Стрежень.

Глава первая.

Степка Верхоланцев лежит на теплом песке. Глядит в небо, раскинув руки. Изредка налетает неслышный порыв ветра, колышет волосы, гладит разгоряченное лицо. На небе — звезды. Крупные, желтые, словно нарисованные на темном полотне; вспыхнув, прочертив небо стрелами, звезды падают в реку. От Оби пахнет рыбой, йодом, свежестью; на плесе горят яркие огни бакенов — красный и зеленый; отблеск их ложится на воду. Тихо. Обская волна мелодично позванивает, словно кто-то пальцами задевает струну. Когда Степка смотрит на реку, ему кажется — берег медленно плывет. Он осторожно переворачивается на бок, сложив ладони, подкладывает руки под щеку, счастливо улыбается. Спать он не может — от молодости, от воспоминаний, от радости, что лежит на теплом песке, а над ним падают звезды, возле него плещет волной Обь. «Дела как сажа бела…» — шепчет Степка, так как не может молчать, и эти слова ему нравятся. Степке двадцать лет, и он влюблен. Ее зовут Виктория Перелыгина. У нее высокие изогнутые брови, широкий лоб, ясные глаза; она гордая, решительная, у нее фигура спортсменки, ходит она стремительно. Виктория — единственная. На всей земле нет такой девушки.

— Виктория! — вслух произносит Степка. Просто невероятно, что в одном слове может содержаться так много; он повторяет его по слогам несколько раз подряд.

Сегодня, проводив Викторию с танцев, Степка увидел ее тень на сиреневой занавеске и счастливо вздохнул.

Потом он переехал на левый берег Оби, поняв, что не уснет дома…

Звезды гаснут одна за одной; восток светлеет — над стеной тальника ширится голубоватая полоска, ширится, словно на край неба брызнули капельку синей туши и она расплывается. «Я люблю Викторию!» — шепчет Степка и смущается, словно его подслушали.

Степка Верхоланцев — высокого роста, широкоплечий, черноволосый, у него круглое, большеротое лицо с выпяченной нижней губой. Улыбка у него появляется исподволь, осторожно: сперва зажигает глаза, затем трогает полные губы, подбородок с круглой ямкой и уж затем заливает все лицо. Улыбнувшись, Степка долго не может погасить улыбку, словно ему жалко расставаться с ней. Она светится и светится и уходит с лица так же медленно, как и появляется. Когда Степка улыбается, он похож на мальчишку, которому показали чудесный фокус.

Степка ворочается, ежится от радости, ему хочется думать о Виктории, поэтому он гонит все другие мысли и мечты. Но это ему не всегда удается. Он хорошо понимает, что мечты у него ребячьи, глупые, но ничего не может поделать с ними.

Он видит самого себя в белом костюме спускающимся по длинному трапу космической ракеты. Люди в белых костюмах, похожих на развевающиеся туники, бегут к нему навстречу, восторженно кричат, а он спускается все ниже и ниже, протягивает к ним руки, и они протягивают тоже. Он останавливается и видит, что рядом с ним стоит Виктория, тоже в белой развевающейся одежде.

— Ох, дурной! — очнувшись, ругает себя Степка и укладывается головой на локоть, чтобы было потверже: может быть, не полезет в голову разная чепуха.

Восток совсем посветлел — видна Обь, покрытая тонкой пеленой тумана, бакены, зеленоватая вода; кажется, что река вздымается вверх, к правому берегу. Там готовится к пробуждению рыбацкий поселок Карташево — уже поднимается из труб тонкий дымок, скрипят калитки, идут в стадо коровы, останавливаясь и поглядывая на реку; женщины спускаются с ведрами к Оби; уходит домой сторож магазина сельпо, мягко ступая валенками по росистой траве. Берег дымится.

Степке кажется, что он все это видит. Он засыпает, сладко причмокивает и улыбается во сне.

А за Карташевом встает солнце. Лучи его поднимаются над кромкой тальников, лижут небо, просветляя его, как пламя горна просветляет кусок черного металла. Небо становится разноцветным: белесое, розовое, красное, малиновое.

В седьмом часу утра остекленевшая Обь издает дробный, цокочущий звук, словно в воде работает гигантская трещотка, которую вертит отчаянный, веселый человек. Это от правого берега, от Карташева, описав навстречу пологую дугу, идет катер рыбаков стрежевого песка — так называют здесь место, где рыбачит бригада. Катер называется «Чудесный». У него на коротком флагштоке вьется голубой вымпел, из трубы выпархивают колечки дыма. Похоже, что «Чудесный» курит папиросу. Он не режет обскую воду, а скользит по ней, как по стеклу.

На бортах катера — рыбаки. В брезентовых спецовках, в зюйдвестках, в глубоких резиновых сапогах, голенища которых привязаны к поясам сыромятными ремнями, они стоят, прислонившись к палубной надстройке, курят и покачиваются вместе с катером.

«Чудесный» приближается к берегу. Насколько охватывает глаз, рыбаки видят пологий песок; за ним — тальники, дальше — небольшая горушка, на ней — высокий осокорь с поломанной верхотинкой, поодаль от него — шест с флагом, а вдоль песка, растянувшись почти на километр, висит на кольях стрежевой невод.

Катер разворачивается и, взбурлив воду обратным ходом винта, резко останавливается. Подтянув голенища сапог, рыбаки прыгают в воду.

Первым на Карташевский стрежевой песок спрыгивает бригадир Николай Михайлович Стрельников — полный, солидный человек. Отряхнувшись и басовито прокашлявшись, он озирает берег начальственным взглядом.

— Где Верхоланцев? Вот вопрос! — строго спрашивает он невысокого старика; тот, стоит позади него, но бригадир не поворачивается к нему. — Нарушение трудовой дисциплины — вот ответ!

— Степка!.. Не должен бы… нарушить. Не должен бы! — говорит старик и часто моргает, словно в оба его глаза попали соринки.

Это самый пожилой рыбак в бригаде, которого все здешние зовут дядя Истигней, по-нарымски произнося его имя Евстигней. У него густые вьющиеся волосы, большой, свисающий с лица нос. Моргает дядя Истигней вследствие полученной на фронте контузии.

— Нарушить не должен бы… — задумчиво говорит он, почесывая переносицу.

Дядя Истигней шагает медленно, осторожно — кажется, что он боится причинить себе боль резким движением или поворотом.

— Сам знаю… не должен бы нарушить, — внушительно басит бригадир Николай Михайлович Стрельников. — Вопрос не в том, вопрос — где Верхоланцев?

Дядя Истигней не отвечает. За ним стоит молодой рыбак Виталий Анисимов — тонкий парень с оттопыренными ушами. Он так же внимательно, как и Истигней, осматривался, перед тем как выпрыгнуть из лодки, точно так же вытирал паклей мокрые сапоги, так же — враскачку, медленно — прошелся по берегу и принял точно такую же позу, как и старик.

— Степан не должен бы нарушить… — голосом Истигнея говорит Виталий.

— Ну ладно! — вдруг спокойно, как ни в чем не бывало говорит бригадир. — Покеда Степки нет, начнем замет. Ладно, что ли? — спрашивает он старика.

— Добро! — соглашается дядя Истигней.

Рыбаки разделяются на две части — одни идут к неводу, другие готовят выборочную машину.

Все неторопливы, солидны в движениях, все молчат; шагают грузно, косолапо, переваливаясь с боку на бок, словно песок покачивается под ними. Выше всех и всех грузнее Григорий Пцхлава; у него нет зюйдвестки, вместо нее копна жестких волос, глаза черные-пречерные. Он отлично выбрит, и все же видно, что и на подбородке волосы у него растут черные. Шагая, он прищелкивает языком, чуть приплясывает.

Рыбаки идут цепочкой, друг за другом. Песок хрустит под ногами, ноги вязнут в песке. Освещенные поднимающимся солнцем, тальники становятся ярко-черными, берег, наоборот, светлеет. Обь поголубела, но над ней еще плавают, всасываясь в воду, клочья тумана.

Обь шуршит, точно кто-то легонько проводит ладонью по сухому бумажному листу. Рыбаки останавливаются, шагающий впереди дядя Истигней наклоняется к спящему на песке Степке и громко говорит:

— Вот он!

— Вот он! — эхом откликается Виталий Анисимов.

— Барином устроился! — вслух размышляет дядя Истигней с таким выражением на лице, точно он ни капельки не сомневался, что увидит Степку тут, на песке, за крылом невода, а увидев, обрадовался своей прозорливости. Старик улыбается, помигивает, садится на корточки.

Степка лежит на спине, раскинув руки, синий шевиотовый пиджак измят, шляпа валяется на песке, губы шевелятся, а распахнутый пиджак обнажает сильную мускулистую грудь; шея у него по-юношески нежная, но крепкая, загорелая. Старик осторожно берет шляпу, стряхивает песок, внимательно рассматривает ее.

— Хорошая шляпа! Кажется, в рыбкооповском магазине были такие, — наконец говорит он, ощупывая шляпу своими короткими пальцами, кожа на которых тверда, как подметка. — Из какого материала она, а? — задумчиво спрашивает дядя Истигней.

— Велюровая! — подает голос высокий парень в промасленной рубахе. Его зовут Семен Кружилин, он работает механиком. Лицо у Семена молодое, чистое, а вот поглядишь на его морщинистый лоб — и не верится, что парню немногим больше двадцати. Выражение лица у него такое, словно он решает сложную, огромной важности задачу.

Дядя Истигней продолжает рассматривать шляпу, примеряет ее на себя.

— Хорошая шляпа! — решает он наконец и кладет ее на песок возле Степки.

Перевернувшись на бок, Степка улыбается, подтягивает ноги к груди, втискивает меж колен руки. Хорошо спится парню на теплом песке под утренним солнцем.

— Пусть спит! — говорит дядя Истигней. — Перед заметом разбудим!

И рыбаки неторопливо идут дальше — готовить невод к замету.

Стрежевой невод — громадина длиной около семисот метров, однако рыбу им ловят точно так, как ловят обычным неводом: одно крыло заводят в реку, округлив кошельком, ставят поперек ее навстречу стрежи, а береговое крыло вытягивают. Разница только в том, что речное крыло стрежевого невода заводят не лодкой, а катером и выбирают не лошадьми, а выборочной машиной. Второй конец невода привязывается к колу, и на кол этот, медленно ползущий по песку, опирается человек, которого зовут «коловщик». Коловщиком в бригаде работает Ульян Тихий.

Коловщик Ульян Тихий подъезжает на обласке — маленькой долбленой лодке — в тот момент, когда все готово к замету невода и рыбаки толпятся возле кромки воды; они молчат, наблюдая, как лодчонка мягко притыкается к песку. Нагнув голову, Ульян сидит на дне обласка, тяжело вздыхает, не зная, выходить ему на берег или нет. Он страдает оттого, что рыбаки молчат. Беда в том, что Ульян не только опоздал на работу — он с великого похмелья. Голова раскалывается на части, тело ноет, в глазах мельтешат зеленые, розовые круги.

— Здравствуйте, — смущенно произносит он, не поднимая головы.

— Здорово, парниша! — за всех отвечает дядя Истигней.

Поздоровавшись, Ульян снова не знает, что делать дальше. Зато хорошо знает, как быть и что сказать, бригадир Николай Михайлович Стрельников — он выходит вперед, делает рукой округлый жест.

— Опоздали? На пятнадцать минут? — начальственно спрашивает он. На берегу тишина.

— Опоздали, спрашивают?

— Сам же видишь, что опоздал! — доносится злой и насмешливый голос высокой черноглазой девушки.

Николай Михайлович быстро оборачивается к ней и грозно сводит пышные черные брови.

— Наталья Колотовкина, не заостряй вопрос! Умалчивай! — строго говорит он, потом опять обращается к Ульяну: — Значит, опоздали. Промежду прочим, с вас некоторые пример берут. Верхоланцев сегодня где? Не знаете? А я знаю — нарушает! А почему нарушает? Потому, что берет пример. А с кого берет пример? С вас…

Отвечайте, опоздали? На пятнадцать минут? Ну, отвечайте!

— Опоздал! — отвечает Ульян. Он поднимает на бригадира глаза и взгляд его говорит: «Да, опоздал! Ругайте меня, что хотите делайте! Вы правы! Я плохой человек, я опоздал на работу, у меня болит голова, и вообще я спился… Вот какие дела!».

— Ага, признаешься! — вдруг радостно вскрикивает бригадир. — Считаешь критику правильной! Говори, считаешь?

— Считаю, — тихо отвечает Ульян.

— Молодец! Правильно! Критику надо признавать… Говори еще раз — опоздал?

— Опоздал.

— На пятнадцать минут?

— На пятнадцать…

— Правильно! — радостно подводит итог бригадир и победно смотрит на рыбаков, словно просит быть свидетелями этого выдающегося события — вот, дескать, глядите, граждане, опоздал человек, а признается, не запирается, готов исправить свои ошибки перед лицом коллектива. — Правильно! Всегда так делай! — продолжает Николай Михайлович. — Между прочим, Наталья Колотовкина должна учесть этот вопрос. Зачем встревать в серьезный разговор?

— Чихала я! — насмешливо говорит Наталья. Бригадир отворачивается от нее, снова становится хмурым, важным.

— Становись на место! Ворочай! — приказывает он Ульяну и зычно кричит на весь стрежевой песок: — На замет!

Добродушно посмеиваясь, рыбаки лезут в лодку-завозню, а дядя Истигней, проходя мимо бригадира, на секунду задерживается, как бы мимоходом говорит:

— Ты, Николай, зря на Степку. Здесь он.

— То есть как?! — не понимает Николай Михайлович.

— Спит на песке… Я разрешил не будить. Пусть полентяйничает! — Дядя Истигней улыбается, запахивая брезентовую куртку.

— Вот это вопрос! — ошеломленно вскрикивает бригадир. — Как так спит, когда трудовой день… Немедля разбудить!

Растерянность бригадира, его взлетевшие на лоб кустистые брови вызывают дружный хохот и в лодке-завозне и у выборочной машины. Подергивается от смеха дядя Истигней, грохочет басом Григорий Пцхлава, сверкая зубами, заливается Наталья Колотовкина, трясется всем своим большим, грузным телом повариха тетка Анисья. И только Виктория Перелыгина — красивая, стройная девушка, работающая учетчицей, — не смеется: строго сдвигает тонкие брови, хмурится, точно хочет сказать, что ничего нет смешного в том, что Степан Верхоланцев спит в рабочее время. Но она ничего не говорит и решительно поднимается, крупными шагами идет к спящему Степке.

— На замет! — кричит бригадир Николай Михайлович. — Кончай хиханьки да хаханьки! Наташка, кому говорят, кончай, — добавляет он обычным, будничным тоном, каким, наверное, говорит дома. — Наташка, кон-чан! — Суровое, начальственное лицо бригадира сразу становится добродушным. — Зачинай, парни! — напевно, чисто по-нарымски, кричит он, забираясь в рубку катера.

На мачте, установленной посередине стрежевого песка, поднимается голубой флаг — внимание, началось притонение! Флаг полощется на ветру до тех пор, пока не закончатся замет и выборка невода, и в это время лодки и катера проходят мимо стрежевого песка осторожно, с оглядкой, боясь задеть невод. Капитаны пароходов, если случается им в это время идти мимо Карташева, командуют в переговорную трубку: «Тихай!» А вахтенные подходят к леерам и, вглядевшись в берег, вздыхают: «Осетринка!» Пассажиры толпятся на бортах, гадают, спорят приглушенными голосами, идет ли в эту пору нельма или жирный осетр.

«Внимание! Началось!» — полощется на слабом ветерке голубой флаг.

Катер «Чудесный» идет к месту замета невода. В лодке-завозне четверо: дядя Истигней, Виталий Анисимов, Григорий Пцхлава, Наталья Колотовкина. Катер только отчалил от берега, а дядя Истигней уже прицелился в небо подмигивающими глазами, посмотрел, прикинул что-то и после этого вольно развадился в завозне. Проследив за взглядом дяди Истигнея, Виталий Анисимов тоже внимательно смотрит в небо, тоже прикидывает что-то, тоже разваливается на неводе. Помолчав, подумав, говорит:

— Скажу тебе, что облак ненадежный. Вон тот! — Он показывает пальцем на легкое облако, повисшее над старым, ободранным осокорем. — Не задул бы волногон! — Слова у него сливаются, текут одно за одним без остановки; там, где полагалось бы поставить точку, он только едва уловимо передыхает. — Дядя Истигней, а дядя Истигней! — невесть почему кричит вдруг Виталий, хотя старик сидит рядом. — Дядя Истигней, а дядя Истигней!

— Ты бы не орал, парниша, — спокойно отзывается старик.

— И то правда, — говорит Виталий. — Чего реветь, коли вы тут… Скажите, дядя Истигней, задует волногон или не задует?

— Это, парень, надо подумать. — Дядя Истигней вновь оглядывает небо, прозрачное облако, которое снизу подмалинено солнцем, а сбоку зеленое.

Потом дядя Истигней хлопает себя по карману, склоняет голову, точно хочет по звуку определить, здесь ли похлопал, и опускает в карман руку, чтобы достать кисет, такой длинный, что, вынимая его, дядя Истигней сначала тянет руку вверх, потом, когда не хватает руки, — в сторону, далеко от себя. Вытащив кисет, он по плечо запускает в него руку, достает пригоршню самосада, второй рукой из нагрудного кармана вынимает свернутую газету, тремя пальцами все той же левой руки отрывает кусочек и завертывает самокрутку. Виталий Анисимов внимательно следит за дядей Истигнеем, старается не пропустить ни одного его движения. Рот у парня полуоткрыт, глаза от любопытства блестят, как бусинки.

— Это, парниша, надо подумать, — прикурив, говорит дядя Истигней. — Тут с бухты-барахты не скажешь. Тут сплеча рубить нельзя. На прошлой неделе такая же страма над осокорем висела, а что… Ты говорил задует, а что…

— Не задул! — огорчается Виталий.

— То-то! С кондачка, парень, нельзя, — все так же медленно продолжает дядя Истигней, но после этого еще раз глядит на облако, потом на тальники, затем вздыхает, чтобы набрать в легкие побольше воздуха, и, выдохнув, решительно говорит: — Три дня не будет ветра. С понедельника, думаю, задует!

Сделавшись серьезным, сосредоточенным, дядя Истигней поднимается, проходит по завозне к рубке катера, который держит лодку «под руку», как выражаются речники. Он наклоняется, зовет: «Николай!» Стрельников высовывается из окошечка, слушает дядю Истигнея, согласно кивает головой. Затем старик возвращается на место, выбросив за борт недокуренную папиросу, зорко осматривает невод, завозню, рыбаков, Обь. Люди следят за дядей Истигнеем, тоже становятся серьезными, и даже с лица Натальи Колотовкиной сходит насмешливое выражение — она подбирается, туже натягивает зюйдвестку, а Григорий Пцхлава шепчет что-то про себя.

— Глядите! — Дядя Истигней показывает на высокий ободранный осокорь. — Луч коснулся вершинки?

— Коснулся, — почтительно отвечает Виталий.

— Значит, можно начинать! Есть у меня такая примета… Правда, солнце каждый день меняет положение, но вы примечайте. Смекаете?

— Смекаю! — говорит Виталий. — Смекаю!

Солнце уже поднялось над горизонтом — тальниками, все залито желтым светом; песок и река точно слились. Пересекающая реку лодка кажется погрузившейся в расплавленный металл.

— Начнем, товарищи! — говорит дядя Истигней, сдвигая на затылок зюйдвестку.

Принайтовленная к катеру завозня скрипит, валко покачивается, коричневым потоком из нее льется тяжелый невод, постукивая о борта гулкими поплавками и тяжелыми грузилами. Как только невод начинает струиться в реку, неторопливые движения рыбаков становятся стремительными.

Сейчас нельзя зевать — минута промедления, малейшая ошибка могут привести к аварии; если кто-нибудь замешкается, не выдаст вовремя кусок дели, невод запутается, туго натянутый катером, порвется. Бывали случаи, когда невод вырывало из завозни, а вместе с ним человека; бывало и так, что рыбаки возвращались на берег с двумя половинками невода; случалось, что невод тонул, оторвавшись от завозни. И, чтобы не было несчастья, рыбаки работают быстро, не оглядываясь, не переговариваясь, забыв обо всем на свете, кроме рвущегося из рук полотна невода.

Гудит мотор катера, плещет волна, постукивают поплавки и грузила. Трудно рыбакам. Дядя Истигней вдруг охает и закусывает губу: ударило поплавком. На большом пальце ярко выступает кровь, но вода сразу же смывает ее. У Натальи Колотовкиной сцепились поплавки, невод остановился, завозню дернуло. Наталья, выругавшись, припрыгнула на месте, повиснув над водой, отцепила; дядя Истигней только повел глазами, но ничего не сказал. А секунду назад он был готов броситься к Наталье на помощь.

В рубке катера впился руками в штурвал бригадир Стрельников. Только от него зависит, хорошо ли будет поставлен невод на реке: он может завалить его пологой дугой, может смять кошель, может так вытянуть, что рыбаки ничего не поймают. Это великое искусство — ставить невод на Оби, которая несется навстречу катеру, бурлит под его острым и вздернутым носом, всей силой стрежня хватается за днище и борта. Никаких примет, никаких ориентиров нет у бригадира — только чувство пространства, невода, силы течения.

«Чудесный» идет по дуге, за ним остается ровная крутая линия, состоящая из поплавков; она, точно пунктир на реке, обозначает место стоянки невода. Стрельников смотрит на поплавки — невод поставлен отлично. По лицу бригадира видно, что он доволен собой и полон радушия. Но вот катер поворачивает к берегу, и, хотя самое трудное осталось уже позади, лицо бригадира опять становится строгим, начальственным.

— Стоп! — басом командует он, да зря: механик Семен Кружилин уже сбавил обороты мотора, приостановил обратным ходом винта бег катера к берегу и, высунувшись из иллюминатора машинного отделения, придирчиво озирает работу бригадира. Тот командирски покрикивает: — На машине! Не зевать! — И опять зря. Семен Кружилин, каким-то образом уже оказавшийся на стрежевом песке, пальцем прикасается к белой выпуклой кнопке, подкручивает винты, гремит рычагами, и выборочная машина, гулко хлопнув дымным колечком, оживает.

Вслед за Кружилиным из завозни выбирается дядя Истигней, на ходу заматывающий окровавленный палец большим носовым платком. Торопясь к выборочной машине, дядя Истигней догоняет Виталия Анисимова, обнимает за плечи.

— Виталий! — говорит старик. — Завтра солнце должно сесть на один сучок ниже… Гляди на осокорь! Удивленно Виталий смотрит на осокорь.

Степка видит во сне, что он сходит на землю с белого космического корабля. Рядом с ним идет Виктория, наклоняется к его плечу, говорит: «Вставай, Степан! Вставай!» Он не может понять, что она хочет сказать этим, улыбается, берет Викторию за руки… и просыпается. Над ним стоит Виктория, слышен гул мотора, плеск обской волны.

— Как не стыдно! — сердито говорит Виктория. — Позор!

Солнце позади Виктории, поэтому ее волосы кажутся золотыми — вокруг головы точно ореол; не совсем проснувшемуся Степке она кажется сказочно красивой, воздушной, парящей над ним; ему трудно понять, продолжается ли сон или это уже явь, и он счастливо шепчет: «Виктория! Какая ты! Виктория!».

— Позор! — говорит она. — Валяешься на песке, когда все работают!

До сознания Степки с трудом доходит, что он лежит на берегу. Он снова закрывает глаза, крепко-крепко зажмуривается и только после этого приходит в себя — колючая мысль бьет в висок: «Проспал!».

— Виктория… — смущенно говорит Степка, вскакивая на ноги.

— Позор! — повторяет Виктория, резко поворачивается и уходит, оставляя на песке ровные, четкие следы. На ней чистая, аккуратная спецовка, шелковая косынка. Степка же в измятом, запыленном пиджаке, брюки гармошкой, шляпа валяется на песке.

Парень понимает, как смешон и жалок он в глазах Виктории, и лицо его заливается краской, багровеет даже шея. «Охо-хо!» -восклицает Степка, глянув на часы. Половина восьмого — это он продрых бог знает сколько! Ба! Катер «Чудесный» уже стоит у берега, дядя Истигней мерит песок крепкими ногами, под навесом собрались женщины, сидит возле выборочной машины Семен Кружилин и, как всегда, читает книгу, вынутую из-под ремня. Батюшки! Солнце уже висит над средними ветками старого осокоря, а на мачте полощется голубой флаг Карташевского стрежевого песка, и на плесе, далеко-далеко, тихонько пробирается берегом белый пароход «Рабочий».

Проспал!

— Виктория! — зовет Степка.

Девушка не оборачивается. Такая уж она — строгая. Он провожает ее взглядом и улыбается. На душе у него еще немного тоскливо, но ему уже хочется опять счастья.

«Пустяки, что проспал!» — думает Степка. Он выкидывает руки в стороны, приседает, поворачивается лицом к реке, глядит на нее, улыбается. Хороший будет денек! Одно-единственное облако плывет над старым осокорем. Вокруг него синее небо, усыпанное малиновыми и бордовыми точечками.

— Ого-го! — кричит Степка, срываясь с места. Бросается в землянку, хватает чьи-то старые брюки, натягивает их, смятый выходной костюм сваливает кучей, шляпу забрасывает; ошалев от радости, выскакивает наружу. Уже на бегу Степка соображает, что лучше было бы миновать сидящих под навесом женщин, обежать сторонкой, но мысль об этом приходит слишком поздно — стряпуха тетка Анисья, заметив Степку, машет ему, кричит:

— Сюда, Степушка, сюда! Иди, голубчик!

Перейдя на шаг, Степка опасливо косится на тетку Анисью, рядом с которой сидит Наталья Колотовкина, заранее насмешливо улыбаясь. Здесь же пристроилась Виктория — перебирает бумаги, гремит костяшками счетов. На Степку она не смотрит, однако он понимает, что Виктория ждет, что он, Степка, будет делать.

— Некогда! — отмахивается он от стряпухи, собираясь промчаться мимо, но толстая, в два обхвата, тетка Анисья преграждает ему дорогу.

— Здравствуй, Степушка! Здравствуй, голубок! Ить разбудили миленького, не дали поспать… Иди сюда, Степушка, иди! Накормлю я тебя, голубчика! Шанежки есть, пирожки, молочка дам. Иди, милый, поешь, молочка попей! — Она замолкает и вдруг, будто по секрету, сообщает: — Надысь к твоей матери заходила, так она спрашивает, как, дескать, Степушка, хорошо ли ест… — И снова поет жалостливо: — Накормлю я тебя, сиротинушку!

Виктория низко сгибается над бумагами, ожесточенно гремит костяшками счетов. Степка понимает, что девушка сердится, наверное, стыдится за него, потому и не смотрит, отворачивается. Он краснеет, рвется уйти, но тетка Анисья не отвязывается от него. Степка рвется влево — она тоже, Степка вправо — она туда же.

— Попей молочка, Степушка! Шанежек отведай, миленочек!

— Попей молочка, теленочек! — дразнится Наталья Колотовкина. Голос у нее грубый, хриплый. — Засоня! — говорит она, лениво поднимаясь с табуретки. Отстранив плечом стряпуху от Степки, Наталья с силой толкает парня рукой. — Вали, куда пошел! Вали! А ты, тетка Анисья, тоже проваливай — нашла время! — На Степку Наталья не смотрит, усмехается: — Иди работай, не помрешь до обеда!

Отбежав от тетки Анисьи, Степка оборачивается и видит, что Виктория смотрит на него сердитыми блестящими глазами: «Позор! Стал объектом насмешек!» От этого взгляда Степка пятится.

Тетка Анисья сокрушенно вздыхает, садится на самодельный табурет и, широко расставив могучие ноги в тяжелых сапогах, принимается чистить картошку. Ловко снимая картофельную шелуху, она, будто про себя, говорит:

— Эта холера, то есть Наталья, побей ее гром, не дала ить покормить Степушку! А он что — он в пище нуждается! Сегодня не поел, завтри не поел, послезавтри… Что получится? Ослабнет! А парень он молодой, в костях еще слабый, в грудях неокрепший. Работа, конечно, тяжелая, потягай-ка эту заразу, этот проклятущий невод! Потом возьми другое — парень он молодой, по ночам, конечно, с девками шарится по улицам, не спит…

После этого тетке Анисье надо немного передохнуть, она косится на Викторию, на Наталью и снова продолжает:

— Ему хорошая питания нужна… Девки до Степки прилипчивые. Глаз у него светлый, волос курчавый, сам сильный, здоровущий. Одним словом, парень завидный. Намедни, это, иду из бани, гляжу — Степка, а рядом барышнешка попискивает. Мать родная, думаю, с кем это он? Глядь, а он вот с ней, вот с ней самой! — радостно говорит тетка Анисья, бесцеремонно тыча пальцем в сторону Виктории. — С ней он, милай! Ну, ладно, поглядела я, постояла, дальше пошла, потому надо было перец у Мефодьевны взять… Мой ведь, подлец, холера, ни за что осетрину не станет без перца жрать. Ни за что! Ну, конечно, взяла перец, иду это, и они обратно стоят у городьбы и вроде обнимаются…

— Прекрати! — поднимаясь, грозно вскрикивает Наталья. — Прекрати, кому говорят…

— Ты мне рот, конечно, не затыкай. Вот, значит, смотрю, а они вроде обнимаются…

Наталья крепко хватает стряпуху за плечи.

— Прекрати, тетка Анисья, добром прошу! Не выдерживает ,и Виктория Перелыгина: оторвавшись от бумаг, передергивает узкими плечами.

— Какое вам дело, товарищ Старикова, до наших отношений? — сердито говорит она. — Зачем вы сплетничаете?

— Мне, милая, до всего есть дело! — не пугается стряпуха. — Я, милая, в Карташеве родилась и помру, а ты здесь без году неделя… Ну вот, смотрю, они, значит, вроде обнимаются…

Усмехнувшись; Наталья Колотовкина прикрывает рот стряпухи жесткой ладонью.

— Вот как! — удовлетворенно говорит она.

Наталья высокая, крепкая; у нее прямые плечи, сильные руки, крутые бедра, а лицо мужское, нос с высокой горбинкой.

— Молчи, молчи! — усмехается она, отнимая ладонь от губ стряпухи, которая почему-то не сердится на нее, а, получив возможность говорить, немедленно обращается к Виктории:

— Я, девка, тебя видела и всем скажу, что видела. Я такая — правду в глаза режу! Степка, конечно, человек для тебя завидный. Он для тебя…

Она не успевает закончить фразу, как раздается голос бригадира:

— Женщины! К берегу!

Они бросаются к реке. Близок самый волнующий момент — выборка из воды огромной мотни стрежевого невода.

Тарахтя, поскрипывая, работает выборочная машина; кроме ее гудения — ни звука. Выстроившись вдоль невода, рыбаки помогают машине: аккуратно укладывают поплавки, грузила, выравнивают дель, тетиву. Они снова сосредоточенны, молчаливы, солидны и (?) даже Степка Верхоланцев притих: закусив губу, приглядывается к выходящему из глубины неводу. Болтать языком во время выборки невода запрещено рыбацкой традицией; грех тому, беда, кто забудется, проболбонит что-нибудь громко! Медленно-медленно повернется к нему дядя Истигней, смерит с ног до головы взглядом. «Захлебнись!» — непременно скажет он, да так, что у человека действительно перехватит в горле.

Бывалые обские рыбаки, особенно пожилые, — люди суеверные. До сих пор некоторые из них верят, что выпущенная из мотни рыба разносит по реке весть о появлении человека и по этой причине осетры и нельмы обходят песок; не только пожилой рыбак, но и мальчишка — от горшка два вершка — зло обругает прохожего, коли тот поинтересуется, сколько поймали рыбы; многие верят и в счастливую нитку невода, и в счастливые поплавки, и во все прочее.

Вот почему на берегу стоит благоговейная тишина.

Выборочная машина все туже затягивает кошель верхней тетивы, круг поплавков сжимается, в неводе, там, где мотня, раздается бульканье, иногда вода точно закипает.

Можно всю жизнь проработать на промысле, и все равно не будешь равнодушным, когда кишащая рыбой мотня показывается из реки; трудно в этот момент не выказать радости, не засуетиться, поэтому рыбаки заранее стараются сделать вид, что ничего особенного не происходит, что все обычно, буднично. Дядя Истигней, для того чтобы придать себе скучающий вид, сует в рот самокрутку.

— Приготовились! — негромко предупреждает он.

Рыбаки хватаются за невод, отклонившись назад, упираются ногами в песок, чтобы по команде старика единым порывом выдернуть невод на пологий берег.

— Приготовились, — шепотом повторяет дядя Истигней, так как над мотней невода радугой светятся брызги и обская чайка-баклан уже выписывает над водой косую дугу, кидается к мотне.

Степке Верхоланцеву спокойствие не удается — он приплясывает в воде, то краснеет, то бледнеет, дышит неровно, руки его дрожат от нетерпения.

— Пошел! — кричит дядя Истигней.

И весь берег мигом оживает: рыбаки улюлюкают, свистят; Григорий Пцхлава колотит веслом о воду; Степка бьет воду ногой, кричит «ура». Они стараются оглушить рыбу, испугать, чтобы она не выскочила из мотни.

— Уай! — орет берег.

Подхваченный сильными руками, невод с мотней вылезает, на песок; в брызгах пока трудно разглядеть, много ли рыбы в клубящейся, обросшей тиной мотне, Уже не один баклан, а десятки со злыми криками носятся над берегом, над головами рыбаков, прицеливаются клювами на мотню, а рыбаки все орут, колотят по воде веслами, ногами. Но вдруг все стихает. Далеко забросив недокуренную самокрутку, дядя Истигней проходит к мотне, наклоняется и равнодушно сплевывает.

— Мелочишка! — говорит он. — На зарево не будет! — Повернувшись, он выходит из круга рыбаков, садится на песок, снимает сапоги и начинает разматывать портянки.

К мотне кидается Степка; заглянув в нее, всплескивает руками, оглашенно кричит:

— Осетры!

— Осаживай, осаживай! — ворчит дядя Истигней, но мотня уже на берегу, и теперь рыбацкая традиция не запрещает радоваться.

Рыбаки расцветают улыбками — улов отличный! Среди желтобрюхих стерлядей, жирных налимов и брюхатых подъязков темнеют четыре осетра. Вытащенные из воды, они ведут себя так, словно и не их вытащили на желтый горячий песок, а бревна.

— Мелкие осетры! — говорит дядя Истигней, рассматривая на свет портянку и качая головой. — Ишь, прохудилась! — Потом разглядывает портянку с другой стороны, опять сожалеюще вздыхает: быстро изнашиваются в резиновых сапогах. Наконец начинает накручивать. — Мелкие осетры! — упрямо повторяет он, хотя в каждой рыбине килограммов двадцать.

И именно к осетрам, не обращая внимания на другую рыбу, пробирается приемщица Виктория Перелыгина. Рыбаки уважительно пропускают ее, так как она сейчас тут высшая власть, представительница Обского рыбозавода. Виктория взвешивает и принимает рыбу, определяет сортность, ведет записи в толстом журнале, который носит всегда при себе и показывает только Николаю Михайловичу Стрельникову для сверки. Глазами Виктории Перелыгиной на рыбу смотрит государство, и от имени государства она властно приказывает:

— Налимов — в воду! Выбрасывайте!

Лов налимов на Оби в этом году запрещен.

Еще никогда не было такого строгого приемщика рыбы, как Виктория Перелыгина. Она не позволит взять недомерка, выбросит из мотни небольшую стерлядку, а о налимах и говорить не приходится — в воду! Рыбаки не спорят. Они уважают Викторию за твердость, деловитость, решительность. Дядя Истигней с первых дней работы Виктории одобрил ее действия.

Сейчас, завертывая вторую портянку, он говорит:

— Правильно, строгий контролер! Выбрасывай налимов!

Здоровенные, жирные налимы летят в реку; плюхнувшись, замирают на месте и так стоят несколько секунд, не веря в избавление; потом — крутой заворот хвоста, стремительный изгиб спины, и на поверхности остается только небольшая завивающаяся воронка. Рыбаки радостно смеются:

— Обрадовался, леший!

— Теперь, холера, до Томска махнет! Степка подбегает к дяде Истигнею, говорит просительно:

— Проспал я, дядя Истигней! Больше не буду! — Он прижимает руки к груди. — Вот честное слово, больше не будет этого, дядя Истигней.

— Дело молодое! — говорит дядя Истигней. — Ты не волнуйся, пустяки. Мало ли что бывает! Парень ты молодой… — Он протягивает Степке руку. Тот поднимает старика с песка, и дядя Истигней говорит: — Пойдешь на замет… За меня.

— Пойду! — радостно кричит Степка. Дядя Истигней усмехается:

— Шемела! Ну иди, иди! — И он легонько похлопывает Степку ладонью по выпуклой груди.

Выпущенным на луг жеребенком Степка летит по песку. Велика ли беда, что проспал полчаса, что без него начали замет, — пойдет сейчас в завозне, будет работать хорошо; второй замет даст столько же рыбы, и он станет опять тянуть невод, опять кричать вместе со всеми, когда выйдет на берег мотня, опять испытает счастье оттого, что отлично идет работа, а день солнечный, яркий, теплый и над песком полощется голубой флаг.

— Виктория! — кричит Степка, подбегая к девушке. — Иду на замет! Вместо дяди Истигнея.

Она, низко склонившись над тетрадью, записывает улов.

— Иду на замет! — тормошит ее Степка.

— Пожалуйста! — недовольно передергивает плечами Виктория. — Если тебе доверяют… Я бы не сделала этого!

— Доверяют, доверяют! — восторженно орет он. — Дядя Истигней сам сказал.

Наконец она поворачивается к нему, сдвинув брови, разглядывает его рваные брюки, испачканную выходную рубаху, галстук, который Степка забыл снять.

— Сними галстук, — строго говорит Виктория, и он послушно срывает его. — И не стыдно! — укоряет Виктория. — Грязный и растерзанный, как этот… — Она как бы с трудом вспоминает. — Как Ульян Тихий!

Степке достаточно того, что она заговорила с ним, он бежит к завозне.

— Начинаем! — командует бригадир Стрельников.

— Начинаем! — восторженно откликается Степка.

Солнце уже ушло далеко от горизонта, стало белесым, а небо темнеет, воздух неподвижен, и только марево струится над песком. Обь сейчас просматривается отлично. Глазу открывается широкое течение реки, пойма, луга, черные тальники, небольшая зеленая горушка; за далечиной Оби снова синеет Обь, сделавшая такую крутую петлю, что берега едва не сомкнулись. На повороте река как море. Взгляд не может соединить разом оба берега, на каждый надо смотреть врозь — вот как широка Обь.

Коловщик Ульян Тихий, придерживая руками березовый кол, бредет вдоль берега. Шагает он вяло, расслабленно, поматывая головой, как уставшая лошадь. Тяжело у него на душе, и голова все еще трещит.

Вчера вечером Ульян Тихий напился до одурения, до беспамятства, свалился на траву возле поселковой чайной, проспал до утра, а проснувшись, долго не мог понять, где находится, и от тоски, от великой немочи во всем теле тихо стонал. Теперь он не помнит, с кем пил, на какие деньги, что говорил, что делал. Тоскливо и жалобно глядит он на швартующийся в это время «Рабочий».

«Опохмелиться бы!» — безнадежно думает Ульян. Денег у него нет уже давно, все пропито: спецовка, новые бродни, новый брезентовый плащ. Утром он ничего не ел и есть не хочет, а коли не опохмелится, то не станет есть и за обедом — ковырнет вилкой жирную осетрину и отвернется.

Понуро бредет Ульян.

Одежда на нем грязная, рваная, рубахи под пиджаком нет, вместо бродней — старые, разбитые сапоги.

Пароход «Рабочий», подходя к Карташеву, поворачивается, становится вдоль реки. Теперь он кажется таким большим, ослепительно белым и красивым — просто волшебство какое-то! Проходит еще минута, и пароход заливается музыкой: речники включают радио.

«Ой-ой!» — стонет Ульян Тихий, закрывая глаза, чтобы не видеть белый пароход. Он не может больше смотреть на него.

Когда-то Ульян Тихий плавал на «Рабочем», ходил по его верхней палубе, стоял за его штурвалом, носил фуражку с золотым «крабом» и черные, широкие внизу брюки. Говорят, что он был хорошим штурвальным — капитаны и помощники признавали это, а капитан-наставник Федор Федорович говорил, что со временем из Ульяна выйдет лучший штурвальный на Оби. Да, так говорил он. А что получилось?..

«Извините, люди!» — с этим застывшим на лице выражением Ульян Тихий волочит по песку кол. В груди его ощущение безнадежности и непоправимости случившегося. После того что произошло с ним на пароходе, он сам не заметил, как пристрастился к водке, привык глотать ее стаканами. Чувствует Ульян — спутала, связала его по рукам и ногам водка, не вырваться, не убежать от нее, как не убежать от самого себя.

Пароход «Рабочий» пристает к дебаркадеру.

Тяжело навалившись телом на большой березовый кол, к которому привязан многопудовый невод, Ульян Тихий страстно желает одного — опохмелиться. Стакан бы водки ему! Нальется силой тело, облегчится дыхание, пройдет головная боль; мир покажется светлее, добрее, просторнее, захочется двигаться, думать и жить. Но нет водки. Придется Ульяну мучиться весь длинный, как год, день. «Плохи дела!» — тоскливо думает он.

— Эй ты, пьянчужка, алкоголик несчастный! — раздается, позади Ульяна насмешливый, злой голос. Он поворачивается, видит Наталью Колотовкину.

— Здравствуй! — растерянно произносит Ульян.

Наталья, презрительно окинув его взглядом с головы до ног, сердито взмахивает рукой и уходит под навес, где все еще чистит картошку тетка Анисья. Там она что-то прячет в карман, затем нагоняет Ульяна, грубо хватает его за плечо.

— Пьянчужка! Ты ведь кол выронишь!

— Не должно быть, — шепчет Ульян, улыбаясь жалкой улыбкой: «Ругайся, правильно! С похмелья я, болею! Прости!».

Сунув руки в «карманы спецовки, Наталья идет рядом, кривит пухлые, яркие губы, передразнивает и ругает Ульяна:

— Не должно быть! Трясешься весь, алкоголик! Вот выронишь кол, что будет? Опять начинай, замет, да?

«Ругайся, правильно, верно! — говорят и поза, и руки, и склоненные плечи Ульяна. — Права ты — пропащий я человек! Так и надо меня, пьянчужку».

— Навязали на нашу голову пьяницу! — зло продолжает Наталья. — Нальет с вечера зенки, а потом беспокойся, что он дело провалит! Ты не думай, что я о тебе переживаю — по мне ты хоть залейся! Я за бригаду болею.

— Знаю. — Ульян вздыхает. Он согласен, что не стоит переживать за него. — Конечно, не за меня!

