Ай, сил не хватило на душегубство-то? Ай, не твой тот Бог, кому молишься? Али глянулась я тебе?».

Или всё это так, примстилось княжичу? Чудское племя - разве их разберёшь?

- Со мной пойдёшь!

- Пойду, коли зовёшь, - выдохнула она.

Глава пятая.

Сон был смутен и чёрен, как будущее, о котором сколь ни мечтай, ни загадывай в восемнадцать лет, все одно попадёшь пальцем в небо, даже если невзначай и сбудется все, о чём ты загадывал. Потому как, если и сбудется, то не тем обернётся.

Ничто не помнилось: ни как, ни почему, ни зачем! Одно осталось в уме, словно в глазах дальний и зыбкий свет. Будто он, Юрий, идёт под отцово благословение. И знает, что именно под отцово! Только отец перед ним странен: тот же, а вроде не тот, признан, да не узнать!

Вроде то же лицо, та же строгость в чертах, но старее и суше отцов лик и в окончательной строгости заострились черты. А главное, бледен отец той холодной, неживой желтизной, что нисходит на мёртвых.

- Али ты, батюшка, помер?

Молчит - отрешён.

И одежда на нём не княжеская: вместо шапки - клобук, Вместо ферязи - ряска. Но не чёрная, а белым-бела, аж в глазах слепит. Одна рука у батюшки поднята, готовая к крестному знамению, в другой - свеча.

- Пошто то, батюшка?

Молчит отец.

О многом хочет спросить Юрий, но уста будто воском сковало. Боясь опоздать, спешит под отцовскую длань, задыхается, преодолевая пространство, хотя отец-то рядом, кажется, руку протяни и дотронешься. Наконец, достигает отца, точно шёл к нему издали, падает в ноги, мол, благослови меня, батюшка!

Ан в сей миг свечка в руке у отца погасла, будто дунул на неё кто!

Кто?

И тьма…

Юрий открыл глаза - тьма. И душно. И по груди словно когти скребут, к сердцу подбираются.

«Сгинь, нечистая!».

Юрий ещё долго лежит в темноте не шевелясь, приходя в себя от сна, как от похмелья.

«Сон какой нехороший. Батюшка, точно мёртвый, и в клобуке? Знать, схиму принял? Тьфу ты, чтой-то я о нём как о мёртвом? А покойник-то во сне, бают, что на погоду. А живой-то покойник - на что? Да тьфу же ты, прости меня Господи! Рази бывают покойники-то живыми? И благословения не дал, - вспомнил с досадой Юрий, - вот же! Нет, не хорош сон! Да и безлепый какой-то: батюшка-то, чай, жив, что с ним сдеется? - уже веселей усмехнулся Юрий. - Ему ещё стол великий под дядей заместить должно, тогда уж… Тьфу ты! - теперь уж на самого себя плюнул Юрий. - Экая дрянь с утра в башку лезет!».

Но долго ли нас занимают пришедшие неизвестно откуда и канувшие в беспамятство даже самые необычные, а может быть, и вещие сны, тем более когда нам восемнадцать лет?

Жарка перина у боярина Коровы, отцова милостника, поди чижовым пухом набита. Наволочки камчатые, шиты золотом. Одеяльце соболем подбито. И всё цвета червленного, словно кровь. Зело разжился боярин, коли в таких постелях почивает на обыденку. Или княжичу лучшее велел постелить?

В первый раз Юрий в гости к Корове нагрянул, да и то ненароком. Вчера, как чудь-то «покрестили», двинулись по Ердани и спустя совсем малое время (знать, от Гжели-то по бору в верном направлении плутали) вышли на Коломенскую дорогу. Повернули к Москве, да уж затемно было, вот и заночевали в первом селе, попавшемся на пути. То как раз и оказалось загородное сельцо Ивана Коровы, известного на Москве богатея.

Носом дышать - воздух знобкий. Выстудилась за ночь горняя повалушка, а с утра не протопили ещё, рано, знать. Кой бес в такую рань побудил? Эвона почему бесы-то на груди спросонья почудились - соболье-то одеяльце хоть и легко, а словно медведь душит.

Юрий откинул соболей, воздух коснулся груди. А легче не стало. Вон что: сбоку девка к нему приладилась, пышет жаром, как устье у печки, да ногу ещё на него взметнула - ишь, как боярыня!

Юрий скинул с себя девичью ногу, поднялся, в темноте прошёл за опону, огораживающую угол, наугад нащупал лохань, справил малую нужду и, не кликая своего постельничего Федьку Мину, который дрыхнул поди где-то неподалёку, нашарил свой походный узкогорлый куманец-водолей. Вода в куманце за ночь заледенела, пришлось пальцем протыкать льдистую плёнку. Два раза плеснёшь такой водицей в лицо, в третий уже не захочется!

Из-за опоны Юрий вышел готовым к новому дол тому дню и К новым подвигам.

Недавно пришла на Москву от болгаров, переложенная с греческого, прямо-таки баснословная повесть об императоре полумира Александре Македонском. Так вот, как Юрий прочитал ту книгу (да и не раз перечитывал-то!), так и сам с тех пор жил на подвиг !

Случая только покуда не предоставлялось достойного - батюшка воли на войну не давал. Вот и приходилось от безвременья то на Москве мало-мало озорничать, то татей гонять по лесам, то зверовые ловы чинить, а то и чудь «крестить»... Но разве для баловства явился в мир Юрий?

«Да ить у Александра-то, того царя Македонского, отец как раз помер, когда ему восемнадцать исполнилось, как и мне! - пришло на ум Юрию. - Так в той книге и писано. С того он и начал мир покорять! Да!.. А отца-то у него отравили, сказывают, - неожиданно подумал он и тут же совершенно некстати, а даже и к стыду своему вспомнил давешний сон, в котором батюшка то ли жив был, то ли нет. - Тьфу ты! Вот привязался, сон какой окаянный!..».

В повалушке по-прежнему было темно. Юрий не увидел, а скорей догадался, что девушка проснулась и смотрит теперь на него.

Вчера он с ней не больно ласков-то был. Как приехали к боярину Корове, велел девку чудскую в мыльню свести, а после от лишних глаз отправил её сюда, в повалушку, постелю ему греть, покамест сам он в боярской горнице пир правил. Корова тоже оказался хлебосол знатный. Из-за стола Юрий еле выбрался без чужой помощи. А уж в горнюю повалушку его Федька свёл.

Как ни хмелён был Юрий, однако не устоял перед чудской красавицей. Обволокла она его непокорными, злыми глазищами, в которых множился свет масляных плошек. Потонул, запутался Юрий в медвяных её волосах. Правда, на ласку-то ни времени, ни охоты не было, помнил, как тискал упругие, высокие груди и все дивился их белизне, помнил, как туго и властно входил в её лоно, как змеёй извивалась она под ним, то ли пособляя, то ли сопротивляясь. Девица-то оказалась без порчи.

Словом, взял он её! Хоть сквозь хмель помнил, что соитие то особого удовольствия ему не принесло: не ощутил он в девке того жара, который таился в её глазах. А может, и был жар, да весь ушёл на противление ему? А может, обманны её глаза? Бывают девки: взглянут, как обожгут, а в постеле-то сырой колодой лежат. А может, и сам он, навалившись накоротко, жара того не успел почуять, а дале-то неколи было расчухивать - после пира да долгого дня заснул сразу же.

- Чего смотришь-то? Али видишь чего? - спросил Юрий хмуро.

- Все вижу, - ответила девушка.

- Все? - произнёс удивлённо Юрий. - Так ни зги не видать!

- А разве нужны глаза для того, чтобы суть видеть?

- Али не нужны? - усмехнулся Юрий.

- Глазами лес видишь, небо, огонь, мамку с тятькой, желанного… то, что любо, глазами видишь.

- А что не любо?

- А что не любо, нечего на то и глазами глядеть, - уклончиво ответила она. Да добавила: - То, что не любо, сердцем ведаешь.

- Ага, - засмеялся Юрий, - вот и выходит, что ты арабуйка[45] чудская. Гляди, как прикажу пытать-то тебя, - шутливо пригрозил он.

Даже от шутейной такой угрозы можно было затрепетать. Прослыть арабуйкой, чаровницей, зелейщицей, что из трав и кореньев зелья варит, ведуньей, ворожеёй, колдуньей - словом, прослыть лихой бабой, было все одно, что смерть на себя накликать.

A смерть их была люта! Сначала истязали пыткой со встряскою, покуда не сознаются в ворожбе. А как здесь не сознаться? Даже ежели какой-нибудь могутный человек выдержал первые испытания, ни в чём вины не признал и от пытки впал в полную нечувствительность к боли, так его ещё раз встрясут и вновь станут калечить огнём да железом. Поди, сознаешься, в чём и вовсе не виноват! А как сознаешься, тебе и конец. Ну а уж здесь как кому повезёт: могут сжечь или закопать заживо, могут голову отрубить или на кол посадить, могут просто в воде утопить, для пущего позора и наставления увязав в мешок вместе с кошкой, змеёй и петухом. Могут и ещё какую смерть похлеще придумать. Ну, на Москве-то, скажем, жгли редко. Чаще топили в Поганом пруду. Так ведь тоже, если подумать, не сладко!

Но уж и было за что! Падеж ли скотский, мор ли людской, засуха ли, неурожай - хоть и по грехам, да ведь не сами по себе навалились - наволхвовали черти! Как их не наказать?!

Да вот не далее как нынешним летом Юрьевы молодцы по велению самого Даниила Александровича двух злоязыких волхвов утопили.

Ну, надо сказать, и лето выдалось тяжкое! Сушь ярая, бездорожье от мая по август. Того и гляди, пожар полыхнёт! Церковные ризницы ломились от имущества, что жители снесли под защиту крестов. Ал одна церковка-то, что стояла в Кучковой урочище, как раз и сгорела. Какой уж враг, и злодей решил под её крестами неправедно нажитое упасти? Бог весть.

От сухоты горели леса под Москвой. Несчётные московские пруды да речушки иссохли до дна. По Неглинной, и той, посадские гуси да утки не плавали, а ходили лапами в жидкой грязище. Одно слово, беда!

А тут ещё, откуда ни возьмись, явилась в небе хвостатая огненная звездища. Во всякую ночь висела она над Москвой, окутанная дымным дьявольским маревом. Бабы вопили от ужаса, мужики чесали в затылках, скотина» и та, рёвом выла...

И вот в эту сумятицу, в этот разброд пришли на Москву то ли с Белого озера, то ли с дальней чудской земли злокозненные волхвы. Было их всего-то двое, в ветхой потрёпанной дальней дорогой одёжке, однако слух утверждал, что, случалось, видели их в одночасье в самых разных местах Москвы: и на Подоле, и в Торговых рядах, и на Рву, и в Занеглименье, и на Яузском берегу, а то и в Заречных лугах, возле скотины - то-то тем летом молоко у коров было с горечью!

В общем, два деда, один другому под стать, с седыми бородищами, высокие да костлявые, ходили туда-сюда по Москве и мутили и без того уже до самой души смущённый народ. Пророчили всей русской земле и мор, и глад, и войну, и прочие беды, что якобы вскорости и до скончания века придут на неё из Москвы.

Ишь, чего выдумали!

Но опять же, надо знать московский народ, необычайно склонный ко всякого рода смущениям, слухам и толкам. Запусти им утицу в небо, а скажи, что ворон, так они и в это поверят, потому как и в ясное небо привыкли глядеть зажмурясь.

Однако от всей этой куролесицы с погодами, от страха перед пожарами, ужаса перед дьявольской хвостатой звездищей, да от злокозненной молвы народ будто ополоумел и впервые за всё время правления добронравного князя Даниила дело грозило обернуться смутой. А смута-то на Руси бывает похлеще чужого нашествия. Чужих-то, глядишь, отобьём, ан как со своими управиться?

Даниил Александрович велел тех волхвов схватить. Схватили. Привели в кремник пред очи князя. Сам он и дознавал у них истину.

- Пошто клевету несёте?

- А откуль тебе знать, клевета ли то?

- Ну дак поклевещите…

А те и рады, давай языки-то чесать! Мол:

Воистину страшное время грядёт: много будет князей, да доблести станет мало.

Люди добрый суд позабудут.

Покинут владетелей честные и сильные, останутся при лих лживые.

Скверными станут мужи и неверными жены.

Много придёт несчастий и всякий станет с изъяном!

Истина не сбережёт богатства. И богатство не защитит истины.

Забавой станет всякое дело.

Гордыня овладеет нищими, и забудут они своё место, и не встретят почтения ни возраст, ни ум и ни честь. Благородно-рожденный заслужит презрение, а возвысится раб, и не станут более почитать ни человека, ни Бога.

Истинные цари будут погибать от рук насильников. Станут пустыми храмы и житницы. Псы осквернят тела. На всяком холме утвердится измена. И всякая любовь станет прелюбодеянием.

Гордость и своеволие обуяют сыновей крестьян и людей ремесла, всякий поднимет руку друг на друга. Скупость станет достоинством, благородными завладеет нужда, и померкнут их песни…

Ну и далее всё в том же роде!

- Когда же сбудется сие предсказание?

- То нам неведомо.

- А от чего же то произойдёт?

- А от того, добрый князь, что город твой неправедно возвысится над другими.

- Как же Господь допустит неправедное?

- Одно скажем: не все в руце Господней и враг его силён. А потому случается и Господу жертвовать своими верными слугами и защитниками.

- Да вам-то откуда все ведомо?

- Не все, князь. Ну а что ведомо, мы тебе донесли по небесному знамению…

Долго князь Даниил беседовал с теми волхвами, а всё-таки По размышлении велел он тех любомудрых дедов утопить в Поганом пруду при стечении народа. Знать, удручили они его.

И вот ведь что примечательно: хоть и отчего-то не хотели тонуть старики, сколь им в мешки камней ни накладывали - словно сила какая их со дна поднимала, ан всё-таки потонули, а спустя день ли два звездища та хвостатая с неба сгинула и пролились благостные дожди.

Вот ведь какие дела на белом свете бывают через тех волхвов да кудесников!

А то и не враз чаровство-то их обнаружишь! Так запетляют иного, что он и сам не заметит, как чужой заботой жить станет, чужими глазами зреть будет. Через чаровство его имуществом овладеют, а он и не заметит того. Мало ли таких случаев?

И смерть на нужного человека запросто навести могут, у них для того много есть способов. Что им стоит след твой с дороги вынуть да с лихим приговором в огне сжечь. Вроде оставил след человек, жив значит, идёт себе по пути своему, а на самом-то деле он уж мёртв и следа не оставил…

Нет, что ни говори, опасные, вредные люди, эти кудесники! Однако же и без них-то - тоже беда!

Ежели, к примеру, у кого муж на чужбинку зарится, а своей жены знать не хочет, к кому бедной жёнке идти? Али у кого жена, наоборот, неверна?.. А девке парня как к себе приохотить? Ну у справной-то девки всегда для парня заманка есть, а ежели она кривобока, криворожа, суха, как жердь, ума с горошину да приданого кот наплакал? Ан, глядишь, такого молодца охомутает - всему свету на зависть! Али здесь без ворожбы обошлось? Что об этом говорить, оглянись округ - мало разве таких супружников, которых явно на небесах осоюзили, а на земле колдуны узлом увязали!

Да, к слову, и об узлах! Ну кто, как не ворожея, правильно узел-то завяжет от беды, да зла, да болезни, да чужого оружия? Известно, в узлах - сила страшная. Да многим ли они помогают? А дело-то в том, что всяк вяжет наугад, как придётся, но немногие знают толк в том, как верно-то завязать.

Да что узлы! И без узлов у таких скрытных людей уймища разных примолвок, заговоров, насылок на ветер,- на соль, на одёжу, на след, на коня, и на жизнь, и на смерть. Нет, без них-то, баб лихих да кудесников, видно, вовсе тоже нельзя!

- Так арабуйка ты, что ли, спрашиваю?

- Какая я, княжич, арабуйка - девка простая! Марийка я!

- Марийка?

- Дак… Давеча ты меня не спросил.

- Давеча неколи было, дак, - засмеялся Юрий, но тут же смех оборвал, - так говоришь - видишь меня?

- Вижу!

- Раз ты не арабуйка, так кошка!

Она качнула головой, и в темноте Юрий и сам различил пятно её лица, которое, как ни странно, помнил с необычайной яркостью. Он не увидел, а ощутил, как тяжко И ласково колыхнулась волна её длинных волос› учуял их горький травяной запах, точно уже в длани почувствовал тяжесть её грудей, дерзкий вызов напрягшихся, упругих сосков: а ну-ка, поцелуй меня, княжич! Простую-то девку чудскую! : То ли и впрямь увидел, то ли почудилось, но во тьме углядел он жадный, ждущий, жаркий блеск её глаз:

«Ишь, раззадорилась!..».

И сам Юрий вдруг задохнулся от внезапного желания немедля вновь овладеть ей, да так, чтоб высечь искру-то, ведь не девка - пожар!

Он шагнул к постеле, за ноги рывком притянул к себе девушку так что её волосы расплескались, потянулись по подушке долгой рекой.

- Люб я тебе?

- У-м-м…

Непонятно, что было в том стоне: страсть или отвращение, но уж некогда было думать про то!

Свалилось на пол ненужное одеяльце. Жгутом сбилась камчатая простыня. В знобкой повалущке стало душно от юных вмиг раскалившихся тел. Наново, словно не было ввечеру тугого и скрытно яростного противления, столь же бешено и ломово он вошёл в жар её потайного устьица.

О, этот жар! Есть ли на свете что горячее его?

Тем более когда тебе восемнадцать лет!

- Ох! - выдохнула девушка, но не жалобно и испуганно, как вчера на вскрывание, а уж по-бабьи. И задышала то растяжно, то с прерывистым придыхом.

«Какая сырая колода, не девка - чистый огонь!» - изумлённо подумал Юрий и тут же забыл про это. Подвиги, сны, новый день - все ушло прочь…

Хотя время прошло изрядно, покуда Юрий натешился и высек-таки из чудской девки Марийки такую искру, от которой и самому было впору сгореть, в повалушке по-прежнему было темно - войлочные заглушки-наглухо прикрывали слюдяные оконца.

Обессилев на миг, в жаркой испарине, Юрий, будто урыльником, шёлковыми, длинными волосами девушки отирал с лица пот. И вновь с удивлением чувствовал, что запах её волос приводит его в искушение.

«Сколько уж можно-то?..».

- Так, кто ты?

- Говорю же, Марийка…

- Не про то я! Пошто я так-то сомлел от тебя?

- Не знаю.

- Врёшь! Чаровница ты! Так ли?..

- Не знаю.

- Ну а люб ли я тебе?

- Люб?.. - Она промолчала, и Юрий догадался во тьме, как усмешка тронула её губы.

- Что смеёшься? - зло спросил он.

- Чёрен ты, княжич!

- Что?!

И вдруг она заговорила, неровно, прерывисто, теряя и находя слова, будто и в самом деле увидела нечто, что недоступно простому зрению:

- Вижу… вижу… всю жизнь бечь тебе за великим… догнать… и не догнать… будет дикое время… кровь будет, много крови… А тебе по той крови всю жизнь тропу торить… тропу торить, а следа не оставить… Другому путь выстелить! Всю жизнь спешить будешь, и всю жизнь опаздывать… А к тому, к чему никто не опаздывает, в срок придёшь…

Странен был её голос, тихий, как шелест, странны были её слова; которые она не произносила, а едва бормотала - не разобрать.

Юрий, приподнявшись на локте, напряжённо вслушивался в шелест слов, в тихий, обморочный голос. Но так же внезапно, как заговорила, так она и умолкла внезапно. Будто молния озарила!

- Ну, говори! Говори же!

Девушка лежала безмолвно, закусив и без того истерзанные злыми, неумелыми поцелуями губы.

- Говори, что видишь! - закричал Юрий. От этого крика - будто спала и очнулась:

- Что вижу? Что? Темь-то какая, княжич! - совсем по-иному, испуганно залепетала она.

- Ты говорила! Сейчас говорила!

- Я? Молчала я, княжич, молчала!

Если бы было светло, Юрий увидел бы в её глазах страх. Даже не страх, а ужас. Но не перед ним, Юрием, а перед самой собой, перед тем, что вдруг открылось ей в этой кромешной тьме. Открылось, но, знать, и закрылось…

- Сказала: «бечь буду за великим». Кто он?

- Не знаю! Ты сам велик, княжич!

- Врёшь! Сказала: «тропу торить буду, а следа не оставлю…» Как то?

- Не знаю, княжич!

- Говори!

В отчаянии упала в подушки, зарыдала, сотрясаясь всем телом:

- Откуда ж мне знать-то? Как тропу-то торят - след в след! Первого следа и не видать! А уж иной по тропе пойдёт!

- Кто?

- Не знаю, не знаю я!

Юрий сорвался с постели, нащупал войлочную заглушку, сорвал с оконницы, другую сорвал. Повалушка высветлилась робким утренним сумраком.

Юрий с силой сжал в руках лицо девушки, притянул за скулы на свет из оконницы:

- Говори, ведьма!

- Что ты, господине, не ведьма я - девка простая!

- Ведуница чудская! Я тебя заставлю из песка верёвки-то вить! Сама же баяла давеча, чтобы суть разглядеть, мол, глаза не нужны! Али тебе глаза-то не надобны? - Большими пальцами Юрий прикрыл ей глазницы, надавил на глазные яблоки. - Ну, говори, что теперь видишь?

Ловя его руки, захлёбываясь слезами, которые обильно текли из-под Юрьевых пальцев, давясь воем, девка мычала что-то.

Юрий ослабил хватку.

- Что? Говори! Что видишь?

- Удачлив будешь!

- Ну!

- Только и в удаче не будет тебе покоя!

- Ну?

- Зверь ты! Зверь истинный!

Юрий и сам не понял: как, зачем, почему утопил в глазах её пальцы, только услышал мягкий хруст, почувствовал зыбкую скользкую, влагу и горячую кровь, что брызнула ему на руки, враз залила щёки девки.

- А-а-й! - крикнула она дико и страшно. Так дико, что Юрий невольно отпустил её голову, и девка, прикрыв руками лицо, ничком повалилась в постель.

- У-у-у… - выла она без слов.

А Юрий молча стоял над ней, вытирал о подол рубахи дрожащие руки… и плакал. Плакал, как в детстве, в нестерпимой жгучей обиде.

О чём плакал он? О чудных ли, чёрных, точно вишнёвая смолка, глазах чудской девки, в которые ни он и никто другой более никогда не взглянет? Но что ему девка чудская?

А может быть, плакал он о себе, впервые вот так, собственными руками, пролившем кровь? Но странная улыбка ли, гримаса дёргала его губы…

- Говорила же, глаза те не надобны, - сквозь слёзы зло сказал он, точно девка и была одна во всём виновата.

Она обернула к нему жуткое безглазое и кровавое лицо и вдруг, оборвав вой, сглотнув ком, сказала тихо и яростно:

- Вижу: зверь ты и зверю служишь! Путь пройдёшь, а следа не оставишь!

- Что ещё?

- Мало?

- Ещё скажи!

- Того достанет!

Юрий рукой удержал трясущиеся губы, криво усмехнулся:

- Милостив я, ведьма! Жизнь оставлю тебе, а язык-то укорочу! Надобен ли тебе язык-то?

- У-у-у! - по-звериному, как и положено ведьме, завыла девка.

- Федька! - крикнул Юрий.

Враз вбежал в повалушку Мина, знать, давно уж томившийся у дверей в ожидании, когда его кликнет княжич.

- Слышь, Федька, дознал я: то ведуница чудская, - кивнул на девку.

- Свят, свят, - перекрестился Федька.

- Счаровала она меня, и я с ней отрешился! Да Господь уберёг!

- Истинно уберёг, - вторил Федька, в ужасе глядя на залитую кровью постель, на Юрьеву рубаху в крови, на девку, теперь лежавшую без звука и движения.

- Жива она, - досадливо махнул рукой Юрий. - Да,- беда! - он ухмыльнулся страшной, незнакомой Федьке ухмылкой. - Болтает много! Скажи молодцам, что княжич велел сей ведьме язык-то укоротить!

Не успел Федька ни девку свести в нижние клети, ни чистую рубаху подать Юрию, как во дворе раздался шум. Да такой шум, точно в ворота пороками[46] били. И скрип полозьев, и топот от множества конских копыт, и крики надсадные.

«Ай, татары?».

Нет, вроде по-русски орут. А что орут-то?

- Настежь ворота, боярин! Князь к тебе жалует!

Иван Матвеевич Корова в исподнем выкатился во двор. А там из возка уже вылезает, припадая на битую ногу, грузный Даниил Александрович.

Юрий глянул в оконницу и обомлел от страха, так что и взмокла спина, и подмышки, и руки: «Батюшка! Его-то занесло сюда каким ветром? Не иначе колдунья наслала!».

Он заметался по повалушке, не зная за что и ухватиться: не умыт, не чесан, пьян с давешнего, одёжа комом, да девка ещё безглазая.

- Одеваться, Федька! Нет, стой! Девку-то уволоки отсель! Нет, брось её, не поспеть! Сам выду!

Но и выйти он не успел. На лестнице послышались шаги, голоса, и вот уж в дверях сам князь, за ним - тысяцкий Протасий, дале хозяин Корова.

- Здрав буде, батюшка! - Юрий, заранее винясь, готов был кинуться отцу в ноги.

Даниил Александрович с порога оглядел полутёмную повалушку. Все усмотрел: и рубаху в крови, и девку на постели, и смятение сына.

Не оборачиваясь, кинул назад:

- Уйдите все!

А после того, как за спиной затворилась дверь, долго ещё молчал.

- Али тебе девки важнее княжения?

- Батюшка!

- Молчи!

Хоть и червлёного цвета наволоки на подушках у боярина Коровы, ан кровь - и на червлёном кровь. К тому же подушка под девкой была мокрым-мокра. Даниил Александрович прошёл к постели, повернул к свету лицо девушки. Не выдержав, отпрянул, глянув в чёрные пустые глазницы. Сам гневно сузил глаза.

- Пошто зверствуешь?

- Ведьма то батюшка, ведуница чудская! - истово закрестился Юрий. - Накудесила баба судьбу лихую. Истинно ведьма, за то и наказана!

- Что накудесила?

- Путь пройду, да не свой! Дорогу проторю, да другому! За великим бечь буду, да не поспею, ан приду вовремя!.. - он беспомощно развёл руками. - Али разберёшь их наговора-то?!

Даниил Александрович брезгливо глянул на сына:

- Пошто ж с ведьмой-то ложе делишь? -Дык…

- Женю тебя! - как о решённом сказал князь. И добавил: - Вот с Рязани, Бог даст, придём и женю.

- Али мы на Рязань идём, батюшка? - Пророчества ведуцицы, собственная внезапная лютость, страх перед отцом, его угроза женить - все в единый миг вытеснилось из души и ума Юрия восторгом войны и скорого непременного подвига] - Неужто война?

- Кабы случайно-то на тебя не наехали, так ты бы поди не скоро и узнал, что на Москве деется. - Отец презрительно усмехнулся: - Али рать тебе не в рать, коли ты пустых бабьих сказок пугаешься?

- Да я, батюшка!.. Девка застонала.

- Жива, знать? - Даниил Александрович вопросительно посмотрел на сына.

Тот вздохнул покаянно: то ли в том каясь, что сотворил, то ли в том, что жива ещё.

Даниил Александрович отвернулся к окну. Во дворе заполошно суетились Юрьевы дружинники, Коровьевы боярчата; сам Корова уже в широком охабне и с длинным мечом на перевязи с крыльца отдавал наказы.

- Ты вот что, отошли-ка на Москву эту девку, коли впрямь она ведуница. Опосля будет время сверить её пророчества. Датак сделай, чтобы никто не увидел, да, главное, не услышал её.

- Не услышат, батюшка, - пообещал Юрий и, усмехнувшись, добавил с коротким смешком: - Чать она, батюшка, почитай, немтырка ужо.

Даниил Александрович резко повернулся от оконницы, с недобрым любопытством взглянул, на сына.

- Али она тебе на пальцах кудесила?

- На словах, батюшка, да язык больно длинен! - ответил Юрий. И взгляда не опустил.

Даниил Александрович покачал головой, хотел сказать что-то ещё, однако же воздержался и быстро пошёл прочь из повалушки, где остро пахло блудом и кровью.

- Ждать не буду! Нагоняй! - уже из-за двери, спускаясь по лестнице, крикнул он.

Сын Юрий, первенец, был ныне неприятен и страшен ему.

И непонятен.

Глава шестая.

Коломна встретила москвичей открытыми ворогами и пустыми улицами. Однако видно было, что город жив - там-сям курились дымки над избами, тявкали собачонки за заборами. Жители не покинули город, лишь затворились в своих дворах. Чего ждали, сами не, ведали - то ли московской леготы, упорный слушок о которой давно уж тайно смущал коломенские умы, то ли огня и меча? У Господа молили милости, но в душе по русской привычке были готовы к худшему. Да и чего иного им, беззащитным, было ждать от московского князя, с войском вступившего в исконные рязанские земли?

А о сопротивлении не могло быть и речи накануне московского вторжения княжич Василий с дружиной и коломенскими боярами покинул город. Так что коломенцам оставалось лишь уповать на Господа да сквозь дырья в заборах с опаской глядеть на московскую рать. Впрочем, по мере того как вражье войско чинно, без безобразий проследовало через загородье, опять же без убийств и насилия заняло детинец[47], опаска развеялась, как дым без огня. Знать, не зря говорили умные-то люди о добром, богоугодном ндраве московского князя! Первыми за воротины отважились шагнуть седобородые коломенские деды.

- С чем пожаловали, московские люди, с добром или лихом?

- Поди, с добром, - хмуро отвечали недовольные ратники, покамест сильно разочарованные походом.

Дело в том, что Даниил Александрович строго-настрого наказал не зорить ни сел коломенских, ни саму Коломну не грабить!

То было странно - на что ж тогда и война? Юрий тоже хмурился и недоумевал:

«Чего боится? Абы худого про него не сказали, что ли? Пошто ж тогда и ратиться затеял? Али думает милостью боле примыслит?».

Нет, не нравилась Юрию такая война! Если в своих-то землях он на потешку, случалось, вёл себя, аки завоеватель, так уж, ступив в чужие пределы, трудно ему было себя сдержать. Однако же сдерживал, перечить батюшке даже и не пытался. То была его, батюшкина, война - хитрая, загадливая. На века…

А Даниил как жил сторожко, так и воевал с оглядкой. Пока все шло, как и было умысленно. Но уже на другой день сердце Даниила Александровича дрогнуло.

Из Коломны вышли в раннее утро.

Дорога на Рязань была наезжена до визга санных полозьев о ледовую кромку. Шли ходко. И вот в тот же день, ещё до захода декабрьского солнца, незадолго до Переяславля-Рязанского, в широкой окской излуке, на высоком её берегу внезапно открылся глазам Даниила стан Константина. То было зрелище, способное смутить душу и более опытного и отважного воина, нежели чем такого, каким был домоседный московский князь. Божьи хоругви, княжьи стяги, татарские ярлыки багряными, синими, золотыми цветами вознеслись на высоких древках над берегом. Пламя бессчётных костров лизало морозный воздух; у каждого кострища свой курень, то бишь круг, а в том кругу не менее десятка воинов. Да ведь и воины-то - не чета москвичам!

Издревле Рязань щитом для Руси стояла, поди в кровь и плоть вошла привычка биться и помирать, коли надо. А на Москве кому ж помирать охота?

Да ещё отдельным скопом хвостатые татарские бунчуки - сколь их? А сколь бы ни было - ведь не в загаде Даниила силой с татарами мериться!

Неужели соврал Аль-Буга, неверная рожа? Неужели перехитрил? Неужели его, Даниила, вместо рязанского князя подставил под ханский гнев. Ладно рязанцы, коли и побьют, так тем паче мстить за обиду не будут - к весне похристосуемся, а вот как на татар-то руку поднять?

Даниил соскочил с возка, припадая на битую ногу, пошёл в сторону от пути. За ним, кто спешившись, кто выскочив из жарких возков, кинулись ближние бояре, окольные. Юрий на сей раз оказался рядом с отцом. Шёл шаг в шаг позади.

Наконец Даниил Александрович остановился, подождал, пока стихнут шаги за спиной, и обернулся. Никогда ещё Юрий не видел такого растерянного, такого жалкого, искажённого страхом и злобой отцова лица.

- Ну дак куда пришли-то? Откуль Константин таку прорву собрал? Откуль вызнал? - вроде бы ни на кого и не глядя, но всех доставая колючим взглядом, спросил князь тихо и хрипло.

- Так ведь Василий с боярами встречь отцу побежал, - пожал плечами Фёдор Бяконт. Неуютно ему было ныне рядом с князем, ведь это он уверял, что никак не поспеет Константин собрать для отпора силу.

- А как теперь твои коломенцы слово не сдержат? - спросил князь.

- Вот тебе моя голова, - вздохнул Бяконт.

- Мне твоя голова без надобы! - неожиданно по-бабьи, визгливо закричал Даниил Александрович. - Ты мне иное жулил!

- Все в воле Божьей…

- А-а-а-а! - досадливо махнул князь и, не глядя в лицо, кивнул Аль-Буге. - Лисьих шапок-то к Константину ветром надуло?

Аль-Буга, и сам не ждавший встретить столь значительное кисло своих соплеменников на стороне противника, участь которого вроде бы была заранее предопределена, сделал надменное, обиженное лицо: мол, не моё это дело, переменчива милость хана и коли сам ты, князь, не угодил хану, так на себя |и пеняй.

- Чего молчишь, татарин, - взъярился Даниил. - Аль не ты говорил, что Константин прогневил Тохну?

Лишь теперь Юрий, да и многие другие из самых ближних бояр, вдруг оказавшиеся свидетелями этого разговора, проникали в смысл задуманного и суть того, что произошло на самом деле.

Измена ли опередила москвичей, хан ли сыграл с ними хитрую, злую шутку, сам ли Константин заранее обезопасился, а дело-то было худо!

Да ведь и не поверишь на глазах у рязанцев, они уж и так, поди, на своём холме от смеха лопаются, глядючи на худую Московскую ратишку, вялым длинным червём растянувшуюся на окском льду Это в Москве да в пустой Коломне, пока рядом не оказалась другая сила, московская рать была рать, а теперь выходило, как глянешь на высокий обрывистый берег, где скопилась рязанская мощь, на ту рать с горы…

Всё это понимали, а потому и угрюмо молчали.

- Не отвороти, батюшка! - вдруг не сказал, а жарко выдохнул Юрий.

Он сам не понял, как его вперёд выперло, только не мог он сдержаться! От одной мысли, что здесь, перед рязанцами, отец может бесславьем покрыть себя, а значит, тень того бесславья падёт и на него, Юрия, тошно стало ему. На Руси худая-то слава долгая!

«Кой Юрий? Это того Данилы сын, что от рязанцев побег?..» О, нет! Как с таким клеймищем дальше-то жить?!

- Не отвороти, батюшка! С нами Бог, верую! - выкрикнул Юрий.

Опять же, сам он не понял, как те слова на язык подвернулись. Впрочем, конечно же, знал Юрий о батюшкином благочестии, потому и помянул Господа в нужный миг. Бог-то ведь безответен. До поры безответен.

Даниил Александрович долго, пристально поглядел на сына. Что увидел - неведомо? Проник ли в мысли его? Но будто ношу тяжкую сбросил.

И впрямь, не ради ли сынов и грядущей славы московской затеял он этот поход? Не у Господа ли путь отмолил? Или не верит он Господу своему?

- Ан как ни будет, Данила Ляксандрыч, поздно нам с пути ворочаться, - неожиданно поддержал Юрия степенный и осторожный тысяцкий Вельяминов. - Война-то для люда московского внове. Люд и так на эту войну не больно-то в охотку поднялся. Так чего боюсь боле: в другой раз к нам беда под ворота придёт - не откликнутся слободы. А здесь, коли уж не победой, так кровью пуще сплотимся.

- Поставь в чело меня, батюшка! Истинно не посрамлю! - воскликнул Юрий, будто бы дело о битве было уже решено.

Даниил Александрович усмешливо поглядел на сына:

- Гляди чело-то не расшиби…

А уж с горы, не больно-то опасаясь московских стрел, скатилась ватажка отборных рязанских срамословников. Задирая зипуны, казали москвичам задницы, кричали всякое непотребство, спрашивали:

- Эй, москвичи, верёвки-то с собой прихватили?

- Которы верёвки-то?

- А которыми мы завтрева вас вязать будем! Ха! Однако короток зимний день.

* * *

А наутро грянула битва. Бились не затейно - лоб в лоб. Рязанцы, видать, были уверены, что легко сомнут москвичей. Чело их войска составляла тысяча изрядных пешцев-копейщиков, они и двинулись первыми. За двойным гребнем ощетинившейся копьями живой стены укрывались лучники, а уж за ними лавой готовы были скатиться на снежное поле рязанские и татарские конные.

Протасий Вельяминов, которому Даниил Александрович отдал волю воеводить, напереди поставил безлошадных слобожан да мужиков из окрестных московских сел.

Вроде бы густы ряды ратников, да нет в них ещё строгого воинского единообразия: кто с длинным копьём, кто с короткой сулицей, кто с топорами на длинных рукоятях, а кто и с рогатиной. Вместо кольчуг толстые, часто простёганные войлочные, а то и суконные тегишеи. Длинные узкие щиты обиты полосами железа. Кто побогаче - в клёпаных шеломах, кто победнее - просто в шапках. Правда, и шапки крест-накрет покрыты нашитыми полосками жести. От прямого удара, конечно, такая шапка голову не убережёт, однако же все лучше, чем простоволосу быть. Кое у кого из-под тегилей[48] торчат долгие подолы посконных рубах.

Глядя на жёсткую, уверенную поступь рязанских копейщиков, плотнее сбиваются москвичи, стягивают рукавицы, затыкают за пояса, поплёвывают в ладони, как перед дракой. Бечь то им некуда. Позади них в кованых кольчугах конные боярские дружины, Юрьева сотня.

Конечно, Даниил Александрович не поставил княжича биться в челе войска. Несподручно княжичу пешим биться. Да и Юрий о том боле не поминал. Протасий Вельяминов, разбив конную дружину на два рукава, поручил Юрию вывести свой рукав в нужный миг. А когда тот миг наступит, мол, лишь ему, Протасию, ведомо.

Эх, кабы не наказ батюшки слушаться боярина Вельяминова, так Юрий сейчас бы гикнул, вырвался ветром из-за спин пешцев да и взрезал бы, разметал на стороны рязанского «ежа»!

Лихо в сердце и знобко! Не терпится Юрию стакнуться в схватке. Не столько зла в сердце много, сколько удали и жажды славы! И жеребец под ним горячий, звенит серебряной обрядыо, кидает с губ жёлтую пену. Одно скверно: дорогая зерцальная броня, шлем княжий с высоким шишаком, которые ещё загодя он на войну заготовил, в Москве остались. Пришлось довольствоваться тем, что боярин Плещеев для него в обоз сунул - пластинчатой кольчугой московской ковки. И то, как ещё догадался старик, что сгодится!

Нет, зерцальная-то броня куда бы более его личила, чай, не раз он её на Москве примеривал! Да ведь вон как несуразисто вышло! Не его война - батюшкина…

А Даниил Александрович, от заутрени благословив войско, не из опаски, а по внезапной сердечной хвори остался в стане. Да и, честно признаться, хоть и Невского он сын, а не его это было дело - полки водить. Сейчас в просторном шатре из бычьих шкур он стоял на коленях перед походной иконой Спасителя, молил о Москве.

Вот уж верно сказывают: загад не бывает богат. Кажется, все продумал, предусмотрел, а не по его загаду складывалось! Однако знал Данила, сколь изменчива бывает судьба, и, пока окончательно не решилось дело, не гасил лампадку надежды в душе и истово бил поклоны:

«Господи, помоги!..».

А на высоком берегу в тот же миг князь Константин Романович столь же истово просил заступы для Рязани все у того же Господа.

И тот, и этот град православный. И здесь, и там колокола одну славу бьют. И здесь, и там одни кресты в небеса возносятся, так к кому же Господь более милостив?

Или нет ему дела до нас, неразумных?

А над заснеженным полем, где вот-вот должны были столкнуться русские с русскими, где вот-вот должна была пролиться и жарко смешаться в братоубийственной рубке единая кровь, будто луна над ночью, висела звонкая и напряжённая, как тетива, тишина.

- А-а-а-а-а-а-а-а!!! - дико разнёсся над полем тысячеголосый крик.

Не снеся невыразимого томительного ожидания, от которого так зыбко и холодно сосёт и ноет где-то «под ложечкой», навстречу гранёным рязанским копьям плотной стеной кинулись московские пешцы. И трёх стрел не успели выпустить лучники.

- А-а-а-а!.. - И захлебнулся крик.

Столкнулись. И каждый стал сам за себя. Потому что хоть ты и в строю на войне, и рядом плечо соседа, ан каждый умирает-то всё равно в одиночку.

* * *

Нечего и говорить, всякая война отвратительна по сути. Потому как суть всякой войны - убийство; кто боле убил, тот и прав. Хотя и принято делить войны на праведные и неправедные. Но подноготная-то войны всегда одинакова: завоевать, покорить, ограбить, отнять и прочее в том же духе, какими бы красивыми словами и высокими целями ни оправдывалась война.

Покорить чужой народ, завоевать чужую землю - так это ещё куда ни шло, так уж исстари повелось во всём мире. Зависть-то, видать, прежде нас родилась. Но воевать меж своими, веками, на потеху иным народам, лить братскую кровь - что может быть страшнее, бессмысленней и омерзительней? А ведь лили и как лили-то! Да ужас в том, что и по сей день живём не по-братски, во всякий миг по поводу и без повода Между собой готовы встать на ножи.

Эх, русские, так и не научились жалеть друг друга. Когда же научимся? Какой крови нам ещё надо? Но это лишь к горькому слову…

Трудно нам представить прошлые битвы. И ужаснуться им. После того, что нам известно о смерти, не напугает нас удалец с булавой. Булавой-то махать и честнее, и милосердней. Коли одним ударом раскроил череп - и хорошо, враз человек отмучился. Но в прошлых битвах была особенная, обоюдно звериная жестокость рукопашной.

Да ведь беда ещё в том, что живуч человек! Не сразу его и убьёшь. Порой в клочки раскромсаешь, а он все глядит на тебя тусклыми зенками: не знаешь о чём просит. Кишки на копьё намотаешь, а он все тянется тебя топором достать! Руку отрубишь, от плеча срубленная летит рука в снег, а пальцы-то на той руке в кулак сжимаются, гребут в горсть снег. Али в двуперстие вытянутся: себя ли благословил в последний Путь, тебя ли простил. Да неколи думать о том, дальше надо рубить. А чуть засмотрелся, задумался, так рядом и лёг. Хорошо, коли мёртвый. Потому как иная рана жесточе смерти покажется!

Оружьишко тяжкое, шипастое, вострое, раны от него широкие: резаные, колотые, битые. На одного мёртвого два десятка увечных. А все жить хотят! Падают под ноги, цепляются крючьями холодеющих пальцев, воют смертным, последним воем! Боятся, не хотят сами-то помирать.

А иные, напротив, хрипят, пуская с губ розовые пузыри:

- Приколи, родной, приколи! - Хватают, тянут в себя чужие мечи. И уже все одно им - чей тот меч, московский или рязанский.

- Христом Богом прошу, приколи!

Хруст костей, лязг железа, хлёсткий свист разящих ударов, глохнущий в мягкой, податливой плоти…

Да ведь всё это не в миг, всё это длится и длится, порой от утренней зари до вечерней, пока не от ран, так от усталости с ног не повалятся.

Смерть, кровь, вопли, стоны… Война.

Лют человек на кровь. Хуже дикого зверя, который себе подобного не грызёт до смерти.

Эх, мы - русские, русские!

* * *

Из ложбины, где располагалась в готовности Юрьева сборная дружина, невозможно было оценить то, что происходило на поле боя. Юрий лишь видел, как с взгорка ступали все новые и новые ряды рязанцев. Что там, как там? Держатся ли ещё москвичи? Сколь их осталось? И когда же Протасий даст знак вступить в бой? Да и жив ли Протасий, коли знака не подаёт?

Время текло томительно. Ясное поутру морозное небо затянули низкие свинцовые тучи. Дружинники, не давая мёрзнуть коням, вываживали их, ближние тревожно и коротко взглядывали на княжича: сколь нам ещё отсиживаться?

Да Юрий и сам дёргался! Судя по неиссякаемой мощи рязанских пешцев, что скатывались с горы, немного им надобно было времени, чтобы добить Большой московский полк, собранный из крестьян и ремесленников. Удивительно, что до сих пор они бились, стояли насмерть, а не побежали. Время-то уж перевалило на полдень. А ведь ещё не вступали в бой ни рязанская конница, ни татары!

«Что делать? Как быть? Дождаться, пока сами рязанцы хлынут в ложбину, встретить их грудь в грудь - это дело одно, и это в конце концов никуда не уйдёт, так, видно, и будет. Но какой же тогда прок от силы боярских дружин, ведь на кой-то ляд разбил их Протасий на два рукава? А ежели хлынуть двумя рукавами в тыл рязанцев? Поди, пока передние, москвичей дорубливают, задние-то ни развернуться, ни очухаться не успеют! А коли так-то?..».

Юрий вскочил на коня, погнал через ложбину, к редкой, прозрачной по зимнему времени берёзовой рощице, где в таком же мучительном ожидании маялся большой боярин Акинф Ботрин, поставленный Вельяминовым начальником над другим рукавом.

Акинф Гаврилыч, завидя княжича, пешим побежал ему встречь.

- Что, княжич, али знак Протасий прислал?

- Нету знака, боярин! - зло крикнул Юрий. - А я вот что тебе велю: давай-ка махом со спины зайдём к рязанцам, подсобим слобожанам, а то, я чую, сомнут их на смерть.

Акинф Гаврилыч исподлобья взглянул на княжича, тронул рукой заиндевелую у рта бороду и с сомнением покачал головой:

- Коли Протасий вести не посылает, так, выходит, покуда стоят, родимые. Знать, ещё не приспело нам время лезть на рожон.

- На ро-ож-о-о-н! - сузив глаза, презрительно протянул Юрий. - Али, боярин, до ночи надеешься в кустах отсидеться?

Упрёк был напрасен. Акинф Великий и сам отличался непомерной горячностью нрава. Ему самому-то ох как не по душе было это засадное «сидение в кустах». И его давно уж подмывало ослушаться строгого наказа тысяцкого и двинуть свою тысячу всадников на выручку пешцам. Однако же он понимал, что Протасий неспроста не пускает их в бой, выжидает решительного мига, может быть того, когда князь Константин пустит вперёд свою конницу.

- Ты меня трусом-то не чести! - едва сдерживая гнев, сказал боярин. - Меня Данила Лександрыч под начало тысяцкого поставил. Он мне ныне и указчик, а не ты!

- Знать, не пойдёшь?

- Не пойду, - покачал головой Акинф. - И тебе, княжич, говорю: не делай худа!

- Молчи!

Однако боярин докончил с усмешкой:

- День большой, чать, и мы с тобой, княжич, успеем ещё отличиться!

В точку попал Акинф Гаврилыч.

Слишком долго и страстно мечтал юный Юрий о войне, о воинской доблести, о славе и ратных подвигах, достойных великого деда, чтобы ныне, в день первой битвы, холодно и расчётливо выжидать, когда позовёт его тысяцкий вступить в бой. Жуткий шум сечи, доносившийся до ложбины, не столько тревожил его, сколь задорил. Не то мучило, что рядом гибла московская чадь, а что сам он стоит в стороне от этой гибельной сечи. Боле всего ему несносно то, что вот уж полдня миновало, а он лишь тем и отличился, что у всех на виду сопли об земь обивал!

Коли рязанцы верх возьмут, что скажут люди: «Юрий-то только по Москве летает соколом!» А коли москвичи выстоят, разве опять же не его попрекнут: «Что ж ты не поспешал на выручку, когда мы кровью-то умывались?».

Батюшка к битве непричастен, да и не посмеет его никто и ни в чём обвинить. Как бы ни вышло, а все скажут люди: знать, так Бог повелел.

Коли хитрый Протасий Вельяминов (и то предполагал Юрий) решил сдать битву рязанцам кровью одних лишь смердов и слобожан, так и в том ему выгода: мол, в том положении, в котором мы оказались, при явно превосходящих числом рязанцах надо было сдержать их натиск да с достоинством идти после на мировую. Зато боярские-то дружины остались в сохранности. Поди, бояре за то Протасию благодарностей нанесут!

А что ж он, Юрий, видел все, да не встрял! Дед его малым числом немцев бил! Брат отцов Дмитрий ни перед коим врагом меча не опускал! Так разве в жилах Юрия иная кровь?

Кроме того, мнилось Юрию, что под рукой у него такая собрана силища, что коли вовремя да отважно в бой её повести, так она и одна решит исход битвы. А коли и не решит, так авось заставит чуток охолонуть рязанцев, а то вон они вновь с горы, как муравьи, побежали.

А Акинф Гаврилыч явно насмешничал: «Успеешь ещё отличиться-то!».

Однако ж надо было так ответить боярину, чтобы запомнилось!

- Не отличиться спешу, боярин, людям московским спешу на выручку! - крикнул Юрий. Жаль, рядом-то не было никого! И уже тише прибавил: - А тебе, Акинф Гаврилыч, и это припомню!

- Что ещё? - усмехнулся Акинф.

Юрьев жеребец, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, напирал на Ботрю. Юрий жеребца лишь чуть сдерживал, так что Акинф был вынужден пятиться перед конской мордой.

- Али не знаешь? - склонившись с седла, зло выдохнул Юрий. - Али не ты к батюшке поддубенских мужиков с ябедой на меня наслал?

- Эка ты, Юрий Данилыч, о чём помянул!. - удивился боярин и покачал головой: - Твоя забава, моя забота! Да, ить дело-то прошлое! Нам с тобой ныне рука об руку биться, а ты обиды пестуешь! Не ладно то, княжич!

- Ладить-то после будем! - пригрозил Юрий.

Он резко дёрнул узду, вздыбил коня и, развернувшись, помчался прочь.

Юрий видел, как от рязанцев с прибрежного холма уже не чинным строем, а вразброд сбегали, видать, последние остатки пешцев. Он рассчитал, что со своими конными войдёт им в спину как раз тогда, когда они вломятся в поди уж шаткую, обессиленную стену москвичей. С двух стороц они враз искрошат рязанцев, сколько б их ни было, а коли Константин кинет наконец свою конницу, так будет время, чтобы успеть развернуться и принять её в лоб.

На скаку он просунул руку в ремённую петлю паворзня[49], накрепко стянул петлю на стальных наручах[50], потянул из поножен длинный тяжкий меч. Сердце, так долго томившееся в груди ожиданием подвига, как ледяной водой из ушата окатило знобким холодом:

«Верно ли делаю? Верно ли?».

Но не было уже в сердце места сомнениям, и сердце, в жуткой гибельной радости трепыхнувшись в груди, будто ответило:

«Верно!».

- Бей! Бей! - неожиданно сорвавшимся на петушиный крик голосом закричал Юрий и, лишь краем глаза ухватив, как всполошились от его крика дружинники, не оглядываясь, не придерживая коня, полетел вперёд.

А сзади его уже нагонял и точно подхлёстывал ответный злой и радостный крик застоявшихся дружинников, успевших за это долгое морозное утро накопить в душах обиду и ярость на упрямых рязанцев, не схотевших добром отдать москвичам свои земли.

Да ведь и не важно, на что обидеться, драться-то меж собой мы можем и безо всякой обиды. Хотя и обиды в русской душе всегда с избытком. Так что главное, было бы кому первому прокричать: «Бе-е-е-е-е-й!».

Юрьевы боярчата, да и прочие дружинники, оказавшись позади, изо всех сил нахлёстывали лошадей, чтобы догнать княжича. Впрочем, и Юрий, разумеется, не настолько был безрассуден, чтобы в одиночку врезаться в тыл рязанцам. Когда огромная, более чем в тысячу лошадей Юрьева дружина тронулась за своим вожаком, вытянувшись в дугу, он придержал коня, дождался, когда рядом с ним оказались окольные: Федька Мина, Андрюха Конобей, Редегин, Гуслень, Аминь - словом, его верная сотня.

Взлетели на пригорок, пошли на рысях в обход побоища. Издали все увиделось, как и предполагалось. Поле, точно огромное выжженное кострище, курилось жарким паром и кровью, снег был тёмен от павших, рязанцы давили, жалкая, выбитая узкая и неровная линия москвичей, оставшихся от Большого полка, в последнем отчаянном усилии держалась под самым взгорком.

- Выручай! - крикнул Юрий, и верное слово разнеслось от конного к конному.

- Выручай!!! - взметнулось над полем.

Ещё какое-то время понадобилось, чтобы плотной дугой охватить рязанцев, и уж наверняка на победу двинулась Юрьева рать на растерявшихся рязанских пешцев, которые спешно пытались оборотить копья. Да ведь видом летящей помощи ободрились и москвичи. Они уж не чаяли не то чтобы устоять, а и выжить, а тут, будто глас Небесный раздался: выручай!

- Выручай, братки! - откликнулись москвичи и с новой, непонятно откуда взявшейся силой кинулись в топоры.

Беспощадно, неукротимо упало кованое железо конников на головы пешцев. Лошади, визжа от боли, махом стоптали, взрезали строй рязанцев, всё-таки успевших выставить встречь двойной гребень копий.

И началась мясорубка.

Но вот здесь-то и случилось непредвиденное. По мере того как конные достаточно скоро продвинулись вперёд, за своей спиной они оставили большую часть рязанцев вовсе невредимыми, а первые из москвичей уже ворвались в самую гущу и толчею свирепой, безоглядной резни.

Среди сотен тел своих и чужих, что бились на тесном пространстве, всадники потеряли своё преимущество, более того, они стали беззащитными перед ударами, которые доставали их снизу. А сами-то они не знали, на кого и меч опустить, потому как пока наедешь на рязанца, нацелишься на него да пока меч уронишь, глядишь, на месте того рязанца уже москвич стоит, рот раззявил:

- Не бей!

Так ведь меч или паче того увесистый кистень с литым железным ядром, прикованным короткой цепью к железному же держаку, - не пёрышко, поди, и не отворотишь удар. В следующий раз и задумаешься - бить или не бить? А в бою-то как? Коли задумался, так, считай, сам на вражье копьё накололся…

Вот Юрий со своей сотней как раз и оказался в самом коловороте бьющих, бессловесно ревущих, копошащихся подлогами коней человеческих тел.

- Бей! Бей! - в горячем задоре кричал Юрий, рубил мечом на стороны. Бил ненасытно, неутомимо. Побоище-то, коли сила на твоей стороне, как болотина, - увлекает, затягивает. Чем боле крови, тем безоглядней и яростней.

Бей! Пока самого не достали! Но трудно пробраться к Юрию, он в плотном окружении своих. Рядом скалится Гуслень, Аминь прикрывает спину, выглядывает опасность, юлой в седле вертится Костя Редегин.

- Хык-к! - падает меч на чужие плечи, на головы в плоских мисюрках[51], в шлемах, в заячьих шапках, с нашитыми поверху жестяными крестами.

Мужик с чёрной бородой, срубленный со спины, успел обернуть на Юрия удивлённый взгляд:

- Пошто, княжич?!

Но, не дождавшись ответа, заскучав на этом свете, подогнувшись в коленях, ткнулся бородой в снег. «Эко, не ладно-то! Своего зарубил!» Но некогда сожалеть. Да и мужика не воротишь.

- Вперёд! Вперёд! - кричит Юрий. Пятками подбадривая коня, будто рывками проталкивая его через густоту человечьих тел, к Юрию рвётся Редегин.

- Княжич! Юрий! Не ладно! Своих топчем! - кричит он, вспучивая синие жилы. - Назад надоть! Назад!

«Куда назад?! Сдурел! - думает Юрий. - Бей!».

Сердце полно дикой, весёлой злобы. Пот из-под войлочного подшлемника застилает глаза. Да пот-то можно ещё обтереть краем багряного княжеского плаща, а вот как согнать с глаз пелену жуткой кровавой радости.

«Вот она - слава! Вот - победа!».

Впервые с Юрием случилось то, что потом навязчиво повторялось чуть ли не в каждой битве: в предсмертных стонах и хрипах, в судорогах чужой агонии мнилось ему собственное величие. Точно рассудок терял. Или в самом деле и рождён был Юрий, и жил лишь на чужую кровь?

На чужую великую смерть?..

* * *

Несмотря на то что, как могли, чистили дорогу Юрию его свирепые окольные (и под меч-то ему доставались не шибко грозные противники), будто из-под земли поднялся вдруг перед Юрьевым конём дородный рязанский воин. Ловкий, видать, мужик. Левой рукой прикрывал он шею и низ лица круглым татарским щитом, с-под щита струился на ляжки длинный склёпанный из мелких стальных колец куя к. В правой руке держал он сулицу. Долгий гранёный наконечник её, крепкое древко красны от крови, над щитом в рыжих коротких ресницах выпученные, пустые от злобы глаза, тоже кровью налитые…

- Эх! - щитом наотмашь ударил он напирающего Юрьева коня по морде.

Юрий уже вознёс меч, чтобы срубить рязанца, но от внезапной боли конь под ним вскинулся на дыбы. Рязанец того и ждал - снизу ткнул сулицу навстречу падающему Юрию, Удар был нацеленный - самым кадыком должен был напороться Юрий на стальной наконечник. От таких ран не выживают. Однако Юрий каким-то неимоверным образом успел чуть-чуть отклониться в седле, чужое железо вскользь взошло под пластины кольчуги, вспороло меховую телогрейку и даже достало до плоти, но далее не пошло, зацепившись зазубриной жала о нагрудник.

Смерть была рядом. Смерть была близко. Юрий явственно ощутил её холод. Стыдный холодный пот страха каплями засочился по телу. Ан не до, стыда было Юрию, ужас сковал его. Надо б вновь поднять меч, да руки не слушались. Как тычут палкой в морду взъярившейся собаки, Юрий не ударил, а ткнул мечом в.направлении рязанца. Рязанец, будто играючи, легко отбил щитом Юрьев меч, дёрнул за древко сулицу. И снова Юрий услышал, как корябнуло железо по груди. Отбросив щит, обеими руками ухватив сулицу, мужик изготовился в другой раз ударить Юрия. Как острогой бьют рыбу на мелководье, так должен был ударить рязанец, но только не сверху вниз, а напротив..

Вряд ли бы Юрий в том положении, в каком он вдруг очутился, сумел увернуться от этого удара или отбить его. Он не хотел умирать, но понял, что умрёт, потому что не было у него силы на этого ражего рыжебородого мужика с плоским, будто стёртым лицом. Смерть безлика.

- А-а-а-а-а! - по-звериному не закричал, а завизжал Юрий, не в силах сдержать в себе ненависти и страха.

- А-а-а-а-а! - заревел мужик, криком подгоняя удар.

Но удара не последовало. Костя Редегин бросился с коня на рязанца, на острие его сулицы. Благо, чуть промахнулся, а то быть бы ему наколотым на ту сулицу. Намертво сцепленные тела покатились по снегу.

Могуч и тяжёл был рязанец против Кости Редегина, однако зол и увёртлив был Костя. Рязанец, запустив Косте в рот корявые, чёрные пальца, драл ему губы, бил в лицо железными налокотниками, пытался добраться до дыха, перехватить ручищами Костино горло. Костя бился, кусался, брыкался, вился ужом под рязанцем, бодался шишаком шлема… Ан всё одно до смерти заломал бы его матёрый рязанец, кабы какой-то мимоепешащий мужичонка из москвичей не подсобил ему ненароком. Беззлобно и делово, будто по ходу в лесу ветку срубил, тюкнул топориком рязанца сверху по темени и далее побежал по своей надобе.

Долго рассказывается, а всё это произошло в мгновение ока! Ни Гуслень, ни Аминь, ни Андрюха Конобей, не говоря уж про Юрия, не успели и с седел скатиться, чтобы помочь Редегину.

Редегин, выбравшись из-под рязанца, сплёвывая крошеные зубы, улыбался кровавым ртом:

- Жив, княжич!

А Юрий, как зачарованный, остановившимся взглядом глядел на тушу рязанца с неестественно вывернутой, заломленной за спину огромной ручищей.

Господи! Как близка и случайна смерть!

Все существо Юрия, от ногтей и до малой жилки, которая бьётся его горячей, молодой, сильной кровью, наполнилось ужасом:

«Не хочу умирать! Не хочу умирать!..».

И здесь от стана рязанцев донёсся нераздельный дикий, звериный рёв. Так скрежещуще, визгливо, гортанно кричат всполошённые гуси.

- Гу-ууу-га-ааа-гы-ыыы-ыы!.. - Не передать!

То князь Константин, расчётливый, искусный воитель, запустил в бой рязанскую конницу. Взмывая снежные вихри, глухим топотом сотрясая мёрзлую землю, летели конные, неся смерть москвичам, да что москвичам, неся смерть и самому Юрию, загнавшему себя в западню.

Юрий оглянулся безумным, затравленным взглядом на поле битвы. Конная его тысяча была рассеяна по всему полю. Одни, как Юрий и его ватажка, находились перед последним московским оплотом - у самого взгорка; другие застряли среди рязанцев там и сям посерёдке; третьи топтались по краю, так и не преодолев сплотившейся рязанской загороды; теперь эти крайние пытались спешно развернуться худым строем навстречу Константиновым конникам. А в спину их били пешцы.

«Все!» - ясно и холодно подумал Юрий. И ещё подумал также ясно и холодно: «Не хочу умирать! Не хочу!».

И от этих простых мыслей, пролетевших в голове ледяным сквозняком, с него спало оцепенение, в котором он пребывал с той минуты, когда точно из-под земли вдруг возник перед ним тот злополучный рязанец. И пришло решение. Не из головы, а из самого Юрьева нутра, от самого тока горячей крови, которая взывала, кричала, молила лишь об одном:

«Жить! Жить! Жить!».

Невидящим взглядом Юрий оглянулся на своих ближних, что в растерянности жались к нему, ожидая хоть какого приказа, и крикнул:

- Вперёд!

Однако «вперёд» в данном случае означало как раз назад! Княжич пустил коня к взгорку, за которым скрывалась спасительная ложбина. Но перед взгорком пусть и жалкой стеной, а все ещё стояли московские слобожане. Да ведь не просто стояли - бились!

Но стоят ли все их жизни одной, однако же твоей собственной!

- Вперёд! - звал Юрий. И снова меч его безжалостно крушил на стороны, теперь уж и вовсе не разбирая ни чужих, ни своих.

Юрьевы молодцы, послушные его воле, ожесточённо прорубали средь тел дорогу к позору своему господину. Лишь Костя Редегин, с трудом державшийся в седле, хрипел в спину Юрию:

- Стой, княжич! Опомнись! Куда? Жив будешь, сам себя проклянёшь! Стой, Юрич!

Но что Юрию были его слова, когда только что в яви увидел он перед собой смерть, от которой лишь чудом упасся. И ведь впрямь: чудом спасся!

И ещё не единожды чудом спасётся, тогда, когда уж, кажется, никаких путей к спасению не останется! Знать, кто-то спасал его, знать, кому-то нужна была Юрьева жизнь?

* * *

Н-да, поди на века осрамился бы Юрий в той первой битве, кабы со стороны края поля не раздались вдруг новые звуки.

- Г-у-у-у-г-а-а-а-а-г-ы-ы-ы-ы! Ы-ы-ы-ы-и-и-й-й!!!

То навстречу крику конных рязанцев взмыл над полем крик конной тысячи Акинфа Великого, который по знаку тысяцкого погнал свой рукав наперерез рязанцам. Прежде чем столкнуться всадникам на земле, вперегон безумной скачке крик их столкнулся в небе.

- Бей! Руби! А-а-а-а-а-а-а-а-а!!! - будто чёрная туча повисла над полем.

А здесь ещё Редегин, рискуя быть срубленным слепым ударом, наконец нагнал, протиснулся к Юрию, своим коником заступил ход Юрьеву жеребцу:

- Там наши, Юрич! Там Ботря! Нельзя тебе так-то! Нельзя! - кривя губы, словно готов был заплакать, задышливо прокричал он, ловя ускользающий взгляд княжича. - Как на Москву придём?

Крепко встал на пути Редегин. Одно оставалось Юрию: срубить его. И мог бы! Однако от крика ли ботринцев, от слов ли старого друга княжич будто опамятовался. Так в бреду лихоманки вдруг возвращается сознание, так просыпаешься от злого кошмара…

«Акинф на выручку поспешил - знать, не все потеряно! Знать, можно биться ещё, знать… А я-то куда же? Господи, да что же это со мной? Как же это - я с поля хотел убечь?! Нет, не было того, не было!».

- Чего зенки-то пялишь? Чего встал на пути? Али думаешь, волю взял надо мной?! - прошипел Юрий в лицо Реде-гйну. И, наново выворачивая шею коню, уже в голос крикнул: - Сам ведаю, что творю! Али не на себя я рязанцев выманил Акинфу на славу? Так мне теперя ему и подсоблять надоть, чтоб не прогнулся! Ломи, б-е-е-й! - И как волна - то к берегу, то от берега - покатились Юрьевы всадники в обратную сторону.

