Сущность человека.

Посвящается памяти.

Грецкого Милия Николаевича —

Выдающегося философа-марксиста.

И очень хорошего человека.

Автор книги, предлагаемой вниманию читателей, исходит из широко известного утверждения Маркса, согласно которому «…сущность человека не есть абстракт, присущий отдельному индивиду. В своей действительности она есть совокупность всех общественных отношений» [393, с. 3]

Но то, что автор книги исходит из этого утверждения, вовсе не означает, что он принимает его на веру. Приведенный выше марксов тезис вовсе не берется автором за аксиому: автор исходит из него совсем в другом смысле… Он берет этот тезис, рассматривает через его призму человеческое бытие — и проверяет: действительно ли все явления человеческого существования могут быть объяснены как различные проявления совокупности всех общественных отношений? Если не могут — значит, Маркс ошибался, но если и правда могут, то он был прав… Если окажется верным последнее, то автор собирается еще и уточнить, насколько именно Маркс был прав — и не следует ли, приняв его вышеприведенное определение сущности человека, как-либо уточнить, дополнить его. Вот ради чего, собственно говоря, и было предпринято исследование, изложением результатов которого является данная книга.

Разумеется, это исследование начинается с исследования самих общественных отношений. Последнее автор, опять-таки исходя из марксистской традиции, решил начать с выяснения вопроса: что такое собственность?

Глава 1. Сущность и классификация отношений собственности и управления*

1. Что такое собственность?

Начнем выяснять, что такое собственность, с самого простого: почитаем, какие определения дают этому понятию специалисты. Для начала возьмем несколько отечественных словарей.

«СОБСТВЕННОСТЬ, исторически определенный обществ. Способ присвоения людьми предметов производительного и непроизводительного потребления. С. Всегда связана с вещью (объектом присвоения), но она не сама вещь, а отношение между людьми по поводу вещи» [683, с. 619].

Определение собственности как способа присвоения относится к дефинициям типа «веревка есть вервие простое». Беда в том, что для того чтобы понять, что такое присвоение, нам уже надо знать, что такое собственность. Во всяком случае, ясно, что автор статьи в словаре считает собственность отношением между людьми.

«СОБСТВЕННОСТЬ — отношения людей по поводу присвоения создаваемых в производстве материальных благ» [525, с. 269].

«СОБСТВЕННОСТЬ — отношения людей друг к другу по поводу присвоения средств производства и создаваемых с их помощью материальных благ» [524, с. 404].

«СОБСТВЕННОСТЬ — объективные экономические отношения, возникающие между людьми по поводу присвоения материальных благ» [316, с. 129].

Как видим, в советской политэкономии сложилась устойчивая традиция понимания собственности как отношений между людьми, людей друг к другу по поводу тех или иных объектов. Но вот перед нами усложненная вариация на эту тему, принадлежащая современному марксистскому автору:

«Собственность есть не вещь и не отношение человека к вещи, взятое само по себе. Собственность есть отношение между людьми, но такое, которое проявляется в их отношении к вещам. Или, иначе, собственность есть отношение людей к вещам, но такое, в котором проявляются их отношения друг к другу. Собственность — такое отношение людей по поводу вещей, которое наделяет и людей, и вещи особыми социальными качествами: делает людей собственниками, а вещи — их собственностью. Каждая вещь в человеческом обществе всегда обладает этим социальным качеством. Она всегда является не только потребительной ценностью, но обязательно одновременно и чьей-то собственностью (индивида, группы индивидов или даже общества в целом)» [593, с. 241].

Посмотрим, что на сей счет имеется у классиков марксизма.

«В каждую историческую эпоху собственность развивалась различно и при различных общественных отношениях. Поэтому определить буржуазную собственность — это значит не что иное, как дать описание всех общественных отношений буржуазного производства.

Стремиться дать определение собственности как независимого отношения, как особой категории, как абстрактной и вечной идеи значит впадать в метафизическую или юридическую иллюзию» [394, c.168].

«…частная собственность, например, представляет собой не простое отношение и уж совсем не абстрактное понятие или принцип, а всю совокупность буржуазных производственных отношений» [394, c. 318].

Все это написано в марксовой «Нищете философии». Итак, отношения собственности — это не одна из разновидностей производственных отношений, а просто все производственные отношения на каждом данном этапе их развития, взятые в целом как единая система. Философский энциклопедический словарь, цитирующий «Нищету философии», воспроизводит эту концепцию; однако другие упомянутые нами словари ни словом не упоминают о ней, позволяя понимать данные в них определения собственности так, как если бы речь шла об особом виде производственных отношений. И действительно, как иначе истолковать такую фразу: «…марксистско-ленинская теория рассматривает собственность как основное производственное отношение между людьми, классами общества, выраженное через их отношение к вещам…» [525, с. 269].

Раз основное — значит, не единственное, значит, отличное от других, взятых хоть в целом, хоть по отдельности. Отношения, лежащие в основе других отношений, каждого по отдельности или взятых в целом, — вовсе не то же самое, что единство, целостность, система этих самых «других отношений». Если есть отношения собственности, лежащие в основе всех буржуазных производственных отношений, то для их определения недостаточно описать последние. В данном случае буржуазные отношения собственности необходимо вычленить из всей совокупности буржуазных производственных отношений, определить как абстрактное понятие, а тогда уже приступать к исследованию их взаимосвязи с остальными производственными отношениями капиталистического общества.

Концепция собственности, данная в «Нищете философии», — не единственная, которую мы находим у Маркса. Через десять лет он писал совсем другие вещи:

«…первоначальные условия производства выступают как природные предпосылки, какприродные условия существования производителя…Его собственность, т. е. отношение к природным предпосылкам его производства как к принадлежащим ему, как к своим собственным, опосредована тем, что он сам является естественным членом общины» [405, с. 478–479].

«Собственность означает, следовательно, первоначально не что иное, как отношение человека к его природным условиям производства как к принадлежащим ему, как к своим собственным, как к предпосылкам, данным вместе с его собственным существованием, — отношение к ним как к природным предпосылкам его самого, образующим, так сказать, лишь его удлиненное тело» [405, с. 480].

«…собственность означает принадлежность индивида к какому — либо племени (коллективу) (означает иметь в нем основу для своего субъективно-объективного существования), а через посредство отношения этого коллектива к земле как к своему неорганическому телу — отношение индивида к земле, к внешнему первоначальному условию производства (так как земля есть одновременно и сырье, и орудие, и плод) как к неотъемлемой предпосылке его индивидуальности, к способу существования последней. Мы сводим эту собственность к отношению к условиям производства» [405, с. 481].

«…собственность является только сознательным отношением к условиям производства как к своим собственным (для отдельного человека это отношение создано общиной, объявлено в ней законом и гарантировано общиной)» [405, с. 482–483].

Итак, собственность — это отношение человека к объекту. Хотя Маркс и оговаривается, что это отношение опосредовано «общиной», «коллективом», а значит, отношениями людей друг к другу — и не может существовать иначе, но это не меняет того, что такое отношение является отношением людей друг к другу по поводу данного объекта лишь во вторую очередь. Изначально, само по себе оно является именно отношением человека к объекту — неодушевленной вещи, животному или рабу. Согласно этой концепции собственности, моя собственность на лежащие в моем кармане деньги — это прежде всего отношение между мною и самими этими деньгами, и лишь потом, «постольку-поскольку», отношение между мной и другими людьми по поводу них.

Как видим, Маркс за свою жизнь создал несколько разных концепций собственности1. Лучший способ решить, какая из них правильнее, — выработать свою собственную концепцию и уже с ее позиций оценивать все остальные, в том числе и марксовы. Итак, что же такое собственность?

* * *

Предмет нашего исследования — те явления, на которые указывает изначально сложившееся, бытовое, независимое от позднейших юридических и политэкономических наслоений употребление слова «собственность» и других связанных с этим понятием слов и выражений в языках народов мира. Когда говорят «мое», «твое», «наше» — этим прежде всего указывают на объект и на субъекта, который этим объектом управляет.

В определениях понятия «управление», как и в случае с понятием «собственность», царит полный разнобой. Так, В. И. Маслов пишет:

«Как известно, управление в самом общем виде — это целенаправленное воздействие на какую-либо систему для перевода ее из одного состояния в другое» [668, с. 149].

Однако то, что известно Маслову, по всей видимости, не известно автору статьи в Философском энциклопедическом словаре, определяющему понятие «управление» так:

«…элемент, функция организмов. Систем различной природы (биологических, социальных, технических), обеспечивающая сохранение их определ. Структуры, поддержание режима деятельности, реализацию программы, цели деятельности» [683, с. 704].

Это не что иное, как отписка. Ее автор подвел определяемое понятие под гораздо более общее (элемент, функция), под которое можно подвести все, что угодно, описал различные результаты управления — и доволен: авось никто не заметит, что о том, что есть управление по своей сути (то есть, в конце концов, что его порождает), не сказано ни слова. Однако кое-что в этой отписке заслуживает внимания. Действительно, почему управлением можно назвать лишь такое сознательное воздействие на систему, цель которого — ее изменение? Почему нельзя назвать управлением целенаправленное поддержание системы в одном и том же состоянии?

Чтобы понять, что такое управление, обратимся к тому, как воздействуют друг на друга, воспроизводят, изменяют друг друга бытие и сознание. Бытие порождает сознание и воздействует на него двояким образом — как тот субстрат, из которого состоит мыслящее существо, и как отражаемый, познаваемый объект. В свою очередь, сознание воздействует на бытие (в том числе и на само себя как часть бытия) и изменяет его: мыслящее существо строит планы и действует2, изменяя (более или менее, но никогда не полностью осознанно и в соответствии со своими планами) окружающую действительность и само себя. Так вот, порождение сознанием действия — переход от сознания к действию, имеющий волевую природу, акт воли и состоящий из этих актов волевой процесс, — и есть управление. То, что управление есть волевой процесс, не означает, что он не материален: воля, как и мысль, осуществляется лишь постольку, поскольку осуществляются порождающие ее материальные процессы. Когда отдельный человек управляет своими действиями, то это означает, что в его организме происходят определенные материальные процессы; управление действиями группы людей осуществляется посредством такого же рода процессов во многих человеческих организмах, а также посредством их действий (в частности, по передаче информации друг другу), осуществляющихся в материальном мире и приводящих к материальным результатам. Однако управлением эти материальные процессы являются лишь постольку, поскольку проявляют себя как цепь волевых актов.

Итак, управление — это переход от плана к его реализации. Всякое действие живого существа является управляемым в той степени, в какой за этим действием стоит элемент сознательного планирования. Микроб, поглощающий другого микроба, не управляет своими действиями; но человек, подносящий ложку ко рту, в очень большой мере управляет своей деятельностью по поглощению пищи. Все действия, которые человек совершает в обществе, как общественное существо, являются управляемыми.

* * *

Здесь нам придется вступить в спор не с кем-нибудь, а с самим Норбертом Винером. Неблагодарное это дело — критиковать основателя кибернетики: очень велика вероятность, что тебя объявят последователем тех философов-сталинистов, которые воевали с кибернетикой в начале 50-х гг.3 … Но как же его не критиковать, если он писал такие вещи:

«Когда я давал определение кибернетики в первой своей книге, я отождествлял понятия „коммуникация“ и „управление“. Почему я так поступал? Устанавливая связь с другим лицом, я сообщаю ему сигнал, а когда это лицо в свою очередь устанавливает связь со мной, оно возвращает подобный сигнал, содержащий информацию, первоначально доступную для него, а не для меня. Управляя действиями другого лица, я сообщаю ему сигнал, и, хотя этот сигнал дан в императивной форме, техника коммуникации в данном случае не отличается от техники коммуникации при сообщении сигнала факта. Более того, чтобы мое управление было действенным, я должен следить за любыми поступающими от него сигналами, которые могут указывать, что приказ понят и выполняется.

В этой книге доказывается, что понимание общества возможно только на пути исследования сигналов и относящихся к нему средств связи…

Когда я отдаю приказ машине, то возникающая в данном случае ситуация, по существу, не отличается от ситуации, возникающей в том случае, когда я отдаю приказ какому-либо лицу. Иначе говоря, что касается моего сознания, то я осознаю отданный приказ и возвратившийся сигнал повиновения. Лично для меня тот факт, что сигнал в своих промежуточных стадиях прошел через машину, а не через какое-либо лицо, не имеет никакого значения и ни в коей мере существенно не изменяет моего отношения к сигналу. Таким образом, теория управления в человеческой, животной или механической технике является частью теории информации» [110, с. 12–13].

Винер подчеркивает то, что в процессе управления действиями одного лица со стороны другого «техника коммуникации… не отличается от техники коммуникации при сообщении сигнала факта». Однако именно тот факт, который Винер сразу же, с самого начала своего рассуждения «выносит за скобки» — то, что «сигнал дан в императивной форме» — кардинально отличает сущность этого сигнала от «сигнала факта». «Сигнал факта» — это просто поток информации, которую получающий ее человек анализирует так же, как и всякую другую, и которая вовсе не является для него прямым и непосредственным «руководством к действию»; «сигнал в императивной форме» — это воплощенный в потоке информации акт воли одного лица, непосредственно направляющий действия другого. Несмотря на одинаковость техники коммуникации в процессе сообщения обоих видов сигналов, «императивный сигнал» является актом управления, а «сигнал факта» — нет.

Для того чтобы понять, что такое управление, следует четко разграничить, с одной стороны, сам процесс управления, и с другой стороны — все те потоки информации, которые тесно связаны с ним, являются его необходимыми условиями, но не являются внутренними моментами этого процесса, его частью. Так, например, если руководитель следит за любыми поступающими от своего подчиненного сигналами, «которые могут указывать, что приказ понят и выполняется», то эти сигналы несомненно повлияют на дальнейшие размышления, планы, решения и действия руководителя — но это вовсе не значит, что подчиненный управляет своим руководителем. Человек управляет другим человеком только тогда, когда этот другой выполняет волю первого так же непосредственно, прямо, как свою собственную; но тот поток информации, который идет от подчиненного к руководителю и является одной из необходимых предпосылок дальнейших решений последнего — так называемая «обратная связь» — не является воплощением такого волевого процесса, который непосредственно управлял бы действиями руководителя. Руководитель анализирует информацию, поступающую от подчиненного, так же, как и всякую другую, и она вовсе не является для него «сигналом в императивной форме». Конечно, бывает и такое, что подчиненному удается добиться того, чтобы исходящая от него информация начала восприниматься руководителем как «императивный сигнал» — то есть не как материал для анализа и последующей выработки самостоятельно принимаемого решения, а как непосредственное руководство к действию. Например, в истории цивилизаций не раз бывало, что слабовольный монарх становился просто орудием в руках ловких царедворцев. Однако это означает всего лишь то, что подчиненный в таких случаях превращается в руководителя, руководитель — в подчиненного, а поток информации, идущий от бывшего подчиненного к бывшему руководителю, перестает быть «обратной связью». «Обратная связь» — это коммуникация, но никак не управление; управление — это далеко не всякая коммуникация, но лишь «императивные сигналы».

Более того: управление — это далеко не всякие «императивные сигналы», далеко не всякие волевые акты. Волевые акты животных4, реализующих посредством этих актов свои рефлексы и инстинкты, являются управлением в ничуть не большей мере, чем, скажем, воздействие реки на бревно, которое она «направляет» вниз по течению. О зачатках управления у животных можно говорить лишь тогда и постольку, когда и поскольку можно говорить о зачатках интеллекта — способности отражать действительность в системах понятий, способности к суждению и умозаключению — у этих самых животных. Акт управления — это такой акт воли, которому предшествует план; иными словами, акт управления — это акт сознательной воли5. Действия животных, направляемые их волей, за которой еще не стоит планирующее мышление, по сути своей ничем не отличаются, скажем, от воздействия одних элементарных частиц на другие: и в том, и в другом случае мы имеем дело с простым воздействием одних материальных объектов и процессов на другие, происходящим без участия сознания. Если считать, что, скажем, рыба управляет своими действиями, то у нас есть все основания для того, чтобы утверждать, что и инфузория-туфелька управляет своими действиями, и растение управляет своими движениями, и ядро атома управляет вращающимися вокруг него электронами. В таком случае слово «управление» становится просто синонимом слова «воздействие» и тем самым утрачивает всякий смысл как научный термин: зачем два слова для обозначения одного и того же?

Точно то же самое можно сказать и о процессах, происходящих внутри компьютера или между компьютером и, скажем, автоматическим станком, выполняющим его программы. Можно говорить об искусственном интеллекте компьютера, о компьютерном мышлении, поскольку то, что происходит в нем, — это оперирование понятиями, создание систем понятий, выстраивание суждений и умозаключений; однако у компьютера нет своей воли6, и потому процесс обработки информации компьютерами и компьютерными системами, процесс работы компьютерных программ является управлением лишь в той мере, в какой он направляется людьми. Если животное (не обладающее зачатками интеллекта), не направляемое людьми, ударит по клавиатуре компьютера и запустит в нем какую-нибудь программу, то ни воздействие животного на компьютер, ни какой бы то ни было процесс внутри компьютера, ни воздействие этого самого компьютера на что бы то ни было не будет управлением.

Стремясь доказать, что теория управления является частью теории информации, Винер опирается на то, что для управляющего субъекта «тот факт, что сигнал в своих промежуточных стадиях прошел через машину, а не через какое-либо лицо, не имеет никакого значения и ни в коей мере существенно не изменяет» его «отношения к сигналу». При этом Винер даже не задается вопросом: а что собой представляет этот самый управляющий субъект? Обладает ли он интеллектом и волей, т. Е. является ли он сознательным? Между тем именно ответ на этот вопрос является решающим для того, чтобы понять, является ли поток «императивных сигналов», исходящий от данного субъекта, управлением или нет. Не поставив этого вопроса, Винер заранее молчаливо предположил, что ответ на вопрос о том, что такое управление, надо искать в самом по себе потоке информации, взятом в отрыве от своего источника — управляющего субъекта. А это значит, что тот тезис, который Винер собирался доказать — утверждение о тождественности понятий «коммуникация» и «управление» (из которого, в свою очередь, следует, что теория управления является частью теории информации) — он a priori заложил в основу своего доказательства, тем самым замкнув логический круг. Исходной посылкой доказательства у него стало как раз то, что ему требовалось доказать. Таким образом, рассуждения Винера о природе управления и об отношении теории управления к теории информации покоятся на грубой логической ошибке.

Логическая ошибочность винеровой философии управления не помешала, однако, ее создателю построить теорию, пригодную для конструирования компьютеров и разработки программного обеспечения. Как же так? — А дело в том, что Винер в действительности не занимался теорией управления: думая, что разрабатывает теорию управления как часть теории информации, он на самом деле развивал теоретические основы техники информационного обмена. Закономерности любого обмена информацией, независимо от ее содержания, от наличия или отсутствия у нее императивного характера — вот что на самом деле изучал Норберт Винер, что бы он ни думал при этом о предмете своих исследований. Кибернетика — это вовсе не теория управления и даже не теория информации, взятая в целом, но лишь наука об информационном обмене, пригодная исключительно для исследования закономерностей последнего. Отсюда следует, что претензии Винера на «понимание общества… на пути исследования сигналов и относящихся к нему средств связи» — то есть на то, чтобы придать кибернетике статус науки об обществе — совершенно беспочвенны.

* * *

Итак, все действия, которые человек совершает в обществе, как общественное существо, являются управляемыми. И поскольку почти все общественные отношения являются отношениями между людьми в процессе их сознательной, собственно человеческой деятельности; поскольку, во-вторых, управление есть непосредственная (по сравнению с планирующим сознанием и тем более с бытием, обусловливающим сознание) и при этом существенная причина действия, а всякая причина лежит (в той мере, в какой она существенна) в основе своего следствия, — то из этого следует, что в основе почти всех общественных отношений лежат отношения в процессе управления человеческими действиями.

Почему «почти всех»? — Дело в том, что в основе отношений между людьми в процессе управления их действиями (а также теми предметами, с которыми и при помощи которых эти действия осуществляются) лежат, в свою очередь, общественные отношения особого типа — отношения собственности.

Когда мы указываем на какой-нибудь объект и говорим о нем: «это мое», «это твое», «это его», «а это наше» — мы тем самым говорим, что субъект А может управлять действиями с этим объектом, а субъект В нет (вернее, может, но лишь в том случае, если ему разрешит А, и в тех пределах, в каких разрешит А). Следовательно, отношения собственности определяют, кто, чем (или кем) и в каких пределах может управлять. Отношения собственности — это отношения возможности управления действиями людей, а также теми предметами, с которыми и при помощи которых эти действия осуществляются.

Отношение собственности никак не может быть отношением субъекта-собственника к объекту, являющемуся его собственностью. Если бы оно было отношением между объектом и субъектом, то оно, очевидно, определялось бы индивидуальными особенностями того и другого; но разве можно объяснить физическими и химическими особенностями лежащего в кошельке Петра железного рубля, а также индивидуальными особенностями личности Петра то, что именно Петр, а не кто иной, является в данный момент собственником этой монеты? Конечно же, нет; следовательно, отношения собственности — это отношения между членами общества по поводу объектов, и монета является собственностью Петра благодаря тому, что он, как член общества, занимает в данный момент определенное место в сложнейшей системе отношений собственности, существующих в этом обществе по поводу всех находящихся в распоряжении последнего объектов, в том числе и по поводу пресловутой монеты, и определяющих, кто, как и в какой степени управляет этими объектами. Приходится не согласиться с К. Марксом и Ю. И. Семеновым, настаивающими на том, что отношения собственности в каком-то своем аспекте являются отношением субъекта-собственника к объекту-собственности. В этом вопросе политэкономы советских времен все-таки были более правы.

(Исключением не является и тот случай, когда рабочая сила одних людей является собственностью других: и в этом случае отношение собственности не является отношением субъектов собственности к людям — носителям рабочей силы как к объекту, являющемуся собственностью. В данном случае носители рабочей силы, отчужденной от них, выступают одновременно и в качестве субъектов, включенных в систему отношений собственности, и в качестве объектов, по поводу которых эти отношения существуют. В качестве объектов собственности — физических носителей рабочей силы — эти люди не включены в систему отношений собственности на их рабочую силу; а в качестве членов общества, включенных в систему отношений собственности на свою рабочую силу, они являются не объектом собственности, а просто посторонними лицами, так же не имеющими социальной возможности управлять своей рабочей силой, как и любой другой человек, не состоящий в доле с хозяевами отчужденной от них рабочей силы.).

Отношения собственности не могут быть тождественны отношениям управления: последние существуют не иначе, как в процессе управляемой субъектом деятельности, что же касается отношений собственности по поводу данного объекта, то они сохраняются и тогда, когда собственник объекта не производит с последним никаких операций. Например, если Петр — собственник зубной щетки, то он остается им и тогда, когда она лежит без всякого применения; что же касается отношений управления своими действиями с этой щеткой, то он вступает в такие отношения с другими людьми, лишь начиная чистить ею зубы или еще как-нибудь употреблять ее. Отношения собственности вообще не могут быть тождественны таким общественным отношениям, которые существуют не иначе, как в процессе какой-либо практической деятельности с тем объектом, по поводу которого они существуют. Поэтому Маркс был не прав, отождествив в «Нищете философии» отношения собственности со всей системой производственных отношений. На самом же деле отношения собственности на производительные силы — это именно особый вид производственных отношений наряду с отношениями управления экономической деятельностью (производством, распределением, обменом и потреблением), а также наряду с основанными на отношениях управления многообразнейшими отношениями в процессе экономической деятельности.

Отношения собственности — это отношения социальной возможности управления, которую не следует путать с физической возможностью управления. Например, если крестьянин Павел точно так же в силах обработать участок земли, принадлежащий Петру, как и сам Петр, то он обладает физической возможностью обработать Петрово поле, но, поскольку оно ему не принадлежит, не обладает социальной возможностью обработать данное поле (если только Петр не наймет его в батраки).

Отношения собственности как таковые не следует путать с юридическим правом собственности. Юридическое право собственности — это зафиксированное в законах признание государством одних отношений собственности желательными, а других нежелательными; при этом нежелательные для государства отношения собственности сплошь и рядом бывают такими же реальными, существующими на деле, как и желательные. Например, если А угонит машину у В, то он тем самым насильственно изменит свое положение и положение В в системе отношений собственности, существующих по поводу данной машины, то есть станет ее собственником, хотя и незаконным, но вполне реальным; и несмотря на то, что государство будет продолжать признавать право собственности на данную машину за В, А будет распоряжаться ею — до тех пор, пока преступление не раскроют, его не поймают, а машину не вернут В — как самый настоящий ее собственник: поедет на ней, куда захочет, перекрасит ее, продаст… Если же А не повезет, он будет пойман с еще не проданным автомобилем, который государство вернет В, — это будет означать, что государство снова изменило положение А и В в системе отношений собственности, существующих по поводу данной машины, и притом изменило насильственно: силой (хотя и, разумеется, по закону; но насилие вовсе не перестает быть насилием и в тех случаях, когда оно совершается по закону и ради соблюдения закона) отняло у А принадлежавшую ему на тот момент машину и вернуло ее В.

Следует четко разграничить значения терминов «собственность» и «отношения собственности». Отношения собственности — это, как мы уже видели, отношения социальной возможности управления действиями людей, а также теми предметами, с которыми и при помощи которых эти действия осуществляются. Отношения собственности лежат в основе отношений управления (но не тождественны им), обусловливая, кто, чем и как (в какой мере) управляет. Собственность же — это тот объект, которым субъект может управлять в силу своего места в системе отношений собственности по поводу данного объекта.

2. Классификация отношений управления и собственности.

Существуют три основных типа отношений управления.

Отношения индивидуального управления — это когда каждый член данной группы людей сам управляет своей деятельностью, не «вмешиваясь в дела» других членов группы и не допуская их вмешательства в управление своими делами. (Пример — группа торговцев, случайно оказавшихся на рынке соседями по прилавку.) Члены такой группы не связаны друг с другом в процессе управления своими действиями: решения каждый из них принимает сам по себе.

Отношения коллективного управления — это когда члены группы взаимодействуют друг с другом в процессе управления своими действиями, совместно управляют действиями каждого, «вмешиваются в дела друг друга». (Пример — несколько человек, перетаскивающих бревно, среди которых никто не является начальником, командующим остальными.) Такая группа представляет собой коллектив, члены которого непосредственно связаны друг с другом в процессе управления своими действиями: все вместе принимают единые решения. Коллектив — это единый субъект с единым сознанием, волей и действием. Коллективное управление — это координация действий членов группы «на равных», «по горизонтали»; отношения коллективного управления — это отношения равноправного сотрудничества и взаимопомощи.

Отношения авторитарного управления — это когда члены группы не взаимодействуют друг с другом в процессе управления своими действиями, но все же связаны между собой в этом процессе посредством руководителя, который управляет ими, не будучи в свою очередь управляем с их стороны (в отличие от коллектива, где каждый управляет всеми и все — каждым). Авторитарная группа — это тоже единый субъект с единым сознанием, волей и действием, причем сознание и воля такой группы воплощены в ее начальниках, сконцентрированы в них, а не «разлиты» равномерно по всему «телу» группы, как в коллективе. Авторитарное управление — это власть, это координация действий членов группы «по вертикали»; отношения авторитарного управления — это отношения между начальниками и подчиненными.

И в том случае, когда между членами группы преобладают отношения авторитарного управления, и в том, когда преобладают отношения коллективного управления — то есть и тогда, когда члены группы координируют свои действия «на равных», без начальника, и тогда, когда эта координация осуществляется начальниками — члены группы осуществляют кооперированную деятельность, согласованную и направленную к единой цели. Сплошь и рядом мы встречаемся с тем, что словом «коллектив» называют всякую группу, осуществляющую кооперированную деятельность. Так, например, когда говорят «трудовой коллектив», то практически всегда называют так группу людей, внутри которой очевидно преобладают отношения авторитарного управления. Зачастую коллективом называют и еще более авторитарные группы людей — например, армейскую часть. Однако для того, чтобы различать два разных типа отношений управления, каждый из которых объединяет действия отдельных членов группы в единый процесс кооперированной деятельности, целесообразно сузить значение термина «коллектив» — называть этим словом только такую группу людей, внутри которой преобладают отношения равноправной взаимной координации всеми членами группы своих действий. Что же касается такой группы, между членами которой преобладают отношения авторитарного управления, то для нее само собой напрашивается точное и не слишком мудреное название — авторитарно управляемая группа.

Сужая значение термина «коллектив» именно так, как было сказано выше, мы следуем традиции Маркса и Энгельса, писавших в «Немецкой идеологии»:

«Только в коллективе индивид получает средства, дающие ему возможность всестороннего развития своих задатков, и, следовательно, только в коллективе возможна личная свобода. В существовавших до сих пор суррогатах коллективности — в государстве и т. Д. — личная свобода существовала только для индивидов, развивавшихся в рамках господствующего класса, и лишь постольку, поскольку они были индивидами этого класса. Мнимая коллективность, в которую объединялись до сих пор индивиды, всегда противопоставляла себя им как нечто самостоятельное; а так как она была объединением одного класса против другого, то для подчиненного класса она представляла собой не только совершенно иллюзорную коллективность, но и новые оковы. В условиях действительной коллективности индивиды обретают свободу в своей ассоциации и посредством ее» [393, с. 75].

По этой цитате видно, что уже Маркс и Энгельс указывали словом «коллектив» не на всякую группу, действия членов которой согласованы друг с другом и осуществляются по единому плану, но лишь на такую, в которой выработку плана и согласование действий совместно осуществляют все ее члены. Те группы, которые мы назвали авторитарно управляемыми, Маркс и Энгельс противопоставляют коллективам, пользуясь при этом выражением «мнимая коллективность»; они различают «действительные коллективы» и «суррогаты коллективности», приводя как пример последних типичную авторитарно управляемую организацию — государство.

* * *

Ни один из трех основных типов отношений управления практически никогда не встречается в чистом виде. Внутри любой группы людей — от нескольких человек до всего общества, взятого в целом — отношения индивидуального, коллективного и авторитарного управления перемешиваются в различных пропорциях, в большей или меньшей степени взаимопроникают и сплавляются друг с другом, образуя ряд переходных форм. Так, смешение индивидуального и авторитарного типов отношений управления проявляется в том, что каждый подчиненный имеет более или менее обширный круг дел «в своей компетенции», управляя этими делами без или почти без участия руководителей; наложение авторитарного и коллективного типов друг на друга приводит к большему или меньшему контролю над руководителями снизу, к переизбираемости7 большего или меньшего процента руководителей подчиненными (через большие или меньшие сроки либо вообще в любое время по желанию подчиненных) и так далее.

Однако как бы тесно ни сплавлялись друг с другом три типа отношений управления, но в любой группе можно, проведя анализ системы отношений управления внутри нее, различить эти типы и подсчитать удельный вес каждого из них в данной системе в данный момент времени. Измерительной шкалой при этом будет рабочее время: с ее помощью можно будет подсчитать, какой процент действий, совершаемых в совокупности всеми членами данной группы или некоторой их частью, управляется в тот или иной момент индивидуально, коллективно или авторитарно. Разработка методики таких подсчетов — дело не одного человека и не одного года; в данном исследовании мы ограничимся кратким, очень фрагментарным наброском подходов к разработке подобной методики.

Общий принцип ясен: надо подсчитать, какое количество действий всех членов данной группы (выраженное в рабочих часах) управляется авторитарно, индивидуально и коллективно — и сравнить результаты, полученные для каждого из трех типов отношений управления, друг с другом. Однако при этом будет необходимо — и вместе с тем очень трудно — не перепутать, посредством отношений управления какого именно типа управляется то или иное конкретное действие. Больше всего сложностей здесь создают отношения авторитарного управления. К примеру, в той работе, которая выполняется подчиненным по приказу начальника, нужно будет строго различать.

Те операции, которые прямо предписаны подчиненному сверху, «по вертикали»,

Те действия, которые хотя и направлены на достижение поставленной начальником цели, но совершаются подчиненным по его личному творческому наитию, без спроса у кого бы то ни было,

И те действия, нацеленные на выполнение поставленного начальником задания, которые подчиненные совершают по совместному творческому наитию, координируя их коллективно, «по горизонтали» —

И относить количество рабочих часов, потраченных в течение данного промежутка времени на первые, к общему количеству авторитарно управляемой работы, выполненной за данный промежуток времени,

На вторые — к общ. Кол-ву индивидуально управляемой работы и одновременно к общ. Кол-ву авторитарно управляемой работы,

А на третьи — к общ. Кол-ву коллективно управляемой работы и одновременно к общ. Кол-ву авторитарно управляемой работы… Иначе говоря, если количество работы первого из трех вышеупомянутых видов будет равно x, второго вида — y, а третьего — z рабочих часов, то из них мы отнесем к индивидуально управляемой работе y, к коллективно управляемой работе — z, а к авторитарно управляемой работе — x+y+z рабочих часов.

То, что в результате общее количество работы, управляемой авторитарно, коллективно и индивидуально, в сумме окажется гораздо больше общего кол-ва работы, реально выполненного за тот же самый промежуток времени, не должно нас смущать: что ж поделать, если подчас одно и то же действие бывает управляемым авторитарно (поскольку цель поставлена начальником) и в то же время индивидуально (поскольку подчиненный сам соображает, как ее достичь), авторитарно и в то же время коллективно (это если подчиненным, который сам соображает, как достичь поставленной начальником цели, является не отдельный индивид, а коллектив).

Различать и учитывать все это — адова работа. Но сложности на этом не заканчиваются. В подавляющем большинстве случаев отношения авторитарного управления внутри группы не сводятся к отношениям между одним начальником и его подчиненными, равными друг другу: нет, обычно мы встречаемся с многоступенчатой иерархией, когда рядовыми членами группы управляют начальники, подчиняющиеся, в свою очередь, начальникам более высокого уровня8, и т. д. Это значит, что группа делится на ряд подгрупп, каждая из которых является в той или иной мере единым субъектом. Среди действий членов каждой такой подгруппы есть такие, которые авторитарно управлялись начальником подгруппы по его собственному почину, то есть помимо приказов и контроля вышестоящего начальника. Количество такой деятельности, выраженное в рабочих часах, уже было приплюсовано к общему кол-ву авторитарно управляемой деятельности всей группы, когда мы изучали отношения управления внутри подгруппы; однако теперь это же самое количество нужно прибавить еще и к общему кол-ву… индивидуально управляемой деятельности всей группы. Делать нечего — такова диалектика отношений управления, согласно которой часть деятельности, авторитарно управляемой на более низком структурном уровне той или иной группы, оказывается индивидуально управляемой на более высоком структурном уровне. И хотя не так-то просто уложить в голове тот парадоксальный факт, что одно и то же действие оказывается управляемым и авторитарно, и вместе с тем индивидуально, — приходится учитывать этот факт, если хочешь точно подсчитать соотношение трех типов отношений управления внутри группы.

А если начальники (руководители, лидеры, координаторы — можно использовать любой из этих синонимов) подгрупп принимают некоторые управленческие решения помимо высшего начальства — но делают это не поодиночке, а коллективно, «по горизонтали» координируя их друг с другом? В какую рубрику приплюсовать то количество работы, которое осуществляется подчиненными по приказу такого вот коллектива начальников? — Здесь ни в коем случае нельзя допустить огромную ошибку: нельзя приписывать это количество работы к коллективно управляемым действиям. Оно относится только к авторитарно управляемым действиям, поскольку тот факт, что начальники подгрупп в той или иной степени сплотились в коллектив, еще не делает коллективом всех членов подгрупп. Этот факт означает только то, что над подгруппами возник новый центр авторитарного управления, параллельный уже имевшемуся до того высшему начальству (и неизбежно конкурирующий с ним; именно поэтому старшие начальники обычно стараются пресекать попытки младших начальников установить между собой «горизонтальную» координацию действий, неподконтрольную старшим начальникам).

Учесть все эти и ряд других подобных деталей9 хотя и очень трудно, но можно10. Однако когда разработчики методики количественного анализа отношений управления, преодолев все трудности такого рода, наконец-то создадут свою методику, то окажется, что ее эффективность очень сильно ограничена одним важным обстоятельством.

Вспомним, что отношения управления тем или иным действием существуют только до тех пор, пока длится это действие — и исчезают сразу же, как только данное действие прекращается. Отсюда следует, что система отношений управления в любой группе людей — очень изменчивая вещь: соотношение трех типов отношений управления в этой системе обычно очень быстро меняется — в зависимости от того, чем члены этой группы занимаются сейчас, чем они занимались до того и к каким делам перейдут потом. А это, в свою очередь, означает, что чем точнее мы будем стараться высчитать соотношение трех типов отношений управления внутри группы, тем короче будут те отрезки времени, те этапы, на которые нам придется «нарезать» процесс развития этой группы — с тем, чтобы вычислять соотношение трех типов отношений управления на каждом из этих этапов, взятом по отдельности. Тем самым процесс нашего анализа и вычисления будет растягиваться и усложняться неимоверно, и мы вскоре убедимся в бессмысленности погони за все более высокой точностью подсчета. Нам будут доступны лишь довольно-таки усредненные результаты — такие, которые получились бы, если бы соотношение между тремя типами отношений управления внутри исследуемой нами группы не менялось в течение достаточно длительного промежутка времени… Но вот что интересно: такие результаты мы можем получить, вовсе не тратя сил на скрупулезное, детальное отслеживание и последующий учет количества деятельности членов группы, осуществленной в течение этих самых «достаточно длительных» промежутков времени. Спрóсите, благодаря чему? — А благодаря тому, что на свете есть не только отношения управления, но и отношения собственности.

* * *

Чтобы понять, как отношения собственности могут помочь нам в калькуляции отношений управления, нам придется заняться классификацией самих отношений собственности. А для того, чтобы толково взяться за это дело, нам необходимо соблюсти одно очень важное предварительное условие: надо временно выкинуть из головы такие привычные нам понятия, как «частная собственность», «личная собственность», «групповая собственность», «общественная собственность», «владение», «распоряжение», «пользование» и т. П. — и снова вспомнить их лишь после того, как мы сами, начав с «чистого листа», разработаем нашу собственную классификацию отношений собственности, сами выработаем те рубрики, под которые будем подводить разные виды отношений собственности, и сами придумаем, как эти рубрики назвать.

Почему так? — А потому, что традиционная, складывавшаяся тысячелетиями классификация отношений собственности не была основана на нашем понимании природы этих отношений. Раз мы пришли к выводу, что отношения собственности есть по сути своей отношения социальной возможности управления, то наша классификация отношений собственности должна быть не просто основана на фактах, но вместе с тем логически выведена из этого утверждения (точно так же, как теорема Пифагора не только основана на эмпирическом исследовании многих тысяч прямоугольных треугольников, но вместе с тем является логическим выводом из аксиом и теорем, предшествующих ей в системе евклидовой геометрии). А уж когда мы выведем из нашей концепции отношений собственности классификацию этих отношений, тогда и посмотрим, как выработанные нами новые понятия о видах этих отношений соотносятся со старыми, традиционными. Лишь тогда мы определим, какие из последних еще «работают» (и стоит ли уточнять их содержание, и если да, то как именно), а от каких пора бы уже отказаться. В противном случае старые понятия с их старым содержанием, более или менее чуждым нашей концепции отношений собственности, будут путаться у нас под ногами, мешать нам провести точную, логичную, методологически последовательную классификацию отношений собственности. Именно для того, чтобы избежать этих помех, нам и надо начинать строить классификацию отношений собственности «на пустом месте» — так, как если бы таких понятий, как «частная собственность», «владение» и пр. никогда не существовало.

Из того факта, что отношения собственности — это отношения социальной возможности управления, следует, что типы отношений собственности соответствуют типам отношений управления. В свою очередь, это означает, что существуют три основных типа отношений собственности: отношения индивидуальной, коллективной и авторитарной собственности. Отношения индивидуального управления обусловливаются отношениями индивидуальной собственности; соответственно, отношения коллективной собственности порождают отношения коллективного управления, а из отношений авторитарной собственности вырастают отношения авторитарного управления.

В системе отношений индивидуальной собственности субъект собственности ясен и очевиден — это одиночка, владеющий сам собой, своей рабочей силой и некоторой частью объектов, находящихся в сфере совокупной11 деятельности группы. Если же последняя представляет собою коллектив, то этот коллектив и является единым и неделимым собственником всех членов группы и объектов, с которыми и посредством которых этот коллектив действует. С субъектом авторитарной собственности дело обстоит сложнее. В авторитарно управляемой группе руководитель является собственником предметов, с которыми работают его подчиненные, а также самих подчиненных (их рабочих сил). В то же время руководитель низшего ранга и все, чем и кем он управляет, является собственностью его начальника — руководителя высшего ранга. Таким образом, можно различить, какими именно долями объектов, находящихся в сфере совокупной деятельности группы, обладает тот или иной ее член. Возьмем для примера группу из 7 человек, между членами которой существуют только авторитарные отношения управления. В группе существуют три уровня иерархии: на низшем находятся 4 человека, на среднем — 2, на высшем — 1. Начальник высшего уровня может отдавать приказы, обязательные для исполнения не только начальникам среднего уровня, но и непосредственно тем, кто стоит на низшем уровне иерархии. (Последнее с необходимостью следует из нашего предположения, что в группе существуют только авторитарные отношения управления: правило «вассал моего вассала — не мой вассал» означает огромную примесь отношений индивидуального управления, резко уменьшающих ту степень, в которой подчиненные подчиненных являются собственностью начальников своих начальников). Для простоты примера будем считать, что подчиненные и все объекты, с которыми они производят все возможные действия, полностью принадлежат начальникам: это значит, что начальник в любое время дня и ночи может отдать подчиненному приказ по поводу любого возможного действия (вплоть до того, на каком боку спать), и тот12 будет обязан выполнить приказ. В такой группе доли собственности на объекты, находящиеся в сфере ее совокупной деятельности, распределятся между ее членами следующим образом:

Сущность человека

Мы видим, что некоторые члены авторитарно управляемой группы не причастны к собственности ни поодиночке, как это имеет место в системе отношений индивидуального управления, ни вместе с другими членами группы, как в коллективе. Другие члены группы являются собственниками части объектов, — причем те из них, кто не подчинен и не подчиняется друг другу, являются независимыми друг от друга собственниками, отношения между которыми напоминают отношения индивидуального управления. Однако, в отличие от группы с отношениями индивидуального управления, эти собственники в свою очередь являются собственностью — вместе со всеми своими подчиненными и с теми предметами, с которыми работают они и их подчиненные — своих начальников. Наконец, высший, не подчиняющийся уже никому начальник является собственником всех членов группы (разумеется, в том числе и самого себя) и всех предметов, с которыми они работают.

Как видим, при отношениях авторитарной собственности начальники являются собственниками рабочих сил своих подчиненных. Последние являются при этом, как уже было сказано выше, как бы посторонними лицами, так же не имеющими социальной возможности управлять своей рабочей силой, как и любой другой человек, не состоящий в доле с хозяевами отчужденной от них рабочей силы. При отношениях индивидуальной собственности дело обстоит не так: каждый член группы, будучи физическим носителем рабочей силы, является вместе с тем ее стопроцентным собственником, и все остальные члены группы ни в коей мере не причастны к собственности на его рабочую силу. Однако в любой группе людей перемешаны — в тех или иных пропорциях — все три типа отношений собственности (так же, как и все три типа отношений управления); поэтому мы всегда встречаем отношения индивидуальной и авторитарной собственности не отдельно друг от друга, а в разнообразных комбинациях, обусловливающих самые разные степени причастности членов группы к собственности на рабочую силу друг друга. Более того: все три типа отношений собственности (так же, как и все три типа отношений управления) не только комбинируются, но и переходят, превращаются друг в друга в каждой группе людей — а это значит, что отношения индивидуальной и авторитарной собственности могут оборачиваться друг другом. На таком взаимопревращении основана вся система капиталистических производственных отношений: независимые друг от друга люди, между которыми преобладают отношения индивидуальной собственности по поводу их рабочих сил, встречаются на рынке рабочей силы, одни из них продают свою рабочую силу другим на определенный срок — и вот перед нами отношения авторитарной собственности между начальниками, владеющими чужой рабочей силой, и подчиненными, отчужденными от своей рабочей силы. Заканчивается срок контракта, наемный работник уходит от своего хозяина — и вновь отношения авторитарной собственности по поводу рабочей силы этого работника, только что преобладавшие между ними, сменяются отношениями индивидуальной собственности.

Именно потому, что отношения индивидуальной и авторитарной собственности превращаются друг в друга, их важно не путать. Но именно такую путаницу вносят понятия «частная собственность», «групповая собственность» и т. П. Термин «частная собственность» перекликается с термином «индивидуальная собственность» (частное лицо, индивид, личность — есть ведь и такой термин, как «личная собственность» — это что-то из одной оперы…); и когда о верховных начальниках двух независимых друг от друга авторитарных групп говорят, что они «частные собственники», стремясь указать этим на тот факт, что каждый из них не причастен к собственности на рабочие силы и средства производства, принадлежащие другому, — то в таком случае понятия «частная собственность» и «индивидуальная собственность» используются как синонимы. Но в таком случае «частная собственность» никак не может быть синонимом «авторитарной собственности»! — Между тем отношения собственности между хозяином чужой рабочей силы и подчиненным ему работником, отчужденным от своей рабочей силы, тоже обычно характеризуются как «отношения частной собственности». Благодаря этому понятие «частная собственность» утрачивает научную ценность; выражение «частная собственность» становится никуда не годным как научный термин.

В этом нетрудно убедиться на практике. Давайте поглядим на тех, кого юристы и экономисты обычно называют «частными собственниками» — и, объединяя в эту рубрику, противопоставляют государству как собственнику. «Частным собственником» называют и мелкого ремесленника, кустаря-одиночку, который не покупает чужую рабочую силу, и верховного собственника огромной промышленной или финансовой корпорации. Последняя представляет собой авторитарно управляемую группу, внутри которой преобладают отношения авторитарной собственности — точно такие же, как и внутри государственного аппарата (в т. Ч. И той его части, которая управляет госсектором экономики). Таким образом, и «частная» капиталистическая монополия, и современное буржуазное государство — это просто две капиталистические монополии; и те, кто стоит на верхушке иерархической пирамиды в обеих этих авторитарно управляемых группах — с одной стороны, держатели контрольного пакета акций и топ-менеджеры «частной монополии», с другой стороны, высшие чиновники госаппарата — гораздо больше сходны, по своему положению в системе отношений собственности на производительные силы, друг с другом, чем с кустарем-одиночкой. А это значит, что понятия «частная собственность» и «частный собственник», употребляемые так, как это общепринято сегодня, объединяют в одну рубрику разнородные экономические явления и раскидывают по разным рубрикам явления однородные — и тем самым не помогают, а напротив, очень сильно мешают познанию сущности этих явлений.

Для того, чтобы придать выражениям «частная собственность», «отношения частной собственности», «частный собственник» (а также «личная собственность», «отношения личной собственности», «личный собственник») научный смысл, надо сузить их значение — и сделать их просто синонимами терминов «индивидуальная собственность», «отношения индивидуальной собственности», «индивидуальный собственник» в том значении, которое мы выше придали этим терминам. В результате получится, что два не подчиняющихся друг другу капиталиста — это частные собственники по отношению друг к другу, зато по отношению к своему наемному работнику каждый из таких капиталистов — вовсе не частный, но авторитарный собственник. При этом совершенно не важно, называется ли принадлежащая одному из капиталистов фирма «государством» или нет, является ли этот капиталист одним из высших государственных чиновников или нет; в любом случае эти два капиталиста по своему месту в системе отношений собственности будут гораздо больше похожи друг на друга, чем каждый из них — на мелкого ремесленника, владеющего только своей рабочей силой и ни в какой мере не являющегося ничьим авторитарным собственником.

«Групповая собственность» — это вообще бессодержательное понятие, потому что из него совершенно неясно, о какой именно группе идет речь: о коллективе или об авторитарно управляемой группе. Что же касается выражения «коллективная собственность», то оно станет содержательным научным понятием лишь при том условии, что слово «коллектив» будут употреблять в том значении, которое мы придали ему выше; если же «коллективом» по-прежнему называть всякую группу, осуществляющую кооперированную деятельность, то и это понятие останется бессодержательным… А вот понятия «общественная собственность», «отношения общественной собственности» заслуживают более подробного рассмотрения.

Из буквального смысла слов «отношения общественной собственности» следует, что к этой самой собственности причастно все общество, то есть все члены общества. Это значит, что, например, при отношениях общественной собственности на производительные силы (т. е. на средства производства и человеческие рабочие силы) все общество в целом является такой группой людей, внутри которой преобладают отношения коллективной собственности на производительные силы (а следовательно, и отношения коллективного управления производством, распределением и потреблением; иначе говоря, все общество является единым коллективом, владеющим и управляющим своими производительными силами). Отсюда следует, что выражение «отношения общественной собственности» означает отношения коллективной собственности, преобладающие внутри всего общества, взятого в целом. А это, в свою очередь, означает, что при отношениях общественной собственности все общество организовано так же, как была организована классическая, еще не начавшая разлагаться первобытная община: целый ряд управленческих решений принимают совместно и на равных, без деления на начальников и подчиненных, все члены данного общества, а в тех случаях, когда руководители все-таки нужны, всех этих руководителей очень плотно контролируют — и могут сменить в любой момент — их подчиненные13.

Такое понимание термина «отношения общественной собственности» очень хорошо согласуется с тем, как молодые Маркс и Энгельс различали «действительную» и «мнимую» коллективность. Перечитав их работу «Немецкая идеология», мы убедимся, что мнимая, суррогатная коллективность присуща, по их мнению, такому обществу, в котором отсутствуют отношения общественной собственности на средства производства; что же касается коммунистического общества, в котором средства производства находятся в общественной собственности, то именно оно характеризуется действительной коллективностью. В работе Ленина «Государство и революция» [см. 348] не только коммунистическое, но даже переходное к коммунизму (то есть возникающее сразу же после взятия пролетариатом политической власти) общество описывается как такое, в котором все начальники могут быть в любой момент переизбраны своими подчиненными, не имеют практически никаких материальных привилегий, и любой член общества имеет вполне реальный шанс быть избранным на ту или иную руководящую должность, для чего ему необходимо только одно — заслужить себе авторитет среди своих товарищей, таких же, как он, равноправных членов этого общества-коллектива. Однако тот же Маркс удивительным образом противоречил сам себе, когда писал, например, о «коммунизме перуанцев» (имея в виду времена кастовой монархии инков, когда в Перу существовало одно из наиболее авторитарных обществ в истории человечества) в «Капитале» [401, с. 449]. Поль Лафарг — видный марксистский идеолог, ученик и зять Маркса — высказывался об инкской империи в том же духе, причем поразительно хвалебным тоном:

«В Перу существовало чудесное коммунистическое государство…» [343, с. 34].

В отличие от Лафарга, Ленин всегда утверждал, что коммунизм — это общество, где не может быть государства. В «Государстве и революции» он категорически настаивал на том, что переход к коммунизму может происходить не иначе, как через отмирание государства, и что диктатура пролетариата, расчищающая обществу путь к действительной коллективности, с момента своего рождения воплощается в отмирающем государстве, в полугосударстве, — то есть в коллективе вооруженных пролетариев, осуществляющем политическое авторитарное управление (политическую власть) лишь по отношению к другим классам общества, а не к самим пролетариям, и перестающем осуществлять какую бы то ни было власть по мере исчезновения деления общества на классы. Однако и Ленин, противореча самому себе, ухитрялся протащить государство в коммунизм (точнее, в его первую стадию, в социализм) — хотя и делал это более тонко, изощренно, незаметно, чем Маркс и Лафарг. Вот что он написал практически в то же самое время, когда заканчивал брошюру «Государство и революция»:

«…социализм есть не что иное, как государственно-капиталистическая монополия, обращенная на пользу всего народа и постольку переставшая быть капиталистической монополией» [349, с. 192].

Государственно-капиталистическая монополия, как и вообще любая капиталистическая фирма, — это организация крайне авторитарная, сугубо иерархическая, доля коллективных отношений внутри которой невелика. Во всякой государственно-капиталистической монополии — так же, как и вообще во всякой капиталистической монополии — управляющее меньшинство по определению владеет рабочими силами управляемого большинства, отчужденными от последнего. Социализм же, то бишь первая стадия коммунизма, — это, как его определяли сами же Маркс и Ленин, есть общество, в котором средства производства находятся в общественной собственности; а значит, говоря нашим языком, внутри этого общества преобладают отношения коллективной собственности и коллективного управления производительными силами. Такое общество суть единый коллектив, владеющий и управляющий производительными силами. Формирование такого коллектива означает превращение всех начальников в полностью контролируемых, сменяемых в любой момент их же собственными подчиненными — а следовательно, не являющихся авторитарными собственниками рабочих сил этих подчиненных; если мы перечитаем «Государство и революцию», то увидим, что даже в пролетарском «полугосударстве» (которое Ленин мыслил как переходное к социализму образование, авторитарно управляющее остатками непролетарских классов) не может быть и речи об отчуждении рабочей силы от непосредственных производителей (иначе говоря, ленинское «полугосударство» ни в каком отношении, ни в какой степени не может быть государственно-капиталистической монополией). А поскольку начальники, ранее не контролировавшиеся или мало контролировавшиеся подчиненными, в массе своей никогда не бывают склонны добровольно расставаться со своей властью и связанными с нею привилегиями, то это значит, что одной из необходимых предпосылок начала формирования коллективистского (социалистического, коммунистического) общества является предварительное уничтожение всех авторитарных организаций, как политических, так и экономических14. Иначе говоря, сколько ни пытайся «обратить» государственно-капиталистическую монополию «на пользу всего народа» — все равно, независимо от того, будет ли народу жить лучше или хуже, никакого социализма не получится, а сохранится такое общество, в котором одни люди владеют средствами производства, а также рабочими силами других людей, не причастных к собственности на свои же рабочие силы. Сохранится то общество, которое сами же Маркс, Ленин и их ученики называли классовым и эксплуататорским — и которому, как мы видели, противопоставляли перспективу действительно коллективного социалистического и коммунистического общества, где все владеют и управляют всеми.

Если считать, что в империи инков был коммунизм, а социализм — это «обращенная на пользу всего народа» государственно-капиталистическая монополия, то противопоставление коммунистического общества классовому утрачивает смысл, а борьба за социализм, к которой призывали Маркс и Ленин, оказывается всего лишь борьбой за замену одних господ другими. Тогда утрачивает смысл и понятие «отношения общественной собственности»: непонятно, зачем называть этим термином отношения авторитарной собственности, при которых к собственности и управлению причастно лишь меньшинство общества? Это выражение обретает научный смысл лишь в том случае, если употреблять его так, как мы предложили выше, — обозначая им отношения коллективной собственности, преобладающие во всем обществе. Отсюда следует, что ни о какой общественной собственности на средства производства и на рабочие силы, ни о каком социализме в СССР и других странах, где правили «коммунистические», «социалистические» и т. п. партии, не может быть и речи — так же, как не может быть и речи о социализме и коммунизме в Перу, Древнем Египте, древнем и средневековом Китае и т. П. А это, в свою очередь, еще раз доказывает нам, что при исследовании реальных отношений собственности нельзя верить на слово тому, что об этих отношениях написано в законах того или иного государства. Ведь вот в СССР государственная собственность считалась, согласно букве закона, общественной — но, оказывается, не была таковой на самом деле…

Много еще есть примеров тому, что законы государств и труды юристов — это кривое зеркало, неадекватно отражающее реальные отношения собственности. Так, согласно традиционным юридическим понятиям, акционерная компания является «долевой собственностью» всех владельцев акций; на деле же мелкие держатели акций нисколько не причастны к управлению этой компанией и, следовательно, ни в какой мере не являются ее собственниками (ничуть не отличаясь в этом плане от вкладчиков банка, которые тоже ни в какой мере не являются собственниками банка). Далее, обычно считается, что наемные менеджеры «частной» фирмы не причастны к собственности на нее, если не владеют ее акциями — хотя на самом деле менеджер, хотя бы и наемный и не владеющий акциями фирмы, причастен к собственности на нее по крайней мере в той (приблизительно) степени, в какой он участвует в управлении данной фирмой. Что же касается государственной собственности на производительные силы, то с традиционной юридической точки зрения считается, что ни один — даже самый высший — государственный чиновник персонально не причастен к этой собственности, хотя на самом деле каждый чиновник государственного аппарата причастен к собственности на принадлежащие государству производительные силы в той или иной мере, соответственно своему положению в иерархии данного госаппарата.

Вообще говоря, давно уже пора покончить со старой юридической иллюзией, согласно которой можно быть собственником, не имея реальной возможности управлять своей собственностью, и управлять собственностью, не будучи ее собственником. На самом же деле именно управляющий субъект является собственником; к собственности он причастен приблизительно в той же мере, что и к управлению (почему «приблизительно», мы объясним ниже). Для отношений коллективной собственности это означает, что все члены группы — единого субъекта-собственника — почти одинаково (практически стопроцентно) причастны к собственности на все средства деятельности и рабочие силы этой группы. Что же касается отношений авторитарной собственности, то сказанное выше означает для них, что член группы причастен к собственности на средства деятельности и рабочие силы всей группы приблизительно в той мере, в какой он причастен к управлению ими. Иначе говоря, тот, кто внутри данной авторитарно управляемой группы никем не командует, ни в какой мере не является в ней собственником; начальник же является собственником в данной авторитарной группе приблизительно в той же мере, в какой он является в ней начальником.

Отсюда вытекает ряд следствий. Во-первых, становится очевидным, что члены авторитарно управляемой группы могут быть собственниками не только на 100% или 0%, но и на 93%, 17,5%, 39,846%… А это значит, что юристы ошибаются, полагая, что большинство начальников, управляющих античной мастерской, феодальным поместьем или капиталистическим предприятием, так же непричастны к собственности на управляемое ими предприятие, как и никем не командующие рабы, крепостные и пролетарии. На самом деле все начальники причастны к собственности на то и на тех, чем и кем они управляют — в разной мере, соответственно своему положению в реальной управленческой иерархии (которая, кстати, может не вполне совпадать с формальной, признаваемой законом иерархией), — и для определения степени причастности начальников к собственности совсем не важно, что по этому поводу гласит буква закона.

Во-вторых, не всякий, кого закон признает собственником, является таковым на деле. Мы уже убедились в этом на примерах «общественной собственности на средства производства» в СССР и «долевой собственности» на имущество акционерной компании. Приведем еще один пример: представим себе, что некий капиталист умер, передав свою фирму молодому наследнику. Последнему так и не удалось овладеть рычагами власти над фирмой и связями в мире бизнеса — либо в силу личного малоумия и слабоволия, либо еще по каким-то причинам. Фирму полностью забрали в свои руки топ-менеджеры, оставшиеся от прежнего хозяина; по закону наследник имеет право сместить их, но реально он этого сделать не может. На его банковские счета отчисляется та же доля прибыли фирмы, которую старый хозяин расходовал на свое личное потребление; однако даже в самых общих вопросах управления этой фирмой — например, продавать ее или нет, ликвидировать дело или нет, сливаться с другой компанией или нет — его голос реально ничего не значит, его просто поставят перед фактом (хотя согласно букве закона его голос должен бы быть решающим)… Спрашивается, является ли такой наследник собственником фирмы? — Согласно букве закона — да; согласно реальной системе отношений собственности — нет, ни в коей мере. Что же касается той доли прибыли фирмы, которую он получает, то она, с точки зрения реально имеющейся в наличии системы отношений собственности и управления, ничем, кроме своего размера, не отличается от милостыни, подаваемой нищему. Реальные хозяева предприятия продолжают подавать эту милостыню формальному «хозяину» только потому, что узаконение фактически существующего положения дел — юридическая констатация того факта, что наследник так и не стал реальным собственником фирмы — связано для них с какими-то трудностями, с каким-то риском.

В-третьих, возникает необходимость в пересмотре значений таких понятий, как «владение», «распоряжение» и «пользование»15. Если перевести те значения, в которых они употребляются сегодня юристами и экономистами, на язык нашей классификации отношений собственности и управления, то получится, что эти три термина обозначают разные степени причастности субъекта к авторитарной собственности и авторитарному управлению: «владение» — очень большую степень (хотя и не стопроцентную: над тем, кому тот или иной объект собственности дан во владение, стоит верховный, стопроцентный собственник, давший этот объект ему во владение на определенных условиях), «распоряжение» — несколько меньшую, а «пользование» — еще меньшую. Однако зачем нужны такие обозначения, если наша концепция трех типов отношений собственности и управления открывает путь к более-менее точным подсчетам причастности субъектов к собственности на объекты и управлению ими — и к числовому выражению результатов этих подсчетов? Продолжать пользоваться этими тремя терминами так, как ими пользуются сейчас — это все равно, что градуировать шкалу термометра таким образом: «очень холодно», «холодно», «тепло», «жарко», «очень жарко» — вместо того, чтобы наносить точные деления в градусах и десятых долях градуса. Пора использовать термины «владение», «распоряжение» и «пользование» в новых значениях: «владение», «владеть» — просто как синонимы слов «собственность», «быть собственником», а «распоряжение», «пользование» — как синоним «управления»… Так и поступив, мы с удивлением обнаруживаем, что эти «новые» значения — на самом деле хорошо забытые первичные значения этих самых слов, присущие последним до того, как их взялись перетолковывать юристы и экономисты.

Тот факт, что законы и юридические трактаты неадекватно отражают реальные отношения собственности, очень часто соответствует интересам тех или иных социальных групп. Так, миф об «общественной собственности» в СССР и других подобных государствах был нужен бюрократии этих государств для того, чтобы заставлять принадлежащих ей рядовых работников трудиться с большей отдачей, меньше воровать у государства и не бунтовать против него. Для подобных же целей капиталистам — верховным собственникам акционерных компаний служит миф о «долевой собственности всех владельцев акций» на эту компанию: раздашь рядовым пролетариям этой компании по одной-две акции — и вот уже появился повод для того, чтобы внушать работягам, что они тоже стали собственниками компании, а потому должны работать гораздо больше и качественнее (работают-то ведь отныне как бы «на себя»!). Однако никто не обязан верить мифам лишь на том основании, что они помогают богатым стать еще богаче, а начальникам — укрепить свою власть.

В противовес мифам, резюмируем наши научные выводы касательно отношений авторитарной собственности и управления:

в любой авторитарно управляемой группе каждый собственник — это начальник, а каждый начальник — это собственник. Верховный начальник группы — это полный, стопроцентный собственник (следует подчеркнуть, что мы сейчас говорим об отдельно взятых, абстрагированных от посторонних примесей отношениях авторитарной собственности и авторитарного управления), а подчиненные ему начальники — частичные собственники.

* * *

А теперь вернемся к тому, с чего мы начали разговор о классификации отношений собственности: как она может помочь нам высчитывать соотношение трех типов отношений управления, имеющее место внутри данной группы в данный период времени?

Отношения собственности стабильнее, чем возникающие на их основе отношения управления. Если соотношение трех типов отношений управления может резко меняться в данной группе каждую секунду — в зависимости от того, какие действия совершают или не совершают члены группы, — то соотношение трех типов отношений собственности остается практически одним и тем же в течение несколько более длительных промежутков времени, изменения здесь происходят медленнее. Это значит, что подсчитать соотношение трех типов отношений управления, которое должно было бы иметь место в данной группе при данном соотношении трех типов отношений собственности, если бы деятельность членов группы, управляемая в соответствии с последним, осуществлялась в течение данного промежутка времени беспрерывно, гораздо легче, чем как можно более точно подсчитывать реальное соотношение трех типов отношений управления в каждый исчезающе малый момент времени. Конечно, если мы пойдем по этому легкому пути, то получим в результате очень усредненное соотношение между тремя типами отношений управления. Но, как мы уже говорили выше, только такие усредненные результаты нам и доступны (по крайней мере, в подавляющем большинстве случаев): более точные результаты обычно получить практически невозможно, да и не нужно (нам ведь обычно надо знать, не что представляет собой система отношений управления в данной группе в каждую данную секунду, но чем она в общем и целом является в течение более длительных промежутков времени).

При этом, правда, следует помнить, что результаты наших подсчетов будут приблизительными не только потому, что людям свойственно время от времени отдыхать от своих дел — и тем самым прекращать отношения управления, сложившиеся между ними в процессе этих дел, на какое-то время (при этом отношения собственности, на основании которых мы собираемся производить подсчеты, никуда не исчезают: как мы помним, даже когда вся группа спит и внутри нее нет абсолютно никаких отношений управления, отношения собственности внутри нее остаются те же, что и были, когда группа бодрствовала и действовала). Есть и еще одна — и заметно более существенная — причина, по которой эти результаты будут приблизительны: зачастую те или иные субъекты не осуществляют всех тех актов управления, которые могли бы осуществлять в соответствии с наличными отношениями собственности. Например, если начальник в течение некоторой части рабочего времени предоставляет своих подчиненных самим себе (несмотря на то, что мог бы поручить им на это время какую-нибудь работу), то в результате получается, что в течение данного рабочего дня доля отношений индивидуального управления в системе отношений управления внутри данной группы будет больше, чем доля отношений индивидуальной собственности в системе отношений собственности в той же самой группе16. Еще пример: если некая община коллективно владеет земельными угодьями, но выражается это лишь в том, что она периодически перераспределяет участки этой земли между своими членами, которые индивидуально обрабатывают эти участки и присваивают себе урожай в индивидуальную собственность, — значит, в течение весьма длительного времени доля отношений коллективного управления в системе отношений управления внутри данной общины будет меньше, чем доля отношений коллективной собственности в системе отношений собственности в той же самой общине.

Если подобные вещи происходят достаточно долго17 и регулярно, то это свидетельствует о происходящем изменении соотношения трех типов отношений собственности внутри данной группы. Впрочем, бывает и так, что первый же акт управления, осуществленный вопреки прежней системе отношений собственности, очень сильно изменяет эту систему. В таком случае этот самый акт управления является не чем иным, как актом управления отнятием собственности у прежних собственников, актом управления борьбой против защитников прежней системы отношений собственности.

3. Сущность разделения труда.

Знай, что условия, в которых живут поколения, различаются в зависимости от того, как люди добывают средства к существованию.

Абдуррахман Ибн Хальдун.

Маркс и его ученики достаточно хорошо доказали — и до сих пор их так никто и не смог опровергнуть, — то, о чем догадывался еще Ибн Хальдун (открывший материалистическое понимание истории задолго до Маркса)18: что развитие всей системы общественных отношений в конечном счете определяется развитием производительных сил: средств производства и человеческих рабочих сил. Отсюда следует, что все изменения соотношения трех типов отношений собственности и управления во всех группах людей в конечном счете определяются развитием производительных сил общества. Это, конечно, не означает, что всякое изменение тех пропорций, в которых три типа отношений управления и собственности перемешаны в любой наугад взятой группе из нескольких человек, можно объяснить, исходя непосредственно из развития производительных сил всего человечества или хотя бы данного региона; речь идет лишь о том, что каждая стадия развития производительных сил дает свой специфический набор (или несколько специфических для данной стадии наборов) типов человеческих групп — типов, отличающихся друг от друга по тем количественным пределам, в которых варьируются те пропорции, в которых три типа отношений собственности и управления перемешаны внутри группы.

В следующих главах мы более-менее подробно покажем, как именно развитие производительных сил определяет развитие отношений собственности на эти силы, а также отношений управления экономической деятельностью — производством, распределением и потреблением произведенного. Пока же мы ограничимся лишь одним примером, подтверждающим правильность вышеприведенного марксистского положения и нашего вывода из него: как это ни парадоксально, таким примером нам послужит… объяснение того, почему один из основных прогнозов Маркса до сих пор еще не сбылся.

Вот что написал Маркс в первом томе «Капитала»:

«Рука об руку с этой централизацией, или экспроприацией многих капиталистов немногими, развивается кооперативная форма процесса труда в постоянно растущих размерах, развивается сознательное техническое применение науки, планомерная эксплуатация земли, превращение средств труда в такие средства труда, которые допускают лишь коллективное употребление, экономия всех средств производства путем применения их как средств производства комбинированного общественного труда, втягивание всех народов в сеть мирового рынка, а вместе с тем интернациональный характер капиталистического режима. Вместе с постоянно уменьшающимся числом магнатов капитала, которые узурпируют и монополизируют все выгоды этого процесса превращения, возрастает масса нищеты, угнетения, рабства, вырождения, эксплуатации, но вместе с тем растет и возмущение рабочего класса, который постоянно увеличивается по своей численности, который обучается, объединяется и организуется механизмом самого процесса капиталистического производства. Монополия капитала становится оковами того способа производства, который вырос при ней и под ней. Централизация средств производства и обобществление труда достигают такого пункта, когда они становятся несовместимыми с их капиталистической оболочкой. Она взрывается. Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют» [400, с. 772–773].

Однако достаточно ли процесс капиталистического производства объединил, обучил и организовал к началу XX века рабочий класс, чтобы тот стал способен не только «экспроприировать экспроприаторов» — отнять у капиталистов средства производства — но и удержать завоеванное в своих руках, наладить управление экономикой и не выпускать управленцев из-под своего контроля, не допускать превращения их в новых эксплуататоров? Присмотримся повнимательнее к тому, каким делал рабочего процесс производства в XIX — первой половине XX века.

Действительно, труд на фабрике — это кооперированный труд. Конечный продукт такого труда есть плод усилий множества людей, не просто последовательно обрабатывавших сырье, но совместно — не то что, скажем, портной, шьющий одежду из материи, сотканной каким-то ткачом где и когда угодно — работавших над его превращением в готовое изделие. Однако фабричные рабочие, взаимодействующие друг с другом в процессе труда, почти не взаимодействуют друг с другом в процессе управления этим трудом. Представьте себе рабочего, стоящего за станком. К нему регулярно поступает сырье — то, что ему следует обработать; он проделывает определенные операции, и продукт его труда уходит к другим рабочим, для которых в свою очередь становится сырьем, требующим дальнейшей обработки. То, что творится за соседними станками, он не знает; в то, чем занимаются другие рабочие, он не вмешивается. Да ему и не надо вмешиваться: для этого ему придется отвлекаться от своего рабочего места, а это снизит производительность труда не только его лично, но и всей фабрики — труд-то кооперированный. Процесс труда, в который вовлечены рабочие всей фабрики, един, но каждый рабочий управляет только маленькой каплей в этой реке общего труда — своим собственным трудом на своем рабочем месте. Чтобы управлять всем процессом работы фабрики, взятым в целом, нужен кто-то, стоящий над рабочими и командующий ими.

Сказанное выше не означает, что промышленные и сельские рабочие до второй половины XX века никогда, нигде и ни в каких случаях не взаимодействуют в процессе управления своим трудом. Напротив, таких примеров масса. Однако, во-первых, группы рабочих, которые вмешиваются в дела друг друга — постоянно обмениваются информацией, советуются, принимают общие решения в процессе работы — не могут быть очень велики: попробуйте представить себе хотя бы двадцать человек, которые попытались бы работать таким образом! Поэтому группы такого рода — например, бригады — обычно очень немногочисленны, причем, по общему правилу, чем сложнее и квалифицированнее труд, тем меньше эти группы. Загонять мамонта, перекликаясь друг с другом, могут и сто человек, а вот организовать работу в цеху машиностроительного завода таким образом не получится. Итак, во-вторых, роль взаимодействия между рабочими в процессе управления их трудом обычно была высока в отсталых, чисто ручных или мало машинизированных видах производственной деятельности (и то не во всех — например, в ремесленном домануфактурном производстве она была не выше, чем на мануфактуре и фабрике). Одно дело — артель плотников, и совсем другое — сборщики автомобилей на фордовском конвейере. Короче говоря, взаимодействие рабочих в процессе управления своим трудом хотя и имеет место в экономике, главную роль в которой играет крупное машинное производство, но не преобладает в отношениях между рабочими во время работы, присущих такой экономике. Эти отношения характеризуются прежде всего не взаимными контактами, а одиночеством рабочих, управляющих своими действиями, по отношению друг к другу — и в первую очередь это касается промышленных рабочих, то есть большинства и главной части всех рабочих вообще. Хотя, к примеру, шахтеры объединены в бригады, но в масштабе всей шахты они все равно представляют собою толпу одиночек. Чтобы при таких условиях управлять фабрикой, шахтой, большим рыболовецким судном, а тем более экономикой страны, нужны начальники, превращающие действия толпы одиночек-рабочих в единый, слаженный, бесперебойный процесс производства. Мануфактура, а за ней — крупное машинное производство кооперируют труд, но не объединяют рабочих в коллектив.

Не объединенные в коллектив рабочие не могут принимать управленческих решений. Может быть, они по крайней мере могут контролировать своих руководителей, выбирать их и сменять, и эти перевыборы не будут лишь декорацией, ширмой, за которой простаки не видят манипулирование подчиненными со стороны их начальников? Однако для того, чтобы контроль над начальством реально осуществлялся — а без этого перевыборы руководства будут подобны шагам слепого, направляющегося туда, куда его подтолкнут, хотя бы и к пропасти, — рабочим необходимо совместно отслеживать информацию о работе руководителей, обсуждать ее, принимать по поводу нее общие решения. А для этого им надо составлять собою коллектив.

Представьте себе хотя бы тысячу человек — рабочих сравнительно небольшого предприятия — пытающихся контролировать администрацию этого предприятия. Допустим даже, что все они обладают достаточным образованием и специальными навыками, чтобы разобраться в технических, бухгалтерских и всяких прочих документах, и притом имеют свободный доступ к этим документам. Что из всего этого выйдет? Во-первых, рабочим нужно иметь гарантию, что от них не скрыли важные документы или что им не подсунули какую-нибудь липу. Значит, нужно, чтобы несколько человек, избранных ими, более-менее постоянно торчали в конторе — иными словами, нужны контролеры. На какое-то время это решит проблему, но потом она станет вдвое сложнее — помимо вопроса о контроле над начальством, встанет вопрос о контроле над контролерами. Во-вторых, чтобы обсудить информацию о работе администрации предприятия, рабочим нужно будет часто проводить общие собрания — чем реже они будут это делать, тем менее действенным будет их контроль, тем реже они будут вмешиваться в работу администрации и тем легче будет начальству спрятать все концы в воду и плотно обмотать рабочим уши лапшой на очередном… ну, скажем, квартальном или полугодовом собрании. Итак, нужны частые общие собрания. Представляете себе тысячу человек, каждый из которых считает, что именно он знает решение обсуждаемой проблемы, и изо всех сил стремится убедить в этом других? В этом случае возможны два варианта: либо все стремятся перекричать друг друга, поднимают гвалт на всю округу и не добиваются никакого толку; либо желающие выступают по очереди, собрание затягивается на всю ночь, к утру утомленные участники едва на ногах держатся — а между тем решение не принято, собравшиеся еще не успели как следует обдумать все сказанное ораторами, на повестке дня (вернее, ночи) остаются еще два-три вопроса, а первые лучи восходящего солнца уже возвещают о приходе нового рабочего дня. А мы ведь предположили, что такие собрания часты! Заменить общие собрания собраниями представителей цехов? В этом случае к проблеме контроля над начальством и контролерами добавится проблема контроля над представителями. Невесело, правда? А ведь мы до сих пор говорили о том, как рабочие пытались бы контролировать начальников только в масштабах сравнительно небольшого предприятия19. Что уж тогда говорить о масштабах страны, а тем более — всего мира…

Мы видим, что даже при условии образованности рабочих, достаточной для того, чтобы каждый из них мог разобраться в документах администрации, они не могут эффективно контролировать свое руководство даже на уровне сравнительно небольших предприятий, если не образуют собой коллектива. Прежде всего им мешают стать коллективом строение и физиология человеческого организма: чем больше людей собирается вместе, тем труднее им общаться между собой и тем больше времени отнимают у них попытки договориться друг с другом. Чтобы преодолеть этот барьер, не обойтись без технических средств, которые позволяли бы очень большому числу людей получать одну и ту же информацию, обмениваться информацией и принимать общие решения в течение не больших промежутков времени, чем те, которые уходят на обсуждение и принятие общих решений без всяких технических средств у нескольких человек. В XIX — первой половине XX века развитие производительных сил еще не дало таких средств людям. А без них контроль рабочих над руководством и вообще самоуправление трудящихся возможно только на уровне очень маленьких предприятий, о чем красноречиво свидетельствуют многочисленные примеры, самый яркий из которых — баскское объединение кооперативов «Мондрагона» — представляет собой чудесную иллюстрацию того, что рост предприятия или системы предприятий превращает в фикцию даже самую полную из всех когда-либо существовавших производственных демократий [см. 292, 60, 552]. Фабричные рабочие не могли управлять — ни сами, ни через посредство контролируемых и при необходимости сменяемых снизу управленцев — ни экономикой, ни аппаратом насилия над враждебными слоями общества, ни какой-либо другой сферой общественной жизни или общественной организацией. То, что писал Ленин в «Государстве и революции»:

«Рабочие, завоевав политическую власть, разобьют старый бюрократический аппарат, сломают его до основания, не оставят от него камня на камне, заменят его новым, состоящим из тех же самых рабочих и служащих, против превращения коих в бюрократов будут приняты тотчас меры, подробно разобранные Марксом и Энгельсом: 1) не только выборность, но и сменяемость в любое время; 2) плата не выше платы рабочего; 3) переход немедленный к тому, чтобы все исполняли функции контроля и надзора, чтобы все на время становились „бюрократами“ и чтобы поэтому никто не мог стать „бюрократом“» [348, с. 109], —

Оставалось на данном уровне развития производительных сил благим, но несбыточным пожеланием.

Возможности формирования и функционирования коллектива ограничены, во-первых, его величиной (чем больше группа, тем труднее ее членам совместно, на равных, регулярно и быстро вырабатывать управленческие решения),

Во-вторых, степенью сложности проблем, решаемых группой (чем сложнее проблема, тем больше изначальное разнообразие вариантов ее решения, предлагаемых членами группы, и тем больше времени требуется на сведение всех этих вариантов к единому решению, приемлемому для всей группы),

И в-третьих, степенью профессиональной специализации членов группы (чем больше различается опыт разных членов группы, тем труднее им прийти к единому пониманию проблемы и выработать единое ее решение).

Маленькая первобытная община, каждый взрослый член которой умел делать почти все то же, что и все остальные, могла эффективно решать свои немудреные проблемы, управляя своими действиями коллективно и владея своими производительными силами как единый субъект. С переходом от охоты и собирательства к земледелию, скотоводству и ремеслам на смену первобытным общинам пришли многотысячные и даже многомиллионные народы, профессиональная специализация людей стала неуклонно (и все более быстро) возрастать, а проблемы, решаемые ими, — столь же быстро усложняться. Это сделало невозможными общественную собственность на средства производства и коллективное управление ими. Во времена Маркса, Энгельса и Ленина отношения общественной собственности на производительные силы не соответствовали тогдашнему уровню развития последних. Поэтому несмотря на то, что в XX веке произошел ряд победоносных пролетарских и крестьянских восстаний, завершившихся свержением старых господ в ряде стран, эти восстания завершились тем, чем они только и могли тогда завершиться — старых господ сменили новые. Таким образом, Маркс и Ленин ошибались, полагая, что уже в XIX — первой половине XX века был возможен переход человечества к социализму. Однако эта ошибка удивительным образом… подтверждает правоту марксовой философии истории — исторического материализма, — согласно которой та или иная система производственных и всех вообще общественных отношений формируется лишь на основе уже начавших распространяться в обществе производительных сил на той ступени их развития, которой соответствует данная система общественных отношений. Напротив, если бы переход человечества к социализму действительно начался с Октябрьской революции, то это означало бы, что исторический материализм ложен. История человечества в XX веке подтвердила истинность материалистического понимания истории, развитого Марксом, Энгельсом и их учениками.

Пролетарские революции могли бы открыть человечеству путь к бесклассовому коллективистскому (социалистическому, коммунистическому) обществу лишь при одном, абсолютно необходимом условии: если бы существовали такие технические средства, которые позволяли бы очень быстро собирать информацию, поступающую от миллионов и даже миллиардов людей, доводить ее в проанализированном, обобщенном и классифицированном виде до каждого из них, повторять этот процесс столько раз, сколько в каждом данном случае нужно, а затем синтезировать индивидуальные окончательные мнения и выдавать на-гора единое решение, которое и стало бы общим для всех этих людей. Важно подчеркнуть, что такие технические средства могли бы сыграть роль материально-технической базы коллективизма, только если бы они уже при капитализме более-менее широко применялись в производстве и общении хотя бы в высокоразвитых и среднеразвитых странах. Такие технические средства начали создаваться только во второй половине XX века — в процессе развития компьютеров и компьютерных систем, в процессе компьютеризации производства и общения.

Здесь очень важно понять, что далеко не всякая компьютерная система может стать орудием коллективного управления. Например, Интернет — эта гигантская библиотека и почтовая служба — точно так же ни капельки не способен превращать большие массы людей в единый коллектив, как не способны на это телефон, телеграф, радио и телевидение, Однако в настоящее время создается компьютерная сеть нового поколения — GRID, принципиально отличающаяся от Интернета, которая как раз способна превращать огромные массы людей в эффективно функционирующий коллектив:

«Его называют Грид, что по-английски означает „решетка“. Утверждают, что со временем он сменит Интернет. Вот уже несколько лет его разрабатывают и в Европе, и в США. В программы, связанные с Гридом, вкладываются немалые деньги.

Первоначально необходимость в новой системе компьютерной связи возникла у физиков. Когда несколько лет назад в ЦЕРНе (Швейцария) началось строительство гигантского ускорителя, для обработки результатов экспериментов понадобились суперкомпьютеры с такими вычислительными мощностями, каких в природе пока и не существует — миллиарды операций в секунду. Тогда-то и родилась идея объединить в сеть все вычислительные мощности всех подключенных к ней компьютеров. Суть идеи: если нельзя считать в миллион раз быстрее, то можно считать медленно, но на миллионе компьютеров одновременно.

Конечно же, вести расчеты сразу на многих компьютерах можно и через Всемирную паутину, но для этого вы должны сначала договориться с владельцами компьютеров. Включаясь в Грид, вы изначально отдаете все свои свободные вычислительные мощности в общее пользование. Таким образом, задача умопомрачительной сложности с помощью Грида решается сразу на всех компьютерах…

Грид в качестве Интернета-2 будет намного удобнее и эффективнее. Обыкновенный потребитель, которому вроде бы и не нужно заниматься сложными вычислениями, на самом деле постоянно занимается ими — его компьютер только и делает, что рассчитывает сложную графику. Подключившись к Гриду, человек превращает свой самый обычный, дешевый компьютер в супермашину с астрономическими возможностями» [556].

Разумеется, Грид может быть применен как орудие не только коллективного, но и авторитарного управления миллиардами людей. Его отличие от Интернета, телевидения, радио, телеграфа, телефона — в том, что все перечисленные средства передачи информации могут быть использованы только для авторитарного управления огромными массами людей, а Грид — не только для этого, но и для коллективного самоуправления этих самых огромных масс.

Задолго до начала разработки Грида на заводах разных стран уже появились — и успешно функционируют по сию пору — маленькие компьютерные системы, названные в Советском Союзе «гибкие производственные системы» (ГПС). Эти системы служат одновременно для авторитарного и коллективного управления производственной деятельностью небольших групп рядовых рабочих, работающих на автоматизированных рабочих местах (АРМ), оснащенных компьютерами (эти-то компьютеры и объединены в ГПС):

«Разработка и широкое применение гибких производственных систем (ГПС) стали ведущей тенденцией развития современного и перспективного промышленного производства» [168, с. 22].

«В отличие от традиционной технологии, где рабочий часто сливается с оборудованием (дегуманизация труда), в ГПС качественно меняется содержание его функции — главным становится принятие решений по управлению производством. …в условиях автономно работающего оборудования (обрабатывающих центров, станков с ГПУ и т. П.) решения имеют локальное распределение. Допущенные ошибки могут быть легко устранены и не отягощены ощутимыми экономическими потерями. Это не способствует мобилизации работников на повышение сосредоточенности, внимания, лишает их труд интеллектуального содержания. В условиях же ГПС неправильно принятое решение более пагубно по своим последствиям, так как влияет на всю цепочку взаимосвязанных компонентов системы в целом, на конечные результаты» [4, с. 8].

«В условиях функционирования гибких систем теряется смысл индивидуальных методов организации работ, так как ГПС по существу есть коллективное рабочее место. Поскольку объектом деятельности обслуживающего персонала является уже не отдельное рабочее место, а вся система, меняется само содержание труда этих работников» [4, с. 70].

«Все программы и сообщения синхронизации передаются по линиям связи, объединяющим все ЭВМ в единый управляющий (гибкой производственной системой. — В.Б.) комплекс» [168, с. 25].

«АРМ (автоматизированные рабочие места. — В. Б.) могут быть индивидуальными и коллективными. Применительно к коллективным АРМ в целях эффективного функционирования системы ЭВМ — коллектив (специалисты)… должны быть обеспечены:

— максимальная приближенность специалиста к машинным средствам обработки информации;

— работа в диалоговом режиме…» [5, с. 40].

«В условиях НТР увеличение удельного веса машинно-автоматической работы и концентрация технологических процессов в промышленности, их неделимый характер вызывают необходимость комплексного обслуживания оборудования. Узкофункциональное разделение труда при этом не обеспечивает эффективную эксплуатацию оборудования, приводит к потерям рабочего времени у исполнителей. Возникает необходимость использования коллективной рабочей силы и, следовательно, коллективной организации труда» [484, с. 151].

«Появляются рабочие новых профессий: наладчики автоматически действующего оборудования, робототехнических комплексов, операторы пультов управления, ремонтники оборудования и контрольно-измерительных приборов. Изменяется тип производственной связи в бригаде. Преимущественно технологическая связь заменяется преимущественно информационной. Исчезает жестко закрепленное тарифно-квалификационным справочником и производственными инструкциями разделение труда. Бригада начинает работать в режиме совокупного работника…

…Существенное изменение в автоматизированном производстве претерпевает и организация рабочего места. В автоматизированном производстве оно отражает те изменения, которые произошли в функциях труда, что, в первую очередь, связано с превращением процесса труда из исполнительского в процесс управляющего типа (наблюдение, контроль за ходом технологического процесса и работой оборудования, в результате чего рабочее место организуется не с целью преобразования предмета труда, а с целью получения и преобразования информации)» [484, с. 39–40].

Развитие компьютерных программ делает их все более простыми в изучении, все более доступными для быстрого освоения все более широкими массами пользователей. Это создает техническую возможность использовать компьютерные системы для коллективного управления не только компьютеризованными и роботизированными цехами, предприятиями, объединениями предприятий, но и такими, на которых труд еще не компьютеризован:

«Что нужно, чтобы рабочий чувствовал себя на производстве не придатком системы, а человеком? Право на участие в управлении предприятием, право на найм руководства. Для этого необходим доступ к любой информации об экономической жизни предприятия и смежных с ним. (На АО „Пермские моторы“ это можно было бы сделать на базе того же пресс-центра, укомплектовав его несколькими компьютерами. Однако сегодня в „пресс-центре“ не найти ни КзоТ, ни Закона о профсоюзах…)» [246].

Тот факт, что необходимой технической предпосылкой коммунистического общественного самоуправления (и, в частности, коммунистического управления производством) являются компьютерные системы, одним из первых осознал не кто иной, как… Гавриил Харитонович Попов, еще в 1963 г. четко и ясно сформулировавший эту мысль:

«Технической основой как коммунистического производства, так и коммунистического самоуправления будет автоматическая система управляющих машин» [531, с. 189], —

И с тех пор неоднократно повторявший эту мысль [напр., в 530, с. 254]. Однажды он повторил эту мысль в еще более заостренной форме:

«…в управление внедряются математические модели, и оно скоро будет заменено автоматизированной системой ЭВМ» [529, с. 4].

Позднее Попов, как известно, перестал строить прогнозы о коммунистическом будущем и в 80-х гг. превратился в одного из ведущих апологетов «рыночной экономики». Однако то же, что раньше говорил Попов, и сегодня утверждает Ю. И. Семенов:

«…если капитализм обречен, то человечество все же, по-видимому, выживет. Однако это невозможно без утверждения на Земле нового, принципиально иного общественного строя — коммунистического. Скорее всего, человечество при этом пройдет переходный период, когда рынок будет еще действовать, но под строгим контролем общества. Общество будет вырабатывать стратегию, а рынок обеспечивать нужную тактику. Когда же производство вещей окончательно превратится (а развитие ведет именно к этому) в автономный единый процесс, происходящий под контролем компьютеров, и во многом уподобится естественным, природным процессам, то функционирование рынка станет и ненужным и невозможным, и он с неизбежностью исчезнет» [593, с. 330. Почти теми же самыми словами Семенов повторяет свой вывод в 588, с. 205–206].

Семенову вторит Г. А. Завалько:

«Автоматизация производства, избавляющая работника от непосредственного контакта с предметом труда и оставляющая ему управленческие функции, очевидно, потребует в скором времени упразднения эксплуатации и замены классового общества бесклассовым» [201, с. 216]20.

* * *

Одним из тех, кто — будучи верен букве, а не духу марксизма — полагают, что производительные силы человечества созрели для социализма уже в начале XX века, являлся известный марксистский теоретик, последователь Троцкого, умерший всего несколько лет назад Эрнест Мандель. Вслед за Троцким Мандель считал отрезок истории, начавшийся с первой половины 20-х годов, «своеобразной заминкой» в процессе начавшейся в 1917 году мировой социалистической революции, а первопричиной этой заминки — злые козни социал-демократической и сталинской бюрократии, предавшей дело революции. Однако «что можно Юпитеру, то нельзя быку»: если Троцкий, а вслед за ним и другие пролетарские революционеры первой половины XX века ещё имели с научной точки зрения право предполагать, что фабричный пролетариат сбросит со своей шеи социнтерновских и коминтерновских оппортунистов и раздует-таки пожар Октябрьской революции на весь мир, то после того, как пролетарии всех стран в течение семидесяти лет доказывали свою неспособность совершить мировую социалистическую революцию, Мандель и многие другие уж могли бы догадаться, что в первой половине XX века пролетариат еще не дозрел до такого дела. Ничуть не бывало: вместо того, чтобы разбираться, почему пролетарии тех времен еще не были способны контролировать своих руководителей, Мандель вдруг принимает самоуверенную позу знахаря-чудодея и предписывает рабочему движению рецепт универсального лекарства от бюрократического перерождения:

«…зародышевые тенденции бюрократизации, возникающие в результате развития профессионального аппарата, могли бы быть остановлены посредством повышения уровня культуры, уверенности в себе и самоутверждения членов при условии, что внутренняя демократия… будет уважаться, а функционирование организации будет оставаться в рамках социалистической цели. Есть еще одно важное условие, а именно сознательное стремление социалистических лидеров бороться с зарождающейся бюрократизацией, обеспечивая и последовательно применяя соответствующие контрмеры» [387, с. 56].

Все те требования, которые Мандель предъявляет рабочему движению, известны чуть ли не с тех самых пор, как существует рабочее движение. Проповедей на тему о борьбе с бюрократизмом, подобных манделевской, читано было бесчисленное количество (особенно их любили читать сами бюрократы). Рабочие клубы и социалистические организации упорно работали над повышением культурного уровня рабочих; эта работа шла успешно, рабочие становились образованными, политически грамотными и активными, набирались опыта работы в профсоюзах и политических организациях… а тем временем и профсоюзы, и политические организации рабочих, и рабочие клубы продолжали бюрократизироваться. Самым ярким примером такого рода служит то, что безграмотность была окончательно ликвидирована в СССР одновременно с окончательным превращением социального слоя, составляющего аппарат этого государства — бюрократии — в класс новых собственников-эксплуататоров.

Не надо думать, что Мандель такой уж закоренелый субъективный идеалист. Он искренне пытается быть историческим материалистом:

«Для того, чтобы все эти антибюрократические процессы были претворены в реальную жизнь, должна существовать серия социальных условий. Крупные массы людей должны быть в состоянии и иметь желание принять на себя необходимые задачи по управлению „общими делами общества“. Это, в свою очередь требует в качестве своей главной предпосылки, — на что до настоящего времени обращалось слишком мало внимания, — резкого сокращения рабочего дня (или недели). Имеется множество причин, почему это является одной из центральных проблем сегодня как на Западе, так и на Востоке, но нас здесь заботит прежде всего то, что в плане развития самоуправления не может быть достигнуто никакого качественного прогресса, если люди не будут располагать временем для управления делами на работе и по месту жительства» [387, с.178].

Беда Манделя не в том, что он не ищет социальных условий для осуществления своих рецептов, а в том, что он ищет их не там, где нужно. Если люди будут располагать временем для управления делами на работе и по месту жительства, но не будут объединены в коллективы ни на работе, ни по месту жительства, то им, как мы уже видели, не хватит никакого времени на обсуждение и принятие управленческих решений (в том числе и решений по контролю над руководством). Ни высокая образованность, ни высокая культурность не сделают их способными совместно управлять, и они скорее потратят свободное время в кабаке или театре (в зависимости от уровня культуры), чем на добровольное сидение на многочасовых бесплодных собраниях. Резкое сокращение рабочего дня, безусловно, одна из необходимых предпосылок расширения самоуправления масс, увеличения количества и повышения качества принимаемых ими управленческих решений, но отнюдь не предпосылка способности масс к самоуправлению. Сокращение рабочего дня может только расчищать путь для реализации этой способности, но не порождать её.

Из того факта, что в начале XXI века требование сокращения рабочего дня в капиталистических странах звучит так же актуально, как и в начале XIX века, можно сделать вывод, что «главная предпосылка» самоуправления рабочих масс вряд ли может быть реализована даже при самом высокоразвитом капитализме. Если считать, что резкое сокращение рабочего дня является мероприятием, «центральным для успешной борьбы против бюрократизации» [387, с. 57], то, будучи последовательными, мы неизбежно придём к выводу, который очень огорчил бы троцкиста Манделя — к выводу, что пролетариат так никогда и не совершит победоносную мировую социалистическую революцию. Ведь чтобы сделать это — то есть взять в свои руки политическую власть и рычаги управления экономикой и удержать их — пролетариат уже при капитализме должен быть способным к самоуправлению и даже иметь хотя бы элементарные навыки принятия совместных управленческих решений.

Заслуживают внимания попытки Манделя отыскать причины бюрократизации21 рабочего движения:

«…невозможно представить развитие массовых политических или профсоюзных организаций без какого-либо аппарата освобождённых работников и функционеров…

…Развитие аппарата придаёт рабочим организациям одну из ключевых характеристик классового общества — общественное разделение труда. При капитализме оно определяет для рабочего класса выполнение работы по текущему производству, в то время как создание и овладение культурой, а также все задачи по накоплению, являются почти полной монополией других социальных классов и слоёв. Природа его труда, истощающего его физическую и нервную систему и прежде всего поглощающего много времени, не позволяет большинству пролетариата приобретать и осваивать научные знания в их наиболее прогрессивной форме или даже заниматься продолжительно политической и общественной деятельностью вне сферы производства и текущего материального потребления в прямом значении этого слова. При господстве капитала статус пролетариата невысок с точки зрения развитости и культуры. Традиционно это общественное разделение труда нашло отражение в концепции разделения ручного и интеллектуального (умственного) труда.

С созданием аппарата профессиональных функционеров, чьи специализированные знания необходимы для заполнения пробелов, вызванных культурой слаборазвитого совместного пролетариата, появляется опасность, что организации рабочего класса сами будут разделены на слои, выполняющие различные функции. Специализация может в результате привести к растущей монополии на знание и централизованную информацию. Знание — это власть, а монополия её приводит к власти над людьми. Таким образом, тенденции к бюрократизации, если её не контролировать, может означать действительное разделение на начальников и массы людей, которыми они командуют» [387, с. 53–54].

Если Троцкий, раскапывая экономические корни «узурпации власти» в СССР бюрократией, дошёл только до процесса распределения и обмена и отношений между людьми, возникающих в этих процессах — мол, недостаток материальных благ и печальная необходимость их неравномерного распределения обусловили появление касты распределителей и вместе с тем ослабление контроля рабоче-крестьянских Советов над ними [652, c. 52–53], — то Мандель копнул глубже. Ему помогло то, что он заострил свое внимание на бюрократии профсоюзов и рабочих22 партий капиталистических стран, в деятельности которой распределение играет малозаметную роль (скорее, она добивается — более или менее последовательно — у капиталистов перераспределения материальных благ в пользу рабочих). Мандель докопался до процессов производства и тех отношений между людьми, которые возникают в этих процессах. Тут он наткнулся на разделение труда — но, к сожалению, понял его односторонне. Иначе не написал бы того, что мы уже рассматривали выше.

Когда «не может пироги печь сапожник, а сапоги тачать пирожник» — это разделение труда. Но когда два человека стоят за одинаковыми станками, выполняют одинаковую работу, но не вмешиваются в дела друг друга, не взаимодействуют в процессе управления своими действиями, так как при этом они только зря отвлекались бы от своей работы, мешали бы друг другу и снижали бы производительность своего труда, — это тоже разделение труда. Однако если бы для того, чтобы хорошо испечь пироги, пирожнику почему-то надо было бы поминутно бегать к сапожнику, следить за тем, как он тачает сапоги, помогать ему то советом, а то и делом; если бы сапожнику, в свою очередь, нужно было бы так же участвовать в труде пирожника, чтобы хорошо затачать сапоги, — в этом случае различие между двумя видами деятельности, тачанием сапог и печением пирогов, сохранилось бы, но разделения труда здесь уже бы не было. Последнее имеет место тогда, когда действующие люди не взаимодействуют в процессе управления своими действиями и для того, чтобы кооперировать свою деятельность и образовать согласованно работающую группу, им обязательно нужен начальник. Разумеется, разделение труда распространяется и на его управленческую деятельность: его не контролируют снизу, в его действия вмешиваются только его начальники, и он управляет своими подчинёнными без участия в этом с их стороны. Если же в классовом обществе нам и встречаются какие-то жалкие попытки подчинённых контролировать своих начальников (как, например, в случае буржуазной демократии23), при которых степень реального участия подчиненных в управлении собою равна стремящейся к нулю, исчезающее малой величине, — то это свидетельствует о том, что в мире нет ничего абсолютного и стопроцентного, в том числе и стопроцентного разделения труда. Всякое правило имеет исключения.

Мандель представлял себе отделение физического труда от управленческого (который он свалил в одну кучу с умственным трудом, заявляя, что «знание — это власть, а монополия на неё приводит к власти над людьми». Однако работа министра по своему содержанию гораздо ближе к работе невежественного управдома, чем к труду учёного. Управленческий труд — это прежде всего волевой, а не умственный труд; часто он требует не больше ума, чем труд чернорабочего. Самому начальнику не всегда обязательно накапливать знания и составлять планы — советники сделают это за него; монополию на знания начальники зачастую имеют лишь в том смысле, что им принадлежат рабочие силы их советников, в головах которых и содержатся эти знания. Но приказы отдают не советники, а начальник, и власть над людьми — в его, а не в их руках) примерно так: те, кто занимается физическим трудом, не имеют времени и сил заниматься трудом управленческим. Потому-то он и не понимал, что для объяснения бюрократизации рабочего движения и утраты пролетариями контроля над созданным ими во время Октябрьской революции государством недостаточно сослаться на разделение физического и управленческого труда. Напротив, нужно найти объяснение самому этому разделению; и оно находится в разделении труда среди тех, кто занимается физической работой, в разделении труда между рабочими. Начальники, занимающиеся только управленческим трудом, появляются потому, что в кооперированном процессе труда фабричных рабочих сохранилось разделение, уподобляющее их ремесленникам-одиночкам, труд которых ещё не кооперирован: и те, и другие не взаимодействуют друг с другом в процессе управления своими действиями. Управленческий труд остаётся отдельным от физического потому, что физический труд ещё разделён внутри себя. Однако Мандель не мог прийти к этому выводу, исходя из своего понимания разделения труда; он неизбежно пришел к другому, цитированному выше, согласно которому для того, чтобы рабочие могли осуществлять самоуправление (и, в частности, контролировать руководителей), им достаточно высвободить от работы побольше времени и поднакопить знаний. Мы уже убедились в несостоятельности этого вывода.

То понимание разделения труда, которого придерживался Мандель, восходит к Марксу и Энгельсу:

«Развитию одной-единственной деятельности приносятся в жертву все прочие физические и духовные способности. Это калечение человека возрастает в той же мере, в какой растёт разделение труда, достигающее своего высшего развития в мануфактуре. Мануфактура разлагает ремесло на его отдельные операции, отводит каждую из них отдельному рабочему как его пожизненную профессию и приковывает его таким образом на всю жизнь к определенной частичной функции и к определённому орудию труда» [398, с. 303].

«…крупная промышленность технически уничтожает мануфактурное разделение труда, пожизненно прикрепляющее к одной частичной операции всего человека, и в то же время капиталистическая форма крупной промышленности воспроизводит это разделение труда в ещё более чудовищном виде: на собственно фабрике — посредством превращения рабочего в наделённый сознанием придаток частичной машины, во всех местах — отчасти посредством спорадического применения машин и машинного труда, отчасти посредством введения женского, детского и неквалифицированного труда как новой основы разделения труда» [400, с. 495].

Как видим, и классики говорят лишь об одном из проявлений разделения труда — о том, что занятие одним видом деятельности исключает занятие другим видом. О том, что это лишь следствие отчуждения работников друг от друга в процессе работы — то есть того, что на тех уровнях развития производительных сил, которые порождают и воспроизводят деление общества на классы (интересы которых антагонистически противоречат друг другу), отсутствует взаимодействие работников в процессе управления их действиями, — и что именно это отчуждение и есть разделение труда, у Маркса и Энгельса нету и речи.

«…уничтожение старого разделения труда отнюдь не является таким требованием, которое может быть осуществлено лишь в ущерб производительности труда. Напротив, благодаря крупной промышленности оно стало условием самого производства. „Машинное производство уничтожает необходимость мануфактурно закреплять распределение групп рабочих между различными машинами, прикреплять одних и тех же рабочих навсегда к одним и тем же функциям. Так как движение фабрики в целом исходит не от рабочего, а от машины, то здесь может совершаться постоянная смена персонала, не вызывая перерывов процесса труда… Наконец, та быстрота, с которой человек в юношеском возрасте научается работать при машине, в свою очередь устраняет необходимость воспитывать особую категорию исключительно машинных рабочих“ [400, с. 432]. Но в то время как капиталистический способ применения машин вынужден сохранять и дальше старое разделение труда с его окостенелыми частичными функциями, несмотря на то, что оно стало технически излишним, — сами машины восстают против этого анахронизма. Технический базис крупной промышленности революционен. „Посредством внедрения машин, химических процессов и других методов она постоянно производит перевороты в техническом базисе производства, а вместе с тем и в функциях рабочих и в общественных комбинациях процесса труда. Тем самым она столь же постоянно революционизирует разделение труда внутри общества и непрерывно бросает массы капитала и массы рабочих из одной отрасли производства в другую. Поэтому природа крупной промышленности обусловливает перемену труда, движение функций, всестороннюю подвижность рабочего“ [400, с. 498]» [398, с. 305–306].

«…настанет время, когда не будет ни тачечников, ни архитекторов по профессии и когда человек, который в течение получаса давал указание как архитектор, будет затем в течение некоторого времени толкать тачку, пока не явится опять необходимость в его деятельности как архитектора» [398, с. 206].

Итак, на смену разделению труда идёт, по мнению Маркса и Энгельса, перемена труда. Однако перемена труда вовсе не исключает разделения труда и может даже быть одним из его проявлений. Если каждый из рабочих данной фабрики в течение некоторого времени побывает за всеми станками, какие только есть на фабрике, побывает в роли инженера, конструктора, технолога, но при этом на каждом из этих рабочих мест будет работать, не взаимодействуя с другими работниками в процессе управления их и своими действиями, — значит, разделение труда осталось, и работники фабрики по-прежнему не объединены в коллектив. Значит, всё ещё нужны начальники, которые управляли бы кооперированным трудом рабочих и ИТРовцев, не способных контролировать своё руководство, невзирая ни на какие перемены труда. И уж кто-кто, а начальники, не подконтрольные своим подчинённым, обязательно позаботятся о том, чтобы правило перемены труда не распространялось на их должности. Ни о каком «переходе немедленном к тому, чтобы все исполняли функции контроля и надзора, чтобы все на время становились „бюрократами“ и чтобы поэтому никто не мог стать „бюрократом“», не будет и речи. Останутся господа и рабы, эксплуататоры и эксплуатируемые, останется деление общества на классы — и это при том, что перемена труда между людьми, стоящими на одном уровне иерархии, будет, возможно, очень даже широко распространена. Распространить же ее на все уровни иерархии, ликвидировав тем самым иерархию как таковую, можно лишь на том уровне развития производительных сил, когда люди объединятся в маленькие и большие, все бóльшие и бóльшие коллективы — в конечном счете в самый большой коллектив, включающий в себя всё человечество, — а разделение труда исчезнет. Вот тогда перемена труда не будет проявлением разделения труда; но такое невозможно на том уровне развития производительных сил, который породил и сделал главной силой экономики крупное машинное производство.

* * *

Сказанное выше о том, что такое разделение труда, можно резюмировать в следующем определении:

Разделение труда — это преобладание отношений индивидуального и/или авторитарного управления в процессе управления деятельностью. Там, где преобладают отношения коллективного управления, разделение труда отсутствует, даже если при этом имеют место различные виды деятельности. Разделение труда и различие видов труда — это совсем не одно и то же: разделенным внутри себя может быть и труд одного вида, если он управляется индивидуально или авторитарно — и напротив, труд различных видов, сплавленных в единый коллективно управляемый процесс, не является разделенным внутри себя.

Компьютеры и компьютерные системы создают техническую возможность ликвидации разделения труда. Однако эта возможность не претворится в действительность до тех пор, пока тот же самый ход развития экономики, который породил компьютеризацию производства и общения, не вынудит те классы общества, которые наиболее заинтересованы в ликвидации разделения труда, заняться социальным творчеством — изменением общественных отношений. С другой стороны, до тех пор, пока не возникли компьютеры, никакое и ничье социальное творчество не могло уничтожить разделение труда — точно так же, как никакие усилия современных людей с их нынешней техникой не могут заставить солнце однажды взойти на западе.

По-видимому, именно недостаточным для коммунизма уровнем развития производительных сил в XIX — первой половине XX века и объясняется то, что Маркс и Ленин очевидно противоречили сами себе, говоря о коммунизме то как о коллективном, то как об авторитарном обществе. Развитие производительных сил в те времена с неумолимой неизбежностью вело к увеличению доли отношений авторитарного управления и авторитарной собственности в мировой экономике; и кто бы ни стоял у власти в той или иной стране — абсолютный монарх, буржуазное правительство или же органы управления, созданные восставшими и победившими пролетариями, — все они, хотя и по-разному и в разной степени, вынуждены были делать одно и то же дело: бюрократическую централизацию управления экономической, политической и духовной жизнью общества. Никакой иной экономический и политический курс не позволил бы в то время победить ни одной общественной силе (в чем мы можем убедиться, скажем, на примере тогдашних анархистов, всегда и всюду оказывавшихся битыми). Маркс и Ленин, будучи не только умными теоретиками, но и сообразительными практическими политиками, хорошо видели, что все те изменения общества, которых можно было реально добиться в то время, могли идти лишь в русле усиления бюрократического централизма в обществе (и прежде всего в экономике) — и, видимо, поэтому примешивали авторитарные черты к коллективистскому образу светлого будущего. При этом совсем не важно, делали ли они это вполне сознательно и цинично или же, будучи тонкими диалектиками (а каждый диалектик — это канатоходец, которому постоянно грозит опасность сорваться в пропасть софистики; и чем тоньше диалектик, тем лучше он ходит по канату, но и тем тоньше его канат), искусно совмещали несовместимое в своей голове, обманывая самих себя и тем самым успокаивая свою совесть; даже если бы они вовсе не создали своего учения, это не имело бы никакого исторического значения — подобное учение неизбежно создал бы кто-нибудь другой (руководствуясь при этом либо теми же, что и Маркс с Лениным, либо какими-нибудь другими мотивами), и это учение сыграло бы точно такую же историческую роль, как и марксизм. Огромная популярность марксизма в те времена свидетельствовала о том, что в обществе возник спрос на подобные доктрины; а если есть большой спрос, то предложение никогда не заставит себя долго ждать.

Глава 2. История человечества до капитализма в свете концепции трех типов отношений управления и собственности*

1. Первобытное общество.

В производстве первобытного общества основными являлись такие виды деятельности, как охота и собирательство. Эти способы добывания средств к существованию, унаследованные человеком от животных, являются человеческими лишь постольку, поскольку люди охотятся и собирают нужные им растения с помощью орудий труда, сознательно и планомерно. Изготовление орудий труда, строительство жилищ, самозащита — все эти виды деятельности первобытных людей подчинены охоте и собирательству как главным источникам средств к жизни. Посмотрим же, каковы были и как развивались отношения между нашими первобытными предками в процессе охоты и собирательства, а также в процессе распределения, обмена (если он есть) и потребления охотничьей добычи и собранных плодов.