— Еще не хватало! — усмехается Наталья. — На черта мне сдался такой алкоголик! Холера, пьянчужка! — Она еще раз машет пальцем перед носом Ульяна. — Запомни, это последняя! И не из-за тебя, из-за бригады.

И, отвернувшись, сует ему в руку чекушку водки.

— Залей зенки, пьяница! У, ненавижу!

Разгневанная, она убегает от Ульяна, а он глядит на водку. Зрачки его расширяются, в них загорается огонек, губы шевелятся, словно он уже пьет, а ноздри большого носа раздуваются. Как-то странно — хрипло, задушевно — засопев, придерживая одной рукой кол, Ульян вынимает картонную пробку…

Через несколько минут, повеселевший, выпрямившийся, он легко идет по песку, резво переставляя ноги в разбитых, грязных сапогах. Наталья Колотовкина настороженно следит за ним.

По вековой традиции обских рыбаков, первого пойманного осетра валят в общий котел.

Котел на Карташевском стрежевом песке объемист, он установлен на самодельной печурке, под которой жарко пылает костер. Осетра полагается варить с перцем и лавровым листом, целеньким, а коли он икряной, то икру готовить отдельно, в специальной посудине.

Ровно в час дня тетка Анисья бьет деревянной колотушкой в донышко алюминиевой миски, кричит на весь берег:

— Снедать пожалуйте! Снедать!

Закончившие очередное притонение рыбаки веселеют от этого зычного зова. Семен Кружилин выключает выборочную машину, Стрельников машет рукой. Живо сбросив зюйдвестки и брезентовые куртки, рыбаки склоняются над Обью, чтобы умыться. После этого идут под навес, где установлен обеденный стол с длинными деревянными лавками. И стол и лавки тетка Анисья за полчаса до обеда окатила горячей водой, потом выскоблила острым Широким ножом. От этого они ярко блестят.

Николай Михайлович Стрельников садится первым на свое почетное, бригадирское место, по сторонам — рыбаки, разместившись по возрасту и авторитету. Дядя Истагней, например, устраивается рядом с бригадиром, Степка Верхоланцев — много дальше, а Ульян Тихий — на кончике стола. Сидят тихо: обед на промысле такое же важное и ответственное дело, как и выборка невода. Во время обеда тоже не полагается болтать лишнее. Перед рыбаками большие алюминиевые миски, а в руках деревянные ложки, — расписанные хохломскими завитушками.

Бригадир за столом не командует, не важничает. Он изображает собой доброго отца большой дружной семьи.

— Ну, Анисья, на стол мечи, что есть в печи! — милостиво говорит он и довольно улыбается. Николай Михайлович любит всякие присказки. После обеда он обязательно скажет: «После сытного обеда, по закону Архимеда…»; если кто-нибудь чихнет, непременно вставит: «Спичку в нос!»; коли кто курит дорогую папиросу, выскажется так: «Метр курим, два — бросаем!».

Тетка Анисья, раскрасневшаяся и отчаянно деловитая, наваливает в миски нежные сиреневые куски осетрины, отдельно ставит вареную картошку — сначала бригадиру, потом дяде Истигнею, потом прочим. Николай Михайлович внимательно следит за нею, наблюдает, чтобы все было чин чином. Иногда он одобрительно кивает. Но странно, рыбаки на бригадира обращают мало внимания: они следят не за ним, а за дядей Истигнеем. Он первым погружает ложку в миску, зацепив большой кусок осетрины, обдувает его, затем, попробовав, прикрывает глаза, как бы говоря: «Ничего! Ешьте, ребята!» И они неторопливо приступают к обеду.

Если разобраться, то дядя Истигней настоящий бригадир, хотя он никогда ничего не приказывает. Если нужно сделать что-то, он идет и делает, и за ним то же самое делают остальные. Дядя Истигней давно бы мог стать бригадиром, ему не раз предлагали занять эту должность, но он уклоняется, посмеиваясь, говорит: «На счетах не умею! Это вы — прокуроры!» В слово «прокурор» дядя Истигней вкладывает свой, очень широкий смысл.

Николай Михайлович Стрельников на счетах работает бойко.

— Кушайте, миленькие, снедайте, робятушки! — поет тетка Анисья. — Ешьте на здоровье! Не робейте!

Рыбаки, конечно, не робеют. Аппетит у них отличный, злой, и никто не боится переесть. Через полчаса после обеда хоть снова садись за стол, хоть снова вали в котел осетра… По Оби идут пароходы, река живет, солнце старается вовсю, рейсовый самолет проносится над Карташевом, а рыбакам нет до них дела. Они обедают. Не много их, этих рыбаков, но все они — в общем-то, конечно, разные — чем-то похожи друг на друга. Чем — сказать трудно. Манерами, обветренными лицами, крепкими фигурами, конечно!

Но главное не в этом, а в том, что они равны по положению, по труду, по заработку, по всему укладу жизни. Только Григорий Пцхлава, Ульян Тихий и Виктория Перелыгина родились не в Карташеве, остальные родились и выросли здесь. Иные — до Советской власти, иные — в годы революции, иные — до Отечественной войны, иные — в годы ее. Дядя Истигней хорошо помнит томского купца Кухтерина, что скупал на Оби рыбу; Степка Верхоланцев о Кухтерине ничего не знает; дядя Истигней воевал под Москвой, Степка тогда был мальчишкой. А вот сейчас они до удивления похожи. Если не глядеть на лица, то можно подумать, что братья склонились над мисками — похожи спинами, шеями, затылками с вьющимися черными волосами.

— Спасибо, Анисья, напитался! — говорит дядя Истигней, осторожно положив на стол ложку. Потом разглаживает пальцами густой вихор на затылке. Волосы у старика неподатливые, завитые мелкими колечками.

Сразу же после дяди Истигнея кладут ложки остальные рыбаки, так как считается неприличным есть после того, как кто-нибудь кончил. Нарымские хозяева, приглашая в гости, учитывают это — сам хозяин ест до тех пор, пока не уверится, что гость сыт, только тогда хозяин положит ложку.

— Спасибо! — благодарят рыбаки. После обеда полагается полчасика отдохнуть. Семен Кружилин с размаху валится на голый песок; дядя Истигней, высматривая удобное местечко, чтобы прилечь, загодя свертывает телогрейку; Степка Верхоланцев об отдыхе не думает — глядит на Викторию, а та смотрит куда-то мимо него. Лицо у нее какое-то напряженное. И вдруг она встает, высоко вскидывает голову, звонко произносит:

— Товарищи! Минуточку!

Девушка она высокая, а навес над столом низкий, и она почти упирается головой в крышу. Это ее, видимо, стесняет, и она выходит из-под навеса, оборачивается к рыбакам.

— Товарищи, поговорим! — продолжает она так же звонко. Теперь она может свободно вытянуться во весь свой рост, свободно жестикулировать. Видно, что она умеет держаться перед людьми — не смущается, не робеет, стоит прямо, спокойно и, высоко поднимая правую руку, делает ею широкий ораторский жест.

Рыбаки готовы слушать ее. После сытного обеда они настроены благодушно; они довольны отдыхом, едой, друг другом, ярким солнцем, прошедшей половиной рабочего дня и тем, что хорошая погода обещает стоять долго и что дядя Истигней сегодня предсказал отличный лов на ближайшие дни. Рыбаки вообще люди чуточку самодовольные — они уважают себя за то, что работают на стрежевом песке, который дает много рыбы, они гордятся своей работой, любят ее. «Говори!» — глазами просят они Викторию. Она девушка грамотная, знающая, умеющая говорить. Видимо, по этой причине дядя Истигней отказывается от намерения придремнуть десяток минут. Он кладет телогрейку рядом. с собой, садится на прежнее место. «Начинай!» — просит он Викторию и глядит на нее с любопытством.

Виктория Перелыгина работает всего третий месяц. Не много, но она быстро освоила дело, стала хорошей приемщицей рыбы. Рыбаки, конечно, знают, что на стрежевой песок Виктория пошла оттого, что в Карташеве работать больше негде, а ей нужно до института получить рабочий стаж, но это не причина для того, чтобы как-то по-иному относиться к девушке, тем более что она работает хорошо, старательно. Собственно, и Семен Кружклин, и Степка Верхоланцев, и Наталья Колотовкина тоже учатся в вечерней школе и, кто знает, не пойдут ли после окончания в институт.

«Говори, Виктория!» — Степка Верхоланцев влюбленно смотрит на девушку, не сомневаясь в том, что она скажет что-нибудь интересное, хорошее, нужное.

«Начинай!» — ждут рыбаки.

— Предоставляю слово! — радостно объявляет бригадир Николай Михайлович, поспешно придвигаясь к Виктории.

— Я хочу поговорить о производственных делах, — говорит девушка. — Все ли у нас обстоит благополучно? Все ли производственные возможности мы исчерпали?

Рыбаки переглядываются — вот что! Все ли у них благополучно? Виталий Анисимов смотрит на дядю Истигнея, точно спрашивает у него: «А все ли благополучно?» — на что дядя Истигней не отвечает — он весь внимание и даже перестает моргать. Молчат и другие, а Николай Михайлович выдвигается вперед, становится рядом с Викторией, принимает важный вид.

— Продолжайте, товарищ Перелыгина! — чужим, официальным тоном говорит он. — Какой, конкретно выражаясь, вопрос вы хотите поставить перед коллективом?

Бригадир Стрельников доволен, потому что он несколько раз пытался провести производственное совещание, но ему как-то не удавалось это. Правда, рыбаки охотно собирались, садились в кружок, сохраняли тишину и порядок, но не было той чинности, торжественности, которые были на собраниях рыбаков в поселке. Николай Михайлович выступал, нацеливал рыбаков на выполнение и перевыполнение плана, словом, делал все, что полагалось делать в таком случае, но вот самого главного — прений — не получалось. Внимательно выслушав бригадира, рыбаки говорили: «Понятно! Разъяснил!» — и точка. Прений не было. Правда, перед тем как Стрельников однажды закруглял собрание, дядя Истигней вдруг вспомнил, что на рыбозаводский склад поступили грузила новой конструкции. И как-то само собой получилось, что рыбаки приняли решение командировать бригадира за грузилами. Потом Семен Кружилин потребовал бензин с высоким октановым числом, чем собрание и кончилось.

Сегодня иное. Товарищ Перелыгина сама попросила слова, сама поднялась с места, а рыбаки насторожились. Все это очень и очень похоже на всамделишные прения. Потому Николай Михайлович напрасно пытается скрыть радость. Он важно заявляет:

— Продолжайте, товарищ Перелыгина.

— Товарищи, отнесемся к себе критически, — громко продолжает Виктория. — Посмотрим как бы издалека на нашу работу. Мне думается, что мы работаем недостаточно высокими темпами.

Рыбаки громко передыхают и разом поворачиваются к дяде Истигнею, который сидит по-прежнему спокойно, курит длинную самокрутку. Рыбаки не знают, что сказать, что подумать, — такого, пожалуй, еще никогда не было здесь: никто не говорил таких слов, никто не упрекал их в том, что они медленно работают. Все это бывало, но не здесь, а на собрании в поселке, когда приезжало рыбозаводское начальство. Но там рыбаков Карташевского стрежевого песка всегда называли в числе передовых. Бывало, верно, что осрамятся, не выполнят плана, но принажмут, приналягут — и, смотришь, выполнили. А вот чтобы здесь, на песке, были произнесены такие слова, никто не помнит.

— Конкретно! — просит бригадир Стрельников. — Говорите, невзирая на лица, конкретно! Ставьте вопрос!

Виктория сдержанно улыбается. Она не для того взяла слово, чтобы говорить неконкретно, она решительный, принципиальный, откровенный человек. Виктория опять улыбается, на этот раз весело, открыто.

— Я, конечно, скажу конкретно. Вы знаете, что в деле я разбираюсь еще слабо, не освоила, но кое-что мне видно со стороны. Я об этом и скажу. — Виктория не возвышает голоса, не торопится, не сердится, говорит спокойно, уверенно. — Мы подолгу раскачиваемся, товарищи, тянем время. Пусть простит меня опытный рыбак товарищ Мурзин, но он повинен в том, что допускается раскачка.

Виктория повертывается к дяде Истигнею, который ее слушает внимательно, старается ничего не пропустить; когда она называет его фамилию, он ничуть не удивляется, кажется, что он этого ждал.

— Это ведь правда, товарищ Мурзин? — спрашивает Виктория.

Дядя Истигней думает, потом, вынув изо рта самокрутку, говорит сердечно:

— Это есть! Разговоры разговариваем. Да и тянем во время первого притонения!

Степан радуется, он горд за Викторию, думая, что он-то никогда бы не решился сказать рыбакам такие, как она, прямые, беспощадные слова.

— Мы плохо боремся с нарушениями трудовой дисциплины, — продолжает Виктория. — Мы, конечно, не поощряем, но миримся с систематическим пьянством Ульяна Тихого. Вместо того чтобы принять действенные меры, мы занимаемся уговариванием.

Рыбаки стесняются смотреть на смущенного, жалко улыбающегося Ульяна. Григорий Пцхлава бьет себя ладонями по бокам, а Семен Кружилин, повернувшись на бок, чертит пальцем на песке линии и завитки. По-иному ведет себя Наталья Колотовкина. Она криво, насмешливо улыбается, подбоченившись, вызывающе спрашивает Викторию:

— А ты какие меры принимаешь? — Наталья сплевывает на песок. — Ты что делаешь?

— Я, товарищ Колотовкина, говорю не о себе, а о реакции коллектива на пьянку Тихого, — сухо отвечает Виктория. — Впрочем, вам не давали слова. Не перебивайте!

— Наплевать! — зло отвечает Наталья, действительно еще раз сплевывая. — Наплевать! Никаких речей я говорить не буду…

— Колотовкина, не перебивать! Товарищ Перелыгина, продолжай! — вмешивается бригадир, постукивая ложкой о миску. — Продолжаем вопрос!

— Нужно сказать и о Верхоланцеве! — строго говорит Виктория. — Спать во время рабочего дня — позор! Не так ли, товарищ Верхоланцев?

— Так, — густо покраснев, отвечает Степка. Любуясь Викторией, он как-то забыл, что его тоже можно критиковать.

— У меня все, товарищи! — говорит Виктория, садясь на свое место.

Бригадир Стрельников довольно потирает руки.

— Кто желает выступить? — громко спрашивает он. Рыбаки молчат. Потом дядя Истигней раздумчиво замечает:

— Нечего, пожалуй, говорить. Правильные слова! Надо подтянуться…

— Вопросы! — восклицает Николай Михайлович.

Вопросов нет — рыбаки спокойны, настроены благодушно, переглядываются с таким видом, будто со всем сказанным девушкой согласны, добавить нечего. Семен Кружилин по-прежнему лежит на песке, рассматривает небо, дядя Истигней снова готовится разостлать телогрейку в тени навеса, то же самое делает Виталий Аниеимов.

— Вопросы, товарищи! — повторяет бригадир, но рыбаки по-прежнему молчат.

Виктория, видимо, не ожидала этого, думала, что придется доказывать, бороться, заранее готовила себя к этому, и вот вместо борьбы, споров — полное согласие: дядя Истигней сказал, что надо подтянуться, Ульян Тихий признает ее правоту, Степан наверняка больше и не приляжет. Одним словом, ее задача выполнена, но она, как и бригадир, чувствует неудовлетворенность тем, что люди не высказали своего мнения. У нее такое ощущение, точно слова повисли в пустоте, несмотря па то что все согласны с ней. Пока Виктория тревожно думает об этом, дядя Истигней успевает постелить телогрейку, лечь на нее и даже закрыть глаза. Семен Кружилин, кажется, уже спит, Наталья Колотовкина тоже, а Ульян Тихий уронил на стол голову, и трудно понять — дремлет ли, думает ли. Обмывая горячей водой котел, что-то бурчит себе под нос тетка Анисья.

Проходит еще несколько молчаливых минут, и все погружается в дрему. Идут мимо белые пароходы; жалобно попискивая, несутся над водой бакланы; катеришко, чихая, пробирается через Обь, тонко кричит вздорным голосом. Медленно накатывается, пузырится обская волна. Тихо на берегу. Бакланы безбоязненно садятся рядом с рыбаками — ждут, верно, когда те проснутся, так как им, бакланам, приволье, когда работает стрежевой невод.

Бригада отдыхает.

Глава вторая.

Утром в воскресенье Степка останавливает мотоцикл возле большого пятистенного дома Перелыгиных.

Добротный, красивый дом крыт железом, наличники выкрашены голубой краской, новые бревна блестят. Дом, в котором живут Перелыгины, принадлежит средней школе, он считается одним из лучших в поселке, да и стоит на хорошем месте: внизу Обь, пойма, у дома небольшой садик с черемухой и высокими тополями. Дом смотрит окнами весело, гостеприимно.

Во многих нарымских деревнях до сих пор дома не замыкают, если хозяева ушли; на дверь закинута щеколда, а в нее просунута палочка. Если хозяева дома, из дырочки, просверленной в двери, высовывается кончик веревочки; потяни за нее, дверь откроется и — здравствуйте, хозяева! Кадка с водой стоит недалеко от входа, можно напиться, а если случится такое, что хозяин появится именно в тот момент, когда вы зачерпываете железным ковшом воду, полагается вежливо поздороваться и сказать: «Шел вот, пить захотелось! Спасибо!» Хозяин вскрикнет: «Батюшки-светы! А ить в погребе молоко утреннее. Холодное, солодкое!» И принесет кринку молока.

Вокруг карташевских домов большие огороды, на них морковь, репа, брюква, мак, редис, укроп, тыква, огурцы. Можно сорвать что угодно при условии, что вы не испортите ботву, — осторожно раздвигайте огуречные листья, не дергая ботвы, тихонько отделяйте огурец от корешка. Он прохладный, белобокий. Хороша также морковь, свежий редис, неплохо вытрясти на ладонь коробочку мака и бросить в рот сладкие, душистые маковки, похожие на точки.

Степка Верхоланцев, поднявшись на высокое крыльцо перелыгинского дома, дергает за веревочку. Из сеней несет запахом муки, овчины. Половицы мелодично скрипят, когда он идет сенями.

— О, Степан, здравствуйте! — радуется Степкиному приходу отец Виктории, преподаватель языка и литературы Карташевской средней школы, Григорий Иванович. — Виктория в своей комнате.

Григорий Иванович — маленький, круглый и добродушный человек в очках; носит вышитые украинские рубахи, а поверх куртку из парусины. Он выписывает много газет и журналов. Его жена, Полина Васильевна, подсчитала, что если каждые три года Григорий Иванович будет увеличивать очки на полдиоптрии, как он делает сейчас, то к старости он совсем ничего не будет видеть. Потому она ограничивает чтение мужа. Григорий Иванович, подняв на лоб очки, ласково глядит на гостя.

— Молодой человек! — серьезно говорит Григорий Иванович. — Не делайте вид, что вы пришли именно ко мне!

— Я ничего, Григорий Иванович, — басом говорит смущенный Степка. — Я… в общем, зашел…

Григорий Иванович хорошо относится к Степке. Несколько дней назад заслуженная учительница РСФСР Садовская — юркая пожилая женщина веером платье — затащила Григория Ивановича в свою квартиру, усадила на диван, сказала многозначительно: «Деревня не знает тайн, не правда ли, Григорий Иванович?» Он согласился. Тогда тоном классной дамы она продолжала: «Ваша дочь была замечена со Степаном Верхоланцевым. Они разгуливали рука об руку. Таким образом, их отношения стали предметом обсуждения в деревне!» Григорий Иванович уклончиво ответил, что все это вполне возможно. И Садовская сделала вывод: «Таким образом, вас, Григорий Иванович, не может не интересовать Степан Верхоланцев. Полагаю, как отец, вы хотели бы знать, что представляет собой мой бывший ученик. Не правда ли?» Он опять согласился, а она величественно прошла к маленькому старинному сундучку, долго копалась в нем и наконец извлекла из тайника старую ученическую тетрадь. «Это тетрадь ученика третьего класса Степана Верхоланцева. Убедительно прошу не сгибать бумагу!» — сказала она. Он увидел неровные, презабавно пляшущие буквы, которыми было написано следующее: «Наша страна самая большая и хорошая во всем мире, и я очень, очень люблю ее. Кто не верит, то пускай выходит на перемене драться к уборной. Только за березы, чтобы не увидела Серафима Иосифовна…» «Отличный молодой человек! Отличный! — сказала Серафима Иосифовна. — Вы, конечно, понимаете, что Степану драться не пришлось. Не правда ли?».

Григорий Иванович радушно встречает Степку. Почесывая веки, Григорий Иванович говорит шутливо, понимающе:

— Разрешите пробить боевую тревогу? — И, не дождавшись разрешения смущенного Степки, кричит: — Виктория! Покинь келью!

Виктория аккуратно причесана, свежая, сияющая, на бровях еще поблескивают капельки воды; на ней замшевые домашние туфли, коричневое шерстяное платье; она улыбается Степке, отцу. Пригласив Степку в свою комнату, Виктория придвигает стул, садится рядом. У нее небольшая уютная комната, тщательно убранная; много книг, которые не помещаются на стеллаже, лежат на подоконнике, столе, даже на свободном стуле. На столе — раскрытый учебник, по которому Виктория готовится к экзаменам.

— Эх! — вздыхает Степка, показывая на книги. — Мне бы столько накопить.

— Папино богатство! — говорит Виктория и добавляет, посмеиваясь: — Он книгу из-под земли достанет!

Дома Виктория держится значительно проще, чем на работе, она приветлива, кажется ниже ростом — наверное, оттого, что на ней мягкие домашние туфли. И движения ее дома мягче, более плавные. Степка чувствует себя непринужденно. Он спрашивает:

— Ты не сердишься на меня за вчерашнее? Ну, что уснул!

Она сердито сводит на лбу тонкие крутые брови, но отвечает миролюбиво:

— Трудно на тебя сердиться — ты как ребенок!

— Несерьезный, да? — огорчается Степка. — Ты думаешь, несерьезный?

— Серьезным тебя не назовешь, — отвечает она, незаметно для Степки снимая под столом домашние туфли и вталкивая ноги в выходные, модельные. Нога не попадает, и она поэтому заминается, говорит приглушенно: — Ты сам, наверное, не считаешь себя серьезным.

— Не считаю, — сознается Степка.

Виктория сама не знает, что творится с ней, — собиралась встретить Степку сухо, небрежно, говорить с ним нехотя, показывая, что не забыла позорного случая, но вместо этого, увидев Степку, обрадовалась, с трудом скрыла это, заговорила с ним радушно. Он сидит перед ней в коричневом, хорошо сшитом костюме, ловко облегающем его крутые плечи, шея у него по-юношески нежная, но загорелая, крепкая. Степкина рука лежит на столе рядом с рукой Виктории. Он замечает это и осторожно убирает руку, сам не зная почему, может быть потому, что ее рука маленькая, нежная, тонкая, а его большая, грубая, с мозолями.

— Поехали кататься на мотоцикле, — предлагает Степка.

— Поехали, — тихо отвечает она.

Ей восемнадцать лет, она здоровая, сильная девушка, хорошо ест, хорошо спит, дышит свежим обским воздухом. Степка первый парень, который входит в маленькую девичью комнатку Виктории.

— Так поехали? — Он отводит взгляд, смущается.

Они выходят в гостиную. Григорий Иванович читает «Известия», но, услышав скрип двери, бросает газету на стол, шутливо говорит:

— Дщерь, куда направляешь стопы? Ответствуй, Степан!

— На мотоцикле кататься! — чужим басом отвечает Степка. Он вообще, разговаривая с Григорием Ивановичем, всегда басит, не нарочно, а сам того не замечая, от смущения.

— Неплохое мероприятие! — одобряет Григорий Иванович, соединяя их взглядом, который говорит: «Что же, очень хорошо, что Степка Верхоланцев стоит рядом с ней!».

— Благословляю! — шутит Григорий Иванович. — Пусть будет короткой ваша дорога и достанет бензина.

— Полный бак! — басит Степка.

В это время из дверей третьей комнаты выходит мать Виктории — высокая, прямая женщина, со строгими, внимательными глазами. Зовут ее Полина Васильевна, она работает директором Карташевской средней школы. У нее быстрые, решительные движения, громкий голос.

— А, Верхоланцев, здравствуйте! — говорит Полипа Васильевна, вплотную подходя к Степке и прямо взглядывая на него. — Кажется, собираетесь куда-то?

— Мы, мама, кататься на мотоцикле! — ласково отвечает Виктория.

Полина Васильевна берет Степку за руку, легонько подтягивает к себе.

— Присядьте, Степан! Вот так, хорошо! Расскажите-ка мне, что у вас там случилось!

— Да ничего не случилось! — весело откликается Степка. — Виктория выступила, раскритиковала, ну и все. Пустяки!

— Пустяки ли? — Полина Васильевна строго качает головой. — Пьяница какой-то там у вас завелся, кто-то спит во время работы.

— Это… я… сплю! — покраснев до пунцовости, говорит Степка. — Пришел на песок, улегся и… нечаянно уснул.

— И долго проспал? — смешливо надувает щеки Григорий Иванович. — Ты ответь — долго?

— Полчаса! — басом говорит Степка.

— Замечательно! — хохочет Григорий Иванович. — Чем же это кончилось?

— Григорий! — недовольно перебивает его Полина Васильевна. — Дело серьезное. Скажите, Степан, а кто этот пьяница, дебошир?

— Какой он дебошир? — удивляется Степка. — Ульян, когда пьяный, спокойный. Вот только любит выпить.

— Но он опаздывает на работу, выходит пьяным!

— Это бывает! — печально отвечает Степка. — А вообще он хороший.

Полина Васильевна шумно ходит по комнате, сложив руки крестом на груди, резко поворачивается в углах.

— То, что вы проспали, это, конечно, пустяк, Степан, но, в общем, Виктория-то права?

— Конечно! Я спал, Ульян был с похмелья, а дядя Истигней ждал своей приметы…

— Какой приметы? — поражается Виктория.

— Да на большом осокоре… Колдует!

Виктория хочет еще что-то спросить у Степки, но мать останавливается между ними, улыбаясь, полуобнимает Степку за плечи.

— Счастливо, Степан! Катайтесь на мотоцикле. Только, пожалуйста, осторожней… Я видела, как вы носитесь. Ужас! Ради бога, осторожней!

Когда они выходят в сени, Степка говорит:

— Ох, и хорошие у тебя родители, Виктория! Не зря их ученики так уважают.

— Ничего! Неплохие люди! — снисходительным тоном отвечает Виктория. — Ну, пошли!

На четвертой скорости Степка до отказа поворачивает рукоятку газа. Мотоцикл летит по проселочной дороге. Гулко проносятся мимо яркой березовой рощи; как пустая бочка, гудит под колесами деревянный мостик; взревев мотором, наклонившись, мотоцикл минует изгиб реки. Обь тусклой стальной полосой струится назад.

От радости, от счастья, оттого, что встречный поток воздуха бьет в лицо, у Степки мгновениями останавливается сердце. Обь изгибается круто, на повороте широкая, как море, берег еле виден в синей дымке. Потом дорога выскакивает на крутояр, повисает над ним, еще раз подпрыгнув, выбегает на круглую полянку, отороченную кустами смородины и черемухи. Мотоцикл останавливается. Наступает тишина.

С пятнадцатиметровой вышины обрыва слышно, как течет Обь — волна тихонько позванивает, поплескивает. Когда ветер уносит душное облако бензина, веет запахом смородины.

— Чувствуешь, как пахнет смородина? — спрашивает счастливый Степка.

Ни один запах не вызывает у Степки столько воспоминаний, как запах смородиновых листьев, — стоит уловить его, как перед глазами встает детство. Коротенькие штанишки с падающей лямкой, пыльная чащоба лучей в садике, где мать посадила смородину, горячий песок, щекочущий босые пятки; потом вспоминается, как он, совсем еще маленький, покачиваясь, сидит на широкой лошадиной спине, пахнет сладким лошадиным потом, сеном; ему скучно качаться, он дремлет, но вот блеснет вода, покажется знакомая искривленная ветла у озера, березовый околок, и тут тоже пахнет смородиновыми листьями. Потом Степка с приятелями возит сено, купает лошадей в теплой протоке, ездит в ночное, и где бы он ни был — везде душно и волнующе пахнет смородиной… Вспоминается и такое: в доме пусто, непривычно тихо, мать, одинокая, печальная, ходит по скрипучим половицам и никак не может остановиться. Степка с братьями и сестрой пьют чай, настоенный на смородиновых листьях, так — как настоящего чая нет, да и хлеба тоже. Так и запомнилась ему война — смородиновым запахом.

Когда Степка впервые написал на бумаге большими буквами слово «Родина», ему показалось, что в классе чем-то остро и волнующе запахло. Он замер, повел носом — пахло смородиной. И даже в самом этом слове Степка однажды с удивлением обнаружил многозначительное: смородина…

— Посидим, Виктория! — просит Степка.

Обь спокойна, величава, какой всегда бывает в начале августа. Катится к северу, точит правый берег — вкрадчивая, на вид тихая, послушная, а на самом деле не такая. Незаметно, исподволь, пролагает она себе кратчайший путь на север, из года в год сминая и пологие и крутые берега. Потому так много на ней стариц, иные из которых шире самой Оби.

Обские жители многим похожи на нее: на вид неторопливы, степенны, не крикливы; так же, как она, не бурлят, не торопятся, а кажется, что тихохонько живут они. Но вот приглядишься, войдешь поплотнее в их жизнь и скажешь: «Ой, нет! Не то! Какая там плавность, да постепенность, да тишина!» Поймешь, что похожи обские жители на свою реку, которая незаметно, настойчиво и неотвратимо пробивает себе путь на север…

— Холера! — восхищенно произносит Степка, обращаясь к Оби. — Ну и холера! — продолжает он нарымским гонором: напевно, протяжно. — Она ведь в прошлом году была до тех берез, а нынче где они, березы? Обсохли!

Они лежат на траве, рядом. Виктория уперлась подбородком в скрещенные руки, Степке виден ее профиль — крутая линия лба, резко вырезанные ноздри, маленькое ухо, обрамленное завитками волос, губы плотно сжаты.

— Как хорошо! — говорит она, вдыхая прохладный воздух реки.

— Хорошо! — тихо отвечает Степка, наблюдая за сине-фиолетовым жуком.

Добравшись до кончика травинки, жук чешет ногу о ногу — они у него мохнатые, суставчатые, — затем неторопливо раздвигает жесткие створки крыльев, выпускает из-под них другие крылья — желтые и прозрачные, — начинает быстро вращать ими; слышен низкий, все усиливающийся гул, и жук круто взмывает в небо.

— Мощный! — уважительно произносит Степка. — Говорят, у них усики похожи на радиостанцию. Настроены на одну волну и — пожалуйста!

Виктория не отвечает. Природа настраивает ее на особый лад. Она ощущает себя как бы в центре всего, что есть вокруг, — деревьев, озер, реки, зарослей смородины. У нее появляется чувство гордости, воодушевления; она с сожалением думает о людях, которые лишены этого торжественного и ликующего чувства. Ей кажется, что общение с природой делает ее сильнее, увереннее в себе. На ум приходят мысли о большом, важном, непреходящем, а мелочи жизни, пустяки незаметно уходят в сторону. Виктории хочется говорить о жизни, о будущем.

— Ты чего? — спрашивает Степка, так как Виктория решительно приподнимается.

Охватив руками колени, она задумчиво говорит:

— Я думаю о жизни, Степан! Ты, конечно, помнишь слова Николая Островского о том, что жизнь нужно прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…

— Знаю, — говорит Степка, охваченный ее воодушевлением. — От этих слов мороз пробирает!

— Прекрасные слова! — восхищается Виктория. — Я была совсем маленькой, когда мама прочитала мне их. И я сразу запомнила. Ты знаешь, что они вызывают у меня? Желание идти по жизни гордо, решительно, добиться многого, стать большим человеком. Мы в молодости о смерти, естественно, думать не в состоянии. Но придет время, когда каждый из нас должен будет дать отчет за сделанное. У меня замирает сердце при мысли о том, что мне привелось бы прожить жизнь так, как она идет сейчас. — Она отгоняет от себя эту мысль и говорит: — Все пути открыты перед нами! Дело чести каждого идти по жизни прямо!

— Я знаю слова Островского, — медленно говорит Степка. Он улыбается, покусывает палец. — Я однажды получил двойку по литературе, учительница разволновалась и сказала: почитай Островского. Я прочитал как раз эти слова и убежал в лес. Стыдно стало! А потом исправил двойку, хотя и по скучному писателю. Мы тогда Гончарова проходили…

Виктория не слушает его. Она продолжает свое.

— Человек живет только в стремлении к большому! — торжественно произносит она.

— Я однажды прочитал слова Островского дяде Истигнею, — говорит Степка. — Он послушал, помигал. Дня четыре прошло, я думал, дядя Истигней давно уже забыл о них, а он и сказал: «Я, Степан, обдумал те слова. Подходящие! Мои, если хочешь знать, слова!» Вот чудак! — смеется Степка и спохватывается, спрашивает: — Что ты сказала, Виктория?

— Человек живет только в стремлении к большому! — повторяет она. — Иначе жизнь стала бы пустой. Послушай, что я скажу, Степан. Ты живешь без цели в жизни, без мечты. Подожди, не перебивай! — просит она, так как Степка делает нетерпеливое движение. — Ну хорошо, ты кончил девять классов, собираешься учиться дальше. Для чего? Мне кажется, что ты делаешь это по инерции — все учатся, буду и я учиться! Не так ли, Степан?

То, что хотел сказать Степка, вероятно, не стоит уже говорить — Виктория опередила его, напомнив о вечерней школе. Степка задумывается. Да, он записался в десятый класс вместе с Семеном Кружилиным, но она, вероятно, совершенно права, когда говорит, что он сделал это по инерции. Именно: все учатся, и он собирается учиться.

— Человек без цели подобен путнику без компаса! — говорит Виктория.

Да, она права — у него, пожалуй, нет цели в жизни, вернее, такой цели, которая имела бы определенное название, облеклась бы в плоть: институт, военное училище, курсы дизелистов, двухгодичная школа штурманов. Когда Степка думает о жизни, он не видит такой цели, он видит что-то туманное, еще не оформившееся.

Нет, он определенно человек без цели в жизни, и чем Степка больше думает об этом, тем это становится очевиднее. Он размышляет о своей жизни и с огорчением признает, что ему нравится жить так, какой живет, — ловить рыбу, спать в прохладных сенях, ездить в лес с Викторией, дружить с Семеном Кружилиным. Нет, видимо, он не требователен к себе, если его не гнетет такая жизнь. Он всегда мог бы работать на промысле. «Пустой человек! — думает о себе Степка. — Ничего большего ты, конечно, не сделаешь!» От этой мысли на душе становится тяжко…

— Ты права, Виктория! — упавшим голосом произносит он.

Никогда еще Степка так ясно не сознавал своей нетребовательности к жизни. Порой ему приходила в голову мысль, что нужно принять какое-то решение, что-то обдумать раз и навсегда, но мысль эта быстро улетучивалась. Вообще, если признаться, он совсем мало думает о себе.

— Ты права! — печально повторяет Степка.

Горько узнавать о себе такие вещи! Особенно если тебе двадцать лет и ты рядом с красивой и умной девушкой, которую любишь так, что перехватывает дыхание. И эта девушка не такая… Степка тоскливо думает о том, что Виктория не чета ему — имеет цель в жизни, рада ей, счастлива, идет по жизни твердо и решительно. Уж она-то добьется своего, станет врачом, может быть знаменитым врачом. А он останется рыбаком и будет жить несбыточными фантазиями о белом космическом корабле. Ох, Степка, Степка!

— Дела как сажа бела! — огорченно улыбается он.

— Ты не расстраивайся! — сочувствует Виктория, тронутая переживаниями Степки, который не умеет скрывать своих чувств. — Ведь ничего не потеряно! Впереди — жизнь. Кончишь десятилетку, пойдешь в институт. Только нужно проявить волю, настойчивость! Нужно взять себя в руки!

Она воодушевляется, гордо поднимает голову:

— Знаешь, Степан, я помогу тебе! Буду контролировать тебя, если нужно, помогу… — Ей кажется, что она сможет сделать это. Она заставит его поступить в институт. Это решение, появившееся внезапно, переходит в настойчивую, твердую уверенность, что именно так и нужно поступить. Ей вспоминаются какие-то женщины из книг, которые своей настойчивостью, волей, решительностью помогали героям подниматься вверх, становиться большими людьми с твердым характером. Разве она не может поступить так же? Конечно, может!

— Мы так и сделаем! — радостно говорит Виктория. — Начнем с завтрашнего дня!

Сейчас Степка очень нравится Виктории — он сильный, симпатичный; ей иногда хочется припасть к его выпуклой груди и замереть, слушая, как бьется Степкино сердце. Викторию тянет погладить Степку по мягким волосам, но она сдерживает себя, ей кажется, что в этом желании есть что-то обидное. Ведь Виктории надо, чтобы Степка был мужественным, гордым человеком, а не мальчишкой, которого хочется погладить по голове.

Да, у нее, конечно, хватит воли, чтобы сделать его человеком. И она говорит Степке, что они пойдут по жизни рука об руку, чтобы пройти свой путь, ощущая локоть друга, что она его наставник и учитель.

— Согласен, Степан? — воодушевленно спрашивает Виктория.

— Конечно! — кричит Степка. — Конечно! Станем заниматься, я поступлю тоже в институт…

Он останавливается, счастливо пораженный перспективой, которая открывается перед ним. Степка хочет сказать еще что-то радостное, благодарное, но в кустах раздается треск, грохот, над смородиной поднимается клуб пыли, потом слышен недовольный, чертыхающийся голос: «Понаставят мотоциклов, не проехать!» — и на поляне появляется Семен Кружилин. Он в той же замасленной рубахе, в какой бывает на промысле, на лоб сдвинуты большие очки — окуляры. Семен ведет за руль черный странный мотоцикл, похожий на железную сигару с двумя колесами, — так Семен модернизировал известный «ИЖ-56»: впереди для обтекаемости напаян металлический лист, позади — красно-голубой хвост; глушителя, конечно, нет, чтобы не терялась мощность, а заводится мотоцикл кнопкой.

— Раззявы! — лениво говорит Семен. — Выставили мотоцикл на солнце. Почему? Ведь облезет краска! Чего молчишь, Степка? — Семен сплевывает, садится в седло, но перед тем как нажать кнопку, равнодушно произносит: — Целуетесь, а Ульян Тихий валяется возле чайной… До того набрался…

Прикоснувшись пальцем к кнопке, Семен вызывает гремящий вой мотора, склонив ухо, прислушивается к нему, сбавляет газ, кричит:

— Я бы увез его домой, да теория не позволяет. С пьяницами надо бороться не так… Не так, дорогие товарищи! Ну, целуйтесь на здоровье!

Семен с оглушительным треском уезжает, оставив на поляне растерянного, покрасневшего до невозможности Степку Верхоланцева — упоминание о поцелуях словно обухом ударило его. Он смущается, отводит от девушки глаза. Холера, Семен! Не знает он, что не только поцеловать Викторию, но и подумать об этом не решается Степка, — такая она гордая, решительная, волевая.

— Уехал! — растерянно говорит Степка, а Виктория придвигается к нему, кладет руку на покрасневшую Степкину шею; он невольно поворачивается к ней, и она смело, быстро наклоняется и крепко целует его в губы.

Забор рядом с поселковой чайной; хороший забор — высокий, плотный, дающий отличную тень; и трава под ним мягкая и словно специально посаженная для того, чтобы Ульян Тихий положил на нее голову. Спит Ульян. Даже храпит на виду у всех прохожих. Лохматый, грязный, оборванный.

Возле Ульяна стоят четверо мальчишек, женщина и двое подвыпивших мужчин, которые, слегка покачиваюсь, изучают Ульяна. Один одет в гимнастерку и галифе, заправленные в белые шерстяные чулки, другой — и просторном костюме с диковинно широкими брюками. Женщина с такой горечью смотрит на Ульяна, словно оп ей родной человек.

Полдневное солнце полыхает в небе, тени прохладны, коротки; небо ясное, голубое, высокое. Серый баклан с острыми крыльями парит, повертывается, кидается к воде, поднимается к солнцу. Карташево отдыхает, работает по домашности, спит в душистых палисадниках. Выходной день!

Ульян скрипит зубами, стонет.

— Не меньше литра употребил! — говорит тот, что в галифе. — Может, и поболе. Бочка, а не человек. Я пол-литры стравил в себя, и — будет! Человек завсегда должон норму знать!

— Не бреши! — усмехается мужик в широких штанах, тощий и длинный. — Стакан поверх пол-литры выгрохотал!

— Это, кажись, было! Стакан, это правильно! Значит, семьсот, а ничего, не пьяный!

— Пьяный! — убежденно говорит тощий. — Ты, парень, здорово пьяный!

— Все могет быть! Со стороны виднее, дядя Герман! — охотно соглашается тот, что в галифе. — Он теперь, братцы, здеся до утра. Вот от этого пьяницы и образуются. Коли ты пьешь, а ночуешь дома, это ничего, это можно, дядя Герман. А вот ежели под забором… — Он повышает голос, покачивается. — Вот ежели под забором — значит пьяница.

— Ты тоже раз под забором… ночевал! — упрямо замечает тощий.

— Раз не считается. Оплошка вышла! Вот я и говорю, дома лучше ночевать. Опять же кровать, утром с жинки соленого огурца вытребуешь…

— Она тебе даст огурца! — усмехается тощий.

— Пущай не даст… сам возьму!

— Он, дяденьки, без дома! — печально говорит русоволосый парнишка. — Он один! — И, подумав, со страхом добавляет: — В тюрьме сидел…

— В тюрьме не пример! — упрямится тощий мужичонка. — Ты, парнишка, от тюрьмы и от сумы не закаивайся. Вот! Тюрьма, она может вдруг прийти… Это ты разумей!

— Может, его домой отнесть? — задумывается тот, что в галифе. — Пили вместях, разговоры разговаривали…

— Тяжелый, не утащишь.

— Это конечно!..

Женщина все стоит, пригорюнившись. И светит солнце, и Карташево идет мимо пьяного Ульяна: проходят нарядные женщины — отворачиваются; проходит продавец сельпо Иван Иванович — отворачивается; шествует мимо степенный мужчина — отворачивается.

Только ребятишки, женщина да двое собутыльников стоят над Ульяном. Рыбаков нет в поселке: кто на ягодах, кто рубит новый дом, кто тихонько, помаленьку полавливает рыбу в протоках — не для государства, для себя. В чайной тоже пустовато, гулко с тех пор, как оттуда выбрался Ульян с приятелями.

К забору чайной подъезжают на мотоцикле Виктория и Степка. Он соскакивает, растолкав ребятишек, пробивается к Ульяну, наклоняется. В нос бьет водочным перегаром, селедкой, махоркой. Ульян лежит неподвижно, раскинув руки, дышит неслышно, и можно подумать, что он мертв. Пробравшаяся за Степкой Виктория отшатывается, на лице ее появляется ужас — так отвратителен, страшен Ульян.

