Социальная мифология, мыслительный дискурс и русская культура.

Социальная мифология, мыслительный дискурс и русская культура

Двадцатый век ярко продемонстрировал, по каким направлениям происходит искажение «нормальной» интеллектуальной коммуникации в обществах, где доминируют то, что естественно назвать социальной мифологией. Наиболее явственно это проявляется в авторитарных и тоталитарных социумах — но не только в них. В любом обществе существуют социальные структуры, где проявляется та или иная форма подобной мифологии. Сказанное касается даже науки — сложившиеся в ней парадигмы исследований подчас включают в себя «мифологическую» компоненту. Данную компоненту часто связывают с той или иной идеологией. При этом говорят об идеологизации науки, культуры, социальных установок и пр., прибегая к самой разной терминологии. Поэтому наш анализ мы начнем с вопросов терминологических.

1. Что такое идеология.

Термин идеология в современной философской и научной литературе употребляется по крайней мере в трех смыслах. Один из них — учитывая реалии нашего общественного сознания, его можно назвать базовым, — четко передан в дефиниции, содержащейся в соответствующей статье «Философского энциклопедического словаря»: «Идеология <…> система взглядов и идей, в которых осознаются и оцениваются отношения людей к действительности и друг к другу, социальные проблемы и конфликты, а также содержатся цели (программы) социальной деятельности, направленной на закрепление или изменение (развитие) данных общественных отношений».[2] Второй смысл получается из «базового» путем введения спецификации, указывающий на адекватность упомянутого осознания и извращенный, то есть не соответствующий реалиям, характер оценки социальных отношений, проблем, конфликтов, на иллюзорный характер целей и программ социальной активности, связанной с упомянутой выше неадекватностью.

За рубежом преобладающим является именно это, второе, значение понятия «идеология». Он закреплен уже на словарном уровне. «В настоящее время, ‑ читаем мы в „Философском словаре“ Г. Шмидта, — понятие идеологии употребляется почти исключительно как характеристика неистинного мировоззрения, предназначенного для обмана ради материальных, а также политических интересов».[3] В таком же плане написана большая статья «Идеология» в «Энциклопедии философии и теории науки», выходящем под редакцией Ю. Миттельштраса. Идеология характеризуется в ней как собирательное обозначение «ложного сознания», обусловленного сложившимися обстоятельствами, либо сознания, хотя и извращающего отношение познания к фактам действительности, но такого, что это извращение можно устранить путем научного подхода к реалиям.[4] В настоящее время данный смысл понятия идеологии получает все большее распространение и в нашей литературе, и когда говорят о «деидеологизации», например, экономики, понятие идеологии подразумевается именно в его втором смысле.

Будучи противопоставляемым истине, «истинным теориям», понятие идеологии во втором смысле применяется как инструмент критики неугодных по тем или иным мотивам воззрений. От этого аспекта смыслового значения термина свободно то его значение, которое фигурирует в технических науках, в частности в информатике. Здесь можно прочитать, скажем, о «фреймовой идеологии организации без данных» или об «идеологии модульных конструкций в программировании» и т. п. Понятие идеологии в подобных контекстах, как нетрудно убедиться, равнозначно категории (специально научной) методологии.

Ниже нам не понадобятся понятия идеологии в первом и третьем из приведенных выше значений. Мы будем оперировать «идеологией» как системой превращенно-ложных представлений о некоем круге реалий. Любая идеология в этом смысле включает в себя то, что естественно назвать идеологемами. Идеологема, в распространенной ее трактовке, это положение (суждение, понятие, принцип и т. п.), входящее в идеологию и играющее в ней существенную роль. Так, для идеологии сталинизма идеологемами можно считать тезис об обострении классовой борьбы по мере успеха в «строительстве социализма»; для идеологии, насаждавшейся социальной верхушкой периода застоя в СССР, характерна идеологема «новая социальная общность — советский народ», и т. д. Мы, однако, несколько изменим подход. Идеологемам в описанном смысле мы дадим название идеологем-клише, или, в целях стилистического благозвучия, будем говорить и об идеологических клише, идеологических формулах и схемах.

В этих разъяснениях уже намечена суть того различения двух видов идеологем, которая будет изложена ниже. Идеологемы-клише суть положения, формулировки, которые выражают основные установки, принципы той или иной идеологии, ее ценностные ориентиры. Идеологические клише могут господствовать над мышлением определенных социальных групп и социальных структур — носителей данной идеологии, ее ценностными ориентирами. Идеологические клише могут господствовать над мышлением определенных социальных групп и социальных структур — носителей данной идеологии, могут овладевать целыми обществами и государствами. Идеологии нацизма в Германии и сталинизма в России дают богатый материал для размышления над идеологемами-клише. Идеологические клише меняются от одной конкретной идеологии к другой и от одной исторической эпохи к другой. Различия идеологий суть различия составляющих или, лучше сказать, определяющих их идеологем-клише.

Существуют, однако, и общее в идеологиях. Они обладают одинаковыми и сходными признаками, одними и теми же или похожими свойствами. Вот это-то общее мы и будем обозначать термином «идеологема-свойство». Идеологемы в этом смысле — это различные аспекты превращенно-ложной природы идеологии (напомню, что именно в этом значении мы условились пользоваться термином «идеология»). Идеологемы-свойства можно обнаружить в любых идеологиях, они присутствуют в конкретных идеологических клише, хотя их проявления — точнее сила и содержательный характер этого проявления — варьируют от идеологии к идеологии. Наша задача заключается в том, чтобы, выявив систему «идеологем-свойств», показать, как они реализуются в идеологических клише, которые используются тогда, когда рисуется мнимая картина того или иного развития, отраженная в работах обществоведов, работающих в условиях авторитаризма либо тоталитаризма.

2. Парето и Парсонс.

В зарубежной философско-социологической литературе имеются многообразные концепции, претендующие на характеристику феномена идеологии в интересующем нас смысле. Мы ограничимся двумя подходами — Вильфредо Парето и Толкотта Парсонса.

Согласно Парето, идеологиями являются любые сколько-нибудь широкие представления людей о мире и своем месте в нем. Ибо идеология, какой бы она ни была, служит оправданию социального поведения человека и человеческих групп, социальных коллективов. Оправдание это осуществляется путем придания этому поведению внешней логичности, то есть рациональности, и эта логичность маскирует подлинные, часто корыстные, мотивы действий людей, причем сам феномен маскировки может носить неосознаваемый личностью характер. В основе идеологий как систем ложных представлений лежат так называемые дериваты (derivazioni) — скрытые мотивы, которые являются производными от того, что Парето называл «остатками» (residue). Последние представляют собой то константное в человеческой психике, что обнаруживается в ней, если ее очистить от всего рационального. Отсюда следует важный вывод: дериваты не следует оценивать в терминах истинностно-ложностной оппозиции, поскольку они укоренены в иррациональных глубинах человеческой психики. Бытие одних и тех же дериватов в данном сообществе индивидов и конституирует определенного типа идеологию, однако само это бытие является результатом деятельности активных носителей дериватов; распространение той или иной идеологии в данной социально-психологической среде оказывается, таким образом, результатом внедрения в психику людей некоей системы иррациональных мотивов со стороны заинтересованных лиц, составляющих элиту данной, связанной с идеологией, социальной структуры.

Концепция Парето весьма пессимистична, так как в ней по сути дела отождествляются оба выделенных нами взгляда на идеологию, и места для иллюзорной идеологии не остается. Менее пессимистична — и более реалистична — концепция Парсонса. Американский философ и социолог трактует идеологию как комплекс идей, убеждений, верований, установок и ценностей, тем или иным путем возникший в пределах некоторой социальной общности и служащий оправданию мотивов и целей ее членов, их социального поведения. Идеология выступает как средство социальной адаптации ее носителей, позволяющее снимать социально-психологическое напряжение и противопоставлять свои поведенческие акты действиям чуждых общностей; идеология «устроена» так, что подводит под это противопоставление мотивов осуждения деятельности членов иных коллективов. Идеология, согласно Парсонсу, есть система верований (belives), разделяемых членами некоторого коллектива (society), система идей, которые направлены на «ценностную интеграцию» данного коллектива. Подобно Парето, «идеология» в смысле Парсонса выводится за рамки противопоставления «истинное — ложное»; но в отличие от итальянского мыслителя, у Парсонса она не попадает под характеристику психики в терминах дискурсивного (разумного, логичного) и внедискурсивно-глубинного. Как нормативное образование, она просто лежит в ином плане.

В этих — и подобных им — характеристиках «идеологии» отмечаются и другие особенности комплексов идеологических представлений, как то: фундаментальная роль в них специфических языковых и символических форм (ср. известный анализ, произведенный Э. Кассирером); терпимость к логическим противоречиям; независимость (разумеется относительная, в той или иной мере) идеологем-клише, включая одобряемые идеологией цели деятельности и пути их достижения, от познавательных реалий; жесткость (ригидность) ценностных установок; преобладание волевых компонент над рациональными в поведении носителей идеологии, и т. п.

Сразу же отметим и еще одно примечательное обстоятельство: родство идеологии (в рассматриваемом нами смысле) с мифологией. Речь идет не только о сходстве «идеологии» с так называемой социальной мифологией, определяемой как «особый тип духовной деятельности по созданию и распространению политических мифов», связываемый с идеологической практикой XIX–XX столетий[5] — в этом ее понимании она фактически совпадает с интересующим нас феноменом идеологии — но и о мифологиях, возникших на заре человеческой истории. Чтобы в этом убедиться, достаточно привести следующую характеристику мифологии последнего рода: «неспособность провести различие между естественным и сверхъестественным, безразличие к противоречию, слабое развитие абстрактных понятий, чувственно-конкретный характер, метафоричность, эмоциональность — эти и другие особенности первобытного мышления превращают мифологию в очень своеобразную символическую (знаковую) систему, в терминах которой воспринимался и описывался внешний мир».[6].