И без того несуразная битва далее пошла совсем бестолково! Впрочем, толк в битвах всегда не враз виден, а лишь издали. Сблизи-то и не разберёшь, чья сторона верх берет. Там Акиифова тысяча сшиблась с рязанцами; за спинами ботринцев, не зная, куда приткнуться, мечутся разрозненные боярские дружины Юрьева рукава; их со спины достают копьями рязанские пешцы; тех пешцев рубит Юрьева сотня, малость замешкавшаяся у взгорка… Одно слово - битва!

Однако, чем далее она тянется, тем безнадёжней становится положением москвичей. Мало одной-то ботринской тысячи против разящей рязанской конницы - то в серёдке проломится, то с краёв прохудится. А Юрьевы всадники Ботре не в помощь, одни в чужой крови увязли, другие уж своей захлебнулись.

Да ведь с Константинова холма ещё татары не спущены. Немного их - всего сотни три, но как раз той силы и не хватает рязанцам, чтобы окончательно сломить москвичей. И не в числе дело, а в звании - татары! Кажется, одного их истошного визга достало бы для полного разгрома; ан отчего-то медлит князь Константин, не шлёт татар в бой.

Али сами они артачатся?

Первыми почему не пошли - то понятно. Исход битвы был ещё не ясен, а за ради чего им первым в русской распре головы подставлять? Ради сайгата? Так сайгат собирают с убитых, а не с живых. Так вот сейчас, когда на поле больше мёртвых, чем живых, самое татарское время пришло в битую Русь врезаться, Ио почему-то не катится с горы бешеная, неостановимая лава которую одни русские ждут с надеждой, а другие со страхом. Не идут татары!

А на холме суматоха. Что там - не разобрать, да ведь за рубкой и взглянуть неколи. И вдруг будто вздох прокатился по полю: уходят татары! Татары уходят!

И впрямь - вмиг пустеет на холме татарское становище.

Где грозные хвостатые татарские бунчуки?

Нет их!

Вздымая снежную пыль, с гиком, весело и белозубо скалясь, уходят от рязанского князя татары.

Так пошто приходили-то? А затем, знать, и приходили, чтобы верней обмануть. Капризна, увёртлива ханская милость, и слово его вероломно.

А ты, Константин, пошто на них понадеялся? Или неведомы тебе поганые обычаи? Не твоего ли отца отрубленную голову хан Менгу-Тимур приказал привезти в Рязань взоткнутой на копье в назидание православным, дабы не надеялись ни на татарское милосердие, ни на магумеданскую справедливость[52]. Или забыл ты то поучение?

Сложившаяся уже битва повернулась иначе. Предательство татар сильно приободрило москвичей и удручило рязанцев, которым до полной победы чуть-чуть не хватило сил. Даже не столько сил, сколько времени.

Короток зимний день.

В ранней тьме, в волчьих сумерках, запалив смоляные факелы, рязанцы и москвичи бродили по мёртвому полю: искали раненых, обирали убитых. Столкнувшись, без слова, как немтыри, расходились в стороны. Задень напиталась кровью и злобой душа.

А в жарко натопленном просторном шатре московского князя лаялись меж собой воеводы. Большие бояре с сокрушением, но как о личном достоинстве докладывали об убытках в своих дружинах. Однако сильнее всех претерпел от рязанцев (да и от Юрьевых конников) Большой полк[53]. Из трёх тысяч пешцев менее половины откликнулось. Для одного дня потери были безмерны.

Тысяцкий Вельяминов почернел лицом, лишь борода бела. Акинф Великий к ночи хмелен и шумен. На правах так ли, иначе спасшего битву честит всех подряд. Особенно Юрия. Юрий огрызается.

- А ты пошто со мной не пошёл слобожан выручать? - кричит он.

- Дак ить коли пошёл, мы бы теперя, княжич, с тобой навряд здесь сидели! Потому и не пошёл! И тебе говорил: худо будет! Или не говорил?

Досадно Юрию слушать боярина. Но не та вина его грызёт, за которую виноватят, а та, что в сердце занозой застряла. Оттого и скалит Юрий зубы на Ботрю и на прочих глядит с вызовом: ну, кто ещё в чём упрекнуть его хочет? Отводят бояре глаза. Знать, и о той вине ведают, только сказать не смеют.

Да и как не ведать - чай, не все пешцы сгинули из тех, что видели, как Юрий с поля-то рвался.

«Вот что нехорошо-то!».

Но более речь о Юрии не идёт.

Льстиво потчуют славой Аль-Бугу, который и на коня не садился. Хвалят татар за хитрость, хана за мудрость. А про переяславского выскочку Акинфа Великого забывают, и он, отшумев, засыпает за столом от хмеля, усталости и обиды. И долго ещё по обычаю машут после драки руками. Причём шибче всех машут те, кто на драку со стороны глядел.

Потом начинают мыслить, как завтра рязанцев встретят. Сильны они, черти! Унылы становятся речи и тревожны взгляды.

Один Даниил Александрович странно спокоен и даже светел - худшего ожидал. Ан обошлось!

Знать, на его стороне Господь!

И татары ушли!

Знать, по-прежнему милостив к нему хан!

Так чего же теперь страшиться?

«Надо к завтрему молитвами приуготовиться. Бог к Москве милостив…» - не слушая воевод, думает князь.

А наутро коломенские бояре, учинив измену, перекинулись, как о том и было с ними договорено Фёдором Бяконтом, на Московскую сторону. Да как удачно перекинулись-то! Ночью, перебив окольных, врасплох взяли в плен рязанского князя Константина Романовича.

Что ж с пустыми руками-то итить, - гордо ухмылялись коломенцы. - Чать, мы не нищие!

Ништо - ещё обнищаете!

О таком счастливом исходе и хитрый Бяконт не загадывал.

А вот Даниил Александрович и этого свинства не исключал. И в худший миг не терял он надежды на Божью помощь, однако же просто на диво, как все складно-то обернулось!

Стали ладить переговоры. За свободу отца сыновья Константина Ярослав и Василий готовы были уплатить и Коломной. Но сам Константин Романович такой позорный торг отверг напрочь:

- Убей меня, Данила Лександрыч, а все одно не будет твоя Коломна!

- Да разве же я, Константин, убивец? Я стану Бога молить о твоём вразумлении. Покуда сам верного слова не скажешь, кто ж тебя тронет? - усмехнулся Даниил Александрович и вздохнул: - А пока ты слова не дашь, что честью отступаешься от Коломны, придётся тебе у меня на Москве погостить. Чтобы сыны твои лучше помнили: чей отныне сей город. На том и закончили кровопролитие.

Глава седьмая.

Как сказал Даниил, так и сделал: женил Юрия. Причём не на девке женил, а на городе.

На Переяславле!

Ещё при Данииловом деде, Ярославе Всеволодовиче, жил в том Переяславле затейный монашек, речистый женоругатель, тоже по имени Данила. Так вот он в своих писаниях ко князю оставил такие слова:

«Блуд из блуда для того, кто поимеет жену ради прибытка или же ради тестя богатого! Лучше уж вола видеть в дому своём. Лучше уж мне трясцою болеть. Трясца потрясёт, да отпустит, а зла жена и до смерти сушит…» - писал причетник[54].

Но кто же откажется прирастить своё имущество даже и блудом? Только глупый. Да ведь ещё как прирастить-то!

Москва Переяславлю и в подмётки не годилась. Ещё со времени Ярослава Всеволодовича Переяславль считался главной великокняжеской вотчиной. Потому и передавался он сыновьям строго по старшинству. Однако не только лестно было владеть этим городом, но, владея им, можно было быть уверенным - при любой каверзе и беде в самом центре Руси ждёт тебя почти неприступная крепость о двенадцати башнях, к тому же с одной стороны ограждённая непролазными болотами, с другой - большим Клещиным озером, а со всех остальных глубоким рвом и высоким валом, что тянется чуть ли не в три версты! Да и это, поди, не главное. Главное - переяславские воины, отменные кмети, опора победоносных дружин Александра Невского. Коли уж верны переяславцы своему князю, так верны до смерти. А прибыток каков! Меха, меды, воск, рыба…

Словом, зажитный город Переяславль!

Отнюдь не случайно по смерти князя Дмитрия Александровича этот лакомейший кусок стал средоточием алчных устремлений. Причём намного задолго до кончины его законного владетеля!

А правил Переяславлем в ту пору слабый волей и здоровьем сын Дмитрия Александровича князь Иван. Не о том речь, что не в батюшку уродился, а о том, что самому ему Господь детей не дал. Не на кого ему было оставить Переяславль!

Всем кругом было ясно: век Ивана не долог. Он страдал грудной немочью, кашлял и харкал кровью. А потому как ко всему прочему был неумён, переменчив, вздорен, капризен, то прежде, чем помереть, умудрился такую кашу заварить, что не сразу и разберёшь, чего в котёл натолкал!

Так как Иван был бездетен, после его смерти по древнему обычаю город должен был отойти к великому князю Андрею, а уж тот мог распорядиться им по-своему усмотрению. Однако, переяславцы сколь благоговейно по сю пору чтили память покойного князя Дмитрия, с которым не в один поход хаживали, столь же глубоко ненавидели теперешнего великого князя. Да и князь Иван мечтал напоследок если уж не поквитаться с дядькой, так досадить ему до зубовного скрежета.

Сначала, посоветовавшись с ближайшими боярами, решил Иван поступить по справедливости: согласно духовному завещанию отдать город во владение достойному. А кто достоин? И так рядили, и этак, а самым достойным оказался тверской князь Михаил. Ведь никто иной, а Михаил дал последний приют князю Дмитрию, ведь именно благодаря его заступничеству Андрей после Дюденева похода вынужден был вернуть из костромской ссылки Ивана и вновь вокняжить его в Переяславле, согнав оттуда своего вечного складника Федьку Чёрного. А кто как не Михаил в первую очередь встал со своими полками у Юрьева на пути Андреева войска?

Эта последняя стычка случилась три года назад, после того как на княжеском съезде во Владимире робкий Иван, доселе живший за стенами Переяславля тише, чем мышь в зимней норке, вдруг ни с того ни с сего возвысил свой голос до того, что прилюдно обозвал великого князя Каином, то бишь братоубийцей.

Слова, конечно же, справедливые, однако больно уж неожиданные в устах Ивана. Да даже и неуместные, потому как и съезд-то собрали ради русского мира, а не для новых обид. Куда там! Разлаялись до того, что там же, на съезде, на потеху ханскому послу-«миротворцу» беку Умуду за мечи схватились. Поди уже тогда потерял бы свою слабую головёнку переяславский Иван, кабы опять все тот же Михайло Тверской не встал на его защиту.

Кому был нужен тот разлад? Как ни верти, а одному лишь во всей Руси - загадливому московскому князю Даниле. Он, знать, и подбил Ивана против дяди выступить. Исподволь, тихонько готовил он Андрею врагов, себе союзников на будущую войну за великое княжение.

Андрей обиды от племянника не стерпел. Когда уже разъезжались, всегласно пообещал выбить Ваньку из переяславской отчины.

И выбил бы как нечего делать! Тем более что, видать, по уговору с Андреем ханский посол Умуд позвал Ивана с собой в Орду: мол, хан Тохта его хочет видеть. Пришлось Ивану прямо из Владимира отправляться в Сарай. Но перед тем упросил он Михаила Тверского и Данилу Московского взять Переяславль под их щит. Так сложился недолгий и непрочный союз Твери, Москвы и Переяславля. Да и послужил он лишь для того, чтобы под Юрьевым отвратить Андрея выполнить свою угрозу.

Как ни прельщал великого князя Переяславль, как ни жгла обида на ополоумевшего племянника, биться с мощной тверской дружиной, подкреплённой московскими полками, Андрей не рискнул. Постояли войска друг против друга да и разошлись по своим углам.

Ну чья как ни Михайлова заслуга, что не взял Андрей Переяславль на копьё?

К тому же и родня - не седьмая вода на киселе, и переяславцы всей душой на стороне тверича. Но…

Но ведь у московского-то дядьки Ивана Переяславского тоже, чай, на плечах голова, а не репа. Давно уж Даниил Александрович для себя наметил если уж не прибрать к рукам знатный Переяславль, потому как покуда руки коротки, так все сделать для того, чтобы обильная вотчина не досталась ни Михаилу, ни великому князю.

Кто б знал, сколь подарков Даниил Александрович переправил в Переяславль и самому Ивану, и боярам его, и попам: и пояса золотые, и кубки, и ткани камчатые, и потиры серебряные, и шкуры собольи!..

Да что рухлядь считать - сколь времени драгоценного потратил, гостюя у хворого племянника, выслушивая его вечное нытье, жалобы да обиды, глядя, как он в кашле заходится.

Кашляет, а все своё талдычит:

- Нет, дядя, то уж решено - отдам Переяславль Михаилу…

Слабый-то слабый, однако порода та же - коли уж зашла в башку блажь, так её оттуда и колом не вышибешь!

Упрям Иван, но не менее его упорист Данила. К тому же мало-помалу, по мере получения подарков, Данилову сторону берут и другие. Уж не он один уговаривает князя отдать переяславскую землю со стольным городом в московское пользование.

Но окончательно сломило Ивана то, что Даниил женил своего старшего сына на дочери ближайшего его советника - знатного из знатных, богатого из богатых, большого переяславского боярина Тимофея Всеволжского-Заболотского. Само прозвище боярина говорило о многом: Заболотьем называлась пространная плодоносная местность, лежавшая подле Переяславля меж Клещиным и Соминым озёрами, коей Местности был боярин владетель. Впрочем, как и многим другим угодьям…

Разумеется, князь Иван Дмитриевич на свадьбе Юрия и боярышни Ирины был посаженным отцом. Ну а уж после того как в ущерб иному родовитому браку Даниил женил сына на переяславской боярышне, и, считай, не только новобрачные, по и земли их кровными узами скрепились, более упрямствовать не хватило сил у Ивана. Наново переписал он духовное завещание.

И сдуру да в безлепом подражании благородному батюшке сей же миг объявил о том в Дмитрове, где в тот год как раз после Троицы (а Юрьеву свадьбу на Троицу сладили) в очередной раз собрались князья. Никто за язык его не тянул, да, видно, тяготился виной перед Михаилом. А может, просто перед смертью решил поглядеть, как после его слов позеленеет от злости дядька Андрей Александрович.

Ну и поднялся:

- А как Бог мне детей не дал, по смерти своей завещаю дедову и отцову отчину своему дяде Даниилу Московскому!

Ох, что там началось!

Андрей и впрямь с лица сошёл, позеленел, зубами клацает:

- Прокляну!

- Ха! - то ли кашляет, то ли смеётся Иван. - Сам проклят!

- С татарами приду - выгоню!

- Беги, пёс, за татарами, не впервой тебе Русь жечь! А тут и Михаил Ярославич Тверской вздыбился:

- Как то? Ты же мне обещал!

- Ну, дак прости меня, Михаил. Значит, переменился!

- Забыл, сколь я услуг тебе оказал? Или напомнить? - и за меч.

Михаил - князь горячий, нравный. Да только поглядел на Ивана, так с досады плюнул, а меч обратно в поножни кинул - с кем рубиться-то? Кого рубить? Ладящего, чай, не трогают.

А вот на Даниила Александровича Михаил нехорошо поглядел. Косо поглядел. И ухмыльнулся криво:

«Вот оно, значит, как Даниил Александрыч?!».

«Все в руце Божией, Михаил…» - светло и смиренно, аки агнец, улыбнулся в ответ московский князь.

Иван Дмитриевич недолго после Троицы протянул - к Успению и преставился.

А в Переяславле вокняжился Юрий.

* * *

Красива, но как-то не по-русски хрупка Ирина, боярская •дочка; точно золотая безделка фряжская, кою и в руки-то боязно брать - поломаешь. Да ведь и годов ей было всего шестнадцать - не набрала ещё бабьей стати. Юрий на неё как на бабу-то не больно и глядел. Впрочем, глядел ли, не глядел, а успел обрюхатить. Четвёртый месяц пошёл, как понесла княгиня.

Скучно Юрию в постели с женой. Грудки с кулачок, ключицы острые, как у мальчика… а беременна! Вот несуразица! Да и днём не больно весело глядеть на неё. На голове, точно у матушки взяла нарядиться на время, в жемчугах и каменьях, с серебряной обнизью тяжёлая бабья кика, в складках просторной ферязи смущённо прячет затяжелевший живот. И молчит. Не спросишь, так не ответит. Боится она, что ли, Юрия?

Да оно и понятно: всё же не княжьего роду. Однако же прав был батюшка - такого города, как Переяславль, ни одна княжна не стоит. А за этой птахой батюшка эвона какое приданое усмотрел! И вот ещё странность какая, прямо-таки удивительная и непривычная Юрию: чем далее, тем милей ему эта птаха. Одним взглядом безмолвным волю над ним берет! Вон что…

А Юрий-то поначалу было взбрыкнул:

«Да что ж ты, батюшка! Абы только с глаз долой меня хочешь спровадить?».

Но как проник в отцов замысел, так сам его ещё и подторапливать начал; больно уж захотелось ему на всей своей воле в славной дедовой вотчине вокняжиться. Да и Москва, надо сказать, после той битвы с рязанцами Юрию опостылела. Если раньше на княжича взгляды кидали пугливые, то теперь случалось ему поймать на себе и чей-то насмешливый взгляд.

Каждого-то плетью по глазам не отлупишь! А может быть, то лишь казалось Юрию, но все одно - тягомотно ему стало в Москве.

Да и сроду-то он её не шибко любил. Кой городище нелепый, разбросался ножищами-слободами по холмам, как сонная баба, то ли дело Великий Новгород или вон Переяславль! Хоть и длинные, обильные людом концы, а все кучно!

Сначала-то молодые жили в Москве. Юрий с соизволения батюшки неподалёку от своей Княж-слободки на низком берегу Москвы-реки велел заложить для жены обособленну слободу. Во-первых, сам он с женитьбой не собирался менять прежнего вольного образа жизни. Ан под одной крышей с женой венчанной жить да с другими девками путаться - все ж таки грех. Во-вторых, Юрию, который и брать любил, и щедро одаривать, хотелось на нищей Москве чем-то удивить переяславку да порадовать. Авось поразвеется, а то больно грустна да пуглива боярышня, то бишь в нынешнем звании княгиня!

В лето срубили двухъярусные хоромы. Таких-то затейливых да нарядных прежде и не видали на Москве. Со многими клетями в нижнем ярусе, с повалушками, горенкой, с просторными сенями во втором; а над всем этим громождением с галерейками да переходами высится бочковатая теремная башня, в коей, как и надлежит быть, самой княгини покои. По краям крыши, крытой тёсом, малые перильца с балясинками, высокое крыльцо под епанечной[55] кровлей подпирают кувшинообразные столбы, вытесанные из цельного дуба, в оконцах стекло фряжское, а наличники у оконцев изукрашены резьбой. На каких травы вырезаны, на каких - единороги, на каких - ездецы конные… Не хоромы, а игрунька на загляденье!

Ну так по жене и хоромы! Пусть радуется…

Правда, пожить в тех хоромах Ирина не успела - в августе помер наконец-то Иван Бездетный. Юрий с отборной московской дружиной поспешил в Переяславль, пока туда не грянуЛ, как грозился, великий князь. Ну и Ирина за ним увязалась - мол, с родней повидаться. Да и понятно - одной-то ей в Москве хоть и в светлых хоромах темно было…

Переяславцы не сильно печалились о зыбком, как студень, женоподобном и слабом Иване. А Юрия заочно успели уже полюбить. И за юность, и за удаль, и за норов, и за то, что был внуком Невского, и за то, что не погнушался взять за себя их боярышню… Всяк городишко в ту пору мечтал о возвышении над прочими, ну и переяславцы не хуже иных о себе понимали. Князь бы не выдал их, а уж они своего князя не выдадут!

Встретили Юрия не как гостя, а как законного правителя - с колоколами, со всем подобающим событию почётом, с изъявлением преданности лично Юрию, но, однако же, не Москве. Мы, мол, не в сыновцы к Москве записались, мы тебя к нам позвали, дабы оградиться от воли великого князя, от коего добра никогда не знали…

Так, значит, так!

Вовремя прибыл Юрий. Потому как Андрей Александрович, узнав о смерти племянника и о том, что младший брат всё-таки осмелился заместить его своим сыном, взбеленился на Городце. Поднял владимирские полки и, надеясь управиться до осенней распутицы, двинул их на Переяславль. Да только переяславцы, воодушевлённые Юрием, как один поднялись на войну (давненько не воевали!), и Даниил Александрович в подмогу прислал московскую рать. Без битвы, одним грозным видом дали отпор Андрею.

Не тот стал! Кажется, не было более злонамеренного, дикого, мутноумного человека на всей земле, для которого, вот Уж истинно, кровь людская - водица, но и он поумерился. Не в злобе, но в силе. Душит злоба-то, а меч поднять уже силы нет. А коли силы нет, так и страха нет перед ним.

Ни с чем вернулся великий князь на Городец, а оттуда, сказывают, прямиком в Сарай полетел - у хана правды искать. Надеется, как встарь, вновь привести с собой татар, теперь уж на младшего брата. Только батюшка дал знать Юрию, чтобы тот не шибко забаивался: мол, хап нынче к Андрею неласков, хан ныне расположен к нему, Даниилу, - и про это у батюшки от самого Тохты есть верные сведения.

Что ж, так и должно быть - сильный сильного чтит. А московский князь вошёл в силу.

Ежели раньше - до Коломны, считай отошедшей к Москве, да мощного Переяславля, взявшего московскую сторону, Даниил Александрович в своём устремлении к великокняжеской власти уповал лишь на Божью помощь и время - авось сдохнет сам по себе старший брат и законным порядком решится дело, тем более нужные люди доносили из Городца, что плох великий князь, худ да зелен, и что, мол, вот-вот возьмёт его карачун, то теперь, войдя во вкус примысла, испробовав победы, а главное, почуяв силу в собственных руках, князь Данила вполне откровенно выказал свою ненависть Андрею, которую вынужден был скрывать долгие годы.

Видать, таков уж был род Александров. Как для Александра родной его брат Андрей был первым врагом, как для его сына Андрея брат Дмитрий всю жизнь был бельмом на глазу, так в свою очередь и Даниилу был ненавистен Андрей.

Так вот, если раньше Даниил Александрович готов был покорно ждать, когда грядёт его час, то теперь он поторапливал время - сама жизнь Андрея была главной помехой в достижении его цели. А потому жизнь ту следовало укоротить. Давно уж следовало, да силы не было. Теперь есть!

Русь притихла в ожидании новой братней свары, в ожидании нового кровавого передела…

Юрий ещё дивился: чего отец медлит? Пошла удача в руки, так лови её, не зевай. Коли хан на твоей стороне, так иди на Андрея, выбей его и из Городца, пусть сдохнет в поле - по жизни и смерть! А главное - утвердись во Владимире на великокняжеском столе! Тогда - и Москве твоей льгота, и сынам твоим, то бишь ему, Юрию, по жизни почёт и слава, и власть, власть! Потому как ведь не вечен и батюшка, помрёт он, кому великий стол достанется? Ему, Юрию! По старшинству среди братьев! А Юрий помрёт, кому власть отойдёт над всей Русью? Его, Юрьеву, сыну! Уж он, Юрий, все сделает для этого! Так и пойдёт на Руси - из века в век, и на века утвердится власть и слава Александрова рода! Во веки веков, аминь!

Так поспешай же, батюшка, вон она власть-то рядом!

Со всей страстью юной души жаждал Юрий той власти, как жаждал славы. И верил, знал, как знают и верят, что после ночи непременно настанет утро, что будет он и властен, и славен!

Да к славе-то он в Переяславле уже прикоснулся - полки самого великого князя спиной развернул! Жаль, что без битвы! Видать, мало учёный рязанцами, битв жаждал Юрий!

Сидя в Переяславле в ожидании Андреевой каверзы, так решил:

«Ежели и переменится хан в своей милости и даст дядьке татар под переяславские стены, так и им явлю силу, как когда-то Михайло Тверской явил силу Дюденю с тем же Андреем. Ить не убоялся же! А теперь и Тохта его жалует! А ему тогда годов-то, поди, не более, чем мне, было. Сколь времени с тех пор утекло, а о нём по сю пору во всех весях толкуют - доблестный чадолюбивый князь! Вон она слава-то!..».

Все так же дерзок, честолюбив в помыслах был Юрий, однако за те полгода, что прокняжил в Переяславле, вроде бы неприметно на первый взгляд, но изменился. По-прежнему был гневлив, но уж не беспричинно; по-прежнему был горяч, однако умел и смирить свой норов; бремя внезапной власти Над многими людьми будто пригасило безудержные порывы. Да и времени у него не осталось на лихие забавы - крепил Переяславль на войну!

Опять же, вместо во всём послушных, готовых на всякое озорство отпетых Юрьевых слобожан (хотя и их Юрий перетянул за собой из Москвы) явились в советчики седобородые, служившие ещё его деду переяславские бояре. Хочешь не хочешь, а выслушаешь. А они и польстить сумеют, мол, шибко ты, Юрий, и статью и норовом с Александром Ярославичем схож, но в то же время и удержат от какого поспешного, неверного шага.

И вот ещё что: женитьба, его близость с молодой, до умиления беззащитной, тихой, во всём покорной и искренно богобоязненной женой чудным и странным образом повлияли на Юрия. Не то чтобы стал он добрее и мягче - терпимее. Одним молчанием своим, одним взглядом, полным не упрёка, а боли за него, грешного, Ирина умела достать Юрия до души. Единственная во всём свете.

Любила ли она его? Во всяком случае хотела любить, потому что должна была любить того, с кем осоюзилась на супружество перед самим Господом.

А успел ли Юрий её полюбить? Вряд ли. Но что-то новое происходило, творилось в его душе, то, из чего, может быть, и должна была родиться любовь. К первой из всех, кого знал, к единственному существу на земле, он испытывал к Ирине какую-то болезненную, сладкую нежность. Тем более во чреве её (и это возвышало Юрия) уже билась иная жизнь, зачатая от его семени.

Ему не нравилось лишь её молчание, страх, затаённый в глазах. Чего боялась? Чего предчувствовала? Чего предвидела? В своей ли судьбе? В его?..

Пытаясь пробиться к ней, по ночам он ласкал её хрупкое тело, жалея её. Днями, как любимое, больное дите, осыпал дорогими подарками. И радовался, когда она улыбалась.

Тогда он вряд ли ещё любил, но ведь хотел любить…

А ещё Юрий в ту краткую пору, что и для него самого было удивительно (потому как никогда прежде не был он особенно-то боголюбивым и усердным христианином), зачастил в церковь. И не потому лишь, что князь и у всех на виду, но и по душевному устремлению.

Знать, на перепутье стоял Юрий.

Холодно и темно ранним мартовским утром в каменном храме Воздвижения Креста Господня. Малые огоньки лампад не разгоняют сумрак. Не празднично ныне в храме - печально, Великий пост на дворе.

Юрий напереди всей паствы пал на колени, не в лад с остальными бьёт земные поклоны - и во храме одинок и отличен. Не талдычит, как прочие, за священником с детства затверженные слова молитв, к которым так и остался глух, о своём просит Господа.

Просит, чтобы укрепил его на ратные подвиги; чтобы Ирина, легко разрешившись от бремени, принесла ему сына; молит у Бога за батюшку, чтобы дал ему волю и сил на великую власть; о многом просит, сердцем пытается проникнуть к Господу.

Но за чёрными ризами, что ниспадают по тусклому серебру оклада древней прокопчённой иконы, строг и неприступен Господь. Не слышит, глядит мимо Юрия. Или слова не те?..

«…От Господа пути наши!» - провозглашает отче.

«От Господа?! - будто слышит впервые, поражается Юрий. - От Господа? Так пошто я ту девку чудскую безвинно обезобразил? Пошто под Переяславлем-Рязанским своих мужиков рубил? Али и зло, и страх мой тоже от Господа? - И ужасается Юрий: - Нешто не любишь меня?! - И молит: - Так возлюби меня, Господи, и стану верным Твоим слугой! Наставь на путь истинный!..».

Строг, молчалив Господь.

А Юрий нетерпелив, ждёт ответа. До рези, до слёз в глазах вглядывается в лик Спасителя, и вдруг кажется Юрию, Иисус усмехается в тонкие печальные губы. И, не выдержав той мнимой усмешки, чуть ли не грозит Юрий Господу:

«Возлюби меня! Дай и мне путь! Оставлю след во славу Твою…».

Безответен Бог.

* * *

Впрочем (странное ли то совпадение?), ответ долго ждать себя не заставил. Приуготовлен уж был!

На следующий день ввечеру прибежали из Москвы бояре: помер батюшка! На середине пути, не достигши желанного, вроде бы как ни с того ни с сего, от внезапной сердечной немочи умер князь московский Даниил Александрович.

Весть была страшна и нелепа. Юрий слушал чёрных гонцов и не понимал, что ему говорят. Не верил. Не мог поверить!

«Как же то - помер? Власть под Андреем не взял - и помер?! Где тот стол великий? Кому достанется? - Не столь скорбь, сколь обида душила: - Пошто обманул меня, батюшка? Пошто не добыл венца? Обману-у-ул!..».

Он сидел за столом, прикрыв ладонями лицо, чтобы не казать боярам, как закипают на глазах злые слёзы, как дёргаются в судороге непослушные губы.

- Как случилось?

- Так в одночасье, - вздохнул Макарий Афинеев. - Третьего дня упал на молитве, а боле уж не поднялся.

- На молитве?

- На молитве. Так ить известно, великий богоугодник был князюшка, - непритворно, по-бабьи всхлипнул Макарий. - По-христиански жил, по-христиански и помер. За деяния его воздастся ему…

- Пошто меня не позвали? - перебил Юрий.

- Иван Данилович не велел тревожить, - опустил взгляд боярин. - Опасается он, как бы великий князь как раз не грянул…

«Иван Данилович - вон что… Опасается! Чего ему опасаться-то, на Москве сидючи?».

Юрий ясно увидел перед собой масляную, с увилистым взглядом рожу Ивана: поди и у смертного одра батюшки искал свою выгоду. Эвона, как хитро оградился от него, Юрия: стереги, мол, Переяславль, а на Москве-то мы и без тебя управимся. Хотя знает, собачий хвост, что время для нападения почти миновало. Коли зимой Андрей не успел нагрянуть, так теперь поди поздно.

Стоял март. До весенней непролазной распутицы оставалось не более двух-трёх седьмиц. Конечно, от беса Андрея всякого можно ждать, однако мало у него остаётся времени, чтобы подступиться к Переяславлю. А коли и подступится, так увязнет в грязище, чай, весной да осенью не воюют!

- В уме был батюшка как помирал?

- Говорю же, благочестиво помер: схиму успел принять. Сказывал только, что будто жаба душит в грудях.

- Кто рядом был, кроме Ивана-то?

- Дак ить боле иных подле батюшки Иван и сидел, - пожал плечами Афинеев. - Игумен Богоявленского монастыря отец Феодосии присутствовал, Фёдора Бяконта звал, тысяцкого Протасия, иные братья твои, матушка их княгиня Аграфена Семёновна всечасно ждали благословления, - перечислял Афинеев.

Пятеро сыновей было у Даниила. Однако братья были разноутробниками. Юрия и Ивана принесла князю первая супружница боярышня Варвара. Умерла она, когда Юрий был малым дитём, так что матушку свою помнил он смутно. Остальные сыновья - Александр, Борис и Афанасий родились от другой жены - Аграфены, тоже московской боярышни.

Варвару Даниил любил безмерно. Может быть, оттого и сыновей от неё, Юрия и Ивана, он отличал особой отцовской любовью. Да ведь и по складу, и по духу, и по внутренней крепости они были более его, нежели младшие сыновья. К тому же ко времени его смерти старшему из Аграфениных детей Александру не исполнилось и тринадцати лет.

«Иван-то теперь по всю жизнь кичиться будет: мол, отцово благословение на мне! Мол, я последний его вздох и последние его слова воспринял! И будет он те слова всякий раз переиначивать так, как ему надобно! А что ему мог открыть батюшка, когда и так главное теперь всем ведомо: хоть и подохнет Андрей на Городце, а все одно - не встать Москве над Русью! Своей скорой смертью и мне отрезал батюшка путь на великий стол! У-у-у-у-у-у!..» - по-волчьи выла в тоске душа Юрьева.

- Иван Данилович велел звать тебя на Москву. Проститься надобно с батюшкой. А там тебе решать, велел сказать Иван Данилович: Москву ли себе возьмёшь, на Переяславле ли покуда останешься. Мол, ты старший отныне, тебе и воля!

- Звать велел? - перекосившись лицом, яростно взревел Юрий. - А как Андрей-то татар наведёт, он, что ли, Переяславль оборонит, а?

- Так горе долго, а тризна-то коротка. В три дня обернёшься, князь.

Переяславские бояре, о ту пору тоже собравшиеся в гриднице, недовольно переглянулись: ан уедет на три дня, а и вовсе не воротится. Пришлёт вместо себя Ивана, сам Москвой прельстится, а им уже успел полюбиться Юрий - отважен покуда! Но и отговаривать его не ладно: должен сын отцу в последний раз поклониться!

- А Андрея-то Лександрыча не забаивайся, - вольно или не вольно выдал с головой Ивана боярин. - На Москве бают, великий князь по сю пору у хана в Сарае сидит!

- А-а-а-а, в Сарае! - Юрий выскочил из-за стола, подбежал к Афинееву, ухватил за отвороты дорожной ферязи: - В Сарае, бают! Так пошто ж не позвали меня с живым проститься? Пошто зовёте на мёртвого поглядеть?

- Об том ты не у меня спрашивай, - знавший Юрьеву горячность, уклончиво ответил Макарий. - Меня же прости, князь, за худую весть.

Юрий отпустил боярина, вернулся к столу и сказал бесповоротно:

- В Москву не пойду. Батюшку, чай, и без меня отпоют. - Помолчал и добавил язвительно: - А брату Ивану скажи: пусть боле не поминает, кто старший, я и без него про то ведаю. И скажи: мол, Юрий, покуда сам от великого князя Переяславль бережёт, велел тебе Москву держать в крепости…

А ночью - хмельной и тяжёлый от горя - впал Юрий в буйство, в шум и отчаяние.

Никто не знает, просил ли о чём Господа, молил ли за упокой души батюшки, новопреставленного раба Даниила, себе ли вымаливал путь? А может, ожесточившись на скорый и безнадёжный ответ Его, и спорил с Господом?..

Заслышав среди ночи бессловесный одинокий человеческий вой, доносившийся снизу, Ирина из теремной светёлки, где почивала, спустилась в горницу. Ярко горели лампады пред малым иконостасцем; Юрий, как бесноватый, катался по полу в одной исподней рубахе, бил кулаками по дубовым плахам, захлёбывался сухими рыданиями, невнятно рычал:

- По-бо-рю-ю-ю-ю-у-у! По-бо-рю-ю-ю-ю-у-у-у!.. Кого поборет?

Кому грозит?

- Очнись, Юрий! Что-то ты?.. Что ты!..

- Обману-у-у-ул! Обману-у-у-у-у-л! У-у-у-у-у-у!..

Бона как неурочная смерть-то батюшкина на сына подействовала! Да ведь одно дело - смерть, а другое - власть! Будто дали да назад отобрали! Ведь Юрий (всегда в мыслях спешный!) помимо отца себя уже на великом столе владимирском видел! Себя уж считал над всей Русью владетелем! Эка падать-то ему было как высоко! И то сказать: всякий ли вынесет такую обиду от судьбы и родимого батюшки?

- У-у-у-у-у!..

Ирина склонилась над ним, прижала к груди голову, испуганно залепетала, утешая страстно и неумело:

- Юрий! Люба моя! Князь мой светлый, Господь с тобой!.. Он взглянул на неё белым, невидящим взглядом, не враз признал, потом оттолкнул её руки, отрывисто, хрипло пролаял:

- А, ты! Дева Господня! В монашенки ступай от меня! В Москву уезжай!.. Вон!.. В Москву!.. Нет тебе места рядом!.. Не хочу того! Не хочу! - И вдруг рассмеялся дико, безумно, неистово: - Не хочу пути Твоего!

На путь истинный многое мужество надобно, потому как много и испытаний на том пути.

От Господа того путь, кто идёт к Господу.

Но коли от Господа того путь, кто идёт к Господу, так к Кому путь того, кто от Господа направляется?

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПУТЬ.

Глава первая.

Следетний день густ и душен, как перестоялый мёд. Над Замоскворецкой стороной сизо клубятся тучи, обещая грозу. Вот уже и пророк Илия издали глухо нет-нет да громыхнёт своей колесницей. А над другой стороной, над Ваганьками, где по вечерам молодые парни и девки играются, небо сине, ярко светит солнце, в лучах которого будто возгорается пёстрая «чешуя» крыш. Всяк двор на свой лад крыт: у кого кровля из золотистого тёсу, у кого из дубовой дранки, у кого из бересты, а у кого из соломы. Из высоких княжьих хором, обнесённых бревенчатой загородой, далеко видать окрест. Из кремлёвских-то окон у всякого глаз дальнозорок, коли он, конечно, вовсе не слеп!

Прямо с-под холма тянется топкий Васильевский луг, за ним - Большая или Великая улица до самых Кулишек; с другой стороны светлой лентой холм обжимает быстрая речка Неглинка со многими зерновыми мельнями в устье, за ней - Загородье. К западу от холма - болотины да овраги, Чертолье; за Чертольем - Самсонов луг, за Самсоновым лугом - Остожье… И куда ни глянь, всюду богатые сёла московские: Напрудное, Красное, Семчинское, Даниловское, Ногатинское, Коломенское, Хвостовское, Дьяковское, Кучково урочище… всех и не перечтёшь! Да сёла те и есть - суть Москва!

Весело взгляду - будто праздник Троицы навечно сошёл на землю! Потонула Москва в садах! Дворцов и тех не видать за кущей дерев, лишь кровли просверкивают. А по задам домов - огороды. В огородах все более репа да редька, лук, чеснок да укроп. Не у всякого ещё в огороде монастырская овощь - капуста.

А промеж сел бесконечные пустыри и обильные помойки, кои издали можно принять за ржавые болотины. Но лишь издали, потому как вблизи дух от них шибко смраден. Коли видишь с холма, как на дальней дороге ездец лошадёнку свою с шага в бег переводит, так, знать, неподалёку жители помойку наладили: гони скорей, пока не задохся!

А по холмам воздух свеж, тенист - там и сям разбросаны рощицы: где дуб, где орешина, где берёзки, как девушки в сарафанах; ну, конечно ж, и кремь[56] - бор сосновый, из которого и загорода на холме срублена, что кремлём называется, и хоромы княжеские, и дома прочих жителей, и первая церковь московская Рождества Иоанна Предтечи.

Давно то было, когда лишь она одна средь мерзкого запустения возносилась к небу крестом Господним. Теперь не то: на взгорке, что пред Васильевским лугом, мала да лепа церковка Николы Льняного с шатровой кровелькой, а у пристаней, что у Яузских ворот, стоит церковь тоже в честь Николы, но Мокрого, на Торгу, как водится, церква Параскевы Пятницы, а в самом кремле - строгий храм Михаила Архангела.

Что и говорить, теперь-то чуть ли не в каждой улице ежели не церковка, так часовенка! А сколь крестов вознеслось из-за монастырских стен! Чтил Данила усердных молитвенников - на Посадской окраине основал Богоявленский монастырь, на Москве-реке свой - Данилов…

И на Торгу хлеб ныне дёшев. Говядину не на вес, а на глаз Продают. Блинами чуть не задаром потчуют:

«Лей, кубышка! Поливай! Не жалей хозяйского маслица!..» - вопят разносчики. И впрямь, не жалеют!

А чего жалеть-то? Гля-ко, как обильна стала Москва!

В озёрцах, тихих заводях да в малых ручьях, коих не счесть, чинно плавают несметные стаи гусей да уток, петухи горланят перед грозой, сзывая под крыло заполошных кур, до времени с дальних выпасов, упасая от грома, гонят бабы и ребятишки рогатый скот…

Вот уж истинно, как на дрожжах поднялась Москва, обильна стала, благочестива! И все то плоды покойного князя Даниила, Царство ему Небесное.

Стоит по его молитвам «град честен и кроток…».

Али не любо глядеть на него из оконца кремлёвского? Любо-то любо, глаз вроде и радуется, да только сердце завиствует. Есть в Руси и иные славные города - и древнее, и краше, и обильнее, и мощнее…

А и не должно так быть!

* * *

- Так не то ли нам и батюшка заповедовал? - задумчиво глядя в растворенное окно на город, произносит Иван.

Хоть и владетель он ныне над Москвой по вечному отсутствию старшего брата, однако не князь покуда, но княжич.

- Что, говоришь, заповедовал? ~? насмешливо спрашивает Юрий.

Иван оборачивает к брату линялые, водянистые глаза в рыжей опушке коротких ресниц:

- Сей град в чести держать!

- А не ты ли мне, брат, говорил, когда я тебя на Можайск с собой звал, что, мол, батюшка завещал нам Москву держать в Кротости? - усмехается Юрий.

- Так ить и в кротости, брат, - смиренно вздыхает Иван, и садясь к столу напротив Юрия, тоже усмехнувшись, добавляет: - Кабы одной кротостью-то можно было честь удержать так девки-то, поди, не ломаные ходили…

Душно; ни ветерком со двора не потянет. И там все замерло в ожидании бури. Лишь воробьи чирикают, лениво поругиваясь из-за просыпанного зерна перед коновязью, да неутомимые в любви голуби, раздувая зобы, ярятся перед голубками. Да мухи ещё бьются о стекла.

Юрий в алой камчатой рубахе нараспояску. По вороту и рукавам золотом птицы вышиты, пуговки в рядок из больших жемчужин. На ногах лёгкие, узорчатые сапоги из персидского сафьяна, тоже жемчугами унизаны, высокие каблуки подбиты серебряными подковками.

На Иване простая холстинковая рубаха, ниспадающая на толстые ляжки, под самым чревом, уже обозначившимся, туго подпоясана простым же двухцветным поясом. На ногах просторные опойковые[57] ичиги.

Братья сидят за длинным столом, уставленным блюдами да тарелями со всяческой снедью, яблоками, резаными арбузами, жёлтыми дынями, винными ягодами, ковшами с квасом да взварами. Посреди стола изузоренная разложистая серебряная братина с двумя кольцами по каждую сторону для удобства подноса, в братине терпкий креплёный мёд. Из той общей чаши братья сами себе черпают мёд корцами, наливают в высокие фряжские достаканы. Однако не столько пьют, сколько пригубливают.

Боле беседуют.

Хотя чего беседовать, все и так уж давно оговорено.

Да ведь не сколь и беседуют, сколь молчат, изредка взглядывая друг на друга. В тех взглядах и суть: опасается Юрий, кабы Иван не обошёл его хитростью; боится Иван, кабы Юрий не отступился в последний миг от задуманного. Хотя и поздно уже отступаться-то!

- …Ежели б человеки только кротостью велики были, - вроде бы ни к селу ни к городу, тихонько так, себе под нос, рроговаривает Иван, - так немтырка безглазая, что на паперти у Спасского храма подаянием кормится, поди, первой была Среди всех.

- Ты мне грехи-то не поминай, - вспыхивает Юрий сухой берестой, - сам ведаю, в чём грешен! Ты мне, Ванька, не поп!

- Что ты, брат, ни сном ни духом!

Юрию вовсе уж некстати вспоминаются смоляные, вишнёвые глаза девкины, слова её дикие:

«…Бечь тебе за великим. Догнать и не догнать. По крови тропу торить. Тропу торить, а следа не оставить. Следа не оставишь, другому путь выстелешь…».

«Уж не Ваньке ли?..».

Муторно, знобко на сердце, точно в битву завтра идти.

«Так ведь биться и идти. Только и впрямь битва-то будто и немая. Да уж не отворотишься!».

Юрий отхлёбывает мёда из стакана, тыльной стороной ладони обтирает янтарную влагу с губ:

- Коли в чём и грешен, так в том, что девку эту, ведуницу чудскую, не велел надысь утопить в Козьем пруду. - Юрий усмехнулся: - Мудрен ты, брат! На этаку кровь подбиваешь, а никчёмной девкой в глаза тычешь!

- Да что ты, брат! - по-бабьи всплеснул руками Иван и заквохтал: - Да рази я тебя когда в чём попрекнул? Да рази смею я подбивать тебя? Эко сказал: подбивать! Чай, ты старший, ты и указ! Али я тебя за язык-то тянул объявляться великим князем?

- Молчи!

- А коли не мило тебе в Сарай бежать, так не беги! Не поздно ещё передумать-то!

- Молчи!

- Вон Максим благочинный зовёт тебя к себе во Владимир увещевать! Так пойди к Максиму-то, покайся, откажись от тяготы! Чай, тебе за смирение-то и на небе воздастся, и на земле честен будешь…

- Молчи!

- А я-то, брат, вседенно лишь об одном молю Господа: чтобы дал волю на славу твою! Чтобы дал нам сил довершить дело батюшкино!

* * *

Полтора года прошло со смерти Даниила Александровича. Кажется, и невелик срок. Но одно дело жить под отцовской волей, совсем иное самим властвовать. Словно враз повзрослели братья. Да как не повзрослеть - такое дело удумали!

Юрий, довольно высокий и статный, набрался ещё мужицкой крепости. Под лёгкой рубахой угадывалось сильное, мускулистое тело. Безволосые кисти рук схватывали золотые браслеты. Он построжел, как-то заострился лицом, точно кожа сильней обтянула высокие скулы, прямой тонкий нос. Отпустил вислые усы, что переходят в узкую бороду. Несмотря на то, что узка бородка, но как-то умудряется расщепляться ещё на две острых прядки. За разговором он то и дело (знать, ещё не обвыкся) скручивает её ладонью в косицу, да она все одно распадается на стороны.

Даже за столом спокойствия Юрий не знает: руки его беспрестанно чем-то заняты, то нож воткнёт в столешницу, то волосы пригладит на голове, то ворот дёрнет, то за ухо ухватится, то за другое, точно в ушах у него беспрестанно свербит.

Уши у Юрия примечательные: хрящеватые, жёсткие, напрочь лишённые мочек, петлисты и столь плотно прилегают к черепу, что не враз и заметишь. Глаза серые, настороженные, точно всегда ждут подвоха. И при этом лицо как-то странно ухмылисто: создаётся то впечатление из-за тонких подвижных губ. Не знаешь, чего и ждать от него: то ли рассмеётся, то ли оскалится. Сколь яростно гневен, столь и безудержно весел бывает Юрий.

Иван совсем иной. Будто и не одного чрева выходцы. По-бабьи рыхл, толстомяс, в движениях умерен, словно всякий миг в руке сосуд с драгоценной влагой держит и боится её расплескать. Длинные сальные волосы ниспадают на вялые плечи - знак того, что по сю пору скорбит по батюшке. А лицом ещё гол, хотя и у него под носом и по щекам пробивается жидкая поросль.

Голос тихий, вкрадчивый. Говорит невнятно, будто слюной давится. Не говорит, а шелестит - всё время нужно прислушиваться. Причём никогда не глядит в глаза собеседнику: либо поверх него, либо куда-то на плечико, точно и нет того, с кем беседует. Впрочем, говорит Иван мало, больше помалкивает. Хотя, конечно, по обстоятельствам. Когда надо, бывает и речевит…

Наездами, глядя на новую московскую жизнь свежим взглядом, замечает Юрий вроде и неприметные перемены и дивится брату:

«Скор, Ванька! Тих да скор! Эку паутину успел наплести паучок!..».

Иван и в самом деле потихоньку, однако же крепенько стал подбирать под себя Москву.

Что может быть любопытнее для умного человека, чем управлять другими людьми? Иван тому искусству с юности у батюшки обучался. Да судя по всему, хоть и юн летами, а уж и теперь в том искусстве преуспевает. Конечно, до батюшки ему ещё далеко, но жизнь-то долгая, поди, насобачится людишек стравливать себе на выгоду.

А есть ли на свете иное, более надёжное средство для управления людьми? Одному одно посулить, другому - иное, а потом взять да и столкнуть их промеж собой лбами, да поглядеть, что получится. У кого лоб-то крепче? Потом, коли выгодно это тебе, так примирить, а коли прибытку в том нет, так и расправиться с виноватым, то бишь с неугодным. А уж ежели оба неугодны, так оба и виноваты. Землицу их, раз провинился, либо себе прихватить, либо малыми частицами Меж иными - преданными - распределить, дабы ещё продажней стали!

По твёрдому разумению Ивана не должно быть в княжестве людишек богаче или жаднее самого князя. Да ведь жаднее Ивана-то, поди, и не сыскать никого в целом свете!

Между прочим, первым, кого согнал он с земли, стал большой боярин Акинф Гаврилыч Ботря. Все припомнил ему Иван, чего и не было! Акинф-то ещё должен был Бога молить за то, что живым из Москвы утёк.

А на его земли Иван посадил черниговского боярина Родиона Несторовича Квашню. Он в ту пору как раз на Москву пришёл, да не один, а с преотличнейшей кованой ратью чуть ли не в две тысячи копий!

По тем временам, когда и вся-то Москва уж никак не более двадцати тысяч жителей составляла, каково приобретение завидное!

Тих, ласков, благочестив, улыбчив Иван Данилович… Никак Юрий в толк не возьмёт: чем, как сплотил вокруг себя нужных людей? А ведь сплотил! Старик Протасий Вельяминов в рот ему смотрит, точно сам из ума выжил, Фёдор Бяконт за ручку ловит, новые бояре, те что из Коломны пришли, приблизились, а старые-то московские бояре из тех, что и отцу смели порой возразить, примолкли. Да опять же, кто помер, кого отдалили за неугодностью и ненадобностью.

Другая ныне Москва! Если раньше Юрьева незлобного озорства пугалась, так теперь ласкового Иванова взгляда боится.

И не понимает Юрий, как то брату удаётся? Он, Юрий, бывает гневен до крови, до смерти, а над ним не то чтобы подсмеиваются, нет, конечно, но и на гнев его смотрят со скукой: а чего, мол, ещё от него ожидать? Будто все знают про него, что лишь подл и ничтожен. А Ивана-то - трепещут воистину! Ближние трепещут, дальние боготворят, как и должно быть государю.

Ведь про него (не то что про Юрия!) никто и слова дурного не скажет. Напротив, народ-то ещё и умиляется, глядя, как в великие праздники, а то и в будние дни, пеш возвращается он от заутрени, кротко улыбаясь всякому встречному. Да идёт-то как-то бочком, вроде бы неуверенно: мол, не князь я над вами, люди добрые, всего лишь княжич, не могу осчастливить покудова…

А людишки-то уж тем счастливы, что видят его! И день ото дня крепчают шаги его толстых коротких ног.

- Да неужто и в самом деле, он, Юрий, лишь подл и ничтожен, а Ванька - велик и страшен?

Несправедливо то! Не по чести!

Юрий за это время упрочился в Переяславле. Без татар воротись от Тохты, Андрей Александрович потерял последнюю надежду выбить оттуда племянника. Затаился в бессильной злобе на Городце.

Юрий же, без битвы одержав победу над самим великим князем владимирским, так уверовал в свою мощь, что в первое же лето по смерти отца напал на Можайск.

Можайск был окраинным городом сильного Смоленского княжества. Окраинным, но отнюдь не захудалым и важным по своему значению. Он был связан с узловым перепутьем того времени Волоком-Ламским, через который в Низовую Русь шли латиняне и новгородские гости. Кроме того, стоял он у истоков Москвы-реки. Владея Можайском и Коломной, Москва становилась полноправной хозяйкой всей реки, по имени которой была и названа, от истока до устья.

Конечно, в верховьях Москва-река была не больно судоходиста, да и в низовье не Волга, а всё-таки - путь. Не Яуза с её бедными мытнями. Видно, примыслить к Москве Можайск было в загаде ещё Даниила Александровича.

Как врасплох оттяпал Данила у Рязани Коломну, так врасплох, волчьим наскоком, отнял Юрий Можайск у Смоленска. Конечно, этот первый самостоятельный поход Юрия мог бы окончиться крахом, поди, поломал бы он зубы на Можае, кабы, как водится, оповестил заранее о том, что идёт с войной. Но он напал на Можайск по-татарски, внезапно - после батюшкиных сороковин ещё вся Москва хмельна была.

Словом, Юрий со своими переяславцами, знать, соскучившимися по военной добыче, неожиданно легко взял Можайск, объявил его московским пригородом, а можайского князя Святослава Глебовича привёл в Москву пленником. Возмущённые смоляне, не успевшие подойти Можайску на выручку, все ещё чухались, сбивали полки на Москву, но уж поздно было кулаками махать: Святослав - не Константин Рязанский, которого по сю пору держали заложником на Москве, - легко смирился с потерей наследной вотчины, зато взамен получил не только свободу, но и дальний город Дебрянск, жители коего, узнав о постигшем Святослава несчастии, позвали его на княжение.

(Об этом князе уместно добавить ещё, что те же дебрянцы, что позвали его, спустя несколько лет и убили его. Знать, не больно-то путный был тот Святослав.).

А Юрьева слава после Можайска вознеслась до небес. Мол, такой ухватистый да удачливый этот Юрий - чего ни замыслит, так все примыслит! Между прочим, и брат Иван тоже сил приложил, чтобы повсеместно разнести ту молву. Но речь не о славе, а о том, что Юрий сам после этой победы окрылился. Уж ничто не казалось ему невозможным! Да и что кажется невозможным в двадцать-то лет? Тем более, когда ты в земле своей князь, а под руками у тебя тысячные полки, послушные твоему единому слову!

Невелика была тогда Русь, и много у Юрия было путей. Да поведи он тогда свои полки на тот же север, в Югорскую землю, обильную мехом, камнями и серебром, поди, и владений Руси примыслил, и славы бы добыл себе на века. Ну а коли и сгинул бы, так в чести. Но он избрал иной путь!

Неутомимым огнём жгла душу обида: пошто Господь не оправдал чаяний, пошто прибрал батюшку не ко времени, пошто лишил и малой надежды на великую власть?

Как батюшка, как покойный князь Дмитрий, как пёс-Андрей, да и дед его Александр Ярославич, болен был Юрий - жаждал власти, не зная, что власть - жажда неутолимая! Чем больше испьёшь, тем суше в глотке. Куда как более сильные души под властью ломаются - ржа и железо есть! - что уж тут говорить про Юрия.

Но если тот же Даниил Александрович шёл к власти исподволь, потаённо, то Юрий, лишённый и самого малого права на неё, желал власть яро, страстно, как желает девку насильник. Как девку силой берут без любви, так без права, силой да ещё ложью берут власть на Руси. Достало бы отваги! Иначе сказать: хватило бы наглости! Чего-чего, а уж наглости Юрию было не занимать!

Да и то бы было ещё ничего - и кипящая вода остывает, коли уголья в топке не подживить. Да ведь рядом с Юрием был Иван! Что, Юрий? Лишь камень - куда кинешь, там и падёт!

У Ивана были свои резоны подбивать брата на будущую бесправную каверзу. Что он и делал неустанно и кропотливо всякий раз, когда встречался с Юрием.

Юрий-то хоть и окрылился Можайском, а все одно побаивался, кабы не произошло с ним того, что случилось с московским же князьком Михалком Хоробритом, который чуть боле полвека назад взял да и наехал на своего дядю великого князя владимирского Святослава Всеволодовича и даже согнал его со стола. Да ведь тут же пришло наказание Господне - в тот же год его и убили!

А Иван знай себе пришепётывает:

- …Да ведь кабы и батюшка жив был, так и то баушка[58]надвое сказала: вокняжился бы он во Владимире али нет? У Михаила-то Тверского, поди, и при живом батюшке прав на стол владимирский не мене - тоже внук Ярославов! Да и не в том суть, хан ныне над нами, ему и решать! Нет ныне иного права над Русью, кроме ханского! А коли нет права, ломи на силу. Али ты не силён, брат!

Юрий зло мотал головой, кричал поначалу:

- Дак коли в силе право, думаешь, устоим что ли против Твери?

То был не вопрос, то был приговор, потому как не было на ту пору сильней в Руси княжества, чем Тверское, не было и Дружины сплочённей и боевитей, чем Михайлова рать. И Иван то понимал не хуже Юрия, а всё же гнул своё:

- Да, брат, Тверь-она - твердь! Её нахрапом не возьмёшь, - и улыбайся смиренно. - Однако вон как люди-то говорят: Бог не выдаст, свинья не съест…

Дух захватывало у Юрия оттого, что сулил ему брат. А всё же и знобко было: как прокричать на весь свет, что ты вор? Ведь понимал же он, что затеяли они с братом непутное! И неведомо, ни как Русь отзовётся, ни как в Орде аукнется? Словом несмотря на болезненное, ущемлённое честолюбие ещё полгода назад сомневался Юрий, осилит ли ношу. Что называется, и на ёлку хотелось влезть, и жопу не поцарапать.

Да вот ещё что: ведь и Ивану Юрий не верил. Опасался, как бы тот нарочно не умыслил втравить его в безнадёжную склоку, чтобы тем скорее и вернее погубить и занять его место старшего.

А Иван нудил, льстил, настаивал:

- Я ли тебе, брат, не добра желаю! Я ли не чести ищу для тебя! Нощно и денно об одном молю Господа: чтобы сложилось все, как желал того батюшка! А кому и не складывать, как тебе! Видишь же, не дал мне Бог доблести…

- Зато хитростью наделил!

- Так и то не во грех, а на благо нам! - причитал Иван. - Вижу ясно, деваться нам некуда! Коли ноне об себе не заявим, навеки уйдёт под Тверь стол великий, заметит Михаил нам путь!

- Не перед дядей отрешиться боюсь, - огрызался Юрий. - Что он мне? В западню угодить не хочу!

- Да кто ж тебе яму-то выроет?

- Так ты же, Ваня, и выроешь…

- Что ты, что ты, Бог с тобой, брат!.. Коли велишь, так сам в Сарай побегу, молить за тебя буду хана! Да кто я там? Княжич бесправный!..

То лаялись, то мирились. Но сердцем Юрий с жутким и сладостным нетерпением уже ждал того мига, когда подохнет великий князь, чтобы прокричать себя первым!

Ну а уж когда из Сарая вернулся с ханским ответом Фёдор Бяконт, загодя посланный Иваном к хану с дарами, то и последние сомнения Юрия были сметены, как половодье сметает худые заплоты.

Целью посольства Фёдора Бяконта было, во-первых, выведать отношение Орды к Москве, во-вторых, предупредить возможный ханский гнев на то, что племянник бесправно восстанет на дядю. Посольство увенчалось нежданной удачей.

Ответ из Сарая был скор и благосклонен: «Правосудный хан, волей, данной ему на земле предопределением Вечно Синего Неба, не вмешивается в дела своих улусов до тех пор, пока в них царят мир и согласие.

Дело русских самим решать, кто из них более достоин ханского ярлыка, согласно их обычаям и законам. Дело же хана заключается в том, чтобы из достойных отличить лучшего. А потому хан полагает допустимым и племяннику встать над дядею, если племянник более предан и угоден хану, чем дядя…».

Вот так примерно.

Когда Иван ещё по весне передал Юрию ханский ответ, всё было решено окончательно и бесповоротно. И уже ничто: никакие посулы, никакие угрозы, никакие проклятия - не могли отвратить Юрия от решённого. Коли уж цель определилась, так в достижении её Юрий был не менее упорен, чем батюшка или младший брат. А по бездумию своему и горячности даже решительней их обоих, потому что, решившись, уже не знал никаких преград. Убедить его было трудно. Но уж переубедить - невозможно.

Нет, Юрий был не камень, брошенный абы куда. Юрий был неудержимая, стремительная, разящая и убийственная стрела. Иное дело, что стрела, пущенная расчётливой, хитрой рукой.

Юн был Иван. Но удивительно дальнозорок и хитромудр! Много резонов имел он в загаде. Главный: во что бы то ни стало, любой ценой, но не отдать в чужие руки великий владимирский стол. Пока теплилась, не истлела надежда, зароненная отцом, хоть какой грех прими на душу, но все предприми, чтобы не допустить Москве посрамления. Грехи-то молитвами, говорят, искупаются…

После смерти Даниила Александровича - ведь если во всём; видеть Промысел Божий, да и как же его не видеть, когда он очевиден! - единым законным наследником великокняжеского престола остался Михаил Тверской. Князь великий по духу. В ту пору он вошёл в зенит зрелости, обрёл мощь и достоинство, в коих никто не мог с ним сравниться. И потому знал Иван верно: если взойдёт, а главное, прочно укрепится на владимирском столе Михаил, то уж не на года, на века воцарится над Русью тверская, вовсе иная, напрочь несхожая с московской родовая ветвь Рюриковичей.

А что же тогда Москве-то останется? Локти кусать? Мало того, что обидно, так ведь и не укусишь, поди, свой локоток. Вот и подумал Иван, что куда сподобней чужие руки грызть да лучше по самые плечи! А ещё лучше не своими зубами, дабы в случае досадной промашки - коли зубы-то выкрошат! - было чем хлеб жевать самому.

Вот на то и надобен ему был брат старшой. Потому и подтравливал он брата подняться на Михаила. Подтравливал да посмеивался, потому что видел, и без его потравы Юрий в душе давно готов к окаянству.

Шалый до безрассудства, обидчивый, как дите, мстительный, будто змей, вспыльчивый до безумства, в непомерной гордыне жадный до славы и власти, как волк до крови, - таков и нужен был брат Ивану! Именно волк, чтобы алчно и безжалостно до кости, до кровавых лохмотьев грыз всякого, кто помехой встретится на пути.

Между прочим, на Ивановом пути!

Столь несхожие, втай ненавидевшие друг друга, прямо-таки как на диво братья дополняли друг друга!

Были у Ивана и иные резоны мутить и без того баламутную душу Юрия. Правда, их он брату и под пыткой не выдал бы. Да и себе не любил в них сознаваться, от себя-то таил в дальних извивах хитрого, загадливого ума.

Дело в том, что сызмала - вот проклятье-то злого, завистного Александрова семени! - сильно тяготил старший брат Ивана. Что говорить о соперничестве пред отцом, про кичливость и насмешливость Юрьеву да и прочее - одним старшинством тяготил!

Будь ты хоть семи пядей во лбу, ан всё одно - младший! Вон, поди ж ты, куда как умён Иван, а при старшем-то брате, выходит, и на Москве не хозяин. Точно не он это в самом деле-то княжит городом, а у брата в приживалах живёт. А Юрий-то не преминет напомнить о том: мол, я в роду старший!

Ни беса в хозяйстве не мыслит, а жадностью укоряет, требует с Москвы себе выхода, точно не сам князь московский, а ордынец какой. Да с его ухватками не то, что Русью - малым уделом не править - вмиг растрясёт, что другими накоплено.

Все знает Иван про брата, все ведает, видит душонку его насквозь, но покуда надобен ему Юрий, он льстив и ласков, смирен и вкрадчив до тошнотворности. Ведь и батюшка поучал терпению, коли то терпение помножено на расчёт.

Вот и ластится Иван к Юрию, как трава мятая к сапогам. А Юрий-то не сдержан, и прикрикнуть может, и ногами затопать. Однако, как ни смирен Иван, всё же не любит, когда на него кричат али ногами топают.

Так что мыслил Иван и иной исход в почти безнадёжном тягании брата с Михаилом Тверским: тайно, глубоко-глубоко в душе надеялся он, что дядя возмутится дерзостью племянника, ан возьмёт да и прибьёт его в назидание иным неразумным. Он, Иван, непременно так бы и поступил.

А брат - что ж, опять же, как говаривал покойный батюшка:

«Все в руце Божией…».

Возможная гибель Юрия не пугала Ивана. Одно дело, он становился старшим в роду, то есть полноправным московским владетелем, и другое дело, Юрий всё равно бы выполнил то, что требовалось Ивану от него в данное время.

Уже то, что Юрий вступился в борьбу за великий стол, ставило под сомнение саму законность Михайловой власти. Ранний петушиный крик Юрия должен был обозначить саму возможность притязаний Москвы на власть. Ивану было важно узнать, как отзовётся на тот Юрьев всполошный крик Русь: ежели безразлично, сонно и глухо, как всегда отзывается она на всякое воровство и беспутство, то есть ещё у Москвы надежда стать в земле первой.

Даже при вовсе неблагополучном исходе нынешнего суда Иван знал, что всё равно продолжит борьбу за Русь хоть с самим Михаилом, хоть с его сыновьями. И своим сыновьям ту борьбу заповедует.

Не хуже батюшки был загадлив и дальнозорок Иван.

А в борьбе с Михаилом, которой так или иначе, но было не миновать, в отличие от воинственного и безоглядного Юрия Иван уповал не на силу, а на собственную хитрость и деньги.

Чай, давно уж русские дела не в Руси вершатся, а в Сарае. А татарская власть жадная да лукавая: правды все одно не найдёшь, но зато за деньги чего хочешь укупишь: хоть власть, хоть бесчестие. Впрочем, бесчестия Иван не боялся. Не дорого стоит честь на земле без власти и серебра, а властью и серебром и бесчестие скоро забудется, тем более на Руси. Потому что беспамятна Русь…

Словом, хоть и об одном, но шибко по-разному мыслили братья. Один маялся ущемлённым честолюбием, обиды в сердце расстравливал, другой - не столь рассчитывая на ближнее, сколь загадывая на дальнее, копил серебро в ожидании верного часа.