— Какое безобразие! — шепчет Виктория. Пьяных людей она, конечно, видела, но никогда пьяный человек не был ей знаком так хорошо, как знаком Ульян. Сейчас перед ней лежал тот, с кем она работала, сидела за обеденным столом. И он, этот человек, лежит на виду у всего поселка, и она стоит рядом с ним и даже наклоняется к нему, и тощий мужичонка, увидев это, говорит:

— Робят вместе… Это его друзьяки!

Как ошпаренная, Виктория отбегает от Ульяна; Виктории кажется, что эти осудительные слова относятся не к Ульяну, а к ней. Она хочет пресечь, осадить мужика, чтобы он не смел думать о ней плохо; она проталкивается к нему, но ей больно наступают на ногу, она резко оборачивается и видит Наталью Колотовкину, за которой неохотно пробирается Семен Кружилин.

— Тут такое делается! — горячо говорит Виктория Наталье.

Наталья, не слушая ее, зло и насмешливо толкает Ульяна ногой, резко приказывает:

— Степка, помоги! Семен, не стой!

Пожав плечами и что-то пробормотав, Семен пробирается к Ульяну, берет его за плечи, приподнимает, Степка тоже, и они несут его к мотоциклу. Наталья орет на мужиков и мальчишек: «Пошли прочь! Кому говорят!» Ульяна кое-как прилаживают на заднее сиденье Семенова мотоцикла, Степка садится позади него, чтобы придерживать руками, а Наталья разгоняет мальчишек, мужику же в галифе подносит под нос здоровенный кулак.

— Вали домой, Анисим, вали, а то хуже будет! — кричит она.

Когда Ульяна увозят, Виктория остается с Натальей. Обе сначала молчат, потом Наталья усмехается.

— Пьянчужка несчастный!

— Не вижу ничего смешного! — строго говорит Виктория. — Он снова не выйдет на работу!

И тогда Наталья переполняется гневом, кричит, машет кулаками.

— Только пусть не выйдет! Жива не буду, побью! — И, стуча туфлями по тротуару, уходит.

Наталья Колотовкина страдает оттого, что ей захотелось быть красивой и она надела новое модное платье, купленное недавно в центральном универмаге Томска. У этого платья большой вырез на груди, короткие рукава, внизу платье сжимается, плотно захватывает ноги. На крутых бедрах Натальи, на высокой груди платье так натягивается, что ей хочется прикрыться ладонями.

В руках Натальи черная замшевая сумочка, которой она, подражая томским модницам, пытается независимо и небрежно помахивать, но это получается у нее плохо — сумочка то и дело задевает кого-нибудь. От ощущения обнаженности, неловкости, скованности Наталья краснеет, смущается, не идет, а топчется в толпе, открытая всем взорам. Ей кажется, что люди смотрят только на нее, на большой вырез платья, на длинные ноги.

Чем больше она смущается, краснеет, тем все насмешливее и злее улыбается. Стараясь скрыть свою растерянность, Наталья кривит полные губы, высоко поднимает голову с тяжелой черной косой, идет напролом. Ей хочется дерзить, ругаться. У кассы Наталья грубо отталкивает молоденького парня, зло приказывает кассирше дать билет в двенадцатом ряду, не берет, а вырывает его из руки и вызывающе, набиваясь на скандал, оглядывается по сторонам. Пробираясь в зрительный зал, опять расталкивает людей. Зал ярко освещен. Карташевские зрители чинно сидят в ожидании начала кино, взгляды всех обращены на окаменевшую в дверях Наталью. Оказавшись вдруг на пороге ярко освещенного зала, она не может сделать ни шагу.

Горят страстным любопытством глаза поселковых кумушек, повязанных до носов ситцевыми платочками. Удивляются молодые парни; солидные рыбаки не показывают своего удивления, но они тоже заинтересованы шикарным нарядом знакомой рыбачки; девушки глядят на Наталью не то насмешливо, не то завистливо — ни у одной из них нет такого платья и такой дорогой сумочки, которые купила себе хорошо зарабатывающая Наталья.

Наталья еще не может прийти в себя, руки и ноги непослушны, а потому она еще насмешливее, еще злее улыбается. «Смотрите, ешьте, терзайте!» — точно кричит она. Чужой, подергивающейся походкой, закусив нижнюю губу, Наталья идет вдоль рядов. Откуда взялась эта походка, что заставляет ее дергаться, подпрыгивать? Слишком узко ее новое модное платье, слишком тонки каблучки ее новых туфель. Наталья садится, а кумушки в ситцевых платочках — они не стесняются, эти ситцевые кумушки, и Наталья слышит шепот: «Срамота, бабоньки! Невиданно! Куды это, милые, Еремеевна, мать Натальина, смотрит?» Это точно уздой вздергивает Наталью — она наклоняется к кумушкам, шипит: «Заткнитесь! Кому говорят!» Бабы, испуганно шарахнувшись, замирают, глядят на нее со страхом.

Зал понемногу наполняется, кое-где слышны щелчки — грызут орехи, хотя в клубе это строго-настрого запрещено. Важно проходит и садится в маленькую двухместную ложу председатель Карташевского сельсовета, кладет руки на барьерчик, кивает последним рядам, где сидят учителя и другие видные представители местной интеллигенции. Сейчас же после председателя сельсовета в зале появляется участковый уполномоченный Рахимбаев с лейтенантскими погонами. Он держится проще председателя: с иными карташевцами здоровается за руку, не жалеет широких, ослепительных на черном лице улыбок. Ремень Рахимбаева оттягивает тяжелая кобура с пистолетом, который за десять лет работы в Карташеве он ни разу не вынимал.

Минуты на две позже Рахимбаева в зал входит Виктория Перелыгина, за ней видна вихрастая голова Степки. Наталья напрягается, вытягивает шею — на Виктории сегодня точно такое же платье, как на ней. Собственно, Наталья и купила это платье потому, что такое же на Виктории казалось ей красивым, нарядным. Забыв о своей голой спине, Наталья привстает, чтобы лучше разглядеть Викторию. У платья Виктории точно такой же глубокий вырез, точно такая же длина, точно такой же узкий, обтягивающий ноги подол, но никто не смотрит на Викторию так, как на Наталью. Чем объяснить это? Может быть, у Виктории не такие крутые и широкие бедра, не такая выпирающая грудь, не такие полные и длинные ноги, как у Натальи, а скорее всего потому, что она не смущается, не чувствует себя раздетой, а носит платье так, словно только в нем и может ходить.

Непринужденно, свободно, помахивая сумочкой, слегка наклонив голову на приветствия участкового Рахимбаева, Виктория проходит между рядами, находит свое место, улыбается соседям, как бы показывая этой улыбкой, что счастлива будет сидеть рядом с ними; садится сама и приглашает присесть Степку, который немного теряется от множества людей, от шепота кумушек: «Взрачная какая! А Степка, Степка — чистый кавалер!» Виктория держит себя так, будто она одна в зале и люди собрались в нем только для того, чтобы она смогла посмотреть новый кинофильм. Ни кумушки, ни их шепот не смущают Викторию; выдернув из сумочки кружевной платочек, она обмахивается им, громко спрашивает Степку:

— Не жарко?

Он что-то неслышно отвечает, наклонясь к ней, Виктория наклоняется тоже, и они обмениваются несколькими словами, которых никто не слышит.

Начинается фильм. Еще бегут по экрану титры, а Наталья уже думает о том, что после картины придется выходить из клуба, подпрыгивать на высоких каблуках, краснеть от смущения и стыда за открытое платье. Несмотря на то что платье из легкого материала, руки и грудь по-летнему открыты, и открыты не так уж сильно, как кажется это Наталье, ей жарко, душно, тяжело. Рассеянно глядя на экран, она думает о себе и Виктории.

Наталья откровенно завидует ей. Завидует легкости и простоте, с которыми Виктория вошла в зал, села на место, вынула кружевной платочек; завидует ее манере держаться, непринужденности, тому, что Виктория ведет себя так, точно она одна в большом зале. Наталье представляется, что они люди разных миров, разных жизней; ей теперь уж кажется странным, что там, на стрежевом песке, она может покрикивать на Викторию, посмеиваться над ее неумением делать простые вещи. К такой Виктории, что сейчас прошла перед ней, страшно прикоснуться или встать с ней рядом — такая она далекая, недоступная.

Кадры мелькают, на экране кто-то плачет, кто-то радуется, а Наталья все думает, и печальные ее думы вьются, как веревочка за кормой завозни. Где ей сравниться с Викторией — кончила всего семь классов, рано стала помогать матери, забывая о танцах и платьях. Если вспомнить, то сейчас на ней первое дорогое платье, а раньше ходила в чем попало, чаще всего в брюках, не обращала на себя внимания, считала все это пустяками.

С четырнадцати лет пошла Наталья на стрежевой песок, работала сначала поварихой, потом учетчицей, как сейчас Виктория, позднее стала рыбачкой — настоящей, умелой. Приходилось трудно, но она не показывала этого людям. Хорошо помнила последние слова отца: «Самая большенькая ты! Не подведи!» И чтобы люди не увидели, как тяжело ей, прикрывалась насмешливой улыбкой. Потом стало легче: руки налились силой, раздалась в плечах, научилась ходить мужской, размашистой походкой, чтобы ничем не отличаться от рыбаков. А усмешка превратилась в привычку.

Сегодня перед кино вынула из сундука новое платье, решила: «Надену!» Бережно выгладила, расправила, надела, вновь поглядела в зеркало и понравилась сама себе — красивая! В комоде нашла тюбик губной помады и впервые в жизни намазала губы. От этого стала незнакомой. Насмешливо улыбнувшись, взяла сестренкин черный карандаш, чтобы подвести брови, но ничего не вышло — были и без того черны. Стояла у зеркала — высокая, сильная, загорелая. Казалась себе красивой, изящной, радовалась. Не знала, что в клубе будет так страдать.

Впереди нее сидят Виктория и Степка — веселые, довольные. Степка, сняв пиджак, светится в темноте белой рубашкой, иногда наклоняется к Виктории, шепчет на ухо, прикасается щекой к ее волосам. На экране по-прежнему страдает девушка с удлиненными глазами, герой страдает тоже, но Наталье нет дела до их страданий — у нее свое.

Когда фильм кончается, вспыхивает свет в люстре и зрители щурятся с непривычки, Наталья, пользуясь заминкой, спешит пробиться к дверям, чтобы быстрее выйти на улицу. Но сразу распахиваются три выходные двери, толпа валит на улицу, и Наталья оказывается впереди всех и у всех на виду. Торопливо оглянувшись, она видит Степку и Викторию; они идут следом в десяти метрах от нее.

Зло улыбаясь, Наталья идет по тротуару, чувствуя на себе Степкин взгляд, который словно давит на ее спину, обнаженную низким вырезом.

Страдания Натальи не кончаются, когда она сворачивает в переулок и бежит по нему. Ей хочется ударить себя по глупой голове, разорвать в клочки платье, стереть с губ помаду. Несчастная, съежившаяся, она влетает в оградку своего дома. Здесь растут тополя, желтеют посыпанные песком дорожки, цветут георгины. Услышав скрип калитки, выбегают на крыльцо шестнадцатилетние сестры-близнецы, выходит парень лет восемнадцати, Натальин брат. Близнецы щурятся на сестру, как на солнце, одинаковыми движениями — восторженно, благоговейно прижимают руки к груди, изумляются:

— Ой, какая ты красивая!

Стараясь сохранить солидность, мужское достоинство, брат не спешит со своей оценкой, но и он доволен, рад за Наталью, восхищается ею.

— Ты как городская! — наконец говорит он, а сестренки бросаются к Наталье, виснут на плечах, обнимают ее, тормошат. Они рады, что пришла Наталья: в доме станет весело, празднично — дома Наталья не улыбается насмешливой, злой улыбкой, не размахивает по-мужски руками, не кричит грубым, простуженным голосом.

Сестренки похожи на Наталью. Такие же высокие, крутобедрые, высокогрудые, но они совсем еще молоды. Руки у них не такие шершавые, как у Натальи, лица розовые, тонкокожие, свежие; братишка тоже тонкий, стройный, бледнолицый. Он, здоровый парень, кажется нежнее своей старшей сестры.

Близнецы оглушительно кричат:

— Наташенька, ужин готов!

— Грибы нажарили! Вкусные!

— Дайте пройти человеку! — строго останавливает их брат.

Наталья вбегает в дом, стараясь не попасться на глаза матери, тайком пробирается в свою комнату. Там она ожесточенно срывает с себя модное городское платье.

Закусив губу, смотрит на себя в зеркало. Ей хочется плакать.

Августовский утренний туман плавает над Обью.

Степка выходит на крыльцо, сладко, по-детски, кулаками протирает глаза. Он еще не совсем проснулся. А на дворе туман, крыши домов дымятся; мир серый, зябкий, трава поседела. По двору расхаживает мокрый петух, трясет сердито гребнем, поочередно поднимает ноги и стоит на каждой несколько мгновений, точно проверяет, не разучился ли стоять на одной ноге. Потом, раздув гребень, хрипло, сердито поет. От надсадного крика петуха Степка окончательно просыпается. Двор, петух, клочки тумана на огуречной грядке становятся четкими, яркими. Он улыбается, в ушах само собой звучит: «Виктория!» Это слово, сочетание букв волнующе необыкновенно, и Степка на мгновение замирает, потом взахлеб набирает полную грудь воздуха.

Наскоро умывшись, съев огурец с куском хлеба, Степка выскакивает на улицу — туманно, серо, зябко; кто-то прошел по траве, она хранит дымящийся след; небо низкое, темное, клубящееся. Но Степке хорошо, весело, так как он относится к тем людям, которые считают, что в Нарыме чаще всего бывает отличная, ясная погода. Степке кажется, что всегда светит солнце, тепло; он как-то умеет не замечать дождей, туманов, метелей, морозов. Он не замечает и комаров, вьющихся над головой. Комары привычны, и он не отмахивается от них, а только машинально сгоняет с лица особенно настойчивых, точно они не кусают его, а просто надоели.

Припрыгивая, Степка бежит к берегу, что-то напевает. Вчерашнее представляется ему счастливым сном, небывалостью — поцелуи с Викторией, провожание до дома, опять поцелуи… Нет на свете человека счастливее Степки! Поэтому он не бежит, а несется над землей.

— Разобьешься! — слышится позади веселый голос Натальи Колотовкиной.

Она выходит из калитки соседнего дома. Наталья в комбинезоне, на голове зюйдвестка, на ногах сапоги.

Степка сразу же вспоминает вчерашнюю Наталью в модном платье и, позабыв поздороваться, хохочет.

— Ну, Наташа, расфуфыренная ты была вчера, — говорит Степка. — Я сначала даже не узнал… Где купила?

— В Томске! — Наталья смеется, точно она сама понимает, что смешно было надевать ей модное платье, и вполне разделяет Степкину веселость по этому поводу. Потом она подходит к парню, крепко жмет его руку. — Здоров, Степка!.. Что, не понравилось?

— Не идет тебе… — смеется Степка. Он как-то забывает, что Наталья девушка, и ведет себя с ней точно так, как с парнями.

С тех пор как Степка помнит себя, он знает Наталью: их дома стоят рядом, отцы дружили, матери бегают друг к другу за спичками и солью, сам Степка заходит к Колотовкиным запросто, чтобы поболтать с Натальей, посмеяться, договориться о совместной поездке за ягодами. Подростками они ссорились, дрались, до сих пор на круглой голове Степки есть шрам от Натальиной руки — запустила камнем, да так ловко, что его потом возили в больницу, а Наталью драли широким ремнем. Вот почему Наталья для Степки не девушка, а старший друг по детским озорным играм, товарищ, с которым он чувствует себя просто и легко. Степка еще раз оглядывает Наталью, сравнивает ее со вчерашней — нарядной, с голой шеей и руками, и ему кажется, что Наталье больше идет комбинезон.

— Тебе так лучше! — говорит Степка. — Ну, пошли!

— Пошли! — весело соглашается девушка.

Наедине со Степкой Наталья ведет себя покладисто. Весело поблескивают под зюйдвесткой ее черные глаза, ярко белеют на загорелом лице зубы; Стенка знает, что Наталья — хороший друг, верный человек. Ей можно доверить тайну, рассказать об огорчении, поделиться радостью; с ней легче говорить о сокровенном, чем с Семеном Кружилиным, не нужно подбирать слова, бояться сказать не то — она понимает Степку с полуслова.

— Шевели ногами-то! — говорит она Степке, когда он замедляет шаги, но в ее насмешливых словах не слышно насмешки. Сказала просто так, чтобы Степка не отставал, шел бы рядом.

Обь накрыта туманом, словно марлевым пологом. Сквозь туман с трудом пробиваются огоньки красного и зеленого бакенов. Вдоль берега, далеко внизу под яром, прижимаясь к зеленым огонькам, пробирается буксир — на мачте горят лампочки, но самого парохода не видно, только слышно бодрое постукивание плиц, шипение пара, говорок вахтенных. Невидимая, посередине реки плывет лодка — слышен скрип уключин.

Раскисшая от тумана тропка круто спускается вниз. Здесь берег Оби высок, обрывист, от воды до верхней кромки яра не меньше двадцати метров. Даже в сухую погоду спускаться вниз трудно — ноги скользят, сыплются глинистые комочки; рыбаки иногда не спускаются под яр, а скатываются с него. Ребятишками Наталья и Степка в дождливую погоду приходили на яр кататься. Это было весело, захватывающе. Вспомнив об этом, Степка поворачивается к Наталье, улыбается. И по ее веселой улыбке Степка понимает, что Наталья тоже вспомнила давнишнее, детское — у нее забавное, девчоночье лицо, губы открыты, нос морщится.

— А ну, Степка! — ухарски вскрикивает Наталья.

— Давай! — орет он.

Ничего лучшего, чем катание с яра, для него сейчас нельзя придумать — найдут выход сила, радость, счастье, переполняющие грудь. Он порой чувствует себя совсем мальчишкой — и тогда, когда, озорничая, носится по песку, и когда восторженным криком встречает наполненный рыбой невод, и когда думает о Виктории и своей любви к ней. Живет еще в Степке мальчишка, бродят не забытые им радости детства.

— Поехали! — кричит Степка.

Он садится на кромку яра. Наталья устраивается рядом; лукаво переглянувшись, они одновременно отталкиваются руками и летят по раскисшей глине вниз. Спецовки у них брезентовые, крепкие, не то что девчоночьи ситцевые платьишки и мальчишечьи сатиновые штаны. Степка хохочет, орет, машет руками, стараясь скользить прямо, но его валит набок, он чуть-чуть приостанавливается, Наталья догоняет, валится на него, затем Степка опять выпрямляется, и, продолжая катиться, Наталья щекочет Степку. Она знает, что еще в детстве он панически боялся щекотки, обмирал от нее. И сейчас то же самое.

— Наташка! — испуганно орет Степка. — Не щекочи, холера!

Но она не перестает.

— Наташка, надаю по шее!

— Я тебе надаю! — не унимается Наталья. — Мне удобнее сверху-то… Как закатаю в лоб!

От щекотки и душащего смеха Степка теряет равновесие, колобком катится вниз и распластывается у самой кромки воды. Наталья стремительно наезжает на него, с размаху хлопает ладонью по спине, но сама тоже падает, чтобы удержаться у кромки воды. Приподнявшись, Степка грозно говорит:

— Ну, держись, Наталья! По шее, пожалуй, не заеду, а бока намну! Держись!

Они разом вскакивают, бросаются друг на друга, охватывают крепко руками, борются, шумят, на какой-то миг Степка подгибает Наталью, но она опять щекочет его, и, взбрыкнув ногами, он валится. Наталья придавливает его « земле.

— Наташка, отпусти! — изнемогая от смеха, просит Степка.

— Будешь грозиться? — допрашивает она.

— Иди ты… Отпускай!

— Говори, будешь?

— Не буду… — наконец сдается он.

Она отпускает его, поднимается. Оба с ног до головы в грязи, оба веселые, запыхавшиеся. Они не видят, как с катера «Чудесный» на них смотрит Виктория Перелыгина — внимательно, строго вздернув маленький круглый подбородок. Степка и Наталья вообще не видят катера до тех пор, пока не поворачиваются к нему. «Чудесный» им представляется прекрасным видением, вынырнувшим из тумана. И бело-голубой флаг, и стремительные линии синей надстройки, и разноцветные спасательные круги — все неожиданно красиво, привлекательно, зовуще, все не вяжется с липким холодным туманом. Из машинного иллюминатора показывается голова Семена, подмигивает.

— Скорее! — приглашает Семен. Они идут к катеру, а навстречу им несутся строгие слова Виктории:

— Где Ульян Тихий? Товарищ Колотовкина, вы не видели его?

Наталья становится обычной; сплюнув, она насмешливо говорит:

— Ори громче! Ульян с вечера уехал на стрежевой песок…

К десяти часам утра от тумана не остается ничего.

Над Обью яркое солнце, хотя август здесь — почти осень. Уже к концу месяца холодный сиверко погонит волну за волной, замутит Обь, согнет свистящие тальники, а старый осокорь — друг дяди Истигнея — устало ссутулится сухой обломанной вершиной. Пронесется над рекой сдержанный стон, вода ахнет, раздастся в сторону, начнет оголтело, жестоко биться о глинистый затвердевший на холоде берег. Крепчает сиверко. Качаются лодки и обласки, взлетают на волне тяжелые завозни, и старые рыбаки печально поматывают головами: «Зимой, парень, пахнет!» Будут, конечно, еще теплые дни, но все знают; близка зима, надо конопатить окна, заваливать завалинки, доставать из кладовок пимы.

В начале августа Обь, тайга, верети и луга еще просквожены прозрачностью воздуха; шаг по лесу легок и приятен, а бордовые осины пока не тронуты осенним трепетом. В начале августа Обь величава и спокойна; она словно зеркало — лодка плывет не по воде, а висит в воздухе, похожая вместе со своим отражением в реке на раскрытую двустворчатую раковину. В августе в обской воде снуют подросшие мальки, сытые, игривые. В воду падают листья осокорей. Поднимешь такой листок, посмотришь, вздохнешь: с одной стороны он еще зеленый, а с другой — желтый, похожий жилками на старческую руку. Осень идет! Ранняя нарымская осень.

…Перед началом второго замета Степка носится по берегу. Брезентовую куртку он бросил под навес, ковбойку прямо на песок, зюйдвестку повесил на сучок талины. Ему тепло, солнечно, бодро. Здесь есть Обь, «Чудесный», зеленая волна. Хорошо жить, когда есть на земле дядя Истигней, а у выборочной машины сидит Семен Кружилин, когда бродит по песку немного смешной, черный, как головешка, Григорий Пцхлава, когда по берегу шествует важный бригадир Николай Михайлович, высматривает непорядки, но не находит; весела жизнь, когда есть на земле Виталий Анисимов, до смешного во всем подражающий дяде Истигнею! Перевернуть гору, одному утащить на плечах невод, переплыть Обь — пожалуйста! Степка все может! Только попросите — да что попросите! — кивни только головой Виктория, живо найдет точку опоры и перевернет земной шар.

— Сготовились! — голосом дяди Истигнея кричит Виталий.

— Есть! Сготовились! — восторженно ревет Степка.

Оторвавшись наконец от выборочной машины, забирается в катер Семен Кружилин, осторожно прикасается пальцем к какой-то кнопке, нажимает — мотор заводится; Семен ждет, когда Стрельников скомандует полный; дождавшись, переводит рычаг и, радостно вздохнув, утыкается носом в книгу. «Чудесный» летит по течению.

Справа от Степки устроился на неводе Виталий, слева — Наталья, позади — Григорий Пцхлава. Наталья на людях со Степкой ведет себя по-иному, чем наедине: насмехается, вышучивает.

— Лопнешь! — хохочет она. — Ты словно теленочек!

И, конечно, права, так как из Степки неудержимо прет радость. Он выхватывает из кармана жестяной портсигар, раскрывает, протягивает Григорию Пцхлаве — тот берет, вежливо благодарит; подносит Виталию — тот даже не смотрит, а жестом дяди Истигнея тянет из кармана длинный кисет.

— Котеночек! — продолжает насмехаться Наталья.

И опять права. Он, Степка, действительно сейчас немного похож на пушистого котенка, выпущенного на солнечный двор. Котенок носится, катается через голову, замерев, притаив дыхание, крадется к травинке, чтобы снова радостно броситься вперед, прыгнуть на листы лопухов.

Степка не обижается на Наталью, смеется:

— Знатная из тебя, Наталья, теща получится!

— У нас теща — хороший человек! — строго перебивает его Григорий Пцхлава. — Жена нам не дает пить красное вино, говорит нам: станешь алкоголиком. Теща говорит: пей! Она говорит нашей жене, что кавказские люди не могут жить без хорошего вина. Правильно! Мы пьем хорошее вино. Мы не станем алкоголиком от хорошего вина.

Степка оглушительно хохочет.

— Смеется тот, кто смеется предпоследний! — немного сердится Григорий. — Наша теща — хороший человек.

Прищурив глаз, чуть наклонившись, работает бригадир Николай Михайлович. Он великий мастер своего дела. Нет в Карташеве человека, который мог бы лучше и изящнее Стрельникова поставить стрежевой невод. Пожалуй, только дядя Истигней может сравниться с ним. Дядя Истигней лучше бригадира знает повадки рыб, их привычки, хранит в памяти рыбьи тайники, безошибочно предсказывает погоду, но в замете невода бригадир не уступит ему и, пожалуй, даже превосходит его. Сам дядя Истигней признает это.

Какие могут быть ориентиры на широкой реке? Никаких, а вот Николай Михайлович вытягивает пунктирную линию поплавков так, что два замета равны — невод проходит по тому же месту, что раньше. Когда Николай Михайлович за рулем катера, поза у него стремительная, лицо воодушевленное, с круто изломанными бровями и, несмотря на это, доброе. Нет тогда на лице Стрельникова важности, начальственности, нет смешной напыщенности, нет дураковатого выражения, с каким бригадир спрашивает: «Кто еще хочет поставить вопрос?» За рулем он простой, человечный, и рыбаки подчиняются ему беспрекословно — стоя за рулем, он в самом деле главный.

Сейчас Николай Михайлович весело, нарымским говорком приговаривает:

— Давай действовай, действовай, пять плетенюг вам в мягкое место!… Степка, холера, через колено ломаный, руками действовай, чтобы заду было жарко… Наталья, гроб в печенки, почто Степку водой поливаешь? Наталья!

Он знает, что рыбаки его не слышат в гуле мотора, приговаривает просто так, от чувства легкости, удовольствия, радости, которые ему доставляет умение ставить невод.

— Наталья, не обливай Степку, черт тебе на шею! — кричит Стрельников.

Наталья действительно, улучив минутку, поливает Степку пригоршнями воды, поливает и кричит, что именно это и нужно Степке, чтобы охолодиться. Поливает, хотя все заняты черт знает как — голову нет времени поднять, вытереть пот. Степка хохочет, отворачивается от брызг, кричит Наталье:

— Звездану!

— Я тебе звездану! — несется в ответ. Руки Степки проворны, сильны, в неводе разбираются привычно ловко; ему не нужно думать что к чему, он ощупью находит нужное.

— Вот холера Наташка! — весело кричит Степка.

Завозня наклонена, чуть не зачерпывает воду рабочим бортом, отягощенным неводом, и Степке опасно наклоняться вперед — можно вывалиться в воду. Однако Степка старается изловчиться. Он хочет одной рукой схватиться за невод, второй — окатить Наталью. «Сейчас!» — восторженно думает Степка и наклоняется, чтобы зачерпнуть воду.

— Не баловаться! — испуганно кричит Виталий, но поздно: выравниваясь, Степка хватается рукой за верхнюю тетиву невода, которая течет в реку, не может, конечно, удержаться и, медленно завалившись на спину, мелькнув в воздухе тяжелыми броднями, валится в реку.

— Степка! — пугается Наталья. Она понимает, что он может угодить головой в невод и запутаться в нем, ибо у завозни дель невода еще не стоит вертикально. — Ныряй! — вскрикивает Наталья.

Степка знает это и без нее. Инстинктивно оттолкнувшись ногой от тугой тетивы, он ныряет, уходит далеко в воду, но, вынырнув, оказывается опять в неводе, который не распрямился, а лежит на воде плоско. Степка собирается снова нырять, но Семен Кружилин уже останавливает катер, на больших оборотах ванта срабатывает задним ходом. Он спешит на помощь. И Степка первым понимает, что может случиться.

— Намотаете! — ошалело кричит он, забыв о том, что находится в опасности.

Мотор стихает сразу, внезапно, словно его остановили сильной рукой.

— Намотали невод! — говорит Виталий.

— Намотали! — повторяет Наталья.

— Намотали! — мрачно подтверждает Семен Кружилин.

Гулкая тишина стынет над Обью.

Степка, успевший поднырнуть под невод, плавает в тридцати метрах от катера. И Степку, и катер, и невод — все несет сильная обская волна. Степке хочется одного — уплыть от катера подальше, выбраться на противоположный берег и зарыться головой в песок, чтобы люди не видели его. Он так и собирается сделать, поворачивает к поселку, однако потом спохватывается и плывет к катеру.

— Возьмите греби! — сердито говорит бригадир.

Рыбаки молча берут длинные, большие весла, отцепляют завозню — теперь им придется взять катер на буксир и тянуть его к берегу.

— Лезь в завозню, — говорит Степке бригадир и отворачивается от него. — Наделал, парнишка, делов! Будем ставить вопрос!

Мокрый и жалкий, Степка выбирается из воды.

Волоча, как два поникших крыла, концы невода, «Чудесный» на буксире возвращается к берегу.

Виталий Анисимов докладывает рыбакам:

— Дело было простое, товарищи! Еще как сели в завозню, я приметил, что Степка сам не в себе. Разболтался, это, в руках, вообще колобродит. Я, конечно, как старшой, серьезно так посмотрел на него, а Наталья, конечно, говорит ему, что ты, дескать, котеночек и тебя надо отстегать хворостиной…

— Этого я не говорила… Про хворостину…

— Пускай не говорила! Ладно… Ну вот, значит, Наталья обозвала его котенком и сказала, что нужно отстегать хворостиной. Я еще пуще сердито на Степку посмотрел. Григорий вот может подтвердить…

— Мы ничего не видели, мы ничего не знаем! — вертит черной головой Пцхлава. — Мы думали о нашей теще!

— Пускай не видел! Пускай не знает! Ладно!.. Вот, значит, я на него посмотрел, а он свое — вертится, улыбается здоровенными губищами.

— Заостряй вопрос! — требует Николай Михайлович.

— Заостряю! В общем, смотрю, он и верно на котенка похож, но руками действовает правильно, бирко…

— Ты короче можешь? — злится Семен Кружилин.

— Я могу вообще не докладать! — покладисто отвечает Виталий. — Была нужда! Могу вообще не докладать!

— Анисимов, продолжай вопрос! Кружилин, молчи!

— Продолжаю вопрос… Значит, руками действовает правильно, бирко, а тут эта язва-холера, Наталья, давай его водой поливать. То есть давай со Степкой баловаться, заигрывать.

— Вот дурак! — сильно покраснев, говорит Наталья. — Я таких дураков…

— Пускай дурак! Ладно! А зачем в завозне баловаться, заигрывать? Вот пусть люди рассудят, кто дурак, кто умный… А я могу вообще не докладать!

— Ты кончишь когда-нибудь? — выходит из себя Семен. — Или тебя надо самого орясиной огреть?

— Анисимов, продолжай заострять вопрос! Кружилин, молчи!

— Значит, Наталья давай поливать его, заигрывать, а он — ее. Ну и вывалился! — говорит Виталий и облегченно, радостно улыбается. — Весь вопрос…

— Понятно! — Николай Михайлович выпрямляется, встает над рыбаками во весь рост. — Понятно! Вопрос ясный. Других сообщений не будет?

Рыбаки сидят недалеко от берега, в тесном кружке; Степка — в середине. У него жалкий, растерянный вид, губы посинели; он даже не переменил мокрую одежду, и она прилипла к телу, отчего он кажется еще более жалким. Среди рыбаков нет дяди Истигнея: забредя по грудь в воду, он рассматривает невод, лучами собравшийся под кормой катера. Старик жмурится, качает головой, курит огромную самокрутку и чаще, чем обычно, моргает. Сам не замечая того, он еще глубже входит в воду — по горло; шарит рукой под винтом, потом сердито выплевывает намокшую самокрутку…

— У кого есть вопросы? — интересуется бригадир.

Рыбаки хмурятся, молчат. Произошло небывалое. Такого еще никогда не случалось в их практике, и они не только раздосадованы задержкой, но и удивлены — бывает же такое! Сгорая от стыда, Степка мается. Переживает. Он боится поднять глаза на товарищей, а пуще всего на Викторию Перелыгину.

— Значит, нет вопросов? — обеспокоенно переспрашивает Стрельников. — Тогда сам буду иметь слово… Колотовкина, отвечай, зачем поливала водой Верхоланцева?

— Мое дело! — огрызается Наталья.

— Ты критику должна принимать! — уязвленно отвечает бригадир. — Огрызаться нечего — критику надо принимать! Отвечай, почему поливала?

— Хотела и поливала… Не то, что думают… некоторые дураки… Заигрывала!

— Не перечь! Отвечай на вопрос!

— Не хочу!

— Товарищи, товарищи!

Голос Виктории Перелыгиной звенит. Рванувшись вперед, она влетает в круг рыбаков — тонкая, стройная, побледневшая от волнения.

— Товарищи! — звучит ее высокий голос. — Зачем мы разыгрываем комедию? Это же ребячество! Кто-то кого-то обливает водой! Мы же взрослые люди! Зачем этот допрос, точно мы школьники?

Она прямо, вызывающе смотрит на бригадира.

— Мне непонятно, как можно так вести себя во время работы. Как может Верхоланцев поставить себя так, что его во время серьезного дела обливают водой? Позор! Иного слова нет!

Виктория только чуть-чуть передыхает, чтобы еще громче произнести:

— Верхоланцева нужно примерно наказать. Он комсомолец! Пусть ответит перед комсомолом!

— У вас все? — опрашивает Стрельников.

— Все! — отрезает Виктория.

В тишине слышно, как хрумкает песок под броднями дяди Истигнея, подходящего к рыбакам. С него потоками льется вода, он задумчив, грустен, мокрые волосы торчат в стороны. Руки опущены вдоль тела. При виде старика Степка с болью проглатывает застрявший в горле комок. Тяжело опустившись, дядя Истигней протяжно вздыхает.

— Степка, Степка, как же так, а? Нехорошо, парниша! — глухо говорит старик. — Узнает твой батька Лука Лукич, дойдет до Евдокии Кузьминичны. Нехорошо! Рыбак должен быть солидным, осмотрительным, самоуважительным.

На песке становится тихо, приглушенно. Кажется, что и Обь плещет тише, осторожнее умывает берега ласковой волной. Степка багровеет.

— Нехорошо, парниша! К важному делу ты приставлен, к нешутевому… Придет человек в магазин, пошарит по полкам глазами — нет осетрины! Почему нет? Степка Верхоланцев невод испоганил… — Старик огорченно почесывает в мокрой голове. — Молодой ты, Степка, это конечно. Душа радости просит, простору… Тоже понятно! Хочешь радоваться, ступай на берег, катайся по песку, если невмочь. Я понимаю, сам молодой был, а все же… Эх, нехорошо, Степка, нехорошо!

Степка не дышит.

— Стыдно тебе, тоже понятно… — Старик задумывается, пошевеливает губами, потом вдруг другим голосом решительно говорит: — Нырять тебе придется, вот что, Степка!

— Я, дядя Истигней… — хрипло начинает Степка, но старик строго перебивает:

— Теперь помолчи! Теперь ты должен молчать!.. Семен! — Дядя Истигней обращается к механику. — Семен, ты назад можешь немного сработать?

— Немного могу.

— Так! — Дядя Истигней, оценивающе оглядев рыбаков, продолжает: — Григорий пойдет на помощь Степану. Ты, Виталя, с Николаем, как невод достанем, зачинишь порванное, а ты, Наталья, пойди-ка второй невод готовить… Анисья!

— Чего тебе, старый?

— Баба ты здоровая — пойдешь тоже на помощь… Ты, контролер, — он обращается к Виктории, — ты невод распутывай наравне со Степкой. Я, конечно, с вами! Ну, айда!

Он поднимается, широко шагает к катеру, рыбаки за ним. Николаю Михайловичу и в голову не приходит, что его подменили, что дядя Истигней сделал то, что должен бы сделать бригадир. Шагая со стариком, Николай Михайлович озабоченно спрашивает:

— Здорово невод порвался-то?

— Думаю, чуток… Ты, Николай, не лазь в воду. Пускай Степка. Пускай поныряет, стервец этакий!

Два часа над Карташевским стрежевым песком не поднимается светло-голубой флаг. Два часа мимо пологого берега беспрепятственно идут пароходы и катера, капитаны которых с удивленным беспокойством поглядывают на песок. Качают головами — что это случилось? Два часа не слышно веселого тарахтенья выборочной машины, не отходит от берега катер «Чудесный».

Два часа вместе с другими рыбаками исправляет Степкину ошибку Григорий Пцхлава — разбирает запасной невод, готовит его к притонению, вытаскивает запутавшийся; весело переговаривается с Ульяном Тихим, который сегодня не опохмелился и от этого еще пуще обычного смущен, неловок. С неводам Ульян обращается осторожно, робко, точно боится неловким движением испортить его. Григорий подбадривает:

— Ничего! Мы думаем, что ошибка бывает всякой! Наша жена говорит: «Человек может ошибаться!» Наша жена молодец!

Щеки у Григория от бритья синие-синие, зрачки утопают в больших розовых яблоках, ресницы длинные и прямые, под носом — тоненькие, в ниточку, усики.

— Тебе, Ульян, надо хороший жена заводить. Чтобы был добрый, умный, красивый, как наша жена.

Сидя на корточках, Григорий цокает языком, вскидывает поочередно руки, как будто собирается вскочить, чтобы промчаться по песку в залихватской лезгинке.

— Мы, Ульян, очень любим свою жену!

…Об этом в Карташеве знают все. Теперь карташевцы уже привыкли к необычному мужу маленькой, по-девчоночьи тоненькой Анны Куклиной. Два года назад Григорий Пцхлава торговал на томском базаре кислым виноградным вином, которое его брат привозил из Грузии. Бывало, еще стоит раннее утро, а Григорий, потирая озябшие руки, уже похаживает возле большой деревянной бочки, поджидает городских пьяниц. Они появляются. Опухшие, непроспавшиеся, диковатые, готовые за раннюю опохмелку снять с себя последнюю рубаху. Однако Григорий рубах не снимает, он может дать и в долг.

— Понедельник отдашь, кацо!

Вино Григорий не хвалит, не врет, что из лучших колхозных погребов, а, насмешливо цокая, говорит:

— Кислятина! Лучше не имеем. Пей, что дают!

Отпетым пьяницам он потихоньку прощает долги, но большей частью запивохи платят долги исправно — боятся, что в тяжелую минуту им больше не поверят.

Однажды Григорий услышал молящий женский голос:

— Не пей!

У прилавка стоял лохматый парень, за ним — маленькая девушка с огромными голубыми глазами, тянувшая его от прилавка. Парень грубо оттолкнул ее и сказал продавцу сердито:

— Не обращай внимания — это сеструха! Налей двести.

Григорий пожалел девушку.

— Закрываем торговля! — сказал он, накидывая на бочку тряпку. — Нет вина, кацо!

Девушка поблагодарила его взглядом, и этот взгляд решил судьбу Григория. Забыв о своей бочке, он долго шел за девушкой, пока она и ее брат не потерялись в толпе. Он думал, что больше никогда не увидит ее, но ему повезло. Он узнал, что она работает в промартели. Явился к ней с букетом цветов и сказал:

— У нас сердце перевернулось от жалости к вам… Мы можем поднять вас одной рукой. Возьмем, поднимем, унесем куда хочешь! Тысяча километров можем нести…

Спустя месяц он уехал с Аней Куклиной в Карташево. Приехали они туда под вечер, в воскресенье, когда карташевцы, встречая и провожая пароход, прогуливались по берегу. Анна держала Григория за руку, шагала гордо, важно, он, улыбаясь во все стороны, показывал жителям белые ровные зубы. Карташевцы проводили молодых изумленным шепотом. Уж больно странны, отличны друг от друга были большой черный Григорий и маленькая, белая, как снежная куропатка, Анна Куклина.

Родители Анны встретили молодоженов на пороге избы, позади них выглядывали испуганные мордочки сестренок, стоял невозмутимый старший брат. Мать растерялась, не зная, что сказать, как обратиться к зятю, но зато отец Анны — Порфирий Иванович — крепко пожал руку Григорию, радушным жестом пригласил проходить в родной дом. Порфирий Иванович был одет в новую гимнастерку, на груди планки от орденов и медалей. Он усадил Григория в передний угол.

— Угощай милого зятька! — прикрикнул он на растерявшуюся жену.

Держал себя Порфирий Иванович степенно, важно, гордясь большим домом, городской обстановкой, прочным и уважаемым положением рыбака. В ожидании закусок Порфирий Иванович степенно расспрашивал Григория:

— Как, например, теперь прозывается моя дочь? Фамилия, например, ее теперь какая?

— Мы Пцхлава! Они тоже Пцхлава! Перепуганная мать Анны суетливо бегала вокруг стола, спотыкаясь на ровном месте, иногда останавливалась, шепча: «О господи!» — и снова бросалась к столу.

— Мы бросал все! — говорил Григорий. — Мы решил начинать новую жизнь!

— Это так! — поддакивал Порфирий Иванович. — У вас, у грузин, это так! Вы, грузины, народ горячий, самостоятельный!

Незваные и званые, набились в дом гости. Тихонько поздоровавшись, усаживались в тени, в отдалении от Григория, пытливо изучая его.

— Вы, грузины, воевали хорошо, — сказал Порфирий Иванович. — У меня, конечно, дружок был грузин. Хорошо воевал!

— Кавказский народ храбрый! — обрадовался Григорий.

— Это определено… — заметил сосед Куклиных. Мать поставила на стол водку, брагу, вино, и все, как по команде, замерли, косясь на Григория.

— Ну, дорогой зятек! — возгласил Порфирий Иванович, поднимая рюмку водки.

— Мы не пьем! — сказал Григорий. — Мы можем сделать только два глотка хорошего вина.

— Как так не пьем? — разочарованно удивился Порфирий Иванович. — У вас, у грузин…

— Он не пьет, папа! — вмешалась в разговор Анна. Мать Анны, услышав отказ Григория, сразу повеселела.

— Угощайтесь, пробуйте, ешьте! — сказала она ему ласково.

Гости-женщины обрадованно задвигались, моментально проникаясь к Григорию уважением, симпатией: какой положительный, обстоятельный муж у Анны — и в рот не берет проклятого зелья.