В сообществах высших обезьян — приматов, родственников предков человека — существуют отношения, аналогичные по своим типам всем трем типам отношений управления между людьми. Об отношениях между обезьянами, не подвергавшимися целенаправленному воздействию человека с целью развития имеющихся в них зачатков разума1, нельзя говорить как об отношениях управления; пожалуй, здесь можно употребить термин «протоуправление». Не существует оснований, которые заставили бы нас сомневаться в том, что отношения протоуправления всех трех типов — индивидуального, авторитарного и коллективного — существовали в сообществах наших предков, которые более миллиона лет назад вели примерно тот же образ жизни, что и современные шимпанзе. Ю. И. Семенов в своей книге «Происхождение брака и семьи» (М., «Мысль», 1974) убедительно доказал [592, с. 80–110], что по мере того, как наши предки — обезьяны вынуждены были (очевидно, в результате климатических изменений) все больше прибегать к охоте как к источнику средств существования, отношения авторитарного протоуправления (по общепринятой терминологии — «отношения доминирования») приобретали в их сообществах все больший удельный вес по сравнению с отношениями индивидуального и коллективного протоуправления. Механизм, посредством которого осуществлялась эта тенденция, хорошо показан Семеновым; мы не будем воспроизводить здесь это описание, а только отметим, что она чем дальше, тем больше увеличивала угрозу распада и гибели сообществ обезьянолюдей (по мере развития орудийной деятельности и сознания наших далеких предков эти сообщества оформились в то, что принято называть «первобытными человеческими стадами» [см., напр., 503, с. 59]) в результате драк внутри этих стад (Семенов приводит археологические доказательства того, что такие драки были очень часты, крайне жестоки и могли представлять реальную угрозу выживанию предков современного человека), снижала заинтересованность большинства членов стада в успехе охотничьей и собирательской деятельности и в создании более эффективных орудий труда. Выживали те человеческие стада, члены которых смогли, обуздав наиболее сильных и агрессивных особей из своей среды, установить систему табу — запретов, представляющих собой древнейшую разновидность нравственных норм — и тем самым обеспечить переход к такой системе отношений между собой, в которой преобладали отношения коллективного… уже не 'прото-', а самого настоящего управления деятельностью людей. Проходящие через этот процесс стада обезьянолюдей переставали быть самими собой и становились обществом людей.

Первой формой человеческого общества было человеческое стадо, которое становится действительно человеческим, только пройдя через описанный выше процесс. Затем на основе человеческих стад формируются такие общности, как роды, комплексы из двух и более родов, а также объединения многих родов. Для обозначения этих разных, но однотипных с точки зрения производственных отношений общностей мы будем пользоваться простым, широко распространенным и привычным для миллионов читателей термином «первобытное племя», употребляя его — в отличие от многих историков и этнографов, применяющих его в более узких значениях — просто как синоним термина «первобытная община». Мы поступим так не в силу каких-то научных соображений (с точки зрения науки нет смысла употреблять два слова в одном и том же значении), но лишь ради красоты слога: в ряде случаев слово «племя» и производные от него оказываются куда как благозвучнее «общины» и производных от этого термина — достаточно сравнить, например, такие слова, как приятное «соплеменники» и режущее слух и глаз «со-общинники».

Первобытное племя представляло собой не просто «ячейку», «клеточку» общества — каждое такое племя было само по себе обществом, обществом как таковым. Ко всем другим племенам оно находилось в таком же отношении, как к любым явлениям и объектам окружающей природы — например, к популяциям животных. Доказательством тому служат самоназвания многих этносов, недавно живших или еще не совсем переставших жить первобытной жизнью, отделенных друг от друга десятками тысяч километров: в переводе на русский язык эти самоназвания означают просто «люди» (например, «луораветлан» у чукчей и «кой-коин» у южноафриканских готтентотов). Доказывает это также каннибализм, который после образования первобытных племен практиковался главным образом по отношению к чужакам: последних съедали, как съели бы любую другую охотничью добычу. Впрочем, чужака могли и принять в племя, тем самым присвоив ему статус «человека»; одно не всегда исключало другое, и бывало так, что предназначенный на съедение чужак долгое время жил в захватившем его племени на правах соплеменника. Иногда предназначенному на съедение оказывали божеские почести [см. 47, c. 111–112]; это напоминает поклонение первобытных людей духам тех животных, на которых эти люди охотились, духам используемых человеком растений и лишний раз доказывает, что для каждого первобытного племени люди из других племен были такой же частью окружающей среды, как животные и растения, ничем от них не отличающейся. Таким образом, в первобытном обществе было совсем немного людей: несколько десятков, несколько сотен, самое большее — пара-другая тысяч. Если такая группа осуществляет кооперированную деятельность и действия каждого члена группы, вносящего свой вклад в эту деятельность, достаточно просты, однообразны и сходны с действиями всех остальных членов данной группы, то в управлении ее деятельностью коллективные отношения вполне могут преобладать над индивидуальными и авторитарными: члены данной группы могут без всяких технических средств, при помощи достаточно несложной системы звуковых и визуальных сигналов постоянно обмениваться информацией, взаимно корректировать свои действия, быстро принимать совместные решения — одним словом, взаимодействовать в процессе управления своими действиями. Если же для управления кооперированной деятельностью такой группы все-таки необходимы лидеры, то, во-первых, их не нужно очень много — в силу небольшого размера группы; во-вторых, во многих сферах ее деятельности они нужны лишь время от времени, а не постоянно; в-третьих, лидеры такой группы, будь то временно или постоянно необходимые лидеры, могут постоянно контролироваться своими подчиненными и в любой момент быть сменены ими — поскольку их подчиненные в состоянии собраться вместе, достаточно быстро обменяться информацией с помощью достаточно простой системы сигналов и совместно принять решение по поводу тех, не сложных для понимания проблем, с которыми связан вопрос о смене одного или немногих лидеров, управляющих простой и однообразной кооперированной деятельностью небольшой группы людей. Именно такой характер имели охота и собирательство в первобытном обществе — во всяком случае, преимущественно такой характер [569, c. 95-101, 107–115; 568, c. 124–132, 140–151; 672, c. 78; 503, с. 60–62].

В принципе первобытные собирательство и охота допускают и преобладание авторитарных отношений в управлении ими. До тех пор, пока эти виды деятельности еще не стали вполне сознательно планируемыми и осуществляемыми, т. е. управляемыми; до тех пор, пока изготовление и применение орудий еще не развились настолько, чтобы преобладание отношений доминирования в первобытном стаде стало несовместимым с дальнейшим развитием орудий труда (в силу снижения заинтересованности в этом большинства членов стада: зачем улучшать конструкцию копья или рубила, даже если в результате этого стадо будет добывать больше мяса, — все равно излишек мяса присвоят самые сильные особи); до тех пор, пока в первобытных стадах обезьянолюдей не развернулся процесс становления системы табу, посредством которой была обуздана и «введена в рамки» борьба за пищу и половых партнеров между членами одного и того же стада — до этих пор в протоуправлении охотой и собирательством, очевидно, преобладали отношения авторитарного протоуправления (доминирования): самые сильные и обладающие наиболее быстрой реакцией особи выполняли функции вожаков, и сместить их с этого «поста» можно было только силой. Ни о каких «народных собраниях», управляющих жизнью стада, тогда не могло быть и речи. Однако после того, как завершился переход от «протоуправления» к собственно управлению охотой и собирательством, оказалось, что в отношениях управления ими преобладает коллективность, а отношения авторитарного управления, «накладываясь» на преобладающие коллективные отношения, дают в результате описанную выше картину: временно необходимые лидеры, сменяемость лидеров их подчиненными и т. д. (в том числе, кстати, и принятие решений не большинством голосов, но не иначе, как с единодушного согласия всех взрослых соплеменников [см. об этом, в частности, 661, с. 189–190]).

Соответствующие изменения происходили и с появлением отношений управления распределением и потреблением охотничьей добычи и собранных растений (а также всего прочего, что собирают), заменявших собою отношения протоуправления аналогичными видами деятельности в стадах наших предков-обезьян и обезьянолюдей. Ю. И. Семенов так характеризует новые отношения:

«…пища была полной собственностью стада. Все члены стада имели на нее равные права, каждый мог взять долю, но так, чтобы это не лишило других членов стада возможности получить свою долю. Взяв кусок, он не мог им распоряжаться, он мог его только съесть. Взятый кусок до самого конца оставался собственностью стада. Никакой другой формы собственности, кроме коллективной, на той стадии развития не существовало. Личная собственность полностью отсутствовала.

При обилии пищи доля каждого зависела лишь от его потребностей. При скудости продукта соотношение долей членов стада определялось соотношением их реальных потребностей в пище. Для характеристики такого рода отношений термин „дележ“ не подходит. Скорее всего можно было бы говорить о разборе. Ни один член стада не получал свою долю от кого-то. Он ее просто брал, с тем чтобы тут же съесть. Распределение было неотделимо от потребления. Все то, что не было потреблено, оставалось собственностью коллектива.

Немало примеров разборных отношений дает нам этнография. И во всех известных случаях они выступают как самые архаические из существующих.

Объективная экономическая необходимость в существовании разборных отношений, став содержанием стадной воли, закрепилась в ней в форме определенной нормы — общего пищевого табу. Оно заключалось в запрете любому члену стада уносить свою долю и распоряжаться ею и препятствовать другим членам стада реализовать их право на долю добычи коллектива. …

…добычей первобытного человеческого стада было все добытое его членами без малейшего исключения» [592, с. 109–110].

Картину, нарисованную Семеновым, неплохо дополняет своими обобщениями А. М. Румянцев [569, с. 138–140; 568, с. 184–186]. Мы приведем здесь лишь один из его выводов:

«…речь идет о получении каждым равнодостаточной доли для сохранения его жизни как члена сообщества и возобновления целостности последнего» [569, с. 139; 568, с. 185].

Как видим, такое положение дел сильно отличалось от предыдущего, когда наиболее сильные обезьянолюди могли забирать какую им угодно было долю добычи, а самые слабые могли погибнуть от голода (см. книгу Семенова; да и не только Семенов, но и целый ряд других авторов приводят данные, говорящие о том, что наши обезьяноподобные предки начали заботиться о слабейших, старых и больных членах своих сообществ лишь на относительно поздней стадии своего развития).

Разборные отношения, соблюдение соотношения реальных потребностей членов человеческого стада (позднее — первобытного племени) в охотничьей и собранной добыче, получение каждым равно достаточной для поддержания жизни его лично и всего сообщества в целом доли — все это возможно лишь в том случае, если члены первобытного сообщества взаимно контролируют друг друга в процессе потребления добычи, взаимно определяют, кому сколько чего потребить, как именно потребить… одним словом, коллективно управляют процессом потребления. Коллективное потребление предполагает коллективное управление распределением добычи (семеновский «разбор», где действия каждого берущего по сути дела управляются всем сообществом как единым целым), причем результатом этого распределения является то, что вся добыча оказывается собственностью всего коллектива в целом, а не отдельных его членов, и потребляется как таковая. Если в управлении распределением и потреблением добычи какую-то роль и играют лидеры, то это такие лидеры, которых контролируют и сменяют их подчиненные; это могут быть лидеры, выполняющие и другие функции, но может быть и так, что они выбираются специально для контроля за распределением и потреблением добычи; может быть так, что в племени есть постоянная «штатная должность» контролера за распределением и потреблением добычи, на которую выдвигают то одного, то другого члена племени, а может быть и так, что подобные контролеры выбираются лишь от случая к случаю, по конкретному поводу однажды состоявшейся охоты или сбора растений. Все эти примеры можно найти в разных вариациях и комбинациях на разных стадиях развития первобытного общества; то общее, что характеризует эти примеры — преобладание коллективного управления распределением и потреблением добычи над авторитарным и индивидуальным (хотя и в самых разнообразных, притом постоянно меняющихся соотношениях).

Преобладание коллективных отношений в управлении охотой, собирательством, распределением и потреблением добычи в первобытном обществе было возможно благодаря тому, что в системе отношений собственности на рабочую силу членов этого общества (=каждого данного стада или племени первобытных людей) преобладали отношения коллективной собственности. Поскольку каждый коллектив, являвшийся собственником рабочих сил своих членов, представлял собой общество как таковое, то рабочая сила первобытных людей находилась в общественной собственности. Возникает вопрос: чем была обусловлена общественная собственность на рабочую силу в первобытном обществе? Тем, что первобытные люди унаследовали от животных такие способы добычи средств к существованию — охоту и собирательство — которые, будучи сознательно, по-человечески осуществляемы (т. е. управляемы), предполагают преобладание отношений коллективного управления ими? Это не может быть окончательным ответом: во-первых, мы помним, что кооперированной охотничьей и собирательской деятельностью можно управлять и авторитарно, а во-вторых, ответ необходимо будет продолжить и объяснить, откуда у людей взялся разум и почему они, уже разумные существа, продолжали охотиться и заниматься собирательством так же, как их дикие предки, а не перешли сразу, например, к земледелию и скотоводству. Началом ответа на поставленные нами вопросы будет указание на то, что сами люди как производительные силы достигли такого уровня развития, на котором становится возможным и даже неизбежным преобладание коллективных отношений собственности на их рабочую силу. Благодаря чему это произошло? — Да благодаря развитию предметов и средств, прежде всего орудий труда. Развивая свои орудия труда, люди развивали свой разум и благодаря этому во все большей и большей — наконец, в преобладающей степени — управляли охотой и собирательством. Развитие орудий труда, происходившее в условиях преобладания отношений доминирования в первобытном стаде, создало и обостряло двоякую проблему: во-первых, доминирование сильнейших особей все сильнее тормозило развитие орудий труда, а во-вторых, чем лучше были рубила, копья, каменные топоры, тем больше шансов было у наших предков загубить свои сообщества в междоусобных драках. Эту проблему можно было решить лишь путем более или менее сознательного (в большей мере, пожалуй, все-таки менее сознательного, чем стихийного, но и без какой-то доли сознательного тут было не обойтись) установления системы обычаев (как показал Семенов, изначально это была система запретов — табу), посредством которых в первобытном стаде начинают преобладать отношения уже не протоуправления, а самого настоящего управления. Какого именно управления: индивидуального? — Не подходит для эффективного осуществления охоты, собирательства и защиты от врагов. Авторитарного? — Названная выше двоякая проблема остается во всей силе и остроте. Следовательно, на том уровне развития производительных сил, которого достигли наши предки в определенную эпоху (подробно о том, что это была за эпоха, см. в книге Семенова. Здесь достаточно отметить, что окончательное становление первобытного коллектива состоялось при неандертальцах), выжить могли только те сообщества, в которых возобладали отношения коллективного управления охотой и собирательством. Именно охотой и собирательством: данный уровень развития производительных сил был еще далеко не достаточен для перехода к земледелию и скотоводству как основным источникам средств к жизни.

Отношения доминирования были подавлены посредством системы нравственных норм и, по мере возрастания разумности человека, заменялись отношениями управления и трансформировались в них. Мы говорим «и трансформировались» не случайно: дело в том, что если препарировать многие отношения, существовавшие в более поздних обществах и даже существующие сегодня, то при вскрытии нетрудно будет обнаружить старые добрые отношения доминирования — подавление себе подобного с помощью своей личной силы, — заключенные в оболочку разумной воли. В наиболее чистом виде эти отношения проявляются в тех группах людей, члены которых условиями своей жизни более вынуждаются конкурировать друг с другом, нежели оказывать друг другу помощь. Возьмем в качестве примера развитие таких групп, в которых отношения доминирования особенно хорошо различимы — компании детей и подростков. В современных больших городах, где живущие в одном подъезде люди сплошь и рядом не знают друг друга, соседи гораздо меньше связаны узами взаимопомощи и взаимоподдержки, соседские семьи гораздо меньше связаны общими источниками существования и деятельностью по воспроизводству своего существования, взрослые соседи и их дети гораздо более чужие своим соседям, чем в деревнях и тех же городах еще несколько десятилетий назад; результат — в дворовых компаниях сошли на нет такие правила, как «не нападать всем на одного», «не бей лежачего», «не бей девчонку» и т. д. Выход отношений доминирования на поверхность в разных сферах жизни общества, рост их удельного веса в системе общественных отношений, обострение их необходимого следствия — «войны всех против всех» — всегда является верным симптомом кризиса данного общества. При этом важно понять, что высокая степень грубости, суровости и даже жестокости отношений между людьми вовсе не обязательно свидетельствует о том, что в системе этих отношений доминирование занимает большое место. Отношения между людьми могут быть очень грубы и суровы, будучи при этом именно отношениями взаимопомощи и взаимоподдержки.

Но вернемся к орудиям труда. На том же уровне их развития, на котором в системе отношений собственности на человеческую рабочую силу преобладают отношения общественной собственности, в системе отношений собственности на орудия труда преобладают отношения индивидуальной (частной) собственности. Аналогично, наряду с преобладанием коллективных отношений в управлении охотой и собирательством — в управлении трудом по изготовлению орудий преобладают отношения индивидуального управления [569, с. 152–156; 568, с. 211–215]. Таким образом, в производстве орудий имеет место разделение труда, нарастающее по мере усложнения, роста разнообразия орудий и обусловливаемого всем этим роста специализации отдельных членов первобытного племени на производстве тех или иных видов орудий. В отличие от первобытных охоты и собирательства, где разделение труда хотя и имеет место (напр., половозрастное) и даже нарастает по мере развития первобытного общества, но не преобладает над коллективизмом вплоть до того, как охота и собирательство начинают уступать свою роль основного источника жизненных средств земледелию и скотоводству (т. е. вплоть до начала разложения первобытного общества), — разделение труда в сфере производства орудий труда преобладает уже в то время, когда первобытное общество переживает фазу расцвета. И тут возникает вопрос: какие же отношения преобладают в системе отношений собственности на производительные силы и отношений управления производством, распределением, обменом2 и потреблением в первобытном обществе?

Ответ: преобладают все-таки коллективные отношения — поскольку, во-первых, они связаны с охотой и собирательством (основными видами первобытного производства) и в силу этого являются основными, структурообразующими элементами в системе первобытных отношений, а во-вторых, охота и собирательство занимали у первобытных людей в среднем больше рабочего времени, чем производство орудий труда [569, с. 121–122; 568, с. 160–161].

Раз мы знаем, что первобытное общество было коллективом — собственником рабочей силы его членов, то было бы логичным сделать вывод, что в системе отношений управления воспроизводством будущих поколений (т. е. в системе семейных отношений3; кстати, «воспроизводство будущих поколений» — это не только и даже не столько физиологический процесс зачатия и рождения детей, сколько социальный процесс воспитания и выращивания детей), в системе отношений между предками и потомками, между мужчинами и женщинами в первобытном обществе преобладали коллективные отношения. Это, в свою очередь, предполагает отношения коллективной собственности на детей и на половых партнеров как на членов — это важно подчеркнуть — данного коллектива. Что это означает на практике? Это значит, что выращиванием и воспитанием детей занимается весь коллектив, причем физические предки каждого ребенка вовсе не обязательно принимают в этом большее участие, чем остальные члены коллектива. Это значит, что с относительно раннего возраста к детям относятся, как к маленьким взрослым — даже если они еще не пользуются всеми правами полноценного члена коллектива (не прошли обряд посвящения во взрослые — инициацию): их меньше стараются подчинить взрослым, сделать послушными, чем в нашем современном обществе, но при этом и ответственность за свои действия перед коллективом они несут такую же или почти такую же, как взрослые. Следовательно, им мало приказывают, их редко наказывают, но уж если приходится наказать ребенка, уже способного осознать значение своих поступков, то его наказывают столь же или почти столь же сурово, как взрослого — и с той же целью, что и взрослого, то есть не за непослушание взрослым, а за нарушение единого для всех обычая. Далее, это означает, что подбор половых партнеров осуществляется по воле самих партнеров (что не исключает системы запретов, так или иначе ограничивающих этот выбор, но запреты эти едины для всех, и приказать мужчине или женщине жить с тем или иным партнером, поиметь члена коллектива против его или ее воли никто не имеет права. Исключения из этого правила строго регламентируются обычаем и благодаря этому не сводят на нет правила, а лишь подтверждают его). Наконец, это значит, что «мужей» и «жен» в современном смысле этого слова не существует: независимо от того, до какой степени в первобытном коллективе поощряется или осуждается смена половых партнеров либо, напротив, устойчивость пар, между половыми партнерами не существует такой экономической и социальной связи, которая обособляла бы данную пару от всех других пар, связывая данного мужчину и данную женщину какими-то особыми экономическими и правовыми обязательствами, которыми они не связаны ни с кем другим. Семьи как «ячейки общества» при таких условиях не может быть: весь коллектив, то есть все первобытное общество как таковое, и есть одна большая семья. И, кстати сказать, в условиях преобладания коллективности в управлении распределением и потреблением добычи у всей этой семьи может быть лишь единое (в крайнем случае, слабо разделенное внутри себя) домашнее хозяйство: отдельные «домашние очаги» могли начать появляться лишь на достаточно поздних стадиях развития первобытного общества, когда оно уже начинало разлагаться. Если при таких условиях первобытные люди достигают той стадии развития своей техники, когда они уже могут устроить искусственные жилища — дома, они скорее построят один или пару-другую больших «общих домов» для всего своего племени, чем множество стоящих рядом маленьких хижин, хотя бы строить такие хижины было с технической точки зрения легче, чем большое жилище.

Пусть читатели не обращают внимания на то, что все сказанное выше о первобытных семейных отношениях подано в форме умозрительного логического вывода. Это всего лишь прием, облегчающий систематическое изложение: на самом деле вышесказанное представляло собой просто обобщение фактических данных истории, археологии и этнографии. Эти данные (см. цитированную выше и прочую литературу о первобытном обществе) неопровержимо свидетельствуют о том, что до того, как первобытное общество начало разлагаться, мужчины, женщины и дети находились в общественной собственности — то есть в собственности у самих себя, но не взятых по отдельности, а объединенных в единого субъекта с единой волей, каковым являлось первобытное общество.

Итак, в первобытном обществе господствовала общественная собственность на людей — членов этого общества (а стало быть, и на землю, на которой они живут) [569, с. 74–80; 568, с. 98–102], в частности на детей, и на предметы потребления, добываемые охотой и собирательством — основными видами производства средств к существованию в первобытном обществе. В управлении производством, распределением и потреблением преобладали коллективные отношения; и хотя орудия труда, одежда, украшения [569, с. 156–157; 568, с. 216–217] были в индивидуальной (т. е. частной4) собственности, могли быть и действительно бывали объектами обмена, — а в управлении собственно обменом коллективные отношения преобладать не могут, — однако обмен играл внутри первобытного общества настолько незначительную роль, что мы с уверенностью можем сказать: в управлении всеми видами экономической деятельности, взятыми в совокупности — производством, распределением, обменом и потреблением, — преобладают коллективные отношения. Итак, правомерность употребления термина «первобытный коммунизм» можно считать доказанной.

* * *

Развитие производительных сил не стоит на месте, и те системы производственных отношений, которые были созданы им вчера, назавтра им же и разрушаются. Медленное, но все более ускоряющееся совершенствование орудий труда вело к повышению продуктивности охоты и собирательства, к улучшению устройства людьми их жилищ; развитие знаний об окружающем людей мире и о себе самих позволяло им все успешнее исцелять раны и лечить болезни; в результате численность первобытных племен росла, они осваивали все более крупные территории, превращая их в свою кормовую и сырьевую базу. Благодаря этому становились все чаще и теснее контакты между племенами, осуществлявшиеся в двух формах: война и товарообмен. Эти контакты все чаще приводили к тому, что мелкие племена объединялись в более крупные: рост численности первобытных племен шел и в силу этой причины. Этот рост естественным образом вел к уменьшению доли отношений коллективного управления в системе общественных отношений: в условиях, когда одновременный обмен информацией между всеми членами группы может осуществляться только через непосредственное личное общение, без посредства таких технических средств, каковыми являются компьютерные системы, — в таких условиях даже относительно небольшое возрастание численности группы ведет к резкому уменьшению ее способности осуществлять коллективное управление. В том же направлении работало усложнение производственной и всякой другой деятельности первобытных людей: чем сложнее, внутренне разнообразнее деятельность данного вида, тем меньшая группа людей, кооперировано осуществляющих эту деятельность, может коллективно управлять ею, обмениваясь информацией в процессе непосредственного личного общения. В системе общественных отношений возрастал удельный вес отношений авторитарного управления: лидеров становилось все больше, выполняемые ими функции приобретали все более постоянный и необходимый для жизнедеятельности общественного организма характер; контроль снизу над лидерами ослабевал, становился все менее эффективным; собрания всех членов племени и различных подгрупп внутри него постепенно утрачивали функции органов принятия коллективных управленческих решений и смены руководителей, все больше превращаясь в часть (хотя и не очень эффективную) механизма манипулирования подчиненными со стороны лидеров, а также в арену борьбы между претендентами на лидерство. Управление обществом постепенно принимало форму власти — экономической, духовной и т. д. Развивается половозрастное разделение труда, так же как и разделение труда, непосредственно не связанное с половыми и возрастными различиями. Развитие разделения труда в сочетании с учащением войн, а также с увеличением производительности труда (появляется возможность кормить все больше людей, все меньше занимающихся непосредственным производством материальных благ) приводит к тому, что принятие управленческих решений и контроль над лидерами перестают осуществляться всеми взрослыми членами племени как единым целым и постепенно, неравномерно, с допущением многих исключений, но все-таки переходят к более узкой группе внутри племени — ко взрослым мужчинам, владеющим оружием и умеющим с ним обращаться. Племя перестает быть коллективом: внутри него постепенно выделяется коллектив вооруженных воинов, отношения которого с другими членами племени характеризуются все большей, а в конце концов и преобладающей долей авторитарности. В свою очередь, захватывающий в свои руки власть коллектив воинов все больше перестает быть коллективом, в нем все больше власти концентрируется в руках вождя и его подручных (следует отметить, почему именно убывание коллективности среди вооруженных мужчин отстает от убывания коллективности в племени в целом: подчинить вооруженных мужчин труднее, чем безоружных женщин, стариков и детей). Но до тех пор, пока первобытный коммунизм не уступает место новой стадии развития общества — стадии классового общества, — группа вооруженных воинов первобытного племени еще остается по преимуществу коллективом, и первобытное самоуправление, хотя и усеченное, еще сохраняется. На этой стадии своего развития первобытная демократия называется военной демократией [399, с. 107, 127, 164].

Мы уже упоминали про обмен между первобытными коллективами. Относительно периода его возникновения еще нет полной ясности; несомненно, однако, то, что он уже существовал задолго до появления первых признаков разложения первобытного общества5. Разумеется, в те времена, когда человеческое стадо и первобытное племя были замкнутыми самообеспечивающимися (автаркическими) социальными организмами — а такими они были вплоть до начала разложения первобытного общества, — обмен между этими организмами играл весьма скромную роль в их экономике и редко приобретал постоянный, регулярный характер; безусловно преобладающей формой контактов между первобытными коллективами тогда была война. По-видимому, впервые объектом обмена становилось природное сырье, которого на территории, занятой одними первобытными коллективами, было в избытке, а на территории других коллективов недоставало. Затем, по мере развития производительных сил и учащения контактов между первобытными племенами, объектами обмена стали также и различные готовые изделия. Первоначально обмен, вероятно, осуществлялся в виде дарения по особым случаям [569, с. 173; 568, с. 227]; затем он принял форму первичного, «недоделанного» товарообмена, то есть такого обмена, который уже является эквивалентным и происходит согласно закону стоимости, но стоимость в процессе этого обмена еще имеет — согласно терминологии Маркса6 — простую, единичную, случайную форму. По мере дальнейшего развития производительных сил, учащения контактов между первобытными племенами и роста самих этих племен — то есть в ходе тех процессов, которые, как мы уже видели, ведут ко все большему разделению труда внутри первобытных коллективов, к их размыванию, — в межплеменном обмене (место и роль которого в межплеменных контактах уже становятся не меньше, чем у войны) начинает осуществляться полная (или развернутая) форма стоимости. Складывается и развивается межплеменное разделение труда… а это уже — начало конца первобытной общины как «общества как такового», первая предпосылка новых, более широких форм человеческой общности. В это же время развитие внутриплеменного разделения труда ведет к тому, что внутриплеменной обмен начинает занимать все большее место и играть все большую роль в жизни племени. Вначале он осуществляется в форме дарения [см.: 592, с. 196–198]; до тех пор, пока люди живут собирательством и охотой, товарообмена внутри племени, как правило, нет или почти нет. В сферу внутриплеменного обмена начинает вовлекаться также и то, что добыто охотой и собирательством (в сферу межплеменного обмена добыча в ряде случаев, по-видимому, вовлекалась очень рано — еще тогда, когда субъекты такого обмена, первобытные общности, представляли собою ни в малой мере не подвергшиеся размыванию коллективы).

Разделение труда, являющееся не чем иным, как индивидуализацией и авторитаризацией управления производственной — а в конечном счете и всякой иной — сознательной человеческой деятельностью; индивидуализация и авторитаризация управления распределением (а следовательно, и потреблением), все большее выделение обмена (как особого вида экономической деятельности, выросшего из распределения, но обособляющегося от него) и увеличение его роли в экономической жизни первобытных людей — все эти изменения системы отношений управления экономической деятельностью первобытных людей, обусловленные развитием производительных сил, были опосредованы индивидуализацией и авторитаризацией отношений собственности на орудия труда, на землю и другие средства и предметы труда, на самих людей и на продукты их труда. В той мере, в какой лидеры (вожди, старейшины, шаманы и пр.) становились все более необходимыми для того, чтобы распределять, кто какой работой будет заниматься, и чтобы координировать действия разных групп людей, делающих каждая свое дело, отдельных личностей, делающих каждая свое дело, и, наконец, членов одной группы, делающих одно дело (напр., охотников во время большой загонной охоты, которых могло быть тем больше, чем крупнее становилось первобытное племя), — в той же мере эти лидеры начинали превращаться в верховных собственников на рабочую силу своих подчиненных. Функции племени, как собственника своих членов, начинают переходить от всего племени в целом, как коллектива, к лидерам, воплощающим в себе единство племени как авторитарно управляемой группы. С другой стороны, члены племени, находящиеся на одной ступеньке иерархической лестницы, все более обособляются друг от друга, во все большей (хотя пока еще не в преобладающей) мере начинают относиться друг к другу не как члены коллектива, непосредственно причастные к собственности на рабочие силы друг друга, а как частные собственники своих рабочих сил. Далее, в той мере, в какой лидеры делались все более необходимыми для руководства разделом добычи (разбор сменялся дележом [592, с. 198]) и для управления действиями своего племени в процессе межплеменного обмена, они превращались в верховных собственников добычи — до того, как она будет разделена — и предметов, предназначенных к обмену; вместе с тем они в той же мере начинали воплощать в своем лице функции племени как собственника добычи и предназначенных к межплеменному обмену предметов — но племени не как коллектива, а как авторитарно управляемой группы. С другой стороны, уже поделенная добыча оказывалась в индивидуальной собственности тех, кому она доставалась при разделе. Если предметы, которые данное племя выменяло у другого, не разбирались, а делились, то к их распределению относится все только что сказанное об отношениях собственности в процессе распределения добычи: дело в том, что и при дележе предметов, которые одно племя в целом выменяло у другого племени в целом, роль лидеров тоже увеличивалась. В то же время обмен между племенами как едиными субъектами постепенно начинал уступать место обмену непосредственно между отдельными членами разных племен; это означало разложение первобытной общины как «общества как такового». И вот уж в сфере такого обмена безраздельно царствовали отношения частной собственности и индивидуального управления.

Соответственно всем этим изменениям начали изменяться и семейные отношения. Первобытное племя, переставая быть самим собой, начало переставать быть единой семьей. Отдельные группы родственников начали обосабливаться внутри племени друг от друга, превращаясь в отдельные экономические ячейки. В этих ячейках стала возникать иерархия: потомки из коллективной собственности всего племени начали переходить в авторитарную собственность своих предков; мужчины и женщины также начали становиться в отношения господства и подчинения друг с другом — в некоторых племенах, в некоторых случаях, в некоторых отношениях брали верх женщины, но в большинстве племен, случаев и отношений мужчины начали превращаться в собственников, а женщины в собственность. Мужчинам помогало взять верх их превосходство в физической силе7 и занимаемое ими благодаря этому место в половозрастном разделении труда: в первобытном обществе мужчины играли несколько — хотя вначале несущественно — большую роль в охоте и на войне, чем женщины. По мере усугубления разделения труда мужчины все более монополизировали роль главных кормильцев и специалистов по обращению с оружием, что и позволяло им постепенно подчинять себе женщин. Что же касается детей, то их выкармливание и воспитание начинают монополизировать их физические предки и ближайшие родственники последних. Исподволь, незаметно, очень и очень постепенно и медленно взрослые вступают друг с другом по поводу детей племени в такие отношения, которые делят детей на «своих» и «чужих» для каждого данного взрослого. От «своих» детей взрослые все больше и больше стараются добиться послушания и начинают пытаться удержать свою власть над ними как можно дольше.

Все это начинает происходить в первобытных племенах уже тогда, когда люди все еще живут охотой и собирательством. Однако до тех пор, пока эти два вида деятельности полностью или почти полностью исчерпывают собой производство средств к жизни, разделение труда не может зайти в своем развитии настолько далеко, чтобы отношения авторитарного или индивидуального управления стали преобладать над отношениями коллективного управления в системе производственных и всех прочих общественных отношений, а первобытная община как самодостаточное общество сменилась бы более широкими по своему охвату формами общности людей. В тех регионах, где в силу различных причин — главным образом природных условий — охота и собирательство не были оттеснены земледелием и скотоводством на задний план, первобытный коммунизм сохранился до тех пор, пока индустриальная цивилизация не начала, распространяясь по всей земле, втягивать живущих первобытной жизнью людей сначала в капитализм, а затем также и в неоазиатский способ производства8. Но история в этих регионах не стояла на месте: в тех пределах, какие были заданы доминированием охоты и собирательства в первобытном производстве, разделение труда неуклонно нарастало. Преобладание коллективных отношений в обществе хотя и сохранилось, однако стало весьма неявственным. Первобытное племенное самоуправление в основном свелось к военной демократии; первобытные племена хотя еще не перестали быть единой семьей, но близко — где более, где менее — подошли к тому, чтобы окончательно перестать быть ею; там, где первобытные племена жили в тесном контакте друг с другом, между ними развился весьма интенсивный (хотя и не настолько, чтобы контактирующие племена окончательно перестали быть независимыми друг от друга обществами) обмен. Все первобытные общества, с которыми столкнулись европейцы за последние пятьсот лет, находились именно на этой стадии развития — на стадии начавшего разлагаться, но не разлагавшегося до конца первобытного общества. С первобытным обществом в стадии его расцвета европейцы не имели дела нигде; поэтому науке приходится делать заключения о том, каким оно было, при помощи сравнительного анализа, вычленяя в культурах папуасов, чукчей, бушменов, племен из бассейна Амазонки и т. п. более архаичные элементы и заполняя пробелы в совокупности известных фактов так же, как палеонтологи реконструируют по нескольким окаменелым костям внешний облик давно вымершего животного. Те же, кто судит о классическом первобытном обществе, глядя на известные современным людям первобытные племена и полагая, что точно такие же отношения были между кроманьонцами и неандертальцами двадцать, пятьдесят и сто тысяч лет назад, — те, разумеется, приходят к выводу, что в первобытном обществе как таковом отношения авторитарного управления играют немногим меньшую или даже бóльшую роль, чем коллективные, что первобытного коммунизма никогда не было и т. п. Автору этих строк приходилось встречаться не только с далекими от исторического материализма людьми, но и с марксистами, высказывающими такого рода суждения. Приятно, что концепция трех типов управления и собственности помогает реабилитировать старое доброе, тесно сросшееся с теорией исторического материализма понятие о первобытном коммунизме.

2. Переход от первобытного к классовому обществу.

Возникновение земледелия и скотоводства, превращение их в главные источники средств существования, оттеснение охоты и собирательства как видов производственной деятельности на задний план, выделение ремесла как третьей главной отрасли производства наряду с земледелием и скотоводством кладут конец первобытному коммунизму. Однако этот «конец» растягивается на многие тысячи лет. Так, например, в ряде случаев в системе управления земледельческим трудом надолго сохраняется преобладание коллективных отношений [569, с. 99–100; 568, с. 130–131; 661, с. 199–200, 266],

Племена, в производстве которых земледелие или скотоводство уже преобладает над охотой и собирательством, еще не разбились окончательно на маленькие семьи — «ячейки общества»9,

Наконец, «военная демократия» как механизм смены лидеров, распределения земли и (или) скота, разрешения споров между членами племени и дележа военной добычи задерживается еще надолго после того, как в системе отношений собственности на производительные силы и управления экономической деятельностью отношения авторитарного и индивидуального типа начинают преобладать над отношениями коллективного типа, и племя в целом перестает быть единой семьей, разделяясь на множество семей поменьше — «ячеек общества»10.

Между первобытным коммунизмом и классовыми обществами пролегает, таким образом, огромная, расплывчатая межевая полоса. Общества, лежащие на этой полосе, то и дело задают ученым задачу: к чему они ближе — к первобытному коммунизму или к классовым обществам? Решается эта задача так: те общества, в которых земледелие и/или скотоводство уже стали более важным источником жизненных средств, чем охота и собирательство, уже не могут быть причислены к первобытным; те же общества, которые живут главным образом охотой и собирательством, еще не перестали быть первобытными. Неправ Румянцев, выделяющий в так им называемом «первобытном способе производства» две фазы — присваивающую и производящую — и относящий к последней те общества, у которых в системе производственных отношений еще преобладают (хотя уже в очень малой мере) отношения общественной собственности и коллективного управления экономической деятельностью, но в самой производственной деятельности «характерная черта — господство земледелия и скотоводства. При этом пахотная земля и скот, а также и другие орудия труда не даны в готовом виде природой, а созданы человеком, использовавшим продукты природы, преобразовавшим и воспроизводящим их в своих интересах. Здесь искусственные орудия труда играют уже главную роль в процессе производства» [569, с. 183]. Раз первопричиной, обусловливающей развитие и производственных, и всех других общественных отношений, является развитие производительных сил; раз сначала, в рамках старых производственных отношений11, возникают — сперва в зародыше — производительные силы нового типа, а потом уж, благодаря появлению и развитию зародыша новых производительных сил, формируются и развиваются зародыши системы производственных отношений нового, соответствующего новым производительным силам типа, — короче говоря, раз производительные силы первичны по отношению к производственным отношениям, то именно преобладание старого или нового типа производительных сил указывает нам на то, к какому из двух этапов развития экономики ближе находится экономика переходного общества: к старому или к новому. Так что ирокезы и гавайцы, чьи общества служили Моргану и Энгельсу отправным пунктом в исследовании характеристик и законов развития первобытного общества, уже в большей мере не были первобытными людьми, чем были ими: основу их экономики составляло уже земледелие (хотя и роль охоты — одной из разновидностей которой является рыболовство — была очень большой). Само по себе это ничуть не дискредитирует работы Моргана и Энгельса: если объектом исследования ученого является давно исчезнувшая, не доступная ему в непосредственном опыте стадия развития человечества, то он имеет полное право реконструировать эту стадию по остаткам, включенным в систему более поздних отношений и в таком виде дошедшим до наших дней. Правильно сказал классик, что анатомия человека есть ключ к анатомии обезьяны: это очень даже применимо не только к изучению истории человека как биологического вида, но и к изучению истории человеческого общества.

Земледелие и скотоводство развивались в разных регионах мира очень по-разному, что вело к большому разнообразию новых производственных отношений, сменяющих собою первобытные. Так, в тех странах, где мало-мальски эффективное земледелие было немыслимо без строительства крупных оросительных систем, проведения крупномасштабных мелиоративных работ, строительства необходимых для земледелия на склонах гор «террас» (как в центральных Андах), — там для исправного функционирования и экстенсивного расширения земледельческого хозяйства возникала и быстро усиливалась необходимость в регулярной и тесной кооперации труда сначала внутри одной общины, а затем и в масштабе нескольких, все большего и большего количества общин. Эта необходимость обусловливала возникновение более или менее крупного аппарата управления, у которого в системе отношений внутри него и отношений его с непосредственными производителями материальных благ доминировали бы отношения авторитарного управления, — то есть бюрократического аппарата, управляющего производством12. В других регионах земледелие могло прекрасно осуществляться, экстенсивно расти и становиться все более интенсивным при не очень регулярной и тесной кооперации труда внутри каждой общины, а также без регулярного применения кооперированного труда многих крестьянских общин. В этих странах мало-мальски крупные бюрократические аппараты, управляющие земледельческой деятельностью, если и возникали, то не в порядке технологической необходимости, а в силу каких-либо внепроизводственных причин, и имели характер очень редких и неустойчивых исключений. Наконец, в некоторых регионах земного шара для некоторых племен природные условия и межплеменное разделение труда делали гораздо более выгодным не развитие земледелия в качестве основного вида производственной деятельности, при котором скотоводство является чем-то подсобным и второстепенным, а развитие именно скотоводства без развития земледелия (что с необходимостью предопределяло кочевой образ жизни данных племен). У кочевых скотоводов также не было никакой технологической необходимости создавать крупные бюрократические аппараты, управляющие пастьбой скота: для того, чтобы пасти довольно крупные стада, достаточно нескольких человек. Однако при всем этом разнообразии путей формирования нового, классового общества с завидным постоянством повторяется одна и та же картина: когда имеет место переход от преобладания общественной собственности на землю, на половых партнеров, на детей к преобладанию частной собственности на то же и на скот, то он происходит не иначе, как через стадию преобладания авторитарной собственности на все это.

Рассмотрим, например, семейные отношения. Во всех классовых обществах, сменяющих собою первобытный строй, «ячейкой общества» (из таких ячеек состоит новая форма общности людей — народность) становится патриархальная или, иногда, матриархальная [см.: 43, с. 88–89; 592, с. 226–231] семья максимум из нескольких десятков человек, с ярко выраженным преобладанием авторитарных отношений — в случае патриархальной семьи, то есть в большинстве случаев — внутри себя. Деятельность членов этих семей, как правило, кооперирована не только в сфере домашнего хозяйства, но и в сфере «внешней» производственной деятельности: члены семьи совместно обрабатывают землю, пасут скот, работают в ремесленной мастерской или торгуют в лавке. Главы семей, являющиеся верховными авторитарными собственниками на своих жен и потомков, относятся по поводу них друг к другу как индивидуальные собственники, обычно независимо от своего положения в социальной иерархии. Однако это «обычно» сплошь и рядом допускает исключения: так, иранский шах и в XIX веке имел законное право пользоваться женщинами из гарема любого своего подданного, а в Европе остатки «права первой ночи» — права феодала провести первую ночь с женой своего крепостного — сохранились до XVIII века включительно; что же касается не зафиксированной в законах, но реально существующей собственности представителей высшего класса на жен и мужей представителей низших классов (те рабы, что не имели права создавать семью, не в счет), то она была распространена шире, чем признаваемая законом. Эта авторитарная собственность на половых партнеров своих подчиненных есть в немалой мере остаток переходной стадии от доминирования коллективных отношений к доминированию отношений индивидуальной собственности и управления в системе семейных отношений в масштабах всего общества13. Еще долгое время после того, как внутри перестающего быть самим собой племени обособились «ячеечные» семьи, в роли авторитарных собственников женщин из этих семей выступали вожди, старейшины, жрецы — одним словом, те, в ком по мере исчезновения первобытной коллективности воплощалось единство сперва племени, а затем сменившей его народности14. Постепенно их собственность на жен своих подчиненных все более ограничивалась (например, во времени — до тех пор, пока не была сведена к «первой ночи»); это было связано с продолжавшимся обособлением «ячеечных» семей, с отмиранием остатков племенного быта. В таком ограниченном (но не окончательно исчезнувшем) виде она была унаследована от племенной верхушки эксплуататорскими классами, присущими азиатскому и феодальному способу производства — бюрократией азиатского типа и феодалами — в тех случаях, когда данные способы производства и основанные на них общественно-экономические формации пришли на смену первобытному обществу; в случае же, когда на смену первобытному строю пришли античный способ производства и основанная на нем общественно-экономическая формация, авторитарная собственность начальников на жен своих подчиненных (еще раз подчеркнем: речь идет о тех подчиненных, которые имеют право создавать свою «ячеечную» семью) вначале почти исчезла и затем возрождалась по мере того, как внутри античной формации развивались феодальные отношения. О том, насколько большую роль играли отношения авторитарной собственности эксплуататоров на жен эксплуатируемых в докапиталистических классовых обществах, мы еще поговорим; что же касается переходного периода между первобытным коммунизмом и классовыми обществами, то преобладание авторитарных семейных отношений в течение этого периода было обусловлено следующим: племя как единая семья еще не окончательно распалось, между обосабливающимися «ячеечными» семьями — в которых с самого начала преобладали авторитарные отношения — сохранялось множество отношений, все еще связывающих племя в некое подобие единой семьи, однако в условиях далеко зашедшего разделения труда коллективизм в этих отношениях уже не мог преобладать, и те функции по «распоряжению половыми отношениями» членов племени и управлению воспитанием подрастающих поколений, которые (функции) еще оставались у племени как у единой общности, большей частью перешли в руки лидеров племени — старейшин, вождей, жрецов. Так что лидеры племен, перерастающих в народности, оказались в роли не только Главных Мужей, но и Главных Отцов, патриархов.

Перейдем от собственности на жен и детей к собственности на землю и скот. Рассмотрим для начала такие регионы, у жителей которых земледелие было основным видом производства, причем для его успешного осуществления не было необходимости строить большие и сложные оросительные системы, устраивать на склонах гор поля — «террасы» по андскому образцу и т. п. — короче говоря, регулярно и часто применять труд больших масс людей, многих общин. В таких регионах коллективное возделывание земель первобытным племенем практически непосредственно сменяется трудом «ячеечных» семей на отдельных участках, когда кооперированный труд многих семей и тем более многих общин применяется нерегулярно и редко: например, чтобы расчистить большой участок леса под пашню или раз в несколько десятков лет осушить какое-нибудь болото. Конечно, исследователь может, если очень постарается, уловить такую стадию развития земледелия в данных регионах, когда обработка земли еще осуществляется главным образом кооперированным трудом всей общины (или даже многих общин), но в управлении этим трудом уже преобладают авторитарные отношения; однако такую стадию можно вычленить далеко не во всех вышеупомянутых регионах, но лишь там, где, например, нужно сотни лет подряд непрерывно расчищать от леса и болот все новые участки земли под пашню, чтобы обеспечить прокормление быстро растущему населению. Но что же мы видим? — Во всех вышеупомянутых регионах в процессе перехода от первобытного коммунизма к классовому обществу отношения авторитарной собственности преобладают в системе отношений собственности на землю даже тогда, когда в управлении земледельческим трудом давно и прочно преобладают отношения индивидуального управления. Начинается это преобладание с того, что по мере распада первобытного племени (= первобытной общины) как формы общности коллективная собственность племени на землю превращается в авторитарную собственность племенной верхушки. И главное проявление этого не то, что в руководстве кооперированным земледельческим трудом возрастает роль лидеров15, а то, что она возрастает — пока не становится главной — в переделе земельных участков, предоставляемых в распоряжение главам «ячеечных» семей. Индивидуализация управления земледельческим трудом предполагает раздел общественной земли (по крайней мере, пахотной). Однако для того, чтобы члены общины — главы семей смогли бы стать полноправными, стопроцентными собственниками (авторитарными — по отношению к членам своих семей, индивидуальными — по отношению друг к другу) обрабатываемых их семьями участков земли, необходим очень высокий уровень развития товарно-денежных отношений, который в свою очередь предполагает весьма длинный путь исторического развития уже после окончательной гибели первобытного коммунизма и прочного утверждения классового общества16. Первой же ступенью развития системы отношений собственности на землю, соответствующей преобладанию индивидуальных отношений управления земледельческим трудом, является система таких отношений, при которых каждая «ячеечная» семья в лице своего главы получает участок общинной земли на время, по истечении которого вновь происходит передел общинной земли, и в течение этого времени не имеет права ни продавать, ни дарить данный участок. При этом часть общинной земли (например, пастбища) не делится, а используется всеми членами общины — либо каждой семьей по отдельности, либо в процессе совместного кооперированного труда; последнее, впрочем, обычно не является технологической необходимостью в тех регионах, о которых мы сейчас ведем речь. Чем реже происходят переделы общинной земли и, следовательно, чем в большей мере ее участки передаются по наследству — от поколения к поколению — в распоряжающихся ими «ячеечных» семьях; чем мельче те участки, на которые делится земля; чем больше отношение общественно необходимого рабочего времени, затрачиваемого общинниками на работу на той земле, которую они делят (в первую очередь это пахотная земля), к общественно необходимому рабочему времени, затрачиваемому общинниками на не подвергающейся разделу земле; чем более второстепенным в структуре производственного процесса является кооперированный труд на общинных землях по сравнению с индивидуально управляемым трудом на них же; чем меньше для обработки общинной земли используется труд арендаторов, продающих свою рабочую силу рабочих, рабов; чем меньше семья, обрабатывающая выделенный ей участок, и чем большую роль играют внутри нее отношения индивидуальной собственности и управления, — тем в большей мере отношения частной собственности и индивидуального управления присутствуют в системе отношений собственности на общинную землю. С другой стороны, чем реже в рассматриваемых нами регионах в земледелии17 применяется кооперированный труд (для которого в природных условиях этих регионов, как уже было сказано, обычно не нужно очень много участников, а для управления им — больших и сложных бюрократических аппаратов), чем менее важна его роль в структуре земледельческого производственного процесса, — а значит, чем выше уровень развития производительных сил, чем дальше зашло разделение труда, — тем дальше «военная демократия» от первобытной демократии прошлого, тем меньше в ней демократизма и больше роль племенных лидеров, тем больше доля отношений авторитарной собственности и управления по сравнению с коллективными отношениями в системе общественных отношений в масштабах всего племени в целом и каждой отдельной «ячеечной» семьи, в том числе и в системе отношений собственности на общинную землю. Таким образом, в промежутке между той стадией развития экономики, на которой застряли ирокезы до колонизации европейцами Америки18, и той, на которой находились греки гомеровской эпохи [см.: 238, с. 296–314], - в промежутке между преобладанием коллективной и преобладанием частной собственности на землю, — оказывается стадия развития, на которой преобладают отношения авторитарной собственности на землю в сочетании с преобладанием отношений индивидуального управления земледельческим трудом: труд арендаторов, батраков и рабов еще не применяется; кооперированный земледельческий труд отошел (иногда весьма далеко) на задний план; «ячеечные» семьи уже заметно обособились друг от друга, весьма велики и очень авторитарны; доля общинной земли, подлежащая разделу, сильно увеличилась, и в нее вкладывается большая часть общественно необходимого рабочего времени, затрачиваемого на земледельческий труд; землю делят на большие участки, и переделы происходят часто. Народность как форма общности еще не возникла, и лидеров более высокого уровня, чем лидеры племени (или союза племен, еще не представляющего собой качественно нового уровня общности людей по сравнению с племенем), еще нет. Землю, обрабатываемую «ячеечными» семьями, распределяют и перераспределяют между ними вожди, старейшины, жрецы. Делают это они посредством народного собрания (как правило, это собрание вооруженных воинов); к тому времени последнее уже превратилось в более или менее послушное орудие в руках лидеров, подготовлявших заранее выгодные им решения и затем проводивших их через собрание19. Эти-то лидеры фактически и являются верховными авторитарными собственниками всей общинной земли.

Следы данной стадии развития системы отношений собственности на землю наука фиксирует у самых разных земледельческих народов, ареал обитания которых — вышеупомянутые регионы20. В кочевых скотоводческих племенах система отношений собственности на скот прошла через точно такую же стадию развития [см., напр.: 569, с. 237–239, 284–285]. Что же касается тех регионов, у жителей которых земледелие было основным видом производства и для его осуществления было технологически необходимо регулярное и частое применение кооперированного труда больших масс людей, то и в этих регионах общество прошло через аналогичную стадию развития — с тем лишь отличием, что в системе отношений управления земледельческим трудом авторитарные отношения если и не преобладали, то по крайней мере имели гораздо больший удельный вес, чем в тех регионах, где кооперированный труд не был столь необходим для эффективного осуществления земледельческого производственного процесса [см., напр.: 238, с. 31–32; 48, с. 124]. Но после того, как эта стадия развития производственных отношений закончилась и земледельческие и скотоводческие общества окончательно и бесповоротно стали классовыми, производственные отношения, как уже говорилось, стали весьма разнообразными. Однако прежде чем рассматривать данные производственные отношения в связи с соответствующими им производительными силами, нам придется разобраться со значением такого понятия, как государство.

3. Государство.

Мир диалектичен: все, что существует, существует по закону единства и борьбы противоположностей. Любое явление, любой объект есть неисчерпаемый комплекс противоречий; любое развитие есть развитие противоречий между теми или иными противоположностями, едиными друг с другом и вместе с тем отдельными друг от друга, взаимопорождающими и вместе с тем взаимоуничтожающими. Если к развитию подойти с его количественной стороны, то мы обнаружим в нем такие два момента, как прогресс и регресс: прогресс — это усложнение системы, регресс — это ее упрощение. Мы находим оба эти момента развития на каждом этапе последнего: не бывает так, чтобы объект только усложнялся или только упрощался — пока он есть, что-то в нем всегда усложняется, а что-то упрощается. В зависимости от того, какой именно из двух моментов (кстати, тоже являющихся противоположностями друг друга, образующих противоречие) преобладает в развитии всего объекта в целом, про объект можно сказать, что он либо прогрессирует, либо регрессирует. В той степени, в какой составляющие противоречие противоположности все же отдельны друг от друга, они являются двумя разными объектами: воздействуя друг на друга (=порождая, уничтожая, вновь порождая и вновь уничтожая друг друга на каждом бесконечно малом участке пути их развития) в процессе развития противоречия, они обусловливают либо усложнение, либо упрощение друг друга. Если прогресс одной противоположности осуществляется за счет регресса другой, и наоборот, то это антагонистическое противоречие; если прогресс одной противоположности осуществляется за счет прогресса другой, а регресс — за счет регресса другой, то оно неантагонистическое. (Конечно, классификация эта относительна: всякое противоречие является антагонистическим и вместе с тем неантагонистическим, — однако она оправдана в той мере, в какой в классифицируемых нами противоречиях преобладает одна из этих двух характеристик.) В классовом обществе антагонистические противоречия если и не преобладают — до сих пор никто из известных миру философов-диалектиков не ставил вопрос о калькуляции противоречий, поэтому пока что не существует методики точного сравнения количеств противоречий разных типов в одном и том же объекте, — то уж, во всяком случае, гораздо более распространены и играют гораздо более важную роль, чем при первобытном коммунизме (это и на глазок видно). Разделение труда, развитие обмена (в том числе товарного) ведут к тому, что люди, заинтересованные в результатах труда других людей — членов одной с ними общности, сплошь и рядом оказываются тем самым заинтересованы в том, чтобы наносить ущерб этим другим людям. Например, продавец и покупатель — каждый из них заинтересован в том, чтобы обсчитать другого в силу тех же отношений между ними, которые делают невозможным их существование друг без друга21. Или рабовладелец и раб: первый заинтересован в том, чтобы выжать из раба как можно больше труда, а последний — в том, чтобы отдать хозяину как можно меньше своих сил и здоровья22. Разумеется, общество, в котором отношения такого рода играют большую роль, не может функционировать, не имея внутри себя особых структур — аппарата насилия, не позволяющего интенсивности «борьбы всех против всех» возрасти выше определенного предела. Этот аппарат насилия и есть государство в узком смысле этого слова. Он может существовать отдельно от структур, управляющих экономической деятельностью, религиозной жизнью, наукой и искусством, а может быть и объединенным с ними в один аппарат: в последнем случае государством принято называть весь этот единый аппарат, одной из частей которого является государство в узком смысле слова.

Государство возникает по мере того, как племена и племенные союзы объединяются, перемешиваются и сливаются в народности, община окончательно превращается из родовой в соседскую и из общества как такового — в одну из немногих частичек новой формы общности. В этих условиях относительно небольшие объединения вооруженных мужчин-соплеменников, связанных кровным родством, еще не переставшие быть коллективами или по крайней мере сохранившие в себе немалую долю коллективных отношений, окончательно перестают существовать. Что бы ни приходило им на смену — наемники-профессионалы, мобилизованные в порядке повинности воины, народное ополчение, смесь всего этого в разных пропорциях — новая вооруженная организация отличается от прежней: она заметно крупнее, в системе отношений управления внутри нее доминируют авторитарные (как в военное, так и — за исключением ополчения — в мирное время) отношения при очень малой доле коллективных, а ее члены представляют собой профессиональную группу, задача которой — не только воевать с людьми из другой общности, но и подчинять большинство членов своей же общности меньшинству. Это меньшинство — те классы, члены которых выполняют в управлении общественным производством, распределением, обменом и потреблением функции лидеров, а в системе отношений собственности являются в большей мере собственниками, чем несобственниками производительных сил. Большинство же — это прежде всего неимущие или малоимущие классы, члены которых играют в процессе экономической деятельности роль подчиненных, являются в большей мере собственностью, чем собственниками, а также классы мелких независимых производителей и торговцев — индивидуальных (или почти индивидуальных: не будем забывать, что у них есть семьи, в которых преобладают авторитарные отношения) собственников и деклассированные социальные группы вроде римского плебса. Итак, новая вооруженная организация — государство в узком смысле слова, включающее в себя армию, полицию, суд — действует прежде всего в интересах того класса хозяев, экономическая власть которого связана с той системой производственных отношений, что сохраняется данным государством. В этом случае говорят о классовой сущности данного государства, о том, что этот класс имеет в нем политическую власть. Политическую власть не следует путать с властью экономической: последняя — управление экономической деятельностью неимущих со стороны господ, первая же — управление актами насилия, которые совершают либо могут совершать как имущие, так и неимущие члены данной общности. Политическое управление в данном случае заключается в предотвращении тех актов насилия, которые подрывают экономическое господство обладающего политической властью класса, и, наоборот, в организации таких насильственных действий, которые укрепляют его экономическое господство. Иногда политическую власть захватывают неимущие и малоимущие классы, разрушающие (в той или иной степени) при этом старый аппарат насилия и заменяющие его (опять-таки в той или иной степени) новым: в этом случае государственное политическое управление направляется на подрыв экономического господства потерявших политическую власть имущих классов. Однако до тех пор, пока не возникает техническая база для перехода от классового к бесклассовому обществу (то есть пока не возникают, становятся все более нужными в производстве и распространяются такие технические средства, которые позволяют огромным людским массам в короткие сроки обмениваться информацией и совместно принимать управленческие решения), потерянная одним имущим классом политическая власть в конце концов неизбежно оказывается либо у того же, либо у какого-нибудь другого имущего класса.

«Государство предполагает особую публичную власть, отделенную от всей совокупности постоянно входящих в его состав лиц» [399, c. 96]. Эти слова Энгельса означают, что хотя в состав государства как организации входят все люди, живущие на некоей определенной (хотя и подверженной изменениям — и у кочевых, и у оседлых народов) территории [см. 399, c. 170], однако сущностью этой организации, которая делает государство самим собой, является «публичная власть» — армия, полиция, суд, короче говоря, аппарат насилия. Этот аппарат либо сам по себе, либо в единстве с аппаратами авторитарного управления экономикой, религиозной жизнью и пр. представляет собой госаппарат, являющийся скелетом, кровеносной, нервной, пищеварительной и мышечной системами государства; не включенные же в госаппарат подданные, или граждане, государства принадлежат к последнему в высокой степени внешним образом (не случайно Энгельс указывает на отделенность публичной власти от всей совокупности граждан государства), так же как кожа принадлежит животному. Конечно, если с животного содрать кожу, оно скоро умрет; равным образом и государство, если в один прекрасный день из всех граждан в нем по мановению волшебной палочки вдруг останутся только сотрудники госаппарата, быстро прекратит свое существование. Однако животное без кожи, пока оно еще живо, — животное, а вот содранную кожу даже в самый первый бесконечно малый момент ее существования отдельно от тела никто животным не назовет. Так же и государство: предоставленный самому себе госаппарат остается государством до тех пор, пока не развалится (пусть даже это произойдет очень скоро), а вот лишенные госаппарата граждане автоматически перестают быть гражданами государства до тех пор, пока не создадут новый госаппарат. Итак, не будет ошибки в том, чтобы употреблять термины «государство» и «госаппарат» как синонимы.

Отношения между членами общества по поводу государства и политической власти называются политическими, а сфера общественной жизни, непосредственно протекающая в системе этих отношений, — политикой. Деятельность людей в сфере политики сводится к борьбе за политическую власть, за ее взятие или удержание; это касается даже анархистов, субъективно ставящих себе целью уничтожение политической власти как таковой, а на деле всегда способствующих борьбе той или иной политической силы за эту самую власть. В основе политических, как и всяких вообще общественных отношений, лежат отношения собственности и управления — в данном случае отношения собственности на людей как участников борьбы за политическую власть и управления ими как таковыми. Эти отношения делятся на известные нам три типа. Внутри госаппарата, а также между ним и не входящими в его состав гражданами преобладают отношения авторитарного типа. Таким образом, все те граждане государства, которые не входят в состав аппарата насилия со всеми его придатками (разными законодательными собраниями и пр.), являются политической собственностью этого аппарата. В то же время аппарат насилия является экономической собственностью имущих классов (экономической — потому что предназначен для обеспечения эффективности экономического управления неимущими классами со стороны имущих), то есть такой же собственностью, как, например, любое орудие труда: его сотрудники либо являются членами этих классов (как правило, все или почти все высшие начальники аппарата насилия, охраняющего экономическую власть любых имущих классов, являются членами этих классов), либо в той или иной форме находятся у них на содержании, в обмен на которое продают им свои услуги. Поэтому тот факт, что гражданин Дюпон является политической собственностью госаппарата США, приобретает реальное значение лишь в том случае, если у гражданина Дюпона совсем крыша съехала и он сам стреляет в своего знакомого спортсмена на глазах у кучи свидетелей, вместо того чтобы нанять умелого киллера и дать взятку нескольким полицейским чиновникам — чтобы расследование велось не слишком дотошно. А вот для гражданина Смита, чернорабочего на одном из заводов Дюпона, то, что он политически принадлежит американскому госаппарату, является непрерывно и очень остро ощущаемой реальностью.

Чаще всего одно и то же государство охраняет экономическую власть сразу нескольких имущих классов. Оно принадлежит им всем — но одним в большей, другим в меньшей степени, соответственно тому, производственные отношения какого типа преобладают в данный момент в данной общности людей. Следовательно, государство в наибольшей мере принадлежит тому имущему классу, который присущ системе преобладающих в обществе производственных отношений — тех отношений, которые в единстве с породившими их производительными силами образуют в данном случае способ производства и определяют характер общественно-экономической формации. При капитализме государство принадлежит капиталистам, при феодализме — феодалам и т. д. И вот что нельзя забывать: когда мы говорим «государство принадлежит данному классу», это следует понимать буквально лишь в том случае, когда данный класс является в границах данного государства единой авторитарно управляемой группой. Если же он разбит на несколько — может быть, даже на множество — таких групп, в отношениях между которыми преобладают отношения частной собственности на производительные силы и индивидуального управления ими, то одно и то же государство в разной мере принадлежит именно этим разным группам; например, при капитализме — как при монополистическом, так и, в особенности, при свободно-конкурентном — государство в разной степени принадлежит множеству капиталистических фирм, в том числе и таким, которые объединены с аппаратом насилия в единый госаппарат. В этом случае тот класс, представителям которого принадлежит государство, не является единым субъектом, и говорить о том, что ему что-то принадлежит, можно лишь в переносном смысле.

Говоря о государстве, мы все время употребляли термин «общность», избегая слова «народность». Дело в том, что если при первобытном коммунизме все виды организации людей не выходили за пределы тогдашней формы общности — первобытного племени (община производителей, группировка родов, коллектив воинов — все сводилось к этим пределам), то в классовом обществе государство может объединять под своей властью народность, несколько народностей, часть народности. Достигая классовой (можно также назвать ее антагонистической) стадии своего развития, человечество перестает быть расколотым на множество самодостаточных обществ, но еще не становится единым обществом. Народности настолько связываются, перемешиваются друг с другом, рассеиваются друг среди друга, что их не назовешь отдельными самодостаточными обществами; но и единым обществом их не назовешь — в противном случае люди, например, не говорили бы на разных языках. Государство как один из видов организации членов классового общества в общем соответствует народности как форме общности — но именно «в общем», «в среднем», «в итоге», а не в каждом индивидуальном случае, подобно тому как цена товара на свободном рынке «в итоге» соответствует стоимости, постоянно колеблясь около нее и никогда не совпадая с ней полностью. Вот поэтому-то и приходится, говоря о совокупности живущих в границах данного государства людей, употреблять абстрактный термин «общность».

Раз уж речь идет о государстве, то нужно сказать и о том, что такое «право», «законы» в юридическом смысле этого слова. С возрастанием отчуждения в обществе и возникновением государства в узком смысле слова для его успешного функционирования оказалось необходимым, чтобы граждане государства знали, за что их может наказать этот аппарат насилия и в чем он может помочь им. Рядом с обычаями появились и законы — кодифицированные стереотипы поведения и виды общественных отношений, поощряемые либо преследуемые государством, в которых также отражена определенная (в какой-то степени истинная, в какой-то — ложная, но обязательно апологетическая) система представлений о месте и роли данного государства в обществе23. Законы выполняют троякую функцию: охранительную (обеспечение функционирования данной общественно-экономической формации, то есть охрану власти владеющего государством класса)24, лоббистскую (преимущественное обеспечение особых интересов тех или иных группировок, социальных групп, этносов и пр.) и пропагандистскую (оправдание и освящение государства в глазах его граждан). Важно отметить, что законы государства не есть точное отражение системы общественных отношений, в которой существует данное государство; тем, кто хочет изучить эту систему, не следует начинать с изучения законов, напротив — нужно объяснить законы, исходя из уже понятой системы общественных отношений.

4. Докапиталистические способы производства и общественно-экономические формации.

Наконец-то настало время поговорить о том, какие способы производства и общественно-экономические формации существовали до капитализма.

Как в земледельческих, так и в скотоводческих обществах мы встречаем в качестве то главных, то второстепенных действующих лиц самые разные фигуры:

Глав более или менее крупных авторитарно управляемых групп, являющихся верховными собственниками (по отношению к своим подчиненным — авторитарными, а, например, друг к другу — частными) земли, скота, а также — в той или иной мере — средств труда, посредством которых обрабатывается эта земля и ведется скотоводство, рабочих сил тех непосредственных производителей, которые обрабатывают эту землю и разводят скот, и рабочих сил тех администраторов, которые образуют бюрократический аппарат управления непосредственными производителями;

Самих этих непосредственных производителей. В их положении в системе производственных отношений существует масса градаций. От практически полного отсутствия собственности непосредственных производителей на землю и скот — до ее немалого удельного веса в системе отношений собственности на землю и скот, когда непосредственные производители делают с землей или скотом все, что угодно, только что не могут продать землю и ограничены в продаже скота, могут быть лишены земли или скота верховным собственником последних и обязаны платить ему определенную арендную плату (оброк) натурой или деньгами, причем размер этой платы устанавливается свободным договором между верховным собственником и непосредственным производителем; от практически полного отсутствия собственности непосредственного производителя на свою рабочую силу, когда человека могут заставить делать любое дело в любое время, могут продать, подарить, убить, — до практически полной собственности на нее (где-то между этими двумя полюсами находится крепостной крестьянин, который в обусловленное обычаем время, а иногда и вне этого времени — просто по произволу верховного собственника скота или земли обрабатывает под руководством его администраторов барщину, и хотя не может быть продан без земли25 или скота, но с переходом данной земли или скота к новому верховному собственнику автоматически переходит в подчинение к нему); от полного отсутствия собственности непосредственных производителей на орудия и некоторые другие средства труда — до полной их собственности на эти средства; от полной общественной невозможности создать семью, когда верховный собственник и подчиненные ему бюрократы-администраторы полностью распоряжаются половыми отношениями непосредственных производителей и полностью управляют воспитанием их детей, когда предки, потомки и половые партнеры не имеют никаких прав и обязанностей по отношению друг к другу и могут быть разлучены в любой момент26, - до возможности создавать полноценную ячеечную семью, над которой нет собственника и начальника (именно в системе семейных отношений) выше главы семьи (а где-то между этими полюсами находится тот же крепостной крестьянин — хозяин своей жены и своих потомков, однако хозяин неполный: поженить своего сына с соседской дочерью он может, лишь если верховный собственник его земли или скота даст на это согласие, последний в свою очередь может перерешить вопрос о браке детей своих крестьян по-своему, а также — если захочет — заменить в первую брачную ночь молодой жене ее мужа [см.: 399, с. 56, 131, 134; 43, с. 106–109]); от выключенности из системы отношений политической собственности государства на его граждан, когда непосредственные производители не имеют никаких прав и обязанностей перед лицом государства — до полноправного гражданства непосредственных производителей, — таков спектр этих градаций;

Непосредственных производителей — мелких собственников земли и скота, авторитарных по отношению к членам своей семьи (в которую изредка входит небольшое число рабов), частных по отношению ко всем остальным членам общества; таких же мелких собственников, но только не земледельцев и скотоводов, а ремесленников, торговцев услугами (наемных слуг);

Мелких торговцев, менял и ростовщиков; крупных торговцев и банкиров, в подчинении у которых, кроме их жен и потомков, имеется масса людей, образующих более-менее крупные авторитарно управляемые группы; в системе производственных отношений эти подчиненные занимают места, не тождественные, но аналогичные тем, которые занимают некоторые из перечисленных выше непосредственных производителей и администраторов-бюрократов.

Спектр градаций между упомянутыми выше полюсами — крайними социальными ролями непосредственных производителей — исключительно емок, богат оттенками. Кого мы тут только не встречаем! Вот вроде бы раб — но имеет право свидетельствовать в суде, создавать семью (в т. ч. с юридически свободной женщиной), и его хозяин ограничен в праве вмешиваться в его семейную жизнь. Вот крепостной крестьянин, которого владелец его земли не имеет права продать — однако может убить, и даже если закон не признает за землевладельцем такого права, то никто все равно не станет судить убийцу. А вот, казалось бы, раб, — но если он будет убит хозяином, то убийцу накажет государство. Вот крестьянин — явно не раб, но и не владеющий ничем, кроме своей рабочей силы, жены да потомков (да и то далеко не в полной мере): земля, на которой он трудится, — не его, орудия труда ему выдал его начальник, сколько чего сеять — ему приказывает тот же или другой начальник, пищу и одежду он получает опять-таки от начальства (никакой долей урожая он не распоряжается). А вот перед нами раб, которого хозяин может продать и убить, но который при этом имеет орудия труда и даже участок земли, может все это продать, подарить или передать по наследству (семью он тоже имеет). Разумеется, этой пестроте — поскольку она обусловлена не личными качествами непосредственных производителей, а разнообразием отношений между последними и их начальниками — соответствует пестрота в рядах их начальников, и прежде всего в рядах верховных собственников земли, скота и рабочих сил. На изложенных примерах мы видим, что один и тот же человек может выступать сразу в нескольких социально-экономических ролях (например, раб — мелкий частный собственник); в сочетании с теми комбинациями нескольких социальных ролей у одного человека, которые возникают благодаря занятию этого человека сразу несколькими видами экономической деятельности (например, мелкий частный собственник скота — торговец ремесленными изделиями и продуктами земледелия), это дает настолько пеструю мозаику, что в блеске множества ее фрагментов очень трудно выделить существенные черты, образующие рисунок. Трудно, но можно, если рассматривать докапиталистические общности не как статичную мозаику, а как совокупность взаимосвязанных, переходящих друг в друга — в процессе своего развития — в пространстве и времени, живых развивающихся организмов27.

В тех социальных организмах, где сельское хозяйство было преимущественно натуральным (а таких было больше и по числу, и размерами), основными фигурами в жизни общества стали верховные собственники земли и скота и непосредственные производители, обрабатывающие принадлежащую (в наибольшей мере) этим собственникам землю и пасущие их скот. По степени своей причастности к собственности на землю, скот, орудия труда, другие средства производства и свою рабочую силу, а также по степени причастности к управлению распределением, обменом и потреблением эти непосредственные производители тяготеют к положению крепостного крестьянина. Например, в Ассирии и Вавилоне одно время была распространена практика обращать представителей покоренных народов в рабство и переселять на новое место жительства, где их принуждали обрабатывать не принадлежащую им землю не принадлежащими им орудиями труда; проходили годы, десятки лет — и постепенно переселенцы обзаводились семьями (если их оторвали от семьи при переселении), изготавливали и приобретали собственные орудия труда, заводили кое-какой собственный скот, их потомков уже не могли продать без земли (разве что за долги), они приобретали некоторые гражданские права и обязанности. То же самое произошло в Венгрии в конце I — начале II тыс. н. э., после того как туда пришли мадьяры и поначалу обратили коренное население в рабство. В Древней Месопотамии и Древнем Египте бывали такие периоды, когда немалая и даже бóльшая часть крестьянства оказывалась в положении солдат трудовой армии: все орудия труда — не свои, всем трудом непосредственных производителей напрямую управляет начальство, вся продукция уходит в распоряжение начальства, а крестьяне живут на выдаваемый начальниками паек. Однако эти периоды обычно бывали относительно недолгими, и затем положение сельскохозяйственных рабочих вновь сближалось с положением крепостных крестьян, имеющих свои орудия труда и сдающих господам только часть произведенного ими продукта. Приведенные примеры относятся к земледельцам; но та же тенденция реализовывалась и у скотоводов. Устойчивое применение рабского труда наблюдалось лишь в домашнем хозяйстве, на рудниках и в т. п. подсобных отраслях экономики. Вообще, крупномасштабное применение рабского труда в сельском хозяйстве без тенденции превращения рабов в крепостных окупалось лишь там и тогда, где и когда сельское хозяйство было ориентировано преимущественно на рынок, а рабы были очень дешевым товаром, предложение которого на рынке постоянно было очень высоким (о том, где, когда и при каких условиях имело место подобное, мы еще поговорим). С другой стороны, в социальных организмах с преимущественно натуральным хозяйством крестьяне — мелкие частные собственники земли и скота, которых иногда немало возникало на разных этапах истории по разным причинам (главным образом в скотоводческих общностях и в тех регионах, где для эффективного ведения земледелия не нужен был кооперированный труд больших масс людей), обычно экспроприировались крупными землевладельцами (точнее, их бюрократическими аппаратами с ними во главе), опять-таки превращаясь в крепостных крестьян.

Важно отметить: во всех аграрных (т. е. таких, где сельское хозяйство является главной и основной отраслью производства) обществах, где сельское хозяйство было преимущественно натуральным, мы постоянно встречаем многие, а зачастую и все градации социально-экономического положения тех непосредственных сельскохозяйственных производителей (крестьян), которые подчинены верховным собственникам земли и скота и их административному аппарату; между ними нельзя провести резкую грань, они постоянно переходят друг в друга, не вытесняя друг друга, сосуществуя рядом и перемешиваясь в самых причудливых комбинациях. Если какая-то из этих градаций в данный момент преобладает в данном социальном организме, то это еще не означает, что она больше других соответствует уровню развития производительных сил на тот момент. Отсюда вывод: если мы в каждом данном социальном организме, являющемся на данной стадии своего развития аграрным обществом с преимущественно натуральным хозяйством, возьмем и рассмотрим любой этап его развития внутри этой стадии, то обнаруженные нами на этом этапе различия между зависимыми крестьянами по степени их причастности к собственности на производительные силы, к управлению распределением, обменом и потреблением не делят этих крестьян на разные классы28. Например, если в Венгрии X в. один крестьянин — почти что стопроцентный раб, другой — крепостной, а третий — юридически свободный арендатор, то все они — члены одного класса, того же, к которому относится и большинство венгерских крестьян XV в. (только независимые частные собственники земли не входят в этот класс). Различия между ними по упомянутым выше признакам несущественны: они представляют собой непрерывный ряд колебаний вокруг одной оси, эта ось — положение крепостного крестьянина в системе производственных отношений, и вот она-то и является существенной, определяющей данный класс. Именно она задает качественные характеристики этого класса по четырем признакам: отношение к производительным силам (степень причастности к собственности на них), роль в общественной организации труда, способ получения и размеры доли общественного богатства. Различия же между зависимыми крестьянами по данным признакам, вызываемые колебаниями вокруг этой оси, — в данном случае всего лишь индивидуальные отклонения от качественных характеристик, взаимно гасящие друг друга и потому не нарушающие качественную определенность класса. А так как различия по этим же признакам между сотрудниками — и прежде всего главами — бюрократических аппаратов, владевших землей, скотом и рабочими силами зависимых крестьян, были обусловлены той же причиной, что и различия между зависимыми крестьянами (а именно, системой производственных отношений между земле — и скотовладельцами, с одной стороны, и зависимыми от них крестьянами — с другой), то они соответствовали различиям между крестьянами, и закономерности этих различий между господами соответствовали описанным выше закономерностям различий между крестьянами. Следовательно, в аграрных обществах с натуральным хозяйством различия между высшими земле- и скотовладельцами по второму, третьему, четвертому и пятому признакам из ленинского определения класса не настолько существенны, чтобы между теми из этих господ, кто находится на одном иерархическом уровне, пролегали какие-то классовые барьеры. Среди сотрудников бюрократических аппаратов, владеющих производительными силами в аграрных обществах с натуральным хозяйством, классовые признаки со второго по пятый проводят лишь одну межклассовую границу — границу между высшими начальниками (в большей мере причастными к собственности на все входящее в сферу деятельности их аппаратов, чем не причастными к ней), с одной стороны, и средними и мелкими начальниками (либо в такой же, либо в меньшей мере причастными к собственности своих аппаратов, чем не причастными к ней), с другой.

Но есть еще и первый ленинский классовый признак — различие больших групп людей по их месту в исторически определенной системе общественного производства, различие этих групп как частичек производительных сил на данном уровне их развития. И когда мы примем его во внимание, то увидим, что высший, средний и низший классы в скотоводческих социальных организмах и в тех земледельческих регионах, где для эффективного ведения земледелия нет необходимости в кооперированном труде больших масс людей, — это одно, а три соответствующих класса в тех земледельческих регионах, где без кооперации труда очень многих людей не обойтись, — это несколько другое. В первом случае существование высшего и среднего классов, конечно, обусловлено развитием производительных сил как конечной первопричиной, но в роли участников производственного процесса они почти совершенно излишни: участвуют ли они в организации производства (например, управляя трудом своих крестьян на барщине) или нет — практически безразлично с точки зрения повышения производительности труда. Во втором же случае в их существовании есть непосредственная, прямая технологическая необходимость: без их руководства не построить крупную оросительную систему каналов на высоком инженерном уровне, не провести мелиоративные работы в широком масштабе, а без этого земледелие в данном случае если и возможно, то наверняка обречено оставаться в самом примитивном виде29. Таким образом, в этих двух случаях мы имеем разные высшие и средние классы, отличающиеся от своих аналогов местом в исторически определенной системе общественного производства. А раз так, то и низшие классы в обоих случаях занимают — каждый в своей системе общественного производства — неодинаковые места. Следовательно, перед нами два разных способа производства и две общественно-экономических формации. В марксистской традиции есть термины для их обозначения: феодализм (первый из перечисленных нами случаев) и азиатский способ производства (и, соответственно, азиатская общественно-экономическая формация — второй случай).

Маркс, Энгельс, Плеханов и, кажется, все те марксисты, которые доказывали существование азиатского способа производства, полагали, что он отличается от феодализма ещё и тем, что для феодализма характерна частная собственность феодалов на землю или скот, а для азиатского способа производства — государственная собственность на землю. Но что такое «частная собственность феодала» на землю или скот с точки зрения трёх типов отношений управления и собственности? Это собственность бюрократической пирамиды, глава которой называется феодалом, — авторитарная по отношению к составляющим эту пирамиду начальникам и подчиненным им непосредственным (=рядовым) производителям, частная по отношению к другим таким же пирамидам. Что такое «государственная собственность» на землю при азиатском способе производства? Это значит, что нам дана бюрократическая пирамида, состоящая по крайней мере из двух аппаратов управления — экономического и политического, — связанных друг с другом прежде всего одной общей для них верхушкой; так вот, собственность экономического аппарата на землю и есть та самая государственная собственность. Разумеется, она авторитарна по отношению к членам данного аппарата и подчиненным ему рядовым производителям, и она же является частной по отношению к другим, независимым от неё аппаратам экономического управления. А является ли феодальная бюрократическая пирамида, распределяющая землю, скот, рабочие силы крестьян и продукт их труда, отдельной от другой бюрократической пирамиды — феодального аппарата насилия, государства в узком смысле слова?

Нет, не является. До тех пор, пока феодализм не начал развиваться и уступать место капитализму, пока под влиянием вытесняющих феодализм капиталистических способа производства и общественно-экономической формации феодальное государство не обуржуазилось в очень сильной степени (прежде чем окончательно перестать быть феодальным), — одним словом, пока не возникли абсолютные монархии европейско-японского типа, экономический и политический аппараты управления при феодализме никогда не разъединялись. Если некий герцог являлся вассалом некоего короля, то это означало, что герцог подчинен королю не только как высшему военачальнику и судье, но и как верховному собственнику своей земли. (Степень подобной подчиненности могла быть разной: например, в Западной Европе X–XV вв. она была заметно ниже, чем в России XVI–XVII вв., - но всюду она имела место.) Если же герцог выходил из экономического подчинения королю, то это всегда означало, что он вышел и из политического подчинения последнему, превратился в правителя независимого государства (государства в узком смысле слова). Что же касается азиатского способа производства и основанной на нем общественно-экономической формации, то они развивались циклично: подъем — упадок — подъем — упадок… Периоды подъема совпадали с авторитаризацией (= централизацией) управления экономикой и собственности на производительные силы; периоды упадка — с индивидуализацией (= децентрализацией) управления и собственности в экономике данного социального организма. Разрастаясь, расширяя и углубляя свою власть над обществом в период подъема, государства азиатского типа постепенно превращались из двигателя экономики в препятствие ее функционированию, загнивали, коррумпировались и разлагались; плановое управление мелиоративными работами осуществлялось все хуже и хуже. Начинался период упадка, и госчиновники усугубляли этот упадок, растаскивая государственные производительные силы по кускам и кусочкам (и превращаясь при этом в частных собственников по отношению друг к другу30), разваливая при этом в той или иной степени руководство мелиоративными работами (не только в тех случаях, когда в масштабе государства существовала единая оросительная система или несколько таких крупных систем, но и в тех гораздо более частых случаях, когда в государстве было множество мелких оросительных систем, распоряжение которыми со стороны государства и в период экономического подъема не было очень уж централизованным). И вот что важно: чем в большей мере члены единого аппарата — субъекта собственности становятся независимыми друг от друга собственниками, тем в большей мере они присваивают себе в частную, по отношению друг к другу, собственность и аппарат насилия, становясь высшими, независимыми друг от друга военачальниками и судьями на своих землях. Всякий период дробления собственности на производительные силы в социальных организмах с азиатским способом производства (период, когда азиатский строй перестает существовать как таковой, не в счет) есть в то же время период индивидуализации государственной собственности и государственного управления в системе политических отношений, период дробления некогда единого аппарата насилия на мелкие и мельчайшие части, возглавляемые верховными собственниками производительных сил.

Объясняется все это очень просто. Существование множества авторитарных аппаратов управления экономикой наряду с единым политическим авторитарным аппаратом управления, аппаратом насилия, возможно лишь в социальных организмах с рыночной экономикой. Множество торгующих друг с другом частных собственников, чьи хозяйства не могут существовать без этой торговли, нуждаются в едином законодательном, судебном и полицейском аппарате; если его нет, то они создадут его. Если же хозяйство каждого частного собственника само обеспечивает себя всем необходимым и мало зависит от других хозяйств31, - к чему такому собственнику законодатель, судья и блюститель порядка, стоящий выше него самого? Вот поэтому-то в социальных организмах с аграрной экономикой, где хозяйство имеет преимущественно натуральный характер — в социальных организмах с феодальным и азиатским строем, — государство является одновременно и единственным верховным собственником производительных сил в своих границах, и охранником этой собственности. А это значит, что государственная собственность на землю вовсе не отличает азиатский способ производства от феодального. Между ними существуеттолько одно отличие: в существовании государства азиатского типа есть прямая технологическая необходимость, а в существовании феодального государства такой необходимости нет.

Для высшего и низшего основных классов феодального общества названия готовы: феодалы и феодальные крестьяне. Средний между ними класс мы, отдавая должное творчеству А. Б. Разлацкого [см. 546, 547], назовем феодальными администраторами. Высший, низший и средний класс азиатского способа производства назовем соответственно: бюрократия азиатского типа, крестьяне азиатского типа, мелкая бюрократия азиатского типа. Что касается входящего в состав феодального или «азиатского» государства аппарата экономического управления, то насчет его членов в общем нет неясности, к каким классам их относить. А вот что касается членов аппарата насилия-военнослужащих, полицейских, судей — то с ними надо разобраться.

Основной источник существования всякого государства в узком смысле слова-налоги32. Налоги аппарат насилия (= политического управления) взимает со своих граждан благодаря своей политической авторитарной собственности на них. Но налоги, в каком бы виде они ни взимались — деньгами или натурой, есть вещь вполне экономическая, поскольку они заключают в себе общественный труд. Следовательно, сбор налогов есть политический и вместе с тем экономический процесс. Какова экономическая сущность этого процесса? Отвечая на этот вопрос, вспомним, что аппарат насилия в классовом обществе принадлежит какому-нибудь, обычно одному из высших и основному для данного способа производства и основанной на нем общественно-экономической формации классу — прежде всего потому, что высшие чиновники этого аппарата входят в состав данного класса. (В феодальной и азиатской формациях этот закон проявляется с особой непреложностью, поскольку аппараты политического и экономического управления не могли бы составлять собой единое государство, если бы у них не было общей верхушки.) Аппарат политического управления — орудие в руках правящего класса, и он с помощью этого орудия перераспределяет уже распределенный между гражданами государства национальный доход…в чью пользу? В свою, разумеется, поскольку налоги идут на оплату сотрудников принадлежащего ему аппарата насилия. Итак, правящий класс собирает налоги посредством аппарата насилия и оплачивает ими услуги сотрудников аппарата насилия. Какое бы место они ни занимали в иерархии внутри этого аппарата, с экономической точки зрения они являются не кем иным, как продавцами услуг, вольнонаемными слугами [405, c. 454–459](речь не идет, разумеется, о таких сотрудниках аппарата политического управления, как отбывающие воинскую повинность солдаты, — эти с экономической точки зрения являются временными рабами33, хотя и далеко не стопроцентными), нанявшимися к потребителям их услуг — представителям правящего класса. Последователи Маркса хорошо знают, что те вольнонаемные слуги, которые нанялись к потребителям их услуг и, таким образом, продают потребителям свои услуги34, относятся к тому же классу, что и не использующие наемный и рабский труд ремесленники-кустари и парцелльные крестьяне, выносящие продукты своего труда на рынок, — к мелкой буржуазии. Итак, сотрудники политического аппарата управления, работающие не по повинности, во всех общественно-экономических формациях являются (за некоторыми исключениями, разнообразными, но незначительными) мелкими буржуа. Это не мешает им в то же время принадлежать к каким-нибудь другим классам. Например, главы феодальных и «азиатских» госаппаратов являются главами правящего класса и в то же время — мелкими буржуа, получающими плату за свои услуги самим себе от самих себя.

Там, где возник азиатский способ производства, он непосредственно сменил собою первобытный коммунизм. У всех тех народностей и социальных организмов, которые сразу перешли от первобытной охотничье-собирательской экономики к аграрной экономике с ведущей ролью скотоводства в ней, на смену первобытному коммунизму сразу пришел феодализм. В некоторых из тех земледельческих регионов, где нет необходимости в кооперации труда больших людских масс, произошло то же самое. Но в ряде других регионов того же рода между первобытным коммунизмом и феодализмом вклинилась еще одна стадия развития того же рода — способ производства, который Маркс назвал античным, и основанная на нем общественно-экономическая формация.

Самые известные центры возникновения и исходные пункты распространения античного способа производства: Финикия, Греция, Древняя Италия. Как видим, все эти центры расположены на перекрестках множества больших и маленьких торговых путей. Античный способ производства возникал именно там, где, с одной стороны, оживленная торговля порождала тенденцию к превращению в товар всего, что только включено в сферу человеческой деятельности (и самих людей, разумеется, тоже) — в частности, земли, а с другой стороны, сельская соседская община не цементировалась необходимостью частого применения кооперативного труда. При азиатском способе производства дробление собственности на общинные земли, приватизация последних (необходимая предпосылка широкомасштабной купли-продажи земли) неизбежно и сразу ведет к падению производительности сельскохозяйственного труда; в тех же регионах, где развивался античный способ производства, такая автоматическая зависимость уровня производительности труда от степени централизации собственности на землю отсутствовала. Далее, развитие античного способа производства по восходящей обусловливалось расширением торговли в тех регионах, где он возникал; а это вело к тому, что сельское хозяйство все более ориентировалось на рынок. То есть, античная экономика — это аграрная экономика без устойчивого преобладания натурального характера сельского хозяйства (напротив, в период ее наивысшего расцвета сельское хозяйство социального организма с такой экономикой является преимущественно рыночным). Все это, вместе взятое, привело к тому, что античная общественно-экономическая формация характеризовалась наличием в границах единого государства множества независимых друг от друга аппаратов управления экономической деятельностью, в частности сельскохозяйственным производством, торгующих друг с другом и не могущих существовать (или, по крайней мере, оставаться самими собою) без такой торговли. Античное государство в малой степени владеет и управляет производительными силами: та находящаяся в его собственности земля, что предназначена под пашню и пастбища, большей частью входит в пополняемый в ходе завоеваний фонд35, из которого она постепенно распределяется между гражданами государства — главами семей в их полную частную (по отношению друг к другу и к государству) собственность; в роли владельца рудников, ремесленных, торговых и банковских предприятий государство выступает в качестве лишь одного из многих (причем не обязательно крупнейшего) частных собственников в своих границах. Вообще же мелкие торговцы и главы торговых фирм, ростовщики и менялы-одиночки, банкиры, ремесленники-кустари и верховные собственники ремесленных предприятий — гораздо более важные действующие лица в античной, чем в феодальной и «азиатской» экономике. Основными же фигурами в ней являются:

— крупный землевладелец-верховный собственник земли, управляющий обрабатывающими ее рядовыми производителями посредством более или менее крупного бюрократического аппарата;

— непосредственный производитель, управляющий только своим трудом и трудом членов своей семьи, в которую изредка входит очень малое число рабов (занятых в основном в домашнем хозяйстве), — его положение варьируется в пределах от полностью независимого собственника до юридически свободного арендатора, отношения которого с землевладельцем в высокой (если не в полной) мере являются договорными;

— раб.

В отличие от феодального и азиатского, в античном способе производства занятые в земледелии и ремесле рабы и юридически свободные рядовые производители были четко разделены на два класса. В античных социальных организмах существовали те условия, при которых окупается крупномасштабное применение рабского труда в сельском хозяйстве без тенденции превращения рабов в крепостных (мы упоминали о них выше)36. Одним из источников товара под названием «говорящее орудие» в рыночной экономике было долговое рабство; однако мощность этого источника была сильно ограничена, во-первых, количеством граждан государства, а во-вторых, борьбой бедняков за свои права, которая сплошь и рядом приводила к ограничению, а иногда и к отмене практики порабощения за долги. Таким образом, главным источником товара под названием «говорящее орудие» были войны и разбой (в частности, процветавшее в Средиземном море пиратство). Пленных продавали и перепродавали; благодаря расположению античных социальных организмов на перекрестках торговых путей древности, через рынки внутри этих организмов проходил достаточно мощный поток рабов, чтобы обеспечить длительное, непрерывное и обильное предложение этого товара. Расходы на покупку рабов и воспроизведение их рабочей силы были в античном мире настолько малы37, что сельскохозяйственные и ремесленные предприятия, где применялся рабский труд, оказывались конкурентоспособнее тех хозяйств и мастерских, где трудились свободные работники-даже при том, что рабский труд менее производителен, чем труд более свободного человека при том же уровне развития производительных сил, и сильно затрудняет внедрение новой, более совершенной техники в производство (причина этого — незаинтересованность раба в эффективности своего труда, часто доходящая до заинтересованности в неэффективности своего труда)38. В результате всего этого крупным землевладельцам было выгоднее не закрепощать разоряющихся крестьян, а либо сразу обращать их в рабство — за долги, либо просто сгонять с земли, заменяя их купленными на рынке рабами (которых тоже не было смысла обращать в крепостных). Именно поэтому занятые в сельском хозяйстве и ремесле античные рабы входили в один класс с занятыми в домашнем хозяйстве рабами, а не с непосредственными производителями — гражданами государства, до тех пор, пока античный способ производства и основанная на нем общественно — экономическая формация не начали сменяться новым общественным строем.

В начале развития античного способа производства первый из двух вышеназванных способов приобретения рабов играл весьма важную роль как источник этого товара, но по мере развития производительных сил, роста международной торговли и усиления борьбы внутри античных социальных организмов он отодвигался на третий, четвертый, десятый, стонадцатый план другим источником — войнами (т. е. разбоем, которым занимаются государства) и просто разбоем (т. е. тем, чем занимаются независимые от госаппаратов разбойники). В то же время доля обрабатываемых рабами земель и доля предприятий, применяющих рабский труд, в ремесленном производстве становилась все больше и больше, а доля земель, обрабатываемых мелкими свободными собственниками, и доля свободных ремесленников — все меньше. И это был тот червячок, который постепенно — неравномерно, с разной скоростью, частенько с временными возвратами к процветанию, в одних регионах раньше, в других позже — подточил — таки весь античный мир. Общий упадок главных центров античного общества начался вскоре после того, как Средиземноморье оказалось под властью единого государства — Римской империи, объединившей вошедшие в ее состав территории в один социальный организм. Описывать этот упадок после того, как Каутский дал в своей книге «Происхождение христианства» очень популярное и вместе с тем очень научное, не упускающее ничего существенного описание, не утратившее своей ценности до сих пор, — дело неблагодарное, и автор этих строк ограничивается тем, что отсылает своих читателей к названной книге. Здесь мы лишь отметим, что и в период упадка рабы отнюдь не составляли устойчивого большинства среди непосредственных производителей античного общества; за редкими исключениями, они были в явном меньшинстве. Тем паче они были в меньшинстве в эпоху расцвета античного строя39. Поэтому не стоит называть античный способ производства рабовладельческим, а в качестве основных его классов выделять, как это в свое время было принято среди ученых СССР и некоторых подобных ему государств, лишь два: рабовладельцев и рабов.

Вопрос о классовой структуре античной общественно-экономической формации заслуживает отдельного подробного исследования. В двух словах его не исчерпаешь, потому что происходившее в процессе его развития разорение мелких собственников и арендаторов, на смену которым на поля и в мастерские приходили рабы, очень сильно изменило места и роли важнейших социальных групп античного общества в системе его производственных отношений; на закате античного строя эти места и роли были далеко не такими, как на его заре. В данном очерке мы не будем рассматривать этот вопрос, поскольку для дальнейшего изложения он не имеет никакого значения. Отметим лишь то, что в процессе упадка античного строя иссякают источники, некогда беспрерывно выбрасывавшие на невольничьи рынки много дешевого товара; много земель становятся бесплодными в результате их хищнической эксплуатации; приходит в упадок сельское хозяйство, сходят на нет торговля и городское ремесло, пустеют города, уменьшается население античных государств. Сельское хозяйство становится натуральным, и верховным собственникам земли приходится превращать своих рабов и продолжающих разоряться непосредственных производителей-граждан государства в крепостных. Так античный способ производства переходит в феодализм.

Еще в период расцвета античного строя внутри античных социальных организмов существовали элементы феодализма. Например, в Спарте землю обрабатывали илоты-рядовые производители (военнопленные и их потомки), чья рабочая сила принадлежала государству, причем в меньшей степени, чем у рабов. Илотов нельзя было продать, они имели семьи и т. д. Фигурами того же порядка являлись фессалийские пенесты и критские клароты [см. 225, с. 11]. Энгельс характеризовал илотов и пенестов как крепостных [399, с. 66; 403, с. 112]. Вопрос: что здесь имеет место — способ производства или экономический уклад? Если феодальные производственные отношения не преобладают в том регионе, где они распространены, но рассеяны среди преобладающих античных отношений, — безусловно, уклад. Но если и преобладают, то также могут быть укладом — в случае, когда эти отношения не способствуют переходу производительных сил на более высокий уровень по сравнению с тем, который их породил. А вот если доказано, что производственные отношения, преобладающие в данном регионе40, способствовали переходу производительных сил на более высокий уровень (т. е. их усложнению), порождающий качественно новые производственные отношения, и лишь потом окончательно превратились (если уже превратились) в тормоз развития производительных сил41 (отчего в конце концов и исчезли — в том случае, если они уже исчезли), — значит, мы имеем перед собой способ производства, на котором основана соответствующая общественно-экономическая формация42. Так что вопрос о том, был ли в Спарте феодальный способ производства или же феодальный уклад в рамках античного способа производства, невозможно решить с ходу, до детального изучения того, на смену каким именно производственным отношениям там пришли феодальные отношения, как это повлияло на развитие производительных сил и т. д.

А теперь обратимся к семейным отношениям в азиатском, феодальном и античном способах производства. Коллективизма в них почти нет; те его элементы, которые все же сохранились, очень фрагментарны, рассеянны и носят в высокой степени случайный для данных способов производства характер. Внутри каждой «ячеечной» семьи преобладают, как мы помним, отношения авторитарной собственности и управления. Но даже самые крупные из таких семей-рабовладельческие латифундии-являются лишь малыми клеточками в ткани аграрного общества. Что касается собственности начальников на жен и детей их подчиненных, а также управления воспитанием детей своих подчиненных и половыми отношениями последних со стороны начальников, то эти отношения существуют главным образом в связи со следующими видами деятельности:

Обязательное (независимо от воли главы семьи) обучение детей в школах,

Решение вопроса о том, какой профессии будет обучаться мальчик или девочка,

Разрешение на вступление в брак и подбор будущих супругов,

Употребление жен своих подчиненных.

Первое в аграрных обществах встречалось редко и обычно применялось к относительно небольшой части детей, живущих в границах данного государства. Второе также практиковалось начальниками не очень часто по отношению к детям своих подчиненных, не являющихся рабами; большинство примеров этого рода нам дает азиатский строй в периоды подъема, да и то не во все такие периоды и не во всех социальных организмах с данным строем. Третье нередко практиковалось начальниками в феодальных и «азиатских» (но не античных!) государствах; однако действия второго и третьего вида, при всей их важности для дальнейшей судьбы человека, являются лишь однократными актами управления. Наконец, четвертое в системе античных отношений никогда не являлось чем-либо иным, кроме как похищением чужой собственности, и соответствовало наличным отношениям собственности на данную женщину лишь при феодальных и «азиатских» отношениях; однако и в этом случае употребление жен подчиненных было ограничено обычаями и законами, причем по мере развития феодализма и азиатского строя «право первой ночи» и тому подобные вещи постепенно сводились на нет, заменяясь, например уплатой особой подати. Употребление жен подчиненных ограничивалось еще и физическими возможностями господ. Короче говоря, в системе семейных отношений аграрных обществ роль надстроенных над «ячеечными» семьями отношений авторитарной собственности была невелика, а роль соответствующих отношений управления и того меньше (поскольку господа часто не были в состоянии осуществлять ту управленческую деятельность, которую им позволяли осуществлять наличные отношения собственности). В результате всего этого отношения индивидуальной собственности и управления в системе семейных отношений докапиталистических классовых обществ в общем преобладали, а со временем начали преобладать устойчиво и сильно-доминировать.

Тенденция к индивидуализации отношений собственности и управления имела место — в процессе развития системы не только семейных, но и всех вообще производственных отношений — во всех социальных организмах с земледельческой экономикой. У скотоводческих народов колебания в соотношении авторитарности и индивидуальности в системе производственных отношений носили очень случайный характер и в итоге оказывались чисто циклическими (причина тому-характер кочевого скотоводческого производства, тормозивший развитие производительных сил так, как оно не тормозилось ни у одного оседлого народа ни при каком способе производства); что же касается земледельческих социальных организмов, то здесь закономерное увеличение доли отношений частной собственности и индивидуального управления было обусловлено совершенствованием производительных сил и его следствиями-углублением разделения труда (в т. ч. и международного), уменьшением технологической необходимости кооперации земледельческого труда (оно имело место в процессе развития и азиатского, и феодального, и античного способов производства43), расширением и интенсификацией торговли внутри социальных организмов и между ними и пр.

История феодализма и азиатского строя выглядит как то медленное, то быстрое, с откатами назад, но в конечном счете пробивающее себе дорогу возрастание преобладания отношений частной собственности и индивидуального управления; и если в таких раннеазиатских обществах, как Египет эпохи Древнего царства или империя инков, в системе производственных отношений в общем преобладали отношения авторитарной собственности и управления (хотя не следует преувеличивать степень этого преобладания!), то в том же Египте эпохи позднего средневековья и во многих других позднеазиатских обществах преобладают отношения частной собственности и индивидуального управления. При феодализме они преобладают с самого начала (не только у земледельцев, но и у скотоводов тоже). Правда, античный строй является исключением из этого правила: установившееся вскоре после его утверждения преобладание отношений частной собственности и индивидуального управления в системе производственных отношений не увеличивалось, а уменьшалось (по мере вытеснения мелких крестьянских хозяйств рабовладельческими латифундиями, а мелких ремесленников-рабовладельческими мастерскими), хотя и сохранилось до конца. Но античный способ производства и основанная на нем общественно-экономическая формация — это вообще исключение, локальный вывих всемирной истории, который был вправлен в процессе перехода от античного строя к феодализму: если бы этого вывиха не было, то история Европы и всего мира все равно шла бы в основном так же, как она и шла после гибели античного строя. Это исключение, хотя и большое, не может помешать нам признать всеобщей тенденцию индивидуализации собственности на производительные силы и управления экономической деятельностью в земледельческих классовых обществах. Подводя итог всему сказанному, отметим следующее: история человечества от своего начала до разложения феодального и азиатского строя выглядит как переход от стадии преобладания отношений общественной собственности на производительные силы и коллективного управления экономической деятельностью через стадию преобладания авторитарных отношений собственности и управления к стадии преобладания отношений частной собственности и индивидуального управления в экономике44.

Однако если из всей совокупности производительных сил выделить те, изготовление и использование которых сделало человека человеком, — орудия труда, — то мы увидим, что в развитии отношений собственности именно на них и управления именно их изготовлением и распределением имеет место обратная тенденция. При первобытном коммунизме в системе отношений собственности на орудия труда преобладали, как мы помним, отношения частной собственности, а в системе отношений управления изготовлением орудий труда — отношения индивидуального управления. С переходом к классовому обществу в системе отношений собственности на орудия труда стало больше отношений авторитарной собственности, и уже при докапиталистических способах производства такие отношения иногда даже стали преобладать (правда, ненадолго и редко в широких масштабах); а с возникновением ремесла в управлении изготовлением орудий труда и их распределением стало больше отношений авторитарного типа. Все это мы просто констатируем как факт, пока что не вдаваясь в рассуждения о том, какое значение он имеет, и тут же оставим его. Перейдем к вопросу об эксплуатации.

5. Эксплуатация.

Разумеется, речь здесь пойдет не об эксплуатации земель или еще о чем-нибудь в этом роде, а об эксплуатации человека человеком. Какое понятие зачастую имеют о ней даже неплохо знающие экономическую науку люди, мы видим на примере уже знакомого нам Илюшечкина:

«…налоги… это — экономическая основа существования государства… Они представляют собою… отчуждение части прибавочного продукта (прибавочного труда) непосредственных производителей, либо иногда — всего прибавочного продукта и прибавочного труда (в виде государственных трудовых повинностей).

Налоги в предклассовых45 и классово-антагонистических обществах не носили бы эксплуататорский характер, если бы отчужденный в форме налогов прибавочный продукт возвращался в форме обмена трудовой деятельностью и в иных формах прежде всего тем же самым непосредственным производителям.

Но в том-то и дело, что в самом отчуждении предклассовым и классово-антагонистическим государством прибавочного продукта у непосредственных производителей в налоговой форме скрыта возможность отчуждения его правящей прослойкой в размерах, превышающих действительные нужды государства, с целью присвоения части его в свою пользу, либо возможности присвоения представителями этой прослойки части отчужденного и действительно необходимого для нужд государства прибавочного продукта. Реализация этой возможности путем, например, передачи части налогов в кормление тем или иным представителям правящей прослойки, либо передача ее чиновникам в виде кормлений или жалованья, величина которого значительно превосходит общественно-полезную ценность их труда, либо передачи ее в том же виде тем чиновникам, труд которых не имеет никакой общественно-экономической значимости, а также каким-либо иным путем, выходящим за рамки обычного обмена трудовой деятельностью, — все это и придает налогам в предклассовых и классово-антагонистических обществах в известной мере эксплуататорский характер» [226, выпуск второй, с. 389–390].

По логике Илюшечкина получается, что капиталист, выделивший из прибыли для своего личного потребления долю не больше средней зарплаты рабочего, а все остальное потративший на покрытие издержек производства и расширение последнего, не является эксплуататором. Если так, то вопрос о том, быть или не быть эксплуататором, решает сам для себя каждый отдельный капиталист или коллегия капиталистов. Захотят, например, держатели контрольного пакета акций какой-нибудь корпорации пару месяцев пожить в умеренности и воздержании-и перестанут на два месяца быть эксплуататорами, для чего им вовсе не надо будет отказываться от собственности на свою корпорацию, не надо будет менять свое место в системе экономических отношений собственности и управления. Такое понятие об эксплуатации не имеет никакого значения для научного исследования общества. Для того, чтобы сделать понятие «эксплуатация» научным, следует отразить в нем какие-то более объективные характеристики деятельности членов общества, не зависящие от личных особенностей тех или иных исполнителей данной социальной роли.

Для начала обратимся к Марксу:

«Капитал не изобрел прибавочного труда. Всюду, где часть общества обладает монополией на средства производства, работник, свободный или несвободный, должен присоединять к рабочему времени, необходимому для содержания его самого, излишнее рабочее время, чтобы произвести жизненные средства для собственника средств производства, будет ли этим собственником афинский калос кагатос (аристократ), этрусский теократ, civis romanus (римский гражданин), норманский барон, американский рабовладелец, валашский боярин, современный лендлорд или капиталист» [400, c. 246–247].

По мнению Энгельса, в данной цитате показана «основная форма эксплуатации, общая всем существовавшим до сих пор формам производства, — поскольку они движутся в классовых противоположностях» [398, с. 159]. Итак, на определенном уровне развития производительных сил (достигаемом еще при первобытном коммунизме — см. литературу о первобытном обществе) работники начинают производить больше, чем это надо для поддержания их самих, их детей, а также нетрудоспособных членов общности. Труд начинает делиться на необходимый и прибавочный; соответственно делится и рабочее время. По мере развития производительных сил содержание необходимого труда изменяется, так как в человеческом обществе «поддержание существования» означает не только поддержание биологического существования, но и обеспечение определенной квалификации рабочей силы, а также потребление некоторой суммы материальных и духовных благ, доступной большинству людей на данной стадии развития производительных сил. Следовательно, чем выше уровень развития производительных сил, тем больше нужно человеку; однако, несмотря на это, до сих пор в истории человечества всегда соблюдался закон — чем выше уровень производительных сил, тем меньше доля необходимого рабочего времени по сравнению с долей прибавочного. Как и кем распределяется продукт прибавочного труда (прибавочный продукт), как и кем потребляется (т. е. кем и на что тратится) — зависит от наличной системы производственных отношений. В классовых обществах он тратится вовсе не только на личное потребление собственников средств производства: это прекрасно знают все ученые, знал это и Маркс (приведенная выше цитата из «Капитала» сама по себе, будучи вырвана из контекста, не вполне адекватно выражает марксовы воззрения по данному вопросу). Во всех обществах прибавочный продукт расходуется на обновление средств производства, накопление и т. д. и т. п. Вопрос в том, кто им распоряжается, кто управляет его распределением, обменом и потреблением. Например, в системе отношений коллективного управления производством, распределением, обменом и потреблением весь коллектив владеет и распоряжается необходимым и прибавочным продуктом как единый субъект. В системе отношений индивидуального управления производством, распределением, обменом и потреблением каждый член группы сам владеет и распоряжается и необходимым, и прибавочным продуктом. В системе отношений авторитарного управления производством, распределением, обменом (данной группы с не входящими в нее людьми и группами: при чисто авторитарных отношениях управления распределением — а именно о таком гипотетическом варианте мы сейчас ведем речь — про обмен внутри группы не может быть и речи) и потреблением к собственности на необходимый и прибавочный продукт, к управлению им больше причастны начальники, чем подчиненные, и авторитарно управляемая группа делится на три части: высшую, члены которой больше причастны к собственности на необходимый и прибавочный продукт и к распоряжению им, чем не причастны; среднюю, члены которой примерно на 50% причастны к собственности и распоряжению необходимым и прибавочным продуктом; низшую, члены которой менее чем на 50% причастны к собственности и распоряжению необходимым и прибавочным продуктом — причем с момента его изготовления. Реальные системы производственных отношений в классовых обществах представляют собою (как мы видим на примере докапиталистических формаций) смесь больших доль авторитарных отношений и маленькой доли коллективных отношений управления в разных пропорциях, причем пропорции различаются и в одной и той же общности на любой данной стадии ее развития — в разных видах экономической деятельности, в разных областях каждого вида и просто в разных группах людей. Соответственно различны и результаты смешения трех типов отношений. В одних случаях весь продукт изначально является собственностью непосредственных производителей, а затем у них безвозмездно изымают прибавочный продукт или доход от его продажи — либо в процессе неэквивалентного обмена, либо без всякого обмена. В других случаях весь продукт изначально принадлежит стоящим над непосредственным производителем руководителям, которые выдают последнему либо доход от продажи необходимого продукта в уплату за рабочую силу непосредственного производителя, либо необходимый продукт в той или иной форме в качестве кормежки. В случае же с рабом потребляемая им кормежка даже не может считаться выданной ему в собственность, поскольку он, и потребляя ее, не распоряжается ею. Однако во всех случаях имеет место нечто общее — авторитарно управляемое распределение, в результате которого непосредственный производитель (или вообще подчиненный) оказывается или остается непричастен к собственности на произведенный при его участии прибавочный продукт (в любой форме, какую только этот продукт может принять — в форме дохода от его продажи, эквивалентных ему по стоимости предметов потребления и пр.), а тот, кто управляет непосредственным производителем (или вообще подчиненным) в данном процессе распределения, напротив, оказывается или остается причастен к собственности на прибавочный продукт в любой форме. Такого рода распределение и является эксплуатацией; управляющий процессом эксплуатации — это эксплуататор46, а управляемый в процессе эксплуатации — эксплуатируемый. Эксплуататор и эксплуатируемый могут быть самими собою либо в одиночку, либо как члены некой организации; при этом нельзя забывать, что эксплуататором может быть не всякий член эксплуататорской организации, а только тот, кто участвует в управлении эксплуатируемыми, кто является по отношению к ним начальником — более или менее высоким. Поэтому, хотя в эпоху монополистического капитализма, когда в системе производственных отношений преобладают отношения авторитарного управления (об этом мы поговорим в следующей главе), нации высокоразвитых империалистических стран действительно являются едиными организациями, возглавляющая которые буржуазия эксплуатирует «третий мир», однако пролетарии этих наций не являются эксплуататорами по отношению к трудящимся отсталых стран — хотя и получают какую-то долю от сверхприбылей, выкачиваемых из «третьего мира» капиталистами своих наций.