А час ждать себя не заставил. Правда, пока ещё не Иванов, а Юрьев час.

В лето тысяча триста четвёртого года наконец-то освободил Русь от бездарного, бездельного, кровавого и тягостного правления последний прямой отпрыск злообильного семени, гнуснейший и ничтожнейший из сынов Невского, великий князь владимирский Андрей Александрович.

Вот тогда в тёмный, глухой, неурочный час и прокукарекал заполошный московский петух: мол, новое солнце грядёт и имя тому солнцу - Юрий! Великий князь Юрий Данилович!

А, каково? То ли прокукарекал, то ли каркнул зловещим вороном.

Русь аж оторопела от ужаса: будто Андрей Александрович, найдя в племяше достойного преемника своих чёрных дел и своей бесовской души, в последний раз, уже из смрадной могилы, рассмеялся над ней жутким хохотом.

* * *

Как жизнь Андрея Городецкого была проклята, так и сама смерть его урядила на Руси долгую кровавую смуту, беспощадную братоубийственную резню меж Москвой и Тверью, меж Тверью и Новгородом, меж Новгородом и Москвой… меж русскими.

Ради какой славы? Ради какого величия?

Но если и впрямь стали мы велики - разве ныне мы по добру живём, а не по той же дремучей зависти? - стоило ли тех неисчислимых жертв наше вечное призрачное величие?

Не нам судить, как бы все пошло на Руси, если бы в тот давний и переломный век иначе сложился расклад сил не столько земных, сколько Небесных и сил с Небес низринутых, однако все кажется, что обернись тогда по-другому, то и вся наша жизнь иначе сложилась бы.

Лучше?

Бог весть…

Но, может быть, чище и выше? Трудно представить, чтобы злее, неправее и безжалостней, чем было на самом-то деле.

Ох, уже это навряд - злее некуда!

Не терпел предположений мудрый Карамзин, но и он, рассуждая о том глухом времени, не удержался заметить: «История не терпит оптимизма и не должна в происшествиях искать доказательств, что все делается к лучшему…».

То-то и оно, не все что делается, то и к лучшему…

Да вот что ещё примечательно: как окончательно вознеслась и утвердилась над Русью Москва, так и прервалась власть потомков Александра Ярославича Невского. Всякие правители были меж них: доблестные, как Дмитрий Донской, и мудрые, как Иван Третий. Да вот закавыка какая: предпоследним из Александрова рода правил Русью, будто в отмщение ей, чистый бес в человечьем обличье, царь Иван Васильевич воистину Грозный. А уж самым последним, точно в насмешку, сел на царский престол бедный сын его Фёдор. Правитель не то чтобы скудоумный, но слабый, Фёдор Иоаннович надеялся собственной кротостью и молитвами искупить предбывшие великие грехи великого рода. Только разве ж искупишь такие грехи?..

Может, оттого так зыбка и неверна русская власть, что стоит, как на ржавой, поганой болотине, на извечной лжи и крови?

Впрочем, нечего и вопрос задавать, коли он безответен.

Ну да это лишь к слову…

* * *

- Скажи, Иван, по сердцу: сам-то ты веришь в то, что мне талдычишь? - неожиданно спросил Юрий.

- Мне слово говорено, - улыбнулся Иван. - Смотря про что спрашиваешь?

- Да веришь ли, что кабы батюшка был теперь жив, так тот же Михаил встал сейчас у него на пути, не дал бы ему во Владимире вокняжиться? - пояснил Юрий, не сводя с брата настороженных глаз.

- Так как же иначе-то! - всплеснул руками Иван. - Михаил-то тоже, чай, внук Ярославов! У него на Русь прав-то не мене, чем у батюшки.

А ведь в самом деле - хоть и жил Даниил надеждой заместить на великом столе Андрея, но и для него, вечно младшего отпрыска, владетеля нищего окраинного московского угла, поди не малых усилий стоило бы воплотить эту призрачную надежду в явь, потому как иное имя было тогда у всех на устах, иной государь - от Бога - грезился униженной и растоптаной татарами да собственными алчными князьками Руси, и мя тому государю было: князь Михаил Тверской!

- Выходит, был бы ныне жив батюшка, а с Михаилом нам так ли, эдак ли все одно воевать пришлось? Так что ли? - спросил Юрий.

- Дак ить, коли мосток узок, двум телегам по нему враз не Проехать, - кивнул Иван. На том бы ему и кончить, да не удержался - съехидничал. Или нехорошо ему стало оттого, что Юрий И впрямь в свою правоту уверует. А коли вдруг ненароком одержит над дядею верх в Орде, тогда что ж - на козе к нему не подъедешь! - Однако же Михаил-то не нам, брат, чета, - насмешливо протянул он и умолк.

- Что? Почему то? Да не тяни ты! - прикрикнул Юрий, но Ивана торопить, что улитку плетью гнать: быстрее не побежит.

- Оттого и слывёт Михаил благим во князях, что всех в Руси примирить хочет, Русь Залесскую с Великим Новгородом повенчать, чтобы все заедино жили да праведно!

- Так что? - Юрий нетерпеливо ударил кулаком по столу. - Да не гнуси ты под нос, чай, вдвоём сидим!

Иван виновато поднял глаза на брата, но продолжил столь же тихо; сосны в бору в безветренный день и то громче меж собой разговаривают.

- А то, что батюшка-то наш на добрый десяток лет старее был Михаила. Так неужто Михаил вопреки своим словам про праведность, да про обычаи древние отчаялся бы на старшинство посягнуть, на старшего-то брата поднялся? - не удержавшись, Иван растянул в глумливой усмешке тонкие губы. При этом его лицо приобрело чрезвычайно довольное и какое-то жабье выражение. Вот именно: с таким выражением на плоских харях нежатся вечерами жабы по берегам озерков, пощёлкивая мух да комариков.

- Что?! Ты что говоришь-то! Ты мне в укор что ли ставишь, что я на старшего посягнул, на дядю поднялся?! - в ярости задохнулся Юрий. - Ты - мне!..

Если бы не стол, разделявший братьев, он бы ухватил Ивана за грудки. Даже с лавки привстал и потянулся руками к брату. Да столешница была широка и для его длинных рук.

Иван отшатнулся: - Что ты, что ты! Откуль ты и слышишь, чего не говорено?

- Да ты же сам…

- А хоть бы и так, - перебив старшего брата, крикнул Иван. - Ты что, иной путь ведаешь, как над Русью подняться?

В воцарившейся тишине явственно обозначилось, как уныло бьётся об оконное стекло муха. Иван встал из-за стола, подошёл к окну, пухлой ладонью слегка прижал кремлёвскую пленницу и, чуть помедлив, послушав, как щекотно трепещет она хрупкими слюдяными крыльями под рукой, раздавил её о стекло.

- Смерть батюшкина Михаилу путь указала, - сказал он. - Так что - смерть? Никто не знает, когда придёт его час… Возрадовались на Твери кончине батюшкиной, толкуют ныне, что знак то Божий… А может, Юрий, смерть-то батюшкина не Михаилу знак на власть, а нам, сынам его, крест на плечи. Али мы ношу отцову на полпути бросим?

- Да ить не то меня жжёт, что бесправно на дядю я поднимаюсь, а знобко мне оттого, что одни мы, Иван, а за Михайлом-то - Русь! Вон бояре-то городецкие, ещё Андрей не подох, а они уж загодя в Тверь потянулись! Кострома ему славу орёт, Нижний колени клонит! Да что говорить, Великий Новгород и тот готов признать его волю, вон что!

А ведь и в самом деле с удивительным и редким единодушием Русь приняла тогда весть о том, что Михаил Ярославич Тверской наследует великокняжеский стол владимирский. Да кроме него по чести во всей Руси принять на себя эту ношу было некому! Извечные противники единовластия - новгородские вольники, и те уж урядили с ним договор, признавая над собой его власть, хотя и со многими увёртливыми отговорками.

Лишь Москва в обиде набычилась! Да и не вся Москва, а всего-то двое братьев Даниловичей решили встать поперёк. На что рассчитывали?

Ан, знать, рассчитывали. Особливо младшенький, кто и ведал расчётцами…

- …Вон что! Вон что! - горячился Юрий. - Одне мы!

- Всё так, брат, - скорбно вздохнул у окна Иван и усмехнулся украдкой: «Один да один уже двое! А князь великий, каков бы он ни был, чай, не мёд, всем мил никогда не будет!..».

По верным Ивановым сведениям, кои он получал отовсюду от нужных людей, уже обозначились на Руси и противники Михайловы, заранее опасавшиеся усиления Твери. Да ведь и в Орде, опять же по Ивановым сведениям, многие были против Тверского - сильный князь на Руси татарам не в честь и не в прибыль. А коли есть противники у Михаила, так, знать, будут союзники у Москвы.

«Да и есть уже…».

- Все так, брат, - тихо повторил Иван и, обернувшись к брату, может быть, впервые за весь разговор прямо взглянув ему в глаза, страстно добавил: - Только и нам деваться-то некуда! 'Коли ты ныне отступишься, никогда Москве первой не быть!

- А коли не отступлюсь, - угрюмо усмехнулся Юрий, - али наперёд выскочим?

- Верую, брат! Как батюшка в то верил - верую! - неожиданно страстно воскликнул Иван.

- Вопреки всей Руси?

- Э-э-э, Русь! Что ты заладил-то: Русь, Русь! Да где она эта Русь? - Иван махнул рукой. - У татарина на аркане волочится! А где её устои-то древние? Где её заединство-то, на кои Михаил уповает? Да кабы были те устои крепки, кабы было то заединство, так разве нам татаре петлю на шее стянули? То-то и оно, что не было на Руси и в помине ни того, ни другого, а тем паче и ныне нет! Волен Михаил бить в свой Спасский колокол: сплотимся, мол! Хватит, мол, злобствовать друг на дружку - да кто откликнется? Бояре нижегородские со своей крепосцы неприступной ему в ножки поклонятся? Новгородцы вятшие от вольности да кормов своих ради Твери его откажутся? Да они за малую закавыку в древнем Ярославовом договоре всякому горло перегрызут! А нам покуль то и надобно! От несвойственного ему необычного возбуждения, в котором Юрий наблюдал брата чуть ли не в первый раз, шея, щёки и лоб Ивана покрылись красными пятнами, бесцветные, вечно уклончивые глаза будто огнём зажглись.

- Русь, хе, Русь! - внезапно Иван, как в кашле, зашёлся в мелком смешке. - Где она, братка, Русь-то? На что уж татаре злы и могучи, а и у них Русь-то, аки вода, сквозь пальцы утекает! Сколь ни бились, ан не всякому своё тавро на лоб присобачили! Поди-ка накинь едину узду разом на табунище! Таку велику узду сплести ещё надобно! Время надоть на то! А у Михаила-то и вовсе норов не тот, чтобы узду-то плести! Он чает словами да добром Русь обольстить, а Русь-то на добро не памятна, на слова глуха, ха… пока калёным железом ухо ей не прижгешь. Вон что, Юрий!

Так же внезапно, как начал, так же внезапно Иван и оборвал свою речь, перевёл дух, отвёл глаза в пол и уже по-другому, сюсюкая и пришепётывая на обычный свой лад, тихо, невнятно продолжил:

- А то, что ноне славу ему орут, так ить неведомо, чем закончат. Нет, брат, справну одёжу из драных лоскутов не скроить. А Михаил-то непременно по-своему кроить зачнёт, к Твери своей лоскутья стягивать да примётывать… глядишь, и обколется, - последние слова Иван произнёс едва слышно.

- Ты уж так говоришь, будто Михаил из Сарая великим князем вернулся! - усмехнулся Юрий. - Пошто ж мне тогда зазря путь мять?

- Да вот опять не про то я! - заполошился Иван. - Не в том суть, Юрий, что ныне Михаилу славу орут, а в том, что у нас всегда зачинают во здравие, а заканчивают-то за упокой! Да и лукавы здравицы! Ить те же новгородцы, гляди-ко, вроде и урядили с ним договор, а в том уговоре и оговорились: мол, признать-то мы тебя признаем, да того, ты сначала ханский ярлык представь! Пошто така каверзна оговорка?

- Так вестимо, - пожал плечами Юрий, - без ханского ярлыка и в своей земле князь - не князь!

- Не токмо! - возразил Иван. - Не хотят они его! Боятся над собой его тяготы! А та оговорка и возможна-то стала лишь после того, как ты объявился Михаиле соперником! Чуешь, Юрий? Знать, уже не одни мы на Руси! Да ведь и в Орде тебя ждут! А ханский суд ещё неведомо, чем и кончится!

- Ну, коли ждут, надо ехать, - натужно рассмеялся Юрий, поднимаясь из-за стола и стягивая вокруг широкой рубахи наборный серебряный поясок. - Да, вот что, Ваня, ты вели серебра да всякой пушной рухляди вдвое надбавить. - Как вдвое, брат! - сразу же скиснув лицом, опешил Иван. - Чай, уж и обоз стоит собран!

- Так я не велю тебе того, что собрано, разбирать, - холодно сказал Юрий. - Я велю тебе к тому, что собрано, ещё вдвое надбавить.

Дары в Орду приготовлены были великие. Казна можайского князя Святослава, прихваченная Юрием, переяславские сокровища да ко всему тому присовокуплены были скопленные рачительным Даниилом кожаные мешки, полные тусклых серебряных гривен-новгородок, немецких артугов, арабских диргем, прочих монет; долгую опись составляли царьгородские, бухарские блюда, двуручные чаши, украшенные драгоценными каменьями, кубцы, овначи, достаканы, цепи и пояса: серебряные и золотые кольца, браслеты, серьги, жемчуга в россыпь и обнизью, иные бабьи безделки в подаренки тохтоевым жёнам; такая нарядная, изукрашенная затейливым узором конская справа, что впору её не коню, а любой девке примеривать; связки собольих, горностаевых, куньих, лисьих мехов ну и ткани саморазличные: объярь, камка, тафта, кармазин, бархат фряжский, сукно лунское…

Словом, всего да отнюдь не по малу собрано было братьями в плату за ханскую милость на бесчестье.

- Да где же я ещё-то добуду, брат? Сколь лет батюшка денно и нощно скапливал, неужто все в пыл пустим?! - запричитал Иван.

- В пыл? - сощурился Юрий. - Русь тебе - пыл?

И Иван осёкся.

- Где хошь, там и добудь! Хоть в рост возьми у жидов! - Юрий зло усмехнулся. - Зря что ли ты их на Москве привечаешь?

В том замечании Юрия была доля истины: именно при Иване Москва, по сути лишённая выгодных торговых путей, стала неожиданно и стремительно прирастать самым наиразличным торговым людом. Иван знал, что богатство-то само по себе не приумножается - либо войной, либо торгом. Воевать покуда он был неспособен, а вот торговлю в Москве наладил изрядную: где торг, там и доход. Купцам - легота, князю - выгода. И потянулись в Москву, торя тропы в непролазных лесах, со всех весей торговцы. Армяне, татары, персы, фряги[59], латины… ну и евреи, конечно, куда ж от них денешься?..

- Да ить они, брат, как птицы небесные - сами летят, - относительно евреев оправдался Иван.

Юрий нетерпеливо махнул рукой:

- Знамо как сами! В худой-то угол, поди, не сунутся! Киев-то, баят, совсем обезлюдел, потому как ты всех жидов к себе выманил!

- Дак ништо, тоже, чай, люди. Свою меру знают, - усмехнулся Иван.

- Да не про то я! Пчелы-то вон тоже кусачи, да мёд дают! Есть тебе охота, так хоть с кого бери взятки. А только я-то без серебра в Сарай на срам не пойду! Понял ли?

- Так, брат, - покорно кивнул Иван.

Хотя это покорство ох как тяжко ему далось: и на великое кровных-то жалко!

- Далее: как меня проводишь, отправляйся в Переяславль! Я переяславцам слово дал, что без защиты их не оставлю.

- Да кой из меня защитник-то? - отнекнулся было Иван. - Они, чай, в случае надобы и без меня управятся! - Но, подняв глаза на построжевшего Юрия, враз согласился: - Будь по-твоему.

Прав был Юрий: во-первых, от века переяславские земли считались великокняжеской вотчиной, во-вторых, покойным Иваном завещаны они были Москве отнюдь не по праву, ну а, в-третьих, коли княжил ныне Юрий не в Москве, а в Переяславле, так и тверской грозы, стало быть, следовало ждать как раз там.

- И к Максиму благочинному я на поклон не пойду! - продолжил Юрий. - Чего мне ждать от него, коли он Михаила-то во Владимире, говорят, с хоругвями встретил, а из Владимира в Сарай под колокола проводил! Нечего и слушать, что мне скажет - и так ведомо!

Дело в том, что третьего дня пришли в Москву из Владимира седобородые чернецы: митрополит Владимирский и Всея Руси преподобный Максим позвал к себе Юрия. Строго порвал. И ясно для чего: чтобы Божием вразумлением отвратить от задуманного.

- Да как же ты митрополита минуешь? - всполошился Иван.

- Так и миную!

- А вот негоже то! - резко возразил младший брат. Обойти стороной митрополита, а тем паче не явиться на его зов на Иванов взгляд, было немыслимой, недопустимой дерзостью. Против Бога - не против дяди пойти! Как бы ныне ни решилось дело в Орде, но власть на Руси не одним лишь ханским ярлыком даруется, но и Божием соизволением.

Впрочем, к слову сказать, случается, и гневом Божием насылаются на нерадивые народы князья недостойные: когда Господь Иерусалим Титу на разрушение предал, так ведь не Тита любя, а Иерусалим казня. А когда коварному Фоке Царьград во власть предал, так ведь опять же не Фоку любя, а возлюбленный Царьград казня за многие непростимые прегрешения. Да тому и иные примеры имеются…

Однако так или иначе, но ссориться с церковной властью, по мнению Ивана, было никак нельзя. Божием-то соизволением на земле люди ведают. Ныне одни, завтра другие, да ведь, коли не скупиться-то, так и ко всякому подлеститься можно - люди же!

- Негоже задумал, Юрий! - горячо повторил Иван. - Что скажет владыка, нам с тобой, может, и ведомо, ан поклониться-то все одно надобно!

- Зачем? - крикнул Юрий.

Ах, как бесили его советы Ивана! Но более-то всего бесило Юрия, что без советов младшего брата он и шагу сделать не мог!

- Зачем?! Али мне без проклятья его жить легко?

- А затем, что от поклона-то шея, чай, у тебя не сломится - одно дело! А другое - тебе, брат, и бояться-то его нечего! Максим-то хоть и Божий человек, так ведь тоже, поди, не прост!

- О чём ты?

- А вот не осмелится он судить тебя!

- Почему?

Иван неожиданно рассмеялся:

- Да ты, брат, сам посуди: а вдруг в Орде Тохта на тебя укажет, так что ж ему после того от своих слов отступаться? Али, может, он на того Тохту войной поднимется? А? - Иван победно ухмыльнулся: - Ништо, брат! Авось не отважится на проклятие-то!

Юрий глядел на брата с каким-то гадливым удивлением: кажется, век знал, да вот открыл нечто новое!

- Да говорить-то с ним постарайся наедине. Поди и ему без лишних глаз сподобней будет слукавить. Да и потом, опять же, всяко его слова обернуть можно будет, коли придёт в том надоба! А главное-то: не скупись с ним, Юрий - стар, свят, ан руки-то у него есть, а коли руки-то есть… ну, словом, посули ему на Божий-то промысел, чай, не откажется… Прости меня, Господи! - Иван размашисто осенил себя крестным знамением. - Ить, все на земле ради Христа нашего! Власть лишь одна от Господа!

Он вновь перекрестился, и Юрий, заворожённо глядя на брата, поднёс было персты колбу, но вдруг с непонятным ожесточением, будто ему не хватало воздуха, дёрнул ворот рубахи.

Не ко времени во дворе потемнело. Тучи, миг назад гулявшие над Загородьем, пали на город. Плотный воздух вдруг колыхнулся, будто сырым холодом дохнуло из открытого ледника. Враз посвежело. И внезапно, хоть и ждали её, разразилась бешеная августовская гроза.

Не дожидаясь, пока Юрий покинет горницу, Иван опустился перед божницей в переднем углу. Залепетал, запричитал невнятно, жалостливо и истово: так нищие на паперти, хватая за полу прохожих, просят о подаянии: «дай… дай… дай!..» Кривя губы в брезгливой усмешке, Юрий вышел из горницы.

Глава вторая.

Всё «НЕ» да «НЕ»!

НЕ ходи в Орду! НЕ спорь с дядей! НЕ бери греха на душу! НЕ да НЕ!..

Да кто это вправе ему, Юрию, путь указывать?

А ведь всяк: от юрода убогого до Ирины-жены, что в затворе своём сама на юродку стала похожа, от трусоватых московских бояр до наглых владимирских мужиков, от самых доверенных и ближних окольных до благочинного митрополита Максима одно заладили: смирись, откажись, не чини новой смуты! Не по росту-де тебе стол владимирский!

Не столь по душевной или по иной супружеской надобе (той надобы Юрий уж давно не испытывал к переяславской боярышне!), но лишь для порядку, чтобы приметливые москвичи, а тем паче злоязычные москвички не больно-то судачили на тот счёт, что, мол, вовсе охладел князь к бессчастной жене, перед самым отъездом накоротко заехал Юрий к Ирине, что с тех самых пор, как отослал он её от себя из Переяславля, неотлучно и одиноко пребывала в своей особливой слободке. Ту слободу с затейливым теремом, что на диво и радость юной супруге возвёл Юрий, на Москве называли Ирининой или Арининой слободой[60]. Правда, всем было ясно - немного радости тот дивный терем принёс её обитательнице, хоть и без стражи, а томилась она в нём, будто в порубе[61]. С чего-ничего, а, видно, напрочь разладилось у молодых!

Последний раз Юрий навещал жену месяцев семь назад. Тогда она была ещё совсем слаба, едва начала вставать с постелей. Ведь вот уж скоро год будет, как Ирина разрешилась от бремени: вместо моленного у Бога сына принесла мужу дочь. Родила она в сентябре, и дочь по святцам нарекли Софьей. А роды были тяжёлые! Узкобёдра, слаба для княжьего-то семени оказалась боярышня. Мало-мало в горячке Богу душу не отдала. Однако же кое-как выходили её лекари, отпоили травяными настоями. Впрочем, в том, что выжила и до сих пор жила она на свете, кажется, ей и самой было мало радости. Сильно поскучнела Ирина с тех пор, как Юрий отдалил её от себя. А после родов и болезни вовсе поблекла.

Внезапный приезд князя переполошил Иринину слободу, жизнь в которой протекала уныло, однообразно и чуть ли не в монашеской строгости.

Челядь с шумом высыпала во двор, мамки вынесли встречь отцу девочку. Даже слабого умиления перед крохотным существом, в коем текла его кровь, не ощутил Юрий при виде дочери. Мельком глянул на щекастое личико, приметил лишь, что глаза у дочери его - серы, и отмахнулся от мамок:

- Прочь! После! Неколи мне!

От суматохи ли, от испуга девочка, к всеобщей досаде, заревела, и её плач подгонял Юрия, пока он взбегал по резным ступеням в светлицу к княгине.

Ирина встретила мужа в суконном чёрном платье, в накинутой на плечи меховой душегрее (кого кровь не греет, тому и в жаркий день зябко!), голову покрывала не женина кика, а тёмный, будто вдовий, убрус. Лицо бело, отёчные лиловые круги под запавшими глазищами, бескровные, будто выпитые губы… В неуверенном, робком взгляде та же покорность, тот же страх и молчаливая мольба… О чём?

«Вот уж истинно: краше в гроб кладут, - внутренне дёрнулся Юрий, глянув на жену. - Верно, знать, говорят: не жилица…».

Некое подобие жалости шевельнулось в нём - ведь это её он ласкал ночами, ведь это её он хотел любить! - но тут же и стихло, уступив место брезгливости здорового человека по отношению к чужой, а даже и обузной немощи.

Ирина поклонилась в пояс, сказала тихо:

- Здравствуй будь, Юрий!

Не решилась сказать «князь мой»; чай, давно знала, что не её он, что давно уж потеряла она его, впрочем, так и не обретя.

- И ты здравствуй, - как мог, ласково улыбнулся Юрий. - Али хвораешь все?

- Да чаю, недолго и хворать-то осталось, - просто сказала она.

Замолчали. Да и говорить-то им было не о чём, будто два незнакомых человека встренулись на пути, кивнули друг дружке и разминулись.

- Вот, проститься заехал. В Орду иду…

- Знаю, - кивнула она,- знаю…

И вдруг, чего уж никак не ждал Юрий, кинулась ему в ноги, алким телом припала к коленям, вперебив с задышливыми, горячечными словами стала ловить скорыми поцелуями его руки:

- Знаю, всё знаю, Юрий! Не мне тебя отговаривать, не меня ты послушаешь, но не иди в Сарай! Окромя срама ничего не будешь! Непутное вы с Иваном затеяли!.. Юрий попытался освободиться от её рук, но и у слабых в чаянии цепки объятия!

- Чего городишь! Молчи!

- Не любая я, худая жена тебе, но денно и нощно молюсь за тебя! Страшно мне! НЕ иди против Господа! Погаси обиду в душе, примирись с Михаилом, ведь знаешь: не ты, он - князь от Бога!

- Молчи, об чём разуметь не можешь! Знай, чего мелешь! - и рот-то ей не заткнуть - уворачивается!

- Знаю, тягота я на плечи твои - стряхни с плеч! Отпусти от себя! В монастыре усердной молитвенницей за тебя буду! Но и ты, Юрий, раскайся в гордыне, смирись перед Отцом и Заступником нашим, милостив он к раскаявшимся! Иной славой тебе воздаст, коли ты славы хочешь, только отступись от Руси, не твоя она!

Знать, в затворе-то больно много надумала, спешила прокричать, чтоб услышал!

А глаза-то блестят, щёки румянцем тронулись - хороша, как никогда хороша не была! Абы теперь-то ей юбки задрать да здесь же хоть на полу привести к послушанию женину: знай, на что годная! Да ведь и на то не годна, того и гляди под ним дух испустит!

- А я ведь ведаю, Юрий! С той ночи ведаю: не на Михаила ты поднялся…

- Молчи!

Вот ведь начала-то тихонечко, с придыхом, а в раж-то вошла, ишь возопила! Нешто и впрямь бесноватая?!

- Не смолчу теперь! Грешен ты! Не на дядю, на Господа возроптал!

- Убью!

- Убей! Грешен! Грешен! Ступай к Максиму, покайся, пока не поздно!

Дунь и угаснет, как свечка чахлая, а вона орёт как, откуль и сила взялась? Не токмо в тереме, а, поди, и во дворе рты разинули! Как унять её, бешеную?!

- Не зло во мне, боль кричит! О тебе жаль… А-а-а!..

Изо всех сил обеими руками он оттолкнул её, однако она лишь теснее прижалась к его ногам; тогда он сорвал убрус с её головы, ухватил за волосы, резко дёрнул вверх и на сторону да ещё коленом ударил в лицо. Захлебнулся крик кровушкой! Выкатила нестерпимые в боли глаза, а в них опять тож: страх, мольба молчаливая!

О чём?

Теперь-то знамо о чём!

Кто нашептал ей в уши его отговаривать? Кто застращал до безумия? До того, что, безропотная, она на него, на мужа своего, поднялась? А?

- А? Кто? Сказывай! Родня переяславская? Бояре московские? Людишки тверские? А? Кто? Кто тебя научил меня отговаривать?

Дико, безобразно, свирепо за волосы волочил он её по полу, пинал под ребра ногами, хлестал по щекам…

- Да говори же! Убью!

Она лишь бессвязно мычала в ответ.

Странно, что тут же на месте до смерти не забил; она уже заикала, пуская ртом розовые кровавые пузыри; да и много ли ей было надо, чтобы враз на тот свет спровадить? Поди одного удара верного и не хватило. Но тут спал порыв бешенства, опамятовался, остановился Юрий, Переводя дых и изумлённо глядя на распростёртое на полу тело Ирины. Не то чтобы совестно ему стало, просто понять не мог: пошто так зверствовал?

- Да вот же что вышло-то, - склонившись к Ирине, сказал он удивлённо. - Ить не хотел я!

- Я знаю, - сбитыми в кровь губами прошептала она.

- Так уж теперь-то скажи: кто тебя подучил? - и вздохнул, точно винясь. - Надо мне знать-то!

- Господь вразумил, - улыбнулась Ирина.

Неведомо что удержало Юрия от последнего сокрушительного удара: может быть то, что клеймо женоубийцы не в достоинство почли бы и на ханском суде?

- А ты и вовсе теперь не жилица, слышь, что ль? - сказал он.

- Я знаю, - легко и незлобно согласилась она. На том и простились…

Глава третья.

Ну и далее пошло в том же духе!

Ведь знал Юрий, что нечего ему поклоны перед Максимом бить, заранее ведал, что ничего доброго из того не получится, а всё же послушал Ваньку, поплёлся-таки во Владимир!

Нет, как ни тешил себя Юрий тем, что, мол, старший он и во всём сам себе голова, ан в душе-то чуял цепкую власть тихого Иванова слова. И ненавидел за то младшего брата. Но без советов его обойтись не мог…

Широко раскинулся на овражистом высоком холме древний город, названный именем светлого князя Владимира Мономаха, что завещал потомкам крепить Русь единством пуще всего предостерегая в раздорах лить братнюю христианскую кровь.

Обилен город величавыми храмами, повсюду вскинулись в небо кресты золочёные, будто воздвигся новый Царьград. Не случайно именно сюда в «печерний», то есть в срединный, город из разорённого, напрочь обезлюдевшего Киева благочинный Максим перенёс митрополичью кафедру. Здесь отныне русское сердце! По всем законам обоюдного соподчинения мирской и духовной властей какая бы счастливая, умная мысль ни родилась в голове сильных мира сего, должны они согласовать её с сердцем - получить на путь Божие благословение.

Однако давно уж понял грек Максим, посвящённый Константинополем в русские митрополиты лет двадцать назад, что нет в этой непомерно великой земле непреложных законов - ни людских, ни Божиих!

За двадцать-то лет (и каких лет - когда кровь людская там и сям лилась как водица!) Максим многое повидал, многим восхитился и ужаснулся, да и в сущности ко всякому успел притерпеться, однако, чем более жил он в Руси, тем менее её понимал: что же в этих людях за страсть такая - самих себя и землю свою терзать? Мало безбожных татар им на голову, так нет же, кажется, более татар сами себя ненавидят! И при этом, поди, во всём мире нет народа, сильнее подверженного добру и склонного к милосердию.

Сколько ж всякого и всего вложил Господь в душу русскую! Однако, знать, по большой любви и страдания великие!

И ведь не глухи к истине! Да вся беда в том, что каждый свою истину ищет, лелеет её в душе и каждый по отдельности жаждет жить по добру… а вот все-то вместе точно бесу подвержены, словно ждут, когда он их поманит, чтобы враз предать эту истину ради лживого обольщения. Не раз в том с горечью и прискорбием убеждался митрополит Максим и, не зная, чем помочь, понимая тщету усилий, скорбел о Руси, как скорбит сын о святой и безумной матери…

Да и чем он, утомившийся жизнью семидесятилетний старик, хоть и Божий Предстоятель в этой земле, мог помочь её людям, коли слова его ничего не значат для этого жадного и тщеславного князька, вознамерившегося встать поперёк закона?..

Не мечите бисера перед свиньями, сказано. Да ведь нет у митрополита иной возможности, как словами попытаться образумить московского князя, неведомо от каких достоинств вознёсшегося в непомерной гордыне!

- …На низость Божьей помощи нет, - твёрдо сказал Максим. - Попомни то, сыне!

- Да в чём же я низок, святый отче? - вскинув светлый и дерзкий взгляд, удивлённо спросил Юрий.

- Да ведь ты на дядю поднялся! - в кой уж раз упрекнул Максим Юрия. Разговор их был долог, беспросветен, все возвращался к истоку.

- Он мне дядя, да не отец! - скривился Юрий. - А может, я отцову волю тем исполняю!

Максим усмехнулся:

- На воровство и отцова воля не властна!

- А ты, святый отче, вором меня не чести! - вспыхнул Юрий.

- Так что ж мне благословить тебя, что ли! - воскликнул митрополит. - Послать вслед гонца Михаилу, велеть сказать, что, мол, лишаю я его благословения-то, коим надысь с великой надеждой в путь проводил? Мол, передоверяю я Божию Благодать на плечи Юрию, мол, отступаюсь от тебя ради прибытка московского, так, что ли?

- А хоть бы и так! - угрюмо и тихо сказал Юрий. И возвысил голос: - Чем я хуже его? Я - внук Александров!

- Ты - внук! - усмехнулся Максим. - А Михаил-то сам по себе велик! И замыслил великое! Ради Руси, ради чади её, признай старшинство Михаилово! Не стоит на лжи царствие на земле!

- А коли Тохта, святый отче, возвысит меня над дядей, али откажешься признать мою правоту? - усмехнулся Юрий.

Максим поглядел на московского князя долгим взглядом, в котором не понять чего больше было: презрения ли, сожаления, и сказал с тем спокойствием и убеждением, что обретается жизнью, прожитой честно и строго:

- Стар я, сыне, чтобы смерти бояться. А коли бояться мне нечего, так перед смертью и на ложь не сподоблюсь. А ханский суд - не Божий суд… - Он помолчал и устало добавил: - Бывает на земле, что и высокое достигается через низкое, да только ещё раз повторяю тебе: на низость нет Божьей помощи!

А Юрий, не больно-то слушая старика, вдруг понял: Максим-то в самом деле стар и дряхл, и значит, скоро быть на Руси иному митрополиту, и значит, что бы он сейчас ему ни сказал и что бы Юрий ему ни ответил, в сущности не имеет смысла. И вновь подивился Ванькиной проницательности:

«Ить как по писаному читал…».

- Знать, не велишь мне идти в Сарай? - смиренно произнёс Юрий.

- Нет на то моей воли, сыне, - покачал головой Максим.

- Вон как! - будто даже и возрадовался Юрий и иным, насмешливым взглядом поглядел на митрополита.

- Чему смеёшься? - удивился Максим. Юрий пожал плечами:

- Да вот в толк не возьму, - сказал он зло улыбаясь, - ужели серебро-то, утварь церковная драгоценная, золотистые потиры да чаши, что ты, отче, давеча в дар-то от меня взял, не стоят твоей милости?

Голова Максима дёрнулась, как от удара, к щекам прилила кровь, а чёрные, как перезрелые сливы, с муторной старческой поволокой глаза зажглись гневом.

- Что? Что? - задыхаясь, прохрипел он. - Как смеешь? Церковь Господню серебром попрекаешь? Да нынче же велю дары твои из алтаря вынести как поганые! В пыль на Торгу велю кинуть - на коленях, в грязи своё золото станешь рыскать, как рыскаешь ты по Руси ради кровавого примысла!

- Лукавишь, грек! - крикнул Юрий. - Не сподобно чину твому! Али не знал ты, откуль то серебро и на что дарю его, когда с восхвалениями принимал его от меня?

Не мог Юрий тихо да без раздора принять митрополичий отказ. Не серебра жалко - иного! Коли мне в чести отказываешь, так знай, что и сам не свят!

Неведомо до чего б долаялись, но здесь случилось то, чего и Иван не предвидел: в митрополичьи покои взошла монашенка. Обычная с виду инокиня в низко повязанном над бровями грубом волоснике, в простой чёрной ряске. Однако, видать, имела на то монашенка право, коли вот так просто нарушила свидание митрополита с московским князем. Без смущения пересекла покои, припала губами к руке святейшего, спросила ласково, как у равного:

- Чтой-то ты ныне, батюшка, больно гневен?

- Да ведь что ж это? - задышливо ловя ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег, все ещё не в силах справиться с возмущением, проговорил Максим. - Али и впрямь они там, на Москве обезумели? Какой бес им ум застил? Неужто и правда верят, что подарёнками-то своими у меня, будто у татарина безбожного, прости Господи, можно право откупить на всякую мерзость анафемскую?!

- Ан что!.. - протянула монашенка и обернулась на Юрия. Скользнула коротким взглядом и вновь обратилась к Максиму: - А ты, батюшка, гневом-то душу свою не терзай, коли прав! Я вот тоже не удержалась - без зова явилась, прости, отец благочинный! Да как узнала, что сын Даниилов к тебе за благословением на кровь пожаловал, так и не удержалась взглянуть на Каина! - И вновь, но уже пристальней взглянула на князя: - Ты, что ли, Юрий-то будешь?

Уж на что отчаян был Юрий, но и он смутился, а от смущения будто ёжик ощетинился под жёстким, зорким и внимательным взглядом монашенки. Да и не мудрено: не всякому, а тем более тому, кто грешен был в чём перед ней, по силам было вынести взгляд умных и пронзительных глаз этой старой женщины с властным выражением лица, когда-то, надо полагать необычайно красивого. Впрочем, с высохшим тонким, строгих черт лицом, она и по сю пору была красива, но красива той красотой, что даётся величием души, постом и молитвой… То была инокиня Успенского монастыря мать Мария; в миру же княгиня тверская Ксения Юрьевна, то есть матушка Михаила Ярославича.

Ещё при жизни имя этой удивительной женщины произносили с благоговейным трепетом. Что уж говорить, коли в Твери её святой почитали!

Рано овдовев, Ксения Юрьевна приняла на свои плечи тяжкую долю правления и правила Тверью мудро, бережно - так, как не всякий бы муж управился.

Между прочим, ещё до Дюденева набега, когда Андрей Городецкий первый раз татар на Русь навёл, пожёг города от Мурома до Торжка, у Твери-то изверг лишь предгорье пожёг, потому как в кровь, дым и пепел вышла ему навстречу княгиня Ксения Юрьевна. Чем уж она его тогда урезонила, трудно сказать, однако же, уберегла Тверь от опустошения… Словом, редкой душевной силы и редкого ума была правительница.

Двадцать лет в исправе держала великое княжество, чтоб в чести и богатстве передать его сыну. А как возрос Михаил, как поняла она, что сын её крепок собственной силой, чист и благ высокими помыслами и более уж не нуждается в её наставлениях (как всякая мать не могла же она от них воздержаться!), так княгиня и оставила любезную её сердцу Тверь, удалилась от дел во Владимир, где в Успенском монастыре под именем Марии уневестилась Господу. Хотя и в миру жила она, почитай, монашенкой. Да видно, иной, строгой схимы искала её душа.

Но не упасёшься от мира и за монастырскими стенами, если мир округ лжив, коварен, жесток, равнодушен, труслив, тупоумен… а сыну её над тем миром выпало князем стать. Она и сама была не рада тому, потому что знала заранее, что коли ступил Михаил на путь, так уже не свернёт с него, и горек будет его путь, как всякий путь истинный…

«Да вот же ведь, - подумала, глядя на московского князя, - и шагу ступить не успел, а вот уж и тернии…».

Наряден был князь! Каблукасты сапоги крыты бисером, кафтан так простёган золотым шитьём, что глаза слепит, козырь - высоченный пристяжной воротник - украшен дорогими каменьями… А лицо-то мелкое, вострое - птичье, что ли? Не поймёшь: то ли кречет, то ли петух? Взглядывает дерзко, задиристо - уличён да не наказан, вон что! Мальчишка! Славы жаждет, завистлив, злобен - словом, так себе, мелкий князишка…

«Да ведь на Руси-то тернии - и репейник колючий! Вот беда-то!».

И вот что ещё тяжко поразило княгиню-схимницу: прямо-таки удивительно и лицом, и статью схож был Юрий не с Даниилом батюшкой, а с дядей родным - Андреем-бешеным! «Одна кость, одна кровь, одна душа чёрная! Вон что!».

- Так ты, что ли, Юрий, спрашиваю? - властно спросила она.

- Я - князь московский Юрий Данилович, - кивнул он.

- Ан, знать, не Данилович! - как отчеканив, бросила мать ария.

Пошто это я не Данилович? - удивлённо вскинул Юрий глаза на странную инокиню. Впрочем, он уже догадался, кто перед ним.

- А по то, что кабы чтил ты отца своего, так не посмел бы подняться на дядю своего Михаила-то Ярославича! Как и Михаил не поднялся бы на Даниила Александровича! Али не знаешь, что отец твой и сын мой в складниках состояли против Андрея-то Городецкого?

- Может, было то, а может, и не было, - ухмыльнулся Юрий. - Да и не суть в том, что прежде-то было, а в том, что ныне у меня и самого права…

- Нет у тебя прав, мальчишка! Мне-то хоть не ври! Потому как все знают и сам ты не хуже иных ведаешь, что нипочём не сидеть тебе на великом столе владимирском!

Юрий хотел было возразить, но мать Мария махнула рукой:

- Молчи! Я не спорить с тобой пришла, - она усмехнулась, - чай, слыхала - неуговористый! Я тебя просить пришла… хочешь на колени перед тобой паду: князь, не мути Руси, она и так от слёз мутная! Пред отцом благочинным, ради Христа Господа молю тебя - не расти обиды в душе, отступись от малого ради иного великого! Неужели не мыслишь, что раздоры наши одним лишь татарам на руку, неужели не ведаешь, что не для себя и не против Михаила в Орду идёшь, а лишь на русскую муку?! Али о том не ведаешь? - Она перевела дух и ещё добавила, может быть, о чём и поминать-то не следовало: - Знаю, не сам ты на то решился - ордынцы тебя позвали на Михаила подняться, ить для тебя-то и стол владимирский как можайский прибыток, но ты же, князь Юрий, людям своим - отец, ужели единая крепость-то русская не выше корысти? Молю: не ходи в Орду, не чини новой при, а напротив того, встань с сыном моим, пособи ему!

Мать Мария умолкла, будто осеклась о холодный внимательный Юрьев взгляд: кому и о чём она говорила? Юрий же, понимая, что слова её многого могут стоить на ханском суде как свидетельство Михайлова коварства, воскликнул с горячностью:

- Да в чём я пособить-то ему могу?

Мать Мария покачала головой и так поглядела на Юрия, что ему стало не по себе. Казалось, она его видела до самого дна души, до самых тайных и чёрных её закоулков.

- Ох тёмен ты малый, ох тёмен…

Нет, вилять да хитрить перед этой старухой было глупо. Ан и не хитрить было никак нельзя…

- Так что решил, князь? - не сводя с него глаз, спросила инокиня.

Юрий то поясок наборный одёргивал, то ухо рукой теребил - будто думал. Сказал наконец:

- А коли отступлюсь, так не вспомнит мне зла Михаил?

- Он не злопамятлив.

Юрий ещё помолчал. На самом-то деле вопроса не было перед ним, однако ж понял он, что лаяться ему теперь ещё и с княгиней никакого резона нет - больно громок окажется лай.

Да и к старому греку при ней следовало подластиться. К тому же, и для себя неожиданно, решил Юрий поторговаться впрок.

- А как Михаил Ярославич-то станет великим князем, не захочет ли он наново переяславскую вотчину под себя забрать?

Мать Мария, не веря ушам, удивлённо поглядела на Юрия.

- Ан я ошиблась в тебе? Ан ты, знать, не вовсе без головы, - проговорила она.

- Так что же, Переяславль-то чей будет? - настойчиво повторил Юрий.

- Что ж, Переяславль… чай, не Русь, - видно, не веря Юрию, саму себя убеждая в чём-то, тихо проговорила инокиня и вскинула на него и в старости не выцветшие, загоревшиеся надеждой глаза: - Матери слово тебе даю, коли отступишься, не посягнёт Михаил на Переяславль!

- Что ж, не стану и я суда требовать, - вздохнул Юрий.

- Неужто? Неужто одумался, сыне! - точно ото сна очнулся благочестивый митрополит. Хотя, конечно, не спал он, следил неустанно, как на весцах вечной борьбы то к Злу, то к Добру склоняется живая душа человеческая. Следил, да не уследил как, когда то Добро перевесило? Да в том ли суть, что не уследил, во всякой душе Господни уголья теплятся, знать, во всяку душу слетают ангелы, чтобы вздуть те уголья, как лампадку угасшую. - Да неужто одумался! - не помня обиды, возликовал Максим.

- Да ить разве ж мыслимо, святый отче, без твоего-то благословения шаг ступить? - смиренно произнёс Юрий и покаянно добавил: - А худые слова прости мне, отче! Не сдержан я…

- Что ты, что ты! - прервал его Максим. Слёзы умиления выступили у него на глазах. - Раскаянный грех - не грех, а раскаявшийся Господу ближе праведника! Иди же, сыне, благословлю тебя.

Юрий готовно кинулся на колени.

- Уверуй в Господа, и упасёт Он тебя от искушения Дьяволова, и наставит на путь, и возведёт на высоты твои… - крестным знамением осенил благочинный склонённую голову.

Дрогнула ли рука, его осеняющая? Вряд ли… Радость-то пуще слёз взгляд туманит…

Да ведь и мать Мария, изрядно умевшая в чужих душах читать, готова была возрадоваться… только отчего-то иные пришли ей на ум слова: поступит он вероломно, ибо от самого чрева материнского прозван отступником…

Немного понадобилось времени, чтобы те слова подтвердились.

Юрий, получив во Владимире все, что мог получить, даже то ещё, на что и совсем не рассчитывал - то бишь, благословение высочайшее, хотя и дано оно было отнюдь не на вероломство (да кто ж о том ведает?), решил в тот же день, не мешкая, отправиться в путь. Вернувшись от митрополита, велел снаряжаться в дорогу. На его приказание Федька Мина довольно и не без лукавства заметил:

- Так это мы вмиг, князь: нищему собраться, только подпоясаться, - и расхохотался.

Засмеялся и князь: на диво больно уж ловко все складывалось!

Дело в том, что Юрий пришёл во Владимир налегке, без обоза. Великие дары, уготовленные для Орды, ещё на полпути были скрытно погружены на лодьи нижегородских бояр, загодя подкупленных Иваном.

На какие посулы московские позарились те бояре, сказать трудно, вряд ли расчётливые нижегородцы всерьёз поверили в возможность того, что племянник возьмёт в суде верх над дядей, скорее всего просто-напросто корысть не смогли превозмочь. Так ли иначе, но именно нижегородцы дали суда под Юрьевы нужды, и теперь те суда ожидали Юрьев отряд в нижнем течении Клязьмы, откуда до самой Волги было рукой подать. Ну а уж по Волге путь в Орду открывался прямой, безо всяких преград. Сильно опасался Юрий, что Михаил попытается во что бы то ни стало стреножить его, потому и пошёл на эту уловку. И он умел быть предусмотрительным…

Так что прав был Федька: все сборы-то - дружинникам коней взнуздать, а ему, Юрию, под нарядный кафтан стальную кольчужку вправить, на тот случай, коли Михаил на него засаду выставил. Да только откуда ж знать Михаилу, что Юрий не сухопутьем, не суздальским опольем, а по Клязьме к Нижнему побежит…

И кони уже стояли под сёдлами, и кольчужка надёжно тяжелила плечи, да и сам Юрий уж сходил с крыльца, когда нежданно-негаданно на Княжьем дворе, где не по чину, а самовластно остановился Юрий, в сопровождении дьяков, в полном облачении, с большим крестом на груди вдруг появился святейший митрополит.

«Стар да прыток! Пошто припылил? Чего ещё ему надо, кажется, все уже сказано!» - Юрий тщетно пытался скрыть недовольство и даже испуг: губы плыли в кривой усмешке.

А Максим, утомлённый быстрой ходьбой, хоть и невелик путь от митрополичьих покоев до Княжеского двора, тяжело переводя дух, встал перед Юрием. На лбу, под жёстким обручем клобука выступила испарина, смуглые скулы выбелились старческой немочью, ан взгляд выкаченных иссиня-чёрных нерусских глаз гневен…

Враз во дворе смолкли крики дружинников, лишь кони, прося пути, нетерпеливо перебирали ногами, звеня обрядью.

- Здрав будь, отче, - неуверенно улыбнулся Юрий. - Вроде только расстались али я тебе опять стал надобен? Так пошто не позвал, пошто сам пожаловал?

Максим, все ещё не в силах справиться с тяжкой одышкой, недовольно махнул рукой: мол, брось, князь, оставь суесловие. Потом, опершись обеими руками на длинный посох с рукоятью, оправленной в золото, тихо, с передыхом, спросил:

- Скажи правду мне… куда идёшь?

Юрий передёрнул плечами:

- Так что ж наново спрашивать?

- Ответь! - уже совладав с дыханием, строго потребовал Максим.

«Вон как старый ущемить-то решил!.. Н-да…».

Одно дело с глазу на глаз обманывать да совсем иное на миру ротничать! В однова-то и крест целовать не страшно, а ты поцелуй его, когда на тебя сотня глаз глядит!

- Да что ж мы на дворе толк ведём, святый отче, пройди в горницу, - Юрий сбежал с крыльца, хотел ухватить благочинного под руку, однако Максим брезгливо оттолкнул его руку:

- Будешь ты отвечать мне?

Юрий пожал плечами и хмуро сказал:

- Так что ж, я и не скрывал вроде: в Сарай иду.

- В Сарай? - сузил глаза Максим. - Али не ты мне нынче слово давал?

- Слово? Какое слово? Что-то ты путаешь, святый отче, - искренне изумился Юрий. - Али я давал тебе слово в Сарай не ходить?

- Да не ты ли обещал не вставать на пути Михаиловом? - возмутился Максим.

- Я?.. Да ведь это не одно и тож, святый отче: Михаилу противиться и в Сарай не идти! Да вспомни ты: и слова я такого не давал! Да никто его у меня и не спрашивал! - Юрий и сам разгорячился, будто на него возводили напраслину. - Вот княгиня Ксения Юрьевна, при тебе то было сказано, дала мне слово, что не станет Михаил подо мной Переяславль искать! Разве не так то было, святой отец?

А ведь и впрямь так и было! Смутились мысли в Максимовой голове.

«Как же он обвёл-то нас? Да ведь не он нас обвёл, а сами мы с княгиней-инокиней обольстились не знамо чем, поверили, что и в пустыне каменной могут зерна взойти… А я-то, я-то давеча до слёз умилился! О, Господи, коли захочешь наказать, так прежде всего лишишь разума!».

- Ладно, - вздохнул старик, - знать, не услышали мы друг друга!

- Вот же! - торжествуя воскликнул Юрий. Он и двор обвёл наглым взглядом, точно всех призывал в свидетели своей правоты.

- Да не «вот же!» - рассердившись, ударил было посохом в землю митрополит, однако ж силы не соразмерил и, потеряв опору, качнулся на сторону и чуть было не упал. Да и упал, поди, кабы служки не поддержали.

- Может, воды испить тебе, отче? - заботливо спросил Юрий.

- Я ведь не за тем пришёл, Юрий, чтобы тебя при людях твоих честить, - слабо, на выдохе произнёс Максим, помолчал, собрался с силами и возвысил голос: - Слышишь, наново об том прошу тебя, сыне: не ходи в Орду! Не упорствуй!

- Да в чём я упорствую, святый отче? - будто в отчаянии Юрий всплеснул руками: - Не могу я в Сарай не идти - меня хан позвал! Не могу я его ослушаться! И тебе перечить не смею! Подскажи, как мне быть! Али ты своей волей можешь ханову власть превозмочь? Вон куда камень кинул! Коли до ханских ушей дойдёт, что митрополит Киевский, Владимирский и Всея Руси, а значит, и вся Православная церковь, зовёт к ослушанию, так велик будет повод безбожным агарянам новым огненным батогом пройти по Руси!

- Лукавишь, Юрий! Молчи! - предостерегающе поднял руку митрополит.

- Да что ж за лукавство-то? - крикнул Юрий. - Ить ты меня, святой отец, в клещи взял! Того не смей, туда не ходи! Альбо мне на каждый свой шаг дозволения у тебя спрашивать?

- Не у меня, - покачал головой Максим, - у Господа спрашивай! - Силы оставляли старого митрополита стремительно. Он уж и говорил едва слышно.

И Юрий, то ли не услышав, то ли не поняв в запале, что он сказал, а то ли расслышав и вполне поняв, ответил с дерзкой Усмешкой:

- Али я сам не ведаю, куда мне идить?

Митрополит вскинул на Юрия изумлённый взгляд. Только теперь он понял вполне, какая беда грядёт на Русь: подл и ничтожен стоял перед ним князь. И неуязвим от того, что подл и ничтожен.

Яростно и непримиримо глядели они глаза в глаза, проникая друг в друга до той нестерпимой ясности, когда слова уже не нужны.

- Знать, без Бога хочешь прожить? - глухо спросил Максим.

И не дождался ответа. Хотя молчание было красноречивее слов.

- Думаешь без Бога-то легче! - снова спросил Максим. И вновь не дождался ответа. - Нет, сыне! Это только мнится, что без Бога-то легче. Попомни, сыне: без Бога легко только зло творить.

И здесь не выдержал Юрий - отвёл глаза в землю.

Трудно сказать, но, может быть, сей миг на пыльном дворе владимирском окончательно определил Юрьев путь. Под взглядом митрополита остатними, задышливыми всхлипами какого-то давнего, детского плача рыдала его душа, каменея, чтобы уж никогда не обжечься слезами.

Кажется, был миг, когда все ещё было остановимо! И митрополит почувствовал этот миг. Ждал он: вот сейчас падёт перед ним, перед всеми людьми, перед Господом Юрий и покаянными слезами очистится от скверны его душа. Вера тогда на Руси была молода и наивна, обильна на чудеса. И патриархи её были чисты и наивны, как дети. Вот и Максим, вполне постигший Юрьеву душу, все ещё уповал на чудо, молил Бога о милости и к этой душе, и, может быть, потому в сей миг рвалась и металась, плакала и рыдала она - душа-то! Однако же благость Господня нисходит лишь к тем, кто верит.

- Последний раз говорю тебе, отче, - поднял Юрий взгляд от земли.

Светлы и насмешливы были его глаза, но тьма была в них! Знать, отрыдала душа…

- Не к Господу следуешь! Проклят станешь! - тихо сказал Максим.

- Тебе то не ведомо, отче, - зло усмехнулся Юрий и, дёрнув шеей, как-то на бок, по-петушиному вскинул голову, точно скулу ему колом подпёрло…

Глава четвёртая.

Было на том пути и ещё огорчение Юрию. Впрочем, как на то поглядеть: давно уже, с той самой битвы под Переяславлем-Рязанским, некогда первейший его окольный, боярский сын Костя Редегин именно что костью поперёк горла встал. Так бывает, когда лучшие и самые верные становятся ненавистными. Конечно, не вдруг то случается. Но ведь и Юрий к Редегину, с которым сызмала был близок до дружества, не враз переменился на том клязьминском берегу…

Из Владимира вышли далеко за полдень. И хотя путь их вдоль Клязьмы до того места, где ожидали Юрьев отряд лодьи нижегородцев, был невелик, чтобы преодолеть его засветло, следовало гнать не щадя лошадей. Да и по всякому надо было бечь из Владимира во весь дух, потому как Юрий опасался преследования сторонников Михаила: больно уж недобрыми, а то и злорадными взглядами провожали владимирцы москвичей. А некоторые-то, что попроще да побойчей, кричали вслед, горлодёры:

- Беги, беги, сучий хвост, авось как раз на рогатку-то и напорешься!

И во Владимире знали, и для Юрия то не тайна была, что Михаил Ярославич, коли добром московского князя остановить не получится, силой велел повязать племянника, доставить в Тверь и держать его там как преступника вплоть до его, Михайлова, возвращения. Да ведь иначе и быть не могло, здесь Юрий и без Ивановой подсказки понимал, что Михаил, презрев даже возможный ханский гнев, примет все меры, к тому, чтобы не допустить заведомо неправедного и заведомо невыгодного для Руси княжеского соперничества на татарском судилище.

Грозен, силён тверской князь, ан и у сильного изъяны имеются: больно уж именем своим дорожит! Прав в том Иван!

Как ещё на Москве и предсказывал брат, не отважился князь тверской в благочинном Владимире на виду у всех и самого митрополита святейшего кровавую бойню устроить.

«…Ить, ясное дело, без крови бы не обошлось и что бы тогда запел грек лукавый: не стоит в земле царствие на крови? Ещё как стоит! Только на крови и стоит! Вон татары-то - не нам чета, двунадесяти годов не пройдёт, как законным ханам своим почём зря хребтины ломают, ан только крепче становятся! А Михаил-то чист над Русью воспарить хочет, аки голубь безвинный; сказывали люди, велел Юрия в Тверь непременно живым привести! Да коли так-то, опять же, ну и вели меня схватить да хоть в том же митрополичьем дворе, куды проще, да и всякий бы на его месте так бы и поступил, ан нет, пуще меня, грозы своей, опасается Михаил окаянным прослыть!

Да ведь разве не одно и тож окаянство, что во Владимире меня ухватить, что в ополье глухом? Ежели суть-то одна, так какая ему в том разница?» - недоумевал Юрий.

Хотя в недоумении его было больше хитрости перед самим собой, и он прекрасно осознавал ту разницу: не хотел Михаил Ярославич через зло над Русью вокняжиться, ну а коли уж вынудили его озлобиться, так и зло брал на себя одного - не мог он кровью обрызгать, то есть даже нечаянно повязать с тем злом, ещё и митрополита святейшего. Чем же вера тогда на Руси крепка будет, ведь найдутся подголоски московские, что в миг чего и не было в святотатнюю клевету обратят!

Ну а уж в том, что Михаил расставил на дорогах ловушки, Юрий не сомневался. Да и мир не без добрых людей - зря, что ли, их Ванька прикармливает по всем городам! - донесли о намерениях Михаила.

Теперь одна задача была: изловчиться да не попасть в те дОВушки, потому как силой нечего было и рассчитывать прочиться через тверские заслоны - отряд Юрия был невелик, потому и летуч! Да на то и смётка, чтобы в ловушки не угодить - лодьи-то, добром груженные, на клязьминской водице покачивались, совсем в иной стороне от сухопутных дорог, что вели к Нижнему, на которых, по Юрьевым сведениям, и ждали его тверские засады.

«…Эх! Только бы владимирцы вдогон не кинулись! Тогда - все! Тогда псу под хвост все уловки и хитрости! Тогда…».

Что тогда? Страшно было представить! Озноб прошиб Юрия!

Нет, о грядущем нечего и загадывать! Темно оно! И врёт Максим, будто наперёд ведает, что случится! Никто не ведает, никому не дано - ни попам, ни колдуньям безглазым - знать, что станется! Так нечего и загадывать, нечего и забаиваться того, чего пока нет, и думать нечего!

Лети, пока конь бежит под тобой! Не помни, не думай - лети! Лети, Юрий, стрелой - стрела не знает, не помнит, не думает, стрела только бьёт!

«Бей! - Юрий бешено подгоняет коня. - Эх, только б владимирцы не схватились! Да авось не смекнут, не спохватятся, тупорылые! Бей! Бей!..» - без слов кричит Юрий, а губы тянутся в диком неудержимом смехе.

Вот, поди ж ты: чуть ли не проклят с утра человек и не знает, доживёт ли до вечера, а весело нынче Юрию, лихо как весело!

Так нещадно гнали по вихлястой дороге, слабо пробитой редкими путниками вдоль Клязьмы, что заморённые кони начали падать под всадниками. И то сказать, бежали аки черти от ладана! Выбитые из седел бросали коней околевать на Дороге, иные даже седельных сумок с них не снимали - пешими бросались вдогон. А чтобы легче было бежать, ухватывались за сбрую, а то и самые репицы лошажьих хвостов.

Юрий не велел останавливаться, хотя и пообещал, что, достигнув лодий, дождётся отставших на берегу. Коли они, конечно, не больно сильно отстанут. Вот и растянулся Юрьевотряд чуть ли не в три версты, но и до нужного места по всем приметам не более того оставалось, когда и под князем, виляя на косых ногах, закачался на стороны крепкий, осанистый жеребец кауровой масти.

- А-а-а! - Юрий успел соскочить с седла, прежде чем каурый, мелко задрожав, подломил передние ноги и ткнулся мордой в жёлтый песок, тут же залепивший мокрые ноздри, жадно хватавшие воздух.

Юрий стряхнул с портов кроваво-жёлтую пену, которой каурый закидал ездеца, носком сапога пнул с досадой по конскому крупу, хотя уж и видел, что тот более не поднимется - так, от одной досады. Больно уж нехорош знак был, что конь под ним пал. Под другими-то ничего, а вот ему пешим было оставаться никак негоже. Да, ясное дело, он и не остался бы пешим, а все одно нехорошо это было, что конь под ним пал.

Тут по прежнему своему обыкновению во всём быть для князя первым и спешился Костя Редегин. Во всяком случае, Юрий именно так это и понял, когда боярин подвёл ему своего коня. Ан у Константина-то, оказывается, совсем иное на уме было.

- Вот, князь, возьми коня моего. Авось он дотянет, - сказал Редегин, пыльным рукавом обтирая пот из-под шапки и оставляя на лбу грязные потеки. При этом усмехнулся он как-то странно. .

- Авось дотянет, - оглядывая крепкого, низкорослого татарского коника, кивнул Юрий.

- А я вишь князь, - все так же странно усмехаясь, продолжал Редегин, - далее-то не потяну с тобой.

- Ништо, Константин, - и на этот раз не придал значения его словам и усмешке Юрий, - чую, рядом уже эти лодьи! Не к Мурому ж их угнали!

- Не слышишь, Юрий, что говорю! - возвысил голос Редегин.

Юрий взглянул удивлённо:

- Что говоришь?

- Я-то далее не потяну с тобой! И Юрий понял!

«Вон что!..».

Давно уже, с той самой битвы под Переяславлем-Рязанским, их отношения сильно разладились. Разумеется, Юрий не завял, что Костя Редегин спас ему жизнь. Однако же и вспоминать о том не любил. А вот то, что окольный боярин уличил его в трусости да чуть ли не силком от бегства позорного удержал, большой занозой засело в памяти.

Шибко не любил Юрий выглядеть слабым в чужих глазах. Таков уж он был человек: не прощал того, за что должен был быть благодарен! Слишком высоко себя чтил, чтобы быть хоть кому-то в чём-то обязанным. Потому, наверное, и отдалил от себя Редегина. И в Переяславль его за собой не позвал. Лишь много позднее, уж после смерти батюшки и после счастливого взятия Можайска, когда вполне определилась будущая неизбежная борьба с Тверью и возникла нужда в надёжных доверенных людях, Юрий вновь кликнул к себе Редегина. Однако в ответ благодарности не почувствовал. И той сердечности, что ^некогда была меж ними, более не возникло. Юрий тогда решил, что затаил на него обиду боярин. И ему не понравилось, ишь, каково гусь вознёсся - обиделся!

Хотя до чужих обид Юрию никогда дела не было, как-то он даже подлестился к Константину:

- Нечего тебе на меня обижаться-то. Я же люблю тебя, Костя. Ну а коли вчера чем обидел, так завтра сторицей отплачу - ты ж меня знаешь!

- Знаю, - кивнул Редегин. - А что касаемо обиды, так нет её у меня - ты в своей милости волен, - и, усмехнувшись так же, как нынче, недобро, добавил, хотя никто его за язык не тянул: - Однако же ты-то, князь, видать, меня худо знаешь, коли плату сулишь: я ить тебе не холоп закупной, я ить тебе не из корысти служу…

«Вон что! Не в гордости и не в обиде суть дело - знать, уж тогда не по нутру было Костяну то, что я на дядю удумал подняться! Что ж раньше-то об том сказать не решился?! Али смутили его слова Максимовы? Иным-то прочим и дела нет, что там грек вякал - они за мной живут, на то я им князь! А он мне, вишь, не холоп!..».

- Что, не хочешь славы моей? - тихо, каким-то свистящим шёпотом спросил Юрий.

Последнее время и без того он, как в лихорадке, маялся. И малая закавыка приводила в бешенство. А ныне, после всех этих владимирских треволнений да пустословий, князь и вовсе готов был к гневу, как береста к огню. Высеки искру - полыхнёт!

- Спрашиваю: не хочешь славы моей? - уж опаляя огнём, яростно крикнул Юрий.

Но Редегин, точно не он это высек искру, от которой зашёлся в бешенстве Юрий, глядел спокойно.

- Не славы твоей не хочу, Юрий Данилович, а себе бесчестия.

- Али ты не бесчестный отступник, коли бежишь от меня?

- Боярин я - и сам волен князя себе избирать, - пожал плечами Редегин.

- Вон как! Может, на Тверь перекинешься?

- Может, и в Тверь уйду. Того пока не решил, - не опуская глаз перед Юрием, сказал Редегин и вновь усмехнулся: - Одно теперь верно знаю: тебе служить более не хочу!

- Когда решил?

- Да ить давно думал, князь, а вот сейчас и решил!

- Ан вовремя ты угадал! - зло ощерился Юрий.

- Прости, князь, а не могу я тебе служить! Говорил же: не корысти, а чести в службе ищу! - напомнил Редегин и вдруг с нежданной горячностью воскликнул: - Остановись, Юрич! Локти будешь после кусать! Мало ли тебе чести в своей земле?!