— Ну, за благополучие! — пересилив разочарование, поднял тост Порфирий Иванович. — Через недельку и свадьбу сыграем…

После свадьбы Григория устроили работать на стрежевой песок. Для этого к Куклиным пришел дядя Истигней, потихоньку выспросил Григория, где жил, кем работал, что думает о погоде и как относится к ней. Узнав подробности, дядя Истигней, ничего не пообещав, ушел, а назавтра утром, в шесть часов, заглянул к Куклиным и недовольно сказал Григорию:

— Ты чего же, парень, не собрался? Давай одевайся, ехать надо!

Так Григорий Пцхлава стал рыбаком… Сейчас он распутывал запасной невод.

— У нас хороший жена, замечательный! — аккуратно укладывая поплавки, говорит Григорий Ульяну Тихому. — Они собираются родить нам мальчишку. Мы назовем его Серго.

Ульян, запутав грузила, рвет зубами тетиву. После вчерашней пьянки у него болит голова, тело вязкое, неповоротливое, оно не слушается его, а руки, как всегда, дрожат.

— Тебе надо доставать хорошую жену! — горячо продолжает Григорий. — Такую, как у меня… Живешь один, невеселый, печальный! Надо доставать жену!

Ульян молчит, а Григорий понимает, почему он молчит, почему, перестав распутывать грузила, низко опускает голову. На склоненной шее Ульяна седые, скатавшиеся волосы. Григорий вдруг сердится, бешено вращает розоватыми белками.

— Думаешь, тюрьма, водка!.. Наплевать! Хорошему человеку наплевать, что ты сидел в тюрьме! Мы, Григорий Пцхлава, уважаем Ульян Тихий. Мы любим Ульян Тихий. Слышишь, товарищ?

— Да! — шепчет Ульян.

— Зачем не смотришь на друга? Зачем убираешь глаза? Ты знаешь, наш тесть для нас строит большой дом. Будет пять стенок, семь окошек, четыре комнаты… Куда нам такой большой дом? Через две недели дом будет наш. Хочешь, переезжай, дадим комната!

Григорий обнимает Ульяна. Ульян замирает под легкой рукой Пцхлавы, потом съеживается, втягивает голову в плечи.

Давно никто так не обнимал Ульяна. Ложились на его плечи руки неистовых собутыльников, охмелевшие дружки целовали его в липкие губы, клялись в верности до гроба, но давно никто не клал ему на плечо руку так, как Григорий Пцхлава. И Ульян тоскливо опускает голову и еще больше съеживается. А Григорий все убеждает его:

— Слушай, Ульян! Слушай, друг-товарищ! Не надо пить водку! Пей хорошее вино. Наша старая мать посылает нам тайно от брата хорошее вино. Хочешь — пей! Болит голова — пей! Только немного, и будешь счастливый и здоровый, как мы.

Свободной рукой Григорий лезет в карман спецовки, выхватывает плоскую флягу, размашисто протягивает Ульяну.

— Пей! Замечательное вино! Лучшее на Кавказе!

Ульян резко отшатывается, выскальзывает плечом из-под руки Григория. Он это делает непроизвольно, не понимая почему. Он с испугом смотрит на флягу. Лицо его бледнеет.

— Пей, друг! — улыбается Григорий.

— Не надо!

— Не хочешь — не пей! Но помни, в нашем кармане всегда есть для тебя вино.

Пальцы Ульяна трясутся, когда он снова берется за грузила.

— Построим дом, сами к тебе придем! — говорит Григорий. — Скажем: переходи жить, Ульян! Потом будем доставать тебе хорошая жена. Такой, как у нас! — горячо заканчивает он, заталкивая в карман флягу с вином.

«Степка, Степка, нехорошо, а!» — вспоминаются слова дяди Истигнея.

Степка одиноко сидит на лавочке и томится.

Нет сил на земле, которые бы смогли сделать так, чтобы не было сегодняшнего, все на веки вечные останется так, как было, — падение в воду, невод под ногами, тишина, наступившая после того, как катер заглох, мысль уплыть на другой берег, чтобы затолкать голову в песок. Случившееся гнетет Степку. Как был бы он счастлив, если бы не этот злополучный день.

Недавно, забираясь на чердак своего дома, Степка поленился поправить скособочившуюся лестницу; полез на чердак и, конечно, грохнул вниз. Прямо в крапиву. А в крапиве кирпичи, деревяшки, о которые Степка больно ударился ногой. Вскочив, рассвирепел, зло пнул лестницу, выругался, и стало смешно. Себя ведь надо пинать ногой! Сколько раз он давал себе слово быть осмотрительным, заранее все продумывать — и не выдерживал, снова падал в крапиву.

«Кабы знал, соломку бы подстелил!» Степке известна эта пословица, но беда в том, что Степка, даже зная, что надо стелить соломку, не удосуживался это сделать, до конца продумать, чем кончится то или иное его действие. Он сейчас сделает, ляпнет что-нибудь, а потом с изумлением наблюдает за непонятным действием своих рук или слов.

Степка привстает с лавочки. Какой он человек? Ему приходит на ум, что он никогда еще не задавался этим вопросом.

Какой он человек, Степка Верхоланцев, — хороший, плохой, смелый, трусливый, честный, нечестный, щедрый, жадный?

Мать честная, не знает!

Как сказать, что хороший, коли он ничего хорошего, важного в жизни не сделал; как сказать — храбрый, если он не совершил ни одного героического поступка и только мечтает о нем; как сказать — честный, коли его честность не проверена, ну хоть бы чужой кошелек найти, чтобы вернуть владельцу в целости и сохранности. Вернее будет сказать, что он плохой — недавно уснул на работе, проспал полчаса, сегодня испоганил невод, огорчил дядю Истигнея и всех рыбаков; вернее сказать, что он, ну, положим, не трус, а все-таки трусоват, хотя бы оттого, что еще в прошлом году взял в библиотеке книгу, потерял и до сих пор боится пойти в библиотеку, и его собираются вызвать через суд, и он боится участкового милиционера Рахимбаева; вернее сказать, что он нечестный, так как два года назад стянул у отца деньги на ружье и молчал до тех пор, пока не купил, хотя отец подозревал младшего братишку и тихонько от матеря и Степки склонял безвинного к признанию, обещая, что за откровенность ничего плохого не будет.

Вернее, конечно, назвать его, Степку, дрянным человеком. Он человек без цели в жизни, без руля и ветрил, какой-то бескрылый. Не знает, чего хочет в жизни. Вот Виктория не такая, она понимает, чего должна добиться в жизни, и уж она-то определенно знает, какой она человек хороший, умный, честный, смелый. А как же!

Степка, чувствуя себя глубоко несчастным, вздыхает, отщипывает от скамейки щепочки, грызет их с печальным, убитым видом. Нет, ему определенно надо меняться, становиться другим человеком — степенным, осмотрительным, как говорит дядя Истигней. Ему нужно становиться хорошим человеком, пока еще не поздно. Но это так трудно! А впрочем…

Вот, предположим, он с завтрашнего дня станет другим. Да, да, так и надо сделать! Он сможет, конечно, стать другим, в корне переменить поведение. Что нужно для этого?.. Степка медленно загибает пальцы, перечисляя качества, которые понадобятся ему для превращения в другого человека: воля, выдержка, спокойствие, честность, смелость, осмотрительность, трудолюбие. Когда у него загнуты все пальцы, Степка начинает представлять, как начнет новую жизнь.

…Неторопливый солидный, даже нахмуренный, он приезжает на берег, забирается в завозню, осматривает невод, говорит: «В порядке!» Голос у него грубый, мужской, а перед тем как что-нибудь сказать, он, подобно дяде Истигнею, морщит лоб, думает, прикидывает. Вот, например, когда невод будет поставлен, он прищурится на него, равнодушно промолвит: «Должно, хорошо поставили!» Потом Степка вылезет на песок, молча снимет куртку, значительно поглядит на рыбаков и не бросит куртку как попало, а аккуратно свернет ее. Потом начнется выборка невода; он будет тянуть его, помогать машине, затем покажется мотня, раздастся плеск, он бросится к мотне, воскликнет: «Осетер!» И… дядя Истигней скажет: «Ты бы набил в рот травы, а!».

— Тьфу! — ожесточенно плюет Степка.

Даже в мыслях не может выдержать до конца, а что будет на деле! Ох и беда!

Степка слышит мягкий скрип калитки, дробные удары каблуков о тротуар — это Виктория, которую ждет Степка, сидя на лавочке. Он ждет, когда она пойдет в библиотеку, — чтобы поговорить, объясниться, так как после случая на промысле Виктория на Степку перестала обращать внимание. Перед концом работы прошла мимо, отвернулась, сжав губы. Степка затосковал, но остановить ее не решился.

Сейчас, услышав ее шаги, Степка вскакивает, торопливо одергивает пиджак. Стуча высокими каблучками, приближается Виктория. За добрых сто шагов она замечает Степку, чуть приостанавливается, но тут же, видимо, берет себя в руки, и шаг ее становится опять таким четким, словно кто-то отбивает палочкой по барабану.

— Добрый вечер! — смущенно говорит Степка.

— Добрый вечер! — хмуро отвечает она.

— Куда пошла, Виктория?

— Ты же знаешь, в библиотеку.

Больше Степке ни сказать, ни спросить нечего. Он стоит возле тротуара, а Виктория — на тротуаре. От этого она на две головы выше Степки, и он поглядывает на нее снизу вверх и кажется особенно смущенным, растерянным.

— Я слушаю. — Виктория вздергивает голову.

— Виктория! — Степка встает одной ногой на тротуар. — Я, конечно, виноват, но… Я сам переживаю! Я не хотел!

— Чего не хотел?

— Запутывать невод…

— Ах, вот как! Ты не хотел!

— Конечно… я нечаянно…

Виктория держит книги, и ее тонкие пальцы в черной перчатке дробно, нервно постукивают по корешку. К Степке она повернула только голову, корпус ее устремлен вперед.

— Я не хотел… — говорит Степка.

— Не сомневаюсь в этом, — холодно отвечает Виктория. — Ты, наверное, не хотел обливать водой и Колотовкину! Тоже нечаянно!

— Она первая! — тоном школьника, пойманного строгим учителем, говорил Степка. — Сама начала…

— Мне нет никакого дела до ваших отношений! — Виктория передергивает плечами. — Можете делать все, что вам заблагорассудится!

— Сам не знаю, как получилось! — все в том же тоне школьника продолжает Степка. — Баловство, конечно. Вот и дядя Истигней говорит…

Виктория высокомерно усмехается — какой наивный! А скорее всего прикидывается простачком, чтобы обойти острый вопрос, не заговорить о том, что известно всем. Неужели он думает, что она, Виктория, не видела, как он барахтался с Натальей под яром, как боролся с ней, хохоча и обхватывая за талию руками? Весь катер видел, как Наталья подмяла Степку, навалилась на него грудью. Она, Виктория, готова была сгореть со стыда, забилась в уголок, не дышала от унижения, а теперь он прикидывается простачком, строит из себя невинного ребенка.

— Тебе лучше ждать на лавочке Колотовкину! — говорит Виктория.

— Зачем? — удивляется Степка. — Она моя соседка. Утром увижу.

— Вот и прекрасно! Встречайтесь!.. Пожалуйста, встречайся с Колотовкиной! Хватай ее ручищами. Она не стесняется!

И наконец-то до Степки доходит, что Виктория ревнует его к Наталье. Это так неожиданно, так невозможно и нелепо, что он изумленно открывает рот. На миг он представляет Наталью — ее сильную, мужскую фигуру, слышит ее грубый, насмешливый голос, видит насмешливую улыбку. Степке становится весело. Наташка! Да разве можно! Степка прыскает, но, чтобы не обидеть Викторию, вздрагивающим, приглушенным голосом говорит:

— Виктория, ты чудачка! Ты не знаешь, какая ты… замечательная! Ты замечательная! — Он не выдерживает и хохочет. — Ты замечательная, хорошая! — Степке кажется, что своей ревностью Виктория как-то приближает к нему. — Ой, какая ты замечательная! — ликует он. — Как ты могла подумать! Наташка мне соседка, понимаешь… Мы с ней с самого детства дружки… Она наша, понимаешь?

Виктория прикусывает губу. Смех Степки, его удивление она принимает за маскировку, думает, что он старается этим скрыть свое смущение. «Он не такой простой и наивный!» — думает она о Степке.

— Перестань паясничать! — Виктория топает ногой. — Ничего смешного нет! Делайте с Колотовкиной все что хотите, это меня не касается! А вот о твоем поступке, о том, что ты сорвал рабочий день, я буду говорить там, где нужно!

Степка пятится назад, спускается с тротуара.

— У меня с Натальей ничего нет, поверь, Виктория… — ошеломленно говорит он.

— Мне безразлично. — Она передергивает плечами и резко бросает: — Я ухожу. Прощай!

— Постой, постой! — пугается Степка. — Нельзя же так… взять и уйти! Я объясню!

— Не нуждаюсь! — отрезает Виктория, поворачивается и быстро уходит.

Каблуки ее туфель выстукивают барабанный грозный марш.

— Как сажа бела… дела… — шепчет Степка. Он делает стремительное движение к Виктории и вдруг замирает на месте.

Так он стоит долго.

Отца Степки зовут Лукой Лукичом, мать — Евдокией Кузьминичной. Часов в девять вечера, когда Степка возвращается домой после встречи с Викторией, Лука Лукич сидит на крылечке и точит тонкий рыбацкий ножик на изъеденном оселке. Он бос, на плечах порванная старая майка, брюки подпоясаны широким солдатским ремнем, на котором болтаются пустые ножны. Лицо у него темное, морщинистое, узкоглазое.

Евдокия Кузьминична возится у летней плиты. Она в длинном, старушечьем платье, повязана косынкой, на ногах разношенные валенки. И спина у Евдокии Кузьминичны сгорбленная, старушечья, а лицо румяное, обрамленное каштановыми молодыми волосами. Евдокия Кузьминична хмурится — скорее всего оттого, что дым ест глаза.

«Вжиг! Вжиг!» — полосует нож по бруску.

Вокруг занятого, сурово сосредоточенного Луки Лукича ходит здоровый голенастый петух, трясет гребнем, истерично закатывает глаза. Это тот самый петух, что по утрам провожает Стейку на работу. Сейчас петух что-то высматривает на руке Луки Лукича, на что-то прицеливается, что-то пакостное задумал: без этого верхоланцевский петух жить не может. Всей улице он известен вздорным и драчливым нравом. Увлеченный работой, Лука Лукич петуха не замечает, и зря! Странно изогнувшись, распустив по земле одно крыло, петух внезапно подпрыгивает, вскрикивает и со всего маху клюет Луку Лукича в руку. Старик роняет оселок.

— Тю, проклятый! — кричит он, вскочив, и поддает петуху ногой.

Тот легко, словно с удовольствием, взлетает, проносится над головой Евдокии Кузьминичны и плавно опускается у дворового заброшенного колодца. Раздув гребень, петух радостно, весело кричит, как бы благодарит старика за удовольствие.

— Дьяволюга нечистая! — говорит Лука Лукич, потирая руку и опасливо оглядываясь на сына, который сидит на лавочке: не смеется ли?

Но Степка не смеется, он ничего не видит, сидит, печально опустив голову.

Старик поднимает оселок и решительно говорит:

— Заколоть! Немедля!

— Кого, отец, заколоть? — спрашивает Евдокия Кузьминична, делая вид, что она тоже ничего не видела. — Что-то не пойму, отец, кого заколоть?

— Петуха! Кого? Развели петухов, не пройти, не проехать! Сколько их у нас? Скажи мне!

— А два их у нас, отец! — мирненько отвечает она. — Один молодой, второй старый. Всю жизнь, отец, по два держим, чтобы куры не остались без петухов. Вот так, отец!

— Не стрекочи! — прерывает ее Лука Лукич. — Что два держим, это сам знаю! Ты мне отвечай — этот молодой али старый?

— Это, отец, молодой петух! — отвечает Евдокия Кузьминична голосом, в котором уже слышны грозные нотки.

— Так вот я и говорю — это молодой петух. Развели, — чуть тише отвечает Лука Лукич, снова принимаясь за ножик. — В собаку палку бросишь, попадешь в петуха! Соседи вот недовольны…

— Кто недоволен? — Евдокия Кузьминична вскидывает голову. — Ты, отец, прямо говори, кто недоволен?

— Не знаю, — еще тише отвечает он, ожесточенно водя оселком. — Я ничего не знаю… Где мне! Сами разбирайтесь. С петухами…

— Вот тут ты, отец, правильно говоришь. А то заладил — заколоть! — снова мирненько говорит Евдокия Кузьминична, внимательно следя за тем, чтобы не выкипела каша. — Это, отец, правильно!..

И опять в ограде Верхоланцевых тишина и покой. Дует легкий, неслышный ветер, черемуха в палисаднике пошевеливается. Уютно, мирно.

— Варево поспело! — объявляет Евдокия Кузьминична.

Стол накрывают в сенях — огромных, гулких, прохладных, — в них пахнет особым запахом, присущим только сеням, где держат муку, зимнюю одежду, брагу и крепкий квас. В Нарыме сени летом заменяют комнаты, в них спят, едят, справляют свадьбы, решают важные семейные дела. Комнаты дома в это время готовят к зиме — красят, штукатурят, кухню оклеивают обоями. У Верхоланцевых в сенях стоит большой стол с самоваром, две кровати, на маленьком окошке без рамы висит белая чистая занавеска, пол застлан суровыми половиками.

— Садитесь, мужики, — уважительно приглашает Евдокия Кузьминична, ставя на стол огромную сковороду с картошкой, зажаренной на свином сале.

К картошке подаются соленые огурцы, маринованные и свежие помидоры, грибы, брусника с сахаром, молоко. На самый кончик стола, за самовар, Евдокия Кузьминична примащивает небольшой графинчик с водкой, на горлышко которого вместо пробки надета серебряная чарочка. Лука Лукич видит хитрость жены, строго кашляет, но Евдокия Кузьминична и бровью не ведет.

— Снедайте, мужики, — говорит она.

Лука Лукич, не глядя, вроде бы машинально, тянется рукой за самовар, цепкими пальцами хватает графинчик, тянет к себе и в то же время для отвода глаз второй рукой кладет на блюдце соленые огурцы.

Приглушенно булькает водка.

— Аи, должно быть, довольно! — быстро говорит Евдокия Кузьминична, когда маленькая чарочка наполняется наполовину.

Она вырывает графин из рук мужа, а он делает пальцами такое движение, точно собирается что-то посолить.

— Каждой дырке затычка! — клокочущим голосом говорит Лука Лукич. — Дивуюсь, везде она встрянет!

А Евдокия Кузьминична торопливо уносит графин в дом и возвращается с видом человека, отлично выполнившего суровый, но непременный долг, и торжествующе глядит на мужа, который осторожно вынимает из чарочки кусочек сургуча. Затем одним глотком проглатывает.

— Ровно орехи лузгает! — поражается Евдокия Кузьминична, но от чувства одержанной победы делается ласковой, радушной, угощает: — Ты сальца, отец, сальца загребай! Вон с краю бери… Сальцо против водки большую силу имеет… Степушка, почто же ты бруснички не берешь? Вот я тебе, сыночек, придвинула…

Степка ест неохотно. Он сегодня совсем не такой, каким бывает обычно за семейным столом. Вообще-то Степка любит вечерние неторопливые ужины с родителями: ему приятно слушать напевное приговаривание матери, весело следить за ее маневрами с водочным графинчиком, за тем, как она ловко умеет отразить и погасить вспышку гнева отца.

Но сегодня Степке не по себе. Картошка кажется подгоревшей, огурцы пересоленными, от грибов пахнет прелью. Ест он мало. Мать, конечно, замечает это и порой как-то особенно внимательно глядит на него.

Проходит много времени, когда чуть покрасневший от водки и еды Лука Лукич откладывает ложку, вынимает портсигар, с удовольствием закуривает. Евдокия Кузьминична отдыхает перед мытьем посуды. Наступает время неторопливых, обстоятельных разговоров, раздумий; родители говорят негромко, приглушенно, не договаривая фраз: понимают друг друга с полуслова. Степка молчит, курит, а Евдокия Кузьминична, кивая на него головой, говорит Луке Лукичу:

— О третьих петухах вчера пришел. Я уж совсем было придремала, уснула, это, было, как чую — идет! Глянула на часы — третий. Ты уж, отец, спал, храпел страсть как!

Отец и Степка молчат.

— Слышу, за веревочку тянет тихо, сторожко. Это, значит, не хочет, чтобы я учуяла, — продолжает Евдокия Кузьминична. — Аи нет, я все слышу, сыночек!

— Сказано — женщина! Оно и есть женщина, — недовольно замечает Лука Лукич. — Ты его в карман посади. Курица и та цыплят от себя на волю пускает.

— У курицы их много, у меня один остался. У стариков еще два сына: старший в армии, младший сейчас в пионерских лагерях.

— Я, мама, на танцах был, — угрюмо объясняет Степка.

— Конечно, что не на работе. На работе тебя долго не задержишь. Слыхали, как ты работаешь, — подозрительно спокойно говорит Евдокия Кузьминична. — Что слыхала? — опасливо спрашивает Степка.

Но мать не отвечает. Она наливает из самовара еще одну чашку, берет блюдечко растопыренными пальцами и сосредоточенно делает глоток. После этого она обращается не к сыну, а к мужу.

— Ты, отец, поди, не слыхал, — говорит она. — Сижу это я на лавочке, тебя, надо быть, поглядываю, а тут Анисья идет. И-и-и, говорит, Кузьминишна, мать моя, что твой сыночек сегодня на песке вытворил! Весь, говорит, невод на куски поизодрал, где начало, где конец, не разберешься, мотня, говорит, так и потонула, а старый черт Истигней твоего, говорит, Степушку так изругал, что я, говорит, дажеть заступилась — почто, говорю, молодого юношу обижаешь…

— Как так? — недоверчиво спрашивает Лука Лукич. — Степка, как так?

— Жди, отец, жди! Он тебе ответит! — строго говорит Евдокия Кузьминична, прихлебывая чай и поверх блюдечка глядя на густо покрасневшего Степку. — Он тебе ответит, как же… До трех часов ночи гулять он может, а как до дела, он язык проглатывает. Я тебе дальше расскажу… Дело было такое. Степка с Натальей начали в лодке баловаться, играть, да возьми и опрокинься в реку. Тут Николай Стрельников, конечно, приказал Сеньке стормозить, тот стормозил, ну катер и заплутался винтом в неводу. Три часа разматывали. Истигней, говорит, из себя выходит, ругается матерно…

— Анисья врет! — раздраженно перебивает ее Лука Лукич. — Истигней сроду не матерится.

— А конечно, врет, — соглашается Евдокия Кузьминична. — А вот про Степку не врет. Наври она мне такое… Знаешь, что будет?

— Знаю! — отмахивается Лука Лукич и резко поворачивается к Степке. — Наизаболь [1] испоганили невод?

— Порвали… левее мотни, — говорит Степка и опускает голову.

— Ну, брат, это не годится! — раздельно произносит Лука Лукич, привставая. — Истигней взаправду ругался?

— Ругался…

— Сойди с моих глаз! — гневно говорит Лука Лукич. — Видеть не могу! — Он поднимается, заложив руки за спину, прохаживается по толстым половицам сеней, босой, сутулый, ножны болтаются у пояса в такт его сердитым шагам.

Евдокия Кузьминична притихает, осторожно, чтобы не звякнуть стеклом, ставит блюдечко на стол, вытирает губы щепоткой, после чего выпрямляется, всем своим видом показывая, что полностью разделяет с Лукой Лукичом его гнев.

— Ты мне это не смей! — Лука Лукич грозит Степке пальцем. — Мы с Истигнеем в одной роте воевали. Ты мне славу Верхоланцевых не порть! У нас слабаков и лентяев в роду не бывало! Что на рыбалке, что на войне — Верхоланцевы шли впереди! Отвечай, почему испоганил невод?

— Нечаянно я, отец…

— Нечаянно комара можно задавить. А тут дело государственное, нешутевое — рыбалка! Это тебе не в бирюльки играть! — Лука Лукич грохает кулаком по столу.

Степке так тяжело, что он сереет лицом, стискивает посиневшие пальцы. Евдокия Кузьминична видит это, ей немного жалко сына, но вмешиваться в разговор она не может, так как Лука Лукич прав.

— Я мечту имею, чтобы из тебя знатный рыбак вышел, чтобы ты наш род на рыбалке продлил, а ты что? Испоганил невод! По мне, лучше подерись с кем-нибудь, а дело не пятнай! — гневается Лука Лукич.

И тут Евдокия Кузьминична уж не может удержаться, чтобы не сказать:

— Чему ты учишь? Драться — этого еще не хватало!

— Мать, молчи, не вмешивайся! — обрывает он. — Рыбалка дело почетное, важное. У Истигнея сколь орденов? Четыре! А сколь за войну? Два! Остальные он за рыбалку получил. И орден Ленина — за рыбалку… Ты понимаешь это, спрошу я тебя? Не понимаешь! Ты как думаешь? — Лука Лукич останавливается, точно пораженный неожиданной мыслью. — Ты… я знаю, как ты мыслишь! Рыбалка, дескать, это так себе — поработаю, время проведу, а потом в институт, да на курсы, да еще куда… С директоршиной дочкой вот гуляешь! Мне понятно…

— Ты директоршину дочку не задевай! — говорит Евдокия Кузьминична, радуясь, что от рыбалки Лука Лукич перешел к директорской дочке и, значит, ей можно вмешаться в разговор. — Девка она взрачная, степенная, умная.

— Не встревай, мать, долго ли до греха! Обижу еще ненароком! — возвышает голос Лука Лукич. — Я не хочу, чтобы Степка на рыбалке вроде бы как принудиловку отбывал. А директоршина дочка, что думаешь, останется с рыбаками? Держи карман шире, навострит хвост через год, и поминай как звали!

— Ты, отец, говори, да не заговаривайся… Степушке тоже не всю жизнь на песке вековать. Пускай идет в институт. Перед ним дороги открытые! — Евдокия Кузьминична тоже повышает голос.

Лука Лукич замирает — он в ужасе от того, что говорит жена. Голос у него становится вздрагивающим, приглушенным.

— Ты как можешь? Как ты можешь?!

Он мечтал, что Степка продлит его жизнь на реке, а жена говорит пусть идет в институт.

Лука Лукич выглядит обиженным, и в этот миг Степка очень похож на него не только смешно оттопыренными губами, взглядом, но и всем выражением лица.

— Как ты можешь такое! — говорит Лука Лукич. — Я разве плохо жизнь доживаю? Чего мне не хватает? Чего мне надо?

Он садится на свое место, замолкает. Евдокия Кузьминична начинает мелко помаргивать ресницами, блюдце в ее пальцах дрожит, она не знает, что сделать, что сказать.

— Лука! Да я разве… О господи! Что ты, что ты, Лука! Мне такую жизнь, как мы прожили, хоть сто раз начинай… О господи!..

Степка страдает.

Глава третья.

— Здорово, Истигней!

— Здорово, Лука!

Дядя Истигней и Лука Лукич сходятся так, как сходятся два встречных парохода на голубой Оби.

Равные по величине, по значительности рейсов, важности груза, опытности капитанов, пароходы неторопливо обмениваются приветливыми гудками, желая друг другу счастливого пути, капитаны чинно раскланиваются, но в то же время зорко, ревниво примечают всякие новшества друг у друга: новую оснастку, подкрашенную суриком трубу, яркое украшение на шлюпке. Все примечают и, поджав губы, хмыкают: «Вот как!» Можно быть уверенным, что при следующей встрече на трубе парохода, капитан которого заметил подкраску у соперника, появится такая же новая полоска, но, конечно, пошире, поярче; можно не сомневаться, что капитан другого парохода в свою очередь прикажет натянуть на шлюпки такие же, как у соперника, красивые чехлы и тоже пойдет дальше: уж не синими будут они, а небесно-голубыми. Где только он раздобудет такую краску!

Точно так встречаются дядя Истигней и Лука Лукич: придирчиво оглядывая друг друга.

— Давно не виделись, Истигней!

— Давненько не куривали вместе, Лука!

Они представители различных видов рыбалки: дядя Истигней ловит на стрежевом песке, Лука Лукич ставит на озерах самоловы-сети, ловушки-морды, вентеря и только изредка промышляет небольшими озерными неводами. Если на стрежевом песке дядя Истигней опытней других, то на озерах трудно сыскать мастера лучше Луки Лукича. Оба славятся в районе и области, оба ездят в город на совещания, оба — заправилы общественного мнения в поселке.

Молодые карташевские рыбаки во всех сложных случаях жизни идут советоваться к ним. Но коли один из них замечает, что к нему ходят чаще, чем к другому, то говорит: «Иди посоветуйся с Лукой Лукичом! Он башковитый»! Или наоборот: «Шел бы ты к Истигнею Петровичу! Он дело знает!».

Соперничая, дядя Истигней и Лука Лукич не теряют дружбы и уважения друг к другу. Это видно и из того, что Лука Лукич отдал сына на выучку к Истигнею. Вот почему так торжественно происходит встреча двух старых рыбаков. Помахав фуражками, подержав друг друга за руки, они направляются к ближайшей скамейке, садятся рядом.

— Покурим, Лука!

— Конечно, Истигней!

Они торопливо рвут из карманов кисеты, чтобы первому успеть поднести крепкий самосад. У дяди Истигнея кисет длинный, его скоро не вытащишь, Лука Лукич опережает его.

— Бери моего! Знатный табак.

— Спасибо, Лука! Знаю, твой табачок крепкий, полезный. Ты его для запаха одеколончиком поливаешь?

— Чуток!

Старики курят сосредоточенно и важно, затягиваются глубоко, дым долго держат в легких, выпускают из ноздрей густыми струями. Говорить, обмениваться новостями не спешат, да одному из них — Луке Лукичу — и начинать разговор трудно. Степка! Ах ты, щучий сын!

Он, паскудник, наверное, и не догадывается, в какое тяжелое положение поставил родного отца сваим мальчишечьим поступком.

Истигней понимает это, но на выручку не идет: сам разговора о Степке не заводит.

Вечерние тени ложатся на землю, сливаются, заполняют улицы темнотой. Солнце прячется за синий кедрач, втягивает в себя лучи в том месте, где кедрач прорежен, — кажется, что не солнце за ним, а разливное озеро расплавленного металла. По улице, поднимая пыль, носятся мотоциклисты.

Молчать больше нельзя. Лука Лукич, увидев мотоциклистов, находит предлог для разговора.

— Мой артист тоже купил, — говорит он. — Носится по деревне как оглашенный.

— Как же, видел, — отзывается дядя Истигней, довольный тем, что Лука сам начал разговор о Степке и назвал его артистом. Теперь ему, Истигнею, нечего бояться, что Лука слишком переживает за Степку: «Молодой еще. Артист. Что его брать на полную серьезность? Перебесится». — Как же, видал, — повторяет дядя Истигней. — Видал, как нажваривает. Прокурор! — Он затягивается, задерживает дым, продолжает: — А парень он ничего. Рыбацкая жилка в нем есть…

— Значит, так сказать, жилка есть… — успокаивается Лука Лукич. — Ты думаешь, есть наша жилка?

— Есть, парниша, есть… А я вот глазами слаб стал, все разглядеть не могу, кого это он на мотоцикле возит, а?

Ах ты, старый черт! Уж Лука-то знает, какие глаза у идола хитрого, у Истигнея этого: комара на верхушке сосны разглядит, на солнце, не сощуриваясь, смотрит, а говорит такое. Ну и ну!

— С кем он, Лука, ездит-то? — допытывается дядя Истигней. — Вроде знакомая, а?

— Директоршнна дочка, — отвечает Лука Лукич.

— Это какой директорши, а?

— Ты, Истигней, брось! Не верти! Директорша у нас одна.

— Правда, что одна… Значит, той директорши, что школой накомандывает?

— Ты, Истигней…

Но Истигней вроде бы и не обращает внимания на досаду приятеля — курит, наслаждается, причмокивает от удовольствия. У Луки табак действительно отличный — в меру крепкий, душистый, пахнущий одеколоном и немного кедром. От него приятно кружится голова. И у Истигнея обязательно будет такой же табак, а то еще получше, при следующей встрече он удивит Луку.

— Понимаю теперь, с какой дочкой, — говорит Истигней. — Понимаю. С той, что у нас на песке работает.

Он ищет глазами, куда бы бросить окурок, но не находит места — вокруг лавочки чисто подметено; тогда он закатывает окурок пальцами и сует в карман.

— Степка, конечно, еще молодой, — задумчиво говорит Истигней. — Горячий, путаный, разнобойный. Однако дело любит. Прямо скажу — любит…

— Наизаболь, Истигней?

— За Степку сердцем не болей, — говорит дядя Истигней. — Мне он глянется — хороший человек будет. Теперь он, конечно, блуждает — где хорошо, где плохо, не разбирается. Пройдет это! Хороший человек будет… Ты себя вспомни! Такой же стригунок был…

— Да и ты…

— И я… Наших кровей Степка, рыбацких, сибирских. А вот та не такая!

— Директоршина дочка?

— Она! Недавно говорит — мало притонений делаете.

— Тебе?! — удивляется Лука Лукич.

— Бригаде! На меня напирает, что время тяну…

— По солнцу, что ли?

— По нему… Девка, конечно, красивая, умная, умеет себя поставить, на все у нее ответ есть. Хорошо разбирается, что к чему. Молодая, да ранняя… Отца я знаю — хороший мужик. Под Сталинградом был… Да, вот и говорю, хороший человек всегда проявится.

— Ты, Истигней, говори прямо!

Но Истигней не может сказать прямо — он к людям присматривается долго, внимательно, с выводами не спешит; знает, что жизнь дело не шутевое, что порой человеком руководят обстоятельства. Разное бывает в жизни. Истигней в человеке старается искать лучшее, от этого ему самому лучше жить. Вот почему на вопрос Луки он отвечает уклончиво:

— Не знаю, парниша. Ничего не могу сказать. Девка она дельная, энергичная. Слова знает хорошие, верные, а что дальше — пока не разберусь… Мать у нее, говорят, строга, неуклонна.

— Слыхал.

— Так-то, дружище. А времена ласковые пошли… Гляди, гляди, куда это он? — говорит Истигней, показывая на Ульяна Тихого, который быстро, прижав руки к бедрам, идет по улице. — Надо быть, в чайную. Вот беда!

Ульян круто заворачивает за угол, оглянувшись на стариков, торопливо прибавляет шагу. У него такой вид, точно ветер давит в его спину, подгоняет, торопит, хотя на дворе тихий прозрачный вечер.

Проводив его взглядом, Истигней мрачнеет.

— Напьется! Вот беда — потерял стежку в жизни. Сбился с тропки и не знает, как выбраться на вереть. Вот, Лука, еще тебе вопросец! А все почему? Да потому, что есть еще такие любители человека по голове бить, не разбираясь. Есть! Ах ты беда…

Пожалуй, даже не ветер, а крепкие, незримые руки подталкивают Ульяна к поселковой чайной, чужой голос нашептывает: «Выпей! Легче станет, просторнее, душа отойдет. Выпей, Ульян!» Ему представляется, как будет весело, легко от стакана водки, как поплывет мир, станет мягким, радужным, теплым; исчезнут мысли о тяжелом, мучащем; жизнь раздвинется, распахнется радостью, обернется к нему хорошей стороной; не нужно будет гнать тоскливые, черные мысли.

В чайной дымно, звякают стаканы, гремит радиола, блестит стеклом буфетная стойка, в углах — запыленные фикусы, на стене — картина с медвежатами. Две немолодые, но быстрые официантки обслуживают карташевских выпивох без заказов. Как только Ульян появляется в дверях, одна из них, круглолицая, полная, в белом фартуке и кружевной наколке на голове, покачивая бедрами, спешит к буфету, берет стакан водки, блюдечко с грибами, кусочек чайной колбасы и несет к Ульяну, который уже сел за свободный столик. Уплатив официантке, он мельком оглядывает посетителей — одному пить невесело. Компаньонов сколько угодно: справа за столом большая компания сплавщиков из соседнего поселка, где нет чайной, слева — те два мужика, что стояли над пьяным Ульяном в воскресенье: один тощий, в гимнастерке, другой в простом костюме с диковинно широкими брюками. Заметив Ульяна, тощий мужичонка радостно визжит:

— Ульян, сюды! Сюды вали, Ульян!

Сплавщики оборачиваются, ставят на стол торжественно поднятые стаканы, недовольно переглядываются, раздосадованные этим визгом. Их шестеро за столом. Это солидные, угрюмоватые люди, одетые в брезент, кожу и громадные сапоги размера на три больше, чем полагается каждому по ноге, чтобы можно было намотать побольше портянок. Все они великаньего роста, широкоплечие, у всех толстые шеи. Водку сплавщики не пьют, а употребляют, не проглатывают ее, а медленно процеживают сквозь зубы. От выпитого почти не пьянеют, не становятся разговорчивыми, а только краснеют лицами, наливаются силой, нужной им на трудной работе с тяжестью. Обычно, выпив по бутылке водки, съев по три порции второго, сплавщики пьют крепкий чай; напившись, поднимаются и дружной, плотной шеренгой выходят из чайной — молчаливые, багровые, сердитые.

Сплавщики не любят шума, громких разговоров; сами никогда не озорничают, не ругаются, а если кто из посторонних заводит ссору, молчаливо выделяют одного, и тот поднимается, громадный, как медведь, подходит к дебоширу, наклоняется к нему и раздельно говорит, будто диктует: «Бить не будем, а вот в окошко выбросить — выбросим. Почто людям отдыхать не даешь?» Этого достаточно для любого буяна, ибо все в поселке знают, что от слов к делу сплавщики переходят немедленно.

Обернувшись на голос тощего мужичонки, сплавщики, видимо, собираются предупредить его, чтобы он вел себя потише, но замечают Ульяна Тихого, и старший из них негромко зовет:

— Ульян, подсаживайся!

Ульян подходит, здоровается; сплавщики теснятся, освобождая ему место; они довольны, что он пришел, но особой радости не выражают. Люди сдержанные. Говорят поочередно.

— С народом, Ульян, веселей.

— Ты мастак! Нас догонишь.

— Одно слово — пожарник. Насчет водки он пожарник.

— Становь грибы к гуляшу. Колбасу не надо — несолидный продукт. Старший говорит:

— Прикрыли месячный план. Справляем досрочное окончание.

Сплавщики уважительны к Ульяну. Они помнят его штурвальным «Рабочего», знают, каким большим мастером своего дела был он, как ловко проходил опасные обские перекаты. В Нарыме речников все уважают. Они, речники, — долгожданные гости в каждой семье; им готовятся лучшие кушанья, ставится на стол самая крепкая брага, отводится первое место.

Ульян и сейчас для сплавщиков остается тем, кем был, — штурвальным. Им наплевать на то, что сейчас Ульян не у дел, — споткнулся человек, ошибся, но ничего, со временем найдет свою точку, снова встанет на мостик «Рабочего». Не отнимешь же у него знания обских перекатов! А такая болезнь, как алкоголизм, неведома им. Сколько ни выпьют, а утром не опохмеляются — встают свежие, крепкие и идут ворочать бревна в ледяной воде. Солнце, воздух, вода, обильная пища, природное здоровье не дают им спиться, и потому сплавщики считают, что в водке нет вреда, а только польза для организма. Им и в голову не приходит, что Ульян спивается.

Сплавщики усаживают Ульяна, придвигают гуляш, вареное холодное мясо, свиное сало. После стакана водки они съедают столько, что иному хватило бы на два обеда.

— Хвати, Ульян! — приглашают сплавщики.

Первый стакан Ульян выпивает мучительно трудно. Сначала морщится, судорожно гоняет по шее кадык, будто задыхается, кажется — сейчас бросит стакан. Но нет, преодолев отвращение к запаху водки, он разжимает зубы, останавливает дыхание и одним глотком выпивает стакан до дна.

— Тяжело пьешь, братишка! — удивляется старший из сплавщиков. — Не в ту жилу, что ли, пошла? Закусывай!

После первого стакана Ульян не закусывает. Он вообще мало закусывает, когда пьет, — ковырнет вилкой раза два, поморщится, неохотно съест кусочек, и все.

Пьянеет Ульян медленно.

— Берет! — удовлетворенно говорит он, когда чувствует, что в груди потеплело.

Ему уже хочется поговорить, но он привычно молчит, смотрит на людей открытым, беззащитным взглядом: «Пьяница я — правильно! Ругайте меня, кричите! Ничего не поделаешь…» Ему, пожалуй, кажется, что стало легче, — на самом же деле в груди стынет прежнее тоскливое чувство. Оно только чуть приглушено.

— Дерни вторую. Догоняй! — говорят сплавщики, наливая Ульяну водку из своей бутылки.

Он торопливо вскакивает, чтобы заказать самому. Ульян не хочет, чтобы его угощали водкой. У буфетной стойки он заказывает еще стакан, бережно, осторожно берет его дрожащей рукой, медленно поворачивается, чтобы вернуться к столу, и видит злое, насмешливое лицо Натальи Колотовкиной.

Она в стареньком, заношенном платье, узковатом для нее, голова повязана синей косынкой, на ногах — хромовые сапоги.

— Пьете? Зенки заливаете? — тихо спрашивает она сплавщиков.

— Ты откуда, девка, спрыгнула? — недоумевает старший.

Ульян подходит к Наталье, глупо улыбается и здоровается.

— А, Наталья, здравствуй!

— Здравствуй! Давно не виделись! — отвечает она. — Здравствуй, милый мой! Купил еще стаканчик? Мало стало!

— Купил… — улыбается Ульян.

Наталья вновь обращается к сплавщикам:

— Закусываете, значит, выпиваете? Время весело проводите?

Сплавщики никак не могут понять, что это за женщина стоит перед ними, уперев руки в бока. Их старшой угрожающе пошевеливает густыми бровями.

— Ты, девка… — грозно начинает он.

Но Наталья не дает ему кончить. Она поворачивается к сплавщику так резко, что кончики косынки парусят в воздухе.

— Я тебе, сивый черт, покажу девку! — кричит она. — Такую девку покажу, что родных не узнаешь! Девки на базаре семечками торгуют — понял?

Она подбегает к столу, хватает бутылку с водкой, опрокидывает и выливает на пол остатки, потом бросается к Ульяну, выхватывает у него стакан и тоже выливает.

— Алкоголики, пьянчужки несчастные! — кричит Наталья. — Я вам покажу!

Сплавщики огорошенно молчат, а тот, которого Наталья окрестила сивым чертом, пытается что-то сказать, но она опять не дает, кричит:

— Молчи, а то хуже будет! Я тебя, сивый черт, знаю! Думаешь, из Алексеевки, так я на тебя управы не найду? Завтра же съезжу к твоей Петровне… Ага, испугался, что знаю твою жену! Слабо стало! Кишка тонка! Ага! — торжествует Наталья.

Пожилой сплавщик как-то сразу успокаивается, уже не водит сердитыми кустистыми бровями, а смотрит в стол, катая в пальцах кусочек хлеба. Остальные сплавщики наблюдают за ним, плохо еще соображая, что произошло. Один из них, самый молодой, — вероятно, от привычки повелевать в чайной — говорит грозно:

— Отойди от стола! Плохо будет!