С такими фигурами, как бюрократ азиатского типа, феодал, античный рабовладелец, ростовщик, владеющий производственным предприятием капиталист, все в общем-то ясно: понять, почему каждый из них является эксплуататором, нетрудно. Труднее понять, почему эксплуататором является торговый посредник — купец47. Он покупает товар по одной цене, а затем старается перепродать тому, кто даст бóльшую. Покупая товар, купец находится с продавцом в отношениях индивидуального управления действиями каждого из них в процессе обмена; продавая этот же товар — в таких же отношениях с покупателем; в свою очередь, первичный продавец и последний покупатель данного товара находятся в таких же отношениях друг с другом. Но если рассматривать три стороны этого треугольника отношений не по отдельности, а вместе, как единую систему отношений, то мы увидим, что в них присутствует качественно новый момент — отношения авторитарного управления48. Процесс движения товара от первичного продавца к последнему покупателю не сводится к обмену между ними: это более сложный процесс перераспределения, в котором одному из участников некоторая доля общественного богатства достается ни за что49.

Прибыль купца не есть плата за услуги (= вознаграждение за риск и т. п.): плата за услуги — это сумма, которую дают продавцу услуг в соответствии с количеством вложенного в них общественно необходимого абстрактного труда (в случае с купцом услугами с его стороны могли бы быть транспортировка и охрана товаров, предохранение их от порчи, поиск продавца и покупателя и т. п.) и с соотношением спроса и предложения на услуги такого рода, а свою прибыль купец сам берет, не договариваясь со своими торговыми партнерами, сколько именно денег он должен получить от игры на разнице цен (если там, где купец продает свой товар, цены на последний сильно упадут, то купец не получит прибыли, и никто не будет обязан выплачивать ему ее; но если бы это была плата за услуги, то партнеры по торговле были бы обязаны отдать ему эту плату). Купец получает прибыль благодаря тому, что координирует действия людей (в нашем примере — двух, но их обычно бывает намного больше), помимо него никак не связанных друг с другом в процессе управления своими действиями и даже не знающих о существовании друг друга, превращая эти действия в единый процесс обмена; следовательно, он осуществляет авторитарное управление обменом между первичным продавцом и последним покупателем, благодаря чему данный обмен отчасти перестает быть самим собой, оказываясь лишь одним из моментов50 упомянутого выше более сложного процесса перераспределения. Короче говоря, купец авторитарно управляет процессом распределения в более или менее крупных масштабах, безвозмездно перекладывая при этом из карманов своих партнеров в свой карман некую сумму. В отличие от той торговли, которую ведет купец, ремесленник, сам произведший свой товар и вынесший его на рынок, никого не эксплуатирует, даже если спрос на товары такого рода устойчиво превышает предложение и наш ремесленник долгое время продает свои товары по цене выше их стоимости: дело в том, что он никоим образом не управляет действиями своих торговых партнеров.

Купец может торговать с кем угодно; это значит, что он может выступать как эксплуататор и по отношению к представителям эксплуататорских классов. По отношению к эксплуатируемым это означало бы, что процесс распределения, в результате которого они оказываются не причастны к собственности на продукт своего труда, вышел за пределы авторитарно управляемой группы, членами которой они являются, и над управляющим этим процессом верховным собственником появился еще один начальник51, который потребовал свою долю. Об этом многое могли бы рассказать крестьяне эпохи разложения европейского и японского феодализма, которым так увеличивали оброк, что доводили их до полной нищеты, которых сгоняли с земель, как в Англии, которых порабощали, как в России; немало порассказали бы и крестьяне, жившие при азиатском строе в периоды его упадка.

Основываясь на приведенной выше цитате из «Капитала», официальные знатоки марксизма в СССР определяли эксплуатацию человека человеком как «безвозмездное присвоение собственниками (в словаре „Политическая экономия“ — классом собственников — В. Б.) средств производства продуктов прибавочного, а иногда и части необходимого труда непосредственных производителей»52. (Добавим, что случается и обратное: непосредственному производителю достается не только необходимый, но и часть прибавочного продукта. Так, например, обстоят дела у привилегированной прослойки пролетариата — «рабочей верхушки», имеющейся не только в высокоразвитых, но и в средне- и слаборазвитых капстранах.) Хорошее было определение для своего времени, хотя и грубоватое: например, в нем не учитывались такие, частенько бывающие важными, случаи, когда одни эксплуататоры эксплуатируют других или когда эксплуатируемые выступают в роли эксплуататоров. Или еще: термин присвоение может заставить забыть о том, что в ряде случаев прибавочный продукт не изымается эксплуататором из частной-по отношению к нему-собственности эксплуатируемого, но изначально принадлежит эксплуататору (хотя в этом продукте есть лишь малая доля труда эксплуататора либо ее нет вовсе). В любом случае после того, как была открыта концепция трех типов отношений собственности и управления, лучше пользоваться тем определением эксплуатации, которое мы дали тремя абзацами выше.

Разбойники и мошенники тоже относятся к эксплуататорам53, поскольку и они авторитарно управляют распределением, при этом безвозмездно присваивая продукт труда других людей безотносительно к тому, сколько труда они сами вложили в приумножение общественного богатства. Поэтому зря менеджеры капиталистических производственных предприятий (а также начальники-производственники в государствах типа СССР) обижаются, когда их обвиняют в грабеже трудящихся масс: сколько бы они ни делали полезной для общества работы, все равно в сравнении их с бандитами будет скрыта глубокая экономическая истина, не зависящая от какого бы то ни было морализирования. Они не были бы эксплуататорами, а значит, объективно не имели бы ничего общего с грабителями, если бы были руководителями в коллективистском обществе — в таком обществе, где деятельность руководителей постоянно и полно контролировалась бы их подчиненными, могущими заменить своих прежних лидеров новыми в любой момент. Однако подавляющее большинство эксплуататоров почему-то не хочет быть такими руководителями, хотя в коллективистском обществе им жилось бы гораздо спокойнее, чем теперь:

«Слова Шиллера: „Прочь долговые книги, и да воцарится мир на земле“ — найдут тогда свое осуществление, а библейское изречение: „В поте лица своего будешь есть хлеб свой“ — коснется также и героев биржи и трутней капитализма. Но работа, которую они обязаны будут исполнять в качестве равноправных членов общества, не будет подавлять их, а их физическое состояние значительно улучшится. Они навсегда избавятся от забот об имуществе, которые, если верить патетическим заявлениям наших предпринимателей и капиталистов, зачастую еще тяжелее, чем необеспеченное и скудное существование рабочего. Избавятся они от треволнений и от спекуляции, так часто причиняющей биржевым игрокам болезни сердца, апоплексический удар и нервное расстройство. И они, и их наследники избавятся от всяких забот и будут чувствовать себя превосходно» [43, с. 510].

Глава 3. Капитализм и неоазиатский способ производства*

1. Капитализм с точки зрения концепции трех типов собственности и управления.

К моменту появления на свет капиталистического способа производства история человечества шла по двум магистральным путям. Оба этих пути были представлены социальными организмами с аграрной, причем земледельческой, экономикой; в стороне от них остались скотоводческие народы с их кочевым феодализмом, а также многочисленные социальные организмы в разных частях света, задержавшиеся в своем развитии иногда на стадии первобытного коммунизма, а большей частью — на том или ином отрезке перехода от первобытного к классовому обществу. Социальные организмы, шедшие по первому пути, переживали этап феодализма; по второму — этап азиатского способа производства. Часто встречались и смешанные варианты, крупнейшим из которых был Китай с его разнообразием природных условий. Оба магистральных пути пролегали через одни и те же стадии развития производительных сил, и каждой из них соответствовали иногда два (азиатский и феодальный), иногда три (азиатский, феодальный и античный)1 способа производства. В работе «Основные вопросы марксизма» Плеханов писал об этом:

«По замечанию Маркса, восточный, античный, феодальный и современный нам буржуазный способы производства могут быть рассматриваемы, в общих чертах, как последовательные („прогрессивные“) эпохи экономического развития общества [ср.: 396, c. 7. — В. Б.]. Но надо думать, что когда Маркс ознакомился впоследствии с книгой Моргана о первобытном обществе, то он, вероятно, изменил свой взгляд на отношение античного способа производства к восточному („восточным“ Плеханов называет здесь азиатский способ производства. — В. Б.). В самом деле, логика экономического развития феодального способа производства привела к социальной революции, знаменовавшей собою торжество капитализма. Но логика экономического развития, например, Китая или древнего Египта, вовсе не вела к появлению античного способа производства. В первом случае речь идет о двух фазах развития, одна из которых следует за другою и порождается ею. Второй же случай представляет нам скорее два сосуществующих типа экономического развития. Античное общество сменило собою родовую общественную организацию, и та же организация предшествовала возникновению восточного общественного строя. Каждый из этих двух типов экономического устройства явился как результат того роста производительных сил в недрах родовой организации, который, в конце концов, неизбежно должен был привести ее к разложению. И если эти два типа значительно отличаются один от другого, то их главные отличительные черты сложились под влиянием географической среды, в одном случае предписывавшей обществу, достигшему известной ступени роста производительных сил, одну совокупность производственных отношений, а в другом — другую, весьма отличную от первой» [518, с. 216–217]

В ходе дальнейшего изложения мы увидим, что в XX веке на одной и той же «ступени роста производительных сил» существовали два способа производства: капиталистический и неоазиатский, — на каждом из которых была основана своя общественно-экономическая формация. Таким образом, в общем подтверждается мысль П. Абовина-Егидеса: «…каждому2 уровню технического развития соответствует не одна общественно-экономическая формация, как утверждал Маркс, а определенный круг их» [1]. Способы производства, на которых основаны формации «одного круга», в свою очередь составляют собою круг — круг таких комбинаций производительных сил с производственными отношениями, в которых первый элемент, производительные силы, по уровню своего развития относительно одинаков, а количество вариаций второго элемента, производственных отношений, определяется количеством вариаций характера производительных сил (например, под влиянием природных условий или места в международном разделении труда). В истории человечества можно выделить два таких круга: первый-азиатский, античный и феодальный, второй-капиталистический и неоазиатский способы производства.

Капиталистический способ производства появился на свет в Европе и оттуда распространился по всему миру (иногда встречаясь со своими развивающимися зародышами за пределами Европы — например, в Японии — и ускоряя их рождение). То, что переход к капитализму впервые состоялся в феодальном социальном организме, вовсе не свидетельствует о неспособности азиатского способа производства довести прогресс производительных сил до уровня, необходимого для появления капитализма. Такой уровень был достигнут в арабо-исламском мире раньше, чем в Европе, а в Китае — еще раньше. Однако все упиралось в природные условия, при которых даже относительно постепенный срыв больших масс крестьян с земли и превращение их в пролетариев, готовых пойти в город искать работу, неизбежно и сразу вели бы к развалу сельского хозяйства, а значит, всей аграрной экономики в целом. Компенсировать нарушение кооперации сельскохозяйственного труда больших масс людей могло бы лишь применение столь же совершенных орудий труда, как те, которые начали массово производиться в Европе только на таком уровне развития промышленности, для достижения коего потребовалось несколько веков — веков, в течение которых сельское население Европы неуклонно и довольно быстро усиливающимся потоком перемещалось в города. Очевидно, что в социальных организмах с азиатским способом производства дальнейший прогресс производительных сил и переход к капиталистическому способу производства были возможны только под воздействием извне — в результате ввоза товаров из стран с индустриальной экономикой (то есть такой экономикой, где главной и основной отраслью производства является промышленность).

Промышленность развилась из ремесла, игравшего в аграрной экономике подчиненную по отношению к сельскому хозяйству роль. Процесс этого развития в разных частях света, особенно в Европе, подробно описан и хорошо изучен; поэтому мы ограничимся здесь констатацией нескольких фактов, важных для нашего дальнейшего изложения. Степень кооперации труда в промышленности настолько более высока, чем в ремесле, что эта количественная разница перерастает в качественное различие между промышленностью и ремеслом. В своем развитии промышленность прошла до XX века две стадии: мануфактуру и крупное машинное производство. Мануфактурная промышленность отличается от ремесла только многократно более высокой степенью кооперации труда; машинное производство — еще и тем, что между человеком и предметом его труда встает, в качестве орудия труда, автомат. Кооперация труда в промышленности отнюдь не уничтожает его разделения: хотя в промышленном производстве множество человек трудится согласованно и по единому плану; хотя, по мере прогресса промышленности, в создании конечного продукта труда участвует все большее количество человек, последовательно обрабатывающих сырой материал (такая тенденция устойчиво действовала в развитии промышленного производства вплоть до НТР), — однако при всем этом промышленные рабочие, индивидуальные действия которых сливаются в единый процесс кооперированного труда, остаются столь же независимыми друг от друга в процессе управления своими индивидуальными действиями, как и средневековые ремесленники. Правда, машинное производство в некоторой — иногда в большей, иногда в меньшей-степени ослабляет тенденцию все более узкой специализации рабочих, очень сильно проявляющую себя в мануфактуре, и облегчает перемену труда рабочими3. Однако таким образом машинное производство подводит техническую базу не под отрицание самого разделения труда, а лишь под размывание одного из его проявлений — специализации работников по разным видам деятельности (причем недостаточную для полного размывания такой специализации). А раз промышленность влечет за собой кооперирование труда при сохранении его разделения, то из этого следует, что переход от аграрной экономики к индустриальной означает авторитаризацию управления производством. И действительно: по мере того, как промышленность в процессе своего развития оттесняла сельское хозяйство на задний план в общественном производстве; по мере того, как все новые и новые отрасли производства, наука, искусство сращивались с промышленностью и переходили на промышленную основу; по мере того, как промышленные предприятия укрупнялись, вступали во все более тесные и многосторонние связи друг с другом; по мере того, как в результате прогресса промышленности количественное соотношение между населением деревень и населением городов изменялось в пользу последнего сперва в Европе, а затем и во всех остальных частях света, — по мере всего этого происходила авторитаризация управления не только производством, но и распределением, обменом и потреблением материальных благ. Соответственно, в системе отношений собственности на производительные силы нарастала доля отношений авторитарной собственности.

* * *

Излагать историю капитализма от эпохи Возрождения до 1917 года мы здесь не будем, а интересующимся ею рекомендуем обратиться к марксовому «Капиталу» и ленинской работе «Империализм, как высшая стадия капитализма». Отметим здесь лишь несколько моментов, важных для понимания капитализма с точки зрения концепции трех типов собственности и управления.

1) Главными действующими лицами в капиталистическом обществе являются:

Главы более или менее крупных авторитарно управляемых групп, являющиеся верховными собственниками (по отношению к своим подчиненным-авторитарными, по отношению друг к другу — частными) средств производства и рабочих сил-рабочих сил непосредственных производителей и администраторов, образующих бюрократический аппарат управления непосредственными производителями. Непосредственные производители и администраторы делают себя подчиненными этих лиц, а свою рабочую силу-их собственностью, продавая ее им. Однако в результате такой самопродажи они не становятся рабами, поскольку продают свою рабочую силу частично — а) поступают в подчинение к нанимателю не на все 24 часа в сутки, а лишь на часть суток (кроме того, бывают еще такие вещи, как выходные и отпуска); б) обязуются выполнять не любой приказ нанимателя, но лишь приказы по поводу более или менее четко определенных видов деятельности; в) как правило, продают свою рабочую силу не пожизненно, а лишь на определенный срок4;

Сами непосредственные производители, продающие свою рабочую силу нанимателям. Следует отметить, что по отношению к работнику, нанимающемуся на работу в данном капиталистическом предприятии (фирме, корпорации и т. д.), нанимателем является не только глава (один человек или коллегия) данной авторитарно управляемой группы, но и вся та часть этой группы, которая состоит из людей, стоящих в данной группе на более высоких ступенях иерархической лестницы, чем та ступень, на которой окажется работник в результате своего устройства на работу в данном предприятии. Глава предприятия является лишь верховным нанимателем, воплощающим в себе единство этой подгруппы-совокупного нанимателя. Таким образом, по отношению к непосредственному производителю в качестве совокупного капиталиста выступает не только глава фирмы, но и все подчиненные ему начальники, составляющие административный аппарат последней.

Мы видим, что на капиталистическом предприятии каждый начальник выступает по отношению к своему подчиненному как частичка совокупного капиталиста, единство которого воплощено в главе фирмы, а по отношению к своему начальнику-как пролетарий. Возьмем наугад любого работника капиталистической фирмы, являющегося одновременно чьим-то начальником и чьим-то подчиненным, и попробуем определить, кто он в большей степени: капиталист или пролетарий? Если он в большей степени не причастен к собственности на средства производства и рабочие силы, находящиеся в авторитарной собственности данной фирмы, чем причастен к ней, то он пролетарий; если же наоборот, то он (как мы уже говорили об этом выше) капиталист5. Между этими двумя классами, основными для капиталистического способа производства, простирается слой администраторов, являющихся примерно в равной мере капиталистами и пролетариями;

Сущность человека

Очевидно, этот слой является особым классом, переходным между двумя основными, подобно феодальным администраторам и мелкой бюрократии азиатского типа. Что же это за класс? Марксисты XX века полагают, что мелкая буржуазия:

«…дело идет прежде всего о мелкой буржуазии нового, капиталистического типа, о промышленных, торговых и банковских служащих, о чиновниках капитала…» [649, с. 300].

Однако вся эта публика отличается от парцелльных крестьян, ремесленников-кустарей, государственных чиновников и бюрократов из профсоюзных организаций и политических партий тем, что, подобно пролетариям, выносит на рынок только один товар — свою рабочую силу. С другой стороны, мелкие буржуа могут быть причастны к собственности разве что на рабочие силы членов своей семьи (если же у мелкого буржуа появляется наемный работник, то наш хозяйчик переходит в другой класс — становится буржуем, капиталистом. И хотя новоиспеченный буржуа еще не стал большим, но быть «мелким буржуа» он уже перестает): а вот представители того класса, о котором мы говорим, причастны к собственности на рабочие силы некоторого количества наемных работников, будучи при этом частью «совокупного капиталиста», эксплуатирующего пролетариев. Значит, это другой класс: назовем его классом капиталистических администраторов.

2) Частенько приходится встречаться с возражением против ленинской концепции двух, последовательно сменяющих друг друга фаз развития капитализма: стадии свободной конкуренции и стадии монополистического капитализма, или империализма. Так, один из крупнейших французских экономистов XX века Фернан Бродель пишет:

«…Ленин… писал в той же брошюре („Империализм, как высшая стадия капитализма“. —В. Б.): „Для старого капитализма, с полным господством свободной конкуренции, типичен был вывоз товаров. Для новейшего капитализма, с господством монополий, типичным стал вывоз капитала“. Эти утверждения более чем спорны: капитализм всегда был монополистическим, а товары и капиталы всегда перемещались одновременно, поскольку капиталы и кредиты всегда были самым надежным средством выхода на внешний рынок и его завоевания. Задолго до XX века вывоз капитала был повседневной реальностью — для Флоренции начиная с ХIII века, для Аугсбурга, Антверпена и Генуи — с XVI. В XVIII веке капиталы путешествуют по Европе и по всему миру. Надо ли повторять, что все те методы, приемы, уловки, к которым прибегает капитал, не родились между 1900 и 1914 годами. Все они давно известны капитализму…» [64, c. 120–121].

«…истинный капитализм, всегда многонациональный, родственный капитализму великих Ост- и Вест-Индийских компаний и разного масштаба монополий, юридически оформленных и фактических, которые некогда существовали и в принципе, в основе своей аналогичны монополиям сегодняшним. Разве мы не имеем права утверждать, что дома Фуггеров и Вельзеров были транснациональными, как сказали бы сегодня? Ведь они были заинтересованы в делах всей Европы, а представителей имели и в Индии, и в Испанской Америке. И разве Жак Кер веком раньше не вел дел аналогичного размаха на территории от Нидерландов до Леванта?» [65, c. 35].

Правда то, что капиталистические монополии существовали не только на протяжении всей истории капитализма, но и задолго до возникновения этой общественно-экономической формации. Однако до конца ХIХ — начала XX вв. монополии.

А) в разное время контролировали различные отдельные отрасли экономики различных регионов земного шара; до XX в. никогда не бывало так, чтобы вся экономика всего земного шара управлялась относительно небольшим числом монополистических объединений;

Б) с момента возникновения промышленности и вплоть до XX в. капиталистические монополии, как правило, возникали в сфере торговли и банковской деятельности. Промышленные монополии встречались реже, их значение в функционировании и развитии экономики было в общем меньше (разумеется, бывали и исключения из этого правила), и возникали они большей частью на периферии капиталистического мира; как правило, в роли монополиста в той или иной отрасли промышленности выступало государство;

В) до конца XIX — начала XX в. о сращивании промышленного, торгового и банковского капитала в единый финансовый капитал не приходилось говорить как о явлении, типичном для капиталистической экономики;

Г) хотя в капиталистической экономике, по словам Броделя, «товары и капиталы всегда перемещались одновременно», однако до конца XIX века вывоз товаров явно преобладал — в денежном выражении — над вывозом капитала, а с начала XX в. это соотношение, несомненно, стало превращаться в свою противоположность (конечно, в отдельные периоды в отдельных регионах мира можно найти ряд исключений из этой общей закономерности)6.

Короче говоря, до XX века в социальных организмах с капиталистическим способом производства в системе отношений собственности на производительные силы и управления производством, распределением, обменом и потреблением еще преобладали отношения частной собственности и индивидуального управления, хотя их доля по сравнению с долей отношений авторитарных собственности и управления постепенно уменьшалась7; в XX же веке в капиталистической экономике уже преобладают отношения авторитарных собственности и управления.

3) Однако, до какой бы степени ни был концентрирован и централизован капитал в социальном организме с капиталистическим способом производства, все равно в данном социальном организме остается несколько авторитарно управляемых групп — собственников средств производства и рабочих сил своих членов. Если бы осталась только одна такая группа, то рабочая сила перестала бы быть товаром, и капиталистический способ производства, вместе с основанной на нем общественно-экономической формацией, сменился бы каким-то новым способом производства и новой экономической формацией.

Объект становится товаром лишь в том случае, если он предназначен для обмена, — то есть для того, чтобы перейти из собственности одного субъекта в собственность другого, в то время как некий другой объект перейдет из собственности второго субъекта в собственность первого. Само собой разумеется, что субъекты — участники обмена относятся друг к другу как частные собственники обмениваемых объектов, распоряжающиеся ими независимо друг от друга (т. е. управляющие ими индивидуально по отношению друг к другу). Обмен уже по своему определению, которое мы приняли выше, есть индивидуально управляемая деятельность: договор партнеров по обмену, сошедшихся в цене, принципиально отличен от взаимной координации действий членов одного коллектива, он не есть результат «вмешательства партнеров в дела друг друга», он — всего лишь механическая равнодействующая индивидуальных, независимых друг от друга воль8. Поэтому чем больше коллективных или авторитарных отношений собственности и управления существует между партнерами по обмену, тем в меньшей мере обмен является самим собой. А из этого, в свою очередь, следует, что если работник, не владеющий (так же, как и пролетарий) средствами производства и потому не способный стать ремесленником (а также не обладающий некоторой суммой денег, достаточной для того, чтобы заняться мелкой торговлей), вынужден устраиваться на работу лишь к одному хозяину, не имея возможности выбирать между разными работодателями, то рабочая сила такого работника не является товаром, а «зарплата», получаемая этим работником, — ценой его рабочей силы. Тони Клифф правильно отмечает:

«…необходимо выяснить, каковы те специфические условия, которые необходимы для ее (рабочей силы. — В. Б.) превращения в товар. Маркс называет следующие два условия: во-первых, чтобы рабочий был вынужден продавать свою рабочую силу, не имея других средств к существованию, поскольку он „свободен“ от средств производства; во-вторых, чтобы рабочий мог продать свою рабочую силу, поскольку он является ее единственным собственником, т. е. может свободно ею распоряжаться9. Свобода рабочего, с одной стороны, и его зависимость — с другой, демонстрируются „периодическим возобновлением его самопродажи, переменою его индивидуальных хозяев-нанимателей и колебаниями рыночных цен его труда“ [400, c. 590]…

Если существует лишь один работодатель, то „перемена хозяев-нанимателей“ невозможна, а „периодическое возобновление самопродажи“ становится простой формальностью. Когда существует много продавцов и всего один покупатель, договор также становится лишь формальностью» [280, c. 169–170].

В этом случае отношения авторитарной собственности на рабочую силу работника преобладают в системе отношений между ним и работодателем над отношениями индивидуальной собственности данного работника на свою рабочую силу еще до того, как этот работник пришел устраиваться на работу к данному работодателю. Если в авторитарно управляемую группу, являющуюся такого рода работодателем, входит несколько предприятий и учреждений, то работник, выбирая между ними, не выбирает себе работодателя; если он уходит с одного из них и устраивается на другое, то он все равно остается у того же хозяина. Бюрократы, составляющие верхушку подобной авторитарно управляемой группы, не являются капиталистами, рядовые наемные работники — пролетариями, а средние и мелкие бюрократы, соответственно, — капиталистическими администраторами.

Вроде бы все ясно… однако на самом деле все не так просто. Во-первых, следует отметить, что возможна такая ситуация: в границах данного государства существует только одна авторитарно управляемая организация, эксплуатирующая не являющихся рабами работников (например, то же государство), однако эти самые работники имеют реальную возможность выезжать за пределы «своего» государства на тот или иной срок на заработки, самостоятельно подыскивая себе работу. Здесь мы имеем следующее: территория и население данного государства являются частью более широкого социального организма; данное государство, будучи не только государством в узком смысле слова, но и субъектом экономической деятельности, является одной из капиталистических фирм, существующих в этом социальном организме; наконец, рядовые эксплуатируемые работники — жители данного государства являются пролетариями.

Во-вторых, возможна и такая ситуация: постоянные жители данного государства не имеют реальной возможности ездить за рубеж на заработки, при этом самостоятельно подыскивая себе работу, а приезжие — устраиваться на работу в границах данного государства; в этих границах существует одна крупная авторитарно управляемая организация, эксплуатирующая не являющихся рабами работников, и наряду с нею — некоторое количество таких же эксплуататорских организаций, независимых от нее, но очень мелких, играющих ничтожную роль в экономике. В такой ситуации возникает вопрос: настолько ли ничтожна роль этих мелких эксплуататоров, что их не нужно принимать в расчет — и следует прийти к выводу, что в этой стране нет капитализма? Или же эти мелкие эксплуататоры все же играют не настолько ничтожную роль, чтобы, игнорируя ее, отрицать наличие капитализма в данной стране? Чем следует руководствоваться в данной ситуации, чтобы провести ту грань, за которой кончается капитализм?

Здесь надо смотреть, насколько реальна для жителей данного государства возможность выбора между разными работодателями. Возьмем это государство в некий момент времени и посмотрим, каково содержание вышеупомянутых мелких эксплуататорских организаций в его экономике. Допустим, что та мера содержания этих организаций в экономике данной страны, которая имеет место в настоящий момент, сохранится в течение срока, равного средней продолжительности человеческой жизни для жителей этой страны. Так вот, если при этой мере более 50% постоянных жителей данного государства хотя бы раз в жизни встретятся с одной из таких мелких организаций, в принципе способных купить рабочую силу у того или иного человека и действительно регулярно покупающих чью-то рабочую силу10, — значит, в этой стране в данный момент времени есть капитализм. Если же таких людей окажется менее 50%, то из этого будет следовать, что в этой стране в данный момент времени либо возобладал некий некапиталистический экономический уклад, существующий в рамках капитализма11, либо имеет место не капитализм, а другой способ производства.

И наконец, в XX веке сплошь и рядом встречается такой тесный сплав различных монополий (в том числе и государства как субъекта экономической деятельности), что создается впечатление, будто в границах данного государства возник единый аппарат авторитарного управления, владеющий почти всеми производительными силами и управляющий почти всей экономической деятельностью в данной стране, ставший единственной эксплуататорской организацией в ней. Один из наиболее ярких примеров — фашистская Германия:

«15 июля 1933 г. были опубликованы два закона, ставшие важными вехами в развитии государственно-монополистического капитализма.

Для координации экономики в масштабе всей страны был создан Генеральный совет германского хозяйства. Его состав ярко отражал классовую сущность фашистской диктатуры: в числе 16 членов в нем было 9 крупных монополистов, 4 крупных банкира и 2 крупных агрария.

…Генеральный совет играл ведущую роль в руководстве экономикой, здесь обсуждались планы хозяйственного развития страны. …

Второй закон служил всемерному усилению концентрации капитала, стимулируемой фашистским государством. Закон предусматривал принудительное картелирование мелких предприятий. … Общее число картелей неуклонно росло: с 2000 в 1925 г. до 2200 в 1935 г. и до 2500 в 1936 г. Число акционерных обществ уменьшилось, поскольку ликвидировались все общества с капиталом менее 100 тыс. марок и запрещалось образование новых с капиталом менее 500 тыс. марок. Если в 1932 г. было 9634 акционерных общества, то в 1933 г. их число уменьшилось до 9184, а в 1934 г. — до 8618. Но зато увеличился капитал наиболее могущественных из них. …

Главнейшим шагом на этом пути стал закон о подготовке органического построения германской экономики от 27 февраля 1934 года. Закон внес коренные изменения в управление экономикой, распространив на нее принцип фюрерства. Все предпринимательские союзы переходили в подчинение министерства экономики и возглавлялись „фюрером германского хозяйства“. Им был назначен Ф. Кесслер — глава объединения электропромышленников. Документально доказано, что этот закон подготовили ведущие монополии, о чем свидетельствует записка Имперского союза германской промышленности» [242, c. 229–230].

«Приведем в пример сельскохозяйственные законы в национал-социалистской Германии. Каждый крестьянин получает в зависимости от размеров своего хозяйства план от государства, определяющий: сколько произвести картофеля, зерновых, молока, яиц, мяса, а также и цены, по которым он продаст их государству. Он не может продать эту продукцию другому покупателю. Государство диктует, что произвести, за сколько продать и кому. …

…Закон о „наследственных дворах“ от 29 сентября 1933 года объявляет неделимыми приблизительно 5 с половиной миллионов сельских хозяйств, имеющих площадь минимум 10 гектаров. Такое хозяйство может перейти по наследству не только старшему сыну, но и тому, кого фашистская власть сочтет самым достойным… „Если нет наследника, достойного быть сельским хозяином… — пишет Вальтер Дарре (руководитель аграрно-политического отдела НСДАП, министр продовольствия и сельского хозяйства. — В. Б.), — по предложению имперского сельского руководителя у этого крестьянина может быть отнято право собственности на наследственный двор и передано предложенному им лицу. Это суровое распоряжение действует воспитательно на сельское сословие и оправдывает цель — сохранение сельской чести“» [199, c. 291].

«…законом от 22 июня 1938 года была введена всеобщая принудительная трудовая повинность. Этим законом имперскому управлению по обеспечению рабочей силой предоставлялось право посылать на любую работу (на ограниченное время) каждого жителя любой профессии или возраста; при отсутствии специальной подготовки мобилизуемые обязывались пройти соответствующий курс обучения» [242, с. 240].

Как видим, и промышленность, и сельское хозяйство (добавим: и торговля, и банковское дело) Германии оказались при гитлеровском режиме полностью под контролем монополий (главной из которых являлось государство), в высокой степени сросшихся в единый аппарат авторитарного управления12. Возникает вопрос: в какой именно степени? Если данные монополии стали представлять собой единую организациюв большей мере, чем разные организации — значит, тогда в Германии либо исчез капитализм, либо в рамках капиталистического способа производства временно возобладал некий некапиталистический уклад; если же германские монополии все-таки продолжали оставаться в большей мере разными организациями, чем одной, то, следовательно, при Гитлере в Германии капитализм хотя и стал крайне монополистическим, но все же еще остался самим собой.

Когда общество в своем развитии достигает рубежа между некоторыми двумя этапами этого развития, то для того, чтобы определить (разумеется, определить для данного момента времени и участка пространства), по какую из двух сторон исчезающе тонкой грани, разделяющей эти два этапа, в большей мере находится данное общество, — для этого даже мелочь может иной раз иметь огромное значение. Наличие или отсутствие, казалось бы, самого ничтожного обстоятельства может свидетельствовать в такой ситуации о том, произошел или нет качественный скачок — переход от одного этапа развития общества к другому. Например, в случае с гитлеровской Германией решающим аргументом в пользу точки зрения, согласно которой там существовал капиталистический способ производства, является указание на следующий факт: хотя хозяева, главы монополий входили в состав коллегиальных органов, более-менее планомерно руководивших германской экономикой, которые подчинялись высшему руководству нацистской партии и государства, назначались этим руководством и, таким образом, являлись государственными органами, — однако при этом, во-первых, главы монополий сохраняли право передавать власть над своими фирмами по наследству (хотя государство в лице своего высшего руководства присвоило очень широкие права на вмешательство в процесс наследования капиталистических фирм), и, во-вторых, было совершенно невозможно отстранение главы фирмы от власти над ней (в том числе и лишение его права передавать фирму по наследству) только потому, что руководство партии и государства сочло целесообразным использовать его организаторские таланты в другой области13. В силу этого обстоятельства главы капиталистических фирм (за исключением, разумеется, фирмы под названием «государство») в нацистской Германии были все-таки в большей мере властны над своими фирмами, чем верхушка госаппарата14.

Описанные выше три ситуации встречаются в эпоху империализма отнюдь не в «химически чистом» виде: они всегда присутствуют вместе, будучи смешаны, в тех или иных пропорциях, друг с другом. При этом они являют богатейший спектр переходных форм от капитализма к неоазиатскому способу производства, о котором мы будем говорить ниже. В каждом отдельном случае приходится отдельно устанавливать, чего в данной форме больше — капитализма или неоазиатского способа производства. Здесь мы дали лишь краткий очерк основ методики, позволяющей решать задачи подобного рода; подробная разработка такой методики — дело не одного года и не одного человека.

4) Очень важную роль при капитализме, особенно при монополистическом, играют акционерные общества:

«Первые акционерные общества возникли в Англии (английская Ост-Индская компания,1600 г.) и в Голландии (голландская Ост-Индская компания, 1602 г.). Затем в XVII и XVIII вв. были созданы акционерные общества во Франции, Германии, Дании и в других странах. В XIX веке акционерные общества получают все более широкое развитие. В XX веке акционерная форма предприятий стала господствующей во всех развитых странах капиталистического мира. В США, например, на долю акционерных обществ приходится более 90% валовой продукции промышленности» [333, с. 451].

С точки зрения буржуазного права каждый владелец акций данной фирмы причастен к собственности на нее в степени, математически выражаемой отношением количества акций, находящихся в его собственности, к общему числу акций, выпущенных фирмой. Согласно букве того же буржуазного права, «высшим органом акционерного общества является общее собрание акционеров» [333, с. 450]. «Однако на практике обществом заправляет группа крупнейших акционеров, которым принадлежит контрольный пакет акций» [333, с. 450]. Это ничуть не противоречит букве закона, так как голоса на общем собрании распределены по формуле «одна акция — один голос». «Опыт показывает, что контрольный пакет акций не обязательно должен быть равен 51%, он может быть значительно меньше — 30–40%, а иногда даже 20–25%, поскольку в общих собраниях, как правило, не участвует значительная часть мелких и средних акционеров, а также акционеров, проживающих в отдаленных районах или за границей» [333, с. 451]. Таким образом, мелкий акционер не имеет никакой общественной возможности участвовать в распоряжении фирмой, акциями которой он владеет; реально он ни в коей мере не причастен к собственности на эту фирму. Согласно букве закона, он — член коллектива-собственника, но на деле его отношение к капиталу данной фирмы почти аналогично отношению вкладчика банка к капиталу этого банка — с той только разницей, что вкладчик по закону имеет право в любой момент забрать из банка не только наросшие на его вклад проценты, но и первоначальную сумму вклада, а владелец акций даже не имеет права изъять из капитала выпустившей эти акции фирмы сумму, соответствующую сумме номиналов принадлежащих ему акций.

Буржуазное право дает мелкому акционеру повод гордиться тем, что он является хозяином в глазах юристов, несмотря на то, что на деле он — нуль. Если количество акций данной фирмы, принадлежащих некоему субъекту — одному человеку или группе людей — недостаточно для того, чтобы дать ему реальную возможность участвовать в управлении этой фирмой, то эти акции никак не влияют на его место в системе отношений собственности по поводу данной фирмы. Если такой акционер до покупки им акций не был членом авторитарно управляемой группы, которой является выпустившая эти акции фирма, и относился к главе этой группы как частный собственник, не причастный к собственности на данную фирму, то после покупки им акций его отношение к фирме и ее главе останется прежним. Если же наш мелкий акционер до покупки акций фирмы был в ней пролетарием или капиталистическим администратором, то после покупки акций таковым он и останется. Ну, а если небольшое количество акций покупает менеджер высокого ранга, принадлежащий к верхушке управленческого аппарата фирмы и являющийся капиталистом в силу своего служебного положения, но до сих пор не являющийся крупным акционером фирмы и не ставший таковым в результате этой покупки, то последняя не сделает такого менеджера капиталистом в большей мере, чем он был до нее.

Что же касается крупных акционеров, участвующих в управлении фирмой, то в системе отношений собственности на эту фирму и управления ею, существующих между ними, могут преобладать — в разнообразнейших пропорциях — как коллективные, так и авторитарные отношения; при этом преобладание того или иного типа отношений в тех или иных пропорциях в общем обуславливается распределением акций, но жесткой корреляции здесь нет — сказывается действие и других факторов. Иными словами, нельзя сказать, что тот субъект, которому принадлежит 51% акций фирмы, всегда и во всех случаях причастен к собственности на фирму на 51%, а владелец 40% акций — на 40%; нельзя также сказать, что если акции фирмы распределены, к примеру, между двумя акционерами в пропорции 2/3: 1/3, то первый акционер всегда и во всех случаях причастен к собственности на фирму ровно в два раза более, чем второй. Например, если два начальника из одной фирмы являются крупными акционерами этой фирмы, владеющими одинаковыми пакетами акций, но при этом один из них подчинен другому, то первый начальник причастен к собственности на фирму в меньшей мере, чем второй.

Итак, мы видим, что буржуазное право создает иллюзию коллективной собственности там, где на самом деле доминируют отношения авторитарной собственности.

5) «Капитализму вообще свойственно отделение собственности на капитал от приложения капитала к производству, отделение денежного капитала от промышленного, или производительного, отделение рантье, живущего только доходом с денежного капитала, от предпринимателя и всех непосредственно участвующих в распоряжении капиталом лиц. Империализм или господство финансового капитала есть та высшая ступень капитализма, когда это отделение достигает громадных размеров» [347, c. 356–357].

Приведя эту ленинскую цитату, В. П. Матвеев сопровождает ее следующим комментарием: «Это положение полностью подтверждается как американской, так и западноевропейской действительностью. Управляющие акционерных обществ не обладают самостоятельной властью, а только лишь выполняют волю крупных акционеров, финансовой олигархии. И немало примеров тому, как владельцы капитала расправляются с не угодными им управляющими» [318, c. 177].

Мы видим, что и великий Ленин, и скромный советский кандидат экономических наук Матвеев разделяют предрассудок буржуазных юристов, согласно которому можно быть собственником и не иметь реальной возможности управлять своей «собственностью», можно реально управлять и в то же время не быть собственником. Однако если мы откажемся от этого предрассудка, то перед нами неизбежно встанет нелегкая теоретическая задача — показать, как с точки зрения концепции трех типов отношений собственности и управления выглядит следующий исторический процесс: по мере того, как свободно-конкурентный капитализм сменяется монополистическим, наследники глав фирм передоверяют управление фирмами наемным управляющим во все большей и большей степени. Это происходит двояким образом. Во-первых, владельцы сравнительно мелких фирм, чтобы избежать разорения, добровольно идут на поглощение их фирм более крупными, обращают свою долю капитала этих фирм в акции и живут на дивиденды с последних, полностью отстраняясь от управления тем делом, в которое вложены некогда принадлежавшие им деньги. Появление все большего количества таких людей в процессе вступления капитализма в высшую стадию своего развития — империализм — в большой мере обусловило тот рост слоя рантье в империалистических державах, о котором писал Ленин15. Во-вторых, наследники финансовых империй зачастую устраняются не только от текущего управления делами фирм, но и от того верховного управления, которое обычно называют распоряжением фирмой: они фактически перестают принимать решения по поводу назначения руководителей высшего (не говоря уже о среднем и низшем) ранга, по поводу общей деловой стратегии их фирм, а иногда даже по поводу ее продажи, дарения или завещания в наследство. Иногда такое устранение является полностью добровольным, но зачастую наследников просто оттесняют от управления фирмами, не оставляя им другого выхода, высшие менеджеры, нанятые еще предыдущими главами фирм. Разумеется, это происходит далеко не со всеми наследниками монополий16, но все-таки со многими из них. Случается так, что в результате всего этого пакеты акций перераспределяются в пользу менеджеров и их наследников, а бывшие наследники утрачивают не только реальную возможность распоряжаться фирмой, но и формальное, признаваемое законом право собственности на нее; однако сплошь и рядом «наследные принцы» становятся и остаются формально полноправными главами фирмы, закон признает за ними право собственности, они сполна получают огромные суммы дивидендов по своим акциям, но реальной общественной возможностью управлять «своими» фирмами не обладают17 — иными словами, реально не причастны (или почти не причастны, в малой мере причастны) к собственности на эти фирмы18.

Объяснение этого процесса таково: перед нами — не что иное, как ротация кадров верховных капиталистических собственников. Система отношений собственности то на одни, то на другие капиталистические фирмы меняется не только по своему типу (в связи со слиянием фирм в ней увеличивается содержание отношений авторитарной собственности), но и по ролям включенных в нее субъектов: в частности, старых верховных собственников вытесняют новые люди, ранее занимавшие более низкое место в иерархии управления этими фирмами. При этом соответствующие изменения права собственности отстают от изменения реальных отношений собственности: юридическим правом верховной собственности на капиталистические фирмы продолжают обладать люди, уже не являющиеся реальными верховными собственниками этих фирм; бывшие же главы мелких фирм, поглощенных крупными, обратившие свой капитал в акции, продолжают считаться в глазах закона причастными к собственности на фирмы, выпустившие эти акции. Отношения управления производством, распределением, обменом и потреблением изменяются тут же вслед за изменениями отношений собственности: так, наследники бывших верховных собственников, сами уже не являющиеся таковыми, но еще обладающие формальным правом верховной собственности, уже не распределяют себе свою долю прибыли — они получают ее из рук реальных верховных собственников фирм. То же относится и к бывшим владельцам исчезнувших мелких фирм, обратившим свой капитал в акции. Однако соответствующие изменения количественных соотношений между разными долями прибыли заметно отстают от изменений в отношениях распределения — и вот мы видим, что люди, кажущиеся верховными собственниками фирм лишь в кривом зеркале закона, получают на свое личное потребление не меньшую долю прибыли, чем в том случае, если бы они и на самом деле были верховными собственниками; а бывшие главы исчезнувших мелких фирм получают по своим акциям не меньшие суммы дивидендов, чем раньше присваивали в качестве верховных собственников своих фирм. Поэтому создается ложное впечатление, что эти рантье продолжают в полной мере относиться к классу капиталистов. На самом же деле они перестают быть капиталистами, превращаясь в деклассированные элементы: по своему социальному положению они сближаются с нищими, обитателями домов для престарелых и живущими в психбольницах идиотами, хотя и получают несравненно большую долю общественного богатства; это — люмпены высшего света.

С этой точки зрения становится понятной реальная подоплека той глупейшей иллюзии буржуазных юристов (как мы видели, разделяемой и марксистами — от «простых» до классиков), согласно которой тому или иному общественному строю может быть свойственно отделение собственности на что-либо от распоряжения этим самым «чем-либо» (иными словами, возможность управления и само управление могут устойчиво существовать друг без друга. Вообразим себе чудную картину — управление без возможности управления!) — в частности, капитализму якобы может быть свойственно отделение собственности на капитал от распоряжения им (в том числе и от «приложения капитала к производству»). Становится понятным также, как относиться к измышлениям буржуазных экономистов, утверждающих, что «в условиях монополистического капитализма… класс капиталистов самоустранился и к руководству пришли управляющие» [318, с. 176]: на самом деле многие управляющие просто выбились в капиталисты, вытеснив из рядов этого класса некоторых наследников старых капиталистов.

(Следует заметить, что паразитизм рантье гораздо более характерен для высокоразвитых, чем для средне- и слаборазвитых капстран. Зато в этих последних паразитизм реальных капиталистов проявляется гораздо более ярко, резко, грубо, чем в высокоразвитых капиталистических странах.).

6) Не только при капитализме рабочая сила участвует в производстве прибавочной стоимости в качестве товара. При античном способе производства капиталистическое применение труда рабов также было весьма широко распространено — особенно в фазе упадка античного строя. Однако только на той стадии развития производительных сил, когда верховным собственникам производительных сил стало выгодно покупать рабочую силу без ее носителей (разумеется, у них самих), в системе производственных отношений стало возможным не просто преобладание таких отношений, которые охватываются формулой «деньги — товар — деньги», но такое преобладание, которое способствует дальнейшему прогрессу производительных сил. Короче говоря, только тогда, когда развитие производительных сил вплотную подошло к возникновению промышленности (зачатки которой, правда, возникали то тут, то там на протяжении всей истории классового общества, но до эпохи Возрождения всегда оставались только зачатками), стало возможным (более того, неизбежным) рождение капиталистического способа производства и основанной на нем общественно- экономической формации.

Тем не менее, мы часто встречаем рабство при капитализме — особенно на заре последнего и главным образом на периферии капиталистического мира [см: 64, с. 96–97]; по большей части рабский труд при капитализме применялся в сельском хозяйстве, развитом относительно невысоко. По мере прогресса производительных сил, параллельно которому нарастало вмешательство средних и низших классов капиталистического общества в политическую борьбу, рабский труд становился все менее выгодным для хозяев рабочей силы, а число противников рабства возрастало как за счет капиталистов, конкурировавших с капиталистами-рабовладельцами, так и за счет политически активных капиталистических администраторов, мелких буржуа и пролетариев. В результате всего этого рабство к концу XIX века перестало быть массовым явлением практически во всех странах мира. Следует подчеркнуть, что преобладание отношений между рабовладельцами и рабами в системе производственных отношений той или иной части капиталистического мира ни в коей мере не может свидетельствовать о наличии там какого-то особого экономического уклада: при капитализме, как и при азиатском и феодальном способах производства, отношение между рабовладельцем и рабом — это не особый тип производственных отношений, отличный от присущего данному способу производства типа, но лишь максимально авторитарная разновидность последнего.

7) Как известно, ни в одной стране мира — при всем разнообразии экономических и политических условий и их развития в разных капиталистических странах — процесс концентрации капиталасам по себе, помимо войн и социальных потрясений, не приводил к слиянию всех капиталистических фирм данной страны в единый бюрократический аппарат. Бывало так, что в единую монополию сливались все фирмы в отдельных отраслях экономики той или иной капиталистической страны; однако тенденция к образованию таких монополий была неустойчивой и легко пресекалась буржуазным государством, которое шло на это хотя и под давлением широких пролетарских и мелкобуржуазных масс, но без очень уж сильного сопротивления этому давлению. Принятие антитрестовских законов явно не противоречило коренным интересам монополистической буржуазии. Так, «из восьми полных отраслевых монополий, существовавших в США в начале века, к настоящему времени не осталось ни одной» [735, с. 107] — и ничего, капиталисты этих отраслей не плачут.

Почему так? Шемятенков, опираясь на статистические материалы по экономике США, предлагает объяснение, которое выглядит вполне удовлетворительным:

«По мере появления гигантских предприятий процесс концентрации усиливается, так как они располагают гораздо большими возможностями для подчинения и поглощения мелких и мельчайших конкурентов. Но когда в отрасли остаются лишь крупные фирмы, дальнейшее поглощение одних предприятий другими становится затруднительным или невозможным. Почему же эти предприятия не сливаются добровольно и не образуют одну монополию, способную установить в отрасли монопольную цену?19.

Ответ на этот вопрос состоит в том, что слияние крупных фирм не является необходимым для реализации преимуществ отраслевой монополии. Совокупность немногих крупных предприятий отрасли образует групповую монополию, которая устанавливает цену, близкую к монопольной, и обеспечивает своим участникам монопольные прибыли, оставляя за ними все выгоды самостоятельного ведения дел. В этом и состоит важнейшая причина устойчивости современных монополистических структур, включающих несколько крупных фирм, а также включающих большее или меньшее количество более мелких предприятий.

…По мере уменьшения числа конкурентов в отрасли и их относительного укрупнения перспектива победы в „войне цен“ и реализации дополнительной прибыли за счет вытеснения конкурентов становится все более нереальной. Полученные преимущества не покрывают относительных убытков длительных периодов демпинговых цен. На определенном этапе появляется принципиально новая форма извлечения дополнительной прибыли — установление монопольной отраслевой цены совместно с конкурентами. Таким образом, внутренняя цель процесса концентрации и централизации капитала (установление полной монополии) в процессе развития оказывается все менее осуществимой. Однако преимущества монополии (монопольная цена и монопольная прибыль) реализуются и без единоличной монополии, в условиях сосуществования нескольких крупных капиталистических предприятий, образующих групповую монополию» [735, с. 108, 112].

Как свидетельствует всемирная история XX века, всегда, когда происходил переход от монополистического капитализма к управлению экономикой со стороны лишь одного бюрократического аппарата, этот переход осуществлялся путем огосударствления экономики. На примере гитлеровской Германии мы видели, что бывают такие случаи, когда буржуазное государство вплотную подводит экономику своей страны к той исчезающе тонкой черте, за которой уже начинается полное огосударствление экономики. Однако государство, принадлежащее буржуазии (при империализме это означает — в первую очередь монополистической буржуазии), может переступить эту черту лишь в каких-то совершенно исключительных случаях, когда буржуазия какого-либо региона оказалась бы вынужденной временно отдать своему государству больше власти над своими фирмами, чем оставить себе, — отдать, несмотря на неизбежно высокий риск потерять эту власть навсегда, навсегда перестать быть верховными собственниками своих фирм. Понятно, что такого рода исключительные случаи очень маловероятны20. Мы видим, что во всех случаях, когда общество той или иной страны переходило от монополистического капитализма к неоазиатскому способу производства, при котором государство становится единственным бюрократическим аппаратом, владеющим производительными силами, управляющим экономикой и эксплуатирующим рядовых трудящихся, — во всех таких случаях аппарат буржуазного государства в большой мере разрушался, и на смену разрушенным структурам госаппарата возникали новые, воздвигнутые «на чистом месте». Разрушение буржуазного государства и создание нового осуществляли эксплуатируемые классы тех стран, где происходил переход к неоазиатскому строю, — иногда при помощи войск тех стран, где этот строй уже существовал, но по большей части без таковой.

2. Неоазиатский способ производства.

Некоторые сторонники теории «государственного капитализма в СССР» полагают, что государства, подобные СССР, нельзя считать едиными хозяевами производительных сил. Только что упомянутый нами в одном из примечаний В. Сиротин, отстаивавший в дискуссиях с автором этих строк именно такую позицию, ссылался на нижеследующие факты:

19 апреля 1936 года в СССР были учреждены «директорские фонды», в которые отчислялось около 4% плановых доходов предприятия и не менее 50% всех остальных доходов. Директора предприятий полновластно распоряжались денежными средствами из этих фондов;

С февраля 1941 года часть производственных заказов предприятиям стала поступать не от правительства, но формироваться в результате прямых договоров между главками и даже непосредственно между предприятиями. 21 апреля 1949 года была введена практика ежегодных генеральных соглашений между главками и другими центральными ведомствами, причем сохранилась практика и прямых договоров между предприятиями — правда, теперь уже только с разрешения соответствующих министерств;

В ходе экономической реформы, начавшейся в 1965 году, была изменена система налогообложения. До 1966 года в госбюджет шли отчисления от прибыли в размере свободного остатка сверх потребностей предприятия, но не менее 10% от всей прибыли, В ходе реформы были введены три вида платежей в бюджет: плата за производственные фонды, рентный платеж, взносы из свободного остатка прибыли. В течение 60-70-х годов часть прибыли предприятий, отчисляемая в госбюджет, уменьшилась (1965 г. — 73%, 1970 –62%, 1977 — 56%), а часть прибыли, остающаяся в распоряжении предприятия (= директора), возрастала (соответственно 27, 38 и 44%). С 1965 по 1977 гг. часть прибыли, переведенная в фонды экономического стимулирования предприятий и другие фонды, находившиеся в распоряжении директоров, возросла с 9% до 18%. Существовала статья распределения оставляемой предприятию прибыли «на другие цели» (т. е. фактически по усмотрению директора): в середине 60-х гг. по ней распределялось 14% прибыли предприятий, в 1970 г. — 10%, в 1977 г. — 17%;

В некоторых отраслях обрабатывающей промышленности директора предприятий (и, разумеется, чиновники более высокого уровня) имели возможность самостоятельно устанавливать цену на ряд изделий — в частности, разовые и временные оптовые цены на изделия, производство которых было только что освоено и цена которых еще не была утверждена Госкомценом.

Независимо от степени точности, с которой Сиротин привел вышеизложенные факты и цифры, мы можем утверждать: они еще не доказывают его точку зрения. Из них следует лишь только то, что в системе производственных отношений СССР и подобных ему стран доля отношений частной собственности на производительные силы и индивидуального управления экономической деятельностью была довольно высока (хотя преобладали, безусловно, отношения авторитарных собственности и управления), и начальники среднего и средневысшего уровня были в заметной степени автономны в принятии управленческих решений по отношению к своим начальникам. Тем не менее, директора предприятий были властны над последними в меньшей мере, чем министры, а министры — в меньшей мере, чем Генсек ЦК правящей партии. Во-первых, высшее руководство неоазиатского государства и партии, являющейся стержнем последнего, может отстранить директора или министра от власти над данным предприятием или министерством лишь потому, что сочтет целесообразным использовать его организаторские таланты на другом участке деятельности. А во-вторых, хотя любой начальник в неоазиатском государстве передает своим детям по наследству связи, дающие им возможность в свою очередь стать начальниками, но в подавляющем большинстве случаев он не может передать детям по наследству власть именно над тем предприятием, министерством и пр., которым сам командует: такой общественной возможности у него обычно нет. Но иногда все-таки есть — и по преимуществу на высших уровнях государственного управления: так, не очень давно власть над всей экономикой Северной Кореи была передана от отца к сыну, в результате чего фактически состоялось основание династии Кимов. Итак, включенный в состав неоазиатского государства аппарат управления экономикой в большей степени внутренне един, чем внутренне разделен, и таким образом неоазиатское государство является единым хозяином производительных сил, эксплуатирующим рядовых трудящихся.

* * *

Вкратце, в существеннейших чертах, охарактеризуем неоазиатский способ производства, возникший в первой половине 1930-х гг. в СССР, а после второй мировой войны — и в некоторых других странах.

1) При неоазиатском способе производства место капиталистических монополий и кормящихся при них фирм помельче занял новый эксплуататор, единственная на всю страну монополия, владеющая рабочими силами жителей этой страны21, - государство.

Главными действующими лицами при неоазиатском способе производства являются две фигуры: неоазиатский бюрократ и государственный рабочий (в класс государственных рабочих входили промышленные рабочие, колхозные и совхозные крестьяне, а также рядовые работники, занятые в производстве, продуктом которого не являются средства производства и вещественные предметы потребления)22. Государственные рабочие не были рабами — государство не могло, к примеру, продать их другому хозяину. Гораздо больше они напоминали древнеегипетских или инкских крестьян, а способ производства, господствовавший в СССР и некоторых других странах, — азиатский способ производства. Однако основой азиатского способа производства было сравнительно отсталое сельское хозяйство, а того способа производства, о котором мы ведём речь, — крупная промышленность. Чтобы у него было имя, которое отличало бы его от всех остальных способов производства и вместе с тем подчёркивало бы его сходство с азиатским (между прочим, это сходство — хороший пример того, как действует диалектический закон отрицания отрицания), мы и называем его неоазиатским способом производства.

Средние и мелкие бюрократы из государственного аппарата управления экономикой представляли собой переходный между неоазиатской бюрократией и государственными рабочими класс, к которому снизу, в качестве его непосредственно соприкасающейся с классом государственных рабочих и даже переходящей в него части, примыкает мелкая бюрократия. Весь этот класс, по аналогии с классом капиталистических администраторов, мы назовем классом неоазиатских администраторов. Что же касается лиц, обслуживающих госаппарат, но не являющихся начальниками — всякого рода консультантов, архивных работников, секретарш-машинисток и т. д. и т. п. — то они представляют собой одну из тех подгрупп внутри класса государственных рабочих, которые вплотную примыкают к классам неоазиатских администраторов и мелкой буржуазии23. В частности, эту подгруппу отдаляет от большинства государственных рабочих некоторое отличие по занимаемому ими месту в исторически определенной системе общественного производства (проще говоря, в системе производительных сил).

По поводу утверждения: «Государственные рабочие не были рабами — государство не могло, к примеру, продать их другому хозяину», — один экономист, знакомый автору этих строк, задал вопрос: «А вьетнамские рабочие в соц. странах Европы? А специалисты из соц. стран в других соц. странах и „развивающихся“ странах?».

Ответ на этот вопрос таков: в данном случае неоазиатские государства продают заказчикам не рабочую силу своих государственных рабочих, а их услуги.

Правда то, что некоторые государственные рабочие являются временными рабами: это заключенные. Однако они далеко не стопроцентные рабы — государство не может продать их другому хозяину. Они принадлежат к классу государственных рабочих: отношения между неоазиатским государством и зеками — это не особый тип производственных отношений, отличный от присущего данному способу производства типа, но лишь максимально авторитарная разновидность последнего.

Те страны, в которых возник неоазиатский способ производства, занимали в мировой системе империализма более или менее угнетённое положение и были поставлены этой системой в экстремальную ситуацию. Мировые войны и беспощадная эксплуатация со стороны как буржуазии высокоразвитых метрополий, так и своих местных эксплуататоров-соотечественников (которые по тем или иным причинам не были способны вывести свой народ из этой ситуации) грозили им вымиранием населения. С другой стороны, пролетариат и мелкобуржуазные (а зачастую и эксплуатируемые докапиталистическими способами) крестьянские массы этих стран были, благодаря разнообразным стечениям обстоятельств, в силах экспроприировать старых эксплуататоров, отнять у них политическую власть и создать новый24 государственный аппарат (тут же превращавшийся в нового эксплуататора). Этот госаппарат был как раз тем, что могло мобилизовать все силы управляемых им народов на индустриализацию, на борьбу с враждебными капиталистическими государствами, на движение по пути прогресса. Этот путь пролегал по костям миллионов людей, но всё же был путём прогресса — усложнения общества, роста находящихся в его распоряжении материальных и интеллектуальных сил. Созидание в одном сочеталось с разрушением другого, но всё-таки в общем итоге созидание перевешивало разрушение. Такой прогресс характерен для классовых, антагонистических, эксплуататорских обществ; но ведь общество в СССР и подобных ему стран таким и было. Ту работу, которую в большинстве стран (прежде всего высокоразвитых) проделал капитализм, в некоторых странах сделал неоазиатский способ производства и выросшая из него общественно-экономическая формация. Именно неоазиатский строй дал жителям бывшего СССР городские дома и электричество на селе, радио и телевидение, детские сады и пенициллин, всеобщее бесплатное обучение и лечение. Да, все это было оплачено морями крови, но в классовых обществах просто не бывает иначе.

Неоазиатские государства сыграли прогрессивную роль в развитии общества не только в своих странах, но и во всём мире. Дело в том, что эти государства приняли участие в борьбе капиталистических монополий и принадлежащих им буржуазных государств за передел мира. В этой борьбе они использовали рабочее и национально-освободительное движение как в развитых капстранах, так и в колониях и полуколониях. Контакты с этим движением и имидж защитников угнетённых они получили по наследству от государства диктатуры пролетариата, возникшего в бывшей Российской империи и вскоре испустившего последний вздох (историческая веха, обозначающая кончину диктатуры пролетариата — введение НЭПа). Поддержка рабочего и национально-освободительного движения в капстранах со стороны неоазиатских государств носила чем дальше, тем более ограниченный характер: с одной стороны, правители СССР и подобных ему государств науськивали пролетариев и угнетённые народы на буржуазию (прежде всего буржуазию метрополий), с другой же стороны — всё чаще и чаще удерживали пролетариат от «опрометчивых» попыток взять власть (не дай бог, выйдет из-под контроля!). Однако это всё-таки была поддержка, и она принесла населению капстран немало пользы.

Вот как описывает ситуацию в капиталистической экономике программа IV Интернационала, написанная Троцким:

«Производительные силы человечества перестали расти. Новые изобретения и усовершенствования не ведут уже к повышению материального богатства. Конъюнктурные кризисы, в условиях социального кризиса всей капиталистической системы, обрушивают на массы всё более тяжкие лишения и страдания. Рост безработицы углубляет, в свою очередь, финансовый кризис государства и подкапывает расшатанные денежные системы. Демократические правительства, как и фашистские, шествуют от одного банкротства к другому» [8].

Так все и было. Еще Ленин писал в работе «Империализм, как высшая стадия капитализма»:

«…самая глубокая экономическая основа империализма есть монополия. Это — монополия капиталистическая, т. е. выросшая из капитализма и находящаяся в общей обстановке капитализма, товарного производства, конкуренции, в постоянном и безысходном противоречии с этой общей обстановкой. Но тем не менее, как и всякая монополия, она порождает неизбежно стремление к застою и загниванию. Поскольку устанавливаются, хотя бы на время, монопольные цены, постольку исчезают до известной степени побудительные причины к техническому, а следовательно, и ко всякому другому прогрессу, движению вперёд; постольку является далее экономическая возможность искусственно задерживать технический прогресс. Пример: в Америке некий Оуэнс изобрёл бутылочную машину, производящую революцию в выделке бутылок. Немецкий картель бутылочных фабрикантов скупает патенты Оуэнса и кладёт их под сукно, задерживает их применение. Конечно, монополия при капитализме никогда не может полностью и на очень долгое время устранить конкуренции с всемирного рынка… Конечно, возможность понизить издержки производства и повысить прибыль посредством введения технических улучшений действует в пользу изменений. Но тенденция к застою и загниванию, свойственная монополии, продолжает в свою очередь действовать, и в отдельных отраслях промышленности, в отдельных странах, на известные промежутки времени она берёт верх» [347, c. 396–397].

Накануне второй мировой войны эта тенденция взяла верх практически во всех отраслях промышленности и сельского хозяйства капстран, за исключением предприятий, работавших на войну. Темпы роста производительности труда были близки к нулю; масса прибавочной стоимости продолжала прирастать почти исключительно за счёт ухудшения положения пролетариев и прочих эксплуатируемых слоёв общества (особенно в колониях). Как следствие — рост рабочего и национально-освободительного движения, давившего снизу на монополистический капитал. Это давление усиливалось хотя и ограниченной, но всё же поддержкой сбоку — со стороны первого в мире неоазиатского государства, СССР. В некоторых капстранах буржуазия ответила на давление снизу и сбоку приходом фашистов к власти. Рабочее движение внутри своих стран фашистские режимы обломали успешно, но их попытка справиться с СССР не увенчалась успехом: борьба за передел мира привела к войне государств, руководимых фашистами, не только с СССР, но и с другими империалистическими державами. В результате этой войны фашизм рухнул, число неоазиатских государств умножилось, колониальная система империализма начала разрушаться и в конце концов рухнула совсем (сменившись, впрочем, системой неоколониализма), рабочее движение в капстранах воспряло. Перед капитализмом встала угроза скорой погибели, и мировой буржуазии волей-неволей пришлось принять ряд мер, чтобы эту погибель отсрочить.

Во-первых, монополии пошли на значительные уступки пролетариату. В ряде стран были расширены экономические права пролетариата: расширялась сфера рабочего контроля, большие права получили профсоюзы, высокого уровня развития достигла система социального обеспечения. Классические примеры такого рода мы находим в ФРГ, Австрии, скандинавских странах. Политические права пролетариата многих капстран тоже заметно расширились.

Во-вторых, стали шире вводиться и строже соблюдаться антимонопольные законы. Конкуренция, совсем было утратившая роль стимула к повышению производительности труда, вновь начала подхлестывать технический прогресс. Раз уж монополиям пришлось умерить свой произвол по отношению к пролетариату, то им приходилось увеличивать свои прибыли путем наращивания производительности труда. Производительные силы, развитие которых приостановилось было в промежутке между двумя мировыми войнами, стали прогрессировать.

Впрочем, был ещё один источник возмещения тех потерь, которые понесли монополии развитых капстран, наделав уступок своим пролетариям: грабеж бывших колоний. Однако с тех пор, как национально-освободительное движение в последних привело к образованию там суверенных государств, грабить их стало труднее. Правда, грабёж этот не прекратился, и именно благодаря ему разрыв между жизненным уровнем жителей развитых капстран и стран «третьего мира» увеличивается. Однако при этом производительные силы и жизненный уровень населения бывших колоний и полуколоний всё-таки несколько вырос, и сейчас часть их живет несколько зажиточнее, чем до второй мировой войны.

Следует обратить внимание на одну любопытную закономерность, открытую Вадимом Белоцерковским (см. журнал «Знамя», № 7 (июльский) за 1990 г., статья «Химера капитализма»): чем ближе к границам неоазиатских государств, тем выше уровень жизни в капстранах, тем более развита там система социального обеспечения, а в Западной Европе ещё и тем больше производственной и политической демократии. В каких странах происходили послевоенные «экономические чудеса»? ФРГ, Сингапур, Тайвань, Южная Корея, Япония… Именно туда после войны плыли капиталы из США, послужившие первотолчком для крутого подъёма производства. Конечно, те средства, которые одолжили немецким, японским и т. п. промышленникам американские банкиры, вернулись к ним с хорошими процентами, но только этим нельзя объяснить, зачем Уолл-Стриту понадобились «экономические чудеса» у границ неоазиатских государств. Так, с Латинской Америки монополии США имеют не меньше прибыли и при этом не тратят средств на подъём её экономики. Зачем же американскому капиталу понадобилось подкармливать капитал бывших врагов Америки во второй мировой войне — Японии и Германии, опять ставший сегодня его опасным конкурентом? Да затем же, зачем в США устраивали широко рекламируемую отправку «гуманитарной помощи» в эти и другие регионы. Ответ на этот вопрос известен на Западе настолько хорошо, что его знают даже сатирики:

«В 1952 г. сообщалось, что Эверелл Гарриман получил 7.328.903.976 долларов, чтобы щедрой рукой рассыпать их по миру, и дополнительно ещё один миллиард, неизрасходованный в предыдущем году. К 1955 году послевоенные расходы Соединённых Штатов на иностранную помощь достигли внушительной цифры — 50 млрд. долларов… Делом этим занималось за границей 115.250 человек, из них — 30.681 американец. Гуверовская комиссия… пришла к заключению, что экономическую помощь нужно оказывать и впредь, чтобы „обеспечить нам максимальную военную безопасность и повысить жизненный уровень в свободном мире“. Комиссии дали понять, что мирная помощь поможет также в борьбе с коммунистическим влиянием» [496, c. 160].

Паркинсон сомневался в эффективности этой помощи. Мы можем отчасти согласиться с ним: коммунистическое движение пошло на убыль не потому, что пролетарии ряда стран клюнули на американские подачки, а потому, что вскоре после войны СССР, а позднее — и другие неоазиатские государства утратили всякую прогрессивную роль (об этом мы вскоре поговорим) и дискредитировали в глазах пролетариев как себя, так и те партии, которые являлись проводниками их политики в капстранах. Правда, нельзя отрицать и то, что повышение уровня жизни пролетариев в тех странах, где капитал пошёл на большие уступки им, не способствовало разжиганию их революционного пыла. Но речь сейчас не об этом, а о том, что за все те блага, которые получили после войны пролетарии развитых капстран, они должны быть благодарны отнюдь не капиталистической системе. В первую очередь они обязаны этими благами самим себе: именно их давление на буржуазию было решающей причиной уступок с её стороны. Во вторую очередь они обязаны неоазиатским государствам: эти государства в какой-то мере поддерживали их борьбу с капиталом и оказались причастны к тому, что напуганные капиталисты пошли на уступки своим наёмным рабам.

Итак, мы видим, что неоазиатские государства сыграли в первое время своего существования огромную прогрессивную роль. Во-первых, они подтолкнули вперёд свои собственные страны; во-вторых, они подействовали на уже совсем было загнивший капитализм, как на усталого осла Ходжи Насреддина подействовал скипидар, которым тот смазал ослу задницу — бедняга побежал вперёд с неожиданной прытью25. Поэтому хотя Октябрьская революция и не была социалистической, но тем не менее оказалась весьма нужным для всего человечества делом.

Ничто не вечно под луной; и прогрессивная роль неоазиатского государства не является исключением из этого правила. После того, как управляемые неоазиатской бюрократией страны одна за другой вырывались из экстремальной ситуации, у представителей этого общественного слоя быстро исчезали стимулы повышать производительность труда. Если уж при капитализме, когда даже при самой высокой концентрации капитала в экономике обязательно действуют несколько конкурирующих друг с другом фирм, монополии порождают застой и загнивание, то что уж говорить об экономике, в которой действует только одна фирма! В конце концов неоазиатский способ производства во всех странах, где он существовал, вошёл в стадию застоя и гниения. Производительность труда продолжала расти только в военной промышленности, подхлёстываемой гонкой вооружения; ВПК превратился в опухоль, растущую за счёт высасываемых из слабеющего неоазиатского общества соков. Производительные силы перестали прогрессировать; новые изобретения внедрялись в порядке исключения (разве что в военной промышленности дело обстояло иначе). В общем, неоазиатский строй загнил так же, как капитализм загнил накануне второй мировой войны. Из двигателя общественного прогресса он превратился в его тормоз.

Это проявилось и на международной арене. После войны, когда неоазиатских государств стало несколько и их вес в мировой политике резко возрос, буржуазные государства стали заметно сговорчивее и миролюбивее по отношению к ним. От второй мировой войны через «холодную войну» к политике «мирного сосуществования» — так шёл процесс ослабления конфронтации между буржуазными и неоазиатскими государствами (впрочем, гонку вооружений это не остановило). По мере этого ослабления неоазиатские государства всё меньше и меньше поддерживали классовую борьбу пролетариата, всё больше и больше старались сдерживать его. Компартии шли по тому же пути обуржуазивания, по которому перед ними уже прошли социал-демократы. Это хорошо видно на примере испанской компартии: в 70-80-х гг. она являлась крупнейшей правой социал-шовинистической партией в Испании (тамошняя Социалистическая рабочая партия тогда была уже стопроцентно буржуазной политической организацией), а после смерти КПСС обуржуазилась окончательно: её большая часть во главе с подавляющим большинством партаппарата и генсеком вошла в состав испанской соцпартии. Далее, неоазиатские государства конфликтовали между собой; это приводило к расколам компартий на промосковские, маоистские, ходжистские, чучхейские (кимирсеновские) и т. д., что отталкивало от них пролетарские массы. К тому же всё более загнивавший неоазиатский строй утрачивал свой привлекательный имидж в глазах пролетариата развитых капстран, уровень жизни которого в послевоенные годы заметно повысился. Таким образом, вскоре после войны неоазиатские государства уже не столько усиливали, сколько ослабляли — и чем дальше, тем больше — давление пролетариата на буржуазию (до, во время и сразу после войны усиление, напротив, перекрывало ослабление). В свою очередь капитализм, по мере того как давление на монополии снизу и его поддержка сбоку ослабевали, начал опять сбавлять ход: технического прогресса становилось всё меньше, вреда от него (загрязнение окружающей среды и расхищение природных богатств, производство новых видов вооружения и т. д.) — всё больше, кризисы — всё сильнее и т. д.26 Эти зловещие симптомы обнаружились в 70-х, усилились в 80-х, а в 90-х гг. перспектива гибели человечества стала настолько реальной, что разговоры о ней даже пошли на убыль: все уже привыкли к мысли о грядущих катастрофах. Короче, скипидар выдохся, осел замедлил свой бег, усталость свинцовым грузом навалилась на него — ещё немного, и он упадёт и сдохнет. Плохо только, если капиталистическое общество умрёт вместе со всеми своими членами.

Между тем перед неоазиатской бюрократией, которая, несмотря на застой и упадок в экономике своих стран, продолжала расти в соответствии с законом Паркинсона (см. цитированную выше книгу), встал вопрос о том, как же всё-таки повысить производительность труда: прибавочного продукта для прокормления чиновников требовалось всё больше и больше, а темпы роста производительности труда приближались к нулю. Ни каждый бюрократ, ни каждый государственный рабочий в отдельности не были заинтересованы в работе на государство: для городского и сельского рабочего это означало «горбатиться на чужого дядю», а у самих «чужих дядь» было много возможностей увеличить свою личную долю прибавочного продукта, не надрываясь на своём административном посту. Однако общий классовый интерес неоазиатской бюрократии всё же заключался в дальнейшем повышении производительности труда. Но как это сделать? Ответа бюрократам не пришлось выдумывать — его навязал мировой рынок, давивший извне на неоазиатскую экономику, проникавший в её поры, разъедавший её закостенелую структуру. Конкуренция между предприятиями, фирмами, а также между самими рабочими — за рабочие места; безработица, создание резервной промышленной армии, производство ради прибыли вместо производства ради премии и ордена — таков был этот ответ. Непосредственно для верхушки неоазиатской бюрократии — то есть для той её части, которая прежде других частей занята защитой её общеклассовых интересов — реставрация капитализма означала превращение присвоенного ею прибавочного продукта, произведенного государственными рабочими, в капитал, приносящий прибыль. Таковы были основные причины реставрации капитализма, начатой верхушкой неоазиатской бюрократии и уже произошедшей во всех бывших неоазиатских государствах. Однако этот капитализм оказался изначально монополистическим: государство из единственной монополии превратилось в крупнейшую, а новые капиталистические фирмы изначально зарождались тесно связанными в монополистические объединения, так или иначе экономически подконтрольные этой крупнейшей монополии. В качестве монополистического реставрированный капитализм оказался изначально загнивающим, паразитическим, не способствующим техническому прогрессу. Правда, неоазиатской бюрократии, изменившей свою классовую сущность и ставшей главной частью буржуазии, он принёс новые богатства — но лишь за счёт бывших государственных рабочих, ныне опять ставших пролетариями.

Монополистический капитализм, возникший на развалинах неоазиатского строя, не является новой общественно-экономической формацией. Всякая общественно-экономическая формация и способ производства, на котором она основана, способствует переходу производительных сил на более высокий уровень по сравнению с тем, который их породил. Здесь этого нет. Реставрированный в бывших неоазиатских странах капитализм — это лишь экономический уклад, на какое-то время возобладавший в хозяйстве этих стран, переходное явление, продукт разложения неоазиатского способа производства и основанной на нём общественно-экономической формации27.

2) Неоазиатский способ производства похож на азиатский не только тем, что практически все те средства производства и рабочие силы, которые не находятся в индивидуальной собственности, находятся в авторитарной собственности государства, — этим он похож и на феодализм, — но и тем, что при нем имеется прямая технологическая необходимость в существовании больших бюрократических аппаратов, управляющих производством (как мы помним, при феодализме такой прямой необходимости нет). Такая же необходимость существует и при капитализме, и порождена она промышленным прогрессом: вплоть до начала НТР последний, как мы уже видели, обусловливал неуклонное нарастание доли отношений авторитарных собственности и управления по сравнению с долями отношений индивидуальных и коллективных собственности и управления в системе производственных отношений. Действие этой необходимости усиливается разного рода экстремальными ситуациями, то и дело возникающими в истории антагонистических социальных организмов: чем более централизовано авторитарное управление экономикой (т. е. чем более оно преобладает над индивидуальным и коллективным управлением), тем более обладающий экономической властью класс способен сконцентрировать все силы общества, не считаясь с жертвами, для такого выхода из экстремальной ситуации, который соответствует интересам этого класса. В тех случаях, когда такой выход осуществляется через прогресс производительных сил, централизация управления экономикой со стороны эксплуататорского класса играет прогрессивную историческую роль: именно так и обстояло дело в большинстве тех стран, где на смену старым эксплуататорам пришел новый эксплуататорский класс неоазиатской бюрократии.

3) Неоазиатское государство на любой стадии своего развития может выступать и в роли капиталиста — например, занимаясь на мировом рынке банковскими операциями, посреднической торговлей или нанимая пролетариев за рубежом. Чем больше число пролетариев, работающих на данное государство, по отношению к общему числу работающих на него государственных рабочих; чем большее количество овеществленного труда — по отношению к общему количеству труда, воплощенному в продукции, созданной за некоторый промежуток времени всеми государственными рабочими, работающими на данное государство — заключено в доходе, полученном данным государством от банковских и торгово-посреднических операций за этот же промежуток времени, — тем в большей мере данное государство есть капиталистическая монополия, тем в меньшей мере оно является неоазиатским. Теоретически возможно существование такого государства, которое, будучи одновременно неоазиатским и капиталистическим, было бы в большей мере последним, чем первым — и при этом не обнаруживало бы никаких тенденций к превращению своих государственных рабочих в пролетариев или своих пролетариев в государственных рабочих. Однако автору этих строк не известны практические примеры такого рода.

4) Важно отметить, что все существовавшие до сих пор неоазиатские государства в начале своего формирования проходили такую стадию развития — более или менее мимолетную, — когда входящий в их состав аппарат управления экономикой является капиталистической монополией, а политический аппарат («государство в узком смысле этого слова») еще не окончательно перестал принадлежать тем эксплуатируемым классам, которые создали это государство в ходе революции. Иными словами, неоазиатская бюрократия, формируясь, проходит в своем зародышевом развитии две трудноразличимые, накладывающиеся друг на друга фазы: мелкобуржуазную (это когда аппарат управления экономикой еще только начинает отрастать от рожденного революцией политического аппарата насилия, и большинство будущих неоазиатских бюрократов еще являются всего лишь слугами, продающими свои услуги совершившим революцию эксплуатируемым классам — пролетариату, мелкой буржуазии, феодальному крестьянству, крестьянству азиатского типа и т. п.) и буржуазную (это когда аппарат управления экономикой уже отрос и стал отчетливо различимой частью госаппарата, но еще не превратился в единственную организацию, владеющую рабочими силами постоянных жителей этого государства и при этом эксплуатирующую последних, — а значит, еще не успел окончательно ликвидировать совершившие революцию эксплуатируемые классы и полностью присвоить созданный ими политический аппарат)28.

5) В XX веке человечество окончательно превратилось в единый социальный организм, основными способами производства (на которых были основаны соответствующие общественно-экономические формации) внутри которого стали капиталистический и неоазиатский. Сейчас неоазиатский способ производства всюду, где он был, уже разложился в монополистический капитализм. Монополистический капитализм, возникший на развалинах неоазиатского строя, не является новой общественно-экономической формацией, а представляет собою всего лишь экономический уклад — потому что ни в республиках бывшего СССР, ни в Албании, ни на Кубе и т. п. он не способствует прогрессу производительных сил, а, напротив, тормозит его и даже способствует их регрессу. Это связано с тем, что во всем мире капиталистическая общественно-экономическая формация — казалось бы, вновь, как и в начале XX века, охватившая все человечество — впала в застой, начинает размываться, разваливаться… Об этом мы уже говорили и еще поговорим ниже, а пока что рассмотрим, как обстоят дела с этническими общностями при капитализме и неоазиатском способе производства.

3. Нация как тип общности, соответствующий капитализму и неоазиатскому общественному строю.

а) Что такое нация?

Типом этнической общности, соответствующим капитализму и неоазиатскому строю, является нация.

Нация — это такая этническая общность, консолидирующим ядром которой является либо класс капиталистов, либо неоазиатская бюрократия. Как отмечал Сталин, «нация является не просто исторической категорией, а исторической категорией определенной эпохи, эпохи подымающегося капитализма. Процесс… развития капитализма является в то же время процессом складывания людей в нации» [622, c. 37]29. В тех странах, где капитализм сменяется неоазиатским способом производства, нация как основной тип этнической общности сохраняется; более того, процесс формирования многих современных наций завершился именно при неоазиатском строе. Нация — это разновидность народности, присущая капитализму и неоазиатскому строю. Народности могут быть более или менее консолидированы: представители каждой народности более или менее тесно объединены во множество больших и малых групп, кооперированно (благодаря прежде всего отношениям авторитарного управления, которые, как мы помним, преобладают в классовом обществе над коллективными) осуществляющих всевозможную общественную деятельность (и если данная народность не исчезает, то ее представители в большей мере объединены в такие группы друг с другом, чем с представителями других народностей). Большинство этих групп в конечном счете управляются представителями того эксплуататорского класса, который является основным для данной экономической формации. Таким образом, в той мере, в какой народность есть консолидированная общность, ее консолидирующим ядром являются феодалы, бюрократы азиатского типа и т. д. Вот и получается, что нация — это народность, консолидируемая буржуями или неоазиатскими бюрократами.

Сталин (или, вернее, Ленин устами Сталина) попробовал дать определение нации следующим образом:

«Нация есть исторически сложившаяся устойчивая общность людей, возникшая на базе общности языка, территории, экономической жизни и психического склада, проявляющегося в общности культуры» [622, с. 22].

Сразу бросается в глаза неконкретность этого определения. Если утверждается, что нация как общность возникает на базе общности людей по некоторым параметрам, то из этого следует, что степень, «тесность» этой общности можно измерить и что существуют некие количественные пределы: вот если у первого параметра значение такое-то или такое-то, у второго соответственно этакое или этакое, а у третьего…десятого… шебарнадцатого — вот такое или такое, то перед нами нация; а если значения меньше, то это не нация. Задача, вытекающая из сталинско-ленинского определения нации, нелегка, для ее решения нужен довольно сложный математический аппарат. Здесь простой арифметикой не обойдешься: как-никак, «ни один из указанных признаков, взятый в отдельности, недостаточен для определения нации. Более того: достаточно отсутствия хотя бы одного из этих признаков, чтобы нация перестала быть нацией» [622, с. 23], - а это значит, что ту границу, при переходе которой происходит качественный скачок от не-нации к нации (или обратно), придется определять, исследуя динамику соотношения четырех параметров (что совсем не мало). К примеру, мы знаем, что «диалекты» китайского «языка» есть по сути дела разные языки, хотя и родственные, но отличающиеся друг от друга не меньше, чем русский язык от украинского. Следовательно, степень языковой общности китайцев меньше, чем русских; и перед нами встает задача — вычислить, насколько общность китайцев по другим параметрам (и по каким именно из остальных трех: территория, экономическая жизнь, культура) теснее, чем у русских (благодаря чему мы можем считать китайцев, как и русских, единой нацией). Как решить такую задачу? — Ленин и Сталин должны были хотя бы указать на то, с какого конца браться за разработку методики подобных вычислений. Однако ни одного такого указания в «Марксизме и национальном вопросе» нет. Есть только лишь четыре пустые абстракции — «общность языка, территории, экономической жизни и психического склада, проявляющегося в общности культуры», — которые лишь слегка конкретизированы указанием на то, что нация является «категорией» капиталистической эпохи. Эти абстракции каждый теоретик волен по своему произволу наполнять самым разнообразным содержанием. Например, захотелось мне объявить чукчей нацией. Степень языковой общности у них высока: по данным последней переписи населения в СССР, их всего около 14 тыс., и 12 тыс. из них называют своим родным языком чукотский. Степень территориальной общности также высока: согласно тем же данным, около 12 тыс. чукчей живут в Чукотском национальном округе [234, c. 204]. Общность экономической жизни и психическо-культурная общность у чукчей не менее тесны, чем скажем, у узбеков или таджиков. Исходя из всего этого, я преспокойно объявляю, что в процессе развития капитализма в царской России чукчи стали нацией, — и кто из последователей Ленина сможет возразить мне?

Только тот, кто укажет на какую-то качественную характеристику, которая придается нации порождающим последнюю развитием капитализма или неоазиатского строя. Такой характеристикой (выделить которую нам помогает концепция трех типов управления и собственности) как раз и является роль буржуазии или неоазиатской бюрократии как консолидирующего ядра данной этнической общности. Обычно бывает легко установить, имеет ли та или иная этническая общность свою буржуазию или неоазиатскую бюрократию, а также успели ли эти классы стать консолидирующим ядром своего этноса (хотя, конечно, и тут нет абсолютно точных и четких границ, и тут полным-полно переходных форм). Итак, нация — это этническая общность, консолидирующим ядром которой является буржуазия или неоазиатская бюрократия. Нации возникают в процессе развития капитализма или неоазиатского способа производства; технической предпосылкой слияния доиндустриальных этносов в нации является промышленный прогресс.

В отличие от сталинско-ленинского определения, наше позволяет действительно определить, какие из известных нам этносов являются нациями, а какие нет, — и уже затем (если возникнет необходимость) заниматься подсчетами, насколько более (или менее) тесна языковая, территориальная, экономическая и культурно-психологическая общность наций, чем аналогичная общность не являющихся нациями этносов. Наше определение хорошо также и тем, что из него не вытекают, в качестве неизбежных выводов, такие спорные утверждения, как следующее: «Нет нации, которая бы говорила сразу на разных языках» [622, с. 17]. Однако не следует считать, что сталинско-ленинское определение является индивидуальной ошибкой одного-двух человек, случайным вывихом в процессе научного исследования феномена нации — вывихом, который стал широко распространенной точкой зрения лишь благодаря причинам, лежащим вне науки. Напротив, это определение отразило первоначальную стадию вышеназванного исследования — закономерную, необходимую стадию — когда исследователи, еще не проникнув в сущность изучаемого явления, ограничиваются описанием и классификацией его внешних параметров. На этой стадии самое большее, чего может достигнуть исследователь, обобщив собранные им факты, — это перечислить самые общие разновидности вышеупомянутых параметров (что и сделали Ленин со Сталиным). Следующий шаг в познании сущности изучаемого явления — выделение того основного в нем, благодаря которому внешние параметры исследуемого объекта связаны между собой в процессе развития последнего. Этому шагу соответствует только что данное нами определение нации.

Следует подчеркнуть, что нация (так же, как и любая народность и, между прочим, как любой класс) никогда — даже в тоталитарном неоазиатском государстве — не является до такой степени единой, чтобы ее можно было рассматривать как единого сознательного субъекта. Интересы нации (так же, как и интересы класса) далеко не аналогичны интересам отдельного человека; вообще же говоря, раз в той мере, в какой нация действительно представляет собой группу осуществляющих кооперированную деятельность людей, она авторитарно управляется буржуазией или неоазиатской бюрократией, то «интересы нации» воплощены главным образом в интересах именно этих классов. Так, в XX веке прогресс производительных сил все сильнее перемешивает нации, сливает их друг с другом30; однако окончательное слияние наций невозможно до тех пор, пока миром правят эксплуататоры, ведущие друг с другом непрекращающуюся борьбу за экономическую и политическую власть и делящие в процессе этой борьбы между собою мир. Эксплуататоры мешают человечеству стать единым; это наглядно иллюстрируется, например, возникновением в XX веке новой нации — израильтян. Идеи национального единства, верности национальным традициям и сохранения последних и т. п. как правило (случаются и исключения, впрочем, лишь подтверждающие правило) мобилизуют эксплуатируемые классы на служение буржуазии или неоазиатской бюрократии не за страх, а за совесть; при этом такие идеи могут мимикрировать под революционность, антибуржуазность и т. п. Хороший пример такого рода мимикрии подарила нам… художественная литература:

«…Разумеется, революция влила новое содержание в старую русскую культуру. Но став революционной, она не перестала быть русской.

— Значит, даже при социализме не исчезнет своеобразие нашей культуры? — недоверчиво допытывался Сыма Чэн.

— Конечно, не исчезнет, — отвечал с улыбкой Ли Ян-мин. — Правда, мы хотим догнать технически передовые страны; хотим, по примеру России, перестроить жизнь на новых, справедливых началах. Но очень многое перейдет в эту жизнь и из прошлого. Мы будем по-прежнему изучать великих классических писателей, философов и поэтов, почитать исторических героев. Я верю: мы сохраним и церемонную вежливость, свойственную нашему народу … и своеобразие нашего искусства…

— Конечно, мы никогда не откажемся ни от нашего великого прошлого, ни от своеобразия нашей культуры, — убежденно закончил Ли Ян-мин. — Иначе мы перестали бы быть китайцами! …» [244, c. 332–334]31.

б) Национальная культура: предыстория и современное состояние.

Национальная культура — это вообще парадоксальная вещь. Взять для примера хотя бы то, что в процессе формирования культуры любой нации интеллигенция этой нации, искренне полагая, что совершенствует подлинно народную культуру (и успешно убеждая в этом народ), на самом деле уничтожает ее, заменяя культурой, изготавливаемой для народа по заказу и по плану господствующего класса данной нации — буржуазии или неоазиатской бюрократии.

* * *

Чтобы убедиться в этом, давайте начнем вот с чего: что, собственно говоря, может быть названо подлинно народной культурой? — Фольклорная культура, которой присущи следующие особенности:

А) Отсутствие устойчивого разделения членов общности на творцов и потребителей духовных ценностей. Можно ли определить, кто конкретно является автором того или иного мифа, той или иной былины, песни, поговорки, передаваемой из уст в уста? Каждый, услышав миф, былину или фольклорную песню от одних людей и передавая ее другим, иногда сознательно, а зачастую и совершенно бессознательно добавляет в них что-то от себя (по крайней мере, в манере исполнения — но бывает, что и в тексте). Всякий человек выступает здесь не только как потребитель, но и как творец. Конечно, и в фольклорной культуре многие виды творчества являются более-менее исключительным достоянием групп профессионалов — но при этом всегда остаются и такие виды творчества, которые доступны абсолютно всем. Не всякий умеет украсить стену жилища сложным орнаментом — но всякий может привнести что-то свое в народный свадебный танец; не каждый имеет право пересказывать эпос, миф — но каждый имеет право пересказать былину, и этот пересказ у каждого получается по-новому, по-особому.

Б) Отсутствие авторского характера духовного творчества. Даже тогда, когда данный вид духовного творчества является уделом некоей группы профессионалов, произведение каждого члена этой группы не является раз и навсегда законченным: оно тут же оказывается предметом для обработки другими творцами, новыми поколениями творцов. В большинстве случаев мы не можем назвать автора мифа, народного орнамента, основных мелодических мотивов в фольклорной музыке того или иного этноса и т. п. — но даже в тех случаях, когда народная молва приписывает авторство того или иного произведения конкретному лицу, это авторство оказывается, мягко говоря, весьма сомнительным. И действительно, можно ли называть Гомера единственным автором «Илиады» и «Одиссеи», если до того, как быть записанными, эти поэмы много лет передавались из уст в уста — и никто уже не скажет, сколько в этих поэмах осталось от работы самого Гомера, а сколько добавили от себя сказители-аэды?

В) Высокая степень кооперации творческого труда, надындивидуальный характер духовного творчества. Продукт фольклорного творчества длительно — иногда в течение нескольких тысячелетий подряд (как, например, библейский миф о всемирном потопе, который, прежде чем быть включенным в Библию, не меньше трех тысяч лет оттачивался сперва шумерами, затем семитами-аккадцами, а затем — унаследовавшими его от аккадцев, семитскими же предками древних евреев; или как некоторые полинезийские мифы, начавшие формироваться, по мнению исследователей, несколько тысяч лет назад — и дошедшие до наших дней) — шлифуется множеством людей. А поскольку, как мы уже отмечали выше, все эти люди что-то добавляют в продукт фольклорного творчества от себя, и трудно (обычно невозможно) определить, кто автор народной песни, мелодии, танца, орнамента, сказания и мифа — то отсюда следует четвертая, основная особенность фольклорной культуры:

Г) Достаточно большая, весьма заметная роль отношений коллективного управления в системе отношений управления фольклорным творчеством. Это, конечно же, не значит, что фольклорное творчество осуществляется стопроцентно, исключительно коллективно; однако это означает, что чем в большей мере творчество осуществляется индивидуально или руководится авторитарно, чем меньше в творческом процессе равноправного сотрудничества множества соавторов, осуществляющегося на протяжении двух и более поколений, — тем меньше данное творчество является фольклорным, тем в меньшей мере данная культура является действительно народной.

В первобытном обществе фольклорной, действительно (т. е. более чем на 50%) народной являлась вся духовная культура в целом и каждая ее сфера в отдельности. В процессе перехода к классовому обществу стала появляться культура иного типа — культура господ; усваивая материал, наработанный фольклорной культурой, и перерабатывая его, культура господ уже в процессе своего возникновения становилась господствующей культурой, низводя фольклорную культуру — свою питательную почву — до роли своего подножия, пьедестала, а зачастую даже подстилки для вытирания ног. Первые заметные проявления нового типа культуры мы обнаруживаем в сфере мистики.

* * *

Всякая мистика во все времена и во всех уголках земного шара включает в себя три основных элемента:

1) систему верований в сверхъестественные существа и силы и во взаимодействие этих сил и существ с людьми — мифологию;

2) систему способов достижения контакта со сверхъестественными существами и силами ради того, чтобы добиться от них неких практических результатов (сюда относятся любые мистические обряды, молитвы, заклинания, ритуальные действия), — магию;

3) систему общественных отношений по поводу мифологических верований и в процессе магических действий.

При переходе от первобытного общества к классовому первым делом изменяется третий элемент мистики — та система общественных отношений, которая объединяет людей в процессе их мистической практики (магии и мифотворчества). На смену прежним шаманам, не объединенным ни в какие профессиональные организации (хотя бы по той простой причине, что маленькое первобытное племя не смогло бы прокормить столько шаманов и их учеников, сколько нужно, чтобы составить даже очень маленькую организацию) и играющим лишь роль «первого среди равных» в мистической практике первобытных людей, приходят — очень медленно и постепенно — организации профессиональных священнослужителей, авторитарно руководящие мирянами и сами устроенные (за очень редкими и частичными исключениями) так, что внутри них более или менее преобладают отношения авторитарной собственности и авторитарного управления. Эти бюрократические организации — церкви — в лице своих высших начальников (иерархов) стараются монополизировать право на мифотворчество и истолкование мифов, на контроль за магической практикой и на ее развитие. Тем самым закладываются основы нового типа духовной культуры, специфика которого состоит в.

А) устойчивом разделении членов общности на творцов и потребителей духовных ценностей (в данном случае духовные ценности — это окончательные редакции мифов и магических обрядов, санкционируемые церковью; творцы таких духовных ценностей — высшие церковные иерархи и специально уполномоченные ими на такое творчество священнослужители более низкого ранга; потребители — все остальные верующие),

Б) авторском характере духовного творчества (правда, авторское право на окончательные редакции мифов и магических обрядов, одобренные церковью, по большей части приписывается богам и святым, а подлинные их авторы обычно скрываются — и, тем не менее, эти конкретные авторы существуют; и чем более развита та или иная церковь, тем в большей мере дело обстоит так, что отредактированные вполне определенными людьми мифы и магические обряды не подлежат дальнейшему изменению и потребляются верующими в готовом, законченном виде — точно так же, как потребляются любителями советского ретро песни на музыку широко известного композитора Александры Пахмутовой и не менее известного поэта Николая Добронравова),

В) индивидуальном характере духовного творчества, сохраняющемся даже при высокой степени кооперации труда по созданию духовной ценности (собственно творческой деятельностью занято лишь меньшинство; труд большинства состоит в выполнении фиксированных, стереотипных, заданных начальством операций),

Г) преобладании отношений индивидуального и авторитарного управления над отношениями коллективного управления в системе отношений управления духовным творчеством (творец отныне — либо просто одиночка, либо начальник; действительно совместное творчество, творческое сотрудничество на равных отходит на второй, третий, десятый план, становится все более редким исключением).

Отношения между людьми классового общества в процессе магической практики и по поводу мифологических верований настолько отличаются от аналогичных отношений между первобытными людьми, что представляется целесообразным четко отграничить мистику классового общества самим ее названием от мистики первобытного общества. Как именно это сделать? — За подходящим термином ходить недалеко. Слово «религия» (обычно употребляемое примерно в том же значении, в котором мы здесь употребляем термин «мистика») возникло в классовом обществе и первоначально употреблялось для обозначения различных мифологий, магий и церквей именно классового общества; вот и сведем его к первоначальному употреблению, ограничив его значение только мистикой классового общества и противопоставив ему мистику первобытного общества как нечто, религией не являющееся.

Религия отличается от первобытной мистики не только тем, что религии присуща церковь, а первобытной мистике — нет… В процессе перехода от первобытного общества к классовому качественно изменился и характер мифологии, и характер магии. Чем более первобытным является племя, с мифологией которого мы имеем дело, тем реже мы встречаем в его мифологии таких духов или богов, которые являются индивидуальными личностями со своим индивидуальным характером. Напротив, тем большее место занимает в такой мифологии вера либо в тотемы, олицетворяющие единство всего племени и сами не обладающие индивидуальностью (до такой степени, что первобытные люди не отличают, например, «оленя вообще» как тотем племени от каждого отдельного оленя), либо в невидимые безличные магические силы (вроде той, в которую верят полинезийцы, называющие ее «мана»), либо в коллективы духов, выступающие исключительно как единые коллективные личности с единым коллективным характером32 (остатком таких верований у славян являются русалки, почти всегда выступающие «в компании» и крайне редко проявляющие свою индивидуальность. Единственное более-менее регулярно повторяющееся исключение из этого правила — фигура царицы русалок, очевидно позднего происхождения, привнесенная в мифы о русалках классовым обществом). Отсюда можно сделать вывод, что в мифологии «классических» первобытных племен, ни в коей мере не начавших перехода к цивилизации, вера в богов, являющихся индивидуальными личностями, отсутствовала напрочь.

С помощью того же самого метода — сравнения мифологий более первобытных (=менее основанных на разделении труда, более коллективистских) племен с мифологиями менее первобытных племен — мы легко убедимся, что в мифологии «классических» первобытных племен отсутствовала иерархия духов и коллективов духов. Первобытные люди рассматривали коллективы духов, тотемы соседних племен и безличные магические силы как более или менее сильных соседей — но совсем не как своих господ, начальников, и не как господ и начальников друг друга. Мифологические образы отношений господства и подчинения стали возникать только в процессе перехода от первобытности к цивилизации. — Отсюда становится понятным, почему магия первобытных людей не носила характера поклонения сверхъестественным существам. Первобытные люди дарили им свои жертвы, прося у духов и магических сил помощи, — но если помощь так и не оказывалась, они могли и наказать своих непослушных соседей тем или иным образом. Подобное отношение к духам и божествам — правда, исключительно к низшим — сохранилось и в ряде цивилизованных религий, причем иногда даже в отнюдь не самых примитивных цивилизациях и вовсе не в качестве лишь терпимых церквями «простонародных суеверий». Например, в Китае всего лишь столетие назад творились вот какие дела:

«Продолжительная засуха рассматривалась как отказ дракона послать дождь. Тогда возле его изображения устраивались молебствия. Если же и после этого поля оставались сухими, то исполнялся обряд „бичевания дракона“: по сделанному из глины или другого материала дракону наносили удары плетью или бамбуковой палкой, требуя ниспослать дождь. Бумажного или матерчатого дракона разрывали на куски. Доставалось даже царю драконов: за плохую „работу“ его изображение выставляли под палящие лучи солнца — пусть на себе испытает, что такое жара.

В народе получило широкое распространение такое сказание. Маньчжурский император Цяньлун как-то во время продолжительной засухи отправился в Храм Черного дракона, что находился на Западных горах в Пекине, помолиться о ниспослании дождя. Дракон остался безучастным к его молитвам. Тогда разгневанный император повелел изгнать дракона на Северо-Восток Китая, в пустынный район, в провинцию Хэйлунцзян. Путешествие дощечки с надписью „дракон“ к месту ссылки началось в период сезона большой жары. И чем дальше удалялась от Пекина „дощечка дракона“, тем становилось жарче и душнее. Наконец, после того как было преодолено уже значительное расстояние, дракон „раскаялся“ и ниспослал дождь. Тогда император Цяньлун отдал приказ вернуть его на прежнее место.

(Следует подчеркнуть, что царь драконов — это отнюдь не одно из высших божеств китайцев. А вот сослать или высечь таких богов, как, скажем, Великий Нефритовый император Юй-хуан Шанди или мать Западного неба Си Ван-му, даже у императора Цяньлуна… да что там у Цяньлуна — у самого Цинь Ши-хуанди рука бы не поднялась. — В. Б.).

…Хотя идолы считались божествами, тем не менее они, как и служители культа, несли ответственность за свои ошибки. Иногда верующие бранили богов, плевали в них, изгоняли из святых мест, хлестали и даже ломали священные таблички, выражая недовольство обманом.

Однажды идола доставили в суд за сообщничество в деле, в котором был замешан жрец, служивший в том храме. По обычной судебной процедуре, судья приказал идолу поклониться. Идол, понятно, не мог этого сделать, за что и был приговорен к 500 ударам бамбуковыми палками. Когда приговор был приведен в исполнение, от идола осталась только труха.

В 1890 г. в районе Нанкина была сильная засуха. После того, как идол — царь драконов отказался послать дождь страдавшему от зноя городу, его в наказание вынесли из храма и оставили на целый день под палящим солнцем.

Население города Гуанчжоу и его окрестностей в 1905 г. сильно страдало от засухи. Так как идол в храме, в котором обыкновенно молились о ниспослании дождя, не спешил удовлетворить просьбы молившихся, губернатор распорядился снять часть кровли над божеством, полагая, что, оказавшись под лучами нещадно палящего солнца, оно поспешит ниспослать спасительную влагу. Однако дождя все не было. Когда же наконец он пролился, то в наказание за столь долгое промедление идола заставили мокнуть под дождем, по-прежнему не закрывая над ним крыши. Найдя и это наказание недостаточным, губернатор покарал саму пагоду, продав всю ее утварь. (Чем убил сразу двух зайцев: и свою строгую справедливость народу показал, и барыш на этом деле поимел. — В. Б.).

В конце XIX в. на юге Китая в городе Фучжоу неожиданно скончался высокопоставленный чиновник. Виновными в его смерти были признаны божества из кумирни, расположенной недалеко от города. Об этом донесли императору. Последний повелел поступить с виновными духами по всей строгости. В кумирню была направлена полиция. Трех идолов доставили в судебное присутствие, предварительно, в целях предосторожности, завязав им глаза. Их судили и приговорили к телесному наказанию, которое тут же и было приведено в исполнение. После этого проученных истуканов водворили на прежние места.

…Нередко доставалось и богу — покровителю города. Если молитвы горожан о дожде оставались неуслышанными, причину усматривали в произволе городского бога. С „виноватого“ идола снимали одежды и нагим выставляли во двор перед храмом — действие палящих лучей солнца должно было образумить его. Иногда на шею идолу надевали железную цепь в знак того, что за неисполнение своих обязанностей он арестован. В таком виде его оставляли под открытым небом до тех пор, пока не пойдет дождь. За продолжительное нерадение божество могло быть окончательно отстранено от „должности“ и заменено другим.

В 1892 г. на юге Китая в районе Фучжоу в период длительной засухи вспыхнула чума, от которой погибло много крестьян. Оставшиеся в живых стали роптать на бога-врачевателя за его бездеятельность. Чтобы наказать бога, его бумажный образ посадили в бумажную лодку и пустили по реке. Затем из ружей открыли стрельбу по этой лодке. Таким способом крестьяне предполагали наказать бога-врачевателя и преодолеть пагубное влияние злых духов.

За нерадивость доставалось и дракону от его почитателей. Во время длительной засухи крестьяне усиленно упрашивали дракона послать дождь. Когда их молитвы оставались тщетными, возмущенные верующие вытаскивали изображение дракона из храма и с проклятиями бросали его в грязную канаву. Но вот пошел дождь: значит, дракон одумался и решил исправить свою оплошность. Тогда крестьяне доставали его из грязной канавы, тщательно обмывали и водворяли на прежнее место» [597, с. 31–32, 47–49].

Подобная практика вовсе не является исключительным достоянием Китая. Во всех доиндустриальных классовых обществах с низшими богами и духами обращались сходным образом; а в первобытном обществе так в принципе могли поступить с любыми духами (за исключением разве что тотема своего племени, да еще, пожалуй, без-образных магических сил вроде полинезийской маны). Только в процессе перехода к классовому обществу появляется вера в таких богов, которые являются не соседями, а хозяевами, начальниками людей, которым надо не просто делать подарки и просить у них помощи, но поклоняться, отдавать себя в их власть и просить у них покровительства (а не просто защиты). Как это ни удивительно, цивилизованный человек (т. е. человек классового общества) оказывается гораздо более порабощен измышленными им сверхъестественными существами, чем его предок — первобытный человек.

Новые боги, боги-господа, подчиняют себе не только людей, но и тех — более древних — богов и духов (становящихся низшими божествами), с которыми люди с давних пор привыкли обходиться панибратски. При этом на самых низших ступенях потусторонней иерархии оказываются как раз наиболее древние, зачастую еще более-менее коллективные божества и духи: русалки, феи, некоторые нимфы, сатиры и т. п. — точно так же, как живущие общинно крестьяне (в общинах которых, правда, коллективные отношения — в отличие от первобытных общин — уже не преобладают, но все еще сохраняют заметную долю) оказываются в подчинении у феодалов, античных латифундистов и бюрократии азиатского типа. Как в реальной жизни доиндустриального классового общества, так и в ее мифологическом отражении коллективы хотя и не исчезают полностью, но, во-первых, становятся многократно менее коллективными, чем раньше (у фей появляется королева, нимфы одна за другой обретают личные имена и характеры, и т. п.), а во-вторых, оказываются в подчинении у первых в истории индивидуальных личностей — царственных и сановных насильников, служащей им разбойной своры дружинников и обслуживающих всю эту банду торгашей и менял.

Утверждая, что все эти эксплуататоры подчинили себе не только общины крестьян в реальной жизни, но и общины низших божеств и духов в потустороннем мире, мы не сделали никакой оговорки. Исследуя религии всех классовых обществ, нетрудно убедиться в том, что высшие и средние божества (в «монотеистических» религиях таковыми, наряду с «единственным» верховным богом, являются ангелы, святые и тому подобная публика) организуются в точную копию земного государства, где есть верховный бог-царь, бог — военный министр, бог — министр торговли, бог — министр скотоводства, бог — министр ремесла и горнодобывающего дела, богиня — министр по вопросам сексуальной политики, бог — министр по делам семьи, богиня — министр образования, бог — министр культуры и т. д. У каждого из этих высших сверхъестественных чиновников имеется огромный, с каждым столетием все раздувающийся штат потусторонних средних и мелких служащих; зачастую также имеется армия из духов-солдат. («Монотеистические» религии отличаются в этом плане от «языческих» только тем, что словом «бог» называют исключительно верховное божество, — и больше ничем. На самом же деле понятно, что «ангелы», «святые» и т. п. — это те же боги и полубоги, у которых просто отняли имя «бог», оставив им все прежние функции средних и низших божеств, то есть на деле оставив их богами). Чем более высокое положение божество занимает в потусторонней иерархии, тем ярче выражен у него индивидуальный характер — и этот характер всегда соответствует социальному положению божества: верховный бог всегда суров и грозен (и, кстати, далеко не всегда справедлив, хотя на его безусловной справедливости жрецы все-таки настаивают); бог войны — жесток, но не отличается большим интеллектом; богиня любви — очаровательная интриганка, бог торговли тоже хитер и коварен, и т. п. Замечательной, наиболее яркой иллюстрацией этого правила является мифология древних греков и римлян; но и в любых других мифологиях цивилизованных людей оно действует неуклонно.