Так некогда, в детстве, когда в Антониевом монастыре вместе мыкались, осторожный и богобоязненный Костя отговаривал Юрия от какого-нибудь озорства. Хоть редко, ан случалось тогда, слушал княжич Редегина. Да ведь давно это было, а ныне не озорство безгрешное, святотатство анафемское взошло в сердце князя, альбо остановишь его словами?

Но Костя в последней надежде пытался в дверь достучаться, хоть и знал уже, что дом пустой:

- Юрич, сам-то взгляни: по Руси как тати бежим, следы хвостом заметаем, разве так-то в своей земле можно вокняжиться? Ить не ныне, так после возненавидят Москву-то! Эх, Юрич, и иное тебе скажу: это ведь не сам ты в Орду бежишь - Ванька-чёрт тебя шлёт! Али ты не ведаешь его хитрости? Тебе война с дядей, ему - Москва! Тебе поле дикое, ему - слава!

- Молчи, Костя!

- Да что ж молчать-то, ить дитю ясно: перед Богом не соперник ты Михаилу! Не про то ли тебе нынче митрополит Максим баял?

- Молчи!

- А я и ещё скажу: коли и Бог от Руси глаза отведёт, так ить все одно не сдюжишь ты перед Тверью!

- Молчи!

- А коли и сдюжишь, так и сам помысли: кой князь ты над Русью встанешь? Не пасут воры скот!

- А-а-а! Вором меня кличешь?!! - задыхаясь от чёрной, нестерпимой ненависти, подпёршей к горлу точно блевотина, прохрипел Юрий.

- Дак не вор ты, пока не украл! Откажись от воровства, Юрич!

- Язык проглоти!

И в самом деле, как осёкся, умолк Редегин. Иными, потухшими глазами взглянул на князя, все прочитал в них, все понял.

- Убить меня хочешь? - изумлённо, так дети спрашивают о том, чего не бывает на свете, спросил, и слабая, неуверенная улыбка тронула его губы: «Неужто убьёшь меня, Юрич?».

«Убью!» - глазами ответил Юрий.

Он знал, что убьёт Редегина. Давно про то знал. Может быть, с той самой битвы под Переяславлем-Рязанским и знал. Если не ранее… Всегда уж больно близок ему был Костя Редегин и гем мешал. Вечно в самый затылок за хребтиной дышал, вечно глазами своими иконными да словечками оплетными шаги окорачивал! Знать, пришла пора и расстаться! Да вот только что-то рука никак не поднимется на окаянное душегубство, ухватившие рукоять кривой и короткой татарской сабельки пальцы будто судорогой свело. Да то ещё худо, что первая самая ярая злоба отхлынула. Спокоен стал Юрий. Ан, знать, без гнева, по одной надобе убивать-то тяжельше?

«Али нет на то моей воли? Ведь не я - сам того захотел!» - для нового гнева травил себя Юрий. Однако не было гнева, была лишь холодная ясность необходимости сделать и этот шаг: переступить через труп того, кто когда-то был действительно близок и дорог.

- Не за что тебе, Юрий, меня убивать, - улыбаясь все той же неуверенной, какой-то детской улыбкой, которая теперь на его лице выглядела жалко и неуместно, пожал плечами Редегин. Кажется, до сих пор он не верил, что Юрий сможет его убить.

- Али тебя отпустить? - улыбнулся и Юрий. Но лучше б не улыбался. То была не улыбка, а волчья ощера. Позднее та волчья ощера вошла у князя в обыкновение, и редко кому удавалось выжить из тех, кого Юрий Данилович той улыбкой одаривал.

- Я верно тебе служил, я… - начал было Редегин.

- Ан измена-то верностью у Редегиных почитается? - язвительно оборвал его Юрий.

И за дорожной пылью было видно, как от обиды вспыхнуло редегинское лицо.

- Я тебе не изменщик, знаешь! Но и не холоп у тебя! Боярин я! - крикнул он и оглянулся на подоспевших дружинников, сошедшихся вокруг них с Юрием тесным кольцом.

И хоть были среди них и его, редегинские, боярчата, но не на кого и не на что было ему уповать. Кто ж посмеет перечить князю?

Молча, угрюмо глядели дружинники. Кто глаза отводил, а кто и злорадствовал: давно уж многие из них - всяк за своё, но более-то всего как раз за боярское чистоплюйство, недолюбливали Константина. И то сказать, не их стаи птица был Котя Редегин.

- Али оттого, что, боярин, я тебе измену должен просить? - холодно усмехнулся Юрий.

- А всё же не вправе ты, - покачал головой Редегин. - Вольно к тебе пришёл, вольно и ухожу! Прощай, князь, и прости, коли в чём виноват. - Костя поклонился, повернулся, тобы идти, и здесь до дрожи, до пота на лбу Юрий испугался, что Редегин вот так просто и в самом деле уйдёт! «Неужто нет на то моей воли?».

- Постой! - крикнул он и шагнул вслед за Редегиным. Константин обернулся, хоть тихо да веско сказал:

- Не бери греха надушу. Отпусти меня, Юрий Данилович.

- Отпустить? - от напряжения выбелились костяшки пальцев на руке, что сжимала саблю. - Отпустить? Чтобы ты, сучий сын, тверичей на мой след подтравил?

- Дак знаешь ты - не годен я на подтраву, я…

- Дак нет тебя! - вмах руки крикнул Юрий. - Х-е-е-к!

Вспыхнул над головой клинок и косо упал на Костину шею, туда, где у всех людей бьётся заветная жила. Мала та жилка, ан отвори её, так кровью умоешься!

Кровь и была последним, что увидел на этом свете Редегин. И ещё успел подивиться:

«Как много крови-то!».

Юрий обтёр ладонью лицо - красна от крови стала ладонь. Но не ужаснулся он оттого, а, напротив, будто возрадовался, от той редегинской крови ещё более укрепился в своей правоте.

«Есть на кровь моя воля! А коли есть на кровь воля, так и иного недостижимого нет… - торжествуя, подумал он и вдруг, даже для себя самого неожиданно, впервые открыто и святотатственно усмехнулся: - Аки святой водой на путь окропился!».

- Надоть бы прикопать боярина, - сказал кто-то.

- Ништо! - удивлённый собственным святотатством, кривя губы, усмехнулся Юрий.

- Так ить как же? - возразил тот же голос.

- А? Что? Неколи, неколи нам! Зверь приберёт! - в каком-то новом весёлом бешенстве дико закричал Юрий, вскакивая на редегинского коня. - Гони! Гони!

И, шарахаясь от убитого, понесли отряд кони. «Гони! Гони! Бей…».

Глава пятая.

Шумно, многоголосо, разноязыко в Сарае. Кого здесь только не встретишь!

Рыжие норвеги, навек пропахшие селёдкой, степенные немцы в тяжёлых суконных кафтанах, евреи с курчавыми лохмами пейсов, генуэзцы, кои тем лишь и отличаются от евреев, что пейсов не отпускают, обидчивые, крикливые греки, жёлтые, как перезрелые дыни, китайцы, молчаливые, бородатые персы, что глядят из-под зелёных косынок настороженными, блескучими, как дамасская сталь, глазищами… И это не считая черкесов, ясов, армян, коих тоже в избытке.

И всяк, как из угарной избы выскочимши, непременно вприпрыжку бежит по улице, точно куда опоздать боится, ежели, конечно, в торговом ряду не стоит. Так и хочется взять такого за шиворот, встряхнуть да спросить с острасткой: куда спешишь, милый, кто и где ждёт-то тебя? Больно уж у русского, попавшего в Сарай в первый раз, от этой сутолоки в глазах рябит.

Зато истинного сарайца от заезжего басурманина всегда с лёгкостью по одной походке отличить можно - истинный сараец никогда и никуда не торопится. А отличать сарайца среди прочих полезно - уж шибко вспыльчивы! Бывает, всего-то и глянет иной человек на татарина не так, как тому захочется, так тут же и схлопочет по рылу. Особенно, коли русский. Причём не то чтобы татаре боле всех русских не любят, вовсе нет (настоящий-то татарин ко всем снисходит с безразличным высокомерием), однако ж русского - было б за что, непременно стукнет, хотя бы из одной удали. Да что уж говорить, видно, так повелось, что самый нищий и непутный татарин всегда глядит на русского с такой надменностью, будто он хан перед ним!

Впрочем, и того ещё мало для полной безопасности, чтобы среди прочих отличить сарайца - надо ещё умудриться пошить, что за птица перед тобой, то бишь, что за татарин? Ить их, непутных агарян, столько видов, что враз и не разберёшься! Тот кипчак из кереитов, тот - из уйгуров, тот лесной, тот белый, тот дикий татарин, ойрат, чаан, алчи, а тот вообще черемис… Поди-ка их, чертей, разбери!

А разбираться надо, потому как сами татаре сильно чинятся друг перед другом родами. И высшими среди всех почитают монголов. Даже богатый мурза из татар вряд ли отважится не уступить дорогу самому никудышнему монголу. Сказано в Джасаке: никто из подданных империи не имеет права иметь монгола слугой или рабом…

Да ведь ежели правду сказать, так татары-то были врагами Чингиза, с них он и начал покорение мира, их первыми привёл себе в рабство. А после монголы стали звать татарами всех, кого покорили. Их, не щадя, наперёд себя гнали в приступы, беря города… Оттого и пошёл по земле трепет пред грозным именем лихого народа: «Вон татаре идут!..».

Однако давно то было, ныне всяк в Сарае татарин, все балакают на одном куманском наречии, что досталось от половцев. На монгольском же языке лишь ламы да высшие огланы беседуют.

Ну и русских, кстати сказать, в Сарае изрядно! И наезжих, и местных. Целые улицы есть в Сарае, где живут одни русские. Их сразу узнаешь по бедным саманным домишкам, по вонь-кому запаху, что идёт от кожевенных сыромятен, да по шуму всякого ремесла. Здесь живут кузнецы, стеклодувы, кожемяки, опонники, гончары, древоделы, прочие искусные рукомысленники. Чай, со всей Руси, ещё при хане Баты, лучших мастеров в Сарай татары нагнали. Кто, ясное дело, сгинул, ну а кто на чужой земле зацепился; если уж не себе, так потомству мастерством своим волю выслужил. Хоть и чванливы татары, а и они русское усердие да искусность во всяком труде уважают. Ведь и Сарай этот распрекрасный, с белыми да розовыми домами из камня не татарами возведён, а рабами. А кто рабы? Известное дело, русские…

Татары же мало к какой работе сподручны. Хлеб не сеют, домы не ставят, гоняют себе по степи табуны от пастбища к пастбищу или войной пробавляются.

Такой отважный народ!..

* * *

Про татар и шёл разговор в просторной горнице московского подворья. То подворье в Сарае велел срубить ещё Даниил Александрович. Знать, предполагал в Орду хаживать, однако же сам на том подворье и погостевать не успел.

На лавках вдоль стен сидели окольные Федька Мина, Никита Кочева, Юрьев свояк Прокофий Заболотский, сын коломенского боярина, возвысившегося на Москве изменой под Переяславлем-Рязанским Алексея Хвоста, Петька Хвост-Босоволков да московский дьяк Иван по прозванию Кострома. Сидели вольно, нараспояску. Хоть и сентябрь на дворе кончается, ан жарко в этом Сарае, страсть! Ни арбуз не спасает, ни взвар с ледника…

- А, правда, бают, что у татар-то вместо души один пар, навроде как у собак? - скосив лукавый глаз на Кострому, задумчиво спросил Мина.

Дьяк заёрзал на лавке, боясь не угадать с ответом, - пуганный был надысь.

- Так ить сказано: все мы люди по Божьему образу и подобию… - осторожно произнёс он, но на всякий случай добавил: - Только что басурмане, оне…

- Не ври, дьяк, - оборвал Кострому Кочева, - бил я как-то татарина - нет души у него, чистый пар!

- А коли он попом-то крещён? - поставил Кочеву в неразрешимый тупик Кострома.

Кочева зло поглядел на дьяка, будто тот обидел его, потом шумно вздохнул и вынужден был уступить:

- Ну, коли крещён, так душевен, поди… Помолчали.

- А я вона что думаю, Юрий Данилыч, - засмеялся Федька, - есть ли душа у татарина, нет ли, ан жизнь у него куды слаще русской!

- Это, смотря по тому, Федька, каков русский, а каков татарин, - усмехнулся князь.

- Да чем же у татарина жизнь-то слаже? - вроде бы как себе под нос недовольно пробормотал Прокофий. - Чай, век табуны по степи гонять, поди, тоже умаешься.

- Да уж гоняют они табуны-то! - махнул рукой Федька. - Спят на конях, я видел!

- Да, татары спать любят, - важно подтвердил Кочева. Некогда он пожил бок о бок с татарами, а потому считал себя превосходным их знатоком.

- Да ить, как хитры они, черти, - точно порадовался за татар Федька. - Ить, в сам деле, не потому у татарина жён-то много, что они охочей до баб, чем мы, а потому, что спать шибко любят!

- Чай, бабы-то, напротив, спать не дают, - прикрыв рот ладонью, хихикнул Иван Кострома.

- Много ты понимаешь-то! - Федька посмотрел на него с большим сожалением: мол, хоть ты и дьяк, а дурак. И непререкаемо заявил: Бабы-то у татар не для баловства-жалости, бабы-то у них, чай, для дела! Вона как татарки усердны: и кожи шьют, и кошмы стегают, и сбрую правят, и арьку варят, и шерсть валяют, и стрелы вострят… А мужику-то что тогда делать? - чуть ли не с торжеством спросил Мина, да сам себе и ответил: - Либо спи, либо иди вон - воюй, коли спать надоело. Нет, Удачный народ татары, не нам чета, - заключил он.

- Ты, Федька, чую, в татары собрался податься? - насмешливо сощурился Юрий.

- Куцы!.. - махнул рукой Федька. - Нам это не надь! Просто завистно, - простодушно пояснил он. И тут же затравил новую байку, да все про то же - про татар, про Сарай.

А после и вовсе понёс про срамное:

- …А то, князь, здесь ещё есть девки продажные. От ребята-то, сласть, говорят, - Мина, растёкшись блаженной мордой, чуть слюну не пустил и облизнулся, чисто как мартовский кот.

Даже Прокофий Заболотский, сильно постный в последнее время, и тот не удержался от смеха, глядя на Мину.

* * *

С тех пор как Юрий явился в Сарай, бодрое, даже весёлое состояние духа не оставляло его. Не то, что на Руси, где кидало его то в ярь, то в смурь, то в мучительные сомнения.

Ещё недавно, всего-то две недели тому назад, когда по Волге сплавлялись, такая великая тоска напала на него, что аж лицом почернел. И в чём же печаль? Да вдруг подумал Юрий, что напрасны его усилия. И дело не в том, что Михаил, возможно, уже успел улестить Тохту, и тогда он явится в Сарай не соперником, а слугой Михайловым, и даже не в том, что ни с чем, несолоно хлебавши придётся ему возвращаться на позор всей Руси, но в том, что он действительно возомнил себя равным дяде!

Пусть на миг, однако же, сам себе изумился Юрий: как посмел он отважиться на такое, как поддался Ванькиным уговорам? Да что изумился - хоть на миг, но ужаснулся уже содеянному… да только, как волжская вода вспять не бежит, не было и ему хода назад.

Вот тогда и скрутило Юрия, да так скрутило, что на Божий мир смотреть стало тошно!

Велел пиры править. До поздних звёзд далеко разносились окрест хмельные крики, песни да здравицы. Но и пиры впрок не шли. На похмельное утро ещё мрачнее, ещё угрюмее становился Юрий. И тогда даже самые ближние из окольных лишний раз боялись попасть ему на глаза. Да где укроешься от княжьего взгляда? Тем паче на лодье, посреди воды.

Дьяка Кострому, коего приставил к Юрию то ли для совета, то ли для пригляда за ним Иван, за какое-то неосторожное слово велел в реке утопить.

Да ведь и разгневался-то невесть с чего! Сидели поутру лаком, пили квас на похмел, потому как на меды уж глядеть не могли, мололи пустопорожнее, ну дьяк по какому-то поводу и скажи: без Божией воли и волос, мол, с головы не падёт…

Что уж здесь князя задело, трудно сказать. Может, и то, что батюшка некстати почил, так и не добыв для себя, а стало быть, и для Юрия владимирского стола, а может, иное что? Да только взъярился как бешеный и велел бедного Кострому тотчас с кормы выкинуть.

Дьяк противится: за что, мол, князь? Не губи!

А Юрий лишь молча скалится, за ухо себя рукой дёргает. Однако в чём был - в длинной ряске и с крестом на груди - выкинули Кострому за борт. Поначалу-то думали, забавится князь. Да и дьяк, знать, на то и надеялся - и, утопая, всяко старался рассмешить князя, бултыхался причудно, орал благим матом, аки крылами взмахивая над водой широкими рукавами. Да смешного-то мало - мокрая одёжа на дно утягивать а лодья-то от дьяка всё далее убегает. Вот-вот пойдёт Кострома рыб кормить. И тогда возопил дьяк отчаянно:

- Спаси и помилуй мя, батюшка, спаси и помилуй мя, Юрий Данилович!

Ан не к Господу воззвал, а ко князю - понял Кострома, чего Юрий ждал от него! Так ведь поймёшь, поди, чего надо, когда из глуби взглянешь на солнце, а светило сквозь водную толщу, что сомкнулась уже над твоей головой, увидится мелкой денежкой.

Вытащили его однако. Как маленько пришёл в себя, так спросил его Юрий:

- Что, Кострома, и теперь веруешь, что есть дело Господу до твоей головы?

- Не томи, Юрь Данилович, - слёзно взмолился дьяк, - не по чину мне богохульствовать.

- Али я зову тебя богохульничать? - удивился Юрий. - Какое ж богохульство в том, что и ты, и я ведаем: нет Господу дела до наших голов. Так ли?

- Так, - кивнул дьяк.

- Вот и поладили, - скривился в усмешке князь. - А то несёшь околесицу: волос да не падёт! Разве нет у Бога иных забот, что печалиться, кабы мы здесь не оплешивели?

И вдруг рассмеялся, да так, что всем, кто слышал тот смех, кисло стало.

* * *

Впрочем, тревожился Юрий зря.

В Орде московского князя ждали! Более того, встретили столь ласково, как, говорят, и самого Михаила Ярославича не встречали!

Ха! Да его и по сей день, хоть и прибыл он много ранее, к хану не допустили, все мурыжили обещаниями… Правда, и Юрию не довелось ещё лицезреть могущественного Тохту, зато за эти дни столько лестных слов он о себе услышал, сколько, поди, и за всю-то жизнь не слыхал.

Ан прав был брат, ещё на Москве приговаривая:

«Абы не было нужды, так не позвали бы! А уж коли позвали, знать, есть у них свой расчёт…» - точно в воду глядел!

То, что расчёт у татар на Москву был крепок, Юрий скоро смекнул.

Если по пути в Сарай он ещё сильно сомневался в том, что владимирский стол может принадлежать ему, и даже отчаивался, то теперь былое отчаяние стало ему смешно; теперь иному изумлялся: как мог хоть на миг усомниться он в собственном праве?

«По праву, по праву я князь на Руси!» - пела его душа. Да как ей не запеть, когда все округ в один голос уверяли Юрия, что правосудный Тохта непременно решит дело в его пользу, потому, мол, нет Тохтоевой милости к тверскому князю, так как больно уж тот не уступчив, больно уж себе на уме. Да ведь и явился-то не смиренным просителем ханской милости, но властным хозяином Русской земли, уже признанным ею.

- Да много ли то признание стоит без ханского ярлыка? - посмеивались татары над тверским князем и, глядя, как вместе с ними смеётся Юрий, довольно цокали языком:

- Ты - не Михаил, ты - другой…

- Другой я, другой!- согласно кивал Юрий и в лад подсмеивался высокородным татарам, чьё мнение многое значило в Дешт-и-Кипчаке[62].

А то и в грудь себя бил:

- Да чем же заручиться мне перед вами, что верой и правдой готов служить хану, хоть войском, хоть серебром, хоть…

Ан знал чем - как базарный ярыжка, спешил продать то, чему был не хозяин. На всех углах кричал безрассудные обещания: дайте мне только власть, а я уж вам сторицей отплачу!

И плевать ему было, что кровава будет та плата! Ради власти, как некогда дед его Александр Ярославич, снова готов был кинуть Русь на потраву ханским откупщикам. Впрочем, в этом с великим дедом и равнять его нечего - Александр Ярославич иного выхода не имел, ради Руси Русью жертвовал, а Юрия-то никто не неволил - одна лишь бесовская гордыня. И ведь знал, что невыполнимы те обещания, что не вынесет Русь новой тяготы!

Пошто ж тогда обещал?

Так ведь знал, поди, что без тех обещаний он и вовсе есть никто, звать никак и ничего-то не стоит. Вон что…

И чем щедрее, чем опрометчивей были его посулы, тем вернее росла поддержка московского князя у чиновных татар. Все выше, все ближе к хану всходил он по хитрой лестнице ордынской власти. Уже и самые большие вельможи Тохтоева двора принимали Юрия, причём принимали вполне благосклонно, не чванясь, брали подарки, что само по себе было добрым знаком, а некоторые открыто говорили, что непременно будут содействовать именно ему, Юрию, в достижении заветного ярлыка. К тому же стало известно, что сторону московского князя взял сам беклеребек - могущественный Кутлук-Тимур ведавший при Тохте и казной, и войной.

Разумеется, были у Юрия и противники. Он даже справедливо предполагал, что некоторые из тех татар, что обещали ему поддержку, лукавили. Поди, принимая дары от Тверского, они и того уверяли, что будут в числе его защитников перед ханом, известное дело - татары! Но уж то, что его, Юрия, поставили на одну доску с Михаилом-то Ярославичем, было славно! Ох как это тешило Юрьево самолюбие, ох как это обнадёживало его!

Ну а то, что русские, во множестве сошедшиеся в ту осень в Сарае, встречая Юрия, насмешливо любопытствовали:

- Пошто пришёл искать, чего не терял? - и плевали вслед, не больно-то смущало князя.

«Ништо, - мстительно думал он, - погляжу ещё, как вы пятки-то мне лизать будете. Не шершаво ль станет?».

А впрочем, постоянно чувствуя опасное соседство Тверского, без особой нужды в городе Юрий старался не выходить, предпочитал сидеть в ограде, ожидая, когда позовут.

* * *

- …А всёж-ки, скажу я вам, хоша это по русскому званию нам недоступно, однако же лучше нет на земле, чем татарином быть, - забавя князя и остальных, разглагольствовал Федька. - Хошь - воюй, хошь весь белый день у базара толкуй, хошь спи, а хоша и жён щурь, коли не спится. Одна сомлела, другу зови…

- Да тьфу ты! Какой же, Федька, поганый язык у тебя, - не вынес охальства Юрьев свояк.

- А ты уж больно, боярин, скромен! - весело рассмеялся Юрий.

Вдруг во дворе раздался какой-то шум, и через миг в горницу вбежал малый.

Что там? - нетерпеливо спросил Юрий.

- Бояре там тверские, послы к тебе, князь! Во двор ломятся. Пускать, не пускать ли?

Юрий переменился в лице, по вечной привычке ухватил себя за ухо, будто в ухе стрельнуло.

- Что ж, пусть во дворе и подождут, я сам к ним выйду…

Ясное дело, вышел не скоро - потомил. А заодно дождался, пока окольные обрядились, на всякий случай кольчужки под одёжку прикинули, ну и железом каким-никаким отяжелились - мало ли что, бережёного-то Бог, говорят, бережёт. Сам же при этом шагнул на крыльцо в чём был - распоясан, простоволос, лишь лёгкий кафтанец накинул на плечи поверх нижней рубахи. Перед своими-то людьми неподобно было князю в этаком виде, не то, что перед чужими.

А тверичей было всего пять человек. Да и не бойцы - седые бороды, всего и грозного-то, что угрюмые взгляды. Встреченные непочётно, удивлённо теснились друг к дружке, взятые вкруг Юрьевыми дружинниками. Правда, был среди них один плечистый боярин, годов тридцати пяти, с окладистой |каштановой бородой, с цепкими, внимательными глазами. Но был правивший тверским посольством в Сарае Святослав Яловега.

Он и вышел с поклоном наперёд прочих:

- Здрав будь, князь Юрий Данилович!

- Али Михаил Ярославич об моём здоровье заботился, когда из Владимира-то мне пути зарубили? - с такой весёлой ехидцей полюбопытствовал Юрий, что все вокруг засмеялись. - Ан все одно, передай дяде: коли ныне я от его зарубы ушёл, так теперь, поди, долго здрав буду. Пусть обо мне не печалится.

- Ныне ушёл стать, - не юля, не отпираясь, легко согласился тверич.

- Ладно, пошто явились?

- Князь Михаил Ярославич зовёт тебя к себе перемолвиться, - ещё раз поклонился боярин.

- Так что ж он сам ко мне не пришёл?

- Чай, не ты, а он тебе дядя, - спокойно напомнил Яловега и добавил, пряча усмешку в бороду: - А коли и пришёл бы так ты ворота ему, поди, не открыл.

Как ни нагл и востёр был Юрий, однако же боялся глаза в глаза встретиться с Михаилом. Не то чтобы совесть мучила - куды! Но даже очевидные подлости за спиной легче творить. Хотя иные-то люди, когда их подлости на виду, ещё более важничают и даже бахвалятся ими, точно девки косой. Да ведь и Юрий был из таких. Только в полный цвет ещё не взошёл.

- Да уж не открыл бы, бояре, - вроде бы вполне благодушно кивнул Юрий и вдруг закричал: - Да, авось не открыл бы, не открыл! Потому что не об чем мне с ним говорить! Я в Сарай не к нему пришёл…

- Знамо нам, для чего ты пришёл! - без почтения перебил князя боярин, возвысив густой, как у церковного дьяка, голос. - Знамо нам и то› каков ты упористый, от свово уже не отступишься!

- Да уж не отступлюсь!

- Да и речь не об том, чтоб тебя уговаривать! - неожиданно легко согласился боярин.

- Так говори, чего велено! - Юрий злился сам на себя: хотел иным предстать тверичам, да вот сбился на крик. Ан криком-то этого боярина не возьмёшь - эвона голосище-то, как труба иерихонская!

- А велено мне сказать вот что… - начал Святослав Яловега и замолчал, точно задумался, стоит ли слова терять попусту.

- Ну!

- Хочет Михаил Ярославич услышать тебя до суда, Юрий Данилович. И тобою быть услышанным до суда хочет! Дабы на том суде не было Руси ещё большего урона и посрамления! - Он замолчал, как замолкают послы, дожидаясь, пока толмач растолкует сказанное, будто не с русским князем говорил, а с каким иноязыким пришельцем.

- Не будет того! Так ему и передай!

- Чего не будет-то, не понял я, князь, - урона или посрамления?

Да он смеётся надо мной нешто?» - и хотя взгляд синих глаз боярина был невинен и безмятежен, как апрельское небо, Юрий едва удержался, чтобы не ухватить посла за бороду. - Ты ваньку-то перед Михаилом валяй! - сквозь зубы процедил Юрий.

«Лады», - кивнул тот и продолжил как ни в чём не бывало:

- А ещё велел передать тебе Михаил Ярославич вот что: коли нет иного пути, так согласен он и на Тохтоев суд. Как хан решит, так и быть тому. - И вновь умолк. А глядел так, будто спрашивал: «Ну, так понял, князь, чего говорю-то?».

- Да уж как хан решит, так и будет! - Юрий недовольно дёрнул плечом. - Чего молчишь, али новое что сказал?

- Новое не новое, а только ты, Юрий Данилыч, умерься! Не торгуй ярлык ни Русью, ни кровью, ни княжьей честью, а поднимись, когда сумеешь, своим достоинством! - боярин возвысил голос. - Вот что велел сказать тебе наш князь Михаил Ярославич. И ещё велел предупредить: что иное не простится тебе!

- Все? Боле ничего не велел передать Михаил? - слегка покачиваясь на носках и кривя губы, усмешливо спросил Юрий. Только сейчас он обрёл покой и уверенность.

- Боле ничего пока, князь Юрий Данилович, - склонил голову Святослав Яловега. - Коли новое будет, ещё приду.

- Убью тебя, боярин, - вдруг жутко, холодно улыбнувшись, точно загадывая наперёд, пообещал Юрий.

Боярин поднял на князя синий спокойный взгляд, пожал плечами:

- Долог век, - поглядим… - И тоже улыбнулся в ответ: - Меня уж пятеро хотели убить. Ты, знать, князь, шестой будешь.

- Вон! Вон со двора, псы тверские! Вон, пока заколоть не велел! - яростно выдохнул Юрий. - В плети их, в плети!..

И впрямь, хоть и не в плети, однако ж в тычки выпроводили со двора изумлённое тверское посольство.

Что ж, и это ответ. Юрий был вполне откровенен - так обходясь с послами, объявляют войну. Впрочем, война уж была объявлена.

Глава шестая.

А хан всё не звал к себе Юрия. Да и Михаила не звал. То ли никак не мог решить, кому из них отдать первенство, то ли вовсе не помнил о русских князьях за иными заботами, а хитрые визири не докладывали ему о них, помаленьку выкачивая серебро из соперников.

Словом, тянулся обычный татарский чиновный волок… Юрий зря времени не терял. Упрочил свои знакомства среди татар, лестью да бесстыдными обещаниями приобрёл среди них самых горячих сторонников, да и русских подлещивал, суля несусветное. Некоторые и смутились. Разумеется, нашлись и сумы перемётные. Даже те, кто прибежал в Сарай вслед за Тверским, чтобы первым ему отдать поклон как великому князю, усомнились: верно ли, что хан на Михаила укажет? А коли нет? Кой татарину толк в русской чести? А коль так, надо к Юрию, хошь не хошь, приноравливаться.

Да вдруг (хотя вовсе не вдруг!) и явные противники Михайловы, а, следовательно, Юрьевы союзники, обнаружились.

Как-то посетили Юрия некие новгородцы, прибывшие в Сарай из Москвы, между прочим. Юрий с ними долго с глазу на глаз беседовал - дня не хватило. Побывали у него и князья пронские - близкие сородичи и соседи Юрьевых врагов князей рязанских. С пронскими князьями Юрий три дня бражничал, а прощаясь в губы их целовал. Федька Ржевский, дальний Юрьев сродственник, о котором он прежде-то и не слыхивал, нарочно примчал из Руси, чтобы прилюдно московскому князю признание выказать. Выказал! На Торгу пред Юрием в пыль обрушился:

- Милостник! Благодетель! Ныне добротой изуми татар, упаси чадь свою от нашествия, а уж на Руси-то мы тебя Тверскому не выдадим! Избранник ты наш!.. - И ещё чего много кричал, пуская хмельные слёзы.

Вздорный, пустой человек Федька Ржевский, ан шуму от него много. А где шум, там и польза.

Да ведь и иные, что потише и поумней, наведывались. И это обстоятельство особенно было радостно Юрию - знать, не одинок он в Руси!

Нет, уже не одиноки были московские братаны! На Руси-то всегда слушают не того, кто о ней хлопочет, а того, кто орёт громчее.

Однако, как бы ни был долог татарский волок, но и он когда-то кончается. В конце октября Юрия и Михаила позвали к Тохте.

* * *

Посреди широкого, мощённого камнем двора развевалось белое ханское знамя с бунчуками из ячьих хвостов, что, подобно ступеням лестницы, возносились один над другим. На знамени - серый охотничий кречет, закогтивший чёрного ворона. То знак Чингизова рода, восходящего от некоего Бодунчара, что был беден и жил соколиной охотой. Сам Божественный Чингис-хан, государь государей, обладатель несметных богатств, до конца своих дней был чужд роскоши. Умер в походной кибитке, так же просто и строго, как прожил свою великую жизнь. Ту строгость и простоту завещал он и чингизидам. Однако же много есть искушений на свете…

Тохтоев дворец, возведённый из гладкого белого греческого камня, слепил великолепием. Медная крыша, будто оплавляясь, стекала на высокие стены, фряжские стекла блестели в узких, как монгольские глаза, окнах. У входа в два ряда стояли ханские нукеры с обнажёнными саблями. В долгих коридорах, освещённых огнями византийских светильников, звуки шагов глохли в ласковой плоти бухарских ковров.

В огромной, круглой, как юрта, зале - высшие ордынские сановники, влиятельные темники, орхоны, нойоны, огланы, знатные беки; здесь же в грубых суконных рясах, в вытянутых колпаках монгольские ламы; здесь же юные царевичи, Тохтоевы сыновья Инсар с Ильбасаром, здесь и Тохтоевы жены…

Словом, цвет и слава всей Золотой Орды.

Прямо посреди пола, в выложенном камнем очаге жаркО горит огонь. Сладкие аравийские благовония разносятся от кумирен, стоящих тут и там на высоких треногах. Но и аравийские благовония не в силах перебить терпкий, кислый запах конского пота, прочно приставший к вечным воинам и кочевникам.

В белых одеждах, суров и покоен, на приступе в семь широких ступеней, покрытом золотой кошмой, будто паря надо всеми, сидит белый царь - хан Тохта.

* * *

Гюис ад-дин Тохта взошёл на ордынский престол кривым путём. Впрочем, время его вхождения во власть не оставляло иного - надо было убить либо ждать, когда убьют тебя самого. Тохта, разумеется, выбрал первое.

Дело в том, что по смерти хана Менгу-Тимура нарушился порядок престолонаследия, заповеданный Чингизом. С того и началась великая смута в Джучиевом улусе, длившаяся чуть ли не двадцать лет. Ибо предупреждал же Владыка Человечества Божественный Чингисхан: если у государей, которые явятся после меня, их багатуры, нойоны и беки не будут крепко соблюдать Джасак, то дело государства потрясётся и прервётся. Опять станете охотно искать Чингисхана и не найдёте…

Итак, престол должен был перейти к молодому Тула-Буге, сыну старшего брата Менгу-Тимура Тарбу. Но этому воспрепятствовал хан Ногай. По настоянию всесильного темника власть неожиданно свалилась в руки младшего брата покойного хана Туда-Менгу. Более нелепый выбор трудно вообразить, ведь сказано же: выбирайте достойного из наследников, которому можно вверить правление. Туда-Менгу по слабости ума и воли был дитём на великом престоле. Однако за тем он и надобен был Ногаю, чтобы ослабить влияние рода Беркевичей.

И Ногай был чингизидом, но он принадлежал к числу тех его потомков, чьи отцы никогда не занимали ханского трона, и, следовательно, согласно закону он не мог претендовать на него. Тем не менее победитель Византии был одним из самых могущественных и грозных ордынских князей, его владения распростёрлись по лицу земли от Каспийского до Чёрного моря, от Днепра до Дуная! Знать, мало того было ногайскому хану, ему захотелось править всей Золотой Ордой!

Но можно ли править царством, не восседая на троне?

Можно. Если, конечно, ты силён и умён настолько, что сам сажаешь на трон того, кого хочешь, и сваливаешь того, кто себе неприятен. Этого и добивался Ногай. А может быть, его планы шли куда дальше: сначала ослабить власть Беркевичей, а после и вовсе уничтожить царственный род и тогда уж возвыситься надо всей Золотой Ордой полноправным владыкой?

Но спустя пять лет возросшие сыновья Менгу-Тимура Алгу и Тогрыл, а с ними и сын Тарбу Тула-Буга предложили дяде добровольно принять отставку. Туда-Менгу долго уговаривать не пришлось, он с радостью отрёкся от непомерной для него ноши в пользу племянника. (Только вот пожил после своего отречения добрейший Туда-Менгу странно недолго. Поговаривали, что его отравил Тула-Буга. Зачем ему было травить отрёкшегося - непонятно. Но вряд ли слух тот появился случайно, потому что спустя некоторое время он сильно пригодился другому из братьев Менгутимурычей. Главное ведь - заронить семена сомнения, не так ли?).

Своевольное смещение его ставленника стало ощутимым ударом по непререкаемой власти ака-Ногая, но тогда ему ничего другого не оставалось, как сделать вид, что и он благословляет на власть Тула-Бугу. Впрочем, он не терял надежд и его подчинить своему влиянию.

Не тут-то было. С первых дней молодой хан начал править жёстко и безо всякой оглядки на могучего крымского соседа. Конечно, это не могло понравиться старому лису. Меж тем и другим год от года утверждалась и росла ненависть, перешедшая в открытую борьбу. В конце концов Беркевичи решили Устранить опасного темника.

Однако изряден на козни был старый Ногай! Он тайно связался с царевичем Тохтой, который в ту пору как раз ввязался в спор с братом за власть. Видать, взошли брошенные предусмотрительной, мудрой рукой зерна сомнения, давшие гроздья раздора. Ака-Ногай поклялся возвести на трон Тохту, коли Тохта поможет ему свалить Тула-Бугу. Что ж, Тохта был не против.

Долго искали, как устранить хана. Но кто ищет, тот находит. Причём путь, избранный Ногаем, был настолько изощрён и коварен, что обезоружил бдительность подозрительного Тула-Буги. Ногай просто-напросто льстиво и подло обманул его мать.

«Ах, пришла пора старости, - плакал он, - я прекратил споры, я хочу залечить вражду истинным согласием… сын твой, мол, молод, а я могу быть полезен ему, и для того хочу встретиться с ним, но непременно без войск, чтобы не было крови… подскажи ему, хатум, верный путь к миру!».

Кто же не хочет мира? А тем более мать.

И Тула-Буга, поверив в чистосердечность Ногаевых намерений, из уважения к матери, однако напрочь забыв об осторожности, отправился на свидание с почтенным акой в сопровождении лишь небольшого отряда, скорее свиты, состоявшей из самых близких ему людей.

Чего и добивался Ногай. Разумеется, в условленном месте отряд Тула-Буги был окружён и немедленно перебит.

Сколько стоит великая власть?

Разве не стоит она одной головы, даже если то голова брата?

Впрочем, одной головой не обошлось. Тохта поступил не по летам мудро: Тула-Буге, Алгую, Тагруджу, Куту-гаку, Кадану, Малагану, Абаке, Анбуке, Кунчеке - всем сыновьям Тарбу и Менгу-Тимура переломили хребты. Тохтай хотел жить и править спокойно, а потому не оставил в живых никого, кто мог бы претендовать на престол.

По сю пору иногда слышал он по ночам странный хруст - так хрустели под пальцами шейные позвонки его братьев.

Разумеется, Тохта всегда помнил о том, кому обязан властью, и не было на земле более ненавистного хану человека, чем Ногай. Что делать, не только правителям, но и всякому, возвысившемуся хоть на вершок, не больно-то хочется сознаваться в том, что он кому-то обязан своим возвышением. Да ведь и Ногай не уставал напоминать своему новому ставленнику его же собственные слова:

«Дай мне, ака, ханаат, и пока жив, буду подвластен тебе и не стану выходить из пределов угодных тебе…».

Долго сохраняться такое положение вещей, разумеется, не могло, и лишь только Тохта вполне утвердился на троне, он начал хлопотать о войне со своим благодетелем. А кто хлопочет о войне, тот её получает.

Словом, если оставить подробности, шесть лет тому назад шестидесятитысячное войско Тохты встретилось с войском Ногая в битве при Куканлыке, неподалёку от Чёрного моря. Некоторое преимущество было на стороне Тохты, однако ещё неизвестно, как бы сложилась битва, если бы сам Ногай не сплоховал, допустив непростительную ошибку. Он обратился за помощью к магумеданам-хулагидам, извечным врагам Джучиева дома. Более того, заявил, что готов стать подданным Хулага Газана!

Монгол, чингизид, потомок того, кто беспощадно истреблял магумедан, того, кого сами магумедане называли не иначе как Проклятый, попросил у них помощи! Да видало ли когда-нибудь Вечно Синее Небо такого бессовестного отступника?

Этого Ногаю не простили даже самые верные сторонники. Накануне сражения тридцатитысячный отряд под водительством монгольских вождей Маджи, Сангуя, Утраджи, Акбуя и Тайги оставил Ногая и перешёл на сторону золотоордынского хана. Это и предрешило исход битвы.

А самого Ногая, к слову сказать, вздел на копьё русский воин из Тохтоева войска. Вот так. Можем же, когда захотим!

На том и закончилась первая ордынская замять, пошатнувшая некогда неколебимые устои царства Джучи.

* * *

Когда Тохта убил своих братьев, ему было двадцать, когда поквитался с Ногаем - тридцать, теперь он взошёл в срединную, зрелую пору - ему минуло тридцать пять.

Лицо его жёлто, как глина, узкие, обманчиво сонные глаза прикрыты тяжёлыми веками, тускло блестящие, чёрные, как воронье крыло, волосы стянуты позади в косицу, в ухе серьга, ни бороды, ни усов, по-бабьи голые щёки лоснятся, будто помазаны жиром. В самой осанке, во всяком его движении - неторопливом и плавном, величие и покой человека, познавшего в этом мире всё и ни в чём не нашедшего наслаждения.

Равно расположенный ко всем верам, ко всем народам, да и просто ко всем добрым людям Гюис ад-дин Тохта, прозванный Правосудным, ныне должен решить, кто станет первым из князей в Русском улусе. Да есть ли ему какое дело до того, кто будет править в этом забытом милостями Вечно Синего Неба, да и не самом обширном улусе его великой империи?

«Кто будет, тот и будет…» - именно это скучное безразличие явно читалось на ханском лице. Но было бы заблуждением, глядя на брезгливо опущенные углы губ, на затянутые поволокой равнодушия глаза, посчитать так.

«Когда есть царство, им нужно править! А царство - это государево тело, и как простому человеку важен и дорог всякий его член, будь то печень или сердце, или даже малый мизинец, так и государю важна и дорога всякая пядь земли в его государстве. А если на мизинце загноился ноготь, его надо лечить. Чтобы потом не пришлось отрубать всю руку…» - так полагал Тохта.

Неожиданно и для самого Тохты вокруг становления великого уруситского князя среди его главных визирей, первых сановников и самых ближайших советников разгорелись необычайно жаркие споры. Одни, во главе с беклеребеком, крепко держали сторону московского князя Юрия, другие, и среди них влиятельнейший бохша Гурген Сульджидей, стояли за князя тверского.

* * *

Некогда, в пору борьбы за власть, да и до самой смерти Ногая, глава ордынских ламаистов Гурген Сульджидей имел на хана огромное влияние. Поди, не зря в Сарае называли все ведающего и все примечающего бохшу «ханским глазом». И худо было тому, кто попадал в поле пристального внимания цепкого взгляда бывшего степного охотника.

Однако меняются пристрастия, меняются и советники. Гурген постарел, в то время как сам Тохта стал вполне мудрым мужем. Теперь он уже куда спокойней относился к счастливым предсказаниям или же гибельным, мрачным пророчествам Сульджидей.

..Счастливые предсказания сбывались собственной волей хана, до мрачных же надо было ещё дожить. К тому же частенько за пророчествами могущественного бокши Тохта обнаруживал обычные земные цели, которых пытался добиться Учитель.

Вот и теперь цель Гургена состояла вовсе не в том, чтобы поставить в русском улусе законного правителя, но в том, чтобы в заочном споре одержать победу над ненавистным ему беклеребеком Кутлук-Тимуром, а в его лице над всеми магумеданами, медленно, осторожно, но верно теснившими наивную и простодушную веру монголов.

В последнее время все яростней в разноязыком, многолюдном и, что примечательно, веротерпимом Сарае разгорались споры о том, чей Бог выше? И никто не мог убедить друг друга В; собственной правоте. Но что слова - дым! Куда красноречивей были башни минаретов и круглые купола мечетей, будто единым мановением подозрительно щедрой руки тут и там вознёсшиеся над пыльными улицами.

А ведь когда Сульджидей убеждал юного царевича Тохту Подняться на братьев (а это именно он подвиг его на борьбу!), то главная цель бохши заключалась в том, чтобы очистить Орду от магумеданской заразы, вползшей в ханские шатры коварно змеёй с Востока.

Но достигши величия, и Тохта оказался слаб. Не в вольной степи и великих походах ищет он теперь славы, а в роскоши, в богатых нарядах, в жирной пище и сладком питье, и самое страшное, в лживых, коварных словах магумеданских льстецов.

- Ты дай нам власть войти в душу твоих народов здесь, на земле, и восславят тебя все народы здесь, под луной, а на Небе получишь ты покой и вечное наслаждение в объятиях чистейших девственниц… - обещают они.

И хан благосклонен к ним! Не им ли в угоду привлёк к себе и возвысил надо всеми князьями Кутлук-Тимура, лживого из лживых, коварного из коварных?!

- Ты был мне всегда вместо сына, - пытался увещевать Тохту Сульджидей. - Почему не слышишь больше меня? Или и ты ради прельстительной веры арабов отступился от Джасака Божественного Чингиза?

Сам Чингиз, и о том мы уже говорили, веровал в Предопределение Вечно Синего Неба (Мёнке-Кёкё-Тенгри) и в единого Бога, подателя богатства и бедности, жизни и смерти. Всем монголам он заповедовал веровать в того Бога без имени, потому что знал: лишь БОГ БЕЗ ИМЕНИ может объединить все народы в единое Царство.

Однако Чингиз был мудр и прощал заблуждения прочих, предоставляя всякому право веровать в того, в кого он уверовал, будь то Будда, Моисей, Иисус или Магомет, потому что все они суть одно - тот же Бог.

- Ты знаешь, я верен Закону! - раздражённо отмахивался Тохта. - Подобно Чингизу, я верю лишь в Единого Бога, но, подобно ему же, я почитаю и остальных Богов! Чего ты ждёшь от меня?

- Я жду, когда ты услышишь меня! Я жду, когда над прочими ты возвысишь веру монголов, и тогда станет она крепка и воцарится мир!

- Нет, Сульджидей, не будет мира!

- Но разве не верно сказано: чья власть, того и вера? Оглянись, в наше Вечно Синее Небо вознеслись полуночные полумесяцы!

В Ты хочешь, чтобы я разрушил чужие храмы?

Да, этого хотел Сульджидей! И неустанно мрачно пророчествовал. Но видел лишь досаду и раздражение в глазах хана, когда говорил ему очевидное.

Зоркий умом Сульджидей с ужасом понимал: моложе, хитрей и сильней арабский Магомет безымянного монгольского Бога! Вскоре рухнет величайшая из империй самых свободных людей, созданная несокрушимой волей Чингиза! Рухнет, подточенная изнутри Алкораном - презренной и лицемерной «верой покорных», злой верой рабов.

И о том без устали пророчествовал Гурген. Однако отчего-то недоступны были уши хана для его слов, они вызывали лишь досаду и раздражение.

«Неужели так велика воля Аллаха, что зрячим застилает глаза, умных отвращает от знания, осторожных делает легкомысленными, а смелых трусливыми?..» - изумлялся Сульджидей, и отчаяние сокрушало сердце старого охотника, воина и мудреца.

Видно, одно лишь ему оставалось: из последних сил досаждать беклеребеку Кутлук-Тимуру. Что он и делал при всяком удобном случае. Потому и поддерживал Михаила. Потому и чернил, сколько мог, московского князя.

Но на самом деле до русского улуса Сульджидею не было никакого дела. Он не верил, да и мысли такой не мог допустить, что печальный и строгий Бог русских Иса взамен древнего безымянного Бога мог стать Богом монголов, хотя бы для того, чтобы им не стал Магомет.

Иса Сульджидею казался слабым.

Что ж, и мудрецы ошибаются…

* * *

Уж где он про то прознал, сказать трудно, но о жизни русского улуса и об обстоятельствах распри, а главное, о свойствах души претендентов Гурген Сульджидей знал неожиданно много.

- Не льстись, хан, Юрьевыми посулами, - предупреждал он. - Ныне даст полтораста, а завтра и малой пятины с него не возьмёшь. Сам знаешь, слаба Русь! А не далеко бежит конь в худом теле.

Ну про то, что Юрий завирается, хан и сам, предположим догадывался, а вот, например, о том, что московский князь девкам-ведуньям глаза самолично колет, впервые услышал. Но лишь пожал плечами: и то для правителя изъян не велик.

- Не велик, - согласился бохша. - Хотя жестокость не к девкам приемлема, но к врагам. Однако же и то заметь, хан: не с простой девкой забавился, а с ведуньей. Не для забавы, от страха он ей глаза выколол! Какого пророчества убоялся? Или нужен тебе слуга, чей путь чёрен?

А в другой день рассказал, как дрогнул Юрий в бою. Таких-то воинов, если отыскивались вдруг среди них, монголы, прежде чем убить, на позор одевали в бабье платье и к ослиным хвостам привязывали. Потому и не было среди них трусов.

- Или нужен тебе, хан, трусливый слуга? Равнодушно молчал Тохта, глядя мимо советчика.

«О чём мыслит?» - недоумевал Сульджидей, не в силах постичь величие хана, и не требовал, как некогда, - умолял:

- Не помогай ему хан - он слаб! Сказано: не помогай слабому, лишь руки оттянешь. А когда сам ослабеешь, он предаст тебя! Сказано: помоги сильному, ив трудный час он не оставит тебя.

И то знал Тохта. Но давно уж не убеждала его Тургенева мудрость.

Ныне слабый станет опорой, завтра сильный убьёт. Когда просил он помощи у Ногая на братьев, разве был он слаб? Кабы был слаб, так не братья, а он, Тохта, давно бы гнил уже под курганом.

«Э-э-э-э, все врут мудрецы!».

И ещё Гурген рассказал Тохте о том, как Юрий в своей земле не в срок устроил ловы на зайцев. О, это был проступок! К охоте всякий хан, да и все монголы относились с особенным трепетом - это была их жизнь, их лучшая, счастливая жизнь, так похожая на войну. Но если в войне против людей допускалось нарушение любых законов, то законы охоты были святы, их нарушения карались смертью. Джасак воспрещал кому бы то ни было от марта до октября убивать всякую живность, будь то олень или заяц, дабы ничто не мешало расплоду! К Но Тохта и на этот раз даже не изумился глупости князя: много в мире глупых князей.

- Хан! Кто не может хорошо вести свой дом, тот не может хорошо вести и владение! - чувствуя, что проигрывает, задыхался от старческой немочи и бессильно-яростного отчаяния последний великий ордынский волшебник бохша Сульджидей.

- Хорошо, хорошо, Гурген, - утешал старика Тохта. - Расскажи мне о Михаиле. Он действительно великий князь в своей, земле?

- Он велик, хан.

- Я не о том спросил, - поморщился Тохта.

- Я не так ответил, великий хан, - устало склонил голову Сульджидей и уточнил: - В его земле за ним - правда…

* * *

В то, что правда была за Михаилом, знали все, включая и правосудного хана. Но то была русская правда, а она у татар всегда немного стоила.

На то и ниспослало Вечно Синее Небо мудрость и силу монголам, чтобы править иными народами. Впрочем, не было особенной хитрости в приёмах их государей: сей зависть, пожнёшь вражду. Вражда исключает единство. А без единства Некрепко стоит всякий народ.

Так в чём же единство? В вере и власти. Да в общей беде. Беду и веру татары у русских отобрать не могли, а вот властью покуда распоряжались по-своему и вовсе не хотели менять установленного порядка. А порядок определён был исстари: кто более предан татарам и безжалостен к собственному народу, тот и князь на Руси. Все просто. Так что правосудному хану Тохте нечего было и придумывать нового.

К тому же многолетняя смута расшатала некогда прочное и жёсткое устройство внутренних дел Орды. А это, в свою очередь, не могло не отразиться на положении дел внешних… да Бог с ними, теми делами, они до нас не касаемы, но главное что вся эта татарская чехарда вокруг ханского трона сильно послужила во благо Руси, до которой у татар тогда просто не доходили руки. Разумеется, за исключением тех случаев, когда сами русские звали их поживиться на свой счёт. Но даже вопреки совершенной бездарности и слепоте князей Дмитрия да Андрея Александровичей, вместо достижения общего проку злобно теснивших друг друга, впервые от нашествия Баты Русь почувствовала хоть малое облегчение. Сама дань скостилась, не говоря уж о прочем.

Так вот теми внезапными льготами и торговал в Орде Юрий! И значит, его избрание было татарам выгодно, а следовательно, и предопределено!

О том и докладывал хану накануне суда могущественный беклеребек.

* * *

Звезда Кутлук-Тимура на небосклоне власти взошла внезапно, но ослепительно ярко! Будучи магумеданином и сыном влиятельного эмира в земле Ногая, во время последней войны он перешёл на сторону золотоордынского хана. Причём именно ему принадлежала заслуга в том, что монгольские нойоны в нужное время узнали о переговорах Ногая с презренными ху-лагидами. Это обстоятельство и послужило причиной возвышения Кутлук-Тимура.

Знать, заметило ум у Тохты, коли забыл он предупреждение Чингиза: никогда не доверяй изменникам, ибо предавший единожды и ещё предаст не однажды…

Как-то при осаде Самарканда, крепкого оплота Хорезмшаха, тридцать тысяч его защитников перекинулись на монгольскую сторону. Сначала Чингиз принял их любезно, но потом, когда пал Самарканд, велел беспощадно зарезать как изменников своему государю. Не было для Чингиза более презренных и ничтожных людей, чем предатели. А ведь Кутлук-Тимур, в отличие от тех монгольских нойонов, что перешли на Тохтоеву сторону, веру предал да и отца своего, а не только Ногая!

Ах, знать, заметило ум у Тохты!

Кутлук-Тимур был молод, умён, красив, улыбчив… Впрочем, вряд ли кто из тех, кого он одаривал своей жемчужной улыбкой, решился бы назвать ту улыбку доброй. Кабы умела она улыбаться, так, поди, и змея улыбалась бы, прежде чем укусить.

Из всех людей на земле более всех Кутлук-Тимур ненавидел русских. За что? Да он и сам бы не смог ответить - за что? Да за все! За то, что иные!

Как Сульджидей видел опасность в одной стороне, так Кутлук-Тимур видел её в другой. И покорённые, русские не стали татарами. Не отреклись от веры, в страхе, убожестве и смирении остались горды и великодушны. А покорённый не смеет быть гордым, покорённый не смеет прямо смотреть в глаза своему победителю.

Именно потому беклеребеку так претил князь Михаил, что взгляда не опускал, а коли склонялся, так и склонялся с достоинством. Нет, если уж нельзя своего татарина полновластным наместником водрузить на владимирский стол, так пусть над Русью вокняжится тот, кто станет послушен. А то, что неправдой взойдёт на стол, так и лучше, авось не забудет, кому руку лизать!

Словом, по всему его более устраивал Юрий. Московский князь приятен Кутлук-Тимуру - может быть, некоей схожестью с ним самим, в которой татарин, разумеется, не признался бы; но главное достоинство Юрия в глазах Кутлук-Тимура заключалось в его готовности к любым уступкам, а ежели когда понадобится, так и к подлости.

Видно, уже тогда Кутлук-Тимур понимал: каждый народ заслуживает тога правителя, которого он достоин. И по его глубокому убеждению низкие и подлые русские заслуживали как раз Юрия.

* * *

- …Юрий, Юрий нам нужен, великий хан! - убеждал Тохту беклеребек.

- Чем он угоден более?

- Тем и угоден, что более угоден, - улыбнулся Кутлук-Тимур.

- Ты хотел сказать - угодлив?

- Да, хан! Именно так! Возложи свой царственный палец на голову Юрия, и не будет у тебя покорней слуги! Да если теперь в обход дяди московский князь получит из твоих рук золотую пайцзу[63], он будет послушней чем молодая жена! - в запале воскликнул Кутлук-Тимур и прикусил язык.

Этого говорить не следовало. Не стоило напоминать хану о том, что и он когда-то в обход законного престолонаследника взял власть из Ногаевых рук. И его тогда, поди, называли приверженцы убитого Тула-Буги послушной женой в гареме дряхлого старика.

Кутлук-Тимур замер в ожидании ханского гнева. Однако ни один мускул не дрогнулна лице Тохты, покоен остался взгляд. Не то чтобы он не расслышал слов визиря, просто он давно уже пребывал в той выси, где не имеют значения толки. А потом, считал хан, человек должен иметь тень. Куда хуже, если у человека её нет. Это значит, что он уже больше не существует.

- Говорят, он низок, этот Юрий?

Кутлук-Тимур осторожно перевёл дух и ответил, как думал:

- Нет, хан, - он ничтожен.

- Зачем мне ничтожный князь?

- Говорю же: затем, что удобен!

- Разве может быть удобен ничтожный?

- Но в сравнении с тобой все слуги ничтожны, великий хан!

Как от кислого поморщился Тохта от слишком явной визиревой лести и усмехнулся:

- Мне не надо напоминать, любезный бек, о моём величии.

Кутлук-Тимур виновато опустил голову, но в душе и он усмехался:

«Ты не велик! Ты слеп, хан, если не видишь своих врагов! Неужели не ясно тебе - только ничтожная власть сохранит для нас Русь…».

- А что Михаил?

- Михаил непонятен, - помедлив, ответил Кутлук-Тимур и добавил: - И тем опасен.

- Но слышал я, достойный он князь в своей земле?

- И тем опасен, хан!

- Однако по праву встанет он над племянником и всеми иными князьями?

- И тем опасен, хан! - упрямо повторил беклеребек.

- Но слышал я, что Византия уже признала его. Знать, и Богом возвышен он?

- И тем опасен! - в отчаянии, что и он не услышан, воскликнул Кутлук-Тимур. - Да какое нам дело, великий хан, до их неверного Бога?

- Един Бог на Небе, - усмехнулся Тохта и с любопытством взглянул на Кутлук-Тимура: осмелится ли возразить?

Известно, более иных ревностны в своей вере магумедане. Может быть, оттого, что их Бог моложе иных Богов? Или оттого, что не терпит Аллах даже Божественного соперничества?

И вновь вынужден был опустить глаза беклеребек, чтобы хан не прочёл его мыслей.

Когда же всего миг спустя Кутлук-Тимур поднял взгляд, хан хоть и восседал по-прежнему перед ним на золотой кошме, но был уже не здесь, не с ним - недоступен!

И тогда, прорываясь через величие и покой Тохтоева одиночества, крикнул беклеребек:

- Но он силён, хан!

- Кто? - неохотно возвращаясь из заоблачных высей, удивлённо спросил Тохта.

- Михаил!

- Ну и что?

- Вспомни, не он ли унизил царевича Дюденя, когда не впустил его в город! - И о том не следовало бы упоминать беклеребеку, - Дюдень был племянником Тохты, чуть не единственным из ближних родичей, оставленных ханом в живых.

Но и это не задело хана. Он лишь покачал головой:

- Никто не унизит сильного, если он сам себя не унизит…

- Но крепок князь из Твери! Неугоден! Опасен! - взмолился беклеребек.

- Довольно! - оборвал его хан. - Я не боюсь Руси. Русь - мой улус. Нет у меня врагов в моём улусе, - сказал он твёрдо и неожиданно улыбнулся: - Или ты сомневаешься в моей силе?

Так он это спросил и так улыбнулся, что у Кутлук-Тимура враз заструился пот по спине и он опять опустил глаза.

* * *

Чем далее жил Тохта, тем более понимал, что все на этом свете делается неправильно. И даже если что-то согласуется с высшей справедливостью, как её понимают люди, то потом, через годы или столетия, все вновь возвращается на круги своя. А это доказывает, что людям не дано знать ни истинной справедливости, ни того, чего хочет Небо. Суть Жизни предопределенна и неизменна, как бы люди ни тщились изменить эту суть.

Конечно, легко можно изменить судьбу человека, причём всякого человека, на это у других людей есть много приёмов и средств, но саму Жизнь изменить нельзя! Она идёт сама по себе, и проходит, и уходит сама по себе, как караван, от которого ты безнадёжно отстал. И даже если ты во главе того каравана, то ни лаской, ни плетью не заставишь верблюдов Времени бежать быстрее и не замедлишь их ход. А главное: не повернёшь, куда тебе надо, каков бы велик хан ни был ты на земле.

А людям кажется, что все во власти хана, люди верят, что если он караванщик, так знает, куда ведёт караван, и только он один, хан Тохта, понимает: даже самые могущественные и мудрые из государей не более чем погонщики. И они не знают пути, по которому вроде и гонят свои караваны, и они не ведают цели, к которой идут! Потому что никому на земле не дано изменить свыше предначертанный путь, по которому слепо бредут караваны народов. И никому не подвластна Жизнь Царств!

Однако был Темучин - Государь Государей, Владыка Человечества Делкян езен Суту Богдо Чингис-хан - вот он, постигши непостижимое, знал путь. И шёл по тому пути неустанно, несокрушимо и строго. Он вёл караван туда, куда лишь ему, и только ему было нужно! И приблизился к цели!

Но Баты поступил неверно! И прервался путь. И отдалилась цель…

Преследуя ненавистного врага своего Мухаммеда-Воителя и сына его Джелал-ад-Дина, Темучин взял на копьё весь Восток от Пекина до Кандагара. Через необозримые пустыни, через непроходимые горные перевалы, когда надо, меняя и русла рек, от страны к стране, от народа к народу, от города к городу шёл он неостановимо, победоносно и полководцам своим запрещал милосердие к побеждённым… и не было счета убитым! Но воевал он не ради крови, а ради мира/Топ кровью надеялся искупить будущее всеобщее счастье.

Да, Темучин был жестоким, но лишь потому, что глупы народы и упрямы их государи, а он стремился создать единое царство - Царство Человечества. Без крови и боли и человек не рождается! А он мечтал о великом и справедливом Царстве!

Но Темучин, в отличие от крестоносцев или же воинов Пророка, никогда не убивал людей ради возвышения одного единственно справедливого Бога над другим единственно справедливым Богом, потому что все Боги для Владыки Человечества были равновелики, а неверными он называл лишь предателей.

Но Темучин никогда не воевал ради собственного возвышения и непомерной гордыни, как некий царь Искандер, потому что и в простоте он оставался Божествен, а Божественность не требует доказательств.

Но Темучин никогда не воевал ради корыстного примысла и низких выгод, как от века делали и делают прочие государи, - для этого он был и слишком честен, и слишком богат.

Он воевал ради мира!

И, дойдя до Инда, в его водах омыв от крови копьё, Владыка Человечества установил мир на великом пространстве. Он создал могучее царство, о котором мечтал!

Но умер.

А Баты поступил неверно!

Давно сказано: на коне можно завоевать мир, но с коня управлять нельзя! Забыли то чингизиды, не продолжили начатого, не упрочили созданного, а утратили, уступили! Будто горячий ветер пустынь присыпал песком следы. И вновь юна, изнеженна и коварна в зелёных одеждах ислама непримиримо и грозно глядит на мир Азия.

Потому что Баты поступил неверно, поворотив коней с юга на север и с востока на запад. И прервался путь. И отдалилась цель. Баты поступил неверно! Он перепутал цель!

Какая же то была ошибка! Непоправимая!

Ведь Джебе и Субедей, багатуры, которых Чингиз послал на половцев, вовсе не искали войны с русскими. Напротив, предложили им дружбу. Так нет же, прямо-таки из какого-то непонятного противоречия, из непременного желания выглядеть выше и благородней (в чьих глазах?) встали русские на защиту половцев, этого дрянного народишки, состоящего сплошь из обманщиков и конокрадов. Да сами же русские от их воровства и терпели, сами и называли их не иначе как погаными! Поди же, пойми этих русских!

И при этом, взяли да и убили монгольских послов в нарушение всех обычаев и приличий!

«Что ж, мы вам не сделали зла, - сказали Джебе и Субедей. - Мы хотели с вами союза, а вы, слушаясь половцев, уби-наших послов. Хотите битвы? Да будет так!.. Бог един для всех народов, он нас рассудит».

Разумеется, половцы, по свойству своего низкого племени, предали русских. И пало их огромное множество, хотя отряд Джебе и Субедея вчетверо был меньше русского войска. А всё же монголы чтили русских, как сильный чтит сильного! Пленённых русских не зарезали, как тех же поганых половцев, но умертвили с высшим почётом, не проливая на землю кровь, - им просто переломали кости, возложив под помост, а котором багатуры праздновали победу. Так убивают лишь близких и дорогих. Так сам Чингиз велел убить своего сына Джучи, когда тот стал ему неугоден, так сам Тохта, когда пришло время взять ему царство, убил своих братьев. Но он не хотел им зла!

Однако не знали русские закона монголов, согласно которому убитый бескровно всего и теряет, что жалкую жизнь, но зато вечной остаётся его душа. И не поняли оказанного им почёта, и не приняли монгольского милосердия, - оставшиеся в живых, в ужасе вернувшиеся в дома свой, возопили об Антихристе, что грядёт на Святую Русь с востока! Забыв про то, что сами же и вложили в открытую монгольскую руку бич Божий!

Да каков же Антихрист Темучин, если сам он - Божествен? Смешно!..

Однако и то досадное недоразумение было ещё вполне поправимо. Но умер Чингиз. И снова стали слепы народы, потеряли истинный путь, что тянул Чингиз с востока на запад через кровь и войну к пониманию и миру.

А Баты поступил неверно! Зря поворотил он коней с юга на север! И не то беда, что запада не достиг, а то, что из русских сделал данщиков и врагов. Ах, если бы татары и русские стали едины, не было бы на свете выше народа и не было неколебимей державы!

Но поздно. Понимает Тохта: хоть и велик он хан на земле но бессилен что-либо изменить в Жизни Царств. Никто не поймёт его, не услышит. И печально, одиноко ему в чуждом омагумеданившемся Сарае, как тому караванщику, что отстал от своего каравана.