— Что? — удивленно восклицает Наталья. — Что ты сказал?

— Плохо будет, говорю…

— Мне? — все еще не верит Наталья. — Ты это мне грозишься? Вот как!

Не раздумывая, не колеблясь ни мгновения, она простенькой походкой приближается к молодому сплавщику, сует ему под нос дулю.

— А это не едал? — спрашивает она.

— Ну, — говорит сплавщик, — держись!

Он хочет встать, но это ему не удается: Наталья двумя руками и коленкой, обтянутой стареньким платьем, крепко прижимает его к стулу.

— Если пикнешь, поколочу! — весело объявляет она.

Буфетчица от смеха заваливается за стойку — виден только ее подрагивающий хохолок; прижимая к груди тарелки, трясутся от смеха официантки; тощий мужичонка со своим приятелем тихонько похохатывают. Молодой сплавщик, прижатый Натальей к стулу, так растерялся, что даже не пытается вырваться.

— Марш по домам! — топает ногой Наталья, освободив его. — Марш по домам, кому говорят!

Она хватает Ульяна за плечо, поворачивает лицом к двери.

— Катись, Ульян. Катись, кому говорят! Наталья не забывает и о тощем мужичонке.

— Герман, немедленно домой! Домой, а то пойду к тетке Серафиме!

Затем она подводит Ульяна к двери, выталкивает на крыльцо; вернувшись, обращается к сплавщикам:

— Ну!

— Идти надо, однакоть… — говорит старший сплавщик, шаря рукой кепку. — Засиделись, однакоть…

— Ну! — повторяет Наталья.

— Идемте, ребята. Идемте, — говорит старшой.

Хохолок буфетчицы совсем скрывается за стойкой — она не может передохнуть от смеха.

Проводив Ульяна в общежитие, дождавшись, пока он зайдет в комнату, и немного постояв у крыльца, Наталья возвращается домой. Идет тихо, покусывая зубами кончик платка, улыбается своим воспоминаниям, одной ногой гребет дорожную пыль, потом скрывается за углом.

Тополя на обочинах пустынной дороги стоят, как гранитные изваяния, — серые от лунного света, недвижные в безветрии. В конце улицы темнеет тайга. Несколько минут стоит тишина, затем слышится скрип досок, на крыльце общежития появляется Ульян, садится, чиркает спичкой. Ему невмоготу сидеть в комнате, одиноко, холодно у него на сердце.

Раньше было не так…

В белом, отлично отглаженном кителе выходил Ульян на палубу «Рабочего», твердой рукой брал штурвал. Был он высок, строен. Нарядные пассажирки заглядывались на него. В Новосибирском порту на берег приходила девушка с копной пышных волос, встречала пароход, брала Ульяна за руку. Она любила конфеты «Раковые шейки», кино, катание на лодке. Ей нравилась валкая, немного смешная походка Ульяна, она говорила, что у него хороший характер, а в ласковую минуту называла его «мой медвежонок».

Пароход «Рабочий» был для Ульяна как живое существо. Он узнавал его голос за два километра. Во время коротких ночевок на берегу Ульян не мог спать — ему не хватало покачивания, шума пара, грома рулевой машинки, шагов над головой, крика вахтенных: «Не маячит!» Зимой он худел, бледнел оттого, что жил в закрытом помещении, но зато весной на щеки наползал ровный румянец, и он веселел, как мальчишка, отпущенный на летние каникулы.

Капитан «Рабочего» Александр Романович Спородолов в любое время года выходил на ночную вахту в валенках, в штатском драповом пальто, носил мохнатое кашне. Знающий, опытный капитан, он был тихим, вежливым, предупредительным, любил читать веселые книги. У него была гладкая, отполированная лысина, о которую Ульяну иногда хотелось чиркнуть спичкой. Он любил еще старинную армянскую поговорку: «Прежде чем зайти, узнай, как выйти».

В разговоре Александр Романович часто употреблял такие выражения: «Если я не ошибусь, конечно…», «Не знаю, насколько я прав, но…», «Не надеюсь на свою память, но…», «Может быть, я ошибусь, если скажу…».

В Томске Спородолова иногда встречала высокая седая женщина с печальной, закрытой улыбкой, с руками, вяло повисшими вдоль тела. Она заходила в каюту капитана, но оставалась там недолго. Когда она уходила, Ульян с палубы улыбался ей. Она ему казалась красивой, несчастной. И капитан ему нравился. Нравились его манеры, умение ладить с портовым начальством, которое по каким-то причинам всегда без очереди нагружало и разгружало «Рабочий», за что капитан и вся команда получали премиальные, и девушка с копной пышных волос могла сколько угодно грызть «Раковые шейки». Выросшему в простой, рабочей семье Ульяну казалось, что капитан обладает тем флотским лоском, которого не хватало ему.

Летом 1955 года Ульян посадил пароход «Рабочий» на мель. Посадил так прочно, что два небольших рейдовых буксира, пришедшие с Усть-Чулыма, не могли его снять, и пришлось вызывать специальное судно, на котором приехали чины судоходной инспекции, возглавляемые молодым и розовощеким человеком, приехал и капитан-наставник Федор Федорович. Старый капитан Федор Федорович немедленно спустился в лодку, объехал вокруг парохода, промерил мели. Покусывая длинный ус, выбрался на палубу, заорал на Ульяна:

— Говори, горел красный бакен или нет? Я тебя спрашиваю, горел или нет?

Это было до того, как на Оби установили бакены-автоматы.

— Горел, кажется… — тихо сказал Ульян.

— Как это кажется?

— Красный бакен не горел, — заметил капитан Спородолов.

Стоящий против Ульяна бакенщик втянул голову в плечи. Он был сутул, в застиранной рубахе, в избитых сапогах. Ульян знал, что у него восемь малых ребятишек, которых он не смог бы прокормить на свою зарплату, не будь у него огорода.

Если бакен — красный — не горел, бакенщика нужно было отдавать под суд. Ульяна же могли только снять с парохода.

— Значит, не горел? — кричал Федор Федорович.

— Постарайтесь точно вспомнить, — неуверенно попросил глава судоходных инспекторов.

— Горел, — сказал Ульян, думая, что он действительно мог не обратить внимания на бакен, так как хорошо знал этот отрезок реки. Вообще, растерявшись, он забыл все — в памяти оставалось лишь то мгновение, когда пароход, дико заскрипев, замер, наклонился, раздался бухающий удар, и в каюте первого класса упал с койки и расшибся в кровь трехлетний мальчишка, а в третьем классе в салоне не осталось ни одного целого окна.

— Как же так, товарищ Тихий? — огорченно спросил инспектор, а Федор Федорович, крякнув, почему-то отошел в сторону и стал от лееров глядеть в спину бакенщика.

— Бакен горел, — повторил Ульян.

Капитан Спородолов огорченно развел руками.

— Мне почему-то казалось, что бакен не горел. Но я, видимо, ошибаюсь, коли товарищ Тихий утверждает противное. Видимо, ошибаюсь.

— Как же так? — Инспектор в свою очередь развел руками.

И тогда капитан Спородолов сказал:

— Товарищ Тихий был на вахте выпивши. Мне только что сообщили об этом.

— Кто сказал? — опускаясь на скамью, воскликнул Ульян.

— Боцман…

Боцман подтвердил — да, Ульян Тихий перед вахтой выпил чекушку водки, боцман сам видел это, но не предупредил капитана потому, что Ульян пригрозил ему.

Боцман лгал — в те времена Ульян почти не пил. Боцман лгал, выгораживал капитана, с которым был связан давней дружбой. Боцман спасал капитана. Дело в том, что Ульян посадил пароход на мель в три чага ночи, когда капитан сам нес вахту и сидел рядом с Ульяном, обязанный контролировать его работу. И капитан был на вахте, но он дремал, уткнувшись в цигейковый воротник.

— Я во многом виноват, — сказал Спородолов молодому судоходному инспектору. — Моя вина в том, что я своевременно не обнаружил состояние Тихого и не сделал из этого соответствующих выводов. Я не успел вымолвить и слова, как он резко повернул штурвал и врезался в мель. Я позволю обратить ваше внимание на то обстоятельство, что красный бакен находится в двух метрах от борта судна.

— Ульян! — закричал Федор Федорович. — Какого черта!

— Я не пил… — сказал Ульян.

— Слушай, Спородолов, — Федор Федорович молитвенно сложил ладони, — ты понимаешь, что Ульяна надо судить за это?

— Бакен не горел, — сказал бакенщик. — Судите меня.

…Капитану Спородолову объявили выговор с предупреждением, бакенщику дали два года условно, и он стал работать в колхозе, а Ульяна Тихого за пьянку на вахте списали с парохода.

На берегу Ульян, оправдывая дурную славу человека, вышедшего пьяным на вахту, запил. И пил все больше и больше. Однажды ввязался в пьяную драку. На следствии оказалось, что он оскорбил милиционера, ударил прохожего, вместе с другими бил окна в ресторане. Его осудили на два года тюремного заключения.

Из тюрьмы Ульян вышел постаревшим. Он стал бояться и стыдиться людей, именно тогда появилась та самая улыбка: «Простите, люди!».

Один знакомый рыбак уговорил его поехать с ним в Карташево — маленькую рыбацкую деревушку на берегу Оби. Ульян согласился. Ему было безразлично. Рыбак привел Ульяна к дяде Истигнею.

— Я сидел в тюрьме, — сразу сказал Ульян.

— Меня пока бог миловал, — улыбнулся дядя Истигней, разрезая на две части большой малосольный огурец. — Откуда родом?

— Из Баранова.

— Что на Ягодной стоит?

— Точно, — немного оживился Ульян. — Вы знаете?

— Я, парниша, всю Обь знаю, — сказал дядя Истигней, наливая стопочку. — Отпей, сколько полагается. Закусывай. Я всю Обь знаю, — повторил он. — Всю Обь — назубок. Вот ты меня можешь проверить! У Баранова глубина под яром метров семь, а? Ты, как речник, должен знать.

— Шесть с половиной, — сказал Ульян.

— А у нашего яра? — живо заинтересовался дядя Истигней.

— Одиннадцать, пожалуй…

— В точку! В Чулым осетер заходит или нет?

— Редко, — ответил Ульян, удивляясь, что старый рыбак не спрашивает его о тюрьме, не поинтересовался даже, за что он сидел.

— Почему редко? Ты мне ответь! — Дядя Истигней продолжал разговор об осетрах.

— У Чулыма дно деревянное, коряжистое. Его осетер не любит, опасается.

— Правильно! — качнул головой старик. — А как по комару определить погоду?

— Это знаю. Перед дождем комар пищит тонко, жалобно, тягуче; перед вёдром — веселее, выше тоном.

— Правильно, парниша! А вот скажи мне, как звали дружка твоего отца, ну того, что с войны не пришел, что в Москве остался…

— Федор, — ответил Ульян. — Да вы разве знаете моего отца?

— Я, парниша, прямо сказал — всю Обь! Знавал я твоего отца, — продолжал дядя Истигней. — Прямой был жизни человек! — И, видимо спохватившись, что Ульян может невыгодно сравнить себя с отцом, торопливо прибавил: — Ешь мясо-то, остынет. Вот так!.. Ты сегодня у меня ночуй. Утречком вместе на песок поедем…

С тех пор Ульян работает на стрежевом песке.

Он сидит на крыльце, облитый желтым светом луны. Думает, мучится. Одно хорошо, приятно в его мыслях — воспоминание о том, что произошло в чайной. Тогда он был ошеломлен, немного напуган, а теперь случившееся представляется ему совсем в другом свете.

Интересная эта Наталья! Старается казаться сердитой, насмешливой, а на самом деле она добрая, душевная. Ульян точно знает это. Когда шли из чайной, Наталья помалкивала, улыбаясь уголками губ, ворчала: «Теперь ты человек пропащий — каждый день тебя стану тиранить. Учти, алкоголик несчастный, ты в чайную — я в чайную. Я вашу шарагу разгоню!» А что — разгонит! Ни черта она не боится. Как струхнули сплавщики — умора! А старший-то, старший! Услыхав о жене, живо скис, замельтешил, говорит: «Засиделись, однакоть, ребята. Засиделись!» Побаивается жены. А оно и действительно, попадись такая жена, как Наталья, — не то что водку пить, простую воду станешь потреблять с опаской, чтобы не подумала, что водка.

Попадись человеку такая жена, как Наталья, — да… Не станешь пить. Ну умора, как она их шуганула!

Ульян широко улыбается, тихонько хохочет. Ну и девка!

У Семена Кружилина с техникой особые отношения — он считает, что всю технику нужно переделывать. Впервые эта мысль возникла у Семена, когда ему было тринадцать лет. У соседа Кружилиных, участкового милиционера Рахимбаева, появился тогда первый в Карташеве мотоцикл «ИЖ-350». Хозяин держал его во дворе. Перебираясь через забор, Семен внимательно разглядывал мотоцикл, потом, притащив отвертку и разводной ключ, перешел к детальному знакомству с ним. Кончилось это тем, что Рахимбаев, сидя в своем кабинете и нещадно дымя, составлял протокол. Сидевший против него Семен давал чистосердечные показания:

— Картер я разобрал потом. Сначала снял карбюратор. Плохой карбюратор. Дерьмо! Равномерной подачи смеси не будет. Ручаюсь! А передача — смех один! Цепь как для собаки. Почему?

— Помолчи! — сердито говорил милиционер. — Говорить будешь, когда оштрафуем.

— Спицы я выровнял, восьмерки не будет. Вы, дядя Хаким, не думайте, я хорошо их отрегулировал. Будете довольны.

— А если соберешь, заработает? — с робкой надеждой спросил Рахимбаев. Сенька обиделся.

— Да вы дайте мне только железа, я новый сделаю. Получше этого!

Договорились на том, что Сенька Кружилин становится постоянным механиком при мотоцикле — будет следить за его исправностью, кое-что для пользы дела переделает, кое-что совсем выбросит. Предполагалось даже, что Семен сделает мотоцикл обтекаемым. Рахимбаев согласился на все, так как, кроме Сеньки, в Карташеве никто не мог собрать мотоцикл новой марки.

И Сенька стал полновластным хозяином милицейской машины. Собираясь в район по вызову начальства, Рахимбаев почтительно, даже заискивающе, обращался к Семену:

— В район надо, понимаешь. Вызывают, понимаешь…

— Всем надо. В прошлый раз ездили, коробку передач надорвали? Надорвали! Аккумулятор сел? Сел!

— Я тихонько, Семен.

— Ну, если тихонько, другое дело… Перегазовывайте поаккуратнее, а то без разгона и — сразу на вторую. Машина казенная, беречь надо.

К двадцати годам Семен успел поработать шофером, трактористом, механиком лесопункта, радистом. Перейдя на «Чудесный», он уже на второй день работы хмуро допрашивал бригадира Стрельникова:

— Почему нужно держать двух мотористов — катера и выборочной машины?

— Кто, парень, знает…

— Когда работает выборочная, катер стоит?

— Стоит…

— Почему нужны два человека? Один справлюсь!

Два мотора — катера и выборочной машины, — находящиеся в ведении Семена, работают образцово. Они не гудят, не воют, не гремят — неслышно, неощутимо вертят то, что им полагается вертеть. Семен не любит шума, тряски — это мешает ему читать книги, которые он умудряется читать и во время замета и во время выборки невода. Моторы у него всегда такие чистенькие, словно работают не на солярке, а на дистиллированной воде. Семен никогда не вытирает мотор ветошью, да и вытирать ему нечего: горючее и масло у него не капают, не проливаются. Заводит моторы Семен не ручками, не ломами, а беленькими кнопочками.

Удивительно то, что сам Семен всегда грязен, распущенная рубаха его промаслена. Где он мажется, уму непостижимо!

Вообще он довольно странный человек, этот Семен Кружилин.

Вот и сегодня ведет себя странно — рыбаки, отработав, собрались на катере, нетерпеливо ждут его, а он посиживает себе возле выборочной машины, смотрит на нее так, точно ни разу не видел. Лоб у него как гармошка, а взгляд удивленный до невозможности.

— Семен, на катер! — кричат рыбаки. — Иди же, Семен!

— Успеете, — бормочет он, похлопывая машину по теплому боку.

Семен Кружилин читает учебник по дифференциальному исчислению. Ноги Семена лежат на спинке кровати, под головой две подушки, сбоку приспособлена хитрая лампа с рефлектором. Над изголовьем висят часы, которые могут кричать сиреной, снятой с катера. Вместо сирены на катере установлен какой-то особый гудок.

Чего только Семен не натащил в свою комнату: тут у него среди всяких железок и деревяшек — мотки провода, разные гайки, винты, кусок свинцовой руды, колесо от автомобиля, отдельно покрышка, разобранный радиоприемник, гиря, у стены стоит таз с водой, в котором мокнут какие-то детали. На стене развешаны цепи, электрические лампочки с проводами, изоляторы, на деревянном верстаке жужжит моторчик. В комнате пахнет железом, мазутом, канифолью, кислотой, озоном и кожей. Если прислушаться, то почувствуешь, как дом Кружилиных чуть-чуть вздрагивает, а наверху что-то шуршит — это работает вмонтированный в крышу ветряк конструкции Семена, который снабжает его электроэнергией,

В комнате одна табуретка. На ней сидит тихий, грустный Степка Верхоланцев, мнет свою шикарную велюровую шляпу. Он уже сидит молча минут десять, с тех пор как зашел к Семену, и тот, показав на табурет, пробормотал: «Садись, молчи, я сейчас».

Степка размышляет о печальном. Дома ему не сиделось, по улицам не гулялось, а в клуб он боится показывать нос, чтобы не столкнуться с Викторией. Она может пройти мимо, сделав вид, что не замечает его.

Степка испытывает непреодолимое желание говорить о своем горе, рассказывать, как глупо они поссорились, но знает, что Семен — неподходящий для таких откровенных разговоров человек.

Степка поднимает с пола кусок железа, взвешивает «на руке, прицеливается и с силой бросает на лист жести. Раздается такой сильный удар, что ушам больно. Степка довольно поджимает губы.

— Сейчас, — говорит Семен, торопливо перелистывая страницу.

— Чучело! — печально, со вздохом произносит Степка. — Закатать бы тебе этой железякой в лоб. Было бы звону! Сходил бы в баню — вот что! Зарос грязью, как поросенок. Да что я говорю: поросята теперь в колхозе в сто раз чище тебя.

— Сейчас, — отзывается Семен, не отрываясь от книги.

— Я тебе покажу — сейчас! — говорит повеселевший Степка. Он встает, берет Семена за ноги и стаскивает на пол.

— Скотина! — со вкусом произносит Семен, цепляясь руками за сползающее с кровати когда-то белое, но давно уже серое пикейное одеяло. — Я таких субчиков еще не видал…

— Поругайся у меня, поругайся. Окуну в таз, узнаешь!

— В таз нельзя, — серьезно говорит Семен. — В нем большая концентрация соляной кислоты. — И, словно ужаленный, вскакивает, бросается к верстаку, кричит: — Перешлифуется!

— Благодари меня, что стащил…

— Ладно, ладно, — ворчливо говорит Семен, Он часто охлаждает пыл Степки этими словами; «Ладно, ладно».

— Чего замолк?.. — ворчит сейчас Семен, — Стащил с кровати — разговаривай! Грустно Степке.

— Запутался я, Сенька… — вздыхает он. — Барахтаюсь, как карась в сети, а выбраться не могу… Раньше как-то ясно было. А теперь!

— Что теперь? Да не тяни ты за душу. Разговаривай!

— Запутался я… С тобой ведь… Не принимаешь ты таких разговоров. Знаю тебя…

— Говори! — выходит из себя Семен. — Бормочешь!

— Ты, если не можешь, отвернись, а я говорить буду… Мне одному не выпутаться…

— Ну, придется тебя по макушке бить!

— В чем цель жизни, Семен? — приглушенно спрашивает Степка. — В общем-то я знаю, читал в книгах, учителя говорили. А вот как к себе начну прикладывать, смешно получается. Эх, Семен, Семен!

— Что «Семен, Семен»? — ворчит Кружилин. — Двадцать два года Семен! Беда мне с тобой, Степка! Летаешь в облаках, а себя не видишь.

— Я думал об этом, Семен, но она говорит…

— Знаю, что твоя Виктория говорит! — зло перебивает Семен. — Будет врачом! Прекрасно! Дело в том, каким она будет врачом. А дядя Истигней и на песке оставит свой след в жизни. Кто создал конструкцию нашей выборочной машины, а? То-то же… В трех сосенках плутаешь, а выход вот он, под носом. Работай, читай, думай, и жизнь покажет, на что ты способен. Просто ведь…

— Понимаю, — говорит Степка. — Понимаю. Я так раньше и думал…

В комнату осторожно, точно опасаясь чего-то, не входит, а проникает дядя Истигней. Еще на пороге он торопливо срывает с головы старенькую кепчонку, кланяется:

— Великого здоровья! Простите за беспокойство. Незваный гость, конечно, хуже татарина, но, однако, зашел на огонек.

— Добрый вечер, дядя Истигней! Проходите, дядя Истигней! — приглашают они.

— Шел, вижу — огонек горит, дай, думаю, навещу приятеля, поговорю о том, о сем.

Друзья переглядываются. Дудки, брат, их не проведешь. Они-то уж знают, что дядя Истигней для пустого разговора не пришел бы. Хитрый старик!

— Присаживайтесь, дядя Истигней! — приглашает Семен.

Дядя Истигней одет нарядно. На нем синий шевиотовый костюм, вышитая украинская рубашка, на ногах отличные хромовые сапоги; рубашка не заправлена в брюки: перехваченная тонким витым ремнем, она высовывается из-под пиджака. Густые черные волосы расчесаны на пробор. Когда дядя Истигней так принарядится, он похож на купчика.

— Часом не помешал? — спрашивает дядя Истигней. — Может, что важное обсуждали?

— Не беспокойтесь, дядя Истигней! Беседовали просто. Сидели.

— Сидеть можно тоже с пользой. Другой сидит, сидит, да и высидит, парниши вы мои хорошие. Намедни Виталька Анисимов тоже сидел, а высидел.

— Как так?

— Обыкновенно! Пошел в воскресенье на Квистарь, па заводи сетчонку поставил, сел и высидел.

— Много?

— Много городские любители ловят… Пудика два стерляди взял — и хватит!

— Пудика два?!

— Мы чужую рыбу не вешаем!.. Может, и три.

Присев на краешек табуретки, дядя Истигней оглядывает комнату и, заинтересовавшись Семеновым тазом, в котором мокнут какие-то железки, говорит:

— Техничный ты человек, Семен! Башковитый, по всему видать. Это ведь надо догадаться — железяки вымачивать!

— Там, дядя Истигней, кислота.

— Память у тебя богатая… Ты Семен, железяку, наверное, нутром чувствуешь, а?

Парни снова переглядываются — шибко хитрит старик! Вензеля выписывает! Теперь уже нет сомнения, что пришел он по какому-то важному делу.

— Ветром, значит, пользуешься? — говорит дядя Истигней, глядя на электрический моторчик. — Так сказать, природу поставил на службу. Так, что ли, пишут в газетах, а? Чудеса! Ты, парень, никак энциклопедии читаешь?

Степка тихонечко похохатывает, Семен недовольно морщится.

— Интересно, написано в энциклопедии про стрежевые невода, а? Может, нету, а?

— Нету! — мрачно басит Семен.

— Жалкость! Недоглядели ученые! Я-то думал: приду, Семен мне энциклопедию представит, прочитаем на пару — и готово!

— Что готово? — настораживается Семен.

— Да к слову пришлось. Так себе. Сегодня, это, сел за стол, старые записи вынул, почитал, это, без очков — куда-то запропастились, не знаю, — почитал, это, без очков, вижу, что забавно. Мы ведь, парни, пять лет назад не девять притонений делали, а шесть. Дозвольте закурить?

— Закуривайте, — разрешает Семен. Он задумался. Немного погодя спрашивает: — А пять лет назад была такая же выборочная машина?

Дядя Истигней не отвечает — он занят скручиванием папиросы. Степка почтительно подносит ему спичку.

— Спасибо, парниша, спасибо! Все забываю, как твоя краля по фамилии прозывается, а?

— Перелыгина, — покраснев, отвечает Степка, зная, что старик прекрасно помнит фамилию Виктории.

— Во-во! Перелыгина… Вот она говорит: мало притонений делаем. Так?

— Ну, так!

— Правильно ведь говорит, а?

— Правильно, дядя Истигней. Но вы ответьте, какая машина была пять лет назад? — спрашивает Семен.

— Такая же, парниша, такая же! Когда с шести притонений переходили на девять, скорость использовали до конца. А я вот прикинул, посчитал — без очков, верно. Невод может большую скорость выдержать? Может! — резко заканчивает дядя Истигней, рассматривая самокрутку, которая немного развернулась. — Нам бы, парниша, редуктор сообразить, а? Какой бы хоть завалящий, а?

Семен идет к маленькому письменному столику, роется в его ящике и протягивает дяде Истигнею какой-то чертежик.

— Я не знал, что скорость выборки можно увеличить, — говорит Семен. — Боялся за невод. А потом плюнул да вот набросал схемку. Пустяковая, конечно…

— А мы посмотрим, рассудим! — говорит дядя Истигней, жадно хватая чертеж и утыкаясь в него. — А мы посмотрим, увидим!

Он долго разглядывает чертеж, потом объявляет:

— Прокурор!

Семен вдруг ныряет под кровать; слышно, как там что-то гремит, скрежещет. Дядя Истигней бормочет:

— Чертеж что? Чертеж — бумага, а?

Наконец Семен выбирается из-под кровати, таща за собой что-то тяжелое, железное, блестящее. Ну конечно же, это редуктор для увеличения скорости выборки невода. Не готовый еще, не опробованный, но точно такой, какой изображен на чертеже.

— Редуктор! — говорит дядя Истигней. — Редуктор что — это еще не машина, а?

Семен пожимает плечами: ясно, мол, не машина, может ничего и не получиться.

Степка не понимает, что происходит. Подумать только, такое событие, а они делают постные лица, на редуктор и не глядят, стараются показать, что ничего не случилось. А Семен-то, Семен какой выдержанный, черт! Пока дядя Истигней не одобрил чертеж, он и не заикнулся о редукторе.

— Молодец, Семен! — ревет Степка. — Ура! Молодец!

— Страви пар, — строго произносит Семен.

— К нам в прошлом году профессор приезжал, — вспоминает дядя Истигней. — Вы, говорит, невод теоретически не освоили. Правильно, конечно, но мы все больше практически. Мы — практически! Вот она тоже… Ну как ее, Степан, кралю-то твою?

— Перелыгина, — помогает старику Семен. — Перелыгина ее фамилия.

— Во-во! Перелыгина! Она теоретически доказала, что мало притонений. Шустрая девка, проникающая… Аи-аи, засиделся-то я как! Засиделся. Извиняйте, товарищи хорошие! — спохватывается вдруг старик, берясь за кепку. — Дай, думаю, забегу на огонек, на минуточку, а заболтался-то, заговорился-то! Прощевайте, парниши, прощевайте!…

Степке весело: ох и смешной же старик! И чего это он прикидывается таким простачком? А на Викторию дядя Истигней, оказывается, в обиде, по всему видно, задели старика ее слова.

Глава четвертая.

Дядя Истигней, Степка и Наталья возвращаются с работы. Позади, независимо помахивая сумочкой, идет Виктория Перелыгина. Степка вышагивает рядом со стариком, жмется к нему, чтобы не идти с Натальей. Делает он это потому, что позади Виктория.

После ссоры с Викторией Степке уже не так просто с Натальей. Лопнула, порвалась нить дружбы, связывавшая их с детских лет. Нет ее больше, этой нити.

Встречаясь с Натальей, Степка теперь замыкается, неловко молчит, смотрит в землю; Наталья видит перемену и тоже держится скованно. Сегодня утром она ушла одна, не подождав, как обычно, Степку у ворот. А он? Он как будто даже обрадовался, что она ушла одна.

Сейчас, пройдя немного, Наталья останавливается, прощается, говорит, что ей нужно зайти к одной знакомой.

— До свидания, — отвечает дядя Истигней.

Степка понимает, что никуда Наталье заходить не надо, что она просто не выдерживает его напряженного молчания, шагов Виктории за спиной.

Попрощавшись с Натальей, дядя Истигней замедляет шаг, ждет, чтобы догнала Виктория. Девушка подходит к ним, улыбается.

— Быстро вы ходите!

— Привычка, — отвечает дядя Истигней, пропуская Викторию меж собой и Степкой.

Они идут рядом. Иногда Степка прикасается локтем к руке Виктории. Изредка поглядывая на них, дядя Истигней молчит…

За день береговая трава посерела, съежилась, листья подорожника, наоборот, посвежели, глянцевито блестят. Если сорвать лист подорожника, из стебелька покажется несколько крепких нитей, которые можно завязать узелком. Степка нагибается, срывает лист, зубами тянет из него нити. Солнце еще ярится над кедровником, а над Обью уже висит неровный прозрачный месяц, похожий на лицо в профиль, — есть нос, глаз, ухо.

— Мне направо. До свидания, — говорит Виктория.

— До свидания!

Дядя Истигней и Степка шагают дальше. Старик хмурится, курит самокрутку. В волосах у него нет ни единой сединки, а вот брови — широкие, густые — сплошь белы. Сейчас они сердито сдвинуты в одну линию.

— Поругались? — не поворачиваясь к Степке, спрашивает он.

— Поругались, дядя Истигней, — признается Степка.

Он рос на глазах дяди Истигнея, дружившего с его отцом. В годы войны дядя Истигней, первым вернувшись с фронта, сначала зашел не в свой дом, а к Верхоланцевым, так как Лука Лукич тогда лежал в новосибирском госпитале. Привез он Степке и его братишкам кирзовые сапоги, полный чемодан снеди — свиную тушенку, консервы, сахар, банки с кофе; подарил Степке, которому тогда было пять лет, забавную игрушку — мотоцикл, выбрасывающий на ходу сноп искр из выхлопной трубы. Степка до сих пор помнит, как от этой игрушки сладко пахло краской. Было и такое: поймав Степку однажды на чужом огороде, дядя Истигней сначала будто удивился, что Степке не хватает своих огурцов, потом сгреб его в охапку, прочно зажал коленями и, приговаривая, что воровать стыдно, выдрал широким ремнем. Степка выл как можно громче, царапался, кричал, а когда порка закончилась, заявил:

— Вы не можете чужих детей бить! Своих нету, так он, черт сопатый, на чужих…

В тот же вечер отец хлестнул Степку по загривку.

— Ты чего это Истигнея чертом сопатым прозываешь, а? Хочешь, чтобы я еще прибавил?

— Пусть не дерется! — заныл Степка.

— А ты добавь ему, отец, добавь, — посоветовала мать.

С тех пор Степка понял, что дядя Истигней имеет на него какое-то особое право, и побаивался его не меньше, чем отца.

Степка откровенно рассказывает ему о своей ссоре с Викторией. Дядя Истигней внимательно слушает.

— Так, — говорит он, когда Степка заканчивает. — Понятно! Ревнует, значит, к Наталье, а?

— Ревнует!… А еще, что я невод запутал!

— Да, дела — табак! — сдержанно улыбается старик. — Плохи твои дела, парниша.

— Плохи, — говорит Степка, — не знаю, что делать, дядя Истигней.

— Тяжелый случай, — серьезно замечает старик. — Тут я тебе, парниша, помочь не могу, не спец я в этом… Тебе бы хорошо поговорить с Натальей, — вдруг каким-то другим тоном предлагает он.

— О чем? — удивленно спрашивает Степка.

— Я, парниша, в этих делах не спец. — Дядя Истигней хитренько прищуривается. — Может, Наталья-то и поможет. Скажи ей, что, дескать, ревнуют меня, подозревают, наклеп делают. Так прямо и скажи, а она пусть пойдет к этой… ну, как ее?

— Виктория… Перелыгина…

— Во-во! К этой самой Перелыгиной, и скажет, что у меня, дескать, со Степкой ничего нет. Бери своего, дескать, Степушку! Ты, парниша, так и сделай. Чай, Наталья не влюблена в тебя, а?

— Вы вот тоже… скажете!

— Во-во! Коль она не влюблена в тебя, что ей стоит так сказать, а?

— Вы, дядя Истигней, шутите, — отворачиваясь от старика, говорит Степка.

— А ты не обижайся, — чуть жестковато отвечает дядя Истигней. — Ты глаза разуй. Ты на человека смотри, а на блеск… На блеск пусть дурак смотрит!

— А ну вас, дядя Истигней! — злится Степка, — Я думал по-хорошему поговорить, а вы…

— Не груби, Степан, нехорошо! — резко перебивает его старик. — Ты старайся мои слова понять. Советы давать опасно, вдруг ошибусь, что потом делать прикажешь? Я сам, Степка, не все еще понимаю!

Дядя Истигней полуобнимает парня, говорит ласково:

— Ничего, парниша, ничего… В старое время говорили: перемелется — мука будет! Не горюй, Степан! Мы еще с тобой таких дел на земле понаделаем, что аи да люли! Ты думаешь, я с тобой сегодня зря разговариваю? Думаешь, спроста? Нет, парниша, у меня прицел есть. Прицел, парниша! А ну, присядем на лавочку, как мы с твоим батьком делаем. Посидим рядком, поговорим ладком. Ну, садись! — говорит он, подходя к ближайшей скамейке. — Садись, садись, нечего губы оттопыривать! Не чужой я тебе, Степка, обижаться на меня грех.

Сердясь на старика, Степка садится боком на край лавочки. Старик сам придвигается к парню.

— Эх, Степка, Степка! То смутишься, то покраснеешь, то надуешься, как мышь на крупу, то еще что… Нет в тебе прямой линии, — говорит он.

— Будто у вас прямая линия, — бурчит Степка. — У вас — прямая?.. То хитреньким прикинетесь, то простачком, то не разберешь еще кем… Знаю вас!

— Аи-аи! — деланно огорчается дядя Истигней. — Проник ты в меня, проник! Тебе, конечно, и карты в руки. Человек ты с образованием, грамотный, начитанный. Сам бог умудрил, ничего не скажешь!

— Вот вы опять! — басит Степка.

— Да по нужде я, парень, по принуждению! Сам себе не рад, что сую нос в любую дырку, — покладисто соглашается старик. — Верно тетка Анисья говорит, что я каждой дыре затычка. Верно, парень! Против правды не попрешь, куда там! Я думаю, что от старости это у меня, от суетности стариковской. А за примерами ходить далеко не надо. Вот взял себе в голову, что надо бы Ульяна Тихого от водки отнять, как сосунка от груди. Забил себе в голову, а сделать ничего не могу!

— Почему? — сумрачно спрашивает Степка.

— Образования не хватает, — печально объясняет дядя Истигней. — Не умею по-ученому, по-грамотному разговаривать. А будь бы это, ведь помог бы Ульяну. Помог!

— При чем тут образование…

— Ты, Степушка, меня уж, пожалуйста, не перебивай, а не то я и последние слова растеряю…

Степка криво улыбается — опять начал старик свои штучки!

— Будь бы грамотней, ученей, умей бы с умными людьми речи держать, — грустным, проникающим в душу голосом продолжает старик, — пошел бы я на пароход «Рабочий», нашел бы капитана, да и сказал бы ему… Эх, и сказал бы я ему, коли бы разные ученые да иностранные слова знал! Сказал бы: ах ты, такой-сякой, немазаный, почто ты это человека с парохода выгнал да обратно не берешь? Так бы и сказал ему, что негоже человеку без Оби мучиться, коли он ее, матушку, любит. Вот бы что я сказал ему, да не могу — образования не хватает.

— Дядя Истигней! Дядя Истигней! — захлебывается от восторга Степка. — Это же идея! Дядя Истигней! — Он глядит на часы, хватает старика руками. — Через два часа «Рабочий» приходит!

— Надо, парень, переодеться, — говорит старик, улыбаясь в сторонку. — Ты лучший костюм надрючь да и приходи на бережок… Добро?

— Добро! — орет Степка, позабывший обо всем…

…Через полтора часа дядя Истигней и Степка встречаются у карташевского дебаркадера.

На старике серый бостоновый костюм, кремовая рубашка, галстук. Дядя Истигней чисто выбрит, лохматые белые брови расчесаны.

— Ого-го! — восклицает Степка, пораженный праздничным нарядом старика.

Старик предостерегающе кашляет, чтобы парень перестал восторгаться им на глазах у людей.

Пароход пришвартовывается к деревянному борту дебаркадера.

Степка любит встречать пароходы. Ему нравятся веселая сутолока, беготня, шипение пара, запах краски и тепло, которым дышит пристающее судно; ему любо смотреть, как важно разгуливает по палубе первый помощник капитана, снимает перчатки — с каждого пальца поочередно, — бросает их небрежно в рубку и, не посмотрев на пассажиров, спускается вниз.

Из открытого пролета течет толпа, карташевские пассажиры лезут навстречу ей, и вахтенный матрос кричит: «Куда прете? Стой!».

— Пошли! — торопит дядя Истигней.

— Не пустят, — шепчет Степка, но дядя Истягней решительно проталкивается вперед, раздвигает плечом толпу, тащит Степку за руку.

Вахтенный матрос, распахивая руки, преграждает им путь. Старик глядит на него нахмуренным, начальственным взглядом.

— Ну! — приказывает он.

Это почему-то заставляет матроса отступить. Дядя Истигней, мотнув головой в сторону Степки, произносит:

— Пропустить! Со мной!

Оказавшись в пролете, Степка свистит от восторга: «Это да! Ну и старик!» Он быстро идет за ним. Вот и капитанская каюта — блестящая табличка, ковер у порога, тишина; полная кастелянша почтительно говорит дяде Истигнею:

— Капитан у себя.

Голос из капитанской каюты приглашает:

— Войдите!

Они входят в каюту, тесно забитую мебелью, застланную коврами, пропахшую краской и одеколоном; на переборке висит огромный барометр, часы, две картины, написанные маслом и изображающие: одна — шторм на Черном море, вторая — пароход «Рабочий» на Оби. Капитан в белом кителе сидит в глубоком кресле. Тугой подбородок до блеска выбрит, губы вытянуты в прямую линию, глаза светлые, льдистые.

— Садитесь! Чем могу быть полезен?

Степка и дядя Истигней заранее договорились, что разговор с капитаном начнет Степка, что он, не горячась, спокойно, обстоятельно, расскажет о Тихом, попросит капитана разобраться в деле Ульяна. Разговор должен быть культурным, вежливым.

— Слушаю, товарищи, — говорит капитан, осматривая посетителей: Степку — быстро, бегло, дядю Истигнея — внимательно. Вероятно, капитану ясно, зачем пришли они на пароход и почему молодой человек мнется, не знает, с чего начать. На многих обских пристанях приходят к нему парни, клянутся, что не могут жить без реки и по этой причине готовы на любую работу — хоть грузчиком, хоть кочегаром, но лишь бы на пароход… Старик в дорогом костюме, наверное, пенсионер, которому пришло в голову, что у молодого человека талант речника, и он, пенсионер, будет с великой энергией напирать на капитана, услышав отказ, пообещает пожаловаться в высокие инстанции. — Слушаю, товарищи, — нетерпеливо повторяет капитан.

— Мы пришли, чтобы… — начинает Степка и останавливается. За двадцать лет жизни он не видел таких строгих и надменных людей, как капитан «Рабочего». — Мы пришли…

— В этом я не сомневаюсь, — сухо замечает капитан, потеряв интерес к Степке. Он поворачивается к дяде Истигнею. — Слушаю вас.

Дядя Истигней поднимается, протягивает капитану руку.

— Позвольте представиться. Мурзин.

— Маслов. Чем могу быть полезен?

Старый рыбак подчеркнуто официален. Его белые брови запятыми подняты над высоким лбом, их разделяет глубокая вертикальная складка.

— Скажите, товарищ Маслов, где теперь капитан Спородолов? — спрашивает дядя Истигней.

— Бывший капитан «Рабочего» Спородолов на пенсии.

— Ясно!

Дядя Истигней не торопится. Он выдерживает паузу, и эта пауза придает последовавшим за ней словам особую вескость.

— Знаете, капитан, раньше ваш пароход назывался «Купец». Мне было чуть больше двадцати, когда мы его переименовывали в «Рабочий».

— Я слышал об этом, — отвечает капитан. Вероятно, он уже окончательно утвердился в мысли, что широколобый старик — пенсионер. Они, эти пенсионеры, любят по каждому поводу вспоминать о прошлом. Этот, наверное, был красногвардейцем, воевал вместе со Щетинкиным. — Простите, товарищ Мурзин, но пароход… пароход стоит полчаса.

— Вполне достаточно, товарищ Маслов, вполне, — сдержанно произносит дядя Истигней. — Мы не задержим вас. Дело вот в чем… Два года назад на вашем пароходе, — он как-то особенно подчеркивает слово «вашем», — на вашем пароходе работал штурвальным Ульян Васильевич Тихий. Вы знаете его?

— Слышал, — отвечает капитан.

— Ульян Васильевич теперь работает в Карташеве, на стрежевом песке. После того как боцман вашего парохода дал ложные показания, товарищ Тихий был списан с судна, попал в тюрьму, стал много пить. Об этом вы тоже слышали?

— Почему вы уверены, что боцман дал ложное показание? — спрашивает капитан. — Одним словом, что вы хотите от меня?

Капитан сердится, потому что дядя Истигней говорит с ним ледяным тоном, с явным подозрением, что капитан ничего не слышал и не хочет слышать об Ульяне Тихом.

— Что мы хотим? — кричит Степка, соскакивая с дивана. — Что мы хотим?

Степка в восторге, что дядя Истигней говорит с капитаном строго, внушительно. «Вот какие мы!» — думает он и уже нисколько не боится надменного капитана. Его обдает жаркая волна решимости; он бросает шляпу, зажатую в пальцах, говорит громко, горячо:

— Что мы хотим? Да как вы не понимаете? Ульян пьет, мучится оттого, что у него отняли любимое дело. Он такой человек, что не может жить без реки! Если бы видели, как Ульян смотрит на пароходы, вы бы не спрашивали, что мы от вас хотим. — Степке не хватает воздуха. — Вы думаете, зря дядя Истигней сказал про «Купца»? Эго раньше были такие порядки, что человека можно было выгнать и забыть о нем. А теперь не так! Вон ракету запустили, человек скоро полетит на Марс, а вы… вот что вы делаете!

— Молодой человек! — Капитан грозно поднимается. Дядя Истигней приходит Степке на помощь. Он мягко обращается к капитану:

— Мой товарищ, конечно, перехватил, но в основном он прав. Может, потолкуем спокойно? Как говорят, по душам, а, капитан? Ульян — великолепный штурвальный. В ваших интересах вернуть его на пароход. А?

— Отлично! — решительно говорит капитан, ткнув пальцем в сторону Степки. — Только, пожалуйста, велите успокоиться этому молодому человеку.

Степка бежит, подпрыгивая.