Глубокое исследование первобытного мышления, произведенное Люсьеном Леви-Брюлем, показало, что, пронизанное мифологическими представлениями, оно значительно отклоняется от привычного нам логического мышления, и поэтому французский этнолог назвал его паралогическим, то есть, грубо говоря, дологическим, так как оно не удовлетворяет требованию логики, запрещающей противоречия в мысли и допускает отождествление совершенно разнородных явлений — части и целого конкретной социальной общности и ее тотема и др. То, что паралогичность (в целях благозвучия предпочитают говорить о прелогичности) не распространяется на конкретную практическую деятельность «наименее развитых этносов» (что вполне понятно: трудовые действия носителей первобытного мышления не могли не подчиняться «логике вещей», запечатленных в правилах формальной логики), не снимает мощи паралогического в их мыслительной активности, так как она полна мистико-мифологических представлений.

В контексте концепции «первобытного мышления», восходящей в значительной мере к идеям Леви-Брюля и развитой далее (в несколько ином плане) К. Леви-Стросом, рассмотрение «идеологии», казалось бы, естественно ввести в контекст воззрений таких мыслителей, как, скажем, Ф. Ницше или З. Фрейд. Но мы остережемся вступать на этот путь, так как сами концептуальные конструкции этих авторов при ближайшем рассмотрении оказываются некоторыми идеологиями (и мифологиями), нагруженными «иллюзорными представлениями».

Не вдаваясь в детали, назовем одну из работ Фрейда — «Будущее одной иллюзии». В этой работе ложность — «иллюзорность» религиозных представлений с их верой в Бога и Божественную благодать, в загробную жизнь и посмертное воздаяние принимается как нечто само собой разумеющееся, не требующее доказательства. Между тем мощный поток человеческой культуры, на протяжении веков культивировавшей не просто религиозные догматы, но и магию, мистику и оккультные явления, нельзя просто отбросить, объявив «иллюзией». За последние 200 лет в него влились парапсихологические исследования, которыми всерьез занялись физики — экспериментаторы и теоретики; имеется нарастающий массив фактов, говорящих в пользу реальности и «жизни после жизни», и еще более «странных» явлений (типа «внетелесных переживаний» и палингенесии). «Антирелигиозный» тезис требует обоснования, а не умозрительных психоаналитических «изысков», хотя бы и приводимых под флагом «научности».

В свете уничтожающей критики установки на «научность» вне сферы собственно науки, которую дал Н.А. Бердяев в труде «Смысл творчества», критики, к которой, я думаю, ничего ни прибавить, ни убавить, становится все более убедительным взгляд на психо-социолого-этнологические штудии данной ориентации как на вполне определенную идеологию, а именно идеологию атеистическую, в узком смысле ‑ антихристианскую. Пагубная же сущность подобной идеологии полностью обнажилась в социальной практике, «мотором» которой служили политические мифологии нацизма и особенно ленинизма-сталинизма.

3. Постановка задачи.

Таковы те причины, по которым мы оставляем в стороне многочисленные изыскания в области «иллюзорных идеологий» авторов фрейдистской, неофрейдистской и атеистически-экзистенциалистской ориентации и сосредоточиваем внимание на, так сказать, технической стороне дела: на систематизации признаков идеологии в том смысле, в каком мы условились применять это понятие — как некую мифологию.[7].

Уточнению постановки задачи послужат следующие три замечания.

Первое. Отправной точкой нам послужит рубрикация идеологем-свойств, которая была предложена немецким философом И. Цельгером, опиравшемся на монографию Саламуна и Топича[8] (со ссылкой на совместную с А. Таферсхофером статью 1982 года).[9] Однако мы изменим терминологию этого автора, модифицируем и расширим его подходы, выделив логико-семиотический аспект проблемы, а также свяжем ее с вопросами логики текста. При этом мы будем стараться показать, в каком отношении друг с другом находятся излагаемые идеологемы.

Второе. Вместо термина «идеология» (или наряду с ним) мы будем использовать термин «мифология». В свете сказанного выше о «политической мифологии» ясно, что для современного общества «идеология» имеет по сути дела то же значение, что и «(политическая) мифология»; и это значение родственно его значению применительно к культурам далекого прошлого. Рост образования, развитие науки и техники, как на это неоднократно указывалось, не препятствует тому, что в сознание членов человеческих коллективов, в массовую психологию могут внедряться или в ней возникать системы представлений (или элементы таких систем), которые с полным основанием можно квалифицировать как мифы. Примером может служить пресловутый миф о «жидомасонском» заговоре, время от времени оживающий в коллективном сознании определенных социальных групп Западной Европы и России. «Мифология», о которой здесь говорится, это, по сути та же «идеология», быть может, более резко выраженная.

Третье. Излагаемые ниже идеологемы «привязаны» к определенному сообществу людей — их носителей. Не существует идеологий вне разделяющих их социальных образований. Это значит, что понятие о той или иной конкретной идеологии можно задать, говоря логическим языком, экстенсионально (объемно): путем указания множества (класса в логическом смысле) людей, которые придерживаются одинаковых взглядов. Множество это, при данном подходе, должно быть задано вне ссылки на идеологию — посредством указания на принадлежность людей к определенной партии, ее дочерним организациям, путем указания на то, как они голосуют на выборах, и т. п.

После этих замечаний перейдем к изложению системы идеологем, служащих выражению навязываемого человеческому сообществу (или естественно возникающего в нем) комплекса неадекватных представлений о некоторой сфере реалий, прежде всего реалий социальных. При этом мы будем ориентироваться на отражение их в текстах — объективных фиксаторах «социальной мифологичности».

4. Идеологемы обессмысливания текста и их «социальное обеспечение».

Идеологема смысловой пустоты. Суть ее в том, что идеология обязательно включает в себя ряд положений (суждений, принципов), которые являются «пустыми формулами», то есть положениями, которые не несут в себе какого-либо отчетливого содержания. Это может проистекать из их внутренней противоречивости или из того, что разные клише несовместимы друг с другом, хотя это и маскируется соответствующей фразеологией. Впрочем, неадекватность «пустых формул» проистекает не столько из их ложности (неизбежного следствия их противоречивости либо несоответствия реалиям) — категории лжи и истины к ним применять вообще затруднительно, ‑ сколько из их неосмысленности. В целом можно сказать, что стирание различия между «истинностью» и ложностью, «маскировка» бессмысленного под осмысленное определяют иррациональность соответствующих идеологических клише, реализуемых в соответствующих текстах.

Идеологема всеобщей значимости. «Пустота» идеологических принципов, идеологических клише — их коренное свойство: она делает их «универсально применимыми». В самом деле, если некоторое идеологическое положение противоречиво, но тем не менее принимается в качестве истины, в действие вступает — осознается это или нет, безразлично — логический принцип: «Из лжи следует что угодно». Если же идеологема-клише «пуста», неосмысленна, то срабатывает то свойство человеческой психики и языка, которое было сформулировано основателем отечественной школы психолингвистики — Н.И. Жинкиным. Заключается оно в следующем: для любого неосмысленного предложения, коль скоро в тексте оно сформулировано (в естественном языке) грамматически правильно, ‑ а идеологические клише этому условию удовлетворяют, ‑ может быть построен языковой либо ситуативный контекст, в котором это предложение приобретает смысл. А отсюда один шаг до построения такого контекста — лингвистического либо воображаемо-вещного — в котором оно будет представляться истинным.

Идеологема элитарного генезиса. «Пустые формулы», составляющие любую социальную мифологию, должны быть приняты и получить распространение в соответствующем социальном коллективе. В силу их иллюзорного характера они должны быть внедрены в коллектив, что осуществляет некоторый узкий его подколлектив — социальная группа, составляющая элиту, доминирующую в коллективе и заинтересованную в данной идеологии. Элита присваивает себе три привилегии: позитивно-информационную, негативно-информационную и властную. Первая заключается в монополизации элитой права на интерпретацию основных положений идеологии, ее идеологем-клише. Вторая состоит в наличествующих у элиты возможностях предотвращать нежелательные интерпретации. Для реализации этих двух привилегий элита располагает главной своей привилегией: в ее распоряжении находятся средства насильственного внедрения желательных интерпретаций и устранения нежелательных. Для этого разрабатывается и применяется система мер воздействия на тех членов сообществ, которые не склонны принимать им навязываемые стандартные интерпретации, сомневаются или отвергают господствующие мифологемы. Идеологическим оправданием подобных мер служат специфические интерпретации понятий «отступника», «отщепенца», «сумасшедшего», «тунеядца», «национал-большевика» и т. п., позволяющие подводить под них тех, кто не принимает навязываемые элитой идеологемы-клише.

Различные группы внутри элиты в разной степени и в разных формах участвуют в реализации названных привилегий, что вносит в среду носителей «идеологической чистоты» определенное расслоение, которое, однако, не препятствует реализации основной цели идеологии — воспроизводству выгодной для нее социальной структуры.

Идеологема легитимации. Предшествующая идеологема объясняет возникновение, генезис идеологии, которая распространена в данном социальном коллективе. Классической иллюстрацией ее действия является известный тезис о внесении «пролетарского сознания» в среду рабочего класса со стороны «партии нового типа». Однако рычаги, реализующие познавательные и властную привилегии господствующего социального слоя, способны буксовать. В обществе всегда находятся люди, обладающие здравым смыслом, который заставляет их сомневаться в предлагаемых идеологией формулах и в их интерпретациях. А отдельные личности — их, применяя терминологию, введенную Л.Н. Гумилевым, естественно назвать пассионарными — оказываются морально-психологически столь сильны, что не только противостоят давлению социальной мифологии, но и способны увлекать в этом других членов коллектива.

В этих условиях для придания общезначимости — легитимации идеологических клише, особенно таких, которые слишком уж далеки от реальности, ‑ элитарными «теоретиками» идеологии конструируется ирреальный мир: эрзацмир, как его называет Цельгер. Этот мир воображаемых сущностей и неосуществимых идеалов. Для его внедрения разрабатываются искусственные мотивационные структуры (примером может служить «социалистическое соревнование»), неадекватные реалиям ценностные стандарты.

5. Взгляд с позиций логики. Эрзацмир, искажение дискурсивного мышления и ограничение интеллектуальной коммуникации.