Вот такие странные мысли посещали порой правосудного хана Гюис-ад-дина Тохту.

А ещё жалел он о том, что не может помолиться русском Богу Исе, чей светлый и горестный лик видел на византийских иконах. Все ему казалось, что Бог этот сможет понять его и простить, и освободить его душу от горечи. А ещё сделать так, чтобы ночами, когда одиноко даже в объятиях жён, он больше не слышал последних криков братьев и хруста их позвонков.

Что ж, и правители ждут и ищут прощения.

Чай, не вовсе не люди…

Глава седьмая.

Сумеречным, вечерним взглядом из-под толстых, будто набрякших век смотрит Тохта на русских. И не понять, что в том царственном взгляде: величественный покой, внимание, презрение, угроза или совершенное безразличие?

Юрий предстал перед ханом во всевозможном великолепии: кафтан красного бархата, с серебряными изузоренными тонкой вязью пуговицами и с парчовыми отворотами, тяжёлый пояс с золотой пряхой в хороший кулак, на пристяжном высоченном козыре изумруды, что рысьи глаза… Молод и Ладен собой, хоть и узок в кости. Словом, обличьем изрядно богат и достоин московский князь. Но, глядя на него, не враз и определишь, кто пред тобой - ни птица в небесах сыч, ни рак в рыбах рыбица, ни в зверях зверь ёж?

Ясно, что зверь, только кой - непонятно? То ли действительно сильный и умный, то ли хитрый, то ли всего лишь бессмысленно злой и увёртливый?

А и правда, есть в лице его нечто птичье, - с таким-то высокомерием обычно орлы глядят. Хотя ведь и петухам свойственно взирать на мир с такой же грозной надменностью. Да и в самих его повадках, в том, как остро и скоро взглядывает, будто змея кусает, в оскале мелких зубов - то ли волчьем, то ли лисьем, - в суетном движении рук - снуют, аки ящерки, - нет-нет, да и мелькнёт звериное.

Слова-то и те не говорит, а выкликивает подобострастно, будто кычет зазывно - это, когда к Тохте обращается, точно боится, что тот его не услышит, и метёт пред ним, как собачий хвост - ан так и мнится, что изумруды да пуговицы серебряные вместо репьёв на нём… А когда на дядю ярится, так рычит, огрызаясь, или лает по-пёсьи. Да вот и имя ему - чисто пёс!

И как-то в самом деле мелок он, что ли? Или то впечатление создаётся оттого, что ныне рядом с ним иной князь?

Да уж, - не тот Михаил!

Что скажешь про красивого человека? И лоб - так лоб, не бляхой приплюснутый, и глаза - не изюминки! Высок, плечист, статен, в руках мощь, в складках губ горечь знающего, волосы отпущены, будто в знак вечной скорби об отчизне, по лбу забраны златотканной повязкой.

Когда по Руси следует, рука встречающих сама ко лбу тянется, да ведь и на сарайских улицах достойные монголы и то с почтением вслед оборачиваются:

- Урус коназ идёт!

Словом, красен князь Михаил Ярославич! В тот год ему исполнилось тридцать три. Взошёл он в зрелую пору, в самый счастливый зенит, когда человеку кажется, что всякая ноша ему по силам. Не спрохвала Михаил готов был взвалить на плечи голгофский крест - издали шёл к нему бережным шагом. Давно ещё, в юности, в сокровенный молитвенный миг постиг он свой путь. И постигши, ступил на него и уже не собирался сворачивать: слишком многие бедствия знал он и видел в своей земле и хотел приуменьшить их. А на то имел не одно лишь благое желание (хотя на Руси у правителей и желание благое в редкость!), но и твёрдую волю, и крепкий ум, и дальние помыслы.

Да вот ведь и шагу ступить не успел, как стреножили! И горько, что верёвку-то для русской петли татары плетут из русских же нитей.

* * *

Долго тянется унизительная морока к вящей радости татарвы, собравшейся поглядеть, как князья московский и тверской будут тягаться промеж собой. Одни явно поддерживают московского, другие (их куда меньше) - тверского. Хлопают в ладоши, цокают языками, смеются, задорят, аки собак стравливают.

Да, ить, им, татарам, в том не одно удовольствие, но и каждому своя выгода - ныне в ханском дворце русские у татар Русь торгуют!

Всякая закавыка становится поводом к яростной пре. Да иначе и быть не может, ныне от тех закавык зависит, кому стать, великим князем владимирским. Да кабы это одно, а то ведь каждая закавыка, то бишь условие, в ханскую грамоту после, пометятся, а уж та грамотка русичей под худые ребра так подцепит, что мало-то никому не покажется. Вон и спорят до остервенения.

Если князь тверской обещает Орде верный союз на случай, войны, то московский сулит и без войны каждого десятого русского мужика ежегодно в ханское войско слать.

Али уж так дешева она, кровь-то русская?

Если тверской обещает оставить на кормление ханских, послов, то бишь числяков, стоящих наглым дозором чуть ли не в каждом городе, так московский новых зовёт - мол, мало нам без ваших даруг догляду! Придите, присмотрите за нами, убогими!

Али мало нам на Руси нахлебников? I Итак по всему: по гривнам и полугривнам, и по полушкам, и по чёрному бору, по медам, по зерну, по всякой рухляди, по Путям гостевым… мало-мало не дошли до «дыма с трубы», как в страшные Батыевы времена![64].

Не на то рассчитывал Михаил Ярославич. Хотел прийти к татарам с достоинством и от них с прибытком уйти. Ан перехитрили его, подтравили волчонка Данилова! Ясно, что злое семя, да ведь должна же быть голова на плечах, коли совести нет!

Одного хотел Михаил: взять за грудки того Юрия, встряхнуть, как следует, заглянуть ему в глазки и спросить доверчиво:

«Пошто в Сарай прибежал или не знал, на что ты татарам надобен? Да неужели ты, сучий охвостень, до той меры в себе уверился, что способен над Русью встать? Али кто тебя надоумил в том?».

Да поздно, не спросишь! Одно остаётся: скрипеть зубами да сверх набавлять, чтобы опередить племянника! Иначе никак нельзя - уйдёт Русь под Москву! А под Москвой негоже Руси, потому как умопомрачена Москва стяжательством и непомерной гордыней! Вот её суть!

А Юрий кычет, метёт хвостом, чувствуя поддержку татар, от слова к слову, все блядословней ротничает. (Кстати, не от него ли, не от Юрия и пошёл на Москве тот клятвопреступный обычай ротничать: у заутрени крест поцелуют, а к обедне тем же крестом лоб прошибут!).

«Вон как распалился-то Юрий Данилович! Да вели ему сейчас хан кресты с церквей снять, так он и на это отчается, лишь бы власть получить, - подумал вдруг Михаил Ярославич, и на миг ему стало жутко, точно бездну увидел. - Ить, коли татаре возьмут ныне власть сажать на Руси князей не по роду, а по одной своей надобе, так и тот час недалёк, когда над Русью и сам татарин возвысится?!! Нет, нельзя мне ему уступать, никак нельзя!».

Не вожделен, абы суетного возвышения ради, был Михаилу ханский ярлык, однако же необходим, потому что знал он свой путь!

Постыдно, горько было Тверскому. Будто слышал, как стонет чадь и его, между прочим, клянёт, что не смог защитить людей своих перед ханом. Да где ж здесь защитишь, последнего б не утратить!

«Что ж, бери, татарин, моё - пока дёшево! Авось ещё поквитаемся!».

И вновь пошла не иначе как Бесом затеянная, постыдная морока предательства и разора Божией Руси. Знать, оттого и возлюбила Русь Богородица, что, как сын Её Иисус, искренна она в любви и вере своей, да беззащитна перед собственными иудами.

А Тохта и впрямь с презрением смотрит на русских, думает о своём.

«…Или прав был Баты? Что за народ эти русские? Татары-то за татар куда крепче держатся! Жиды вон за соседову выгоду, как за свою удавятся, а эти… топчут друг друга без разума и без жалости, не знают ладу в дому своём! Вон как не слаженны, всяк на особицу. Но если достигнут лада, может, в своём величии станут равны и самим монголам? Нет, не достигнут, вон как топчут друг друга! Но если не велики, то отчего же остановили Баты? Не из-за них ли он так и не взял на копьё дальний город Париж?».

- …По мастям коней давать стану! - распалясь, чуть ли не весело кричит Юрий.

- Да что ж ты несёшь? Где ж ты лошадей-то в Руси напасёшь?

- Али и лошадьми Русь обескудела? - в лицо Михаилу нагло смеётся Юрий.

И вместе с ним смеются татары, брызгая слюной по усам.

- Не лошадьми, князьями Русь обескудела, - тяжко усмехается Михаил Ярославич. - Вот и на тебя гляжу, Юрий Данилыч, да дивлюсь: а князь ли ты?

- Я - внук Александров!

- А коли внук Александров, так пошто не знаешь, что и при деде твоём непосильна была нам та тягота. И при нём не могли по мастям коней поставлять!

- То тогда, а не ныне!

- А ныне сам-то ты не у кипчаков ли для своей Москвы коней в завод покупаешь?

- Сказал - так и будет!

- Молчи!

- Не умолкну! Не на то я к великому хану пришёл!

- Христом прошу тебя, Юрий, - отступись!

- Да кто ты!..

- Я - дядя твой, а ты мне сыновей!

- Да пошёл ты!.. - и далее все на куманском, на потеху татарам.

Михаил Ярославич и сам был в гневе горяч. Кабы случился такой непотребный, похабный спор на Руси, так, поди, не доспорил бы Юрий. Здесь бы и кончилась его жизнь. Не мечом достал, так руками, как курёнку, свернул бы шею ему Тверской! Но суда он просил у хана, а не права на беззаконие.

- Молчи, щенок! Коли далеко до достоинства, так хоть срама беги! - Михаил изумлённо покачал головой. - Пошто ты такой-то, Юрий - не князь? Или вовсе душа твоя мёртвая?

- Ты душу мою не тронь!

- Да ить нет у тебя души-то, как погляжу. А коли и есть, так вся чёрная… - Михаил Ярославич безнадёжно махнул рукой и, не в силах боле терпеть позорища, воскликнул:

Великий хан правосудный! Избавь от глума! Сам видишь, терплю от племянника! Нет в нём ни ума, ни достоинства! Без чести и без права пришёл он к тебе, несёт хулу на меня и на отчизну… - в гневном запале чуть было не произнёс Михаил: «хуже татарина!», но умолк, а после, твёрдо взглянув в глаза хану, добавил решительно и страстно: - Не суда, великий хан, прошу у тебя! Не след мне судиться с выблядком, ибо только выблядки не чтут мать свою. Ведь Русь - нам Мать, а не мачеха! А потому, великий хан, - поля прошу с сыновцом! Пусть Бог наш кровью рассудит, кто прав!

Тохта, будто очнувшись, с явным любопытством поглядел на Тверского. Усмехнулся:

- Мы говорим: Бог - на Небе, хан - на земле. Или ты не веришь, что моей воли хватит, чтобы вас рассудить и привести к согласию?

- Не будет меж нами согласия! - не сдержавшись, яростно выкрикнул Юрий.

Хан удивлённо взглянул на московского князя. Так смотрят на досадное насекомое.

- Кто нам непокорен, тот нам не слуга, - кратко, как бы между прочим равнодушно заметил хан.

И Юрий, ещё миг назад предвкушавший победу, с ужасом понял, что проиграл.

«Как? Да чего же нужно ему ещё? Разве он не татарин?» - и не злость проигравшего ощутил Юрий, не ненависть, а унизительный трепет холопа пред непостижимой волей хозяина.

Но суд ещё продолжался.

- Так веришь мне?., - вновь Тохта обратился к Тверскому.

В том кратком вопросе было куда более смысла. И Михаил Ярославич понял, о чём его спрашивает Тохта: верит ли он, русский князь, в добрую татарскую волю? Что здесь было ответить, если покуда вся совместная жизнь татар и русских зижделась лишь на крови? Как туго стянутая девичья коса та жизнь переплелась болью, унижением, нескончаемыми обидами…

- Как мне тебе не верить, великий хан? - вопросом ответил Тверской. - Тебя зовут Правосудным ! Я верю в твоё правосудие! Как ты решишь, так и будет… - склонился Михаил Ярославич.

И понял Тохта: не верит!

- Что ж, если тебе дам ярлык, по-прежнему ли будешь мне усердным слугой? - помолчав, спросил хан.

- Я твой данник, царь! И дань хочу исправно платить. Однако же и отчизне не в ущерб, - вновь не унизив достоинства, твёрдо сказал Тверской.

- Ханаат силён улусами, - согласно кивнул Тохта.

- Так вижу, чего он хочет, - продолжил князь, с презрением кивнув в сторону Юрия. - Ответь, хан, разве бьют твои пастухи жерёбых кобыл? Разве коров пасут для их шкуры, а не ради молока? А он власть чем выкупить хочет - новым бременем? Так падёт Русь, как конь заморённый! А разве оттого лучше станет Орде?

- Ну а каков же твой харадж, князь?

- Оставь ныне пятину?

- Вдвое даю, вдвое! - вперебив выкрикнул Юрий.

- Не тебя спросил, - недовольно поморщился хан и умолк. Надолго умолк. И никто уже не решался возвысить голос.

Кто знает, о чём думал правосудный хан Гюис-ад-дин Тохта?

Напряжённо ждали решения и русские и татары. И для них то решение, кроме прямой корысти, многое значило. Если хан возвысит Тверского - значит, вновь на коне Сульджидей и можно, как прежде, спокойно молиться древнему Богу. Если возвысит Юрия, значит, ещё на шаг по небесной лестнице поднимутся над Сараем и над всем Дешт-и-Кипчаком магумедане.

- Вечно Синее Небо повелело мне править народами. Властью, данной мне Небом, повелеваю встать над русским улусом, над людьми его и над всеми князьями… Михаилу Ярославичу, - наконец произнёс Тохта, помолчал и добавил: - А выход дашь не менее, чем тот обещал, - пальцем указал он на Юрия. - Пусть хранит тебя твой Иса…

- Но!..

- Разве в твоей земле говорят князю: но? - удивился Тохта.

В тот же день, напакостив по мере сил и возможностей и только теперь по-настоящему устрашась Михайлова гнева, Юрий бежал из Сарая.

О, как выла его душа! О, как выла! Так, поди, и сотня волков не взвоет! Однако же правила тем воем не обида, но теперь уж вовсе непримиримая, неукротимая ярость!

«Не жить, не жить ему рядом!» - выла душа.

И отныне лишь в том одном был свет непроглядной Юрьевой ночи.

* * *

А на Руси, оставленной в сомнении и безначалии, пока князья её тягались в Орде за власть, без них, но их именем уже творилось всякое беззаконие.

Орех, и тот надвое колется, а тут Русь!

Хоть смирна и покорна она до времени, вроде лежит себе неподвижной колодой, как в тяжком похмельном сне, ан зыбок да неверен тот сон - крикни ей, позови за собой, враз очухается и, не разобрав спросонок, куда зовут, побежит без пути по ухабам да кочкам, самою себя разнося в кровавые лоскуты. Ну а тех горлодёров-будильников, что мерзкими криками будоражат, зовут «в даль светлую», подманивают невыполнимыми, лживыми обещаниями, коли Бесу понадобится, всегда столь отыщется, сколь и надобно, чтоб смутить Русь доверчивую.

Да ведь что ещё поразительно: чем невыполнимее обещания, тем охотнее мы на них откликаемся. Вот уж истинно, не живём, а спим и во сне из века в век один и тот же сон видим: кабы проснуться да враз зажить счастливо. Тут кой горлопан и грянет над ухом:

«Айда, за мной!..».

И понеслась душа в рай!

А после, как опамятуемся, так онемеем от ужаса - чего натворили! И каемся: истинно, Бес попутал! Да вот только кровь - не грязь, с рук не смывается.

За то, поди, и наказаны…

Иван, пытаясь упрочить в умах Юрьево имя, а следовательно, и значение Москвы, по всей Руси разослал людишек сеять смуту и рознь. В большие же города, в те, где верно рассчитывал найти союзников, отправил посольства. Для пущей важности во главе их поставил братьев - Бориса и Афанасия. Борис пошёл с боярами в Кострому, Афанасий - в Нижний. В Великий Новгород должен был пойти Александр, но тот заупрямился - в Новгород побежал старый, но скорый на ногу, преданный Фёдор Бяконт.

И в Нижнем, и в Костроме москвичей встретили в ножи, д тех из своих горожан, кого заподозрили в сочувствии к Юрию, начали бессудно бить и зорить. Подозрение в сочувствии - понятие широкое, а потому кровь отворяли щедро. В Нижнем повесили тех бояр и купцов, что надысь помогали Юрию. Правда, вместе с ними и многих иных без вины прихватили.

Словом, по кратким, хотя и вполне определённым словам летописца о происшествиях того времени: «Бысть замятия на всей Суздальской земле, во всех градех…».

Бесчинствовали по пословице: бей своих, чужие бояться будут. В самом деле, есть ли ещё у какого иного народа такая пословица несуразная?

Впрочем, хитромудрый Фёдор Бяконт вернулся из Великого Новгорода жив-здоров и вовсе не опечаленный. На чём поладил он с вятшими новгородцами, неизвестно, однако, судя по тому, как долго с глазу на глаз отчитывался он о своём посольстве перед Иваном Даниловичем, было ему что рассказать.

Но самое непредвиденное, да по сути и гнусное, случилось под стенами Переяславля. А виной тому стал Акинф Великий, быть ему пусту!

Произошло же вот что…

Акинф Ботрин, выжитый из Москвы братьями, по сю пору чувствовал яростную обиду и ненависть к Даниловичам, обошедшимся с ним не по чести. Причём большую ненависть он испытывал даже не к Юрию, а к Ивану. Так вот, сведав о том, Что Иван покинул Москву и укрылся в Переяславле, боярин начал мучить тверичей. Знать, зажглось ему отомстить до последней крайности. Да к тому ж под шумок вернуть свою переяславскую вотчину, с которой москвичи-то согнали.

А здесь удача какая! Князь Михаил Ярославич в Орде, Юрий - там же в его противниках, а Ивашка-гнусавый - кой противник ему, Акинфу Великому? Да если он, Акинф, хоть и без Михайлова ведома, ныне прищемит хвост москвичам добудет князю Переяславль, али князь на него за то осердится? Нет, никак нельзя было Акинфу Ботре такого удобного случая упустить. Да и Бес, поди, рядом был! Разве устоишь перед искушением?

Ну и пошёл Акинф горло драть. А горло-то у него лужёное!

- Москва на Тверь поднялась! Нешто не накажем спесивцев?

- Да, правда, спесивы больно… Есть за что и посечь, - скребли бороды тверичи. Однако же сомневались.

А Акинф, знай, своё гнёт:

- Голыми руками возьмём! Славу - князю! Нам - имение! Али не Михаил князь велик? Вернём под Тверь дедову отчину! За Михаила!.. - Так и предают, твоим же именем прикрываясь.

И вот беда, не нашлось никого в Твери урезонить Акинфа пустоголового. Да путных-то и не слушали. Ведь, ясное дело, на худое-то всегда легче подбить, чем на доброе.

Словом, наскоро сбив дружину, повёл её боярин на Переяславль. Как ни внезапно он подступил, однако же с ходу-то обломал копьё о неприступную переяславскую крепость. Да ведь не спрохвала войну начинают! Одумались тверичи, стали уговаривать Ботрю отступиться, только куда там! Злой, что глухой!

- Подниму, - кричит, - на копьё Ивана! Ан вовсе не по Акинфову вышло!

Взяли город в осаду. Ботре уж и то в радость, что он всякими словами противника своего поносить может. А только и самыми охульными ругательствами война не выигрывается. Пока он так без всякой пользы бранился, клекоча индюком, нагрянул из Москвы боярин Родион Несторович со своей рваной ратью. Родион Несторович подпёр тверичей со спины, а в лоб им переяславцы из ворот выскочили. И началась резня…

Из тысячи с лишним ратников, что увёл за собой Акинф, в Тверь вернулось не боле полутора сотен. А боярину Акинфу Великому собственноручно снёс голову боярин Родион Шесторович Квашня. (Не суть дело в прозвище!) И, взоткнув ту глупую голову на копьё, так на копье и преподнёс Ивану Даниловичу:

- Вот, князь, голова местника твоего!..

Так первой обильной кровью вкрепился великий русский разлад между Москвой и Тверью.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. СВЕРШЕНИЕ.

Глава первая.

Следошто, пошто ты то сотворил? - мелкими шагами, словно подпрыгивая, меряя горницу и по жабьи пуча глаза, шипел Иван. Забыв про братово старшинство, ногами готов был топать, ором орать - так был взбешён, да опасался чужих ушей, не ровён час затаившихся у дверей, потому и шипел сторожко: - Пошто, Юрий? Пошто, тебя спрашиваю?

Юрий сидел за столом, безвольно опустив руки на голову. То ли с давешнего был тяжко похмелен, то ли с утрешнего не трезв.

- Али я тебе ответ держать должен? - еле ворочая языком, глухо, невнятно спросил он.

- Должен! - задушенно вскрикнул Иван.

Юрий накоротко вскинулся, мутно взглянул на брата и вновь уронил голову на руки. В иной бы раз окоротил, а ныне сил не было. После вчерашнего чувствовал он себя так погано, что не то что с Ванькой лаяться, на белый свет глядеть не хотелось.

- Дак пошто меня не спросил?

- Али я тебя должен спрашивать? - пьяно повторил Юрий.

- Должен! - с ещё пущей яростью прошипел младший брат.

«Ишь, как хайло-то раззявил! Вон что!».

Юрий поднял от стола голову, в упор поглядел на брата, и тут Иван заметил в доселе пьяно-бессмысленных его глазах совершенно трезвое любопытство впополам с нехорошей усмешкой.

- Дурак ты, Ванька, что орёшь на меня, - Юрий покачал головой и хмыкнул: - Я, ить, и во хмелю па-а-а-мятлив…

Ан, знать, не столь и хмелён был, как представился. Точно косой, подсек одним взглядом. Иван и впрямь опустился на лавку, заканючил привычно:

- Да ты меня, брат, шибче грома сразил! Ну, коли я дурак, так и есть - дурак! Но поясни ты мне, дураку, пошто убил-то его?

Юрий задумался, будто в самом деле мучительно припоминал, что случилось намедни. Потом спросил:

- А не ты ли, брат, жалился, что коломенцы, мол, вновь на Рязань заглядываются, из-под нас хотят вылезти?

- Ну дак что?

- Дак и то!

За три года, что минули, Юрий изменился. Не постарел, разумеется, - рано было ему стареть, но черты лица его приобрели окончательную завершённость. При этом в них проявилась некая мрачная значимость. По-своему он стал даже красив, той жутковатой, смертельно опасной красотой, что присуща, скажем, кинжалу. Как бы искусно ни был тот выполнен, какие бы драгоценные каменья ни украшали его рукоять, а все ж по сути своей всяк кинжал предназначен не для того лишь, чтобы им любовались. Есть люди, об которых и взглядом можно порезаться до крови. Таков был и Юрий.

Глядя на него, твёрдо можно было сказать: придирчив и строг сей князь. А можно было сказать по иному: зол и мстителен. В зависимости оттого, с какой стороны и какими глазами взглянуть. Но так или иначе, а эти душевные свойства вполне отпечатались на Юрьевом лике.

Впрочем, ныне лик его действительно был изрядно бледен, опухл и помят, отчего вышеозначенные черты несколько притупились. Что и ввело в заблуждение даже бдительного Ивана.

- Ан все одно, никак в толк не возьму, пошто тебе убивать-то его понадобилось? - куда как мягче, если не вкрадчиво вновь спросил он.

- Да хватит ужо ломаться, чай, не девка! - пристукнул вдруг кулаком по столешнице Юрий. - А кто словеса-то плёл, как тенёта? Мол, хоть и в плену, да прок не велик, мол, больно долго живёт, мол, зажился излиха! Я, что ль?

- Дак нешто я убивать говорил? - по-бабьи всплеснул руками Иван.

- А что, иное имел в уму? - зло рассмеялся Юрий.

- Да тише ты, брат! Не шуми! - отчаянно прошипел Иван и, испуганно оглянувшись, будто не одни они были в горнице, веско добавил: - Ты со своей телеги кладь на мою-то не перекладывай.

- Вон что! Али пуп надорвать боишься? А не ты ли мне говорил, когда в Сарай бежать подбивал, что кладь-то у нас одна - то бишь ноша батюшкина? - Юрий глядел на Ивана холодно, ждал ответа.

Кабы был Иван попрямей, так, поди, и ответил бы прямо, что думал:

«Ноша-то у нас, может, и одна, да пути разные…», но увильнул взглядом в сторону, запричитал:

- Ах, брат, нешто возможно всякого убивать, кто излиха живёт? Да разве словом я на то намекнул? Чего ж ты несёшь на меня такую дикую околесицу?

- Ладно, уж сделано!

- Да как неловко спроворено-то! - Иван с досадой хлопнул себя по ляжкам. И уж в ином упрекнул: - Нешто мёртвого-то долой с чужих глаз прибрать разума не хватило? Пошто с ремешком-то на шее да в ссанине оставили?

- Хмельны были, - Юрий сжал руками голову. Знать, голова-то и впрямь трещала.

- Да кто ж во хмелю таки дела делает? - возмутился Иван.

- А вот ты сам бы, коли тверёз, пошёл да убил! - ощерился Юрий.

- Что ты, что ты, брат! Тише! Тише!

- Да ладно шипеть-то! Что сделано, то уж сделано! Обратно не оживишь, ну так и нечего об том толковать! - подвёл черту Юрий.

- А ты на меня, брат, напрасно так глянул-то давеча, ажио пот прошиб, - на всякий случай обезопасил себя Иван. - Ить не винил я тебя, а лишь сетовал! Чай, знаю, что не со зла, а во общую пользу! Ах, Господи, Господи, была бы польза! - Он вскинул глаза на божницу и быстро, сноровисто осенил себя крестным знамением.

* * *

Нынче на Москве был удавлен рязанский князь Константин Романович. Тот самый Константин Романович, что обманом был ухвачен ещё Даниилом Александровичем в тот давний год, когда двинул он полки на Рязань.

Князь Данила держал его почётным заложником - «гостем» своим величал. Ан сыны его уж не лукавили, - из княжьего терема перевели на задворье в грязную и холодную клеть. Держали в строгости, однако всё равно не смогли сломить упрямого старика. Ни в какую не соглашался он по добру признать за Москвой Коломну. А людишки-то хитры - коли право на них не крепким ярмом надето, так они и вовсе норовят из-под всякого права выйти. Опять же, сын его Василий, что в Рязани вокняжился, копил силы, чтобы отомстить за позор.

Однако же была у Москвы надежда, что недолго Василий Константинович просидит на Рязани. Во-первых, по давнему с тем же Юрием сговору всяко досаждали ему двоюродные братовья, князья пронские. Впрочем, Юрий там был не больно при чём - у пронских на то, чтобы свалить Василия, был и свой резон, и своя дальномудрая выгода. А во-вторых, сам Василий по юношеской горячности или же по наследной строптивости не больно заботился о том, чтобы подольше прожить.

Ещё дед его, Роман Ольгович, как-то в сердцах, хотя и заглазно, упрекнул Менгу-Тимура в забвении отческой веры. Ну, это когда тот Пророку-то стал поклоняться и всех своих татар с царским пристрастием стал склонять к тому, чтобы и они перешли в магумеданскую веру.

Да, скажите на милость, какая ему разница, рязанскому-то князю, какому кусту, какому идолу или Богу татаре кланяются? Дак нет, высказался! И высказался, что примечательно, исключительно среди своих. Ан, знать, не все свои - близкие.

Ну Менгу-Тимур и притянул его «за язык».

- Говорил? - спрашивает.

- Говорил.

- Отрекись от тех слов!

А князь своё: мол, от правды не отрекаются!

Ну уж тут делать нечего, хан руками развёл и велел казнить его по всей строгости и по всем обычаям магумеданского милосердия.

Ан, сказывают, уж и голову ему снесли, а Роман Ольгович губами-то все шевелит - славит Господа!

Вот ведь сколь упористы князья рязанские!

Менгу-Тимур, чтобы хоть вперёд-то неразумное рязанское упрямство умерить, велел Романову голову воткнуть на копьё и так, на копье, доставить на родину в поучение сынам, внукам и прочим жителям.

Да куды, разве им внушишь путное?

Вот и Василий несдержан - знать, в деда! Вишь ли, недоволен, что татары к нему в Рязань безо всякого зова часто в гости захаживают. Али звать татарина нужно, чтобы он в гости зашёл? Так это уж не татарин, а - гость!

- Однако ж, - в сердцах, знать, сказал Василий, - в русском уме татарин и гость в одно понятие никак не складываются.

Сначала люди верные в Москву те охульные слова князя Василия донесли, а уж после и Москва меры приняла, чтобы про те слова в Орде нужные татары узнали. Зря, что ли, Юрий с ними дружбу сводил?

Так вот, известно стало, что позвали-таки князя Василия Константиновича в Сарай. Сказывают, теперь навряд и воротится…

А вчера ночью князя Константина Романовича удавили.

Про то уж вся Москва в ужасе перешёптывается. Кто, как, откуда прознал - неведомо, но передают такие сокрушительные подробности, что и верить нельзя, ибо чистое попрание законов и бесчеловечие.

Однако хошь верь, хошь не верь, а князь-то мёртв и, верно, удавленный.

* * *

За полночь в клеть к Константину Романовичу пришли четверо: Юрий, Федька Мина, Петька Хвост-Босоволков да с ними дьяк Кострома.

Были они изрядно хмельны, а потому и шумливы. Покуда Константиновых людишек взашей выталкивали, пока в медной масляной плошке фитиль зажигали, Константин Романович не только успел проснуться, но и с постели поднялся, и чехол ночной скинул, и порты натянул, и рубаху под пояс, а вот сапог-то во тьме не сыскал. Так и встретил их босый.

Босый да с честью. Во взгляде ни испуга, ни удивления.

- Пришёл?! - не столь спросил, сколь уверился.

- Али не видишь? - глумливо ощерился Юрий.

- Давно жду, - кивнул Константин Романович.

Он стоял перед ними с перепутанными со сна космами пегих волос, с давно не стриженной бородой, с кислым запахом немытого тела… в сущности, дряхлый, больной старик, которому и по-хорошему-то жить осталось недолго. И вот, надо было его убить…

Решил то Юрий только сейчас, во хмелю, во внезапном остервенении, но отнюдь не случайно! Был на ту смерть свой расчётец. Расчётец тот, разумеется, созрел не в Юрьевой, а в Ивановой голове, но Иван, напрямую вроде бы о том не обмолвившись, все сделал так, чтобы старшой будто б своим умом дошёл до нужного. Вот и дошёл…

Расчётец же был вполне несуразен, хотя при том состоянии русской жизни, когда все в ней зависело от воли хана, а гнев и ханская милость во многом от благорасположения его визирей - и он мог стать выполнимым.

Если князя Василия ныне казнят в Сарае, а в Москве вдруг отдаст Богу душу его отец Константин, то великое рязанское княжество в одночасье останется без законных владетелей. Княжество - не соломы клок! Кому достанется?

Конечно, скорее всего, по родству Рязань перейдёт под пронского князя Ивана Ярославича - он давно уж о том хлопочет. И то - хлеб! Даже в этом одном громадная выгода для Москвы, потому что Иван ей не враг, как Василий, а давний союзник.

Однако была и ещё крохотная, подленькая мыслишка: ан вдруг на сей раз могущественный Кутлук-Тимур переломит Тохту, и тот возьмёт да подпишет ярлык на Рязань московскому князю. Какая Тохте-то разница - что пронский Иван, что Юрий московский? Чай, и Юрий Рязани не чужд, какой-никакой, а владетель коломенский! Конечно, Иван Ярославич, поди, сильно обидится, коли вызнает, что Юрий просил Кутлук-Тимура похлопотать за него перед ханом, но… Кто мухами брезгует, тот и мёду не пьёт!

И вот по всем тем обстоятельствам надо было убить старика. Да и без всяких обстоятельств надо было убить. Прав Ванька: «Излиха зажился!».

Но вот ведь вроде и нехитрое дело, да как подступиться, когда он стоит пред тобой так, будто это не ты его убивать пришёл, а сам он тебя позвал. И в наготе, и в сраме, и в унижении - князь!

- Ну дак будем мы с тобой разговаривать?

- Не о чем мне с тобой говорить.

- Знать, не хочешь по грамоте признать Коломну московским пригородом?

- Или ворованное колом поперёк горла стоит?

- Ништо, проглотим! Москва, чай, проглотиста! - коротко хохотнул Юрий.

- Проглотиста, изрядной квашней подымается… - согласился князь. И усмехнулся: - Чтой-то выйдет?

- А ты не насмешничай, не время тебе насмешничать! - вроде бы как пригрозил Юрий.

- Да я не насмешничаю, я печалуюсь. Ты оглянись-ка, Юрий Данилович! - как повелел, сказал Константин Романович, и Юрий невольно оглянулся. - Погляди-ка, кто в твою Москву собирается!

- Дак кто?

- Убийцы да воры, да своей земли предатели. Али с ними мыслишь над Русью возвыситься? - Константин Романович презрительно кивнул на Юрьевых спутников. - Окромя лиходеев беспочвенных да вон этих хвост-босоволковых никого и нет за тобой!

- Ты меня перед князем моим не срами! - пьяно качнулся Петька. - Не то…

Константин Романович и бровью не повёл в его сторону.

- Врёшь, князь! Сильна Москва! Не ты ли в плену у меня? Не твоя ли Коломна в моей горсти? - возразил Юрий.

- Не суть, - покачал головой Константин Романович. - Сила твоя лишь в том, что сам зол и злу потакаешь! Скажи: убей! И похвали за убийство. Скажи: возьми чужое! И похвали за воровство. Скажи: все можно! И ныне вознесут тебя, как великого, но завтра обворуют и убьют, потому что ты все дозволил! Что твоя сила, Юрий, - махнул рукой князь, - на крови да обмане держится!

- Ан держится! За мной, знать, и правда! - яростно выдохнул Юрий. - Спор-то наш к концу ближется, Константин! д. коли я наверху, так и в споре прав! А коли прав, так и Бог со мной!

- Кто твой Бог, Юрий?

Юрий темно, ненавистно поглядел в тусклые старческие глаза. Не страшно, нет, но как-то пусто, тошно стало ему под спокойным и даже усмешливым взглядом князя.

А Константин Романович покачал головой:

- Али льстить тебе некому, кроме себя самого? Какая сила в тебе? Ведь сказано: бывает, что и в неправде нашей открывается правда Божия, и верность Божия возвышается нашей неверностью, но из этого вовсе не следует, что нам можно сделать зло, чтобы после из этого вышло добро, ибо воздастся каждому по делам его!

- Да что ж его слушать-то, чай, не поп! - буркнул за спиной Хвост-Босоволков.

- Погоди, старик! Чтой-то не разумею, чего это ты наплёл?

- Иначе скажу! - Константин Романович возвысил голос и уж в самом деле, как дьяк анафему, провозгласил: - Не в силе Правда, а в Правде Бог! По то и не дал Господь отцу твоему над Русью встать, что лукаво умыслил он, а ты…

- Врёшь! - криком оборвал его Юрий.

- Поздно мне врать-то! И ты от прибытков опухнешь, но не возвысишься! И Москва твоя ещё отрыгать станет сожранное и давиться блевотиной! - Силён и густ был голос старого князя.

- Молчи! Не слушать тебя пришёл! - И воцарилась в клети последняя, короткая тишина. Лишь огненные языки в плошках все метались в испуге, а вместе с ними прыгали по стенам уродливые короткие тени.

- Знаю, зачем пришёл, - твёрдо сказал Константин Романович и усмехнулся: - Так не томи, я уж к тому давно заранее приуготовился. - Помолчал и ещё добавил: - Все думал: странно мне будет от русского князя смерть принимать… да, ничего… милостиво Господь распорядился… - Он неожиданно улыбнулся.

- Чего скалишься?

- Да говорю же, послал и мне Господь утешение, - все так же улыбаясь, сказал рязанец.

- Какое же?

- А то, что явственно вижу - не князь ты, Юрий, - Константин Романович покачал головой. - Дай не русский есть, недаром же тебя и зовут погано…

- Убить его, суку! - взъярился Петька Хвост-Босоволков и уж полез руками к Константиновой бороде, но Юрий остановил его:

- Погоди! Он вроде не все сказал!

- Да что ж его слушать-то!

- Пусть!

Странно, но сейчас в этом унижении перед седобородым внязем, которого должен был убить, Юрий вдруг испытал какое-то непонятное, мерзкое, почти мучительное, однако же, наслаждение. Будто кричало в нём что-то:

«Да, да, я низок, я подл, но ты сейчас сдохнешь, а я останусь! Низок и подл, а останусь!..».

- Так как, говоришь ты, меня зовут?

- Али сам не знаешь, татарский ты прихвостень! - со всем возможным презрением произнёс Константин Романович и плюнул ему в лицо.

Ну а далее началась бестолочь и морока убийства.

В одиночку каждый из них управился бы со стариком запросто - всего и делов-то, дых перекрыть! Но убивали втроём (Кострома в дверях маялся), а потому неловко и долго. В тесной клетушке и вдвоём было толком не развернуться, а они гурьбой навалились. Всяк стремился руку приложить, пособить, отметиться перед князем усердием. Да пьяны были, да звероваты, оттого вместо дела подняли лишнюю сутолоку.

Юрий толкнул князя в грудь, тот спиной упал на постель. Босоволков, опередив Юрия, навалился на князя сверху, ухватил руками за горло.

- Да не так! Что ж такой неумелый, - посетовал Мина на боярина. - На вон, держи ремешок!

Но Константин Романович, откуда и силы взялись, как кутёнка, стряхнул с себя Петьку, так что он к стене отлетел.

- Вязать его надоть!

- Да не ори! Ноги, ноги ему держи!.. Шум, гам, пыхтение…

Наконец, стянули князя с постели, Юрий придавил его к земляному полу, Петька по ногам спеленал, а Фёдор при строился в головах. Потянул под шеей сыромятный реме шок, начал стягивать. Да тянул-то, собака, не рывком, а с походцем!

Константин Романович то уж вроде не дышит, то вновь захрипит, то струной вытянется под Юрием, и все уж, кажется - кончился, а он вдруг как дёрнется!

Тусклые, запавшие глаза наружу выперло, в них огонь отражается, будто лижет, из разверстого немым криком рта на самые Юрьевы руки побежала слюна, да горячая, живая ещё!

- Дави уж, Федька!

- Дак давлю, Юрь Данилович, давлю!

- Дак дави же!

А старик - и впрямь, уж как эти рязанцы упористы! - все сучит по полу ногами, скребёт ногтями по Юрьевым кистям. Уж мёртв, а все борется…

Последняя крупная дрожь сотрясала тело князя, а вместе с ним и Юрия, лежавшего на нём грудь к груди. Юрий прочувствовал эту конечную дрожь:

«Эвона, с дрожью живём, с дрожью и помираем…».

А ещё он почувствовал, как на ляжках горячо намокли порты, точно он обмочился.

«Чтой-то?..» - успел смутиться, да сразу же и смекнул, что то князь в последний раз понудился, да как раз на него.

Так-то Юрию убивать не приходилось ещё. Будто собственными руками чужую смерть слышишь. Да уж больно неловко, долго, муторно, близко… и неопрятно.

Задранная вверх бородища, на шее сине-пунцовый след от удавки, язык выпавший, выкаченные глаза, уже схваченные покоем и равнодушием смерти.

- Вот так, князь Константин Романыч! - словно подводя итог спору, произнёс Юрий и зло ухмыльнулся. - Ну а мы-то е пошли гулевать!

- Прибрать бы тута, прибрать бы, - засуетился дьяк.

- Пошли, говорю! - рявкнул Юрий. Томно, душно стало ему в тесной клети рядом с телом.

Сбитого.

* * *

Кто ж спорит - прав Иван! Надо б было прибрать и обставить все обстоятельно. Ну дак первый раз на такое дело отважился - не кого-нибудь, князя жизни лишил! Поди, и смутишься. Да хмелен ещё был!..

С иной стороны взглянуть, разве скроешь? Все одно людишки бы вызнали, а и не вызнали, так слух неверный пустили. Может, и лучше, что так-то? Пусть знают - нет во мне страха! Как батюшка-то говаривал: я сему месту князь! Пусть…».

В это время в горницу не вошёл, а влетел Александр, старший из иных Даниловых сыновей. Кафтан нараспашку, простоволос, шапку где-то по пути обронил, сам пылает, как маков швет, глаза горят, губы дёргаются. Без поклона, без экивоков, подступил к Юрию:

- Ты что творишь-то? Ты что творишь?!

- Что? - Юрий поднял на брата враз просветлевший от гнева взгляд. - Почтение-то по пути потерял?

- Так в самом деле убил? - не слушая его, выкрикнул Александр.

- Не твоё дело, щенок, меня спрашивать! Али мне и пред тобой отчитываться?

- Да тише вы, тише! - взвившись с места, неожиданно прытко Иван побежал через горницу прикрыть дверь.

- Убил! - закусил губу Александр.

Это был юноша лет девятнадцати-двадцати. Не по Даниловой породе был он такого высокого роста, что и в изрядных дверях должен был пригибаться, чтобы лоб не разбить 0 косяк. Да и прямым, не суетным взглядом и открытым лицом был отличен от братьев. По лику и стати и имя было ему - Александр.

Старые бояре, из тех, что помнили ещё его деда (не в лесть и угоду, а молча, лишь для себя, чтобы, не дай Бог, не ущемить подобным сравнением пристрастного и ревнивого к чужим достоинствам Юрия), отмечали действительную схожесть третьего сына Данилы с великим Невским. Хотя внук был и чертами помягче, а главное, норовом. Обычно-то он не столь на своём стоял, сколь хотел иных замирить.

Однако ныне, как бешеный конь, понёс, закусив удила…

- Татарин ты, что ли, князей давить?

- Что?! - вспыхнул Юрий. И этот ему татар поминает!

- А то, нешто мы нехристи, ради примысла давить родичей? Эдак-то ведь лишь татары с неугодными расправляются! Или они для тебя закон? Тохтай сколь братьев своих придавил, чтобы едину возвыситься!

- Что мелешь-то? Уймись, Сашка! Не до тебя ныне!

- Ты уймись, бешеный!

- Да тише вы, тише!

- Не доводи до греха!

- Коим грехом пугаешь? Или и меня удавить велишь, как Константина Романовича? А, брат, ради выгоды? - Если бы могли взгляды искру высечь, так уж полыхнула бы горница! - Не удивлюсь, брат! Коли ты попрал закон, так нет у тебя закона!

Юрий вскочил лавки с перекошенным ненавистью лицом. Кажется, миг - и бросится, да и рука уж шарит по поясу, ищет железо.

- Да что ж это! - Иван кинулся между братьями. - Уйди, Сашка!

- Ты, Иван, ты, молчушник, подбил его! Знаю! - оттолкнул Александр Ивана. - На обоих вас кровь! Бесы вас водят! Знамо водят пошто - потому что Михаил вам недосягаем!

- Вон пошёл! Вон! - завизжал по-бабьи Иван. Наконец Юрий уцепил длинный поясной нож:

- Убью тебя, непочетника!

Александр, будто осёкшись, мрачно поглядел на Юрия, сказал тихо:

- Говорю же, зарежешь… - И усмехнулся вдруг весело: - вон попробуй… - И сам потянул из ножен короткий меч, которым владел отменно.

- Да что ж это, братья? Ну, полаялись, так и будет, ить един у нас батюшка… - запричитал Иван, будто уж хоронил не одного, так другого.

Но Александр, ещё миг потягавшись с Юрием взглядом, развернулся и стремительно вышел из горницы.

- Да что ж это? Ай, чтой-то будет! - проскулил ему вслед Иван.

Юрий подрагивающей рукой поднёс к губам достакан хмельным мёдом, выпил, обтёр усы рукавом и подмигнул брату:

«Что-то будет!..».

А в Сарае, как раз о ту же пору, был казнён князь Василий Романович.

Как уже говорилось, последствия этих убийств могли оказаться самыми благоприятными для Москвы. Но Тохта, видать, опять не захотел услышать Кутлук-Тимура - великое Рязанское княжество перешло, конечно, не к Юрию, а к пронскому князю Ивану Ярославичу Однако и это во всех отношениях было уже хорошо для Юрия и Ивана: во-первых, Рязань более не грозила войной, во-вторых, Коломна окончательно стала Московским пригородом. Словом, по присказке: чего ни есть, а и то дай сюда!

Да, в общем, чего и ждали…

Но было и неожиданное. Из Москвы в Тверь сбежали младшие братовья Александр и Борис. То был удар! В самый дых!

Случалось, бояре из Москвы уходили, бывало, своеземельцы бросали наделы, не вынеся тяготы от своих же московских корыстников, ясное дело, холопы бежали… но чтобы княжичи убегли! Да не куда-нибудь, а к главному супротивнику! Это в умах не укладывалось, а потому поползли по Москве зловещие слухи, один темнее другого: то ли братья хотели Юрия убить, то ли Юрий братьев, то ли ещё чего…

В тот год вообще не ладно на Москве было. В июне град пал с небес. Да такой, что не только овощ на огородах побил, но даже птицу иную. Дохлых уток да кур бессчётно по прудам вылавливали и по улицам собирали. И то, разве кура выдержит, если ей споднебес пусть и яблоком садануть? А Божий град - не яблоки! Хотя некоторые градины величиной как раз хорошего яблока достигали. Видано ли такое?

Однако и то не беда, коли есть беда горшая.

Спустя неделю вроде бы ни с того ни с сего полыхнула Иринина слобода. В одночасье выгорела целая улица вместе с затейливым теремом. Пятилетнюю Софью, Юрьеву дочку, чудом спасли. Но в том огне вознеслась на небо душа бессчастной переяславской боярышни. В деревянной Москве пожары свирепствовали часто. В том, что сгорела слободка княгини-затворницы, злого умысла не увидели, да и вряд ли он был, однако же Божий промысел в том пожаре явлен был очевидно. Прибрал Господь к себе Ирину, которую москвичи (не без оснований на то) почитали при лихом муже чистой мученицей. Да недолго и промаялась, бедная…

Но и то не все! Как по присказке: из огня да в полымя!

От татар пригнали табун в полутысячу ясских жеребцов, купленных в завод за груду серебряных гривен, а те жеребцы, видать, хворь с собой принесли. Сначала в Красном селе, затем и в Коломенском, где располагались княжьи конюшни, лошади одна за другой стали падать, исходя жёлтой пеной. Костоломы-знахари только руками разводили: ништо не сделаешь - мор! Была опаска, как бы этот лошажий мор на прочий скот не перекинулся.

А тут и люди чахнуть вдруг начали. Да не вдруг! Говорю же, по всему год тяжек был. То бесснежье, то град, то засуха! К тому же ещё по осени внезапный ранний мороз побил хлеб, а посему к весне парод в Москве оголодал начисто. В торговых рядах такая дороговизна образовалась, что не подступишься. Чернь корье ела, собак, кошек резали…

От голода, знать, и болезнь пришла. Да престранная! Харкнет человек кровью, три дня лихоманка его побьёт, жар с потом всю влагу из тела выгонит, а на четвёртый день он и преставится. Причём выборочно та болезнь по городу шествовала: на Остожье плач в домах, на Подоле лишь крестятся, а за Москвой-рекой и вовсе в затылке не чешут. Конечно, не так как в великий чумовой мор - не сотнями, не десятками и даже не целыми семьями свозили покойников в скудельницы на общее погребение, а всё же, в сравнении с обычным-то годом, гробов у ворот заметно прибавилось. По всем церквам велено было служить молебны.

Злые на язык москвичи втихомолку шушукались: мол, поздно Господа милостивить, по грехам и напасти! А в уме почём зря костерили Юрия: все, мол, из-за него, бешеного, из-за его беззакония. Коли в Сарае-то осрамился, так уж и видел бы в Переяславле тише воды, ниже травы, так нет, в Москву пришёл гневить Господа! Да, ладноть - то, это и всякое прочее, но пошто удавил старика Константина Романовича?

Ещё не скорбь, но уныние царило в Москве. Ждали худшего. Ну а уж худшее ждать себя не заставило.

В конце августа, надень памяти святого апостола Тита, сам Михаил Ярославич под московские стены пожаловал.

Глава вторая.

Михаил Ярославич подступал к Москве не впервой. Первый раз он преклонил копьё под Москвой три года тому назад когда с ханской тамгой[65] из Орды воротился.

Отнюдь не месть за побоище, учинённое москвичами Акинфовой рати под переяславскими стенами, повлекла великого князя. Хотя Тверь и взывала к мести - больно уж, сказывали свирепствовали победители над пленными, десятками топя их в Клещинском озере. Конечно, не хорошо лютовать-то, не по-людски, тем паче меж своими же, православными. Но и то сказать, никто ведь тех тверичей силком на Переяславль не тягал, сами отправились безобразничать, а война - дело не милосердное!

За то побоище Тверской как раз не столь Москву и Ивана судил, сколь теперь уже натурально безголового и наконец-то упокоенного Акинфа Ботрю. Для, Михаила Ярославича то, что боярин своевольно затеял если уж не войну, так кровавую безлепицу, было похлеще предательства. Но что ему? Мёртвые сраму не имут! А тот срам тенью не на кого иного, как на Михаила, упал.

Москвичи тем походом с толком воспользовались, понесли по земле: вот тебе, Русь, великий князь, коего выбрала, ещё и на великий стол не взошёл, а уж полки его города зорят, жён вдовят и детей сиротят. Того ли ждала?

А потом и ещё с три короба наплели: мол, оказывается Михаил, а не Юрий Русь в Орде продавал, за то и вышла ему ханская милость. Ить, коли выторговал ярлык у поганых, разве сам-то не опоганился? А Юрий-то, напротив, в том суде, мол, высок оказался, не смог поругания вынести, потому и уступил Михаилу, чуть ли не добровольно! Вон как обернули-то!

И не в том дело, что складная ложь, ложь-то всегда складней истины, но в том беда, что из-за тех сарайских торгов хоть и нечаянно, а ведь и правда принёс Михаил из Орды новые тяготы. Вот что мучило! И проку нет, что не по своим долгам платил, а по Юрьевым обещаниям. Однако же никому не объяснишь, не докажешь, что татары крепче Русь стиснули как раз по вине московского князя!

Да и есть ли народу дело, чтобы в суть вникать? Люди-то от Тверского иного ждали, как всегда они ждут иного от нового правителя! Да ведь и немногого хотят - чуть справедливости, Куть добра, ну хоть на самую малость правды… А главное, хоть вполусыто, но самим мирно жить, да детей не на войну родить. Вон что!

Аки песка, людей на Руси. И всяк со своим умом. Всяк со своей бедой. Как их объединить? Как доказать им, что ради извечно чаемого Добра, ради извечно искомой Правды, ради них, ради спасения и достойного возвеличения Русской земли и взошёл он на владимирский стол?

Но какое дело людям до Правды, до высших устремлений, Когда нужда за глотку берет. А ему, правителю, ту иудину полугривку с каждой живой души, как ни крутись, а в ханскую дань набавлять теперь надобно!

Вот за ту великую пакостность, за то мерзкое, непростимое предательство, что нуждой легло на всех и чёрной тенью пало на него, Михаила, а ещё, чтобы впредь никому не повадно было спорить с великим князем, и следовало наказать Юрия и Москву. Да и ещё грехов прибавилось!

Волей великого князя он мог бы собрать под свои знамёна всю Русь. С радостью бы откликнулась Низовская земля на тот зов, потому как уже и в ту пору было ей отчего досадовать на Москву, не по роду и не по чести кичливую. И Владимир, и Нижний поднялись бы, и Ярославль, и Кострома… Да ведь мог Михаил и татар с собой привести по былому великокняжескому обычаю. Тохта бы не отказал ему в помощи, но… Но для того он и встал над Русью, чтобы прервать тот паскудный обычай русские споры татарской силой решать. Нет, последнее напрочь было неприемлемо для Тверского, а значит, и говорить о том нечего.

- Но отчего же Русь не позвал?

По горячности поспешил ли? Посчитал не вправе в свои обиды иных мешать? Или подумал, что много для той Москвы станет чести, коли он против неё одной такую силу поднимет? Или заопасался, что эта могутная силища сокрушит Москву впыль, и заранее смилостивился?

Как знать?

Однако, так или иначе, Михаил Ярославич привёл к Москве лишь тверскую рать. Впрочем, по тем временам не было на Руси слаженней и мощней полков, чем тверские. Была б на то Михайлова воля, и их бы вполне хватило для того, чтобы на месте Москвы оставить голую пустошь да чёрные уголья.

(Как, к слову сказать, всего-то двадцать лет спустя поступил с Тверью тихий, «богобоязненный» князь Иван Данилович с щедрым да ласковым татарским прозвищем Калита! Уж он-то не пощадил Твери! Не по слову, а по стону древнего летописца: «Положил землю пусту! Расплескал Божью Чашу!..» Да какую чашу-то расплескал невозвратную! После того безбожного Иванова похода с татарами Тверь уж никогда не обрела ни прежней мощи, ни прежней духовной высоты, ни былого достоинства!

Впрочем, это уже иная история…).

От страха и бессилия рождается ненависть. Да ещё, знать, от зависти. Но то-то и оно, не было и не могло быть у Михаила Ярославича страха перед Москвой, а потому не было в нём и ненависти к ней. А уж поводов завидовать дремучей Москве у могучего Дома Всемилостивого Спаса (так тогда Тверь величали!) и вовсе не было. Тверь росла духом, храмами, воинской крепостью, книжной мудростью да торговым прибытком. Москва - хитростью, воровским присовокуплением соседних земель да лизоблюдством перед татарами. Чему тут завидовать? Даже смешно говорить о зависти. То отнюдь не для зависти, но, по крайней мере, для сожаления повод.

Так что не для захвата ступил Тверской под Москву - хотел бы, так захватил. И не для истребления! Было б иное в нём сердце - так истребил! Не поглядел бы на то (как не глядели до и после него многие «славные» на Руси), что над городом тут и там высятся купола православных церквей, в которых те же русские, на том же суть языке, словами тех же молитв просят того же Господа защитить их от огня и меча, но… не поглядел бы, так и не был бы он Михаилом! То-то и оно: не для крови грянул тогда Тверской, но лишь для того, чтобы урезонить Москву в её беспримерной гордыне, казать зарвавшегося племянника, «взять мир» и вразумить добро.

Да разве милостью вразумляют бессовестных?

* * *

Переговоров не вели. Да и не о чем было переговариваться, все и так было ясно, как Божий день. Так вот весь Божий день - или для того над землёю восходит солнце? - без жалости снова бились друг с другом русские.

Бились незатейливо, как в драке - стенка на стенку, грудь в грудь. Бились с таким душевным ожесточением, с такой кровавой удалью, на которые и способны лишь русские, когда они на своих же братьях, на таких же, как сами - русских, вымещают обиды и боль.

Эх, кабы это ожесточение, в самом деле, на врагов обратить! Па в том и несчастье, что своих-то не жалко, а чужих боязно. Перед теми же татарами ох как смущались тогда русские!

Что говорить, был гнев и в душе Михаила. Поди, если б встретил в бою племянника, так не дрогнул рукой. Но в бою! Вот уж истинно беда так беда - честным быть. На земле нашей грешной честь и всякому не в прибыток, а уж правителю-то и вовсе во вред. Тем более на Руси…

И напрасно, вселяя ужас в сердца москвичей, в алом княжьем плаще, на атласном, как лунная ночь, жеребце метался Михаил Ярославич среди битвы по полю, тщетно взывая:

«Юрий, где ты? Где ты, Юрий?».

Не отзывался Юрий. Потому что и не было его на том поле. Не прельщала его встреча с дядей. Чуял, пёс, вину и знал, что живым не останется. Начавши битву, теперь сидел он, затворившись в кремнике.

Кого молил о спасении?..

Силы были неравны. Не потому что тверичей было больше но потому, что в рубке они были и умелей, и злее; и правда была на их стороне, и досада за Переяславль требовала отмщения. А москвичам, кроме самих себя, и спасать было некого. Князь-то, которого они и сами не шибко жаловали, первый их кинул! Ну и дрогнули москвичи, тоже бросились к кремнику. Последней отошла за Неглинку все та же кованая рать Родиона Несторовича Квашни, знать, главная московская бронь.

Мог Михаил Ярославич на плечах отступавших ворваться в кремль. Мог поступить и иначе - да хоть обложить со всех сторон и поджечь. А мог и долговременную осаду наладить. Да все мог! Однако ж не довершил начатого. А коли не довершил, выходит, и не стремился к тому. Знать, посчитал наказание достаточным. Вот что!

Одного потребовал, чтобы Юрий вышел к нему на поклон.

Юрий-то, как узнал, сначала сильно закочевряжился. Кричал, ногами на бояр топал.

- Не пойду! Смерти моей хотите? Али не знаете: не за поклоном, за моей головой Михаил пришёл!

- Дак, видим, брат, что пришёл, - вздохнул Иван на Юрьевы сетования. - Что ж делать? Надо, знать, повиниться. - И добавил весомо: - А иначе пожгёт он Москву. Сила ныне на его стороне. - Но зато и утешил ласково: - А повинную голову, сказывают, меч не сечёт, да и Михайло-то Ярославич наипаче нам дядя…

По виновато-угрюмым, однако же непреклонным взглядам бояр, по Ивановой ласке понял Юрий, что лучше уж самому выйти за кремлёвские ворота, чем дожидаться, пока свои же под руки выведут. Ишь, как насупились! Уж не Ванька ли их и насупил?

- Ладно, со мной пойдёшь, - кивнул он брату.

- Знамо дело, пойду, - легко согласился тот, отметая подозрения в коварстве.

* * *

Встретились на полпути меж кремлём и тверским станом, невдалеке от Кучкова урочища. Москвичи шли к месту встречи понурые, уныло пыля сапогами. То Тверской потребовал: чтобы, как побеждённые, явились они к нему пешие. Среди Выборных в княжьей свите бояре, отцы святые, купцы, наивиднейшие горожане. Всего человек тридцать пять. Первым среди всех идёт князь Юрий Данилович. Вот человек разлепистый! Хоть и на поклон идёт, ан шествует победителем. Выряжен в красную камчатую разлетайку, из-под которой тускло поблескивает зерцало литой брони, на поясе - меч, пошто прицепил? - чтобы выше казаться, сапоги на подбое. Шаг Держит твёрдо…

Однако бел, как льняное крещенское полотно, кусает в бессильной злобе синие, помертвевшие губы. С таким-то лицом, с такими губами, кривыми от унижения, татей ведут на казнь. Они ещё презрительно оглядываются округ, но в душе уже готовы по-звериному завизжать от ужаса.

Михаил Ярославич, словно и тем подчёркивая свою силу, прибыл на место встречи в окружении всего лишь полутора десятка конников. Сам с коня не сошёл. Хмуро оглядел посольство, спросил:

- Так что, мужи московские, мир станем ладить или войну длить?

- Да разве ж мы с войной тебя звали? - Юрий поднял на великого князя глаза. Слова-то со взглядом не вяжутся.

В глазах страх и мольба: мол, отпусти подобру, в словах - дерзость. От страха и дерзость. Смешон, как петух, что топор клювом бьёт.

Как некогда в Тохтоевом дворце, так и ныне Михаил Ярославич был поражён прямо-таки зримым отсутствием княжеского достоинства в племяннике. Вновь изумила ничтожность московского владетеля, которая проявлялась даже в нелепом, неподобном для случая наряде, в этой бессмысленной дерзости. Вон руки-то ходуном ходят, с собой совладать не в силах, а туда же - Русь ему подавай! Да ведь не Русь нужна, а лишь бармы[66] великокняжеские!

С кем ждал поля? Кого хотел убить? Да с таким биться - только себя срамить!

Но вновь удивился: откуда в этом князьке, скудном душой и умом, такое величие притязаний? Откуда такая неукротимая воля на зло? С проста ли?

Думал как-то Михаил Ярославич на возвратном пути из Сарая - долог путь, и всякая мысль взбредёт в голову! - уж не Иной ли кто свыше определяет Юрьевы устремления? Али Русь православная не лаком кус Искусителю? А здесь Юрий - молод, тщеславен! Да Бесу-то нечего и указывать на него, Бес и сам знает, рядом с кем ему в нужный миг оказаться надобно. Ну и подстерёг молодца, прошептал на ушко непутное! А что?..

Да несуразной мысль показалась: неужто так беден выбор у Сатаны, что в слуги себе берет он таких беспригодных?

И сейчас, глядя на московского князя, невольно усмехнулся Михаил Ярославич той странной догадке: да нет, каков он слуга Антихристов? Так, пустобрёх!..

И оборвал усмешку: он, с другой стороны поглядеть, как ни мелок, да сколь зла уже сумел нанести! И, видать, ещё не умерился!

- Так, что ты сказал? - с любопытством поглядел Михаил Ярославич на московского князя.

Юрий, не выдержав его взгляда, будто ища защиты, забегал глазами по сторонам. Да кто защитит? По всему было видно, даже среди своих бояр нет у него поддержки.

А всё же, то ли боясь честь уронить, то ли не в силах превозмочь гордыни, повторил в злом упрямстве:

- А и не звали тебя, сам пришёл!

Нет, выше Юрьевых сил было терпеть позор унижения! Причём терпеть тот позор на глазах брата, бояр, всех этих Вельяминовых, Афинеевых, Плещеевых, Бяконтов, Заболотских… Петьки Хвост-Босоволкова… на глазах попов и купцов, злоязыких людишек… да, считай, на глазах всей Москвы, с надеждой на мир высыпавшей на кремлёвский холм.

Тверской удивлённо поднял брови:

- Али я к тебе от пустой злобы пришёл? Али я в твоей земле ищу выгоды? Али не виноват ты предо мной? Али не звал ты меня, когда, забыв про старшинство, про честь, про законы, хулу на меня вознёс от Сарая до Великого Новгорода? - будто хлестал словами великий князь. Хлестал-спрашивал и на каждый вопрос ждал ответа. - Ну, отвечай!

Но Юрий, сам испугавшись собственной дерзости, теперь молчал, упёршись взглядом в землю, словно напроказившее дитё.

Страх и бессилие - вот что рождает ненависть. О, как невыносимо, как смертно невыносимо, на века непростимо в этот миг унижения ненавидел Юрий Тверского!

И знал о Том Михаил! Тайным предвестьем судьбы о многом знал и о многом догадывался. Но не властен он был над Юрьевой ненавистью. Ненависть сама по себе величина предостаточная, коли есть, так от чужого добра не уменьшится. Да ведь и так, считай, по головке гладил!

- Ну, отвечай!

Но что мог ответить Юрий?

Мол, да, я пред тобой, Михаил Ярославич, есть вор и паскудник. И перед Русью я - вор и паскудник. И даже перед Москвой я - паскудник, и более ничего! Так что ли?

Мечтать о славе, ждать власти, а кончить тем, чтобы пригодно признать себя всего лишь тем, кто ты есть? Разве не самое страшное вдруг прозреть, увидеть собственное ничтожество, да ещё и признаться в том! Возможно ли этакое? Впрочем, признаться в том, что злодей, - это нам ни в что, это, пожалуйста! Но в том, что просто обыкновенное дерьмецо, - никогда!

- Да отвечай же ты, сучий хвост!

- А ты меня, дядя, не лай! - волчьим взглядом зыркнул Юрий на Михаила.

- Нет, знать, ты и впрямь без вины! - Михаил Ярославич изумлённо покачал головой. - Выходит, и в том я виноват, что без твоей вины войной пришёл на тебя и вот люд московский гублю?

Он замолчал, потемнел лицом. Видно было, как трудно давалось ему решение. И все округ замерло в напряжённой тишине в ожидании этого решения, от которого зависела не одна лишь жалкая жизнь московского князя, но жизни многих сотен, а может быть, тысяч людей. Да разве стоила жизнь этого задиристого князька такой крови? Да, поди, стоила! Что делать, так уж от века повелось на земле, что за высшие негодяйства, то есть негодяйства высоких особ, всегда расплачиваются безвинные. И чем выше негодяйство, тем больше крови…

- Так не виновен ты предо мной? И пред людьми не виновен? И пред Господом нашим чист? - тихо спросил Тверской.

Юрий ненавистно взглянул на великого князя, бешено дёрнул шеей и вдруг как-то скоро, по-птичьи втянул голову в плечи. Так боятся не унизительного удара плети, так боятся не смертельного сабельного удара, так ждут разящей Небесной молнии - мгновенного Божьего наказания.

О, если б понял Тверской: КОМУ тогда на том поле в своей гордыне бросал вызов Юрий! А ить разве заглянешь в чужую душу!

А все ж грянул гром!

- Врёшь, Юрий, врёшь! - не крикнул, но так гневно, так громово произнёс Тверской, что конь под ним прянул. - Врёшь! По грехам твоим и чадь твоя стонет, и кровь льёт не во славу твою, а на позор и бесчестье! Нет безгрешных пред Господом! А кто безгрешен, тот и Господа не помнит в душе! Видит Бог: не хочу вражды на Руси! Но коли нет на мир воли, так ныне же возьму тебя и Москву твою на копьё! Сучий хвост ты и есть! - И Михаил тронул повод.