В ранних языческих религиях государство богов еще не расколото на два государства — добрых и злых духов, — а обитель мертвых еще не делится на потусторонний курорт и потустороннюю зону, рай и ад. Однако по мере того, как вошедшие в цивилизацию люди, пожив тысячелетие-другое в классовом обществе, накапливали печальный опыт отсутствия справедливости в таком обществе33, у них — и прежде всего у эксплуатируемых классов — возникала и возрастала потребность в вере в потусторонний справедливый суд, который хотя бы на том свете воздаст каждому в точности по заслугам и грехам его, накажет грешников и наградит праведников. Соответственно, потусторонний мир делится в воображении людей на райский курорт, где блаженствуют праведники, и адский концлагерь, где грешники мучаются по приговору божьего суда. Роль мучителей оказывается отведена злым духам, которые как раз к моменту появления в мифологии того или иного народа веры в рай и ад оказываются организованы в свое особое государство, возглавляемое верховным злым божеством (Сет у древних египтян, Ангра-Майнью [Ариман] у иранцев-зороастрийцев, дьявол-Сатана-Люцифер-Иблис у иудеев, христиан и мусульман, и т. д.) и противостоящее государству добрых божеств34. Поздний иудаизм, христианство и ислам доводят этот образ двух авторитарных организаций, противостоящих друг другу, до потрясающей аналогии именно с современным классовым обществом: злые духи, согласно этим трем религиям, сосланы в ад — и тем самым их организация становится чем-то вроде мафии, а Сатана оказывается неким подобием лидера воров в законе. В реальной сегодняшней жизни мафия действует не только на зоне, но и на воле (и даже прежде всего именно на воле), где также имеет огромную власть и силу, — так же и власть Сатаны не ограничивается адским подземельем, но очень во многом простирается и на живых людей, а подчиненные ему черти не только в аду грешные души пытают, но и на этом свете творят зла немеряно (в этом, собственно, и состоит их основная роль). На адской же зоне Сатана — смотрящий над смотрящими, подчиненные ему черти — блатные разного ранга, а души грешников оказываются в незавидной роли козлов, чушпанов и петухов35.

Возникновение веры в рай и ад очень наглядно показывает нам, что люди творят характеры богов и отношения богов к людям и между собой по образу и подобию отношений между людьми и человеческих характеров не только потому, что для изображения сообщества богов у людей нет другого натурщика, кроме их собственного сообщества — но также и потому, что мифология каждого общества призвана удовлетворять психологические потребности именно тех людей, которые сформированы присущей именно данному обществу комбинацией трех типов отношений собственности и управления. Люди, сформированные главным образом отношениями индивидуального и авторитарного управления (и, следовательно, аналогичными отношениями собственности), поверили в вершащих суд богов-царей, в рай и ад не только потому, что в их собственном обществе есть цари, суд и тюрьма — но также и потому, что это общество порождает у них потребность в том, чтобы попираемая на этом свете справедливость восторжествовала хотя бы на том свете. А вот первобытные люди, сформированные главным образом коллективными отношениями и жившие в справедливом, с их точки зрения, мире, такой потребности не ощущали — потому и не создали мифы о загробном суде, рае и аде, невзирая на свою богатейшую мифотворческую фантазию. Люди верят только в такие сверхъестественные силы, которые им нужны в данном обществе — и потому по мере того, как изменяется общество, формируемые им люди и их потребности, так вместе с обществом изменяется и его мистика. Чем радикальнее изменяется общество, тем радикальнее изменяется и его мистика: первобытное общество отличается от любого классового общества гораздо сильнее, чем в рамках классового общества одна формация отличается от другой — поэтому мистика первобытного общества гораздо сильнее отличается от мистики любой общественно-экономической формации, чем мистика одной формации отличается от мистики другой формации.

На примере возникновения веры в рай и ад мы также убеждаемся в том, что у человека бывают одинаково реальные, иногда одинаково сильные — но взаимоисключающие потребности и интересы; особенно характерно это для классового общества, присущие которому антагонистические противоречия закладывают множество антагонизмов в потребности и интересы человека, в его влечения, установки и стремления, в его характер36. В данном конкретном случае мы имеем антагонистическое противоречие между двумя вполне реальными, но взаимоисключающими потребностями эксплуатируемых классов: в том, чтобы установить справедливость на этом свете (попытками удовлетворить эту потребность являются восстания, забастовки и т. п.) — и в том, чтобы вытерпеть несправедливость общества отчуждения с помощью надежды на потустороннюю справедливость (для подкрепления последней и возникает вера в рай, ад и справедливый божий суд).

Эта вера, рожденная эксплуатируемыми37, оказалась очень полезна эксплуататорам; последние не сразу замечали это — но, раз заметив, превращали ее в одно из идеологических орудий своей власти38. Действительно, наилучший способ убедить рабов покорно тянуть свою лямку — это укрепить в них веру в то, что в награду за свои труды и лишения, терпение и покорность господам они будут блаженствовать на том свете, в то время как их господ поглотит адский огонь… И точно то же самое неуклонно происходило со всеми прочими плодами фольклорного религиозного мифотворчества: все они обрабатывались священниками, служащими эксплуататорским классам, и превращались в составные элементы религии эксплуататорских классов, служащей последним для манипулирования эксплуатируемыми массами. (То же самое происходит и со всеми оппозиционными, революционными, бунтарскими религиозными движениями и сектами39, создававшимися в порядке «живого творчества масс»: все они, рано или поздно, превращались в орудия эксплуататорских классов40.) Делать это священникам было тем легче, что коллективная фольклорная традиция закрепляла и освящала в мифах и магических обрядах массу представлений, традиций и идеалов, вырастающих из отношений авторитарной и индивидуальной собственности, авторитарного и индивидуального управления (вот еще один абсурдный парадокс абсурдной диалектики отчужденного общества).

* * *

Итак, с возникновением классового общества в сфере мистики стал господствовать новый тип духовной культуры, при котором духовные ценности создаются профессионалами по заказу эксплуататоров и вкладываются в головы эксплуатируемым в готовом виде. Однако наряду с этой культурой господ в религии доиндустриальных общественно-экономических формаций сохраняется и подспудная, отчасти терпимая, отчасти преследуемая струя фольклорного, народного коллективного творчества; что же касается других сфер духовной культуры, то у крестьян и отчасти у городских ремесленников они еще целиком оставались фольклорными. Философия и наука не проникали в толщу крестьянской массы, а в сфере искусства крестьяне еще оставались на почти полном самообеспечении: профессиональные деятели искусства обслуживали главным образом феодалов, бюрократию азиатского типа и горожан из разных классов общества, а крестьянин лишь иногда любовался бродячими артистами — в большинстве случаев в том же городе, на рынке, на ярмарке.

Но в больших городах с высокоразвитыми товарно-денежными отношениями, где доиндустриальная общинность оказывалась очень сильно размытой (и даже ремесленные цеха начинали потихоньку размываться) и общность горожан уже начинала напоминать современное индустриальное общество — толпу одиночек, — в таких городах культура господ заметно вытесняет фольклорную культуру. И в познании действительности, и в искусстве постепенно устанавливается:

А) устойчивое разделение членов общности на творцов и потребителей духовных ценностей;

Б) авторский характер духовного творчества;

В) индивидуальный характер духовного творчества;

Г) преобладание отношений индивидуального и авторитарного управления над отношениями коллективного управления в системе отношений управления духовным творчеством.

Особенно далеко зашел этот процесс в античной общественно-экономической формации — в больших городах Средиземноморья. Религия господ, философия и наука вытеснили здесь фольклорное мифотворчество в глубокое подполье. Коллективные языческие мистерии не только стали более авторитарными, но и замкнулись в границах небольших полутайных мистических организаций, уступив место театру, где в самом действе участвует лишь несколько профессиональных актеров — а тысячам зрителей остается лишь роль пассивных наблюдателей, участвующих в игре лишь криками, аплодисментами, свистом и, самое большее, тухлыми яйцами. Живопись, поэзия, скульптура, танец, музыка — все превратилось в дело немногих профессионалов, продукцию которых в готовом виде потребляет большинство, не принимающее непосредственного участия в творческом процессе.

Для обозначения этого нового типа культуры очень хорошо подходит термин «массовая культура», поскольку данный тип культуры предполагает противопоставление немногих профессиональных творцов духовных ценностей массе разобщенных индивидов, которым уготована исключительно роль потребителей готовой, законченной духовной продукции (при этом не важно, идет ли речь о большой массе «усредненных» потребителей или о малой массе утонченных ценителей). Следует подчеркнуть вот что: обычно «массовой культурой» называют производство духовного ширпотреба, второсортицы — но в том значении, в котором употребляем его мы, под понятие «массовая культура» подпадает и творчество величайших философов, ученых, деятелей искусства, и созданные ими прекраснейшие духовные ценности. Глубочайшие философские и научные теории, великолепнейшие и утонченнейшие произведения искусства — все это тоже подпадает под понятие «массовая культура», поскольку так же, как и духовный ширпотреб, производится немногими профессионалами, оплачивается представителями эксплуататорских классов, тиражируется последними41, доходит до потребителей в готовом виде и именно в таком виде потребляется ими. Бывает, конечно, и такое, что потребление высококачественного продукта массовой культуры в свою очередь побуждает потребителей к творчеству; такое бывает даже регулярно — но все равно в меньшинстве случаев.

Массовая культура42, вытесняя культуру фольклорную, первоначально проявляет главным образом свои прогрессивные стороны. Ее возникновение и подъем — это рост грамотности, распространение просвещения, расцвет искусств, наук и философии, явление миру множества ярчайших творческих личностей, множества талантов и гениев. Однако по мере того, как массовая культура окончательно вытесняет фольклорную и начинает доминировать в данной общности людей, на первый план постепенно выступает все худшее, что в ней есть. Грамотность, став распространенной, обесценивается и из средства для пробуждения критической мысли превращается в средство для засорения голов расхожими штампами; эксплуататорские классы подавляют и подкупают талантливых творцов — и чем дальше, тем больше ориентируют их на производство духовной серятины, ширпотреба; потребители продукции массовой культуры, ранее духовно поднявшиеся под ее воздействием, теперь под ее же воздействием начинают духовно опускаться. В этом нетрудно убедиться, сравнив времена подъема античной массовой культуры (культура Греции от Солона до Перикла) с временами ее упадка (культура Римской империи от Гая Юлия Цезаря до Ромула Августула). «Одномерный человек» Герберта Маркузе впервые явился на свет вовсе не в XX веке — его хорошо знали уже во времена античности; кто не верит — пусть прочтет петрониев «Пир у Трималхиона».

История массовой культуры античного общества повторилась в глобальном, всечеловеческом масштабе в ходе того, как на смену доиндустриальным общественно-экономическим формациям пришли капитализм и неоазиатский строй — и, пройдя через фазы восхождения и расцвета, впали в упадок. Восхождение капиталистической и неоазиатской массовой культуры представляло собой гигантский духовный подъем человечества; сегодня же картина духовной жизни человечества напоминает картину духовной жизни Римской империи этак времен Ювенала. Конечным результатом культуры, основанной на духовном творчестве индивидуальных личностей, вновь — так же, как и в Древнем Риме — с необходимостью оказалось превращение подавляющего большинства этих самых личностей (так гордящихся своей «уникальностью», «неповторимостью» и «независимостью») в нетворческие, серые, очень типичные и стереотипные, а главное, в высочайшей степени манипулируемые со стороны своих господ существа. Венцом развития индивидуальной личности закономерно явился тип со скучной рожей и тусклыми глазами, являющийся домой после работы (состоявшей в повторении стереотипных, заданных сверху операций), роняющий свое тело на диван, открывающий баночку пива и включающий по телеку шоу «Окна», концерт Филиппа Киркорова (вот что пришло на смену античному театру…), боксерский матч или боевик с горами трупов и реками крови (вот что пришло на смену гладиаторским боям Древнего Рима…).

Следует подчеркнуть, что этот тип есть продукт развития национальной культуры — поскольку вся культура капитализма и неоазиатского строя есть культура общества, организованного в нации, и тем самым есть культура национальная. Массовая культура индустриальной цивилизации национальна по своей сути — в силу того, что ее заказывают и оплачивают национальные буржуазии и неоазиатские бюрократии, которые, собственно, и организуют общество с его культурой в нации. То, что культура высоко- и среднеразвитых (а вслед за ними и малоразвитых) индустриальных стран чем дальше, тем больше становится похожей на образцы, впервые явленные миру культурой США в XX веке, само по себе вовсе не свидетельствует о «космополитизации» или «американизации» национальных культур: национальные рынки духовных ценностей можно сколь угодно успешно предохранять от вторжения американской продукции — но все равно культура данной нации будет проходить те же стадии упадка, что и культура США, и никуда от них не денется (разве что начнется переход к бесклассовому обществу, который положит конец цивилизации, и тем самым — упадку ее культуры…). Обществу, являющемуся огромной толпой одиночек, руководимой гигантскими бюрократическими машинами, рано или поздно становятся необходимы майклы джексоны — и если не показывать зрителям той или иной страны американскую «звезду», его роль все равно сыграет какой-нибудь отечественный киркоров или таркан.

Впрочем, национальные культуры и в эпоху своего упадка весьма разнообразны. В них всегда сохраняются профессионалы, обрабатывающие (как и во времена молодости этих культур) материал, наработанный доиндустриальным фольклорным творчеством. Национальная культура — продукт творчества профессионалов — приходит на смену фольклорной культуре, вытесняет ее43; но строится она из материала, наработанного этой самой фольклорной культурой44 — и никогда не перестает перерабатывать этот материал, какие бы иностранные веяния ни проникали в нее. И всегда в национальной культуре найдется для тех, кто не любит «бездуховной иностранщины» и «гнилого космополитизма», своя, патриотическая духовная продукция. Всегда для тех, кто не выносит «новомодных эстетических извращений», найдется ласкающий душу традиционалистский духовный товар. Не нравится тебе концерт Пола Маккартни? — Переключись на другой канал и слушай себе Людмилу Зыкину. С души воротит при одном только взгляде на Бориса Моисеева? — Переключи канал, любуйся на мужественный лик Николая Расторгуева и слушай его задушевные, истинно русские песни под аккомпанемент группы «Любэ». Надоела попса как таковая, духовности хочется? — Почитай внимательнее программу ТВ: увидишь, что не сегодня, так завтра по какому-нибудь каналу будут передавать церковные песнопения в исполнении неплохого хора. Надоели боевики и телепорнуха? — Подожди до праздников: родимое ТВ до тошноты закормит тебя милыми сердцу, сто раз виденными советскими мелодрамами (такими же мещанскими, как и нынешние, но без сцен секса) или фильмами о войне (по сути дела теми же боевиками, но их патриотическая направленность побуждает воспринимать их как нечто более возвышенное, нежели обыкновенный боевичок)… Рынок современной массовой культуры всегда богат самым разнообразным товаром: выбирай на любой вкус! — Но одна общая черта у подавляющего большинства этих духовных товаров все-таки есть: они ориентируют потребителя на игры хотя и в разных командах, но по правилам классового общества. Духовным ценностям, тотально противопоставляющим людей классовому обществу во всех его проявлениях, крайне трудно попасть на этот рынок…

в) Причины распада СССР.

Концепция нации как авторитарной эксплуататорской организации, создаваемой и управляемой буржуазией или неоазиатской бюрократией, позволяет нам понять, в частности, причины распада СССР.

СССР не был унитарным, чисто русским государством — в отличие, например, от послевоенного Китая, где единственной народностью, сумевшей создать свою собственную неоазиатскую бюрократию и стать вполне сформировавшейся нацией, оказались хань (т. е. собственно китайцы). Это было действительно федеративное образование — объединение нескольких государств, национальные бюрократии которых смирились с отчуждением части их суверенитета в пользу Москвы ради своих общих интересов: совместного проведения индустриализации и защиты от общих врагов. Сталин вовсе не уничтожил «национальные элиты» этих государств: он уничтожил их верхушку, тем самым расчистив место для карьеры средним и низшим слоям национальных бюрократий. Когда одного национального бюрократа репрессировали за «национал-уклонизм», его место тут же занимал другой, его бывший подчиненный; он клялся в верности Сталину, ВКП(б) и СССР, переводил литературный язык своей нации с латинской на русскую графику — но оставался по своему социальному положению таким же национальным бюрократом, как и его репрессированный предшественник. Сталин точно так же балансировал между партийно-государственными боссами союзных и автономных республик, как и Ленин, Хрущев, Брежнев, Андропов, Черненко и Горбачев. Только после Сталина московскому руководству балансировать становилось все труднее и труднее: индустриализация закончилась, угроза внешней агрессии ослабела, а значит, те общие интересы, ради осуществления которых национальные бюрократии союзных республик объединились в СССР, начали исчезать. К концу 80-х гг. они исчезли совершенно, и СССР, несмотря на всю дипломатическую утонченность Горбачева, почти бескровно распался.

Тем, кто не верит, что СССР был настоящей федерацией, «лоскутным одеялом», а не унитарным государством, стоит прочесть, что писал об этом вскоре после второй мировой войны, находясь в эмиграции, один из крупнейших украинских националистов — Владимир Винниченко:

«Украинское государство, украинская государственность на Украине есть. …насколько она крепка, показывает тот факт, что ее величайшие враги — русские империалисты во всех видах (хоть так называемой демократии, хоть так называемого коммунизма) не в силах (а потому и не имеют смелости) развалить ее. Почему в так называемом „Союзе Советских Республик“ нет какой-нибудь Рязанской или Тамбовской Республики, а есть Украинская? Потому, что создание Тамбовского или Рязанского Государства вызвало бы только удивление, непонимание, смех, возмущение. А существование Украинского государства признается нормальным, естественным явлением, обладающим всеми необходимыми для него предпосылками и основаниями.

И более того: Украинское Государство является настолько бесспорным фактом, что русский советский империализм не только вынужден был сохранить почти все атрибуты государственности, созданной украинским народом (органы государственной экономики, администрации, суда, образования и т. д.), но и считает возможным ввести Украину в Организацию Объединенных Наций (ООН) как самостоятельное государство с правом отдельного от всего Советского Союза голоса…

Мне могут сказать: это… — тактический маневр для получения лишнего голоса в ООН. Да, — это не проявление великодушия… Москвы. Но почему она не может получить в Организации Объединенных Наций десятки лишних голосов проведением в нее тех самых Рязанских и Тамбовских областей, названных ею Государствами? Потому, очевидно, что такой маневр вызвал бы в ООН такой же самый смех и возмущение. А введение Украины такой реакции не вызвало, оно воспринято Объединенными Нациями с признанием полного права Украины даже на самостоятельное, вне всего Союза существование.

Это есть признанный и зафиксированный всей планетой факт, это есть признание всем интернациональным миром достижений украинской национальной Революции» [112, с. 10. Перевод цитаты с укр. яз. мой. — В. Б.].

Винниченко был совершенно прав: Украина и при Сталине была особым (хотя и не вполне самостоятельным) государством со своей, вполне сложившейся бюрократией. То же самое относится ко всем союзным республикам на всем протяжении существования СССР. Именно поэтому куски СССР так легко отделились друг от друга в 1991 г. и сразу же зажили жизнью вполне сложившихся государств, стопроцентно способных к политически самостоятельному существованию: они вполне созрели для этого уже в недрах СССР. Находясь в составе СССР, союзные республики уже обладали всеми органами и функциями, необходимыми для независимого существования: повторяем, они уже были особыми государствами, держащимися вместе в силу временных общих интересов. И так было не только при Ленине, Горбачеве и Брежневе, но и при Сталине. Сталин вовсе не восстановил Российскую империю; напротив, под его руководством национальные государства, возникшие в ходе национально-освободительной (и потому ничуть не социалистической: социалистическая революция по определению уничтожает такие эксплуататорские организации, как нации — в отличие, например, от революции буржуазной, которая освобождает нации, то есть освобождает буржуазию этих наций) Октябрьской революции, помогли друг другу укрепиться, усилиться, что и помогло им впоследствии преспокойно разделиться45.

4. Семейные отношения при капитализме и неоазиатском строе.

Очень интересно развиваются при капитализме и неоазиатском способе производства семейные отношения. С одной стороны, большие патриархальные (и матриархальные) «ячейки общества» измельчаются, постепенно сводясь к нуклеарной («ядерной», то есть такой, в которой количество человек, ведущих общее домашнее хозяйство, тяготеет к минимально достаточному для того, чтобы могло возникнуть элементарное отношение «родители-дети») [см. 595, c. 5] семье; при этом более или менее постепенно мужчина и женщина становятся все более равноправны (хотя процесс этот протекает далеко не прямолинейно46), а власть старших в семье над ее взрослыми младшими членами сходит на нет. Сами по себе эти процессы ведут к повышению удельного веса отношений индивидуального управления и частной собственности в системе семейных отношений; однако, с другой стороны, воспитание детей до такой степени выходит за пределы «ячеечной» семьи и переходит в руки «частных» и государственных (главным образом именно государственных) воспитательных и учебных заведений — при том, что власть взрослых членов семьи над детьми все еще остается очень авторитарной и весьма широкой, — что в конечном итоге развитие семейных отношений при капитализме и неоазиатском строе характеризуется их неуклонной авторитаризацией. При монополистическом капитализме и неоазиатском строе отношения авторитарной собственности и управления преобладают в системе семейных отношений, так же как и во всей вообще системе производственных отношений.

Выход воспитания (особенно обучения) детей за пределы «ячейки общества» был обусловлен — отчасти в конечном счете, отчасти напрямую — неуклонно ускоряющимся прогрессом промышленности. Это хорошо известно и не нуждается в подробных комментариях; тем самым не нуждается в подробных доказательствах и то, что авторитарная надстройка над нуклеарной «ячейкой общества» — ясли, детские сады, школы, детдома — сыграла гигантскую прогрессивную роль в развитии человечества. Однако сегодня ее прогрессивный характер уходит в прошлое, а отрицательные последствия выступили на первый план. Последствия эти весьма велики. Прежде всего, отношения между воспитанниками и чужими им воспитателями не могут не уродовать души воспитанников. Конечно, формы этого уродования у детдомовского ребенка и у учащегося элитного лицея очень различны, но степень, в которой уродуется душа, у последнего зачастую не меньше, чем у первого [см. 414]. Во-вторых, урбанизация капиталистического и неоазиатского общества привела, как мы уже отмечали выше, к ослаблению уз взаимоподдержки между измельчающимися семьями (прежде всего между соседями); дети из разных семей стали более чужими друг другу, чем раньше, — а если собрать вместе чужих друг другу детей и поставить их под команду чужого им воспитателя, то условия, в которых будет развиваться психика этих детей, будут ничуть не более благоприятными, чем условия, складывающиеся во дворе, когда чужие друг другу дети сами скучковываются в авторитарно управляемые группы47 (в которых через отношения авторитарного управления явственно проглядывают животные отношения доминирования) [см. 527]. Однако изоляция детей от улицы и детского сада внутри «ячеечной» семьи вредна еще больше — так формируются оторванные от реального мира, плохо приспособленные к жизни, слабохарактерные люди. Кроме того, среди «ячеек общества» немало таких, по сравнению с которыми улица и школа — царство доброты и гармонии. Наконец, в самом стремлении родителей держать своего подрастающего потомка поближе к себе обычно проявляется не только страх за него, но и ярко выраженное отношение к нему как к своей собственности (частной — по отношению к другим семьям и, в какой-то мере, к государству, авторитарной — по отношению к нему самому), окрашенное сильными эмоциями, — а при таком отношении родителей к ребенку психика последнего обязательно будет в какой-то степени покалечена (как в том случае, когда родители над ним издеваются, так и в том случае, когда они его балуют)48. Короче говоря, современное общество — очень благоприятная среда для расширенного воспроизводства закомплексованных эгоцентриков, садомазохистов, невротиков и психопатов49.

Современную систему семейных отношений нельзя исправить, найдя в «ячейке общества» лекарство от недугов государственных и «частных» воспитательных и учебных заведений; ее также не исправишь, опираясь на детсады, школы и детдома с целью компенсирования вреда, причиненного психике детей «ячейкой общества». Недостатки современных семейных отношений могут исчезнуть лишь вместе с самими этими отношениями, вместе с «ячеечной» семьей и авторитарной надстройкой над нею — яслями, детсадом, школой, детдомом; только в процессе перехода к коллективистскому обществу (уже в начале которого каждый трудовой коллектив стал бы единой большой семьей, совместно воспитывающей всех своих детей) можно было бы начать воспитание новых поколений людьми с гармоничной психикой, подобными простодушным и уравновешенным первобытным людям.

5. Дискуссии о классовой природе СССР.

Дискуссии о классовой природе СССР и подобных ему государств, о том, какой общественно-экономической формации присущи эти государства, начались практически одновременно с образованием СССР и не утихают до сих пор. В данной статье мы не будем углубляться в разбор многообразных мнений, высказанных по этому поводу в течение семидесяти с лишним лет. Упомянем лишь некоторые, наиболее распространенные и типичные.

Одно из самых концентрированных выражений той точки зрения, согласно которой в государствах типа СССР существовал социализм, мы находим у Г. Х. Шахназарова:

«…социализм — это преобладание общего над частным…

…если у нас не было социализма, то что у нас тогда было? Поскольку у нас была тотальная общественная собственность, то можно сказать, что у нас был государственный социализм с социализацией во всех формах, доведенный до крайности. Кроме того, наряду с плохим мы уже давно имели известные достижения в сфере социальной защищенности: нельзя отрицать, что впервые у нас в стране были введены детские сады, ясли, бесплатное образование, здравоохранение и т. д. Все это элементы социалистического подхода» [523].

Эта цитата очень наглядно демонстрирует нам два коренных недостатка теоретических взглядов тех, кто считает государства, подобные СССР, социалистическими:

1) неспособность отличать коллективное управление и общественную собственность от авторитарных управления и собственности (и то, и другое подводится под рубрику «общего» и противопоставляется «частному»);

2) предрассудок, согласно которому можно быть собственником и при этом не иметь реальной возможности управлять своей «собственностью» (этот предрассудок позволяет «доказывать», что собственниками средств производства в государствах, подобных СССР, были рядовые работники)50.

Данные недостатки присущи и взглядам тех, кто, вслед за Троцким, утверждает, что СССР был «перерожденным рабочим государством», а собственность этого государства на средства производства — хотя и неразвитой, но все же формой именно общественной собственности51. Однако Троцкий не так прост, как Шахназаров: в отличие от последнего, он ни на минуту не забывает о том, что.

«начиная с 1917 года, т. е. с того момента, когда завоевание власти встало перед партией как практическая проблема, Ленин непрерывно занят мыслью о ликвидации „паразита“. После низвержения эксплуататорских классов, повторяет и разъясняет он в каждой главе „Государства и революции“, пролетариат разобьет старую бюрократическую машину, а свой собственный аппарат составит из рабочих и служащих, причем против превращения их в бюрократов примет „меры, подробно разобранные Марксом и Энгельсом: 1) не только выборность, но и сменяемость в любое время; 2) плата не выше платы рабочего; 3) переход немедленный к тому, чтобы все исполняли функции контроля и надзора, чтобы все на время становились „бюрократами“ и чтобы поэтому никто не мог стать бюрократом“. Не надо думать, будто у Ленина дело идет о задаче десятилетий; нет, это тот первый шаг, с которого „можно и должно начать при совершении пролетарской революции“» [652, c. 45].

Естественно, что Троцкий не сглупил и не согласился со Сталиным, утверждавшим, что в СССР 30-х годов якобы был построен социализм; искусный диалектик, Лев Давыдович выстроил изощренную концепцию СССР как явления, переходного от капитализма к социализму. При этом он прекрасно сознавал, что:

«…новое государство стало прибегать к старым методам нажима на мускулы и нервы трудящихся. Вырос корпус погонял. Управление промышленностью получило архибюрократический характер. Рабочие утратили какое бы то ни было влияние на руководство заводом. При сдельной оплате труда, тяжких условиях материального существования, отсутствии свободы передвижения, при ужасающей полицейщине, проникающей жизнь каждого завода, рабочему трудно чувствовать себя „свободным тружеником“. В чиновнике он видит начальника, в государстве — хозяина» [652, с. 200].

Однако предрассудок, согласно которому можно «утратить какое бы то ни было влияние на руководство»52 и при этом все еще оставаться собственником, позволил Троцкому рассматривать бюрократию как «временный нарост на социальном организме» и высказывать утверждения такого рода:

«Несомненно, что советский режим дал могущественный толчок хозяйству. Но источником этого толчка явились национализация средств производства и плановое начало, а вовсе не тот факт, что бюрократия узурпировала командование хозяйством. Наоборот, бюрократизм, как система, стал худшим тормозом технического и культурного развития страны» [647, c. 33].

Поскольку «национализация средств производства» в СССР была не чем иным, как их огосударствлением, то у Троцкого получается, что государство — это одно, а «бюрократизм, как система» есть нечто другое: государство толкает хозяйство вперед, а бюрократизм его тормозит. Получается так, как если бы бюрократия, «узурпировавшая командование хозяйством», не была плотью госаппарата СССР, той субстанцией, из которой он состоит; как если бы государство под названием СССР было некоей сущностью, отдельной от организованной в авторитарно управляемую группу бюрократии. В этом пункте рассуждений Троцкого его диалектика вырождается в откровенную софистику. На самом же деле и прогрессивные (преобладавшие в начале существования СССР), и регрессивные (возобладавшие через некоторое время после второй мировой войны) тенденции в развитии экономики СССР имели один и тот же источник — огосударствление производительных сил в СССР, то есть «узурпацию командования хозяйством» со стороны бюрократии. Если бы Троцкий понимал это, он был бы последовательным диалектиком; превратив же «советский режим» и «бюрократию как систему» в две разные сущности (от первой из которых исходит все хорошее, а от второй — все плохое), он впал в метафизику.

На рассуждения Троцкого:

«Советская бюрократия экспроприировала пролетариат политически, чтоб своими методами охранять его социальные завоевания. Но самый факт присвоения ею политической власти в стране, где важнейшие средства производства сосредоточены в руках государства, создает новое, еще небывалое взаимоотношение между бюрократией и богатствами нации. Средства производства принадлежат государству. Но государство как бы „принадлежит“ бюрократии. Если б эти совсем еще свежие отношения упрочились, вошли в норму, легализовались, при сопротивлении или без сопротивления трудящихся, то они в конце концов привели бы к полной ликвидации социальных завоеваний пролетарской революции. Но сейчас говорить об этом, по меньшей мере, преждевременно. Пролетариат еще не сказал своего последнего слова. Бюрократия еще не создала для своего господства социальной опоры, в виде особых форм собственности. Она вынуждена защищать государственную собственность как источник свой власти и своих доходов. Этой стороной своей деятельности она все еще остается орудием диктатуры пролетариата» [652, с. 206–207], —

Блестяще ответил Тони Клифф:

«там, где государство является распорядителем средств производства…политическая экспроприация означает также экономическую экспроприацию… Поскольку рабочие — каждый в отдельности — не являются собственниками средств производства даже в рабочем государстве, а их коллективная собственность выражается в том, что они владеют государством, которое является распорядителем средств производства, постольку, будучи политически экспроприированы, они будут экспроприированы также экономически» [280, с. 149]53.

Сам Клифф полагает, что в СССР и других подобных ему государствах на протяжении всей их короткой истории имел место госкапитализм. Мы уже имели случаи убедиться в ошибочности этой точки зрения54.

Нельзя оставить без внимания также и ту концепцию, которую выдвинул М. С. Восленский в своей книге «Номенклатура». Согласно Восленскому, в государствах, подобных СССР, существовал «государственно-монополистический феодализм» [122, c. 606]. С чисто теоретической точки зрения концепция Восленского не выдерживает критики. Достаточно отметить, что ключевым моментом в ее обосновании является утверждение, что «государственно-монополистическому феодализму» предшествовала (по крайней мере, в тех странах, где подобные СССР государства возникли не в результате иностранной интервенции) феодальная формация (в частности, Восленский настаивает, что феодализм как общественно-экономическая формация, как «система» существовал в царской России еще при Николае Втором) [122, с. 558–563, 605]. Между тем уже в XIX веке в Российской империи феодализм как способ производства не существовал (как мы уже говорили, доведенное до рабства крепостничество было явлением восходящего капиталистического способа производства; автор этих строк склоняется к мысли, что уже в первой половине XVIII века в России однозначно и необратимо преобладали капиталистические производственные отношения)55; следовательно, не существовала и основанная на нем общественно-экономическая формация. Говорить же о том, что феодализм как способ производства (по определению, основанный на доиндустриальных производительных силах) и формация воскрес в России в первой половине XX века, в период индустриализации, бессмысленно: даже если производственные отношения, возобладавшие в подобных СССР государствах, и похожи в своих основных чертах на феодальные — все равно они, возникнув на качественно новом этапе развития производительных сил, присущи какой-то иной формации. (В связи с этим еще раз подчеркнем: азиатский способ производства и неоазиатский — разные способы производства.) Тем не менее, несмотря на свою теоретическую слабость, эта концепция обладает немалой убедительностью для людей, далеких от исторического материализма — ведь между феодальными и неоазиатскими общественными отношениями, между особенностями психологии людей, принадлежащих к обеим общественным формациям, можно провести такое множество поверхностных аналогий… Возьмем хотя бы тот факт, что и в феодальном, и в неоазиатском обществе не больно-то уважались «права и свободы личности» в их либеральном понимании. Для современного интеллигентного и полуинтеллигентного мещанина одно это может послужить достаточным доказательством идентичности обеих формаций.

В «Номенклатуре» Восленский превозносит буржуазную парламентскую демократию. Кроме того, «Номенклатура» примечательна тем, что согласно изложенной в ней концепции в государствах типа СССР «господствующий класс — политбюрократия, номенклатура. Заметим: политбюрократия, а не технократия» [122, с. 570]. Эти же две особенности присущи книгам очень известного предшественника Восленского, Милована Джиласа: «Новый класс» и «Несовершенное общество» [см.: 174, c. 159–540]. (Преемственность между ними прямая и осознанная: Восленский использовал в своей работе труды Джиласа, а тот, в свою очередь, благословил своего идейного наследника, написав к его книге в высшей степени хвалебное предисловие.) Благодаря обеим этим особенностям идеи Джиласа и Восленского оказались весьма адекватным отражением интересов тех группировок внутри обуржуазивающейся неоазиатской бюрократии, которые, когда процесс реставрации капитализма в их странах пошел полным ходом, использовали в своей борьбе за власть с другими группировками внутри того же класса (ядро которых по преимуществу составляли представители военно-промышленного комплекса) демократические, направленные против осточертевшей широким массам правящей партии лозунги с тем, чтобы обеспечить себе как можно более широкую поддержку среди неоазиатских администраторов, мелкой буржуазии56 и даже среди превращающихся в пролетариат государственных рабочих. «Демократические» обуржуазивающиеся бюрократы, как правило, были заинтересованы в как можно более глубокой и быстрой интеграции рынка капиталов своих стран в мировой рынок капиталов и поэтому боролись за власть, в той или иной степени ориентируясь на поддержку высокоразвитых капстран, главным образом западных. И тут идеология Джиласа и Восленского совпала с интересами этих группировок: оба очевидные «западники» (особенно Восленский; к тому же у него гораздо отчетливее, чем у Джиласа, выражена враждебность по отношению к неоазиатскому военно-промышленному комплексу). Оба, разумеется, апологеты капитализма; но если прокапиталистические симпатии Джиласа поначалу были завуалированы какими-то невнятными мечтаниями в духе теории конвергенции57, то Восленский сразу и недвусмысленно заявил свое кредо:

«Проблема нашего времени состоит не в том, что капиталистическая формация уже исчерпала себя, а в том, что феодальная формация еще не полностью исчерпала все возможности продлить свое существование. И она делает это, выступая в форме тоталитаризма — этой „восточной деспотии“ нашего времени: реального социализма, национал-социализма, фашизма, классовой диктатуры политбюрократии — номенклатуры» [122, с. 599].

В качестве идеологов обуржуазивающейся бюрократии Восленский и Джилас отвергают марксистско-ленинскую теорию отмирания государства в ходе социалистической революции58. По мнению Джиласа, государство — неотъемлемый атрибут общества:

«В далеком прошлом существовали социумы без государства и власти. Обществом они считаться не могут, ибо представляли собой некий переход от полуживотных к человеческим формам социального бытия. И даже в таких примитивнейших социумах-общинах некое подобие власти присутствовало. Тем более наивным было бы доказывать, что в будущем, с его все усложняющейся общественной структурой, исчезнет потребность в государстве» [174, с. 243].

После того, как мы рассмотрели в данной статье первобытное общество, ошибочность взглядов Джиласа на него очевидна для читателей. А из того, что мы говорили о компьютеризации как материально-технической предпосылке превращения человечества в единый коллектив — и что будем говорить ниже о закономерностях развития капитализма, будет очевидна также устарелость взглядов Джиласа на перспективы существования государства в будущем.

Несмотря на все сказанное выше, «Новый класс» Джиласа и «Номенклатура» Восленского имеют некоторое научное значение как хорошее описание общественного строя в СССР и подобных ему государствах. Особенно отличается этим богатая фактами книга Восленского. Читая «Номенклатуру», отчетливо осознаешь: да, СССР и другие государства того же типа таки были эксплуататорскими59.

Вот кто отлично понимает, что в СССР существовало общество, отличающееся от капиталистического, так это Юрий Иванович Семенов [593, c. 280–282]. Следует отметить, однако, существенный недостаток оригинальной концепции общественно-экономических формаций, разработанной Семеновым60:

стремясь как можно более детально классифицировать этапы развития эксплуататорских обществ, он чрезмерно умножает формации, «параформации», способы производства, «образы производства», уклады и «подуклады».

И каждой из этих классификационных рубрик Семенов дает поразительно причудливое название. Когда читаешь его книги, очень скоро начинает рябить в глазах и кружиться голова от массы таких мудреных терминов, как «древнеполитарная общественно-экономическая формация», «древнеполитомагнарное общество», «магнарный способ производства», «доминарно-приживальческий подспособ эксплуатации», «протополитаризм», «протонобиларные общества, которые подразделялись на собственно протонобиларные и протонобилодоминарные», и т. д., и т. п. … Невольно возникает аналогия с искусственным языком волапюк, автор которого, Иоганн Мартин Шлейер, старался придумать для каждого понятия новое слово, довел до сверхизобилия количество грамматических форм — и в результате сам не помнил всех изобретенных им слов и в разговоре на волапюке не мог обойтись без словаря [303, c. 30–33].

В отличие от Шлейера, изобретатель эсперанто Л. М. Заменгоф составил словарный фонд созданного им языка из корней, взятых из живых индоевропейских языков и латыни, и разработал очень простые и логичные, допускающие множество комбинаций и при этом легко запоминающиеся грамматические правила… Результат — волапюк умер, а на эсперанто и по сию пору общаются, читают и пишут (в том числе и прекрасные стихи) несколько миллионов человек во всем мире.

Наша классификация отношений собственности и управления позволяет свести все прошлое и настоящее (а пожалуй, и обозримое будущее тоже) многообразие систем общественных отношений к комбинациям трех основных типов отношений собственности и управления в различных пропорциях — и эти комбинации можно различать просто по количественным значениям этих пропорций, а не присваивая каждой комбинации свое особое имя. Благодаря этому мы спокойно можем ограничиться пятью способами производства и, соответственно, пятью общественно-экономическими формациями, объединенными в два «круга», два последовательных этапа развития, — и свести к этим немногим классификационным рубрикам все многообразие форм эксплуататорского общества, не изобретая тысячи мудреных терминов (которые полностью могут запомнить лишь немногие специалисты: в конце концов, Семенов, будучи марксистом, мог бы вспомнить о том, что наука нужна не только для познания истины, но и для того, чтобы донести истину до масс…). Вместо того, чтобы квалифицировать общество Древнего Египта как «древнеполитарное», а шумерское — как «древнеполитомагнарное» [593, с. 250], гораздо полезнее для понимания природы этих обществ будет просто объяснить, в каком из этих двух вариантов азиатской общественно-экономической формации отношения между бюрократией и крестьянами азиатского типа содержали в себе бóльшую примесь отношений индивидуального управления и индивидуальной собственности, в каком — меньшую, и в чем это выражается.

Классифицировать формы общества так, как это делает Семенов — это все равно, что градуировать шкалу термометра не цифрами, а словами: «пекло», «жарища», «очень жарко», «жарко», «очень тепло», «тепло», «прохладно», «холодно», «очень холодно», «мороз», «морозище»… На каждую десятую долю градуса особые названия выдумывать и все их запоминать — это с ума сойти можно. Лучше уж цифрами… Так и с делением классового общества на способы производства и общественно-экономические формации: лучше делать это так, как мы61.

6. Упадок капитализма и неоазиатского строя.

а) Загрязнение окружающей среды.

Выше уже шла речь о том, что в конце XX в. в упадок пришел не только неоазиатский строй, но и капитализм. Поговорим об этом поподробнее.

Обратимся для начала к экологии:

«…практика современного капитализма показывает, что многие фирмы и концерны научились мастерски выкачивать новые прибыли из современной экологической ситуации, трагически обострившейся по их же собственной вине. Например, магнаты автомобильной промышленности Запада, быстро сориентировавшись в конъюнктуре, выбросили на рынок новые модели автомобилей. Реклама преподносила их потребителю как абсолютно безвредные для атмосферы, расхваливала фильтрующее оборудование, полностью поглощающее токсичные выхлопные газы, и т. д. Автомобили вошли в моду, стали эмблемой престижности, автоконцерны бойко сбывали их по высоким ценам. Кривая дивидендов резко ползла вверх…».

Ряд фирм с успехом разрабатывает безотходные технологии, предлагает оригинальные способы «коммерциализации» отходов производства различных отраслей промышленности…

Р. Юнгк пишет: «С конца 60-х — начала 70-х годов во многих государствах ускоренными темпами начала складываться индустрия контроля за качеством окружающей среды, сулящая миллиардные доходы. Автоматизированная контрольно-измерительная и сигнальная техника для определения уровня концентрации вредных веществ в воздухе, воде и продуктах питания, химические и фармакологические средства борьбы с отравлением окружающей среды, различные воздушные фильтры, всевозможные очистные и утилизационные сооружения превратились вдруг… в неслыханно прибыльный бизнес… Начался настоящий бум… В рекордные сроки он превратил многих оборотистых и ловких бизнесменов в мультимиллионеров.

…В США существуют предприятия, ухитряющиеся извлекать ежегодно из каждых 3 млн. долларов капиталовложений в „природозащитные проекты“ до 1 млн. прибылей» [711, c. 39–40].

Казалось бы, это свидетельствует о том, что капитализм сам способен спасти человечество от угрозы гибели в результате экологической катастрофы — капитализмом же и порожденной. На самом деле это вовсе не так. Дело в том, что любые меры по охране природы от последствий человеческой деятельности временны по самой своей сути, заведомо паллиативны. Чем дальше идет прогресс производительных сил, тем неизбежно глубже изменение природы человеком и тем неизбежно шире масштабы этого изменения. Вопрос лишь в том, какой характер примет это изменение: будет ли оно и дальше делать окружающую нас среду все менее пригодной для жизни человека, или же примет характер коренной переделки и окружающей среды, и самого человеческого организма с целью приспособить друг к другу природу, человека и общественное производство. До тех пор, пока люди будут пытаться делать два взаимоисключающих дела — усложнять свои производительные силы и пытаться сохранить хотя бы какую-то часть окружающей среды в первозданной неприкосновенности — окружающая среда будет напоминать тришкин кафтан: залатаешь ее в одном месте, а она вскоре порвется в десяти местах. Разумеется, это не означает, что любые паллиативные меры по охране окружающей среды вообще не нужны: польза от некоторых из них есть — но лишь постольку, поскольку они позволяют выиграть время для того, чтобы основательно взяться за переделку биосферы и, в частности, человеческого генотипа. Сами же по себе они совершенно недостаточны для того, чтобы ликвидировать угрозу глобальной экологической катастрофы. Но те капиталисты, которые делают бизнес на охране окружающей среды, и выражающее их интересы движение «зеленых» как раз и добиваются того, чтобы человечество продолжало латать тришкин кафтан окружающей среды. Идеологию «охраняющей природу» буржуазии замечательно ясно сформулировал Б. Миркин:

«„Покорять природу“ человек больше не хочет. Сциентистские идеи ноосферы В. Вернадского или космизма К. Циолковского с планами с помощью науки создать нечто более совершенное, чем создала сама Природа, уходят в Лету. Все более очевидно, что „планетарный коммунизм“ ноосферы с жесткими, контролируемыми человеком связями не способен заменить естественного рынка биосферы, где эффективно регулируются кругообороты вещества, состав атмосферы и режим поступления воды на сушу.

Реализм возможностей Человека познать Природу и использовать ее в своих интересах довольно точно выразил американец Б. Коммонер в своих четырех прагматических „законах“, которые, благодаря четким формулировкам, получили необыкновенную популярность у экологов („Все связано со всем“, „Все надо куда-то девать“, „Ничто не дается даром“, „Природа знает лучше!“). Таким образом, либо Человек встраивается своей хозяйственной деятельностью в сложившуюся биосферу, не превышая своими воздействиями того порога, когда перестанет действовать принцип Ле-Шателье и система после нарушения не приходит в равновесие (т. е. сохраняется „рынок“), либо он разрушает биосферу и погибает сам…» [423].

Если последовательно придерживаться этой установки, то неизбежно придешь к такому практическому выводу для человечества: свернуть технический прогресс, остановить развитие производительных сил на уже достигнутом уровне или даже вернуться к более примитивным производительным силам62. Разумеется, сами бизнесмены от экологии не забивают себе головы подобными утопиями: такая дешевая пропагандистская лапша предназначена для того, чтобы наматывать ее на уши массам. И надо сказать, что утопии «зеленых» находят-таки отклик у масс; конечно, в возможность полной остановки технического прогресса мало кто верит, однако наивная вера в то, что можно изобрести какой-то рецепт очень долговременного сочетания технического прогресса с сохранением природы в неприкосновенности, очень широко распространена. И это понятно: простой человек запуган попытками авторитарно управляемых организаций — государств и «частных» корпораций — покорять природу, запуган чернобылями и проектами поворота великих сибирских рек63; а то, что овладевать природой можно иначе, нежели под командованием озабоченных своими прибылями и карьерой бизнесменов и чиновников, простому человеку нелегко себе представить. Миркин прав в том, что сегодня большинство людей действительно утратило сциентистский оптимизм первой половины XX века, утратило веру в светлые перспективы овладения природой. В этом проявляется крайний упадок не только капитализма, но и вообще всего классового, антагонистического общественного устройства: его дальнейшее сохранение перестало быть совместимым с выживанием человечества. Такое общество, в котором преобладают отношения индивидуальной и авторитарной собственности, индивидуального и авторитарного управления — общество, в котором движущей силой производства является борьба эксплуататоров за власть и за прибавочный продукт — на современном уровне развития техники неизбежно будет все больше и больше превращать свою среду обитания в помойку, все быстрее и быстрее губить человечество.

До тех пор, пока капитализм будет сохраняться, взаимоотношения людей с природой останутся такими же, каковы они сейчас. С одной стороны, монополии (в т. ч. и государства) будут продолжать уничтожать среду обитания человека: будут «покорять природу», исходя из узковедомственных и коммерческих интересов, будут всеми правдами и неправдами стараться сэкономить на затратах на охрану природы (в частности, перемещать «вредные производства» и вывозить токсичные промышленные отходы в слаборазвитые страны). С другой стороны, бизнесмены от экологии будут оттягивать сроки гибели человечества, руководя производством очистных устройств и т. п.; им в этом будут помогать буржуазные государства, пытаясь следить за соблюдением законов об охране природы (которые все равно так или иначе будут нарушаться), — но и «зеленые» бизнесмены64, и государственные ведомства по охране природы будут стоять на страже классового общества, которое в силу присущих ему антагонизмов никогда не сможет взяться за последовательное осуществление коренной переделки природы и человеческого организма (с целью приспособить их и производство друг к другу)65. Такую переделку может последовательно осуществлять лишь общество, все члены которого будут управлять процессом переделки себя и природы — управлять как один человек с единой волей; общество, в котором изменение земной биосферы и человеческого генотипа будет ощущаться каждым человеком как его кровный интерес, общий для него со всеми остальными членами общества; короче говоря, такое общество, в системе производственных (и всех прочих) отношений которого преобладают отношения коллективной собственности и управления (и которое включает в себя все человечество). А до тех пор, пока миром правят эксплуататоры, человечество будет продолжать «охранять природу» по принципу тришкиного кафтана и приближаться, более или менее постепенно, к экологической катастрофе66.

б) «Работа в три раза смертельнее, чем война».

«Работа в три раза смертельнее, чем война, — утверждает ООН.

Это официальные данные: работа может быть смертельной, — и, согласно докладу ООН, она приносит больше смертей и страданий, чем войны или злоупотребление наркотиками и алкоголем.

Более двух миллионов людей ежегодно погибает от несчастных случаев на производстве или профессиональных заболеваний, что соответствует одной смерти за каждые пятнадцать секунд, — утверждает Международная Организация Труда (МОТ) при ООН. — Два года назад эта цифра составляла только 1,2 млн.

МОТ определяет сельское хозяйство, строительство и горнодобывающую промышленность как три самых опасных занятия в мире.

На данный момент ежегодное количество жертв производства в три раза превышает ежегодное количество смертей в войнах (650.000), что соответствует повторению трагедии 11 сентября каждый день. Число жертв производства также превосходит количество смертей от злоупотребления алкоголем и наркотиками.

МОТ указывает на влияние промышленного мусора, химикатов, шума и радиации как на причину распространения рака, сердечных заболеваний и инсультов.

350.000 человек ежегодно погибает от несчастных случаев на рабочих местах, и работа с опасными веществами уносит еще 340.000 жизней в год. Так, асбест ответственен за 100.000 смертей в год.

МОТ обвиняет богатые страны в экспорте этой проблемы.

„Индустриально развитые страны вывозят свои рискованные производства в развивающиеся страны“, — заявила эксперт МОТ Юкка Такала. Она утверждает, что проблемы были „перевезены на Юг, где труд не только дешевле, но и менее защищен“».

Источник: http://www.guardian.co.uk/Print/0,3858,4405550,00.html.

(Оригинал получен 06.05.2002. Пер. с англ. В. Бугеры).

Так и будет продолжаться до тех пор, пока производство ведется ради прибыли бизнесменов и карьеры начальников. Пока люди будут делиться на управляющих и управляемых, управляющие будут экономить на охране здоровья и жизни управляемых — ради того, чтобы присваивать себе побольше прибавочного продукта в той или иной форме.

Что можно добавить к этим цифрам, сочащимся кровью? Комментарии излишни… Разве что следует чуть-чуть поправить эксперта МОТ: свои рискованные производства вывозят в развивающиеся страны не индустриально развитые страны как единое целое, но буржуазия этих высокоразвитых стран. Так же, как пролетарии США или Западной Европы не причастны к собственности на средства производства, они не причастны и к вывозу рискованных производств, принадлежащих их соотечественникам-капиталистам, в слаборазвитые страны.

в) Неизбежность третьего империалистического передела мира.

В том, что в конце XX в. в упадок пришел не только неоазиатский строй, но и капитализм, с нами согласятся авторы брошюры «Альтернатива — прогресс», выпущенной редакцией левосталинистской газеты «Контраргументы и факты» в 93-м году и распространявшейся главным образом в среде «коммунистической» оппозиции. Однако когда они говорят о причинах подъема капитализма после 2-й мировой войны, сменившегося пресловутым упадком, то переворачивают все вверх ногами:

«Источник экономического ускорения капитализма…в концентрации средств труда и капиталов, в слиянии и укрупнении различных экономических единиц, в замене рыночных начал и конкуренции на корпоративные отношения планирования. Эти процессы развиваются в двух, усиливающих друг друга, направлениях:

1. Укрупнение фирм, в том числе путем слияния и поглощения.

2. Все более активная экономическая роль государства.

Преимущества крупных и особенно крупнейших фирм с точки зрения научного прогресса и экономического роста бесспорны и доказаны многочисленными примерами. Можно указать на мультинациональную компанию ИБМ. В 1969 году ее сумма продаж достигла 7,2 миллиарда долларов, что хватило бы для покупки почти всего, что было произведено в том году в таких странах, как Норвегия или Финляндия. ИБМ сыграла революционную роль в мировой промышленности. Сконцентрировав капиталы на задаче компьютеризации, компания произвела две трети всех компьютеров капиталистического мира, во многом изменив облик промышленности и масштаб представлений о производственных возможностях человечества. Строгая централизация производства и научных исследований, планирование и директивное руководство из штаб-квартиры в США превратили фирму как бы в министерство компьютеризации всего западного мира» [18, с. 4–9].

Никто не отрицает того, что чем крупнее фирма, тем легче ей модернизировать производство и повышать производительность труда, побивая конкурентов на старом рынке или же завоевывая новый, только что открывшийся рынок (как в случае с ИБМ). Вопрос, однако, не в этом, а в том, что может заставить фирму модернизировать производство и повышать производительность труда после того, как она стала одной из немногих (или даже единственной) монополий на данном рынке; что может заставить все монополии нескольких капстран, прочно господствующие в их экономике, модернизировать производство, благодаря чему, в свою очередь, открываются новые, ранее не существовавшие рынки (напр., рынок компьютеров). Ответ очевиден: лишь некая экстремальная ситуация, грозящая монополиям гибелью.

После второй мировой войны такую ситуацию создали, во-первых, советские танки в Восточной Европе, приход к власти коммунистов в Китае, всплеск активности рабочего движения и мощный рост компартий по всему миру, начало крушения мировой колониальной системы… А во-вторых, капиталистические монополии оказались поставлены в экстремальную ситуацию также и самим по себе окончанием второй мировой войны.

Вот уже около ста лет подряд — с тех пор, как капитализм стал монополистическим — траектории мирового научно-технического прогресса представляют собой удивительную картину. Неуклонно растет и модернизируется только производство оружия; что же касается кривых роста и модернизации мирного производства, то они совершают следующие изгибы:

Круто поднимаются в самом начале XX в., но к началу первой мировой войны этот подъем становится более пологим;

После войны — не очень крутой подъем 20-х гг., обрывающийся в Великую депрессию 1929-33 гг.;

По окончании этого всемирного кризиса — застой, почти совершенно горизонтальная линия, плато;

После второй мировой войны — крутой и длительный подъем, обрывающийся в мировой экономический кризис начала 70-х гг.;

После кризиса — очень пологий, все менее и менее заметный подъем (почти полный застой — за исключением лишь производства компьютеров и программного обеспечения к ним), превратившийся в конце XX — начале XXI в. в совершеннейшее плато, такое же, как накануне второй мировой войны.

Складывается такое впечатление, что при монополистическом капитализме модернизация и рост производства мирных товаров широкого потребления стимулируется исключительно лишь большими войнами.

И это впечатление совершенно правильно: в эпоху империализма монополиям действительно оказывается, как правило, выгоднее совершенствовать производство пушек вместо масла (а если уж все-таки масла — то как провианта для армии, а не как товара для мирного населения). На то есть две причины. Первая обусловлена тем, что монополиям выгоднее не тратиться на модернизацию мирного производства, но расширять свои сферы влияния — и тем самым увеличивать сверхприбыли, получаемые за счет монопольных цен; а для того, чтобы расширять сферы влияния, нужно воевать или по крайней мере бряцать оружием. Вторая же причина заключается в том, что во время войны прибыли капиталистических монополий перестают быть ограниченными покупательной способностью населения: в отличие от мирного времени, во время войны большинство товаров, производимых переориентированными на войну промышленностью и сельским хозяйством — оружие, провиант и обмундирование для армии и т. п. — покупает не население, а государство, и потому можно урезать заработную плату до размеров еле-еле достаточного для выживания ежедневного пайка, не опасаясь того, что обнищавшее население перестанет покупать товары и наступит экономический кризис (как это неизбежно произошло бы в мирное время). А если еще учесть, что в военное время можно увеличить рабочий день до размеров, немыслимых в мирное время, и обосновать сокращение зарплаты и увеличение рабочего дня необходимостью военного времени (а с теми, кто будет протестовать или просто уклоняться от работы, расправляться опять-таки по законам военного времени — как с вражескими пособниками), то становится понятно, что большая война оказывается золотым дном для монополий всех — в том числе и проигравших войну — стран, участвовавших в войне. (Так, хорошо известно, что проигрыш Германии в обеих мировых войнах не помешал ее монополиям очень хорошо нажиться на них. Для эпохи империализма вдвойне верна старая истина: все выгоды от войн между государствами присваивают эксплуататоры, а все издержки ложатся на плечи эксплуатируемых.) Исходя из всего этого, становится понятным не только то удивительное явление, что вот уже сто лет подряд без перебоев прогрессирует только производство оружия, но также и другой, не менее поразительный факт, тоже имеющий место на протяжении последних ста лет: разработка большей части новейших высоких технологий финансируется военными ведомствами, а сами эти технологии применяются сперва в производстве продукции военного назначения, и лишь потом находят себе мирное применение.

Технически модернизировать производство мирных товаров становится по-настоящему выгодно монополиям лишь сразу после войны — когда хочешь не хочешь, а приходится вновь переводить на мирные рельсы часть экономики. Рабочей силы после военной мясорубки осталось мало, и палкой ее на заводы и фермы, в отличие от военного времени, не загонишь — следовательно, надо хотя бы чуть-чуть поднимать зарплату, чтобы привлечь пролетариев на предприятия. Покупательная способность населения крайне низка — следовательно, нельзя очень уж повышать цены. Как же тогда получать прибыль? — Выход только один: технически модернизировать производство — и производить настолько нужные широким массам и при этом дешевые товары, чтобы они хорошо раскупались даже обнищавшим населением. Конечно, модернизация техники в обнищавшей стране не обещает скоро окупиться и потому является весьма рискованным мероприятием; однако этот риск несколько уменьшается за счет того, что во время войны в военном производстве была наработана масса новейших технологий, которые теперь можно в готовом виде, уже не тратясь на их разработку, переносить в мирное производство67. Кроме того, разрушение производственных мощностей в ходе военных действий не только затрудняет, но вместе с тем, парадоксальным образом, в некотором отношении и облегчает техническую модернизацию производства: как это хорошо известно специалистам, дешевле выстроить новый завод, оснащенный новейшей техникой, на пустом месте, чем переоснащать старый завод, переоборудуя старые постройки и коммуникации. Получается так, что противник берет на себя расходы по разрушению устаревших предприятий, за свой счет расчищая место для строительства предприятий модернизированных…

Все эти причины, вместе взятые, приводят к тому, что заметные подъемы в развитии мирного производства происходили в эпоху империализма именно после мировых войн, как их результат — и иначе не могли бы произойти…Опять-таки следует подчеркнуть, что экономический подъем после второй мировой войны оказался гораздо мощнее и длительнее того, что последовал за первой, не в последнюю очередь благодаря противоборству США и СССР, капитализма и неоазиатского способа производства.

Однако всему, что имеет начало, рано или поздно приходит конец — и послевоенный подъем мирного капиталистического производства рано или поздно заканчивается мировым экономическим кризисом. Заканчивается и кризис — но тут-то и обнаруживается, что при монополистическом капитализме в мирное время не существует устойчивых стимулов, которые побуждали бы капиталистов к дальнейшей технической модернизации мирного производства68…В мирном производстве усиливаются застойные тенденции (в конце концов мировая экономика впадает примерно в такой же застой, как в 30-е гг. или как сейчас), и только производство оружия продолжает модернизироваться так же динамично, как и раньше. Так и живет человечество до тех пор, пока накопившиеся за время застоя противоречия между делящими мир финансовыми группировками69 не выльются в очередную всемирную разборку70.

Таким образом, мы вынуждены прийти к печальному, трагическому выводу: при монополистическом капитализме научно-технический прогресс может осуществляться не иначе, как ценой сотен миллионов жертв больших и малых войн. И так будет до тех пор, пока существует монополистический капитализм. А поскольку на таком высоком уровне развития производительных сил, как сейчас, капитализм может быть только монополистическим, то можно сказать и так: научно-технический прогресс будет невозможен без гигантской кровавой мясорубки, перемалывающей сотни миллионов человеческих жизней, до тех пор, пока существует капитализм71.

Если бы не обе названные выше причины, поставившие после второй мировой войны капиталистические монополии в экстремальную ситуацию, то новые научные открытия продолжали бы использоваться, как и накануне второй мировой войны, лишь для усовершенствования оружия. И, между прочим, в послевоенной экономике капстран ускорение прогресса в традиционных отраслях промышленности достигалось не столько благодаря «национализации отраслей и предприятий» [18, с. 5], сколько благодаря разукрупнению монополий, усилению роли рыночных начал и конкуренции, благодаря сочетанию авторитарного планирования и рыночных стимулов — и сочетанию их не только друг с другом, но и, в ряде случаев, с повышением доли отношений коллективного управления (то есть с некоторым — хотя и исчезающе малым, более показушным, чем реальным — расширением производственной демократии).

В свою очередь, упадок капитализма, начавшийся в 70-е годы, был в конечном счете обусловлен, во-первых, упадком экономики неоазиатских государств (прежде всего СССР), начавшимся после выхода последних из экстремальной ситуации: ослабел противник, ослабела непосредственная угроза существованию капитализма, и порождаемая монополизмом тенденция к застою и упадку вновь начала брать верх. Во-вторых, как мы только что видели, он был обусловлен также и тем, что после второй мировой войны прошло уже много лет — а третья всемирная бойня, которая только и могла бы подхлестнуть развитие мировой капиталистической экономики, все никак не начиналась… Авторы же брошюры «Альтернатива — прогресс», пытаясь объяснить этот упадок, только и додумались, что до следующего:

«Выше говорилось о преимуществах крупной корпорации с точки зрения научно-технического прогресса и темпов роста. Но капиталистическое производство само по себе не выдвигает эти категории в качестве цели. Его целью является прибыль.

Очевидные прогрессивные качества крупных корпоративных образований не всегда очевидны, если иметь в виду стимул прибыли. Крупный капитал, в отличие от мелкого, достигает крупных инвестиций. Но крупные инвестиции, связанные с реализацией гигантских программ новых предприятий и производств, а также проектов вроде туннеля под Ламаншем, имеют дефект медленного оборота. Главный же недостаток крупного инвестирования в том, что появляющаяся в результате его новая, более производительная техника с новой силой обнаруживает эффект тенденции нормы прибыли к понижению.

…Научно-технический прогресс и связанное с ним падение норм прибыли приводит к известному пределу, к точке замерзания, ниже которой прибыль теряет свою стимулирующую роль» [18, с. 6].

Ничего общего с реальной действительностью это объяснение не имеет, поскольку само по себе понижение норм прибыли никак не влияет на стимулирующую роль прибыли: стимулом, побуждающим капиталиста в условиях конкуренции повышать производительность труда, модернизировать производство и открывать для себя новые рынки, является возрастание массы прибыли, — и даже если норма прибыли крайне низка и продолжает понижаться, но масса прибыли при этом продолжает возрастать, то стимулирующая роль прибыли ничуть не уменьшается. Конечно, капиталисту субъективно приятнее, когда норма прибыли высока — то есть когда затраченная сумма постоянного и переменного капитала мала, а масса прибыли велика. Однако объективные законы развития производительных сил таковы, что для того, чтобы при прочих равных условиях (одинаковой величине переменного капитала и т. д.) произвести больше товаров, чем конкуренты, и продать свои товары дешевле, чем они, получив вначале хотя бы не меньшую, а затем и бóльшую массу прибыли, чем последние, — для этого капиталисту необходимо рисковать, вкладывая все больше и больше капитала в техническую модернизацию своих предприятий и тем самым до такой степени наращивая долю своего постоянного капитала, что до того, как конкуренты данного капиталиста начнут терпеть убытки, норма прибыли данного капиталиста окажется ниже, чем норма прибыли его конкурентов. Только так капиталист может победить тех своих конкурентов, которые находятся в равных с ним условиях; и история развития капитализма наглядно демонстрирует нам, что в равной конкурентной борьбе побеждали только те капиталисты, которые шли на риск — и снижали норму своей прибыли ради того, чтобы нарастить ее массу. Это означает, что снижение нормы прибыли нисколько не уменьшает стимулирующую роль прибыли, если при этом масса последней возрастает — и оказывается больше, чем у конкурентов. Отсюда, в свою очередь, следует, что если снижение нормы прибыли обусловлено теми же причинами, что и возрастание ее массы, то такое снижение ничуть не уменьшает объективную заинтересованность капиталиста в том, чтобы эти причины продолжали действовать — даже продолжая понижать норму его прибыли. А это-то как раз и означает, что, невзирая на субъективную приятность высокой нормы прибыли для капиталиста, объективно он далеко не всегда заинтересован в том, чтобы стремиться к ее повышению — и, следовательно, объективно на стимулирующую роль прибыли влияет исключительно скорость возрастания ее массы. А снижение или повышение нормы прибыли, как уже было отмечено выше, само по себе ни повышает, ни понижает стимулирующую роль прибыли.

Другое дело, что «падение нормы прибыли замедляет образование новых капиталов» [333, с. 410]; это означает, что те же причины, которые обуславливают снижение нормы прибыли (например, научно-технический прогресс), приводят к тому, что в экономике оказываются способны самостоятельно, без поддержки государства или других фирм, выжить лишь очень крупные корпорации, — то есть к ускорению монополизации капиталистической экономики, авторитаризации управления ею, сводящей конкуренцию на нет. А уж это, в свою очередь, ведет к тому, что овладевшим экономикой монополиям оказывается проще наращивать массу прибыли, устанавливая монопольную цену, а не повышая производительность труда и модернизируя производство. Такова реальная связь между застойными тенденциями в капиталистической экономике и тенденцией нормы прибыли к понижению; однако авторов брошюры она не устраивает, — им ведь так хочется доказать, что авторитаризация управления экономикой есть благо при любых условиях… Поэтому они предпочли выдумать фантастическую связь между стимулирующей ролью прибыли и тенденцией нормы прибыли к понижению. Впрочем, в этом повинны не только они: многие, слишком многие марксисты распространяют тот же самый миф, утверждая, будто бы снижение нормы прибыли уменьшает заинтересованность капиталистов в научно-техническом прогрессе.

Интересной особенностью брошюры «Альтернатива-прогресс» является то, что в ней многократно воздаются хвалы Сталину, а вот имя Ленина ни разу не упоминается. Это не случайно: поскольку к вопросам, рассматриваемым в брошюре, имеет самое непосредственное отношение работа Ленина «Империализм, как высшая стадия капитализма», то говорить о Ленине и не сослаться на нее было бы со стороны авторов брошюры вопиющей научной недобросовестностью. А ссылаться на эту работу авторам брошюры ох как не с руки, потому что им пришлось бы процитировать следующие строки:

«…самая глубокая экономическая основа империализма есть монополия. Это — монополия капиталистическая… Но тем не менее, как и всякая (курсив мой.—В. Б.) монополия, она порождает неизбежно стремление к застою и загниванию. Поскольку устанавливаются, хотя бы на время, монопольные цены, постольку исчезают до известной степени побудительные причины к техническому, а следовательно, и ко всякому другому прогрессу, движению вперед; постольку является далее экономическая возможность искусственно задерживать технический прогресс. …конечно, монополия при капитализме никогда не может полностью и на очень долгое время устранить конкуренции с всемирного рынка… Конечно, возможность понизить издержки производства и повысить прибыль посредством введения технических улучшений действует в пользу изменений. Но тенденция к застою и загниванию, свойственная монополии, продолжает в свою очередь действовать, и в отдельных отраслях промышленности, в отдельных странах, на известные промежутки времени она берет верх» [347, c. 396–397], —

И открыто не согласиться с ними. Но авторам брошюры не хочется спорить с Лениным, поскольку они сознают, что ее потенциальная аудитория состоит главным образом из людей, чтящих имя и образ Ленина по-религиозному. И раз открыто отмежевываться от Ильича не в интересах авторов брошюры, они отмежевываются от него скрыто-путем умолчания…

Кстати говоря: из того факта, что государства, рожденные революциями XX века, и эксплуататорские классы всех остальных государств могли бы лишь очень плохо способствовать прогрессу производительных сил и началу Научно-технической революции — НТР, если бы не давили друг на друга, следует очень интересный вывод. Представим себе, что в первой половине XX века победила мировая пролетарская революция и всех старых эксплуататоров экспроприировали. Ни о каком начале перехода к коллективистскому обществу, к социализму до НТР не могло быть и речи; следовательно, весь мир покрылся бы неоазиатскими и буржуазными — типа ГДР — государствами. Последствия этого были бы точно такими же, как и в том случае, если бы пролетарская революция не победила ни в одной стране: почти полная остановка промышленного прогресса (за исключением прогресса в производстве оружия), полный разгром организаций эксплуатируемых классов и исчезновение у человечества иных перспектив, кроме более или менее скорой гибели. Выходит так, что до появления компьютеров наилучшим оказался именно тот путь, по которому и прошло до НТР человечество: победа революций и утверждение неоазиатского строя лишь в некоторых странах, а в остальных — либо поражение революций, либо их отсутствие. Впрочем, этот путь был единственно возможным, неизбежным…

* * *

На конференции ООН по окружающей среде и развитию, прошедшей в июне 1992 г. в Рио-де-Жанейро, отмечалось, что «с 1972 г. …мировой совокупный общественный продукт возрос на 20 трлн. долл. Но только 15% этого прироста пришлось на развивающиеся страны. Более 70% досталось и без того уже богатым странам… каждый ребёнок, родившийся в развитой стране, потребляет в 20–30 раз больше ресурсов планеты, чем ребёнок в стране третьего мира»72.

«В 1850 году в Европе и США уровень доходов на душу населения составлял в среднем около 145 долларов, в то время как в колониальных и зависимых странах-80 долларов. К 1976 году он увеличился в крупнейших капиталистических странах на 3240 долларов. В странах Южной и Юго-Восточной Азии за тот же период этот показатель возрос в среднем на 138 долларов, в Африке (без стран Северной Африки и ЮАР) — на 160, в странах Северной Африки, Ближнего и Среднего Востока-на 470, в Латинской Америке — на 735 долларов» [711, с. 132].

«По некоторым данным, и сейчас развивающиеся страны теряют ежегодно 50-100 млрд. долл. в процессе товарообмена с империалистическими государствами» [81, c. 17]73.

Только за три года, с 1979 по 1982, общая внешняя задолженность «развивающихся» стран (не считая основных экспортеров нефти-таких, как Кувейт и всякие прочие там арабские эмираты) возросла более чем в полтора раза — с 280 до 449 млрд. долл. [см.: 153, c. 417].

Разумеется, бывают и исключения. Некоторые, некогда отсталые арабские страны, в недрах которых хранятся огромные запасы нефти, сегодня по уровню жизни своего населения не очень-то отличаются от высокоразвитых империалистических держав. Искусно сыграв на противоречиях между двумя супердержавами-США и СССР, — господствующие классы этих молодых капстран стали торговать с империалистическими державами «на равных» и даже время от времени диктовать им свои условия и на собственно нефтяном рынке, и на международном рынке капиталов:

«Рынок нефтедолларов представляет собой ту сферу, где столкнулись интересы развитых капиталистических стран-потребителей нефти и нефтедобывающих стран. Если в первый период крупные банки и фирмы полностью диктовали свои условия, самостоятельно устанавливали порядок привлечения и использования средств нефтедобывающих стран, то постепенно эти функции переходят в руки банковских учреждений и финансовых компаний нефтедобывающих стран, которые начинают играть роль равноправных партнеров в международных валютно-кредитных отношениях» [610, c. 212].

Однако немногие исключения лишь подтверждали общую тенденцию: уровень технического развития и уровень жизни слаборазвитых стран хотя и повышаются (в общем; во многих странах в те или иные периоды они, напротив, понижаются), но при этом все больше и больше отстают от соответствующих уровней высокоразвитых капстран74. Пролетариату высокоразвитых стран — хотя он сам, как мы уже доказывали выше, не является эксплуататором трудящихся средне- и слаборазвитых стран-перепадает немалая доля сверхприбылей, высосанных буржуазией высокоразвитых стран из эксплуатируемых классов средне- и слаборазвитых стран. Не все, но многие пролетарии Западной Европы, Северной Америки, Японии живут весьма комфортабельно. Из этого факта такие теоретики, как, например, Маркузе, делают вывод, что сегодня пролетариат перестал быть классом, обреченным на то, чтобы рано или поздно сделать революцию:

«Согласно Г. Маркузе, в высокоразвитом индустриальном обществе исчезают социальное неравенство, нищета и создаются, в связи с этим, благоприятные условия для значительного подъема материального уровня трудящихся и активного стимулирования их потребительского спроса. Современный рабочий-активный потребитель, и, как таковой, кровно заинтересован в нормальном функционировании капиталистического общества. „Современному рабочему, — заявляет Г. Маркузе, — есть что терять, кроме своих цепей. Ведь у него собственная комфортабельная квартира, холодильник, телевизор, наконец, автомобиль. Это уже совсем другая социальная фигура, нежели пролетарий ХIХ столетия, о котором писали К. Маркс и Ф. Энгельс. В эпоху научно-технической революции рабочий теряет свою профессиональную автономию, которая раньше делала его членом общества, отличающимся от других по характеру труда. Эти изменения в характере труда и в средствах производства изменяют поведение и сознание рабочего до такой степени, что он не является больше живым отрицанием существующего строя“» [321, c. 71–72]75.

«Идея о превращении „развитого индустриального общества“ в „тоталитарное общество“ и акцент на „тотальном“ отрицании как способе его разрушения связаны у леворадикальных идеологов прежде всего с тезисом об „исчезновении“ в этом обществе революционного „агента исторического процесса“, о „дереволюционизации“ рабочего класса. „В капиталистическом мире, — пишет автор „Одномерного человека“, — они (буржуазия и пролетариат. — В. Б.) до сих пор являются основными классами. Однако развитие капитализма привело к таким структурным и функциональным изменениям этих двух классов, что они, по-видимому, больше не являются носителями исторических преобразований. Скрытая заинтересованность в сохранении и совершенствовании существующих институтов примиряет эти ранее антагонистические классы во все увеличивающемся масштабе… Ввиду отсутствия носителей социальных перемен критика находит себе место лишь на очень высоком уровне абстракции“» [42, c. 84].

Очень многим современным пролетариям действительно есть что терять. Однако из этого вовсе не следует, что пролетарии — и, в частности, пролетарии высокоразвитых стран-перестали быть потенциально революционным классом; из этого следует только то, что пролетарии высокоразвитых стран начнут активно бороться за политическую власть лишь после того, как рухнет система неоколониализма и приток сверхприбылей из средне- и слаборазвитых стран в высокоразвитые резко и сильно сократится (в результате чего уровень жизни пролетариев высокоразвитых стран столь же быстро и резко упадет — их соотечественники-буржуи начнут отнимать у них больше прибавочной стоимости, чем раньше, чтобы компенсировать потерю неоколониальных сверхприбылей). Что же может нанести тот удар системе неоколониализма, от которого она рухнет? — Да не что иное, как революции в средне- и слаборазвитых странах, которые, в свою очередь, будут порождены грядущим третьим империалистическим переделом мира — подобно тому, как вторая мировая война породила волну революций, начавшуюся в Азии, а затем перекинувшуюся в Африку и Латинскую Америку и продолжавшуюся более трех десятков лет.

Вне всякого сомнения, третий империалистический передел мира будет очень сильно отличаться от первых двух. Одним из основных источников этих отличий станет тот факт, что первые две мировые войны происходили еще в эпоху «классической» мировой системы колониализма, а третья всемирная разборка будет происходить в условиях нынешней системы неоколониализма. Во времена первых двух мировых войн в мире было несколько сильных империалистических держав, а весь остальной мир представлял собой большей частью их колонии, и лишь меньшей частью — полуколонии, очень слабые и экономически, и политически. Поэтому первые два больших империалистических передела мира происходили так: небольшое число сильнейших держав делились на два блока, непосредственно вступали в схватку друг с другом, а все остальные государства следовали за тем или другим блоком в роли оруженосцев, снабженцев и прочего обслуживающего персонала — одним словом, в роли статистов. В XXI веке все будет иначе, поскольку современные средне- и слаборазвитые страны — это уже не прежние колонии, но сплошь политически суверенные государства; и хотя все они находятся в той или иной степени полуколониальной зависимости от наиболее высокоразвитых империалистических государств, однако среди этих полуколоний мы все же видим немало довольно сильных — и экономически, и политически — буржуазных государств со своими особыми, вполне определенными империалистическими интересами и межимпериалистическими противоречиями. Эти государства примут в третьем переделе мира хотя и не абсолютно, но все же в большой мере самостоятельное участие — они уже будут не просто участвовать в массовке, но играть свои собственные, хотя и не главные, роли. Противоречия между такими государствами не могут полностью вписаться в рамки противостояния между двумя блоками сильнейших империалистических держав. Следовательно, во-первых, многие среднеразвитые (и даже слаборазвитые) капиталистические государства уже не будут просто снабженцами и оруженосцами сильнейших держав, как в первых двух мировых войнах, но будут вести свои войны; а во-вторых, в процессе третьей всемирной разборки мировая буржуазия разделится отнюдь не на два, а на большее количество противостоящих друг другу блоков, ведущих, скорее всего, не единую мировую войну, но несколько больших локальных войн, почти (но не обязательно полностью!) одновременных, так или иначе связанных между собой и переходящих друг в друга. Таким образом, третий большой империалистический передел мира скорее всего будет не единой мировой войной, но цепочкой больших локальных войн.

Основным театром военных действий в первой мировой войне была Европа. Во второй мировой к Европе добавился еще один, почти столь же основной — Восточная и Юго-Восточная Азия плюс немалая часть Океании. В третьем переделе мира будет несколько одинаково важных театров военных действий, разбросанных по всему миру: цепь локальных войн охватит практически весь земной шар — сегодня в мире столько несводимых друг к другу узлов межимпериалистических противоречий, что их никак не получится стянуть в один или два каких-то определенных региона, чтобы там разрубить их все. И если первые две мировые войны велись сильнейшими империалистическими державами (за исключением США) либо на своей же территории, либо в непосредственной близости от нее, то третья всемирная буржуйская разборка, скорее всего, начнется на территории средне- и слаборазвитых стран, а на территорию высокоразвитых стран перекинется не сразу — если вообще перекинется. В эпоху «классического» колониализма капитал высокоразвитых стран был вынужден сам нести бремя расходов и по удержанию трудящихся средне- и слаборазвитых стран в своей власти, и по борьбе между сильнейшими империалистическими державами за передел мира; в эпоху неоколониализма оказалось возможным переложить огромную долю и тех, и других издержек господства на плечи «туземной» буржуазии. Точно так же, как сегодня буржуазия высокоразвитых стран эксплуатирует пролетариев средне- и слаборазвитых стран руками «туземной» буржуазии (и, таким образом, снимает сливки и пенки с прибавочной стоимости, отнятой у этих пролетариев, при этом перекладывая весь труд по ее отнятию на плечи местных капиталистов), — точно так же различные группировки буржуазии высокоразвитых стран начнут третий передел мира между собой руками буржуев средне- и слаборазвитых стран (которые будут драться между собой, проливая при этом кровь своих пролетариев, одновременно и за свои особые интересы, и за интересы буржуев высокоразвитых стран), снимая сливки и пенки с прибылей, приносимых войной, а основные издержки войны свалив на плечи этих самых «туземных» буржуев (которые, в свою очередь, свалят их на плечи своих пролетариев). Это означает, что такие войны, как недавний захват Ирака Соединенными Штатами Америки, вряд ли будут типичными для предстоящего передела мира: в подавляющем большинстве случаев будут иметь место такие войны, как та, что была между Ираком и Ираном в 80-е гг. Может быть, цепочка локальных империалистических войн так и не коснется Западной Европы, США и Японии — хотя, возможно, в конце концов эти войны перекинутся и на какую-то часть названных регионов.

В отличие от второй мировой войны, финал которой в 1944 году — через пять лет после ее начала — уже был очевиден, цепочка больших локальных войн, предстоящая человечеству в XXI веке, может продолжаться довольно долго без очевидных предзнаменований того, когда и чьей победой она закончится. Это обстоятельство несомненно будет повергать в отчаяние миллионы пролетариев, вооруженных, организованных в воинские части и посланных на смерть буржуазией — и делать их готовыми к тому, чтобы повернуть оружие на своих же начальников и господ. Кроме того, среди участников грядущего империалистического передела мира не будет таких мощных молодых тоталитарных государств, как СССР и нацистская Германия, способных настолько же эффективно контролировать угнетенных трудящихся и подавлять в зародыше любую организованную оппозицию. Это второе обстоятельство больше сближает грядущую всемирную разборку с первой мировой войной, чем со второй. Благодаря этим двум обстоятельствам третий большой империалистический передел мира, по всей вероятности, породит волну революций, которые начнутся во время него и прокатятся по земному шару. Поскольку основные военные действия не будут локализованы лишь в одной части света, как во времена первой мировой войны, то и революции XXI века начнутся и развернутся в нескольких частях света — может быть, не совсем одновременно, но по крайней мере одна за другой, цепочкой, гирляндой. А раз войны прежде всего разгорятся в средне- и слаборазвитых странах, то и революции разгорятся прежде всего именно в таких странах (прежде всего, наверное, в среднеразвитых, где пролетариат более силен и сознателен)76. В высокоразвитых странах пламя революции сможет разгореться лишь позднее — в результате революций в средне- и слаборазвитых странах, которые уменьшат поток монополистических сверхприбылей в высокоразвитые страны: как уже было сказано выше, монополии последних, чтобы компенсировать свои потери, будут вынуждены усилить эксплуатацию своих пролетариев-соотечественников, чем и доведут их — более сознательных и менее терпеливых, чем их забитые братья по классу из более бедных стран — до революции.

Поскольку буржуазные государства средне- и слаборазвитых стран будут гнать своих пролетариев в бой не только пулеметами заградотрядов, но и национальной идеей, патриотическим и религиозным чувством, то среди пролетариев Азии, Африки, Латинской Америки, Восточной и Южной Европы через какое-то время после начала войн неизбежно вспыхнет ярким пламенем ненависть — как это ни кажется сейчас невероятным — к своему национальному и территориальному патриотизму, к своей традиционной вере. Будут твориться вещи, совершенно невозможные сегодня: в целом ряде стран, где сегодня широко распространены патриотические и религиозно-фундаменталистские настроения, через несколько лет после начала третьей всемирной бойни интернационалистические и антиклерикальные идеи будут так же популярны, как в России 1917 или в Германии 1918 г. При этом национально-освободительные движения, популярные в таких странах сегодня, в ходе предстоящих человечеству больших войн дискредитируют себя в глазах тех самых масс, которые сегодня поддерживают их.

Почему так? — А дело в том, что так же, как и национально-освободительные движения в Европе во времена первой мировой войны, современные национально-освободительные движения Азии, Африки, Латинской Америки, Восточной и Южной Европы наглядно обнаружат в ходе третьего империалистического передела мира свой буржуазный, империалистический характер. Всякая политическая организация, выступающая под национально-освободительными лозунгами, объективно выступает за власть своей национальной буржуазии (почему это так, нетрудно понять, если мы вспомним, что, как мы уже видели выше, нация есть организация, созданная и руководимая либо буржуазией, либо неоазиатской бюрократией) — а следовательно, ее лидеры и аппарат управления либо изначально находятся под контролем национальной буржуазии, либо вскоре после ее создания скупаются ею на корню. Следовательно, все национально-освободительные организации, какими бы оппозиционными правящим режимам они ни были, в ходе грядущего третьего империалистического передела мира поддержат свои национальные государства в их войне. Все эти фундаменталисты, сапатисты, маоисты, сандинисты, кастристы, тупомаровцы, сендеролуминосовцы и прочие курдские рабочие партии и национальные фронты будут вести себя точно так же, как вело себя, к примеру, украинское национально-освободительное движение в годы первой мировой войны.

Как известно, украинские националисты — как «социалисты», так и не-социалисты — болтались между империализмом Антанты и империализмом Тройственного союза, поочередно продавая украинских рабочих и крестьян на пушечное мясо то одному, то другому. Против пролетарской революции в бывшей Российской империи украинские националисты выступили под знаменем все той же национальной идеи. Как в результате стали относиться к Украине-матери, к украинской национальной идее, к украинской культуре украинские рабочие и крестьяне — великолепно описал не кто иной, как один из виднейших лидеров и идеологов тогдашнего украинского национализма, «социал-демократ» и верный слуга Антанты Владимир Винниченко:

«…шрапнель пушек с той стороны Днепра осыпала крышу… Центральной Рады (речь в цитируемых отрывках идет о январе — феврале 1918 г. — В. Б.). А пушки те были наши собственные, не из Московии привезенные, принадлежали они нашим украинским воинским частям. И большинство большевистского войска состояло из наших же солдат: те же наши полки имени Дорошенков, Сагайдачных, стоявшие в Киеве, они нас тащили за косы и били сапогами в спину. Латыши и русские только руководили ими, только командовали и организовывали. Без этих „гетманских“ полков никакие латыши и русские ничего не сделали бы… Это надо честно и искренне признать.

…я умышленно поехал не в Житомир, а на другой конец Украины, на юг. Я ехал восемь дней среди солдат, крестьян и рабочих, меняя своих соседей на многочисленных пересадках. Таким образом, я имел случай видеть на протяжении этих дней словно в разрезе народных слоев их настроение.

Я рекомендовал бы всем правителям и правительствам время от времени проехаться по своему краю в телячьих вагонах, набитых „их“ народом, и, смешавшись с ним, послушать его. Это — полезнее, чем несколько десятков совещаний с парламентскими фракциями.

Я к тому времени уже не верил в особенную привязанность народа к Центральной Раде. Но я никогда не думал, что могла быть в нем такая ненависть. Особенно среди солдат. И особенно среди тех, которые не могли даже говорить по-русски, а только по-украински, которые, значит, были не латышами и не русскими, а своими, украинцами. С каким презрением, злостью, с какой мстительной издевкой они говорили о Центральной Раде, о Генеральных Секретарях, об их политике.

Но что было в этом действительно тяжело и страшно, так это то, что они вместе с тем высмеивали и все украинское: язык, песню, школу, газету, книжку украинскую. Впечатление было такое, словно разозленный матерью сын вывел ту мать на площадь, сдирал с нее одежду, бил ее по лицу, бросал в грязь и выставлял ее, голую, побитую, растерзанную, на посмешище, на издевательство, на публичный стыд и позор. И делал это с каким-то таким необычным, диким, циничным сладострастием и злостью…» [111, с. 254–255, 259–260. Перевод цитаты с укр. яз. мой. — В. Б.].

Если третий большой передел мира начнется — а пока что не видно никакой силы, которая могла бы воспрепятствовать его началу, — то эта картина неизбежно повторится в ходе грядущих войн и революций на разных континентах, во множестве стран. Предстоящие человечеству в XXI веке революции в средне- и слаборазвитых странах не будут национально-освободительными, патриотическими — напротив, они будут антипатриотическими, направленными в первую очередь против буржуазии в своих же собственных странах, против ее государств и ее патриотической идеологии.

С нами наверняка не согласится Ю. И. Семенов, который дает иной, чем мы, прогноз на будущее:

«В действительности существует и другой — оптимистический (для периферии и человечества) вариант. В России берут верх патриотические левые силы. Возникает союз России, Китая и Индии, становящийся ядром, вокруг которого объединяются если не все, то большинство стран периферии. Возникает своеобразная организация периферийных наций и военный союз, имеющий целью оградить периферийные страны от угроз и агрессии Запада. Тем самым сокращается, а затем и исчезает почва, которая питает исламизм и глобальный террор. Объединившись, периферия добивается ликвидации экономической и политической зависимости от Запада и тем самым перестает быть периферией. Исчезает паракапитализм. Рушится глобальное классовое общество. Вновь, как это было до крушения СССР, возникает вторая мировая система, второй центр, возникает сила, способная дать отпор всем притязаниям Запада.

В результате Запад лишается возможности эксплуатировать незападные страны. Однако это еще не все. Выше уже приводились цифры, из которых следует, что даже по чисто физическим причинам страны периферии в принципе не могут сравняться по уровню производства и потребления с государствами центра. Но это не единственный и даже не главный вывод. Суть состоит в том, что развитие стран периферии невозможно без ограничения потребления природных ресурсов странами ортокапиталистического центра. Ясно, что центр на это никогда добровольно не пойдет. Источники природных ресурсов, используемые им, в большинстве своем находятся на территории периферийных стран. Запад настолько кровно заинтересован в свободном доступе к этим источникам, что в новой „Стратегической концепции НАТО“, одобренной в апреле 1999 г., специально оговаривается, что союз оставляет за собой право на вооруженные действия в любой части мира в случае перебоев в поставке жизненно важных ресурсов. С созданием второго центра, обладающего реальной силой, доступ ортокапиталистического центра к природным ресурсам будет резко ограничен.

Лишившись возможности эксплуатировать незападные страны и использовать в неограниченном количестве их природные ресурсы, ортокапиталистический центр вынужден будет пойти на перестройку всей своей социально-экономической структуры. Уничтожение паракапитализма с неизбежностью приведет к крушению и ортокапитализма. Капитализм на земле перестанет существовать. Его сменит иной общественный строй.

…Если реализуется оптимистическая альтернатива или другая, близкая к ней, на Земле утвердится принципиально новый общественный строй — коммунистический» [588, с. 204–205].

«Не исключено, что Россия, как это полагали теоретики евразийства еще в 20-х годах, объединит вокруг себя значительную часть стран периферии и поведет их на штурм бастионов центра» [593, с. 330].

Можно утверждать с уверенностью, что если бы развитие человечества пошло по сценарию Семенова, то, вопреки его ожиданиям, капитализм сохранился бы, а коммунизм наверняка не смог бы утвердиться на Земле: именно тот союз России, Китая и Индии, о котором мечтает Семенов, погубил бы антикапиталистические революции и спас бы капитализм от гибели.

Дело в том, что любые патриотические силы, придя к власти, неизбежно довольно скоро (как правило, просто сразу) отдадут эту власть в руки либо буржуазии, либо неоазиатской бюрократии. Полностью лишить эксплуататорские классы власти — хотя бы на какое-то время — может только антипатриотическое, осознанно антигосударственное восстание эксплуатируемых классов. Если у власти в государствах, борющихся с США и другими высокоразвитыми капиталистическими державами, будут патриоты — безразлично, «левые» или откровенно правые — то это будет борьба, объективно (то есть независимо от того, каких идей придерживаются эти самые патриоты и какие цели они перед собой ставят) направленная на переход доминирующей роли в мире от одних держав к другим при сохранении эксплуататорского, классового общества (капитализма или неоазиатского общественного строя) во всем мире. Именно такую борьбу в свое время вели Советский Союз и Китай, принявшие участие в империалистическом разделе мира и превращавшие поддерживаемые ими компартии и национально-освободительные движения в орудия этого раздела.

Однако история — очень ироничная дама — сыграла с неоазиатскими государствами злую шутку. Ирония истории на сей раз заключалась в следующем: для того, чтобы одержать верх над своими соперниками на мировой арене, неоазиатской бюрократии СССР и Китая были нужны машины и новейшие технологии — а для того, чтобы их получить, пришлось выжимать из своих государственных рабочих последние соки, гнать на Запад дешевое сырье и взамен получать машины и новейшие технологии. Таким образом, борясь с высокоразвитыми империалистическими державами, неоазиатская бюрократия вновь загнала эксплуатируемые классы своих стран в полуколониальную кабалу77, логическим завершением которой стала реставрация изначально неэффективного капитализма в СССР и Китае.

Иначе и быть не могло: в эпоху империализма те национальные буржуазии, которые успели занять доминирующие позиции на мировом рынке к моменту возникновения монополистического капитализма, обладают экономической мощью, достаточной для того, чтобы не уступить никому свое лидерство. Все попытки более слабых национальных буржуазий и неоазиатских бюрократий победить своих удачливых соперников заведомо обречены на поражение. До тех пор, пока существует капитализм, господами мира будут те же державы, что и сейчас; а те государства, которые попытаются оспаривать их лидерство, рано или поздно вновь станут их послушными вассалами.

Судя по всему, что происходит в мире, большинство фракций буржуазии таких среднеразвитых стран, как Россия, Индия и Китай, а также слаборазвитых стран и не пытаются всерьез оспаривать лидерство таких гигантов, как США, Англия, Франция, Германия… Если капиталисты средне- и слаборазвитых стран ведут борьбу с буржуазией одних высокоразвитых стран, то обычно они делают это под покровительством буржуазии других высокоразвитых стран. И какие бы патриоты — правые или «левые» — ни приходили к власти в средне- и слаборазвитых государствах, все они вели, ведут и будут вести именно такую политику: вся их антиимпериалистическая риторика оказывалась, оказывается и будет оказываться лишь популистской болтовней78. Как это ни парадоксально, действительно направленным против господства богатейших империалистических держав может быть только антипатриотический, разрушающий государство своей же национальной буржуазии и тем самым лишающий весь мировой капитал инструмента контроля над данной территорией антикапиталистический бунт. Только такой антинационалистический бунт действительно противоречит правилам игры мирового капитализма; все остальные варианты развития общества укладываются в рамки мирового империализма, не разрушая, но в конечном счете лишь укрепляя эту систему.

Таким образом, становится очевидным, что прогноз Семенова утопичен. Во-первых, никакие патриоты — какая бы ни была у них доктрина и фразеология, пусть хоть сто раз «коммунистическая» — не будут реально бороться за переход к коллективистскому обществу, к коммунизму. Во-вторых, придя к власти, они, скорее всего, не будут реально бороться против США и других империалистических гигантов — скорее уж будут бороться между собой, как хрущевско-брежневский СССР с маоцзэдуновским Китаем или как Иран с Ираком в 80-е гг. В-третьих, даже если они и будут бороться с такими гигантами, как США, то кончится эта борьба в лучшем случае тем же, чем у СССР, а в худшем — тем же, чем у Ирака… Нет, наш прогноз, несмотря на его кажущуюся фантастичность, гораздо более обоснован, чем прогноз Семенова.

К сожалению, Ю. И. Семенов вообще склонен идеализировать антиамериканские буржуазные силы. Так, он высоко оценивает антиглобалистское движение и по его фразеологии делает вывод о его антикапиталистической направленности [588, с. 198], в то время как на деле это движение является просто инструментом борьбы тех национальных буржуазий (прежде всего — французской79), которые конкурируют на мировом рынке и мировой политической арене с буржуазией США, против этой последней. А то, что митинговая «массовка» этого движения состоит в основном из молодых людей с субъективно более-менее левыми взглядами… так разве мало монополистическая буржуазия использовала в своих интересах социалистически, коммунистически, анархистски настроенные массы в течение всего XX века? Любые идеи и фразы можно использовать для укрепления власти капитала, если ловко использовать их и умело организовывать и направлять их сторонников…

Когда мы спорим о том, возможна ли пролетарская революция в США, Западной Европе или Японии, следует учитывать, что утверждение:

«Всеобщая неуверенность в завтрашнем дне, наличие обширных зон запустения и упадка, огромные масштабы официально признанного пауперизма — таковы неотъемлемые черты капиталистической действительности наших дней.

Тенденция к относительному ухудшению условий жизни рабочего класса, увеличение разрыва между достигаемым в ходе упорной борьбы уровнем материального благосостояния рабочего класса и объемом потребностей, связанных с повышением стоимости рабочей силы, „усложнением“ труда и его большей интенсивностью, — все это представляет неоспоримый факт» [353, c. 207], —

Остается актуальным для высокоразвитых капстран по сию пору. Это подтверждает Барлыбаев, приводящий в своей, уже цитированной нами, книге данные, согласно которым в США доля бедных увеличилась с 25 млн. в 70-е годы до 36,4 млн. человек в 1995 году [38, с. 23]. Да и не только со слов Барлыбаева мы можем убедиться в том, что в богатых странах много бедняков… Когда автор этих строк был в Испании (зимой 1994-95 гг.), в гостях у своих знакомых, он сам несколько дней жил в квартире бедной барселонской школьной учительницы; квартира была в старом доме, и вход в туалет находился на… балконе, так что в случае нужды приходилось буквально «бегать до ветру» (сама квартира-две маленькие комнатки, в которых жила учительница с сыном-школьником, и кухня). Автор общался с другой учительницей, которая (припомним, что дело происходило не в какой-нибудь нищей стране СНГ, но на родине бывшего генсека НАТО) выложила четверть своей зарплаты на то, чтобы запломбировать зуб своему младшему сыну… Короче говоря, и сегодня в высокоразвитых капстранах многим пролетариям и близким к пролетариату социальным группам нечего терять — как и в ХIХ веке, — кроме своих цепей.

Вот что действительно делает пролетариев высоко- и среднеразвитых стран очень тяжкими на революционный подъем — хотя и не устраняет принципиально возможность такого подъема, — так это высокая степень разобщенности пролетариев в современных больших городах. Чтобы понять, в чем здесь дело, приведем пример «от противного» — Албанию, где в 1997 г. народное восстание молниеносно охватило страну80.

Современное албанское общество всё еще затронуто индустриализацией меньше, чем любая другая европейская страна: рост городов, миграции населения из деревень в города, из одних городов в другие, расселение работающих на одном предприятии людей в разных концах города, размельчение (нуклеаризация) семей в этой стране не зашли так далеко, как, скажем, в России. Не только в деревнях, но и в городах Албании соседи с детства знают друг друга — так же, как и их предки в нескольких поколениях; они не только живут рядом, но и связаны друг с другом узами родства, личной и семейной дружбы, работы на одном предприятии. В Албании редко встретишь обычную для крупных городов СНГ ситуацию, когда люди плохо представляют себе, кто их соседи по подъезду. В такой стране, как Албания, люди возмущаются не в одиночку, а совместно, и потому склонны, чувствуя поддержку близких, претворять свое возмущение в решительные действия, быстро приобретающие массовый характер. Если искра проскочит в одном доме — запылает квартал, вспыхнет квартал — загорится город; а много ли надо времени в маленькой стране с относительно высокой (на равнинах) плотностью населения, чтобы искры народного гнева разлетелись по всем городам? Албания — еще во многом страна XIX века; а в позапрошлом веке восстания крестьян и рабочих вспыхивали в странах Средиземноморья с легкостью необыкновенной…

Чем более индустриализована страна, тем больше процент отношений индивидуального управления в системе отношений между пролетариями или между государственными рабочими, тем меньше остатков общинных коллективных отношений между ними — и, следовательно, тем легче капиталистам или неоазиатским бюрократам манипулировать ими. Следует, однако, повторить, что это обстоятельство хотя и сильно мешает начинаться пролетарским революциям в наши дни, однако не устраняет совсем возможность таких революций.

г) Деньги при монополистическом капитализме и неоазиатском строе.

«…вслед экономической депрессией, последовавшей за кризисом 1973–1974 гг., начала вырисовываться новая, современная форма внерыночной экономики: едва прикрытый натуральный обмен, прямой обмен услугами, как говорят, „travail au noir“, да плюс к этому еще многочисленные формы надомничества и самодеятельного „ремесла“. Этот уровень деятельности, лежащий ниже рыночного, или за пределами рынка, достаточно значителен…: разве он не дает самое малое от 30 до 40% национального продукта, которые таким образом ускользают от всякого статистического учета даже в индустриально развитых странах?» [65, с. 35]81.

Бродель не упоминает о том, что такие формы производства и обмена в большинстве случаев были организованы и продолжают быть управляемы монополиями82. В связи с этим обратим внимание на одну весьма важную вещь: авторитаризация собственности на производительные силы и управления экономикой, характеризующая собой переход от свободно-конкурентного капитализма к монополистическому и от капитализма вообще-к неоазиатскому способу производства, ведет не только к тому, что обмен перестает быть обменом, но и к тому, что роль денег в процессе обмена (постольку, поскольку он еще остается самим собой) в конечном счете уменьшается83. Кроме того, деньги перестают быть самими собой. Правда, при монополистическом капитализме деньги все еще остаются в большей мере деньгами, чем не-деньгами; однако при неоазиатском способе производства «деньги» — это уже не столько настоящие деньги, сколько либо нетоварная расчетная единица, используемая в процессе авторитарного распределения производственных фондов, либо своего рода квитанции, посредством которых эксплуататоры присваивают часть средств потребления, а остальную часть выдают эксплуатируемым (полновластно определяя при этом, кому какая пайка причитается). Например, когда государственный рабочий идет с бумажками под названием «деньги» на рынок и покупает там товар у продавца-частника, то последние функционируют именно как деньги; но в большинстве случаев он идет в государственный магазин, и тогда «деньги» функционируют не столько как деньги, сколько как квитанции, по которым наш государственный рабочий получает свою пайку у родимого неоазиатского государства.

В каждом реальном неоазиатском государстве живут не только неоазиатские бюрократы, неоазиатские администраторы и государственные рабочие, но и очень много мелких буржуа (не говоря уже об отдельных капиталистах и даже изредка встречающихся пролетариях — в т. ч. и пролетариях-рабах, — капиталистических администраторах и т. д.). Если бы их не было и если, таким образом, в неоазиатских странах отсутствовал бы внутренний рынок, то «деньги», имеющие хождение на территории неоазиатских государств, вообще не были бы деньгами. Именно к этому, идеальному варианту неоазиатского строя применимы выводы известного теоретика и политического деятеля — сперва отражавшего интересы неоазиатской бюрократии СССР, а затем, когда эта бюрократия окончательно обуржуазилась, превратившегося в русского фашиста (причисляющего себя к «коммунистам») — В. М. Якушева:

«Изменение комбинации общественных отношений, происшедшее в результате Октябрьской революции и последующего обобществления средств производства, привело к качественному изменению природы денег. Денежные знаки, которые опосредуют обмен между индивидом и обществом, „не являются деньгами“. Они служат всего лишь рабочими квитанциями, или, говоря словами Маркса, они лишь констатируют „индивидуальную долю участия производителя в общем труде и долю его индивидуальных притязаний на предназначенную для потребления часть общего продукта“.

Таковы подлинный смысл и назначение денег, которые граждане нашего общества получают в виде заработной платы. Не потому ли экономисты товарной ориентации сетуют, что это не настоящие деньги?» [17, c. 42]84

С той лишь оговоркой, что после Октябрьской революции средства производства не были обобществлены, а оказались в собственности эксплуататорского государства, и потому так называемые «деньги», о которых идет речь, выражают не «долю индивидуальных притязаний производителя на предназначенную для потребления часть общего продукта», а ту долю этого самого продукта, которую всемогущая бюрократия милостиво выдает производителю.

Однако на самом деле и в результате Октябрьской революции, и в результате всех прочих неоазиатских революций возникла далеко не идеальная, но очень даже отягощенная рынком неоазиатская экономика. То, что в этой экономике заметными фигурами были крестьяне, владеющие овощами со своих огородов как частной собственностью и в качестве таковой выносящие их на рынок, торгующие качеством своих услуг официанты и сантехники и тому подобная публика, свидетельствует о том, что реальному неоазиатскому строю присущ рынок товаров и услуг; а раз есть рынок товаров и услуг, то армейские офицеры и милиционеры, юристы на государственной службе и т. п. тоже являются не кем иным, как продавцами своих услуг85, т. е. мелкими буржуа (точно так же, как и во всех прочих общественно-экономических формациях), и выплачиваемая им «зарплата» — это не что иное, как цена услуг, оказываемых ими неоазиатской бюрократии. Давайте сравним роль «денег» в идеальной модели неоазиатского строя и в его реальном воплощении. В идеальной модели размеры всех «зарплат» и «цен» устанавливаются исключительно по приказу начальника; в системе отношений управления распределением, обуславливающих формирование «зарплат» и «цен», нет ни грана отношений свободного договора между частными собственниками, превращающих распределение в обмен. В такой модели «деньги» абсолютно не являются товаром, а значит, настоящими деньгами. В реальной же неоазиатской экономике картина немножко другая. На формирование некоторых зарплат (например, выплачиваемых служащим государства в узком смысле слова) и многих цен (не только тех, что на черном и легальном частном рынке, но и легально установленных государством) оказывают заметное — в одних случаях большее, в других меньшее-влияние закон стоимости, игра спроса и предложения. «Деньги» функционируют то как деньги, то как «расчетные квитанции», то как и то, и другое вместе взятое (в той или иной пропорции); однако здесь мы не будем заниматься разработкой методики таких расчетов. В конце концов, не все же доделывать до конца автору этих строк; пусть его работу продолжат те читатели, которые воспримут его идеи…

Разумеется, чем более авторитарным является управление неоазиатской экономикой, тем в меньшей мере неоазиатские «деньги» являются настоящими деньгами86. И наоборот: чем бóльшая доля отношений частной собственности и индивидуального управления содержится в системе производственных отношений в данной неоазиатской стране, тем в большей мере ее «деньги» представляют из себя настоящие деньги. Например, когда на Кубе.

«в период с 1962 по 1970 г. были свернуты товарно-денежные отношения между государственными предприятиями, упразднен финансовый механизм контроля за их хозяйственной деятельностью, снижена стимулирующая роль заработной платы и осуществлен переход к политике бесплатного предоставления населению товаров и услуг; в этот же период было упразднено Министерство финансов, реорганизован Национальный банк, фактически перестал существовать государственный бюджет» [433, c. 52], —

То кубинские «деньги» были деньгами в гораздо меньшей степени, чем советские рубли в те же годы.

Зачастую можно «на глазок» определить, когда деньги в большей мере перестают быть деньгами, чем остаются ими. В реальной практике неоазиатских государств этому, как правило, сопутствует то, что.

«фиксируемые государством цены перестают реагировать на течение инфляционного процесса и совершенно отрываются от рыночных цен» [31, c. 135].

Однако теоретически возможен и такой вариант, когда «цены», устанавливаемые неоазиатским государством, совершенно не отличаются от тех настоящих цен, которые устанавливались бы, если бы принадлежащие последнему предприятия и люди торговали друг с другом на рынке, — и тем не менее практически абсолютно, ни в коей мере не являются настоящими ценами.

Отрыв «цены» от рыночных цен не есть причина того, что последняя перестает быть самой собой, — это всего лишь два следствия одной и той же причины87: того, что «цену» начинает устанавливать начальник, берущий в свое управление процесс обмена и тем самым уничтожающий его как обмен.

А теперь вспомним, что всякий торговый посредник, купец, делает то же-хотя и в гораздо меньшей мере — что и капиталистические монополии или неоазиатское государство: берет процесс обмена в свое авторитарное управление. Отсюда следует, как это ни парадоксально, что если обмен осуществляется при участии купцов, то он в меньшей мере является обменом — а используемые в его процессе деньги в меньшей мере являются деньгами — чем в том случае, когда обмен идет между двумя товаропроизводителями. В связи с этим возникает вопрос: если мы рассмотрим историю всех классовых обществ с древнейших времен до наших дней и отследим то, в какой мере на разных ее этапах деньги являлись самими собой, — какая картина у нас получится в результате?

Первое, что мы видим, — это то, что на протяжении всей своей истории деньги никогда и нигде не были самими собой на все 100,000…%. Всегда и везде они на какую-то долю — хотя бы даже эта доля была исчезающе мала-не были деньгами.

Второе. Как при азиатском, так и при феодальном способах производства роль купцов и менял (разумеется, бóльшая, чем сразу после появления денег — под конец перехода от первобытного коммунизма к классовому обществу) менялась главным образом циклически-то увеличивалась, то опять уменьшалась (иногда вплоть до почти полного исчезновения этих фигур из экономики, как в империи инков). Однако через эту цикличность все-таки постепенно пробивала себе дорогу тенденция к повышению их роли (медленнее — при азиатском строе, быстрее — при феодализме). В то же время не представляется возможным выделить столь же устойчивую тенденцию поступательного изменения той роли, которую играли государства феодального и азиатского типа в управлении обменом, осуществлявшимся посредством денег, — здесь изменения были чисто циклическими и очень случайными.

В отличие от азиатского и феодального, при античном строе роль купцов и менял в товарно-денежном обмене нарастала довольно быстро — с тем, чтобы резко уменьшиться при переходе к феодализму. Что же касается роли государства, то она, как и при первых двух способах производства, менялась чисто циклически и очень случайно.

В общем и целом, с момента своего возникновения и до появления на свет капитализма деньги постепенно переставали быть самими собой. Но этот процесс шел очень неравномерно, с большими остановками и отступлениями назад — и, в конечном счете, крайне медленно88. В результате этого к моменту возникновения капитализма деньги оставались самими собой почти в такой же (то есть в почти полной) мере, как и сразу после своего рождения.