Что с логической точки зрения представляет собой построение эрзацмира? В чем состоит конституирующая его процедура? В замене конкретной природной и социальной реальности выдуманной предметной областью, с которой соотносятся «пустые формулы» идеологии. Построение такого рода области — это конструирование мира «абстракций наоборот»: его элементы либо суть такие «конструкты», для которых не существует реальных прообразов, либо такие понятийные образования, которые подразумевают признаки, прямо противоположные тому, что наблюдается в том фрагменте действительности, который подразумевается в данном «конструкте». Так в идеологических клише тоталитарно-коммунистических идеологий понятие «деньги» выступает не как универсальное мерило стоимости товаров, «уравновешивающее» участников хозяйственной деятельности и обмена, а как нечто, имеющее прямо противоположный смысл, — как средство, автоматически порождающее социальное неравенство. Отсюда — попытка отмены денег в период «военного коммунизма» в России, отсюда же и тезис о мелком товарном хозяйстве, будто бы с необходимостью рождающем капитализм.

Результатом конструирования эрзац-мира является полная инверсия ценностных ориентаций членов коллектива. При этом обнаруживается важная роль предметной области псевдообъектов: она служит реализации некоей компенсаторной функции, позволяющей членам коллектива, «исповедующим» данную идеологию, ощущать свое превосходство — как обладающих истиной — над «чуждыми» социальными структурами и «враждебными» коллективами. Вспомним сталинское изречение: «Последний советский человек, свободный от цепей капитала, на голову выше любого зарубежного высокопоставленного чинуши, влачащего на своих плечах цепи капиталистического рабства». Или другая формула, служащая выполнению компенсаторной функции. Она фигурировала в газетах периода «застоя»: «Капитализм отнял у человека романтику покупки»…

Идеологема бинарной логики. Мощным средством отвержения реалий выступают бинарно-полярные схемы «черно-белого» описания. Это четко проявляется в квалификациях типа «друг — враг». Идеологема эта — вещь весьма коварная. Ибо ее логической базой являются двузначные истинностно-ложностные дискурсивные конструкции.

Двузначная логика привычна человеку, испокон века ее правила излагаются в логических руководствах и представляются неискушенному в анализе мышления и в вопросах методологии человеку если не единственно возможными, то во всяком случае основными. На деле же двузначная логика представляет собой лишь простейшую логическую структуру, базирующуюся на жестких, объемно определенных понятиях. К тому же императивы «черно-белого» описания используются в идеологиях так, что подменяют контрадикторное отношение (отношение между высказыванием и его отрицанием) отношением контрарным — противоположностью между «все..» и «ни один…», то есть отношением крайностей, между которыми обычно существуют промежуточные переходы. Но черное и белое не исчерпывает всех оттенков между светлым и темным…

В реальном познавательном процессе, если исключить науки об абстрактных объектах типа математики, главную роль играют не двузначные, а многозначные оценки истинности (обоснованности, правдоподобия, понятности и др.) — то есть оценки, включающие в свой спектр массу оттенков «правильности — неправильности» мысленных шагов и актов чувственного познания. Человек широко пользуется нечетко определенными, размытыми понятиями и множествами, использует правдоподобные и эвристические рассуждения, не предполагающие обязательность «черно-белых» квалификаций. Апелляция к бинарной логике, да еще огрубленной за счет подмены контрарности контрадикторностью, ‑ это капкан, в который легко попасться, это уловка, с помощью которой иррациональное выдается за рациональное, бессмысленный текст — за осмысленный.

Идеологема иммунизации. Поскольку человеку как познающему и деятельному существу присуще неискоренимое стремление к сопоставлению мыслимого и реального, необходимы специальные механизмы защиты «пустых формул» и «черно-белых» описаний от давления со стороны мира фактов и реальных отношений, от возможных возражений и критики. Этому служит особая техника «иммунной защиты», которую вырабатывает любая идеология. Назначение этой техники — представить идеологические клише, идеологические шаблоны в виде абсолютных истин, сомневаться в которых непозволительно, и сделать членов коллектива невосприимчивыми к критике идеологических основ. В современном обществе эта техника реализуется с помощью средств коммуникации и других приемов, раскрытию которых служат последующие идеологемы.

Идеологема наложения табу. Главным средством упомянутой выше иммунизации выступает система запретов, навязываемых идеологией ее носителям. Запреты эти касаются поведения индивидов, включая поведение языковое, о чем речь ниже. Мышление членов коллектива нагружается многообразными табу, что служит групповой интеграции и противостоянию «враждебным» группам. Любые акты целеполагания и целеосуществления «процеживаются» через систему запретов, так что определенные цели и способы их достижения заранее исключаются из рассмотрения в сообществе, цементированном соответствующей социальной мифологией.

В логическом плане идеологема запретов, особо явленная в текстовом виде, означает, в частности, резкое сужение спектра посылок дискурсивного мышления и исходных данных при принятии решений. Поле «логического зрения» зашоривается социальной мифологией, из него выпадают все, что не может быть одобрено господствующими идеологическими принципами.

Идеологема коммуникативной ограниченности. Системы табу реализуются языковыми средствами, шире — средствами определительных знаковых систем (в числе которых — системы принятого этикета). Точнее говоря, мыслительным табу отвечают определенные языковые (знаковые) запреты. Выразительным примером может служить практиковавшийся в годы «застоя» в СССР запрет на изображения свастики, в изобилии встречающиеся в памятниках древних культур, и историкам приходилось исхитряться так «урезать» эпиграфические изображения этого знака, чтобы суть дела была понятна только специалистам.

Под действием данной идеологемы в языке складывается система ограничений, суживающих содержание сообщений, способы их генерации (пример — жесткая регламентация пользования копировальными аппаратами, существовавшая в СССР) и распространения (монополия на публикации). В результате тексты, циркулирующие в данном коллективе, социальном сообществе и пр., оказываются под мощным прессом описанных выше идеологем. Более того, возникают специфические языковые уродцы типа языка нацистской пропаганды. Оруэлловский новояз — это не столько гипербола, сколько суровая реальность нашего времени.

В тартуской семиотической школе (Ю.М. Лотман) подобное явление получило форму различения текстов и не-текстов. Не-тексты — это такие сообщения, которые в силу своего содержания и (или) формы подлежат исключению из процессов коммуникации в данном коллективе. В категорию не-текстов могут попадать священные книги великих религий, философские и теологические труды, сочинения лиц, осуждаемых данной идеологией из-за их взглядов, национальной принадлежности, политической деятельности и т. п., «неприемлемые» произведения искусства или художественной литературы (типа «модернистской» живописи или поэзии), работы, априори признаваемые «лженаучными», и т. д.

Идеологема утаивания данных. Это продолжение предшествующей идеологемы. Собственно говоря, явление «не-текста» есть уже утаивание информации, данных. Однако утаивание сообщений шире утаивания текстов: оно распространяется на любые сообщения, фрагменты сообщений типа цифровых данных, географических названий, упоминаний отдельных лиц, фотодокументов и т. д. Распространенной формой утаивания данных является их искажение (свежий пример этого — распространенная в условиях господства сталинско-брежневской идеологии практика целенаправленного искажения географических и топографических карт Советского Союза, от которой страна отказалась лишь в период «перестройки»). Утаивание данных может переходить в физическое уничтожение документов — их носителей, что означает уже «культурный геноцид» со стороны соответствующей идеологии. Именно такое уничтожение материальных остатков общероссийской культуры происходит во многих вновь образовавшихся независимых государствах так называемого постсоветского пространства.

Утаивание данных может быть иерархически организованным, например, реализовываться в серии грифов секретности (или служебного пользования) различной силы. Оно составляет одну из важных прерогатив элиты, которая в зависимости от степени доступа к информации, скрываемой от массы членов данного сообщества, стратифицируется. Идеологическая эффективность утаивания сообщений и роль этого явления в социальной организации обществ была открыта давно — корни ее уходят еще в различение эзотерической и экзотерической частей многих древних религиозно-философских учений. В практике «тайных обществ» и подпольных партийных организаций XIX–XX веков это разграничение эзо- и экзотеричности получило новый импульс к развитию и новые формы реализации.

С логической точки зрения утаивание данных, их искажение, либо уничтожение представляет собой целенаправленное (определяемое формальными директивами заправил идеологии) либо спонтанное, вызываемое естественными давлением соответствующих идеологем, изъятие тех посылок знания и такого его расширения (путем логической и иной обработки этих посылок), которое (изъятие) препятствует описанному выше процессу «иммунизации» идеологических клише. Поскольку манипулирование данными — утаивание, искажение или уничтожение их требует определенной организации, каждая идеология создает систему соответствующих социальных институтов (явная или неявная цензура, специальные хранения книг, закрытые архивы и т. д.).

Следует, однако, иметь в виду, что не всякое ограничение доступа к информации связано с социальной мифологией. В документалистике введено понятие информационных барьеров — географических, временных, языковых и режимных. Географические барьеры связаны с затруднениями в получении информации (документов), источники которых пространственно удалены друг от друга. Временной барьер определяется разрывом во времени между генерацией текста и восприятием его потребителем. Языковой барьер коренится в разноязыкости данных. Все эти барьеры, в общем и целом, идеологически нейтральны. Иначе обстоит дело с барьером режимным, то есть с ограничением распространения информации, введенном в учреждениях данного социально-государственного образования. Всякий идеологический барьер, воздвигнутый на пути распространения данных, документов, текстов и пр., есть барьер режимный, но обратное неверно. Ибо социальные организмы не могут в принципе обойтись без коммуникативных ограничений, вызываемых экономическими причинами (технологическая тайна, секреты, касающиеся хозяйственных связей, которые не должны быть известны конкуренту, и т. п.) либо соображениями национальной безопасности. Но, как показано в той же документалистике, любое сокрытие информации бьет не только по тем, от кого эта информация скрывается, но и по тем, кто эту информацию скрывает.

Подводя итог рассмотрению идеологемы утаивания информации, мы можем сказать: поскольку это утаивание обусловлено системой господствующих иллюзорных представлений о реальности, оно есть безусловное зло, ограничивающее ту исходную информацию, которую данное сообщество может использовать в познании и практической деятельности.

6. Символы и этика. Нравственная компонента великих религий.