Вот с тем бы и развернуться! Без сомнений, куда меньше крови пролилось бы на Руси, если б действительно поднял тогда Михаил Юрия на копьё. Но в том и беда: трудно и великому человеку отличить послание Бога от послания Дьявола, притворившегося милосердным Господом.

Бог сказал: НАКАЖИ!

Дьявол сказал: ПОМИЛУЙ!

С непрощением, с гневом в сердце и надо было отъехать и вновь приступить к Москве! Ах, надо было, да выборные не дали, кинулись коню под ноги, загомонили в разноголосицу:

- Да что ж это? Не того хотим!..

- Не губи, Михаил Ярославич! Не от зла он, по юности горделив!

- Ты князь наш великий! Прости его и нас вместе с ним!

- Да экий ты, нераскаянный, Юрий Данилович! Ить, уговорились! Винись уж, коли виноват!..

- Винись!

А здесь, сломив шапку, из-за Юрьевой спины, бочком-бочком, да под самую морду Михайлова жеребца присунулся княжич Иван Данилович. Запел-закаялся, всплёскивая короткими толстыми ручками, молитвенно заламывая бесцветные бровки над бесцветными же увилистыми глазами:

- Да за что ж нам наказание такое? Согрешили перед тобой, беззаконничали, неправду творили! Однако по то и наказаны судом твоим! Виноваты перед тобой, Михаил Ярославич, ты нам как отец родной, истинно! Так прости детей неразумных… Сами-то лихо как сокрушаемся!

- Вижу, как сокрушаетесь! - чёрен лицом был Тверской. Сам раздирался надвое: и гневен без меры был, и кто-то будто удерживал за руку:

«Пошто кровь-то лить зря, чай, и у москвичей она русская. А ты ли не князь православный? Разве ты пришёл жизнь у них взять, а не мир им дать честный?».

И наново затеялся разговор уже с другим Даниловым сыном.

Иван, о котором Михаил Ярославич был изрядно наслышан, несмотря на неказистый вид - на нём и кафтан из лунского сукна висел рогожным мешком, показался ему куда значительней и уж, во всяком случае, куда благоразумнее старшего брата.

Говорил тишком, пришепётывая, с придыханьицем да при вздохе ещё и присвистывая, будто постоянно прихлёбывал влажным, слюнявым ртом. Не говорил, а обволакивал словесами, будто девку уламывал. Однако от той вкрадчивой проникновенности создавалось ощущение искренности раскаяния. Послушать, так любо-дорого!

Разумеется, понимал Михаил, что немного правды в тех увёртливых, покаянных словах, однако пока от Москвы не верного дружества, но законного послушания было ему достаточно. Не покорять он пришёл, чай, не татарин, но собирать под единый закон, под крепкую самодержавную руку, в коей одной лишь и было спасение Руси.

Знал Тверской: того, что задумал, скоро не совершишь. Поди, и жизни не хватит, да ещё сынам и внукам трудов останется, но сияла пред ним великая цель: могучая и высокая Русь, какой и подобно ей быть на этой Божией земле. Не та, что теперь. Не та!

Чужа Русь Москве, чужа Москва Руси, ан и без той Москвы Русь неполная, как и без всякого иного малого селеньица да усадища! И ни один град в пространной земле: ни Тверь, ни Рязань, ни Нижний и Ни Великий Новгород не могут быть врагами друг другу. Потому что не должно быть войны между русскими. Вот что недостижимой звездой сияло Тверскому!

- …Что ж ты, Иван Данилыч, все шепчешь-то? По словам вроде благ, да уж голос-то больно тих. Коли князем-то на Москве станешь, как людей-то за собой поведёшь?

Не надо было и глядеть, как Юрий передёрнулся от тех слов. Не больно тонок намёк!

Нарушить наследное право, согнать с Москвы Даниловичей Михаил Ярославич, конечно, не мог. (Да и не захотел бы пойти против закона, потому как в отличие от того же Юрия, бесправно поднявшегося на него, чтил закон!) Но вполне во власти великого князя было добиться у Тохты, чтобы он передал ханский ярлык на княжение от одного брата другому. Москва по-прежнему осталась бы вотчиной Данииловых сыновей, однако что бы в ней делал Юрий? Лис гонял в Гжели, коли Ванька позволит?

Юрий теперь стоял в стороне бледен и жалок. Сам не знал, чего сотворил: то смерти боялся, то дерзил, ради чести. А честь-то, кажись, все одно потерял! То и вовсе отважился! Ан вот оно, наказание-то, пришло, откуда не чаял! Вдруг, именно вдруг осознал, что не жизни, не чести может лишиться, но самого княжества! Вот сейчас, прямо сейчас, из-под ног выплывет, выплывет да и уплывёт в жадные руки брата. Вон как ему бояре послушны, вон как поддакивают, аки девки продажные!

А бояре и впрямь вслед за Иваном весьма охотно во всём признавали Михайлову правоту. Более того, кажется, были довольны и последними словами великого князя. Вон что, враз забыли Юрьевы милости!

О, пропасть была под ногами, пропасть! И над головой разверстая бездна без надежды на Господа, а внутри от самых кишок, от сердца до самой глотки чёрная, горячая, горькая, будто желчь, ненависть:

«Не будет, не будет тебе жизни, Михаил Ярославич, рядом со мной! Нет для двоих нам места на этой земле!».

- Так как людей за собой поведёшь?

- Дак лаской, батюшка, лаской. Люди-то крика не слышат, а тихому слову внимают…

- Да куда поведёшь-то? Не лукаво ли слово твоё? - пристально вглядывался Михаил Ярославич в Ивана, будто и впрямь определяя для себя, кто из братьев хуже, опаснее для него.

- А что нам лукавить перед тобой, великий князь! Истинно говорю… - зашелестел, зашуршал ветерком по сухому жнивью Иван, но Тверской взглядом оборвал его причитания на полуслове.

- Не у него, - не глядя, кивнул он в сторону Юрия, - у тебя спрашиваю! Ты пошто новгородцев смущаешь? Он-то ещё из Сарая прибежать не успел, а ты мне в Великом Новгороде уж пакостить начал! Не иначе церкви московские на Святую Софию променять надумал? Али тесно вам с братом-то в одном городе, так, что ли?

Возможно, сговор между Москвой и Великим Новгородом, что уже вовсю плёлся за спиной Твери, о котором, разумеется, успели донести великому князю, и был одной из причин, а может, и главной причиной, заставившей Тверского так поспешно двинуть полки к Москве.

Краска сползла с лица Иванова, пот по щекам заструился, до того он перепугался. Весь вид его говорил, насколько сражён, ошеломлён он осведомлённостью дяди.

- Ах, Господи, уличил, уличил, - потерянно забормотал он. Однако, судя по тому, что произошло дальше, Иван вполне был готов и к такому повороту беседы. Внезапно голос его окреп и возвысился до ликования: - Уличил, и истинно тем велик князь! - прямо-таки восторженно воскликнул он. - Уж и про то ведаешь! А значит, нет для тебя тайных замыслов ни в сердце моём, ни во всей Руси!

- Ты не виляй, говори!

- Знал, что спросишь о том, - горестно признался Иван и сокрушённо вздохнул. - Победил! И в том виноваты перед тобой.

- Ты меня-то не петляй! - поняв свою выгоду, враз открестился Юрий.

- Чай, все мы не без греха, батюшка, - продолжал вздыхать Иван, тем временем доставая из заплечной сумы некий свиток. - Вот та ущербная грамота! Однако истинно клянусь, не по злобе составлена, а токмо по недомыслию! По недомыслию токмо! Не ведали твоей правды, великий князь, оттого и творили непутное… - и с теми словами Иван порвал свиток и кинул обрывки под ноги Михайлову жеребцу.

На вид-то неловок и. мешковат, ан вон как прыток Иван Данилович: вроде как разом и повинился, и покаялся, и крест на верность поцеловал! Порвал досадную грамотку - и вся недолга! Да та ли грамотка-то была? Да что в ней было-то? Однако не подбирать же великому князю с земли рванину-то! Да и зачем напрасно обижать племянника недоверием…

А он-то, ишь, как юлой юлит!

- Да сам посуди, Михаил Ярославич, на что нам теперь тот Новгород? Да отныне-то нет у тебя более преданных, чем я да брат… - клялся Иван Данилович.

«Н-н-да, не прост Иван! Пожалуй, подлее Юрия! И то, не выход… Вот злое семя-то! Один хитёр да лукав, другой глуп да низок, и оба нужны друг дружке, и оба двуличны, как две стороны татарской деньги… Господи, не дай попущения злым да лукавым править над Русью!».

- Ну, а ты так и будешь молчать? В Сарае-то речевит был? - усмехнулся Михаил Ярославич, вновь обращаясь к Юрию.

А он, знать, уж и не ждал доброго!

- Винюсь в том, великий князь! - как сил ему достало на то, неизвестно, однако же совсем иначе взглянул и иначе ответил. Видать, тот, кто упас, и смирение в уста вложил!

- Или все ещё бармы примериваешь?

- И в том винюсь, великий князь! Ослеплён был! Теперь |вижу: не по плечам!

- Мало мне того! - жёстко сказал Тверской.

- Чего ещё? - вскинулся испуганным взглядом Юрий.

- Мне в твоей вине проку нет! Потому как не может мне и сраму быть от тебя! - И пояснил: - Я не одной лишь ханской тамгой, но благословением Святого Духа великий князь владимирский и тверской!

Так он это произнёс, просто и в то же время значительно, что кабы были средь слышавших сомневающиеся в его праве на власть, так и они бы уверились. Да ведь никто в том праве не сомневался. Даже Юрий, даже Иван не сомневались, оттого и безумствовали в бесовской зависти!

А Михаил Ярославич и ещё добавил столь же просто и веско, добавил, доселе не слышанное:

- Помазанием Божиим я - Всея Руси князь великий!

Он помолчал. Молчали и все, как молчат в светлый и торжественный миг, когда и дыхание многих покажется вдруг единым. Однако же лишь покажется, потому что и в единении дышим-то всяк по-своему, кто чисто, кто смрадно…

- Ты услышал меня, Юрий?

- Услышал, великий князь, - точно песок зубами толок, откликнулся тот.

Михаил Ярославич усмехнулся:

- А боле не ослепляйся! И впредь не пытайся порушить законного столонаследия - беда оттого всей земле! Слышишь Юрий, я знаю!

- Слышу!

- И ещё говорю тебе, Юрий: не сей рознь. Единой Христовой веры держимся. Так и власть должна быть на Руси едина. Лишь тогда и возвысимся, когда станем нерушимы в единстве веры и власти, слышишь ты, Юрий?

- Слышу!

- Хочу Русь единой волей крепить, не своего возвышения ради, а ради Отчизны! - Михаил Ярославич замолчал, будто тяжко стало напрасные слова говорить. А всё же добавил: - Так не будь мне врагом, Юрий Данилович, а стань мне помощником.

- В воле твоей, великий князь, - без дыхания, одними губами вымолвил Юрий.

- Не слышу!

- Да! Да! Так! Отныне твой сыновец! По праву ты вокняжен над нами! Ты старший, ты! Да, князь великий, да! - чуть не плача от досады и злости и в то же время в каком-то жутком и радостном исступлении выкрикнул Юрий.

А в голове, будто молот о наковальню, стучало лишь одно слово: «Спасён! Спасён!..» Земля возвращалась под ноги. И крепче тискали её Юрьевы каблуки.

Долго длилось молчание. Лишь кони тверичей в сгустившейся, словно сумерки, тишине глухо переступали копытами да звякали ненароком железами.

- Ладно, Юрий, - наконец произнёс Михаил Ярославич. - Хочу тебе верить… Я на твою отчину и имение не зарюсь. Живи, как все мы живём, - Божией милостью… Но только помни, Юрий, - даже не пригрозил, а будто бы попросил, - коли в другой раз заставишь прийти, так я приду, но больше уж не прощу.

Вот и все вразумление.

Ох, Господи! Да зачем же на другой-то раз откладывать было о, что надлежало исполнить незамедлительно!

Ну почему, почему не отсек тогда Михаил птичью клювастую голову? Духу не хватило честный меч опозорить родственной кровью? Да ведь не частный вопрос решал! Ведь Юрий не только на Михаила поднялся, но на всю русскую жизнь, и не на один лишь древний её устав, но на самое её будущее! Вот ведь что!

Да разве ж не сказано: помышляющим на престол не по Божию благоволению и дерзающим на измену - АНАФЕМА!

Но посчитал, что злом одно лишь зло воцарит и от того не будет добра. И остался великодушен Тверской.

А много ли стоит великодушие на Руси? Сами-то посчитайте!

Разве управишься с Русью великодушием?

Если, скажем, будешь ты лжив, правитель, и глуп, тебя не осудят. Мало ли лживых и глупых правителей? Но если при этом проявишь зверство, так можешь не сомневаться - все простится тебе и все твои глупости найдут оправдание. А если зверство проявишь великое, так после тебя ещё и возвеличат в веках. Скажут, а иначе, мол, он и не мог. Мол, нельзя было иначе! Но вот если проявишь великодушие, так тебе его не простят. Не в силу, но в слабость зачтут. Как же, скажут, мог убить, так почему ж не убил? Ведь ты же правитель! А уж те, кого ты пощадил, не сомневайся, тут же заново тебя предадут и оплюют, и надсмеются над твоим же великодушием, ибо… ибо люди. От века враждуем и ненавидим, грызём и кусаем друг друга!

Правитель не может быть слабым. Правитель не должен быть слабым. Но ведь не слаб же был Михаил! Отчего пощадил? Нет ответа.

А может быть, в самом деле, того и хотел достичь Тверской на Руси, чтобы царствовать в ней Законом, а не страхом и кровью.

Того хотел. Ан, видать, не по времени…

Глава третья.

И вот спустя три года, как раз на день памяти апостола Тита, что приходится на конец лета, Михаил Ярославич пришёл под Москву вторично. Были у него на то основания по-весомее прежних. Не в том суть, что обнесли, обволокли словесами да обманули, но в том, что ясно определилось: не будет покоя и мира, пока на Москве Иван да Юрий паучью сеть для Руси плетут. А сеть-то они, несмотря на клятвенные заверения не пакостить, вновь аж до самого Великого Новгорода раскинули!

Дней за десять до того в Москву прибежал Михайловым ли послом, приблудным ли псом, обратним ли перемётчиком четвёртый по счету из Даниловичей - брат Борис. Он-то и уведомил старших о намерениях Тверского. О серьёзных намерениях.

- …Не устоять вам, братья! И кланяться нельзя! - скулил Бориска, размазывая по щекам покаянные слёзы.

Бориска был досадой Даниилова семени. Если каждого из братьев, даже излиха сердобольного последыша Афанасия, отличала какая-то свойственная лишь ему своеобычная и яркая метина, то Бориска среди них выделялся лишь тем, что был совершенно неприметен. И по натуре, и по внешности тусклый, как присохшая, припорошённая пыльцой коровья лепёха, - ну, ни одной в нём княжеской доблести! Будто создавал его батюшка вовсе для дела и рода без надобы, а лишь от скуки ночной. Словом, так себе человечишко, по присказке: ни Богу свечка, ни черту кочерга!

- Да не реви ты - прощён! - рявкнул Юрий. - Толком докладывай, чего тебе ведомо!

- Почему кланяться-то нельзя? - чисто пьявицей впился взглядом в младшего брата Иван.

- Да потому, что чуть ли не кажный день кои-то люди бегут в Тверь к великому князю из Великого Новгорода!

Сопли, насупился и испуганно замолчал.

- Да говори ты!

- Новгородцы-то не сажают Михайловых наместников по сговору с вами! Вот что! - выпалил Борис.

- От люди! От люди! - всплеснул руками Иван.

- Ещё что?

- Говорят, мол, что вятшие бояре новгородские в ущерб и досаду Михаилу Ярославичу тебя хотят над собой вокняжить! - Бориска поднял глаза на Юрия.

- Ну так?

- А великий князь говорит: я им того не спущу! И Юрия, |мол, достану копьём!

Юрий метался по горнице, ухватил возле печи калёный железный прут, коим угли ворошат, согнул его впополам и в бешенстве кинул на пол.

- «Не узнает до дела, не узнает до дела!» - видать, передразнил он Ивана.

- Да Сашка ещё… - начал Борис и запнулся.

- Что Сашка?

- Да Сашка-то ему все про Константина Романыча… ну про удавленника-то обсказал. Тоже он сильно гневался! Нет, мол, говорит, закона над ними!

- Я сему месту князь! - отчего-то припомнив батюшкины слова, топнул Юрий ногой. - То моё дело - кого давлю, кого милую! Здесь он мне не указчик! Да и другое, пустое все говоришь! Я к новгородцам-то не напрашивался - сами позвали! - Впрочем, при этих словах Юрий так злобно и загнанно взглянул на Ивана, что ясно стало, чья то задумка.

- Альбо мы виноваты, что ты им люб? - вроде бы недоуменно пожал плечами Иван.

Разумеется, перед Бориской-то нечего было лукавить - по недоумству не стоил он того. Однако лукавство-то, знать, в саму кровь вошло, в само дыхание. Не то ли дыхание Иваново на века заразило кремлёвские стены?

- Ага, а Михаил Ярославич-то так и говорит, - заметил Бориска и замолчал.

- Что говорит? - крикнул Юрий. - Да не мямли ты!

- Кто, говорит, Великому Новгороду люб, тот всей Руси враг. Мол, всегда так было, а ныне так наипаче!

- Ладно, ну войной придёт, ну побьёт, дале то что? Что он мне сделать-то может? Чай, я здесь по праву князь! По праву! А то - все пустое!

- А вот и не пустое, - осторожно возразил Бориска. - Он Сашку вокняжить хочет!

В горницу, точно с неба, пала звенящая тишина. Лишь теперь вполне прояснились новые обстоятельства, и обстоятельства те были ужасны. Ныне речь шла не о вразумлении и даже не о наказании братьев, но о самой их жизни и смерти.

- Что-о-о-о? - задущенно протянул Юрий,

- Да то и есть, - важно кивнул Бориска. - Поставлю, говорит, на Москве Александра!

То была опасность, какой и не ведали!

- Бона! - визгливо крикнул Иван. - Против братьев своих? Бона!

- А Сашка-то что ж? - спросил Юрий,

- Да что ж Сашка? Чай, он мне не докладывал… - Борис пожал плечами и прибавил не без злорадства: - Ан видно, что радый.

- Так и знал я! Надо, надо было его удавить, змеёныша! - Юрий тяжко опустился на лавку.

- Ты, Бориска, говорил ли про то кому? - Иван так взглянул на младшего брата, что и тому впору стало задницей опору искать.

- Да что ж я? - Борис испуганно заморгал глазами. - Чай, не для того бежал, чтобы болтать лишнего!

- Ой ли?

- Истинный крест, Иван!

- Да и бежал ли ты?

- Ну дак Михайло Ярославич послал, так я и бежал, спешил вон! - запутался Бориска.

- Ладноть, - в редкой улыбке показал зубы Иван Данилович. - Молчи, слышь, Бориска! Да пока не разъяснится на небушке, ты уж из терема-то, слышь, Бориска, ногой не ступай… Да и я об том обзабочусь…

* * *

Однако видать, такой уж городишко затейный: в кремнике пукнули, по всей Москве завоняло.

Да ведь и Тверской на сей раз не в горячке, а со всей серьёзностью подошёл к предприятию. Надо полагать, задумав своей волей вокняжить третьего из Даниловичей, прежде он нашёл в Москве и сторонников Александра.

Да и как их не найти - такой год неурядный выдался! Мол, не простит нам Господь такого беспробудного непотребства! И все теперь, чего б худого ни сделалось, в строку Юрию числят! Он один, мол, и виноват! Ванька и тот чист перед ними!

Эх, людье ненадёжное! Кабы год-то иной выпал да с примыслом, так, поди, славу пели, хоть бы и семерых чужих князей удавил, а ныне-то вон как нехорошо обернулось. Насторожилась Москва, затаилась до смертной жути, альбо и в самом деле ждёт Александра, чтоб под него перекинуться!

Эх, люди, ну, люди!

До того Юрий стал пуглив и мнителен в эти дни, что самым ближним, самым верным из бояр при встрече так грозно и пристально вглядывался в глаза, что и наичестнейшие перед ним сильно смущались. Да разве глазами вызнаешь истину, разве без пытки правды дознаешься? Но до того уж все вокруг стали уклончивы, что и пытать не знаешь кого? Хоть всех и пытай! Да все, все, поди, и склонны к измене, ишь, как под взглядом-то рдеют, точно девки на выданье!

А вот старик Протасий Вельяминов, что все ещё оставался тысяцким, так тот прямо и заявил Юрию:

- Рать-то я выставлю. Да боюсь, станут ли биться те ратники, Юрий Данилович? - И так поглядел, собака, что тут бы за бороду и притянул бы его к небесам.

- Как то, биться не будут? - крикнул Юрий. - Думай, что говоришь-то, Протасий!

- Вот и думаю! - аж щеками от обиды затряс старый хрыч. - Народ-от прежней Михайловой милости не забыл!

- Милость для тебя моё унижение? - возмутился Юрий.

- Про унижение не ведаю. То твоё дело, князь. А вот то, что прошлый-то раз Москву не пожёг, хоть и мог, - то ли не милость явил нам великий князь, - твёрдо ответил тысяцкий.

Хоть стар да норовист Протасий. И языкат. Отцом ещё ставлен в тысяцкие. Не сковырнёшь его попросту - многие из бояр, да и весь люд московский за ним, их волей и крепок. Хоть и князем ставлен, а силу-то взял, считай, как выборный!

«Да уж не он ли и есть главный Александров потатчик?» - изумился догадке Юрий.

Поделился той догадкой с Иваном.

- Чую, Протасий смуту удумал. Сместить его надоть немедля!

- Что ты, брат, что ты! - замотал головой Иван. - Никак нам того нельзя. Напротив, ты б посулил ему, что после Федьку тысяцким сделаешь.

Фёдор был старший Протасьев сын, давно уж открыто глядевший на должность отца как на должность наследную.

- А вона тому Федьке чего! - сложил Юрий кукиш. Таким-то бесстыдным кукишем продажные девки в Сарае иноязычных заезжих купцов к себе на ночь заманивают.

- Так ясно, что не по голове шапка, - пожал плечами Иван и усмехнулся. - Так посулить-то разве стоит чего? Не время ныне с тысяцким ссориться! Что ты, что ты, брат, ужо придёт срок и Протасия сымем - погоди только, дай распогодится!

- А коли он выдаст-то?

Младший поглядел на Юрия с сожалением:

- Кто, Протасий Вельяминов? Окстись, брат! Да он скорей живьём сгорит, чем обесчестится, али ты не знаешь его. И Федька такой же идол!

- А коли он за честь почтёт на Сашкину-то сторону встать? - свистящим шёпотом спросил Юрий.

- Ну дак выдаст, - уверенно подтвердил Иван. - Ан всё одно, нам теперь его трогать никак нельзя - поздно уж!..

Иван в отличие от Юрия и даже к подозрительному удивлению последнего, все эти дни был странно спокоен. Впрочем, не то чтобы спокоен, но так деловит, что за бесконечными хлопотами, знать, и некогда ему было душевное беспокойство выказывать.

То он на Трогу целыми рядами прокорм скупал, то у княжьих складниц самолично следил, ладно ли снаряжаются ополченцы оружием да бронью, да ещё чуть не каждого ласковым словцом встречал и вслед любовно напутствовал, как отец родной. Ну, то дело ещё понятное…

Да перво-наперво гонцов разослал во все веси: и в Рязань к Ивану Ярославичу, новому тамошнему князю, и к боярам в Великий Новгород, и к самому хану Тохте в Сарай… Всем поплакался, у всех слёзно попросил заступы от бесчинств и беззакония великого князя.

Юрий на те просьбы лишь огорчённо рукой махал, не |глядя припечатывая грамотки: кто поможет, кто откликнется? Кому до Москвы дело есть? Все вы наши до добра, до беды не наши!

Ну и то ладно! А здесь уж и вовсе Иван неподобной пустяковиной заморочился. Поехал зачем-то на конюшни хворых Коней глядеть. Кой в них прок-то, в больных? Ан и воротился ре скоро. А весь следующий день на заднем дворе провёл с какими-то и вовсе непотребными людишками: с знахарками, костоломами, с сомнительными старухами, коим место на дне Поганого пруда. Где и нашли-то таких? То с татарами из московских, то с жидами, а то и с фрягами, коих тож на Москве поприбавилось, об чём-то втай шепчется. Будто есть ему дело, кой купец, с каким товаром и в какую сторону идти собирается? Ай, иное что спрашивал? Да, право слово, разве иное может быть на уме, когда Михаил вот-вот грянет? Юрий даже негодовал на Ивана: нашёл время попусту лясы точить!

Как-то вечером, чуть не в канун Михайлова наступления братья остались наедине. Юрий за эти дни вконец издёргался, почернел и ещё более заострился хищным лицом. Долго сидел, уставив взгляд в одну точку, потом сказал глухо:

- А ить, худо будет…

- Так уж, - уклончиво согласился Иван, впрочем, бросив на Юрия скорый взгляд, в котором то ли насмешка таилась, то ли сочувствие, что было куда хуже насмешки.

- Ты на меня, как на покойника-то, не гляди - жив покуда, - оказывается, заметив тот взгляд, зло оскалился Юрий.

- Что ты, Юрий! На Господа уповаю, - поспешно перекрестился Иван. - Ить доселе не оставлял он нас своей милостью, - с некоторым удивлением произнёс он.

- Слепой ты, что ли, Иван, - вскинулся с лавки Юрий и по-волчьи заметался по горнице. - Не та беда, что Михаил идёт, а та, что Сашку с собой ведёт, а тебя то будто и не касаемо! Али не видишь, людишки-то чают над собой Сашку поставить!

- Не суть ещё, чего людишки хотят, - Иван спокойно огладил стриженую, курчавую бородку.

- Ишь что! - как худое пламя на сквозняке, метался Юрий. - Переяславцам был люб, новгородцам по нраву, а москвичи-то, вишь, требуют! - На ходу он с такой бешеной силой дёрнул себя за ухо, что перекосился лицом от боли. - Во всём, слышь, меня виноватят!

- Да кто тебе нанёс-то такое? - всплеснул руками Иван.

- Знаю я! - крикнул Юрий. - Корова сдохла - князь виноват! Кура яйцо не скинула, - Юрий улицей ехал! Помер кто без причин, так то Москве Константин поминается! - На миг Юрий остановился, невидяще взглянул на Ивана: - Я им, вишь ли, и глад, и град, и бой, и мор! - При тех словах он с такой силой да раза три вряд ударил себя по груди, чтобы кабы с таким-то усердием по кому другому ударил, так, поди, и дух вышиб вон!

- Худо-то, брат, худо, - вроде бы согласился Иван, но тут же и голос возвысил: - Ан и терзать себя до времени нечего! Умные люди вон как сказывают: худо-то без добра не бывает!

- Что?! - как колом огрели, дёрнулся Юрий и, круто развернувшись на каблуках, так что взвизгнули половицы, тихо и зловеще спросил: - Может, и ты Сашку-то ждёшь?

Иван как-то странно поглядел на Юрия и странно же усмехнулся. Усмешку ту можно было расценить по-всякому, но можно было и так:

«Жду, как не жду, чай, он брат мне!».

В последнюю пору незаметно для стороннего глаза, однако же все определённей младший брал волю над старшим. Во всех сколь-нибудь важных делах, почитай. Конечно, на всякое его слово, на всякий совет Юрий сначала для порядка полается, позлобствует, ан, глядишь, потом все одно по Иванову сделает. Разумеется, и Иван, зная без меры гневливый нрав Юрия, не в лоб своего добивался, а действовал исподволь - кап да кап, потихонечку! Но иногда отваживался и зубы показывать.

Вот как сейчас, например, уже тем, что томил ответом.

- Так что, и ты Сашку ждёшь?

- До чего ж взбеленить-то тебя легко, - будто жалеючи вздохнул Иван. - Да что ты, брат, что ты! Иное думаю…

- Ну!

- Лихо-то всегда рядом ходит, ан так обратить его надоть, чтобы и лихо в пользу взошло.

- Ну дак? - нетерпеливо воскликнул Юрий.

- Ну и не дакай, - отмахнулся Иван и замолчал, будто в горнице был один. Юрию ничего другого не оставалось, как ждать, откроется ему брат или нет? - Вон что, - ещё изрядно потомив, наконец произнёс Иван.

- Дак что?

- Кабы хворь-то, что в Москве ныне шастает, шибче мором пошла, так Михаил-то к нам, поди, забоялся присунуться. Чай, Он не без ума, - усмехнулся Иван. - Да и в омут, опять же, от силы-то не кидаются…

Юрий прямо-таки до восхищения, до тихой благоговейной оторопи изумился простоте Ивановой мысли. Ить, и впрямь - не ратят чумных городов! Вон что! Как самому-то такое очевидное в голову не взошло?

Только, где её взять, ту чуму? Народ-от на Москве не столь хворый, сколь слухами о хвори переполошённый. Да и слухи те, знать, нарочно кто-то пускает, чтобы народ-от пуще на него, на Юрия, злобствовал!

- Так ить палкой-то в ту хворь не загонишь, - он в сомнении покачал головой и долгим вопрошающим взглядом уставился на Ивана.

- Все по милости Божией, - неопределённо ответил тот и вздохнул. - Время б поболе нам, авось чего и придумалось…

Юрий двумя руками ухватился за горло, будто себя самого удушить хотел:

- Придумай что, Ваня! Ить ты у нас один с головой, - без обычной насмешки подластился он и чуть не взвыл. - Сделай что, братка!

- Да что ж здесь придумаешь, - вздохнул Иван. Но оттого, как упрятал он хитрые зенки, понял Юрий: есть уже что-то у него на уме.

И чуть помедлив, сказал иным, чуть насмешливым тоном:

- Ить не про одно речь, что мне не жить, коли Тверской верх возьмёт, я уж про то давно ведаю, но про то речь, Ваня-брат, что коли ныне Сашка вокняжится, так и ты при нём, поди, не задержишься. - Юрий дёрнул шеей, будто свело её, но сказал ласково-ласково: - Я, Ваня, не смолчу… Хотя Сашке-то и говорить ничего не надобно, он тебя и без меня знает. Да ведь и Михаил, поди, ведает, кто Великий Новгород-то мутит…

- Ты ж, ты ж сам кричал: хочу княжить в Новгороде! - Иван задохнулся от ярости.

- Я, брат, как девка просватанная: сплю и вижу венец! Ан, главное-то, что после венца станется. Альбо не ты просватал меня на чужу сторону? - Юрий усмехнулся. - Так разумею, Иван: коли худо-то выдет, не мне одному заикается. И ты, Ваня, мало дело в затворе монашком помрёшь. Альбо любо тебе монашком в затворе-то? - И видать, представивши брата в монашеской ряске, Юрий зло рассмеялся.

Иван тоже, ясное дело, глядел на Юрия не по-доброму. Однако же ярость в глазах пригасил, лишь сказал укоризненно:

- Не об том, не об том ты, брат. Нам с тобой поврозь-то никак нельзя. А уж чему быть, того не миновать…

И, отвернувшись к божнице, зашелестел губами.

* * *

Протасий Вельяминов, а с ним и иные бояре предлагали сразу же накрепко запереться в кремнике и уже из-за его стен держать оборону. Боровицкий холм с высившимся на нём бревенчатым детинцем; с трёх сторон был надёжно ограждён водами рек и непролазной топью болотистых берегов, а с четвёртой - громадным рвом, укреплённым надолбами и заполненным тухлой водой. При этом предполагалось, что великий князь непременно попытается взять детинец приступом.

- Да лоб разобьёт! - уверяли бояре.

При сложившемся соотношении сил предложение было вполне разумно, и в иных обстоятельствах Юрий, наверное, так и поступил, но ныне к страху перед Михаилом прибавился скользкий, леденящий душу ужас перед изменой того самого тысяцкого, тех самых бояр, что предлагали укрыться в кремнике.

Покуда Москва лишь тишком неуверенно шушукалась о том, что на смену Юрию Михаил ведёт Александра. Слух - он и есть слух. А ну как сам Сашка на коне пред ворота явится, устоят ли москвичи, не падут ли перед ним на колени? Ить им что тот, что этот - Даниловичи!

Боевитый воевода Родион Несторович Квашня звал сразиться с Тверским близ Москвы, единым кулаком выставив ему встречь всю московскую рать. Мол, пусть в чистом поле Господь решит, чья ныне правда.

Но и того не хотел и боялся Юрий. Сомнительно было устоять против тверичей, ну а на то, что Бог возьмёт московскую сторону, он и вовсе надежд не имел. Более чем на Господа, на брата Ивана уповал. А брат одно твердил:

- Время нам надобно, время! Хоть днём, хоть мигом позднее Михаил к Москве подойдёт, ан нам уже выгода! Выдь навстречу ему, задержи, сколь возможно, а там хоть бегом обратно беги! В кремнике-то затвориться и после не поздно…

О том, что было в его загаде, Юрий не спрашивал, знал, что всё равно не ответит. Как никогда сердился Иван от вопросов.

Словом, оставив на Москве воеводу Квашню крепить оборону, сам Юрий возглавил отборную рать и двинул её навстречу тверским полкам, что шли со стороны Дмитрова.

Хотел ли он явить москвичам решимость, стремился ли занять ещё более дальние подступы, не рассчитал ли увидеть противника столь скоро, великий ли князь опередил его, однако так или иначе, но битва свершилась в крайне невыгодном положении для московской дружины. Благо ещё столкнулись два войска уже на закате дня.

А столкнулись они в луговой клязьминской пойме. Разумеется/кабы знал Юрий, что тверичи близко, он бы и не стал переходить по узкому броду коварную речку Клязьму, хоть и не широкую в тех местах, однако изрядно глубокую и быстро-водную. Ан речка та из виду не скрылась, на конских боках вода её ещё не успела обсохнуть, глядь, в небе пылища столбом - Михайлова рать!

Великий князь послал было переговорщиков. Трудно ответить, почему Юрий так поступил, но поступил он не по здравому смыслу, а пошёл на поводу у своего норова. Разумеется, надо б было принять послов, потянуть, помурыжить, хотя бы уговориться биться на утро, а ночью-то сняться, да и уйти no-тихому восвояси или уж, во всяком случае, по тому же броду на другой речной берег переступить и уже на нём ощетиниться.

Так нет же! Велел, не слушая, прогнать послов в шею, да ещё и срамословя вдогонку! Ужели гордыня-то выше страха? Вряд ли! Скорее были у него на то иные основания: кабы послы прилюдно заявили о целях Тверского, то есть о том, что идёт он сажать на отчий стол младшего Даниловича (о чём Юрий-то предуведомлен был заранее), так ещё неизвестно, с кем бы тот Юрий обратно в Москву прибежал? Да и битвы той, может, и вовсе бы не было. Видать, пуще Михайловой рати страшило его Александрове имя!

Что ж, и Михаил за посрамление своих послов осерчал, А может, решил спор свой с Юрием разом кончить. Ну и вдарились с ходу! Даже на изготовку времени тратить не стали. Тверичи, чуя своё превосходство, ломили напролом, по-татарски, лава за лавой скатываясь с малого взгорка в ложбину, разваливая на части сбитое клином тело Юрьева войска - так не враз, с подходцем разваливают на куски тушу зверя. Москвичи сражались сколь мужественно, столь и отчаянно. Хоть и без особой охоты они на ту войну опоясались, да ведь опоясались, а на войне-то охота с первой кровью приходит. Да, по сути, и отступать было некуда, потому как за их спиной синей чертой легла коварная речка Клязьма. Да и посеянная в сердцах взаимная ненависть о себе знать давала. И новая кровь, как водица, наново полилась на ту жадную до кровушки ненависть.

Бей в живое, брат, бей до костного хруста, руби в мягкое, брат, да не утирай с лица братнюю кровь, плюй да слизывай и снова бей, бей куда ни попадя, вертись колесом в седле и бей, круши, режь, глуши, ан чуть промедлишь, чуть остановишься, так и сам на чужое железо напорешься! Али не одна у нас кровь красна - одинакова?

- У-у-у-у-у-у-а-а-а-а-й!!! - бессловесный вопль повис над огромным лугом. Да топот конский. Предсмертный визг лошадей. Злые крики людские. Да звон железный. Коли звон, так ещё ничего - значит, живы, кто бьются, а коли проломный хруст или влажный хлюп в нежной плоти, так, считай, ещё душой на Руси потемнело - ан тверской ли, московской? Да разве кто их считает - те души? Только вдовьи-то слёзы одинаково солоны что в Москве, что в Твери!

Господи, обрати же взгляд свой на землю в вечном горе её. Вразуми невразумлённых чад Твоих! Или нет им пути к просветлению? Или непроницаемы для добра Твоего раскидистые чёрные крылья Антихриста, что висят над землёй?

И те, и эти бились зло, пощады не ждали и не просили. Лишь раненые молили - своих ли, чужих - об одном:

- Христа ради, добей, человече!

И вновь то тут, то там, точно Божия хоругвь, взметалась над полем багряная плащаница великого князя. Вновь звал он Юрия, вновь искал его и опять не нашёл. Не откликался Юрий. Да и не мог откликнуться, хотя на сей раз и был при войске.

Чуть ли не в самой первой горячей сшибке под Юрием завалили коня. Сокрушительный удар, едва не достигши самого князя, обрушился на голову его жеребца. И ударили-то не мечом, не саблей, даже не булавой, а разбойным кистенём - литым железным ядром, цепью прикованным к железному же короткому держаку. Остановленный в бешеном беге конь с размозжённой до самых мозгов головой все ещё продолжал движение и, прежде чем рухнуть, в том последнем движении протаранил коня того, с кистенём, что уж изготовился в другой раз взмахнуть железом.

Юрий упал на землю, но и противник не удержался в седле, заземлился. Как ни скор был князь, однако тверич, пёс, оказался проворней. Опять же, в тесноте рубки орудовать ему своим кистенём было удобней, чем Юрию длинным мечом. Он и ударил первым, но и ему размахнуться как следует не было места, и от того удар у него вышел не смертельный, а только излиха подлый: ядро кистеня влетело Юрию промеж ляжек, под самый край короткой брони.

- А-а-а-а-а-а! - взревел Юрий, все ещё силясь если уж не ударить, так хотя бы ткнуть мечом тверича, отстранить, потому как вновь убийственное ядро бешено закрутилось перед его глазами, суля быструю смерть.

«Все? - подумал он. - Все?!» И хотел закричать: «Не смеешь! Не хочу того, не хочу!..».

Но здесь дикая боль достала до самого сердца, Юрий лишился сознания, и пала милосердная тьма. А когда через миг очнулся, тверич уж успокоен был вечным сном. Юрий, плотным кольцом окружённый своими, хотел пнуть его голову, безжизненно скособоченную на плечо, ан ногой не смог шевельнуть - будто то литое ядро кистеня застряло меж ног.

- К броду, к броду! - прохрипел он.

Что говорить, москвичи стояли в тот день стеной, место павших занимали живые. Однако, как отчаянно и отважно они ни противились, сила была не на их стороне. Но, знать, время было за ними.

Именно времени недостало тверичам, чтобы окончательно разнести ту живую стену в кровавые лоскуты. Именно времени им недостало, чтобы дожать москвичей до берега, опрокинуть их в Клязьму и кроваво замутить её синие воды. Уж на взгорке готовились завершить битву пешцы и лучники, подтянувшиеся с похода, но…

В свой срок склонилось солнце в закат, и было оно багровым, точно досыти крови напилось. И тьма опустилась на землю.

Под покровом той тьмы Юрий отвёл поредевшее войско в Москву.

* * *

- Казалось бы, все уже было предрешено. Москва сидела в I глухой осаде. В глухой и тесной. Тесной в прямом смысле слова, потому что многим и многим тысячам, сбившимся за стенами кремника, в самом деле было не шибко просторно. И ничто не могло улучшить положения осаждённых, а вот то, что с каждым днём им будет все хуже и хуже, было ясно.

Пока не голодали, но глядеть, как на княжьих мельнях, что на речке Неглинной, тверичи мелют в муку зерно нового долгожданного урожая, было по крайней мере обидно.

- Эй! - кричали со стен. - Подавитесь!

- Ништо! - весело отмахивались тверичи, ссыпая с возов чужое жито.

В кремнике со дня на день ждали приступа. Однако великий князь, вопреки ожиданиям, в приступ идти не спешил. Да и приуготовлений к тому никаких не велось, - ни лестниц с крюками не ладили, ни плотов не вязали, даже дома на Великой улице, что примыкала к защитному рву, не раскатывали на брёвна, чтобы в случае надобы теми брёвнами ров заложить.

Ан, выходит, Юрий-то не зря бранился, что сами москвичи Подол не пожгли, прежде чем затвориться в кремнике. Нет, видно, не собирался Михаил Ярославич «лоб расшибать» о московскую городню. Решил на измор взять жителей. И то, куда ему торопиться: до осенней распутицы время довольно, в конце концов и снега можно дождаться, вольно кормясь от окрестных московских сел. На то и намекал москвичам, нарочно велев молоть зерно у них на глазах, авось задумаются, чего ради терпят?

Да ведь и без того уже думали, крепко думали. К тому же слух о том, что Михаил Ярославич привёл с собой Александра, поначалу-то так воодушевил москвичей на измену Юрию, что некоторые уж и открыто роптали. А особо дерзкие да языкатые, коих всегда среди москвичей в достатке, кричали со стен:

- Пусть Михаил Ярославич-то явит нам нашего княжича Александра Данилыча! С ним ли пришёл-то, как сказывают?

- С ним, чай! А как же! Иначе чего б и пришёл? - отвечали тверичи, однако и сами при том простодушно и озадаченно чесали в затылках, и Александра воочию москвичам отчего-то не предъявляли.

И то было странно. Ведь и впрямь, кабы подъехал княжич под кремлёвские стены, так, поди, ни кое бесчестье перед Юрием, потому как сам беззаконен, ни кой страх перед тверичами не остановил бы москвичей открыть ворота великому князю и его новому ставленнику. А там, будь что будет! Чай, хуже-то, чем голодный измор, всё равно не сразу придумаешь…

Да вот беда, не мог Михаил Ярославич явить москвичам Александра Даниловича. Третьего дня умер княжич у него на руках. То ли отравлен - (много зелий на свете!), то ли отдал Богу душу по внезапной болезни? Так ли, иначе - не убит, не изранен, но мёртв… И истины не дознаешься!

Опять обнесли, обошли, обманули! И нет великому князю пути на Москву, хоть и стоит он под самым Боровицким холмом! Да не только потому, что безлепая смерть Александра нарушила цели, лишила смысла этот поход, по потому ещё, что смерть княжича стала первой из многих - ко всеобщему ужасу грянул мор в тверском стане.

И осталось одно спасение: бежать, бежать от Москвы, как бегут от чумы.

- Эй, на стене, москвичи! Просили явить вам Александра Данилыча? Так вот он. Возьмите его да схороните по чести. Он вам зла не желал…

На телеге прост гроб сосновый.

Сам Юрий вышел на стену, судорогой свело шею, однако усмешлив:

- Так уж вы его теперь к себе в Тверь обратно везите. Нам-то он и здоров был без надобы, не то, что мертвяк! Да дяде, слышь, передайте, чтобы больше на Москву-то не приходил. Все одно, не уступлю я ему!

- Вон чего наш-то сказал!

- А то! Чай, Данилович!..

- Ишь, как орлом глядит, хоть и хром пришёл после битвы-то!

- Так, чай, он за нас кровь проливал, пока мы здесь кремь околачивали!

Будто и не было никогда меж князем и людом глухого размирья, глядят москвичи на Юрия с любовью и восхищением, чуть не со слезами умильными на глазах - да что говорить, хорош князь, удачлив!

А вслед без войны побеждённым тверичам несутся со стен проклятия вперемежку с насмешками:

- Эй, твердяки, пошто приходили-то? Ай, шли по шерсть, воротились-то стрижены!

И новая ненависть копится на века, вместо любви злобой местью полнятся братские души.

На ту ли злобу нас Господь одним языком наделил?

Чёрен от сажи и пепла город. От дома к дому, от улицы к улице ветер носит жадное пламя. Уже полыхает от Яузы до Неглинки, от Москвы-реки до Ваганькова, от Красного до Кучкова… Един остров стоит неприступный, среди водной заграды - московский кремль…

А Александра положили на своём дворе, «иде и прочую братию погребаху», монахи монастыря Даниилова. Между прочим, близь батюшки.

Глава четвёртая.

- Юри, Юри, коназ мой, иди сюда, люба! - потешно выговаривает чужие слова жена. Манит тонкой рукой на постель.

За толстыми войлочными стенами воет пронзительный степной ветер, а в просторном шатре жарко до духоты, угарно от жаровницы с угольями. Да ещё в кованых столицах благовония курятся, потрескивает жёлтый огонь в светильниках. Или то в голове трещит?

За непроницаемой, отгородившей дальний угол кошмы, невидимые, играют песельники. Уныли и визгливы их песни, как нескончаемый ветер. Когда девки-плясуньи приходят, все веселей. Трясут грудями, звенят монистами, и задом вертят, и животом, эдак, сладко подёргивают, а руками-то то ли манят, то ли отталкивают, до того хороши, что любую тут бы и прихватил.

- Что ж ты не идёшь ко мне, Юри? - удивлённо поднимает щипанные тонкие брови жена.

- Али не рядом я? - тихо усмехается Юрий, однако ж послушно встаёт с подушек, по-кумански набросанных на полу вокруг дастархана с фряжским вином, русскими медами, с пряным, душистым мясом в застывшем жире, прочими перепечями.

На жене прозрачная рубаха из тонкой камки, сквозь которую жёлто светит холёное атласное тело. В первую-то ночь, как увидел, аж оторопь взяла Юрия:

«Эвона, тела-та царская!..».

А она без смущения смеётся:

- Ай, не нравится?

И впрямь, чудно тело у Агафьи-Кончаки - совсем безволосо! Не то что малых волосиков, пушка нет! Даже подмышки, аки коленки, голые. Даже там, где у всех баб темно должно быть, у неё, вишь ли, чисто, как у маленькой девочки. Да ить годами-то отнюдь не девочка. Вишнёвыми сосочками жадно вздымаются груди. Бедра широки, упружисты, будто у кобылицы, живот ложбинист, лоно выпукло - ждёт семени! Куды как вызрела! Да и как не вызреть, когда ей девятнадцатый год пошёл. Не то дело вызрела, а скорей перестарилась, оттого, знать, так люта на ласку. Сколь её ни тяни, ан опять ластится.

- Ещё, Юри, ещё!..

Да смеётся:

- Ай, Юри, кабы ты в татарском законе жил, сколько бы жён знал?

- Не ладно шутишь, - хмурится Юрий. - Чай, мы с тобой попом венчаны!

- А я и пошла в твой закон, чтобы мне одной любой быть, коназ мой. Отчего ко мне мало ходишь, не люба тебе?

- Отчего мало? Как же не люба-то? - Юрий тихо ведёт рукой от тонкой лодыжки, схваченной золотым браслетом, выше, выше… - Не ладное несёшь, - шепчет, - али я не ласков с тобой?

- Якши, якши ласков, - слабым эхом откликается она, готовно подаваясь жаждущим телом ему навстречу.

«Всё тебе - якши! - зло думает Юрий.- Мне вот чтой-то не всё якши!».

Честно сказать, трудно Юрию ласка даётся! Сам не поймёт почему? Но всякая ночь, которую в женином шатре проводит будто в наказание ему!

Да дух от неё ещё, в самом деле, какой-то не русский! Ядрёный, сугубый такой, будто мускусом всякий день натирается. Да не в мускусе дело, не в иных притираниях, хоть в розовом масле выкупай, ан её природный дух все одно не выветрится! Но и то ни при чём, к духу-то её Юрий уже притерпелся и даже, напротив, вдыхает горечь тела её со сладостью. Однако ив самой той сладости больше горечи.

Вроде бы и ладна жена, и горяча, ан как сплетаются телами в любовном соитии, так все ему кажется, что не он над ней, а она над ним волю вершит. Терпимо ли? Не в том ли и суть?

Да вот ещё незадача: не в первый раз бьётся над женой Юрий, именно бьётся, потому как всякое совокупление с ней, точно смертная схватка, ан все она остаётся пустопорожней, никак не может зачать.

Первая-то жена, Ирина-покойница, хоть и не шибко ласков к ней Юрий был, дочь Софью вмиг понесла, а здесь, как ни исхитряйся на ласки, все, кажись, без толку!

А хан при встрече взглядывает недоуменно: «Али не плодоносно царское лоно?».

Вон ещё беда-то какая!

- Ну, иди ко мне, Юри!

- Дак здесь я…

- В меня иди, Юри! Багатура хочу от тебя! Сын надо, Юри! - И ласково так грозит шепотком: - Брат бранить станет, что плохо тебя люблю…

Вон что!

- Ты уж погоди, Агафья…

- Кончака - я!

- И говорю: Кончака! - шепчет Юрий, как по шёлку, торопливо скользя руками, по её странно-голому телу. - Ты уж погоди! Вот Русь тебе подарю, там отмолим сына-то! Верно кебе говорю, есть у нас такие…

- Потом, потом твой Русь, Юри! - прерывает его Агафья-Кончака, выгибаясь ему навстречу жарким лоном, с-под низу закидывая на него сильные ноги. Будто осёдлывает. И уж через мгновение вскрикивает: - Ай, якши, коназ, ай, якши, алтын!.. Ай, якши!..

Вскрикивает-то под ним, а точно сверху - так коня на скаку то ли зло, то ли ласково криком подстёгивают, чтобы бежал бодрей.

«Якши… якши!.. - в лад разящему маху уныло думает Юрий. - От царско тело-то, како ненасытное! А вон нова-то жена у Узбека хатун Тайдула тоже загадочна! Имеет свойство во всяку ночь вновь обращаться девою. Об том и сам Узбек сказывал, и письменные свидетельства имеются, вон что… Потому средь прочих жён и отличает её Узбек! Однако ж, как и не прискучит ему из одной девки всяку ночь наново бабу ладить? А потом, как она девкой-то сынов ему родить будет?» - усмехается Юрий, но между тем дело делает.

- Якши, Юри, якши!..

«Дак что ж не якши-то тебе…».

Да уж о чём угодно мог предполагать князь, только не о том, что будет у него забота, как жену обрюхатить! А откуда жена-то, вроде вдовый был?

Ну так покуда он жену тешит, самое время чуть-чуть назад глянуться - махом, не махом, а как-никак восемь лет минуло!

* * *

Мор, что спугнул в прошлый раз великого князя из-под кремника, ни в Тверь не пришёл, ни в Москве не задержался - коли и был, так, знать, выгорел. А пожог Москве лишь на пользу пошёл - ещё краше отстроилась, ещё пуще сельцами да слободками по холмам разбежалась; теперь, ежели кому в другой раз придёт жечь охота, так умается по холмам скакать. Опять же, ров на Великой улице углубили да расширили: три избы друг на дружку поставь, за краями того рва и конька не увидишь, а в ширину-то цельный рядок, изб в семь-восемь можно вытянуть. Да заборола перед тем рвом выставили, ну-кась, перемахни, коли прыток!

Все эти приуготовления делались спешно, на тот случай, если великий князь вновь присунется. Всем было очевидно, что отныне непримиримая вражда между Москвой и Тверью ни чертой, ни тем рвом пролегла, а чёрной пропастью. Но Михаилу Ярославичу, видать, не до Москвы стало. Да и с чем (вернее, с кем - не с Бориской же, а наследное право было свято для Михаила!) он теперь бы к Москве подошёл? Тем паче Иван да Юрий покуда тихо сидели. Впрочем, по пословице про тихий омут…

Разумеется, от злобы и зависти косоротило братьев не меньше прежнего, но в какой-то миг даже им показалось, что все, пришёл конец их мечтам и надеждам, придётся утешиться на Москве, - в такую непререкаемую силу взошёл Тверской. Ан потом покумекали и решили набраться терпения.

На Руси-то без беды, как без праздников! Только спьяну, да и то в редкий день, умилишься от всеобщего благоденствия, а наутро-то и похмелиться не принесут. Какое уж благоденствие, когда не то что год на год, а день на день не приходится. Так вот на худой год и копила силы Москва. Силы и серебро.

Нет, как оглянешься повнимательней на то время, оторопь возьмёт: не иначе как бесовские силы ополчились на великого князя.

Вдруг набежали с востока мыши! Тьмы и тьмы серых тварей! Шли неостановимым потоком, мерзким живым ковром покрывая землю и сжирая все на своём пути. Да путь избрали, как по указке, вертляв и подозрительно избирателен: от Рязани том на Владимир, через Юрьев на Ростов - и, минуя Москву, на Тверь! Житные поля посреди той серой нечисти - обглоданы начисто! Не то слово обглоданы - мертвы поля! Бабы о тем полям с воем елозили, собирая с земли редкие нетронутые колосья, да много ли соберёшь? Мужики озадаченно чесали в затылках, не зная средств, как бороться с напастью. Жгли, топили, вилами сгребали в ямищи, топтали скотом, ан взамен одних тварей возникало их новое множество!

И вот что примечательно, далее Твери те твари отчего-то не двинулись, а объев Низовскую Русь до последней полосы, сами по себе вдруг исчезли, так же чудесно, как и явились.

Следствием того происшествия, разумеется, стал страшный Голод. А за голодом грянул мор. Впрочем, глад и мор в то время были на Руси не редки, и относились к ним со спокойным терпением, с каким и следует переносить неизбежное. Сила народа как раз и заключается в том мужестве и достоинстве, с каким он выносит испытания, выпавшие на его долю. Правда, хорошо было бы, если б те испытания не веками длились да не все над одним народом. Поди, и он всей кровью и всеми пережитыми бедствиями заслужил передышку. Ну да это лишь к слову…

Впрочем, то все - лютики! Одно дело - твари, пришли да капли. Иное - люди. А с людьми-то подобру надо улаживаться, иначе не будет ни мира, ни крепости. К тому и стремился всеми силами великий князь Михаил Ярославич.

Как бы ни кичились на Москве Даниловичи, как бы высоко ни взлетали в помыслах, сами по себе они не были силой, способной противостоять Тверскому. Без союза с Великим Новгородом мало чего они стоили. Однако и вся-то Русь была сильно ущербной без того же Великого Новгорода. В борьбе за сей великий град и решалась судьба Руси.

Ну а новгородцы народ известный, сильно себе на уме народ-от, их на козе не объедешь, да и войной не укоротишь. Коли уж задумали на свою задницу кол затесать, так уж не подходи - сами плотники ! То-то после было им удивление, когда их, гордых да вольных, Москва на тот кол, на тот царский посох вздела. Да кто ж знал тогда, чем посулы московские кончаются?

Ну а Михаил Ярославич и грозил им, и по-хорошему урезонивал. Но попробуй-ка докажи твёрдолобым, что не корысти ради, а для общей русской крепости и над ним и он властен.

«Кака така обща крепость? Не надо нам общу-то! - знай гнут, не думая. - Чай, у нас своя выгода, и коли ты не станешь её блюсти, так и пошёл вон, хоть и над всей Русью велик. А у нас, дак, своя печать Господина Великого Новгорода! - И все достославными правами бахвалятся: - Мол, ещё Ярославом нам воля дарована князей выбирать, и ты у нас ту волю отнять не вправе! На том стоим, и заступница нам Святая София!».

Вот и поговори!

- Али вы чище других-то русских?

- Чище - не чище, а живём по-своему!

Поражала Тверского неколебимая способность новгородцев не слышать чужих слов, прямо-таки болезненная необходимость уж после всех соглашений и примирений вдруг заявить:

- Ан не будет того!

- Да как же, вроде уж столковались!

- А вот так, не хотим дак!

Ну уж, вестимо, коли «затакали», так их и не «перетакать»!

Причём действительная причина обиды для них и вовсе была неважна, был бы повод к самой обиде. Хотя, разумеется, поводов для обид между великим князем и новгородцами хватало с избытком. Но вовсе не стоит думать, что те поводы исходили лишь от великого князя. Опять же, одно дело меж двоими ряд ладить, и вовсе другое, когда в том ряду хоть и незримо, но непременно третий участвует. Вот Москва и была тем незримым, однако постоянным участником. Меж Новгородом и Москвой не прерывались сношения-то, лишь скрытнее стали. А с-подтишка-то пакостить Москву учить уж тогда было нечего.

Удивительное по выгоде месторасположение Твери, стоявшей не только посредине Руси, но ещё и на великой реке, что пролегла караванным путём до самого Хулагидского моря[67], оказалось и наиболее уязвимым. К Новгороду оборотишься - Москва в спину целит, на Москву обернёшься - глядь, уж Новгород в другой раз на удар изготовился. Знай, вертись, поспевай! И куда ни ступи, всюду топь!

Впрочем, как бы там ни было, Тверскому всё-таки удалось столковаться с упрямыми плотниками на Феоктистовой грамоте, названной так по имени новгородского архиепископа. Не много выгоды давала великому князю та грамота, но и она была шагом к единению Руси. А значит, к тому главному, что составляло суть жизни Тверского. Считай, семь лет по той грамоте прожили в каком-никаком, а согласии - а это для мирных отношений со строптивыми новгородцами срок значительный!

Но умер Феоктист, некому стало обуздывать без меры своевольную, лихую и горделивую паству. Место Феоктиста занял молодой да рьяный поборник новгородских свобод владыка Давид, ставленник нового русского митрополита Петра, а, следовательно, и Москвы. Потому как лишь Москва (и в том опять же со всей яркостью проявилась дальномудрая Иванова зоркость!) и приняла того Петра сразу и безоговорочно со всей душевной сердечностью. И разумеется, в пику великому князю.

Но об этом, довольно странном и малообъяснимом происшествии того времени, безусловно, во многом повлиявшем на все последующие события, необходимо сказать хотя бы несколько слов.

А произошло вот что…

По смерти благочинного митрополита Максима (а умер он уж после того, как повенчал на княжение в Богородичной церкви Тверского) великий князь рассчитывал, что его место займёт не чужеземный пришлец, а свой же святой отец из Руси, для коего ведома её боль. И с тем направлен был в Константинополь владимирский игумен Геронтий. Кто таков, сказать трудно, потому как ни о недостатках, ни о достоинствах сего мужа нам ничего неизвестно. Лишь имя сохранилось в случайных листах, да и то по недогляду, поди…

Итак, Геронтий, коего, между прочим, прежде чем направить за высоким саном, согласно церковным уставам, ещё и выбирали средь лучших, - на что ушло не малое время! - подпояшась по чину, отправился за море. Тоже не близок путь! Но по странному стечению обстоятельств как раз в ту пору в Константинополе уже находился игумен Пётр, некий волынец, прибывший туда от галицкого князя Юрия Львовича. Причём Юрий-то Львович послал своего игумена в Константинополь с целью утвердить у себя в Южной Руси отдельную митрополию, а вовсе не для чего иного.

Ан весть о кончине Максима пришла в Царьград, разумеется, раньше, чем туда добрался игумен Геронтий. И здесь произошло нечто вовсе никем не предвиденное: воля ли Божия исполнилась, досадное недоразумение ли воплотилось - Бог весть!

Константинопольский патриарх старец Афанасий, знать, толком не разобравшись, где та Русь, и где эта, и какой ещё митрополии просит изрядно красивый собой и искусно речистый волынский игумен, поди, и для самого Петра неожиданно, взял да и посвятил его в митрополиты Всея Руси. А Пётр-то, надо полагать, смекнув свою выгоду, не стал разъяснять царьгородскому старцу, зачем был послан, чего добивался на самом деле и в чём есть разница меж Владимиром и Волынью.

Ну а когда явился припоздавший Геронтий - клобуки разобрали! Знать, уж поздно стало решение менять. Да ведь, ясное дело, такие решения не враз отменяются. Высшим-то иерархам ещё и поболе мужества надобно, чем нам, простым смертным, чтобы свою ошибку признать. Так и вышло, что галичане остались без митрополии, а во Владимир явился вовсе не тот, кого ждали. Вот так…

И церковь, и великий князь были до того изумлены этим внезапным и не вполне сообразным патриаршим решением, что церковь учредила в Переяславле святейший собор, а Михаил Ярославич немедля послал в Царьград послов с просьбой о пересмотре дела. Собор, конечно же, ничего не мог дать, кроме раскола. А только раскола ещё и в духовной власти недоставало тогда Руси. Москва поддержала Петра, а Тверской опять отступился, теперь уж ради сохранения единства Христовой веры. Однако ж понятно, что один лишь вынужденно признал власть Божьего Предстоятеля, другой затаил обиду на усомнившегося. И не возникло в душах доверия.

Пётр, разумеется (и не без оснований), опасался Тверского, вопреки воле которого так чудесно утвердился на митрополичьем престоле. Михаил же Ярославич не мог простить Петру вольного, не вольного ли, однако, лукавства, не без помощи коего он и въехал на Владычий владимирский двор. Чтобы слышать, надо если не верить, так хотя бы доверять. А здесь, дальше - больше! Словом, слишком многое стало меж Великим князем и митрополитом Всея Руси…

Но, между прочим (как о том не сказать?), спустя семь лет уже другой патриарх Православный, сменивший в Константинополе старца Афанасия, Нифонт, в своём послании к Великому Князю Всея Руси - именно так в том послании величал он Тверского! - признавая Божественное основание его власти, поручал ему, не добром, так даже и силой отправить того митрополита Петра на патриарший суд. Однако запоздал ответ патриарха. Пётр к тому времени, оставив Владимир, окончательно перебрался в Москву, под крыло к Ивану-молитвеннику. Не достать! Да и силы были уже не те…

Кто прав был в том споре, кто нет, за давностью не разобрать, да и не нам судить! Одно лишь понятно: когда в православной стране расходятся в устремлениях власть земная и власть Небесная, так уж не жди добра…

Да никто и не ждал.

* * *

А началось всё с того… Да ведь непонятно даже, с чего началось? Зазорно что ли стало новгородцам под Тверью быть? «Да и впрямь, эка невидаль - Тверь! Чай, мы старее! Чего-то нам той Твери кланяться?» А может, наскучив жить в мире, - знамо дело, у тех новгородцев кулаки-то чесучие! - захотели они чтоб великий князь ещё и приплатил им за этот мир? А может, и ещё чего? Ить, про тех новгородцев, сколь слов ни скажи, все будет непонятно: чего хотели? Какой пользы для себя и Руси искали, кроме вреда?

Ну и пошли по-своему обыкновению в колокол бить, вече звать! Да ведь ясно, чья рука в тот колокол била! Было кому там воду мутить ради беспредельной новгородской вольницы, было кому и сулить ту счастливую вольницу.

Эх, Русь, истинно, как дитё - чего ей ни посули, во все уверует! Во всяк-то миг ждёт от любого скалдырника[68] не иначе как пряника!

Ну а вече-то русское, дело известное: кто громче орёт, тот и прав. А громче-то орёт тот, кому больше уплачено. Умных же, известно, и вовсе на вече не слушают.

- Не держит великий князь слова! - кричат.

А какого слова, не сказывают. Да разве и важно то, если стоголосо отвечает толпа:

- Не держит!

- Пойдём на Тверь!

Дак что ж не пойти, коли великий-то князь слова не держит!

- Умрём за Святую Софию!

Дак что ж и не помереть! Нет, в самом деле: отчего ж с такой лёгкостью мы смертью клянёмся? Али правда, жизнь нам не дорога?

Ну а там уж поздно стало взбеленившихся вразумлять. Да и некому - в ослеплении ума наместников Михайловых выгнали, а друзей его и вовсе с мостов покидали по-своему новгородскому обычаю. Словом, как крикнули, так и сделали!

Правда, покуда новгородцы искали повод к войне да буйствовали на вече, великий князь занял Торжок - важнейший город на торговом пути, что шёл из Великого Новгорода на Низовскую Русь.

Пойдя на Тверь да вдруг споткнувшись под своим же пригородом, сильно озадачились плотники. И теперь, как ни подзуживали их на кровь некоторые особо рьяные, ан в приступ идти не решились. Да со стен ещё вразумляли их тверичи теми словами, коих они и заслуживали своей изменчивостью. Ну постояли так некоторое время, да и одумались. Вспомнили вдруг о Феоктистовой грамоте, по которой уговаривались миром обиды ладить, а обиды-то, напротив, вроде как позабыли. Сами на себя изумились:

- А чего это мы с топорами-то прибежали? Чего всполошились?

И повинились перед великим князем. Но Михаил Ярославич вины не принял. То есть вину-то принял, а простить не захотел:

- Мало вам немцев-то? Со мной воевать хотите? Али не одна кровь у нас - русская?

- Дак ить, винимся, великий князь.

- Пошто измену ладите?

- Дак ить, бес, знать, попутал…

- Бес?! Али церкви у вас без крестов? Али не голодали давно, что на Низ волком зырите? Так ни мира, ни хлеба вам не даю!

И заперев Торжок, велел задержать на Твери обозы с зерном, что шли в Новгород с суздальского ополья. А как иначе, ежели не мечом, вразумлять неразумных?

Несолоно хлебавши, вернулись плотники из того похода. Но уж истинная обида на великого князя засела в сердце: повинились же, чего здрей на нас гневаться, чай, мы не со злобой шли, а так… без умища.