Он бежит к Виктории. Улыбается. Напевает. Шляпа лихо сбита на ухо. Ему хочется кричать от радости.

Ах, какие они молодцы! Как хорошо, что пошли на пароход, поговорили с капитаном, потом с первым помощником, потом с товарищами Ульяна. Ах, какие молодцы! А дядя Истигней, дядя Истигней! Вот это старик! Как умно и смело вел он себя, как разговаривал! И его, Степку, он назвал: «Мой товарищ». Он так и сказал: «Мой товарищ, конечно, перехватил лишку, но в основ-ком он прав». Это после того, как Степка все высказал капитану.

Речники обещали приехать к рыбакам, поговорить с Ульяном, поставить вопрос перед пароходством о возвращении его на «Рабочий». Оказалось, что капитан только прикидывается важным, недоступным, а на самом деле он простой, хороший!

Счастливо улыбаясь, Степка мчится к Виктории.

После того как он побывал на пароходе, поговорил с речниками, ему показалось диким, что они с Викторией могли поссориться. Разве могут они быть в ссоре, когда в груди не вмещается радость, а голова, как от вина, кружится от солнца, воздуха. Не может быть этого! Ссора — пустяк, недоразумение, глупая ошибка. Не может быть ее сейчас, когда Ульян вот-вот вернется на пароход, наденет белый китель, выйдет на палубу. Как они могли поссориться! Вот смех-то! Он ведь любит ее, такую, какая она есть, — принципиальную, гордую, стремительную и, конечно, добрую, хорошую. Хотела же она помочь ему поступить в институт. Она хорошая — иначе быть не может! Все люди хорошие, и всех их он, Степка, любит! Ульяна — за то, что он несчастный; Григория Пцхлаву — за то, что он свою маленькую, тоненькую жену носит на руках; Витальку Анисимова Степка любит за то, что од старается походить во всем на дядю Истигнея. Он любит и тетку Анисью, которая угощает его шаньгами и молоком, и Стрельникова, который лучше всех на Оби ставит стрежевой невод.

Ох и пустяковина же их ссора! Смех!

Степке кажется, что примирение произойдет просто, быстро, — он постучится, войдет в дом Перелыгиных, увидит отца Виктории, поговорит с ним, пошутит; затем Григорий Иванович скажет: «Степан, не делайте такой вид, что вы пришли ко мне!» — и позовет Викторию. Она выйдет, пригласит его в свою комнату, и там Степка скажет ей: «Пустяки все это, Виктория! Ты же знаешь, что я люблю только тебя!» Она тоже улыбнется и скажет, что все это действительно пустяки и она тоже любит его…

Степка вихрем взлетает на высокое крыльцо перелыгинского дома, передохнув, стучится в дверь. Сначала — тишина; Степка не дышит, ждет, затем слышит быстрые, легкие шаги. Сердце его замирает — Виктория! Дверь резко открывается.

— Вик… — начинает Степка и останавливается: это не Виктория, а Полина Васильевна. Здорово, выходит, похожи они, коли даже походка одинаковая. — Добрый день, Полина Васильевна, — заминаясь, здоровается Степка. — Я пришел… я пришел к Виктории.

Полина Васильевна отвечает не сразу, словно ждет, что Степка еще что-то скажет. Но он молчит, переступая с ноги на ногу.

— Як Виктории, — наконец повторяет Степка.

— Очень жаль, но ее нет дома.

— Вот беда! — огорченно говорит Степка. — Я думал… Ладно, Полина Васильевна, вы извините за беспокойство, а я похожу по улице, погуляю. Может быть, встречу ее.

— Пожалуйста, — отвечает Полина Васильевна, так и не выходя из темноты.

Гремит щеколда, раздается скрип, потом удаляющийся шарк войлочных туфель. Степка спускается с крыльца. Только теперь он замечает, что, собственно, никакого солнца уже не г, оно запряталось, и над Карташевом стынет довольно поздний холодный августовский вечер. Степке становится зябко, он сует руки в карманы.

За околицей заунывно лают собаки. Наверное, лают на выщербленный месяц. По переулку бесшумной тенью проходит человек, останавливается, смотрит на Степку и уходит. Брошенный им взгляд полон для Степки непонятной тревоги. Степка пробирается переулком, раздумывает, куда ему идти — направо или налево. «Буду ждать, — решает Степка. — Буду ждать хоть до утра! Мы не можем ссориться!» Он поворачивает назад, потихоньку бредет переулком с левой стороны перелыгинского дома. Сюда выходит одно окошко комнаты Виктории. Оно проливает в садик желтый, переливающийся на деревьях свет; на окошке желтые тюлевые занавески. Облокотившись на ограду, Степка смотрит на яркое окошко. Из садика пахнет смородиновыми листьями и малиной. И вот по изломанному желтому квадрату на деревьях пробегает быстрая, летучая тень, и Степка видит в окне силуэт Виктории, к которому приближается второй силуэт — мать.

Степка крепко зажмуривает глаза, пятится, у него больно ударяет в грудь сердце. Степке уже не зябко, а по-настоящему холодно, но щеки горят, точно ему дали пощечину.

— Дела как сажа… — зажмурившись, произносит Степка и бросается прочь от палисадника.

— Мама, кто приходил?

Полина Васильевна подходит к дочери, мягко обнимает, целует в висок. Они похожи, только Виктория чуточку стремительней, чуточку тоньше, и лицо ее с глубоко вырезанными, раздувающимися ноздрями много строже, чем у матери.

Поцеловав дочь, Полина Васильевна, не отпуская ее, пробегает взглядом по лицу Виктории. Хороша! Густой румянец, свежая кожа, фигура тонкая, гибкая, грудь высокая; очень хорош у нее нос — тонкий, с горбинкой, как у Григория, хотя Виктория мало похожа на отца. Хороша дочь, и говорить нечего!

А ведь Полине Васильевне поначалу было страшно: узнав о том, что не способна больше иметь детей, она мучилась, боялась, что из Виктории вырастет белоручка, неженка, эгоистка. Обладая твердым и решительным характером, Полина Васильевна заставляла себя быть с дочерью непреклонно строгой — не прощала лени, расхлябанности, требовала от Виктории во много раз больше, чем от других учеников. До шестнадцати лет не баловала ее нарядными платьями. Отец Виктории, Григорий Иванович, слишком мягкий, покладистый человек, и Полина Васильевна радовалась тому, что он, вечно занятый книгами, не вмешивается в воспитание дочери.

Да, в большой строгости воспитывала она дочь. Учила ее быть беспощадной к самой себе, вырабатывала волю, характер, заставляла по многу раз переделывать домашние задания, убирать и без того чистые комнаты, стирать для себя белье и платья, научила готовить обед, вышивать, ухаживать за садом. Когда Виктория была маленькой, она сама зазывала к ней в гости сверстниц-подруг, но с каждым годом подруг у Виктории становилось меньше, так как распорядок дня делался все строже: учеба, работа по дому, чтение. Книги для дочери Полина Васильевна выбирала сама.

Виктория училась хорошо, однако по литературе получала не больше четверки: учитель считал ее сочинения суховатыми и рассудочными. Полина Васильевна без особого беспокойства разделяла его мнение — да, в сочинениях не было душевных слов, зато она находила в них ум, знание дела.

Виктория вела большую общественную работу. Ее выбрали членом учкома, она много времени отдавала выпуску стенной газеты, отлично стреляла из мелкокалиберной винтовки, была второразрядницей по прыжкам в длину.

Уже в восьмом классе Виктория выделялась своей требовательностью, своим твердым характером. Она терпеть не могла расхлябанных, недисциплинированных ребят, презирала их.

В девятом классе Виктория стала совсем взрослой. Мать тогда назначили директором школы, и она стала меньше заниматься дочерью — была вполне спокойна за нее, и в кругу учителей уже поговаривали, что не страшно иметь и одного ребенка, если воспитывать его как следует. После девятилетки Виктория, не колеблясь, пошла работать на промысел, сказав Полине Васильевне, что в Карташеве выбирать не из чего, а два года отработать надо, и она постарается перед поступлением в институт хорошо проявить себя на производстве. Полина Васильевна не могла скрыть своей гордости за дочь: уж ей-то было известно, как порой трудно, с какими терзаниями идут на производство молодые люди. У ее дочери ни терзаний, ни разочарования не было. Не колебалась Виктория и при выборе профессии, еще в шестом классе решив: станет врачом. Станет потому, что врачи нужны, необходимы, что они делают большое дело. И она уверенно шла к институту.

До сего дня у Полины Васильевны не было причин для беспокойства о дочери. Внимательно оглядев ее и порадовавшись, что она так красива, Полина Васильевна еще раз нежно прижала дочь к себе.

— Кто же приходил, мамочка? — спросила Виктория. Полина Васильевна отпустила дочь, показав рукой на стул.

— Садись, поговорим, Виктория.

— Я слушаю, мамуся!

— Приходил Верхоланцев. Я сказала ему, что тебя нет дома.

— Но я же дома! — Виктория глядит на мать широко открытыми глазами. — Выходит… Выходит, ты солгала! А ведь сама меня учила никогда не лгать. Что с тобой, мамочка?

— Ты же сказала, что не хочешь больше видеть его.

— Да, но нужно было бы сказать об этом Верхоланцеву прямо. Как ты могла поступить так, мамочка?

— У меня не хватило духу! — откровенно сознается Полина Васильевна, наблюдая за дочерью. — Потом… потом я думаю, что проступок Степана не так уж страшен, как тебе кажется. Мне думается, что он искренний и честный парень.

— Мама, между нами все кончено! — говорит Виктория, покачивая ногой и глядя на носок туфли. — Все кончено!

Полина Васильевна молчит. Да, дочь резка, определенна, решительна, — Полина Васильевна сама воспитывала в ней это. Ей, Полине Васильевне, больше всего неприятны люди, в которых нет определенности. Она всегда говорила, что человек прежде всего должен быть четким, определенным. И у человека должна быть вол ч; вот это, пожалуй, главное. Сильная воля.

Полина Васильевна предполагает, что Верхоланцеву не хватает выработанной упражнениями воли. Случай со стрежевым неводом, странные, в общем-то, отношения с этой Колотовкиной, сегодняшний приход к Виктории — все это немного настораживает. Ей хотелось бы, чтобы будущий муж дочери был более волевым, более сдержанным. Она не одобряет поступка Верхоланцева, прибежавшего к Виктории мириться. Степану надо было бы проявить выдержку, добиться, чтобы Виктория поняла ошибку и сама бы пришла мириться. Мужчиной надо быть!

Но Полина Васильевна понимает, конечно, что в отношениях Верхоланцева и Колотовкиной нет ничего обидного для дочери, и она уверена, что Степан искренне и горячо любит Викторию, — и вообще он неплохой парень. Недаром учителя ее школы хорошо отзываются о нем, а преподаватель литературы говорит, что у Степана чистая, возвышенная душа. Это тот самый преподаватель, который считает суховатыми сочинения Виктории.

— Ты все хорошо обдумала, Виктория? — спрашивает Полина Васильевна, обнимая рукой дочь. — В твоем возрасте иногда нужно менять решения.

— Я стараюсь не менять своих решений, — прищуриваясь, отвечает дочь. — Ты сама меня учила этому.

— Да, учила… — отвечает Полина Васильевна. — Но мне кажется, что эти… отношения с Колотовкиной — мелочь. Они дружны с детства, соседи. Об этом стоит подумать, Виктория!

— Мама, ты учила меня быть твердой!

— Да, да… — машинально произносит Полина Васильевна.

Да, она учила… А все-таки Степан ей нравится — о его семье в поселке отзываются тепло, уважительно; сам Лука Лукич Верхоланцев — один из тех людей, мнение которых дорого для нее.

Только сейчас Полина Васильевна понимает, что, открыв дверь Степану, она немного оробела. Пригласить юношу в дом она не могла потому, что боялась — Виктория наговорит бог знает что, а сказать, что дочь не хочет видеть Степана, у нее и на самом деле не хватило духа. Поэтому Полине Васильевне сейчас неловко и перед дочерью и перед собой за эту невольную ложь.

— Ты хорошо все обдумала, дочь? — спрашивает она.

— Да! — твердо отвечает Виктория. — Давай говорить начистоту, мама!

— А как же еще?! — удивляется Полина Васильевна. — Разве мы с тобой говорим не откровенно?

— Откровенно, мама! — успокаивает ее Виктория, поправляя оборки халата — приглаживает их пальцами, чтобы не топорщились. — Мы с тобой говорим откровенно, но ведь есть такие вещи, о которых даже между матерью и дочерью откровенно говорить не принято.

— Например? — скрывая беспокойство, спрашивает Полина Васильевна. — Я не знаю таких вещей! Ты имеешь в виду любовь, отношения между девушкой и юношей?

— Нет, мама, это тебя может не беспокоить. Я имею в виду другое.

— Что же, Виктория? Говори!

— Хорошо, я буду говорить, — спокойно отвечает дочь, не замечая волнения матери, напуганной тем, что есть, оказывается, вещи, о которых Виктория думала, но не говорила ей. — Вот я работаю учетчицей. Так?

— Конечно, так, — говорит Полина Васильевна.

— Я понимаю, что правительство поступило правильно, когда приняло решение воспитывать молодых людей в труде. У нас много еще белоручек. Но мне думается, что не всем это необходимо. Я бы, например, могла сразу пойти в институт и стать врачом. Ты же знаешь, я не белоручка. Так?

— Ну, так… Говори, говори!

— Но я вынуждена работать. Я понимаю, что это формально, но работаю, чтобы выполнить эту формальность. Ты понимаешь, я должна работать, чтобы не отделяться от других. Ты понимаешь меня?

— Говори дальше, — тихо просит Полина Васильевна.

— Я работаю для того, чтобы стать врачом. Глупо!

Смешно! Но формально необходимо. Вот ты обвиняешь меня в том, что я строга со Степаном. Говоря откровенно, он мне нравится. Он добрый, бесхитростный и сильный парень, но у него нет цели в жизни. Однажды я решила, что могу помочь ему стать человеком, стану заниматься с ним, работать. Он поступит в институт, станет человеком. Потом я увидела, что он не имеет воли, недисциплинирован, в общем, тот человек, который не может быть моим спутником. Может случиться, что Степан на всю жизнь останется рыбаком. А ведь ты сама меня учила, что человек должен стремиться к большому. Ты сама меня учила этому! — повторяет Виктория, наклонясь к матери, которая отчего-то старательно прячет глаза. — Что с тобой, мамочка?

— Ничего! Продолжай! — твердо говорит Полина Васильевна, поднимая голову.

— Я все сказала, мама! Это лето многому научило меня. Признаться, я побаивалась, что на первых порах растеряюсь, но мои страхи были напрасны. Я могу работать, общаться с людьми. Я не хвастаюсь, если говорю, что у меня есть и воля, и настойчивость, и знание людей… Там, на песке, есть пьяница Тихий, так он побаивается меня.

— Почему побаивается?

— Я не либеральничаю с ним, как другие… Ты, мама, ведь тоже умеешь быть решительной. Ты у меня молодец! Потому и школа считается лучшей в районе.

— Что ты знаешь о моей школе? — восклицает Полина Васильевна. — Что ты знаешь о ней?

— Все знаю, мамочка!

Она знает все! А вот Полина Васильевна, оказывается, плохо знает дочь. То, что она наговорила сейчас, до того неожиданно и невозможно, что у Полины Васильевны начинает покалывать в сердце, кружится голова… Она, Виктория, выполняет формальность, она работает, только чтобы не отличаться от других, и она, Виктория, понимает, что говорит, коли предупредила, что об этом не принято говорить откровенно.

— Что с тобой, мама? — с беспокойством спрашивает дочь. — Ты побледнела! Мама, что случилось?

— Мне больно! — берясь за сердце, говорит Полина Васильевна. — Мне больно.

Ей действительно больно. Она поднимается. Виктория испуганно вскакивает, обхватывает ее рукой.

— Мамочка, мне страшно!

— Сейчас пройдет, все пройдет… — отвечает Полина Васильевна, отводя руки дочери. — Прости, я выйду на минуточку.

Она выходит из комнаты. Побледневшая Виктория смотрит вслед матери, затем суматошно бросается к домашней аптечке, вынимает пузырьки, пакетики, вату, бинты. Она ищет валидол, который давно уж не принимала мать. Руки Виктории дрожат.

А в соседнюю комнату, где Григорий Иванович лежит на диване с книгой и уютно светит лампа, входит Полина Васильевна.

— Григорий, Григорий, — шепчет она. — С нашей дочерью неладно. Брось книгу, Григорий!

Маслянисто-черная, течет Обь. Тихо падают августовские звезды. Обь подмигивает небу глазками разноцветных бакенов. Редко-редко раздается тяжелый, бухающий удар — река подмывает берег, и падают в воду глыбы земли: Обь выпрямляет свой путь на север.

Река как будто спит, но это только кажется — она несет на себе горы леса, пароходы, лодки, обласки. Она и ночью работает. А вот Карташево спит — в деревне ни огонька, ни движения, ни звука; уставшие за день собаки угомонились, забрались в конуры. Спят.

На берегу слышен негромкий звяк железа, приглушенные голоса, чертыхания Семена Кружилина. Тлеет потухающий костер. Идёт четвертый час ночи, но дядя Истигней, Семен, Степка и Ульян все еще возятся возле выборочной машины — устанавливают редуктор. Третью ночь возятся, так как дело не ладится: то лопнет шестерня, то заест передача, то Семен предложит новый тип сочленения.

Семен — главнокомандующий. На дядю Истигнея покрикивает, Степку ругает последними словами, на Ульяна не кричит, но ворчит изрядно. Все они, по его словам, пентюхи, не умеют обращаться с механизмами, неловки. Они не возражают, а дядя Истигней даже иногда обращается к Семену на «вы» и часто уважительно говорит: «Прокурор!» Семен всем находит работу, он терпеть не может, когда кто-нибудь из помощников лентяйничает, и тотчас же приказывает: «Подержи трубу!», хотя труба может еще полчаса лежать на песке.

Ульяна Тихого затащил на песок дядя Истигней — пришел в общежитие, посидел, поболтал о том о сем, наконец сказал, что опыт Ульяна в пароходном деле может пригодиться при установке редуктора. Степка Верхоланцев приехал сам. Настроение у Степки отвратительное. Держит в руках железную трубу, глядит на Семена, а сам видит окошко с занавеской, быструю тень Виктории. Он заново переживает унижение, тоску, до сих пор хранит такое чувство, точно только что услышал, как лучший, дорогой друг исподтишка говорил о нем гадости.

— Степка! — злится Семен. — Держи трубу на уровне отверстия! Не тычь пальцем — оборвешь кожу!

Степка старается не тыкать пальцем, держать трубу на уровне отверстия, но не понимает, зачем это нужно и почему он оборвет кожу на пальце.

— Теперь держи ниже уровня отверстия! Ну вот так! Тяни!

Степка тянет и срывает кожу с большого пальца. Боясь, чтобы Семен не заметил, прячет палец за спину.

— Ну вот, хорошо! — удовлетворяется Семен и тем жетоном предлагает Степке: — Перевяжи палец-то! Экой ты неловкий!

«Вправду неловкий, невезучий, — думает Степка, перетягивая палец платком. — Не дается мне жизнь. Все-то у меня не как у людей…» Ему вспоминаются насмешливые слова Натальи: «Эх, Степан, коли не помрешь, много горя хватишь!».

— Не спи! — прикрикивает Семен.

— Я… не сплю, — вздрагивает Степка.

Семен подтачивает, подравнивает металл. Степка любуется Семеном, завидует: уж он-то обязательно поступит в институт, добьется своего, станет инженером. Не то что он, Степка. Эх, дела как сажа бела! Семен еще вечером удивил Степку: подошел к бригадиру Стрельникову, без всякого почтения, без уважительности потребовал: «Съездите в район, Николай Михайлович. Завтра надо привезти вот такую шестерню. Да вы не на меня, вы в чертеж смотрите!» Стрельников, заглянув в чертеж, пообещал: «Привезу, привезу!» И немедленно уехал в район. Вот он какой, Семен Кружилин! Деловой, башковитый. Эх, дела как сажа…

— Следующий этап — приклепывание кожуха, — объявляет Семен. — Дядя Истигней, подбросьте в костер дров. Темно!

Золотые искорки зигзагами уносятся в черное небо. Чем ярче разгорается костер, тем темнее становится ночь, таинственней звон волны. Бескрайней, громадной кажется загустевшая Обь, на которую от костра падает алый мечущийся свет. И все гремит металл, и все ворчит Семен, и все тоскует поникший Степка Верхоланцев.

— Готово! — наконец говорит Семен, вытирая руки паклей. — Дождаться Стрельникова — и можно пробовать. Как, дядя Истигней?

— Ничего не получится! — Старик сладко зевает.

— Конечно, — кивает Семен. — Я посплю немного, — добавляет он, взглянув на восток. — Домой ведь не поедем, дядя Истигней? — Семен расстилает фуфайку, ложится и сразу же засыпает. Костер обливает его теплом.

Над Обью начинается рассвет. Большая, горбатая посередине река медленно светлеет, уже видна тоненькая, прозрачная паутина тумана на воде. Веет свежестью, йодом, ранний баклан висит в небе. Лунная полоса сереет, исчезает, точно под водой кто-то выключает лампочки.

— Степан, иди в землянку, ложись, — предлагает дядя Истигней. — Отдохни!

Степка послушно уходит. Дядя Истигней, посидев немного рядом с Ульяном, предлагает и ему:

— Давай, парниша, ополоснем щеки, да и пойдем на покой. Как ты мыслишь, а?

— Поспать неплохо…

Они подходят к воде, которая кажется холодной, пронизывающей; хочется сжаться, спрятать руки на груди, сказать: «Брр!», но когда дядя Истигней и Ульян погружают руки в воду, то оказывается, что вода сейчас теплее остывшего за ночь воздуха. С кромки берега Обь выглядит еще величественнее.

— Какая ты важная! — говорит дядя Истигней реке, держа в сдвинутых ладонях горсть воды. Его лицо становится задумчивым.

Все, что нужно для жизни, дала дяде Истигнею Обь и все возьмет, когда оркестр карташевского клуба сыграет для него последний марш на теплой земле — похоронный. На взгорке, над Обью, будет лежать дядя Истигней, там, где лежат отец, дед и прадед. С горушки видно реку, тальники за ней, взлобок излучины и черту флага над промыслом. С горушки виден и осокорь, которому столько же лет, сколько дяде Истигнею, а ведь он, осокорь, уже подался вершиной, сбросил с нее листья, словно полысел, и только внизу зеленый.

Обь переводится на русский как «отец», «батюшка». Такой и была всегда река для Евстигнея Мурзина. Трехлетним ребенком окунулся в нее Истигнеюшка, хватил вдосталь воды, захлебнулся, заорал благим матом, но, испуганный зычным криком отца, заворошил ножовками, забарахтался и не то что поплыл, а просто повис в воде, впервые испытав восхитительное чувство легкости. С тех пор и подружился он с рекой и нашел на ней все, что нужно человеку под солнцем: работу, жену, дом, место под березами, на взгорке, куда проводят его в последний путь. Одного не дала ему Обь — детей.

Расставаясь с Обью, бросал в воду медяки, хотя суеверным не был. А бросал потому, что так делали отец и дед, и, по рассказам, прадед — смелой жизни человек, убежавший в далекие времена на Обь от дикого барина и оставивший ему памятку: красного петуха.

Никто не знает, что дядя Истигней разговаривает с Обью, как с живым существом. Засыпая в землянке, под Москвой и Ржевом, под Курском и в Германии, часто вспоминал о ней, шептал неслышно: «Как ты там? Что с тобой?» Думал ласково. «Наверное, протоптала дорожку за седым осокорем и теперь карчей не оберешься. Придется выбирать. Упорная ты река — и говорить нечего!».

Вернувшись в Карташево, израненный и больной, остановился на берегу, сдернул пропотевшую пилотку, поздоровался с Обью: «Здравствуй! Вот какая ты! Молодец! Ну, берись за дело: лечить меня надо, голубушка. На ноги ставить!» И чуть было не заплакал — так истосковался по вольному воздуху, по легкому для глаза простору реки.

Через три месяца поправился. Раны затянулись, перестал хромать, и лишь одно не могла вылечить Обь — по-прежнему часто, нервно моргал. Все три месяца провел на реке — готовил невода, сколачивал бригаду, возвращал к жизни Карташевокий стрежевой песок, который в годы войны пришел в запустение…

— Вот она какая! — говорит дядя Истигней Ульяну, держа в горсти обскую воду. Потом припадает к ней носом, губами, всем лицом и… морщится. Он чувствует запах серы, мазута и еще чего-то неприятного. А может быть, дяде Истигнею это просто кажется, так как он знает, что на притоке Оби — Томи стоит Кемеровский коксохимический завод, который спускает в воду отходы производства.

— Сволочи! — ругается он.

Кемеровский коксохим — враг старика. Никогда, ни к кому в жизни он не испытывал такой жгучей и стойкой ненависти, как к Кемеровскому коксохиму, который из года в год выбрасывает в реку гадость. От нее гибнут мальки, у осетров опадают жабры, тяжело дышит нельма.

— Жив не буду, а коксохим приберу к рукам! — как-то пообещал Луке Лукичу дядя Истигней, скрыв от него, что три письма в Москву в различные учреждения и существовавшие тогда министерства ничего радостного не принесли. — Жив не буду!

Но вот до сих пор жив, а коксохим по-прежнему травит воду. Злится старик, критикует бесхозяйственность и ротозейство, а имя директора Кемеровского завода услышать не может без того, чтобы не выругаться.

— Травят! — зло говорит дядя Истигней, с отвращением выливая воду из пригоршни… — Чувствуешь, Ульян?

— Вроде нет…

— Принюхайся, парниша! Ты же человек наш, речной, ты должен учуять!

Ульян нюхает — приникает губами и лицом к воде, пьет, и ему кажется, что от воды действительно нехорошо пахнет.

— Кажется, пахнет, — говорит он.

— Сволочи! — ругается дядя Истигней. — Я на них управу найду. До самого доберусь! Так говоришь, чувствуешь примесь, а?

— Чувствую, дядя Истигней, — отвечает Ульян.

— Значит, не пропил еще нюх! — вдруг резко и сердито говорит старик. — А ведь от водки обоняние пропадает… А ну, погляди на меня! — приказывает он.

Ульян вскидывается, снизу вверх смотрит на дядю Истигнея.

— Глаза у тебя ясные, хорошие, без солнышка вижу, а что ты выкидываешь? Почему пьешь? Тебе что, жизнь не мила, а?.. Давно собираюсь с тобой поговорить. Ты такое слово — воля — знаешь? Стой, не перебивай… Я буду говорить! Не знаешь ты этого слова, только слышал о нем. Бороться надо за себя, за жизнь. Ну был сволочной капитан, ну боцман попался подлец, а разве люди таковы? Смотри, как Наталья с тобой возится. Отвечай, все ли люди на капитанский аршин?

— Я…

— Не перебивай! Сам буду говорить! Жизнь перед тобой, Ульян! Работа, друзья. Какое право ты имеешь хлестать водку? Отвечай!

— Я…

— Молчи! Ничего ты не можешь ответить! Я отвечу! Бесхарактерен ты, а ведь людям нужен. Кто был лучшим штурвальным на Оби? Ульян Тихий. Кто пять лет назад бросился в воду за ребенком? Ульян Тихий. Кто все деньги отдал обворованной на пароходе старушке? Ульян Тихий. Не перебивай — все про тебя знаю. Какое право ты имеешь водку пить, а?

— Я… — в третий раз пытается вставить Ульян, но старик и на этот раз не позволяет; поднявшись, оборачивается к восходящему солнцу, не мигая, смотрит на него, торжественно говорит:

— День начинается! Гляди, солнце всходит! Старею, чувствительный стал, что ли, но мне каждый раз, когда всходит солнце, хочется прыгать, как мальчишке. Сто лет хочется жить. А ты… Да милый ты мой человек… ты водку пьешь! — Дядя Истигней на секунду останавливается и другим голосом — чуть шутливым — заканчивает: — Да не гляди ты на меня такими страшными глазами. Я бы и сейчас заплясал, как Степка Верхоланцев, если бы ты не смотрел так.

Он делает еще паузу, потом предлагает:

— Давай-ка, парниша, придремнем полчасика. Добро?

— Добро! — отвечает Ульян. Больше он не пытается ничего сказать.

Кажется, что утром Обь течет быстрее.

Утром на Оби чаще, чем ночью, отплывают от пристаней юркие катера, нащупывают путь в учкие протоки пароходы, сотни лодок и обласков наискосок пересекают реку; стремительно режут воду белые, как чайки, катера начальников сплавных участков, директоров сплавконтор и леспромхозов. С утра у Оби прибавляется работы. От Новосибирского порта до Ледовитого океана река сгоняет пелену тумана, гасит предостерегающие глазки бакенов, насквозь просветливается, и теперь капитаны видят опасные пески перекатов. Утром Обь кормит изголодавшуюся за ночь рыбу. По утрам с ведрами на коромыслах спускаются к ней женщины, низко кланяются реке, зачерпывая воду. Обь готова работать, дышать, греться на солнце, поить прибрежные поймы влагой, чтобы набирали силу отавы, которые в нарымских местах вырастают такими, что хоть снова начинай сенокос. Катер «Чудесный», разноокрашенный, длинный, как торпеда, бесшумно мчится по застекленевшей глади. На носу катера, повернувшись лицом к ветру, стоит Виктория Перелыгина. Она отлично выспалась, утром сделала зарядку, окатилась с ног до головы холодной водой. Виктория ощущает свежесть, бодрость, ей радостно и легко, у нее в это утро прекрасное, безоблачное настроение, хотя иногда острой иголочкой покалывает воспоминание о том, как Полина Васильевна побледнела и, пошатываясь, вышла из комнаты.

Не бережет себя мама: много работает, ест не вовремя, мало спит. С этим надо кончать! Вчера мама о чем-то долго разговаривала с отцом, их голоса раздавались до полуночи. Виктории показалось, что Полина Васильевна в чем-то обвиняла Григория Ивановича. Он тихонько кашлял, басил, видимо, оправдывался. Она, Виктория, очень любит отца, но должна признаться, что он довольно-таки нерешительный, неопределенный человек. Если говорить откровенно, то и Полина Васильевна не слишком последовательна; никто, конечно, не отнимает у нее достоинств — она энергична, обладает волей, целеустремленна, но порой противоречит сама себе. Зачем нужно было вчера врать Верхоланцеву? Нехорошо! Если говорить откровенно, то нужно признать, что она, Виктория, решительней и тверже матери.

Виктория готова сто раз повторять — с Верхоланцевым покончено. Он не тот человек, который может быть ее спутником, с которым бы она могла пройти по жизненному пути рука об руку, разделяя трудности и радости, достижения и неудачи. «Мы люди разных жизненных целей», — говорит себе Виктория и радуется, что все эти приходящие ей на ум слова отлично определяют ее отношение к Степану. Нет, примирения не будет! Мир не кончается промыслом — у нее, у Виктории Перелыгиной, будет другая жизнь, иные друзья и, конечно, найдется человек, которого она полюбит по-настоящему.

Спрыгнув с катера, Виктория спешит в землянку, чтобы переодеться. На ее пути, под навесом, сидит лохматый, бледный, усталый Степка. Она предупредительно, даже весело, здоровается с ним, а Степка смущается, краснеет и, не зная, куда деть руки, черными от мазута пальцами теребит пуговку пиджака. Вчера, наверное, долго ждал ее, ходил по улице, переживал. Ну зачем матери нужно было лгать? Если бы она сказала правду, сейчас во всем была бы легкая ясность. Ну разве есть у Верхоланцева характер? Он такой растерзанный, бледный, измятый, что кажется — не опал всю ночь. Зачем все это? Она сегодня же поговорит с ним, объяснится.

Напевая, Виктория натягивает брезентовую куртку, резиновые сапоги. Четко постукивая каблуками, выходит из землянки, деловито развертывает тетрадь с записями, приложив руку к бровям, оглядывает небо, плес, катер. День обещает быть отличным. Рыбаки, торопясь, расходятся по местам.

После того как Виктория раскритиковала порядки на промысле, дядя Истигней первое притонение начинает РОЕНО в половине восьмого. Критика подействовала — это хорошо! Это приятно Виктории. Вот и сейчас, поглядев на старый осокорь, дядя Истигней машет рукой: «Начали!» Но сам почему-то не садится в завозню, хотя всегда самолично начинает первое притонение. Вероятно, что-то произошло. Не садится в завозню и Наталья — вместе с Ульяном несет тяжелый березовый кол. Ульян торопливо, взволнованно что-то говорит ей, она кивает головой, посмеивается.

Так и не поняв, что случилось, Виктория садится под навес, раскрывает тетрадь, чтобы проверить вчерашние записи. Повариха тетка Анисья озабоченно возится у плиты. Она повязана платочком, шея обмотана шарфом, а поверх платочка — еще одна большая пуховая Шаль. Таким образом, голова тетки Анисьи укутана по-зимнему, а вот на теле только ситцевое платьишко с короткими рукавами, из которых высовываются диковинно толстые руки — красные и крепкие, как наждак.

— Ничего не жрут, одежонку поизорвали, ночами шарашатся, — монотонно бормочет повариха, со злостью бросая в чугун очищенные картофелины. — Ну ладно! Пущай эти мальчишонки, то есть Семка со Степкой, а старый-то пес, Истигней-то, куды лезет? Вот что спрашиваю: куды старый черт, мигун, куды лезет? Надысь мне говорит, черт меченый, ты, говорит, Анисья, не сплетничала бы, а! Ты, говорит, как телефонный аппарат, тебя, говорит, даже крутить не надо… Ну ладно, погоди! Я тебя сегодня накормлю: самый что ни на есть плохущий кусмень положу… Чтобы потоньшал, окаянный! Забудешь, черт, небось про телефоны. Ладно!

Кидая картофелины, тетка Анисья так размахивается, словно бросает гранаты. Из котла поднимаются высокие столбы воды с мелко нарезанной морковкой и укропом.

— Что творится! Натащили железы, ночи не спят… Вчера, это, осталась после работы котлы почистить, гляжу, а они — нате вам — приезжают! Железину с собой притащили и говорят: шла бы, Анисья, отдыхала, нам некогда. А утром хватилась, нет кочерги! Я туды, я сюды, а этот варнак, Семка то есть, хохочет. Из твоей кочерги, говорит, винты сделали… Дураки, говорю, срамцы! Раньше этот невод проклятущий лошадями таскали и ничего, а нонче машиной, а вам, говорю, мало. Снять бы штаны, говорю, да по мягкой части орясиной, что потолще. Ишь что задумали — скорость увеличивать! Сами из сил выбиваются, Ульяшка Тихий от водки да от кола ног не таскает, а им все мало. Скорость им понадобилось увеличивать! А все кто — язва эта, Истигней окаянный. Ты, говорит, как телефон…

— Увеличить скорость?.. Как — увеличить скорость? — спрашивает повариху Виктория, уловившая только последние слова женщины. — О чем вы говорите?

— Да об Истигнее! О нем! Скорость невода, старый черт, увеличивает!

— Как увеличивает?

— Обыкновенно! А ты, поди, не знаешь? — подозрительно спрашивает тетка Анисья, переставая чистить картошку. — Неужто не знаешь? — повторяет она, поняв вдруг, что Виктория действительно ничего не знает о ночных безобразиях. Это приводит стряпуху в крайний восторг. Всплеснув ладонями, она захлебывается от желания немедленно выложить все. — Как не знаешь? — поражается тетка Анисья. — Ну и чудо! Ну, девка, тут рассказывать, тут рассказывать — с ума сойдешь!

От восторга тетка Анисья взвизгивает и подбоченивается.

— Слушай, девка, вникай! Все обскажу, все выложу, как на тарелочке… Вот, значит, Семка, варнак этот, придумал железину, от которой машина быстрее вертится, Ну ладно, придумал — и к Степке… Они с ним дружки, водой не разольешь… Значит, приходит, это, Семка к Степке, железину с собой, конечно, притащил, вот, говорит, смотри! Степка, это, посмотрел. Хорошо, говорит, правильно, молодец, говорит, пусть себе лежит. Вот железина лежит, полеживает, и тут, конечно, прется Истигней. Без него, старого черта, ничего не обойдется! Он везде успевает… Вот приходит Истигней, конечно, поглядел на железину, шибко обрадовался. Хорошо, говорит, молодец! За такую штуку, говорит, из Москвы выйдет тебе не меньше как премия…

Сказав о премии, тетка Анисья внезапно замирает и бледнеет. Несмотря на то что премию она сама выдумала по ходу рассказа, сейчас, как бы осененная догадкой, пораженная, она вытягивает шею.

— Ах, ах! — удивляется она. — Ну, девка, теперь все понятно! Истигней-то ведь на премию обрадовался! Дай, думает, пристегнусь к мальчишонкам, может, и мне премия выйдет. Ах ты мать честная! А я-то гадаю, чего он ночами шастает? Ну ловкач, ну холера старая!.. Вечером побегу к его старухе, все обскажу, все разъясню. Вот, скажу, где он ночами пропадает. Ах, ах… Стой, девка, ты куда… Стой, обскажу дальше…

Виктория спешит к дяде Истигнею, который на корточках сидит возле выборочной машины и гаечным ключом подвертывает винт. Он один, так как Семен и Степка ушли на замет.

— Евстигней Петрович! — громко обращается Виктория. — Оказывается, вы собираетесь увеличить скорость невода?

— Да. А что? — Он привстает. — Такая мысль у нас есть.

— Почему я ничего не знаю об этом? — вскидывая голову, сухо спрашивает Виктория.

Дядя Истигней старательно разыгрывает удивление — чаще, чем обычно, моргает, разводит руками; сейчас он такой простоватый, наивный, непонимающий, что его даже жалко немножечко. Старик, видимо, удивлен, что Перелыгина не знает об их решении увеличить скорость невода, огорчен этим.

— Неужто не сказали? — изумляется он. — Ишь ты беда! Как же так? Никто и ни словечка, а?

— Никто ничего не говорил! — отрезает Виктория.

— Аи-аи! Безобразие! — искренне сочувствует дядя Истигней. — Это они так заработались, так захлопотались, что и забыли упредить. Это не иначе, как так… Ах, ах! Одно не разумею: что Степушка-то думал, почто он-то не рассказал, а? — спрашивает дядя Истигней, поднимаясь с корточек и невинно глядя на девушку.

— Мы с ним поссорились, — неожиданно для себя самой откровенно отвечает Виктория.

— Аи-аи! — поражается старик. — Как же так? На одном леске робите, с одного котла снедаете. Как же так? — еще больше удивляется он, но потом мгновенно становится серьезным, берет Викторию за руку, проникновенно продолжает: — Зачем ссориться! Не надо! — И, словно поняв вдруг все, наклоняется к ней. — Понимаю теперь, что делается! Понимаю, почему тебе не сказали про скорость-то!

— Почему?

— Все понимаю! Ты присядь-ка, поговорим. Вон на корягу и садись…

Дядя Истигней лезет в карман за кисетом, достает его, неторопливо проделывает все те несколько забавные операции, которые нужны ему для закуривания.

— Это хорошо, что тебя за живое взяло, — говорит он, искоса наблюдая за девушкой. — В коллективе все должно быть общее.

— Евстигней Петрович, я жду ответа… Почему мне не сказали?

— А ты не слеши, не торопись. Дело серьезное! — отвечает старик. — Мне понятно, почему тебе не сказали. Смотри, какая картина: со Степкой ты поругалась — он не скажет, Семен Кружилин не скажет тоже — он Степкин друг, да и настоящий друг. Ульян Тихий тебя боится, не любит тебя — строга ты с ним очень… Наталья тоже не скажет, ты к ней относишься свысока. Григорий Пцхлава за Ульяна горой. Значит, и он к тебе большой дружбы не чувствует. Ну, а я? Я человек молчаливый, неразговорчивый, опять же боюсь, что редуктор не пойдет…. Ну, а….

— Товарищ Мурзин, я не нуждаюсь в ваших оценках… — побледнев, говорит Виктория. Дядя Истигней холодно перебивает ее:

— Прошу выслушать до конца.

Виктория, уже повернувшаяся, чтобы уйти, останавливается.

— Что еще? Я жду.

— Отменно. Да ты присядь! Вот так… Люди мы свои, делить нам нечего. Хочу, чтобы поняла ты нас, рыбаков. Народ мы дружный, спокойный, доброжелательный, — говорит дядя Истигней. — Подумай, не уходишь ли в сторону от людей? Ты умный, начитанный, крепкий человек, а путаешь, петляешь. Подумай, помозгуй, — еще ласковее говорит он, кладя руку на обшлаг ее спецовки. — Тебе в жизнь идти, Виктория, тебе много надо думать…

— Я ничего не сделала плохого коллективу, — говорит Виктория. — Что мне надо еще делать?

— А коллективу плохое трудно сделать. Одному, двум, ну от силы трем — можно. Потом раскусят, поймут и… ничего плохого уже не сделаешь! Ты, Виктория, думай о другом — не строга ли слишком с людьми, не высока ли в самомнении?

— Евстигней Петрович, вы знаете, я хорошо работаю, изучила дело. Ну что еще надо? Мои отношения со Степаном — личное, — уже спокойно говорит Виктория. — Что я должна еще делать, Евстигней Петрович?

— Не о деле речь, — говорит старик. — Об отношении к людям.

— Ну, знаете, я не умею дипломатничать. Я к себе отношусь так же строго, как к другим.

С катера доносится зычный крик Стрельникова: «Подхватывай!» Дядя Истигней бросается к берегу, чтобы принять крыло невода.

Рыбаки возбуждены. «Чудесный» еще движется, мотор дорабатывает последние такты, а Семен уже прыгает в воду, по пояс погрузившись в нее, бежит на берег, подлетев к выборочной машине, гремит рычагами, что-то подкручивает, подвинчивает, орет дяде Истигнею: «Живее! Не тяните!» Когда крыло зацеплено, а Ульян подает знак, что тоже готов, бригадир торопливо поднимает на блоке бело-голубой флаг Карташевского стрежевого песка, и дядя Истигней приглушенно говорит:

«Добро!» Семен мягко прикасается пальцами к заводной белой кнопке.

Мотор сначала медленно, потом все быстрее и быстрее передает обороты валу выборочного круга; затем Семен прикасается пальцем еще к какой-то кнопке, раздается чавканье хорошо пригнанного металла, вступает в действие вал ускорения, и все видят, как на самодельном счетчике Семена появляется цифра, показывающая, что обороты вала увеличены в полтора раза.

Невод струится из воды ровно, прямо, поплавки не утопают, как предполагал дядя Истигней. Это значит, что невод идет правильно. В линии поплавков, идущих к берегу, пропадает пунктирность, от скорости они сливаются в оплошную линию.

Но дядя Истигней делает вид, что он все-таки чем-то недоволен.

— Дальше пойдет хуже! — говорит он. — В конце может заесть.

— Вполне! — соглашается Семен.