И, наконец, третье. В процессе развития свободно-конкурентного капитализма, а затем — монополистического капитализма и неоазиатского способа производства деньги неуклонно, все убыстряющимися темпами переставали быть самими собой. В настоящий момент они еще остаются в большей мере самими собой, чем не-деньгами; однако даже на глазок можно с уверенностью определить, что та мера, в которой современные деньги уже не являются самими собой, может быть исчислена несколькими десятками процентов. В период расцвета ряда неоазиатских государств их «деньги» были в меньшей мере деньгами, чем не-деньгами. Затем, в результате разложения неоазиатского строя, деньги этих государств вновь стали в большей мере самими собой, нежели своим отрицанием; однако хотя они и перешли качественную границу, «вернувшись к себе», но при этом все же стали ненамного более деньгами, чем при неоазиатском строе… Чтобы пояснить это популярнее, обратимся к арифметическому примеру. Между 49% и 51% пролегает качественная граница, разделяющая «меньше половины» и «больше половины». Граница-то качественная, но много ли надо прибавить к 49%, чтобы ее преодолеть? — Всего-навсего какие-то жалкие 2%.Столь же невелика разница между той мерой, в какой неоазиатские «деньги» являются настоящими деньгами, и той мерой, в какой самими собой являются деньги при современном монополистическом капитализме.

В целом получается следующая картина. С момента своего возникновения деньги перестают быть самими собой; до возникновения капитализма этот процесс идет черепашьими темпами; при капитализме он резко ускоряется; при монополистическом капитализме он подходит к тому рубежу, где деньги перестают быть самими собой, а при неоазиатском строе на какое-то время даже переходит этот рубеж (возвращаясь затем обратно, но не отходя дальше назад и угрожая вновь перейти его89). Проще говоря, в XX веке деньги стали полуденьгами. Между прочим, очень наглядным проявлением процесса превращения обмена в авторитарно управляемое распределение, частичной утраты деньгами своей собственной сути явился всеобщий и полный переход от золотых и серебряных монет к бумажным деньгам — от реального товара, служащего «всеобщим эквивалентом», к символу такого товара. И если предсказываемый многими футурологами переход человечества к «электронным деньгам» будет столь же всеобщим и полным, то это, по всей вероятности, ознаменует всемирную и необратимую потерю деньгами более 50% своей «денежной сути».

Сказанное выше объясняет тот парадокс, который, наверное, давно уже не дает покоя внимательным читателям этих строк: если согласиться с высказанным нами ранее утверждением, что развитию капитализма сопутствовала авторитаризация отношений собственности на производительные силы и управления экономической деятельностью (в т. ч. распределением и обменом материальных благ); если, тем самым, согласиться, что по мере развития свободно-конкурентного капитализма и его перехода в капитализм монополистический обмен переставал быть обменом, — то как же тогда объяснить включение денег во все большее и большее число актов распределения и обмена — процесс, шедший лавинообразно нарастающими темпами с момента зарождения капитализма вплоть до XX века? Ведь деньги, как и всякий другой товар, — это не что иное, как овеществленное отношение обмена между людьми; отношение же обмена есть по своей сути отношение индивидуального управления, о чем мы уже говорили выше. И вот мы видим, что с начала 2-го тысячелетия н. э. и вплоть до XX века сперва в Европе, а затем и во всем мире все больший процент ежедневно совершающихся актов распределения и обмена оказывается опосредован деньгами; так не следует ли из этого, что управление распределением и обменом материальных благ при капитализме становилось, вопреки нашему утверждению, все более индивидуальным?..90.

Нет, не следует — как раз потому, что по мере того, как деньги проникали во все поры капиталистического общества, они все больше и больше переставали быть деньгами. Во все большей и большей мере они становились овеществленными отношениями не только индивидуального, но и авторитарного управления деятельностью людей — до тех пор, пока при неоазиатском строе они стали не столько индивидуальными, сколько авторитарными отношениями, т. е. более чем на 50% потеряли право называться деньгами, товаром.

* * *

Сторонники теории «государственного капитализма в СССР» любят показывать пальцем на бумажки, ходившие в СССР и других подобных странах под названием «рубли», «юани» и т. д., и восклицать: «Смотрите — и в этих странах действует закон стоимости, как и во всякой капиталистической стране!» При этом они полагают, что закон стоимости либо действует, либо не действует — и третьего не дано. Однако на самом деле с тех самых пор, как совершился первый в мире акт обмена, и до сего дня закон стоимости и действует, и не действует в одно и то же время; это означает, что он может действовать на 99%, на 50,35%, на 40,786%, на 17, 9385%, - то есть действовать в той же мере, в какой обмен является обменом, а не авторитарно (или коллективно) управляемым перераспределением, и в какой товары (в частности, деньги) являются самими собой.

Что такое стоимость? Это не просто абстрактный труд, вложенный в ту или иную произведенную людьми вещь. Стоимость — это абстрактный труд, вложенный в товар; это абстрактный труд, количества которого в разных вещах соизмеряются не иначе, как в процессе обмена. То или иное количество абстрактного труда люди вкладывали и будут вкладывать во всякую произведенную ими вещь при любых производственных отношениях91; однако стоимостью оно станет лишь в том случае, если данная вещь будет произведена для обмена. Поэтому если над двумя работниками, нуждающимися в продуктах труда друг друга, встанет начальник и скажет: «Ты, № 1, вложил в такое-то количество своей продукции столько-то абстрактного труда, а ты, № 2, - столько-то. Поэтому ты, № 1, отдай № 2 столько-то своей продукции, а ты, № 2, отдай № 1 столько-то своей», — и работники в точности выполнят его приказ, то ни о каком законе стоимости в данном акте перераспределения не может быть и речи, потому что обмен здесь и не ночевал. При этом не важно, точно ли подсчитал начальник количество вложенного в продукцию абстрактного труда: даже если последний будет подсчитан абсолютно безошибочно, стоимостью он от этого все равно не станет. Не станет он стоимостью и в том случае, если начальник прикажет своим подчиненным передать друг другу продукты их труда точно в такой же пропорции, в какой они сами обменяли бы их, если бы над ними не было никакого начальника: из совпадения приказов последнего с результатами игры спроса и предложения, которые получились бы в процессе обмена, еще не следует, что обмен на самом деле имел место.

Игра спроса и предложения искажает результаты действия закона стоимости, но ни на одну квинтиллионную долю не ограничивает действия этого закона; авторитарное же управление перераспределением материальных благ, вытесняющее обмен, вытесняет и сам закон стоимости, прекращает его действие. И от того, что счетная единица в авторитарно управляемом перераспределении называется не «человеко-час», а «рубль», по сути дела ничего не меняется. Разве что точность подсчета страдает.

Отношение между стоимостями — это не просто отношение между количествами абстрактного труда, овеществленного в разных продуктах. Это не что иное, как отношение обмена. Закон стоимости действует в экономике любого данного социального организма в любой данный момент времени в той мере, в какой отношения перераспределения в последней являются отношениями обмена-то есть в той мере, в какой товар является товаром. И если в данной экономике товарное обращение уже доросло до того, что появились деньги, то верно следующее: закон стоимости действует в этой экономике в той мере, в какой деньги являются деньгами. Поэтому сказать, что в экономике СССР и других подобных стран действует закон стоимости, — это все равно, что ничего не сказать: надо подсчитать, в какой мере он действует.

Но даже после того, как такой подсчет будет произведен, делать выводы будет еще рано. Следует отметить, что теоретически возможно такое неоазиатское государство, в котором на всем протяжении его существования деньги остаются более чем на 50% деньгами, ни разу не переступая качественную границу между собой и расчетными квитанциями, и закон стоимости ни разу не перестает действовать более, чем на 50%. Такое может быть, например, если в неоазиатской стране будет очень много парцелльных крестьян и кустарей-одиночек, которых за все время существования неоазиатского строя государство почему-то ни разу не будет или не сможет по-настоящему вытравить (но при этом будет эффективно преследовать найм богатеющими хозяйчиками рабочей силы). На практике такое государство, кажется, никогда и нигде не существовало (хотя это не мешало бы подтвердить с помощью точных вычислений); однако даже теоретическая возможность его существования свидетельствует о том, что отличие реально существовавших неоазиатских государств от монополистическо-капиталистических по той степени, в какой в их экономике действует закон стоимости, не является существенным. Куда более существенным(собственно, наиболее существенным) является другое различие: в неоазиатских странах, в отличие от монополистическо-капиталистических, рабочая сила не является товаром. Из этого различия, в свою очередь, следует, что в среднем (но не обязательно-в каждом отдельном случае) в неоазиатских странах закон стоимости действует в меньшей степени, чем в странах монополистического капитализма. Итак, различие между неоазиатской и капиталистической экономиками по той мере, в какой в них действует закон стоимости — это несущественное проявление другого, действительно существенного различия. Вот с последнего-то и надо начинать, когда мы решаем вопрос о том, капиталистический ли строй перед нами или же неоазиатский; что же касается степени действия закона стоимости, то этим вопросом имеет смысл заняться лишь после того, как мы определим, с каким общественным строем мы имеем дело.

Возникает еще одна любопытная проблема. В процессе развития свободно-конкурентного капитализма и распространения его по земному шару мера действия закона стоимости, с одной стороны, увеличивалась — по мере того, как натуральное хозяйство вытеснялось рыночным. С другой же стороны, она в то же самое время уменьшалась — по мере того, как деньги переставали быть деньгами. Точно подсчитать, когда в том или ином социальном организме преобладала та или другая тенденция, насколько преобладала и как изменялось соотношение этих тенденций, — вот интереснейшая задача для экономистов. Однако и на глазок видно, что в тех социальных организмах, где возникал капитализм, в начале его развития преобладала первая тенденция. Затем она постепенно уступала место второй, а в XX веке во всем мире, уже ставшем единым социальным организмом, очевидно возобладала — и продолжает увеличивать степень своего преобладания — вторая тенденция. Сегодня мера действия закона стоимости продолжает уменьшаться (имевший место во второй половине XX века некоторый откат этого процесса назад, обусловленный воздействием на капитализм неоазиатского строя и разложением последнего, уже закончился).

Что же касается отождествления общественного строя в СССР и гитлеровской Германии на том основании, что в обеих странах действовал закон стоимости, то оно относится к тому же ряду предрассудков, что и.

Уверенность в том, что можно быть собственником и не иметь реальной возможности управлять своей собственностью,

Уверенность в том, что каждая общественно-экономическая формация обязательно является либо высшей, либо низшей ступенью по отношению к любой другой, и нет таких двух разных формаций, которые бы стояли на одной и той же ступени развития общества,

Уверенность в том, что признавать наличие в XX веке не только капитализма, но и неоазиатского строя — это значит обязательно отрицать, что человечество в XX веке стало единым социальным организмом,

Понимание собственности как отношения человека к вещи92,

Уверенность в том, что собственность государства может быть одной из форм или одним из этапов развития общественной собственности,

И т. д., и т. п.

Все эти заблуждения, к сожалению, очень распространены среди марксистов.

д) Взлет и упадок неоазиатского строя.

«…существующая советская и партийная бюрократия… не изменится она и от того, что в ней будет проведена чистка: относительную ее полезность и абсолютную ее необходимость, конечно, я не отрицаю».

Х. Раковский, 1928 Г. 93.

Хотя монополистический капитализм почти остановил прогресс производительных сил в 30-е годы94 и вновь пришел к тому же сегодня, однако в конце XIX — начале XX века он несомненно был прогрессивным этапом в развитии человечества: без огромных капиталовложений в научно-техническую модернизацию, которые осуществляли крупные фирмы (становившиеся при этом и благодаря этому монополиями), нечего было бы и думать о том скачке вперед, который произошел в развитии производительных сил в то время. Неоазиатский строй в начале своего существования тоже был прогрессивным — и сам по себе, и в силу того, что после второй мировой войны он на некоторое время заставил монополистический капитализм снова стать более-менее прогрессивным. Для 20-х — 50-х гг. верно, что «система планового управления СССР, сконцентрировав силы и средства на ключевых участках народного хозяйства, позволила в сжатые исторические сроки успешно решить весьма сложные задачи по обширной перестройке производственной и социальной структуры в стране (говоря короче, по индустриализации страны — В. Б). Тем самым данная система практически доказала свою действенность и высокую эффективность» [45, c. 304].

То же самое можно повторить (подставив соответствующие даты) и обо всех других неоазиатских государствах.

Однако еще в 30-е годы, в лучшие времена неоазиатского строя, было замечено, что он создает далеко не лучшие условия для повышения качества продукции и внедрения научно-технических новинок в производство. Троцкий писал:

«Прогрессивная роль советской бюрократии совпадает с периодом перенесения важнейших элементов капиталистической техники в Советский Союз. На заложенных революцией основах совершалась черновая работа заимствования, подражания, пересаживания, прививки. О каком-нибудь новом слове в области техники, науки или искусства пока еще не было и речи. Строить гигантские заводы по готовым западным образцам можно и по бюрократической команде, правда, втридорога. Но чем дальше, тем больше хозяйство упирается в проблему качества, которое ускользает от бюрократии, как тень. Советская продукция как бы отмечена серым клеймом безразличия» [652, с. 228].

Через 60 с лишним лет Троцкому вторил «легальный марксист», официозный экономист Олдак:

«…в 30-е годы… Страна жила в условиях осажденной крепости и решала задачу, которую можно было бы определить как экстенсивный рост — увеличение производства базовых народнохозяйственных продуктов (уголь, металл, цемент, нефть, зерно, ткани), создание определенного количества машин и оборудования (тракторов, автомобилей, станков) заданного технического уровня (мировой технический уровень в те годы менялся очень медленно).

…Сегодня предприятия могут выйти на мировой уровень, если они будут действовать по формуле „обгоняй, не догоняя“. Между тем план нацеливает на рост объемов в рамках уже созданных образцов. Ничего другого прямое адресное планирование „делать не умеет“. Под прикрытием иллюзорной планомерности и высокого централизма набирал силу механизм торможения, разрослось огромное холостое производство» [479, с. 74, 78].

В конце концов, накануне распада СССР производство в этом государстве, уже переставшем быть неоазиатским, далеко отстало от его же науки:

«По подсчетам экономистов, в стране имеется такой объем научно-технических новшеств, что одновременное их внедрение позволило бы поднять эффективность производства в 4–5 раз» [19, c. 63].

В период разложения неоазиатского строя в производство все труднее внедряются достижения как собственной, так и зарубежной науки. В период же расцвета этого строя достижения зарубежной науки (если они уже получили всеобщее признание в научном мире и, как правило, если уже были внедрены за рубежом в производство) внедрялись в производство гораздо легче, чем достижения науки собственной. Тем не менее, неоазиатские государства (особенно СССР) вкладывали в науку (особенно в период своего расцвета) очень большую долю национального дохода, и неоазиатская наука довольно-таки неплохо развивалась. Объяснение последнему простое: прогрессирующие неоазиатские государства жили в условиях «осажденной крепости» и готовились, в случае необходимости, проводить политику автаркии во всех сферах производства — в том числе и в сфере производства знаний.

Другую картину являет нам Япония. После второй мировой войны эта капиталистическая страна, в экономике которой доля отношений авторитарной собственности и авторитарного же управления была крайне высока (несмотря на кое-какие антимонопольные меры, принятые под давлением американских оккупантов), внедряла в свою экономику достижения в основном зарубежной науки. Этим Япония похожа на СССР; резкое же отличие заключается в том, что она очень мало тратила на свою науку (с 60-х до 80-х гг. включительно — в три раза меньше, чем на образование [479, с. 32–33]. Иными словами, на усвоение уже сделанных открытий тратилось в три раза больше, чем на новые открытия) и довольно плохо ее развивала — и при этом стала одной из самых высокоразвитых индустриальных стран. Короче говоря, Япония покупала по дешевке, а зачастую просто воровала у западных держав (на что те по большей части смотрели сквозь пальцы) новейшие технологии. Позволяли ей это по той же самой причине, по какой подняли ее экономику на американские денежки после войны и вообще позволили ей вырасти в опаснейшего конкурента западных империалистических держав: чтобы накормить и успокоить японских пролетариев и не допустить прихода тамошних коммунистов к власти.

В обоих случаях основной причиной, по которой достижения зарубежной науки внедряются в производство с большей легкостью, чем достижения науки отечественной, является замонополизированность экономики, слишком высокая доля в ней отношений авторитарного управления и собственности. Только очень сильные внешние стимулы — полное отсутствие притока в данное государство зарубежных научных достижений и сильнейшее экономико-политическое давление извне (более сильное, чем на СССР в 30-е годы) — могут заинтересовать неоазиатское государство или монополии типа японских в том, чтобы эффективно внедрять в производство достижения отечественной науки. И только очень молодые, укомплектованные очень свежими и еще очень мало коррумпированными кадрами неоазиатские государства или монополии типа японских смогли бы удовлетворить этот свой интерес.

Конечно, теоретически мыслимы и другие варианты. Можно представить себе, например, неоазиатское государство, экономика которого ориентирована главным образом на внешний рынок95 и которое вдруг изолировали от притока научных достижений извне; бюрократия подобного государства могла бы оказаться очень сильно заинтересована в эффективном внедрении достижений отечественной науки в производство и удовлетворить этот интерес, даже будучи довольно-таки несвежей и коррумпированной и не испытывая при этом сильного давления извне во всех прочих отношениях. Однако общественные условия, в которых подобное государство могло бы возникнуть, вряд ли когда-нибудь сложатся на Земле.

Как видим, даже в период своего расцвета неоазиатский строй был прогрессивен далеко не на 100%. Но все-таки в тот период он был более прогрессивен, чем регрессивен. Кроме того, его появление на свет было почти неизбежным96, поскольку:

А) после того, как весь мир стал единым социальным организмом и в нем воцарился монополистический капитализм, неизбежным стало попадание ряда средне- и слаборазвитых регионов в такую экстремальную ситуацию, из которой при отсутствии внешней помощи возможны только два выхода: или экономическая катастрофа и быстрая деградация, или относительное освобождение97 от экономической и политической зависимости от высокоразвитых империалистических держав — и максимальное напряжение всех сил общества для выхода из экстремальной ситуации; при этом второй выход возможен лишь при условии максимальной бюрократической централизации управления экономикой, политической и духовной жизнью страны;

Б) неизбежным стало также и то, что до тех пор, пока хотя бы один из таких регионов не пошел по второму пути и не стал серьезным соперником сильнейших империалистических держав, никакая внешняя сила — за исключением разве что инопланетян — не помогла бы этим регионам выйти из экстремальной ситуации;

В) неизбежным стало и то, что практически во всех этих регионах буржуа (а тем более — остатки докапиталистических эксплуататоров) оказались бы неспособными самостоятельно, без внешней помощи повести свое общество по второму пути;

Г) наконец, неизбежным стало то, что в некоторых из этих регионов98 эксплуатируемые классы (пролетариат, часть мелкой буржуазии и капиталистических администраторов, остатки докапиталистических эксплуатируемых) оказались бы заинтересованными и способными свергнуть своих прежних эксплуататоров и выделить из своей среды новых, которые и повели бы подвластные им народы по второму пути99.

Так что прав был Раковский, когда признавал «относительную полезность и абсолютную необходимость» бюрократии, правившей СССР.

* * *

О том, как именно неоазиатская бюрократия в СССР мобилизовывала все силы общества на хотя бы частичный выход страны из-под экономической зависимости от высокоразвитых капстран, на укрепление ее политической независимости и вообще на ее выход из той экстремальной ситуации, в которую страна попала во время первой мировой войны; иными словами, о том, как именно неоазиатская бюрократия организовывала индустриализацию экономики СССР (тем самым подводя технический базис под проводившуюся ею модернизацию вооружений СССР) — об этом сжато и емко написал Егор Гайдар:

«Общеизвестно, что в Советском Союзе коллективизация, насильственное изъятие значительной части сельскохозяйственной продукции позволили снизить оплату труда в традиционном (сельскохозяйственном) секторе, и за этот счет образовать дополнительные финансовые ресурсы для формирования индустриального сектора экономики. Кроме того, снижение уровня жизни крестьян позволило получить мощный приток трудовых ресурсов в город. Тем самым удавалось обеспечивать не только высокие темпы роста индустрии, но также долю накопления в ВВП существенно более высокую, чем это было бы возможно в рамках рыночной индустриализации. Причем — и это очень важно — главным инструментом снижения уровня жизни в традиционном секторе и мобилизации соответствующих ресурсов на нужды индустриализации, явилось государственное принуждение в самых разных формах, вплоть до гулаговского террора» [748, с. 43–44].

Неоазиатская бюрократия проводила вполне осознанную политику снижения уровня жизни крестьян с целью выдавливания их в города:

«…уступки колхозному крестьянству простирались до определенной грани, за которой Сталин сознательно тормозил рост его благосостояния. На совещании в ЦК по вопросам коллективизации (июль 1934 года) он цинично заявил по поводу предложения о создании в колхозах подсобных промыслов, перерабатывающих предприятий и т. д.: „Откуда же вы рабочих получите в городах… если у колхозов дела пойдут лучше… Если колхознику дать вполне достаточную обеспеченность, то он никуда на завод не пойдет, а вот на подземельные работы их и на аркане не затащишь“. Иными словами, Сталин недвусмысленно провозгласил, что необходимо поддерживать заведомо более низкий уровень жизни колхозного крестьянства, чем рабочих, — дабы „экономическим способом“ побуждать колхозников идти на самые тяжелые и непривлекательные работы в промышленности.

Еще более жесткую политику Сталин проводил по отношению к единоличникам…» [557, c. 25].

Не будем морализировать по данному поводу. Лучше зададимся вопросом: была ли неизбежной именно такая форма перекачки трудовых ресурсов из деревни в город?

Можно представить себе еще два варианта такой перекачки. Первый — переселение крестьян из деревень в города в порядке прямого приказа: от каждой деревни по столько-то человек на такие-то предприятия… На такую меру правившая СССР бюрократия, естественно, пойти не могла: слишком многих пришлось бы принуждать к переселению, это неизбежно привело бы к социальному взрыву и крушению ее власти.

Второй вариант — не снижая уровня жизни крестьян в деревне, повысить уровень жизни рабочих в городе, тем самым привлекая крестьян в город. Но откуда бы неоазиатская бюрократия взяла средства на такое дело? Зависимых от СССР территорий, которые можно было бы ограбить, до второй мировой войны еще почти не было; выгодно торговать на мировом рынке, не попадая при этом в сильнейшую экономическую и политическую зависимость от высокоразвитых империалистических держав, было невозможно100. Так что второй вариант тоже был исключен. У правившей СССР бюрократии оставался лишь один путь — тот, по которому она и пошла. Как видим, он был неизбежен.

Почему бюрократия СССР не пошла по этому же пути более рационально, с меньшей затратой человеческих жизней и материальных ресурсов? Ответ на этот вопрос следует искать, изучая расстановку классовых сил в стране и борьбу интересов внутри самой бюрократии (увязывая и то, и другое с расстановкой сил и экономической ситуацией во всем мире), причем изучая все это в развитии. Только не надо при этом указывать на паранойю Сталина, подлость его ближайшего окружения и т. п. как на одни из самостоятельных причин (факторов), обусловливающих выбор менее рациональной политики. Вся эта субъективная мелочь — не более, чем опосредствующие звенья в причинно-следственной цепочке, ведущей от основных причин к конечным следствиям; причем звенья эти такого рода, что их легко заменить другими без какого-либо заметного изменения конечных следствий. Если паранойя не помешала Сталину удержаться на верхушке бюрократической пирамиды — значит, именно такой психологический облик был в то время оптимальным для того, чтобы с наибольшим успехом играть роль вождя и не уступать ее конкурентам. Проводить кровопролитную и в ряде определенных отношений расточительную политику; ставить человеческую жизнь ни во что; быть крайне недоверчивым даже по отношению к самым близким людям; унижать и подавлять все, что проявляет малейшие признаки чувства собственного достоинства — именно такой образ действий нужен был тогда, чтобы удержаться на вершине власти, и параноику было легче придерживаться его, чем психически здоровому человеку. Однако если бы среди высших партийных чиновников в то время нашелся такой здоровый человек, который был бы достаточно умным, волевым и жестоким для того, чтобы в течение десятилетий придерживаться вышеописанного параноического образа действий и не сойти с ума, — такой человек оттеснил бы Сталина и сыграл бы роль вождя лучше него. И ничего бы не изменилось от этого в стране и в мире!

И упаси Маркс формулировать поставленный нами в начале предыдущего абзаца вопрос так: можно ли было пойти по этому пути более рационально? Такая формулировка предполагает, что действующий субъект пришел в общество, изменяемое его действиями, откуда-то извне, с уже сформированными потребностями, сознанием, волей, — и его действия становятся причиной развития общества наряду с закономерностями последнего. Короче говоря, поставить вопрос в такой формулировке ученый-обществовед имеет право, лишь говоря о действиях инопланетян. Между тем правившие в СССР бюрократы были такими же землянами, как и мы с вами, уважаемые читатели; их действия были всецело вплетены в причинно-следственную ткань общественного развития и по сути своей являлись не чем иным, как проявлением закономерностей последнего. Раз бюрократия поступила так, а не иначе, — значит, ее действия были существенно (=однозначно) детерминированы развитием общества, и задачей ученого является лишь выяснить, как именно они были детерминированы этим развитием.

Но вернемся к нашим крестьянам. Примерно по тому же пути вытеснения их в город, что и СССР, прошли и другие неоазиатские государства. Говорят, правда, что в Камбодже режим Пол Пота — Иенг Сари, наоборот, вытеснял рабочих в деревню. Но если хотя бы часть того, что говорят о полпотовском режиме, правда; если правда, что при нем — то есть в тот единственный исторический момент, когда в Камбодже было, кажется, что-то неоазиатское — производительные силы страны лишь регрессировали, ни разу не прогрессируя от начала до конца существования этого режима, — то это значит, что в Камбодже не было неоазиатского способа производства и соответствующей ему общественно-экономической формации, а был лишь неоазиатский уклад в рамках капитализма. Из этого в свою очередь следует, что для тех стран, где существовал неоазиатский способ производства, вытеснение крестьян в города путем искусственного занижения уровня их жизни можно признать очень существенной закономерностью процесса индустриализации (присущей, разумеется, восходящей фазе неоазиатского строя). Очень существенной — потому что хотя и можно теоретически представить себе неоазиатское государство, в котором бы эта закономерность вообще не действовала (т. е. не существовала), но реальные условия, в которых такое государство возникло и существовало бы, вряд ли когда-нибудь сложатся на Земле.

Как мы помним, неоазиатская экономика с ее максимальной замонополизированностью ориентирована главным образом на экстенсивный рост промышленного производства и лишь в малой (причем во все меньшей и меньшей) мере — на его интенсификацию. Это означает, что по завершении неоазиатской индустриализации (благодаря которой страна примерно в то же время выходит из экстремальной ситуации) темпы роста производительности труда начинают довольно быстро убывать, а рост издержек производства продолжается, причем с ускорением. В таких условиях для того, чтобы поддерживать хотя бы замедляющийся рост промышленного производства, надо ускорять рост количества ресурсов, затрачиваемых на производство, которые все труднее и труднее воспроизводить (в применении к людским ресурсам это означает: труднее не только и не столько повышать рождаемость, сколько давать все большему количеству людей все лучшее образование и квалификацию, обеспечивать все лучшее или хотя бы не худшее медицинское обслуживание, питание и т. п.) из-за замедления роста производительности труда. Таков механизм, посредством которого крайняя замонополизированность экономики приводит неоазиатский строй к застою, упадку и разложению в изначально неэффективный монополистический капитализм. Вот как описывает действие этого механизма (называя при этом неоазиатский строй социализмом) Егор Гайдар:

«В условиях же социалистической индустриализации масштабное принудительное перераспределение ресурсов из села приводит к тому, что высокие темпы индустриализации, повышение душевого ВВП, соответствующий рост спроса на продукты питания идет на фоне стагнации сельского хозяйства, долгосрочно деформированного самим механизмом первоначального социалистического накопления. Именно факторы, обусловившие аномально высокие темпы социалистической индустриализации (снижение уровня жизни сельского населения, максимально возможное перераспределение на этапе ранней индустриализации ресурсов из традиционной аграрной сферы), порождают и наиболее серьезную долгосрочную аномалию социалистического роста — расходящиеся траектории развития промышленности и сельского хозяйства.

В начале 60-х годов стало очевидно, что роль традиционного сектора в мобилизации финансовых ресурсов для индустриализации исчерпана. Это радикально изменило экономическую ситуацию. Начало 60-х годов в СССР — время, когда экономические преимущества, полученные за счет масштабного изъятия ресурсов из аграрного сектора, замещаются жесткой необходимостью расплачиваться за формы и масштабы этого изъятия. Проявляются болезненные долгосрочные последствия реализации избранной социалистической модели индустриализации. В СССР спасением системы явилось, как известно, открытие в этот же период колоссальных месторождений нефти и газа в Западной Сибири (и, по совпадению, резкий рост цен на эти товары на мировом рынке). Этот источник ресурсов отсрочил крах социализма.

Новый источник ресурсов, заменивший иссякший традиционный сектор, был найден. Однако хронический кризис коллективизированного (на самом деле — огосударствленного. — В. Б.) сельского хозяйства, дефицит продуктов питания — серьезная структурная проблема социалистической экономики, во многом определившая ее дальнейшее развитие. Китайская Народная республика, оказавшаяся в сходной ситуации в 70-е годы, вынуждена была, по существу, решительно отказаться от сложившейся социалистической модели экономического роста: там в одночасье (как сказали бы сейчас, „шоковым методом“) были распущены сельскохозяйственные кооперативы и рядом с государственным сектором промышленности стал динамично развиваться частный сектор, в основном ориентированный на экспорт. Последнее стало возможным только благодаря наличию огромных трудовых ресурсов в сельском хозяйстве. В СССР же к рассматриваемому периоду этот источник ресурсов был полностью исчерпан, в результате возникла существенная модификация социально-экономических структур, получившая официальное название развитого, зрелого социализма. Его характерной чертой было падение темпов экономического роста на фоне консервативности сформировавшихся на предшествующем этапе производственных структур. Но содержание устаревших неэффективных отраслей и производств обходилось все дороже, росло структурное отставание от развитых рыночных экономик в ключевых отраслях, определяющих динамику научно-технического прогресса» [748, с. 45–47].

По Гайдару получается, что основная причина наших сегодняшних бед — глупость сталинской бюрократии, почему-то «избравшей» такую «модель» индустриализации, в которой не нашлось места частному сектору. Вот если бы частный сектор в СССР не был уничтожен в начале 30-х гг., тогда, оказывается, мы сегодня жили бы не хуже китайцев: у тех, как мы узнаем от Гайдара, бюрократия оказалась умнее нашей и вовремя возродила частный сектор, не дожидаясь того, как китайская деревня оскудеет рабочими руками и прочими ресурсами. Более того: эти умные китайские чиновники догадались ориентировать частный сектор преимущественно на экспорт!.. Все бы было понятно, но вот какой вопрос остается без ответа: почему же китайские бюрократы оказались умнее наших? Может, в генах у них это заложено, или им шаолиньские монахи полезной праны в уши надули?

Конечно же, птенцы гнезда сталинова были ничуть не глупее птенчиков Мао. Ларчик открывается просто: в 70-е годы крупнейшие монополистические группировки, контролирующие мировой рынок, впустили Китай на него на гораздо более выгодных условиях, чем СССР в то же время — и уж конечно на многократно более выгодных условиях, чем СССР в 20-30-е гг. Вот поэтому-то Дэн Сяопин и его команда сумели, реставрируя капитализм, заодно и «народ накормить» (весьма плохо накормить, надо сказать101), и производительность труда продолжать поднимать, и ни одну отрасль экономики не разрушить. Китай сыграл на противостоянии двух супердержав — СССР и США — и их сателлитов. Грозя СССР войной, он застраховал себя от столь же тяжелых экономических санкций, как те, которым в то же время ряд империалистических держав подвергал СССР: он продавал на мировом рынке свою продукцию, покупал у высокоразвитых капстран оборудование, новые технологии, услуги специалистов — и все это по довольно выгодным для себя ценам; и в то же время он не лег под высокоразвитые империалистические державы, пользуясь тем, что к 70-м годам он и сам уже стал — при помощи СССР — не слабой индустриальной державой. Вот почему китайской бюрократии удалось организовать реставрацию капитализма, не допустив такого упадка экономики, который был неизбежен для СССР. Так что нечего считать наших чиновников дураками: просто обстоятельства никогда за всю историю СССР не помогали им так, как помогли их китайским коллегам.

Но несмотря на то, что китайской бюрократии так подфартило, и Китай не избежал действия общих закономерностей разложения неоазиатского строя. И в Китае реставрированный капитализм оказался по большому счету изначально неэффективным: некоторый рост уровня жизни и производительности труда довольно быстро стал замедляться, и сегодня китайская экономика фактически находится в состоянии застоя, время от времени перемежающегося усиливающимися с каждым разом кризисами. В конце 90-х гг. стало очевидным, что китайский застой явно собирается переходить в упадок102. Те удачные обстоятельства, при которых в Китае произошла реставрация капитализма, лишь отсрочили этот неизбежный упадок — точно так же, как упадок СССР был отсрочен открытием западносибирского нефтегазового Эльдорадо. Законы истории перехитрить нельзя: и меньше всего на это способны те, кто считает, что человеческое общество можно, как детский «Конструктор», собрать по той или иной заранее выбранной «хозяевами жизни» модели. Отрицая объективные законы исторического развития, буржуазные горе-теоретики вроде Гайдара обманывают не историю, а самих себя и тех, кто им верит.

* * *

Еще одним из механизмов, посредством которых замонополизированность неоазиатской экономики приводит — после того, как неоазиатское государство выводит страну из экстремальной ситуации — неоазиатский строй в данной стране к упадку и разложению, является то, что продвижение наверх по иерархической лестнице неоазиатского общества становится все более трудным для почти всех его членов.

Этот процесс начинает особенно ускоряться после того, как страна выходит из экстремальной ситуации. До этого же неоазиатское общество, напротив, открывает множеству людей из низших и средних классов невиданные ранее возможности подняться наверх. Все начинается с победоносной революции, сразу выносящей наверх — в эксплуататорский класс и средние слои общества — десятки процентов членов эксплуатируемых классов. И чем беспощаднее победители относятся к побежденным, тем бóльшая часть угнетенных классов требуется для того, чтобы занять опустевшие наверху места. Но вот что важно: до тех пор, пока неоазиатская страна не выйдет из экстремальной ситуации, большое количество мест наверху продолжает освобождаться даже после того, как аппарат неоазиатского государства оказывается полностью сформированным. Дело в том, что верхушка этого аппарата с целью вывода страны из экстремальной ситуации и упрочения своей власти (обе эти цели сливаются для верхушки воедино) дисциплинирует все общество своей страны — то есть не только государственных рабочих и низшие слои мелкой буржуазии, но и средние и высшие слои последней, и неоазиатских администраторов, а также саму неоазиатскую бюрократию — посредством жестокого террора103. В свою очередь, вождь точно так же дисциплинирует верхушку. Чем экстремальнее ситуация, тем более жестока борьба за власть, тем страшнее террор. Даже самые высшие бюрократы от него не застрахованы. Из рядов бюрократии постоянно идет огромный отсев в концлагеря и в мир иной. На опустевшие места выдвигаются кадры с более низких уровней социальной иерархии. Многие эксплуатируемые продолжают продвигаться в средние слои общества, многие представители средних слоев — в эксплуататоры. При этом происходит своего рода естественный отбор: выше поднимаются и дольше выживают наверху самые жестокие, беззастенчивые, хитрые, а среди них — самые умные, смелые, работящие (и наоборот: из самых умных, смелых, работящих — самые жестокие, подлые и хитрые). Короче говоря, наверх выходят все те люди, при слишком низком проценте которых в эксплуатируемых классах последние никак не могут совершить революцию.

Автор этих строк ни в коей мере не считает, что те люди, которые лучше других могут руководить, тем самым являются лучшими людьми. Однако фактом является то, что всякое свержение власти эксплуататоров невозможно без того, чтобы представители эксплуатируемых классов организовались достаточно авторитарно. Всякое победоносное восстание угнетенных возможно лишь в том случае, если среди них есть достаточно много людей, способных быть хорошими лидерами: умных, смелых, с быстрой реакцией, трудолюбивых…и хитрых, жестоких, достаточно беззастенчивых (слишком большая доля подлости в характере делает человека неспособным быть лидером революционеров, но некоторая ее доля обязательно должна быть в характере всякого, в том числе и революционного, лидера — иначе он просто не сможет командовать, то есть в тех или иных пределах манипулировать, людьми). Если же большинство таких людей уничтожается или/и уходит наверх, то широкомасштабное и победоносное восстание эксплуатируемых невозможно: оставшиеся внизу будут терпеть гнет, лишь иногда разражаясь локальными акциями стихийного, бесплодного и скоропреходящего протеста. Таким образом, победоносное восстание «проклятьем заклейменных» возможно лишь в тех обществах, где потенциальным лидерам из рядов эксплуатируемых классов нет ходу наверх. Важно подчеркнуть, что не во всяком таком обществе, не на любой стадии развития таких обществ возможно победоносное восстание эксплуатируемых классов; но все те общества, где такое восстание возможно, относятся к числу именно таких.

Итак, неоазиатское общество в восходящей фазе своего развития давало дорогу наверх тем представителям эксплуатируемых слоев общества, которые обладали качествами потенциальных лидеров. (Одним из проявлений этого было всеобщее бесплатное начальное и среднее, а также по большей части — хотя и не всегда — бесплатное средневысшее и высшее образование). Это обеспечивало ему огромный запас прочности, и неоазиатский строй тогда был настолько стабилен, что надежды, которые питал Троцкий в 30-е гг. — надежды на то, что в ходе грядущей второй мировой войны рабочие и колхозники СССР поднимутся на политическую революцию против сталинской бюрократии — были совершенно несбыточными. Однако не только потенциальные лидеры могли самореализоваться в той системе: места освобождались не только среди начальников, но и среди никем не командующих ученых, инженеров и прочих высококвалифицированных интеллигентов — и миллионы талантливых и энергичных молодых людей, вышедших из низов, занимали эти места. Известен сформулированный в юмористической форме, но вполне истинный принцип Питера [см.: 508]: в любой иерархической организации каждый ее член, продвигаясь наверх, достигает уровня своей некомпетентности и на нем застревает. Неоазиатское государство в восходящей фазе своего развития довольно эффективно снимало остроту этой проблемы (не будучи, впрочем, способным решить ее окончательно и бесповоротно), выбрасывая из своего аппарата многих из тех функционеров, которые достигли своего уровня некомпетентности, и открывая дорогу на их места тем людям, чьим уровнем некомпетентности являлась более высокая иерархическая ступень, чем та, на которой данные места находились.

Но вот неоазиатская страна выходит из экстремальной ситуации, и положение дел в корне меняется. Неоазиатская бюрократия перестает быть заинтересованной в «большом терроре» как в стимуле прежде всего по отношению к себе, а также к высшей бюрократии аппарата насилия, государства в узком смысле слова; перестав быть необходимым условием выживания, такое самотерроризирование могло бы продолжаться, не затухая, лишь в том случае, если бы высшая бюрократия поголовно состояла из тяжелых мазохистов. Итак, террор высшей бюрократии неоазиатского государства по отношению к самой себе перестает быть «большим». Однако вследствие этого он с необходимостью уменьшается и по отношению к неоазиатским администраторам, к средней и мелкой бюрократии аппарата насилия, к прочей мелкой буржуазии, к государственным рабочим. Причин тому несколько. Во-первых, если постоянно стегать лошадь кнутом, то недолго ее и до изнеможения довести, а то и просто забить: поэтому даже не очень хороший хозяин так делать не будет. Во-вторых, «большой террор» к тому времени лишается своего оправдания в глазах масс: после выхода страны из экстремальной ситуации уже никто не поверит, что такой террор нужен для чего-либо иного, кроме как для сохранения жестокой эксплуатации низших и средних слоев общества, — и недовольство масс резко возрастет, если террор вовремя не ослабеет. Наконец, третье: после прекращения «большого самотерроризирования» высшей бюрократии средним и мелким бюрократам становится все труднее делать карьеру, и если продолжать терроризировать их и государственных рабочих по-сталински, то средние и мелкие бюрократы, воспользовавшись ростом недовольства последних, организуют и возглавят их восстание по всей стране; а если прекратить «большой террор» по отношению к мелким и средним бюрократам, продолжая терроризировать по-сталински государственных рабочих, то потенциальные лидеры из среды последних, не имея возможности выбиться в средние и мелкие бюрократы, в свою очередь организуют и возглавят по всей стране восстание государственных рабочих104.

Обратим внимание на то, что мы только что заметили как бы вскользь: после прекращения «большого террора» продвижение гражданина неоазиатского государства по лестнице бюрократической иерархии последнего (= по лестнице социальной иерархии неоазиатского общества) замедляется. Из низов наверх выбивается все меньше и меньше людей за один и тот же промежуток времени уже потому, что бюрократы спокойно доживают до старости на своих постах. Но не только поэтому: резкое замедление текучки кадров в госаппарате после прекращения «большого террора» приводит к тому, что бюрократам становится гораздо легче завязывать и упрочивать «неформальные» связи между собой, а значит, коррумпироваться. Вследствие этого места на том или ином уровне иерархии госаппарата начинают все чаще передаваться по наследству; механизм замещения бюрократических кадров все больше и больше приходит в соответствие с анекдотом времен застоя:

— Может ли сын генерала стать маршалом?

— Нет, потому что у маршалов тоже есть дети.

Короче говоря, ослабление государственного террора не только само по себе является исчезновением одного из важных стимулов к повышению производительности труда (или, по крайней мере, к удержанию ее на заданном уровне), но и сильно — причем все сильнее и сильнее — ослабляет самый существенный для неоазиатского строя стимул: карьерный. Один из многих результатов ослабления карьерного стимула в неоазиатской экономике (общее имя этим результатам — застой, упадок, разложение) неплохо описывает Александр Шубин:

«Затраты значительных средств на строительство новых объектов вовсе не означали ускорения их ввода в действие. …В условиях тотальной нехватки ресурсов массовый масштаб приобрело недоосвоение выделенных фондов. …Хозяйственникам нравился не результат, а сам процесс освоения средств. Но если раньше амбиции руководителей перевешивали эту запрограммированную неэффективность, то теперь бюрократический рынок брал верх над экономикой дефицита, приводя к состоянию покоя даже, казалось бы, ненасытный „насос“ монополизированной индустрии. Причину этого следует искать…в главном двигателе экономики дефицита — принципе карьеры. Карьерная стагнация („стабилизация кадров“)…не могла не привести к стагнации экономического развития, основанного на карьерных стимулах» [743, c. 69].

«Стабилизация кадров» не только лишает все неоазиатское общество, сверху донизу, стимула к повышению производительности труда. Она же приводит к тому, что в средних и низших слоях общества накапливается все больше и больше потенциальных лидеров, ищущих и не находящих простора для самореализации. От чего неоазиатская бюрократия пытается уйти, ослабляя свой террор над подвластными ей классами после выхода страны из экстремальной ситуации, к тому она вновь с необходимостью приходила в очень скором времени: в низших и средних слоях общества недовольных становилось все больше и больше.

Может ли такой рост недовольства завершиться победоносным восстанием государственных рабочих еще до того, как процесс реставрации капитализма в данной неоазиатской стране станет необратимым? Может — но лишь в том случае, если в капиталистических странах к тому моменту начнется сильное, одерживающее победы и отзывающееся громким эхом по всему миру восстание пролетариата. Если же мировой пролетариат не начнет бороться за власть, то и государственные рабочие неоазиатских стран не начнут этого: слишком уж стабильное, без резких перепадов уровня жизни, существование — хоть и скудное, но более-менее гарантированное — обеспечивает им неоазиатский способ производства до тех пор, пока окончательно не приходит в упадок. Сам по себе рост недовольства среди государственных рабочих, неоазиатских администраторов и мелкой буржуазии — это лишь одна из причин, заставляющих неоазиатскую бюрократию ускорять реставрацию капитализма, и одно из средств этой реставрации. И не более того.

На протяжении всего своего существования высшая бюрократия всякого неоазиатского государства пытается стимулировать рост производительности труда не только перспективой карьеры и террором, но и более-менее денежными стимулами. По отношению к государственным рабочим это проявлялось в стремлении более прямо и однозначно увязать такую форму их поощрения, как увеличение их пайка, с повышением производительности их труда («сдельная» оплата труда, сама по себе еще не свидетельствующая о превращении рабочей силы в товар в какой бы то ни было мере, но позволяющая интенсивно трудящемуся работнику чаще ходить на рынок, где торгуют мелкие буржуа, и применять часть своей зарплаты как настоящие деньги); по отношению же к неоазиатским администраторам и самим высшим бюрократам это выражалось в большем или меньшем увеличении их самостоятельности по отношению к начальнику (т. е. в некотором увеличении доли отношений частной собственности и индивидуального управления в системе неоазиатских производственных отношений). До тех пор, пока неоазиатские страны не выходили из экстремальной ситуации, применение таких стимулов то усиливалось105, то ослабевало, но никогда не переходило в необратимый процесс реставрации капитализма. После того, как неоазиатская страна выходит из экстремальной ситуации, этот процесс начинается:

Во-первых, потому, что неоазиатская бюрократия вынуждена отказаться от «большого террора» и благодаря этому не только утрачивает в его лице стимул повышения производительности труда, но и кладет начало процессу утраты другого стимула — карьерного, что вынуждает ее все расширять и расширять узаконенное применение денежных стимулов;

Во-вторых, потому, что все большее число представителей высшей неоазиатской бюрократии и неоазиатских администраторов не дожидаются того, когда будут узаконены те или иные изменения в экономических отношениях, направленные к реставрации капитализма, и начинают осуществлять такие изменения, опережая развитие законодательства — то есть начинают реставрировать капитализм в сфере «теневой экономики». В это дело начинают активно втягиваться и наиболее инициативные «потенциальные лидеры» из среды государственных рабочих — как правило, через преступные группировки, которые именно с началом нисходящей фазы развития неоазиатского строя начинают не просто сотрудничать с теми или иными представителями неоазиатской бюрократии, но срастаться с наиболее обуржуазившейся ее частью (которая тем временем все увеличивается) до полной неразличимости [см.: 743, с. 89–91]. Короче говоря, «потенциальные лидеры» из всех слоев общества, стремясь самореализоваться, идут по пути наименьшего сопротивления: а таким путем после выхода страны из экстремальной ситуации, требующей максимальной централизации управления экономикой, после прекращения «большого террора» и вызванного этим возрастания количества «неформальных» связей между бюрократами, одним словом, после начала загнивания неоазиатского строя стала именно реставрация капитализма.

Раз уж мы заговорили о мафии… Вообще-то говоря, в любой стране, где царит монополистический капитализм, всякая мафиозная организация является капиталистической фирмой, а все самые крупные группировки монополистической буржуазии (и многие группировки помельче) вместе с тем являются верхушками мафиозных организаций. Однако если в тех капиталистических странах, где никогда не было неоазиатского строя, многие монополии изначально сформировались в большой мере отдельно от мафиозных организаций и лишь затем включились в их систему, то в бывших неоазиатских странах всякая капиталистическая монополия изначально включена в эту систему. Это обусловлено тем, что даже в том гипотетическом случае, если бюрократия неоазиатского государства узаконит реставрацию капитализма до начала этого процесса (а тем более в реальности, в которой узаконение реставрации капитализма может произойти не иначе, как уже после того, как этот процесс начался и заставил себя узаконить), поделить принадлежавшую государству экономику между несколькими монополиями никак невозможно без больших разборок между бюрократами, не укладывающихся в рамки закона; а в таких разборках могут выжить лишь те группировки бюрократии, которые успели включиться в систему организаций, имеющих своей целью обеспечивать безнаказанное нарушение закона — то есть мафиозных организаций.

Конечно, те современные страны, в которых капитализм является результатом разложения неоазиатского строя, отличаются друг от друга и от самих себя в разные периоды своего существования по той степени, в какой монополии этой страны слиты с мафиозными организациями, в систему которых они включены. Например, в Китае эта степень сегодня, пожалуй, поменьше, чем в республиках бывшего СССР; если же сравнивать степень мафиозности китайской и «советской» буржуазии в те моменты, когда реставрация капитализма в этих странах была фактически узаконена — конец 70-х в Китае и конец 80-х в СССР — то разница будет гораздо значительней. Объясняется это тем, что, как мы уже говорили выше, международная экономическая и политическая ситуация в 70-е гг. позволила китайской бюрократии достаточно рано узаконить реставрацию капитализма и форсировать ее — настолько рано (практически сразу после того, как Китай вышел из экстремальной ситуации и правившая им бюрократия прекратила «большой террор»), что среди неоазиатских администраторов и государственных рабочих еще не успела накопиться большая доля недовольных своей судьбой потенциальных лидеров (то есть питательная среда криминальных группировок еще была не очень велика, и они не настолько разрослись и окрепли, как в СССР в 80-е гг.). Но то, что не успела сделать китайская неоазиатская бюрократия — срастись с мафией так же плотно, как ее коллега в СССР, — сейчас успешно доделывает китайская буржуазия, и недалек тот день, когда она догонит буржуазию бывшего СССР по степени своей мафиозности: в условиях изначально неэффективного монополистического капитализма каждый шаг бизнесмена не может не входить в противоречие с законом, и чтобы выжить в таких условиях, надо все глубже и глубже погружаться в систему организаций, имеющих своей целью обеспечивать постоянное безнаказанное нарушение закона. Так что и китайский капитализм не обойдет та же криминальная судьба, которая постигла капитализм в бывшем СССР.

Кстати, а что же происходит с потенциальными лидерами в средних и низших слоях общества бывших неоазиатских стран после реставрации в них капитализма? Выходят ли они наверх, или же продолжают накапливаться в своих социальных слоях?

В самом начале существования реставрированного капитализма для потенциальных лидеров из низших и средних слоев общества открывается некоторое количество ниш наверху, которые они заполняют, реализуя себя в бизнесе, мафии и даже через карьеру в государственном аппарате. Хотя подавляющее большинство мест в классе буржуазии занимает бывшая неоазиатская бюрократия и верхний слой бывших неоазиатских администраторов, однако они в той или иной мере делятся собственностью на производительные силы и политической властью с энергичными и предприимчивыми выходцами из низов. Особенно щедро им приходится делиться с «выскочками» в тех бывших неоазиатских странах, где реставрация капитализма шла относительно медленно и долго не узаконивалась, период «стабилизации кадров» затянулся надолго, и в силу этого окончание реставрации капитализма сопровождалось большими социально-политическими потрясениями, в ходе которых потенциальные лидеры из средних и низших слоев общества заставляли господствующий класс впустить их в свою среду. Хорошими примерами могут служить СССР и (в еще большей мере) некоторые страны Восточной Европы — в противоположность Китаю, где бывшая неоазиатская бюрократия сумела стать буржуазной и при этом допустить в свою среду помимо бюрократической карьеры или в порядке ускорения последней относительно малый процент «новичков». Но очень скоро двери наверх захлопываются и наглухо закрываются: все мало-мальски значительные и стабильно существующие ниши в бизнесе, мафии, госаппарате, политике106 оказываются заполнены; те, кто их занимает — будь то старые бюрократы, их дети или «выскочки» — превращаются в очень замкнутый социальный слой, почти в касту, принадлежность к которой начинает передаваться почти исключительно по наследству. Одно из ярчайших проявлений этого — то, что сегодня в бывших неоазиатских странах хорошее среднее и все то высшее образование, которое пользуется хотя бы каким-то спросом на рынке труда, стало платным либо в узаконенном порядке, либо помимо закона; впрочем, такое образование можно получить и не прямо, а как бы опосредованно за плату — проще говоря, по блату. И эта ситуация не изменится до тех пор, пока человечество не содрогнется от великих социальных потрясений, порожденных грядущим большим империалистическим переделом мира: в условиях застоя и упадка экономики, которые будут продолжаться в бывших неоазиатских странах до тех пор, пока они живут при своем изначально неэффективном капитализме — а ведущие империалистические державы не дадут им сделать их капитализм эффективнее и вообще не дадут никаких существенных уступок (за редкими исключениями, лишь подтверждающими правило) до тех пор, пока по миру не пойдет волна революций, — накапливающимся в пролетариате и в низших слоях средних классов этих стран «потенциальным лидерам» не светит никаких перспектив выбиться наверх. И даже при том, что рождаемость в бывших неоазиатских странах по большей части падает, а детская смертность растет, среди пролетарской молодежи этих стран скоро станет очень велик процент таких людей, которым тесно жить на одной земле с «новыми русскими», «новыми латышами», «новыми албанцами», «новыми узбеками», «новыми китайцами» и т. п.

К чему направлена эта тенденция? Обратимся к истории, и пусть нашим экскурсоводом по ней будет только что цитированный нами в примечании Г. К. Ашин — солидный, до мозга костей буржуазный профессор МГИМО, которого никак не обвинишь в любви к революциям и революционерам:

«Крах самодержавия во многом был связан с крахом закрытой сословной элиты. Среди контрэлиты, возглавившей борьбу не элит, прежде всего рабочего класса, крестьянства, победителями оказались левоэкстремистские силы во главе с большевиками.

…послереволюционная система рекрутирования элиты была менее закрытой, чем дореволюционная. Возможность элитной карьеры открылась перед гораздо большей частью населения страны, чем до революции. …Можно даже утверждать, что в историческом плане это было бы шагом вперед»107.

Складывается такое впечатление, что образ нашего будущего в XXI веке мы можем увидеть в нашем прошлом всего лишь столетней давности. Однако этому впечатлению вроде бы противоречит тот факт, что современный пролетариат республик бывшего СССР весьма пассивно — не в пример пролетариату бывшей Российской империи сто лет назад — переносит все издевательства со стороны своих эксплуататоров.

Почему дело обстоит именно так — и будет ли оно обстоять так и дальше? Об этом речь пойдет в следующей главе.

Глава 4. Анализ роли отношений собственности и управления в формировании мотивации, психологического облика индивидов и масс и их духовной культуры (на примере современного российского пролетариата))1*

1. Исчез ли пролетариат?

Начнем с вопроса: почему российский пролетариат с изумительным терпением и покорностью сносил все обрушившиеся на него в 1990-е годы ужасы — и так и не восстал против них?

Самым простым — и самым нелепым — решением этой проблемы было бы утверждение, что если пролетариат ведет себя не так, как мы того ожидаем, значит, это и не пролетариат вовсе. Пролетариата в России нет, он исчез, испарился, растаял, — так любят говорить многие.

Нелепость данной идейки слишком очевидна, чтобы с нею серьезно спорить. Если нет пролетариата, за чей счет жирует буржуазия? Кто работает на нее на заводах, получает нищенскую зарплату и производит прибавочную стоимость? Пролетариат как экономический класс буржуазного общества, за счет труда которого существует все это общество, не может исчезнуть, пока существует капитализм. Исчез пролетариат как политическая сила, борющаяся за уничтожение капитализма. Пролетариат как класс наемных рабов капитала существует, революционного и социалистического пролетариата нет.

Исчезновение революционно-социалистического пролетариата было замечено на Западе еще более 100 лет тому назад. Первыми это увидели те, кто хотел увидеть, — всевозможные буржуазные и реформистские идеологи, для которых революционно-социалистический пролетариат представлял смертельную угрозу. Будучи идеологическими прислужниками капитала, они объясняли утрату революционности пролетариатом стран развитого капитализма тем, что этот капитализм излечился от пороков раннего капитализма, стал «демократическим» и «цивилизованным», осуществил прогрессивные социальные реформы, резко повысил уровень жизни рабочих, и те перестали быть не имеющими ничего, кроме своих цепей, пролетариями, перейдя в довольный и процветающий средний класс, не испытывающий нужды в какой-либо революционности2.

На самом деле причины утраты революционности западным пролетариатом были противоположны тем, о которых говорят прислужники капитала. Пролетариат в развитых капиталистических странах потерял революционность вовсе не потому, что якобы избавился от тягот капитализма, а, напротив, потому, что куда более разобщен внутри себя — и, следовательно, куда более подчинен и раздавлен капитализмом, чем пролетарии XIX века. И уж совершенно очевидно, что объяснение утраты пролетариатом революционности повышением его жизненного уровня не имеет никакого отношения к реалиям жизни современного российского пролетариата.

Жизненный уровень российского пролетариата не рос, а катастрофически рухнул. Работать он должен больше и тяжелее, зависимость его от начальства сильнее и ощутимей, а зарплата за этот каторжный подневольный труд намного меньше, чем в доперестроечные годы. Но, несмотря на такое катастрофическое ухудшение жизни российского пролетариата, его классовая активность, способность бороться за свои классовые интересы и свои классовые идеалы намного меньше, чем была даже в 1989–1991 гг.

Вот как описывает парадоксальность ситуации левый историк А. В. Гусев:

«Ситуация выглядит парадоксально: ведь главные объективные условия, которые должны способствовать распространению социалистических идей, казалось бы, налицо. Во-1-х, в стране имеется многочисленный класс наемных рабочих, ядро которого составляет индустриальный пролетариат. К концу 80-х годов в СССР насчитывалось 80–85 миллионов рабочих и 25–30 миллионов работников умственного труда, не связанного с руководящими функциями. Эти категории составляли 90% всего занятого населения. Советский пролетариат отличался высокой степенью урбанизации: 80% его проживало в городах и было охвачено городской культурой. Десятки миллионов наемных рабочих были встроены в ту же организацию труда, что и во всех промышленно развитых странах. По уровню образованности советские рабочие не уступали западным: 70% из них имели среднее или среднее специальное образование. Во–2-х, положение этого класса на протяжении 90-х годов неуклонно ухудшалось: достаточно сказать лишь о сокращении реальных заработков рабочих более чем на 60%, массовых увольнениях, повсеместных невыплатах заработной платы.

На рубеже 80-90-х годов многим наблюдателям представлялось, что столь мощный класс имеет все необходимое, чтобы стать одной из самых активных сил в обществе. Если сто лет назад гораздо менее многочисленным и образованным российским рабочим удалось объединиться в сильное движение и создать массовые социалистические организации, то почему не ожидать от их современных потомков еще более внушительных успехов?…

Надо признать, что в то время подобные оценки имели под собой некоторые основания…

…быстрое нарастание активности трудящихся, легкость образования в их среде организационных структур, практически молниеносная политизация движения — все в начале 90-х гг., казалось бы, говорило о том, что рабочему движению уготовано большое будущее. Можно было ожидать, что, столкнувшись с последствиями введения рыночной экономики, наемные работники скоро освободятся от иллюзий о „спасительной роли рынка“ и, в соответствии со своими изначальными социалистическими устремлениями (автор, похоже, придерживается иллюзии, что „социалистические устремления“ почему-то должны быть присущи трудящимся априори и изначально. Как мы увидим, это не так. — В. Б.), придут к пониманию необходимости альтернативного общественного устройства. Сумев покончить с тоталитаризмом, они уж тем более смогут отстоять свои права и интересы в условиях демократии (Как видим, Гусев, при всей своей академической левизне, разделяет буржуазные иллюзии о демократии. — В. Б.). Реалии постсоветского развития, однако, опрокинули такие прогнозы целиком и полностью.

В 90-е годы на всей территории постсоветского пространства наемные работники оказались по сути дела бессильны перед лицом резкого падения уровня жизни (сравнимого с тем, что принесла первая сталинская пятилетка), увольнений и значительного ухудшения условий труда. Вместо того, чтобы консолидироваться в борьбе, рабочее движение просто-напросто распалось. Большинство его структур (свободные профсоюзы, рабочие комитеты) развалилось и исчезло, некоторые, лишившись сколько-нибудь массовой поддержки, деградировали и утратили качественное отличие от старых бюрократических „профсоюзов“. Столь же печальная судьба постигла, соответственно, и начавшие было зарождаться левые политические организации…» [Цит. по: 233, с. 200].

Скажем прямо: если сопоставить социалистическую надежду о способности лишенных собственности и власти наемных рабов капитала и государства объединиться, независимо от наций и стран, свергнуть власть своих угнетателей и господ и создать строй трудового товарищества, — если сравнить эту фундаментальную, определяющую идею социализма с реальным состоянием современного российского пролетариата, то ее можно смело отнести к разряду утешительных мифов, а придерживающиеся ее марксистские группы зачислить в одну категорию со всевозможными христианскими сектами.

Однако история рода людского не ограничивается настоящим, она имеет прошлое и будущее. Было время, когда перед призраком коммунизма содрогались в непритворном ужасе все силы старого мира, и когда за освобождение человечества клали головы сотни тысяч передовых пролетарских борцов. Вопрос состоит в том, почему исчез призрак коммунизма и вернется ли этот призрак снова? Умер ли он, или всего лишь погрузился в затяжную зимнюю спячку, из которой встанет еще более грозным для буржуазии?

2. Революционно-социалистическая психология раннего пролетариата: причины ее возникновения и исчезновения.

Среди левых течений вот уже сто лет длится дискуссия о том, каким именно образом в рабочем классе возникает классовое, революционно-социалистическое сознание. Согласно экономистским, меньшевистским, анархистским и рэтокоммунистическим концепциям, оно складывается у пролетариата само собой, благодаря его положению в системе капиталистического производства и опыту классовой борьбы, осуществляемой в рамках капиталистической системы. Согласно противоположному взгляду ленинистов и троцкистов, революционно-социалистическое сознание привносится в рабочий класс извне, революционной интеллигенцией, организованной в передовую партию.

Сейчас, благодаря опыту истории, уже вполне можно понять, что стихийно, само по себе, под воздействием буржуазного мира у рабочего класса складывается только буржуазное сознание. Но столь же очевидно и то, что пролетарские партии, лишь только они становились массовыми и сильными, стремительно переставали быть революционными и после этого вносили в пролетариат никак не революционно-социалистическое, но буржуазно-реформистское сознание.

В то же время, на опыте безрезультатной пропаганды в пролетариате современных марксистских групп еще раз можно убедиться, что пропаганда и агитация далеко не всесильны, что убедить кого-либо можно лишь в том, в чем он готов быть убежденным, и что с успехом вносить семена социалистической сознательности можно лишь на почву, готовую к их восприятию.

Поэтому сегодня, когда уровень социалистического сознания пролетариата находится на самой низшей точке во всей его истории, на старый спор следует посмотреть совсем с другой точки зрения: не вести схоластические дискуссии, как должно возникнуть социалистическое сознание у пролетариата, но заинтересоваться, как оно реально у него возникало.

Отметим кстати, что вся схоластическая дискуссия, привносится ли социалистическое сознание извне или же самозарождается оно изнутри, возникла в момент, когда существование данного сознания встало под вопрос, и эта дискуссия неимоверно разбухла во второй половине XX века, когда уровень революционно-социалистической сознательности западноевропейского пролетариата стремительно приближался к нулю, а ожесточенно спорившие друг с другом спонтанеисты — анархисты и партийцы — троцкисты представляли собой маленькие пропагандистские группы, не способные ни влиять на пролетариат, ни, тем более, вести его за собой. Подобной дискуссии не было и быть не могло в XIX веке, когда революционно-социалистическое сознание пролетариата являлось реальным фактом.

Каким образом возникло данное сознание? Оно появилось не изнутри капитализма, не из капиталистического предприятия и капиталистической системы самих по себе, но явилось результатом столкновения возникающей капиталистической системы с присущими пролетариям первого поколения — экспроприированным крестьянам и ремесленникам — традициями старого общинного коллективизма. Именно благодаря таким еще существующим традициям общинного коллективизма пролетарии XIX в. куда с большей легкостью, чем современные пролетарии, могли самоорганизоваться для совместной борьбы — самоорганизоваться не в масштабах всего общества, но в масштабах мастерской, цеха, квартала, даже города. Именно благодаря традиции коллективистских отношений, присущих деревенской общине и средневековому цеху, пролетарии первого поколения понимали возможность смены капитализма другим строем, при котором коллективистские отношения охватят все общество:

«…в ночь перед казнью Джеку приснилась Англия. Она была невысокая и тесная, как деревенская кузница.

Джек шел по Англии узким проходом, а у стен стояли и работали свою работу разные люди: бочары, кровельщики, седельщики, шорники и пивовары.

Тут же, у стен, примостились со своими оселками и косари.

По красным, воспаленным векам он узнавал кузнецов и угольщиков, а те, которые сильно кашляли, это были люди с серных разработок.

В Англии было тесно и шумно, но все работали мирно и никто никого ни в чем не упрекал.

А когда кому-нибудь случалось обронить на пол топор, долото или шило, двое или трое соседей наклонялись, чтобы ему помочь» [736, с. 314].

В аграрных и раннеиндустриальных обществах, где грамотность была уделом немногих, общественным низам была свойственна куда большая тяга к знаниям и уважение к ним, чем низам развитого капиталистического общества, в котором формальная грамотность стала всеобщей — и обесценилась. Английские пролетарии в 1800–1840-м гг. самостоятельно, без помощи государства выучились читать и писать [791, v. 1, p. 87], парижские пролетарии 1830–1871 гг. жадно читали всевозможные политические и научные книги, как и передовые петербургские рабочие 1870–1917 гг., брезговавшие народническими пропагандистскими брошюрками для малограмотных и не столь уж редко штудировавшие Дарвина и Спенсера, не говоря уже, само собой разумеется, о Марксе.

Из чтения всей этой разнообразной, но по преимуществу буржуазной, литературы рабочие делали свои выводы. Аргументы идеологов прогрессивной буржуазии, направленные против королей, попов, аристократов и прочих паразитов от феодализма, рабочие обращали против самой буржуазии, против новой аристократии богатства. В то же время борьба рабочих против нового, капиталистического гнета влияла на передовых представителей буржуазной интеллигенции, которые, в силу тех или иных психологических причин, порывали с буржуазией, переходили на сторону пролетариата и, в меру своих способностей и понимания, боролись вместе с ним, — боролись как пером, так и мечом. Наряду с этими выходцами из буржуазного мира, такими, как Бланки, Бакунин и Маркс, теорию освободительного движения пролетариата создавали и пролетарии — самоучки — Прудон, Вейтлинг, Дицген и т. д. Эта теория, импульсы к возникновению которой давались борьбой пролетарских масс, затем воспринималась этими массами, хотя нередко и не в той именно форме, в какой хотели бы ее индивидуальные создатели.

Передовые, наиболее решительные и преданные общему делу пролетарии, вместе с выходцами из буржуазного мира, объединялись в революционные организации — начиная с английских корреспондентских клубов и французских народных обществ 1790-х годов. В такие революционные организации входило только меньшинство пролетариев, однако в моменты решительных классовых боев и столкновений к ним тяготела основная пролетарская масса.

Так возникала классовая пролетарская культура, так складывалось революционно-социалистическое сознание раннего пролетариата.

Революционно-социалистическое сознание было присуще именно раннему пролетариату, т. е. либо ремесленно-мануфактурным пролетариям, либо фабрично-заводским рабочим первого поколения. Если мы посмотрим на историю рабочего движения, то увидим, что самые органически — революционные пролетарские движения, имевшие целью не исправление капитализма, а его свержение, были выступлениями отнюдь не фабрично — заводского пролетариата сформировавшегося буржуазного общества, но.

1) либо пролетаризированных ремесленников (луддиты, лионские ткачи, Парижская Коммуна),

2) либо недавно пришедших на завод и сохранивших еще докапиталистические общинные традиции вчерашних крестьян и ремесленников (чартизм, Россия 1917 г., Испания 1936 г.).

Причины понятны. Крестьяне и ремесленники сохраняли контроль над трудовым процессом и легко могли представить себе подобный контроль непосредственных производителей на новой технологической основе, созданной промышленной революцией — стоило лишь объединенным производителям отнять машины и фабрики у капиталистов. Для недавно пришедших на завод бывших крестьян и ремесленников капиталистическая система не казалась вечной и незыблемой — они видели то, что было до нее, и именно поэтому могли увидеть то, что будет после нее. Капиталистическое предприятие не было своим для них, на него их загнало прямое или чуть скрытое насилие — и насилием они надеялись покончить с ним.

Их заклятый враг, класс капиталистов, давал им политическое и идеологическое оружие против себя самого. Желая обрести в массах простонародья послушное воинство для своей борьбы с паразитическим дворянством и абсолютистской бюрократией, буржуазия втягивала эти массы в политическую жизнь, а благодаря своей теоретической борьбе против монархии и иерархии, в изобилии давала массам аргументы и доводы, которые можно было использовать против самой буржуазии. Декларации против деспотов, тиранов и привилегированных паразитов общественные низы переворачивали против новой «аристократии богатства», против «промышленных феодалов», как Фурье называл капиталистов. Из «естественных прав человека» следовало, что первейшее его право — это право на жизнь, а из права на жизнь с роковой неумолимостью вытекало уничтожение частной собственности. Свергнув в буржуазной революции старых господ, трудящиеся массы, эксплуатированные как дворянством, так и буржуазией, естественным образом стремились свергнуть и новых господ — капиталистов, от буржуазной революции непосредственно перейти к новой, антибуржуазной. Обоснованием подобных попыток были разные течения пролетарского коммунизма.

«Рабочий вопрос» встает в Западной Европе в 1830-е годы, когда удушающая свинцовая плита Реставрации была сброшена, но оказалось, что восторжествовавшее буржуазное общество содержит в себе новые чудовищные противоречия. Однако этот рабочий вопрос не возник из ничего, уже в годы Великой французской революции ремесленно-мануфактурный пролетариат Франции пытался совершить свою революцию, отнюдь не совпадавшую с революцией буржуазии. Поскольку этот пролетариат не мог самоорганизоваться в масштабах всего общества, подобная попытка с неизбежностью закончилась поражением. А поскольку она закончилась поражением, апологеты буржуазного прогресса любят порассуждать о реакционности и утопичности попыток ремесленников и крестьян пресечь на ранней стадии этот капиталистический прогресс, помешать развитию «рыночной экономики» с неизбежным в ней разорением мелких самостоятельных производителей и концентрацией капиталов в руках алчной паразитарной своры.

Однако новейшие тенденции развития капитализма могут заставить взглянуть на вопрос по — другому.

В настоящее время мировая пролетарская коллективистская революция является более необходимой, чем когда-либо прежде, и в то же время кажется менее возможной, чем когда-либо прежде — из-за меньшей, чем когда-либо прежде, настроенности на нее класса наемных рабов буржуазного общества. Альтернатива: или мировой коммунизм, или гибель человечества — встает со всей остротой, причем утверждение, что из этих двух вариантов реализуется непременно коммунизм, выглядит непозволительным оптимизмом. Современный мировой капитализм в различных его проявлениях все больше начинает походить на Римскую Империю времен упадка. Поэтому невольно встает вопрос: а не окажется ли весь капитализм таким же тупиком в развитии человечества, каким оказались античные общества, бывшие, как и капитализм, городскими и рыночными общественными системами? Как пишет один из немногих современных марксистских ученых:

«Не исключено, что в недалеком будущем деградация капиталистического способа производства даст человечеству иной и последний вариант „нисходящей“ параформации. Тогда цепь нынешних контрреволюций в бывших неополитарных странах и реакционных реформ на западе окажется прологом мировой антиреволюции, закономерным итогом которой окажется гибель человечества» [201, с. 224].

Г. А. Завалько, как и его учитель Ю. И. Семенов, пользуется особой терминологией, из которой в данном отрывке проявились «параформация», «неополитарные» и «антиреволюция». Объяснять, что все эти мудреные термины означают, мы не станем, так как к теме нашей статьи это не относится, а смысл сказанного все-таки понятен, невзирая на «неополитарные» и «параформации».

Смысл этот очень мрачен и заключается он в том, что капиталистическая стадия человеческой истории может оказаться гигантской дугой, и в свою прогрессивную восходящую эпоху капитализм поднял человечество на гигантскую высоту всего лишь затем, чтобы, рухнув с нее в период нисходящей фазы капитализма, оно разбилось вдребезги.

В свое время переход прогрессивной эволюции античных обществ в их прогрессирующую деградацию был закономерен и неизбежен, попытки остановить эту прогрессирующую деградацию оказались безрезультатны. Г. А. Завалько скажет об этих попытках так:

«Был исторически обреченный героизм Спартака и Аристоника, стремившихся уничтожить рабовладение, и еще более бесплодный героизм Гракхов и убийц Цезаря, стремившихся этот строй сохранить. И те, и другие были сметены историей; победа пришла к силам регресса…, чей успех можно сравнить с меткостью самоубийцы.

Античность погибла „вместе с борющимися классами“, и об устойчивом прогрессе в Европе можно говорить только начиная с VIII века. История не прервалась, но прогресс VIII века не отменяет факт регресса десяти предыдущих веков» [201, с. 224].

Если поезд катится в пропасть и попытки остановить его оказались неудачны, можно называть такие попытки «исторически обреченным героизмом». Но прогрессивный машинист, ведущий поезд к пропасти, распевая бравурные шлягеры, при всей своей прогрессивности обречен ничуть не меньше.

Поэтому в том весьма оптимистическом, но практически невероятном случае, если деградация капитализма все-таки не уничтожит человечество, а всего лишь отбросит его к примитивной аграрной экономике, как отбросила в свое время средиземноморское общество деградация Римской империи, и если в каком-нибудь XXVIII веке возобновится «устойчивый прогресс», то историк XX–XIX века сможет рассуждать об «исторически обреченном героизме» парижских санкюлотов 1793 г. и русских крестьян — общинников 1917–1921 гг., а также анархистов из аргентинской ФОРА, призывавших пролетариат «встать железной стеной на пути капиталистического прогресса»…

Впрочем, окончательная судьба рода людского пока еще не известна. И утешительные иллюзии, и безысходный пессимизм одинаково вредны тем, что побуждает опускать руки и устраняться от борьбы. Единственное, что можно сказать пока с уверенностью: «боритесь — и поборете», если будете сражаться — можете победить, если заранее смиритесь с поражением, неизбежно проиграете…

* * *

Но вернемся к ремесленно-мануфактурному пролетариату.

Как пишет Касториадис, еще мало известный в России, но чрезвычайно любопытный французский левый теоретик, к сожалению, кончивший плохо, т. е. ставший либералом:

«До бюрократизации английских профсоюзов в них существовала постоянная ротация руководящих кадров. Но такая ротация — и вообще „советский“ тип организации — присущи еще английским якобинским обществам 1790–1798 гг., одно из которых, почти полностью рабочее по социальному составу, Шеффилдское корреспондентское общество 1792 г., называло себя старым англо-саксонским словом „tythyngs“ („собрание свободных людей“, вече)…

(Кстати, замечательная преемственность между демократией свободных общинников и формами рабочей самоорганизации. — В. Б.).

Большая часть идей, организационных форм и „классового сознания“ промышленного пролетариата, который начинает борьбу в 1830-1840-е гг., унаследована от борьбы предшествующего периода, борьбы плебейских слоев и прежде всего ремесленников» [791, v. I, p. 88].

Точно так же парижский пролетариат 1848 и 1871 гг. унаследовал «большую часть идей, организационных форм и классового сознания» от своих отцов и дедов, парижских санкюлотов 1793 г. Среди этих санкюлотов, по мнению Собуля, «самым революционным элементом являлся не фабричный пролетариат, а мелкие хозяева — ремесленники и их подмастерья» [608, с. 70]. Марксистам, которые будут с пренебрежением фыркать на «мелких хозяев» и даже на их подмастерьев, следует напомнить, что эти отсталые ремесленники в конце XVIII века отстаивали программу, которую прогрессивные фабрично-заводские рабочие в начале XIX века в подавляющем большинстве своем считают несбыточной утопией.

Санкюлоты «были сторонниками политической системы прямой демократии. Для этой системы характерно, во-1-х, лишение политических прав граждан, подозреваемых во враждебном отношении к революции, и удаление их из общих собраний секций с применением в случае надобности силы. Во-2-х, провозглашенное санкюлотами право контролировать деятельность их представителей и лишать их полномочий в случае потери ими доверия избирателей. Весьма показательны некоторые приемы, в частности, открытая подача голосов, выборы без голосования, простым выражением общего одобрения: тайную баллотировку санкюлоты считали признаком гражданской неблагонадежности и аристократизма. Эту политическую систему санкюлоты намерены были применить не только в коммунальном, но и в общенациональном масштабе. В ряде случаев секции заявляли, что они признают только те решения Конвента, которые будут одобрены ими. Следовательно, политическим идеалом санкюлотов была своего рода прямая демократия, совершенно отличная от либеральной демократии, как ее понимала буржуазия…» [608, с. 54].

Читая это, изумляешься, до какой степени «политический идеал» санкюлотов 1793 г., санкюлотская прямая демократия походил на политический идеал рабочих, крестьян, солдат и матросов 1917 г., идеал советской демократии, теоретически сформулированный в книге Ленина «Государство и революция». И там, и там мы видим соединение революционной диктатуры, направленной против буржуазии, лишаемой политических прав, с самой широкой свободой для трудящихся масс, с подконтрольностью им избранных депутатов и с решающей властью общих собраний.

Санкюлотская прямая демократия протягивала одну руку прошлому, а другую — будущему. Она находилась в прямой связи с демократией общинной сходки и городского веча, и в то же время была прямой предшественницей власти рабочих Советов. Парижская Коммуна 1793 г. была предтечей Парижской Коммуны 1871 г., а существовавшая в 1793 г. параллельно с революционно-буржуазной диктатурой Конвента санкюлотская диктатура явилась предтечей диктатуры пролетариата…

Самая революционная в XIX веке страна, Франция, была страной преимущественно мелкого производства, поднимавшийся в ней на восстания и революции пролетариат оставался преимущественно ремесленно-мануфактурным пролетариатом. Лионские ткачи, чьи восстания 1831 и 1834 гг. вбили в голову буржуазии великий страх перед пролетариатом, были на самом деле кустарями, эксплуатируемыми торговым капиталом. В Париже преобладала т. н. «художественная промышленность», в 1866 г. здесь насчитывалось 442 310 рабочих, из которых около 50 тыс. заняты в общественных предприятиях и крупных компаниях, 80 тыс. — в строительстве, остальные — на мелких и средних предприятиях. [233, с. 207.] Среди рабочих — делегатов Парижской Коммуны можно найти переплетчика, ювелира, сапожника, шляпника, мастера по изготовлению искусственных цветов и т. п., но не рабочих практически отсутствовавшей в Париже крупной промышленности.

Как пишет старый марксистский историк Коммуны Н. М. Лукин, в 1871 г.

«Пролетариат крупных промышленных центров оказался еще менее организованным и политически зрелым, чем парижский.

Этот факт стоит как будто в противоречии с успехами промышленного развития Франции в эпоху Второй империи. В самом деле, если парижская индустрия в значительной мере сохранила свой мелкоремесленный характер, то в других городах крупное машинное производство должно было создать значительные кадры настоящего индустриального пролетариата. Так это и было, но не надо забывать, что на ранних ступенях развития капитализма рекрутирующийся преимущественно из деревенской бедноты фабрично- заводской пролетариат оказывается менее культурным, менее поддающимся организации, наконец, менее развитым политически, чем квалифицированные рабочие мелких ремесленных мастерских, еще не затронутых победоносным шествием машинизма.

Вот почему на заре капиталистического развития ремесленный пролетариат оказывается более восприимчивым к социалистическим учениям, чем индустриальный пролетариат, который лишь в дальнейшем становится настоящим авангардом рабочего класса как в организационном, так и в идеологическом отношениях». [233, с. 207.]

Надежды Лукина и всех прочих марксистов на длительную революционность индустриального пролетариата развитого капиталистического общества оказались, к сожалению, ошибочны, но он все же сумел признать хотя бы для периода раннего капитализма факт большей революционности и социалистической сознательности ремесленного пролетариата.

Отметим кстати, что центры крупной промышленности в XIX веке существовали главным образом в Северной Франции, где община была полностью уничтожена, и втягиваемая в эту промышленность деревенская бедноты выделялась не из общинного, а из индивидуалистического крестьянства, тогда как крестьянство Центральной и Южной Франции, где еще сильны были общинные пережитки, отличалось радикальными настроениями и не раз восставало в 1830-1840-е годы, но прежде всего в 1848–1851 гг. [608, с. 198–199].

Революционно-социалистическое пролетарское движение 1789–1937 гг. (от начала Великой Французской революции до поражения Испанской революции) было выражением революционности ремесленно-мануфактурных пролетариев и промышленных пролетариев в первом поколении отнюдь не только во Франции. В Англии крушившие капиталистические фабрики луддиты были ткачами-ремесленниками, разоряемыми этими капиталистическими фабриками. Пришедшие через 30 лет им на смену чартисты большей частью принадлежали к первому поколению промышленных рабочих — еще вчера экспроприированных крестьян и ремесленников. О крупнейшем в мировой литературе и самом органичном пролетарском писателе Андрее Платонове его друг и наставник воронежский большевик Г. З. Литвин-Молотов скажет:

«Платонов — плоть от плоти и кровь от крови не только слесаря — отца, но и вообще русского рабочего, этого молодого гиганта, познавшего коллективную работу и машинное производство, но еще не порвавшего с деревней, голубой глубиной, большой дорогой со странничком Фомой, не освобожденного от „тяги к земле“… Двойственность эта в нем, как в русском рабочем вообще, историческая. Новый город еще не всецело завладел им, а тоска по селу, которого он с малых лет, должно быть, и не видал, от которого были оторваны его предки — это тоска отцовская, наследственная» [511, с. 565].

Можно, конечно, иронизировать над пролетариатом, «не освобожденном от тяги к земле», и не порвавшим с «голубой глубиной» и «странничком Фомой», но русский пролетариат 1917 г., пролетариат, которым не вполне еще завладел капиталистический город, пролетариат, тосковавший по полноценной жизни, не желавший подчиняться ни «идиотизму деревенской жизни», ни еще более чудовищному идиотизму жизни городской, — этот пролетариат совершил революцию и взял власть, хотя и смог удерживать ее всего несколько месяцев, от силы лет, — тогда как пролетариат развитого буржуазного общества, которым всецело завладел капиталистический город, не совершил до сих пор даже этого…

До возобладания конвейера, фордизма и тейлоризма промышленный рабочий еще сохранял в определенной степени присущий прежнему ремесленнику контроль над трудовым процессом. Капиталист экспроприировал у него продукт труда, но еще не в полной мере экспроприировал сам труд. Поэтому рабочий был убежден в возможности самому стать хозяином всего процесса общественного труда — стоило только путем революции убрать капиталиста.

Пролетарская культура, которую отстаивали и которую создавали Богданов и пролеткультовцы в России и современные им некоторые анархисты и синдикалисты во Франции, оказалась не первой стадией социалистической всечеловеческой культуры, но заключительным аккордом низовой плебейской культуры доиндустриальных обществ, великой простонародной культуры крестьян и ремесленников, далеко превосходящей всю последующую индивидуалистическую буржуазную культуру. Культурная и политическая самостоятельность владевшего средствами производства и объединенного со своими товарищами в общину или цех крестьянина или ремесленника была намного выше, чем не только у задавленного современным капитализмом пролетария, но и чем у «среднеклассового» служащего гигантской корпорации, хотя бы последний и ездил в собственном автомобиле, а не на собственной телеге, и смотрел бы телевизор каждый вечер, а не балаган на площади по праздничным дням…

Раннему пролетариату было присуще высокоразвитое чувство классовой солидарности и товарищества. Оно опять-таки шло не столько от капиталистического предприятия, разделяющего работников на множество разрядов и категорий, сколько от старой общинной солидарности.

Примеров высочайшей классовой солидарности пролетариев XIX — начала XX веков можно привести многое множество. Ограничимся одним.

В апреле 1913 г. на петербургском заводе «Новый Лесснер» мастер клеветнически обвинил в краже нескольких сотен гаек рабочего Стронгина. Стронгин не смог пережить этого обвинения в воровстве — и повесился.

После этого завод забастовал, требуя уволить мастера, доведшего рабочего до самоубийства. Вскоре к новолесснеровцам присоединились рабочие принадлежащего той же компании завода «Старый Лесснер». При материальной и моральной поддержке рабочих других петербургских заводов они бастовали до тех пор, пока не были побеждены голодом и полицейскими репрессиями. При этом, по словам большевика Бадаева, «новолесснеровцы продержались свыше 3-х месяцев, 102 дня — срок, беспримерный по своей длительности» [35, с. 115], - и этот беспримерный по длительности срок рабочие голодали не ради повышения зарплаты на 5 копеек, но ради возмездия за попранное человеческое достоинство.

Страной, где в начале 20 века пролетарская солидарность и классовая ненависть достигали столь же огромных размеров, как и в России, была Испания. Испанские рабочие умели отвечать на насилие — насилием, на хозяйский террор — своим классовым террором. «Оружие было предметом мечтаний испанских рабочих и величайшей гордостью тех, кто смог его добыть» [381, с. 28]. В Испании почти не существовало штрейкбрехерства. Не было никаких пособий по безработице, и безработные (а безработица в Испании порой достигала чудовищных размеров) жили благодаря помощи товарищей.

И это тоже шло не от морально-гуманитарных проповедей, но от суровой необходимости во взаимопомощи, в разделе тягот, единственно благодаря которому выжило организованное в общины древнее человечество: я спасу тебя сегодня, а ты меня — завтра.

На такой общинно-коллективистской подоснове возникло испанское революционное рабочее движение — анархистское движение. Вот как пишет о нем историк Испанской революции Г. Бреннан:

«„Идея“, как ее называли, передавалась от деревни к деревне анархистскими „апостолами“. В бараках батраков при свете масляного светильника „апостолы“ говорили о свободе, равенстве, справедливости восхищенным слушателям. В городках и деревушках возникали маленькие кружки, начинавшие проводить ночные занятия. На них многие учились грамоте, здесь велась антирелигиозная пропаганда, людей убеждали в превосходстве трезвого образа жизни, вегетарианства. Даже табак и кофе отрицались частью этих старых „апостолов“… Каждое новое продвижение вперед, стачка, рассматривалась как ступень на пути к новой эре, эре изобилия, когда все — даже чины гражданской гвардии и помещики — будут свободны и счастливы» [цит. по 742, с. 2].

У рабочих позднекапиталистического общества, задавленных, разобщенных и порабощенных капиталистическим городом, такая вера, такой энтузиазм стали невозможны.

«На вопрос корреспондента „Вы будете сидеть на куче руин, если победите?“, Б. Дуррути ответил „Мы всегда жили в трущобах и стенных дырах. Мы знаем, как можно со временем приспособиться к жизни. Но не забывайте — мы умеем также строить. Именно мы построили дворцы и города здесь в Испании и в Америке, и везде… Мы не боимся руин. Мы хотим унаследовать Землю… Мы несем новый мир в наших сердцах. Этот мир растет сейчас, в эту минуту“. Устами Дуррути говорили люди, привыкшие к нищете и тяжелому труду. Для них даже пуританский образ жизни был заметным улучшением. Их вдохновляли не материальные, а духовные ценности. Именно воодушевление, вера в то, что революция несет освобождение, стимулировали массы людей к самоотверженному труду, к активному участию в политической жизни, к готовности отдать жизнь за „новый мир в наших сердцах“» [742, с. 21].

«Материальные» и «духовные» ценности, вопреки равно нелепым проповедникам воздержания и пропагандистам наживы, не являются некой абсолютной противоположностью. «Моральные ценности» представляют собой всего лишь выражение общих материальных интересов, материальных интересов социальной группы или общности. Штрейкбрехер, получив свои иудины деньги, зажил бы не в пример лучше голодающего стачечника, но штрейкбрехерство бьет по общим материальным интересам рабочей массы, отсюда моральный принцип, выраженный в присказке американских рабочих: «умри, но не пересекай линии пикета», не становись штрейкбрехером.

Испанский анархистский пролетариат с его пуританским энтузиазмом и рабочим братством был разбит, разгромлен, уничтожен буржуазными республиканцами, сталинистами и франкистами. Далее с пролетариатом в Испании произошло то же самое, что и с пролетариатом в других странах при переходе от раннего капитализма к капитализму конвейерного производства. Нашлись люди, именующие себя «коммунистами рабочих Советов», кто пришел в умиление от подобной эволюции. Некогда испанские рабочие-анархисты объективно боролись за буржуазную революцию, а субъективно мечтали о всемирном перевороте, о новой земле и новом небе — теперь, в 1970-е годы, испанские рабочие за буржуазную революцию не борются (как не борются, впрочем, и за пролетарскую), а борются за свой прямой классовый интерес — увеличение зарплаты на 5 песет! Испанские рабочие-анархисты жгли церкви — современные испанские рабочие проводят в церквах профсоюзные собрания [см. 787]. Забавно, что рассуждающие подобным образом теоретики считают себя ужасно «левыми» и «революционными» — куда уж до них наивным русским большевикам и наивным испанским анархистам!

Все существовавшие до сих пор пролетарские революционные движения по своей объективной роли всего лишь содействовали победе капиталистических и неоазиатских революций — не потому, что они этого хотели, а потому, что уровень развития производительных сил был еще недостаточен для победы бесклассового и безгосударственного коллективистского общества. Там, где капиталистическая (или неоазиатская) революция была завершена и капитализм (или неоазиатский строй) вступал в период органического длительного развития, отмирала и пролетарская революционность — вовсе не потому, что пролетариату при капиталистической стабильности жилось привольно и вольготно, а потому, что он был разобщен, задавлен и придушен ею.

Как будут обстоять дела дальше — об этом пойдет речь чуть ниже…

* * *

Переход к конвейеру привел к оттеснению высококвалифицированных рабочих, с одной стороны, и чернорабочих, выполняющих грубую физическую работу, с другой, частичными, «специализированными» рабочими, осуществляющими одну примитивную операцию. Понять все значение данной трансформации можно уже из того, что основу старого революционного движения составляли, с одной стороны, высококвалифицированные и грамотные рабочие полуремесленного типа, с их рабочей и профессиональной гордостью, с их уверенностью, что они сами смогут управлять производством куда лучше, чем капиталисты-паразиты, а с другой стороны, малоквалифицированные и плохо оплачиваемые рабочие из вчерашних крестьян, приносившие из разоренных деревень навыки коллективизма и склонность к бунту. (Разумеется, подобноеоттеснение каквысококвалифицированных рабочих, так и чернорабочих не означало их полное исчезновение, в силу технологических условий они неизбежно должны были сохраняться во многих отраслях, но роль их стала значительно меньше, чем была в XIX веке.).

«Для массовых тружеников (речь идет о частичном рабочем. — В. Б.), вообще лишенных настоящей профессии, „профессиональная солидарность“ вообще превращается в пустой звук… У частичных рабочих крайне слабо развита „рабочая гордость“, уважение к собственному труду и рабочим профессиям вообще» [178, с. 103, 109].

Если в прежнем маломеханизированном производстве многие неквалифицированные рабочие обладали реальной перспективой профессионального роста и перехода в категорию высококвалифицированных рабочих, то у современных частичных рабочих этой перспективы, как правило, нет [см. 178, с. 305–306].

Интересные наблюдения о частичных рабочих в позднем СССР есть в работе Н. Н. Разуваевой:

«43% молодежи вливались (в конце 1980-х годов. — В. Б.) в рабочую среду, не имея никакой профессиональной подготовки. Они обучались непосредственно на предприятиях, которые в большинстве своем ориентировались на выпуск узких операционников. Система стационарного профтехобразования все в большей степени становилась регрессивной, воспроизводящей для страны недостаточно квалифицированную и образованную массу. Из нее впоследствии легко было сделать послушный рабочий класс с атрофированными политическими и социальными интересами» [цит. по: 233, с. 212].

Частичный рабочий не понимает смысла и характера производственного процесса. Он подчинен непонятным ему мощным общественным и природным силам в ничуть не меньшей степени, чем старый крестьянин:

«Собственная трудовая практика рабочего все реже дает ему сколько-нибудь полное знание производства. Нажимая на рычаги и кнопки современной машины, реагируя на ее сигналы, он действует в соответствии с системой инструкций, но не знает, что происходит внутри машины и в чем состоит производственный процесс в целом. Такого знания нет у него не только из-за узости его трудовых функций: единственно доступный ему чувственный, визуальный способ познания техники сплошь и рядом оказывается несостоятелен. Путем простого наблюдения нельзя понять работу „электронного мозга“, разобраться в устройстве сложного автоматического агрегата либо усвоить, как нефть превращается в синтетическое вещество. Все это требует определенных теоретических „книжных“ знаний, навыков абстрактного мышления» [178, с. 287], - навыков, которых у частичного рабочего нет.

Носителем пролетарской культуры, качественно отличной от буржуазной культуры, был искусный мастеровой дофордистской эпохи, но не сменивший его стоящий за конвейером частичный рабочий:

«Мнения, что рабочим нужна своя, рабочая, культура, придерживается только меньшинство рабочих» [178, с. 293–294]. Один французский рабочий даже сказал: «Я хочу знать мир таким, как он есть, не только с моей точки зрения рабочего. Солнце восходит для всех» [178, с. 295].

Беда в том, что на мир всегда смотрят с определенной точки зрения. Для человека познать мир таким, каков он есть не с точки зрения этого самого человека, столь же неразрешимая задача, как и вытащить себя из болота за волосы. А поскольку в классовом обществе нет людей вообще, а есть представители определенных классов, в классовом обществе нет и быть не может внеклассового общечеловеческого познания. В классовом обществе нет и быть не может внеклассовой культуры. Место исчезнувшей пролетарской культуры XIX— начала ХХвеков — преемницы культуры крестьянско-плебейских низов докапиталистических обществ — заняла возобладавшая над сознанием пролетариев буржуазная культура.

Следует сказать и о еще одном важном отличии пролетариата XIX в., с одной стороны, и современного пролетариата и неоазиатского класса государственных рабочих — с другой. В XIX в., когда преобладавшей формой капиталистического предприятия были частные предприятия, противоположность работников и хозяев сохраняла очевидный непосредственно-личный характер, унаследованный с докапиталистических времен. Рабочий видел, что на фабрике или в мастерской его эксплуатирует вполне конкретный живоглот, и знал, что для освобождения от эксплуатации достаточно путем революции скинуть этого живоглота и взять управление фабрикой в свои руки.

В XX веке механизм эксплуатации стал более безличным — и еще более давящим и безжалостным. Индивидуальные хозяева — живоглоты были оттеснены на задний план групповыми, анонимными живоглотами — акционерными обществами и государством, сокращение заработка посредством его прямого снижения сменилось выеданием его инфляцией. Враг рабочего класса стал еще сильнее и страшнее, но где именно он находится, как его изловить и уничтожить — стало куда более неясно…

Как видим, потеря революционности пролетариями развитых капиталистических обществ в XX веке объясняется не тем, что эти пролетарии зажили вдруг счастливо, привольно и вольготно, но, напротив, тем, что они оказались еще более подчинены, порабощены и задавлены, чем пролетарии раннего капиталистического общества, — и потому гораздо менее, чем последние, способны на сопротивление и протест…

* * *

Что с революционностью пролетариата в силу каких-то причин дело обстоит не так, как полагали Маркс и Энгельс в 1840-е годы, что сменилась эпоха, было впервые громко провозглашено во время дискуссиии о ревизионизме в 1890-е годы.

Старая программа Маркса и Энгельса исходила из перспективы, согласно которой происходит все более глубокий раскол общества на уменьшающуюся «кучку магнатов капитала» и растущее пролетарское большинство, и раскол этот в конце концов приведет к социальному перевороту, — путем насильственной революции, как считали Маркс и Энгельс в 1840-е годы, или преимущественно мирным путем, к чему начал склоняться Энгельс в конце жизни и как склонна была надеяться немецкая социал-демократия.

Оспаривая подобную перспективу, Бернштейн указал на факт роста «новых средних слоев» при современном капитализме как на доказательство демократизации капитализма, изживания им непримиримого классового раскола и как на причину для необходимости классовых компромиссов.

Ответы Бернштейну со стороны ортодоксальных марксистов — не только Каутского, но и Розы Люксембург — представляли собой частичные паллиативы. Нас интересует здесь ответ Бернштейну, данный забытым пророком «всемирной рабочей революции», Яном Махайским.

Забытость Махайского далеко не случайна. Он говорил от лица рабов современного цивилизованного общества, а рабы обыкновенно не читают книг, даже написанных их самыми самоотверженными заступниками. Рабы, как известно прогрессивным марксистским профессорам, вообще только способны — да и то изредка — лишь на «исторически обреченный героизм», пытающийся остановить катящуюся под гору в пропасть колымагу мирового прогресса.

Поскольку в наши дни книгу Махайского «Умственный рабочий» читали разве только считанные единицы, мы приведем из нее обширные цитаты, по которым читатель сам сможет судить о сильных и слабых сторонах теории Яна-Вацлава Махайского:

«Социализм XIX столетия, вопреки убеждению всех верующих в него, не есть нападение на основу строя неволи, существующего на протяжении веков в виде всякого цивилизованного общества — государства. Он нападает лишь на одну из форм этой неволи, на господство класса капиталистов. Даже в случае его победы он не упраздняет векового грабежа: он упраздняет лишь частное владение материальными средствами производства — землей и фабриками, он уничтожает лишь капиталистическую эксплуатацию.

Упразднение капиталистической собственности, т. е. частного владения средствами производства, совсем не является еще упразднением семейной собственности вообще. Между тем, этот — то именно институт обеспечивает вековой грабеж; обеспечивает только имущему меньшинству и только его потомству владение всеми богатствами и трудом веков, всем наследием человечества, всей культурой и цивилизацией. Этот именно институт осуждает большинство человечества рождаться неимущими, рабами, обреченными на пожизненный ручной труд. Экспроприация класса капиталистов вовсе еще не означает экспроприации всего буржуазного общества. Одним упразднением частных предпринимателей современный рабочий класс, современные рабы не перестают быть рабами, обреченными на пожизненный ручной труд: стало быть, не исчезает, а переходит в руки демократического государства — общества создаваемая ими национальная прибыль, как фонд для паразитного существования всех грабителей, всего буржуазного общества. Последнее, после упразднения класса капиталистов, остается таким же, как и раньше, господствующим обществом, образованным правителем, миром белоручек; остается владельцем национальной прибыли, которая распределяется в виде столь же приличных, как и ныне, „гонораров“ „умственных рабочих“ и, благодаря семейной собственности и семейному укладу жизни, сохраняется и воспроизводится в их потомстве.

Обобществление средств производства обозначает лишь упразднение права частного владения и распоряжения фабриками и заводами. Своим нападением на фабриканта социалист ни в малейшей мере не затрагивает „гонорара“ его директора и инженера. Социализм истекшего столетия оставляет неприкосновенными все доходы белоручек, всю „заработную плату умственного рабочего“, объявляет интеллигенцию „незаинтересованной, непричастной к капиталистической эксплуатации“ (Каутский).

Современный социалист не может и не хочет упразднить вековой грабеж и неволю» [121, с. 326–327].

«По-видимому, в области социализма прошлого (XIX. — В. Б.) века так-таки и не найдешь той дороги, на которой не приходится вступать в сделки с существующим буржуазным строем.

Такая дорога лежит целиком и исключительно в подполье современного буржуазного строя. Но социализм XIX века, даже в самом страшном его виде, в виде анархизма, становится в демократической республике делом совершенно легальным, в виде синдикализма и проповеди „анархистского идеала“; и непримиримые анархисты становятся благонамеренными — наравне с социал — демократами — гражданами современного общества и не могут уже конспирировать против демократической „свободы слова“, „свободы печати“, „свободы союзов“, которые по их убеждению, так же, как и по убеждению социал — демократии, дают полную возможность легального подготовления социального переворота.

Подпольная заговорщическая деятельность в демократическом государстве является для анархистов столь же утопической, столь же преступной, бланкистской практикой, как и для любого социал-демократа.

Таким образом, единственный прямой путь к низвержению существующего строя неволи; единственный путь, свободный от компромиссов с буржуазным законом, — подпольный заговор для превращения вспыхивающих столь часто и столь бурно рабочих стачек в восстание, во всемирную рабочую революцию — лежит целиком за пределами учения современного социализма» [121, с. 329].

«Не для низвержения современного общества, а для исцеления его от кризисов — социалисты восстают против капиталистического строя, что совсем не означает низвержения векового строя неволи, а, напротив, укрепление его…

Свою революционность, свою непримиримость марксизм надеялся обеспечить за собой не своей действительно непримиримой борьбой со строем грабежа. Он доказывал лишь, что сам исторический момент, сами законы человеческого общества, от людей независящие и выше людей стоящие, — это воистину социалистическое провидение, — присуждая буржуазное общество к слабости и гибели, дает вместе с тем ему возможность освободить весь мир от неволи.

Но социалистического провидения нет; никаких независящих от воли людей законов развития общества нет. Нет сил природы, которые вознаграждали бы добрых — угнетенных за все их испытания и наказывали бы неправедных угнетателей за их злые деяния. Социалисты возмущаются и борются против ухудшения классового строя, и их борьба может уничтожить только это ухудшение, но не сам классовый строй.

И потому, вопреки всем ожиданиям наивных верующих, научный социализм содействовал развитию буржуазного прогресса» [121, с. 330, 331–332].

«Анархистская теория, хотя ходячее о ней мнение считает ее воплощением непримиримого возмущения против всякого гнета, никогда до сих пор, — так же как и научный социализм, — в бунтах рабов всех эпох не расслышала возмущения против исторического хода, присуждающего большинство человечества к рабству. Она никогда, как и марксизм, не хотела досмотреть, что историческому ходу противостоит подавленная жизнь громадного большинства человеческих существ, рождавшихся в каждом из существовавших доселе поколений. Анархистам, как и марксистам, и в голову не приходит, что существующую неволю может упразднить лишь возмущение и недовольство, рождающее бунт против исторического хода, по законам и велениям которого до сих пор, из поколения в поколение, неволя, подлежащая разрушению, лишь укреплялась.

Рабочая революция есть нечто отличное и от научного социализма, и от научного анархизма. Рабочая революция есть неотвратимое следствие того факта, что „исторический ход“ является выражением воли захватившего все богатства и господствующего меньшинства; это этот исторический ход приговаривает до сих пор большинство человечества рождаться в рабстве, в положении низшей расы. Рабочая революция есть восстание рабов современного общества против исторических законов, которые до сих пор весь земной шар превращают для них в тюрьму» [121, с. 341–342]3.

А вот что писал Махайский о росте любимых Бернштейном, как и всеми буржуазными филистерами, «новых средних слоев»:

«Социал-демократические принципы в своей „чистой“ форме отрицают возможность какого бы то ни было роста средних слоев общества и гласят: „все выгоды капитализма монополизируются относительно малым числом капиталистов и крупных земельных собственников“ Между тем капиталистическая эволюция проявляет несомненный рост буржуазного общества. Если маленькие предприятия и неотвратимо гибнут, то средние классы буржуазного общества, в виде все умножающегося числа привилегированных наемников капитала, растут, несмотря на это, и, таким образом, „все выгоды гигантского роста производительных сил монополизируются“ не горстью только плутократов, а все растущим буржуазным обществом.

Враг пролетария за последние полвека глубоко эволюционировал. Стоять в виду этой эволюции за чистоту вышеуказанных соц-дем-их принципов — значило бы только уклоняться от настоятельной необходимости новой формулировки цели пролетариата — уничтожения классового господства; значило бы представлять себе неизменным эволюционировавшее с половины текущего века буржуазное общество; значило бы предоставлять этому обществу — „бюргерству“ — право на рост его благосостояния, рост, отрицаемый соц-дем-ими принципами. Это значило бы само это благосостояние выставлять, как рост благосостояния народного, а значит, и пролетариата, в то время как последний получил лишь такие уступки, какие общество вынуждено было дать для обуздания плутократов в свою же пользу.

Эволюция соц-дем-ии, от ее переворотных планов до ее современных стремлений легализировать пролетарское движение, отражает не видоизменившееся лишь положение пролетариата. Противоречия капиталистического строя не слабее в настоящий момент, чем полвека тому назад. (Речь идет о 1890-х годах сравнительно с эпохой „Коммунистического манифеста“, с 1840-ми годами. — В. Б.) Если благодаря революционной борьбе пролетариата западно-европейских стран, некоторым слоям его удалось немного улучшить свое положение, то тем более бедственно и безвыходно положение огромной, все растущей безработной армии, а положение всего пролетариата в таких странах, как Италия и Венгрия, не говоря уже о русских голодающих массах, конечно, не лучше положения английских и германских пауперов 40-х годов. Соц-дем-ая эволюция отражает, конечно, и нечто другое — эволюцию, происходящую и в самом буржуазном обществе.

Когда-то быстро надвигавшийся капитализм, стремительная концентрация богатств и развитие машинной индустрии не только превращали в пауперов крестьян и ремесленников, но и угрожали самому привилегированному обществу. „Среднее сословие должно все более исчезать, пока мир не разделится на миллионеров и пауперов, на крупных земельных собственников и бедных поденщиков“, — писал Энгельс в 1840-е годы. Это угроза и привилегированному обществу, ученым и другим интеллигентам, с которыми кулак-миллионер готов обращаться, как с простыми поденщиками. Капиталисты суть „уполномоченные буржуазного общества, но они присваивают себе все плоды этого полномочия“ (Маркс. „Капитал“, т. III). От капиталистов страдает, значит, и буржуазное общество. И рядом со стихийным рабочим движением, из среды привилегированного общества производится с разных сторон — то под влиянием страха, то под влиянием зависти к миллионерам, „присваивающим себе плоды“, — нападение на капитал…

Этот период отражается и в более или менее революционном настроении соц-дем-ии. Под ее давлением, растущая сумма национальной прибавочной стоимости, взымаемая „уполномоченными“, доставляет все большее содержание привилегированному обществу, растет число лиц, пользующихся „национальным доходом“, растет буржуазное общество, „новое среднее сословие, по числу очень сильное“, сословие привилегированных наемников капитала, допускаемых все более к управлению страной, к господству. Наука получает почетное место и надлежащее содержание, и буржуазия господствует над умами пролетариев при помощи науки. Этот исход выражается в решительном стремлении соц-дем-ии 1890-х гг. стать „единственной партией порядка“.

Когда столь благоприятное для „бюргерства“ развитие капитализма проявилось в достаточной мере и под крылышком германского абсолютизма, Бернштейн требует от пролетариата, ввиду непредвиденной возможности роста новых средних классов, стало быть, роста буржуазного общества и его счастья — отречься окончательно от своих переворотных планов и высказаться беспрекословно за продолжение жизни капитализма.

Плеханов требует от соц-дем-ии „похоронить“ Бернштейна. Но он забывает, что предпосылкой для Бернштейна была сама соц-дем-ия последних лет. Именно потому, что она не желала двигаться вперед и упорно повторяла формулу о невозможности роста буржуазного общества, так как все выгоды капиталистической эволюции достаются горстке капиталистов, в котором она видела по соц-дем-му принципу своего единственного врага; именно потому удается Бернштейну поразить соц-дем-ию приятной неожиданностью о возможности роста нового среднего класса и рост этого буржуазного класса выставлять как рост счастья народа и улучшения судьбы пролетариата.

Ответ Бернштейну со стороны пролетарского социализма — не в отрицании (ради чистоты соц-дем-их принципов) несомненного факта роста новых средних классов, а в раскрытии в „новом сословии, сильном по числу и постоянно растущем“ — нового врага пролетариата и в призыве на борьбу с ним, „чтобы покончить со всякой привилегией“; в призыве, заглушать который и выставлять как анархическую затею было специальной задачей соц-дем-ии последних лет» [121, с. 145–147].

Ответ Махайского Бернштейну можно сформулировать следующим образом: если по мере развития капитализма происходит даже не сокращение, а рост численности буржуазного общества, не уменьшение, а увеличение числа паразитов, пьющих кровь из пролетариата, и, напротив, сокращение численности самого пролетариата, это означает лишь, что груз эксплуатации, давящий каждого отдельного пролетария, становится все тяжелее, его тело под ним сгибается еще более задавленно, а его труд становится еще тягостнее и подневольнее. Поскольку мы исходим не из точки зрения демократии и власти большинства, но из интересов пролетариата, превращение пролетариата в еще более угнетенное и эксплуатируемое буржуазным обществом меньшинство делает революцию еще необходимее.

Важность подобного вывода, сделанного Махайским, особенно очевидна в настоящее время, когда численность занятых производительным трудом в мире вообще, а в России в особенности, значительно сократилась, и все большая часть населения занята в «сфере услуг» (в СССР в 1988 г. работники сферы обращения составляли 5,5% населения, работники производства — 31%, в России в 1995 г. соответственно 19% и 15%!!! [197, с. 27]). Определенная часть занятых «в сфере услуг» принадлежит все же к пролетариату (грузчики на рынках — самый очевидный пример), но новые «средние классы», торговые и служащие, хотя им зачастую живется весьма несладко вследствие ее зависимости от крупного капитала, бесспорно относятся к разряду эксплуататоров пролетариата.

Фундаментальное отличие лежит между этими новыми средними классами — капиталистическими и неоазиатскими администраторами, а также собственно мелкой буржуазией — и самостоятельными мелкими производителями XVII–XIX веков, которых большинство марксистов упрощенно приписывает к мелкой буржуазии, но которые на самом деле представляли переходный тип от крестьянина и ремесленника дорыночных обществ к мелкой буржуазии капиталистического общества.