Ей-богу, и Русь - дите, а уж средь русских самые малые дети - это новгородцы! Но с топорами…

Однако без хлебати, одной селёдкой-то не натрескаешься. В другой раз прибежали виниться новгородцы. Сам владыка Давид явился. И вновь отступил Тверской, не стал морить голодом православных, взял лишь с новгородцев отступного в полторы тыщи серебряных гривен и отворил Торжок. И то сказать, немного и взял за досаду. Потому что и великокняжеские обиды были для него несоизмеримы с тем, к чему вёл.

То-то и оно, что в войне искал Михаил Ярославич мира, ибо не должно быть войны между русскими!

Да ведь и худой мир дорог, коли иного нет. И как знать, может быть, уже тогда достало и Тверскому воли всё-таки удержать новгородцев в узде, скрепить их с Русью едиными цепями, но… Но время надобно было ему для того, мир и время. Ан, оказалось, ни того, ни другого не было у великого князя.

В августе одна тысяча триста двенадцатого года умер Тохта. Ну, умер и умер - невелика беда, что тот хан, что этот, одно слово нехристи, и в век не дождаться русским их милости. Все так - да не так…

С тех пор как вокняжился Михаил Ярославич, татары, довольствуясь данью, почти не мешались в жизнь русского улуса, если опять же сами русские не вынуждали их к тому своими доносами. Но, главное, прекратились бессудные грабежи, и то, было, разумеется, не без воли правосудного хана, явно мирволившего Руси. Вроде бы небольшое время прошло без татарских наездов, однако же и его хватило, чтоб люди если ещё не освободились от страха, то вспомнили о достоинстве! Вот что более всего радовало великого князя: коли помнит народ о достоинстве, значит, не покорен!

Но умер Тохта.

А великий князь получил повеление немедля предстать пред новым ордынским правителем.

- Как, бишь, зовут-то его?

- Аз-бяк, Михаил Ярославич!

«Аз и буки, и веди… И упаси меня от лукавого! Господи, не дай увидеть мне Отчину в прахе и разорении…».

* * *

Вот здесь и пробил московский час.

Уж не с Ивановой, с иной хозяйской руки соколом взвился над Русью Юрий. Отважно взвился! Да и как не взвиться, когда в сей же миг, как великого князя в Сарай позвали, из того же Сарая в Москву пришла бодрая весточка от старого знакомца Кутлук-Тимура: мол, жди, Юрий, ханской милости. Да не просто жди, а докажи, что достоин…

Эх, заполошился Юрий, эх, заметался - ныне в Нижнем, завтра в Великом! Там одно сулит, там другое, кому страхом, кому серебром рот клепает. Да ведь и Иван на Москве не лапти плетёт…

И вон уж хитрованистые нижегородские бояре снова Москве в пояс кланяются, слёзно просят посадить к ним, сиротам, на княжение ан хоть Бориску, хоть Афанасия. Забыли - вот память-то девичья! - как за прошлую измену их своя же чадь вешала! И ведь опять же не понять, ну какая нижегородцам в том была выгода? Ясно, что и им не нравилось в едину грудь дышать со всей Русью, как того Тверской требовал, но неужели думали, что коли их кремль на неприступном откосе по-знатнее московского высится, так Москва их кнутом не достанет? Эвона, как достала ещё, так что имя своё исконное не враз вспомнили!

Ну, до того далеко было. А тогда Юрий отправил в Нижний на княжение брата Бориса. Про Бориса кой-чего говорили уже, так что повторяться не будем. Одно добавим: не князь был Бориска, на то, знать, и водрузили его над собой вялым стягом нижегородцы.

Оставить то безнаказанным Тверь, разумеется, не могла. Эдак всякое городище свой стяг над стенами выкинет, коли стены крепки! А что ж тогда от Руси останется?

Тверичи в сей же миг двинули полки вниз по Волге. А повёл те полки старший сын Михаила Дмитрий. Но по сути, дабы совокупить силы, зашёл Дмитрий во Владимир. В престольном Владимире вполне разделяли возмущение Твери: на кой это ляд в обход всех понятий Москва к Нижнему тянется? В правоте, а значит, и удаче похода сомнений не было, а потому владимирцы охотно влились в тверское войско.

И вот, когда уже всё было слажено к выступлению, позвал к себе Дмитрия митрополит Киевский и Владимирский и Всея Руси Пётр. А стоит заметить, хоть и старший был среди Михайловых сыновей княжич Дмитрий, и уж к тому времени отличался необыкновенной душевной крепостью, и вообще был излиха незауряден, однако по годам-то ему едва тринадцать исполнилось.

Не надо быть больно мудрым, чтобы догадаться, в чём убеждал митрополит княжича. На благие деяния много дано людям и слов благих. Али не благо отвратить от кровопролития? Ясное дело, благо! А Пётр-то, сказывают, большой был искусник слова рассыпать, аки жемчуги… Да чьи уста произносят! Поди-ка в тринадцать-то лет усомнись в искренности и правоте слов Владыки Духовного!

И опять скажу: все от человека зависит. Али не видим мы - иной-то и самому гласу Господа наперекор идёт, и все ему будто бы нипочём, но… Но в Божием страхе Михаил сыновей растил, ибо и у самого не было в сердце иного страха. Сам Государь, он и в сынах Государеву нравственность пестовал. А Государева нравственность - нравственность во Христе. Знать, не ведал Михаил Ярославич, что на Руси не нужна та нравственность Государя. Или не на ту жизнь и не на ту Русь рассчитывал?

Словом, так ли, не так ли, а поколебал митрополит княжича, наложил Господен запрет на войну. Да отчего же он на воровство-то запрета не наложил? Нуда ладно, более не станем тревожить память того Петра.

Дмитрий же распустил войско и ни с чем воротился в Тверь.

* * *

А в это время вновь да ещё пуще прежнего залихоманило Великий Новгород. Ясно, что неспроста! В иной день во всех концах плотники своё отдельное вече ладят. В иной со всех концов сбегаются на Ярославово Дворище. Во всю прыть клянут великого князя! Да так попоено клянут, что и самим от собственной смелости лихо делается, хотя и далеко ныне великий князь!

Да за что клянут? Ан за дурь свою и клянут! Вишь ли, чухну они своим насилием притомили до того, что чухна возьми да возмутись и в отместку впусти шведов в крепость Кексгольм. А у тех шведов свои давние счёты с новгородцами - и ну давай зверствовать! Пока новгородцы промеж собой на вече лаялись, выясняя, под чьим началом им на тех шведов итить, шведы уж до Ладоги добежали, пожгли и изобильную Ладогу. Наконец, срядились на шведов, отомстили злодейство, как полагается, вроде все по-хорошему. Ан, как вернулись - давай в било[69] бить, вече кликать.

- Мы здесь за Русь кровь свою льём, а от Михаила нам ну никакой помочи!

- Дак кака с него помочь-то, когда он в Орде лизоблюдствует!

- А пошто мы терпим-то его над собой, мужи новгородские? Пошто дань даём с Заволочья да с чёрного бора, альбо в том не умаление нам от него?

- Ишшо како умаление-то!

- Дак ить он нас в едину рать стать, в един норов с Тверью своей загнать желает! Альбо вам того хотца?

- Не хотца того! Не хотца! - кричат.

- А долой его!..

Ну и так далее, в том же ключе. А в нужный-то миг тот, кому надо, возьми и крикни:

- А что, братья, побежим-те в Москву Юрия звать?

- Побежим-те, братья в Москву за Юрием! - откликаются. - Побежим-те!

- Люб вам Юрий-то?

Ещё и кой Юрий не поняли, а уж, глядишь, все Ярославово Дворище в один рот орёт:

- Л-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-б!..

А у тех, кому не люб, и не спрашивают. Побежали за Юрием.

- Ан Юрий-то потомил, не враз пришёл. Знать, придержал его чуток за рукав брат Иван: мол, сами пусть на жало попрочнее усядутся, чтоб уж не спрыгнули!

Юрий отправил вместо себя Фёдора Ржевского, который с той давней поры, как в сарае осанну ему пропел[70], так подле и околачивался. А Федька-то рад служить: взял да и похватал тверских наместников, коих из Новгорода выслали и кои случайно повстречались ему на пути. Ладно, что похватал, оставил бы у себя живым залогом, как то и было принято по жестокосердию времени. Ан, нет, возвысился Федька над временем - убил тверичей! Новгородцы тогда подивились ненужному зверству, да поздно стало назад оглядываться - на то, знать, он и убил, чтобы им отступать было некуда.

Да и впрямь некуда уже отступать-то. Ан Москве и того мало: все раскачивает вечевое языкатое било.

- Дак докажем Юрию-то любовь свою?

- Дак докажем!

- Дак война Михаилу?

- Война ему!.. Али не весело глотку драть?

Снег ещё толком не лёг, а уж вовсю заметелилось на Руси…

Тот же Ржевский повёл новгородцев на Тверь. Дошли до Волги, но на другом её берегу уже ждали их тверичи во главе все с тем же княжичем Дмитрием. Удержало от кровопролития лишь то, что крепко лёд встать не успел. Долго перекрикивались с берега на берег, обещая ужо пустить юшку друг другу. Однако далее ещё потеплело, и новгородцы, вполне обозначив любовь к Москве и ненависть к великому князю, ушли восвояси. Но главное было сделано: зная характер великого князя, можно было не сомневаться - обиды он не простит. Все пути к миру были отрезаны!

Вот тогда и явился князем к Святой Софии Юрий Данилович. Да кой князь? Одно имя! Ибо и сел-то на Городище не для того, чтобы править, а для того, чтобы Михаила сместить.

А новгородцам-то рази не любо: правь нами, княже, да только «на всей нашей воле». Сел не имей и не ставь, в суд не мешайся, печать свою забудь на Москве, достатне тебе печати и Господина Великого Новгорода, а воевать нас веди туда, куда мы хотим, а не туда, куда тебе хотца…

А Юрий-то, эдак ласково, по-московски, корит в ответ:

- Да что вы, мужи новгородские, али я для имения к вам йремился, али для славы какой, да и вовсе возьмите от меня печать вашу - и она мне без надобы! - ишь, как напитался от братца «смиренной мудрости»! - Я ить к вам пришёл лишь на то, чтобы спасти вас от кабалы Михайловой! А боле-то разве ж не чего надо? Если только голову за вас положить!

- Эх, и люб ты нам, Юрий! - вятшие бояре в уста лобызают. У иных спрашивают:

- Люб вам Юрий-то?

- Л-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-б!.. - орут.

А то не люб!

Разом потерялось то малое, что с таким трудом по крупице собирал Михаил Ярославич.

Ну и Юрию радостно. Истинно сказано: не бывают старания напрасными! Окончательно раскололась Русь.

Но и те дела ещё не все были…

Глава пятая.

Смерть Тохты грянула громом среди ясного неба. И было очевидно, что умереть ему помогли.

По некоторым сведениям, умер Тохта накануне отбытия в Русь. Причём, как позднее сказывали тому же Михаилу Ярославичу сами татары, отнюдь не с войной и не ради обычного грабительского наезда намеревался отправиться белый царь в русский улус.

Так что же его повлекло туда? Может, осознание того, что (шасть уходит из рук и сохранить её возможно лишь какими-то удивительными свершениями? Может, в том стремлении, в самом деле, таилась попытка обрести в лице русских союзников в борьбе против магумедан, взявших его Сарай, да и сам Ханский дворец, в прельстительное, но тесное для монгольской души кольцо своей Веры? А может быть, и сам хан надеялся обрести покой и найти примирение в душе через… А отчего бы и нет? Был же Сартак, ордынский царевич, принявший святое крещение под именем Петра и тем доказавший, что во Христе и бывший враг может стать другом!

Так или иначе, но умер Тохта внезапно, едва перешагнув сорокалетний порог; так умирают правители на пороге свершений, когда смерть их становится выше жизни. Даже не так - внезапно правители умирают тогда, когда смерть их становится нужной. Иное дело, кому?

Глубинную суть противоречий в Орде составляло разноверие. То, что когда-то было достоинством Чингизовой власти и объединяло народы, стало гибельным изъяном Дешт-и-Кипчака и безвольно-попустительской в вопросах веры власти Тохты. Слишком долго смотрел он сквозь пальцы на то, как магумедане исподволь отвоёвывают у древнего Безымянного Бога его татар.

Впрочем, что он мог противопоставить всесильному Аллаху на Небе и Его неисчислимым приверженцам на земле? Мрачные предостережения бохшей и лам, которых в Сарае давно уж никто не слушал?..

Так или иначе, причину внезапной смерти правителя проще всего отыскать в тех событиях, которые за ней следуют. Правда, глядеть на те события лучше издалека, потому как внезапные смерти правителей, как правило, дорого обходятся их народам.

По закону заместить Тохту на ханском троне должен был старший из его сыновей по имени Ильбассар. Однако, когда в одночасье хан скончал свои дни, Ильбассар, правивший бывшей ордой Ногая, находился в своём улусе. Зато как раз в это время - не раньше и не позднее, вот что примечательно! - объявился в Сарае некий царевич из Хорезмского шахства.

О, тщета усилий! О, беззащитность и ненадёжность власти! Ну почему, убив своих братьев, предусмотрительный и осторожный Тохта не убил их жён? Ну почему не взрезал их животов - ведь знал же, что животворящи женские животы? Знал, да не взрезал! И вот от чрева одной из жён, тайком унёсшей зароненное в её лоно царское семя в далёкий магумеданский род Хорезм, явился на свет сын Тагрула, Тохтоева брата, которому он собственноручно когда-то переломал хребет.

Звали того царевича Гийас-ад-дин Мохаммад Узбек. Теперь, спустя двадцать лет, пришёл он в Сарай не для того лишь, чтобы отомстить дяде за смерть отца, но для того, чтобы имя Аллаха воссияло над бескрайними просторами ханаата. Не случайно же и сам Узбек носил имя Пророка.

Но если первое, то есть убийство Тохты, казалось невозможным, то второе представлялось и вовсе недостижимым. Однако Мохаммад Узбек был молод, честолюбив и верил: на свете нет ничего недостижимого, чего нельзя было бы приблизить, главное, за ним была его вера!

Сначала босыми ногами юной наложницы Смерть подошла к Тохте. Какое снадобье восточная красавица подмешала в питье, да и она ли его подмешала - никто не ответит. Много на свете зелий и ядов! К тому же ханские нукеры, ворвавшиеся в шатёр на её испуганный крик, явно не похожий на крик сладострастья, увидев хана с выпученными от ужаса и боли глазами в последних предсмертных муках, тут же разорвали бедную девушку на куски.

Наверное, они несколько поспешили. Но не могли же они возразить могущественному беклеребеку Кутлук-Тимуру, тоже ягочему-то оказавшемуся в сей миг поблизости. Он же, знать, обезумел от горя, когда, указав на забившуюся в угол наложницу, приказал:

- Убейте её! Пусть хан, пока жив, увидит её лживые внутренности!

Трудно сказать, доставило ли хану удовольствие глядеть перед собственной смертью на вынутое из груди кровавое девичье сердце, однако в сей миг окончательного прозрения, вероятно, успел он посетовать, что не крепко держался завета Божественного Чингиза: никогда не доверяй изменникам, ибо предавший единожды и ещё предаст не однажды…

То был первый Узбеков шаг. Далее незамедлительно последовал и второй.

Сарай к тому времени настолько пропитался духом веры покорных, что когда наставник царевича в изгнании, глава хорезмского духовенства муфтий Имам-ад-дин Эльмискари (тоже как раз в те поры будто ненароком оказавшийся в Золотой Орде!) провозгласил новым ханом Мохаммада Узбека, то в стольном ордынском городе не много нашлось защитников законного престолонаследника. Враз выяснилось, что даже среди высоких нойонов и прочих начальников, при Тохте поклонявшихся Вечно Синему Небу, оказалось изрядно тайных приверженцев Алкорана. Что уж говорить про остальное сарайское население, главным образом состоявшее из оседлых торговцев-магумедан, которые восторженно и поспешно прокричали Узбека царём.

А не согласны - головы с плеч! Впрочем, пока Узбек довольствовался малой кровью крикливых бохшей и лам. Их отрубленные головы в остроконечных колпаках нарочно воздевались на колья и выставлялись на базарах и перекрёстках улиц в назидание остальным сомневающимся.

Однако с таким решением, разумеется, не мог согласиться сын Тохты Ильбассар. Но, как ни гнал он коней, долог путь ему лёг от Дуная до Ахтубы. Словом, Ильбассар вернулся в чужой город. Но он ещё не знал того. К тому же, уверенный в своём праве, он проявил удивительное легкомыслие, недостойное чингисида.

Вместо того чтобы по всему необозримому Дешт-и-Кипчаку, ушей которого ещё не достигли пронзительные и заунывные крики сарайских мулл, собрать могучую силу и двинуть её на мятежную столицу, Ильбассар въехал в Сарай с отрядом всего в полутысячу багатуров. На что, спрашивается, понадеялся?

А Сарай встретил Тохтоева сына празднично украшенными улицами, переполненными людьми. Вероятно, царевич подумал, что горожане высыпали на улицы для того, чтобы встретить его. Он ехал и умилялся, готовый простить своим подданным даже измену, если она и была.

«Да полно, какая измена? То все неверные слухи, исходящие от завистников и врагов, которые, конечно, рады б были смутить Сарай. Но разве есть у них силы поколебать Великий Джасак и веру монголов в справедливость Вечно Синего Неба?».

А возле дворца Ильбассара приветствовали все те же отцовы визири, нойоны, начальники…

«Да ведь точно не было и не могло быть измены!».

- Сойди с коня, - сказали ему. - Мы ждём тебя, чтобы поцеловать твои руки.

- Я знал, что вы будете верными, - ответил царевич и покинул седло.

И они убили его.

Это убийство послужило знаком ко всеобщему избиению. Теперь уже кровь полилась обильней. Резали недорезанных ламаистов, били тайных и явных приверженцев Тохтоева дома, били своих же татар, что не захотели сменить древний ракой ради веры арабов, конечно же, били всласть и всех остальных: сарайских русских, и иудеев, и латинян… Словом, или неверных. То был ещё один шаг Узбека.

После сарайского побоища немногие в нём уцелели из тех, кто действительно был предан Тохте и древнему безымянному Богу. Но вот что примечательно: Узбек почему-то не тронул высшую монгольскую знать, не тронул он и ближайших родичей того, кто и самому-то Узбеку оставил жизнь лишь по случайному недогляду и недомыслию юности. Не тронул ни жён Тохты, ни других сыновей, ни жён его сыновей, ни племянников, ни жён тех племянников…

Сарай был подавлен и восхищен милосердием Узбека. Новый хан был велик и непостижим, как загадочна и непостижима его вера. Ужели так милосердна она? А Узбек, едва утвердившись в ханском дворце, будто нарочно испытывая терпение и вызывая непокорных на откровений бунт, начал требовать и от степняков, чтобы они немедленно отказались от былых заблуждений и поголовно обратились в новую веру. Именно так: собранных Чингизом в единый народ татар Мохаммад Узбек решил ещё крепче и нерушимей сплотить все подчиняющей верой в единого Бога. То был неслыханный, возмутительный вызов!

Дешт-и-Кипчак бурлил ключом, готовый смести с лица земли омагумеданившийся Сарай и его нового властелина, посмевшего указывать свободным монголам, в какого Бога им веровать! От кочевья к кочевью, загоняя коней, летели гонцы, кипчаки набивали стрелами колчаны, ладили походные далинги и уж полнились их баклаги арькой, от которой они должны были захмелеть на пиру в честь победы над тщеславным хорезмским выскочкой.

Узбек говорил: смиритесь перед волей моего Всемогущего Бога Аллаха здесь, на земле, и тогда на Небе вы получите вечную жизнь без забот и хлопот, сладкую, как урюк.

Ха, - смеялся в ответ Дешт-и-Кипчак - зачем нам вечная жизнь, сладкая, как урюк? От того урюка лишь скулы сводит да в пузе несытно! Настоящий кочевник и на земле должен брезговать сладкой роскошью, так зачем нам урюк на Небе? Мы люди другого Закона! Великий Джасак не требует от нас покорности! Великий Джасак требует верности! И Вечно Синее Небо, и наш древний Бог отличают отнюдь не покорных, но свободных и смелых. И если на земле наша жизнь кисла, как кумыс, горька от пота и дыма, солона от крови, а сладка лишь от арьки да женской ласки, так и на Небесах нам не нужно иной!

Так говорил Дешт-и-Кипчак.

Едина была вольная степь в своём неприятии Узбека и его новой веры, но не было в бескрайней степи единой и крепкой воли.

Одни эмиры требовали созвать курултай[71] и с тем требованием слали Узбеку письма:

Чингисхан собирал курултай прежде, чем начать войну с врагами, почему ты не собрал курултай прежде, чем напасть на нас, своих подданных? Собери курултай, и ты услышишь, согласны ли мы с тобой.

Другие призывали немедленно собирать войсковые туманы, чтобы вести их на магумеданский Сарай, и тоже слали Узбеку письма:

Не сомневайся в нашей справедливости. Кому следует отрубить голову, - отрубим, кого следует просто бить - будем бить!

Третьи, опять же письменно, с одной стороны, заверяли хана в преданности, однако же, с другой стороны, умоляли его проявить терпимость:

Ты ожидай от нас покорности и повиновения, но какое тебе дело до нашей веры? Как мы покинем Закон Чингиза и подчинимся вере арабов? Если ты хан, думал ли ты об этом?

Надо полагать, Гийас-ад-дин Мохаммад Узбек много думал как раз об этом.

В то время и в самом Сарае затеяли заговор против хана. Во главе заговорщиков стоял Инсар, второй из сыновей Тохты, с ним много других царевичей из Чингизова ряда, сыновья великих нойонов Тайги и Сангуя, могущественный эмир Тунгус, сын Маджи, и столько иных монгольских верховных князей, не желавших менять Закон, что если бы всех их людей собрать в одно войско, то сбились бы в войско непобедимые тысячи. Да вот незадача: оказался средь тех заговорщиков бывший Тохтоев беклеребек, хоть и был он по вере магумеданин.

Не то странно, что Кутлук-Тимур примкнул к заговору, а то, что заговорщики допустили его в свой круг. Впрочем, для того чтобы добиться их доверия, были приняты определённые меры: Кутлук-Тимур потерял свой пост, впал в опалу и здесь, да тут, сколь мог, поносил Узбека… Словом, выполнял обычную черновую работу предателя, а уж как её лучше выполнить, его не надо было учить.

Скорее всего, Кутлук-Тимур сам и подвиг сыновей Тохты к тому заговору, чтобы тем верней выявить тайных врагов своего нового господина и разом с ними покончить, дабы лишить Дешт-и-Кипчак вождей. Он всегда выдавал обречённых, и безошибочное чутье шакала никогда не подводило его. Так было с Ногаем, так стало с Тохтой…

А высокородные монголы, полагавшие предательство чуть ли не главным грехом, вероятно, просто не могли представить подобной низости в равном себе и лишь потому поверили Кутлук-Тимуру. Больше ничем нельзя объяснить их доверчивость.

Словом, в честь Узбека, в знак примирения с ним был назначен сабантуй, во время которого заговорщики должны были расправиться с ханом. Узбек их приглашение принял с изъявлением искренней радости и благодарности. Всё и все были готовы к убийству, а к Сараю уже подтягивались разрозненные, но грозные силы степняков. И вот в назначенный день, когда, распаляя душевную ярость, заговорщики уже грели в своих ладонях рукояти кинжалов, явился на пир Узбек. Но он пришёл не один, а с тысячей самых свирепых нукеров.

Славным вышел тот сабантуй. Во всяком случае, после о нём ещё долго рассказывали у степных костров пастухи, и у тех, кто слышал эти рассказы, волосы шевелились без ветра.

Вот теперь сердце Узбека не знало милости. Теперь он убил сыновей Тохты, убил других царевичей из Чингизова ряда, убил сыновей Тайги и Сангуя и самих Тайгу и Сангуя, убил эмира Тунгуза, а отца его, старика Маджи, не убил лишь потому, что умер уже Маджи. Но зато, вспомнив об ошибке Тохты, которая стоила ему жизни, теперь он убил и Тохтоевых жён, и жён Тохтоевых сыновей, и жён других царевичей Чингизова рода, и даже престарелых жён Тайги и Сангуя, чрево которых уже не могло плодоносить, и жён их сыновей, и жён могущественного Тунгуза…

В общем, многих и многих, и ещё множество многих убил Узбек. Восстание, что готово было полыхнуть по всей Орде невиданным доселе пожаром, было обезглавлено. Степь ужаснулась и затаилась.

И это был ещё один шаг Узбека.

Но он и тем не довольствовался. Из всех правил, завещанных великим Чингизом, Гийас-ад-дин Мохаммад Узбек более всего почитал и неукоснительно соблюдал следующее: достоинство всякого дела заключается в том, чтобы оно было доведено до конца.

Долго ещё по следам мятежных кочевий рыскали отряды неумолимых всадников, приводя к покорности непокорных, ели бы срубленные головы кипчаков снесли в одно место, то вырос бы в степи холм, если бы пролитую кровь отвели в речку Ахтубу, то красной стала б её вода. И, в конце концов, изумлённая непреклонной жестокостью юного хана, смирилась вольная степь и признала над собой волю его Небесного Властелина. И имя Аллаха воссияло над бескрайними просторами ханаата.

И умер старый Дешт-и-Кипчак. Это был ещё один шаг Узбека.

Разумеется, хан понимал, что имя Аллаха ещё не стало безоговорочно свято во всех уголках его огромной империи, ещё е воцарилось в умах и душах всех его неисчислимых подданных, но зато божественно свято стало для них имя наместника Его на земле - Мохаммада Узбека. И этого хану было пока остаточно.

А цветущий Сарай, где всякой вере находилось пристанище, Узбек превратил в руины. Он наказал город, из которого когда-то был унизительно изгнан и который покинул в мокром тайнике материнской утробы. Новая вера, как и новая власть, боится памяти. Узбек стер с лица земли ненавистный ему Сарай-Баты, чтобы и памяти о нём не осталось.

Новую же столицу Орды хан повелел построить в два дневных перехода ниже по течению той же Ахтубы. И возвели Сарай краше прежнего, но отныне к его названию прибавилось имя первого из ханов, восславившего Коран. Сарай-Берке - так называлась теперь ордынская ставка. И это был ещё один шаг Узбека.

Никто не ведал, что спустя немногие годы он будет причислен к самым могущественным владыкам мира и целые народы в знак любви к нему почтут за честь наречься его именем. Не знал того и сам Узбек, но он знал свой путь и шёл по ему неукоснительно твёрдо.

* * *

Конечно, всё это свершилось не вмиг, не в день и даже не в один год. Но вот что примечательно: как только новый хан взошёл на престол, только обозначил свои шаги, он тут же потребовал, чтобы великий князь владимирский и тверской немедленно прибыл в Орду. Зачем же ему понадобился возле себя улусный правитель в то время, когда в своих-то делах было не враз разобраться?

А это тоже был шаг. Причём куда как дальновидный и вовсе не лишний.

В условиях потрясений, которые переживала Золотая Орда, когда сама она оказалась на рубеже если не гибельного, то, во всяком случае, кровавого противостояния, исход которого, между прочим, был вовсе не ясен, хан, разумеется, не мог допустить, чтобы соседняя Русь в это время искала согласия. В единоверии - мощь, понимал Узбек. В единстве - крепость, понимал и Михаил Ярославич и именно к единству пытался привести Русь. Ведь и он не хуже хана знал свой путь.

Однако грош цена была бы тому Узбеку, если бы он, перед тем как вступить в схватку за власть в Сарае, не выяснил всех обстоятельств жизни империи и не принял бы мер к безопасности. В том числе и с северной стороны. Особенно с северной стороны. Тем более сделать это так просто. Для того чтобы покорить степь, нужно было убить многих. Для того чтобы лишить Русь воли и уже не ждать от неё подвоха, достаточно было взять на аркан одного.

Как бы ни был дальновиден Узбек, он не мог быть совершенно уверен, что так счастливо сложатся для него последующие события. Ведь если бы степь занялась пожаром великой войны, ещё неизвестно, чем бы та война кончилась. Неизвестно и то, как бы при ином развитии событий, не столь благоприятном для Узбека, повела себя Михайлова Русь - Тохтоева данница? А ну как решилась бы вдруг поучаствовать в той татарской войне, так чью сторону приняла? Ужели магумеданскую? Разумеется, для того чтобы самостоятельно тягаться с Ордой, ей было ещё ох как далеко, и об том речи нет, но отчего бы татар не побить, коли сами-то просятся? В войне лишних союзников не бывает, не так ли?

Даже не беря Русь в расчёт как возможного союзника или противника, нельзя было оставлять русский улус за спиной без пригляда. Да ещё во главе с таким князем, как Тверской. Да Веще во время собственного междоусобья. И вообще, ни в коем случае нельзя было допускать усиления Руси, хоть в мир, хоть в свару, хоть в зной, хоть в дождь.

Так вот на то, чтобы - не дай того Аллах! - не усилилась православная, и позван был в Сарай Михаил.

Три долгих мучительных года провёл Тверской в Орде. Дни тянулись безысходной тоской татарского волока.

А из Руси приходили вести одна сквернее другой, и ничего невозможно было поправить, ничего нельзя было изменить. Издали все виделось яснее, определённей и безнадёжней. Русь шла своим путём туда, куда ей, знать, и была дорога. Впрочем, слепа была. Слепцы-то не выбирают поводырей. И в беспроглядные сарайские ночи, когда злой степной ветер дико дул в толстые татарские щёки, скорбью щемило сердце и молча рыдала душа:

«Непоправимо! Непоправимо!..».

И спрашивал Михаил безответно:

«Господи, Твоя Власть! Так пошто попущаешь власть на Руси бесчестным? Ведь не любят они Руси! - но не поддавался отчаянию: - На тебя уповаю, Господи! Ибо владыка ты над народами!».

И молил освободить из татарского плена.

Наконец был отпущен. Да с такой царской лаской, что тошно стало: вот уж истинно - злее зла честь татарская.

За три года не часто пришлось видеться великому князю с ханом. Тот был недостижим, как недостижимо ночью дневное светило, хотя ведь и до луны не дотянешься. Но, наблюдая за тем, что происходило в Орде, замечая тревожные, грозные перемены, изредка беседуя с самим Узбеком, Михаил Ярославич с ужасом понимал, кто явился на смену Тохте. Страшно было за Русь перед новой Узбековой Ордой, сплочённой не только его непреклонной волей, но и единой верой.

Тверскому было ясно, что молодой хан не ограничится переменами в Орде, такие-то на полпути не задумываются! Вон как лихо Кипчакскую степь склонил перед своим Алкораном, а разве хотели того кипчаки? Но знает Узбек закон: чья власть - того и вера! Русских-то не омагумеданит, поди, ан будет искать иные возможности. Рано ли, поздно ли, а непременно потянет руки к Руси, и тонкие его руки, может быть, станут ещё и покрепче, чем руки прежних ордынских владетелей!

Причём не то время ему, чтобы огнём смирять Русь, и он это знает, а потому незаметно, лаской попытается накинуть на шею удавку, а уж коли накинет, так стянет! В том и опасность для простодушной Руси. Лукав больно хан - такому-то себя и погладить нельзя давать, как девки говорят на Твери.

Однако при всём лукавстве, магумеданском двуличии и изощрённости хитрого ума слаб был хан против великого князя. Как сквозь фряжское стекло, глядел в его помыслы Михаил Ярославич. Где не умом прозревал, там сердцем видел. И от того предвидения горько ему было. Да и вот досада: от того, что предугадывал, проку-то чуть! Потому что не стреножен был Михаил - обречён.

Пока Михаил находился в Орде, многие склоняли Узбека к тому, чтобы сместить вольного русского князя. Мол главный он враг для татар среди русских.

Бессменный беклеребек эмир Кутлук-Тимур, который, разумеется, был снова в почёте, так и вовсе предлагал избавиться от него.

- Ты ещё недостаточно хорошо знаешь русских, великий хан, - убеждал Узбека Кутлук-Тимур. - У них не должно быть достойных князей!

- Почему?

- Потому что они рабы, а у рабов не должно быть достойных князей!

Но хан на все имел свой ханский взгляд. Сам царь, он понимал, что царей, безгрешных перед своим народом, не убивают просто так, - есть вероятность, что после смерти они окажутся пострашней для врагов, чем были при жизни. Но есть ли цари, безгрешные перед своими народами? Если и есть, так это он: Гийас-ад-дин Мохаммад Узбек. А более-то никто и не нужен.

Вот, говорят, на Руси в большой славе Тверской. И чист, говорят, и светел. Что ж, пожалуй, что светел… Так ведь светлое легче мажется. А на белом-то кровь всегда чёрная. Вот что и надобно воплотить для начала… Ну а после можно подумать и о том, как избавиться… Да вот беда: хан не убивает безвинно. Он лишь наказывает. Значит, будет надобен суд, и об том ещё надо будет подумать… И вот что: убить его должен русский… Как его?.. Этот?.. Юрий?..

- …Прошу суда у тебя, великий хан, на Юрия!

Слова Михаила внезапны, однако Узбек не перестаёт улыбаться:

- Я дам тебе суд. После, после… А пока ступай на Русь. Накажи тех неверных… новгородцев.

- Юрий их сманил на измену!

- Я вызвал того Юрия! - ласково улыбается хан. - Я выслушаю его. И накажу. Если сочту виноватым.

- А меня отпускаешь? - Тверской не столько удивлённо, сколько испытующе смотрит на хана.

Три года он просил у Узбека суда с племянником - не многого и просил. И вот, когда просьба его вроде бы удовлетворена и Юрий уж вызван, сам Михаил должен покинуть Сарай. А ; не он ли все эти три года так рвался вернуться в Тверь, и может ли он позволить себе задержаться, когда все улажено и даже новый ярлык с алой ханской тамгой давно лежит на дне походной укладки? «Вон что!..».

- Ступай на Новгород! Я дам тебе войско!

И это новое! Не враз и сообразишь, как ответить, хоть и прозрачен хан, как стекло. Ишь, улыбается, знать, доволен собой!

- Не беспокойся, князь, я дам тебе хорошее войско!

- Не в том моё беспокойство, великий хан. Мне твоё войско без надобы. - Знает Тверской: хитростью ничего не добьёшься с Узбеком, потому и говорит откровенно. Хотя и понимает, что и откровенность его в глазах татарина немногого стоит.

- Ты отказываешь мне в дружбе? - Хан улыбается уже иначе. Как-то рассеянно и огорчённо, будто сдерживает обиду.

- Я просил у тебя, великий хан, суда с племянником, а не войско на Новгород. Новгородцы мне нанесли обиду, так я с ними и уладиться должен. То будет честно. А иначе бесчестно, - упрямо возражает великий князь.

- Или ты не слуга мне? - Сросшиеся на переносье брови взлетают ломаными вороньими крыльями вверх, сползает с Лица улыбка.

«Так чего и ваньку было ломать?» - невольно усмехается Михаил Ярославич и опускает глаза.

Нет ему выбора. И нужно спешить на Русь. Коли слепа она, так надо хоть попытаться отвести от её обрыва, на который уже взвели московские поводыри.

«Эх, татарка их бабушка!..».

А Узбек, едва отпустив Тверского, досадует на собственное легкомыслие: да правильно ли он поступил, отпустив? В самом деле - больно уж неуключен Михаил, сам по себе над Русью встать хочет! А ну в иной раз, как надобен станет, и вовсе не явится?

- Слышал, обилен родом великий князь?

- Четыре сына у него, - кивает Кутлук-Тимур.

- Видеть хочу его сыновей!

- Мудрость твоя велика, ильхан, а мы крепки твоей мудростью!

И вслед Тверскому летит грозное повеление: залогом покорства и верности хану немедля отправить в Орду сыновей. Авось, когда сыновья-то будут в Сарае, и отец на Твери попокладистей станет.

Неспокойно татарину, когда пуст аркан.

* * *

Так вот, лишь только Михаил с Тайтамеровым войском, навязанным ему ханом, отбыл из Сарая-Берке, тут же в нём объявился Юрий. Ни день в день, конечно, но подозрительно скоро. Один - в Тверь, другой - в дверь. Впрочем, чему ж здесь удивляться, поди, все заранее рассчитали. Даже предусмотрели, наверное, как бы им в дороге не встретиться прежде нужного времени, дабы Узбеков загад не нарушился. Но не встретились, будто в самом деле, пока Михаил мимо ехал, Юрий где-то в сторонке пережидал. Не иначе так, а то как бы разошлись, чай, дорог-то тогда не много было. В Орду дорога, да из Орды.

Юрий шёл в Сарай без тревоги, напротив, даже с надеждой, потому как все эти годы, в сущности, творил то, чего от него хотели татары. Причём творил-то с лёгкостью, если не сказать с вдохновением, поскольку все, что было нужно татарам, как нельзя лучше совпадало и с его устремлениями. И ему и татарам важно было не дать окрепнуть власти Тверского княжьего дома, то есть на корню подорвать именно законную власть. И во многом Юрий Данилович преуспел. Причём опять же не по таланту, а лишь потому, что разрушать всегда легче, чем строить.

Разумеется, теперь он рассчитывал, по крайней мере, на благодарность. Да и данное ещё в оные времена обещание Кутлук-Тимура поставить его великим князем над Русью хоть и казалось несбыточным, а всё равно томило сладкой надеждой. Но то, что ожидало его в Орде, было выше любых ожиданий.

Получил он не только вожделенный ярлык с алой ханской тамгой на великое княжение, но и ни много ни мало - царскую сестру в жены. Сам не знал, что в придачу к чему - жену ли к Руси, Русь ли к жене?

Узбек, поди, знал. И это, надо полагать, был ещё один дальновидный шаг хитромудрого хана.

Браки русских князей с ордынками были вовсе не редкость. Причём женились князья на татарках самых высоких родов. Стоит лишь вспомнить того же Фёдора Чёрного, взявшего за себя Ногаеву дочку (между прочим, ставшую куда более истинной христианкой, чем её непутёвый муж), или ростовского князя Глеба, Михаила Андреевича Суздальского… Да всех и не перечислишь!

И ничего зазорного не было в тех женитьбах. Не говоря уж о том, что простые татары, попав на Русь и осев там, очень часто принимали Святое Крещение и женились на русских женщинах, а татарки-то с ещё большей охотой крестились и выходили замуж за русских. Да и странно, если бы было по-другому! Коли довела судьба стать соседями, так не все же обиды помнить да грызться - люди-то выше ненависти. А ведь есть ещё и любовь!

Но случай Юрия и Кончаки был из ряда вон. Особый был случай. Потому что, если рассуждать трезво, не было за Юрием таких достоинств, которые сами по себе могли склонить к родству с ним ордынского царя.

И не в том суть, что было у Узбека в избытке сестёр, а он, мол, не знал, за кого бы их просватать; одну сестру отдал хан за египетского султана, на другой, между прочим, женил Кутлук-Тимура. Стоит заметить, что могущественный беклеребек после услуг, оказанных хану, ко всему прочему, стал владетельнейшим из эмиров Орды - по Узбековой ласке ему отошла бывшая Ногайская вотчина от Днепра до Дуная, от Сурожского[72] моря до Чёрного!

Но кто таков был Юрий? Князь московский? Да за какими лесами его Москва? Да и что Москва - сто домов за забором?.. Ладно, предположим, «господин» Великому Новгороду - как он бахвалился! Так и в Орде было ведомо, на каких правах он там князь! Ведомо было в Орде и то, что Великий-то Новгород сам себе Господин!

Говорить о том, что Юрий, мол, был изрядно приятен наружностью и той наружностью обольстил царёву сестру, и вовсе смешно. Во-первых, красавцем он не был, и ничем, кроме точёных каблуков и жемчужных козырей, обольстить её не мог.

Но что она жемчугов не видала, что ли, не было багатуров поблизости, что и без каблуков высоки?

Впрочем, допустимо, что засидевшейся в девках царевне глянулся вдовый московский князь. Однако невозможно поверить, что в угоду бабьей прихоти расчётливый государь, каким был Узбек, поступился бы государевой выгодой. И то ещё было странно, что он, рьяный магумеданин, не только замуж сестру отдал, но предал её чужой вере. Ведь для того, чтобы по всем законам освятить таинство брака, крещена была царёва сестра Кончака под именем Агафьи.

Нет, определённо был в том браке глубокий и дальний загад. В чём, в чём, а уж в умении приуготавливать будущие события хану отказать было никак нельзя! И если в той хитрой игре он не поскупился даже родной сестрой, можно представить, сколь высока была ханская ставка!

То-то и оно, не Юрий на ордынке женился, но сама Орда тем брачным союзом подминала под себя Русь. Ну, разумеется, при условии, что Юрий становился великим князем. Ведь когда придёт ему срок помереть, так иной уж над Русью поднимется - кто то будет? Али не ясен ответ? Али тайна, что от браков-то детки родятся?

Знает Узбек закон: чья власть - того и вера! Лишь вера может крепко сплотить воедино народы, подпавшие под чужеродную власть. Далеко мыслит хан, далеко! И на то дальнее, что умыслил, и впрямь лучшего жениха, чем Юрий, во всей Руси не сыскать! И то, что вдов - кстати. И то, что от первого брака у него дочь, а не сын - хорошо, ужо не будет Кончакиным багатурам соперников. Вложил татарин стрелу на лук, в самое сердце наметился!

А что касается достоинств московского князя, то… кабы можно было писцу зримо покачать головой, так считайте, что покачал. Да что говорить, при остром взгляде Узбека ничтожность Юрия невозможно было не разглядеть - так она была вопиюща! Да ведь и без взгляда на Юрия, ещё и до первой встречи, хан наверняка составил мнение о нём. Но именно таков зять и великий князь и нужен был на Руси Узбеку.

Впрочем, одного изъяна всё же не смог углядеть и Узбек.

* * *

Вот так - был вдов, а стал зять царёв!

Обласкан без меры. Уж набело переписан новый ханский ярлык - отныне он, Юрий Данилович Московский, на Руси князь великий. Но знает Юрий: пока жив Тверской, то и он не велик! Одной мыслью, как жаждой, палим: убить! Однако, как мыши худую краюху, точат душу сомнения:

«А стану ли сам велик Михайловой смертью?» И глухо, страшно делается в душе.

Да вдруг примерещится голос той давней чудской ведуницы:

«Гнаться тебе за великим - и не догнать! Идти - и не оставить следа!..».

«Да что ж ты лжёшь, подлая! Как то - идти и не оставить следа? Да отчего ж, отчего не подвесил тебя на крюк за твой поганый язык?».

И вдруг, как ветер уныл, хочется завыть в голос: «У-у-у-у-ууууу!».

Долга ночь, да не уснуть. Глядит Юрий в тьму, будто в бездну. Ан и тьма глядит на него, усмехается.

Скорей бы грянуть на Тверь, скорей! Пятнадцать лет страха и ненависти, что дочерна выжгла душу, - то ли не плата за право убить? Но отчего-то медлит Узбек, выжидает, и нет ничего иного, как тешить Кончаку…

Да вот ещё маета!

«Али без этой татарки несытой, не князь я над Русью?».

Не князь!

А она спит себе рядом, сладко пустив слюну из уголка полуоткрытого рта, спит, но и во сне властно закинула на Юрия ногу. И то - царёва сестра!

«…А целовать-ти её, братцы, не хо-о-о-о-о-тца!» - насмешкой свербит в мозгу стара песня-погудочка, кою слышал ещё мальцом.

Не думал он, что царёва милость может камнем на плечи лечь. Хотя кой камень баба - сиськи пуховы? Сиськи пуховы, ан все одно с плеч не скинешь, потому как, опять же, сестра царёва! Да, в общем, и горя нет - одна с ней забота. Но в той заботе и суть - никак не осеняется материнской благодатью её лысое чрево.

А Узбек, точно бабка-повитуха, в глаза заглядывает: «Али не плодоносно царское лоно?».

А то Юрий не догадывается: пошто хан в супруги его возвёл!

Ишь, и Кончаку расспрашивает: ласков ли? Да сама-то услужлива?

А то не услужлива! То пухом стелется, то змеёй струится, то кобылицей бешеной под ним взбрыкивает: «Якши! Якши!..» И уж не понять: по своей ли охоте льнёт, брата ли боится прогневать! Ан покуда безуспешно старается.

«Да ведь и на то воля Божия надобна!» - зло усмехается Юрий.

Знает он вину за собой. Знает, да никому в той вине не сознается. Да не вина - беда! Знать, то следствие того подлого тверского удара, когда на Клязьме кистенём ему промеж ног заехали. Жилу ли какую тверич тот перебил, иное ли что порушил? Да, как и не перебить, если чуть не месяц Юрий кровью мочился и ходил враскоряку. Ан пойди, пройди прямо-то, когда промеж ног будто котёл с кипятком. Ан и кровь вылилась, и опухлость прошла. И вот что примечательно: сам-то после того ещё пуще в похоти утвердился, как самшитовый стал! Однако семя, что ли, не животворяще в нём стало?

Ить ради одной любознательности, сколь баб Юрий не обиходил потом, а так ни одна и не понесла от него! Нарочно за тем следил! Вон беда-то какая! Так что, не Кончакино лоно с изъянцем, а он сух, аки древо без корней… Как та смоковница бесплодная!

«Ибо, сказано: кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет…» И вновь мерещится бабий голос: «И следа не оставишь!..».

«А то ли не след, что живу? Да прочь ты пошла, неладная!» Ан все с ума стара песня нейдёт:

«Придано-ти висит в клети, На грядочке. Молода-худа жена На ручке лежит. На ручке лежит, Целовать велит! А целовать-ти её, братцы, не хо-о-о-о-о-тца!»

- А Михаилу-то не жить! - вдруг вслух во тьму произносит Юрий, будто наново решая то, что уж давно решено.

- Что, Юри? - послушно откликается Агафья-Кончака.

- Будет след, говорю!

- Будет, Юри! - согласно обещает она и тянется к нему с новой лаской.

Но он уж спит спокойным сном человека, который знает, зачем пришёл топтать эту землю.

Глава шестая.

Зима в одна тысяча триста семнадцатом году выдалась холодной и снежной.

По Волге, намертво скованной льдом, а и по-над Волгой, и по занесённым метелью дорогам, и по заснеженной целине, наново торя путь к Твери, широко и медленно движется растянувшееся на многие версты огромное войско. Кого только не увидишь в том войске! Здесь и суздальцы, и юрьевцы, и ростовцы, и переяславцы, и Борискины нижегородцы, разумеется, и московская рать, и иные есть прочие, но главное-то - татар невиданно! Шутка ли, конница трёх ханских послов, именами Кавгадый, Астрабыл и Острева, совокуплена под единым началом великого князя Юрия Даниловича Московского!

Никогда - ни до, ни после - Юрий не чувствовал своего величия и могущества так, как теперь! Да ведь никогда и не обладал он таким могуществом! Вот она, великая, непомерная власть! Это не на худой Москве на Ваньку ногами топать - тот хоть и зажмурится, ан все одно на своё повернёт; это не на Ярославовом Дворище без особого проку задом княжий столец попирать - ты пред самовольными новгородцами делаешь вид, будто бы ими правишь, а они, знай себе на уме, творят, что им надобно, да тоже прикидываются, будто бы и впрямь по твоей воле живут.

Но это допрежь было! А ну, попробуй теперь кто перечить! Ну, встань на пути хоть Рязань, хоть тот же Великий Новгород! Вот то-то! Взгляни, батюшка, с Небес своих на меня, возрадуйся сыну! Как и загадывал, достиг и недостижимого - вон она Русь, сама под ноги стелется!

То, что случилось в Орде, было так стремительно и внезапно, что порой казалось Юрию сном, который непременно прервётся ознобом и горечью похмельного пробуждения. Как ни была непререкаема ханская воля, как ни был велик страх пред татарами, однако опасался Юрий, что не примет его Русь, возмутится насилием над её законами, в конце концов, над самим Господним благоволением, коим и поднялся над Русью Михаил Ярославич. Впрочем, на то, чтобы подавить любое возмущение, и дано было Юрию изрядное войско аж трёх бекнойонов. Но явь на Руси оказалась ещё чудесней ордынского сна! Склонилась Русь, смиренно приняла его волю!

Конечно, разные города наразно встречали нового великого князя, но то уж было вовсе не важно - будет время припомнить: кто и как низко кланялся, а кто шею гнул, скрипя зубом.

«Ништо, и те владимирцы зубы-то скрошут, ещё приползут на коленках! Вон Кострома-то, на что уж Твери держалась, а и она ныне идёт громить Михаила!».

Да и не суть в городищах отдельных, много их на Руси, все-то, поди, и за жизнь навестить не успеешь, но в том суть, что ныне сама русская жизнь в руках Юрия. Жизнь и смерть! Есть ли выше власть на земле, чем власть над жизнью и смертью?

Лишь теперь Юрий вполне осознал полноту этой власти, и осознание её беспредельности наполняло его пьянящим восторгом. Он даже внешне преобразился, вот уж истинно стал красив той внезапной и разящей красотой, какой осеняется человек в звёздный час его высших свершений.

К тому же и бармы великокняжеские на плечах сильно его личили. Впрочем, об этом уж и говорить нечего - царёво-то достоинство (да и не только царёво, а мало-мальская власть одного человека над многими) и низкому даёт рост, и брюхатому - стать, и лысому - кудрю, и бородавчатому - гладку кожу, и уроду - орлиный взор, да и всякому убогому - восхваления.

В самом деле, даже лицо Юрия с мелкими и острыми птичьими чертами, прежде так явно выдававшее внутреннюю напряжённость, приобрело некую значительность. В бороде явились седые волосы, вечная усмешливость во взгляде сменилась жёсткой непреклонной уверенностью в собственной правоте, сами ухватки стали иными: даже в гневе он не мельтешил, не хватался руками за что ни попадя, лишь скулы белели, да шеей иногда так же бешено дёргал, как раньше. Словом, остепенился. Да ведь и годами уж не вьюнош был. Если в тридцать три он как раз над Кончакой возвысился, то сейчас ему было за тридцать пять.

Зрелыя лета!

И все, даже непотребное, свершалось им с такой царственной лёгкостью, что и само непотребство не столь поражало, сколь доказывало его неоспоримое право поступать вопреки законам. Отныне он сам был един закон на Руси! То бишь одним собой он подменял, а, следовательно, и отменял все законы. И это, как ни странно, многих привлекало на его сторону.

Хотя чего же здесь странного? Али не хорош закон: хочешь грабь, хочешь жги, хочешь силуй, кого сам захочешь… правда, если ты на моей стороне. Вот и весь Юрьев закон. Мало ли такому закону найдётся послушников?

Зря, что ли, русские священники тогда проповедовали:

«Бог вещает: «Приидите ко мне все!» - и никто не двинется.

Дьявол заречет собор, и много охотников набирается.

Заповедуй пост и бдение - все ужаснутся и убегут.

Объяви непотребное - и все стекутся к тебе, аки крылаты…».

Да и ныне не так ли?

* * *

Ещё в начале осени, когда Юрьево войско выступило на Тверь, в Угличе его встретило тверское посольство. Цель того посольства была сколь проста, столь и недостижима: предотвратить войну. Впрочем, несколько месяцев тому назад Михаилу Ярославичу удалось и это недостижимое! Однако теперь тщетность усилий была очевидна, и всё же он предпринял попытку…

Тверской знал, что времени у него осталось лишь на то, чтобы пройти свой путь до конца. А потому шаги его были выверены с той точностью, которая даётся лишь предопределением судьбы, вымоленным у Господа страданием и душевной скорбью не за себя, но за многих.

Вернувшись из ордынского плена (а как ещё можно назвать невольное гостевание у Узбека?), прежде всего он наказал Новгород. Наказал так, как мятежники того и заслуживали - жестоко. И не мог поступить иначе.

Битва возле Торжка закончилась полным разгромом новгородцев. Зная вину перед великим князем и не ожидая пощады, бились они отчаянно и отважно. Но устоять против железной тверской дружины, к тому же на сей раз подкреплённой Тайтамеровым войском, не могли. Сам Торжок в конце концов взяли в приступ. Теперь уж тверичи сполна вымещали обиды. И много было печали.

Заняв Торжок, Михаил Ярославич велел раскатать неприступный торжокский кремль и начисто срыть валы перед ним, дабы забыли новгородцы ставить оплоты против Руси. Такого унижения ещё не испытывал Великий Новгород.

Однако из всех своих ненавистников казнил великий князь лишь Федьку Ржевского. Да что Ржевский - как жил для людей безрадостно, так и на виселице висел уныло, даже тверичам не веселя взгляд. Всем было понятно, что не в нём суть. А вот, скажем, Юрьева брата Афанасия, взятого в плен, Тверской отпустил на том условии, что тот вернётся в Москву. Опять же ясно, что не в Афанасии корень, да вот беда, корень-то общий - ни чести, ни совести! И был-то один среди всего Даниилова выводка вне породы - Александр! Так ведь помер…

А Афанасия-то, между прочим, зря отпустил…

С Новгородом же кое-как урядил мир на новой грамоте. Грамота была пространна, сулила возвратить великому князю и прежние льготы, и старые долги, и откуп за измену аж в двенадцать тысяч серебряных гривен… Однако первым Михаил Ярославич и сознавал, что грош цена этой уже не Феоктистовой, а филькиной грамоте. Да только не было у него возможности по-иному, прочней уладиться с новгородцами - не пустошить же землю! Не топить же в крови - над мёртвыми старших-то не бывает! А что касается якобы жадности, в которой после его упрекали, так, между прочим, и не получил он с Новгорода ни тех пресловутых двенадцати тысяч, ни иных великокняжеских льгот, щедро вписанных в грамоту. Да потому что не ради денег или своей выгоды воевал он новгородцев, но опять же ради мира.

Даже этот, явно недолговечный мир был важен для великого князя, как важна была любая возможность приуготовления ко встрече с Юрием, которая (он-то знал!) была неотвратима. Ан времени на приуготовления вовсе не оставалось! Не то беда, что кувшин с трещиной, а то, что влагу не держит!

Само собой, вскоре Афанасий нарушил данное им слово и вернулся на Новгород, да с такими вестями, что у новгородцев, знать, голова кругом пошла! Давай опять на вече кричать!

Да ладно б только воздух ором тревожить, а то ведь экую забаву придумали: кто на кого донесёт, тот и кум! То есть, ежели, предположим, сосед на соседа умел клевету нанести, то того соседа, которого по клевете признали виновным, немедленно топили в Волхове, а тому соседу, что сумел доказать свою клевету, в надлежащих и соответственных его положению долях следовало передать имущество первого, альбо какое иное вознаграждение. Лихо задумано!

Эх, что здесь началось! Как принялись кидать с мостов «изменщиков», так не скоро остановились, потому как кто ж на Великом Новгороде ни разу-то от одной власти под другую не перекидывался? Многих забили действительно из тверских сторонников, но многих и вовсе по пустому навету - скорее из какой прежней обиды, ну а чаще, конечно, по зависти. До чего дошли - холопов, что на своих господ указывали, слушать начали! А ведь всякому ведомо: рабы-то новгородские - сплошь соглядатаи да шишиги московские!

Кто и выдумал такое нелепое, ни с чем несообразное уложение? Ведь прежде-то во всех грамотах новгородцы непременно оговаривали требование: ни в коем разе не слушать князю холопских доносов на своих господ?

Приходившие в Тверь из Великого Новгорода купцы прямо страсти рассказывали о том, что там делалось!

- Бессудны казни творят каждый день! Истинно, озвероватились точно!

- Не иначе ополоумели плотники! - дивились тверичи. Ну так ясно: народ-от не сам по себе полоумеет, а лишь тогда, когда то полоумство коим тихим умникам надобно!

А далее и того хужее: уж всех друзей Михайловых вроде перекидали с мостов, а только больше озлобились. Злобу-то как в душе удержать? Хоть бери топор да беги на Тверь! Ан здесь опять мутноумные бояре, Москвой купленные, на Соборной площади в уши зудят:

«Отомстим за Торжок! Попомним унижение великому князю! Умрём за Святую Софию!» Да вот что примечательно, кто более всех орёт, тот чтой-то не помирает никак!

А Афанасий, что ни день, про новые успехи брата рассказывает! Кичится братом-то: что, мол, Юрию тот Михаил Тверской, коли он уж саму царёву сестру, как козу, за титьки потягивает!

Словом, вроде бы и вовсе ни с того ни с сего наново начали клонить плотники на войну…

Что делать? Оставлять за спиной враждебный Новгород, в то время когда беда надвигалась с востока, было нельзя. И тогда в другой раз двинул великий князь тверские полки на запад.

Дорого стоил Твери тот новгородский поход великого князя. Единственный из его походов, закончившийся сокрушительным поражением. Да ведь и то сказать: не от людей понёс Тверской то свирепое поражение, а от иных сил, над которыми люди не властны.

Никто не знает, что случилось на самом деле, мор ли начать косить тверскую рать, сам ли Михаил впал в недуг, иное ли что, необъяснимое, однако, дойдя до Устьян, пригородного Новгородского сельца, внезапно тверичи повернули назад. Причём повернули так спешно, что выбрали не тот путь, которым шли, а другой, более короткий. Знать, быстро потребовалось им вернуться. Но на том пути заблудились. Не чужие ратники, а иные неумолимые и безжалостные враги - голод и стужа - били Михайлове войско на том возвратном пути. Так били, что немногие и вернулись от тех Устьян. Да вот что удивительно: сбились-то с пути в знакомых местах, коим сами и были хозяева, и плутали среди болот рядом с верной дорогой.

Вот уж истинно, не иначе как Бес водил!

Но и новгородцы, вот уж, право слово, мало предсказуемый, странный народ!

Протрезвели ли, от собственной ли лихости взяла оторопь, своим ли озлоблением ужаснулись, иным ли ужасом повеяло на них от того отчаянного похода Тверского, однако в тот же год (сами - никто не звал!) прибежали в Тверь каяться. Поразительное было посольство!

Прежде всего из ревностных Михайловых противников архиепископ Давид и привёл то посольство. Сильно изменился владыка: новгородцы ли укатали, Москва ли утомила лукавством, Бог ли вразумил на любовь? Однако теперь говорил он дельное.

Говорил о прощении и милосердии, о том, что люди стали сильно подвержены бесовским искушениям злобы, гордыни и зависти; о том, что пора положить предел вражде между русскими; говорил, мол, ясно стало ему, что одни мы на свете, и коли сами друг друга не станем беречь, так никто об нас и не запечалуется: ли лях, ни швед, ни жид, ну и, конечно же, не татарин…

Жарко и искренне нёс великому князю то, с чем все эти годы и стучался великий князь к Господину Великому Новгороду. Прозрел владыка!

Михаил Ярославич слушал и не слышал его. «Поздно, поздно!..».

- …А Афанасия-то боле не кормим. Простили с Богом да отправили на Москву…

- Завтра, поди, наново позовёте, - не сдержал усмешки Михаил Ярославич.

- Кончилось полоумие, - усмехнулся и архиепископ и, оглянувшись на остальных послов, клятвенно выдохнул: - Отныне со всей Русью твоей волей желаем жить. Едино! Как ты велел, великий князь!

- Что ж, святый отче, узрели выгоду?

- И выгода в том, и покой.

- А что ж Москва, не дала покоя?

- Омрачены были… - осторожно согласился владыка.

- Али вы не под сенью Святой Софии, что так легко омрачаетесь?

- Не будет боле того! - подали голоса и другие. «Будет и хуже того!..».

- Без гнева и воли обиды тебе чинили!

«Ишь как ловко наладились - без гнева и воли! Али вы дети малые, али вы деревянными мечами головы рубите?».

- Ну дак, коли гневен, покарай, прости! «И кара вас не минует!..».

- Мира просим, великий князь! «Поздно! Поздно!..».

И нельзя было верить их клятвам.

- Мира вам не даю. Потому что стыжусь с вами мира бесчестного! Докажите, что искренни, сам приду к вам и дам вам мир.

- Чем мы докажем?

- Не жду от вас помощи. Но не мешайтесь боле в спрю мою с племянником…

Устоять против Юрьевых татар и Великого Новгорода, если бы они ударили вместе, вряд ли было возможно. Но и сомневаться в готовности новгородцев в любой миг забыть обещания не приходилось. Таков, знать, непостоянный их норов! Да ведь соседей не выбирают. Но теперь главное - оставить новгородцев хотя бы вне схватки.

Михаил Ярославич знал, что сохранить власть ему не удастся. Так для чего же предпринимать заведомо обречённые на неудачу шаги? Да, говорю же, лишь для того, чтобы пройти свой путь до конца. И было дано ему утешение на том пути: оказывается, даже в самое глухое и тёмное время зерна достоинства и свободы, зароненные в сердца, дают свои всходы.

Когда в грозе и славе грянул Юрий на Русь, Тверской вышел ему навстречу, и - вот чудо-то: вся Низовская земля сплотилась вокруг великого князя, кажется, и в самом деле готовая в тот миг вступиться за святое право законного столонаследия.

Встретились подле Костромы. Юрий с татарами и московской ратью на одном берегу Волги, Михаил Ярославич, а с ним и вся остальная Низовская земля - на другом.

Стояли долго. Судьба решалась. Не Михаила и не Юрия - родины.

Удивительно, кой раз за время борьбы и противостояния двух этих совершенно не схожих между собой людей решалась судьба Руси! Точно не два человека, а могучие, противоположные по сути Силы Небесные и Силы с Небес Низринутые столкнулись в лице Михаила и Юрия, так они были несопоставимы!

В том стоянии на Волге некоторое преимущество было на Михайловой стороне. Просто было начать войну. Только вот возможно ли было её закончить, если и не потеряв Руси, то уж во всяком случае не откинув её далеко назад в свирепые Батыевы времена. Борьба Андрея и Александра Ярославичей за великий стол обернулась для Руси жутким Неврюевым побоищем. Борьба за тот же великий стол Александровых сыновей Андрея и Дмитрия привела на Русь ещё более беспощадного Дюденя. Не того ли и ждал Узбек, не на то ли рассчитывал? Какую кару он Руси уготовил?

А Узбек-то, поди, ещё и пострашней прочих был своею лукавой загадливостью. Так что никак нельзя было давать татарину повода к наказанию всей Руси. Даже издалека видел Михаил Ярославич его ласковый взгляд.

В том и суть: Тверской понимал, что не может поднять меч на Юрия, потому что тем самым поднимет щит Орды. А Орда того не простит! Да если бы щит-то ещё был прочен! А то ведь брешь на бреши - решето, а не щит! И винить некого - не успел Михаил Ярославич броню сковать! Хотя уж в том честь, что угли в горне вздул…

Словом, Михаил Ярославич принял решение, которого от него наверняка не ждали ни Юрий с ханскими послами на другом берегу, ни Узбек в далёкой Орде.

Ан разве на мир войско шлют?

Не просто далось то решение. Но оно было единственно спасительным для Руси в тех обстоятельствах.

Михаил Ярославич отрёкся от власти.

«Распусти войско, Юрий, и ступай во Владимир. Раз дал тебе хан княжение великое, то и я отступлю в твою пользу великое княжение. Отрекаюсь от власти, - сказал он. И добавил: - Но совесть не упрекает меня…».

Много можно сказать о сомнениях Тверского в верности принятого решения, но не в тех ли словах великого князя о совести (о которой обычно-то государи если и вспоминают, так на Страшном Суде!) вся горечь, боль и не рабски покорная, а осознанная необходимость этого добровольного отречения?!

Но черта ли было Юрию в его отречении, черта ли ему было в самих великокняжеских бармах, если он, Михаил, истинный русский князь, оставался жив?

Впрочем, всем (и прежде всего самому Тверскому) было ясно, что тем дело не кончится. Так и вышло…

По прошествии нескольких месяцев под страхом татарского наказания (да теперь уж и волей великого князя), присовокупив к своей и без того не малой силе войска Низовской земли, Юрий двинул всю эту громаду на Тверь.

Одно светило ему во мраке - убить.

* * *

Так вот, ещё в начале осени, в Угличе Юрия встретило тверское посольство. Цель посольства была проста…

Юрий принял послов прилюдно. Княгиня Агафья-Кончака, брат Афанасий, брат Борис, Узбековы послы, князь суздальский Василий, наибольшие из бояр костромских, нижегородских, московских сидели по лавкам ближним кругом. Даже тесно в горнице было от лишних. Ан пока не поздно было ухватить милостей, все, кто могли, разумеется, жались поближе к новому великому князю.

Да и любознательно было, о чём бывший молить будет нынешнего, Ну, о чём - было ясно, а вот какими словами склонится? Для иных-то людей нет большей радости, чем увидеть унижение великого. Может быть, это им надобно в оправдание собственной низости?

Так ли, иначе, но народу набилось тесно.

Тверичи в узкую дверь тискались по одному - а было их числом семеро, и все люди дородные, видные. Сразу видать, у себя на Твери не последние люди. Ан, протиснувшись, сбились посреди горницы плотной стенкой, в лад склонились по чину перед великим князем, перед княгиней, перед послами татарскими и на все стороны. Долго, как водится, мяли бороды, выгадывая, как начать посуразней да подостойней. И впрямь впервой было тверским послам кланяться.

- Ну дак молчать вас прислал Михаил? - понудил гостей Юрий.