Однако ничего не заедает — невод идет по-прежнему ровно, быстро, мотор работает легко и четко. Не заедает! Коловщик Ульян Тихий движется по песку много быстрее, чем обычно, но ему не тяжело — он свеж, ибо уже несколько дней не пил водки, да и Наталья ему помогает.

Петля невода суживается, Семен, улыбнувшись, сбавляет газ. Он сообразил, что с увеличением скорости увеличивается инерция и машине после первого трудного рывка работать легче. Он, собственно, предполагал это.

— Пошла! — ревет берег.

Рыбаки единым духом выбрасывают на берег шевелящуюся мотню, вперед пробивается деловая тетка Анисья, прицеливается опытным глазом на осетров, выбирает на варево; дядя Истигней говорит: «Чахоточные осетры»; Виталий, подражая старику, заявляет: «Пустяковина», — и уж тогда на главное место выдвигается Виктория Перелыгина — приемщица рыбы. В общем, происходит все то, что происходит обычно, только на этот раз притонение завершено в полтора раза быстрее. Необычно и другое: Степка Верхоланцев на этот раз не кричит свое восторженное «ого-го!».

— Выгадали порядочно! — говорит дядя Истигней Семену, посмотрев на часы.

Если судить по тому, как Стрельников входит в кабинет директора рыбозавода, то Карташевский стрежевой песок не просто рыбацкий поселок, а великая держава, и он, Николай Михайлович, ее полномочный и доверенный представитель. Шустрая секретарша вскакивает, преграждает ему дорогу, но он молча, не поворачивая головы, отодвигает ее в сторону, широко распахивает дверь и оказывается перед лицом всего заседающего в кабинете рыбозаводского начальства.

— Мое почтение! — величественно раскланивается Стрельников. То, что в кабинете собралось все начальство, нисколько не смущает его, наоборот, радует, дипломатические разговоры вести удобнее.

— Здравствуйте, товарищ Стрельников! — Директор протягивает руку бригадиру.

Николай Михайлович неторопливо подходит к нему, здоровается, затем испытующе оглядывает собравшихся, чтобы решить, кому еще нужно пожать руку и в какой последовательности. Он здоровается с главным инженером, с главным бухгалтером, с начальником планового отдела, начальником консервного цеха, а напоследок небрежно, нехотя пожимает тоненькие пальцы рыбозаводского снабженца — остроносого, белолицего человека в сильных очках.

— Григорию Аристарховичу, так сказать, привет! — многозначительно произносит Стрельников. — Чую, опять гриппом болеете?

— Я ничем не болею! — отвечает снабженец и, морщась, трясет рукой, которую Стрельников чересчур крепко стиснул. — Вечно вы… — сердится он.

Но Николай Михайлович уже не обращает на него внимания. Вновь расцветая дипломатической улыбкой, он ищет местечко, чтобы присесть, и наконец устраивается рядом с директором рыбозавода, в глубоком кресле, на котором обычно сидит заместитель директора, находящийся сейчас в командировке. Над Николаем Михайловичем фикус, сбоку — небольшой селектор, позади — несгораемый шкаф. В кабинете есть все, что должно быть в кабинете директора рыбозавода: столы, установленные буквой Т, промятый диван, модель катера на тумбочке, малиновая ковровая дорожка, затоптанная, усеянная окурками.

— Я, кажись, помешал? — невинно спрашивает Николай Михайлович, обращаясь к директору и вынимая из кармана пачку «Казбека», только что купленную в ларьке сельпо.

— Ничего, ничего… — чуть улыбнувшись, отвечает директор и переглядывается с главным инженером.

Если бы Стрельников в этот момент не был занят распечатыванием пачки, если бы он не разрезал толстым ногтем наклейку на папиросной коробке, он прочитал бы в их взглядах: «Гляди, как форсит Стрельников! Как набивает себе цену!» Но Николай Михайлович занят папиросами и потому ничего не замечает. Раскрыв пачку, он протягивает ее директору, потом главному инженеру, потом остальным, в той последовательности, в которой пожимал руки.

Николай Михайлович Стрельников относится к тем бригадирам, которые считают, что рыбозаводское начальство, конечно, необходимо, что сам по себе рыбозавод — дело хорошее, нужное, так как иначе рыбаки не знали бы, что делать с уловом, но начальство это не должно вмешиваться в дела бригад, так как ничего хорошего, путного это вмешательство дать не может. Роль рыбозаводов, по мнению Николая Михайловича, должна быть сведена к снабжению — завод обязан давать рыбакам невода, спецовки, сапоги, поплавки, грузила, ремонтировать катер, выборочную машину, платить зарплату, а к большим праздникам выдавать премии. Рыбозаводское начальство должно быть щедрым, великодушным, а бригадир должен настойчиво требовать с него все необходимые для рыбаков материальные блага. Такова точка зрения Николая Михайловича, и он не собирается ее менять. Думая так, Николай Михайлович гордится своей бригадирской должностью. Приезжая в районный центр, он свысока поглядывает на жителей райцентра, на рыбозаводское начальство, так как полагает, что там, на промысле, делается то главное дело, для которого, собственно, существует и рыбозаводское начальство и районный центр.

И бригадира карташевцев встречают в райцентре с уважением. Коли он остается тут на ночь, ему отводят лучшую комнату в гостинице. Его уважают именно потому, что он бригадир рыбаков Карташевского стрежевого песка, которые пользуются славой лучшей бригады в районе. Обласканный теплыми лучами славы,

Николай Михайлович проникается сознанием своей значительности и, вернувшись из района, не сразу освобождается от напущенной на себя важности, а начальственно щурится и покрикивает на рыбаков. Но через несколько дней это проходит. Он становится таким, какой есть на самом деле, — простым, душевным и веселым человеком, который отлично ставит стрежевой невод. Если бы он совсем перестал ездить в район… Но ему полагается ездить в районный центр, и он ездит, и вот сегодня приехал снова… Посиживая в глубоком кресле, он курит дорогую папиросу, снисходительно поглядывая на снабженца. На директорском столе, придавленный тяжелым пресс-папье, лежит чертеж кружилинского редуктора, который прислал два дня назад с оказией дядя Истигней. На уголке ватмана рукой директора начертано: «Отлично! Внедрять!».

— Что же, поздравлять вас надо! — весело говорит директор, поднимаясь, чтобы еще раз пожать руку Стрельникову. — Большое дело сделали, товарищи. От души поздравляю! На днях к вам выезжают представители райкома и рыбозавода, чтобы перенять опыт. Хорошее дело сделали!

Директор выходит из-за стола, задумчиво прохаживается по ковровой дорожке, потом останавливается против Стрельникова.

— Хронометраж делали? — спрашивает он.

— Хронометраж нам ни к чему! Хронометраж пусть рыбозаводское начальство делает, — небрежно бросает Стрельников, но тут же громко, внушительно добавляет: — Вопрос не в хронометраже, вопрос в том, что мы выгадали три притонения. Вот в чем важный вопрос! — ликующе заключает он.

Директор снова переглядывается с главным инженером, снова обменивается с ним сдержанной улыбкой; «Эх, как заливает! Молодец! Посмотрим, что дальше будет. Посмотрим».

— Да к нам уже и корреспондент приезжал! — вдруг громко говорит Стрельников. — Приезжал!

— Кто приезжал?

— Корреспондент областной газеты.

— Ну и что?

Стрельников отвечает не сразу — сперва многозначительно взглядывает на снабженца, потом старательно тушит папиросу в пепельнице на столе директора, поднявшись для этого с кресла. Потушив, разваливается, кладет ногу на ногу.

— Одобрил! — коротко, энергично говорит Стрельников. — Сказал, что мы правильно поставили вопрос. Однако сделал ряд замечаний…

Директор возвращается за стол, садится, отодвинув чертеж редуктора, наклоняется в сторону Николая Михайловича. Настораживается и снабженец. В комнате наступает тишина; главный инженер с веселой усмешкой откидывается на спинку продавленного дивана.

— Какие же замечания? — спрашивает директор. — Что-то мне не приходилось слышать, чтобы корреспонденты делали замечания.

— Смотря какой корреспондент! — Стрельников улыбается, делая рукой мимолетный жест, означающий, что он, Стрельников, понимает необычность замечания корреспондента, но оно, замечание, было, и ничего нельзя с этим поделать: факт свершился. — Смотря какой корреспондент! А этот многие вопросы заострил. Многие.

— Например? — добивается вдруг повеселевший директор.

— Да, много заострил, много, — говорит Стрельников. — Я только главный вопрос помню. Товарищ корреспондент указал, что поставит вопрос перед областными организациями, чтобы нам, как инициаторам, выделили новый невод… Посмотрел, это, на запасной, на старый невод, головой, это, покачал и говорит: «Стыдно, товарищи инициаторы, работать таким старьем!» Заострите, говорит, об этом вопрос в районе, а я поставлю в области.

— Ну, я не поверю этому! — восклицает снабженец.

— Вы не поверите, другие поверят! — говорит Стрельников, обращаясь к директору.

Директор улыбается, трет руку об руку, укоризненно качает головой, как бы осуждая снабженца за то, что тот отказывается верить Стрельникову.

— Значит, в области будет ставить вопрос? — задумчиво спрашивает директор.

— В области.

— Новый невод?

— Новый. Категорически новый!

— Понятно! А вы, значит, ставите вопрос перед нами?

— Ставлю. Как мы инициаторы, так сказать, движения…

— Понятно, понятно, — перебивает директор, озабоченно поджимая губы, и обращается к снабженцу: — Григорий Аристархович, вы не помните, когда карташевцы получали невод?

— В позапрошлом году… Как это, помню ли? Интересный вопрос!

— Да бросьте, бросьте, не обижайтесь! — говорит директор. — В позапрошлом году, в позапрошлом году… — несколько раз повторяет он, словно никак не может уловить смысл этих слов, понять, плохо это или хорошо, что карташевцы получили невод в позапрошлом году. Ему, видимо, трудно решить вопрос о неводе, и потому он тянет время. Стрельников, понимая его растерянность, радостно думает о том, что поставил директора в тяжелое положение: отказать в просьбе инициаторам — это не баран начхал! Тот же райком партии за это по головке не погладит. Дать новый невод — тоже нелегко. В общем, положение пиковое!

В напряженном молчании проходит, наверное, минута. Затем директор решительно выпрямляется, твердо говорит:

— Придется дать невод. Новый!

— Петр Ильич! — Снабженец испуганно поднимает руки, но поздно — Стрельников, резво вскочив, уже пожимает руку директора, трясет ее с чувством горячей признательности.

— Спасибо! Спасибо!

— Да, придется дать невод, — продолжает директор, обращаясь к снабженцу. — Григорий Аристархович, на будущий год, в августе, выдайте карташевцам новый невод.

— Как… на будущий год? — заикнувшись, оторопело спрашивает Стрельников. — Почему в августе? И директор весело отвечает:

— В августе потому, что именно тогда вам полагается получать новый невод! У вас еще есть вопросы к дирекции рыбозавода, товарищ Стрельников?

Через полчаса Николай Михайлович, раздосадованный, обиженный, шагает по главной улице районного центра. Многие прохожие узнают его, раскланиваются, он отвечает коротким, внушительным кивком головы. Стрельников старается идти медленно. Он закладывает руки за спину, вздернув голову, распахивает пиджак, чтобы была видна дорогая рубаха из крепдешина. Идет седьмой час, кончается рабочий день, и на главной улице райцентра шумно. Знакомые встречаются чаще, Стрельников то и дело раскланивается, иногда останавливается, чтобы перекинуться с кем-нибудь словечком. Проходит минут десять, и он уже забывает о неводе. В общем-то, он доволен прошедшим днем, так как в техснабе раздобыл грузила новой конструкции, бочку автола, профилированное железо, заказанное для чего-то Семеном, выпросил на складе сто метров осветительного провода.

Важно оглядевшись, Николай Михайлович входит в чайную, застывает на пороге, чтобы знакомые официантки могли его приметить. И они его мгновенно замечают. Одна бросается к двери, расплывается в улыбке, всплескивает руками, как бы пораженная тем, что Николай Михайлович наконец-то пожаловал к ним.

— Проходите, проходите, товарищ Стрельников! — Она склоняется перед ним — представителем великой карташевской державы.

— Шампанского! — мимоходом бросает Стрельников буфетчице. — Желательно полусухого… Бутылку!

Глава пятая.

С утра идет мелкий, частый дождь, Обь накрыта плотным туманом. Холодно и мерзко, как бывает в Нарыме в конце августа и начале сентября, коли выпадает дождливая погода. Из дома выходить не хочется; грязь страшная — ноги вязнут по щиколотку. На деревьях сидят мокрые вороны, повернувшись головами к ветру, чтобы обтекали перья, скучают.

Почтальон дядя Миша завернулся в плащ, на голове зимняя шапка из кожи, на ногах резиновые сапоги. Ему наплевать на дождь. Дядя Миша — косоглазый, однорукий. Газеты он разносит очень рано, часов в пять, так как «Шевченко» пришел еще вечером. По карташевскому обычаю, дядя Миша заталкивает газеты под крыльцо. Для этого ему приходится заходить в ограды, там сидят злые псы, но на почтальона они не лают: привыкли.

Виктория Перелыгина в это утро просыпается в шесть часов. Впрочем, она всегда просыпается в шесть, хотя будильника у нее нет, — ее заставляет просыпаться чей-то бодрый, веселый голос. Он, этот голос, с вечера засыпает в ее ушах, так как, укладываясь спать, она приказывает себе: «Встать в шесть!» И утром голос просыпается секундой раньше ее. Итак, начинается новый день! Работа, вечерние занятия, чтение. Еще один день, приближающий ее к иной, большой жизни, к институту, к новым друзьям, к жизни, полной радости, счастья. Она решительно сбрасывает одеяло, вскакивает, надевает спортивные брюки, тапочки, выбегает на улицу. Дождь, холод, ветер! Ей становится зябко, разогревшаяся в постели кожа покрывается пупырышками. Виктория съеживается, но мгновенно преодолевает слабость, прижав руки к бедрам, бежит по двору, по травянистой дорожке. Потом четко, красиво выполняет гимнастические упражнения.

У нее гибкое тело спортсменки, под тонкой кожей шевелятся твердые мускулы. Она перемахивает через скакалку. Еще раз, еще! Затем снова бегом. Сбросив спортивные брюки, оставшись в трусиках и лифчике, Виктория окатывается ледяной водой. Окатившись, подбегает к крыльцу, достает газеты.

Виктория с раннего детства помогает матери по хозяйству. Вернувшись в дом, она зажигает керосинку, ставит молоко, режет хлеб, сыр, колбасу. Приготавливает лук, который в семействе Перелыгиных считается профилактическим средством против болезней. Виктории приятно, что мать может еще поспать: ей надо отдохнуть перед длинным учебным годом. И потом этот последний сердечный припадок…

Виктория — хорошая дочь.

Пока закипает молоко, Виктория просматривает областную газету. Ей легко следить за событиями, она всегда в курсе дела… На Кубе неспокойно, Фидель Кастро выступил по радио, американцы кричат об усиливающемся влиянии коммунизма. Отличные дела творятся в Африке! Колониальные империи рушатся — так и должно быть! Прочитав четвертую страницу, Виктория развертывает внутренние полосы. Вот как! Статья о грубых нарушениях производственной дисциплины на одном из заводов областного города. Пожалуй, стоит прочесть, так как насчет дисциплины и у них в бригаде не все ладно… В одной из бригад сборщиков участились случаи прогулов. Дело в том, что мастер плохо организовывает производственный процесс. Токарь Свириденко вышел на работу в нетрезвом состоянии. Безобразие… Ульян Тихий сейчас не пьет, да надолго ли?

Виктории вспоминается последний разговор с дядей Истигнеем. Ульян боится ее! Товарищ Мурзин, вероятно, ошибается — Ульян не боится ее, а знает, что Виктория непримирима к нарушению трудовой дисциплины. Непонятный человек этот старый рыбак Мурзин. Всю жизнь работает, накопил большой опыт, но даже не стал бригадиром. Не поймешь, какой он — плохой или хороший? Последний раз говорил с ней ласково, мягко, просил подумать. А что подумать? Она ничего плохого не сделала…

Работать всю жизнь! Даже мысль об этом Виктории страшна. Она понимает, конечно, что кто-то должен работать там, кто-то должен ловить рыбу, но мысль о том, что всю жизнь можно провести в Карташеве, ужасна. Виктория не может и предположить, что ей… «Об этом лучше не думать!» — решает она, поеживаясь. Она будет сутками работать, не спать, но своего добьется — станет человеком. Обязательно! Ее жизнь должна быть красивой, полной, не такой, как жизнь в Карташеве, и люди вокруг нее будут другими. Степка не ее герой. Нет, нет!

Просматривая третью полосу, Виктория натыкается на небольшую заметку под названием «В полтора раза быстрее». Заголовок не привлекает внимания, но что-то останавливает взгляд на этой заметке. Сначала она не понимает что, а потом видит какое-то знакомое сочетание букв. Она читает: «В. Перелыгина…» Не может быть! Но тут же четко написано: «Н. Колотовкина, В. Перелыгина, Г. Пцхлава, В. Анисимов и другие». Что это значит?

Виктория торопливо прочитывает всю заметку. В ней говорится о том, что рыбаки Карташевского стрежевого песка увеличили скорость выборки невода. В конце заметки сообщается: «В модернизации оборудования активное участие принимали рыбаки Е. Мурзин, С. Кружилин, С. Верхоланцев, Н. Колотовкина, В. Перелыгина, Г. Пцхлава, В. Анисимов и другие».

Виктория стремительно поднимается со стула.

— Нет! Не может быть! — восклицает она.

Виктория возмущена: «Неправда это! Я не принимала участия! Ложь это! Выдумка!» Она снова хватает газету, снова прочитывает: «Н. Колотовкина, В. Перелыгина…» Ее фамилия стоит после фамилии этой самой Колотовкиной, которая к ней, к Виктории, относится насмешливо, обидно-снисходительно, после этой грубой, нахальной Колотовкиной.

— Безобразие! — гневно произносит Виктория, бросая газету.

Ей вдруг приходит мысль, что упоминание ее фамилии вызвано тем разговором с Мурзиным, когда она расспрашивала его о редукторе, обиженная, что ей не сказали о нем. Старик Мурзин, наверное, подумал, что она, Виктория, болезненно переживает, что ее обошли, и поэтому решил назвать ее фамилию. Дескать, гляди, Перелыгина, какие мы великодушные, справедливые! Она не хочет быть объектом жалости. Да, да, жалости! Может быть, старик говорил с ней ласково именно потому, что пожалел ее. Значит, они пожалели ее за то, что она могла быть обойденной в заметке, может быть, даже подумали о том, что упоминание в заметке могло быть полезным для Виктории при поступлении в институт. Она обойдется без подачек, ей не нужна жалость — все, чего она добьется в жизни, будет результатом ее собственного труда, она сама возьмет от жизни все, что положено взять. Без подачек, без унижения.

— Доброе утро, дочь! — появляясь в дверях, говорит Полина Васильевна. Она сладко, тягуче зевает, пошатываясь, проходит, садится, сонным голосом спрашивает: — Молоко готово? Ты у меня молодцом, Виктория. Что новенького в газете?

— Мама! — Виктория взволнованно подбегает к ней. — Мама, случилось неприятное!

— Ну что может случиться в шесть часов утра? Уплыло молоко? — Полина Васильевна зевает и одновременно улыбается.

— Мама, мне не до шуток — На, читай! — Виктория протягивает матери газету. — Я отчеркнула, где читать!

На газете видна глубокая вдавлинка, которую Виктория прочертила острым, злым ногтем. Полина Васильевна читает отмеченный абзац, стряхивает сон, бодро восклицает: «Молодцы!» Затем читает всю заметку.

— Хвалю, дочь! — весело говорит она. — Шутка ли — почин областного масштаба!

— Это неправда, мама! — отрезает Виктория. — Я не принимала участия в модернизации!

— Почему не принимала? Тут же ясно написано…

— Это ложь!

Полина Васильевна кладет газету на стол, разглаживает рукой, приказывает:

— Расскажи!

Виктория садится и рассказывает все, начиная с выступления, когда она обвинила рыбаков в недисциплинированности, и кончая разговором с Мурзиным. Потом она говорит о том, что заметка обидела ее, что она не нуждается в подачках. Слушая ее, Полина Васильевна смотрит на газету, ей неприятно смотреть на дочь, у которой от гнева раздуваются ноздри.

— Я не понимаю, чего хочет от меня Мурзин? — кричит Виктория. — Это дело с заметкой я так не оставлю! Мне не нужна жалость! Ты сама меня учила быть гордой!

— Понятно, — говорит Полина Васильевна. Что она еще может сказать, если Виктория ей на каждом шагу говорит: «Ты сама меня учила этому!» Да, сама! Учила быть непреклонной, решительной, гордой; боялась, что вырастет неженка, наследная принцесса, и, видимо, где-то в чем-то ошиблась.

Как это случилось, что Виктория все, перенятое от матери, так извратила: решительность у нее стала упрямством, гордость — стремлением встать над окружающими, определенность характера — прямолинейностью его?

— Вот что я скажу, Виктория! — тоскливо говорит Полина Васильевна — Ты во всем права и… ни в чем не права! Во всем, что ты делаешь, нет главного — души. Это как в зеркале — отражение в нем похоже на живого человека, но это только отражение.

— В чем я не права? — перебивает мать Виктория. — Ты изволь сформулировать конкретно! Меня не устраивают аллегорические формулировки. Ты скажи, в чем, и я решу — соглашаться или нет!

Полина Васильевна тяжело вздыхает. Все, чему она учила дочь на основе своего жизненного опыта, Виктория приняла как железное правило поступать без раздумья так-то и так-то в таком-то и в таком-то случае.

— Да пойми, что ты не права! — умоляет дочь Полина Васильевна. — Нельзя так относиться к людям!

— Как относиться? Что я сделала им плохого? — злится Виктория. Она впервые в жизни так сердито, резко разговаривает с матерью.

— Виктория, опомнись! — вскрикивает Полина Васильевна. — Как ты разговариваешь!

— В принципиальных вопросах я не могу уступать даже тебе! — отвечает Виктория. Она стоит перед матерью прямо, гордо выпрямившись, ноздри ее маленького красивого носа раздуваются. — Это было бы предательством по отношению к самой себе!

— Виктория! — ужасается мать. — Ты можешь говорить со мной иным тоном?

— О принципиальном — не могу!

Полина Васильевна не знает, что делать: ей еще ни разу в жизни не приходилось спорить с дочерью. Сегодня дочь впервые повышает на нее голос, и мать обезоружена этим; не кричать же тоже! Полина Васильевна торопливо встает, выбегает из кухни. Через мгновение она возвращается, и удивленная Виктория видит в ее руках старую кожаную куртку, которая вот уже много лет висит в гардеробе вместе с новыми платьями матери и единственным костюмом Григория Ивановича. Виктория знает — в этой куртке мать ходила еще тогда, когда Виктории не было на свете, а мать была комсомолкой. Она бегала в этой куртке на собрания, на курсы ликвидации неграмотности.

— Виктория! — говорит Полина Васильевна. — Вот эту куртку я носила, когда была моложе тебя. У меня была тогда мечта, чтобы люди научились читать. Я шла к ним с любовью и радостью.

— Я знаю, мама, — спокойно отвечает Виктория. — Тогда были героические времена. Но ведь это романтика!

— Что значит — романтика! Неужели ты думаешь…

— Времена романтики прошли. — Виктория едва приметно улыбается. — Прости, мама, но это смешно — специально бегать за курткой, чтобы показать ее мне. Что с тобой? Ты всегда была такая строгая, решительная, непримиримая!

Куртка в руках Полины Васильевны обвисает; она медленно садится, замолкает. Проходит несколько длинных минут, потом Виктория нежно обнимает мать за плечи, заглядывает в лицо.

— Я не хотела тебя обидеть, мама! В наше время есть романтика космоса, техники, а той, твоей романтики… Полина Васильевна перебивает:

— Довольно, Виктория! Ты лжешь! Слова тебе не принадлежат — они чужие!

— Мама!

— Довольно! — Полина Васильевна бьет рукой по столу. — Довольно!

— Не кричи на меня! — Виктория опять подымает голос. — Я не позволю!

Степка выходит из дома и свистит — вот это да! На улице творится неописуемое: дождь, ветер. Тучи несутся низко над головой, в них ни одного просвета, точно скатали грязную шерсть и закрыли ею небо. Степка отходит от дома на сто метров и опять свистит — ни дома, ни оградки уже не видно. Туман.

— Здорово, Степан! — слышится из дождя голос Натальи Колотовкиной — Сколько времени? Не опаздываем?

— Без пятнадцати семь…

Раньше Наталья еще издали протягивала Степану руку, он крепко пожимал, улыбался, был рад. Сегодня Наталья руку не протягивает, а только кивает — коротко, печально. Они идут вместе, но не рядом, как обычно, а метрах в двух друг от друга. Они — Наталья и Степан — одинакового роста, широкоплечи, похожи манерой держаться, похожи походкой. Они похожи так, как походят друг на друга муж и жена, прожившие много лет вместе.

— Плохая рыбалка будет! — наконец говорит Наталья. В зубах у нее шевелится былинка. — Раньше, рассказывали, в дождь не рыбачили.

— Да, — отвечает Степка. — Да!..

До яра они идут молча, торопливо, не глядя друг на друга. На крутизне останавливаются, заглядывают вниз — там плавают клочья сизого тумана, клубятся, сталкиваясь, наползают на яр.

— Я во сне видел такой же туман, — говорит Степка.

— Какой? — оживляется Наталья.

— Черный да страшный-страшный! Как будто лечу на землю, а она покрыта туманом. Мне страшно: а вдруг ее нет, земли. Я ведь издалека лечу…

— Откуда, Степа? — спрашивает Наталья.

— Вроде с другой планеты… Тебе не снится такое?

Она по-ребячьи машет головой — сверху вниз, — заглядывает ему в лицо, задумывается и опять грызет былинку.

— Мне другое снится… Полянка, а над ней облака — много-много! Я просыпаюсь счастливая-счастливая, лежу, а пахнет смородиной…

— Ну? — вскрикивает Степка. — Смородиной! — Степка присвистывает. — Ну и чудеса! Я как начну о жизни думать, так тоже смородиной пахнет…

— А у меня во сне… Сегодня под яр не съедешь, верно, Степа? — спрашивает Наталья. — Измазаться можно. Верно ведь, Степа?

— Конечно, измажешься! — солидным басом отвечает он и вдруг вспоминает события последних дней — становится грустно, холодно, словно его окатили ледяной водой.

Опустив голову, Степка замолкает, теребит пальцами пуговицу плаща, стараясь найти слова, которые совершенно необходимо сказать оживленной, повеселевшей Наталье. Подыскивая слова, он неожиданно вспоминает совет дяди Истигнея поговорить с Натальей о Виктории и, не успев подумать, хорошо делает или плохо, торопливо произносит:

— Знаешь, Наташка, меня Виктория ревнует к тебе. Ты подумай только!

Отвернувшись от Степки, Наталья нагибается, что-то высматривает под яром; чтобы разглядеть лучше, прикладывает ко лбу ладонь и смотрит внимательно, долго.

— Вот какое дело, Наташка! Ты чего молчишь? — спрашивает Степка.

— А я знаю, что ревнует, — не разгибаясь, отвечает она.

Наталья вытягивает ладонь, ловит на нее мелкие дождинки; она так занята этим, что ей, видимо, не до Степки. Дождь льет на поднятое лицо Натальи, капельки стекают, радужно поблескивают на бровях. Профиль у нее резкий, хорошо очерченный, подбородок нежный и маленький.

— Дурак ты, Степка! — после длинной паузы говорит Наталья. — Голова садовая! Переживаешь, мучишься, а разве так надо? Тебя, дурака, ни одна девушка из-за этого не полюбит.

— Почему, Наташа? — тревожно спрашивает Степка.

— Неправильно себя ведешь! С нашим братом надо строго, по-мужски, а ты с Викторией держишься так, точно она тебя выше. Вот она тебя и не любит!

— Почему ты знаешь, что не любит? — похолодев, отшатывается от нее Степка. — Мы просто поссорились… Как ты можешь так говорить, если я люблю ее? Ты, Наташка, когда полюбишь, тогда узнаешь, что при этом люди чувствуют…

— Узнаю! — усмехается Наталья. — Обязательно узнаю. А Виктория тебя не любит. Любовь не бывает такой.

— А какой?

— Любовь — это когда люди друг для друга все отдадут, когда они… Я не знаю, Степа! Вот у Григория Пцхлавы любовь!

— А я, думаешь, для Виктории не отдам все?

— Ты отдашь! А она… Да вон твоя Виктория! Легка на помине. К тебе бежит. — Наталья говорит последние слова сердито, нервно. После этого она делает крупный шаг вниз, под яр. Ей не хочется, наверное, чтобы Виктория видела ее со Степаном…

Виктория стремительно приближается — бьет по плечам синяя намокшая косынка, косой дождь сечет лицо, ноги разъезжаются на скользкой тропинке, но она не обращает на это внимания. «Идет мириться, — думает Степан. — Она такая! Решит, что неправа, и все скажет прямо!» В груди у Степки становится тесно, горячо; он заранее улыбается, морщит губы, с которых готовы сорваться сердечные, радостные слова: «Не надо ничего говорить, Виктория! Не надо! Ничего плохого меж нами не было. Я люблю тебя!».

— Здравствуй, Степан! — подбегая, здоровается Виктория.

Она останавливается так близко, что он чувствует ее частое, разгоряченное дыхание, ему кажется, что слышен стук ее сердца.

— Мне нужно поговорить с тобой, Степа! — торопится Виктория, срывая рукав с часов и взглядывая на них. — Мы были с тобой друзьями, и я думаю, что-ты будешь откровенным. Да, Степан?

— Виктория! — улыбается Степка. — Как ты запыхалась! Здравствуй! У тебя лицо мокрое! В капельках.

— Ничего! — отмахивается она. — Скажи мне, Степан, кто давал данные корреспонденту?

— Какие данные? — изумляется он, расширяя глаза. — О чем ты?

— Ты не читал? — Она выхватывает из кармана газету, протягивает ему. — Читай скорее! Опоздаем!

Он непонимающе берет газету, развертывает, и становится слышно, как ровно, упрямо долдонят в газетный лист струйки дождя.

— Здорово! — прочитав информацию, кричит Степка. — Ну, теперь пойдет по всей области! Ура!

Его охватывает восторг. Как все хорошо, замечательно складывается: они помирятся с Викторией, которая сама подошла к нему; в областной газете пишут о них. Вот это день! Пусть льет противный дождь, пусть ярится ветер, пусть густеет, туман — пустяки! Скоро выйдет солнце, Обь засверкает, обольется звонкими лучами.

— Виктория! — кричит Степка. — Замечательно! Везде будут редукторы! Везде будет наш метод! Ура! — Он набирает полную грудь воздуха. — Я знал, что ты придешь, что мы помиримся! — радуется он. — Я для тебя что хочешь сделаю!

— Кто дал фамилии корреспонденту? — перебивает его девушка.

— Да какое это имеет значение? — удивляется Степка.

— Ты не хочешь сказать, кто дал фамилии? Я думала, что ты другой!

— Что ты думала? — недоумевает он.

— Я не думала, что ты способен личное переносить на общественное. Это непорядочно.

— Непорядочно… — эхом повторяет Степка, только теперь поняв, что привело к нему Викторию.

Глубокая вдавлинка, прочерченная ногтем на газетном листе, вдруг дает ему понять, как разозлилась Виктория. Глубокая, четкая бороздка, которую можно сделать только очень острым, только очень злым ногтем. Так вот почему она бежала к нему, вот отчего блестели ее глаза!.. Степкина кепка, оказывается, лежит на земле. Упала, видимо, в тот момент, когда он, счастливый, бросился к Виктории. И теперь кепка валяется в грязи, а Степкины волосы мокры. Он нагибается, поднимает мокрую кепку, нахлобучивает на мокрые волосы. Капельки воды стекают за воротник.

Им надо спускаться под яр, в холодный, густой туман. Степка первым шагает вниз. Он спускается, а Виктория еще стоит, раздумывая. Со стороны кажется, что он, Степка, маленький, щуплый, а она, Виктория, стоящая наверху, высокая, сильная. Он скрывается в тумане, когда она решительно встряхивает головой, вздергивает подбородок и тоже начинает спускаться.

Виктория спускается под яр смело, ловко, быстро. Она ведь спортсменка.

Дождь зарядил надолго.

На Оби столпотворение, кромешный ад. Река не зеленая, не синяя, не коричневая, а просто черная; поперек нее бегут белые гребни высоких волн. Кажется, что в Обь пролили громадную банку туши, тщательно размешали, а река не хочет примеси и упрямо выворачивается белой изнанкой волн. От Оби, как из ледника, несет холодом, Ветер схватывает дождевые струи, бросает вверх и вниз, отчего в сплошной стенке дождя образуются плешины. Пахнет сыростью и банными вениками. Это, наверное, потому, что река полна сгнивших, разбухших листьев.

Катер «Чудесный» заводит стрежевой невод. Суденышко бросает из стороны в сторону; зарываясь носом, отряхиваясь, как утка, катер настойчиво движется вперед. Прижался к штурвалу Стрельников, приник к нему грудью, чтобы не грохнуться спиной о переборку. «Чудесному» тяжело — это видно по Семену Кружилину, высунувшемуся из иллюминатора машинного отделения. Брызги дробинами секут его лицо, но он не замечает этого — беспокойно глядит на корму, где из воды иногда показывается блестящий винт. Странно и неприятно смотреть, когда винт бешено вращается в воздухе.

Обь полна «плескунцов» и «белоголовцев».

Плескунец — волна хитрая, невысокая, незаметная. Он тем и опасен, что подбирается исподволь, вкрадчиво ласкаясь, набегает на берег и неожиданно обдает с ног до головы холодной водой. Белоголовец, увенчанный белой пеной, подходит открыто, хвастаясь блестящей короной, несется гордо, а набежав, смиряется, опадает, становится неопасным, ручным. С белоголовцем иметь дело лучше, чем с плескунцом: его видно, он честно предупреждает — готовьтесь, иду на вы!

Бушует Обь.

Присмиревший, грустный Степка Верхоланцев сидит под дощатым навесом, ждет, когда закончится притонение. Дождь уже не долдонит по дощатой крыше, а просто льется на нее. Доски заунывно поскрипывают. Рядом со Степкой пристроился Григорий Пцхлава, толстыми пальцами старается попасть ниткой в игольное ушко. У Григория порвалась брезентовая рукавица, он хочет починить ее, но вот никак не может вдеть нитку — ворчит, ругается, но духа не теряет.

— Сволочь! — говорит Григорий. — Почему не лезет? Не понимаем! Рукавица порвалась, что скажет наша жена? Скажет, не умеешь зашить! Плохо!

— Нитка, наверное, толстая, — говорит тоскующий Степка.

Еще никогда Степке Верхоланцеву не было так тяжело, как сейчас. Странный звук у Степки в ушах — что-то унывно поет, дребезжит; он не может понять, что это. Такой звук бывает у гитары, когда с шумом лопается басовая струна: дерево гитары охает, раздается жалобный треск, а потом долго, очень долго гудит лопнувшая струна. Степка вспоминает утренний разговор с Викторией, но почему-то никак не может представить ее лицо, выражение его, услышать голос девушки. Степка вздыхает глубоко, взахлеб, как обиженный ребенок, который уже перестал плакать, но слезы еще не высохли на замызганных щеках.

В ушах по-прежнему странный звук. Степке тяжело, от него нужно отделаться; приподнявшись, он трясет головой, чтобы звук исчез, и тут понимает, что в ушах стоит необычно жесткий, тяжелый гул мотора «Чудесного». Притулившаяся к катеру завозня высоко вздымается, падает, опять вздымается; стоящий на носу дядя Истигней подпрыгивает, как будто под ним пружины.

— Дождь тоже сволочь! — убежденно говорит Григорий Пцхлава и именно в этот момент попадает ниткой в ушко. Брови Григория восторженно округляются. — Мы молодец! — радостно говорят он. — Наша жена похвалит, что мы сами починили рукавицу!

Подпрыгивающий дядя Истигней зачем-то машет руками и, видимо, кричит, но ветер сносит слова, ничего не слышно. Степка прикладывает ладонь к уху.

— …ача …а! — пробивается сквозь ветер.

Лицом дядя Истигней обращен к реке.

— …ча! — несется с Оби.

— Карча! — вскрикивает Степка, подпрыгнув.

По течению реки, навстречу катеру, заводящему невод, плывет здоровенная карча. На волнах подпрыгивает огромный древесный ствол с растопыренными корнями, похожими на щупальца осьминога. Корни и сучья острые, грозные, ствол ощетинился ими. Степке нужна всего секунда, чтобы представить, что может произойти, если карча попадет в петлю невода. Он ошалело срывается с места, летит к берегу, но резко останавливается сообразив, что одному ничего не сделать, а Григорий Пцхлава не умеет плавать.

— Григорий, замени Ульяна! — кричит Степка сквозь ветер. — Зови Викторию! Ей придется грести!

Пока Григорий бегает за Викторией, заменяет Ульяна, Степка находит маховые весла, сталкивает с песка небольшую лодку, в которой полно воды, — вычерпывать поздно, а перевернуть лодку не хватит ни сил, ни времени. Затем срывает с себя куртку, рубашку, брезентовые штаны, сапоги; уже раздетый, вспоминает, что нужна веревка для отбуксировки карчи, и кидается к навесу, но там веревки нет; он пугается, оборачивается к реке — карча приближается медленно, неотвратимо.

— Вот веревка! — кричит испуганная тетка Анисья, бросая ему аккуратно свернутую веревку.

Степка мокрый, загорелое тело блестит, волосы слиплись и упали на глаза, а ему некогда убрать их, и он, полуслепой, бежит к берегу. Ульян уже сидит в лодке, он тоже раздет; Виктории еще нет.

— Виктория, скорее!

Подбежав, она видит их — раздетых, мокрых, — не понимает, что от нее требуется; ее пробирает дрожь при виде раздетых людей.

— В лодку! — приказывает Ульян Тихий. Ему, как и Степке, понятна опасность, грозящая неводу. Поэтому Ульян стремителен, лицо решительное, губы твердо сжаты, на Викторию он кричит строгим, начальственным голосом.

Степка наваливается на весла, хочет развернуть лодку наперерез волнам, но, когда лодка становится боком к волне, в нее заползает шипящий плескунец, ударившись, опрокидывается на дно.

— Вычерпывайте воду! — кричит Степка. — Оба вычерпывайте!

Ветер мешает грести. Степка вымахивает весла из воды, чтобы занести их для следующего гребка, а ветер упирается в лопасти, давит на них. Степка изгибается, стараясь нести весла над водой, но так еще хуже — в лопасти бьют пенные белоголовцы. Тогда он гребет как придется, задыхаясь от тяжести и боли в плечах.

— Давай, давай! — сам себя подбадривает Степка.

Лодка полна воды. Виктория встает на колени, пригоршнями черпает грязную, коричневую воду. Ульян торопливо работает жестяным совком. Волны накатываются и накатываются, через пять минут Виктория мокра с ног до головы. Она стискивает зубы… Да, ей немного страшно, да, она пугается карчи, но она лучше умрет, чем покажет это. Если лодка перевернется, она схватится за нее; она умеет держаться на воде и продержится до тех пор, пока не снимут. Это самое страшное, что может произойти. Нет, она не боится! Все, что происходит, Виктория расценивает как испытание. Пусть лодка полна воды, пусть они могут опрокинуться, пусть есть опасность — это еще одно испытание, из которого она выйдет с честью.

Она вычерпывает воду быстро, старательно, ее охватывает восторг оттого, что она как бы со стороны представляет себя, как бы с берега видит ревущую реку, крутые волны, маленькую лодчонку и на ней себя. Она, сидящая в лодке, смело идет навстречу опасности, ее лицо мужественно, ветер раздувает волосы. Она плывет навстречу опасности, чтобы схватиться с ней и победить. Виктория выпрямляется, смело смотрит вперед. Ей уже совсем не страшно, в голову приходят привычные, гладкие фразы: «Мы победим стихию!», «Лицом к лицу с опасностью!».

Трудно понять, приближаются они к карче или нет: она то вынырнет почти рядом, то в отдалении, так как лодку высоко вздымают волны. Лодка останавливается, встав на гребень волны, повисает в воздухе и висит долго, по крайней мере так кажется, а потом с размаху валится набок и вниз. Степка приспосабливается грести так, чтобы делать гребок в то время, когда лодка находится в среднем положении — не висит и не провалилась. Но это трудно, почти невозможно, и после каждого гребка на днище падает вода. А тут еще крадутся хитрые плескунцы. «Пожалуй, не доплывем!» — думает он, но карча выныривает почти рядом.

— Не подходи к карче! Разобьет! — кричит Ульян.

Ульян прав. Подпрыгнув, громадная карча разобьет лодку. Что же делать? Карча рядом. Громадная в корне, она почему-то скрипит, волны с плеском бьются о нее; когда карча уходит в воду, вокруг завиваются глубокие воронки.

— Ныряй! — кричит сквозь дождь Ульян, подталкивая Степку. — Перелыгина, держи лодку подальше от коряжины!

Набрав в легкие побольше воздуха, Степка бросается в воду. Сперва его обжигает холодом, но потом становится тепло: вода теплее воздуха. Он выныривает и видит Ульяна, который в вытянутой руке держит веревку. Метрах в двухстах от него борется с волнами катер «Чудесный». Измерив взглядом расстояние, Степка пугается: «Не успеем!».

Зацепить коряжину нелегко — она раскачивается. Но это не самое страшное, главное в том, что к ней опасно подплыть — внизу ветки. Если подплывешь, а карча в этот миг поднимется вверх — что тогда?! Не вонзится ли в тело острый сук?

Степка раздумывает недолго; в следующее мгновение он уже вразмашку плывет за Ульяном, который подбирается к стволу со стороны комля, где нет сучков. Волны бьют Степку, отталкивают, топят. Ульян покачивается рядом. Теперь ему нужна помощь Степки, который должен повиснуть на стволе, чтобы можно было закрепить веревку.

— Заплывай слева! — кричит Ульян и выплевывает воду.

Степка берет влево.

— Поднырни немного!

Степка подныривает, затем бросается на карчу, хватается за два торчащих сучка. Ульян накидывает петлю, крепко привязывает веревку. Карча так велика, что от тяжести их тел только немного уходит в воду.

Дальнейшее происходит быстро и суматошно, они подплывают к лодке, Ульян первым выбирается на борт, а когда то же самое хочет сделать Степка, оказывается, что в лодке полно воды. Степке влезать в лодку нельзя: перегруженная — утонет. Он не знает, что делать, а времени нет, совсем нет: «Чудесный» в пятидесяти метрах от них.

— Без меня! — кричит Степка и, повернувшись, крупными саженками плывет к берегу. Проплыв немного, он снова поворачивается к лодке, чтобы проверить, все ли хорошо. Ульян сильно гребет, карча медленно движется за лодкой, вернее ее движения не видно, но она должна двигаться, так как нос лодки приближается к той линии, по которой пойдет катер. А через некоторое время видно, что и карча подается к середине Оби.