Идеологема символизации. Язык, будучи эффективным и необходимым средством регулирования человеческого поведения (включая языковое управление собственной активностью, вплоть до тех виртуозных техник владения собственным телом, которые пришли с Востока и ныне становятся очень популярными), интенсивно используется всеми идеологиями. Среди этих средств однако особую идеологическую роль играют символы. Под последними разумеются краткие речевые формулы (типа индийских мантр или максим вроде «У человека все должно быть прекрасно…») либо наглядно воспринимаемые знаки, которые в силу несомого ими образа служат для выражения некоторого важного для людей содержания, часто соединяющего в себе отвлеченную идею и эмоциональный запал. Регулярное использование символов как носителей идеологем-клише — символизация — характерный признак любых идеологий. Ибо всякая идеология тяготеет к наглядному, образному представлению создаваемого ею эрзацмира. В качестве идеологических символов могут выступать любые объекты, способные выполнять функцию, так сказать, наглядно-вещной пропаганды идеологии. Таковым в советские времена являлся, например, рубль, с которым идеология того времени связывала клише «Самая прочная в мире валюта». Плакаты, выставляющиеся в «Окнах РОСТА» во время Гражданской войны, или их преемники сталинских времен — из той же категории. Так, плакат «Болтун — находка для врага» выступал в качестве символа идеологического клише «бороться со шпионами иностранных разведок».

Этико-аксиологическая идеологема. Эта идеологема по-своему венчает систему свойств идеологии как мистифицированного общественного сознания, созидающего иллюзорный эрзацмир и вместе с тем находящегося у него в плену. Ее суть — отвержение общечеловеческих норм этики, права, изначальных для культуры идеалов и ценностей.

Для характеристики «идеологии» в том смысле, в каком мы здесь трактуем данное понятие, это в некотором отношении ключевая идеологема. Принятие ее как необходимого признака комплекса идеологических представлений ограничивает предлагаемый нами подход от подхода многочисленных зарубежных философов, психологов и социологов, склонных релятивизировать этику и аксиологию. Чтобы осознать это, достаточно сравнить идеологии фрейдистского и неофрейдистского, позитивистского и атеистически-экзистенциалистского толка, с одной стороны, и представления о сфере этического и ценностного, развиваемые, скажем, Альбертом Швейцером или Тейяром де Шарденом (не говоря уже о русской классической философии, по крайней мере начиная с Владимира Соловьева), с другой. Концепции первого рода, возьмем ли мы Э. Фромма или А. Камю, по своей сути нигилистичны: в них человек погружается в социум настолько, что становится не только «совокупностью общественных отношений», но и совокупностью биологических потребностей, системой мотивов, исходящих из темных глубин подсознательного. Второго рода концепции видят в человеке прежде всего потенциального или реального носителя непреходящих идеалов и ценностей. С точки зрения Фрейда или Фромма религиозные учения — это мифологии, искажающие реальность. С позиций Швейцера или Соловьева религиозные доктрины могут содержать в себе — да и обычно всегда содержат, так как говоря словами Жан-Жака Руссо, «все выходит совершенным из рук Творца и все портится в руках человека», ‑ идеологическую компоненту. Но она в них ‑ не главная: ведь эти учения (речь, разумеется, идет о мировых религиях типа христианства или ислама) всегда подчеркивают вечное и светлое в «мире человека», стремящегося к Богу.

Но вернемся к названной выше идеологеме. Она выражает то свойство идеологии, что в ней порицаются этически ориентированные суждения, то есть суждения, отражающие абсолютные общечеловеческие нормы добра, справедливости и любви. Порицаются за то, что им нельзя придать эмпирически-проверяемый, описательный характер, за то, что они «абстрактны». Разумеется, «проверка» эта мыслится в терминах эрзацмира. Но — не будем забывать и это обстоятельство — суждения эти не проверяемы и на оселке самой что ни на есть настоящей реальности. Их «обоснование» для человека, для общества происходит, скорее, «от противного». Вспомним Достоевского: «Если Бога нет, то все дозволено» ‑ разве история тоталитарной идеологии в Советском Союзе не показала во всем ужасе реальность этого условного суждения?!

Идеологии обычно стараются не додумывать этого «тезиса Достоевского» до конца. Они отвергают общечеловеческие ценности и идеалы потому, что в иллюзорном мире их невозможно легитимизировать — или, скорее, потому, что подобная легитимизация разрушает идеологию. Ибо справедливость, добро и любовь влекут за собой истину. Истина же есть заклятый враг любой идеологии.

В свете сказанного понятно, что в рамках социальной мифологии максимы этики, основания права, оценки и идеалы выступают как нормативные суждения, как предписывающие понятийные конструкции, «привязанные» к данному эрзацмиру. Иначе говоря, они релятивизированы воображаемой реальностью.

Все это не означает, что общечеловечность мышления (ментальности, как иногда говорят) должна обязательно быть связанной с великой религией. Общечеловеческая ментальность, конечно, не может быть анти-религиозной, но может быть внерелигиозной. Вспомним, что идеалы общечеловеческих ценностей, необходимость «нового мышления» были со всей силой — задолго до перестройки — выдвинуты А.Д. Сахаровым — «неверующим». Но так ли уж велика дистанция между Сахаровым и, например, о. Александром (Менем)? Вспомним и то, что ведь православная вера говорит о «молитве делом» — мысль, пронизывающая роман Владимира Максимова «Семь дней творения». Думается, «молитва делом» великого академика была больше чем молитва, нежели словесные формулы православного канона, произносимые нашими иерархами, которые благословляли Сталина или ставили подписи под заведомо подложными документами типа того заключения, которое по указке НКВД вынесла комиссия, «расследовавшая» в годы войны убийство польских офицеров в Катыни.

7. Идеология и наука.

Сказанное, конечно, не исчерпывает анализируемый нами смысл. Так, в стороне оставлены вопросы, касающиеся динамики идеологии: ее генезиса, расцвета и упадка. Ибо, по счастью, нет вечных идеологий, и в зависимости от периодов их развития они носят неодинаковый вид, выполняют несовпадающие социальные функции. Разными могут быть и ведущие мотивы идеологий — об этом мы здесь тоже не говорим. Для всех очевидно, что одни идеологии классово «нагружены», другие — ориентируются на национальные и расовые мотивы, третьи — на религиозно-культовые и религиозно-догматические аспекты.

Нас далее будет интересовать взаимоотношение идеологии и научного знания, особенно знания о человеке и человеческом духе, о человеческих коллективах и социальных структурах. Но мы и в этом случае оставим в стороне вопросы, связанные с развитием идеологий. Применяя «структуралистскую» терминологию, можно сказать, что нас будет интересовать не диахроническая (историческая), а синхроническая сторона дела: та историческая точка, где социально обусловленная мифология в ее отношении к науке наиболее полно обнаруживает себя как феномен, в котором реализуются выделенные нами идеологемы-свойства.

Если подходить к идеологии синхронистически, как к сформировавшемуся и структурированному явлению, то, думается, для анализа — в контексте интересующей нас задачи — выявленных нами характерных черт идеологии окажется достаточно.

Если считать, что понятие идеологии нами раскрыто, то тогда могут быть осмыслены и понятия «идеологизации» и «деидеологизации». Для их введения надо принять во внимание, что любая идеология — это не комплекс сплошь превратных представлений, «превращенных» идей, «пустых» формул. Идеология вынуждена считаться с определенным кругом истин, отвергать которые было бы для нее — точнее для элиты, создавшей идеологию и «внесшей» ее в «массы», — просто невыгодно, да и невозможно. Одна группа такого рода истин составляет как бы «научный базис» идеологии, другая вводится в нее самою в «препарированном» виде либо под конвоем идеологических клише. Хорошим примером здесь могут служить многочисленные советские переводы трудов зарубежных «буржуазных» философов, социологов и психологов, особенно тех, чьи книги выходили за грифом «Для научных библиотек». Их тексты обрамлялись предисловиями либо послесловиями (а иногда и тем и другим), часто примечаниями и комментариями. Конечно, этот сопроводительный аппарат служил не только идеологическим целям — для отечественного читателя приходилось разъяснять вещи, имена, события и даты, которые в культурном мире Европы и Америки были хорошо известны. Но «научно-литературный конвой» выполнял и идеологические функции. Мне довелось участвовать во множестве подобных изданий, видеть острые коллизии, которые при этом развертывались между авторами, не желавшими вводить в предисловия и послесловия идеологические формулы либо требовали вводить их так, чтобы возможно было их здравое прочтение, — и редакциями, настаивавшими на категоричности формулировок, следуя известному принципу «как бы чего не вышло».

Если истинное положение вводится в состав идеологии, оно нередко доводится до крайности, превращаясь в свою противоположность.

Наличие в идеологии некоторой здравой компоненты делает возможным распространение ее на такие сферы социальных реалий, которые не являются идеологией или с ней по самой своей природе не связаны. Так, ни наука, ни философия, ни искусство, ни художественная литература сами по себе идеологиями не являются. Но они могут подвергаться — и действительно подвергаются — идеологизации, которая, разумеется, может быть разной силы.

Сама синтактико-смысловая конструкция терминов «идеологизация» и «деидеологизация» заключает в себе мысль о том, что соответствующее явление может иметь различную интенсивность. Как правило, интенсивность эта находится в зависимости от «широты» и «глубины» соответствующей идеологии: чем тотальнее идеология, тем основательнее способна она проникать в иные — не идеологические — формы общественного сознания, в социально-психологический климат коллектива, в духовный мир человека.

8. Пример идеологического клише: советский штамп об «отсталости» дореволюционной России.

Во Введении к книге «Октябрь и научный прогресс» академик М.В. Келдыш писал: «Октябрьская революция, которая принесла народам нашей страны освобождение от эксплуататоров и привела к созданию первого в мире социалистического государства, открыла широкие возможности коренного улучшения материального благосостояния народа, бурного развития науки и культуры».[10].

Я представляю читателю судить о гамме идеологем, заключенной в этой лапидарной фразе: думается, что в свете того, что было открыто объективному взгляду на советский период нашей истории, свое суждение о ней может высказать каждый непредвзятый наблюдатель. Нас здесь интересует только одно: выдвигаемая в данном высказывании бывшего Президента АН СССР мысль о связи «бурного развития науки и культуры» с событиями октября 1917 года. Связь эта подается при этом на фоне мотива «отсталости России»: «Отсталая аграрная страна, какой была царская Россия, за годы Советской власти превратилась в высокоразвитую индустриальную державу, в которой осуществляется бурный прогресс науки и техники».[11].