Самостоятельные мелкие производители имели в собственном владении средства производства, в чем и заключалась материальная основа их культурной и политической автономии. Вопреки распространенным буржуазным и марксистским мифам, они не были закоренелыми изолированными мелкими собственниками, но объединялись в сельские общины или городские цеха. Разрушительная работа товарных отношений делала свое дело, общины и цеха разлагались, из них выделялась богатая и властная эксплуататорская верхушка, но пока рынок не восторжествовал окончательно, не разложил до конца общину, не лишил самостоятельных производителей средств производства, превратив их в неимущих пролетариев, эти производители восставали вновь и вновь (иной раз — с временным успехом), борясь за восстановление старой правды.

Их политической программой была власть общих собраний в политике и строй свободных и равных тружеников-собственников в экономике. Эта программа выдвигалась не только парижскими санкюлотами 1793 г., но также, например, во время городских и крестьянских восстаний в России XVII века.

Подобная программа не могла быть реализована как из-за тлетворной работы товаро-денежных отношений, разрушавших равенство мелких производителей, так и из-за того, что при технических средствах сообщения тех времен власть общих собраний могла осуществляться только в сравнительно небольших человеческих коллективах. Деревенские дела можно было запросто решать «всем миром» на мирской сходке, но уже в крупных бунтовских городах вроде Астрахани или Пскова бóльшая часть реального руководства делегировалась выбранным повстанческим начальным людям, тогда как вече или казачий круг сохраняли за собой только контроль над их деятельностью. В случае победы крестьянского восстания на территории всей страны (а такие случаи несколько раз бывали в истории Китая, и не только Китая) из повстанческого руководства стремительно возрождалась феодальная иерархия, хотя степень феодальной эксплуатации на первых порах значительно уменьшалась. Самостоятельный мелкий производитель добуржуазного и раннебуржуазного общества был способен к самоорганизации только в ограниченных пределах — но в этих пределах его способность к самоорганизации была намного выше, чем у пролетария или мелкого буржуа позднекапиталистического общества.

Представитель «современных средних классов» из числа служащих государства или какой-нибудь корпорации, при всем чванстве своими «свободой» и «индивидуальностью», полностью зависим от босса, от корпорации и от государства. Его политический идеал состоит не в прямой демократии, как некогда политический идеал парижских санкюлотов — ремесленников и мелких лавочников, — но в полном торжестве иерархического принципа корпорации, в строе, где будет царить «Порядок», возглавляемый суровым, но справедливым Боссом — «Хозяином». Этот современный мелкий буржуа, капиталистический или неоазиатский администратор не революционен, а контрреволюционен. Так, именно «новые средние слои» стали массовой базой германского нацизма. Пролетаризируемый мелкий производитель некогда дал санкюлотское движение 1793 г. и русское революционное народничество, разоряющийся государев работник в России 1990-х годов создал зюгановщину, анпиловщину, жириновщину и баркашовщину. Разница, как видим, огромна…

3. Психологический облик и революционное сознание российского пролетариата конца XIX — начала XX вв.

Революционное рабочее движение в России возникает в 1870-е годы. Промышленный пролетариат России делился тогда на две сильно различающиеся группы: высококвалифицированных и высокооплачиваемых «заводских» рабочих (в первую очередь — металлисты) и неквалифицированных и низкооплачиваемых «фабричных» (прежде всего — ткачи). Для характеристики обеих групп приведем обширную выдержку из работы Плеханова «Русский рабочий в революционном движении»:

«Само собой разумеется, что между рабочими, как повсюду, я встречал людей, очень различавшихся по характеру, по способностям и даже по образованию. Одни… читали очень много, другие так себе, не много и не мало, а третьи предпочитали книжные „умные разговоры“ за стаканом чаю или за бутылкой пива. Но в общем вся эта среда отличалась значительной умственной развитостью и высоким уровнем своих житейских потребностей. Я с удивлением увидел, что эти рабочие живут нисколько не хуже, а многие из них даже гораздо лучше, чем студенты…

Прошу читателя иметь в виду, что я говорю здесь о так называемых заводских рабочих, составлявших немалую часть петербургского рабочего населения и сильно отличавшихся от фабричных, как по своему сравнительно сносному экономическому положению, так и по своим привычкам. Фабричный работал больше заводского (12–14 часов в сутки), а зарабатывал значительно меньше… Он носил ситцевую рубаху и долгополую поддевку, над которыми подсмеивались заводские. Он не имел возможности нанимать отдельную квартиру или комнату, а жил в общем артельном помещении. У него были более прочные связи с деревней, чем у заводского рабочего. Он знал и читал гораздо меньше, чем заводской, и вообще был ближе к крестьянину. Заводской рабочий представлял собой что-то среднее между „интеллигентом“ и фабричным: фабричный — что-то среднее между крестьянином и заводским рабочим. К кому он ближе по своим понятиям, к крестьянину или заводскому, это зависело от того, как долго он прожил в городе…

Спрашивая рабочих, чего именно они требуют от революционной литературы, я получал самые разнообразные ответы… Один больше всего интересовался вопросом о боге и утверждал, что революционная литература должна направить главные свои усилия на разрушение религиозных верований народа. Других интересовали преимущественно исторические, политические или естественнонаучные вопросы. В числе моих приятелей — фабричных был даже такой, которого особенно занимал женский вопрос» [516, с. 64, 68, 76].

Высококвалифицированный и образованный «заводской» рабочий, точно так же, как и грамотный и искусный парижский ремесленник, прекрасно знал, что он, со своим практическим умением и теоретическими знаниями, сумеет управлять производством ничуть не хуже капиталиста. «Фабричный», стоявший еще одной ногой в разоренной деревне, знал и старую помещичью, и новую буржуазную эксплуатацию — и был одинаково враждебен им обоим. Из общинной деревни он принес в город навыки коллективной самоорганизации и вековую непримиримую ненависть против «белоручек» и «мироедов». Среди героев первого этапа революционного пролетарского движения в России мы находим способного своими теоретическими знаниями заткнуть за пояс любого интеллигента искусного краснодеревщика Степана Халтурина, пожалуй, крупнейшего русского революционера из рабочих; его товарища по Севернорусскому рабочему союзу, работавшего за границей и знавшего три иностранных языка слесаря Виктора Обнорского, но также малограмотного «фабричного», ткача Петра Алексеева.

Революционеры-народники, первоначально видевшие в пропаганде среди городских рабочих преимущественно способ с пользой занять время, когда нет возможности вести пропаганду среди крестьян, вскоре с удивлением обнаружили, что городской пролетариат куда более восприимчив к социалистической пропаганде, чем крестьяне. То, что причиной тому была вовсе не внеисторическая предрасположенность индустриального пролетариата к социализму, можно убедиться на печальном опыте современных марксистских групп, пропаганда которых (и не только в России) не встречает практически никакого активного отклика в промышленном пролетариате.

К восстанию против невыносимой жизни склонен тот, для кого эта жизнь — чужая и принудительно навязанная, кто знал иную жизнь, хотя бы эта иная жизнь была еще более невыносимой. В 1870-е годы крестьянин все еще пребывал в прежней, привычно — мучительной жизни, хотя устои этой привычно — мучительной жизни уже начинали заметно шататься, будучи разъедаемы капитализмом. Рабочий первого поколения, находившийся между двумя одинаково враждебными ему мирами, феодальным и капиталистическим, куда острее чувствовал неправду и ненормальность давящего его мира.

Русским рабочим 1870–1917 гг. была свойственна огромная тяга к знаниям. Только вооружившись знаниями, понимали они, можно победить мир неправды и неволи. В воспоминаниях Ивана Бабушкина рассказывается, как в юности они вместе с задушевным приятелем, таким же молодым рабочим Костей жадно выискивали стоящие книги и в поисках таких книг натолкнулись на связанного с революционными кружками рабочего Ф.:

«Идя к его станку, я ожидал услышать от Ф. что-либо особенно умное, но он на первый раз отпугнул меня своими суровыми словами и вопросами.

— Ну что? О чем думаешь?

— Да книжку бы какую-либо умную достать, — пробормотал я.

— На что тебе она? Что ты будешь делать, если прочитаешь не одну умную книжку?

— Плохо — говорю — вот, что нас обижают и правды не говорят, а все обманывают.

— А что ты будешь делать, если правду узнаешь?» [34, с. 22].

С уважением к знаниям соединялось уважение к носительнице этих знаний, революционной интеллигенции:

«Трудно передать, как глубоко мы с Костей ценили этих людей, особенно если взять во внимание, что мы, неразвитые люди, не могли не чувствовать удивления тому, что люди из другой среды бескорыстно отдают нам знания и пр. И после более близкого знакомства с другими интеллигентами и учительницами мы долго еще не могли отделаться от этого чувства. Как тяжело было терять кого-либо из таких интеллигентов, за которых готов был бы понести что угодно, всевозможные тягости и лишения. Конечно, постепенно, часто встречаясь с интеллигентами, теряешь то особое чувство к интеллигенту как к особенному человеку, а одинаково чувствуешь потерю как близкого товарища рабочего, так и товарища интеллигента, но это уже получается спустя продолжительное время знакомства с интеллигенцией, когда острое чувство, получаемое при первой встрече, притупляется, низводясь на обыкновенное искреннее чувство» [34, с. 30].

Следует подчеркнуть, что разночинная революционная интеллигенция XIX века была вполне достойна такого уважения. Разночинный интеллигент в царской России в эпоху домонополистического капитализма был таким же мелким самостоятельным производителем, как крестьянин или кустарь, как и они, подвергался эксплуатации как со стороны разлагающегося феодализма, так и со стороны нарождающегося капитализма, и не отделял своих интересов от общих интересов трудящейся массы, из которой обыкновенно происходил.

Своей героической борьбой против самодержавия — от хождения в народ до эпопеи народовольческого террора — революционеры-народники доказали, что они не болтуны и демагоги, а люди дела; а общественный резонанс их борьбы волей-неволей заставлял даже самых отсталых и невежественных рабочих задумываться: «Что за люди эти сицилисты и за что они царя убили?» В итоге, когда через 10 лет после борьбы «Народной воли» молодой Иван Бабушкин поступил работать на Семянниковский завод, по заводу все еще ходили легенды о народовольцах [см. 34, с. 13–14, 23]. Быль в таких легендах густо перемешивалась с небылицами, понять, что происходило на самом деле, было невозможно, но у молодых и активных рабочих подобные легенды вызывали жгучий интерес: что это за люди были, кто, не убоясь виселицы, пошел на самого царя?…

Революционное народничество 1870-1880-х годов потерпело непосредственное поражение, но оно пробило стену между революционной интеллигенцией и народом и вынудило врагов бояться революционеров, а трудящиеся массы — их уважать. Правильно понял дело Ленин, когда сказал: «эти жертвы были не напрасны, они способствовали — прямо или косвенно — пробуждению русского народа».

…История несправедлива. Она помнит по именам и лицам немногих, причем говорливые и писучие интеллигенты запоминаются ею куда лучше, чем пролетарии. Поэтому возникает обманчивое представление, будто Великую революцию 1917–1921 гг. подготовили и совершили Плеханов, Ленин, Троцкий, Сталин и несколько других «вождей», что эти вожди лепили революционный пролетариат по собственному усмотрению и произволу. Плодом такого обманчивого представления является разделяемая сейчас многими пролетариями идея, будто все беды современного пролетарского движения в России происходят оттого, что у него нет «Ленина», мудрого и энергичного вождя.

Чушь, чушь и еще раз чушь! Не оттого нет массового революционного пролетарского движения, что нет Ленина, а оттого нет Ленина, что нет революционно-пролетарского движения! Сила, приписываемая Ленину, была на самом деле силой десятков тысяч революционных рабочих, инициативного пролетарского меньшинства, увлекавшего за собой на борьбу всю рабочую массу. Сейчас во множестве бродят неприкаянными ленины, троцкие, свердловы, махно, наверное, и сталины, но нет пролетарской борьбы, а потому все способности и таланты этих потенциальных лидеров пролетарской борьбы пропадают без толку.

Еще раз: сила революционного движения в России заключалась не только и не столько в его знаменитых вождях и героях, сколько в массе рядовых революционеров-пролетариев, а также порвавших с буржуазным миром революционных интеллигентах, в тех, кто при необходимости шел ради революции на смерть, а при необходимости столь же неуклонно отдавал революции год за годом всю жизнь, кто и в периоды самой глухой реакции не склонял голову и не прекращал борьбу, и кто не ждал для себя иной награды, кроме освобождения рода людского.

Одним из периодов глухой реакции были 1880-е годы, когда революционное народничество было разбито, а уцелевшие рабочие кружки предоставлены самим себе. Передовые рабочие-кружковцы должны были действовать в крайне враждебном окружении, должны были уметь так вести пропаганду, чтобы о ней не узнали ни мастер, ни хозяин, ни полицейский, и в то же время использовать каждый удобный случай, чтобы пошатнуть в уме того или другого товарища-пролетария устои господствующих предрассудков. Для этого требовалась недюжинная способность разбираться в людях, отличать с первого взгляда хозяйского лизоблюда или не владеющего собой пьяницу, которые не должны были догадываться ни о чем, от еще сырого рабочего, которому нужно было вначале осторожно приоткрыть краешек правды, и находить рабочего сочувствующего, с которым можно было говорить о многом. Такое хождение по краю пропасти под недремлющим хозяйским и жандармским оком нужно было делать изо дня в день, из года в год, не зная, когда же, наконец, начнется революционный прилив, и не зная, остались ли где еще революционеры, кроме тебя самого и нескольких твоих товарищей по кружку. А моральной максимой рабочих-кружковцев было: «Если ты, кружковец, не будешь бороться за правое дело, то больше на всем широком белом свете некому это сделать» [93, с. 197].

Одним из малоизвестных рядовых героев революции был Петр Моисеенко, лидер Морозовской стачки 1885 г.

Становление революционера — а сперва обыкновенного молодого ткача в Орехово-Зуево началось с того, что его брату, ходившему на заработки в Санкт-Петербург, попалась в руки народническая брошюра «Хитрая механика». Прочитав ее, братья почувствовали, что у них раскрылись глаза. Одно только смущало их искреннюю религиозную совесть: как согласуется новая социалистическая вера со старой христианской? После долгих сомнений они отправились в монастырь молиться богу, чтобы он разрешил их сомнения. Но, увидев там, до какой степени безбожно живут божьи слуги, они поняли: если бог может терпеть такое поведение своих слуг, попов и монахов, значит, его, бога, вовсе нет.

Рассчитавшись таким образом с религией, Петр Моисеенко ушел в Петербург. Там он поступил работать на Новую бумагопрядильню и включился в работу народнических кружков, где, как он будет вспоминать много позднее, Плеханов научил его понимать, а Халтурин действовать. За стачку на Новой бумагопрядильне в марте 1878 г. Моисеенко был выслан по этапу на родину, откуда вскоре бежал и поступил под чужой фамилией на ту же Новую бумагопрядильню. За новую стачку в январе 1879 г. был выслан всерьез и надолго (хотя и без суда!) в Сибирь. Через несколько лет, когда окончился срок ссылки, он, вместе с бывшим с ним в ссылке его товарищем по Северному союзу русских рабочих Лукой Ивановым поступил работать на Морозовскую фабрику. Там они спропагандировали молодого ткача Семена Волкова, который благодаря красивой наружности и подвешенному языку пользовался большой популярностью среди работниц. Эта-то тройка рабочих активистов и возглавила Морозовскую стачку, действуя от имени Северного союза русских рабочих, о давно произошедшем разгроме которого Моисеенко и его товарищи не знали.

…Когда стало понятно, что стачка сама по себе, без посторонней помощи, будет скоро разбита, Моисеенко сквозь полицейские кордоны пробрался в Москву просить помощи у действующих там, как он надеялся, товарищей-революционеров. Но его брат, с которым они некогда читали «Хитрую механику», и к которому он обратился, так как сам не имел московских связей и явок, очень удивился: «Какие революционеры! Какой Северный рабочий союз! На дворе — 1885 год! Всех давно пересажали и перевешали!».

И тогда Моисеенко пошел сквозь полицейские кордоны в обратный путь, чтобы, уж если не сумел помочь, хоть пострадать вместе со всеми — чтобы не сказали ткачи и ткачихи, что организатор стачки бросил их в тяжелую минуту.

В последовавшей вслед за этим новой ссылке (где он оказал очень большое влияние на сосланного студенческого активиста А. Попова — будущего писателя Серафимовича) Моисеенко обучился столярному ремеслу, и в дальнейшем зарабатывал им на жизнь, одновременно непрерывно и неустанно ведя пропагандистскую и организационную революционную работу. В 1916 г. он возглавил крупнейшую антивоенную стачку шахтеров в Донбассе. Принимал участие в революции и гражданской войне, а умер в 1923 г. [о своей жизни он успел написать весьма интересные воспоминания. См. 432].

Зачем мы так подробно рассказали здесь биографию обыкновенного рабочего революционера Петра Моисеенко, которому не досталась слава Ленина и Троцкого, и который сам по себе не был фигурой таких исполинских масштабов, как Степан Халтурин или слесарь из недоучившихся студентов Людвиг Варынский, лидер Польской социально-революционной партии «Пролетариат»?

А вот зачем. Среди троцкистов и подобных им «партстроителей» господствует представление, что революционная партия создана, когда собрались два-три десятка исполненных благих намерений человек, которые приняли правильную программу. На самом же деле пролетарская революционная партия — это не общество по пропаганде правильной программы, но передовой отряд пролетариата, борющегося за власть. Чтобы революционная пролетарская партия действительно существовала, необходимо, чтобы широкие пролетарские массы знали ее и признавали в ней свой передовой отряд; чтобы произошли отбор и закалка тысяч революционных борцов, которые отдавали бы свою жизнь и свою смерть делу освобождения пролетариата, революционеров, которые овладели бы самыми разнообразными формами и методами классовой борьбы; чтобы широкие пролетарские массы признали в этих революционных борцах надежных и испытанных товарищей. Создание такой Партии требует огромного труда и огромных жертв, жертв, остающихся большей частью неизвестными и забытыми. Октябрьская революция не произошла бы и не победила бы, если бы не было жизни Петра Моисеенко и жизни и смерти Степана Халтурина; и пока в современные революционно-пролетарские группы не придут такие люди, как Халтурин и Моисеенко, эти групы останутся всего лишь кружками по сотрясению воздуха…

4. Классовая борьба, психология и сознание класса государственных рабочих в СССР.

В Октябре 1917 г. рабочие и крестьяне свергли власть помещиков и капиталистов и установили свою революционную диктатуру. Однако производительные силы не были еще столь развиты, чтобы можно было обойтись без начальников и господ, и поэтому место старых господ стремительно стали занимать новые. Парадоксальность ситуации состояла в том, что эти новые господа заявляли, что они борются за общество без господ и рабов, и поначалу даже действительно это делали.

Подобная парадоксальная ситуация обусловила собой противоречия рабочего движения периода гражданской войны. Самые революционные и преданные общему делу пролетарии ушли в государственный аппарат и Красную Армию и перестали быть пролетариями, став частью стремительно возникающего нового эксплуататорского класса государственной буржуазии (превратившегося в начале 30-х гг. в неоазиатскую бюрократию). Из остальных, более пассивных рабочих все, кто мог, спасаясь от голодной смерти в городах, ушли в деревню; оставшиеся же, обескровленные подобными потерями и, как и промышленный пролетариат вообще, неспособные совместно управлять обществом, не могли добиться лучшего результата, чем тот, который в конце концов получился. Более того.

В начале 1918 г., по мере превращения Советов из органов рабочей самоорганизации в органы отделенной от рабочих масс государственной власти, в качестве попытки создать новую форму рабочей самоорганизации возникает Движение фабрично-заводских уполномоченных. В этом движении, враждебном большевистско-левоэсеровским Советам, с самого начала доминировали меньшевики и правые эсеры, а его политическая программа сводилась к требованиям Учредилки и парламентской демократии. Но победа «парламентской демократии» в России 1917–1921 гг. была самой невозможной из всех утопий, что и показала судьба Комуча и всей «демократической контрреволюции».

Совсем по-другому следует оценивать движения и организации, выступавшие в 1917–1921 гг. за прямую власть трудящихся — советские крестьянские восстания («власть Советам, а не партиям!»), махновское движение, а также такие политические течения, как левые эсеры, максималисты и анархисты. Из-за существующего уровня производительных сил, при котором невозможно было уничтожить деление общества на управляющих и управляемых, они не могли победить, но они точно так же принадлежат к вершинным эпизодам освободительной борьбы угнетенных классов, как и санкюлотское движение 1793 г., тогда как роль большевиков — ленинцев объективно оказалась весьма сходной с ролью якобинцев-робеспьеристов (хотя и не вполне аналогичной ей).

Характер большевизма — отдельная большая тема. Здесь заметим лишь, что большевизм, вопреки сталинистским и антикоммунистическим мифам, не был однородным течением, и впередовцы дореволюционного времени, а после Октябрьской революции децисты и рабочая оппозиция значительно отличались от ленинского направления. Сверх того, большевизм изменялся во времени под воздействием окружающей ситуации. Сила большевиков в 1917 г. заключалась в том, что это были большевики с народом, и то, что к 1921 г. они перестали быть с народом — не вина, а трагедия большевиков.

То, что объективно получилось в результате Октябрьской революции, было лучшим из того, что реально могло получиться, хотя бы нам и хотелось чего-то неизмеримо большего. Но этим оптимально возможным результатом оказалась неоазиатская общественно-экономическая формация, осуществлявшая прогресс производительных сил страшной ценой экспроприации крестьянства и эксплуатации пролетариата. На смену старому неравенству и старой эксплуатации шли новые неравенство и эксплуатация. Уже в то время это поняли пролетарские революционеры — первыми борцы революционно-социалистических организаций, активно участвовавших в Октябрьской революции и выступавших за Советскую власть против новой бюрократической диктатуры (часть анархистов, левые эсеры и максималисты), а вскоре и представители пролетарского крыла большевистской партии (децисты и рабочая оппозиция).

В работе 1931 г. «Агония мелкобуржуазной диктатуры» лидер децистов Тимофей Сапронов характеризовал СССР как общество, в котором идет процесс первоначального капиталистического накопления:

«С точки зрения исторического развития капитализма наш государственный капитализм не только не является высшей формой развития капитализма, а скорее его первичной формой, формой — в своеобразных условиях — первоначального капиталистического накопления, он является переходным от пролетарской революции к частному капитализму. Как в Англии (в XVI–XVII вв.) мелкий производитель путем огораживания был лишен средств производства (см. „Капитал“, первый том), так и у нас так называемая „коллективизация“ отделила мелкого производителя — крестьянина от его средств производства4. Хотя если в Англии „овцы поели людей“, у нас бюрократические „колхозы“ поели и овец, и крестьян».

Другой лидер децистов, Владимир Смирнов, подчеркивал, что «сталинский» социализм в одной стране «строится буквально на костях и крови победившего в Октябре пролетариата».

В листовке, распространявшейся на московских заводах в 1928 г. и, судя по содержанию, выпущенной децистами либо какой-то иной левокоммунистической группой, говорилось:

«Рабочий класс, низведенный со степени господствующего класса, стал наемным рабочим, продавая свою рабочую силу социал-бюрократам, которые не меньше, а больше эксплуатируют рабочий класс, жирея за счет его пота… Фактически власть перешла в руки мелкобуржуазных социал-бюрократов (чиновников), организовавшись в особый класс, прикрывая свое господство и диктатуру над пролетариатом якобы существующей диктатурой пролетариата…» [цит. по 142, с. 144].

В выпущенной в 1929 г. листовке «Рогожско-Симоновской группы пролетарской оппозиции», т. е. децистов Рогожско-Симоновского района в Москве, говорилось:

«Куда идут накопления, добытые хищнической, варварской эксплуатацией труда? Они пожираются паразитическим аппаратом, чиновничеством. Чиновник — враг рабочего, чиновник — у власти. Каждому рабочему должно быть ясно, что ДИКТАТУРЫ ПРОЛЕТАРИАТА БОЛЬШЕ НЕТ. НЕТ БОЛЬШЕ ВЛАСТИ РАБОЧЕГО КЛАССА. Ренегаты и предатели задушили революцию, а теперь пытаются задушить рабочий класс, превратить его в слепое и послушное орудие своих предательских целей. НО ЭТОМУ НЕ БЫВАТЬ.

Что должны делать рабочие? СТРОИТЬ СВОЮ РЕВОЛЮЦИОННУЮ ПАРТИЮ. ВКП(б) умерла, ВКП(б) труп».

Из опыта победы и поражения Октябрьской революции эти передовые борцы революционного пролетариата извлекали соответствующие уроки. Особенно далеко продвинулся по этому пути Сапронов. Он писал:

«Если рабочий класс не хочет, чтобы его в тысячу первый раз предали вожди, то он обязан иметь к своим вождям постоянно организованное недоверие (курсив мой. — В. Б.). Поздно сбрасывать вождей, когда они уже предадут пролетариат. Измены нужно предупреждать. Освобождение рабочих — дело рук самих рабочих».

Ту же мысль Сапронов повторял, полемизируя с Троцким, на взгляд которого, по мнению Сапронова, «получается, что весь вопрос в правильном руководстве и воспитании таких „кадров, которые способны опрокинуть бюрократию“. Вместо революционной сознательности класса, его авангарда — партии, их боевой готовности не только опрокинуть буржуазию, но и в любой момент сбрасывать руководство, прежде чем оно успеет изменить своему классу… Я, грешный человек, думаю, что любое архиидеальное руководство, если вывернется из-под контроля и ответственности класса, непременноему изменит (курсив мой. — В. Б.). Поэтому рабочий класс за вождями, за руководством должен смотреть в оба, авторитарность, фетишизм — враги рабочего класса».

Сапронов сказал о Советской республике 1917–1918 гг., и это было не только воспоминанием о прошлом, но и уроком на будущее, указанием на то, какой должна быть рабочая власть, если не хочет переродиться:

«Государство, рожденное Октябрьской революцией, не было самодовлеющей силой, не было государством в обычном смысле этого слова. Это государство суть пролетарская партия, советы, профсоюзы, фабзавкомы и Красная гвардия. Другими словами, государство, рожденное Октябрем, — это сами вооруженные рабочие» (некоторые работы Сапронова и других децистов можно найти в Интернете на www.left-dis.nl/).

Сапронов и другие децисты, как и вся старая революционно-пролетарская оппозиция, были уничтожены Великим Террором восторжествовавшей неоазиатской контрреволюции. Однако классовая борьба не прекратилась.

Она продолжалась даже в самые давящие времена сталинского режима. Осенью 1941 г. в разгар империалистической войны и патриотической истерии бастовали ткачи Иваново-Вознесенска (упоминание об этой забастовке есть в книге В. А. Козлова [289] со ссылкой на «Исторический архив», 1994 г., № 2). Тогда же, в разгар империалистической войны, восстали узники сталинских лагерей — наиболее порабощенный отряд класса государственных рабочих, почти рабы (только тем и отличавшиеся от рабов, что их не продавали). В январе 1942 г. заключенные одного из лагерей в Республике Коми (невдалеке от Воркуты), внезапным налетом захватив бóльшую часть надсмотрщиков в бане, обезоружили их. В восстании приняло участие 82 человека. К вечеру того же дня повстанцы заняли уездный районный центр Усть-Уса, где к ним присоединилось еще 12 человек. Последние повстанческие группы были уничтожены только в начале марта. В боях погибло 48 повстанцев, 6 покончили с собой и 8 были взяты в плен. Каратели потеряли 33 убитых, 20 раненых и 52 обмороженных. По утверждению следствия, «контрреволюционная повстанческая организация была создана в октябре месяце 1941 г. отбывавшими в лагере троцкистами». Из 68 осужденных по этому делу (причем в восстании большинство из них не участвовало) 49 человек приговорены к расстрелу [621, с. 215–216.]. 19 декабря 2004 г. московский канал ТВ-Центр показал достаточно информативный и правдивый документальный фильм об этом восстании — «Колючий январь», — в котором было убедительно показано, что повстанцы вели себя именно как сознательные борцы с поработившими их эксплуататорами, а вовсе не как сбежавшие уголовники. Они не грабили и не убивали мирных жителей, но старались привлечь их на свою сторону — к сожалению, почти безуспешно…

И подлинными героями класса государственных рабочих были не рабы в солдатских шинелях, в эти же дни января-марта 1942 г. смело и самоотверженно отдававшие на фронтах империалистической войны свои жизни за сохранение власти своих господ, но рабы ГУЛАГа, отважившиеся на отчаянную попытку либо добыть оружием свою волю, либо хоть погибнуть на воле, с оружием в руках.

После империалистической войны классовая борьба, борьба государственных рабочих против неоазиатского общественного строя продолжилась. По основанному на документах свидетельству историков:

«Людской протест против репрессий и налогового произвола выражался в разнообразной, порой необычной форме.

Доведенные до отчаяния колхозники поджигали дома наиболее рьяных активистов, убивали ненавистных председателей колхозов, секретарей местных партийных организаций, уполномоченных по заготовкам. Такие действия расценивались как антисоветские террористические акты. Расследованием занималась не милиция, а органы госбезопасности… Попутно проводилось изъятие оружия у населения. Многие сельские фронтовики были осуждены и получили срок за хранение именного оружия» [621, с. 157].

Однако протест государственных рабочих в сталинскую эпоху все-таки далеко уступал по масштабам, сознательности и организованности пролетарской классовой борьбе дореволюцонных времен. И причины этого не ограничивались жестокостью сталинского террора.

Старый революционно-социалистический пролетариат, совершивший Октябрьскую революцию, исчез в результате этой революции (процесс этот многократно описывался различными марксистскими авторами, начиная с Троцкого). Новый класс рядовых эксплуатируемых работников формировался почти на пустом месте. Практически исчезло обладавшее твердым классовым сознанием ядро, вокруг которого мог бы кристаллизоваться обладающий подобным сознанием новый класс государственных рабочих. Чтобы вырванный из деревни в процессе «коллективизации» и брошенный в фабричный котел вчерашний крестьянин смог опомниться, осознать свое новое положение и начать борьбу против него, требовалось время.

* * *

Это время наступило к 1950-м годам. Методы чересчур грубого подавления и принуждения к труду рабов все более оказывались неэффективны. Убытки, а не прибыль, стал приносить знаменитый ГУЛАГ — это при крайней дешевизне рабского труда! (в 1952 г. дотации из госбюджета — 16,4% расходов на содержание ГУЛАГа [см. 621, с. 246–247]). Современная техника требовала наличия более сытой, здоровой и образованной рабочей силы, чем та, которая воспроизводилась при сталинском режиме. Необходимы были реформы.

Эти реформы, осуществленные в хрущевский период, ослабили полицейский гнет и тем самым открыли шлюзы для борьбы эксплуатируемых трудящихся, которая, в свою очередь, толкала эксплуататорские верхи к новым реформам, пока в итоге установилось новое равновесие, которое можно назвать брежневским «государством социального обеспечения» (WelfareState).

Но даже к осуществлению этих реформ сталинские преемники приступили, лишь боясь революции снизу. Бюрократия долго раздумывала бы, что ей делать с убыточным ГУЛАГом, если бы не восстания лагерных рабов в 1953 г. Эти восстания заставили ликвидировать гулаговскую систему, они же вместе со всеобщей стачкой рабочих ГДР в июне 1953 г. вынудили бюрократию начать идти на уступки низам, а революция 1956 г. в Венгрии и городские восстания 1959–1962 гг. в СССР толкнули к дальнейшим уступкам.

Масштаб подобных уступок был далеко не малый: послевоенный всемирный промышленный подъем позволил неоазиатской бюрократии кинуть государственным рабочим немало сахарных косточек со своего стола. В апреле 1956 г. был отменен закон 1940 г. о прикреплении рабочих к предприятиям и о суровых наказаниях за прогулы и опоздания. Трудящиеся получили право самостоятельно (при определенных формальностях) менять место работы. В сентябре 1956 г. законодательно установлен минимум заработной платы (до этого в «стране победившего социализма» не существовало такого «пустяка», как минимум, ниже которого не может опускаться зарплата!). Сокращалась на 2 часа рабочая неделя, а оплачиваемый отпуск по родам и беременности увеличивался с 70 до 112 дней [541, с. 126–127].

Была введена новая пенсионная система, размер пенсий существенно вырос (до этого в «стране победившего социализма» пенсии составляли меньше 10% прожиточного минимума! [См. 141, т. 1, с. 134]). Горожане стали теперь получать пенсии с 60 лет — мужчины и с 55 лет — женщины. Впервые стали получать пенсию колхозники (с 65 лет мужчины и с 60 лет женщины) — но лишь в том случае, если продолжали работать в колхозах, при этом пенсию им обязан был выплачивать сам колхоз, а не государство!

В 1961 г. заработная плата сравнительно с 1950 г. выросла в 1,3 раза, а с учетом выплат и льгот из общественных фондов — в 1,35 раз. Развернулось жилищное строительство. С 1950 по 1964 гг. городской жилищный фонд вырос с 513 до 1182 млн. кв. м, т. е. в 2,3 раза. Если в 1951–1956 гг. жилищные условия улучшили 38,4 млн. человек, то в 1957–1961 гг. — уже 57,5 млн. В 1956–1960 гг. было введено в строй жилья почти в 2 раза больше, чем в предыдущей пятилетке.

Была отменена плата за обучение в старших классах средней школы и в вузах, введенная в 1940 г. Выросли пособия многодетным семьям. Государственные расходы на бесплатное медицинское обслуживание и бесплатное образование, на различные виды пенсий и пособий составили в 1960 г. 27,3 млрд. руб. — почти в 6 раз больше, чем в 1940 г.! [541, с. 126–127, 269].

Одновременно происходил рост класса государственных рабочих. В 1950–1961 гг. численность рабочих и служащих увеличилась с 40 до 62 млн. человек. Эти рабочие рекрутировались в большинстве своем из крестьян, из деревни и принадлежали к рабочему классу первого поколения, к тому раннему рабочему классу, который, как было показано выше, и составляет социальную основу революционно-социалистических движений:

«…в конце 50-х — начале 60-х годов абсолютное большинство „фактических“ горожан родилось в деревне, и весьма немногие были горожанами во втором поколении, которое тоже несло на себе отпечатки „сельской ментальности“, хотя было более адаптировано к городским условиям» [541, с. 266].

Городские восстания 1959–1962 гг. были последним аккордом борьбы раннего рабочего класса из вчерашних крестьян, мечтавших о мире, переделанном по справедливости.

Подробная история этих восстаний содержится в превосходной по собранному фактическому материалу работе В. А. Козлова [см. 289]. Мы ограничимся здесь кратким перечислением.

1-3 августа 1959 г. — бунт рабочих — целинников в Темир-Тау, при его подавлении 11 рабочих убито, 32 ранено (5 из них умерли). 31 июля 1960 г. — погром ингушских богачей Сагадаевых в Джетыгаре (Казахстан). 15–16 января 1961 г. — бунт в Краснодаре. Июнь 1961 г. — погром милиции в Муроме (после того, как в отделении милиции умер от полученного в дорожном происшествии сотрясения мозга рабочий Костиков, которого милиция задержала, приняв за пьяного, и оставила без медицинской помощи). 25 июня 1961 г. — погром милиции в Бийске, а 23–24 июля — в Александрове (он, как и Муром, во Владимирской области). Наконец, 1–3 июня 1962 г. — самое известное событие из пролетарских протестов этого времени, забастовка в Новочеркасске против повышения цен, расстрелянная властями. В эти же дни листовки против повышения цен и с призывами «поднимать рабочих на протест» появлялись во многих других городах [289, с. 311], а рабочие волнения произошли в Омске, Кемерово, Донецке, Артемьевске и Краматорске [541, с. 129].

Эти восстания происходили без какого-либо партийного руководства. Все революционно-социалистическое движение прежних времен, все большевистские оппозиции и все прочие социалистические партии были физически уничтожены сталинским террором. Возникавшие снова и снова подпольные марксистские группы очень быстро обнаруживались и громились, в их работе отсутствовала идейная и организационная преемственность, в условиях жесткого полицейского террора не было и быть не могло организованной работы, исходящей из длительной перспективы. Некоторое пересечение их со стихийными бунтами все же имело место, но до какого-то идейного и организационного руководства было неимоверно далеко.

После расстрела рабочих в Темир-Тау в городе Киселевске Кемеровской области 36-летний Иван Трофимович Жуков, заместитель начальника Киселевского городского отдела МВД по политической части (!!! — В. Б.), награжденный боевыми орденами участник войны написал, расклеил и отправил в ЦК КПСС 2 листовки против «советской буржуазии» за подписью «Союз справедливых» [289, с. 97–98].

В Краснодаре во время бунта 15–16 января 1961 г. действовала подпольная группа во главе с уволенным из армии бывшим офицером Виктором Горлопановым. 16 января член группы Лунев без ведома Горлопанова раскидал на ремонтно-механическом заводе горлопановскую листовку:

«Ко всем рабочим, крестьянам, солдатам, офицерам и трудовой интеллигенции! Дорогие товарищи!

Помните, что положение нашей родины критическое. И спасти это положение можете только вы, больше спасать некому. Вы должны суметь объединиться вокруг честных, твердых, избранных вами товарищей, которые сумеют объединить вас в твердую ударную силу для борьбы с советским капитализмом.

После свершения Октябрьской революции был допущен ряд ошибок, особенно после смерти Сталина (!!! — В. Б.). Сынки и дочери старой русской буржуазии, пролезшие нелегальным путем в ряды партии и на руководящие посты, почувствовали полную свободу действий» [289, с. 251].

Практическим выводом из этой листовки был абстрактный призыв к объединению и организации, так как к краснодарскому бунту «Горлопанов отнесся с настороженностью и некоторой брезгливой отстраненностью» [289, с. 253], поскольку признавал оружием рабочей борьбы только забастовку, сильно смахивая на некоторых современных «левокоммунистических» доктринеров, которые с такой же «настороженностью и брезгливой отстраненностью» отнеслись к пролетарским бунтам в Албании и Аргентине…

На суде Горлопанов (а приговорят его к 7 годам) скажет: «Я боролся за ту правду, за которую боролся Ленин» [289, с. 253].

Но неверно было бы считать, что социалистическое и эгалитаристское сознание рабочих, восстававших в 1959–1962 гг., формировалось только лишь неоазиатским предприятием и было порождено исключительно местом государственного рабочего в системе неоазиатских производственных отношений. Опыт прошлой классовой борьбы и существенные элементы социалистической теории они могли усвоить даже из …официальной пропаганды. Вопиющее лицемерие лежало в самой основе Советского Союза — эксплуататорского общества, именующего себя социализмом. Противоположность официальной идеологии, сохранявшей, хотя и в мумифицированном виде, многие ключевые моменты коммунистической теории, и реальных неоазиатских социальных отношений не могла не бросаться в глаза каждому из тех трудящихся, кто начинал задумываться над окружающей жизнью. Использование официальной коммунистической идеологии против реальной официальной практики было для марксистских подпольных групп СССР столь же естественным явлением, как и использование средневековыми еретиками бунтовских идей Евангелия против феодальной иерархии и католической церкви.

Но корни стихийно — социалистической идеологии городских восстаний хрущевского периода неверно было бы сводить к переворачиванию официальной пропаганды. Фильмы про революцию и гражданскую войну показывались не только в конце 1950-х, но и в конце 1980-х годов, однако в последнем случае они влияли разве только на единичных идеалистических подростков.

В конце 1950-х годов события революции и гражданской войны находились намного ближе, чем в конце 1980-х годов. У рабочих средних лет 1917–1921 годы прекрасно помнили их родители (они же более — менее помнили, как на самом деле жилось рабочих и крестьянам в царской России), у молодых рабочих — их деды. Живая изустная память прошлой классовой борьбы была намного сильнее, чем к исходу XX века, когда она почти исчезла (напомним, что народные низы догородского, дописьменного и дотелевизионного общества, еще сохраняющие в своей среде остатки общинного коллективизма и коллективного фольклорного творчества, характеризуются куда большей культурной самостоятельностью, чем разобщенные, раздавленные и изолированные наемные рабы развитого капиталистического общества, замкнувшиеся друг от друга в клетках своих квартир в многоэтажных домах и подсевшие на иглу централизованно управляемого эксплуататорами телевидения. Советское общество хрущевских времен только недавно стало городским и письменным и не стало еще телевизионным). Из семей с революционными традициями происходили активисты новочеркасской забастовки Петр Сиуда (отец которого, старый бакинский большевик, друг бакинских комиссаров Джапаридзе и Фиолетова, умер в сталинской тюрьме в 1937 г.) и Владимир Бахолдин.

Что всего важнее, рабочий класс хрущевских времен оставался ранним рабочим классом и сохранял убежденность в возможности и необходимости иного мира, мира, где все будут вместе работать и помогать друг другу, убежденность, испокон веков поднимавшую угнетенных на восстание, ту убежденность, без существования которой у угнетенных классов революция немыслима. Эта убежденность в возможности и необходимости иного, справедливого мира исчезнет только в процессе разложения класса государственных рабочих в годы брежневского «классового мира», и именно благодаря исчезновению такой убежденности, исчезновению старого коллективизма, готовности и способности к совместной борьбе пролетариат России и прочих стран СНГ окажется в 1990-2000-е годы полностью неспособен противостоять обрушившимся на него ужасам.

Подобная коллективистская настроенность могла долго сосуществовать с иллюзиями в отношении хороших намерений советских властей, точно так же, как крестьяне — общинники, бунтуя против господ, склонны были верить в добрые намерения царя. Вот как описывает современный историк А. В. Пыжиков предложения трудящихся СССР в отношении принятой при Хрущеве новой Программы КПСС и подготовленной, но так и не принятой новой Конституции:

«Некоторые предлагали немедленно передать в собственность всего общества принадлежащие отдельным гражданам дома, дачи, сады, автомашины. Как отмечалось, надо полностью отдавать себе отчет в том, что будущее принадлежит коллективным формам использования предметов потребления и скоро все потребности населения в организации отдыха, досуга будут удовлетворены, а необходимость в индивидуальном строении дач полностью отпадет. Рассказывалось о времени, когда сам термин „собственная дача“ или „собственная машина“ будет звучать столь же нелепо, как „собственный поезд“ или „собственный театр“. Вместо владения автомашинами и бытовыми приборами признавалось целесообразным распространять и внедрять систему их проката. Не были забыты и вклады граждан в сберегательных кассах. Выражалась обеспокоенность по поводу хранения там значительных сумм денег нетрудового происхождения. Поэтому вклады свыше определенного минимума в 180–200 рублей автоматически должны были быть переданы государству на строительство коммунизма. Весь этот поток мыслей логически венчало предложение вообще ликвидировать деньги, а все снабжение населения передать производственным предприятиям. Некоторые развитие коллективистских форм трактовали еще шире, распространяя их на область семейных отношений. Как, например, П. Гребнюк, который считал необходимым устранить разделение людей на семьи, поскольку семья, по его мнению, является источником частнособственнического воспитания. (До каких замечательных прозрений могли подниматься рядовые советские государственные рабочие первого поколения! Многие предложенные ими идеи, от упразднения индивидуальной семьи до упразднения частных автомобилей, без всякого сомнения, вновь станут актуальными в XXI веке, когда очередной империалистический передел мира приведет к новым пролетарским восстаниям — и повстанцам понадобится формулировать свою программу. — В. Б.) Для этого необходимо ликвидировать „способ жительства“ отдельными квартирами, предоставив каждому взрослому человеку одну комнату, что избавит от вредных привычек „захламливания квартир“ излишними предметами домашнего обихода, мебелью и т. д. …

…пенсионерка Израилова (г. Ташкент) писала: „…частное домовладение разрослось с небывалой быстротой. Дачи, коттеджи, холлы — чего только не понастроили, к стыду нашему, советские люди… Независимо от того, на трудовые или нетрудовые доходы выстроены дома, они должны быть отобраны в доход государства, как это было при Ленине“. Гражданин Шевченко (г. Ленинград) предлагал изменить порядок наследования имущества физическими лицами с целью запрещения перехода по наследству предметов, представляющих историческую ценность, произведений искусства, некоторых предметов роскоши, авторских прав и т. д. Все это, по мнению автора письма, должно безвозмездно переходить в собственность государства. Очевидно, что предлагаемые действия, направленные на стирание имущественной разницы между отдельными слоями населения, покоились на прочном фундаменте уравнительной психологии. Не случайно, что подобные предложения (ограничить, отобрать), как правило, сопровождались требованиями обеспечить право на жилье, недорогую одежду, продукты питания.

Уравнительный принцип доведен до абсурда (до абсурда с точки зрения обывателя. — В. Б.) в предложении гражданина Петроченко (Могилевская обл.). Он выдвинул предложение о получении гражданами СССР независимо от возраста и профессии одинаковой доли государственного дохода. „Все будут иметь единый интерес, — рассуждал автор письма, — направленный к одной цели — получить в следующем месяце больше или меньше (сколько заработает народ за месяц). Все будут работать — и старики, и дети, потому что частной собственности не будет, ее нужно ликвидировать. Дачи, участки, скот, квартиры будут государственными… Если кому мало часов работать и захочет он больше поработать, то пусть больше других и работает, а плата ему больше других не должна быть — это общественная работа будет, а на общественной работе, кто больше будет работать, тому и почет будет больший. Таких в Советы будем выбирать и на руководящие работы. Будут и такие, которые вовсе работать не станут, а для таких государство силу применит и заставит силой оружия работать, как в заключении“. Перед нами не просто предложение, а целая модель общественного устройства. Вызывает изумление и недоумение, что подобного рода взгляды разделялись в то время многими» [541, с. 300, 308–309].

Подобный суровый уравнительский коллективизм, вызывающий у современного буржуазного сознания только «изумление и недоумение», шел от традиций древней первобытной и последующей крестьянской общины, в которых он был необходимым условием выживания. Возрождение подобного уравнительского коллективизма, как и превращение всего человечества в единую компьютеризованную общину, становятся необходимыми условиями выживания человечества в современных условиях — при нынешнем уровне развития производительных сил, когда индивидуализм, неравенство, борьба за власть и богатство не могут не вести к превращению Земли в одну большую помойку и к гибели человечества на этой помойке. В документе китайских крестьянских бунтарей XIX века, тайпинов, говорилось:

«Когда есть поле — его совместно обрабатывают, когда есть пища — ее совместно едят, когда есть одежда — ее совместно носят, когда есть деньги — их совместно расходуют. Все должны жить в равенстве, никто не должен быть голоден и раздет, и никто не должен иметь излишков. Все — одна большая семья — дети верховного господина, небесного императора. Если все принадлежит небесному императору, он сумеет распределить так, чтобы никто не был лишен пищи и тепла» [165, с. 274–275].

Следует помнить об ограниченности подобного старого коллективизма. Самоорганизация без современных технических средств (т. е. компьютерных систем) была возможна только в сравнительно небольших людских коллективах, и необходимой вершиной общества, основанием которого являлись крестьянские общины, было организующее их на совместную деятельность (по ирригации, защите от внешних врагов и т. д.) и эксплуатирующее их государство. Кроме того, в крестьянских общинах и цехах ремесленников хотя и сохранялась некая доля отношений коллективной собственности и управления, но отношения авторитарной собственности и управления все же преобладали над коллективными (в отличие от классической первобытной общины, где, напротив, коллективные отношения преобладали над авторитарными). В результате этого непосредственные производители добуржуазного, раннекапиталистического и ранненеоазиатского общества в массе своей неизбежно питали иллюзии об идеализированном и идеальном государстве (это прекрасно можно видеть в тайпинской декларации и в замечательных во многих отношениях приведенных выше предложениях советских трудящихся — предложениях, авторы которых считали, что государство должно делать то, что на самом деле после коллективистской революции будет осуществлять община) — но все же они не были до такой степени беззащитны перед государством, как атомизированные люди развитого буржуазного или позднего неоазиатского общества, а потому были способны восстать против государства, когда чувствовали, что оно попирает правду.

Сергей Сотников и Андрей Коркач, лидеры новочеркасской забастовки, ее герои и мученики, расстрелянные затем по приговору «социалистического правосудия», были поначалу идеальными советскими людьми.

25-летний токарь-карусельщик Сергей Сотников был членом КПСС, дружинником и нештатным инспектором по магазинам! Позднее, на следствии, он, по утверждению следователя, «вел себя вызывающе, в беседах заявляя о том, что своими действиями он якобы выражал „интересы рабочего класса“» [289, с. 326–327].

Еще более недюжинным человеком был 45-летний электрик Андрей Коркач. В 1936–1947 гг. он служил в армии, сражался на войне, пока не был приговорен к трем годам тюремного заключения за то, что, будучи командиром эскадрона, избил подчиненного, укравшего у другого солдата полотенце, и водил его перед строем, повесив ему на шею табличку «Я вор и мерзавец, я украл у товарища полотенце». Историк В. А. Козлов пишет о нем с понятным восторгом:

«Коркач, бесспорно, был личностью волевой и сильной, его даже следователи КГБ не сумели сломить… Коркач был гораздо опаснее властям, чем хулиганы и истеричные городские пауперы. За ним стояла „советская альтернатива“ переродившейся власти, альтернатива, имевшая все шансы быть услышанной и понятой рабочими. Из него стремительно, буквально на глазах, формировался тип рабочего — организатора» [289, с. 341–342, 344]5.

Пока такие люди, как Коркач и Сотников, верили, что существующая власть стоит за справедливость, они защищали эту власть не за страх, а за совесть. Но когда власть подняла цены, а директор завода изрек «не хватит денег на мясо, ешьте пирожки с ливером», они восстали — и погибли за рабочую правду.

Таким же человеком был и Петр Сиуда, сын старого большевика, замученного в сталинской тюрьме. За участие в Новочеркасской стачке он был приговорен к 12 годам, а после освобождения делал все для раскрытия правды о Новочеркасске. Он будет убит уже много позже, 5 мая 1990 года (убийц, естественно, никто не найдет), до конца оставаясь убежденным революционером. Вот что скажет он уже во время перестройки о глотке свободы, который вдохнули новочеркасские рабочие во время забастовки:

«Рабочие себя уже чувствовали свободными, раскрепощенными, и не могли терпеть, чтобы с ними говорили высокомерно, свысока…

Может быть, это кощунственно звучит, но это было счастливое время, время духовного раскрепощения. И настроение было боевое. Была независимость, свобода. Да, она была кратковременная, но все-таки она была. Понимаете, все время было рабское ощущение: что начальник скажет, подумает. Здесь этого уже не было. Поэтому, если бы вы у кого-нибудь из новочеркассцев попросили построить события хронологически, то вряд ли бы он это смог сделать. Рабочие на часы не смотрели. Это можно сделать только по данным органов насилия, которые вели учет этих событий. Слишком мы чувствовали себя свободными, мы дышали воздухом свободы. Лично я, дыхнув тогда свободы, уже не мог встать на колени, и продолжал так всю жизнь. Но нигде никогда больше я не чувствовал такой полной свободы… У многих произошел тогда душевный переворот. Многие, как говорится, после этого прозрели. В этом как раз и заключается суть событий: „Пусть ничего не будет, пусть город так же снабжается, жилищного строительства не осуществляется, пусть так. Но уже в одном ценность этих событий, что они сорвали маску с действительности. Что власть — народная, предприятия — народные“.

События показали, что общество у нас антагонистическое, что государство над народом, а не для народа, что существует класс эксплуататоров — партийно-государственное чиновничество, стоящее на платформе сталинизма — и класс эксплуатируемых, которым оставили в виде соски идеалы революции…

Надо признать, что в начале двадцатых годов, еще при жизни Ленина, начался поворот, революция пошла не тем путем. Мы не должны мечтать о возврате к НЭПу, тем более к дореволюционному периоду, а бороться за полный контроль общества над государством, за демократизацию, ту, которая была в начале революции, когда народные массы взяли судьбу страны в свои коллективные руки, и за постепенное отмирание государственного аппарата. Для этого нужно, чтобы трудящиеся организовывались в самостоятельные организации, независящие от аппарата, противостоящие ему, организации, верные интересам трудящихся и контролируемые ими» [470, с. 38–39, 49–50].

Классовый рабочий характер новочеркасского протеста сквозь зубы вынуждены признавать и буржуазные историки, которым в силу их социального положения много говорить о классовой борьбе не положено:

«Через скандальную и малопривлекательную картину разгоравшихся беспорядков (!!! — В. Б.), сквозь грубость и мат все-таки проступал классовый лейтмотив: мобилизация толпы на почве ненависти и вражды к „толстопузым“ и „начальникам“ (или „толстопузым начальникам“?), психологическое давление на „лояльных“ и „нейтральных“ — обвинения их в „измене“ и „продажности“, наконец, консолидирующая апелляция к „народу“, „рабочему классу“, которые „нас поймут“» [289, с. 341].

И дальше Козлов пишет, что революционная альтернатива СССРовскому режиму «в принципе, могла быть создана именно событиями в Новочеркасске» [289, с. 348].

Почему эта революционная альтернатива все-таки не была создана, почему революционный подъем 1959–1963 годов окончился не «Четвертой Российской Социалистической Революцией» (в такой именно формулировке призывал к ней в своей листовке один марксист этого периода), но брежневским «классовым компромиссом»?

Полицейский террор, громивший подпольные марксистские группы на ранних стадиях их существования, не давал возможности революционно-социалистическим настроениям и активистам выкристаллизоваться в устойчивое и мощное течение, как это произошло некогда в царской России. Отнюдь не содействовал образованию такого течения и фактический отказ подавляющего большинства интеллигенции от социализма, но об интеллигенции мы поговорим несколько позже.

Сам по себе неоазиатский режим в СССР в хрущевские годы был достаточно прочен, чтобы его могли опрокинуть стихийные бунты, рабочие — листовочники и подпольные марксистские группы. Если бы смертельный кризис этого режима, в силу каких-то внешних потрясений, наступил на 30 лет раньше, то реакция государственных рабочих на него была бы совсем иной, и хотя до новой Октябрьской революции дело вряд ли дошло бы, но что-то похожее на Венгерскую революцию 1956 г. было весьма вероятно.

Но внешних потрясений не произошло. Режим сумел устоять, пойдя на существенные уступки государственным рабочим и тем самым обезопасив себя от революции…

* * *

Размер экономических уступок государственным рабочим, на который пошли неоазиатские бюрократы после Великого Страха 1959–1962 гг., был значителен, и улучшение жизни трудящихся — вполне реальным.

В начале 1950-х годов средняя заработная плата рабочих и служащих составляла 60–65 рублей при прожиточном минимуме 50–60 рублей. Поскольку на зарплату работника обыкновенно жили и его нетрудоспособные дети (в то время 1–2 человека на 1 работника), это означает, что «в стране победившего социализма» подавляющее большинство рабочих жило за чертой бедности.

На рубеже 1960-70-х годов средняя зарплата возросла до 120–125 рублей, а к середине 1980-х годов — до 190–195 рублей. Хотя прожиточный минимум к 1980-м годам составлял уже 75–90 руб. в месяц, это повышение заработной платы означало, что большинство рабочих вместе со своими детьми и др. иждивенцами (а из-за сокращения рождаемости и введения реального пенсионного обеспечения число таковых стало чуть меньше одного на 1 работника) поднялось уже над уровнем бедности [141, т. 1, с. 134].

В значительной части был решен квартирный вопрос — к середине 1980-х годов 83% семей жило в собственных домах или отдельных квартирах [141, т. 1, с. 135], хотя степень решенности данного вопроса не следует преувеличивать. От 30 до 40% человек должны были часть своей жизни жить в общежитиях, не имея даже отдельной комнаты, а в очереди на получение квартиры нужно было стоять 5–10 лет [141, т. 1, с. 141].

Установились и закрепились 8-часовой рабочий день, 5-дневная рабочая неделя, ежегодный оплачиваемый месячный отпуск. Ушла в прошлое (как увидят пролетарии в 1990-2000-е годы, отнюдь не навсегда) тэйлористски-стахановская система выжимания пота, труд по своей напряженности и интенсивности не превосходил возможности человеческого организма. Для капиталистов, живущих беспощадным выжиманием чужого труда, это сбережение работником своего труда казалось и кажется чудовищным преступлением, и по поводу «лени» русского и «советского» рабочего всевозможные русские и нерусские буржуи и их интеллигентская обслуга произвели много крика. Но для рабочего, труд которого присваивается капиталистом, для рабочего, по своему горькому опыту знающего, что, сколько ни работай, все равно не разбогатеешь и наемным рабом быть не перестанешь, подобного ослабление тяжести изматывающего изнурительного труда представляло и представляет несомненное благо. Заметим, что благом является оно и для общественного прогресса: ведь если капиталист может богатеть за счет интенсивности труда рабочих, ему ни к чему заботиться об увеличении производительности этого труда; проще говоря, если капиталист может заставить пролетариев работать по 12 часов в сутки на устаревших и изношенных станках, ему незачем покупать более производительные и экономичные современные станки.

В эпоху брежневского «классового компромисса» советским государственным рабочим жилось в материальном смысле много лучше, чем когда бы то ни было во всей истории российского пролетариата (заметим, что за такую хорошую жизнь они должны быть благодарны не доброте и человеколюбию неоазиатской бюрократии, но бунтовщикам Темир-Тау и Новочеркасска, нагнавшим на эту бюрократию спасительный страх). Большая часть советских государственных рабочих (не надо, впрочем, забывать о неоднородности этого класса и о том, что сравнительное благосостояние брежневских лет охватывало далеко не весь этот класс. Положение лимитчика сильно отличалось от положения коренного москвича) имела не чрезмерную, но и не нищенскую зарплату, гарантированно-принудительный, но не изнурительный труд, гарантированно-принудительное образование, бесплатное здравоохранение, собственную квартиру, разнообразные предметы домашнего обихода, возможность туристических путешествий во время отпуска — и много чего другого в том же роде.

Чего у СССРовских государственных рабочих не было при брежневском рае — так это власти. А без нее, без собственной рабочей власти, все их благополучие оказалось построенным на песке, а их сравнительно обеспеченная и безбедная жизнь оказалась похожа на столь же благополучную жизнь рабочего коня или вола, о котором хороший хозяин печется, пока видит в том свою пользу, и которого тот же хозяин без малейших душевных терзаний зарежет, когда сочтет, что этого потребовали его интересы6.

Если проводить менее грубое сравнение, то жизнь государственных рабочих в брежневские времена была похожа на жизнь крепостных крестьян, которые своими бунтами заставили помещика снизить норму эксплуатации, стать «добрым» и «хорошим». Пока помещик боялся новых бунтов, жизнь таких крестьян могла быть достаточно сносной. Но лишь только по прошествии лет помещика покидал этот поучительный страх, либо когда угроза разорения заставляла его резко повысить норму эксплуатации, либо когда старый добрый барин умирал и на его место приходил молодой алчный преемник, как крестьяне снова узнавали, почем фунт лиха и где раки зимуют.

Отсюда можно извлечь следующую мораль: чтобы подобная злополучная история не повторялась никогда больше, пролетарии должны крепко-накрепко усвоить, что единственная гарантия их достойной и счастливой жизни состоит в том, чтобы, вырвав у буржуазии путем насильственной революции власть, не отдавать ее больше никому вплоть до тех пор, пока полностью исчезнет власть человека над человеком. Взяв власть, пролетарии должны будут не уступать ни малейшей ее доли никогда и никому…

* * *

Как и любой «классовый компромисс», брежневский идиллический период, удовлетворив многие насущные нужды эксплуатируемых трудящихся в настоящем, имел катастрофические последствия для будущего этих трудящихся. Именно в это двадцатилетие были уничтожены коллективистские традиции общинного крестьянства и раннего пролетариата, была уничтожена способность рабочих к совместной борьбе и произошло превращение государственных рабочих в разобщенную массу одиночек, атомизированных рабов, оказавшихся полностью неспособными противостоять всем обрушившимся на них ужасам. Вот как описывают превращение пролетариата в толпу одиночек буржуазные социологи Гордон и Клопов:

«В жизненной обстановке советского человека, советского полунаемного — полузависимого рабочего было очень мало обстоятельств, которые могли бы учить его сознательной и активной солидарности. Расхожие рассуждения о пресловутой „соборности“ сознания народного большинства кажутся нам безосновательно иллюзорными применительно к ситуации второй половины XX века, особенно в приложении к трем четвертям населения, сосредоточившимся в это время в городах. Даже если считать, что подобная „соборность“ была реальностью в крестьянской общине столетия назад, от нее мало чего осталось в бетонных городских „Черемушках“ 60-80-х гг. Социальный патернализм, преобладавший в индустриальных общинах (так Гордон и Клопов называют СССРовские промышленные предприятия с точки зрения их внутренних отношений. Название это неправильно. В старых деревенских общинах хотя и преобладали отношения авторитарного управления, но пока община существовала и не разлагалась, отношения коллективного управления все же были весьма заметны и весомы. На СССРовских предприятиях, напротив, отношения авторитарного управления резко доминировали, а от коллективных отношений оставалась лишь постепенно улетучивавшаяся видимость. — В. Б.) наших промышленных центров, также не содержал в себе ничего от подлинного коллективизма и солидарности7. Это был скорее специфический „коллективистский индивидуализм“, естественно выраставший из государственно — патерналистского синдрома, присущего советскому сознанию (точнее говоря — индивидуализм члена авторитарно управляемой группы, естественно выраставший из преобладания отношений авторитарной собственности и авторитарного управления в обществе, разобщающих стоящих на одном иерархическом уровне членов этого общества. — В. Б.).

У крестьян, переселившихся в советские города, и тем более у их детей, родившихся в этих городах, выветрились всякие остатки традиционной деревенской солидарности (на самом деле у первого поколения горожан такие остатки сохранялись, и исчезновение их — не мгновенный акт, но процесс. Всем известно, что жители „хрущевок“, пятиэтажек, куда лучше знают друг друга, куда больше способны к минимальной взаимопомощи, а равным образом куда более склонны совать нос в чужие дела, чем жители девятиэтажек, обыкновенно еле-еле знающие соседей по лестничной площадке — и только. — В. Б.). А современная солидарность, вырабатываемая опытом рабочего и профсоюзного движения, у нас не складывалась и не могла складываться, потому что не было ни рабочего, ни профсоюзного движения, вообще никакого мало-мальски доступного пространства свободы и самодеятельности, в котором только и способна вызревать культура трудовой солидарности. В советском обществе, бесспорно, существовала способность к героической и солидарной мобилизации перед лицом реальной военной угрозы или общей физической опасности, природной или производственной. Но почти ничего подобного не было в сфере трудовых отношений. У нас не сложились нравы, наказывающие штрейкбрехерство. Наши дети не росли в атмосфере поговорок, вроде американской рабочей присказки: „что бы там ни было, никогда не иди против забастовщиков, не пересекай линию их пикетов“. У основной массы населения советских городов не было ощущения солидарности как долга, которому нужно следовать, если нарушаются права товарища, коллеги, соседа» [141, т. 1, с. 272–273].

Разобщенный8 и неспособный к коллективной борьбе рабочий 1965–1985 гг. хотел прежде всего достатка и стабильности. Он не понимал, что все еще находится во власти не зависящих от него и враждебных ему чудовищных общественных сил, а потому, если хочет хотя бы жить и умереть не по-овечьи, а по-человечьи, то должен не цепляться любой ценой за достаток и стабильность, которые у него все равно рано или поздно отнимут, если сохранят свою власть над ним, эти чудовищные общественные силы, но прежде всего добыть своей силой правду и волю.

Беда в том, что разобщенный частичный рабочий, в отличие от крестьянина — общинника и раннего пролетария, не имел своей, противостоящей эксплуататорскому миру, правды и не верил в возможность добыть себе волю.

«Первые, ничтожные по мировым масштабам начатки зажиточности, первые элементы приобщения к цивилизационной норме, появляющиеся после нищеты, ощущаются особенно ценными. Поэтому в СССР, где в течение десятилетий (во всяком случае, в 30–50–е гг.), господствовала почти крайняя бедность, где пауперизм и люмпенизация масс достигли уровня, невиданного в других промышленно развитых странах, приближение даже к минимальному достатку могло рождать в среде, пришедшей к такому достатку, склонность к отторжению всяческих идей и действий, грозящих социальными потрясениями и хаосом… Едва ли не самая распространенная наша поговорка последних десятилетий — „только бы не было войны“ — выражает психологическое отношение народного большинства к внутренним распрям ничуть не меньше, чем к возможным международным столкновениям» [141, т. 1, с. 144].

Благодаря такому «психологическому отношению народного большинства», оно, страшась «потрясений и хаоса», не сопротивлялось, будучи подвергаемо чудовищному ограблению хозяевами его жизни, ограблению, после которого достигнутый в 1960-1980-е гг. «минимальный достаток» превратился в саднящее воспоминание об утерянном счастье. Подтвердилась старая истина: лишь тот достоин жизни, кто готов к смерти. Лишь тот сохранит достигнутое и получит лучшее, кто способен при надобности и махнуть рукой на достигнутое, стремясь к лучшему, и, наоборот, драться за это достигнутое зубами и когтями, не боясь ни потрясений, ни хаоса, ни того, что ученые слуги буржуазии припишут ему «люмпенскую психологию».

Идеалом общинного крестьянства, раннего пролетариата и раннего класса государственных рабочих, вплоть до бунтарей 1959–1962 гг., был справедливый мир, где если есть поле, его совместно обрабатывают, а если есть пища, ее совместно едят, где все дружно работают и помогают друг другу. Этот идеал находился в сердцах угнетенных, а также, в большей или меньшей степени, в их реальной повседневной практике, в их отношениях друг с другом. Веря в этот идеал, они способны были давать отпор зарвавшимся угнетателям и насильникам, а затем бестрепетно идти на пытки и на плаху, т. е. вести себя как люди, а не как движимые безусловными рефлексами простейшие животные.

Советский рабочий 1960-1980-х годов не отказался совсем от идеала справедливости. Его огромная ненависть к «толстопузым начальникам» проявлялась при случае и в перестроечные годы. Но, делаясь одинок и индивидуалистичен, он не мечтал уже о равной доле всех жителей СССР в национальном доходе, не мечтал о том, чтобы «каждый гражданин имел свою мастерскую или лавку, и не более, чем одну» (санкюлотская декларация 1793 г.), а также и о том, чтобы каждый гражданин имел свою комнату, и не более, чем одну. Более того, он все более чутким ухом прислушивался к раздающимся все громче декларациям СССРовских интеллигентов — диссидентов против «равенства в нищете». В итоге он получит в 1990-2000-е годы нищету без равенства.

Идеалом задавленного вырождающимся в капитализм неоазиатским строем частичного рабочего9 стал достаток, общество во главе с «Хозяином» и «хозяевами», которые «сами бы жили и нам давали», и за неизнурительный труд платили бы приличную зарплату. Этот идеал размещался не в сердцах угнетенных, а по ту сторону «железного занавеса», на «демократическом» и «благополучном» Западе.

Но если сердца угнетенных были несомненной осязаемой реальностью, то демократический и благополучный Запад оказался самым мифическим из всех мифов и самой утопической из всех утопий. Как оказалось, «хозяева» могут жить сами, лишь не давая жить работникам, и для обеспечения своей собственной благополучной жизни эти хозяева должны отнюдь не платить за неизнурительный труд приличную зарплату, но, напротив, платить за изнурительный и изматывающий труд нищенскую зарплату.

В 1990-2000-е годы СССРовским рабочим, верившим, что «вот придет Хозяин — Хозяин все наладит», предстояло в этом убедиться…

5. Почему исчезла революционность и социалистичность русской интеллигенции в СССРовские и послеСССРовские времена?

Классовая психология перерабатывается в классовую идеологию, необходимую каждому классу для успеха в классовой борьбе, только соответствующей интеллигенцией. Революционная и социалистическая интеллигенция России 1855–1917 гг. переработала коллективистские устремления общинного крестьянства и раннего пролетариата в понятную и осязаемую теорию и идеологию, без чего не победила бы революция в Октябре 1917 г. Поэтому нелишним будет остановиться на вопросе, почему исчезла революционность и социалистичность русской интеллигенции в СССРовские и послеСССРовские времена.

Интеллигент-разночинец XIX века был, по существу, пролетаризируемым ремесленником (умственного труда), каким был и современный ему крестьянин или кустарь. Поэтому ему были по крайней мере частично присущи те же социальные и психологические свойства, что и крестьянину или ремесленнику. При этом он, владея теоретическим «книжным» знанием, умел объединить смутные идеи и чаяния трудовых масс в цельную теоретическую систему. Этот интеллигент не был интегрирован до конца в экономическую и политическую систему даже отдельных развитых капиталистических стран (достаточно напомнить огромную роль неимущей низовой интеллигенции во французских восстаниях XIX века), и уж тем более в окостеневшую систему царской империи10. Реализацию своих социальных интересов, достижение своего освобождения эта разночинная интеллигенция неразрывно связывала с освобождением всех угнетенных масс, освобождением посредством антифеодальной и антибуржуазной революции. Теория народников и эсеров о пролетариате, крестьянстве и трудовой интеллигенции как составных частях единого трудового народа была более или менее адекватным выражением данной ситуации.

При развитом капитализме положение интеллигенции изменилось. Из ремесленника умственного труда интеллигент превратился в фигуру, по определению Мамардашвили, «вполне подобную фигуре „частичного рабочего“ на производстве» [цит. по: 233, с. 241] (заметим, что в цитируемой статье «Интеллигенция в современном обществе» Мамардашвили чрезвычайно хорошо обрисовывает продажность современной интеллигенции, благо сам полностью принадлежал к подобной категории). Как и частичный рабочий, частичный интеллигент утратил способность видеть иной мир, принял как незыблемую данность существующий хозяйский мир и свою роль привилегированного слуги капитала, заинтересованного только в увеличении выдаваемого ему оклада.

Однако в положении частичного рабочего и частичного интеллигента имеется принципиальная разница. Частичный рабочий производит прибавочную стоимость и все богатство капиталистического мира, частичный интеллигент их потребляет, являясь по своей социальной функции идеологической прислугой буржуазии. Частичного рабочего подавляют, унижают и эксплуатируют, частичный интеллигент, хотя тоже подавляется и унижается буржуазией, в силу своей социальной роли помогает унижать, подавлять и эксплуатировать пролетариат. Чем больше имеет рабочий иллюзий, заблуждений и реакционных предрассудков, тем хуже для него. Напротив, чем больше интеллигент разделяет иллюзии, заблуждения и предрассудки, которыми он обманывает пролетариат, тем для него лучше, выгоднее и комфортнее. Для частичного рабочего уничтожение революцией его задавленного и рабского положения явится освобождением, вряд ли бóльшая часть интеллигенции сочтет освобождением уничтожение ее привилегированного положения. Строитель или доярка, которые после четырех часов привычного труда смогут пойти в симфонический оркестр или на курсы рабкоров, отнесутся к революции совсем по-другому, чем бывший буржуазный журналист, который должен будет четыре часа укладывать кирпичи или доить коров11.

Элитарное самосознание — вот то общее, что присуще психологии и «хозяев жизни», управляющих банками и государствами, и прислуживающих им интеллектуалов: литераторов, артистов, художников, режиссеров, преподавателей… У первых оно обусловлено их реальной властью над людьми — властью, которую дают деньги и государственный аппарат. Что же касается вторых, то они тоже обладают своего рода «властью»: их профессия заключается в том, чтобы формировать духовный мир своих читателей, зрителей, слушателей. Горький совершенно правильно назвал гуманитарную интеллигенцию «инженерами человеческих душ»; он и сам был одним из таких инженеров. Отсюда и элитное самосознание: раз они — инженеры, а души для них — стройматериал, то в массе своей интеллигенты-гуманитарии с необходимостью оказываются склонными считать себя (более или менее осознанно) элитой. Это делает их способными не просто более или менее последовательно идеологически отражать существенные интересы господствующих классов, но делать это искренне, от души, «не за страх, а за совесть», повинуясь не только корыстным мотивам, но и собственной душевной потребности.

Элитарное самосознание хотя и было присуще интеллигентам-гуманитариям на всех этапах развития капиталистического общества, но с разной степенью выраженности. Наиболее ярко выраженным в мировоззрении интеллигента-гуманитария оно стало в XX веке, когда доля авторитарных отношений собственности и управления в структуре общества возросла и начала очевидно доминировать во всем мире. Обе общественные формы, существовавшие в XX веке — и монополистический капитализм, и неоазиатская общественно-экономическая формация — характеризуются крайней иерархичностью независимо от политических форм правления и особенностей экономического строя (то есть идет ли речь о «либеральном» или «тоталитарном» обществе, о «демократии» или «диктатуре»). Бердяев не зря говорил о «новом средневековье» применительно к обществу и культуре XX века: на смену свободно-конкурентному капитализму, с присущей ему некоторой примесью тенденций эгалитаризации в повседневном быту и политике (тенденций, связанных с заменой остатков старых феодальных структур новыми, капиталистическими общественными институтами — и парадоксальным образом сочетавшихся с реальным ростом доли авторитарных отношений собственности и управления в обществе), пришла эпоха, категорическим императивом которой стало изречение «я начальник — ты дурак!». Даже эгалитарные учения вроде марксизма, ведущие свое начало из свободолюбивого XIX века, с неизбежностью [см. 70, с. 177–181] превращались в инструмент господства новых владык, неограниченность власти которых порождает ассоциации с египетскими фараонами. Естественно, что в XX веке элитарное самосознание обострилось у всех тех общественных слоев, которым оно было присуще. Что же касается интеллигентов, особенно интеллигентов-гуманитариев, то у них, помимо этого, обострился и присущий им комплекс неполноценности.

Комплекс неполноценности интеллигента-гуманитария — неизбежный результат неизбывного противоречия между его элитарным самосознанием и его же ролью слуги господствующих классов. «Властвуя» над душами людей, интеллигент-гуманитарий на самом деле лишь выполняет заказ капиталиста или приказ чиновника; осознание этого факта, вступая в конфликт с интеллигентской претенциозностью, порождает устойчивый невроз и формирует в характере интеллигента-гуманитария психопатические черты. Огромные амбиции — и неуверенность в себе; зависть к высшим и боязливое преклонение перед ними — и лакейское презрение к тем, кто стоит ниже него на социальной лестнице; и страх, страх, безумный страх перед жизнью, перед завтрашним днем, — вот чем характеризуется сознание типичного интеллигента-гуманитария. И особенно ярко такая психология проявилась у гуманитарной интеллигенции именно в XX веке, когда унижение человека гигантскими иерархическими структурами достигло невиданной со времен средневековья глубины. Если в XIX веке — когда, во-первых, процветал свободно-конкурентный капитализм, дававший интеллигенту более широкие возможности выбора между разными заказчиками и нанимателями, чем в XX веке, а во-вторых, интеллигент-гуманитарий (так же, как и интеллигент-«технарь») был еще достаточно редкой фигурой, и рост спроса на его труд устойчиво обгонял рост воспроизводства интеллигенции — интеллигент-гуманитарий был еще настолько уверен в себе, что мог подавлять свой комплекс неполноценности, искренне принимая систему эгалитарных идей и вырабатывая у себя не элитарное, а эгалитарное самосознание12, то в XX веке оснований для такой самоуверенности у него осталось гораздо меньше: ему ясно дали понять, что он — лишь маленький винтик в большой машине13. Таким образом, среднему интеллигенту — гуманитарию остался лишь один способ подавлять свой комплекс неполноценности — шизоидный: уйти от обидной действительности в мир иллюзий, вообразив себя и себе подобных элитой духа, цветом наций, солью земли. Так и вышло, что в XX веке обострение комплекса неполноценности в свою очередь обострило элитарное самосознание интеллигентов-гуманитариев, придав ему черты ярко выраженной шизоидности (в отличие, например, от элитарного самосознания капиталистов и бюрократов, которое покоится на куда более реальных, менее иллюзорных основаниях и потому гораздо менее патологично).

Эрих Фромм [см. 695, с. 297–308, а также 699] и Вильгельм Райх [см. 548 и 549] убедительно показали, что индустриальная цивилизация XX века, и особенно ее капиталистический вариант, создает исключительно благоприятные условия для развития шизоидных черт психики у представителей всех классов и слоев общества. Но особенно сильно это сказывается именно на представителях гуманитарной интеллигенции: будучи одновременно «инженерами человеческих душ» и лишенными реальной власти слугами господствующих классов, они обречены на такое острое противоречие между своим реальным положением в обществе и постоянно порождаемыми этим жеположением амбициями (в принципе неутолимыми для большинства интеллигентов-гуманитариев), на какое не обречен никакой другой слой современного общества.

«Демократическое» диссидентское движение в СССР было выступлением передовых борцов новой, сознательно стремящейся быть буржуазной, СССРовской интеллигенции. В противоположность старой разночинной интеллигенции эта интеллигенция была не революционна, а оппозиционна. Она не призывала народ к революции, а просила и требовала от властей реформ. Она хотела не уничтожения эксплуататорской системы, но закрепления и обеспечения правовыми гарантиями своего положения в ней — положения привилегированных слуг государства и капитала. Именно этой цели служили требования разного рода формальных демократических свобод, профессионально необходимых интеллигенции по роду ее деятельности. К трудящимся массам эта интеллигенция в подавляющем большинстве своем испытывала мало прикрытое пренебрежение, и в отличие от старой народнической интеллигенции ни малейшего «долга перед народом» не чувствовала, так как всегда ощущала себя ближе к нелюбимой ею власти, чем к народу. Социально-экономические идеи диссидентства колебались между реформированием неоазиатского строя и государственно-монополистического капитализма (к чему на самом деле сводились все замыслы о т. наз. «социализме с человеческим лицом») и реставрацией более-менее свободно-конкурентного капитализма; психологически же протест большинства диссидентов являлся не чем иным, как выражением интеллигентского комплекса неполноценности, и был далек от гораздо более здорового, многократно менее психопатичного протеста интеллигентов-революционеров (а тем более — рабочих-революционеров) XIX — начала XX века, как земля от неба. В этом нетрудно убедиться, сравнив, к примеру, психологические портреты таких знаковых фигур, как Александра Коллонтай и Мария Спиридонова, с одной стороны, и Валерия Новодворская и Ирина Хакамада — с другой: при том, что обе революционерки отнюдь не были образцами психической уравновешенности, по сравнению с Хакамадой и Новодворской они являют собой чуть ли не идеал душевного здоровья и личностной гармонии.

Существовавшее в диссидентстве левое, демократически-социалистическое течение, представителями которого являлись Абовин-Егидес, Вадим Белоцерковский и Раиса Лерт, по своей слабости и маловлиятельности было неспособно конкурировать с либеральным и профашистским течениями…

6. Реставрация капитализма и формирование современного СНГовского пролетариата.

«Страна победившего социализма» не существовала в гордом одиночестве, но была составной частью единого мирового социального организма, развитию которого задавали тон экономические законы монополистического капитализма. Это становилось тем более очевидным, чем больше СССР и другие страны Восточного блока втягивались в 1960-1980-е годы в мировой рынок и международную конкуренцию, чем быстрее в СССР реставрировался капитализм. А в международной конкуренции, как известно, побеждает, получает бóльшие прибыли и живет пышнее и роскошнее та буржуазия, у эксплуатируемых которой рабочих либо производительность труда выше, либо заработная плата ниже.

Побеждать в международной конкуренции путем увеличения производительности труда, что требовало качественного скачка в производительных силах, советская обуржуазивающаяся бюрократия не могла, даже если бы и хотела (поползновением в эту сторону явились провалившиеся хрущевские планы «догнать и перегнать Америку» и построить «коммунизм» — на самом деле могучий неоазиатский строй! — к 1980 г.). Оставался путь резкого снижения заработной платы, т. е. путь отказа от брежневской политики «классового компромисса», путь экспроприации рабочего до последней нитки и выжимания его трудового пота до последней капли — благо, что по этому пути уже двинулась при Рейгане и Тэтчер буржуазия империалистических центров Запада.

На этом пути, по которому обуржуазивающаяся советская бюрократия пошла с периода перестройки, она не достигла и не могла достичь уровня производительных сил, сравнимого с уровнем таковых в странах Запада (наоборот, уровень производительных сил резко упал). Чего она достигла, так это чудовищного личного преуспеяния и обогащения, патологически-паразитической роскоши, которая показалась бы бесовским наваждением суровым фанатикам времен молодого капитализма и молодого неоазиатского строя — купцам — старообрядцам или сталинским директорам.

В прежнюю эпоху, когда капитализм и неоазиатский строй находились в своей фазе подъема и являлись революционными общественными формациями, они были жестоки и безжалостны ничуть не меньше, чем современный упадочный капитализм. Страдания крестьян, согнанных при «коллективизации» с земли и загнанных на завод, стоят страданий безработных, выгнанных с этого завода, когда производство на нем в 1990-е годы рухнуло. Но в первом случае мы имеем дело с оплаченным чудовищной ценой общественным прогрессом, а во втором — с оплаченными столь же чудовищной ценой упадком и деградацией.

Сталинский директор имел право искренне верить, что создает великую страну и даже строит социализм (и он действительно закладывал фундамент социализма в том смысле, что создавал развитые производительные силы); современному нуворишу не на что сослаться для своего исторического оправдания, кроме как на жажду барыша и наживы. Перефразируя полуфеодального — а потому субъективно резко антибуржуазного — реакционера XIX в. Константина Леонтьева: рабочие и крестьяне, недоедая и выбиваясь из сил, работали, ученые изобретали, поэты мечтали, герои шли на плаху, чтобы в конце концов на мерседесе приехал некто в бордовом пиджаке, сгреб все себе в карман и провозгласил: «Ша! История закончилась!».

«Ладно!» — ветви сказали,
Но ствол безмолвно ждет.
«Давай!» — орут гости в зале,
Но хозяин предъявит счет.
(Бертольт Брехт).

И действительно, если хозяин, т. е. трудовая масса, за счет труда и мук которой разыгрывалась и разыгрывается трагедия всемирной истории, в конце концов не предъявит свой счет тем, кто обильно и роскошно пировал в разгар чумы, тогда род людской жизни не заслуживает — и жить не сможет…

* * *

Буржуазия не является единым сознательным субъектом, и переход от неоазиатской общественно-экономической формации к государственно-монополистическому капитализму на территории СССР в 1985–1991 гг. произошел не вследствие заранее разработанного плана, но методом тыка, явился результатом столкновений и борьбы разных групп, течений и настроений советской обуржуазивающейся бюрократии.

Ситуация, когда господа дерутся между собой, выясняя, как лучше драть шкуру со своих рабов и кому должна достаться бóльшая часть этой шкуры, — такая ситуация при прочих равных условиях много благоприятней для борьбы рабов против господ, чем ситуация, когда господа дерут с них шкуру вместе и дружно. Пока господа выясняли, в каких формах и с какой скоростью переходить к «рынку и демократии», они, отвлекшись на подобный междусобойчик, поневоле утратили контроль над своими рабами. И рабы не замедлили этим воспользоваться.

Первым массовым рабочим выступлением нового периода стала шахтерская забастовка летом 1989 г. Во время этой забастовки во многих шахтерских городах создалась ситуация фактического двоевластия, наряду с прежней бюрократической властью возникла власть стачкомов. Эти стачкомы осуществляли рабочий контроль над производством и распределением, запретили продажу алкоголя и организовали рабочие дружины для борьбы с преступностью. Этими рабочими дружинами в Донбассе было раскрыто несколько банд, долгое время занимавшихся квартирными кражами [см. 233, с. 243. Подробнее о двоевластии во время шахтерской стачки 1989 г. см. 204, с. 84–85].

В обращении созданного на основе шахтерских стачкомов Союза трудящихся Кузбасса, принятом в ноябре 1989 г., говорилось:

«Товарищи!

Несколько месяцев назад шахтеры и металлурги, строители и транспортники, служащие и интеллигенция, пенсионеры и молодежь вышли на улицы, чтобы сказать решительное „нет“ прошлому; нет! — административно-командной системе; нет! — пренебрежительному отношению к нуждам народа; нет! — социальной несправедливости; нет! — отступлению от социализма…

Союз трудящихся Кузбасса — выражение решимости народа взять дело перестройки в свои руки… Хотим доказать, что способны не только трудиться на полях и в забоях, но и, когда это необходимо, брать на себя всю полноту ответственности. Ответственности за труд и быт наших жен и матерей, за счастливое детство наших детей, за обеспеченную старость наших родителей, за чистоту воздуха и рек нашей большой и малой родины, за судьбу социализма в нашей стране.

…Наши принципы: фабрики и заводы — рабочим, землю — крестьянам, средства и продукты производства — трудящимся, Советам — истинное народовластие, с КПСС — сотрудничество в решении хозяйственных и политических задач» [268, с. 150–151].

Не мудрено, что уцелевшие с доперестроечных времен старые марксисты — подпольщики, а равным образом появившиеся в небольшом количестве молодые марксисты могли иметь надежды на грандиозные перспективы нового рабочего движения в России, надежды, о которых говорится в приведенном выше высказывании А. Гусева. Уже известный нам герой новочеркасской забастовки Петр Сиуда говорил в 1988 г.:

«Я не думаю, что трудящиеся пойдут за теми, кто хочет реставрации капитализма… Да, трудящиеся разочаровались в коммунистической партии, не верят ей… Но в массе своей они верят делу революции, делу наших отцов…

Понимаете, трудящиеся все-таки верят большевизму… Они интуитивно верят, что здоровое развитие нашей страны должно происходить на социалистической основе. Это их классовый инстинкт» [470, с. 49–50].

Однако все подобные надежды оказались жестоко обмануты. События в который уж раз показали, что «классовый инстинкт» — вещь необходимая, но явно недостаточная, и что для ведения классовой борьбы необходимо классовое сознание, которое, хотя и невозможно было бы без опоры в соответствующем классовом инстинкте, но все-таки отнюдь не сводится к рефлекторному «вздоху угнетенной твари».

Борющимся в 1989–1991 гг. пролетариям было присуще чрезвычайно спутанное и неясное сознание — куда более спутанное и неясное, чем борющимся пролетариям 1959–1962 гг. Стремление вновь обрести человеческое достоинство и взять на себя всю полноту ответственности парализовывалось рыночными и демократическими иллюзиями, надеждой, что достичь человеческого достоинства и подлинной свободы можно будет посредством введения «рыночной экономики» и «парламентской демократии», которые на самом деле согнут трудящихся в еще более крутой бараний рог.

В уставе Союза трудящихся г. Инты, принятом в начале 1990 г., среди главных целей этого Союза было названо «Содействие передовым политическим взглядам, учет многообразия идей и форм экономического развития, основанных на принципе „Свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех“» [562, с. 358].

Если для Маркса в свое время необходимым условием общества, в котором «свободное развитие каждого станет условием свободного развития всех», было уничтожение товарного производства с присущими ему «многообразием идей и форм экономического развития», то наивные шахтеры искренне верили, будто «свободное развитие каждого» будет обеспечено введением «рыночной экономики» и «свободы частной инициативы». Очень скоро им предстояло чрезвычайно болезненно в этом разочароваться…

Общинно-коллективистские традиции, хотя уже чрезвычайно сильно разложенные в брежневское время, все-таки продолжали еще существовать. Классовая ненависть к эксплуататорам, к богатым и властным, к «толстопузым начальникам», к «номенклатуре», но равным образом к «спекулянтам» и «кооператорам», оставалась отличительной чертой народного сознания в 1989–1991 гг. Но не было привычки, способности и готовности к совместной борьбе, не было веры в возможность иного мира, той веры, которая была у рабочих в 1917 г. и без которой никакая революция немыслима, не было, наконец, людей и сколько-нибудь реальных организаций, которые могли бы дать великому гневу и великой ненависти угнетенных масс ясную и определенную программу действий и увлечь широкие массы на борьбу за эту программу. Социалистически настроенных интеллигентов во время перестройки оставалось весьма немного (и какого пошиба «социализм» был у подавляющего большинства из них!), тех из них, кто пытался систематически и регулярно вести пропаганду в пролетариате, насчитывалось еще на два порядка меньше, а таких интеллигентов и передовых рабочих, кто, имея революционно-социалистические взгляды, пользовался бы известностью и уважением у сколько-нибудь значительных групп пролетариата (хотя бы в масштабах одного завода), по всем необъятным просторам СССР можно было пересчитать на пальцах одной руки…

При всем при том и старая обуржуазивающаяся бюрократия, и новая, стремительно складывающаяся буржуазия боялись пролетариата. Председатель ЦКК КП РСФСР (замечательная была «компартия»!) Н. Столяров писал 6 августа 1991 г. в «Комсомольской правде» (замечательная «Комсомольская правда»!):

«…Тревогу сегодня вызывает другое.

В [рабочем] движении набирает силу старая инерция, которую можно назвать желанием начать все сначала. Снова звучат большевистские лозунги (!!! — В. Б.) против власти (тогда царской, теперь президентской), снова следуют разоблачения „агентов империализма“, призывы к формированию рабочих комитетов на предприятиях — по существу, параллельных органов власти — для борьбы с законами о разгосударствлении, приватизации и т. п.» [цит. по 204, с. 85–86].

Достаточно лево, для ее социального положения, настроенная преподавательница МГУ им. Ломоносова Н. И. Разуваева констатировала в своем спецкурсе, что к 1991–1992 годам «в массовом сознании рабочих стало более заметно противопоставление собственных интересов интересам государственным. Получило распространение мнение, что старые и новые государственные структуры работают лишь на себя, усилился поиск классовых врагов, классовое противостояние. Это было напрямую связано с социальной неустроенностью рабочего человека.

Налицо ситуация, когда на повестку дня России острее, чем прежде, встал рабочий вопрос» [цит. по: 233, с. 245].

Но страхи врагов пролетариата оказались столь же безосновательны, как и надежды его друзей…

* * *

Великая экономическая катастрофа 1990-х годов нанесла по рабочему движению перестроечных лет смертельный удар.

Требования отставки Горбачева, введения «парламентской демократии» и «свободного рынка» были удовлетворены — но до какой степени реальные «демократия» и «рынок» оказались непохожи на воображаемые! Один современный западный марксист заметил, что разочарование народа в прошлых революциях (Великой Французской, Октябрьской и др.) происходило оттого, что они не реализовали того, чего ждали от них трудящиеся массы — Великая Французская революция не ввела строй свободы, равенства и братства, а Октябрьская революция не установила советскую власть и социализм. Антикоммунистические и бархатные «революции» 1989–1991 годов осуществили то, чего от них хотели — создали «рыночную экономику» и «парламентскую демократию», — и именно поэтому народ в них разочаровался. Реальные «рынок» и «демократия» не имели ничего общего с иллюзорными представлениями о них. Общественные низы, разочаровавшись в «коммунизме», почти сразу вынуждены были разочароваться и в «демократии». Два подобных разочарования подряд не могли не породить апатию и безнадежность, абсолютное неверие в возможность изменить мир.

«Шоковая терапия», т. е. чудовищная инфляция 1992–1993 годов, повлекшая грандиозное падение жизненного уровня, оказала на трудящихся не революционизирующее, а парализующее воздействие. Вот что пишет об этом относительно левый социал-демократ Борис Кагарлицкий:

«Освобождение цен в январе 1992 г., стремительное падение жизненного уровня и резкое изменение условий жизни привели к совершенно не тем результатам, на какие надеялись лидеры неокоммунистов. „Шоковая терапия“ парализовала волю и сознание людей. На несколько месяцев нормальному работнику вообще стало не до политики. Всех волновало только одно: как выжить?… Советский человек, совершенно не приученный жить в условиях рынка, оказался брошен в неуправляемую стихию. Не понимая, что творится вокруг, каждый пытался выплыть в одиночку.

Неокоммунистические (на самом деле — КПССовские по происхождению и буржуазные, крайне правые, а некоторые из них даже фашистские по своему политическому характеру. — В. Б.) организации не желали с этим считаться. Каждые две или три недели они проводили очередной митинг… На митингах было много людей: по сравнению с „доавгустовским“ периодом движение заметно выросло. Но вскоре рост прекратился. Митинги становились как бы ритуальным сбором одних и тех же товарищей.

Не менее характерно, что на улицах сначала почти не было людей средних лет. Власти утверждали, что протестуют только пенсионеры. Это было ложью. На улицы выходило немало молодежи… Но люди среднего возраста, обремененные семьей, необходимостью кормить и одевать детей, пытавшиеся сохранить работу, и хоть как-то поддерживать привычный образ жизни, на митинги не ходили» [250, с. 182].

В условиях экономического краха, неработающих предприятий, неоплачиваемых отпусков и чудовищной инфляции, пролетарии не столько эксплуатировались как рабочие, сколько разорялись и страдали как потребители. При этом инфляция била не только по пролетариям, но по всем слоям с невысокими, а главное, неменяющимися доходами — по госслужащим, пенсионерам и т. п. Наблюдалось поверхностное сходство с санкюлотским движением 1792–1795 гг., которое объединяло все малоимущие слои, страдавшие от дороговизны — самостоятельных ремесленников, их подмастерьев, рабочих мануфактур, вдов, сирот и инвалидов.

Но именно сравнив «Трудовую Россию» 1992–1993 гг., т. е. периода, когда она была массовым движением и пыталась бороться за власть, с санкюлотским движением 1792–1795 гг., можно убедиться, что самостоятельного производителя добуржуазных и раннебуржуазных времен отделяла от пресловутого «среднего класса» эпохи позднего капитализма огромная пропасть.

Ремесленник или крестьянин, привыкший жить, работать, сражаться и умирать вместе со всем миром, т. е. общиной, цехом или кварталом, умел не только требовать от государства, чтобы оно соблюдало справедливость, но и подкреплять эти требования своей силой. Обычным ответом французских городских низов на дороговизну во время бунтов XVII–XVIII вв., вплоть до Великой революции 1789–1794 гг., была «народная таксация», когда торговцев заставляли продавать продовольствие по справедливой цене. В России 1992–1993 годов ничего подобного не было — и быть не могло.

Одинокий и лишенный опыта активной коллективной борьбы «советский» рабочий или служащий привык считать, что государство ему все «дает», т. е. соблюдает неписаный общественный договор: за то, что работник работает и не бунтует, он получает достаточную для скромной, но не нищей жизни, зарплату, а также ряд прочих благ. Механизм, по которому государство у работника сперва его труд отнимало, и лишь затем осуществляло перераспределение продуктов этого труда, перераспределение, в результате которого работник получал часть у него отнятого обратно, этот механизм оставался для работника весьма темен — как темны оставались и причины, почему государство проводит перераспределение именно в таких пропорциях и по каким оно с неизбежностью должно будет перейти к совершенно другому типу перераспределения. Теперь, когда государство этот договор нарушило и, продолжая отнимать у работника его труд, львиную долю этого труда перераспределяло теперь не на производственное накопление, частью чего являлась и ненищенская зарплата, как делало оно в брежневские годы, но на паразитарную роскошь алчной своры чиновников и «новых русских», — словом, когда государство, прежде «все дававшее», теперь это «все» отняло, «советский» работник не имел силы и смелости все это у государства забрать себе, но умел лишь подняться до печального вопля «Государство, верни!» и надеялся, что государство снова станет хорошим и справедливым, лишь только на месте оказавшихся вражьими шпионами Горбачева и Ельцина встанет кто-то другой (те пролетарии, у кого хватало силы и смелости у государства забрать, шли в 1992–1993 гг. не в революционеры и даже не в анпиловцы, а в бандиты, благо возможностей для расхищения всего и вся в это время открылось очень много).

Массовое трудороссовское движение рухнуло в октябре 1993 г., когда объединенная «право-левая» и парламентско-внепарламентская оппозиция бестолково и бездарно проиграла бой. После этого стало ясно, что скинуть Ельцина с той же легкостью, с какой он скинул Горбачева, не получится, и новые порядки пришли всерьез и надолго.

Экономический крах продолжался и уничтожил приблизительно половину промышленного потенциала. Этот крах сделал невозможными первичные и наиболее простые формы классовой борьбы. В самом деле, как бастовать, если завод все равно не работает?

Чудовищный экономический кризис еще более разобщил и без того разобщенных и не привыкших к коллективной борьбе пролетариев, вынуждая их в поисках индивидуального выживания либо совсем уходить с заводов, либо — в большинстве случаев — формально оставаясь на них, но не получая месяцами задерживаемую скудную зарплату, либо получать основные доходы от побочных заработков (что было больше распространено в крупных городах), либо выживать за счет обработки огородов, помощи деревенских родственников и т. п. (преобладало в депрессивных районах).

В этой обстановке рабочее движение 1989–1991 гг. рассыпалось и исчезло почти бесследно, а большая часть его лидеров оказалась интегрирована в буржуазный мир. Вот как описывают подобное превращение вождей шахтерских стачкомов и независимых профсоюзов Гордон и Клопов:

«В конце 80-х гг. и в первые годы следующего десятилетия в рабочем движении действовало целое созвездие талантливых и сильных личностей. Госсоциалистическая (на самом деле — неоазиатская. — В. Б.) система подавляла инициативу и независимую деятельность одаренных людей с „лица необщим выраженьем“, активным характером, не склонных к бездумному подчинению, готовых отстаивать свою точку зрения. Развертывание нового рабочего движения дало многим из этих людей возможность самостоятельных действий, реализации своих способностей и антитоталитарных устремлений. Мало того, на рубеже 80-х-90-х гг. эта возможность оказалась для тех из них, кто принадлежал к рабочей среде, главной, если не единственной. Другие пути широкой активности для большей части сильных личностей из народных низов оставались еще закрытыми. В результате в рабочем движении и в новых профсоюзах сосредоточилась тогда повышенная доля сильных, талантливых, энергичных активистов. Их самоотверженные усилия обеспечивали быстрое первоначальное развитие новых профсоюзных образований.

Однако к середине 90-х гг. обстановка изменилась. Новые пространства деятельности открылись и для активных людей из рабочей среды. У них появилась возможность включиться в бизнес (иногда, к несчастью, далекий от законности), в политику, пойти на государственную службу. Новые возможности часто сулили бóльшие материальные, культурные и карьерные блага, нежели продолжение профсоюзной работы. К тому же, у активистов свободных профсоюзов, как и у основной части российских общественных движений антитоталитарной направленности в конце 80-х — начале 90-х гг., не было сколько-нибудь развитого демократического мировоззрения. Рабочим вожакам были присущи ярко выраженные антитоталитарные настроения и эмоции, но у многих из них не было ни социал-демократической, ни социально-либеральной, ни религиозно-демократической, ни любой другой демократической идеологии, пригодной для рабочего движения в современном мире (какая идеология пригодна для рабочего движения в современном мире, господа Гордон и Клопов принялись судить с несколько преувеличенным самомнением. — В. Б.). Соблазны открывшихся перед ними возможностей оказались поэтому особенно притягательными, и ими воспользовались также и те активисты, которые, будь у них более ясные убеждения и большая преданность рабочему делу, могли бы стать самыми выдающимися лидерами новых профсоюзов» [141, т. 1, с. 211].

Наши социологи, ранее верой и правдой служившие неоазиатскому строю, который они именуют «госсоциализмом», а теперь пошедшие в услужение российскому государственно-монополистическому капитализму, несколько искажают реальное положение дел. Рабочие активисты и лидеры эпохи перестройки не были алчными карьеристами, жаждущими только любой ценой выбиться наверх. Они имели более — менее сформировавшиеся, более или менее продуманные политические убеждения. Беда заключалась именно в том, что эти убеждения во всех их вариантах — «социал-демократическом», «социально — либеральном», «религиозно-демократическом» и т. п. — были «демократическими», т. е. буржуазными. А с такими буржуазными убеждениями было вполне естественно и нормально либо самому попытаться пролезть в буржуи, занявшись «бизнесом», обыкновенно «далеким от законности», либо пойти в услужение той или иной группе буржуазии на политическом и профсоюзном поприще. Чего катастрофически не хватало у рабочих активистов эпохи перестройки, так это революционно — социалистических убеждений (разделяющих их были буквально единицы), а только наличие таких революционно — социалистических убеждений могло предохранить от измены рабочему делу…

О том, что именно тред-юнионизм был господствующей струей в рабочем движении перестроечных лет, а также последующего периода, и что именно доминирование тред-юнионистских идей и настроений вело к интеграции рабочих лидеров в буржуазный мир, пишет один из редких рабочих активистов, имеющий последовательные революционно-социалистические взгляды:

«Все украинское (а российское от него не отличалось. — В. Б.) рабочее движение 90-х годов (смерть которого наступила к рубежу столетий) было сугубо тред-юнионистским и в подавляющем большинстве случаев относилось с предупредительной почтительностью к буржуазной законности и правопорядку. Политические требования, которые, казалось бы, могли поставить под вопрос эту законность и порядок, выдвигались крайне редко. Наиболее политизированными были события лета 1993 г., когда очередная массовая стачка шахтеров Донбасса и присоединившихся к ним рудокопов Кривбасса, с вроде бы начинавшимся пешим походом из Донецка на Киев, выдвинула (через стачкомы и НПГ) формулу „недоверия президенту и парламенту“ буржуазной Украины и требование их досрочного переизбрания. Такая политизация конфликта, хотя и не являлась вызовом власти буржуазии, как таковой, все-таки была большим шагом вперед по сравнению с голым „экономизмом“ предшествующей, да и последующей стачечной борьбы. Это, пожалуй, было пиком того, чего мог бы добиться пролетариат в русле тред-юнионистской политики. Пик достигнут не был, но тупики тред-юнионизма были продемонстрированы весьма убедительно. Досрочные перевыборы важнейших элементов буржуазной государственной власти были обещаны шахтерам и рудокопам на осень 1993 г., и… движение схлынуло. Гос. чиновники, как это нетрудно было предвидеть, вскоре публично отказались от своих обещаний, и рабочее движение не смогло уже ничего противопоставить этому вызову. Волна стихийного подъема схлынула, вплоть до нового всплеска стачечной борьбы 1996 г. в Донбассе. В Криворожье, после фиаско 1993 г., стачечная борьба вообще прекратилась. Наверное, анархо-синдикалисты согласятся с тем, что требования рабочего движения в событиях лета 1993 г. не выходили из общего русла буржуазной политики, при всей своей сравнительной радикальности и даже явном пренебрежении к „писаным законам“. Подавляющее большинство украинского рабочего актива 90-х годов, начиная от лидеров и до почти всех низовых стачечных борцов, было заурядно тред-юнионистским. Поэтому эти люди не только с большим почтением относились к „рамкам закона“, но и были прямо враждебны к любой попытке идейно-социалистической политизации трудовых конфликтов. Такой рабочий актив, во-первых, отражал колоссальное давление иждивенческих настроений нашего пролетариата, который не представляет пока себе иных жизненных перспектив, кроме каким-то внешним образом улучшенной (желательно, каким-нибудь „благодетелем“-начальником) доли наемного раба. Во-вторых, этот актив вольно, нет, скорее невольно, но вполне объективно являлся проводником буржуазной = социал-демократической (для большей части XX ст.) политики в рабочем классе»… [Цит. по: 233, с. 249–250.]

7. Современное состояние рабочего класса России (и СНГ вообще).

Переходя к современному состоянию российского и вообще СНГовского рабочего класса, приведем три характеристики этого состояния. Первая и третья принадлежат имеющим социалистические убеждения рабочим активистам, а вторая — достаточно левому молодому социологу А. Хвостову:

«Апатия, абсолютная аполитичность и безыдейность, отсутствие тенденций к солидаризации и даже намеков на возможность сопротивления, зацикленность на проблемах приусадебного хозяйства, — таковы рабочие ДЗПВ (Днепровский завод прокатных валков). Таков, если брать шире, „пост-советский“ пролетариат, не только Днепропетровска и Индустриального Приднепровья, но и всей Украины в целом. Такова украинская реальность на исходе XX ст… Нет не только рабочего движения, нет даже зародышей, крошечных очагов классового сопротивления господству эксплуататоров». [Цит. по: 233, с. 250.]

«В период с августа 1998 г. по март 1999 г. автор, работая на заводе, анонимно проводил структурированное включенное наблюдение за рабочими (50 человек) азотной станции цеха № 20 ОАО „Саратовстекло“. …В процессе наблюдения было определено, что значительную часть рабочих цеха составляли люди предпенсионного возраста, которым невозможно сейчас уже перейти на другую работу. В цехе работало также несколько пенсионеров — по их словам — ради материальной поддержки своих детей и внуков. Наблюдались и молодые рабочие, не нашедшие своего места в жизни и более высокооплачиваемую работу. У кого из молодых есть возможность получить достойное образование, связи или какие-либо другие способы совершить восходящую вертикальную социальную мобильность („выйти в люди“) без особого сожаления покидали производство, чтобы впоследствии устроиться на более престижную работу. В цехе и в целом на заводе практически ежемесячно происходила текучесть кадров. Из-за низкой зарплаты и плохих условий труда (ветхое состояние оборудования и цеха в целом, оглушительный шум от работающих компрессоров) молодежь задерживалась в цехе не более чем на 3–6 месяцев. Основной костяк составляли люди старшего возраста, проработавшие на заводе не один десяток лет.

Удалось выяснить, что ни одного рабочего не устраивала зарплата (например, осенью 1998 г. в среднем по цеху она составляла 500 рублей). В советские времена на свою зарплату рабочие могли себе позволить приобрести товаров и услуг намного больше, чем сейчас. Но, не имея возможности устроиться в другом месте, люди вынуждены были работать за низкую зарплату, которую всегда платили вовремя в отличие, скажем, от соседних промышленных предприятий. Отметим еще и тот факт, что в сравнении с советским периодом, использование рабочей силы в условиях современного капитализма характеризуется высокими темпами труда рабочих и нервным напряжением. Еще до того, как приступить к работе, рабочий человек устает от поездок в вечно переполненном транспорте, от плохих жилищных условий и бытовых неурядиц. Вследствие этого, восстановление рабочей силы требует более разнообразного и полноценного питания. На это и на содержание семьи зарплаты рабочего не хватает. Поэтому многие рабочие имеют дополнительные источники дохода — пенсия, вторая работа, „калым“, продажа продукции с дач и огородов, рыбалка и собирательство, чтобы как-то прокормить свои семьи. В связи с этим, ни о каком восстановлении сил вне рабочего времени и досуге рабочих речь идти не может. Тем более, что все спортивные сооружения ОАО „Саратовстекло“ стали коммерческими и тем самым недоступными для рабочих. Таким образом, тяжелая работа на заводе и вне его отбирают у человека столько сил, что он способен после этого только ко сну или к просмотру телевизора.

У всех наблюдаемых рабочих было положительное отношение к алкоголю. Автор обращал внимание на то, что два-три человека неоднократно приходили на работу в ночную смену в нетрезвом виде. Несколько раз рабочие отмечали праздники, дни рождения, оставив свои рабочие установки без присмотра, что является грубым нарушением техники безопасности. Все это делалось при активном участии сменного мастера, который всячески прикрывал провинившихся. Но замеченных охраной нетрезвых рабочих администрация завода беспощадно увольняла, предварительно известив об этом всех остальных заводчан, поместив список провинившихся на главной проходной завода. Из наблюдаемых рабочих многие пили продукцию домашнего приготовления. За годы перестройки 1985–1991 гг. трудящиеся, страдая от нехватки спиртного, научились в домашних условиях изготовлять вино и прочую алкогольную продукцию, а также гнать самогон. Сейчас в тяжелое экономическое время эти навыки им очень пригодились, так как на доброкачественные спиртные напитки у рабочих не всегда хватает денег.

В связи с этим, мы можем отметить несколько причин нынешнего алкоголизма рабочих. Это и бытовые неурядицы, и нехватка средств к существованию. Сегодняшняя жизнь людей наполнена различными стрессами. Алкоголь — одно из „лекарств“ от этой проблемы, чтобы на какое-то время уйти от реальности. Также следует отметить, что рабочим, впрочем, как и многим другим бедным категориям граждан, отныне практически не доступны санатории, дома отдыха и различные спортивные секции. Все это им заменяет телевизор, по которому часто рекламируется алкогольный образ жизни, что также увеличивает процент пьющих граждан. Так что распространенные представления о рабочих как об алкоголизированной и деклассированной массе все же имеют под собой определенную почву.

Упомянем еще одно существенное нарушение техники безопасности — это так называемые „ночевки“ в ночную смену, которые практикуются на заводе не одно десятилетие. Суть их в следующем: предварительно закрыв на засов входную дверь, чтобы не быть обнаруженными начальством, одна половина персонала уходила спать на досках в раздевалку с 23 часов до 2 часов 30 минут, а другая половина персонала в это время следила и за своими, и за чужими непрерывно работающими установками („за себя и за того парня“). А с 2 часов 30 минут до 6 часов утра — рабочие менялись местами: те, кто спал — шли работать за себя и за своих товарищей, а те, кто до этого работал — шли спать. Такие „рокировки“ до сих пор повторяются в цехе каждую ночь и в каждой смене, чтобы рабочие смогли хотя бы два с половиной часа ночного времени посвятить сну и отвлечься от оглушительного шума работающих компрессоров.

Стоит отметить и распространенные в рабочей среде еще с прежних времен мелкие хищения. Вспомним время так называемых „несунов“. Это были миллионы людей, которые несли с фабрик и заводов все, что „плохо лежит“. Эта проблема актуальна и в наши дни, так как автору приходилось наблюдать, как некоторые рабочие во время своей смены, когда начальство отсутствовало, изготовляли и выносили с территории завода металлические решетки для своих дач и огородов.