- И то, не о чем нам молчать, - охотно согласился старший среди посланников.

Сильно изнурили годы боярина Святослава Яловегу. Сутуло опали плечи, борода стала сивой от седины, лицо изуродовал шрам, глаза и те будто выцвели. С трудом можно было признать в нём того посольского, которому когда-то, ещё в Сарае-Баты, на пыльном подворье Юрий смерть посулил. Лишь голос остался прежним, густым, как у дьяка церковного. Тем голосом, от коего стекла в оконницах вдребезг взошли, и изрёк:

- Михаил Ярославич велел напомнить, об чём он с тобой у Костромы сговорился, великий князь! - Видно было, что величание Юрия великим князем, хоть и искусен был в посольской хитрости Яловега, стало у него поперёк горла костью.

- Али поперхнулся, боярин? - ласково полюбопытствовал Юрий.

- Так ведь и дите отца не враз признает, - нашёлся боярин.

- Значит, не признаете меня великим князем, так, что ли, понял? - Ясно было, куда и Юрий гнул.

- Отнюдь нет, великий князь, - веселей произнёс боярин. - Как нам тебя не признать, когда великий князь наш Михаил Ярославич волей царя Узбека отдал тебе княжение владимирское.

- Так не моя ли воля теперь идти, куда сам хочу? Али мне Михаил-то пестуном приставлен - указывать? - Юрий оскалил зубы в улыбке.

- Истинно, твоя воля, великий князь, - согласно кивнул боярин. - Однако же Михаил Ярославич под Костромой на том-де сошёлся с тобой: что каждый да держит свою отчину, а в чужую опричину пусть не вступается. Так ли, великий князь?

- Ты пытать меня станешь? - зло рассмеялся Юрий. - Снег и тот до тепла лежит.

- Али слова твои хрупче снега? - не удержался от укора Святослав Яловега.

- Ан вот узнаешь, боярин, цену княжьему слову, - будто заранее радуясь удивлению, кое доставит, пообещал Юрий. - Все, что ли, высказал?

- Главного не сказал, - покачал головой Яловега и, возвысив голос до невозможного громоподобного рокота, хоть вроде и щёк не дул, и вовсе не прилагал к тому видимых усилий, продолжил: - Вот тебе, Юрий Данилович, слова нашего князя… - Ещё взял миг на молчание, чтобы придать суровому, иссечённому войной и жизнью лицу пущей важности: - Брат мой молодший, я власть тебе отдал, так не вступайся в волость мою. Не помни обид, но держи Русь над обидами. Ныне избавь множество от смерти и излишнего крови пролития и тем велик будешь, коли истинно князь великий!

- Эка, братом зовёт! - смехом перебил посла Юрий, и послушным эхом засмеялись по лавкам. Но кабы не засмеялись, а ором заорали да ногами затопали, все одно не заглушили бы Яловегина голоса.

- Так и он тебе - дядя. И все мы - русские! Вон про что помнить зовёт тебя Михаил Ярославич!

- А когда он Торжок громил, когда Москву жёг, не помнил, что русских-то бьёт? - крикнул Юрий.

- Знаешь ведь, великий князь всегда о том помнил. А наказывал по вине! И войной мир творил! - возразил Яловега, притом так как-то ловко, что неизвестно кого и повеличал великим-то. Юрий аж дёрнулся от тех слов.

Тот, кто хорошо знал Юрия, видел: чем больше говорит тверской посол, тем меньше князь слышит его. Кровь отхлынула от лица князя, скулы выперли жёстче и побелели, как белеют костяшки пальцев на сжатой в кулак руке. А вот уж и шею, будто судорогой, схватило. Молчи, боярин, молчи!

- …Да вот и от себя скажу, великий князь: кой прок тебе в нашей крови, если мы и так в твоей воле?

- Кой прок, говоришь? - Юрий резко поднялся с резного стольца, молнией пересёк пространство, встав перед Яловегой. - А помнишь меня, боярин?

- Как не помнить, али тебя забудешь? - пожал тот плечами и поднял на князя спокойный взгляд.

- А помнишь, что обещал-то тебе?

- И то не забыл… - усмехнулся боярин.

- Так пошто пришёл ко мне на глаза, коли помнишь? Али думал слово моё не крепко?

- Али убьёшь посла-то? - не так чтобы удивлённо, однако ж, не без живого участия осведомился боярин. Точно тот вопрос не его жизни касался, а более жизни самого Юрия. - Что ж, твоя ныне воля… - без слов прочитал он ответ в глазах князя и вдруг взмолился: - А все ж и ещё попрошу: возьми мою голову, но не ищи головы Михайловой! Свят он перед людьми!

- Свят?! Так вот нарочно теперь на Тверь пойду! - бешено засмеялся Юрий. - Погляжу, всем ли на той Твери голова-то без надобы, как тебе?

- Не то огорчительно, что ты слово не держишь, а то худо, что пред тобой, окаянным, я слова великого князя попусту тратил! Всегда знал, что ничтожен, да не ведал, на сколь велик ты в мерзости, князь! Плюю я на тебя, Юрий!

Но плюнуть-то не успел. Юрий выхватил из поножен длинный кинжал и сплеча, вмах полоснул им боярина по глазам. Потом ещё и ещё, и ещё…

- Таков твой ответ? - в ужасе закричали другие послы.

- Таков мой ответ!

Агафья-Кончака глядела на Юрия зачарованным, заворожённым взглядом:

«Якши, Юри! Якши, коназ! Ты велик!..» Здесь, на его Руси, он ей нравился ещё больше.

А остальных послов, не удосужась и во двор выволочь, здесь же, в горнице, забили насмерть бояре. Тверичи умирали достойно.

- Бог за нашим князем! - кричали они. Да разве слушают убиваемых?

А те, кто убивал, до того в раж вошли, что уж и бездыханных пинали. Может, то кому и не по душе было, ан от лавки все зады оторвали. Как отстанешь от скопища да ещё на княжьих глазах. Чай, князь-то всякому воздаёт по его усердию.

А некоторые-то и в самом деле по душе старались, а после ещё и хвастались:

- Да это ведь я, я того тверича первым-то за бороду ухватил…

Но то было только начало.

* * *

Тут уж Юрий поспешил в тверские пределы. Однако скоро миновать богатые тверские городища, стоявшие на пути продвижения войска, не получилось. Не по причине их сопротивления, но потому, что их изрядный зажиток требовал и обстоятельного грабежа, а грабёж хоть и малого, однако же, тоже времени. Наступление на Тверь, не успев разогнаться, сразу замедлилось. Покуда жгли да зорили Святославлево Поле; Коснятин, Вертязин, покуда дожидались татар, отъехавших к Кашину, грянуло раннее осеннее беспутье, в котором надолго увязло войско великого князя. Как ни рвался он вперёд, да надо было ждать, пока дороги лягут крепки.

Но и после, когда застыла земля, аки саваном, накрытая .снегом, и наконец, сковали льды бегучую волжскую воду, такая громада, которую вёл на Тверь Юрий, шибко не могла разбежаться.

По беспечности - владея такой силой, он ни на миг не сомневался в лёгкой победе! - и совершенной бездарности Юрий не предпринял никаких усилий к тому, чтобы сплотить огромное войско в единый твёрдый кулак. Да если б и захотел, так и не знал, как то сделать.

У Москвы свои к Твери счёты, суздальцы воевать не охочи, нижегородцы себе на уме, костромичи и вовсе особая статья, да ещё не дай Бог чем татар обидеть… А потому, тем более поначалу, огромное и могучее войско хоть и шло вперёд, но будто бы раком. Правда, чем далее продвигалось, тем с большей охотой. Нашёл-таки Юрий, чем сплотить свою рать, - бессудной кровью и лихим грабежом.

Но это, опять же, сильно медлило ход. Юрьево воинство не оставляло вниманием ни один рядок, ни одну деревеньку и ни одно сельцо, где можно было хоть чем поживиться. А таких-то сел к тому времени в тверской земле было изрядное множество. В итоге, вследствие всех этих долговременных грабежей образовался огромный обоз в десятки телег и саней, груженных добытым добром, позади которого тащились ещё и тысячи пленников: баб, детей, мужиков, всех тех, кто не успел убежать от нашествия, но был в состоянии идти. Обмороженных, обессиливших либо прикалывали, либо бросали подыхать на дороге.

Причём вот что примечательно, татары, встречая русских, брали их себе в сайгат как добычу, русские же, не видя в пленниках проку, просто их убивали. Коли в сельцо входили татары, так была ещё надежда на жизнь, коли русские, так и надежды не оставалось. Какая-то необъяснимая, прямо-таки бесовская лютость вселилась в людские души. Точно, подчинившись бесовской воле, вовсе махнули на себя рукой, мол, гори, душа, пламенем, и уж решили в том бесовстве и самого Беса в лютости превзойти. Не доблестью - кровью друг перед другом кичились. Били всякого - хоть дите, хоть монах. Девок неволили на утеху. А, утешившись, взрезали железом их лона утешные. Право слово, были хуже татар, будто и не матери их родили…

И был в тверской земле плач и рыдание великое, и глас, и Вопль. И был огонь, и был меч. Одни бежали от огня и попадали под меч, другие бежали от меча и попадали в огонь. И не было никому погребающих…

Бывает время, явит тебе твой же народ такую гнойную язвищу вместо лица, что заледенеешь от ужаса.

Бывает время - канун больших перемен, когда, как ни страшно то признавать, вдруг покажется, что и сам Господь отступается от людей своих перед беззаконием Сатаны. Да нет! Не Господь отступается, но люди предают Господа своего ради искушения бесовским беззаконием.

В чём то беззаконие? Да в том, что ничего не остаётся пред человеком святого и недоступного, на что он сам не отчаялся бы поднять руку, как бы то ни было срамно, грешно и преступно. В такое-то время бей да жги, коли хочешь быть первым.

Но помни: и это дикое время скороминующе, а когда снизойдёт в твою душу Господь, что ты скажешь ему?

Путь Юрьева войска стелился кровавым снегом, едким дымом пожарищ и трупами, трупами…

Как в оные времена, выходили из лесов волчьи стаи на человечину. Бежали за Юрьевой ратью. И ночами доносился из мрака их унылый и жадный вой.

* * *

Однако же, как ни велика была ненависть, как ни стремился Юрий быстрее достичь Твери и растоптать Михаила, считай, три месяца ползло его войско от Углича до Вертязина, ближнего к стольной Твери городища.

Но вот, наконец, сожжён и Вертязин. Рукой достать до Твери, за стенами которой укрылся в смертном трепете Михаил.

Было б войско попрытче, можно достичь её стен, осадить, а там уж… а уж там…

За эти месяцы власти, которая, оказывается, не освободила от страха, и - вот же! - всего ещё не дала, чего ждал, злоба к Тверскому, который и без Узбекова ярлыка оставался велик, стала Юрьевой мукой! Когда видел он, как убивают тверичей, жуткой радостью набухало его сердце. Точно каждый убитый тверской мужик был частью, плотью от плоти его, Михаила, будто всякая девка, без чести и мёртвой брошенная в снегу, в последнем вздохе с собой уносила его, Михайлову честь… Иногда Юрий и сам понимал, что будто сходит с ума, но ничего с собой поделать не мог.

Глядел в огонь и думал:

«Убью!..».

Видел, как убивают других, и думал:

«Убью!..».

Сам убивал других, а думал, что убивает его.

И даже ночами, тиская безволосое Кончакино тело, думал:

«Убью!..».

Устал Юрий ждать. Бешён во всякий миг. Уж дёргает шеей в нетерпении крови: - Вперёд! Вперёд!

Ан так расползлось по-над Волгой Юрьево воинство, по-рачьи безжалостными клешнями прихватывая людские усади-ща, так стало алчно до наживы и всякой кровавой потехи, что кабы вместо дня целая седьмица не ушла на тот переход.

Бешён Юрий, нетерпелив, спешит богатым вено[73] положить стольную Тверь к ногам Кончаки-Агафьи. Знай, мол, русскую щедрость да помни о ней, коли брат в другой раз (ежели, конечно, свидеться доведётся!) пытать станет: ласков ли муж-то? А то, не ласков?.. На тебе Русь, владей!

Впрочем, тревога царственного шурина по тому досадному поводу, что сестра его до сих пор не брюхата, с тех пор как Юрий благополучно отдалился от пытливого взгляда Узбека, не то чтобы вовсе его не заботила, но уж не так пугала. Авось обойдётся, что-то да придумается. Понесёт, так понесёт, а нет - так и горя нет! В конце концов, с него взятки гладки, он её и здесь, на Руси, чуть не кажду ночь обихаживет. Сама-то, поди, неплодная!

Другое жгло, да так нестерпимо, будто кто-то Иной прутом калёным в сердце уголья ворошил…

И вдруг у малого урочища по названию Бортенево встала на Юрьевом пути Михайлова рать.

Глава седьмая.

То, что произошло дальше, в сущности, необъяснимо, как необъяснимо все, что происходит на этой земле волей Небесных Сил.

Но что вершится на земле не по воле Господа?

Да, Тверской не стал запираться в крепости в ожидании осады и приступа, которого бы Тверь, даже несмотря на мужество её защитников, всё равно бы не выдержала. Да, Тверской неожиданно для противника встретил его в заранее определённой, выгодной для тверичей местности.

Но разве не говорит то о величии его воинского дара?

Да, высок был снежный покров в том году, и татарская конница в глубоком снегу потеряла некоторое превосходство.

Но когда это снег был помехой неостановимой татарской коннице? А тверские-то ратники али на твёрдом бились? Почему и кому это надо - непременно доказывать, что не было под Бортенево никакой победы над татарами, объясняя это тем, что они, мол, покуда Москва не встала над Русью, были и вовсе непобедимы. Почему и кому это надо - даже нехотя, сквозь губу, всё-таки признавая ту победу, непременно пояснять, что победили-то, мол, тверичи так, случайно, вроде как не благодаря собственному мужеству и полководческому таланту их князя, а потому лишь, что татарским лошадям русский снег был высок. А самое-то печальное, что сами русские на том и настаивают. Пошто ж мы и в величии принижаемся? Оглянитесь округ, ведь всяк народ, кроме нас, себя в первых числит. Или впрямь одни мы у Бога убогие?

Впрочем, это лишь к бесполезному слову.

Однако продолжим…

Да, во всей Руси не было крепче полков Михаила.

Но не более чем год назад те полки едва живы вернулись, после гибельного похода на Новгород. И половины, говорят, от тех полков с треклятых Устьян назад в Тверь не пришло!

Да, до испепеления души были злы мужики, в трёхмесячном грабеже потерявшие кров, жён, детей, сами чудом ушедшие из-под лютого Юрия и стёкшиеся теперь к Твери яростной, не прощающей силой.

Но Юрий-то что, или на другое рассчитывал, когда землю зорил?

Да, Тверской не оставил надежд на спасение - сюда, к Бортенево, он вывел всех, кто мог держать оружие в руках, за спиной нараспашку открыта осталась Тверь. А в той Твери, опять же, лишь бабы да дети.

Но какой верой и духом надобно обладать, чтобы так поступить!

Да, конечно, по всему по тому и по прочему едино стояли тверичи, точно по молитве Христова мученика Дмитрия Солунского:

«Господи, если Ты погубишь этот город, то погибну и я вместе с ним. Если угодно Тебе спасти его, то и я буду спасён…».

Но чтобы так едино поднялся народ и не дрогнул перед татарами, чтобы поверил, наконец, в собственное достоинство, каков велик был и князь у того народа! Коли сумел Тверь поднять с колен, так не к тому ли подвигу, не к тому ли духовному единению всю-то Русь хотел привести!

Ведь и то ещё нельзя забывать, что как бы злы, тверды и сплочённы ни были тверичи, противостояла-то им чуть ли не вся Низовская земля. Да с татарами! А татар-то послал Узбек с Юрием отнюдь не для одного припугу. Как некоторые сказывают, шло на Тверь тогда чуть ли не два войсковых тумана, а это, почитай, двадцать тысяч всадников! Ну, может, меньше. А может, и больше. Ведь спустя всего десять лет для разгрома той же непокорной Твери тот же Узбек послал войско уже в пятьдесят тысяч воинов! Это, не считая русских, уже Ивановых войск! Знать, и тогда уж было татарам кого на Руси побаиваться…

Опять же, не в одном числе суть! Надёжной защитой неправедной власти и грозным предупреждением о неотвратимом, неминуемом наказании реяли над Юрьевым станом ордынские стяги:

«Ты всё-таки поднял щит, Михаил? Ты знаешь, на что идёшь?».

Именно! Знал, на что шёл Михаил Ярославич, когда выводил к Бортенево навстречу Юрию и татарам тверские полки! Потому что ведал свой путь.

Есть рубежи, за которые нельзя отступать.

Пожалуй, впервые после Калки и Сити[74] такими силами встретились русские с татарами не на стенах осаждённых городов, чего и прежде было в избытке, но в чистом поле и в честной битве.

Правда, о Калке и Сити, где русских разбили наголову, знают все, а вот о Бортенево если и знают, так почему-то вспоминают не часто.

* * *

Юрьев стан расположился на правом берегу Волги. Бортеневское урочище, огромное поле, точно подкова с трёх сторон окружённое где густым, где сквозным лесом, незамкнутой стороной обращено было в сторону Волги. Чтобы достичь Твери, миновать его было никак нельзя. Да и не для того Тверской привёл сюда войско, чтобы пропустить Юрия.

Кабы Юрий не был бездарен, он бы позаботился о том, чтобы стройней выстроить свои порядки, он бы подумал, кого пускать наперёд, кого - после; да мало ли что мог предпринять на его месте другой полководец, владея столь неоспоримым и могучим численным превосходством. Однако Юрий, знать, настолько был уверен в своей победе, настолько горячился скорее столкнуться с дядей, настолько «искал его головы», что свою-то голову долго не ломал, как выгодней биться в тех условиях, которые навязал ему Михаил.

Да и Юрьевы воеводы, знать, с усмешкой повели на тверичей свои рати - мыслимо ли Михаилу устоять перед такой силищей, в самом деле? Да ведь и ратники, поди, не о том думали, как помирать придётся, а уж предвкушали, как в сами Тверь войдут. Коли в Коснятине да в Вертязине огрузились такой добычей, что выше и некуда, так какая же награда их ждёт в самом стольном городе? Чай, не зря полной чашей-то Тверь зовут!

К тому же за три месяца непрерывных побед, надо полагать, совершенно потеряли они опаску: ежели где и встречали доблестные воины сопротивление, так только меж девичьих ног. Не иначе и теперь, легко проломить надеялись.

А уж татары-то и вовсе с лёгким сердцем понужали коней: эко дело-то славное - русских бить! Русский-то против татарина худо бьётся…

Якши татарину на Руси махать сабелькой!

* * *

И была битва.

Михайловы пешцы, в основном из простых горожан да из тех излиха злых мужиков, что к великому князю в Тверь на месть прибежали, выдвинувшись далеко вперёд навстречу противнику из глубины «подковы», стояли плечом к плечу, густыми рядами. У кого топор в руках, у кого сулица, у кого кистень на паворзне, у кого меч, у кого булава, у кого кака ина железяка, а кто и с вилами. У кого кольчужка, у кого щит, а у некоторых вся-то бронь - худой тулупишко нараспашку. Помирать пошли мужики.

С взгорка накатаете бегут на них москвичи, костромичи, переяславцы, юрьевцы, прочие, да вся Русь бежит, посмеивается:

«Эку драну ратишку великий князь выставил! Знать, и впрямь - не велик! Ломи его! Этих тверичей!».

А напозади уж татары визжат, коням губы на злобу железами рвут.

«У-у-у-у-у-у-р-р-ра-а-ай! Гу-у-у-у-у-у-у-у-у!..» - то ли с земли на небо несётся дикий вой, то ли с неба на землю падает, точно бесы запели.

Столкнулись. Да ведь и столкнуться-то не успели. Как приблизились на бой стрелы, из-за густых рядов мужиков, что так и стоят неподвижной стеной в последней решимости, из-за их спин (а кажется, будто на плечи к ним вспрыгнули!) вдруг возвысились лучники - откуда и появились? Ан, оказывается, поле-то позади мужицкой стены телегами перегорожено. Вот на те телеги, когда надобно стало, и вспрыгнули лучники. И без того в тот день хмурое, небо почернело от стрел. Задние ещё прут во всю мочь, а передние-то им уж под ноги валятся. Не понять с чего?

«Чтой-то этакое в небесах звенит, точно в знойный день жаворонки чиликают? А? Что это, Господи?» - вон ещё один, задрав голову, горлом смерть словил.

А стрелки-то с телег бьют без устали! И не скинуть их за мужицкими спинами. И до тех мужиков не достать копьём. Да сами-то мужики не выдержали, кинулись на обидчиков. Ну, здесь уж иная сеча пошла. Не сеча - крошево! Только топоры красны залетали.

Однако как ни твёрдо бились Михайловы пешцы, в конце концов смяли их, дальше тронулись, глядь, а телеги-то уж щитом перевёрнуты, а из-за тех щитов, как из крепости, ощетинилась копьями тверская железная рать. Пошли в бой полки Михайловы. Тут уж время пришло и татарам вступиться. Двумя рукавами, обтекая Юрьевых русских, обходя с боков тверичей, полетела «непобедимая» татарская конница. Спотыкается, али снег глубок? Да, нет! По тому же глубокому снегу идут навстречу татарам тверские конные. Сам, Тверской их ведёт.

Чего скрывать - была и слабость, коли можно то назвать слабостью: искал великий князь в той битве случая умереть в седле. Двух коней убили под ним, латы иссекли, погнули ударом. Да, погибнуть ему в том бою было легче, чем не погибнуть! Но сохранил Господь! Знать, за тем, чтобы дать пройти свой путь до конца…

Мало-помалу все громадное Юрьево войско, все татарские сотни скатились с волжского взгорка в Бортеневскую впадину и уж не в снегу увязали, а в крови. Снег-то тот давно был красен.

И вот тут, когда уж с обеих сторон, казалось, иссякли силы, с лесных закрайков «подковы» двинулись новые тверичи. Откуда и взялись?

- Бей! Бей!..

Здесь уж такое месиво, такое всеобщее побоище началось, что не приведи видеть, Господи!

Замахали боевыми значками татарские начальники: того велят, чего никогда не велели в битвах-то с русскими.

«Назад! Назад!» - зовут.

Заколотили пятками по коням, разворачивают, а кто выпал из седла, тот бегом бежит к стану и уж не для страха визжит, а от страха повизгивает. А над станом-то - эка невидаль! - ордынские знамёна вниз повергаются, тоже знак:

«Признает поражение! Твоя взяла, великий князь Михаил Ярославич!».

А Юрьевым русским и знака никто не подаёт, сами назад теснятся. Вперёд раком шли, так и назад раком пятятся. Были б крылья, так галками заполошными унеслись с того поля!

А ещё над Юрьевым станом вой стоит. То пленные молят Господа о спасении. И о наказании. Спаси их, Господи! Но другим не прощай в Своей безмерной милости того, что нельзя прощать. Не прощай, Господи!..

Бросая стяги и оружие, бежали к Волге, за Волгу русские и татары. Их ловили, вязали, вели назад. Пленных бить Тверской не велел. А пленных было изрядно. Хоть и многие в тот день умерли, да ведь многие и остались. Ото всех земель изрядно было изловлено князей и бояр; Юрьева брата Бориску нижегородского, в какой уж раз и не счесть, снова в Тверь пленником повели; послов Узбековых похватали; правда, их, коли в сражении не полегли, Михаил Ярославич вынужден был со всей лаской приветить. Мол, уж не обессудьте: во-первых, сами явились, никто не звал, во-вторых, враз-то я вас и не приметил, ну, а как приметил, так уж и поздно стало: в бою не в лесу - выборочно-то не рубят…

Взял Михаил на свою беду и сестру царевну Кончаку. Да ведь не оставишь её на юру[75] - и так брошена!

Юрия вот только не взял!

Вон что - ушёл Юрий-то! Ушёл! Бросил все: казну, жену, друзей своих татарских, бояр, войско бито!.. Как? Когда успел? Куда скрылся? Без следа! Будто кони его унесли летучи!

А потому как кони-то не летают, не иначе Бес его и упас.

Девятого декабря одна тысяча триста семнадцатого года, на Праведницу Анну, в день, когда была зачата Пресвятая Богородица, великий князь тверской, вопреки всему и ради лишь одной высшей правды, одержал победу над объединёнными силами зла.

Ну как объяснить (хотя бы и себе самому) ту победу, если не милостью Божией?

Да ведь не иначе сама Богородица той победой с небес Руси знак подала. Не зря на иконах, посвящённых святой Анне, сама Пресвятая Дева, вознесясь над Землёй, попирает стопами шар, обвитый змиим. А что есть змий? Воплощение диаволово. А что есть шар, как не наша вселенная. Так вот тогда Богородичным знаком на Руси посрамлён был дьявол.

Да вот беда, по слепоте ли своей, по иным ли причинам Русь тот знак не увидела…

Да ведь и по сю пору замечать не торопится.

О Калке-то и Сити кто не знает?

А про Бортенево-то - знает кто?

Глава восьмая.

Будто весь огромный Сарай, что в день на коне не обскачешь со всеми его купцами, муллами, магумеданскими судьями-казами, даже ремесленниками и продажными девками, что идут отдельным обозом, снялся с места и двинулся. Да что Сарай! Кажется, вся степь поднялась, сбилась в един караван.

А впереди того каравана войско. Огромное войско! Одних эмиров-темников, что предводительствуют десятитысячными туманами - десятки! А сколь нойонов, что командуют тысячами! А сколь в тех тысячах беков-сотников? А сколь в тех сотнях мурз-десятников? Коль сочтёшь всех начальников, так получишь число подчинённых. Только кто ж их сочтёт?

А потому и войско представляется неисчислимо!

Никто не знает, на войну ли ведёт царь царей, великий ильхан Узбек это войско или же всего лишь на пышные зверовые ловы, как говорят? Однако даже для самой пышной царской охоты больно громадна сила! А для войны слишком уж неспешно и вяло движется она. Точно и сам хан путь потерял, точно и он не знает, куда и зачем ведёт свою Золотую Орду.

Опять же, коли на войну собрался, так зачем весь Сарай за собой потянул со всеми учреждениями и даже с продажными девками, зачем столь тучны и обильны ведёт за собой стада и табуны лошадей? Разве не для того война монголу, чтобы всё это отобрать у врага, гнать его побеждённым перед собой, отнять все, чем он владел, ездить на приятно идущих жирных конях, сжимать в объятиях его дочерей и жён и их губы сосать? - как заповедовал то Чингиз.

Хоть и хранят на походе войсковые туманы боевые порядки, но больно уж коротки переходы, а привалы по воле хана могут длиться и дни, и недели… Нет, не похоже то на войну. За три месяца едва взобрались от устья Дона в Ясские горы![76]Да и то, вдали ещё настоящие горы. Движется неторопко войско вдоль Терека. Коли и дальше так пойдёт, когда и дотянутся до Дербентских Ворот?

Но что и ловить Узбеку за теми воротами? Неужто и впрямь Иран воевать решил? Это вряд ли! Если и нанёс хану Узбеку какую обиду Иранский хан, как о том говорят, так, во-первых, не столь она и велика, раз про неё никто ничего толком сказать не может, а во-вторых, меж своими-то всегда по-хорошему уладиться можно. Ведь не враг Узбеку Абусамда и Узбек тому Абусамде вовсе не враг, потому что един у них Бог Аллах! Непонятно, зачем и двинулись?

Знать, на иное готовил силу Узбек. Кабы шагнул с такой силой татарин на Русь, так не было бы, поди, и Руси. И мог шагнуть. Да не шагнул: Михаил Ярославич принял Узбеков вызов, сам явился на ханский суд. А коли войско-то снаряжено, надо ж его куда-то вести. Вот и повёл его хан к Дербентским Воротам хулагидов теснить. Но и их не больно теснит, больше стоит на неспешных привалах. И оттого, нет-нет, да вдруг и покажется, что затеял хан этот безлепый поход лишь от досады, для того ещё, чтобы подалее от православных крестов казнить великого русского князя. Конечно, такие хлопоты вроде би ни к чему, но в тайные ханские мысли проникнуть тяжелей, чем взобраться на самую высокую гору. Ан коли и взберёшься, так всё равно тут и скатишься. Потому как капризна воля хана и переменчивы его мысли. Однако же вот что примечательно: так тот поход ничем и не кончился - ни войной, ни охотой. Даже Дербентских Ворот Узбек не достиг. Как только решил Михайлову участь, так тут же и воротился вспять в свою степь.

Уныл и промозгл ноябрь в Ясских горах. Ни холода тебе, ни тепла, лишь ветер свищет. Да и не понять, откуда и дует, мечется меж каменных стен, как свинья в мешке. И визжит-то свиньёй. Кидает в лицо льдистую крупку. А снега-то нет как нет. Лишь на вершинах лежит покровом, слепит глаза, как в ясный день на Руси, да вот беда: не дотянешься, не ухватишь в горсть того снега. Бывает, прихватит морозец каменистую, чуждую почву, но в скорую ростепель, хоть и камениста она, а вмиг растечётся вязкой жижей не хуже русской. Не потому ли на месте топчется ханское войско? Так куда и тронулся на распутицу?

Огромно, необозримо, как сама Орда, татарское становище. Куда ни посмотришь, все округ уставлено кочевыми кибитками, войлочными вежами[77], богатыми красными и золотыми шатрами.

А по ночам чёрное беспросветное ясское небо озаряется: отблеском тысяч и тысяч костров.

* * *

Ногти грыз Юрий, а кабы мог достать, так и локти кусал, столь боялся он ехать в Сарай на Узбеков суд. Поди, забоишься, когда поручение царёво не выполнил. Да ладно б это одно - поправимо, но к тому ещё дорогую царскую подарёнку не то чтобы потерял ненароком, а сам нарочно и выбросил.

Тогда в Бортенево думать-то о жене было некогда. О себе-то не помнил, спасаясь, потому как спастись не надеялся. Право слово, сам бежал без надежды, потому, знать, и про Кончаку забыл. И хорошо-то, как вышло, что не вспомнил о ней. Потому как, если бы вспомнил, во-первых, наверняка достал бы его копьём Михаил, а во-вторых, даже если бы Михаил его не убил, так ещё неизвестно, как бы дальше все обернулось! А теперь вона удачно-то как обставляется, хотя, конечно же, не само по себе.

Собственно, Юрий не мог понять, как его осенило тогда бежать, даже до того ещё, как татары кинули стяги. Ан вот осенило и всё! В самом деле, будто ни об чём не знал, ни об чём не помнил, одно лишь стучало в мозгах:

«Жить! Жить! Уйти! Спастись! Убежать! Унестись!..».

Ну и унёсся!

Только в Торжке, до которого неведомо как и добрался с малой горсткой дружины, в себя пришёл. Куда идти? В Москву, к Ивану? Да знал: Ванька-то ласков брат, покуда Юрий сам при коне, ан как пеший-то в ворота его постучишь, так не ведомо, откроет ли, даст ли кусок хлеба или так, из-за городьбы словами утешит? Сильно изменился за эти годы Иван. Не до конца ещё, ан уж обнажил свою подлую суть. Хотя Юрию-то та суть всегда была явственна. Покуда Юрий в Сарае да Новгороде общее дело ладил, Иван-то наособняк усиливался. До того усилился, что Юрий в своих плачевных обстоятельствах не рискнул к нему сунуться. Пошёл в Новгород.

В Новгороде-то тоже Юрия не по чести приняли. И не пересказать, как там было, чего ему стоило наново на свою сторону склонять плотников.

Упёрлись как никогда!

- Клялись, мол, мы, Михаилу, боле в прю твою с ним не вступаться! - говорят. - Худа тебе не хотим, ан и добра не жди!

Ах, людишки неверные, али ему, Юрию-то, мало клялись, что до конца будут с ним стоять?..

Опять пошёл торг! Каких свобод им не сулил, какого серебра-золота, каких земель не пообещал пораздать нужным людям! А те, чуя слабину, алчны стали выше меры, да ведь и скупиться нельзя. Ну, кое-как по их жадности да по Юрьевой щедрости в счёт будущих прибытков всё-таки сторговались.

А здесь ещё, кстати, прибыл в Великий Новгород новый архиепископ Моисей, поставленный митрополитом Петром взамен почившего владыки Давида. Так вот, Моисей проникся большим сочувствием к Юрию. Надо полагать, и владыке посулил Юрий обильно жертвовать на монастырские нужды, коли удастся ему удержаться у власти. Хотя, разумеется, поддержка нового архиепископа прежде всего определялась отношением самого митрополита Петра к Москве. Души не чаял митрополит Пётр в сём городе и в его мирском владыке княжиче Иване Даниловиче, а, следовательно, не мог он и Юрию в делах его не поспешествовать.

Так или иначе, но владычье мнение всегда много стоило и много значило в Великом Новгороде.

Словом, всего через два месяца повёл Юрий новгородцев на Тверь. Однако Михаил опять упредил его, теперь уж встретил на Волге, на пределе тверских и новгородских земель у сельца Синеевского. Но биться не стали. Тверской выдал Юрию брата Бориску, князей, бояр, то бишь всех заложников, взятых им у Бортенево. С честью также отпустил ордынских послов с их татарами. Да всех отпустил. Ан вон только царёву сестру и любезную Юрьеву сердцу супружницу Агафью-Кончаку не отпустил. Померла княгиня в тверском плену!

Вот уж Юрию была радость нежданная!

Одно дело, ни за что не простила б ему Кончака того предательства и с головой и со всем его хером уж выдала бы брату на растерзание! Да, в самом деле, что ж это за муж такой? Мало того что семя, как зерно мышью траченное, сколь его не лови, в царском лоне ростков не даёт, так он ещё и изменщик, притом самого гнусного свойства! Нет, не простила бы ему того бегства Кончака. Да и хан не простил!

А иное дело после уж Юрию ханский посол Кавгадый подсказал.

Ему, кстати, как главному татарскому воеводе тоже не больно светило предстать пред Узбековы очи. То есть совсем не светило! Уж одного того для суда было достаточно, что он с двумя туманами войска перед какой-то Тверью унизился, да ещё до той крайней степени, что царские стяги поверг, запросив пощады! Ан не та ли вина, что спокойно смотрел, как царёву сестру в плен берут? То уж даже не поражение в бою, а чистая трусость. А не та ли вина, что в плену-то пред Тверским пресмыкался? Это татарин-то перед русским! Да по-хорошему-то его уж за то можно было казнить, что живым воротился! И он это, разумеется, понимал.

Но хорош и он был бы татарин, кабы не искал путей к спасению? А в чём могло быть для него спасение? Да лишь в том, чтобы хан не узнал всей правды о Бортенево!

А кто мог сказать хану всю правду о том, что произошло и как там было на самом деле? Только Кончака! Да если бы, после того что ей довелось пережить, царевна увидела брата, то уж нет сомнений, - она бы ему в лучшем виде представила, во всех мелочах и подробностях (ведь главное-то - в подробностях!), да ещё, глядишь, по бабьей злости чего от себя приплела! В том и суть!

А потому как грехов на Кавгадые висело что репейников у драного пса на хвосте, так и терять ему было нечего. А приобрести он мог жизнь. Так что стоило рисковать. И бедная царевна-княгиня Агафья-Кончака внезапно, них того ни с сего скончалась в Твери некоей загадочной смертью. Не иначе как свои же и отравили, по татарскому лукавому обычаю.

Впрочем, утверждать со всей определённостью, что именно Кавгадый приложил руку к её смерти, конечно нельзя, но и исключить того невозможно. Хотя бы потому, что спустя непродолжительное время после его возвращения в Орду (и после того, как он выполнил то, что было угодно Узбеку!), Кавгадый был казнён лютой казнью. Ту казнь, поди, не один хан, а весь его Диван обдумывал, учитывая всякую подробную мелочь. Да ещё и не один день, поди. Так затейлива была эта казнь!

Сначала Кавгадыю вырвали ногти, затем по суставам срубили пальцы, отрезали уши, выкололи глаза, посекли на ремни кожу, а напоследок вытянули из задницы кишку, затянули её, верёвкой с петлёй, верёвку ту привязали к кобыльему хвосту и повели ту кобылу медленным шагом по сарайским улицам, покуда все кишки из брюха не вымотались.

Ну, это мы вперёд забежали…

А совет Кавгадыя Юрию состоял в том, чтоб вину за Кончакину смерть возложить на Тверского и в том согласно клясться перед Узбеком. Мол, он царёв враг и сестру его уморил. А пошто уморил-то? Так, ить, ведомый враг! Али не доказал того хану под Бортенево? А у врага-то одна мысль, хоть бы чем досадить! Не хотел, видать, Михаил, чтобы татарка стала матерью русских владетелей!

На такой счастливый оборот Юрий и не рассчитывал. Пошёл слух гулять. Слух бывает куда правды сильней, коли выгоден. Поди, тот слух Узбековых ушей раньше достигнет, чем Юрий хана увидит.

А все одно - видеть-то его Юрию не хотелось. Ан ясно было, что так ли, иначе, но суда не избежать. И вот в те месяцы, что прошли после встречи у Синеевского, Юрий предпринял бешеные, неимоверные усилия для того, чтобы, с одной стороны, самому обелиться перед татарами, а с другой - насколько возможно, очернить в их глазах Тверского. Причём последнее сделать оказалось не так уж сложно.

Да и что сложного в том, чтобы кинуть тень на того, кто у всех на виду? В том уж Юрий за долгую борьбу с Михаилом и так насобачился. Умей лишь на пользу себе обратить все, что хорошего ли, худого делает твой противник, тем паче Михаил-то хоть и умён, а бесхитростен. Дел-то много наворотил, ан не шибко заботился, как за те дела станет оправдываться! Да, опять же, куда как легко перед ханом и татарами ложью того обносить, кого хан да татары и безо всякой лжи на дух не выносят.

В том и Иван ему пособил немало. Тот, знать, давно уж припасал до верного случая разные сведения - не про то, так про это. Не без Ивановой помощи и составились поносные грамотки на Тверского. А из тех грамоток, вроде бы собранных ото всех земель, была составлена пространная клевета. Во многом Михаил той клеветой уличался. Были и вовсе пустые жалобы, но были и такие, от коих враз не отвертишься, потому как верные: мол, первый на Руси Михаил ордынский хулитель, мол, излиха ради своей Твери на счёт ханских податей пользуется. Оттого, мол, и сильна стала Тверь. Ежели иные-то обвинения в тех грамотках, собранные до кучи, не стоили и опровержения, то уж эти попробуй-ка опровергни! Тем паче и подсчётцы приложены! Не иначе сам Ванька все то и просчитал загодя!

Мало что, татар побил, мало сестру Узбекову уморил, так ведь он ещё от татар русское серебро утаивает! Ан дело-то просто: Михаил, мол, в сопроводительном к дани пергаменте уменьшает число душ, с коих подати собираются. Число-то душ на Руси величина сильно колеблемая - то мор, то недород, то война. А баскаки последний раз народ по головам пересчитывали аж при хане Берке.

Вон какой у вас недогляд, господа татары!

Было и ещё чего многое… так ведь, коли успеть, и ангела можно грешником выставить. Так что прежде чем в Орду пойти, вооружился Юрий и грамотками, и свидетелями - в свидетели к нему пошли все те же князья да бояре, коих Тверской под Бортенево пленил, а у Синеевского выпустил.

В Сарай Юрий прибыл ещё летом. Узбек свидания ему не давал. Однако же и не казнил сразу по прибытии. И то уж добрый был знак. Зато иные татары, даже из самых высоких, с сочувствием встретили. Да хоть тот же Кутлук-Тимур с глаз долой не прогнал!

«Ништо, брат Кутлук, ужо отплачу! Всю Русь к ногам положу, дай только выбраться!».

Да уж пришлось Юрию расщедриться из последних сил да не только на живое серебро, а опять же и на обещания. Али Русь не залог?

А своя-то казна, считай, пуста была. То и было в ней, чем сумел одолжиться у тех же новгородских бояр да что у Ваньки взял.

Хе! - взял! Не взял, а с мольбой еле выпросил!

«Н-н-н-н-да, совсем ожидовел Иван на своей Москве. Богат стал, сказывают, безмерно! А ходит в простом кафтанишке, да экую хитрость выдумал: во всяк большой праздник цепляет к поясу кошель с полушками, идёт по Москве и всяк-то нищего, что на пути ему встретится, одаривает из того кошеля:

«На, мол, тебе на своё убожество, так уж и помолись за меня перед Господом!..».

Ан боится, знать, не взойти ему в Царствие Небесное, как верблюду не пройти в ушко игольное! По грехам и пуглив! Ан по страху и хитёр, Ванька! Как на земле загадлив, так заране и на Небе место себе чужими устами отмаливает! Ишь, каков нищелюбец!

Вот уж будет время и сила, прижму пса ухватистого…».

Впрочем, рано о том мечтать, дождаться бы утра! Скоро ли? Сбудется ли ныне то, к чему шёл всю жизнь? Пли напрасно и шёл?

Ветер обжимает шатёр. Тяжко хлопают сшитые из бычьих шкур полосы. Изредка доносятся сквозь вой ветра крики. В соседнем шатре кой день беспрерывно идёт гульба: бояре пируют победу. И то, кажись, выкрутились!

И Юрий бы пил, да не может! Будто судорогой душу свело. Замерла то ли в страхе, то ли в конечной радости. Дал знак ему могущественный Кутлук-Тимур:

- Решилось. Твоя взяла Юрий.

- Когда же?

- Ныне.

- Хочу быть там! Хочу!.. Кутлук-Тимур качает головой:

- Нет, Юрий, не ты! Князь - не убийца.

- Видеть хочу!

- Якши, Юрий. Тебя позовут, - усмехается беклеребек.

- «Якши, якши… Да когда же?».

Юрий, не видя, смотрит перед собой. Да и что увидишь в непроглядной тьме ночи?

Но он видит то, что хочет увидеть, будто угадывая, как все будет. Даже видит кровавую руку убийцы и на той руке Михаилово сердце. Безжизненный, жалкий кусок парной плоти, пред которым он трепетал всю жизнь!

«Неужели же ныне?..

Да свершится ли, в конце-то концов?!

За великим буду бечь, а не поспею?!.

Врёшь, ведьма! Ить нагнал я его, нагнал!

Сколько ж можно гнаться за ним, за великим?».

* * *

Долог суд у татар…

Велика и вина пред татарами великого князя Тверского - видно, враз не рассудишь. Вот и волокут они его за собой неведомо куда от самого Дешт-и-Кипчака, к Хулагидскому морю, через горы, через город Маджары, через город Дедяков? Когда уж и кончится этот волок?

Второй месяц пошёл, как пытают. Вроде ухе в судах все вины ему разъяснили, ан отчего-то никак смерть не дают. Да ведь ясно, почему не дают: смерть-то легче, чём муки!

Тяжёлая колода из толстых дубовых плах, скованных меж собой железом, давит на плечи, шея стёрта в кровь жёстким воротом, руки, поднятые на уровень плеч и стиснутые той же колодой, давно онемели…

Да ведь не в том и мука!

Вон давеча в Дедяково на торгу поставили на правёж. Согнали русских, прочих иноязычных купцов, велели бить его плетьми, всякому, кому лестно. Так ведь никто не ударил. Даже свидетели, что против него на суде показывали. Знать, и им совестно стало? Совестно не совестно, а глаза прятали, когда он их взглядом в толпе находил.

Ну а уж тот суд татарский, ясно - какое позорище.

Да ведь не в том и позор, что татары судили, а в том, что русские на суде неправдой божились. А ведь и божбой их не попрекнёшь - знать, веруют! Да вот только ведают ли, чему веруют?

Знал, что изрядно Юрий купил лжесвидетелей, а все одно не думал, что столь хулы нанесут. И не ложь удивила, но то, как правду в угоду татарам искажали бессовестно! А после суда-то, говорят, те бояре напились вина допьяна да друг пред другом бахвалились, кто каку вину наплёл на него. Уж, знать, так: коли в величии русский человек до самого неба возвысится, так уж в низости до самого дна дойдёт. А все одно, жалко их, потому как, виня его, самих себя в яму спихивали.

То ли слепы, то ли сонны, то ли нетрезвы!

Прости и им, Господи, не ведают, что творят!..

А что до обвинений, так те обвинения по душе и оправданий не стояли. И не оправдывался бы, если б опять же русским путь указать не хотел, чтобы впредь ни ради татар, ни ради иных не топтали они друг друга.

Удерживал ханскую дань? Ну и то не доказано, несмотря на все грамотки. Да ведь то русское серебро, что от дани утаивал, не для себя оставлял, не для Твери одной, а на всю нашу крепость! Да разве ж то серебро татарское, а не суть ваша кровь, что вы за него меня топите? А в смерть-то с собой и золотника не ухватишь. Да если б иначе, стал бы о тот ханский выход мараться?

Против татар бился и посла его в плен захватил? Ну, так бился! Опять же для того лишь и бился, чтобы путь указать. Вон тверичи-то как после того Бортенево воспрянули - видел глаза-то их после победы. В такие-то глаза али страх снова вгонишь? Пусть то Бортенево для будущей битвы опорой станет. Мал огонёк в лампадке горит, да чем черней округ, тем дальше и светит. На тот свет и бился!

Ну а что посла пленил, так ведь в бою не отличают послов. Да ведь и Чингизов Джасак гласит: за удаль в бою не судят.

Ан судят-то не по Джасаку - казы да муллы в суде, что с них и взять, коли нехристи. А старший над ними сам нойон Кавгадый. Да бывают ли суды, в коих главный судья - сам обиженный?

Эка, суд…

«Сестру Узбекову и княгиню Юрьеву повелел уморить…».

Однако излиха чванлива была княгиня, под стать мужу. Не много раз и встречался с ней Михаил. Жила она в отдельных покоях, прислуживали ей татарки, к себе тоже лишь своих допускала. Из-за Юрия, знать, на всех русских обиделась. А отчего умерла? Бог весть? Ну, и Царство небесное…

В чём ещё-то винили?

«В немцы хотел с казной убежать… к папе католическому в Авиньон…».

Вовсе в мыслях того не имел. Хотя и немцы звали спасти, и папа тот иноверный, и Гедемин, что на Литве как раз в силу вошёл, послов в Тверь присылал.

Да пустое все! В немцы-то легко убежать, обратно на Русь прийти сложно. Да и что за жизнь под чужими крестами? Неприемлема!

Да что! Уж здесь через верных людей стучались к нему горцы-аланцы - единоверцы, сказывают, во Христе. Мол, дай только знак, что согласен, - спасём, умчим тебя в горы, уж и кони на то готовы!..

Нельзя бежать князю, если он князь…

А и Узбек, знать, рассчитывал на Михаилово малодушие. Отчего ж им так важно выше поставить себя над русскими? Непременно доказать своё превосходство? А вся-то их хитрость очевидна и проста до бессмысленности.

Когда уж пришёл во Владимир, встретил его там Ахмыл, ордынский посол. Сказал, что если в месяц великий князь (так и повеличал!) в Сарай не прибудет, хан за ним сам с войском придёт. Али не знал того Михаил, когда в путь собрался? А Ахмыл-то, вроде как от себя, и ещё добавил:

- Не ходи, Михаил, в Сарай. Верно говорю - убьёт тебя хан. Беги, - говорит, - Михаил!

Ну, тут совсем все прозрачно стало: коли татарин добра пожелал, тем более надо было в Орду спешить! Готовился, видать, Гийас-ад-дин Мохаммад Узбек Русь запалить!

Успел, Тверской. Повлёк Узбек своё войско, сам не зная куда…

Да ведь всё это лукавство Михаил Ярославич давно уж предвидел, потому и не удивлён был судом неправедным.

То-то, что не его судили, а в его лице судили всю Русь Православную.

Потому и вынесли в приговор не те вины, по которым судили, а ту главную, по которой и был виноват:

«Не последует нашим нравам и неуступчив нам, посему достоин быть смерти…».

Что ж не даёте смерти?

«…Всю жизнь об одном помышлял, как помочь христианам, но, знать, по грехам моим сотворялись многие тяготы вместо помощи» - вот мука в чём!

«Всегда хотел мира, бежал злобных междуусобий и не мог их остановить» - вот мука в чём!

«По крайней мере рад буду, если смерть остановит их! Остановит ли? Н-е-е-ет…» - вот мука в чём! Но и в смерти свет:

«Умыслил положить душу свою за отечество, избавив множество от смерти и многоразличных бед своей кровью. Ибо сказано: положи душу свою за други своя. И спасён будешь. Спасён! Так дай же, Господи, крылья мне…».

Тихо в веже.

Лишь отрок рядом читает псалмы Давидовы по листам:

- «Услышь, Боже, молитву мою и не скрывайся от моления моего. Внемли мне и услышь меня; я стенаю в горести моей и смущаюсь от голоса врага, от притеснения нечестивого; ибо они возводят на меня беззакония и в гневе враждуют против меня. Сердце моё трепещет во мне, и смертные ужасы напали на меня; страх и трепет нашёл на меня, и ужас объял меня. И я сказал: «Кто дал бы мне крылья, как у голубя? Я улетел бы и уснул, и успокоился…».

«Господи мой, так дай же мне крылья! И дай мне мужество умереть!..».

Конский топот раздался снаружи. Другой отрок вбежал в вежу:

- Идут! Идут! - в ужасе крикнул он.

- Ведаю для чего… Помоги мне подняться навстречу им, - сказал князь.

Сначала били толпой. Проломили в веже стену, выволокли на воздух, уже кровавого снова били, раздели донага. А потом уж один - русский (да ведь и все были русские!) - как-то по-татарски ловко вспорол ему грудь ножом, вырвал из рёбер живое сердце.

Юрий наблюдал за тем со стороны. В вежу ему войти не позволили, так он велел палачу как бы ненароком выволочь Тверского из вежи и убить на его глазах.

Теперь можно было приблизиться. Тверской лежал перед ним унижен, мёртв… и велик!

«Не нагнал! Не нагнал!..» - пусто, холодно было Юрию.

- Вели прикрыть тело-то, - презрительно кривя губы, сказал с коня Кавгадый. - Он ведь дядя тебе. Всё равно что отец… Велик князь был! - Татарин хлестнул коня плетью.

Стылая земля комьями опала на мёртвого, на рану, на место, где билось сердце, на глаза, недвижно глядевшие мимо Юрия в небо.

Юрий хотел было пнуть мёртвого, даже замахнулся ногой, но в последний миг не осмелился, лишь зло ковырнул носком землю.

И пошёл прочь по мёртвой, стылой земле.

Без пути.

Без следа.

ЭПИЛОГ.

Следот, собственно, и всё.

Со смертью Михаила Ярославича кончилась и Юрьева жизнь. Хотя после прожил он целых семь лет. Но то были годы - не годы. И жизнь - не жизнь. Хотя ещё и отличился не малыми мерзостями, которые, впрочем, не превысили предыдущих. И без них по свойствам чёрной души он давно уже заслужил всеобщую ненависть.

В том же году кинулись татары на Русь. Теперь уж ничто их не сдерживало. Да сам Юрий Данилович их и привёл. В оплату его обещаний пустошили они Кострому, Муром, Ростов, Владимир… В общем, с лихвой по всем долгам расплатился Юрий с татарами и кровью, и серебром.

Потом сел на Великом Новгороде. Тоже, знать, долги отрабатывал. Правил худо - как то и надобно было новгородцам, потому как и сами с усами. Воевал - но без успеха. Вот Выборг пытался у шведов отнять. Но хотя имел превосходство, так и отступил, ничего не добившись, кроме лишнего озлобления, потому как во время осады развлекался вешанием пленных. Правда, говорят ещё, что водил он новгородцев на Неву и на острове Ореховом заложил, мол, крепость, которая после стала известна как Шлиссельбургская, но если это и так, то уж точно не Юрий туда новгородцев повёл, а они его за собой потянули.

До Руси ему, слава Богу, особого дела не было. Да и новгородцы, знать, блюдя московские интересы и выполняя мудреные Ивановы указания, не отпускали его на Русь. Ивану-то Даниловичу старший брат совсем стал без надобы. Он теперь и сам в Орде частым гостем стал. На особку от Юрия выправил у Узбека ярлык на Москву. За тот ярлык опять же Русью заплатил - чем Москва платит? - привёл с собой на вокняжение посла Ахмыла. Ох и тяжек, говорят, был тот Ахмыл для Руси.

А здесь и Узбек стал немилостив к Юрию. Всякое любопытство к нему потерял. Вновь ни с того ни с сего (впрочем, цели-то были все те же: стравливать поелику возможно русских между собой!) передал великое княжение на крамольную Тверь старшему Михайлову сыну Дмитрию, которого к тому времени звали не иначе как Дмитрий Грозные Очи.

Как преданный и обиженный слуга, Юрий, разумеется, тут же кинулся в Сарай разъясняться с ханом. Но по дороге возле речки Урдомы встретил его другой Михаилов сын - Александр. И вновь спасся Юрий. Знать, был ещё надобен! Уже по привычке, бросив дары, что вёз хану, казну, перебитое войско, неведомо какой силой он опять был унесён с места побоища.

Но на сей раз и в Новгород не решился вернуться. Укрылся от Александра у псковичей. Те приняли его отнюдь не по любви, но лишь помня своё обещание Невскому: давать и самым отдалённым его потомкам пристанище в злополучии. Он отсиделся, сколько надо, пришёл в себя, ан здесь немцы стали Псков доставать. И тогда Юрий, по словам беспристрастного Карамзина, озабоченный собственною опасностию, снова уехал в Новгород.

Новгородцы в то время как раз собрались в Югорскую землю[78], разбираться с устюжанами, что начали грабить их купцов. Позвали с собой и Юрия. Мол, хоть на Устюге нам верни, что на Урдоме оставил.

Ну а своих бить Юрий всегда горазд был. Даже новгородцы остались довольны ем опустошением, что он там произвёл, и отпустили его в Сарай с самыми наилучшими пожеланиями.

А в Сарае в ту пору (вот беда, так беда!) находился великий князь Дмитрий Михайлович. Ну никак нельзя ему было встречаться с убийцей отца. Однако, знать, те же силы что вели Юрия по его гнусной жизни, в нужный миг привели его к нужной смерти.

Разумеется, Дмитрий убил Юрия. Узбек казнил Дмитрия и…

Но это хоть и та же, да уж совсем иная история.

Хоронили Юрия с большими почестями, при соборе многих епископов - и то, великая радость Ивану Даниловичу. Впрочем, и на всей Москве уныния по сему поводу не было.

ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА.

1281 - рождение Георгия (Юрия) Даниловича.

1301 - поход на Рязань московского князя Даниила Александровича, отца Юрия. Пленение рязанского князя Константина Романовича.

5 марта 1303 смерть князя Даниила Александровича. Юрий Данилович становится князем Московским.

1303 - Юрий Данилович захватывает Можайск.

1304 - смерть великого князя Андрея Городецкого.

1305 - спор Юрия Даниловича в Орде у хана Тохты с Михаилом Тверским за великий стол. Михаил выиграл тяжбу. Первый неудачный поход Михаила на Москву: тверское войско пыталось захватить Переяславль и было разбито Иваном Калитой.

1306 - Юрий Данилович приказывает убить рязанского князя Константина Романовича.

1308 - второй неудачный поход Михаила Тверского на Москву.

1312 - смерть хана Тохты, начало царствования хана Узбека.

1316 - Юрий Данилович женится на Кончаке (Агафье) - сестре хана Узбека.

1317 - Михаил Тверской отказывается от великого княжения под Костромой. Юрий Данилович становится великим князем владимирским.

Декабрь 1317 г. - битва под с. Бортенево. Юрий, возглавляя соединённое русское и татарское войско, терпит сокрушительное поражение от дружины князя Михаила. Кончака захвачена в плен, Юрий бежал в Новгород.

1318 - смерть в тверском плену Кончаки (Агафьи). Ханский суд в Орде. Казнь Михаила Тверского.

1319 - Юрий Данилович приводит на Русь ханского посла Байдеру.

1322 - поражение Юрия Даниловича на р. Урдоме от сына Михаила Тверского Александра. Бегство Юрия Даниловича в Псков.

1325 - Юрий Данилович убит в Орде сыном Михаила Тверского Дмитрием Грозные Очи. Тело для погребения привезено в Москву.

ОБ АВТОРЕ.

КОСЁНКИН АНДРЕЙ АНДРЕЕВИЧ родился в 1955 году в городе Бор Нижегородской области. Окончил Саратовское театральное училище им. Слонова, затем Литературный институт им. Горького. Был рецензентом в московских литературных журналах, редактором, заведовал отделом прозы в молодёжном журнале «Мы», был художественным руководителем Калужского театра кукол.

Как прозаик дебютировал на страницах журнала «Октябрь» в 1985 году. В 1989 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла первая повесть Андрея Косёнкина «Больница». Член Союза писателей и Союза театральных деятелей России.

Автор исторических романов о Михаиле Тверском и Дмитрии Грозные Очи, выходивших в 1997 году в издательстве «Армада».

Роман «След» печатается впервые.

Примечания.

1.

Истобка - отапливаемая изба.

2.

Меря - финно-угорское племя, жившее в районе Ростова Великого.

3.

Низовская земля - историческое название Северо-Восточной Руси в XII-XVI вв., данное новгородцами.

4.

…первого пострига не достиг… - постриги делались по исполнении младенцу трех лет, на переходе его в отрочество.

5.

Гридни - княжеские дружинники.

6.

Мстислав Мстиславович Удалой (? - 1228), русский князь. С 1193 г. княжил в Триполье, Торческе, Новгороде, Галиче и др. Воевал против немецких рыцарей; участник Липицкой битвы 1216 г. (командовал новгородским войском), битвы на р. Калка (1233).

7.

Н. М. Карамзин. Т. 4, гл. 3. М., 1988-1989 гг.

8.

Н.М. Карамзин. Т. 4, гл. 5. М., 1988-1989 гг.

9.

Отъезжее поле - псовая охота вдали от жилья, в пустошах, где ночуют табором, станом.

10.

Элюй Чуцай (Елю-Чу-Цай) - китайский философ и астролог.

11.

Великий Джасак - свод военных и гражданских законов Чингисхана.

12.

За все эти преступления, впрочем, как и за многие другие, согласно статьям Джасака, полагалась смерть.

13.

Иллирия - в древности территория от побережья Адриатического моря до р. Дунай и устья р. По.

14.

Кипчакская степь - огромная территория от Днепра и на восток до Семиречья, населенная многочисленным кочевым Народом тюркского корня - кипчаками. В русских летописях кипчаки назывались «половцами», на Западе «куманами».

15.

Изограф - иконописец.

16.

Баскак - татарский пристав для сбора податей и надзора за исполнением ханских повелений.

17.

…загнать в «число»… - монгольские чиновники (численники) переписывали население по домам, устанавливали поборы в виде дани.

18.

Улус - удел, область.

19.

Тумен - отряд монголо-татарской конницы численностью примерно в 10 тысяч человек. Во главе тумена стоял «темник».

20.

Хулагиды - монгольская династия ильханов, правившая в XII- XIV вв. в феодальном государстве, включающем Иран, большую часть современной территории Афганистана, Туркмении, Закавказья, Ирана, Восточную часть Малой Азии. Основатель - внук Чингисхана Хулагу.

21.

Аланы (по-русски ясы) - предки нынешних осетин.

22.

Тать - вор, разбойник, душегуб.

23.

Воздухи - покровы на сосуды со Святыми Дарами.

24.

Потира - чаша с поддоном, в которой во время литургии возносятся Святые Дары.

25.

Панагия - нагрудное украшение высших иерархов церкви.

26.

Другой сын Дмитрия - Александр - умер в заложниках у Ногая.

27.

Шишиги - осведомители.

28.

Обыденка - домашняя церковь.

29.

Столец - кресло.

30.

Тысяцкий - военачальник, главный воевода.

31.

Мыт - пошлина за проезд в заставу, через мост или провоз товара; мытник - сборщик мыта с продаваемого на торгу; мытный двор, мытня - то же, что и таможня.

32.

Сулица - ручное холодное оружие, род копья или рогатины.

33.

Раменье - черный лес, опушка.

34.

Торока - ремешки позади седла.

35.

Спрохвала - исподволь, полегоньку.

36.

Обжа - мера земли под пашню.

37.

Гридница - приемная, где древние князья принимали запросто.

38.

Тавлеи - шахматы, шашки.

39.

Некарчеи - музыканты.

40.

Чудь - эстонские племена, это слово употреблялось также в значении «дикий народ».

41.

Выжля - гончая собака; выжлятник - старший псарь.

42.

Свайка - игра: толстый гвоздь берут в кулак и броском втыкают в землю, попадая в кольцо.

43.

Обкрутка - одежда.

44.

Коротайка - женский коротенький кафтанчик.

45.

Арабуи - чудские колдуны.

46.

Пороки - стенобитные орудия.

47.

Детинец - укреплённая часть внутри города, кремль, где жили дети и отроки.

48.

Тегиляй - кафтан со стоячим воротом и короткими рукавами.

49.

Паворзень - шнурок, кожаный ремешок; застежка под подбородком, которой шлем прикреплялся к голове.

50.

Наручи - налокотники, часть латных доспехов.

51.

Мисюрка - воинская шапка с железной маковкой и сеткой.

52.

Рязанский князь Роман Олегович был казнен в Орде.

53.

Большой полк - главная часть войска, центр.

54.

Имеется в виду памятник древнерусской литературы XIII века «Моление Даниила Заточника».

55.

Епанечная - от епанчи, то есть кровля в форме плаща.

56.

Кремь - крепкий строевой лес; кремлевник - хвойный лес, растущий по моховому болоту.

57.

Опоек - телячья кожа.

58.

Баушка - бабушка.

59.

Фряги - генуэзцы.

60.

Иринина слобода - название историческое. Оно сохранилось на картах древней Москвы. Правда, теперь никто не может сказать, в честь какой Ирины та слобода была названа.

61.

Поруба - темница.

62.

Дешт-и-Кипчак - так восточные историки называли Половецкую степь.

63.

Пайцза - табличка, выдаваемая ханами Золотой Орды лицу, которое направлялось с их поручениями. Пайцза служила своеобразным удостоверением: различные виды пайцзы (золотые, серебряные, бронзовые, с надписью или без) определяли степень полномочий.

64.

Во времена Батыя дань взимали «от дыма», то есть с каждого жилища.

65.

Тамга - ханская печать.

66.

Бармы - принадлежность парадного княжеского наряда.

67.

Хулагидское море - Каспийское море.

68.

Скалдырник - скупой, жадный человек.

69.

Било - металлическая доска, в которую бьют для подачи различных сигналов.

70.

Петь осанну - выражать полную преданность, покорность.

71.

Курултай - совет знатнейших феодалов правящего рода. Присутствовали также главные военачальники. Простые татары на курултай не допускались.

72.

Сурожское море - название Азовского моря в XIV-XV вв. (от г. Сурожа).

73.

Вено - выкуп, который жених выплачивал родителям невесты.

74.

…впервые после Калки и Сити… - На р. Калка 31 мая 1223 года произошло первое сражение русских и половецких войск с монголо-татарскими войсками, одержавшими победу.

Ситская битва (4.03.1238 г.) - сражение между войсками великого князя владимирского Юрия Всеволодовича и монголо-татарами. В результате поражения русских войск сопротивление князей Северо-Восточной Руси было сломлено.

75.

Юр - открытое место, где нет затишья от зимних вьюг, метелей.

76.

Ясские горы - Предкарпатье.

77.

Вежи - юрты.

78.

Югорские земли (Югра) - название в русских источниках XII-XVII вв. земель на Северном Урале. В XII-XV вв. колония Новгорода.

Оглавление.

След. ПРОЛОГ. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЗГЛЯД НАЗАД. Глава первая. 4. 5. Глава вторая. 7. Глава третья. 9. 10. 11. 12. Глава четвёртая. 14. Глава пятая. 16. Глава шестая. 18. Глава седьмая. 20. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КАНУНЫ. Глава первая. 23. 24. Глава вторая. 26. Глава третья. 28. Глава четвёртая. 30. 31. Глава пятая. Глава шестая. 34. 35. 36. 37. 38. Глава седьмая. 40. 41. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПУТЬ. Глава первая. 44. 45. 46. 47. Глава вторая. Глава третья. Глава четвёртая. Глава пятая. 52. 53. 54. 55. Глава шестая. 57. 58. 59. 60. 61. 62. 63. 64. 65. Глава седьмая. 67. 68. ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. СВЕРШЕНИЕ. Глава первая. 71. 72. 73. Глава вторая. 75. 76. Глава третья. 78. 79. 80. Глава четвёртая. 82. 83. 84. 85. Глава пятая. 87. 88. 89. Глава шестая. 91. 92. 93. 94. Глава седьмая. 96. 97. Глава восьмая. 99. 100. ЭПИЛОГ. ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА. ОБ АВТОРЕ. Примечания. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24. 25. 26. 27. 28. 29. 30. 31. 32. 33. 34. 35. 36. 37. 38. 39. 40. 41. 42. 43. 44. 45. 46. 47. 48. 49. 50. 51. 52. 53. 54. 55. 56. 57. 58. 59. 60. 61. 62. 63. 64. 65. 66. 67. 68. 69. 70. 71. 72. 73. 74. 75. 76. 77. 78.