Между тем, «старая» Россия не была «отсталой» ни в экономическом, ни в технологическом, ни в научном, ни в военном отношении. Во время Великой отечественной войны 1941–1945 гг. наша страна использовала иностранную военную технику (автор этих строк служил в артиллерийском полку, где тягачами для мощных 122-миллиметровых гаубиц служили американские трехосные военные грузовики марки «Студебеккер» — у нас такие машины в военные годы не выпускались). Во время же Первой мировой войны нужды в иностранной технике у России не было: и по техническому уровню вооружения, и по его количеству русская армия была оснащена не хуже противника, разве что бесхозяйственность и плохое состояние средств сообщений вызывали перебои в снабжении войск всем необходимым. Но ведь уровень военной техники, производимой в стране, есть один из наиболее верных показателей ее научно-технического развития.

В одном из своих выступлений, говоря об «успехах социалистического строительства» в СССР, Сталин сказал: у нас не было авиационной промышленности — у нас она есть теперь… У «них» действительно такой промышленности не было (как не было и никакой другой). В России — была. Достаточно сказать, что в годы Первой мировой войны для военных нужд было выпущено порядка одной тысячи самолетов.

Чтобы оправдать тезис об успехах науки и техники в СССР использовался весь набор описанных выше идеологем, и в их числе идеологемы иммунизации и «воображаемой реальности», идеологема коммуникативных ограничений и особенно идеологема утаивания (и искажения) данных. Теперь-то мы знаем, что беспристрастный анализ динамики науки в советское время, если прибегать к методологии сравнения научно-технического развития в разных странах и в разные исторические периоды, говорит совершенно об обратном — об упадке научного знания в первые годы Советской власти, обусловленном Гражданской войной, организованным большевиками голодом, красным террором, в значительной мере направленным против интеллигенции («буржуев»), о физической гибели выдающихся носителей русской культуры и науки, об эмиграции либо высылке за границу большого числа выдающихся умов. После краха советского коммунизма открылась рельефная картина того, что происходило с наукой в 20-е годы, самые благоприятные для научного поиска за период после 1917 год; четко вырисовалась кривая деградации гуманитарного знания в сталинское время, в период «брежневщины». Вспоминается рассказ академика А.И. Берга о совещании у Сталина, созванного по поводу одного анекдотического проекта противовоздушной обороны, в котором участвовали светила науки (помнится, А.И. называл имя академика А.Ф. Иоффе): выслушав отрицательные заключения специалистов о предложенном проекте, Сталин изрек: «Ученые тогда хорошо работают, когда треть из них в тюрьме».

Идеологема-клише об «отсталости» отечественной науки и техники, неизменно звучавшая в первые послереволюционные годы, была отброшена после начала войны с Германией, но особенно в конце 40-х — начале 50-х годов, во время кампании против «безродных космополитов» и «низкопоклонства перед Западом». Получило распространение другое идеологическое клише — о высоком уровне русской науки в дореволюционное время.

Для непредвзятого взгляда была очевидной несовместимость положения о технологической и экономической отсталости России с утверждением о высоком уровне развития русской науки. В отсталой стране и наука должна быть отсталой. Но это обстоятельство тщательно обходилось — противоречие игнорировалось. Фактическое же его наличие — в соответствии с идеологемами смысловой пустоты и универсальности — служило абсолютизации значимости данного противоречивого клише: в одних случаях, в зависимости от текущих идеологических потребностей, подчеркивалась отсталость дореволюционной России, и в других же случаях, когда идеология боролась против «низкопоклонства» и «желудочно-половых космополитов» (термин, раскопанный дежурными идеологами у М.Е. Салтыкова-Щедрина), на свет Божий вытаскивались достижения русских ученых, действительные и мнимые. При этом второй тезис, в своей здравой форме безусловно верный, доводился до абсурда: сталинско-ждановские идеологи тщились как можно больше открытий приписать русской науке, производя невообразимые натяжки. В тех же случаях, когда этого нельзя было сделать, соответствующие новые научные результаты упоминались без указания их авторства.

Дальнейшая идеологизация интерпретации развития отечественных техники, науки и культуры, как она происходила после 1917 г., вылилась в то, что высокий уровень дореволюционного русского научного знания и инженерного дела трактовался лишь как предпосылка того «бурного прогресса», который будто бы начался после октябрьского переворота. Игнорировался главный факт: бесспорно имевшийся прогресс был вызван не природой социалистического строя, а подготовкой к войне — задачей превращения всей страны в гигантский военно-промышленный комплекс. Именно это привело к широко известным достижениям науки и техники. Что касается гуманитарного знания, то в тех его обличиях, где наша наука действительно шла вперед, это было артефактом использования общественных наук как средства «социальной мифологии».

Здесь я хочу сказать несколько слов в защиту М.В. Келдыша, высказывания которого я привел выше. Зная практику подготовки изданий, подобных упомянутому выше двухтомнику, наверное, не ошибусь, если скажу: сам Президент союзной академии этих слов наверняка не писал — их сочинил какой-то бойкий «референт», а Келдыш подписал приготовленный для него текст. Здесь сработала безотказно идеологема «элитарного генезиса» идеологии: лицо, занимавшее определенное высокое место в правящем слое, поступить иначе просто не мог.

Тезис о «бурном развитии науки и техники» в СССР был общим местом и необходимой компонентой в идеологизации науки и культуры, а также их истории. Просматривая работы автора этих строк, много писавшего об отечественной кибернетике, отчетливо видно, как проявлялась в них эта идеологизация. Вся хитрость заключалась в том, чтобы не сопоставлять отечественную и мировую науку, рассказывать о результатах отечественных ученых так, чтобы мировая научная динамика выступала как некий нейтральный фон.

Большую роль в создании иллюзорной картины «бурного роста» играла идеологема утаивания данных. Для «внутреннего употребления» предназначались сообщения об открытиях советских ученых, а также такие научные и технические достижения, как открытие антибиотиков, телевидение, радиолокация выступали подобно неким безликим явлениям природы, появление которых, как правило, не привязывалось ни к лицам, ни к странам, где они были сделаны. Даже в выпущенной в 1988 году книге воспоминаний об Акселе Ивановиче Берге (содержавшей также избранные его работы, обращенные к широкому читателю), которая была выпущена уже в годы «перестройки» и издана в издательстве АН СССР, даже в ней академик Ю.Б. Кобзарев, автор статьи о роли Берга в создании отечественной радиолокации, не мог сказать полной правды о том значении в развитии данной области техники в нашей стране, которое имели зарубежные образцы: данные эти были тогда (а как сейчас?) закрыты для публикации в «открытой» печати.

9. Последствия идеологизации науки и культуры.

Покажем теперь, как конкретно идеологизация сказывалась на развитии научного знания. В качестве примера обратимся к логике — науке о «правильном мышлении» и ее развитии в Советское время. Никто не запрещал, конечно, излагать логические правила, рассуждать и писать об истинности, доказательстве и тем более антиномичности познания. Наоборот, официальными идеологами это даже приветствовалось. Только размышления эти, особенно же их публичное изложение, должно было быть обязательно представлено как «диалектика» и «материализм» — с приведением стандартных цитат из официально признававшихся идеологических авторитетов, включая Гегеля. Всякий, писавший на данные темы, должен был служить сам себе цензором. А это гасило импульсы к самостоятельному продумыванию фундаментальных проблем. Результат известен: великие «ограничительные» теоремы — о неполноте логических формализмов, невыразимости истинности формальными средствами и т. п. (Гедель, Тарский, Чёрч) — были доказаны за рубежом. Пикантность ситуации при этом состояла в том, что сами эти теоремы объективно служили обоснованию тезиса о действительных (а не декларативно провозглашаемых!) возможностях диалектического подхода в логике, т. е. того, на чем голословно настаивали сторонники «диалектической» логики, эти хранители идеологической девственности «советской философии». Неклассическое же учение Н.А. Васильева было прочно забыто, так как этот логик не был марксистом.

Поначалу результаты работ западных ученых в СССР были объявлены «идеалистическими». Лишь в 60-е годы, в период «оттепели» и в последующий период, когда дать «задний ход» в данном вопросе уже не имело смысла, результаты Гёделя, Чёрча, Тарского, Клини и других великих логиков нашего века получили идеологическое одобрение, более того, стали рассматриваться как «подтверждающие» диалектику и материализм, как «новое свидетельство» превосходства «диалектической логики» над «метафизической» (антидиалектической) формальной логикой.

Примером подобного влияния идеологии на науку может служить нестандартный математический анализа. Соответствующая философско-математическая и логическая концепция была разработана за рубежом в 60-х годах. В ней был развит принципиально новый взгляд на обоснование исчисления бесконечно малых и бесконечно больших, созданного гением Ньютона и Лейбница. Едва ли нужно объяснять, что для формирования нового подхода к пониманию алгоритмов анализа, прорывающего стандартный взгляд на них в терминах предельного перехода, обоснованного О.Коши, нужна была интеллектуальная атмосфера, в которой только и мог вызреть синтетический, соединяющий идеи философии математики, логики и истории науки взгляд на вещи. Здесь нужно было духовное мужество, и его можно было обрести только на путях синтеза знания математико-логического, с одной стороны, и знания историко-математического, с другой. Но для носителей идеологизированной истории математики и логики — для тех, кто старался во что бы то ни стало доказать, что Ньютон был материалистом, а научные идеи Лейбница не зависели от его философских взглядов (которые считались «идеалистическими»), — такой синтез был вряд ли возможен. Кроме того, имелись и вполне конкретные принципы, коренящиеся в характере отечественного образования: математики, как правило, не имели ни философской, ни исторической подготовки, историки науки не знали логики. История науки для советских специалистов была на протяжении десятилетий идеологически «нагруженной», проникнутой установками на поиск в идейном наследии прошлого «борьба материализма и идеализма», на разыскание «классовых корней» и «связей с практикой». И пока отечественные специалисты по философии и истории математики искали, где у создателей анализа «материализм», а где «идеализм», за рубежом возник совершенно новый взгляд на анализ, позволивший понять, почему «необоснованные» алгоритмы дифференциального и интегрального исчисления Лейбница — Ньютона всегда давали верные результаты и могли быть перетолкованы на язык теории Коши.