Из общения с рабочими выяснилось, что никого из них не устраивала социально-экономическая ситуация в стране и руководящий состав России, но ни один из них не участвовал в общественно-политической жизни Саратова, в проводимых оппозицией и профсоюзами демонстрациях и митингах протеста (хотя все являлись членами отраслевого профсоюза). Все с ностальгией вспоминали времена СССР. Рабочие хотели, чтобы кто-нибудь (прежде всего коммунисты из КПРФ, которым они сочувствовали и голосовали за них на выборах) вернул им социализм, но сами участвовать в политической борьбе не хотели, хотя некоторые с удовольствием читали оппозиционную прессу, соглашаясь с написанным. Никто из них не состоял ни в одной партии, а среди множества рабочих партий и движений вспоминали только „Трудовую Россию“.

К рабочему самоуправлению большинство относилось отрицательно, так как не знало, что с ним делать в условиях капитализма. Все они надеялись на опеку со стороны своего заводского начальства — патернализм. Например, некоторые рабочие говорили о том, что если руководство предприятия создаст им такие же условия работы и отдыха, как на преуспевающей Саратовской табачной фабрике английское руководство создало для своих рабочих, то им не пришлось бы задумываться ни о социализме, ни о самоуправлении — их устроил бы такой капитализм с высокими заработками и социальными гарантиями как на табачной фабрике.

На основе наших наблюдений, мы можем констатировать, что рабочий класс находится в состоянии депрессии и подавленности. В поведении рабочих прослеживается апатия, равнодушие к политике, отсутствие инициативы и духовной цели в жизни. Многие из них — это смирившиеся, покорные и усталые люди, от которых кроме скепсиса, недоверия и мрачного пессимизма вряд ли что-то можно услышать. Их среда обитания — это окраины жизни, окраины культуры. Можно сказать, что российский рабочий конца XX — начала XXI вв. не испытывает никакой гордости за свою профессию, так как престиж рабочей профессии серьезно упал, а школы сейчас ориентируют своих выпускников на вузы. На наших заводах и фабриках давно забыты рабочие традиции советских времен. Если раньше рассказы о рабочих династиях не сходили с экранов телевизоров и страниц печати, то сейчас о них не знают вообще. Все это еще раз подтверждает, что рабочая профессия сейчас выглядит непривлекательно. Поэтому не удивительно, что по данным департамента Федеральной государственной службы занятости населения по Саратовской области, промышленным предприятиям и строительным организациям не хватает более 2,4 тысяч рабочих, а средний возраст рабочих по России сегодня составляет 53 года [см. 434].

Психология и мировоззрение нынешних рабочих никак не связаны с их профессией, мало отличаясь от психологии и мировоззрения других беднейших слоев нашего общества. В свободное от работы время они, как и прочие простые граждане, заняты дополнительным заработком, связанным с физическими усилиями. Проживая в городе, современный рабочий содержит в себе много сельских привычек. Например, у него имеется возможность „доить“ село, получая помощь родственников, а также работать на огородах и дачах, оставшихся в его собственности с советских времен. В рабочей среде преобладают иждивенческие настроения и ностальгия по прежней жизни, соседствующая с идеалистическими иллюзиями по поводу некоторых действий нынешней власти. Основным содержанием жизни рабочих стало физическое выживание, а основным состоянием психики стал постоянный страх потерять источники существования. Это обстоятельство никак не может прибавить боевитости той категории граждан, которую называют рабочим классом. Нельзя не упомянуть и еще одно важное явление нашей жизни — это воспроизводство в больших масштабах социального дна. Процесс перестройки социальной структуры связан с увеличением числа деклассированных элементов из рабочего класса. На социальное дно опускаются те, кто не в состоянии оправиться от материальных потерь и морального шока, приспособиться к новым экономическим условиям и образу жизни, кто не сумел найти новую сферу для приложения своего труда. В состав социальной группы, оказавшейся вне производственного процесса, обычно входят рабочие, профессия которых в результате изменений в структуре производства уже не находит спроса. Большинство из них по возрасту или по другим причинам не могут приобрести другую специальность, вследствие этого они остаются без постоянной работы. В результате, эти рабочие оказываются в так называемой люмпенской прослойке.

Массовая пассивность — еще одна характерная черта современных рабочих. Как известно, еще в 40-х гг. XIX в., Ф. Энгельс в своем труде „Положение рабочего класса в Англии“ выделял два варианта психологических реакций рабочих на условия их жизни в капиталистическом обществе: 1) борьба против хозяев, протест, защита своего человеческого достоинства; 2) покорность судьбе. В России XXI в. преобладает именно второй вариант поведения рабочих. А некоторые из тех, кто изредка протестует, часто не верят в свой успех и „отправляются, подобно немецким теоретикам, мирно почивать, как только их протест занесен в протокол и приложен ad acta, где он будет так же мирно покоиться, как и сами протестующие“ [392, с. 443].Сейчас, в основном, каждый сам за себя. Если рабочие и объединяются, то только в крайних случаях — когда зарплату не платят по полгода и больше. Но часто происходит так, что стремление удовлетворить в первую очередь экономические требования мешает рабочим обратить внимание на политическую составляющую, даже если это могло быть наиболее быстрым способом разрешения их трудностей. Конечно, длительного опыта отстаивания своих прав у современных российских рабочих нет, так как в советские времена за них бороться просто было невозможно из-за жесткого политического режима, но и в сегодняшней России рабочие ведут себя очень пассивно. Следует отметить позицию экономиста А. Бузгалина: „Мир отчуждения в Российской Империи, затем в СССР и сейчас вновь в России всегда в той или иной форме был построен на тоталитарном подавлении бюрократией не только свободы личности, но и форм самоорганизации трудящихся граждан“ [82, с. 89]. Далее он указывает на то, что в современной России до сих пор еще не сложились настоящие классы капиталистического общества, и классовое самосознание рабочих редко где поднялось даже до уровня организованной защиты своих экономических прав и интересов. Аргументацию этого положения можно видеть в недостаточной активности рабочих в немногочисленных акциях, в том числе и во время проведения стачек, забастовок и других протестных мероприятий (в основном, связанных с длительной задержкой заработной платы). Радикальных акций протеста российские рабочие практически не проводят (исключением можно считать, например, столкновения рабочих с вооруженными людьми, нанятых администрацией, на Выборгском ЦБК в Ленинградской области в 1999 г.). Хотя известно, что к протестующим только тогда относятся всерьез, когда ущерб от их протеста составляет большую сумму, чем стоимость их требований» [цит. по: 233, с. 250–254].

«„Перестройка“, при характерном для нее общем всплеске социальной активности, показала, что промышленные рабочие оказались самой пассивной и наиболее консервативной частью населения городов. Перипетии 90-х годов показали практически полную неспособность к простейшей классовой самоорганизации у рабочих огромных предприятий тяжелой индустрии, несмотря на то, что производственный процесс объединял их там в очень большие, многотысячные коллективы. (На самом деле именно „практически полная неспособность к простейшей классовой самоорганизации“ рабочих этих огромных предприятий показала, что производственный процесс не объединял этих рабочих в коллективы, т. к. на таких огромных предприятий резко доминировали не коллективные, а авторитарные отношения управления, а рабочие таких предприятий представляли собой не коллективы, а разобщенную массу, управляемую начальством и потому полностью беззащитную перед этим начальством. — В. Б.) Реализация, в это время, ряда тред-юнионистских инициатив (наиболее заметная из которых — НПГ) представляет собой лишь исключение из общего правила доминирующей пассивности. Отсутствие зародышей самоорганизации, поразительная неспособность экс-„советских“ промышленных рабочих сообща защищать свои элементарные классовые интересы, вполне объясняют невосприятие этой косной, пассивно-апатичной, одной ногой в селе стоящей, социальной стратой, социалистических идей и ценностей. Такой рабочий класс, который до сих пор не является, собственно, пролетариатом, остается глухим к социалистической пропаганде по вполне объективным условиям своего существования, и поэтому попытки поставить его социалистическое просвещение обречены на неудачу. Долгосрочный внутренний макро-фактор изменения такой ситуации, — в процессах пролетаризации, в разорении мелко-буржуазных элементов, в лишении бывших „советских“ рабочих всяких других источников существования, кроме продажи своей рабочей силы. (Заметим, что это невозможно уже по той причине, что капиталист всегда заинтересован в том, чтобы рабочий класс воспроизводил как можно большую долю стоимости своей рабочей силы не за счет зарплаты, а за счет „других источников существования“, т. к. в этом случае можно не платить ему часть зарплаты, замещаемую „другими источниками существования“. — В. Б.)» [цит. по: 233, с. 254–255].

Вот как объясняет причины паралича и распыления пролетариата А. В. Гусев. Он делает выводы по данным Санкт-Петербурга, однако подобные же причины действуют, в большей или меньшей степени, и в остальных городах:

«1. Абсолютное и относительное сокращение численности промышленных рабочих. В период с 1985 по 1995 гг. их количество в связи с упадком производства сократилось в городе на 49,5%. Одновременно снизился их удельный вес в общей совокупности рабочих, зато выросла доля работников, занятых в торговле и сфере услуг: численность данной категории возросла более чем в два раза и превышает ныне количество транспортных и строительных рабочих, вместе взятых.

2. Деконцентрация пролетариата. Количество предприятий с числом занятых более чем 5 тысяч человек сократилось в период 1991–1995 гг. в три раза, численность же предприятий, на которых работает 500 человек и меньше, выросла в 1,2 раза. В 1995 г. на малых предприятиях (т. е. в условиях полного произвола работодателей и отсутствия контроля над условиями труда) работал 21% занятого населения.

3. Старение рабочего класса. К 1995 г. доля лиц в возрасте до 20 лет упала среди рабочих и служащих по сравнению с началом 80-х годов почти в 2 раза, численность рабочих в возрасте 20–29 лет сократилась за тот же период на 40%. Повсюду на промышленных предприятиях отмечается явное преобладание работников старших возрастов» [цит. по: 233, с. 256].

Сокращение численности квалифицированных рабочих и их старение можно видеть и на примере Тульской области, где «рабочих высокой квалификации насчитывается не больше 4% от всего работающего населения… Причем их средний возраст максимально приближается к пенсионному: токарь — 53, шлифовальщик — 58, слесарь — инструментальщик — 55, механизатор широкого профиля — 62 года» [цит. по: 233, с. 256].

100 лет назад на заработки в город, на заводы, уходили лучшие, самые энергичные и активные представители крестьянской молодежи. Сейчас все сколько-нибудь энергичные и активные бежали с заводов. В конце XIX — начале XX века российские рабочие ощущали, что находятся в авангарде общественного прогресса — и сами являлись общественным авангардом. В конце XX — начале XXI века они были разгромлены общественным упадком и деградацией.100 лет назад в молодом гиганте — еще немногочисленном, но растущем пролетариате — представители разночинной интеллигенции увидели новую надежду, увидели силу, которая сможет разрубить все гордиевы узлы на путах, обездвиживших Россию. По словам публициста начала XX века, «идея пролетариата оказалась единственным исходом и опорой для растерявшейся русской мысли. После годов тоски, скуки, цинизма и равнодушия где-то вдали блеснула надежда на какое-то великое решение (а мы всегда искали великих решений), явилась мысль, могучая по своей организующей силе» [цит. по: 140, с. 6]. «Растерявшаяся русская мысль» конца XX века уже не искала великих решений и чувствовала себя посреди скуки, тоски, цинизма и равнодушия столь же уютно, как жаба в болоте.

Но беда заключалась в том, что рабочие устаревших, разоряющихся и деградирующих предприятий и сами не чувствовали и не думали, что именно они, рабочие, могут дать великое решение.

Чудовищный экономический крах 1990-х годов на территории бывшего Восточного блока на самом деле представлял собой лишь предельную форму обыкновенного экономического кризиса при капитализме. Как и любой экономический кризис, в конечном счете он был вызван несоответствием между производительными силами и актуальными потребностями капиталистической экономики. При прежних экономических кризисах это противоречие разрешалось тем, что уничтоженные в ходе кризиса устаревшие производительные силы сменялись новыми, более прогрессивными, и капитализм вступал в фазу подъема. На сей раз уничтожение устаревших и отсталых производительных сил не сопровождалось появлением вместо них новых и прогрессивных (поскольку, во-первых, весь мировой капитализм уже находился в фазе застоя, предшествующей подготовке к новому переделу мира, а во-вторых, неоазиатский способ производства, окончательно загнив, разложился в настолько неэффективный — за частичным исключением Китая — монополистический капитализм, что модернизация экономики даже исключительно через модернизацию производства оружия оказалась для СССР, Албании, Северной Кореи и Кубы никак невозможна), экономика в Восточной Европе и экс-СССР не поднялась на более высокую ступень, но слетела на куда более низкий уровень, где и закрепилась. Устаревшие и отсталые производительные силы СССР оказались слишком развитыми по отношению к потребностям мирового капиталистического рынка — а потому были уничтожены. Эксплуататорский прогресс всегда оплачивался чудовищной ценой — на сей раз чудовищная цена была заплачена за регресс и деградацию.

Следствием экономической катастрофы было перераспределение рабочей силы из сферы производства в сферу услуг и потребления, что означало превращение производящих прибавочную стоимость наемных рабов капитала в потребляющую эту прибавочную стоимость личную прислугу буржуазии. Мы уже приводили цифры, согласно которым работники сферы обращения составляли в СССР в 1988 г. 5,5% населения, а сферы производства — 31%, а в 1995 г. в РФ соответственно 19 и 15%! [см. 197, с. 27]. Доля услуг в ВВП в 1990 г. составила 34,9%, а в 1997 г. — уже 49,4% [113, с. 56], в промышленности в 1990 г. работало 30,3% всех занятых, в 1998 г. — только 22,2%, зато в «органах управления», т. е. в паразитическом государственном аппарате — соответственно 2,3 и 4,4% — относительный рост почти в два раза! [113, с. 149].

Доля фонда оплаты труда в ВВП составляла в конце 80–х годов приблизительно 40%, а в конце 90-х годов — всего лишь 15%! [113, с. 156]. Зато «доходы от собственности и предпринимательства» составляли в 1990 г. — 8,7% общего объема всех доходов, а в 1998 г. — уже 41,3% [113, с. 213]. Доходы самых богатых 10% населения в 1991 г. были выше доходов 10% самых бедных в 5 раз, а в 1999 г. — уже в 14,5 раз [113, с. 218]. Доля доходов 60% населения (кроме 20% самых богатых и 10% самых бедных, иначе говоря, доля доходов пресловутого «среднего класса») в 1988 г. составляла 56% всех доходов, в 1998 г. — 46,4%, зато доля доходов 20% самых богатых выросла с 34 до 47,4% [113, с. 226], при этом «20% наиболее богатых россиян получают 47% доходов, и эта часть населения не платит налогов с трех четвертей своих доходов, чего как раз и не хватает для исполнения государством социальных обязательств» [113, с. 289], - а еще утверждают, что государству неоткуда взять деньги на пособия детишкам и на пенсию старикам!

Еще социалисты старых времен заметили, что при капитализме чем более тяжелой и чем более общественно необходимой является работа, тем хуже живется делающему ее работнику. И напротив, чем данная «работа» легче и общественно бесполезнее (а то и прямо вреднее), тем доходы выполняющих ее больше. За прошедшие века ничего в этом смысле не изменилось, в чем можно убедиться, сравнив жизнь пролетариев города (а того больше — деревни) с жизнью не только членов эксплуататорского класса, но даже и обслуги этого эксплуататорского класса — всех этих секретарш, охранников и т. п.

Говоря об условиях жизни современного пролетариата, нельзя обойти молчанием резко ухудшившиеся условия труда. Производственный травматизм уменьшился в период 1990-х годов, когда почти замерло производство, но с возобновлением последнего (что было окрещено «экономическим подъемом» — подъемом, которому неимоверно долго подниматься даже до не столь уж высокого по мировым меркам уровня 1989 г.!), в условиях чрезвычайно изношенного оборудования и полного безразличия капиталистов к охране труда (на нее в 1997 г. тратилось в 5–6 раз меньше средств, чем в 1989–1990 г. [268, с. 31]), этот производственный травматизм снова пошел вверх. В итоге если в доперестроечные годы каждая тонна добытого подземным способом угля стоила жизни одного шахтера, то теперь — уже двоих [268, с. 28]. На обеих чеченских войнах в 1994–1996 гг. и в 1999–2000 гг. погибло 10 тысяч российских военных и милиционеров, а от несчастных случаев на производстве в эти же годы погибли 55–60 тысяч работников! [141, т. 2, с. 165] — еще одно доказательство истины, что при капитализме работа смертельней, чем война.

Хуже всегообстоит дело с охраной труда в столь любимом всеми подголосками буржуазии «малом предпринимательстве». Здесь производственный травматизм превосходит средний уровень в два — три раза, а иногда и намного больше [268, с. 29]…

* * *

В годы великого краха 1990-х годов все, кто мог, бежали с заводов. Многие молодые парни из рабочих семей ушли в бандиты, большая их часть сложила головы в бандитских разборках, некоторые сумели все же выбиться в буржуи. Многие рабочие и ИТРы ушли в мелочную торговлю, кое-кто тоже смог выбиться в буржуи не очень высокого ранга, остальные либо превратились в торговых наемных работников, либо до сих пор мыкаются в рядах люмпен — буржуазии. О них, несчастных представителях прославляемого «среднего класса», со знанием дела пишет Кагарлицкий:

«Такие „предприниматели“ являются не столько мелкой буржуазией, сколько маргиналами, не имеющими ни собственности, ни надежных средств к существованию, с трудом зарабатывающими себе на пропитание. Их жизнь нестабильна и полна опасных неожиданностей» [250, с. 33].

Разобщал экономический кризис и тех, кто все-таки оставался в рядах промышленного пролетариата. Как уже говорилось, основным источником доходов для работников стала не регулярно задерживаемая нищенская зарплата, но всевозможные побочные заработки и доходы с огородов. Многие, причем наиболее квалифицированные и инициативные рабочие, ушли с ни живых, ни мертвых крупных предприятий на недавно основанные небольшие частные предприятия, где зарплата была в 1,5–2 раза выше и выплачивалась регулярно, но условия труда были намного хуже и система выжимания рабочего пота намного беспощаднее. Наконец, в целях уклонения от налогов капиталисты предпочитали выплачивать чуть ли не большую часть заработка в форме «черной», незадокументированной зарплаты, выдача которой всецело зависела от хозяйского произвола. Это еще больше разобщало и унижало рабочих.

Современный российский пролетариат — это чрезвычайно разделенный класс. В катастрофе 1990-х годов на плаву удержалась добывающая промышленность, топливно-энергетический комплекс. В топливной промышленности, цветной и черной металлургии, электроэнергетике работают 15% всех занятых в промышленности, но здесь производится больше 40% всей промышленной продукции и почти 75% российского экспорта [113, с. 59]. Зато рухнули машиностроение (в 1991–1996 гг. производство здесь упало на 64%) и — еще страшнее — легкая промышленность (за тот же период падение производства на 86%) [113, с. 57].

Естественно, что в прибыльных отраслях заработки рабочих значительно выше, чем в депрессивных. В 1997 г. зарплата работников в газовой промышленности в 4 раза выше средней, в нефтедобыче — в 3 раза выше, в электроэнергетике, угольной промышленности и цветной металлургии — в 2 раза выше [113, с. 19].

В легкой промышленности рабочие в 1990 г. получали зарплату, равную 80% от средней зарплаты в промышленности, в 2000 г. — всего лишь 40%, тогда как в топливной промышленности соответственно 140 и 240% от средней зарплаты по промышленности. В топливной промышленности средняя зарплата в 2001 г. составила 6624,8 руб., а в легкой промышленности — всего-навсего 1209,1 руб. — в 5,5 раз меньше! [См. 233, с. 259.]

Отраслевая дифференциация влечет за собой региональную. Очень по-разному живут рабочие в крупных городах (прежде всего — в столицах) и в богом забытых селах, в регионах нефтедобычи и в регионах рухнувших машиностроения и ткачества.

Но резкая грань между рабочими разных категорий существует и в крупных городах. Коренные москвичи редко становятся рабочими физического труда на промышленных предприятиях, эта работа достается в основном жителям Подмосковья, условия жизни которых хуже уже из-за необходимости тратить 4 часа в сутки и больше на дорогу на работу и с работы. Самую тяжелую и черную работу, прежде всего на стройках, делают рабочие — мигранты — полурабы, беззащитные перед хозяйским и полицейским произволом. Однако и такую полурабскую жизнь они считают для себя предпочтительнее, чем жизнь без работы и без средств в своих депрессивных регионах или в странах «ближнего зарубежья» — трудовые мигранты из которых куда более бесправны, чем иногородние — граждане РФ.

О масштабах, каких достигает трудовая миграция из отдельных стран СНГ, можно судить на примере Украины, откуда при населении 49 млн. человек на заработки в другие страны уехало от 5 до 7 млн. — самые активные и энергичные работники. О них, о «заробитчанах», говорится в современной пролетарской украинской песне:

«Нашi фабрики й заводи
Майже не працюють,
А славнiï украïнцi
По свiту мандрюють.
Ïде Фима аж до Рима
Панам ноги мити,
Бо на рiднiй Украïнi
Не мож заробити…
Роз'ïхалися селяне
Бакси заробляти,
Поля неньки — Украïни
Нiкому орати.
Пролетарiï, повстаньте!
Берiть владу в руки!
Не майте вiру в президента,
Матимете муки!»
(Наши фабрики и заводы
Почти не работают,
А славные украинцы
Странствуют по всему миру.
Едет Фима аж до Рима
Мыть господам ноги,
Потому что на родной Украине
Не может заработать…
Разъехались крестьяне
Зарабатывать доллары,
Поля матери — Украины
Некому пахать.
Пролетарии, восстаньте!
Берите власть в руки!
Не верьте президенту,
Не то получите муки!)

Рабочие — мигранты являются сегодня самой эксплуатируемой, угнетенной, бесправной и задавленной частью пролетариата. Подниматься на протест и борьбу им, в силу их бесправности и задавленности, куда труднее, чем более благополучным местным рабочим. В то же время рабочие-мигранты не склонны к бунту не только из страха перед полицейской дубинкой, но и из-за надежды свои каторжным трудом заработать деньги и, вернувшись с этими деньгами на родину, подняться с помощью этих денег наверх, стать мелкими буржуями. В результате они пока что потеряны для классовой борьбы у себя на родине и не приобретены для нее в стране, где подвергаются эксплуатации. Без их активного участия, без их великой ненависти и гнева, пролетарская революция невозможна, но недооценивать трудности, с которыми связано их вовлечение в революционную борьбу, было бы легкомыслием…

* * *

К такому вот разделенному, разобщенному, атомизированному, не умеющему бороться за свои классовые интересы пролетариату и обратились мелкие революционные группы СНГовии.

Хороший фактический итог таких попыток пропаганды в пролетариате был подведен еще 10 лет назад, весной 1993 г., существовавшей в Ленинграде в первой половине 1990-х годов полутроцкистской группой «Рабочая борьба»:

«Осенью 1990 г. в результате сближения активистского ядра Анархо-Коммунистического Революционного Союза с троцкистскими позициями была образована новая левацкая организация — Революционные Пролетарские Ячейки (с начала 1992 г. — группа „Рабочая борьба“)… Еще в АКРС мы заработали неплохой практический опыт распространения газет и листовок у проходных завовов и в университетах…

…Распространять газеты у заводских проходных мы начали с весны 1990 г. В то время в обществе еще не успел пропасть интерес к политике, и рабочие охотно покупали нашу газету с экзотическим названием „Черное знамя“ (с сентября 1989 г. по июнь 1990 г. вышло 12 номеров газеты). Утром — во время прохода рабочей смены — мы продавали по 100–150 экземпляров газеты. В мае 1990 г. АКРС выпустил первую листовку, обращенную к рабочим. Мы распространили ее на Кировском заводе. В этой листовке содержался призыв взять прибыль предприятия под рабочий контроль. Судя по данным, которые нам удалось тогда получить, листовка имела успех: рабочие читали ее, передавали друг другу, вывешивали в цехах на стендах информации. Первые успехи все более и более укрепляли нас во мнении: ядро организации нужно создать из рабочих.

Переход на около — троцкистские позиции ничего не изменил в нашей тактике. Наш прежний романтический увриеризм ничуть не ослаб. По утрам мы продолжали продавать газеты рабочим (в то время уже вышел первый номер газеты „Рабочая борьба“). Но покупателей с каждым разом становилось все меньше. Мы пытались как-то поправить положение, распространяли заводские листовки — но безрезультатно. Общество вступало в затяжной период политической апатии. С большим трудом нам все — таки удалось познакомиться с некоторыми рабочими, сочувствующими нашей деятельности. Для них мы были хорошими парнями — но не более того. Вступать в группу, состоящую из нескольких студентов — гуманитариев, рабочие не спешили…Наш опыт доказал: в условиях крайней политической дезориентации „низов“ создать ядро будущей революционной организации из промышленных рабочих невозможно» [цит. по: 233, с. 261].

Из всего этого «Рабочая борьба» сделала вывод, что революционную пропаганду необходимо вести пока что в первую очередь среди студенчества, готовя из студентов будущих агитаторов в пролетариате. Но студенты в первой половине 1990-х годов были столь же нереволюционны, как и промышленные рабочие. В итоге, равняясь по господствующим общественным настроениям, которые все больше кренились вправо, «Рабочая борьба» сама все больше сдвигалась вправо, пока не отмерла бесславно где-то в середине 1990-х годов, успев перед смертью посотрудничать с лимоновской Национал-большевистской партией и поддержать русский империализм в первой чеченской войне.

Однако столь жалкий конец не отменяет верности обрисованной «Рабочей борьбой» в 1993 г. картины отношения рядовых рабочих к марксистским агитаторам.

Возникает вопрос: почему даже те, весьма немногие рабочие, которые видели в марксистских активистах «хороших парней» и относились к их пропаганде с определенной симпатией, тем не менее не вступали в марксистские группы и даже не спешили оказывать им практическую помощь? (В начале XX века ленинская «Правда» выходила на собранные среди рабочих деньги, в конце XX века даже сочувствующие на словесном уровне рабочие предпочитали не покупать газеты левых групп — а продавались эти газеты по символическим ценам, — но брать их на прочтение бесплатно. В итоге эти газеты выходили исключительно на личные деньги марксистских активистов — а потому выходили мизерными тиражами, редко и нерегулярно).

Прежде всего, рабочие не верили, что деятельность этих групп может что-либо изменить в реальном мире — и, к сожалению, были правы, ибо эта деятельность на 95% сводилась к написанию и распространению статей на теоретические темы. Однако получался заколдованный круг, так как для того, чтобы марксистские группы могли делать что-то большее и лучшее (например, организовывать забастовки), требовалось, чтобы в них пошли смелые и пользующиеся уважением товарищей по работе передовые рабочие — те самые рабочие, которые идти в марксистские группы не собирались.

В итоге преобладающими занятиями марксистских групп оставались схоластические дискуссии и организационные склоки, а преобладающим человеческим типом в их составе являлись всевозможные чудаки — оригиналы (и это был еще не худший тип по сравнению с также встречавшейся категорией «вождиков», мелких интриганов и мелких карьеристов!), а от подобных чудаков — оригиналов буржуазному строю не было ни малейшей угрозы. Люди, не в пример более крупные и твердые, люди, из которых в другой обстановке могли выработаться замечательные революционеры, не уступавшие даже Халтурину или Варынскому, повозившись в такой затхлой атмосфере и устав от схоластического бумагокорпения и мышиной возни, нередко махали на все рукой и с горечью уходили в частную жизнь, а если все же и не делали этого, все равно не могли ничего изменить и походили на могучего кита, выброшенного на липкое болото…

В одном неопубликованном лирико-сатирическом романе о нравах московских левых группок есть эпизод, когда в Москву к отцу главного героя — лидера троцкистской группы — приехал друг молодости этого отца, настоящий кузбасский шахтер. Этот шахтер с достаточной симпатией относится к болеющей за рабочее дело троцкистской молодежи, однако, несмотря на все уговоры, присоединяться к ней отказывается: у вас, мол, по молодости, времени свободного много, а мне семью кормить надо, две дочери на выросте, незамужние, одна даже еще не встречается ни с кем (и слышит примечательный ответ: «А пусть тоже к нам вступают, тогда с этим у них проблем точно не будет!»). Сделав свои дела в Москве, он возвращается к себе домой, а спустя некоторое время троцкистские лоботрясы видят его по телевизору как лидера шахтерской голодовки в забое.

За единичными исключениями, так оно и было. Марксистские группки и реальная рабочая борьба существовали в различных, хотя порою и пересекающихся мирах. Когда становилось совсем невтерпеж, рабочие бастовали, голодали в забоях, перекрывали дороги, объявляли заложником директора. Марксисты описывали эти их подвиги в своих газетах и, самое большее, приходили с этими газетами к тем же самым или к другим рабочим. Рабочие достаточно вежливо разговаривали (т. е. жаловались на свою невыносимую жизнь), столь же вежливо брали вручаемые им бесплатно газеты, пуская их затем после беглого просмотра на хозяйственные надобности, а в глубине души недоумевали: кто эти странные люди, с чего они взялись уверять, что борются за наши интересы, и чего им на самом деле надо?

Рабочие просто-напросто не знали, кто такие революционеры. Данный социальный тип был прочно и основательно забыт за СССРовскую эпоху вообще и за годы брежневского классового мира в особенности. Кое о чем догадывались пожилые рабочие, смотревшие в молодости «Юность Максима» и даже читавшие когда-то книжки о большевиках, но такие рабочие составляли малое меньшинство.

По правде сказать, в эпоху «хождения в народ» крестьяне также не знали социальный тип революционера, и поэтому порой тащили своих заступников к начальству (следует, впрочем, подчеркнуть, что подобные случаи не были столь часты, как рисует их охранительская и марксистская историография, и представляли собой скорее не правило, а исключение. Все зависело от того, насколько умен или глуп был данный пропагандист, какие именно ему попались крестьяне, и от других конкретных обстоятельств). Однако за видимым сходством 1870-х и 1990-х годов скрывалась огромная разница.

Крестьяне-общинники первоначально не знали городского революционера, но сам тип человека, искренне и бескорыстно отстаивающего общее благо, был им весьма известен и очень понятен. Это был тип мирского заступника и страдальца за правду, чрезвычайно уважаемый крестьянами, горнозаводскими рабочими Урала и т. п. народными группами. Недоумение вызывал лишь факт, что в роли мирского заступника оказался на сей раз не свой брат, мужик, а барин (барином крестьянин считал любого интеллигента).

Подобный барин, однако, принадлежал к тоже весьма известному и понятному типу кающегося грешника. Лишь только до крестьянина или мастерового доходило, что кающиеся грешники из дворян, желая спасти свою душу, становятся мирскими заступниками (как сделал это в поэме Некрасова разбойник и душегуб Кудеяр, которому за убийство злого помещика господь отпустил все грехи), так все недоразумения исчезали, и революционный интеллигент становился понятен и, более того, уважаем — ничуть не меньше, чем тот же разбойник Кудеяр или лидер восстания бездненских крестьян в 1861 г., народный интеллигент, т. е. старообрядец — начетчик, Антон Петров.

В эпоху упадочного капитализма, когда остатки доиндустриальных коллективистских навыков солидарности и взаимопомощи практически полностью исчезли в среде эксплуатируемых классов, всеобщая ненормальность достигла таких размеров, что ненормальными стали выглядеть именно самые нормальные, т. е. разумные, понятия и высказывающие такие понятия люди. Человек, понимающий, что его частный интерес неотделимо связан с общим интересом, и потому отстаивающий этот общий интерес, не преследуя никакой особой мелкой выгоды, — такой человек стал выглядеть абсолютно непонятной, а потому подозрительной белой вороной. Для крестьянина 1870-х годов революционер был просто неизвестен, для рабочего 1990-х годов — прежде всего непонятен. Все, кто смог, «делали деньги», кто не смог, со слюнками мечтали об этом, но прежде всего пытались свести концы с концами, а тут какие-то ненормальные заявляли, что если пароход идет ко дну в открытом океане в тысяче километров от берегов, то единственное средство спастись состояло не в том, чтобы бросаться вплавь поодиночке, а в том, чтобы путем совместного действия заткнуть пробоину14. Ясное дело, что так рассуждать могли только подозрительные люди. О том, кто они такие, высказывались разные мнения.

Когда несколько московских троцкистов пришли в общежитие иногородних рабочих, где в это время назревал конфликт с администрацией, они услышали от этих иногородних рабочих вопрос: «А кто ваша крыша?». Поскольку русский человек задним умом крепок, одному из этих троцкистов уже после разговора пришло в голову, что правильным ответом было бы: «Наша крыша — мировой пролетариат!» Однако, поскольку современные российские пролетарии абсолютно не знают из своего собственного опыта о международной рабочей солидарности, зато хоть краем уха, да слыхали об иностранных шпионах, а кое-кто — даже о масонах и сионистах, крепость задним умом оказалась в данном случае к лучшему.

Когда один чрезвычайно хороший активист, органически орабочившийся интеллигент, поступил работать на новый завод, то рабочие поначалу сочли его, за его необычность, твердость и надежность, бывшим зэком. В романе Степана Злобина «По обрывистому пути», повествующем о рабочем и революционном движении в России в 1901–1904 гг., чернорабочие на строительстве железной дороги — в основном крестьяне — отходники или босяки — приняли за такую же необычность и твердость поступившего с ними работать большевика из заводских рабочих за сектанта. Времена меняются, и народные представления — вместе с ними.

Засоренность рабочего класса блатными нравами и понятиями тоже чрезвычайно препятствовала кристаллизации пролетарского классового движения — уже хотя бы потому, что самые боевые и инициативные молодые пролетарии, из которых при другом раскладе получились бы прекрасные революционеры, вместо этого уходили в бандиты. При этом следует указать на пропасть, отделяющую современного уголовника от величественной фигуры крестьянского разбойника, какими были Робин Гуд, Олекса Довбуш и Устим Кармалюк.

Крестьянский разбойник старых времен, нарушая законы, восстанавливал справедливость для самого себя и для всей крестьянской общины. Современный преступный мир, нарушая законы, «делает деньги» и представляет собой всего лишь специфическую отрасль делового мира, бизнеса и предпринимательства. Робин Гуд и подобные ему принадлежали к прямому миру честных крестьян и ремесленников; весь современный капиталистический мир стал кривым, преступным и стяжательским.

Легендарный карпатский опришок XVIII века Олекса Довбуш, по жалобе крестьян на исключительно жестокого помещика, наведался к последнему в гости. Убив его жену и детей, он стал убивать медленной смертью самого помещика. На мольбы помещика пощадить его в обмен на огромную сумму Довбуш ответил с суровой лаконичностью: «Я пришел к тебе не за деньгами, а по твою душу — чтобы ты, гад, больше людей не мучил». Представить подобный ответ из уст современного «братка» трудно даже при самом богатом воображении.

Другой великий украинский разбойник, Устим Кармалюк, все награбленное тратил на нужды своего отряда и на помощь окрестным крестьянам, сам же жил и кормил семью, поставляя на продажу собственноручно сделанные сапоги, так как, кроме прочих достоинств, был еще и прекрасным сапожником. В отличие от Довбуша, Кармалюк был склонен к сентиментальности и гуманизму, потому не убивал жестоких помещиков, а порол их в присутствии их крестьян, обещая в случае возобновления издевательств над крестьянами повторить подобную процедуру. Как ни удивительно, такое воспитательное средство всегда оказывалось очень эффективным.

О Кармалюке сохранилась народная песня, в которой он и хлопцы из его отряда сидят у дороги и ждут прохожего: остановим — спросим, сколько денег? Много — отнимем, мало или совсем нет — дадим:

«У богатого хоч вiзьму,
А бiдному даю.
Отак, гроши [деньги] подiливши,
Я грiхiв не маю».

На преступный мир эпохи упадочного капитализма все это абсолютно не похоже… Было, правда, такое, что превратившийся из обычного бандита в очень крупного капиталиста Анатолий Быков (к которому, кстати, проникся горячей симпатией Эдуард Лимонов, попытавшийся представить Быкова чем-то вроде нового русского Робин Гуда; одно время Быков пользовался поддержкой лимоновской Национал-большевистской партии — разумеется, не только благодаря лимоновской симпатии к нему, но прежде всего на почве борьбы с общим конкурентом, ныне покойным Александром Лебедем) занялся широкой благотворительностью и благодаря этому одно время пользовался немалой популярностью среди жителей Красноярского края [578, с. 222, 226–227]; однако эта благотворительность буржуя не имела ничего общего с борьбой крестьянских разбойников за крестьянскую правду. Было и такое, что екатеринбургская мафиозная группировка «Уралмаш» устраивала образцово-показательные налеты на торгующих наркотиками цыган, широко рекламируя эти свои акции и тоже приобретая немалую популярность в массах. Однако посмотрим, на чем зарабатывали деньги сами эти «народные заступники»:

«…наиболее рентабельным делом была продажа водки, изготовленной из технического спирта, который по закону запрещен к потреблению. Банда имела три завода, выпускающих технический спирт, наклеивала этикетки известных фирм на бутылки с фальшивой водкой. Такая поддельная водка продавалась примерно за одну треть от ее обычной стоимости. Самыми верными покупателями такой водки были алкоголики региона, многие из которых от нее умерли» [578, с. 279–280].

Как видим, истинно русские бандиты-уралмашевцы травили русский народ не хуже своих конкурентов — цыганских наркоторговцев. Вообще, забота этих мафиози, играющих в робин гудов, о простых русских людях принимала порой весьма экстравагантный характер:

«Кампания „Город без наркотиков“ открыла также два „реабилитационных центра“. Реабилитация состояла в том, что молодого наркомана хватали, привязывали ремнем к узкой кровати, стаскивали с него штаны и били кожаными ремнями по ягодицам 300 раз. Наркоман, неспособный после этого ходить, первые несколько недель был прикован к постели и отвыкал от наркотиков, сидя на хлебе и воде. 20-летний Андрей, пройдя курс такого „лечения“ в центре, сказал, что его избили до такой степени, что он провел три недели в больнице и рубцы у него остались на всю жизнь. После того, как его избили до потери сознания, его повесили в наручниках на стене на три дня. „Это садисты, — сказал он. — Они любят власть, и этим все сказано. Едва ли это можно назвать лечением“» [578, с. 285].

Крестьянский разбойник Устим Кармалюк порол жестоких помещиков; современные буржуазные бандиты порют беззащитных наркоманов из небогатых семей (наркоманы из зажиточных семей, понятное дело, в их «реабилитационные центры» не попадают), издеваются над пролетарской молодежью. Вот замечательная иллюстрация, демонстрирующая истинную классовую сущность современной мафии.

Следует указать еще несколько причин, парализующих развитие классовой пролетарской борьбы. Сюда относятся, в частности, алкоголизация15, утрата классовой памяти и потеря интереса к чтению и навыков чтения.

С алкоголизацией все очень понятно, и много говорить о ней мы не будем. Еще Август Бебель произнес замечательные слова: «Мыслящий рабочий не пьет, а пьющий — не мыслит». Непригодность для любого серьезного дела (а пролетарская революция — самое серьезное дело в мировой истории) человека с наркотической зависимостью, разновидностью которой является зависимость от алкоголя, — факт очевидный (такого алкоголика не следует, однако, смешивать с человеком, который может пить, а может и не пить)16

О потере привычки к серьезному чтению хорошо сказано в одной статье в фашистской газете «Лимонка»:

«Читать в массе пока умеют. Но нет привычки к чтению. Трудно доходит смысл прочитанного. Не умеют удерживать в памяти, вычленять главное, следить за мыслью. Вспоминаю выступление на съезде НБП кого-то из региона: „Пытаемся работать и со скинхэдами. Трудно. Хотят газету („Лимонку“. — В. Б.) прочитать, интересно, видят — женщины напечатаны голые. А не могут…“» [цит. по: 233, с. 265].

Не надо строить иллюзий, что подобное неумение читать присуще только соплякам — скинхэдам. То, что рабочие в массе своей читают почти исключительно бульварную прессу, факт известный. Приведем здесь рассказ о неудачной попытке распространения левой литературы среди своих товарищей по работе, предпринятой днепропетровским рабочим активистом Олегом Дубровским:

«За более чем три месяца распространения объявлений о деятельности абонемента революционно-социалистической библиотеки, интерес к соответствующей литературе проявился только у троих рабочих! Двое заинтересовались каталогом анархистских изданий и сделали одинаковый выбор в пользу книги Аршинова „История махновского движения“ (скорее всего, здесь сказался тот фактор, что Н. Махно был и остается самой легендарно-харизматической личностью Екатеринославщины со времен гражданской войны). Еще одного заинтересовали произведения Троцкого, и он взял читать „Преданную Революцию“. Но даже с этими товарищами, после того, как они вернули прочитанные книги Троцкого и Аршинова, не возникло никаких обсуждений. У них не было вопросов, как и не было больше интереса к троцкистской или к анархистской литературе. Все это значит, что братья по классу продемонстрировали полное равнодушие к социалистической литературе и прессе! При попытках непосредственного распространения газет (чем Дубровский занялся сразу же, буквально с первого дня своего возвращения на завод), получался тот же отрицательный результат. За последние 8–9 месяцев Дубровский пытался (и только бесплатно!) распространять на Опытном трубном заводе следующие издания: „Пролетарий“; „Позиция революционных пролетарских сил“; „Классовая Борьба“; „Стачка“; „Рабочая Демократия“; „Человечность“… Реакция рабочих на бесплатное распространение этих изданий: „Нет, спасибо, не надо!..“; „Это и так уже известно!“; или, — „Это слишком серьезно! Жизнь и так тяжела, чтобы такой серьезной литературой голову забивать!..“ Можно было наткнуться и на реакцию типа: „Это все х…йня!“17. Регулярно обновляемая расклейка газет, например, в комнате отдыха прокатчиков на участке сплавов, давала плачевный результат. Никто не интересовался! Не читали даже заголовков! Раскладывание на рабочих местах? Тогда те, для кого эти газеты были предназначены, использовали их для бытовых, или даже санитарно-гигиенических нужд! В мае 2003 г. некоторое оживление вызвал № 5 газеты Марксистской рабочей партии „Стачка“, и то только потому, что там, в статье „Политический сыск на предприятиях…“, содержался материал о ноябрьских событиях на Опытном трубном заводе. Чтобы как-то заинтересовать рабочих этим выпуском „Стачки“, Дубровскому приходилось специально анонсировать ее, — здесь, говорил он, вы найдете кое-что и о нашем заводе… Таким образом, удалось заинтересовать „Стачкой“ термистов, крановщиков, электриков (хотя, ни вопросов, ни развития интереса Дубровский так и не дождался). Но тот же № 5 „Стачки“, без соответствующего анонса висящий в комнате отдыха прокатчиков, не привлекает абсолютно никакого внимания. Никто ничего не может сказать о его содержании! В то же время, все это вовсе не значит, что рабочие на работе ничего не читают. По крайней мере, до того, как Дубровскому „влепили“ выговор „за чтение печатных изданий в рабочее время на рабочем месте“, прокатчики читали в любое время, как только производственный процесс позволял делать это. Но что они читали? Какие издания в изрядных количествах валялись на рабочих местах? Исключительно „желтая пресса“ на пять „С“: секс; страхи; слухи; скандалы; сплетни!.. „Популярная Газета“, „Семейная газета „Ника““, „События“, „Мир увлечений“, „Днепр Вечерний“… Это означает, что классовый враг не только преобладающим образом доминирует на информационном пространстве. Он также плотно контролирует сознание рабочих, полностью доминируя в сфере борьбы идей…» [цит. по: 233, с. 265–266].

Эта нелюбовь к чтению — продукт не только нынешней подавленности и апатии СНГовских рабочих, но прежде всего монополистического капитализма и неоазиатского строя как таковых, проституировавших интеллигенцию и тем самым обесценивших книжное знание в глазах эксплуатируемых масс — способствует, среди прочего, потере классовой памяти. В доиндустриальных обществах, где народная масса не владела письменностью, подобная классовая память передавалась из уст в уста, в песнях о Степане Разине или Устиме Кармалюке, в рассказах о том, как наши ребята сожгли в 1905 г. мельницу у барина, и т. п. В современных условиях, из-за возрастания доли отношений индивидуального управления между пролетариями и исчезновения отношений коллективного управления между ними (иными словами — атомизации пролетариата; именно ее результатом явилось исчезновение старой крестьянской и раннепролетарской культуры), подобный механизм формирования классовой памяти исчез, а без классовой памяти классовое сознание столь же невозможно, как и какое — либо сознание у человека с напрочь исчезнувшей памятью. Книг же, как сколько-нибудь серьезных буржуазных, так и революционно-социалистических (многочисленных старых и чрезвычайно редких и плохо доступных современных), пролетарии в массе своей не читают. Подобное исчезновение классовой памяти описано в двух статьях, вторая из которых принадлежит Дубровскому, а первая — его товарищу А. Белобородову:

«Есть такое понятие, — социальная память: предания, легенды, традиции, приоритеты и авторитеты прошлого, передаваемые из поколения в поколение в том или ином человеческом сообществе. Что же сохранила социальная память рабочих завода прокатных валков? Этот вопрос также интересовал канавщика Д. В 1904 г. директор завода г-н Германн был убит анархистами за издевательства над рабочими. В Екатеринославе этот акт открыл героическую эпопею анархистского революционного террора во время социального шторма 1905–1907 гг. Современные рабочие завода ничего об этом не знают. Никаких легенд, воспоминаний, знаний о революционных событиях первой четверти XX ст. в Екатеринославе, об участии в них рабочих завода „Сириус“ (так до 1928 г. назывался нынешний ДЗПВ), о заводских красногвардейцах и продотрядовцах не сохранилось… Перманентно закрытый заводской музей никого не интересует, никто не требует, чтобы он был открыт. Революционные традиции пролетариата, — это миф, „мыльный пузырь“, который в свое время надувала и надувала КПССовская пропаганда, с целью обоснования претензий КПСС на революционную преемственность. Однако социальная память рабочих ДЗПВ сохранила легенды иного сорта — о некоем дореволюционном, строго-справедливом хозяине-капиталисте. Тоска по конкретному „хозяину“ звучит в этих преданиях наемных рабов. „От колы диды робылы“, — рассказывают пожилые рабочие, — привез этот хозяин из Америки снимающуюся по секциям крышу для 30-тонных „пламенных“ плавильных печей, чем значительно облегчил тяжелый труд плавильщиков. Прошло 90 лет, но эта крыша, эта технология работает до сих пор: после плавки мостовой кран снимает секции крыши и в густом дыму, мульда за мульдой, загружает печь, а затем ставит секции крыши на место. Здесь все зависит от профессиональной подготовки крановщика, который работает в открытой кабине, страдая от дыма, жары и пыли. До этой американской „новинки“, рассказывают старики, загрузка печей производилась вручную… „Колы диды робылы пры хозяини“ — характерная деталь этих легенд, — на весь литейный цех был один управляющий и один десятник, и всё успевали, а теперь начальства черт знает сколько, а порядка нет…» [цит. по: 233, с. 267].

«Растревоженная социальная память городских рабочих показывает, что и в начале нового столетия мелкобуржуазное сознание все еще чувствует травму сталинской коллективизации. Ожили и озвучиваются характерные, как сейчас принято говорить, „знаковые“ воспоминания. В рабочей среде весьма редкие социально-исторические разговоры обязательно свернут на тему о том, что у кого-то из рабочих дед „держал“ мельницу; у кого-то — столько-то лошадей, коров и овец; а еще у кого-то, у деда был дом под железной крышей и много-много земли… И все забрали-разорили-испоганили проклятые большевики-коммунисты, „краснопузые жидо-масоны“. А чья-то, до сих пор живая, очень древняя бабушка все еще помнит, как хозяйничали сами и горя не знали, а пришла „коммуна“, — работать перестали, церковь разорили, батюшку убили, головой попадьи как мячом играли… И никто из рабочих не скажет, — а мой дед-прадед был членом комбеда, был чоновцем или красноармейцем, гонялся за бандами и рубил на скаку кулацкую сволочь или был сельским активистом во время раскулачивания и коллективизации. Общественный климат теперь не тот, он не располагает к подобным откровениям… Но когда высокооплачиваемый рабочий основной профессии ездит в отпуск на родину, в Северный Казахстан, „своим ходом“, на собственном автомобиле(!), и, вернувшись оттуда, говорит, как там, на родине, хорошо, — там на пай дают 10 гектаров, а не 3–4, как здесь, — это тоже „знаковый“ признак. Это тоже симптом того, что мелкобуржуазное сознание живо, что оно и в городе хранит легенды о „своем“ клочке земли.

Тяга к „своей земле“ велика. Даже в глухие 70-е годы пожилые городские рабочие (бывшие колхозные крестьяне) в очень доверительной обстановке, почти шепотом, высказывали автору сокровенное: „Если бы Гитлер дал (вернул) нам землю, мы бы не имели ничего против него…“» [цит. по: 233, с. 267–268].

Дубровский, замечательный рабочий-социалист, в качестве марксиста и промышленного пролетария все же не совсем верно понимает дело. В старой культуре общинного крестьянства присутствовали отнюдь не только хуторянская заскорузлость и собственническая жадность (хотя при желании можно найти и их). На той же Днепропетровщине (в ту пору — Катеринославщине) некогда сражалась повстанческая армия Махно — замечательный образец борьбы пролетаризируемого крестьянства за свою правду и волю. Махно, как мы видели из свидетельства А. Белобородова, остается «самой легендарно-харизматической личностью Екатеринославщины», но за что сражалась эта «легендарно-харизматическая личность» вместе со своими товарищами, сейчас очень мало кого интересует.

Социальная память избирательна. Помнят то, что хотят помнить. На события прошлого всегда смотрят сквозь очки настоящего. Современный атомизированный рабочий только с крайним трудом может понять старого общинного крестьянина. Современное село, обескровленное оттоком всех сколько-нибудь активных элементов в города, происходившим в 1920-1980-е годы, и достаточно разложенное денежными отношениями в 1960-1980-е годы, могло давать в 1990-е годы ушедшим в город непутевым детям и внукам сало и другие «материальные ценности», но никак не «духовные ценности» солидарности и совместной борьбы…

Результат утраты классовой памяти понятен. Человек, лишившийся памяти, становится несчастным идиотом, беззащитным перед первым встретившимся мерзавцем, то же самое происходит с лишившимся исторической памяти классом…

Следует, наконец, упомянуть еще одну причину пассивности пролетариата.

Люди восстают не просто тогда, когда их жестоко угнетают и эксплуатируют, но лишь тогда, когда они чувствуют и знают, что эти угнетение и эксплуатация несправедливы, и что угнетаемые и эксплуатируемые достойны чего-то большего и лучшего. Раб, который видит в себе жалкую тварь, заслуживающую только рабства, а в хозяине — великого полубога, никогда не восстанет, сколь бы безжалостен ни был его хозяин. Для того, чтобы эксплуатируемые чувствовали несправедливость эксплуатации, требуется, чтобы у них была своя правда, противостоящая господствующей лжи эксплуататоров.

У угнетенных и эксплуатируемых старых времен была в большинстве случаев своя правда, запечатленная в многочисленных народных пословицах вроде «От трудов праведных не наживешь палат каменных». Вот что пишет бывший неоазиатский, а ныне буржуазный прислужник Г. Г. Дилигенский в своем интересном исследовании по социальной психологии французских рабочих:

«Из-за того, что во Франции, в отличие от Англии и США, преобладал финансовый, а не промышленный капитал, для француза XIX века капиталист — это прежде всего „великий вор“, спекулянт и казнокрад. Он наживается на легких плутнях, займах и выгодных подрядах» [178, с. 33].

Парижский рабочий — июньский повстанец или коммунар, испанский рабочий-анархист, питерский рабочий 1917 г. (и разве только они?) прекрасно знали, что капиталист — это вовсе не «делающий деньги» для себя и обеспечивающий работой ближних «предприниматель» и «деловой человек», а вор и паразит, все богатства которого нажиты за счет труда рабочих, а потому, по естественной справедливости, должны быть рабочими возвращены себе.

Подобные опирающиеся на чувство справедливости презрение и ненависть к богатым не имели ничего общего с завистью (то, что их смешивают с завистью интеллигентские прислужники капитала, говорит только о самих этих интеллигентских прислужниках, которые могут завидовать третирующим их своим хозяевам — владельцам капиталов и желать самим занять их место, но не могут понять, как возможен мир без хозяев и рабов).

Завидует тот, кто желает занять место того, кому он завидует. Ненавидит и презирает тот, кто хочет уничтожить само это место. Восстававшие крестьяне — общинники и пролетарии первого поколения вовсе не желали сами жить в паразитической роскоши, они хотели уничтожить эту роскошь наряду со своей нищетой.

Рабочий в современной России ничуть не меньше французского рабочего XIX века знает, что им управляет «великий вор, спекулянт и казнокрад» — и куда уж до современных русских воров наивным гобсекам и папашам гранде XIX века! Однако к осуждению подобных «великих воров» примешивается сейчас заметная доля восхищения («Умеют жить люди!»)и раздражения против самих себя, при всем желании так жить не умеющих.

Буржуазная пропаганда на протяжении всего своего существования говорила трудящимся, что капиталисты богатеют исключительно благодаря своим уму и таланту, а пролетарии живут в нищете исключительно из-за своих лени и бездарности, а потому и не должны винить в своей ничтожной доле кого-либо, кроме самих себя. Но современный атомизированный и разобщенный рабочий склонен верить во всю эту буржуазную лажу куда больше, чем проникнутый рабочей и профессиональной гордостью, знающий, что «именно мы создали дворцы и города», уверенный в себе — именно потому, что уверенный в своих товарищах, братьях и сестрах по классу — рабочий старых времен…

* * *

Когда мы говорим о потере рабочим классом способности к самоорганизации и коллективной борьбе, не следует понимать самоорганизацию и коллективную борьбу в демократическом смысле и представлять себе идиллические картинки, как рабочий класс, дружно прочитав «Капитал», сразу станет сознательным и единогласно проголосует за мировую коллективистскую революцию. Классовая война, как и любая другая война, невозможна без существования инициативного меньшинства наиболее смелых и готовых на самопожертвование пролетариев, которые могут повести за собой основную пролетарскую массу.

Сказать, что подобные мирские заступники совсем уж перевелись даже в современном рабочем классе, было бы неправдой. Точно так же было бы неправдой утверждать, что основная часть рабочего класса совсем уж потеряла уважение к таким людям, которым больше всех надо. Однако теперь таких людей осталось гораздо меньше, чем их было 100 лет назад, и, что чрезвычайно важно, они не встречают активной поддержки со стороны своих товарищей по работе. Как говорили одному рабочему активисту (а он был даже не революционным социалистом, но бескорыстным и энергичным тред-юнионистом с демократическими и антикоммунистическими взглядами): «Ты, Петро, за нас борись, а мы тебе спасибо скажем». Подобным рабочим активистам, при определенных обстоятельствах, удавалось увлекать на забастовку рабочих своего цеха или небольшого предприятия, но, если забастовка не заканчивалась скорой победой, бастующий коллектив был способен противостоять нажиму аминистрации лишь короткое время, а затем разваливался и капитулировал.

Готовность к энергичной и беззаветной борьбе за общее дело, за рабочую правду, не проявляли, как общее правило, ни рабочая масса в целом, ни активное меньшинство этой рабочей массы. Подобное активное меньшинство, вследствие господствующей при позднем капитализме индивидуалистической, а не коллективистской психологии, стремилось не к общему освобождению рабочего класса, а к личному освобождению путем ухода из рабочего класса. Пассионарии бежали с заводов, на которых оставались самые задавленные, пассивные и безынициативные рабочие.

Во время одной из забастовок забастовщики говорили: «Эх, сволочи наши начальники! Убить бы их всех! Нанять какого-нибудь бомжа — и убить! Сейчас любого бомжа для этого дела за тыщу рублей нанять можно». Мысль о том, что если сволочи-начальники достойны смерти, убивать их нужно самим, не приходила в головы ни всего бастовавшего коллектива, ни отдельных рабочих.

Фантазия о нанятом забастовщиками «за тыщу рублей» киллере из бомжей стала возможна только в мире, совершенно отличном от того, где испанские крестьяне из деревни Фуэнте Овехуна всей деревней убили особо вредного чиновника, а на следствии на все вопросы, кто персонально его убивал, дружно отвечали: «Мы, Фуэнте Овехуна». Отличен этот мир был и от того мира, в котором самые отважные ремесленники Белостока, по собственной инициативе, не спрашивая одобрения общего рабочего собрания, бросали бомбы в фабрикантов и полицмейстеров…

Классовая борьба не могла не происходить в России 1990-2000-х годов. Не столь уж редким явлением были дикие стачки, охватывающие обыкновенно только рабочих одного цеха, быстро гаснущие после достижения какого-то компромисса и очень часто неизвестные даже рабочим других цехов того же завода. Гораздо реже, но все-таки регулярно случались перекрытия улиц и железных дорог, блокирования зданий администрации, захвата начальников в заложники. Были даже единичные акты стихийного фабричного террора, т. е. убийства рабочими особо алчных до пролетарского пота буржуев.

Однако потрясающим символом состояния рабочего класса в современной России может служить рабочий — испытатель танков на танковом заводе в Нижнем Тагиле. Не получая, как и его товарищи по работе, долгие месяцы зарплату, он, придя однажды на завод, сел в танк и выехал на нем в город. «Мощная боевая махина с ревом двигалась по улицам, причем водитель, как говорят очевидцы, соблюдал все правила уличного движения, останавливался перед светофорами, делал правильные повороты. Когда испытатель вернулся со своим танком на завод, он не мог толком объяснить, что с ним случилось, и чего он надеялся достичь своим „танковым прорывом“. Ничего определенного не сказали журналисту и другие рабочие. Только поглядывали на 400 готовых танков, заполнивших пространство между цехами…» [141, т. 2, с. 319].

Они чувствовали, что жить невыносимо, и знали, что ими создана и может быть ими использована огромная сила. Но как пустить ее в дело, и можно ли с ее помощью изменить мир, они не знали…

* * *

По относительному количеству стачек Россия 1991–1999 гг. лишь чуть-чуть превосходила Россию 1908–1910 гг. [см. 268, с. 4–5], т. е. периода самой глухой реакции, наступившей после поражения революции 1905 г. И это не было случайностью, т. к. все, что происходило в России в 1990-2000-е годы, представляло собой пик реакции, самую дальнюю точку отката назад, последовавшего после поражения пролетариата в Октябрьской революции, — иначе говоря, означало реставрацию, аналогичную реставрации Бурбонов в 1815–1830 гг. [об этом пишет, например, Кагарлицкий. См. 250]. Разница заключалась лишь в том, что реставрация Бурбонов пришлась на эпоху, когда капитализм в целом имел прогрессивный характер, поэтому политическая реакция во Франции 1815–1830 гг. соединялась с экономическим и даже культурным подъемом. В настоящее же время весь мировой капитализм является реакционным и упадочным общественным строем, поэтому современная Россия демонстрирует единство политической реакции, экономической деградации и духовного маразма…

Забастовочное движение в России, бывшее на подъеме в 1989–1991 гг., резко падает в 1993–1994 гг., разгромленное экономическим кризисом и «рыночными реформами». Затем оно идет по нарастающей в 1995–1997 гг., а с 1998 г. количество и масштаб стачек вновь идут вниз. Однако в 1998 и отчасти даже еще в 1999 гг. ослабление рабочей борьбы по ее количеству сопровождается радикализацией ее качества. В 1998 г. происходит знаменитая «рельсовая война», в 1998–1999 гг. — захваты предприятий в Выборге и Ясногорске, поэтому 1998–1999 гг. можно считать вершинным периодом пролетарского сопротивления в России после 1991 г. Затем следует глубокий спад, вплоть до того, что в 2001 г. численность забастовок в промышленности сокращается до… 4! [См.: 233, с. 271. Статистику динамики стачек в России см.: 268, с. 59].

Однако для понимания того, как на самом деле происходила пролетарская борьба, одной статистики стачек явно недостаточно. Прежде всего следует отметить, что, как пишут Гордон и Клопов, на долю шахтеров и учителей «в 90-е годы приходилось 2/3 — ѕ всех бастующих… Но в остальных категориях подавляющее большинство трудящихся до сих пор ни разу не было вовлечено ни в одну стачку и даже не знает людей, у которых есть личный забастовочный опыт» [141, т. 1, с. 223].

Что еще важнее, большая часть забастовок принадлежала к числу директорских и профсоюзных «забастовок».

Такой феномен, как «директорская забастовка», т. е. забастовка, организованная при содействии или даже при активном участии администрации предприятия, был возможен в переходных условиях первой половины 1990-х годов, когда директора еще не успели стать полными верховными собственниками управляемых ими предприятий и с помощью забастовок выбивали из властей льготы и кредиты. Как пишет Кагарлицкий, «порой доходило до курьезов. Так, в Иваново директор АО „Шуйские узоры“ В. Тихонов, член КПРФ, самолично возглавил забастовочный комитет, требовавший от дирекции повышения заработной платы» [250, с. 235]. По мере того, как продукт разложения неоазиатской общественно-экономической формации — обыкновенный государственно-монополистический капитализм окончательно оформлялся, «директорская забастовка» постепенно отмирала.

В противоположность ей, «профсоюзная забастовка» еще долго (вплоть до новых пролетарских восстаний) будет выполнять свою функцию в буржуазном обществе — функцию дырки в котле, через которую выпускается пар пролетарской ненависти. Это признают порой и буржуазные авторы. По словам Гордона и Клопова, «наши забастовки в большинстве случаев — не проявление социальной стихии, но гораздо чаще — средство ее организации и цивилизации» [141, т. 1, с. 225].

Акции профсоюзного псевдопротеста в большинстве случаев сводятся к символическим одночасовым забастовкам и к проведению митингов и пикетов, где произносятся не подкрепленные делами речи, после чего трудящиеся, разрядив скопившуюся классовую ненависть на подобном мероприятии, расходятся по домам и возвращаются к привычному каторжному труду и привычной нищенской жизни. Вот что говорит другой буржуазный «социолог рабочего движения», А. М. Кацва, о подобной «акции протеста» осенью 1998 г., после рельсовой войны и дефолта, когда в воздухе чуть-чуть, но запахло освежительной грозой:

«В октябре 1998 г. число городов и населенных пунктов РФ, где проходили массовые выступления трудящихся, выросло по сравнению с апрелем того же года почти в 1,5 раз, а число участников этих акций увеличилось больше чем в 3 раза.

И только благодаря решительным действиям руководителей исполнительной власти в центре и на местах, представителей ФНПР и правоохранительных органов (это „и“, ставящее в один ряд профбоссов с полицией, бесподобно! — В. Б.), работе антикризисных штабов и соответствующих групп удалось снизить социальную напряженность в регионах, предостеречь массы от разрушительных действий, ввести акции протеста в цивилизованное русло» [268, с. 86–87].

ФНПРовские боссы, вместе с начальниками и полицейскими «предостерегающие массы от разрушительных действий» и «вводящие акции протеста в цивилизованное русло» — где может быть лучшее доказательство, что подобные «цивилизованные акции протеста» являются не формой пролетарской борьбы, но, напротив, средством удержания пролетариата от борьбы!

Однако русский буржуй до такой степени жаден и алчен, что обращает на такие «цивилизованные акции» внимания не больше, чем на христианские десять заповедей. Это с горечью душевной вынуждены признавать порой буржуазные социологи:

«…именно ожесточенные, плохо организованные, почти стихийные, но опасные действия работников оказывают наиболее сильное влияние на власть и директорат. Пока трудящиеся выступают в мирных и организованных формах, на них, в сущности, не обращают внимания. Когда же выступления приобретают опасный, а то и разрушительный характер, возникает, по крайней мере, подобие какого-то ответа; иной раз что-то сдвигается на самом деле» [141, т. 1, c. 225].

Уже в 1993–1994 гг. во время «цивилизованных акций протеста» в Надыме, Анжеро-Судженске, Коврове и некоторых других городах ситуация накалялась и «доведенные до отчаяния люди перекрывали транспортные магистрали и оказывались на грани массового насилия. Особенно тревожно (кому тревожно, а кому и приятно. — В. Б.), что роль стихийного начала в таких событиях год от года становилась все более значительной» [141, т. 2, с. 320]. Летом 1996 г. в городе Черногорск в Хакассии стоявшие мирным пикетом шахтеры во время беседы с главой местной администрации взбунтовались (как взбунтовались некогда новочеркасские рабочие, услышав от директора завода предложение вместо мяса есть пирожки с ливером), и властям лишь с большим трудом удалось спасти этого главу от растерзания, а дома местных богачей — от погрома [141, т. 2, с. 320].

Наряду с перекрытием улиц, железных и автомобильных дорог любимым методом бунтующих пролетариев было провозглашение заложником директора или какого-то другого буржуя.

Весной 1996 г. шахтеры шахты «Кузнецкая» в Кузбассе, не получавшие зарплату с лета 1995 г., объявили голодовку в забое, с помощью представителя администрации президента (на носу были президентские выборы!) получили зарплату, однако вскоре были уволены. Директор отказался разговаривать с ними, заявив: «С этим быдлом я без карабина разговаривать не буду». После этого шахтеры заперли его в кабинете вместе с 14 другими управленцами [см. 268, с. 99].

А работницы и шахтерские жены Новошахтинска, «чьи мужья много месяцев не получали полных зарплат, в исступлении потребовали „продать в Чечню“ (!!! — В. Б.) главу местной администрации» [141, т. 2, c. 320].

Как с горечью душевной вынуждены констатировать Гордон и Клопов, «самое печальное, что захват заложников оказался практически очень действенным средством. Зачастую именно в этих случаях власти, до того лениво отговаривавшиеся от протестующих, начинали предпринимать реальные меры по сокращению задолженности по оплате труда» [141, т. 2, с. 321].

Подобные взрывы классовой ненависти и пролетарского гнева случались не только у промышленных рабочих, но и у других обездоленных слоев. В сибирском городе Юрга зимой 1998–1999 гг. не получавшие детских пособий матери стали громить «все, что попадалось под руку», и, как со спартанским лаконизмом повествуют те же неразлучные Гордон с Клоповым, «лишь вмешательство милиции привело толпу в чувство» [141, т. 2, с. 322].

Порой бунтовали пенсионеры:

«…мирные действия пенсионеров то и дело подходят к опасной черте… Тогда пенсионеры в Твери на многие часы перекрывают железную дорогу Москва — Петербург; в Кимрах, вооружившись кольями, арматурой, вилами и грозя расправиться с чиновниками, занимают мост через Волгу; в Ростове-на-Дону с криками „не защищаете нас — и вам пощады не будет!“, блокируют областной департамент социальной защиты; в Йошкар-Оле бросаются на приступ президентского дворца, бьют стекла и останавливаются, не зная, что делать дальше» [141, т. 2, с. 321].

Вот именно, «не зная, что делать дальше». Захватывать президентский дворец имело смысл не для того, чтобы получить задержанную пенсию, но для того, чтобы провозгласить Йошкар-Олинскую Коммуну, но это означало бы революцию, а ни в необходимости, ни в возможности революции не было убеждено даже большинство тех, кто бил стекла в президентском дворце.

Все подобного рода стихийные взрывы вплотную приближались к черте, по ту сторону которой было уже вооруженное восстание, но ни один из них не пересек эту черту. Кроме неверия масс в возможность иного мира, у этого была еще одна причина. Это отсутствие лидеров — не именующих себя таковыми представителей политических партий и группок, но таких, самых смелых, пролетариев, которые способны первыми сказать «нет!» начальнику или первыми встать под огонь, еще не зная, пойдет ли за ними остальная масса.

Восстание на броненосце «Потемкин» не началось бы без готовности матросов к такому восстанию, без мощного чувства, что дальше терпеть невозможно. Но эта готовность и это чувство рассеялись бы бесследно и бесплодно, если бы среди матросов не было Григория Вакуленчука, который воскликнул: «До каких пор мы будем рабами!» — и если бы после того, как Вакуленчук упал, смертельно раненый офицером Гиляровским, не было бы Афанасия Матюшенко, который застрелил Гиляровского и закричал: «Братцы! Хватай винтовки и патроны! Бей офицеров!» Без настроенности на восстание всего матросского коллектива, восстание не смогли бы поднять ни Вакуленчук с Матюшенко, ни самая правильная партия, но матросский коллектив никогда не восстал бы, если бы в нем не было таких, как Вакуленчук и Матюшенко.

В 1990-е годы не существовало ни настроенности на восстание рабочих масс, ни пригодных для инициирования этого восстания рабочих вожаков. Потенциальные пролетарские лидеры либо шли в рэкетиры, либо, в лучших случаях, перерождались и вырождались в мелких профсоюзиках и марксистских группках…

* * *

Крупнейшей из акций подлинной классовой борьбы в 1990-е годы была «рельсовая война», о событиях которой Гордон и Клопов с некоторым даже ужасом говорят, что они «на деле подвели страну к порогу крушения социального порядка» [141, т. 2, c. 324].

Начавшись в первых чисах мая 1998 г., перекрытие шахтерами железных дорог продолжалось 3 недели — до 26 мая, а 3 июля возобновилось снова, на этот раз сразу с требованием отставки Ельцина, и длилось до 23 июля, хотя последние шахтерские пикеты держались до 3 августа, а шахтерские делегаты стояли в Москве палаточным лагерем у Горбатого моста до осени.

«Рельсовая война», хотя не могла стать и не стала началом революции, как надеялись некоторые марксисты, принадлежала все же к подлинной классовой борьбе, а не к разряду «цивилизованных акций протеста». Шахтерские профсоюзы ею не руководили [268, с. 105–106], и, как с неудовольствием пишут Гордон и Клопов:

«…Знаменательно и то, что в ряде случаев акции „рельсовой войны“ осуществлялись вопреки решениям центральных и региональных профсоюзов, вне их координирующих усилий, без учета предварительно обсужденных и принятых региональных и общероссийских планов и требований» [141, т. 2, c. 325].

Действия шахтеров вызвали сочувствие других слоев пролетариата:

«Во всероссийском обследовании, проведенном Фондом „Общественное мнение“ в мае 1998 г., действия шахтеров одобрило 62% опрошенных, тогда как против них высказался лишь 31%. Проводники поездов, на много дней застрявших в кузбасской сердцевине сибирской магистрали, рассказывали…, как первоначальное и понятное недовольство пассажиров сменилось энтузиастической поддержкой шахтеров теми из них, кто в качестве делегатов, посланных пассажирами, побывал в местах блокады и оказался в поле эмоционального воздействия протестующей массы» [141, т. 2, с. 327–328].

Отличительной чертой «рельсовой войны» был радикализм методов борьбы, методов, переступающих границы буржуазной легальности. В лучшую сторону, сравнительно с первичными акциями рабочего протеста (такими, как дикая стачка в одном цеху, случаи которых редко попадались на глаза буржуазным социологам, но были не столь уж единичны), «рельсовую войну» отличало и присутствие политических требований.

Однако до какой степени ограниченны и до какой степени буржуазны были эти требования!

Они сводились, самое большее, к отставке Ельцина («Ельцин! Мы тебя поставили — мы тебя и скинем!!!»)и национализации угольной промышленности, т. е. являлись зеркальным отражением забастовок 1989–1991 гг., когда шахтеры требовали отставки Горбачева и приватизации (последняя первоначально маскировалась различными благозвучными терминами вроде «разгосударствление», «многообразие форм собственности» и т. п.). Иначе говоря, если шахтеры в 1989–1991 годах объективно содействовали переходу от неоазиатского строя к капитализму и субъективно желали этого перехода (другой вопрос, что каким явится на самом деле капитализм, им не могло присниться в самом страшном сне), то в 1998 г. они хотели, самое большее, вернуться назад, к неоазиатскому строю.

А. М. Кацва пишет, что в 1998 г. «в шахтерском движении Воркуты явно наметились леворадикальные тенденции. Усилились позиции РКРП и „Трудовой России“, а также прокоммунистического профсоюза „Защита“. Начали раздаваться призывы к насильственным действиям. Впрочем, подобные настроения разделялись далеко не всеми коллективами шахт Печорского угольного бассейна. Но надежды, связанные с введением частной собственности (характерные для начала 1990-х годов), исчезли окончательно, и вновь возобладали настроения, что выжить можно только при помощи государственной поддержки, ренационализации угольной промышленности» [268, с. 96].

На самом деле РКРП и «Трудовая Россия» были (и остаются) не леворадикальными, а праворадикальными партиями. Субъективно они стремятся к смене существующего сейчас в России государственно-монополистического капитализма неоазиатским способом производства, подобным тому, который существовал в СССР. Однако в объективной действительности восстановление СССРовских порядков является невозможной утопией (уже потому, что за это не будет бороться ни буржуазия, которой и сейчас живется вольготно, ни пролетариат, который может с ностальгией вздыхать о временах брежневского «классового компромисса», но не пойдет умирать на баррикадах за возвращение брежневских порядков). Поэтому реально политическая линия РКРП и подобных ей партий на «наведение порядка» и «спасение русской государственности» означала (и означает) укрепление и усиление диктатуры русской государственно — монополистической буржуазии, а самым адекватным определением этой линии будет термин «социал-фашизм» [подробнее об этом см. 77 и 790]. То, что при всем при том в РКРП могло быть немало людей, искренне верящих, что борются за освобождение рабочего класса, дела не меняло. Пословица о добрых намерениях, которыми вымощена дорога в ад, всем известна.

Когда шахтерские делегаты летом 1998 г. стояли пикетом у Горбатого моста, председатель одного из шахтерских профсоюзов, известного НПГ, А. А. Сергеев написал от их имени «Обращение к гражданам России представителей шахтерских коллективов Печорского, Ростовского, Кузнецкого, Тульского угольных бассейнов, пикетирующих здание правительства РФ». В нем, в частности, говорилось:

«Сегодня между властью, капиталом и наемным трудом стоит глухая стена непонимания. Если не изменить ситуацию в стране цивилизованным путем, то не останется никого — ни власти, ни капитала, ни наемного труда, и в конце концов России» [268, с. 169].

Старое революционное рабочее движение боролось за уничтожение «власти, капитала и наемного труда», иначе говоря, за уничтожение общества, в котором бесправные и неимущие работники являются всего лишь «наемным трудом», эксплуатируемым капиталом и угнетаемым властью. Современный профбосс пужает жуткими последствиями, который произойдут от уничтожения такого, эксплуататорского и грабительского, общества, такой России, — и этот профбосс получает от «шахтерских коллективов Печорского, Ростовского, Кузнецкого и Тульского угольных бассейнов» полномочия подписывать декларацию от их имени!

Перекрытие шахтерами железных дорог закончилось, и само движение пошло на резкий спад (хотя от него оставался еще палаточный лагерь на Горбатом мосту) до дефолта 17 августа, после которого положение народных масс резко ухудшилось. Это ухудшение вызвало смутную, но реальную, радикализацию народных настроений, для удержания которой под контролем буржуазии и послужили профсоюзные митинги осенью 1998 г. Однако перекрытие дорог не возобновилось, и вообще классовая борьба пошла на спад.

Шахтерское движение мая — июля 1998 г., при радикализме его методов, не имело представления о тактической и стратегической перспективе своих действий. Не было надежды на иной мир, ради которого нужно идти на революцию. Но не было и представления, какими методами, в какой последовательности добиваться ограниченных, реформистских целей (хотя бы отставки Ельцина и национализации угольной промышленности). Отсутствовала перспектива нарастания движения, охвата им все больших слоев пролетариата и перехода к реальной борьбе за власть. Шахтеры не знали, как бороться, и не очень знали, за что бороться, поэтому, лишь только власти приступили к выплате задолженностей по зарплате, шахтерское движение обречено было угаснуть.

Точно так же лишенными общей перспективы, а потому обреченными на поражение были захваты пролетариями предприятий в Выборге и Ясногорске, и уж тем более действия рабочих на Ачинском глиноземном комбинате, Кузнецком металлургическом комбинате и угольном разрезе «Черниговский». В трех последних случаях рабочие просто участвовали в драке за передел собственности между различными группами буржуазии, поддерживая одну такую группу против другой, поэтому принадлежность данных событий при всем их внешнем драматизме к пролетарской борьбе очень сомнительна. По-другому обстояло дело в Выборге и Ясногорске, хотя в Выборге рабочие все время оставались под контролем профкома (который их в конце концов и предал), тогда как в Ясногорске элементы низовой активности и самоорганизации были гораздо сильнее.

Ясногорск представлял, пожалуй, высшую точку пролетарской классовой борьбы в России 1990-х годов. Захватная забастовка, происходившая на Ясногорском металлургическом заводе, быстро переросла рамки директорской забастовки и превратилась в настоящую самоорганизованную стачку. В отличие от Выборга, руководство стачкой осуществлялось не профкомом, но общим собранием.

Уникальность Ясногорской забастовки объясняется прежде всего двумя причинами. Половина рабочих бастовавшего завода имела высшее образование — и относилась, таким образом, к замечательному типу интеллигентного рабочего, который, как и любой слой, принадлежащий двум мирам, куда более способен на борьбу и протест, чем запертый в ограниченную односторонность тип только рабочего или только интеллигента. Кроме того, Ясногорск представляет собой небольшой город в Тульской области, город, где все друг друга знают, где сохранились еще сильные общинно-коммунитарные навыки и где, поэтому, коллективная самоорганизация может осуществляться с гораздо большей легкостью, чем в многомиллионном мегаполисе…

Каждая подлинная, а не липовая — профсоюзная, забастовка содержит черты, сближающие ее с революцией. В ней, как и в революции, рабочие начинают решать сами. Власть осуществляется не стоящим над трудящейся массой начальством, пусть даже выбранным, но общим собранием трудящихся. Во время одной из подлинных, т. е. «диких» и «стихийных», а не профсоюзных забастовок, бастовавшие послали на переговоры с администрацией двух своих делегатов, окрестив их «стачкомом» (что переговоры с администрацией нужно вести всем бастующим коллективом, забастовщики не знали). Администрация сумела убедить этих двух делегатов «войти в положение» и согласиться на компромисс (чтобы зарплата была повышена не на 50%, а всего лишь на 20%). Радостные и довольные от предварительно достигнутого компромисса, делегаты вернулись к бастовавшим товарищам. Глядя на их улыбающиеся лица, заулыбались и те, предвкушая победу. Однако, услышав вместо сообщения о предполагаемой победе рассказ о достигнутом компромиссе, бастовавшие пролетарии, после секундного замешательства, все как один закричали «Нет! Бунтовать — так бунтовать, бастовать — так бастовать!» Это была рабочая власть в действии, пророчество грядущей рабочей революции.

Пророчество — не более того. Солидарность борющихся рабочих и власть общего собрания забастовщиков как прообраз пролетарской диктатуры — все это по естественным причинам существовало в большинстве случаев очень недолго (дикие забастовки в России 1990-х годов обыкновенно продолжались не более нескольких дней) и рассыпалось, лишь только забастовка шла на спад. Однако, не переоценивая такие предвестники грядущей революции и зачатки рабочей власти, какими являются дикие стачки и возникающая в их ходе власть общих собраний, нельзя и недооценивать их. Рабочие, кричавшие: «Бастовать — так бастовать! Бунтовать — так бунтовать!» — хоть на несколько дней, но разогнули спины, и увидели, как испугалось их коллективной силы начальство. При подходящем случае они еще вспомнят все это…

Протестная волна 1998–1999 гг. угасла в обстановке экономической стабилизации и даже экономического оживления, начавшегося в 1999 г. Однако списывать со счетов пролетарскую борьбу было бы явно преждевременно, при этом ее грядущие акции будут по своим формам и методам во многом подобны «рельсовой войне» и Ясногорску, а не «акциям протеста», организованным профсоюзами. В том же самом 2001 г., когда в промышленности наблюдалось только 4 забастовки (!!! — В. Б.), рабочие крупнейшего в Красноярском крае завода «Сивилит», требуя работы и зарплаты, вышли колоннами на улицы Красноярска и перекрыли основную транспортную артерию города [268, с. 139].

Так что не зря беспокоится А. М. Кацва:

«Если же массовые акции протеста повторятся, то они могут оказаться во много раз сильнее событий 90-х годов и носить гораздо более разрушительный характер» [268, с. 139].

8. Итоги и перспективы.

В заключение нужно, естественно, сказать об «итогах и перспективах».

По мнению ряда марксистов России и СНГ, на территории СНГ будет происходить долгое и органичное развитие капитализма, в ходе этого развития широкие слои трудового населения будут пролетаризироваться, т. е. лишаться «мелкобуржуазных источников доходов», в ходе тред-юнионистской борьбы будут «самовоспитываться», т. е. приобретать «чувство собственной силы и достоинства», вырабатывать классовое самосознание, пока, созрев в достаточной мере, не поднимутся на революцию.

Эта перспектива является достаточно оптимистичной и ортодоксально-марксистской (то бишь меньшевистской), однако, к сожалению, все будет происходить совсем по-другому.

Вопреки распространенным среди марксистов представлениям, революционно-социалистическое сознание вовсе не является продолжением и развитием тред-юнионистского сознания:

Революционно — социалистическое сознание не является развитым, расширенным и дополненным тред-юнионистским сознанием, это два разных и противоположных типа сознания, хотя бы они и уживались тем или иным образом в голове одного и того же пролетария. Более того.

Исторически революционно-социалистическое сознание пролетариата предшествует тред-юнионистскому сознанию, а не вырастает из него. Английские пролетарии сперва крушили капиталистические фабрики, как луддиты, боролись за политический и социальный переворот, как чартисты, мечтали о социализме, как оуэнисты, и лишь затем приняли капиталистический строй и начали бороться лишь за лучшие условия продажи своей рабочей силы, что и называется тред-юнионизмом. Американские пролетарии сперва объединялись в выступавших за замену капитализма социализмом (как бы смутно ни понимался последний) Национальном рабочем союзе и Ордене рыцарей труда, и лишь затем возникла принявшая капитализм как незыблемую данность Американская федерация труда. Обратных случаев эволюционного перехода от тред-юнионистского к революционно — социалистическому сознанию в истории мирового рабочего движения не наблюдалось никогда.

Старое революционно-социалистическое сознание пролетариата не было продуктом капиталистической фабрики самой по себе, оно пришло к пролетариям извне капиталистической фабрики — но было не плодом пропаганды невесть откуда взявшейся мудрой партии, но результатом столкновения с новым капиталистическим миром опыта и психологии старого общинного коллективизма.

Чем более старый общинный коллективизм перемалывался и уничтожался капиталистической системой, и чем более чистым и свободным от докапиталистических примесей становился капитализм, тем более революционно-социалистическое сознание пролетариата сменялось тред-юнионистским сознанием. Там, где революционно-социалистическое сознание пролетариата возрождалось на какое-то время, это было следствием не органического эволюционного развития от тред-юнионизма к революционному социализму, но великих потрясений и катастроф, в первую очередь — войн (как произошло в результате Первой империалистической войны, после которой, в 1918–1923 гг., призрак коммунистической революции внушал буржуазии ужас больше, чем когда-либо в истории).

У нас нет оснований считать, что в будущем будет происходить по-другому. Грядущие империалистические войны и прочие капиталистические потрясения, несомненно, вызовут радикализацию пролетариата (как вызвали ее крах финансовых пирамид в Албании и государственное банкротство в Аргентине). Чтобы пролетарские восстания не закончились бесследно и бесплодно, но разрушили до основания буржуазные государства и установили победоносную диктатуру пролетариата, нужно, чтобы в соответствующей стране существовала революционная организация, которая не была бы ни обществом для посиделок марксистской интеллигенции, ни оппортунистической «легальной рабочей партией», но своими фанатизмом и деловитостью превосходила бы даже еретические секты средневековья.

Сама надежда на то, что наемные рабы капиталистического строя могут в пределах этого строя «самовоспитываться» и приобретать чувство «собственной силы и достоинства», по своей иллюзорности и утопичности не намного уступает надеждам на возможность таких прогрессов у не наемных, а буквальных рабов древнего Рима. Раб мог обрести чувство силы и достоинства, лишь восстав, убив господина, перестав быть рабом, уйдя в в отряды Спартака и Аристоника; но если даже ему, не делая всего этого, удавалось методом волынки добиться повышения выдаваемого ему рациона, чувства силы и достоинства у него не прибавлялось.

Теории о вызревании рабочего класса для социализма могли выглядеть убедительными 100 лет назад. В настоящее время их иллюзорность очевидна. Пролетариат может обрести силу, свободу и достоинство не «шаг за шагом», а в революционном скачке, в катастрофическом разрыве с буржуазным миром, в вызванной какими-то общественными потрясениями (войнами, государственными банкротствами и т. п.) революции. Разумеется, такое обретение пролетариатом силы, свободы и достоинства будут закономерно — поскольку закономерны большие войны и прочие глубокие потрясения капитализма, им же самим регулярно порождаемые, — но эта закономерность будет действовать никак не постепенно, не эволюционно, это будет катастрофическая законоерность.

Все рассуждения нынешних СНГовских марксистов, надеющихся на перерастание тред-юнионистского сознания пролетариев в революционное, исходят из возможности в современной России (и в целом в СНГовии) длительного периода органического капиталистического прогресса, когда будет развиваться промышленность, с ней будет развиваться за счет «лишающейся мелкобуржуазных доходов» пролетаризируемой массы рабочий класс, в экономической борьбе он будет воспитывать свои сознательность и боевитость и т. д. — словом, повторение России 1861–1917 гг. — и даже не той России, какой она на самом деле была, а той, какой она представляется подобным марксистам!

К сожалению, ничего подобного не будет. Длительное бурное, стабильное и органичное развитие капитализма в России невозможно. Места на мировом рынке заняты, расти капитализму некуда (единственное предвидимое исключение — грядущий третий империалистический передел мира и предшествующая ему всемирная модернизация производства оружия, но в этом случае говорить об органическом и стабильном развитии капитализма и подавно невозможно). Возможны и неизбежны циклические колебания, промышленное производство может то подниматься на несколько процентов в год, то падать на несколько процентов в год, однако подобные колебания бессильны вытащить экономику даже до не столь уж высокого уровня 1989 г.

Начавшийся в 1999 г. экономический подъем вызван прежде всего высокими мировыми ценами на энергоносители. Он не сопровождается даже обновлением чрезвычайно устаревшего и изношенного оборудования, а потому носит чрезвычайно поверхностный, ограниченный и неустойчивый характер (как пишет В. В. Виноградов, «Оживление производства, начавшееся в 1999 г., не представляется устойчивым, так как не опирается на инвестиции в реальный сектор» [113, с. 105]).

Марксистам, да и не только марксистам, в России следует понять одну простую, но мрачную вещь: в современной России другого капитализма, чем тот, который есть, не будет. Никакой капиталистический прогресс, в условиях современного мирового капитализма, здесь невозможен.

Это означает, в частности, и то, что не будет «пролетаризации», понимаемой как превращение трудящихся в промышленных пролетариев, за счет исчезновения «мелкобуржуазных источников доходов». Современный российский капитализм обречен оставаться гниющим смрадным болотом, а промышленные пролетарии останутся в нем меньшинством, окруженным огромной пролетаризированной массой безработных, полубезработных и «самозанятых», т. е. люмпен-пролетариев и люмпен — буржуа.

Г. А. Завалько пишет, что «паракапитализм» (так он вслед за Ю. И. Семеновым называет зависимый, периферийный капитализм) ведет большинство «зависимых социоров» (социальных организмов), «включая нынешнюю Россию», «по пути деградации, исключающем революцию. „Невидимая рука рынка“ жмет на тормоз, разрушая все, что не нужно западному капиталу (не только западному, но и самому российскому тоже. Завалько, так же как и Семенову, вообще свойственно преувеличивать подчиненное положение российского капитала, умалять его самостоятельность, в реальности достаточно высокую, чтобы говорить о России как об империалистической державе — хотя, разумеется, далеко не самой сильной в мире. — В. Б.), но обрубить ее некому. Революционная сила отсутствует. Кардинальное отличие положения в России перед Октябрем 1917 г. и после августа 1991 г. наглядно проявляется в отличии стремительного взлета большевиков от нынешнего удручающего бессилия левой оппозиции…

…ложна исходная установка о возможности социалистической революции в периферийных странах18. Россия же выделяется даже среди них крайне низким уровнем протестных выступлений, что связано, как я полагаю, с регрессивным направлением развития нашей страны, с криминализацией, люмпенизацией и окрестьяниванием населения. (Ох уж эта дурная привычка марксистов-ортодоксов связывать утрату пролетариатом революционности с его окрестьяниванием… — В. Б.) В этом случае появления конструктивно — революционной силы внутри России ждать неоткуда. Конечно, России с ее научным и промышленным потенциалом тесно в рамках паракапитализма. Конечно, что-то одно должно исчезнуть. Но из этого не следует, что исчезнет паракапитализм. История последних лет показывает, что скорее исчезнет научный и промышленный потенциал России…» [201, с. 208, 244–245.]

Но, как ни удивительно, при всех подобных мрачных перспективах для революционного пролетарского движения в России, призрак коммунизма продолжает являться в кошмарах ученым слугам буржуазии. Так, известные нам Гордон и Клопов пишут:

«Увы, уроки истории далеко не всегда усваиваются народами (!!! — В. Б.). В моменты тяжких кризисов миллионы людей снова и снова начинают верить в невозможное (да как сказать… Из того, что первый блин вышел комом, вовсе не следует, что надо вообще прекратить печь блины. — В. Б.). В отличие от рыночно-демократической утопии иллюзия коммунистической социальной демократии может получить массовую опору. В этом смысле не совершенно безнадежны позиции таких, пока что слабых и маргинальных образований, как Социалистическая партия трудящихся, Партия самоуправления трудящихся (для буржуазных „социологов рабочего движения“ страшнее абсолютно безобидных для буржуазии СПТ и ПСТ зверя нет. — В. Б.), левосоциалистические экстремисты в профсоюзах и компартии (это каких таких „левосоциалистических экстремистов“ раскопали они в ФНПР, „Защите“ и КПРФ?! — В. Б.).

…Коммунизм — это такая утопия, которая на практике всегда становится тоталитарной тиранией, но которая содержит в себе огромный заряд привлекательности. Поэтому попытки его осуществления могут повторяться опять и опять. Тут стоит говорить о своего рода возвратной утопии.

Хочется думать, что „перекормленность“ российского общества десятилетиями официальной коммунистической пропаганды дает некоторую надежду хотя бы на ближайшее будущее (Всего-навсего! — В. Б.). Быть может, если не сознательное понимание исторических закономерностей, то инстинктивное отвращение к столь памятному лицемерию прошлого позволит нам, по крайней мере, в непосредственной перспективе устоять перед соблазном соединять несоединимое — социально-политическую демократию и огосударствленную экономику» [141, т. 1, c. 85–86].

Нам придется огорчить авторов послужившего неплохим подспорьем для нашей работы двухтомного исследования: указанная ими причина для «некоторой надежды хотя бы на ближайшее будущее» является несостоятельной. Выросло новое поколение, которое абсолютно не помнит по собственному опыту «лицемерие прошлого», а равным образом не помнит прошлых неудач и поражений. Те, кому сейчас 18 лет, не видели доперестроечные времена и не запомнили времена перестроечные. Лицемерие «советских» времен для них такое же смутное предание, каким для людей брежневской эпохи было лицемерие царской России.

Зато молодежи прекрасно известно лицемерие настоящего. Подобно тому, как у французской малоимущей молодежи ответом на лицемерие режима Реставрации были бонапартистский миф и миф якобинский, ответом на лицемерие российской Реставрации стал миф сталинистский и, по мере того, как Сталин в качестве великого русского патриота поднимается на щит путинским режимом, станет миф большевистский.

Революционное движение пролетариата не нуждается в мифах. Большевики сделали свое дело — обеспечили победу неоазиатского строя в России; задачей новых революционеров будет уничтожить продукт разложения неоазиатского строя, изначально гнилой монополистический капитализм. Новые революционеры будут учиться на опыте, победах и просчетах большевиков, но пойдут дальше них. Однако речь сейчас не о том…

В ельцинскую эпоху «беспорядочного грабежа» преобладающим официальным лицемерием было лицемерие «демократическое» и либеральное. В т. ч. и поэтому (хотя не только поэтому) у недовольных официальным лицемерием представителей низов доминировали державнически — патриотические настроения. В путинскую эпоху «грабительского порядка» господствующим стало державно — патриотическое лицемерие, и чем больше власти будут бить в патриотические барабаны, славить «единую Россию», и чем больше российское государство будет обнаруживать свой грабительский характер, тем сильнее будут расти в массах антигосударственные и антипатриотические настроения

* * *

Эксплуататорский строй при прочих равных условиях тем более крепок, чем больше он способен перетягивать в лагерь эксплуататоров самых энергичных и инициативных людей из лагеря эксплуатируемых.

В начале 1990-х годов русский капитализм проявлял такую способность. Самые энергичные и беззастенчивые выходцы из низов могли податься в бандиты или в торговцы, и, при наличии везения, подняться наверх. Сейчас ситуация изменилась до такой степени, что ее изменение заметили журналисты из разных и даже конкурирующих буржуазных политических течений.

«Гражданской войны в России не случилось только потому, что изрядное число пассионариев политическим действиям предпочло бандитизм… При всей своей монструозности и хаотичности Система образца начала 90-х была более жизнеспособна, чем нынешняя, поскольку… в ней имелись места для пассионариев. Нынешняя, уверовав в свою железобетонность, таковых не предусматривает… Сегодня шлюзы закрыты. А значит, у Революции есть еще один шанс…» [цит. по: 233, с. 282].

По данному вопросу с фашистской «Лимонкой» согласен известный либеральный журналист Л. Радзиховский:

«Против чего дружат эти неумытые революционеры? Не против Путина, не против банков, не против Америки, не против „черных“, не против „жидов“, не против интеллигентов… Это все семечки, детали. Они — против той жизни, которая против них. У них все время по усам течет — а в рот им ни черта не попадает. И они знают — никогда и ни за что не попадет…

Такая зависть, такое унижение, такое попранное чувство справедливости — все это было динамитом всех классических революций. Когда раздался первый рык нового русского капитализма, казалось, что уж новой революции у нас не будет — „проклятьем заклейменные“ ушли в „братья-1“ или в мелочную торговлю. „Красные гвоздики“ остались в петлице карденовского костюма г-на Зюганова и в трясущихся руках анпиловских „комсомолок 20-х годов“. Но сейчас, похоже, что-то может измениться.

Русский капитализм, не успев развернуться, впал в социальный застой. Перспективы „пацанов“ стали совсем узкими. Те „пацаны“, кому было 16–18 лет в 1990-93 гг., или перебиты, или стали „бизнесменами“, но на рабочих окраинах подросли новые, из Чечни возвращаются те, кого научили воевать, — а капитализм-то, увы, не расширяется. Новые толпы — в отличие от начала 1990-х годов — пролезть в игольное ушко российского капитализма не могут. Желающих „приподняться“ куда больше, чем свободных мест — вкусные места заняты, новые появляются очень нечасто.

Низы не хотят жить по-старому, а верхи не могут предоставить им возможность жить по-новому. Нет, это — не революционная ситуация. Но она не революционна только потому, что нет революционеров. Динамита революции становится все больше — спичек нет и поджигателей не видно. Пока не видно» [544].

А вот что пишет обозревательница леволиберальной «Новой газеты» Юлия Латынина, рассуждая о перспективе солдатских бунтов:

«Российские генералы столкнулись, кажется, с новой проблемой. Их солдатики организованно бегут из частей.

Раньше солдаты бежали поодиночке, пристрелив предварительно парочку сослуживцев и прихватив с собой автомат…

И вот новая беда. Солдаты уже не расстреливают коллег поодиночке: они бегут, ни в кого притом не стреляя, организованными группами…

А что, если за неорганизованной стрельбой и организованными побегами начнутся солдатские бунты?

Это форма протеста, весьма характерная для архаических обществ. Но что произойдет, если архаичная форма общественного протеста случится в ракетной части, боеголовки которой могут разнести хоть Кремль, хоть Вашингтон?…

А если бунт случится не в ракетной части, а в обычной, но его поддержит население?

Странное дело. В нашей нищей России, разделенной на две неравные половинки сверкающими дверями бронированных „Мерседесов“, мы совсем забыли о такой вещи, как социальный взрыв. Революция. Революции не было ни в начале 90-х, когда кончились деньги и продукты, ни в 98-м после дефолта.

Однако не следует забывать, что в начале 90-х нищие молодые люмпены уходили не в революционеры, а в бандиты. Мы вряд ли когда подсчитаем, какой огромной силы социальный взрыв был поглощен организованными преступными группировками. И какое количество потенциальных разиных и пугачевых собирало бабки с ларьков и ездило на стрелки. Сейчас ларьки и стрелки кончились, а социальная ненависть осталась.

В нашу армию не идут богатые. Не идут умные. Не идут здоровые.

Так уж в военкоматах обустроена система взяток, что наши солдаты оказываются самым угнетаемым, самым обездоленным — и при этом весьма организованным классом общества.

И если с этим ничего не делать, то рано или поздно самый угнетаемый класс России возьмется за оружие. Которое ему каждый день выдают угнетатели» [341].

* * *

Молодые пролетарии (а это не только промышленные рабочие), в отличие от пролетариев, выросших в брежневские времена, куда меньше склонны к иллюзиям о государстве, так как привыкли к тому, что государство для них не опекун, но враг. При этом молодые пролетарии куда больше привыкли к самостоятельности и инициативе. Найти новую работу им значительно легче, чем пролетариям предпенсионного возраста, поэтому они гораздо меньше склонны сносить от начальства все, что оно пожелает, лишь бы только удержаться на рабочем месте. Пролетарское состояние не является для них, желавших пролезть в буржуи, своим, естественным, поэтому они будут стремиться из него выйти, а горькая действительность заставит их понять, что выйти из этого рабского состояния можно только всем вместе и только путем революции. Опыт прошлых поражений и неудач рабочего класса не тяготеет над их памятью, он для них — отдаленная история, и воспоминания о неудаче Октябрьской революции столь же не помешают им подняться на новую революцию, как не помешали пролетариям в 1917 г. воспоминания о неудаче восстания Степана Разина.

При этом следует подчеркнуть, что рабочая борьба в России — в условиях отсутствия устойчивого капиталистического прогресса — имеет и будет иметь взрывной, скачкообразный характер, и что вслед за длительными периодами пассивности и задавленности будут происходить внезапные вспышки, подобно тому, как это случилось в 1998 г.

Конечно, в свете сказанного выше о разобщенности современного пролетариата — всего в мире вообще и СНГовского в частности — кажется невероятным, чтобы новые вспышки классовой борьбы превратились в серию восстаний по всему миру, в мировую революцию. Еще труднее представить себе, что эта мировая революция окажется победоносной — то есть что пролетарии, такие атомизированные сегодня, сумеют (хотя бы и с помощью современных компьютерных систем) начать налаживать коллективное самоуправление и превращать человечество в единую бесклассовую, не делящуюся на начальников и подчиненных компьютеризованную общину. Однако здесь нужно отвлечься от нынешней разобщенности пролетариев как от временного, второстепенного явления — и проследить глубинные тенденции развития мирового монополистического капитализма, на основе которых только и можно будет сделать достоверный прогноз дальнейшего развития человечества. Нужно последовать старой даосской притче:

«Циньский Мугун спросил Радующегося Мастерству:

— Нет ли в твоем роду кого-нибудь другого, чтобы послать на поиски коня? Ведь годы твои уже немалые!

— У сыновей [моих, вашего] слуги, способности небольшие. [Они] сумеют найти хорошего коня, но не смогут найти чудесного коня. Ведь хорошего коня узнают по [его] стати, по костяку и мускулам. У чудесного же коня [все это] то ли угасло, то ли скрыто, то ли утрачено, то ли забылось. Такой конь мчится, не поднимая пыли, не оставляя следов.

Прошу принять того, кто [знает] коней не хуже вашего слуги. С ним вместе скованный, [я], ваш слуга, носил коромысла с хворостом и овощами. Это — Высящийся во Вселенной.

Мугун принял Высящегося во Вселенной и отправил на поиски коней.

Через три месяца [тот] вернулся и доложил:

— Отыскал. В Песчаных холмах.

— Какой конь? — спросил Мугун.

— Кобыла, каурая.

Послали за кобылой, а это оказался вороной жеребец.

Опечалился Мугун, призвал Радующегося Мастерству и сказал:

- [Вот] неудача! Тот, кого ты прислал для поисков коня, не способен разобраться даже в масти, не отличает кобылы от жеребца. Какой же это знаток коней!

— Вот чего достиг! Вот почему он в тысячу, в тьму раз превзошел и меня, и других, [которым] несть числа! — глубоко вздохнув, воскликнул Радующийся Мастерству. — То, что видит Высящийся, — мельчайшие семена природы. [Он] овладел сущностью и не замечает поверхностного, весь во внутреннем и предал забвению внешнее. Видит то, что ему [нужно] видеть, не замечает того, что ему [не нужно] видеть; наблюдает за тем, за чем [следует] наблюдать; опускает то, за чем не [следует] наблюдать. Конь, которого нашел Высящийся, будет действительно ценным конем.

Жеребца привели, и это оказался конь поистине единственный во всей Поднебесной!» [167, с. 11–12]

Глубинные тенденции развития мирового капитализма (о которых мы уже говорили в третьей главе) ведут к очередному, третьему империалистическому переделу мира, который будет осуществляться через серию больших войн почти по всему миру (а может, и просто по всему миру). Вот основной факт, из которого следует исходить, когда строишь прогнозы на XXI век. Обычно, когда доказывают невозможность победоносных пролетарских восстаний в будущем, исходят из молчаливого предположения о том, что капитализм неограниченно долгое время останется таким, каков он есть сегодня — относительно мирным, ограничивающимся лишь небольшими (по сравнению с тем, что было шестьдесят и девяносто лет назад) войнами19. Нет ничего ошибочнее такого допущения: наиболее достоверным сегодня является именно апокалиптический взгляд на ближайшие пятьдесят-сто лет. Сегодняшняя относительная стабильность капитализма не должна заслонять от нас его ближайшую апокалиптическую перспективу — так же, как пол и масть коня не отвлекали героя даосской притчи от его беговых качеств, на которые этому герою только и нужно было обратить внимание.

К каким же выводам мы придем, если будем исходить из этой апокалиптической перспективы?

Как мы уже неоднократно отмечали выше, грядущие большие войны приведут к тому, что пролетариат (прежде всего средне- и слаборазвитых стран) окажется вооружен, по-военному организован, доведен до отчаяния бессмысленной бойней — то есть готов повернуть оружие на своих же начальников. В случае же успеха пролетарских восстаний (предпосылкой которому послужат крайне обостренные противоречия между империалистическими группировками — противоречия, которые, собственно, и породят эти большие войны) пролетарии, хотя и не обладающие опытом коллективных отношений друг с другом (которым обладали еще их прадеды и прапрадеды), тем не менее, будут подталкиваться к созданию коллективистского общества необходимостью выживания на той отравленной, покрытой развалинами помойке, в которую превратится Земля после серии больших войн. Кроме того, к налаживанию коллективистской жизни победивших повстанцев парадоксальным образом будет побуждать та недоверчивость, которую они усвоили из своего сегодняшнего, довоенного, разобщенного бытия: они будут доверять тем лидерам, которых сами же выдвинули, гораздо меньше, чем их простодушные, доверчивые прадеды — и будут стремиться контролировать этих лидеров как можно более полно и плотно, а также решать как можно больше вопросов совместно, не передоверяя их решение лидерам. Хитрые, недоверчивые и очень агрессивные, как крысы, современные пролетарии сплачиваются с огромным трудом — но если уж сплотятся в коллектив, то станут очень неудобным объектом для эксплуатации (не то, что их наивные, недавно вышедшие из деревни прадеды и прапрадеды, которых всяким сталиным так легко было обмануть красивыми словами…): таким парадоксальным, диалектическим образом всеобщее недоверие, взращенное индустриальным классовым обществом, поспособствует уничтожению этого общества и приходу ему на смену общества всеобщего доверия — коллективистского, постиндустриального, постцивилизационного общества. Поскольку первейшей задачей после свержения буржуазии — задачей, от решения которой будет зависеть выживание человечества — окажется расчистка той помойки, в которую превратят мир грядущие империалистические войны, а расчистить эту помойку можно будет лишь усилиями трудящихся всего мира, — постольку у победивших повстанцев возникнет стимул объединяться не в маленькие замкнутые коллективы, а в единый всемирный коллектив. Технической предпосылкой такого объединения являются современные компьютерные технологии, уже достигшие такого совершенства, что на их основе нетрудно будет охватить всю Землю сетями типа GRID даже после очень опустошительной мировой войны. А поскольку расчищать нашу планету от ядовитого мусора придется очень долго, то необходимость такой расчистки станет долговременным стимулом, побуждающим трудящихся привыкать к коллективному образу жизни. Привыкая к нему, люди будут строить на развалинах старых предприятий новые — и на этих новых предприятиях будут задействованы новые технологии, более совершенные, чем прежние, и при этом требующие именно коллективного управления производственным процессом посредством компьютерных систем.

Новые технологии, даже самые что ни на есть экологически чистые, приведут к тому, что человечество будет производить все больше и больше энергии — и тем самым все больше и больше изменять биосферу Земли. В классовом обществе это неизбежно привело бы к гибели человечества; однако если процесс перехода человечества к коллективизму таки начнется, то в ходе него будет возможно чем дальше, тем больше изменять биосферу Земли полезным для людей образом — что осуществимо лишь в том случае, если все человечество, совместно и с общего согласия, приспосабливает друг к другу свою природную среду, свое производство и человеческий организм. Перед людьми встанет задача изменять, в их общих интересах и по их общей воле, свои организмы, свой генотип. В классовом обществе изменение генотипа людей в интересах и по воле всех просто немыслимо; по мере же перехода человечества к коллективизму это будет не только все более нужно, но и все более возможно — в том числе и потому, что, выбираясь из послевоенной разрухи и расчищая оставшуюся после войны всемирную помойку, люди привыкнут совместно контролировать распределение и потребление материальных благ, то есть потреблять не в одиночку, а фактически совместно (а без такой привычки люди никак не смогут прийти к общему решению изменять свои организмы: индивидуальное потребление материальных благ и их распределение по индивидуальным долям воспитывает у каждого индивида отношение к своему организму как к своей индивидуальной собственности, которой только он вправе распоряжаться, — и такие индивиды никак не смогут принять совместное решение о биологической переделке себя и своего потомства. Для принятия такого решения необходимо такое же восприятие людьми себя, какое было у членов первобытного племени, — восприятие себя как неотделимой части физически единого тела, каковым является общество-коллектив и которое физически едино не только в пространстве, но и во времени, в череде сменяющих друг друга поколений клеточек общественного тела).

Таким образом, коллективно управляться посредством компьютерных систем будет не только производство, но также и распределение — а тем самым и потребление — материальных благ. Человечество постепенно превратится сперва в «общину общин», «коллектив коллективов», каждый из которых будет представлять собой единую семью, совместно выкармливающую и воспитывающую своих детей, — а затем, по мере размывания границ между отдельными коллективами, будет превращаться в единый коллектив, единую семью. При этом индивидуальные личности будут постепенно растворяться в малых и больших коллективах, сливаясь в коллективную личность — такую же, какой была (как мы уже отмечали выше) первобытная община, но на гораздо более высоком уровне развития20

Попробуем довести очерченные нами тенденции грядущего развития человечества до предельной последовательности — и предсказать, до чего доживет человечество в далеком, почти фантастическом будущем, если только переживет кошмар империалистических войн и сможет перейти к бесклассовому обществу.

Согласно мнению американского биофизика Грегори Стока (интервью с ним передавалось по телевизионному каналу РТР 27.08.00, в американском фильме «Тайны тысячелетия», показ которого шел в рамках передачи «Планета Земля»), в будущем люди объединятся в одно разумное существо (Сток называет его метачеловеком) с помощью вживленной в человеческие организмы микроэлектроники (микрокомпьютеров, посредством которых будут осуществляться новые формы не только общения, но и биологического взаимодействия людей). Надо думать, что когда-нибудь (может быть, уже в процессе перехода от цивилизации к коллективизму, а может быть, на ранней стадии коллективизма. Но уж наверное раньше, чем наступит полный коллективизм: если идея уже носится в воздухе, то ей суждено воплотиться в жизнь достаточно скоро) этот прогноз начнет осуществляться21. Это означает, что людям уже не надо будет таращиться на экран монитора, барабанить пальцами по клавиатуре и возить мышкой по коврику для того, чтобы участвовать в управлении обществом посредством компьютерных систем: это можно будет делать во время прогулки, еды, купания… В первое время значительные остатки отношений индивидуального и авторитарного управления в системе общественных отношений еще не позволят коллективистам перейти к прямому чтению мыслей, даже когда это станет технически возможным; но при полном коллективизме (т. е. при «полном коммунизме») эти ограничения отпадут — хорошим коллективистам тогда будет абсолютно нечего скрывать друг от друга, — и члены единого всечеловеческого коллектива будут так же непосредственно воспринимать мысли и переживания друг друга, как и свои собственные. Разница между «своей» и «чужой» душой исчезнет: ощущения, эмоции, чувства и мысли всех людей будут для каждого человека своими…Со временем каждый индивид будет постоянно, даже во сне, поддерживать связь с паутиной компьютерных сетей, связующих человечество в единого разумного субъекта, — и в любой момент сможет вступить в контакт с любым другим индивидом, входящим во всечеловеческий коллектив, воспринимая при этом душу этого другого индивида как непосредственное продолжение своей души. Конечно, сегодня от таких прогнозов у многих мороз пойдет по коже: первая подсознательная реакция на них у всякой Индивидуальной Личности будет одна и та же — «Караул, меня хотят полностью подчинить!» Но то, что пугает нас, уродливых продуктов классового общества, не будет пугать наших гармоничных потомков: в их обществе, где не будет ни руководителей, ни подчиненных, никому не будет нужно никого превращать в свое орудие, и потому они спокойно откроют друг другу свои души, слив их в одну, всечеловеческую. Они постараются сделать свои совместные переживания в процессе управления производственной деятельностью как можно более приятными — и с помощью вживленной в человеческий организм электроники свяжут коллективное управление технологическими процессами с эротическими переживаниями. Физический, интеллектуальный, управленческий труд, слившиеся воедино благодаря компьютерным системам еще в процессе перехода от цивилизации к коллективизму, теперь сольются воедино также и с сексуальным наслаждением; мечта Герберта Маркузе о «либидозном труде» и «либидозных трудовых отношениях» (см. его книгу «Эрос и цивилизация») сбудется в такой полной мере, в какой ему и не снилось. Всякий труд будет дарить оргиастическое наслаждение; и благодаря этому станет абсолютно безразлично, зачинать ли детей в утробе матери или в пробирке, вынашивать ли их в пресловутой утробе или выращивать человеческие зародыши в специально оборудованных для этого инкубаторах22.