Успокоившись, Степка собирается плыть дальше; для этого ему нужно повернуться лицом к волнам. Он делает это и — его топит плескунец. Тогда Степка набирает побольше воздуха и ныряет, чтобы плыть под водой, где тише и теплее, чем на поверхности… Так, то ныряя, то хватая воздух расширенным ртом, он плывет к берегу. Сначала оглядывается на лодку, а потом уж и не смотрит на нее: карча выведена из опасной зоны. Степку сносит течением.

Уставший, полузадохнувшийся, он выходит на берег далеко от выборочной машины, и только тут ему становится по-настоящему холодно — дождь сечет кожу, ветер пронизывает. Степка сует руки под мышки, сгибается и жалостливо смотрит на свои ноги, посиневшие, дрожащие.

Над Обью сумрачно, холодно, неуютно. Мокрый, замерзший, Степка уныло шагает по песку. Он кажется себе неловким, неумелым, неудачливым, несчастным. Он уже не жалеет себя, а злится на то, что у него такие синие длинные ноги, растопыренные пальцы. Вот и Наталья утром сказала, что Виктория не любит его. Да, наверное, не любит. От этого хочется зареветь на весь мир. Да и за что его любить? Чем он хорош? Разводит глупые мечтания, видит во сне космические корабли, а ведь это мальчишество, ерунда, глупые фантазии. Никакого подвига он никогда не совершит, так как на это у него не хватит ни воли, ни характера.

— Эх!.. — вздыхает Степка. — Дела как сажа бела!.. Тоскующий, одинокий, он бредет по песку, завязая в нем по щиколотку.

— Дурак ты, Степка! — сам себе говорит он. — Брось мечтать о подвигах! Работай, учись, возьми себя в руки…

Зубы Степки выбивают чечетку. Он замерз так, что еле идет. В этот миг ему не верится, что в мире бывает солнце, голубое небо; думается, что мир всегда такой холодный, тоскливый, неуютный.

— Эхма!.. — печально вздыхает Степка.

Над Обью висят низкие, войлочные тучи. Видимо, заненастило надолго.

Виктория улыбается, морщит губы. Сняв мокрую одежду, переодевается в сухое, теплое, присаживается возле печки, установленной в землянке.

«Я не струсила!» — гордо думает Виктория, причесывая влажные волосы. Они у нее длинные, красивые. «Я хорошо вела себя!» Ей вновь представляется разбушевавшаяся река, лодка, она в ней; оставшись в лодке одна, Виктория не растерялась, сумела веслами удержать лодку. На ладонях вздулись мозоли; они приятны как свидетельство, что вела она себя великолепно. Ладони можно показать матери — смотри и не обвиняй дочь в пустяках! Она, Виктория, оказывается, способна на подвиг… Ничего плохого нет в том, что сегодняшнее она называет подвигом — пусть небольшой, пусть не очень яркий, но это подвиг. После сегодняшнего она уверилась, что может сделать и большее.

Смотри, мама, как ведет себя твоя дочь! Она выросла смелой, решительной, не боящейся трудностей. Она, Виктория, смеется над теми молодыми людьми, которые боятся жизни, теряются в ней, со страхом идут на производство. Она другая! Она добьется всего, чего захочет, — будет хорошим врачом, может быть, защитит диссертацию и станет ученым. Упорства и воли у нее хватит.

Виктории было десять лёт, она училась в третьем классе, когда однажды учащиеся остались после уроков делать елочные игрушки, которых тогда мало было в магазинах. Молоденькая учительница поставила перед ними крохотного длинноносого Буратино. Он глядел на ребят бесстрастным, холодным взглядом.

«Каждый должен сделать по одному Буратино», — сказала учительница.

Виктория посмотрела на модельку, аккуратно нарезала палочки для ног и рук, лицо сделала из картона, взяла краски и нарисовала губы, брови, розовые щеки. Когда Буратино был готов, учительница похвалила: «В точности как из магазина! Молодец, Виктория!».

Буратино был действительно очень похож на купленного в магазине — глядел на свет божий бесстрастными, холодными глазами. Никто больше из ребят не мог сделать такого, хотя и у других были хорошие. Но они имели другое выражение лица: у одних игрушка была веселой, у других — лукавой, у третьих — грустной, у четвертых — дерзкой. Только у Виктории Буратино был точно как в магазине!

Именно этот случай вспоминается Виктории, когда она думает о своем сегодняшнем подвиге. Да, еще в детстве у нее были воля, настойчивость, характер!

— Решено! — звонко говорит Виктория. Она не может останавливаться на полпути: это расслабляет волю. Нет, она доведет до конца дело с газетной заметкой. После того что случилось с ней сегодня, после победы над разбушевавшейся стихией, Виктория не может промолчать. Пусть рыбаки думают о ней все, что им угодно, но она должна быть непреклонной — для самой себя. Подачек ей не нужно, жалости — тоже.

Виктории хочется петь.

— Мой жребий брошен! — поет она на мотив оперы (какой — она не помнит) и выходит из землянки. — Мой жребий брошен! — поет Виктория, шагая прямо на тетку Анисью. — Возврата нет!

— Это чего заверещала? — интересуется тетка Анисья, удивленная тем, что обычно строгая, гордая девушка ведет себя сегодня явно несолидно. — Что это с тобой, девонька? Ты, часом, не сказилась?

— Нет, нет, я не сказилась! — поет Виктория. — Ничуть! А в общем-то, не ваше дело-о-о-о! Не ваше дело-о-о-о-о!

— Шибко грамотная! Ты объясни путем! — обижается Анисья.

— Я сплетниц не л-л-л-лю-б-лю! — проходя мимо нее, поет Виктория.

— Шилохвостка! — ругается повариха, но сама понимает, что уж кто-кто, а Виктория Перелыгина не шилохвостка, нет, совсем не похожа она на тех вертлявых и пустячных барышень, которых таким словом называют в Нарыме. Она не легкомысленна, не кокетлива, не носит узких брючек, не мажется помадой и пудрой. Виктория и без того красивая — тоненькая, стройная, белолицая. Нет, Виктория не шилохвостка! А кто же? Батюшки-светы, как это она, Анисья, не может найти слово? Господи, помилуй! Это как же так, что даже обругать Викторию тетка Анисья не может? Повариха огорченно всплескивает руками, и вместе с этим всплеском находится слово. — Зануда! — обрадованно кричит тетка Анисья, но Виктория уже не слышит ее: стоит на берегу, наблюдая, как рыбаки тянут тяжелый, мокрый невод.

Над Обью серо и холодно, дождь льет, словно нанялся и старается на совесть; в тальниках журчат ручьи, корни подмыты, выпирают, под осокорями глубокие лужи; песок на берегу перемешан с водой — подави его, потечет грязная жижа. Спецовки на рыбаках сделались черными, с зюйдвесток падают крупные капли. Виталий Анисимов и Стрельников зашли глубоко в воду, Степка и Наталья тянут невод у береговой кромки, Ульян Тихий помогает им.

Обстановка на промысле обычная, а Виктории думалось, что после случая с карчой ее, Степку и Ульяна бросятся поздравлять, пожмут им руку со словами горячей благодарности. Но ничего не произошло — рыбаки ведут себя так, словно и не было карчи, словно Виктория, Степка и Ульян не боролись со стихией, не рисковали жизнью. Когда они вывели карчу и вернулись на берег, рыбаки не обратили на них внимания, а Стрельников чертыхнулся, что в лодке оказалась вода. «Перевертывать надо загодя! — рассердился он. — Мало ли что может случиться!» Лодку перевернули вверх дном, чтобы не заливал дождь. Вот и все, если не считать, что дядя Истигней велел Степке надеть сухую спецовку, а Ульян сделал это сам.

Странные люди!

Невод движется тяжело, рывками, выборочная машина воет надсадно. Виктория нахлобучивает зюйдвестку, запахивается, быстро подходит к неводу, берется за тетиву, тянет. Рыбаки теснятся, дают ей место, и опять никто ничего не говорит, хотя в обязанности Виктории не входит выборка невода: она только приемщица рыбы. Они же ее помощь принимают как должное. Странные люди!

Виктория работает вместе со всеми; ей тепло, радостно от движений, тело освобождается от скованности. Она тянет невод сильно, усердно и смело думает: «Во время обеда дам бой!».

Ульян переодевается в сухое белье. Оно у него теперь есть — чистое, выглаженное… Два дня назад Наталья пришла в общежитие, выгнала Ульяна из комнаты, пробыла там несколько минут, но когда разрешила войти, он увидел, что пол выметен, грязное белье аккуратно связано. Ульян запротестовал, но Наталья закричала: «Замолчи, изверг несчастный!», взяла сверток и сердито удалилась. Потом белье невесть какими путями оказалось у тетки Анисьи, которая сегодняшним утром передала его Ульяну, жалостливо сказав: «Штопала уж штопала! Совсем дрянное бельишко! Надоть новое заводить!» Ульян покраснел, растерялся и сделал ошибку — попытался тайком сунуть поварихе несколько смятых ассигнаций1. Она подняла крик на весь песок: «Шаромыжник! Черт! Ты это кому суешь деньгу?» На счастье Ульяна, никого поблизости не оказалось.

Переодевшись, Ульян берется за кол. Ему тепло, уютно. Кол кажется легким. Ульян охотно работает и думает о приятном.. Славная баба эта Наталья! Представляется сердитой, злой, насмешливой, а сама добрая и хорошая. На днях он встретил ее с сестренками-подростками. Они уцепились за нее, кричали что-то веселое, разнобойное, махали какими-то свертками. Наталья сердито сказала: «Привязались — купи ботинки. Пришлось…» Сестренки запищали: «Никто к ней не привязывался — сама повела в магазин!» Чудная эта Наталья! Честное слово, он побаивается ее: как представит, что опять напился, пробивает пот. Страшно не то, что Наталья закричит: «Пьянчужка несчастный!», страшно другое — глаза у нее станут тоскующими, опустошенными. Невозможно представить, что он еще раз может напиться. На днях Ульян проходил мимо чайной, хватил расширенными ноздрями запах лука и пива, услышал нестройный гул — ноги сами повернули к высокому крыльцу. Ясно представилось, как волнующе закружится голова, в груди откроется теплая пустотка, мир распахнется голубым и розовым. Левая нога уже стояла на крыльце, когда он вспомнил о Наталье. Ногу пришлось снять, отставить назад, а на правой ноге повернуться, чтобы уйти от чайной. Казалось, что на ногах пудовые гири… Хорошая девушка Наталья! А Степка Верхоланцев дурак: бегает за своей Викторией, похоже» на дорогую заводную куклу. Нет, Степка, конечно, хороший, но дурной, шалый: как не видеть, что его любит Наталья? Все на песке знают об этом, а он… Впрочем, все ли знают, видят? Может быть, только он, Ульян, стал за последнее время таким глазастым, приметливым. Дядя Истигней, пожалуй, тоже знает о любви Натальи к Степке… Дядя Истигней замечательный! К нему хочется притулиться, всегда быть рядом, чтобы видеть его улыбку, неторопливые движения, понимающие глаза. Ульян отчего-то уверен — для дяди Истигнея нет невозможного. Если дядя Истигней захочет, Ульян вернется на пароход.

Выборочная машина тарахтит рядом. Ульян отвязывает береговое крыло невода, передает дяде Истигнею. Проходит несколько минут, и живая блестящая мотня летит на песок. Когда рыба рассортирована, уложена в длинные деревянные ящики, Стрельников торжественно объявляет:

— Обед!

Под дощатым навесом сухо, чисто, сбоку — яркий костер, разведенный утром. В костер положили несколько огромных бревен, и он будет полыхать до вечера, пока не придет пора уезжать с песка. Рыбаки обедают долго, основательно, молча и, как всегда, хорошо — съедают по две миски осетрины, по два стакана киселя, неторопливо пьют чай. Неплохо ест и Виктория Перелыгина, поработавшая сегодня вместе с рыбаками. Раньше она съедала немного похлебки, картошки, чай не пила, а сегодня ест много, охотно, тянется за добавкой. Анисья, приятно удивившись этому, радостно предлагает:

— Ешь, милая, ешь! Это я люблю, когда хорошо снедают!

Наконец обед кончен.

— Перекур! — объявляет бригадир, начальственно и строго озирая рыбаков. — Разрешается отдохнуть!.. Может, у кого есть вопросы? — после небольшой паузы тоном заботливого руководителя спрашивает он.

Вопросов, видимо, нет, — дядя Истигней уже закрыл глаза, Семен, пожалуй, спит. Степка прячется за Ульяна, а сам Ульян позевывает. Виталий, конечно, лежит рядом со стариком. Очевидно, у них вопросов к бригадиру пока нет. А как обстоят дела у приемщицы рыбы Перелыгиной, которая чаще других ставит вопросы? Нет ли вопросов у товарища Перелыгиной?

Плотно наевшийся Стрельников тяжеловато поворачивается к Виктории, и его круглое бровастое лицо освещается надеждой. У товарища Перелыгиной, кажется, есть вопрос: она беспокойно ворочается, закусывает нижнюю губу, нежные ноздри тоненького носа вздрагивают. Определенно хочет поставить вопрос! Стрельникова не обманешь: посади в зал хоть тысячу людей, он взглянет и сразу скажет, кто желает иметь слово. Такого человека сразу видно-он, если не мнет в руках бумагу, то возится, нервничает, отделяется от соседей этакой отрешенностью в зале, словно уже стоит на открытой взорам трибуне. Только большие начальники умеют не показывать виду, что собираются выступать, — дело привычное, чего волноваться! А товарищу Перелыгиной не обмануть Стрельникова, он ее видит насквозь.

Николай Михайлович согнутыми пальцами стучит по столу.

— Вни-мание, товарищи! Прошу дать тишину! Товарищ Перелыгина, у вас вопрос?

Дядя Истигней открывает глаза; Семен, чуть повернув голову, открывает только один глаз; Ульян чуток отодвигается от Виктории; любопытная Анисья, наоборот, придвигается; Наталья насмешливо кривит губы, а Григорий Пцхлава шумно выдыхает воздух: он чинит вторую рукавицу и опять не может попасть ниткой в иголку.

— Прошу, товарищ Перелыгина! — Стрельников приосанивается, нагоняет на себя суровость, но никак не может унять довольную улыбку, появившуюся на его лице оттого, что Виктория все-таки собирается выступать с вопросом.

На этот раз Виктория не поднимается, не вытягивает руку, как это она делала первый раз, выступая перед рыбаками, а начинает говорить с места:

— Никакого вопроса я ставить не хочу! — Она улыбается бригадиру. — Мне кажется, что случилось недоразумение. Я не принимала участия в установке редуктора, а меня почему-то упомянули в газете. Думаю, что это — недоразумение, — повторяет Виктория, стараясь говорить спокойно, хотя внутри у нее все дрожит от негодования, так как дядя Истигней как-то странно, невидяще рассматривает ее. «Это он назвал мою фамилию, — думает Виктория. — Проявил великодушие! Подачку сунул». Рыбаки молчат.

— Давайте к порядку ведения! — радуется Стрельников. — Прошу разъяснить, товарищ Перелыгина, о какой газете вы докладаете народу? Есть газеты разные… Какую поименуете?

— О нас есть корреспонденция в областной газете! — отвечает Виктория, которой приходит в голову, что рыбаки могли и не читать газету. — Разве вы не знаете?

— Нет, почему же, знаем! — весело отвечает дядя Истигней, вынимая из кармана газету и развертывая. — Не все, наверное, только читали. Прочти-ка вслух, Николай!

Стрельников принимает газету величественным жестом; далеко отнеся от глаз, важно щурится. Ему, по-видимому, не очень интересно то, что написано в газете, — важен самый факт того, что в бригаде читается периодическая печать. При следующем отчете начальству он обязательно упомянет, что на песке проводятся громкие читки газет.

— Начинаю читать! — объявляет Стрельников. — Прошу соблюдать тишину!

Рыбаки слушают внимательно. Когда бригадир доходит до слов «активное участие принимали…» и перечисляет фамилии, Виктория напряженно следит за людьми. Какова будет реакция? А никакой реакции нет! Больше того, Семен снова закрывает глаз, Григорий Пцхлава удачно попадает ниткой в иголку, а Наталья Колотовкина скучно зевает. Виктория смотрит на них, поражается, недовольно вздернув губу, думает: «Точно не о них написано! Никому дела нет!».

Закончив чтение, бригадир торжественно объявляет:

— Написано двадцать седьмого августа тысяча девятьсот шестидесятого года, газета «Пролетарское знамя», страница третья… Товарищ Перелыгина, продолжайте вопрос!

— Почему названа моя фамилия? Я не принимала участия в установке редуктора, — поднимаясь, спрашивает Виктория. — Мне не нужны подачки! — резко говорит она. — Я хочу знать, кто дал мою фамилию корреспонденту! Это безобразие! Прошу вас, товарищ Стрельников, ответить на этот вопрос. Бригадир не может ответить.

— Гм! Н-да! — Он кашляет. — Дядя Истигней то есть товарищ Мурзин, кто давал корреспонденту фамилии?

— Да никто не давал, — отмахивается старик. — Слушайте, отдыхать мы сегодня будем или нет? — Ок старательно укладывает телогрейку, выравнивает рукав к рукаву, воротник заталкивает вниз, ворчит: — Холера! Поистрепалась страсть как! — Потом кличет: — Степан! Иди приляг! Намерзся, парниша! Иди, иди! — Он оставляет Степану местечко рядом с собой на телогрейке.

Степка боком, робко пробирается к дяде Истигнею. Глаза у Степки тоскующие, плечи опали, руки висят — он мучится, переживает за Викторию; ему муторно, нехорошо, словно он сам сделал непоправимую, жестокую ошибку. Ну зачем она это делает, зачем? Неужели на видит, что рыбаки переживают за нее, прячут взгляды, пытаются показать, что не видят ее гордо вздернутой головы? Стыд за нее мучит Степку. Это — резкое, обжигающее чувство. Ему кажется, что собственный стыд, стыд за себя, бывает более легким. А сейчас он не может поднять головы, ему до боли жалко Викторию.

— Я жду ответа! — звенит голос девушки. И Степка не выдерживает. Прижав руки к груди, умоляюще просит ее:

— Не надо! Не надо, Виктория, это пустяки… Брось!

— Это ложь! — вскрикивает она.

— Виктория! — Степка бросается к ней, готовый схватить, увести от рыбаков, от стыда, но она отшатывается, отмахивается.

— Я хочу знать!

— Степан, ложись! — прикрикивает на парня дядя Истигней.

Старик делает еще одну попытку замять разговор. Он боится, что Виктория наговорит Степке бог знает что.

— Я хочу знать правду! — твердит свое Виктория.

Дядя Истигней внезапно перестает моргать. Это значит, он старается пересилить накопившийся в нем гнев, не поддается ему.

— Знать правду? — спрашивает дядя Истигней. — Хорошо! Человек должен знать правду о себе… Вы, Перелыгина, делаете глупость, если добиваетесь ответа. Большую глупость, Перелыгина…

— Товарищ Мурзин!

— Не люблю, когда меня перебивают! Коли вы не могли понять, что я не хочу этого разговора, то уж извольте выслушать! Неужели вы не понимаете, что, упомянув вашу фамилию, корреспондент ничего плохого не сделал? Мы все по-своему осваивали редуктор. — Он вдруг улыбается. — Вы не заметили, что не упомянута одна фамилия? Ульяна-то нет, а? Как же так, он ведь принимал участие? Почему же Тихий не поднимает историю? Ульян! Ульян! — обращается он к коловщику. — Ты принимал участие, а?

— Принимал… — отвечает Ульян, смущенно улыбаясь. «Так вышло, что принимал участие. Ничего не поделаешь, принимал, и все тут!» — говорит его улыбка.

— Вот видите! Скажу больше, ни Пцхлава, ни Колотовкина, ни Анисимов участия в установке тоже не принимали. Почему же они молчат? И почему не обижается Ульян Тихий, когда его просто-напросто забыли упомянуть? Если вы не знаете почему, отвечу своими словами. Мы народ дружный, компанейский, славу меж собой не делим. Вот та», уважаемая!

Рыбаки молчат, слушают дядю Истигнея, одобрительно переглядываются — так, правильно! Виталий АНИСИМОВ приосанивается, громко поддакивает, Пхцлава цокает языком: «Правильно! Правильно ты говоришь, законно!» Стрельников доволен еще больше: наверное, впервые в жизни дядя Истигней произносит на песке целую речь. Тетка Анисья поражена словами дяди Истигнея, не отрывается взглядом от старика, завистливо вздыхает, словно говорит: «Эх, как шпарит! И откуда такие слова берутся у старого черта. Ну и Истигней, холера его побери! Какой мастак на разговоры, а я и не знала! Вот уж будет что рассказывать!».

Виктория молчит. Она стоит в стороне от рыбаков, так как люди незаметно потеснились: Степка ушел к дяде Истигнею, Наталья пересела к Пцхлаве, зло вырвав из его рук иголку и нитки, стала чинить рукавицу.

Виктория замечает это, и у нее на миг появляется желание сесть, махнуть рукой, как можно скорее забыть о злополучной газете. Ей очень хочется сделать, это, но она не знает — как, у нее ведь высоко вздернута голова, руки упираются в стол, фигура стремительно наклонена вперед. Нельзя же сказать: «Я погорячилась» — и сесть. Она, кажется, трусит! «Я определенно трушу», — думает Виктория. Ей хочется сесть, потому что она побаивается дяди Истигнея, насмешливой улыбки Колотовкиной, холодного взгляда Семена Кружилина, напряженной тишины. Да, да, так и есть — она, эта Колотовкина, презрительно улыбается.

— Я не нуждаюсь в подачках! — пересилив желание сесть, гордо говорит Виктория. — А Ульян Тихий… Ульян Тихий молчит потому… — Она останавливается, так как не знает, почему не протестует Тихий. Однако фраза начата, ее нужно кончать, и она внезапно понимает, в чем тут дело. — Тихий молчит потому, что ему безразлично, как о нем думают. Да, наверное, и нельзя называть в газете фамилию человека, который сидел в тюрьме!

Она не успевает сказать последнее слово, как Степка испуганно вскакивает, снова бросается к ней, тонко, жалобно кричит:

— Виктория, что ты делаешь!

Он кричит, чтобы заглушить ее голос, делает это невольно, повинуясь чувству жалости к Виктории. Но ему не удается заглушить ее звонкие слова.

— Ой-ой-ой! — вздыхает Истигней, закусывая губу.

— Зачем так говоришь?! — Григорий Пцхлава взмахивает руками. — Неправильно говоришь! Мы, мы любим Ульяна Тихого! Зачем оскорбляешь человека?! Нехорошо!

— Ой-ой! — покачивается из стороны в сторону дядя Истигней.

Виктория бледнеет. Ей кажется, что кто-то сейчас бросится к ней, сомнет; она стискивает зубы, еще выше вздергивает голову.

— Зануда! — зло говорит тетка Анисья.

— Я не позволю оскорблять себя! — кричит Виктория. Выскочив из-за стола, поворачивается и, тонкая, стройная, гордая, быстро уходит под проливным дождем в землянку.

Побледневший Степка смотрит ей вслед и чуть не плачет.

— Ульян, друг! — кричит Пцхлава, бросаясь к Тихому. — Наплеван на ее слова! Плохие слова говорит плохой человек! Понедельник мы переезжаем новый дом, берем тебя к себе. Наша жена хочет, чтобы ты жил с нами.

— Спасибо… — чуть слышно отвечает Ульян.

— Замечательно будем жить! Ты хороший друг! Товарищ!

К ночи дождь притих, ветер поубавился, но по-прежнему сыро, промозгло, зябко. Сунув руки в карманы, ссутулившись, Степка идет по глазной карташевской улице. Минует школу, сельсовет, больницу, поднимается на пригорок. Как стрелку компаса влечет к северу, так Степку тянет к пятистенному дому, стоящему на горушке. Там палисадник, смородина, акации, две тонкие черемухи; там ярко светит окошко, а за ним двигается тень девушки.

Степка подходит к окошку, останавливается, кладет руки на городьбу. Черемухи шелестят. Ветер осторожно раскачивает ветки, их тени бегут по желтому квадрату. Тупо, глухо ударяются о землю, о листья, о Степкино пальто дождевые капельки. Стук! Стук! Стволы черемухи блестят, перезревшие ягоды малины горят красными тревожными лампочками — на них падает свет. И тишина. И в ней: стук! стук!

Капельки отсчитывают время. Кап — прошла секунда, кап — вторая, кап — третья!.. Быстро, и не заметишь как, пронесется жизнь; в сутолоке дел, стремлений, желаний и ожидания главного, важного, самого нужного.

Однажды Степка Верхоланцев выйдет вечерком из дому, сядет на скамейку, посмотрит вокруг себя понимающе и трезво; вспомнит, каким свежим был в молодости воздух, какой яркой луна, каким светлым мир. Вспомнит былое, и тоской защемит сердце — где ты, молодость? Была ли? Может быть, и не было ее, молодости? Может быть, всегда дрожали руки, всегда были серыми волосы, всегда подламывались, не держа тела, ноги; может быть, всегда было холодно спине? Не вспомнит он, что холодным и далеким было окно, что нелюб был он девушке по имени Виктория, а только свою любовь припомнит он. Была молодость. Была! Радостно станет старику, а потом грустно — где ты, молодость?

Под светом выглянувшего из-за туч месяца Степка уходит от желтого окна. Навстречу ему кто-то идет; Степка приглядывается, узнает Ульяна Тихого, который бредет понуро, медленно, сапоги чавкают грязью.

— Гуляешь?

— Гуляю, — отвечает Ульян, который возвращается с противоположного конца поселка.

Минут десять назад, бесцельно шастая по улице, он остановился у дома Натальи, заглянул в окно — Наталья сидела за столом, что-то шила, склонившись, была задумчивая, тихая, грустная. Потом, вздохнув, подняла голову и посмотрела в окошко, прямо на Ульяна. Он испугался, попятился и чуть не упал в кювет.

С Оби доносится скрип уключин, шебаршит по воде мелкий дождик.

— Пойдем вместе! — предлагает Степка.

— Пойдем!

Сапоги глубоко завязают в грязи, вытаскивать их трудно, грязь издает жадный, чмокающий звук. «Жалкп Степку!» — думает Ульян, видя страдания парня, который ничего не умеет скрывать, — был у Виктории, как и он, Ульян, стоял под окном, тосковал. А Наталья тоскует тоже. Она любит Степку. Она очень хорошая, эта Наталья… А он, Ульян, пропащий человек… Он верит дяде Истигнею, что его, Ульяна, не упомянули в газете только по ошибке. Но ведь кто-то сказал: «Тюрьму и татуировку не смоешь!» Мысли бегут быстро, перебивая друг друга. Ульян опять уже думает о Степке… Зачем Степке мучиться, когда его любит Наталья? Она стала бы радостной, счастливой, если бы Степка полюбил ее. Степка — хороший парень.

— Слушай, Степан! — говорит Ульян. — Тебя любит Наталья! Давно любит!

— Ты брось! — Степка останавливается.

— — Я говорю правду!

Ульян нахлобучивает капюшон, протягивает Степке руку, говорит:

— Ну, я пошел. До свидания! — И быстро уходит. Почти убегает.

Степка глупо открывает рот. Что он говорит, этот Ульян? Какую чепуху мелет!… Но перед ним в мыслях вдруг возникает Наталья — в новом городском платье, с голыми плечами, открытой спиной; он точно наяву видит, как она спешно идет по тротуару, старается убежать от них, Степки и Виктории. Тогда он улыбнулся, добродушно подумал: «Ну и Наташка!», а сейчас он видит ее — страдающую, униженную тем, что они идут позади, зона в таком платье.

«Она надела платье для меня!» — с внезапной болью думает Степка. Он уже понимает — Наталья любят его давно, еще со школы. А ведь он ей говорил: «Когда полюбишь, узнаешь, что при этом чувствует человек».

Наташка, милая! Он же любит Викторию. Зачем это, зачем?

— Ой-ой! — стонет Степка.

Если бросить весла посредине Оби, лодку подхватит быстрый стрежень, понесет, завертит, как щепку. Беда пассажирам, если река вырвет из рук весла: разбить не разобьет лодку, а утащит черт знает куда, навалит где-нибудь на крутояр и опрокинет. Хорошо, если кто заметит лодку с берега, вскочит в обласок, вымахает веслом на помощь. А коль никто не увидит — беда! Силен, упрям стрежень на голубой Оби. Только сильные пароходы да катера смело идут навстречу стрежню. А в лодке без весел — пропащее дело!

Виктория Перелыгина испытывает такое чувство, словно ее подхватил обский стрежень — несет, поворачивает, бросает из стороны в сторону; не видно ни берега, ни пристани, ни огонька зеленого бакена. Несет и несет.

Вчера, вернувшись с рыбалки, она заперлась в комнате, ни слова не сказала матери, ткнулась головой в мягкую подушку. Так лежала долго, потом поднялась, поправила смятую постель, поглядела на себя в зеркало и заходила по комнате, круто поворачиваясь в углах, стараясь думать спокойно, здраво.

Что такое стрежевой песок? Это только небольшой эпизод в ее жизни, временная остановка перед институтом. Чего же ей волноваться, переживать! Пожалуй, она зря вспомнила о том, что Ульян сидел в тюрьме, этого можно было бы не говорить, но ведь она не солгала, не обманула — он действительно сидел в тюрьме, он действительно пьяница, и ему, конечно, глубоко безразлично, назвали его в газете или нет. Она не может мириться с ложью. «Я веду себя правильно, — думает Виктория. — Я не должна искать легких путей». Она прекрасно вела себя во время бури, не спасовала перед трудностью. Степану нечего обижаться на нее, она, Виктория, была честна с ним. Ей опять вспоминаются привычные выражения: «Любовь не терпит компромиссов», «Настоящая любовь возвышает», «Любовь делает человека сильным». Разве любовь Степана возвышала ее, делала сильной? Конечно, нет. Он человек неопределенный, он не знает, чего хочет от жизни. Он душевный, смелый, честный, но ведь это еще не все, есть еще много качеств, которых Степану не хватает.

«Я права!» — упрямо думает она, но почему-то опять приходит такое чувство, точно ее несет сильное течение. Это беспокойное, неприятное чувство, понять происхождение которого она не может. Четко одно: зря сказала об Ульяне, а остальное непонятно, необъяснимо.

Виктория снова мечется по комнате, думает, разговаривает сама с собой…

Потом она с большим трудом заставляет себя сесть за книги, открывает учебник, читает, но скоро понимает, что не читает, а бесцельно перебирает в пальцах костяную закладку. Вечер так и пропал — не могла сосредоточиться, но уснула крепко, сразу, снов не видела, а проснувшись, усмехнулась вчерашним сомнениям: «Валяю дурака!» После зарядки и обтирания холодной водой еще решительнее подумала: «Права я! Права!» Быстро позавтракала, оделась и, не разбудив мать, выскользнула на улицу…

Сейчас она стоит на носу катера, в лицо бьет дождь, ветер валит суденышко с борта на борт. Позади нее — напряженная тишина. Катер «Чудесный» десять минут выстрял у правого берега; дядя Истигней ходил по раскисшей глине, взволнованно курил самокрутку, Наталья Колотовкина ругалась, Семен Кружилин злился, а Григорий Пцхлава огорченно цокал — не пришел на берег Ульян Тихий. После длинных десяти минут они отчалили, а Семен отвязал от катера обласок, положив в него весло, сказал: «Если придет, переедет!».

Озабоченные, хмурые, неповоротливые в своих грубых брезентовых комбинезонах, рыбаки спрыгивают в воду, выходят на берег, делятся на группы, одни направляются к неводу, другие к выборочной машине. Наталья Колотовкина срывает фуфайку, зло бросает на песок… Стрельников, не зная, что делать, стоит на берегу. В руках у него раскрытый блокнот; дождь бьет в страницы, они набухли, чернила расплылись, но бригадир не замечает этого.

Рыбаки готовятся к замету невода — привязывают к ремням голенища высоких сапог, глубоко надвигают зюйдвестки, осматривают остро отточенные ножи. Потом разбирают невод, готовят завозню, проверяют поплавки и грузила. Иногда незаметно друг для друга бросают короткий взгляд на реку — не покажется ли обласок с Ульяном.

По-прежнему льет дождь. Песок уже не песок, а вода, в которой плавают песчинки; те, что тяжелее, опустились вниз, легкие остались наверху; берег похож на жидкую кашу. Тучи висят еще ниже, чем вчера, — одна навалилась на осокорь дяди Истигнея, облапила его. В небе ни просвета, ни надежды на него. Бакланов не слышно, не видно. Один было поднялся с берега, расправил острые крылья, но порыв ветра бросил его, он наклонился, чирканул крылом воду, боком унесся обратно. Запищал жалобно, тонко.

Правый берег просматривается плохо: закрыт пеленой дождя, сквозь которую видны только расплывшиеся контуры домишек. Пароход «Рабочий» показывается внезапно: вот не было его, и вот он появился — белое, сияющее чудо, возник, как по волшебству, и уже громко ревет гудок, и уже, не разворачиваясь, так как идет навстречу стрежи, «Рабочий» с разлету подходит к дебаркадеру, останавливается. Лихо швартуется капитан «Рабочего» — пароход еще не отдышался, еще не растаял в дожде султан пара из гудка, а уже летят на землю швартовые, выдвигается трап, бегут пассажиры. Правда, всего этого с песка не видно, но рыбаки знают, как швартуется «Рабочий».

Проходит не больше минуты, как от белого борта парохода отделяется ярко раскрашенная шлюпка, хорошо видная на темной реке. Шлюпка пересекает реку, идет не на песок, а немного в сторону, но рыбаков не обманешь — учитывая снос, речники берут немного выше. Разбирающий невод Степка Верхоланцев бросает его, бежит сломя голову к дяде Истигнею, сидящему на выборочной машине. Степка испуганно шепчет на ухо старику: «К нам!.. Из-за Ульяна!…».

У шлюпки сильный подвесной мотор. Он поднимает за кормой бурун зеленой воды; у берега шлюпка делает изящный, плавный поворот, и уже виден сидящий за рулем капитан «Рабочего». С ним матрос и первый помощник. Идет дождище, завывает ветер, а капитан и помощник словно из другого царства: на них отлакированные дождем плащи, на фуражках потемневшие, но свежие чехлы. Шлюпка белая, голубая, розовая, на маленьком флагштоке вьется яркий флаг. Праздником, торжественностью парада веет на рыбаков от быстрой шлюпки.

С радушной улыбкой подходит к кромке берега бригадир Николай Михайлович Стрельников. Он и важен и приветлив, строг, и радостен. С гостями он всегда такой и разговаривает с ними только на темы, касающиеся дел всесоюзных, масштабных, наизначительнейших: о международном положении, о значении рыбы в питании человечества.

— Милости просим! — приветствует он речников. — Просим проходить.

— Что будет, что будет?.. — шепчет Степка дяде Истигнею.

Старик тоже, видимо, не знает, что будет, — рассматривает обский плес, хмурится, моргает часто, нервно.

Повариха обмирает.

— О господи! Гости приехали, а уха-то еще не ставлена.

Речники, здороваясь, обходят рыбаков. Капитан — прямой, негнущийся, вылощенный — руку жмет сильно, долго; веселый помощник только прикасается пальцами, торопясь от одного к другому, похохатывает: «Здорово, мужики, здорово! Хо-хо! Осетринкой угощать будете! Хо-хо!» Одновременно с этим помощник шарит глазами по людям, кого-то ищет; не найдя, косится на землянку, даже смотрит на далекий тальник и на небольшое дощатое сооружение, похожее на скворечник.

И капитан тоже шарит взглядом — кого-то ищет.

— Проходите под навес! Присаживайтесь! — дипломатничает Николай Михайлович.

Речники проходят, садятся, вынимают коробки папирос; они знают, что в нарымском крае нет лучшего средства вызвать у собеседника откровенность, чем угостить его папиросой. У речников папиросы хорошие: у капитана «Казбек», у помощника «Любительские». Николай Михайлович выбирает «Казбек», прикуривает от спички капитана; дядя Истигней молча отказывается — хлопает себя по карману, дескать, курю самосад. Старик старается казаться спокойным, движется замедленно, но Степка понимает, что он взволнован.

— С каким грузом идете? — спрашивает Николай Михайлович. — Где брали рыбу? Говорят, холодильники в трюмах устанавливаете.

— Устанавливаем, — отвечает капитан.

— Это хорошо! У нас теперь с перевозками рыбы вопрос большой стоит перед речниками, — продолжает бригадир. — Систематически увеличиваем вылов рыбы. Печать сообщает, что на нашем песке начался важный почин. Читали, товарищи?

— Читали! — отвечает капитан.

— Вопрос, который стоит перед речниками, — есть вопрос государственной важности. Через него мы сможем обеспечить тружеников города рыбой. Так я говорю, товарищи?

— Так, правильно! — отвечает капитан, оглядываясь. — Товарищи, — обращается он ко всем рыбакам, — мы приехали попроведать Ульяна Тихого. Где он? Может быть, выходной у него сегодня? Вы не по скользящему графику работаете?

Рыбаки молчат. Нет, они не работают по скользящему графику. Нет, не выходной сегодня Ульян Тихий. Должен был выйти на песок, но отчего-то не вышел. Бог знает, что с ним! Беда, если запьянствовал, хорошо, если просто-напросто проспал, даже если заболел — и то легче. Наталья Колотовкина зло мнет в руках тальниковую ветку, срывает листья; дядя Истигней опускает голову, а Степка чуть дышит.

— Где же Тихий, товарищи? Не уволился ли?

Нет, не уволился с Карташевского стрежевого песка Ульян Тихий. Еще вчера утром работал радостно, старательно; бросился в лодку, чтобы убрать с пути невода карчу, нырял в ледяную воду; позавчера притащил из магазина в общежитие продукты, заготовил на неделю, чтобы по утрам приходить на работу сытым.

— Может, в землянке отсыпается? — шутит помощник капитана. — Знаю Ульяна — спать здоров!

Однако Ульяна нет и в землянке, куда ушла тетка Анисья, чтобы хоть копченой рыбой угостить речников.

— Где Ульян, мужики? — спрашивает помощник капитана. — Что молчите?

— Ульян Тихий задержался на берегу по важному вопросу, — говорит наконец бригадир, сминая в пальцах обжигающую папиросу. — Поручение ему поручено.

— Жалко! — печалится капитан. — Очень хотелось его увидеть. Вы хоть расскажите о нем. Как работает, как живет?

— Часом не женился? — подхватывает помощник, кивая на Викторию и Наталью. — Если у вас все девушки такие, то нет ли у вас для меня работенки?

— Работенка найдется! — говорит дядя Истинней и протягивает руку к Оби. — Кажется, едет Ульян!

Все, кто есть, поворачиваются к реке. Наступает тишина, в которой слышно, как о крышу навеса настойчиво, упрямо стучит дождь. Ульян действительно едет. Легкая лодчонка — обласок — подпрыгивает на крупной волне, проваливается, порой серая пена скрывает Ульяна, и кажется, что его смыло, но через секунду обласок опять показывается. Ульян гребет неровно, сбивчиво. Вот он, сделав еще несколько гребков, бросает весло на дно, лодчонку подхватывает волна, приподнимает и с тихим шорохом мягко выбрасывает на берег. Волна откатывается, и обласок остается на песке.

Ульян не вылезает из обласка — голова опущена, руки раскинуты. Проходит несколько секунд, и Ульян делает попытку подняться — упирается руками в борта, но не может оторвать тела. Передохнув, делает вторую попытку.

— Батюшки!… — разносится в тишине приглушенный вскрик тетки Анисьи.

Еле держась на ногах, качаясь, то медленно, то вдруг бросаясь вперед, чтобы сохранить равновесие, Ульян идет к навесу. Глаза налиты кровью, лицо черное, небритое, опухшее. В пяти метрах от навеса останавливается, тупо оглядывает рыбаков, будто никого не узнает, только Викторию Перелыгину узнал.

— А, ты, здорово! — Покачивается, закрывает веки. — Ну гляди, гляди! Гляди на пьяного Ульяна! — И вдруг бросается на нее, нет, не бросается, а просто теряет равновесие и потому бежит вперед, чтобы не подкосились ноги.

Водочным перегаром, луком и еще чем-то неприятным, острым пахнет от Ульяна. Виктория морщится.

— Уберите его! — испуганно кричит она. Ульян открывает глаза, хрипит:

— Правильно, уберите меня! Уберите пьяницу и сволочь Ульяна Тихого! Уберите, он в тюрьме сидел!

Ульян отшатывается назад, запинается о полено и падает на спину. Тупо ударившись затылком о песок, он матерно ругается.

— Безобразие! — кричит Виктория, закрывая лицо руками. — Его нужно выгнать!

Все бросаются к Ульяну, обступают его тесным кружком, только Виктория не сходит с места. Постепенно устанавливается тишина. Опять слышно, как воет ветер и дождь сечет по навесу. Тишина стоит еще несколько секунд, потом ее нарушает захлебывающийся крик Натальи. Она идет к Виктории.

— Выгнать?! — кричит Наталья. — Ты это, ты!.. Он из-за тебя напился. — Она останавливается, машет руками. — Ну, ничего, нечего… Он больше пить не будет… Умру, а пить ему не дам! Душу положу… Душу положу, а пить не дам… — Наталья совсем задыхается от гнева и вдруг кричит на Викторию: — У, ненавижу!

— Спокойно, Наталья! — выходя из кружка, говорит дядя Истигней. — Спокойно! — Он покачивает головой, тихо говорит Виктории: — Не знаю, не знаю, — врачом, пожалуй, не станешь. Нет, не станешь! Не дадим пока документа. Нет, не дадим! С первого класса тебе, Перелыгина, придется начинать!

Сейчас Виктории по-настоящему страшно, она бледнеет, замирает, ватными, непослушными губами шепчет:

— В какой первый класс…

— В первый класс жизни пойдешь… Жизни тебя учить станем! — спокойно отвечает старик и поворачивается к речникам. — Извините, товарищи! Недосмотрели мы… Товарищи, а товарищи! — обращается он к рыбакам. — Поставьте на ноги Ульяна! — И опять к речникам: — Будет Ульян человеком, будет!

— Кибернетическая машина! — говорит Семен Кружилин и отворачивается от Виктории, чтобы помочь Степке и Наталье поднять Ульяна.

— Пьяница безвольный! Алкоголик несчастный! — выходит из себя плачущая Наталья.

Виктория стоит одна. Совсем одна.

Обь бушует, бесится, хочет, видимо, выплеснуться из берегов.

Кто это сказал, что Обь — река тихая, равнинная? Ложь. Обь — река сильная, могучая. Страшно человеку, если он один окажется на обской стреже. Страшно! Его спасение в том, что на берегах голубой Оби живут смелые, хорошие люди, — они придут на выручку.

Примечания.

1.

Наизаболь — нарымское словечко, означающее: правда ли, серьезно ли?