Вообще в гуманитарных науках наблюдалась грустная картина. Напомним, что история науки, в частности математики, — это в известной мере есть область гуманитарного знания. Еще с большим правом мы можем отнести к ней историю логики. И рассматривая ее развитие в советское время, мы видим очевидные провалы. У нас фактически нет специалистов по греко-римской, схоластической, индийской логике, владеющих древними языками и современной логической техникой, необходимой для анализа соответствующих логических учений. Тоталитарная идеология, в частности ее этико-аксиологическая идеологема, препятствовала ориентации на изучение истории логической мысли. Очевидная связь этой истории с философскими концепциями ее носителей, концепциями, как правило, далекими от материализма (а для мыслителей эпохи схоластики и для индийской философии — и прямо религиозно-идеалистическими), делала занятие проблематикой исторической динамики логических теорий делом, так сказать, непредпочтительным.

Результатом господства любой идеологии является упадок интеллигентности в обществе. Упадок этот, пагубный для общества в целом, многократно пагубнее для науки. «Ученый»-полуинтеллигент, академик или высокопоставленный чиновник, не умеющий склонять числительные[12] или уснащающий свою речь украинизмами (или свою украинскую речь — руссицизмами) — что может быть грустнее этого.

Последствия идеологизации науки печальны. Властные структуры — носители идеологии, прорастая в науке, переплетаются с мафиозными группами. «Элитарный генезис» идеологии влечет, так сказать, мафио-идеологизацию знания и реализующих его социальных институтов. Здесь уместно сказать несколько слов по поводу самого понятия элиты.

Как известно, социально-философских и социально-психологических теорий, связывающих развитие общества с деятельностью элитарных групп, существует множество, и теории эти не столько противоречат друг другу (что, конечно, бывает), сколько дополняют одна другую. Для наших целей, однако, существенно подчеркнуть, что XX век выявил специфическую тенденцию: формирование элитарных слоев на базе политических партий, ориентирующихся на противопоставление классов (вообще, социальных слоев) или (и) наций (рас). Элитарные слои, которые выделяются по принципу «древности рода», восходящему к феодальным временам (родовитой аристократии), или занимают доминирующее социальное положение в силу богатства (олигархия), обычно не только «терпимы» к знанию, но и нередко прямо в нем заинтересованы. Подобное отношение формируется как этическими нормами, так и непосредственным диктатом производства. Не так обстоит дело в случае партократии, особенно в ее тоталитарном варианте. Будучи враждебной праву и морали — в ее естественном общечеловеческом варианте, — такого рода «элита» в состоянии терпеть истину только в тех узких ее пределах, которые не вступают в противоречие с ее идеологией. Но любое ограничение сферы истинного пагубно сказывается на ее носителях — членах ученых сообществ: происходит деформация их мотивации. У специалистов вырабатывается то, что можно назвать рабской психологией. Результат понятен — деградация научного знания, культуры вообще.

10. Герман Вейль о «нацистской» науке. Lehr- und Lernfreiheit: свобода как альтернатива идеологии.

Конечно, для проявления последствий этого процесса требуется время. Великий математик и глубокий мыслитель прошлого века — Герман Вейль отметил это на примере «нацистской» науки. В статье «Университеты и наука Германии» он приводит выдержку из университетского учебного плана, утвержденного нацистскими властями и ставшего обязательным для всех университетов Германии: «В течение двух семестров студента надлежит ознакомить в расовыми основаниями науки. Лекции по расовым и национальным вопросам, по антропологии и доисторической эпохе, по историческому развитию германского народа, в особенности за последние сто лет, составляют одно из начал в преподавании всех гуманитарных наук».[13] Читатель легко может заменить в этом директивном тексте выражения «расовые основания» и «расовые и национальные вопросы», скажем, «классовым подходом» и «основами марксизма-ленинизма», а «германский» — «советским», сто же лет — на 40, 50 либо 60: получится то, с чем мы очень хорошо знакомы. Ведь в методических указаниях по преподаванию в вузах даже такой далекой от идеологии науки, как математика от преподавателя требовалось «раскрывать значение математики для развития научного материалистического мировоззрения», под которым, как известно, разумелись идеологические штампы «диамата-истмата» и «научного коммунизма», восходящие по сути дела к сталинскому «Краткому курсу» истории ВКП(б).

Главным следствием идеологизации науки явилась деформация мотивации исследователя и отчуждение ученого от истины. Оба эти взаимосвязанные явления означали разрыв специалиста с наукой как царством объективности.

«Наука — вещь фундаментальная, и если она чиста, то ею будут заниматься искренне и подобающим образом, невзирая на отдельные заблуждения. Уединение и свобода — вот два принципа, господствующие в ее царстве».[14] Эти слова принадлежат Вильгельму Гумбольдту, составителю устава Берлинского университета, основанного в 1810 г. Устав этот, говорил Г. Вейль, на более чем сто лет — до нацистского переворота 1933 г. — обеспечил лидирующее положение науки Германии в общей динамике мирового научного знания.

Здесь уместно сказать о причине взлета науки и высшего образования в Германии XIX и первых десятилетий XX века. Как показывает Вейль, в немецких университетах, с тех пор как они приняли современный вид, то есть с конца XVIII века (и до прихода к власти нацистов), царил дух интеллектуальной свободы. «Под влиянием философии Лейбница и Христиана Вольфа, а также при личном содействии Вольфа философский факультет Прусского университета в Галле стал центром широких исследований в области физических наук, математики, гуманитарных наук, истории и философии».[15] Вскоре английский король Георг II, который был одновременно правителем Ганновера, основал университет Георга Августа в Геттингене. Дело, начатое в Галле и Геттингене, было продолжено в Берлине, где в 1910 г. был основан университет, устав которого был разработан В. Гумбольдтом. Душой нового университета были братья Гумбольдты — Вильгельм и Александр, а также знаменитые философы — Фихте, Шлейермахер, Гегель. Именно создателям Берлинского университета обязана была Германия торжеству двух величайших принципов университетского образования, значение которых имеет непреходящее значение. Первый принцип — это сочетание преподавания и научных исследований, второй — это Lehr- und Lernfreiheit, то есть свобода выбора как у преподавателей, так и у студентов. Был еще и третий принцип: автономия университетской корпорации по отношению к государственным установлениям и учреждениям.

Свобода выбора университетского преподавателя — профессора или приват-доцента означала его право учить студентов тому, что он считает нужным и так, как он это умеет. Свобода же выбора студента состояла в его праве выбирать как учебные курсы, так и преподавателей. Это создавало в профессорской корпорации атмосферу соревновательности, причем нередко профессора сознательно шли на это. Так, свои лекции по диалектике в Берлинском университете Шлейермахер специально назначал в те дни и часы, в которые тот курс читал Фихте (и на лекции Шлейермахера записывалось больше студентов, чем на лекции Фихте!). В результате профессора и доценты собирали вокруг себя небольшие группы студентов, увлеченных данным предметом или данной проблематикой, и так возникали научные школы, появлялись ученики, со временем приходившие на смену учителям и продолжавшие традиции данной школы.

Очень важным фактором была автономия университетов — и это несмотря на то, что университеты финансировались государством. Составной частью этой автономии (выражавшейся, в частности, в выборности ректора и деканов факультетов), вернее, ее основой была независимость профессоров, обеспечивавшая им высокий социальный статус. По закону государственные органы не имели права лишить профессора его звания или оклада (которое ему выплачивало государство), перевести на другое место и тем более уволить. Это необычайно поднимало престиж профессорского звания.

Университет таким образом становился подлинным храмом науки, цель которого, по характеристике одного из цитируемых Вейлем авторов, был Wissenschaft — знание в самом возвышенном смысле этого слова, то есть ревностный, систематический, самостоятельный поиск истины во всех ее формах, безотносительно к какому бы то ни было ее утилитарному использованию.[16] В итоге в обществе соотечественников Вейля царил «искренний и страстный интерес к вещам, связанным с работой ума. Все и вся, относящееся к университету, пользовалось исключительным и всеобщим уважением».[17].

11. Наука в России: до и после «пролетарской революции». Отчуждение от истины.

Русская наука и университеты в XVIII–XIX вв. развивались в основном под влиянием германской традиции. Правда, права университетской профессорской корпорации на протяжении двух веков (первый устав университета, вводивший в нем автономию, был утвержден при Александре I в 1804 г.) то расширялись, то сужались, университетская автономия бывала то большей, то меньшей, ректор и деканы могли назначаться министром народного просвещения — все это так. И все же академическая свобода в дореволюционной российской высшей школе была весьма значительной, каждый университет был крупным научным центром, а статус профессора — высоким. В частности, существенно, что, начиная с устава 1884 г., в России был введен заимствованный из Германии институт приват-доцентов.

Приват-доцентура возникла в германской высшей школе. Лицо, окончившее университет (не обязательно в самой Германии — это мог быть университет в Австро-Венгрии или Швейцарии — странах, воспринявших традиции, заложенные уставом Гумбольдта), то есть сдавшее государственный экзамен, а также прошедшее дальнейшую подготовку в университете и сдавшее дополнительный экзамен (безразлично в каком университете) получало право преподавания в университете, чтения лекций в нем. Государство, однако, не финансировало приват-доцентуру: материальное положение поддерживалось материальными взносами студентов, записавшимися на лекции приват-доцента, поскольку они заинтересовались предметом. Не будучи связанным какой-либо программой, приват-доцент мог свободно развивать собственное научное направление, ожидая, что он получит признание в научном сообществе, которое выразится в том, что какой-нибудь университет пригласит его в качестве ординарного профессора.

Аналогичный порядок существовал и в предреволюционной России, где устав 1884 г. ввел приват-доцентуру, а также гонорары за преподавание. Для получения звания приват-доцента необходимо было получение звания доктора наук (то есть звания, которое следовало за более низким званием магистра). Приват-доценты играли в России роль резервуара, из которых университеты черпали независимых и оригинальных преподавателей — исследователей и мыслителей. Откроем русский перевод известной книги Дж. Ст. Милля «Система логики» (1914 г.); на титульном листе значится: «Перевод с английского под редакцией приват-доцента Императорского Казанского университета В.Н. Ивановского». Приват-доцентом того же университета был и известный новатор в области логики Николай Александрович Васильев — создатель концепции «воображаемой логики», провозвестницы современных многозначных логик и логик без закона противоречия.

Подобно нацистскому перевороту, «пролетарская революция» 1917 года поломала традиции университетской свободы. На высшую школу опустился идеологический пресс. Спустя 16 лет нечто похожее произошло и с германскими университетами. Вейль, рассматривая в упомянутой статье судьбы немецкого университетского образования, отмечает пагубные последствия их нацификации. Проявилось это прежде всего в падении уровня научных работ в гуманитарных областях. Психология, история, социология, экономика стали в университетах проводниками нацистской идеологии. Правда, это не успело существенно сказаться на точных и технических науках. Но, говорил Вейль, нет сомнения в том, что «в конце концов упадок наступил бы и здесь. Ибо система, основанная на равновесии между авторитетом университета как сообщества независимых мыслителей и авторитетом правительства, полностью попирается тоталитарным правительством, не признающим законов и не чувствующим ответственности перед своим народом».[18].

Чем же пагубно удушение исследовательской свободы, отчуждение ученого от истины? В конечном счете — спадом научно-исследовательского уровня. В этом проявляется, так сказать, «негативный выход» результатов действия идеологии. Но это только общая констатация. Следует задаться вопросом, какова та социально-психологическая атмосфера, которая к этому приводит. Как представляется, атмосфера эта складывается из двух компонент, об одной из которых уже шла речь. Первая компонента — это искажение мотивации лиц, работающих в науке и занятых подготовкой специалистов в высшей школе. Отчуждая от истины, идеология одновременно ориентирует членов научных и преподавательских сообществ на замену мотивов, связанных объективным исследовательским поиском, результаты которого только и могут создать подлинный научный авторитет тому, кто его ведет, — мотивами приспособления своих выводов к требованиям идеологии, стремлением продвинуться по служебной лестнице на основании вненаучных критериев, погоней за званиями, вненаучными привилегиями, деньгами и, как высшая ценность, включением в один из слоев элитарной структуры типа «академий наук», комитетов «по делам науки и техники» и пр.

К искажению мотивации добавляется вторая компонента идеологизированного социально-психологического климата в научной сфере. Компонента эта заключается в снижении общекультурного горизонта носителей ученых степеней и званий — тема, в России ныне постоянно звучащая. Ее можно обозначить двумя словами: резкое понижение интеллигентности. Это явление — как реальная данность — уже достаточно освещено в нашей печати. То, что нас будет в дальнейшем интересовать — это моральные факторы, оказывающие тормозящее влияние на динамику науки.

12. От «аристократии чести» — к «аристократии духа».

Революция уничтожила традиционные для России этические нормы, двумя главными устоями которых были, с одной стороны, православие, а с другой — кодекс дворянской чести. Конечно, при этом не следует сбрасывать со счета неписаные нравственные представления и правила иных сословий — «обычных правил» этики, содержавших в качестве неявной составляющей чувство сословной гордости купца, крестьянина, казака. Но все же дворянская мораль имела для России особое значение: на ее принципах в конечном счете сложились моральные установки русской интеллигенции, в своей лучшей части воспринявшей традиции дворянского долга служения государю, государству, обществу, отечеству.[19].

Здесь следует подчеркнуть обстоятельство, на которое у нас до сих пор не принято обращать внимания. Заключается оно в следующем: величие русской культуры зиждилось на том, что она сложилась как дворянская культура. Все великие русские писатели — и многие ученые, деятели искусства и культуры в «золотом» для России XIX веке были дворянами. Только на излете столетия, да и, конечно, в XX веке в нашей стране появляются крупные литераторы, деятели культуры и науки недворянского происхождения. Но их духовное развитие происходило в атмосфере дворянской культуры, да и сами они, получив университетское образование, приобретали личное дворянство.

Почему же именно дворянство сыграло такую роль? Потому что в России оно явилось тем сословием, в котором созрела и нашла реализацию идея свободы. Достаточно сказать, что законченное реально-вещевое воплощение она получила еще в XVIII веке. Речь идет о «вольностях», дарованных служилому сословию русского государства российскими императорами — Петром III (1762) и Екатериной Великой («Жалованная грамота дворянству» 1785).

Примечательно, что уже манифест Петра III, даровавший дворянам «вольность» служить или не служить на государевой службе по их желанию; в манифесте вместе с тем выражалась уверенность, что дворяне и впредь не будут уклоняться от службы, и указывалось на их долг обучать своих детей «благопристойным наукам». Екатерина Великая, подтвердив в своей «грамоте» свободу дворянина от обязательной службы государству, присовокупила к этому свободу от податей, от рекрутской повинности; дворянина отныне нельзя было подвергнуть телесным наказаниям, его мог судить только дворянский суд, то есть суд равных ему по сословному положению. Дворянское звание передавалось жене (если она до брака была дворянкой) и детям. Лишить дворянства мог только сенат по суду и после утверждения приговора Государем. «Жалованная грамота дворянству» утверждала полное право дворянина на его недвижимую собственность, право торговли и промышленной деятельности. Как нетрудно заметить, что все это были те права, которые вносят в стандартный набор «прав человека», включая неприкосновенность личности, право на объективный суд и на собственность.

Конечно, надо помнить, что дворянские права — до «великих реформ» во всяком случае — были сословными правами, что сосуществовали они со своей противоположностью — крепостным правом. Но сам факт существования в обществе социального слоя, состоявшего из свободных личностей, к тому же личностей, материально независимых, поскольку они, как правило, были земельными собственниками, то есть имели независимый доход, сыграло огромную роль в развитии русской культуры (литературы, искусства), а потом и науки.

Если в Германии источником независимого интеллектуального духа служили университеты, а социальными его носителями являлись члены университетских корпораций, то в России духовная свобода питалась дворянскими сословными соками — университетское свободомыслие было лишь ответвлением и зачастую наиболее четким выражением духа дворянской свободы. Дух это, однако, не противоречил дворянскому долгу служения государю, государству, отчеству. Дворянин, который не вступал на службу — военную, дипломатическую, гражданскую — был в каком-то смысле, говоря в терминах социологии XX века, маргинальной личностью. Читатели пушкинского «Евгения Онегина», как правило, не подозревают, что герой романа был именно такой личностью: Онегин нигде не служил (на это обстоятельство обратил внимание Ю.М. Лотман).

Очень ярко роль дворянства как фактора, под действием которого «аристократия чести» порождала «аристократию духа», выступает в творениях А.С. Пушкина. Сам Пушкин принадлежал к одному из древнейших дворянских родов России и этим гордился; он много размышлял о культурной роли дворянства. Делал он это, сравнивая русскую литературу с французской словесностью. Русскую культуру создавали дворяне, учителями которых очень часто были гувернеры-французы, недворяне. Их дворянский статус снимал с них, говоря по-современному, «комплекс неполноценности» по отношению к их учителям-иностранцам.

13. Пушкин о русской культуре.

Послушаем же Пушкина. «Оно [дворянство] всегда казалось мне необходимым и естественным сословием великого и образованного народа». Именно благодаря его влиянию «мало-помалу образуется и уважение к личной чести гражданина, и возрастает могущество общественного мнения, на котором в просвещенном народе основана чистота нравов».[20] Дворянским истокам русской культуры Пушкин противопоставлял «мещанское» происхождение культуры французской: «французская словесность родилась в передней и дальше гостиной не доходила <…> Это не мнение, но истина историческая, буквально выраженная: Марот был камердинером Франциска I-го (valet de chambre), Мольер — камердинером Людовика XIV! Буало, Расин и Вольтер (особенно Вольтер), конечно, дошли до гостиной, но все-таки через переднюю. Об новейших поэтах говорить нечего. Они, конечно, на площади, с чем их и поздравляем <…> Ни один из французских поэтов не дерзнул быть самобытным, ни один, подобно Мильтону, не отрекся от современной славы».[21].

И в другом месте: «писатели (во Франции класс бедный, дерзкий и насмешливый) были призваны ко двору и задержаны пенсиями, как и дворяне. Людовик XIV следовал системе кардинала [Ришелье]. Вскоре словесность сосредоточилась около его трона. Все писатели получили свою должность. Корнель, Расин тешили короля заказными трагедиями, историограф Буало воспевал его победы и назначал ему писателей, достойных его внимания, камердинер Мольер при дворе смеялся над придворными. Академия первым правилом своего устава положила: хвалу великого короля».[22].

В пушкинское время русская литература дала свой первый великий всплеск. «Словесность наша явилась вдруг в 18 столетии, подобно русскому дворянству, без предков и родословной».[23] Затем последовала плеяда великих имен — сначала в литературе, архитектуре, живописи, скульптуре, музыке, затем в науке. Мы не ошибемся, если скажем, что все это выросло из екатерининской «Жалованной грамоты дворянству».

Будем, однако, помнить, что чувство дворянской чести и долга служению Государю, государству и обществу, при всей его сложности и разноплановости (государство, отождествляемое с государем и общество, отождествляемое с общественным мнением и «народом», многим современникам Пушкина представлялись во многом «расходящимися» величинами), не всегда шло рука об руку с религиозным чувством. Последнее было чуждо маргинальным личностям типа Онегина или Чацкого. Вспомним слова Пушкина: Чацкий не умен — Грибоедов умен. Но оно гармонически сочеталось у больших творцов русской культуры, прежде всего у Пушкина, писавшего, что «… нет истины, где нет любви».[24].

Гармония двух великих составляющих русской культуры — православной веры и независимого духа нашла свое отражение в словах Пушкина: «Величайший духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство»;[25] но эта гармония утрачивается на изломе веков у тех представителей русской культуры, которые не несли дворянского начала, например, у А.П. Чехова. Чехов был атеистом — и в одном письме отозвался о Д.С. Мережковском так: я не понимаю, как это «интеллигентный человек может верить в Бога». И тот же Чехов сорок лет по капле «выдавливал из себя раба». Для верующего человека это «выдавливание из себя раба» есть нечто непонятное: Голгофа, смерть на кресте с последующим воскресением и вознесением Христовым, искупившим грехи человечества, стирала разницу между рабом и свободным. Свобода есть прежде всего свобода в духе — все остальные «виды» ее производны от свободы человеческого богоподобия.

Но была и другая, оборотная сторона дела. Комплекс дворянской чести как служения Государю получил инверсное отражение в комплексе служения «народу», этому мифологическому идолу революционно-народной идеологии. Будучи низведенным до уровня подпольно-партийной аморальности уже у народовольцев — тех «героев», которые в своих актах террора не считались с жизнями «простых людей» (достаточно вспомнить, сколько невинных погибло при взрыве Зимнего дворца, совершенном «героем» «Народной воли» Степаном Халтуриным).

14. Заключительные замечания.

Чувство свободы, возникшее на Руси в дворянской среде, из нее проникшее в иные сферы общественной жизни и придавшее осознанный характер национальному самосознанию, — чувство это органически включало в себя свободу мысли. «Мысль! — писал Пушкин, — Великое слово! Что же составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом».[26] В этой идее — идее исключительно современной! — заключен могучий импульс демократизма. Кульминацией этого импульса, по-моему, выступают слова Б.Л. Пастернака о «дворянском чувстве равенства со всеми живущими». Русская наука начала XX века стремительно развивалась именно благодаря этому великому «чувству равенства», то есть независимости духа и свободы мысли.

Но здесь мы оказываемся уже на переломе. Мораль «служения государству» (то есть Государю) трансформировалась в мораль «служения народу». Вторая отринула первую и на место общечеловеческих ценностей, преломленных через русское национальное сознание, поставила принцип «цель оправдывает средства» — например в виде знаменитой ленинской формулы «нравственно все, что способствует…», и т. п. Мораль обернулась идеологией, научное знание — идеологизированным псевдосознанием. Патриотизм — химерой «интернационализма». Науковедение — идеологическими рассуждениями о «бурном научно-техническом прогрессе»…

Смотря на научное развитие и культурный процесс в посткоммунистической России с очерченных выше позиций, мы можем сформулировать те позитивные принципы научного и культурного прогресса, которые были отринуты несостоятельной идеологией, господствовавшей в нашей стране 70 лет. Эти принципы таковы: национальный долг ученого, самостоятельность научного поиска; независимость — духовная и материальная — тех, кто его осуществляет; многообразие форм и направлений исследования; свобода обмена идеями, результатами и материалами членов научного сообщества; развитие исследований, не имеющих утилитарной направленности; государственная поддержка науки; отказ от коммерциализации познания; высокое качество и доступность образования и создание благоприятных условий для лиц, склонных к научной деятельности.

* * *

Национальное и вненациональное в науке — неразделимо. Вселенская открытость науки как «большой системы» не препятствует ее национальным реализациям. Наука есть вселенский феномен — так будем же пользоваться ее плодами везде, где их можно взять! Но у нас есть за рубежом и специфический источник обогащения отечественной науки и культуры. Заключается он в духовном потенциале русской эмиграции. Дворянская культура, искорененная на Родине, в течение многих десятилетий хранилась — и частично сохранилась — в эмиграции. Накопленные в «русском зарубежье» великие культурные ценности ныне возвращаются в Россию. Прежде всего это относится к гуманитарной области — литературе, искусству, философии. Не надо забывать, что за рубежом творили (и творят) замечательные ученые, первоначально «укорененные» в российском бытии. В их числе такие фигуры, как П.А. Сорокин (социология), М.И. Ростовцев (история), С.П. Тимошенко (механика), В.К. Зворыкин (телевидение), Н.П. Рашевский (биофизика), В.В. Леонтьев (экономика), Р.О. Якобсон (филология). А сколько за границей сформировалось ученых, российские корни которых лежат во втором поколении (назову хотя бы лауреата Нобелевской премии Илью Пригожина)! А сколь велико должно быть число лиц, покинувших нашу страну, начиная с 70-х годов и выросших с тех пор в крупных исследователей в различных областях знания! Ныне, когда в Российской Федерации допускается двойное гражданство, будем надеяться на возвращение хотя бы некоторых из них на «историческую родину». Их участие в культурном и научном строительстве на родине их отцов и дедов немаловажно. Мы явственно видим, что российское гражданство — это важный психологический стимул, который может стать практическим фактором, побуждающим к работе на благо российского отечества.

С этой точки зрения глубокое символическое значение имеет возвращение на Родину праха таких великих русских людей, как Антон Иванович Деникин и Иван Александрович Ильин. Ибо оба они — один силой оружия, другой силой мысли — свою жизнь отдали России. Поэтому день 3 октября 2005 года, когда командующий Вооруженными силами Юга России, ядром которых была Добровольческая армия, генерал Деникин был похоронен в Москве с воинскими почестями, глубоко символичен. Теперь можно сказать, что начался второй «поход белой гвардии» на Москву, и можно быть уверенным, что со временем он окончится победой.

Выше были сформулированы принципы, на которых должна основываться деидеологизация. Эти принципы, быть может, наряду с некоторыми другими, здесь пропущенными, но подобными выше приведенным либо их расширяющими и дополняющими, как представляется, бесспорны.

Не станем комментировать эти принципы. Некоторые из них очевидны, иные достаточно пояснены в ходе предыдущего изложения. Что касается путей выведения отечественной науки из сегодняшнего кризисного состояния, то это самостоятельная большая тема, и мы оставим ее в стороне, ограничившись замечанием: пути эти не должны быть отягощены идеологическими клише.

В этой статье была сформулирована система свойств любой идеологии — система идеологем-свойств. Последовавшие за этой формулировкой рассмотрения позволяют говорить о возможности выделения системы противоположных принципов — системы антиидеологем. Под таковыми можно разуметь те свойства духовных структур (и соответствующих социальных установлений и институтов), которые выступают в качестве альтернативы идеологиям. Назовем эти принципы антиидеологическими императивами. Отчасти они уже приводились. Добавим (быть может, повторяясь) следующие.

На первое место следует поставить императив объективности знания, то есть принцип достижения его максимальной верности, соответствия реалиям; императив глубины национальной культуры; затем следуют императивы интеллигентности (широты кругозора), духовной независимости и нравственной честности его носителей. И, конечно, императив служения своему Отечеству. Требования же простора научно-творческой и культуро-созидающей деятельности личности, доступности для нее нужной информации, возможность вхождения в сети межчеловеческой коммуникации — это необходимые условия реализации названных императивов. Будем же надеяться на то, что эти условия будут все полнее осуществляться в посткоммунистической России.

Социальная мифология, мыслительный дискурс и русская культура

Примечания.

1.

Работа подготовлена при поддержке Российского гуманитарного научного фонда, проект № 05-03-03522а.

2.

Философский энциклопедический словарь. М., 1983. С. 199.

3.

См. Философский словарь. Сокращ. перевод с нем., М., 1961. С. 222.

4.

H.R. Gaenslandt Ideologie. Enziklopedie Philosophie und Wissenschaftstheorie. Bd. 2. Bibliographisches Institut: Mannheim — Wien — Zurich, 1984. S. 193–197.

5.

П.С. Гуревич. Мифология социальная. Современная западная социология. Словарь. М. 1990, С. 190.

6.

С.А. Токарев, Е.М. Мелетинский. Мифология. Мифы народов мира. Энциклопедия. М., 1980, Т. I. С. 13.

7.

J. Zelger Philosophische Kontextanalyse. In: Beitraege zur Begriffsanalyse. Vortraege der Arbeitstagung Begriffsanalyse, Darmstadt 1986. Herausgegeben von B. Ganter, K.Wille, K.E. Wolf. Bibliographisches Inst.: Mannheim — Wien — Zurich, 1987. S. 77‑78.

8.

K.Salamun, E.Topitsch. Ideologie. Langen Muller: Wien‑Muenchen, 1972.

9.

A. Tafershofer, J. Zelger Die Analyse von Gruppenphantasien als Instrument der Ideologiekritik. Conceptus, Bd. 16, 1982,№ 39. S. 86 — 108.

10.

М.В. Келдыш Введение. — В кн.: Октябрь и научный прогресс. В двух книгах. Кн. 1. М.: Новости, 1967. С. 7.

11.

Там же. С. 8.

12.

Характерный пример: для министра финансов в российском правительстве начала нашего века, то есть человека, постоянно имеющего дело с цифровыми данными, склонение числительных является непосильной задачей.

13.

Г. Вейль Университеты и наука в Германии // Г. Вейль Математическое мышление. Перев. с англ. и нем. М.: Наука, 1968. С. 306–326.

14.

Там же. С. 311.

15.

Там же. С. 310.

16.

Там же. С. 312.

17.

Там же. С. 307–308.

18.

Там же. С. 326.

19.

Автор этих строк не принимает стенаний нынешних «правозащитников» по поводу мнимого отсутствия в современной России гражданского общества. На деле общество и государство едины, и это прекрасно понимал Гегель.

20.

А.С. Пушкин. Опровержение критики. — Полное собр. сочинений в 10-ти томах, т. 7. Л.: Наука, 1978. С. 136, 137.

21.

А.С. Пушкин. Из ранних редакций: О ничтожестве литературы. — Полное собр. сочинений в 10-ти томах, т. 17. С. 449. См. также: А.С. Пушкин. Отрывки из писем, мысли и замечания. — Полное собр. сочинений в 10-ти томах, т. 17. С. 45.

22.

А.С. Пушкин. О ничтожестве литературы русской. — Полное собр. сочинений в 10-ти томах, т. 17. С. 213.

23.

А.С. Пушкин. Наброски статьи о русской литературе. — Полн. собр. сочинений в 10-ти томах, т. 17. С. 156.

24.

А.С. Пушкин. Александр Радищев. — Полн. собр. сочинений в 10-ти томах, т. 17. С. 246.

25.

А.С. Пушкин. Второй том «Истории русского народа» Полевого. — Полн. собр. сочинений в 10-ти томах, т. 7. С. 100.

26.

А.С. Пушкин. Путешествие из Москвы в Петербург. — Полн. собр. сочинений в 10-ти томах, т. 17. С. 207.

Оглавление.

Социальная мифология, мыслительный дискурс и русская культура. 1. Что такое идеология. 2. Парето и Парсонс. 3. Постановка задачи. 4. Идеологемы обессмысливания текста и их «социальное обеспечение». 5. Взгляд с позиций логики. Эрзацмир, искажение дискурсивного мышления и ограничение интеллектуальной коммуникации. 6. Символы и этика. Нравственная компонента великих религий. 7. Идеология и наука. 8. Пример идеологического клише: советский штамп об «отсталости» дореволюционной России. 9. Последствия идеологизации науки и культуры. 10. Герман Вейль о «нацистской» науке. Lehr- und Lernfreiheit: свобода как альтернатива идеологии. 11. Наука в России: до и после «пролетарской революции». Отчуждение от истины. 12. От «аристократии чести» — к «аристократии духа». 13. Пушкин о русской культуре. 14. Заключительные замечания. * * * Примечания. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. 19. 20. 21. 22. 23. 24. 25. 26.