Непосредственную связь с сексуальным наслаждением всего человечества как единого целого получат при полном коллективизме познавательная деятельность и художественное творчество — в силу того, что еще в процессе перехода от цивилизации к коллективизму они неразрывно сольются с производством материальных благ, и вновь, как и в первобытные времена, искусство и познание бытия нельзя будет ни в коей мере ни отделить, ни отличить от производительного труда. Философия и наука исчезнут как особые виды деятельности; оперирование понятиями сольется воедино с оперированием вещами, так же как оба они — с оперированием волей людей (по мере отмирания отношений авторитарного управления отомрет такой особый вид деятельности, как управленческий труд). Каждый продукт труда, каждый трудовой акт будут в одно и то же время материальной ценностью, произведением искусства и научным экспериментом (а каждый трудовой акт — еще и движением теоретической мысли) для каждого индивида в отдельности и всего человечества в целом. Исчезнет свойственное культуре индустриальной цивилизации разграничение между профессиональными производителями культурных ценностей и большинством общества, потребляющим книги и картины, аудио- и видеозаписи, радио- и телепередачи в готовом виде, ничего не вносящим в них от себя; подобно фольклорной культуре аграрных цивилизаций и всей культуре первобытного общества, все те, кто потребляет культурные ценности, будут их же и творить. Продукты человеческого творчества (каковым станет вся вообще человеческая деятельность: нетворческая деятельность в основном исчезнет при переходе к коллективизму, почти полностью — при раннем коллективизме, абсолютно полностью — при полном коллективизме) утратят авторский характер; всякий, кто их употребит, сможет их усовершенствовать, и никого не будет интересовать, кто именно внес то или иное усовершенствование… Все это осуществится в основных чертах еще до раннего коллективизма; в раннем коллективизме это осуществится почти полностью; при полном коллективизме — абсолютно полностью.

Но вернемся к биологии. Провидец Сток совершенно правильно считает, что посредством вживленной в организмы людей грядущего электроники они будут не только общаться, но и биологически взаимодействовать друг с другом. Дело в том, что человечеству придется осваивать не только новые источники и способы добывания энергии, но также и новые способы ее потребления — и в том числе переделывать организмы людей так, чтобы они впитывали и расходовали энергию с как можно меньшими потерями, усваивая ее как можно больше. Этот путь неизбежно приведет человечество к развитию непосредственного биологического обмена веществ между телами разных людей — с тем, чтобы развивать потребление энергии всем человечеством как единым организмом и чтобы резко уменьшить ее потери при ее перераспределении между отдельными индивидами (чем непосредственнее, теснее связи между индивидами в процессе перераспределения энергии между ними, тем меньше при этом ее потери). Таким образом, чтобы отдельные индивиды могли эффективнее усваивать энергию и перераспределять ее между собой, им рано или поздно придется перестать быть отдельными индивидами и стать физически и биологически единым организмом. (Тем самым чаяния А. Богданова, возлагавшего большие надежды на… переливание крови как на средство, способное помочь коллективному сплочению человечества — надежды, бывшие в том виде, в каком их питал Богданов, несомненно утопическими, — реально сбудутся в такой форме и в такой мере, о которых он не мог бы и мечтать.) Но для того, чтобы это осуществилось, необходимы не только соответствующие технические, но и четко определенные социальные предпосылки: человечество уже должно быть в очень высокой мере социально и, следовательно, духовно единым сознательным субъектом — в такой мере социально и духовно единым, в какой это будет даже не при раннем, а только при полном коллективизме. До того, как будет достигнута настолько высокая степень преобладания коллективных отношений в человечестве, оно просто не захочет превращаться в биологически единый организм, даже если технические предпосылки этого уже будут созданы. Лишь побыв достаточно долгое время единым Человеком в социальном (а значит, и духовном) смысле, человечество сможет захотеть стать таковым и в биологическом смысле этого слова… Окончательно слившись друг с другом в единое тело, люди вберут в это тело и всю свою технику: компьютеры и компьютерные системы, все прочие средства производства станут точно такими же частями тела единого Человека, как и бывшие отдельные индивиды (кстати, еще задолго до того, как это произойдет, люди уже перестанут относиться к виду homo sapiens — настолько они изменят свой генотип). Превращение человечества в физически и биологически единого Человека положит конец коллективистскому строю — точно так же, как перед этим превращение человечества в социально и духовно единого Человека положит конец предыстории человечества. Настоящая история человечества, начавшись с коллективизма, продолжится как история физически единого всечеловеческого Человека, постоянно совершенствующего (усложняющего) себя в борьбе за свое существование и все больше и больше вбирающего в себя неживую природу.

Физически единый всечеловеческий Человек будет вбирать в себя неживую природу и живые, но еще не ставшие разумными организмы на всем том пространстве Вселенной, которого он достигнет. Может быть, когда-нибудь через Солнечную систему будет пролетать космический корабль инопланетян — и они даже не заподозрят (до тех пор, пока единый всечеловеческий Человек не даст им этого понять), что пролетают через тело разумного существа, хотя и будут удивлены необычными природными явлениями и процессами, протекающими в этом уголке Вселенной… Так будет воплощаться в действительность образ, рожденный воображением Максима Горького (и рассказанный им, кажется, в беседе с А. Блоком; сейчас уже не помню, в какой именно книжке я это вычитал, а потому и не могу процитировать дословно) — образ того, как разум поглощает, вбирает в себя материю и перерабатывает ее, перевоплощает в себя, заполняя собой Вселенную. И это будет вовсе не какой-то холодный, бестелесный разум: превращая природу в свое тело, он будет испытывать такое безмерное плотское наслаждение, которого мы, цивилизованные недочеловеки, даже не можем себе представить.

Здесь читатель наверняка испытает недоумение и неприязнь: не слишком ли далеко зашел автор, обозвав людей классового общества (в том числе и себя) недочеловеками? Не слишком ли он много себе позволяет?

На самом деле автор этих строк вовсе не начал заговариваться и употребил выражение «недочеловеки» вовсе не от чрезмерного эмоционального возбуждения, не в пафосе воспевания коллективистского будущего. Он просто последовательно продолжил мысль Маркса и Энгельса о том, что только социалистическая революция заканчивает предысторию человечества и начинает его действительную историю.

Чтобы удостовериться в этом, обратимся к известному отрывку из работы Энгельса «Развитие социализма от утопии к науке»:

«Раз общество возьмет во владение средства производства, то будет устранено товарное производство, а вместе с тем и господство продукта над производителями. Анархия внутри общественного производства заменяется планомерной, сознательной организацией. Прекращается борьба за отдельное существование. Тем самым человек теперь — в известном смысле окончательно — выделяется из царства животных и из звериных условий существования переходит в условия действительно человеческие. Условия жизни, окружающие людей и до сих пор над ними господствовавшие, теперь подпадают под власть и контроль людей, которые впервые становятся действительными и сознательными повелителями природы, потому что они становятся господами своего собственного объединения в общество. Законы их собственных общественных действий, противостоявшие людям до сих пор как чуждые, господствующие над ними законы природы, будут применяться людьми с полным знанием дела и тем самым будут подчинены их господству. То объединение людей в общество, которое противостояло им до сих пор как навязанное свыше природой и историей, становится теперь их собственным свободным делом. Объективные, чуждые силы, господствовавшие до сих пор над историей, поступают под контроль самих людей. И только с этого момента люди начнут вполне сознательно сами творить свою историю, только тогда приводимые ими в движение общественные причины будут иметь в преобладающей и все возрастающей мере и те следствия, которых они желают. Это есть скачок человечества из царства необходимости в царство свободы» [397, с. 227–228].

Доведем мысль Энгельса до ее логического завершения. Если только в результате обобществления средств производства человек окончательно выделится из царства животных и перейдет в действительно человеческие условия существования — значит, все мы, все еще живущие в классовом эксплуататорском обществе, еще не окончательно выделились из царства животных, еще не перешли в действительно человеческие условия существования — значит, все мы, люди классового общества, еще не совсем люди. Все мы (включая и самого Энгельса с его товарищем Марксом) являемся лишь переходными от животного к человеку существами: говоря прямо, мы недочеловеки, получеловеки. Только тогда, когда мы перестанем делиться на продавцов и покупателей, господ и подчиненных, богатых и бедных, грабителей и ограбленных; только тогда, когда человечество не будет делиться на «соплеменников» и «иноплеменников», когда размоется и исчезнет деление на этносы, народности, нации; только тогда, когда все люди будут совместно владеть и распоряжаться средствами и продуктами труда, совместно и на равных управлять обществом; только тогда, когда исчезнет отчуждение человека от человека, непримиримые противоречия между людьми, эксплуатация одних людей другими — одним словом, только тогда, когда люди станут относиться друг к другу действительно по-человечески23, они станут людьми на сто процентов. А пока что все мы, такие разные — и умные, и глупые, и талантливые, и бесталанные, и порядочные, и подлые, и альтруисты, и эгоисты — все мы лишь получеловеки: отчужденное общество всех нас отчуждает от нашей человеческой сущности24, и все мы оказываемся недочеловеками в силу нечеловеческого характера отношений между людьми в классовом обществе.

Нетрудно доказать, что приведенное выше высказывание Энгельса является не чем-то случайным в текстах классиков марксизма, но весьма существенным элементом теории исторического материализма. Открываем авторское предисловие Маркса к его книге «К критике политической экономии» — и читаем там:

«Буржуазные производственные отношения являются последней антагонистической формой общественного процесса производства, антагонистической не в смысле индивидуального антагонизма, а в смысле антагонизма, вырастающего из общественных условий жизни индивидуумов; но развивающиеся в недрах буржуазного общества производительные силы создают вместе с тем материальные условия для разрешения этого антагонизма. Поэтому буржуазной общественной формацией завершается предыстория человеческого общества» [396, с. 7–8].

Как видим, точка зрения Маркса на историю «антагонистических форм общественного процесса производства» совпадает с точкой зрения Энгельса: если в классовом обществе человек еще не живет в действительно человеческих условиях, не окончательно выделяется из царства животных, тогда, конечно, эксплуататорское общество еще не есть вполне человеческое общество, а его история есть лишь предыстория человеческого общества. Соответственно, и выводы из утверждений Маркса следуют те же, что и из утверждений Энгельса: раз история «антагонистических форм общественного процесса производства» есть лишь предыстория человеческого общества — значит, настоящая история человеческого общества еще не началась — значит, классовое общество еще не есть вполне человеческое общество — значит, члены классового общества еще не есть вполне люди, а их общество еще не есть вполне общество.

Читаем десятый марксов тезис о Фейербахе:

«Точка зрения старого материализма есть „гражданское“ общество; точка зрения нового материализма есть человеческое общество, или обобществившееся человечество» [393, с. 4].

И опять-таки мы видим, что по мнению Маркса лишь обобществившееся человечество можно назвать человеческим обществом (из чего, естественно, следует вывод, что необобществившееся человечество — еще не совсем человечество, а член гражданского общества — еще не совсем человек). При этом очевидно, что Маркс считает эту точку зрения одним из существеннейших элементов теории «нового материализма», кардинально отличающим ее от теории старого материализма.

О том, что эта точка зрения есть не просто теоретическое утверждение, но практическая цель, свидетельствует следующий, одиннадцатый марксов тезис:

«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его» [393, с. 4].

Понятно, о каком изменении мира идет речь: обобществить человечество, помочь ему стать вполне человечеством, а нам (а скорее даже, нашим потомкам), его составляющим, — вполне людьми. Как это сделать? — Подготовить и совершить мировую пролетарскую революцию.

В свете сказанного выше становится понятным, ради чего сын преуспевающего адвоката Маркс и капиталист Энгельс всю свою жизнь положили на подготовку пролетарской революции. Действительно, если все мы — существа, переходные от животного к человеку; если наше сообщество, «недочеловечество», не остановилось в своем развитии, а продолжает дорастать до человечества, которое будет состоять из людей в полном смысле этого слова; наконец, если назрела необходимость мировой пролетарской революции, через которую только и возможно обобществление средств производства, а значит, успешное завершение перехода от животного к человеку — тогда какая же роль из того набора ролей, который современное общество может предложить своим членам, является наиболее достойной разумного, творческого существа? — Разумеется, роль пролетарского революционера… Правда, эта роль очень тяжка: она требует от избравшего ее отдавать все его силы и средства на дело мировой революции, посвятить этому делу всю свою жизнь и быть готовым в любой момент расстаться и с комфортом в быту, и со здоровьем, и с самой жизнью. Эта роль также требует быть готовым не только умирать, но и убивать, убивать много: расчищать дорогу к коллективистскому обществу в этом мире эгоизма и насилия очень трудно… Всерьез играть роль пролетарского революционера, сделать ее своей подлинной сущностью, своей судьбой может только тот, для кого индивидуальная личность (как своя собственная, так и любого другого индивида) утратила самоценность — и может быть ценной лишь в той мере, в какой эта личность способствует подготовке и победе пролетарской революции. А из утраты самоценности своей личности в глазах пролетарского революционера следует, в свою очередь, то, что его общественное положение тоже утрачивает самоценность в его глазах: если настоящий пролетарский революционер обладает высоким социальным статусом в капиталистическом обществе, то это важно для него лишь постольку, поскольку он может использовать обеспечиваемые этим статусом возможности для разрушения того самого капитализма, который предоставляет их данному революционеру. Именно поэтому капиталист Энгельс охотно тратил свои прибыли на революционную пропаганду и организацию рабочих — то есть на то, чтобы они в конце концов лишили его этих прибылей. Именно поэтому Маркс, Энгельс, Ленин и Троцкий всю свою жизнь посвятили разрушению капитализма — несмотря на то, что изначально обладали, в рамках этого самого капитализма, довольно высоким социальным статусом.

Такое отношение к индивидуальной личности, живущей в классовом обществе, является логическим выводом из теории исторического материализма, «нового материализма»: как можно говорить о самоценности той или иной индивидуальной личности в классовом обществе, если составляющие это общество индивиды не являются вполне людьми — и, следовательно, не являются вполне личностями25? До тех пор, пока существует классовое общество, любой индивид — будь он хоть Леонардо да Винчи, Эйнштейн и Маркс в одном лице — является лишь заготовкой человека, полуфабрикатом личности. А в чем состоит ценность полуфабриката? — Исключительно в том, что из него может получиться; никакой самоценности у него быть не может. Если же полуфабрикат бракованный и из него не может выйти ничего стоящего, то его ценность, разумеется, равна нулю.

Из сказанного выше, конечно же, не следует, что согласно теории исторического материализма какой-то ценностью обладают только действительные или потенциальные пролетарские революционеры. Непролетарские революционеры прошлого тоже были ценны: они толкали вперед развитие классового общества, приближая его к моменту превращения в общество бесклассовое. Ученые и изобретатели тоже ценны: они трудятся и изобретают, чтобы построить жилища для людей коммунистического будущего и приготовить к их приходу землю, животных и растения. Ценен вообще всякий, кто хорошо строит жилища, производит транспортные средства, изготавливает продукты питания, одежду, прочие полезные предметы потребления и те орудия труда, с помощью которых можно делать все это. Ценны также некоторые (далеко не все) деятели искусства — а именно, те, которые плодами своего творчества помогают их потребителям стать творцами, избежать участи живых машин, механически вырабатывающих и потребляющих товары. Но если тот или иной индивид сознательно и продуманно занимает отстраненную или враждебную позицию по отношению к пролетарским революционерам и их делу, то вся его ценность исчезает: он становится либо камнем, который нужно убрать с дороги, либо грязью, которую можно попирать сапогами без всяких угрызений совести. А среди тех членов классового общества, которые обладают какой-то ценностью, наивысшая цена — последовательным и сознательным пролетарским революционерам, ставящим на карту саму свою жизнь ради победы революции.

Обрисованный нами путь грядущего закономерного развития человечества наверняка не понравится большинству современных людей и, в частности, большинству ортодоксальных марксистов и анархистов — слишком уж сильно отличается он от тех красивых сказок (о грядущем обществе, в котором и общественная собственность на средства производства будет, и индивидуальная личность каким-то чудом сохранится, и реки с кисельными берегами будут течь молоком и медом), которыми последователи Маркса и Бакунина привыкли услаждать пролетариев26. Однако независимо от того, нравится ли он кому-то или нет, он является единственным вариантом выживания человечества. Все же остальные варианты выхода человечества из предстоящей в наступившем веке империалистической бойни (а затем — дальнейшего развития общественного устройства) сводятся к сохранению классового общества — и, следовательно, к довольно-таки скорой гибели человечества.

Для всякого живого многоклеточного организма закономерным и внутренне необходимым путем развития является только один — детство, юность, взрослость, старость, смерть от старости. Это не означает, что каждый многоклеточный организм неизбежно проходит именно такой путь развития; но все альтернативы этому пути (обусловленные случайными — то есть, в данном случае, внешнимипо отношению к общим закономерностям развития всего живого — причинами) сводятся лишь к одной — к преждевременной смерти. Точно так же обстоит дело и с живым организмом под названием «человечество»: единственный закономерный и необходимый путь его развития — первобытный коллективизм, классовое общество, коллективизм, превращение в единого всечеловеческого Человека (дальше обрисовать этот путь мы, на сегодняшнем уровне развития наших представлений о Вселенной, не в состоянии); необходимость и закономерность этого пути развития не означает его абсолютную неизбежность — однако означает то, что все остальные возможные альтернативы развития человечества сводятся к его безвременной кончине и, следовательно, не являются действительными альтернативами.

* * *

А теперь вспомним кое-что из того, о чем мы говорили во второй и третьей главах. Вспомним, что с момента возникновения вида Homo sapiens (и образования кроманьонских первобытных общин) и до сих пор развитие всех производственных отношений, взятых в целом, шло так: от преобладания отношений коллективной собственности на производительные силы и коллективного управления экономической деятельностью — через преобладание отношений авторитарной собственности и авторитарного управления — к преобладанию отношений индивидуальной собственности и индивидуального управления во времена разложения феодального и азиатского способов производства — затем опять к преобладанию отношений авторитарной собственности на производительные силы и авторитарного управления экономической деятельностью. Если человечество не погибнет, а перейдет к коллективизму, классическая триада «отрицания отрицания» завершится: начало подлинной истории человечества в то же время будет повторением некоторых черт первобытного коллективизма на новом уровне развития, на новом витке исторической спирали27.

Вспомним также, что с момента возникновения Homo sapiens и до сих пор развитие отношений собственности на орудия труда и управления именно их изготовлением и распределением шло линейно — от преобладания отношений индивидуальной собственности и индивидуального управления к преобладанию отношений авторитарной собственности и авторитарного управления. Переход к коллективизму означал бы переход к преобладанию отношений коллективной собственности на орудия труда и коллективного управления их изготовлением и распределением. Тем самым завершилась бы эта прямая восходящая линия развития — от индивидуализма через авторитаризм к коллективизму, — являющаяся как бы осью, на которую накручивается спираль развития всех производственных отношений, взятых в целом.

Возможно, вы скажете, уважаемые читатели, что оба эти совпадения не могут служить доказательством неизбежности перехода человечества к коллективизму. Спора нет, это так; однако доказательствами — хотя и довольно-таки косвенными, не слишком сильными — закономерности, внутренней необходимости, естественности такого перехода они, пожалуй, все-таки являются28.

Конечно, слова о естественности перехода человечества из его современного состояния к коллективизму звучат странно после всего, что было сказано выше об уничтожении индустриальной цивилизацией последних остатков коллективных отношений и последних навыков коллективной солидарности между эксплуатируемыми трудящимися. Однако и здесь мы встречаемся с диалектическим парадоксом: выкорчевав с корнем остатки старого общинного коллективизма, капитализм и неоазиатский строй, с одной стороны раздробив и ослабив рядовых работников, с другой стороны подготовили последних к более полному, тотальному, всеобщему коллективизму, чем старый коллективизм мелких групп.

Начнем с того, что старый коллективизм мелких групп отчуждал эти группы друг от друга не меньше (даже, пожалуй, больше), чем в современном обществе отчуждены друг от друга атомизированные индивиды. Прежний коллективизм обусловливал доминирование отношений индивидуальной собственности и индивидуального управления между мелкими коллективами — и на этом в доиндустриальных классовых обществах держалась деспотическая власть всех тогдашних эксплуататоров. Правда, иногда старый общинный коллективизм оказывался способен обеспечить победу восставших крестьян и ремесленников над своими господами; но после таких побед ограниченность старого коллективизма с железной необходимостью, не знающей ни единого исключения, приводила либо к возвращению старых господ, либо к превращению лидеров повстанцев в новых господ, либо к комбинированию обоих этих вариантов друг с другом (иногда на них накладывалось еще и порабощение чужеземными завоевателями). В большинстве же случаев эксплуататоры использовали коллективизм мелких групп как одно из орудий своей власти: divide et impera — противопоставляй друг другу обособленные друг от друга коллективы и властвуй над ними… Даже более того: ответственность членов маленького коллектива друг перед другом постоянно использовалась господами как средство, позволяющее обломать самых непокорных властям членов коллектива с помощью более послушных и покладистых. Как это делалось, хорошо изобразил Салтыков-Щедрин в своей «Истории города Глупова».

Пойдем далее. Вспомним, что крестьянские общины и ремесленные цеха докапиталистических цивилизаций, а также рабочие поселки раннего капитализма все-таки в меньшей степени были коллективами, чем не были ими: над коллективными отношениями в них уже преобладали отношения авторитарного и индивидуального управления, авторитарной и индивидуальной собственности (так что когда мы в предыдущем абзаце говорили о «мелких коллективах», то делали это с огромной долей условности). Такая комбинация общественных отношений приводила к тому парадоксальному результату, что традиции, формировавшиеся и поддерживавшиеся на основе еще остававшихся коллективных отношений, оказывались направлены на упрочение отношений авторитарной и индивидуальной собственности, авторитарного и индивидуального управления. В коллективных традициях оказывались заложены и вражда между общинами, и кровная месть, и поклонение царю небесному29, и поклонение царю земному, и послушание сеньору и священнику, и передел общинной земли между главами входящих в общину авторитарных семей, и право мужа «учить» жену вожжами, и право родителей «сокрушать ребра чадам своим в юности их», и вступление юношей и девушек в брак не иначе, как с благословения папеньки и маменьки, и множество других столь же милых вещей… Тем самым остатки первобытных коллективных отношений парадоксальным образом укореняли классовое общество в психике его членов. Старый общинный коллективизм, иногда сотрясая классовое общество, всегда мешал ему окончательно развалиться, а в промежутке между потрясениями больше укреплял классовое общество, чем подрывал его.

А теперь присмотримся внимательнее к тем атомизированным индивидам, в которых монополистический капитализм и неоазиатский строй превратили современных рядовых работников. Это люди без корней, с минимумом устойчивых привязанностей или вообще без таковых, с минимумом очень слабых традиций. Их психика и, в частности, сознание представляют собой пустую форму, которую сегодня с легкостью заполняет своим содержанием индустриальная цивилизация — но завтра это содержание может быть довольно легко вылито, и опустевшая форма сможет заполниться новым, соответствующим новому коллективизму содержанием хотя и не совсем легко, но все же гораздо легче, чем психике наших предков, в которой традиции классового общества именно благодаря остаткам старых коллективных отношений были укоренены гораздо крепче, чем в психике современного атомизированного человека. Религиозная вера, патриотизм, стереотипы авторитарных отношений между мужчинами, женщинами и детьми хотя и заполняют собою психику современного человека, но гораздо менее прочны, с гораздо большей легкостью устранимы, чем у его предков30. Современный человек сам по себе — никто, его формируют лишь его хозяева и начальники; но именно поэтому он, однажды свергнув своих формирователей, сможет стать всем31 с большей легкостью, чем его предки, уродства которых закреплялись коллективной традицией. Да, современным пролетариям труднее раскачаться на совместную борьбу за свою власть, чем их предкам32; но когда грядущие империалистические войны все-таки раскачают и сплотят их, то они, победив, будут превращаться в единую коллективную личность с гораздо большей легкостью, чем превращались бы их чуть более коллективные, но и более закостенелые предки. Большинство последних даже угроза гибели вряд ли заставила бы отказаться от своих авторитарных и индивидуалистических (но подкрепляемых остатками старого общинного коллективизма) традиций; современные же люди, чтобы выжить, начхают на какие угодно традиции — и когда потребность в выживании на послевоенной всемирной помойке заставит их вытереть ноги о традиции классового общества и стать коллективистами, они хоть и с некоторым скрипом, но в конце концов обязательно сделают это, попутно без особых угрызений совести раздавив тех, кто встанет у них на пути.

Вот так и получается, что буржуазия, предельно атомизировав пролетариев и тем самым на время укрепив свою власть, все-таки приготовила себе могильщиков — тех, которые сегодня стали ничем и именно поэтому оказались способны стать всем.

Глава 5. Сущность человека как совокупность отношений собственности и управления*

1. Отношения управления и собственности — субстанция общества.

В ходе нашего исследования мы с вами, уважаемые читатели, имели массу случаев убедиться в том, что отношения собственности и управления действительно являются необходимыми формами человеческой деятельности —

Во-первых, в силу того, что они лежат в основе всех общественных отношений (то есть отношений, складывающихся между людьми в процессе всякой практической = сознательной = собственно человеческой = общественной деятельности), и, следовательно, необходимым образом структурируют (т. е. формируют) всякую собственно человеческую деятельность;

Во-вторых, в силу того, что они необходимым образом формируют потребности, интересы, влечения, стремления и установки людей, мотивы и цели их деятельности.

Как можно убедиться, читая изложение результатов нашего исследования, отношения собственности и управления с необходимостью формируют человеческую деятельность благодаря тому, что они суть отношения собственности на производительные силы и управления производством, распределением, обменом и потреблением.

То, что всякие отношения собственности и управления есть по сути своей отношения собственности на производительные силы и управления экономической деятельностью, приходится подчеркивать, поскольку наши читатели — это люди, сформированные обществом отчуждения. Такое общество, противопоставляя эксплуатируемым производителям эксплуататоров-потребителей, наслаждению — производственный труд как проклятие, а творческому труду — нетворческий (опять-таки как проклятие), затуманивает, делает неочевидным для своих членов тот факт, что всякая собственно человеческая деятельность есть по сути своей производство материальных благ1 (даже когда эта деятельность с первого взгляда кажется либо исключительно потреблением, либо производством исключительно духовных ценностей: потребляя, человек творит человека; творя духовные ценности, он тоже творит человека, а также книги, картины, скульптуры и т. д. и т. п. — одним словом, материальные воплощения духовных ценностей, помимо которых последние просто не существовали бы вообще), а сам человек есть по сути своей основная производительная сила. И поскольку производительные силы и производственные отношения2 являются сущностью друг друга (как и полагается обращающимся друг другом, внутренне единым диалектическим противоположностям), то мы опять-таки приходим к тому выводу, что сущность человека, человеческая природа — это совокупность отношений собственности на производительные силы и управления производством, распределением, обменом и потреблением.

В связи со всем вышесказанным нельзя не согласиться со следующим утверждением К. Х. Момджяна:

«…детерминационная связь между экономикой и формами общественного сознания, как известно, существует и в тех случаях, когда объектом непосредственной рефлексии со стороны последних выступает не экономика, но внеэкономические явления социальной жизни. Марксизм доказал, что даже тогда, когда речь идет, к примеру, о философских абстракциях, никак не связанных в своем фактическом содержании с экономикой, необходимо видеть, что характер философского сознания в конечном счете обусловливается способом производства материальных благ. Такая обусловленность носит опосредованный характер и объясняется тем, что любые явления и процессы жизнедеятельности людей, получающие свое отражение в общественном сознании, сами в конечном счете детерминированы экономикой» [438, с. 90].

Согласившись, уточним: детерминированы не просто экономикой, но отношениями собственности на производительные силы и управления экономической деятельностью — которые, в свою очередь, детерминированы развитием производительных сил.

А теперь давайте сравним общество с живым многоклеточным организмом. Простейшим элементом живого организма, все еще сохраняющим свойства живой материи (если этот элемент делить дальше, то его элементы, взятые сами по себе — вне глубокой внутренней связи с другими элементами, делающей всех их единым целым, — уже не принадлежат к живой природе), является клетка; клетка — это субстанция3 живого организма. Что же является субстанцией организма под названием «общество»?

Общество состоит из производительных сил, основные из которых — человеческие индивиды — находятся друг с другом в отношениях собственности на производительные силы и управления экономической деятельностью; именно человеческие индивиды, превращаемые отношениями собственности и управления в единое целое, являются и «несущей конструкцией», и движущей силой развития системы под названием «общество». Если продолжать аналогию с многоклеточным организмом, то в первом приближении получится, что человеческие индивиды — это клеточки, прочие производительные силы — всякие отростки этих клеток, а производственные отношения — это отношения между клетками… Верно ли будет сделать отсюда вывод, что клеточкой общества является человеческий индивид?

Как это ни удивительно — нет, неверно. Дело в том, что всякая аналогия ограниченна; аналогия между обществом, с одной стороны, и многоклеточным растением или животным — с другой, тоже весьма ограниченна. Если отделить клетку от живого организма и поместить ее в питательную среду — она останется сама собой вне связи с остальным организмом, и те молодые клетки, на которые она разделится и которые можно будет совершенно обособить от нее без всякого вреда для них, окажутся именно клетками того же вида; напротив, изыми человеческого индивида из общества — и, как показывает ряд известных случаев, даже если он взрослый, то все равно очень много шансов на то, что со временем он перестанет быть человеком, а если это ребенок младше 4–5 лет, то 100% шансов на то, что человеком он не станет. В отличие от подавляющего большинства клеток любого многоклеточного организма, определяющих сами себя в своих основных характеристиках помимо связи со всем организмом (конечно, не на 100%, но все же в очень большой мере помимо этой связи), человеческие индивиды как таковые целиком и полностью определяются отношениями собственности и управления: детеныш Homo sapiens, формирующийся вне и помимо этих отношений, — не более, чем животное, в то время как, скажем, клетка кожи или стенки какой-нибудь кишки, возникшая путем деления такой же клетки вне организма животного (в питательном растворе) и обособленная от всех других клеток, будет точно такой же клеткой, как и та, что возникла внутри организма животного и существует там… Сущность клетки заложена в ее генах, а сущность человека в генах не заложена — вот в чем разница между человеческим индивидом и живой клеткой, вот где кончается аналогия между обществом и живым организмом. Человеческий индивид как таковой, как производительная сила, как разумное и разумно чувствующее существо есть, в сущности, отпечаток отношений собственности и управления в материальном теле животного, образовавших психику этого тела — и не может быть определен иначе, как через отношения собственности и управления4; поэтому нам никуда не деться от вывода, что отношения собственности на производительные силы и управления экономической деятельностью являются не только отношениями между клеточками общества, но и самими этими клеточками5…Если мы скажем, что общество — это система человеческих индивидов, то это утверждение окажется весьма поверхностным, направит нас ложными путями (а именно, заставит искать ключ к загадкам человеческого существования внутри отдельно взятого индивида) и приведет к ложным выводам (например, заставит нас указать на гены человека как на первоисточник человеческого характера и человеческих трагедий — или, если мы так и не найдем такого первоисточника внутри самого индивида, не согласимся списать все на гены и отчаемся в поисках, то заставит нас «найти» этот первоисточник в действиях мистических сил). Истина заключается в том, что общество — это система отношений собственности и управления, воплощенных в телах и психике человеческих индивидов и связанных друг с другом всем тем многообразием общественных отношений, в основе которых они лежат (лежат и непосредственно, и будучи воплощены в человеческих индивидах).

Итак, мы пришли к выводу, что отношения управления, взятые в единстве с лежащими в их основе отношениями собственности — это и есть элементарные клеточки организма под названием «общество», его субстанция. Следовательно, именно с отношений собственности и управления надо начинать процесс «восхождения от абстрактного к конкретному» в изучении всякого общества; собственно говоря, это самое мы и проделали в нашем исследовании6. Маркс в своем «Капитале» исследовал экономику капиталистического общества, восходя к ее многообразной конкретности от простейшей, абстрактнейшей клеточки под названием «товар». Правильно сделал — потому что «товар» и есть такое отношение, в котором в потенциальном, неразвернутом виде заложена комбинация отношений управления и собственности (авторитарных управления и собственности и индивидуальных управления и собственности, превращающихся в авторитарные — подробнее см. во второй и третьей главах нашего исследования), специфичная для капиталистической общественно-экономической формации и лежащая в ее основе. Но если мы хотим проанализировать не только капитализм, но и всякий другой этап общественного развития (причем глубже, чем Маркс проанализировал капитализм), если хотим создать не только теорию капитализма, но всеобщую теорию человеческого общества — то должны разложить товарное отношение, отношение между сеньором и крепостным и прочие клеточки прочих этапов развития общества, чтобы выделить те универсальные клеточки, из которых состоит всякое общество на всяком этапе своего развития. Вот мы и выделили эти клеточки, эту субстанцию общества в первой главе нашего исследования. Мы обнаружили три вида таких клеточек — отношения индивидуального, авторитарного и коллективного управления (различные комбинации которых создают все многообразие любых обществ, общностей, социальных организмов, больших и малых групп людей — так же, как различные комбинации атомов создают все многообразие любых химических веществ и смесей веществ) — и показали, что в каждой из них заложен свой «генетический код»: отношения собственности соответствующего вида (индивидуальной, авторитарной и коллективной).

Как же нам отнестись, в свете всего сказанного выше, к следующему утверждению К. Х. Момджяна:

«Определяя свою позицию, сразу укажем, что субстанциональным определением изучаемого им (историческим материализмом. — В. Б.) объекта мы считаем категорию социальной деятельности, которая и подлежит логической конкретизации в процессе последовательного изложения нашей науки. Первым шагом на этом пути является установление исходной абстракции восхождения, фиксирующей „элементарную клеточку“ изучаемой историческим материализмом реальности, каковой („клеточкой“) мы считаем простейший акт социального действия. Подобно тому как клетка живого организма является минимальным структурным образованием, обладающим в то же время субстанциональными свойствами живой материи, отличающими ее от материи неживой, элементарный акт действия содержит в себе исходное субстанциональное отношение социальной формы движения — отношение субъекта и объекта. В нем одновременно воплощается первичная атрибутивная характеристика социального (отличающая его от „досубъектных“ форм организации) и его первичная структурная характеристика, указывающая на различие субъектной и объектной сторон социальной деятельности. Поэтому, отталкиваясь от такой клеточки, мы совмещаем в едином процессе восхождения от абстрактного к конкретному последовательный анализ „интровертных“ и „экстравертных“ определений социальной субстанции» [437, с. 56–57].

Если продолжить нашу аналогию между обществом и многоклеточным организмом, то социальное действие будет соответствовать процессам, совершающимся во взаимодействии клеток в организме и внутри самих клеток. Такие процессы обобщенно отображены в понятиях «биологический процесс», «биологическая форма движения» — так же, как социальные (= практические = сознательные = собственно человеческие) действия обобщенно отображены в понятиях «общественный процесс», «социальная деятельность», «социальная форма движения». Так вот, если брать «биологическую форму движения» отдельно от конкретных живых организмов, как особый объект (здесь мы оставляем в стороне вопрос о том, правомерно ли вообще такое абстрагирование и имеет ли хоть какой-то смысл им заниматься), то субстанцией именно этого объекта — но никак не живого организма7! — мы можем назвать простейшие, элементарные процессы, идущие в организме; точно так же мы можем назвать субстанцией самой по себе «социальной деятельности», «социальной формы движения» — но никак не объекта под названием «общество»! — выделяемый Момджяном «простейший акт социального действия».

Таким образом, нам приходится констатировать, что процитированное выше утверждение К. Х. Момджяна не имеет никакого отношения к поставленному нами вопросу о том, что есть субстанция общества: это утверждение относится к другому вопросу — что есть субстанция социальной формы движения, — который выходит за рамки нашего исследования. Можно, конечно, завести разговор и о том, что именно является объектом, изучаемым историческим материализмом; но чем бы ни завершился этот разговор (кстати, тоже выходящий за рамки нашего исследования — потому мы и не будем его заводить), он не сможет оказать никакого влияния на тот сделанный нами вывод, что субстанцией общества являются именно три типа элементарных отношений управления и собственности8, а не какой-то там процесс или акт действия… Кстати, насчет актов действия: как мы уже отметили в первой главе, именно отношения управления лежат в основе актов социального действия — и уже по одному этому простейшее отношение управления любого из трех основных видов более субстанционально, чем простейший акт социального действия.

2. Пять влечений, непримиримо противоречащих друг другу.

В четвертой главе нашего исследования мы уже говорили о том, какими именно делает людей общество отчуждения. Оно с раннего детства формирует человека внутренне расколотым, находящимся в дисгармонии с самим собой. Оно закладывает в каждого своего члена пять влечений, антагонистически противоположных друг другу — потребность в общении с другими людьми и вместе с тем стремление дистанцироваться от них, волю к протесту против подчинения себя и вместе с тем стремление подчиниться и волю к власти. Различные комбинации этих противоречивых влечений обусловливают все многообразие характеров индивидуальных личностей; от того, насколько остра борьба между этими влечениями, зависит, насколько данная личность невротична, психопатична, больна.

Богатый фактический материал, подтверждающий это утверждение, дает нам один из величайших трудов по психологии, написанных в XX веке — «Невротическая личность нашего времени» Карен Хорни [819, 719]. В этой книге, которую по праву можно было бы также назвать «Феноменология антагонистических противоречий в психике цивилизованного человека», Хорни убедительно показывает, что неврозы во всем их разнообразии порождаются тревожностью, в основе которой лежит, в конечном счете, такая враждебность индивидуальной личности к другим людям, которую последняя не хочет осознавать (или, говоря языком психоаналитиков, вытесненная в подсознание). Продолжая логику Хорни, нетрудно показать в каждом из приводимых ею многочисленных (и весьма типичных — причем она с блестящей очевидностью показывает, что даже исключительно редкие и необычные невротические проявления уникальны лишь внешне, по сути же своей весьма типичны) случаях, что тревожность и враждебность, порождающие описываемые ею симптомы и синдромы, в свою очередь порождаются отношениями индивидуального и авторитарного управления, индивидуальной и авторитарной собственности — и закрепляются (и в то же время вытесняются в подсознание) вырастающими из этих отношений противоречиями между потребностью в общении с другими людьми и стремлением дистанцироваться от них, волей к власти, готовностью к подчинению и волей к бунту.

Другой великий психоаналитик, Карл Густав Юнг, в ряде своих работ, посвященных психологии шизофрении9, показал на множестве примеров, что определяющая причина этой, самой распространенной, психической болезни носит вовсе не биологический характер.

По мнению Юнга, природа шизофрении в сущности та же, что и у неврозов и истерии: комплексы неудовлетворенных навязчивых желаний и стремлений порождают мир иллюзорных представлений, в большей или меньшей мере отгораживающих индивидуальную личность от окружающего мира (как это бывает со здоровыми людьми во сне; по мнению Юнга, неврозы, истерия и шизофрения есть нечто вроде сна наяву) и как бы раскалывающих ее на две (или, зачастую, даже более) личности (в основании каждой из которых лежат разные, антагонистически противоположные друг другу комплексы, обусловливающие как непримиримую борьбу между этими личностями, так и различие их характеров). По большому счету, шизофрения отличается от неврозов и истерии лишь количественно: при ней комплексы сильнее овладевают психикой человека, раскол личности и ее уход от реальности в мир иллюзий глубже и необратимее10. Качественные различия между шизофренией, с одной стороны, неврозами и истерией — с другой не так глубоки, как кажется на первый взгляд, и представляют собой не что иное, как проявления вышеупомянутых количественных различий.

Почему шизофрения сильнее, чем неврозы и истерия? — Юнг допускает, что здесь играют роль и органические причины: интоксикация, вызванная нарушением обмена веществ. Если на фоне такой интоксикации человек переживет сильнейший эмоциональный стресс (с которого, по мнению Юнга, и начинается шизофренический процесс; собственно говоря, так обстоит дело не только «по мнению Юнга», но согласно всем тем историям болезни, в которых хорошо описан не только весь процесс развертывания болезни, но и его предыстория. Другое дело, что предыстория болезни далек не всегда хорошо реконструируется — особенно, понятное дело, в случаях ранней детской шизофрении: попробуй узнай у ребенка в возрасте от года до пяти лет, какие комплексы у него уже есть, какие стрессы и когда именно он переживает… Вот и не утрачивают своей популярности психиатрические мифы о том, что шизофрения — это нечто вроде программы, заложенной в генах того или иного человека), то комплексы настолько сильно овладеют сознанием человека, погрузят его в сны наяву и обострят его борьбу с самим собой, что вчерашний невротик, истерик или даже более-менее психически здоровый человек довольно быстро станет самым настоящим шизофреником. Однако не органические нарушения, но именно психические комплексы, порожденные вовсе не генами, не вирусами и не токсинами, определяют характер нарушений психики и направленность процесса ее разрушения при шизофрении11. Юнг убедительно доказывает, что у тех людей, которые страдают теми же комплексами, что и шизофреники, но шизофрениками не являются — у истериков, невротиков, — нарушения психики в основе своей аналогичны нарушениям психики у шизофреников; просто они не столь глубоки, как у последних, и потому несколько иначе проявляются в поступках и речи больных.

Что же представляют собой комплексы неудовлетворенных влечений, обусловливающие неврозы, истерию и шизофрению? Откуда они берутся?

Для того, чтобы ответить на последний вопрос, достаточно процитировать парочку примеров из тех, что приводит Юнг:

«Мы наблюдали пациентку, которая тридцать пять лет содержалась в клинике Бургхёльцли. Десятилетиями она лежала в постели, никогда не разговаривала и ни на что не реагировала. Ее голова всегда была опущена, спина согнута, а колени слегка подтянуты. Она постоянно совершала руками странные трущие движения, так что с годами у нее на ладонях образовались мозоли. Большой и указательный пальцы правой руки она держала сведенными вместе, как при шитье. После ее смерти я пытался узнать, кем она была прежде. Но никто из персонала клиники никогда не видел ее вне постели. Только один пожилой санитар припомнил, что видел ее сидящей в той же самой позе, в которой она теперь лежала в постели. В те дни она производила быстрые скользящие движения руками через правое колено и утверждала, что „шьет туфли“, а позднее — „лакированные туфли“. Со временем движения становились все более ограниченными, и в конце концов остались только трущие движения и сведенные вместе большой и указательный пальцы. Я изучал архивы клиники, но тщетно — они не содержали никаких сведений о прежней жизни пациентки. Когда на похороны приехал ее семидесятилетний брат, я попросил его припомнить, что послужило причиной болезни его родственницы. Он рассказал мне, что у нее был роман, который по разным причинам не привел к браку, и девушка приняла это так близко к сердцу, что впала в меланхолию. Я спросил, кем был ее возлюбленный; оказалось — сапожником.

Если мы не собираемся истолковывать это как простое совпадение, то вынуждены будем признать, что пациентка хранила образ возлюбленного в своем сердце в течение тридцати пяти лет» [763, с. 187–188].

«…пациенткой является кухарка, 32 лет. Никакой наследственной предрасположенности у нее не выявлено, всегда была очень трудолюбивой и добросовестной, случаев эксцентричного поведения или чего-то подобного прежде не отмечалось. Совсем недавно она познакомилась с молодым человеком, который собирался на ней жениться. С этого времени в ее поведении появились некоторые странности. Она постоянно говорила о том, что он недостаточно сильно ее любит, часто бывала не в духе, мрачнела и подолгу сидела, о чем-то задумавшись. Однажды она „украсила“ свою праздничную шляпку ужасно вульгарными красными и зелеными перьями, в другой раз купила пенсне, чтобы надевать его, отправляясь на прогулку со своим женихом. Как-то раз ей внезапно показалось, что у нее не в порядке с зубами. Эта идея не давала ей покоя, и она решила обзавестись вставной челюстью, в чем не было никакой необходимости. Женщина удалила себе все зубы под анестезией. На следующую ночь она внезапно испытала приступ сильного страха. Она стонала и кричала, что проклята навек, так как совершила большой грех: ей не следовало удалять свои зубы. Она должна молиться, чтобы Бог отпустил ее грех. Друзья пытались развеять ее страхи, убедить, что удаление зубов в действительности не является грехом, но у них ничего не вышло. На рассвете она стала несколько спокойнее и затем работала в течение всего дня. На следующую ночь приступы повторились. Когда меня пригласили на консультацию, я нашел пациентку довольно спокойной, с отсутствующим выражением лица. Я беседовал с ней о перенесенной операции, и она уверяла меня, что нет ничего ужасного в том, что у нее нет зубов, но все же это было большим грехом, и с этой позиции, несмотря на все уговоры, ее нельзя было сдвинуть. Она постоянно повторяла горестным, патетическим тоном: „Я не должна была позволять удалять мне зубы, да, да, это было большим грехом, и Бог не простит меня никогда“. Она производила впечатление настоящей сумасшедшей. Через несколько дней состояние пациентки ухудшилось, и ее пришлось поместить в клинику. Приступы тревоги не прекращались; это переросло в расстройство, растянувшееся на месяцы.

История болезни выявляет ряд совершенно абсурдных симптомов. При чем тут эта странная история со шляпкой и пенсне? Чем вызваны приступы тревоги? Откуда взялась бредовая идея, что удаление зубов — смертный грех? Ничего не понятно. Психиатр, придерживающийся анатомической концепции12, сказал бы, что это как раз типичный случай dementia praecox. В этом и есть сущность „сумасшествия“ — произносить сплошные нелепости; представления больного сознания о мире ненормальные, бредовые. То, что не является грехом для нормальных людей, грешно с точки зрения сумасшедшего. Причудливые бредовые идеи — характерная особенность dementia praecox. Нелепые причитания по поводу мнимого греха являются результатом „несоразмерного“ эмоционального акцента. Эксцентричное украшение шляпки, приобретение пенсне свидетельствуют о странных представлениях, что очень характерно для таких пациентов. Где-то в мозгу некоторое количество клеток „вышло из строя“ и начало продуцировать нелогичные, бессмысленные идеи, не имеющие абсолютно никакого психологического значения. Пациентка является очевидным дегенератом со слабым рассудком, имеющим врожденное отклонение, в котором и заключен источник расстройства. По тем или иным причинам заболевание вспыхнуло именно теперь; однако легко могло случиться так, что оно развилось бы в любое другое время.

Возможно, нам пришлось бы капитулировать перед этими аргументами, если бы на помощь не подоспел наш психологический анализ. При выполнении формальностей, требуемых при помещении больного в клинику, выяснилось, что много лет тому назад у пациентки был роман, который закончился тем, что любовник бросил ее с внебрачным ребенком на руках. Вполне респектабельная во всех других отношениях женщина была вынуждена скрывать „свой позор“, передав ребенка на воспитание в семью, живущую в сельской местности. Об этом никому не было известно. Когда женщина обручилась, то оказалась в затруднительном положении: как отнесется к этому ее жених? Сперва она отложила свадьбу, начиная все больше и больше беспокоиться, а затем в ее поведении появились странности. Для того, чтобы разобраться в них, мы должны проникнуть в психологию наивной души. Если перед нами встает необходимость раскрыть некую неприятную тайну любимому человеку, мы обычно пытаемся заблаговременно усилить его любовь к нам, дабы гарантировать его „забывчивость“. Мы прибегаем к лести или пытаемся продемонстрировать себя в лучшем свете, с целью повысить собственную значимость в глазах других. Наша пациентка украшала себя „великолепными перьями“, которые ее незатейливому вкусу представлялись достойными уважения. Ношение пенсне также прибавляет проявлений почтительности со стороны детей, и даже тех, кто старше. И кто не встречал людей, которые удаляют зубы из одного лишь тщеславия, только для того, чтобы носить зубные протезы?

После операции по удалению зубов большинство людей находятся в несколько нервозном состоянии, воспринимая все происходящее с ними острее, чем обычно. И как раз в этот период произошла катастрофа: у нее возникли опасения, что жених, узнав о ее прошлом, расторгнет помолвку. Это был первый приступ тревоги. Так как пациентка не допустила оплошности за эти годы, она и сейчас все еще надеялась сохранить свою тайну и перенесла угрызения совести на удаление зубов. При этом она следовала известной модели: ведь когда мы не можем признаться в большом грехе, то с чрезмерным усердием порицаем себя за малый.

Слабому и чувствительному разуму пациентки проблема казалась неразрешимой, и поэтому аффект становится непреодолимо сильным. Так выглядит душевная болезнь с психологической точки зрения. Ряд бессмысленных на первый взгляд событий, так называемых „нелепостей“, внезапно обретает смысл. В сумасшествии мы обнаруживаем систему, и больной становится нам более понятен. Перед нами человеческое существо, похожее на нас, озабоченное обычными человеческими проблемами, а не просто мыслящая машина с выключенной передачей. До сих пор мы думали, что кроме бессмыслицы, порожденной нарушениями в клетках его мозга, душевнобольной не может ничего раскрыть нам своими симптомами, но это была чисто теоретическая точка зрения, не имевшая ничего общего с реальностью. Когда мы проникаем в личные секреты наших пациентов, в помешательстве обнаруживается система, на которой оно базируется, и мы понимаем, что безумие — это просто необычная реакция на эмоциональные проблемы, не чуждые и нам самим» [763, с. 177–180].

Антагонистические противоречия в обществе — вот что порождает13 комплексы неудовлетворенных желаний, из которых прорастают неврозы, истерия и шизофрения. Откуда берутся социальные антагонизмы, мы знаем: они вырастают из отношений индивидуального и авторитарного управления, индивидуальной и авторитарной собственности. Следовательно, эти-то общественные отношения и порождают, в конечном счете, неврозы, истерию и шизофрению.

Мы привели лишь наиболее простые примеры из того ряда, что привел в своих работах Юнг. Как он блестяще показал, эти простые примеры являются чем-то вроде элементарных «клеточек» (или «первофеноменов», как сказал бы Гете [см. 119, с. 160]), лежащих в основе более сложных примеров; тем самым Юнг доказал14, сам того не осознавая, что шизофрения (так же, как неврозы и психозы) действительно обусловливается, порождается и определяется отношениями авторитарного и индивидуального управления, авторитарной и индивидуальной собственности.

Но, к сожалению, Юнг сам не понял, что же именно он в действительности доказал — не понял потому, что был идеалистом. Подвергая вульгарный, биологизаторский материализм в психологии сокрушительной критике, неоспоримо доказывая при этом, что большинство случаев психических расстройств (которое как раз и составляют неврозы, истерия, шизофрения; сюда можно добавить еще и часть случаев заболевания различными реактивными психозами) никак не объяснить органическими расстройствами (напротив, скорее ряд органических расстройств, наблюдающихся у невротиков, истериков, прочих психопатов и у шизофреников, могут быть убедительно объяснены как последствия психических расстройств), Юнг делал из этого тот вывод, что сфера психического есть самостоятельная реальность, душа, сама являющаяся первопричиной своих трансформаций. Такой структурный уровень материи и ее особую разновидность, как общественные отношения, Юнг просто не замечал — и потому из своих глубоко верных научных исследований делал убогие, поверхностные, реакционные философские выводы, превратив свою психологию, говоря словами Маркузе, «в обскурантистскую псевдо-мифологию» [410, с. 251]. Говоря о «человеческих эмоциональных проблемах», Юнг не замечал, что это социальные проблемы, в основе которых лежат социальные противоречия15.

Те «человеческие проблемы», которые делают людей невротиками и шизофрениками, присущи именно классовому обществу — а вот в первобытном обществе их и быть не могло. Например, из двух процитированных нами примеров из статьи Юнга видно, что если бы обе женщины, фигурирующие в них, жили не в цивилизованном обществе с его ячеечной семьей, а в первобытном племени — не стали бы они шизофреничками. Вам это не кажется очевидным, уважаемые читатели? — Что ж, давайте вернемся к этим примерам и проанализируем их подробнее.

32-летняя кухарка испугалась, что жених бросит ее, узнав, что у нее есть незаконный сын. Очевидно, что сильнейшая тревожность, входящая в ее комплекс, порождена такими семейными отношениями, при которых общество разделено на множество «ячеечных» семей, причем семей в высокой степени патриархальных. Внутри таких семей не только доминируют отношения авторитарной собственности взрослых на детей и авторитарного управления детьми со стороны взрослых, но и очень заметно выражены отношения авторитарной собственности мужей на жен и авторитарного управления женами со стороны мужей; муж и жена еще далеко не стали такими стопроцентно равноправными партнерами в брачной сделке, каковыми они уже являются сегодня в очень многих (хотя и не во всех: юридическое равенство супругов еще не уничтожает реального, существующего независимо от буквы закона патриархата во многих семьях) семьях в тех современных государствах, где муж и жена формально равны перед законом. Между семьями, разумеется, преобладают отношения индивидуальной собственности на детей и жен и индивидуального управления ими… При таких семейных отношениях настоящая любовь — такое чувство, при котором интересы и стремления твоего любимого человека выступают для тебя как твои собственные интересы и стремления, а его/ее радость и горе есть непосредственно твои радость и горе (соответственно, когда жертвуешь жизнью ради так любимого тобой человека, то даже не воспринимаешь это как жертву — это тебе же самому в радость) — встречается крайне редко: и это понятно, потому что такая любовь предполагает и воспроизводит отношения равноправного сотрудничества, то есть отношения коллективной собственности любящих людей друг на друга и коллективного же управления действиями друг друга. Такая любовь была типична для первобытных соплеменников — причем не только для мужчин и женщин, но и для взрослых и детей (напомним, что чем более первобытно то или иное племя, тем меньше в нем доля авторитарных отношений между взрослыми и детьми, тем больше коллективистского равенства между ними. Первобытные отношения между взрослыми и детьми поразительны с точки зрения современного человека; когда читаешь сделанное Брониславом Малиновским16 описание отношений между взрослыми и детьми у тробрианцев, испытываешь сперва шок, а потом острую жалость — как обидно, что мы, гордые своей цивилизованностью нравственные уроды, потеряли все это…); для классового же общества типичны другие виды «любви», замешанные на коктейле из желания господствовать над «любимым» человеком и из стремления подчиняться ему же. В одних разновидностях цивилизованной «любви» преобладает воля к власти, в других — воля к подчинению; так, в половой любви одни «любящие» цивилизованные люди в большей мере представляют собою Отелло (причем отнюдь не только мужчины, но зачастую и женщины тоже), другие — Дездемону (опять-таки не только женщины, но зачастую и мужчины тоже). В случаях, приведенных Юнгом и процитированных нами, обе женщины скорее представляли собой дездемон: у обеих воля к подчинению явно преобладала в тех комплексах, которые свели их с ума17. Действительно, если бы в их чувстве преобладала воля к власти, то они либо нашли бы в себе силы не ощутить себя заброшенной, никому не нужной вещью — и не свихнулись бы; либо свихнулись бы, но не так — их помешательство было бы яростным, а не тоскливо-депрессивным, и кухарка винила бы во всяких бредовых «грехах» не саму себя, а своего жениха.

А вот если бы эти бедные женщины любили своих возлюбленных настоящей любовью равной к равному — то это означало бы, что они настолько спокойны, что им настолько чужда тревожность, основанная на скрытых от самой себя недоверии и враждебности к своему любимому, что печаль из-за разлуки с любимым (как бы она ни была искренна, глубока и сильна) не превратилась бы у одной из них в комплекс, заточивший ее до конца жизни в клинику Бургхёльцли (не говоря уже о другой, о кухарке, сошедшей с ума без всякой реальной причины, от одного только страха перед возможностью разрыва отношений — она-то уж точно не сошла бы с ума, если бы любовь между ней и ее женихом была настоящей). Но настоящая любовь может процветать лишь в коллективистском, бесклассовом обществе — в цивилизованном же обществе она возможна лишь вопреки преобладающим отношениям собственности и управления, как редкое исключение, как гость из иного мира18.

С другой стороны, в коллективистском мире просто неоткуда взяться враждебности со-общинников по отношению друг к другу, характерной для цивилизованных людей тревожности, стремлению дистанцироваться от со-общинников, воле к власти, воле к подчинению и воле к бунту. У членов коллективистского общества неоткуда взяться тем четырем влечениям, которые непримиримо противоречат потребности в общении с другими людьми в душе каждого цивилизованного человека, каждой индивидуальной личности. Следовательно, в коллективистском обществе тем меньше предпосылок для «любви» Отелло19 и «любви» Дездемоны, чем меньше в нем остатков отношений индивидуального и авторитарного управления, индивидуальной и авторитарной собственности — и, таким образом, мы приходим к выводу, что даже при неполном коллективизме невротиков, истериков, психопатов и шизофреников должно быть многократно меньше, чем в классовом обществе.

И этот вывод подтверждается практически: в первобытном обществе психически нездоровых людей действительно было многократно меньше, чем в цивилизованном.

Как мы уже отметили в третьей главе, даже на довольно поздних стадиях перехода от первобытного общества к классовому люди еще сохраняют те психологические качества, которые сформировались у них еще тогда, когда каждая община была единой коллективной личностью. Это уравновешенные, спокойные, добродушные (если, конечно, у них нет веского повода для гнева), доброжелательные (по отношению к тем, кого они признали своими) люди. Таковы тробрианцы, описанные Брониславом Малиновским (это описание затем проанализировал и процитировал Вильгельм Райх в книге «Вторжение принудительной сексуальной морали», в главе с красноречивым названием «Нет неврозов — нет извращений» [861, p. 28–37]), зуни и горные арапеши, описанные Маргарет Мид и Рут Бенедикт, и др. Бенедикт, Малиновский и Мид изучали эти племена по многу лет, в течение этих лет водили очень близкое знакомство с множеством людей из этих племен (а с некоторыми из них — максимально близкое: например, Малиновский описывал и анализировал свои сексуальные отношения с тробрианками) — так что свидетельства этих этнографов бесспорно имеют силу веского доказательства: так вот, согласно этим свидетельствам, в данных племенах практически нет истериков, неврастеников, людей, страдающих навязчивыми идеями (хотя, разумеется, иногда встречаются кретины, идиоты, заики и гневливые люди). Отсюда мы вправе заключить, что в «классическом», вполне коллективистском первобытном племени их тем более не было.

Однако тогда возникает вопрос: откуда же тогда взялось то представление, которое апологеты классового общества с древнейших времен и до наших дней распространяют в массовом сознании через религиозные мифы, философские трактаты и психологические труды — представление о том, что до возникновения цивилизации люди якобы были крайне жестоки и агрессивны (не только в межплеменных, но и во внутриплеменных отношениях), и лишь цивилизация, порожденные цивилизацией религия и мораль начали смягчать нравы? Неужели это просто лживая сказка, не имеющая никаких реальных оснований?

Действительно, представление это неверно. Но оно не является чистой, стопроцентной ложью — кое-какое основание у этой сказки все же есть.

Дело заключается в следующем. В какой-то момент — уже на весьма поздних стадиях перехода от первобытного общества к классовому — еще вчера спокойные, уверенные (по инерции, сохранившейся еще с первобытных времен) в справедливости своих отношений и обычаев люди вдруг глубоко и резко, разом, мгновенным скачком прочувствуют несправедливость и унизительность новых общественных отношений, проникающих в их жизнь20. Такой момент удалось застать Малиновскому: на одних островах он наблюдал племена спокойных, психически здоровых людей, а на других, расположенных по соседству — другие племена, родственные первым по расе, очень близкие по языку, уровню развития производительных сил и по многим обычаям, но все-таки чуть-чуть более авторитарные и менее коллективистские, чем первые. И вот это «чуть-чуть» привело к радикальным психологическим отличиям: очередной небольшой шажок по направлению к классовому обществу превратил сделавшие его племена в сообщества тяжелых невротиков, истериков и психопатов, переполненных страхами, навязчивыми идеями — и исключительно агрессивных. Этнографы знают немало подобных племен; в качестве одного из примеров укажем на добу, изученных Рут Бенедикт, чье описание этого племени приводит и анализирует Эрих Фромм в своей «Анатомии человеческой деструктивности» [695, с. 154–156].

И вот цивилизация, со своей религией и моралью, начинает сдерживать, подавлять, загонять в подсознание крайние проявления тех же самых страхов, враждебности, воли к власти (садизма), воли к подчинению (мазохизма), отношения индивида к себе подобным как к посторонним вещам, объектам манипуляции и потенциальной угрозе — словом, всех тех психологических уродств, которые она сама же и породила уже на своей заре, в процессе своего возникновения. Цивилизованные проповедники религии и морали приписывают все эти уродства дикости, до-цивилизационному бытию людей — в то время как настоящая первобытная дикость этих уродств почти не знала (исключения из этого правила почти полностью относятся к сфере отношений между разными племенами), и их распространение в действительности было не чем иным, как первой ласточкой новых, цивилизованных, «культурных» нравов. Вот откуда пошла сказка о необузданности дикарей, укрощаемой цивилизацией, и вот почему эта сказка, несмотря на наличие некоторых реальных ее оснований, все же лжива по своей сути.

Подавлять, «вводить в рамки правил игры» свои же собственные уродливые порождения цивилизация начала почти сразу же после того, как выпустила этих джиннов из бутылки — уже на своей заре, еще до окончательного завершения перехода от первобытного общества к классовому. Об этом, в частности, свидетельствует пример племени манус, изученного Маргарет Мид (и этот пример Фромм проанализировал в той же своей книге [695, с. 152–154]): это племя, уже в основном — но все-таки еще не стопроцентно — цивилизованное, уже научилось подавлять и «сублимировать» агрессивные импульсы своих членов посредством морали, напоминающей пуританскую. Таким образом, вся психологическая история общества отчуждения есть история его борьбы с теми самыми деструктивными влечениями и психологическими противоречиями, которые оно же само постоянно и неуклонно воспроизводит. Поэтому не приходится удивляться тому, что человечество, живущее по законам классового общества, неизбежно является психически больным — и вылечить его можно не иначе, как обеспечив его переход от классового к бесклассовому, коллективистскому обществу21.

То, что цивилизованное человечество является психически больным — вовсе не преувеличение. «Нормальные» люди классового общества даже не осознают, насколько они невротичны22; если бы это было не так и классовое общество было психически здоровым, то «виагра» и прочие средства того же рода не пользовались бы такой популярностью, как сейчас, не рекламировались бы так широко23. «Нормальные» цивилизованные люди также не осознают, сколько среди них не просто невротиков и психопатов, но самых настоящих психически больных людей — таких, которых не только они сами, но и окружающие признают за «нормальных». Прежде всего это относится к шизофреникам и истерикам.

«…поразивший меня факт — это открытие, сделанное мною во время психотерапевтической практики: я был потрясен количеством шизофреников, которых почти никогда не встретишь в психиатрических клиниках. Такие случаи частично маскируются под неврозы навязчивых состояний, фобии и истерии, и такие больные слишком осторожны, чтобы приближаться к психиатрической больнице. Эти пациенты настойчиво требовали лечения, и я, верный ученик Блейлера, попытался заняться пациентами, о контакте с которыми, попади они в клинику, не мог и мечтать, — случаями бесспорной шизофрении даже с точки зрения неспециалиста. Я вообще считал абсолютно ненаучным лечить подобных больных, — а после курса лечения мне говорили, что эти люди не могли быть шизофрениками первоначально. Встречается большое количество скрытых психозов (и некоторое количество не столь скрытых), которые при благоприятных обстоятельствах могут быть подвергнуты психологическому анализу, иногда с довольно приличными результатами» [763, с. 261–262].

«Число скрытых и потенциальных психозов по сравнению с очевидными случаями поразительно велико. Не претендуя на какую-либо точность статистических данных, я полагаю, что данное соотношение составляет 10:1. Немало классических неврозов, таких, как истерия и невроз навязчивых состояний, в процессе лечения оказываются скрытыми психозами, которые иногда могут перерастать в явные, — факт, о котором психиатр никогда не должен забывать. И хотя благодаря скорее везению, чем собственным заслугам, меня минула печальная участь наблюдать, как какой-нибудь из моих пациентов неудержимо сползает в психоз, в качестве консультанта я наблюдал подобное не раз. Например, классические обсессивные неврозы, навязчивые импульсы которых постепенно превращались в слуховые галлюцинации, или случаи явной истерии, которые оказывались скорее ширмой для различных форм шизофрении24. Для клинического психиатра в этом нет ничего необычного. Однако, когда я начал частную практику, меня удивило сравнительно большое число пациентов со скрытой шизофренией, которые бессознательно, но систематически избегали психиатрических клиник и вместо этого обращались за консультацией и помощью к психологу. В таких случаях дело касалось не только людей с шизоидной предрасположенностью, но и истинных психозов, где компенсаторная активность сознания еще не была окончательно подорвана» [763, с. 274].

Герман Роршах приводит в своей книге «Психодиагностика» довольно типичный пример такой скрытой шизофрении [561, с. 199–201]. Пациентка была подвергнута знаменитому тесту Роршаха («тест чернильных пятен») — и вот что пишет великий психодиагност как о результатах тестирования, так и о самой пациентке:

«Экспериментальные данные этой пациентки были поразительными. Многие годы она занимала довольно ответственный пост, к врачу пришла лишь после того, как работа стала для нее невозможной и появились „нервные“ страдания. Тип переживания является эгоцентричным, экстратенсивным. Но способ подачи ответов, неоднократное появление включенности Я, повторное толкование пятен как реально существующих предметов, аффективная окрашенность ответов — все это намного больше соответствует интроверсивному типу. Такие отношения можно встретить у больных эпилепсией и шизофренией. Для эпилепсии характерно большее конфабулирование, наличие персевераций и кинестезий. Так что речь может идти только о шизофрении. Об этом говорят также Дд25, застревание на сексуальной тематике, запутанная последовательность, большая изменчивость ответов и склонность давать абсурдные и абстрактные ответы. Из полученных данных кто-то может даже сделать вывод об уже запущенном, годами длившемся заболевании, перешедшем в явно шизофреническое слабоумие. Но верно будет только одно: пациентка перестала находить общий язык со своим окружением, упрямо идя своим собственным путем, легко впадая в ипохондрическое и тревожное состояние и столь же легко беря на себя роль кляузницы. Нужно, кстати, добавить, что отец пациентки уже много лет болеет шизофренией, давно перешедшей в шизофреническое слабоумие26.

Это только один из примеров, где неопытный диагност может перепутать латентный психоз с явным, с тем, который проявился реально. Сравнения с приводимыми позднее примерами шизофрении показывают, что некоторые явные психозы оказываются более похожими на данные, получаемые у нормальных людей, чем у испытуемых с латентной шизофренией» [561, с. 201].

Приведем еще парочку свидетельств как зарубежных, так и наших, отечественных психиатров:

«Слово „шизофрения“ почти у всех вызывает мрачные ассоциации, а между тем эта болезнь не всегда протекает тяжело и не всегда делает человека неработоспособным. При благоприятном развитии шизофрении многие не знают, что они больны, и в течение всей своей жизни никогда к психиатру не обращаются. Они слывут просто немного странноватыми, немного чудаковатыми людьми, не очень общительными, не склонными ходить в гости или принимать гостей у себя. Их друзья немногочисленны, знакомства они заводят осторожно и с выбором. Очень часто они чем-нибудь увлекаются, порой чрезмерно. Иногда какая-нибудь удивительная страсть является главным стержнем их жизни. Эмоционально они холодноваты. Если любят кого-нибудь, например престарелых родителей, то все это скорее умом, чем сердцем: они выполняют свой долг, так как понимают, что родителей надо почитать, уважать, о них необходимо заботиться. Они делают это добросовестно, их ни в чем нельзя упрекнуть, но теплоту их отношения к родным трудно заметить или почувствовать. В то же самое время нельзя сказать, что они бесчувственны совершенно: они привязаны к родным, к друзьям, но не так, как они были привязаны к ним до заболевания. (Однако в жизни встречается немало эмоционально холодных людей, которые вовсе не страдают шизофренией.).

Одной из бросающихся в глаза странностей иногда становится манера одеваться — пристрастие к особым костюмам, порой вышедшим уже из моды, порой отличающихся от общепринятых своей надуманностью, вычурностью, „неповторимым своеобразием“.

Кроме замкнутости, нелюдимости, такие люди чрезмерно подозрительны, настороженны, недоверчивы, склонны во всем видеть какой-то подвох со стороны посторонних и близких, постоянно опасаются какого-нибудь несчастья или неприятности. Они подмечают всякие ничего не значащие мелочи, придают им особое значение и истолковывают их как проявление недоброжелательности по отношению к ним. Стараться убедить их в том, что этим мелочам никто не придает никакого значения, что если они и действительно имели место, то это не было сделано специально, как они это утверждают, очень трудно. Чем больше их убеждают, тем больше они упорствуют в своих неправильных умозаключениях, часто принимающих сверхценный, то есть приближающийся к бредовому, и даже настоящий бредовый характер. Чаще всего это идеи преследования, ревности, само собой разумеется, необоснованные, не отражающие истинного положения дела, а только отвечающие представлениям их носителя. Сначала „предположив“, а потом „убедившись“ в своих ложных заключениях, эти люди нередко принимают неправильные решения: ссорятся с родными, разводятся с женами, уходят с работы и делают тысячи других глупостей с точки зрения здравомыслящего человека, но „совершенно правильных“ с их болезненной точки зрения. Их суждения часто безапелляционны, негибки, слишком прямолинейны, порой несуразны, неадекватны. Тем не менее, они спокойно живут, часто хорошо работают и никогда не попадают в психиатрическую больницу. Где-то в глубине души они по временам сознают, что им не мешало бы обратиться к психиатру, но если вы им об этом скажете, то сразу же превратитесь в их заклятого врага, отношение к вам немедленно и кардинально изменится. Им часто не удается создать семью. С одной стороны, они недостаточно эмоциональны, не умеют вызвать ответную любовь, с другой, робки, нерешительны и часто „не смеют объясниться“. Наконец, им представляется исключительно трудным перестраивать свою жизнь, у них не хватает на это энергии, запасы которой весьма ограничены. Жизнь проходит на работе и дома, в своей комнате, которой ограничиваются их интересы. Выход в настоящую жизнь их пугает и становится просто трудным и невозможным. Они быстрее утомляются, так как им приходится тратить много энергии на преодоление своих болезненных симптомов» [766, с. 189–191].

«Только в самых тяжелых случаях истериков помещают в клинику, так что психиатры видят только самые безнадежные и дегенеративные формы заболевания. Такой контингент больных, разумеется, должен вести к формированию предвзятой точки зрения. Если вы прочитаете описание истерии в учебнике по психиатрии и сравните его с истерией реальной, как она представлена в приемной терапевта, вы вынуждены будете признать, что это не одно и то же. Психиатр же наблюдает только самую малую часть истериков, и только самых тяжелых. Но кроме этого имеется бесчисленное количество легких больных, которых никогда не помещают в клинику, и это случаи самой настоящей истерии. То же самое относится и к dementia praecox. Существуют легкие формы данного заболевания, далеко превышающие по численности тяжелые, при которых больного помещают в клинику. Пациентов с неострой формой никогда не госпитализируют. Им ставят такие расплывчатые диагнозы, как „неврастения“ или „психастения“. Как правило, врач общего профиля не осознает, что неврастения его пациента — это не что иное, как легкий случай ужасного заболевания, называемого dementia praecox, с почти безнадежным прогнозом27. По той же причине он никогда не станет считать свою истеричную племянницу лгуньей, притворщицей и морально неустойчивой особой, как это описывается в учебниках по психиатрии» [763, с. 228–229].

Если исходить из той точки зрения, согласно которой шизофрения и истерия обусловлены биологической наследственностью (и, следовательно, шизофреник и истерик — это в той или иной степени выродки, как это полагали если не все, то подавляющее большинство психиатров XIX века28 и как многие психиатры полагают и по сию пору), то мы неизбежно придем к выводу, что доля выродков в человечестве на протяжении всей истории классового общества была настолько огромна, что непонятно, как человеческий род вообще продолжается до сих пор. Никуда не денешься — приходится отказаться от биологизаторского материализма в психологии в пользу материализма исторического, то есть признать, что не только невротики и психопаты, но и большинство собственно психически больных (истерики, шизофреники) стали такими не столько от плохих генов, каких-нибудь бактерий, ядов или черепно-мозговых травм, сколько от преобладания отношений авторитарного и индивидуального управления, авторитарной и индивидуальной собственности в классовом обществе29. Продукт этого общества — индивидуальная личность — оказывается по сути своей предрасположена к неврозам, психопатиям, истерии и шизофрении, поскольку индивидуальная личность по сути своей дисгармонична, расколота внутри себя и непримиримо борется сама с собой. Можно смягчать эту борьбу, предохраняя индивидуальную личность от полного саморазрушения30 — но это будет удаваться далеко не всегда, и в каждом новом поколении индивидуальных личностей какой-то их процент обязательно окажется невротиками, психопатами, истериками и шизофрениками. Окончательно избавить человечество от неврозов, психопатий, истерии и шизофрении можно, лишь растворив индивидуальные личности всех людей в единой коллективной личности, включающей в себя все человечество — иными словами, обеспечив переход от классового общества к полному коллективизму (коммунизму).

Тот факт, что шизофрения обусловлена социально, убедительно доказывается тем, что улучшение или ухудшение состояния больного напрямую зависит от того, насколько велико отчуждение в тех социальных условиях, в которых он оказывается. Социальная обусловленность шизофрении доказывается также и тем, что ее — так же, как и неврозы и истерию, хотя и с гораздо бóльшими трудностями и в значительно меньшем количестве случаев — удается вылечить, установив с пациентом отношения равноправного сотрудничества (то есть настолько коллективные, насколько это возможно) и попытавшись совместно с ним найти решение его социально-психологических конфликтов. Если удается установить с пациентом контакт и найти решение, позволяющее смягчить (и даже в той или иной степени разрешить) раскалывающие его личность конфликты — шизофреник выздоровеет. Другое дело, что в тяжелых, далеко зашедших в развитии шизофренического процесса случаях контакт с пациентом установить невозможно; в условиях классового общества крайне трудно найти хотя бы мало-мальски удовлетворительные решения социально-психологических конфликтов, порождающих психические комплексы (из которых и прорастают неврозы, истерия и шизофрения); наконец, мало найдется таких людей, которые годами, изо дня в день тратили бы массу сил на такого рода общение с шизофреником, да еще и делая это на хорошем профессиональном уровне. Даже богачи, способные хорошо заплатить психоаналитику, рискуют нарваться не на такого мастера, как Юнг, а на шарлатана31; что уж говорить о бедняках…

Именно поэтому психоанализ не прижился как в подавляющем большинстве психиатрических лечебниц капиталистических стран (где бихевиористы господствуют так же, как в клиниках неоазиатских стран господствовали питомцы «павловской школы»), так и во всех психбольницах неоазиатских стран: классовое общество с экономической необходимостью подталкивает психиатров к тому, чтобы пользовать большинство психически больных (за исключением, разумеется, небольшой прослойки достаточно состоятельных людей, которые могут позволить себе тратиться на психоаналитиков) электрошоком и всякими химикатами, попутно эксплуатируя их даровой труд32. Преобладающие в классовом обществе отношения авторитарного и индивидуального управления, индивидуальной и авторитарной собственности объективно не позволяют большинству психически больных, с одной стороны, и психиатров — с другой стать равноправными сотрудниками, как того требует психоанализ: эти отношения с неумолимой неизбежностью делают большинство психотерапевтов господами, владыками, а большинство психбольных — объектами, вещами в руках этих господ; естественно, последние и пытаются исправлять эти вещи, как испорченные механизмы, и усваивают себе взгляд на психбольных как на испорченные механизмы33.

Как правильно отмечал Райх, «…в реальности психиатрические лечебницы — это тюрьмы для больных психозами с низким медицинским обслуживанием, скудным финансированием и, в большинстве своем, с полным отсутствием научно-исследовательской работы. Больше того, многие медицинские администраторы не хотят и думать о каких-либо серьезных попытках улучшить состояние этих пациентов. Подобные усилия они иногда встречают даже с враждебностью» [550, с. 330]34.

Кроме того, у неоазиатских государств были и особые причины на то, чтобы преследовать психоанализ — особенно его левое, «фрейдомарксистское» крыло. Анализируя психику «советских», албанских, северокорейских психбольных так, как это сделали бы Юнг и Хорни, нетрудно было убедиться, что в основе их болезней лежали те же комплексы, что и у людей из капиталистических стран; а продолжив этот анализ с тем, чтобы выявить связь психических комплексов граждан неоазиатских государств с реальными общественными отношениями, в которых жили эти граждане — так, как это сделали бы Адлер, Райх, Фромм, Бассиюни, Лэнг, — нетрудно было бы убедиться в том, что эти отношения такие же отчужденные и эксплуататорские, как и в капиталистических странах. А уж этого-то государства, объявившие себя социалистическими и марксистскими, допустить никак не могли — по тем же самым причинам, по которым они, как правильно отмечает В. И. Метлов, не могли допустить критику немарксистских теоретических воззрений с позиций последовательного исторического материализма:

«…подлинно марксистская критика немарксистской, буржуазной мысли, т. е. выяснение социальных условий появления тех или иных феноменов духовной жизни в буржуазных странах, легко могла быть экстраполирована и на советскую действительность. А это вызывало беспокойство идеологических „надзирателей“ с их совершенно сверхъестественным чутьем грозящей опасности» [422, с. 57].

Гораздо удобнее было в как можно большей мере списать такое социальное заболевание, как шизофрения, на какие-то биологические причины (так же, как это делал, например, классик советской психиатрии профессор В. А. Гиляровский в своем здоровенном учебнике по психиатрии [137, с. 329–337]). Со временем юристы, биологи и психиатры, служившие неоазиатской бюрократии, все больше и больше старались «освободиться» от исторического материализма — и списать на биологическую наследственность психические комплексы, присущие не только шизофреникам, но и не страдающим шизофренией преступникам:

«В 1975 г. выходит в свет книга „Методологические проблемы советской криминологии“, автор которой советский юрист И. С. Ной подчеркивал роль генотипа как источника формирования преступного поведения. В рецензии на эту книгу, опубликованной журналом „Природа“, биолог Ю. Я. Керкис поддержал подход, изложенный Ноем, и призвал советских юристов начать изучать биологию, что, по его мнению, совершенно необходимо „им для правильной ориентации в некоторых сложных вопросах их профессиональной деятельности“. Тем временем Министерством внутренних дел СССР был начат ряд исследований, призванных изучить проблему связи между преступностью и генетикой. Нельзя в связи с этим не отметить иронию истории: в 20-х годах именно репрессивные советские органы проявили инициативу по созданию лагерей и колоний по перевоспитанию малолетних преступников… а в 70-х и 80-х годах, будучи не в состоянии объяснить сохранение в стране преступности, эти органы обратились за объяснениями к генетике»35 [155, с. 235].

Стоит ли удивляться после этого, что одним из крупнейших советских психологов мог считаться человек, в рукописях которого можно найти такие вещи:

«Для меня остается открытым вопрос об общей „логике“ исторического развития так называемых формаций. Для меня неочевидна прямая связь этого развития со способом материального производства — „базисом“» [565, с. 397].

Немало материала для уяснения этого вопроса С. Л. Рубинштейну могли бы дать «фрейдомарксисты». Однако их труды были в СССР, начиная с 30-х гг., под запретом — а такой поверхностный (хотя и плодовитый в смысле обильной «писучести») «ученый», как Рубинштейн, оказался одним из корифеев отечественной психологии… К счастью, среди советских психологов были не только такие, как он, но и такие, как Б. В. Зейгарник.

Понятное дело, что авторитарная психиатрия оказалась очень удобна буржуазным и неоазиатским государствам в качестве одного из карательных орудий. Мишель Фуко совершенно правильно отмечал:

«…психиатрическая власть и в своих политических следствиях, и в своем политическом услужении у советской власти является, так сказать, родственницей той психиатрической власти, каковая в течение XIX века осуществлялась в Западной Европе. Возьмем, к примеру, происходившее в 1870 году после Парижской коммуны. Как нельзя более откровенным образом несколько оппозиционных политиков были отправлены в психиатрическую лечебницу как „безумцы“» [703, с. 181–182].

Но не только в XIX веке буржуазные государства использовали психиатрию как оружие. И в XX веке — как до, так и после второй мировой войны — психиатрия выступала при капитализме в качестве карательного орудия буржуазии. Я сам однажды видел японский художественный фильм, в котором, в частности, изображалось, как после второй мировой войны некоего профсоюзного лидера заточили в психушку, ставили на нем опыты и довели его действительно до сумасшествия. Образ этого профлидера был собирательным — из чего следует, что подобные случаи были отнюдь не единичными.

Неплохое описание психиатрии как карательного орудия буржуазии можно извлечь из книги Брюса Вайсмана «Психиатрия — предательство, не знающее границ» [94]. Однако в этой книге, наряду с массой важных фактов, полным-полно и всякой беспардонной чепухи. Ее автор — фанатично религиозный и очень правый по своим политическим взглядам человек, рассматривающий психические болезни как результат козней дьявола, объявивший «крестовый поход» против всякого материализма. Именно с этих позиций, безнадежно отсталых даже по сравнению с воззрениями психиатров-«биологизаторов», он ведет атаку не только на этих последних, но и на психоанализ во всех его вариантах.

Книга Вайсмана издана на деньги Церкви Сайентологии — весьма известной, очень агрессивной буржуазной тоталитарной секты, основанной известным писателем-фантастом (и по совместительству крупным шарлатаном) Роном Хаббардом. Блестящий критический анализ учения Хаббарда — «дианетики» — дал в одной из своих статей Эрих Фромм [698]. Те, кто спонсировал издание книги Вайсмана, обличающей психиатров, сами свели с ума тысячи людей во всем мире — так же, впрочем, как и священнослужители всех остальных религий… Если делать выбор между тремя группами тех, кто пытается вернуть одержимым своими комплексами людям душевное равновесие — между святошами, психиатрами-«биологизаторами» и психоаналитиками — то предпочтение следует отдать, конечно же, психоаналитикам (а из них — ученикам Адлера, Юнга, Хорни и Фромма).

И вновь мы дадим слово Юнгу, чтобы он подтвердил все сказанное нами:

«Что касается очевидных деструктивных и дегенеративных черт при dementia praecox, я должен особо подчеркнуть тот факт, что наихудшие кататонические состояния и случаи абсолютного слабоумия нередко есть результат пребывания в клинике для душевнобольных, поскольку вызваны психологическим влиянием окружающей обстановки, а не деструктивным процессом, не зависящим от внешних условий. Общеизвестно, что самые тяжелые кататоники встречаются в плохо организованных и переполненных больницах. Также хорошо известно, что перевод в шумную или в каком-либо другом отношении неблагоприятную палату часто приводит к ухудшению. Вредное воздействие оказывают принудительные меры по отношению к пациенту или его вынужденная бездеятельность. Все те обстоятельства, которые причинили бы нормальному человеку душевные страдания, отрицательно скажутся и на психике пациента. Учитывая это, современная психиатрия пытается избежать всего, что навевает мысли о тюремном заключении (ох, далеко не всегда. — В. Б.), и придает психиатрической клинике вид обычной. Палаты делают по возможности уютнее, врачи избегают принуждения и предоставляют пациенту как можно больше свободы (не будем забывать, что это пишет преуспевающий швейцарский психотерапевт, описывающий западноевропейские психушки — причем, судя по всему, отнюдь не худшие даже из западноевропейских. — В. Б.). Цветы на подоконнике и занавески на окнах производят приятное впечатление не только на нормальных людей, но и на больных. Следует признать, что в наши дни почти не увидишь ужасную картину, когда вдоль высоких кирпичных стен, окружающих психиатрическую лечебницу, сидят рядами мрачные, грязные, совершенно невменяемые больные (и при жизни Юнга, и десятилетия спустя после его смерти такую картину можно было увидеть в психбольницах более бедных, чем Швейцария, капстран — в частности, в ЮАР [см. фотографии в 864]. Такая картина не редкость в психушках слаборазвитых стран и сейчас. — В. Б.). А почему? Да потому, что мы поняли: пациенты реагируют на окружающую обстановку так же, как и здоровые люди. При старческом слабоумии, общем параличе и эпилепсии течение болезни не меняется в зависимости от того, содержатся ли пациенты с аналогичными больными или нет. Но при dementia praecox состояние пациентов может значительно улучшиться или ухудшиться в результате изменения психологической обстановки, в которой они находятся. Такие случаи известны любому психиатру, они подтверждают важнейшую роль психологического фактора, ясно демонстрируя, что dementia praecox не должна рассматриваться только с одной стороны, т. е. как органическое заболевание. Подобные улучшения и рецидивы не имели бы места, если бы dementia praecox была только органическим заболеванием» [763, с. 229–230].

«Если dementia praecox возникла как следствие органического нарушения, пациенты вели бы себя как те больные, у которых обнаружены реальные изменения в коре головного мозга. У пациента, страдающего общим параличом, улучшение или ухудшение состояния не происходит ни вследствие изменения психологической обстановки, ни вследствие помещения его в плохую клинику. Но в случаях dementia praecox состояние больного заметно ухудшается, если условия содержания оставляют желать лучшего» [763, с. 232–233].

«По моему мнению, большинство случаев dementia praecox объясняются врожденной предрасположенностью к психологическим конфликтам, но эти конфликты по существу не патологические, это обычные человеческие переживания. Поскольку предрасположенность заключается в чрезмерной чувствительности36, такие конфликты отличаются от нормальных конфликтов только эмоциональной напряженностью. Из-за своей силы они не соразмерны другим ментальным функциям индивидуума. Следовательно, с ними невозможно справиться обычным путем — с помощью здравого рассудка, самоконтроля и расслабления. Именно невозможность избавиться от гнетущего конфликта приводит к болезни. Только когда человек понимает, что не в состоянии справиться со своими трудностями и никто не может ему помочь, он впадает в панику, которая приводит к эмоциональному хаосу и появлению чужеродных мыслей. Данное переживание относится к стадии инкубации и редко попадает в поле зрения психиатров, поскольку оно возникает задолго до того, как его носитель решает обратиться к врачу. Если психиатру удается найти решение конфликта, то он может предотвратить возникновение психоза» [763, с. 233–234].

«Микроскопические повреждения мозга, часто обнаруживаемые при шизофрении, я в настоящее время рассматривал бы как вторичные симптомы дегенерации, подобно атрофии мышц при истерических параличах. Психогенез шизофрении объяснил бы, почему некоторые легкие случаи заболевания, которые не представлены в психиатрических клиниках (их можно встретить только в кабинете врача по нервным болезням), могут быть излечены с помощью психотерапии. Однако, что касается возможности излечения, не следует быть слишком оптимистичными. Такие случаи редки. Сама природа заболевания, приводящая на деле к дезинтеграции личности, исключает возможность психического воздействия, которое является главным инструментом психотерапии»37 [763, с. 245].

«…встречаются такие случаи — судя по всему, неврозы, длящиеся годами; затем внезапно случается так, что пациент перешагивает через черту и явно превращается в настоящего психотика.

И что же мы говорим в подобных случаях? Мы говорим, что это был психоз в „скрытой“ форме или психоз, замаскированный под мнимый невроз. А что же произошло на самом деле? В течение многих лет пациент боролся за сохранение своего эго, за главенство своей власти и за целостность личности. Но в конце концов он сдался — уступил „захватчику“, которому больше не мог противостоять. Он не то что утратил душевное равновесие — его буквально захлестнул поток непреодолимых сил и мыслеформ, которые далеко превосходят обычные эмоции, какими бы бурными они ни были. Эти бессознательные силы и содержания жили в нем давно, и многие годы ему удавалось держать их в узде. На самом деле содержания эти не являются исключительно прерогативой больного, они присутствуют и в бессознательном нормального человека, который, к счастью, их полностью игнорирует. Эти силы не возникают в нашем пациенте, так сказать, ниоткуда. Можно с решительностью утверждать, что они не следствие „порчи“ клеток головного мозга, они суть естественные (естественно порожденные классовым обществом. — В. Б.) компоненты нашей бессознательной души. В той или иной форме они появлялись в бесчисленных сновидениях тогда, когда, казалось бы, не о чем беспокоиться. Они появляются в сновидениях нормальных людей, у которых никогда не было ничего похожего на психоз. Но если нормальный человек внезапно испытывает опасное abaissement38, его сновидения тотчас завладевают им и принуждают его думать, чувствовать и действовать подобно умалишенному. И он станет им, как герой одного из рассказов Леонида Андреева — герой, который думал, будто может безнаказанно лаять на луну, поскольку знает, что совершенно нормален. Но когда он лаял, то переставал видеть ту тонкую грань, разделяющую норму и безумие, так что другая сторона взяла верх, и он стал сумасшедшим.

Случилось так, что наш пациент пал жертвой минутной слабости (в действительности, внезапная паника — явление совсем не редкое), это привело его в отчаяние, лишило надежд, и тогда весь вытесненный материал хлынул и затопил его.

В ходе своей почти сорокалетней практики я видел довольно много больных, у которых временный приступ или же стойкий психоз развился из невротических состояний. Давайте на минутку предположим, что они действительно страдали от скрытого психоза, замаскированного под невроз. Тогда чем, собственно говоря, является скрытый психоз? Очевидно, что он представляет собой не что иное, как возможность индивидуума стать психически ненормальным в некий период своей жизни. Существование чужеродного бессознательного материала ничего не доказывает. Такой же материал вы найдете у невротиков, современных художников и поэтов, а также у объективно нормальных людей, сновидения которых подвергались тщательному изучению. Кроме того, вы обнаружите весьма многозначительные параллели с мифологией и символикой всех времен и народов (главным образом все-таки с мифологией и символикой цивилизованных или, по крайней мере, полупервобытных, а не совсем первобытных народов. — В. Б.). Вероятность будущего психоза ни в коей мере не определяется специфическими содержаниями бессознательного. Очень многое зависит от способности человека противостоять панике или хроническому напряжению психики, которая находится в состоянии войны с самой собой (типичное состояние для психики любого члена классового общества; у одних оно выражено сильнее, у других — слабее, но в той или другой степени выраженности оно свойственно каждому цивилизованному человеку. — В. Б.). Зачастую дело просто решает последняя капля, падающая в уже полный сосуд, или искра, которая случайно попадает в кучу пороха» [763, с. 252–253].

«Прошло почти пятьдесят лет с тех пор, как практический опыт убедил меня, что шизофренические расстройства можно успешно лечить с помощью психотерапии. Я пришел к выводу, что касательно лечения шизофреник ведет себя так же, как невротик. У него те же комплексы, то же понимание и потребности, но его основы куда менее прочны. В то время как невротик инстинктивно уверен, что диссоциация его личности никогда не утратит систематического характера, что единство и внутренняя целостность личности никогда не подвергается серьезной опасности, латентный шизофреник всегда должен считаться с возможностью того, что те самые основы начнут неудержимо распадаться. Его представления и понятия утратят свою целостность и свою связь с другими ассоциациями, перестанут быть адекватными. В результате он чувствует, что ему угрожает неконтролируемый хаос случайных событий, он стоит на зыбкой почве и нередко осознает это39. Опасность его положения часто проявляется в ужасающих снах о мировых катастрофах, конце света и тому подобном. Или почва вдруг начинает уходить у него из-под ног, обрушиваются стены, земная твердь превращается в воду, его уносит буря, все его родные умирают и т. п. Эти образы свидетельствуют о серьезных нарушениях связи пациента с окружающим миром, наглядно иллюстрируя угрожающую ему изоляцию.

Непосредственной причиной такого нарушения является сильный аффект, который, как и любое эмоциональное возбуждение, у невротика вызывает аналогичное, но быстро проходящее отчуждение. Образы, которые невротик использует при описании своего расстройства, также могут обнаруживать некоторое сходство с шизоидными фантазиями, но в отличие от угрожающего и зловещего характера последних они кажутся драматизированными и преувеличенными. Поэтому врач может их игнорировать, не опасаясь негативных последствий. Совершенно иное дело — симптомы изоляции при скрытых психозах. Они являются грозными предвестниками, зловещий характер которых следует оценить как можно раньше. В этом случае нужно немедленно принимать меры — приостановить курс лечения, аккуратно восстановить личные связи, изменить обстановку, выбрать другого врача и ни в коем случае не касаться содержаний бессознательного, особенно сновидений и т. д.

Здесь приведены только самые общие методы, которые, разумеется, в каждом конкретном случае подбираются отдельно. В качестве примера я хотел бы привести случай очень образованной дамы. Мы встречались на моих лекциях, посвященных тантрическому тексту, который непосредственно касался содержаний бессознательного. Она все больше и больше воодушевлялась этими новыми для нее идеями, не будучи в состоянии сформулировать встававшие перед ней вопросы и проблемы. В связи с этим у нее появились компенсаторные сновидения непонятной природы, которые вскоре привели к возникновению деструктивных образов, то есть к вышеупомянутым симптомам изоляции. На этой стадии она пришла ко мне на прием, чтобы я проанализировал и объяснил непонятные для нее мысли. Содержания ее снов — картины землетрясений, рушащихся зданий и наводнений — убедили меня, что пациентку, напротив, необходимо избавить от угрожающих вторжений бессознательного, радикально изменив ее нынешнюю ситуацию. Я запретил ей посещать свои лекции, посоветовав вместо этого основательно изучить „Мир как воля и представление“ Шопенгауэра. Я остановил свой выбор на Шопенгауэре, потому что этот находящийся под влиянием буддизма философ делал особый акцент на возвращении главенствующей роли сознания. К счастью, эта женщина оказалась достаточно благоразумной, чтобы последовать моему совету, в результате чего симптоматические сновидения немедленно прекратились и возбуждение ослабло. В результате обнаружилось, что примерно двадцать пять лет тому назад у пациентки был непродолжительный приступ шизофрении без последующих рецидивов» [763, с. 274–276].

«Есть множество легких и непродолжительных, но явно шизофренических заболеваний (не говоря уже о более распространенных скрытых психозах), чье начало и течение носят исключительно психогенный40 характер (за исключением определенных, предположительно токсических нюансов) и которые излечиваются с помощью чисто психотерапевтических средств (которые — как следует из всего того, что мы говорили выше о психоанализе — в основе своей социальны, поскольку представляют собой в высокой степени равноправное, коллективистское сотрудничество психоаналитика и пациента в решении социально-психологических проблем пациента. — В. Б.). Я наблюдал это даже в тяжелых случаях.

К примеру, я помню случай с девятнадцатилетней девушкой, которая в возрасте семнадцати лет была помещена в клинику по причине кататонии и галлюцинаций. Ее брат был врачом, и поскольку он сам был вовлечен в цепочку патогенных событий, приведших в конце концов к трагедии, то в отчаянии, утратив терпение, он предоставил мне carte blanche (учитывая возможный провал), чтобы я предпринял все, „что в человеческих силах“. Он доставил ко мне пациентку в кататоническом состоянии. Она находилась в состоянии полного мутизма, руки холодные, синюшного оттенка, на лице образовались застойные пятна, зрачки были расширены и слабо реагировали на свет. Я отправил ее в ближайший санаторий, откуда ее ежедневно приводили ко мне на часовую консультацию. Через несколько недель усилий, путем непрерывного повторения вопросов, мне удалось добиться того, что в конце каждого сеанса она шепотом произносила несколько слов. Когда пациентка начинала говорить, ее зрачки сужались, исчезали пятна на лице, вскоре начинали согреваться руки, кожа приобретала естественный цвет. В конце концов она начала — сперва с бесконечными паузами — разговаривать и сообщила мне содержание ее психоза. У нее было лишь очень фрагментарное образование, выросла она в буржуазной среде маленького городка и не имела ни малейшего представления о мифах и фольклоре. Но на консультации она рассказала мне длинный и тщательно разработанный миф, описывающий ее жизнь на Луне, где она играла роль спасительницы лунного народа. Классическая связь Луны с сумасшествием, как, впрочем, и многие другие мифологические мотивы в ее рассказе, была ей неизвестна. Первый рецидив случился спустя приблизительно четыре месяца лечения — пациентке внезапно пришло в голову, что, выдав свою тайну человеку, она больше не сможет вернуться на Луну. Она впала в состояние крайнего возбуждения, после чего пришлось перевести ее в психиатрическую клинику. Профессор Ойген Блейлер, мой бывший руководитель, подтвердил диагноз кататонии. Спустя примерно два месяца острый период заболевания прошел, и пациентку можно было отправить обратно в санаторий и возобновить лечение. Теперь она стала более общительной и начала обсуждать проблемы, характерные для невротиков. Прежняя апатия и бесчувствие постепенно уступили место несколько вялой эмоциональности и чувствительности. Разумеется, вопрос о ее возвращении к нормальной жизни и адаптации в обществе возникал все чаще. Когда она обнаружила перед собой эту неизбежную проблему, последовал второй рецидив, и она снова оказалась в клинике с тяжелым приступом делирия. На этот раз ей был поставлен диагноз „атипичное эпилептоидное сумеречное состояние“ (предположительно). Очевидно, ее эмоциональная жизнь, вновь пробудившаяся в этот период, затушевала шизофренические черты41.

После курса лечения, продолжавшегося чуть больше года, я, с некоторыми колебаниями, счел возможным выписать пациентку как излечившуюся. В течение более тридцати лет она продолжала сообщать мне в письмах о своем состоянии. Через несколько лет после выздоровления она вышла замуж, у нее родились дети, и она уверяла меня, что приступы болезни больше не повторялись.

Тем не менее, возможности психотерапии в тяжелых случаях весьма ограниченны. Ошибочно полагать, будто существуют более или менее пригодные методы лечения. Теоретические предположения в этом отношении ничего не значат. Лучше вообще не упоминать о „методах“. Что на самом деле важно — так это личная ответственность, серьезные намерения и преданность, даже самопожертвование того, кто лечит. Я наблюдал случаи поистине чудесного исцеления, когда благожелательным сиделкам и непрофессионалам благодаря своему мужеству и бесконечному терпению удавалось восстановить психологическую связь с пациентом и таким образом добиться совершенно поразительных результатов42. Конечно, только немногие врачи, и в очень ограниченном числе случаев, могут брать на себя столь сложную задачу. Но даже при таких условиях добиться с помощью психотерапии заметного улучшения состояния тяжелых шизофреников и даже излечить их можно только в том случае, если „позволяет собственная конституция“. Это очень существенный момент, поскольку лечение не только требует исключительных усилий, но и при наличии у терапевта предрасположенности несет в себе угрозу психической инфекции43. Мне довелось увидеть по меньшей мере три случая индуцированного психоза, спровоцированного такого рода лечением.

Результаты лечения часто курьезны. Мне вспоминается случай с шестидесятилетней вдовой, которая в течение тридцати лет страдала хроническими галлюцинациями, возникавшими после острых шизофренических периодов, в один из которых она попала в клинику для душевнобольных на несколько месяцев. Она слышала голоса, распределенные по всей поверхности тела, особенно громкие скапливались у естественных отверстий тела, а также у груди и пупка. Эти голоса доставляли ей массу неприятностей. По не обсуждаемым здесь причинам я решил заняться этим случаем, хотя „лечение“ скорее напоминало контроль и наблюдение. С терапевтической точки зрения это казалось неосуществимым, в основном по причине крайне ограниченного интеллекта пациентки. Она могла вполне сносно управляться с домашними делами, но разумная беседа с ней была едва ли возможна. Дело пошло лучше, когда я стал обращаться к голосу, который она называла „голосом бога“. Он был локализован в центре грудины. Голос сообщил ей, что она должна убедить меня „задавать“ ей на каждой консультации выбранную мною главу из Библии, после чего она должна будет заучивать ее и размышлять над ней дома. На следующей консультации я должен был выслушивать ее. Как оказалось, это несколько необычное предложение принесло огромную пользу, так как занятия не только оживили речь пациентки и способствовали более ясному выражению мыслей, но и значительно улучшили психический контакт с ней. Примерно через восемь лет правая половина ее тела была полностью освобождена от голосов, они сохранились только на левой стороне. Не исключено, что такой неожиданный результат занятий44 был вызван поддержанием у пациентки внимания и интереса. (Впоследствии она умерла от апоплексии.)» [763, с. 280–282.]

Что же делать? Пытаться «формировать небольшие группы, состоящие из больных, врачей, медицинского персонала, членов семей больных, которые считаются равноправными членами группы, участниками сообщества» — с тем, что «вступая в это сообщество, врачи должны отказаться от всякой ведущей роли, всякой административной власти, репрессивной позиции в осуществлении той или иной лечебной процедуры»? [630, с. 176.] — Но классовое общество неизбежно разъест эти группы, как оно до сих пор неуклонно разъедало все коммуны, основывавшиеся энтузиастами со времен Оуэна и Фурье до наших дней… Единственный выход — превратить все человечество в единое сообщество равноправных сотрудников, в единую семью, то есть опять-таки обеспечить переход человечества от классового общества к коллективизму.

* * *

Концепция пяти влечений, антагонистически противоположных друг другу — и при этом лежащих в основе каждой индивидуальной личности, помогает очень хорошо понять многие вещи. Например, раскрыть загадки и парадоксы патриотического чувства в классовом обществе.

Задайте ряду людей, выбранных наугад, такой вопрос: «Что такое патриотическое чувство? Пожалуйста, ответьте сразу, навскидку, без раздумий». Наверняка большинство тех ответов, которые вы получите при подобном опросе, будет звучать так: «Любовь к родине».

Проведем подобный же опрос на тему: «Что такое родина?» Смысл большинства ответов наверняка будет таков: «Родина — это родная земля, территория, на которой я родился».

Значит, любовь к родине — это любовь к той территории, на которой родился и/или провел детство? — Подобный ответ не вызывает никакого недоумения, если речь идет о «малой родине» человека, то есть о территории, которую он лично хорошо знает. Вот, например, моя «малая родина» — город Уфа, я его знаю, я к нему привык, и при мысли о его улицах и парках я действительно испытываю некое теплое чувство. Но как быть с такой «большой родиной», как Россия? Чукотка входит в Россию, а Гренландия — нет. Следовательно, если я — патриот России, то я должен любить Чукотку, но совершенно не обязан любить Гренландию. Но чем для меня отличается Чукотка от Гренландии (не как один абстрактный образ от другого, а как одна реальная территория от другой), если я ни ту, ни другую ни разу в жизни не видел иначе, как по телевизору?

Более того. Границам государств свойственно время от времени изменяться — и если к некоему государству будет присоединена новая территория, то патриот той страны, где находится данное государство, будет должен полюбить и эту новую территорию, которую раньше он был вовсе не обязан любить. Если он не любит данную территорию, то этот факт не мешал ему быть патриотом до ее присоединения к его стране — но после присоединения его патриотизм тут же оказывается под вопросом, и этот вопрос снимается только тогда, когда патриотическая любовь нашего патриота распространится и на новую территорию… Но что же это за чувство такое — любовь к родине, если оно должно послушно раздуваться и сжиматься в зависимости от того, как именно некто проведет по карте черту, называемую государственной границей?

Разобраться с этим парадоксом мы сможем, лишь если придем к выводу, что родина как территория — это лишь кажущийся объект патриотической любви, за которым скрывается какой-то другой, действительный ее объект. Мы осознаем этот объект в образе «родной земли» — но «земля», образ территории суть лишь маска, за которой подлинный предмет патриотического чувства остается неузнанным, хотя и вполне реальным… Патриот, говорящий о своей любви к «родной земле», сам не знает, что именно он любит патриотической любовью. Но что же это такое, что на самом деле любят патриоты?

Давайте покопаемся в образе «родины», осознаем, с чем ассоциируется у нас «родная земля». Семья, близкие люди (ср.: «родина-мать», «отчизна»); вообще люди, говорящие на привычных нам с детства языках и живущие по привычным нам обычаям; привычные формы культуры — одним словом, все то, что обусловлено определенной системой общественных отношений, локализованной в границах тех или иных государств, в пределах обитания тех или иных этносов. А что, в свою очередь, лежит в основе любой системы общественных отношений, мы уже знаем: та или иная комбинация отношений управления и собственности. Итак, подлинным объектом патриотической любви является общество, основанное на той или иной комбинации отношений индивидуального, авторитарного и коллективного управления и соответствующих им отношений собственности.

Придя к такому выводу, мы обретаем возможность классификации видов патриотической любви, отличающихся друг от друга по видам тех объектов, на которые они направлены — по видам общества, отличающимся друг от друга тем типом отношений управления и собственности, который играет главную роль в кооперации действий членов этого общества45. Так, в первобытной общине главную роль в этом деле играют коллективные отношения, а в классовом обществе — авторитарные; следовательно, первобытнообщинный патриотизм есть по сути своей привязанность прежде всего к коллективным отношениям собственности и управления, а цивилизованный — к авторитарным.

Как мы знаем, в системе авторитарных отношений человек может быть либо начальником, либо подчиненным. Зачастую он является и тем, и другим; но все же большинство членов любого цивилизованного общества нетрудно разделить на две большие группы, члены одной из которых — в большей степени начальники, чем подчиненные, а члены второй — больше подчиненные, чем начальники. Соответственно, и патриотизм цивилизованных людей можно разделить на два основных вида (сплошь и рядом перемешивающихся друг с другом и образующих спектр переходных форм), отличающихся друг от друга по тому месту в системе авторитарных отношений, привычка к которому лежит в основе патриотических чувств данного члена классового общества: первый вид — это патриотизм начальников, второй — патриотизм подчиненных.

Коллективистский патриотизм прост и понятен, он совершенно прозрачен и не таит в себе никаких загадок. Если твой интерес совпадает с интересом всех членов твоего общества (например, первобытной общины), если ты участвуешь в управлении своим обществом на равных правах со всеми его членами, то любовь к этому обществу и готовность пожертвовать за него своей жизнью не нуждается ни в каких утонченных психологических объяснениях. Патриотизм начальников тоже вполне естественен и понятен: если сын генерала не пользуется своими возможностями откосить от армии, а идет на фронт и рискует там своей жизнью, то нетрудно понять, почему он это делает — он проливает свою кровь за то общество, в котором он, если выживет, сделает карьеру и будет таким же господином, как и его папа-генерал. Такой генеральский сын борется за свое — так же, как и любой член коллективистского общества.

Труднее понять патриотизм подчиненных. Почему люди, принадлежащие к эксплуатируемым классам, любят то общество, в котором они ничего не решают и являются лишь говорящими орудиями своих господ? Почему простой работяга проливает свою кровь, смело сражаясь против таких же, как он, простых работяг по приказу того самого государства, в котором он никто — и звать его никак?46 Почему такие ситуации, как революции 1917-18 гг., когда российские, германские и австрийские солдаты повернули штыки на своих начальников, случаются редко — и гораздо чаще солдаты героически идут на смерть по приказу своих начальников?

Очевидно, что патриотизм подчиненных укоренен в каких-то мощных иррациональных чувствах, способных легко побеждать элементарнейшую логику и здравый смысл. Что же это за чувства? — Концепция пяти непримиримо противоречащих друг другу влечений, заложенных в характере каждого цивилизованного человека, позволяет нам понять социально-психологические корни патриотизма подчиненных.

Само собой напрашивается отождествление патриотизма подчиненных с привычкой к подчинению, с любовью к своему подчиненному положению в обществе. Однако такое отождествление хотя и верно, но явно недостаточно. Дело в том, что патриотизм подчиненных по большей части проявляют именно очень гордые, сильные духом представители эксплуатируемых классов — то есть как раз те, в ком сильна воля к власти и воля к бунту. Те же, в ком воля к подчинению очевидно преобладает, проявляют чудеса героизма гораздо реже — они просто покорно идут, куда их послали, и без особого энтузиазма убивают и умирают, как было приказано. Очевидно, что в основе патриотизма подчиненных лежит не вообще всякая привычка к подчинению, но какой-то особый ее вид, способный овладеть не только покорными рабами, но и гордыми, смелыми и сильными представителями эксплуатируемых классов.

Этот особый вид привычки к подчинению основан на желании подчиняться любящим и заботливым папе и маме, передоверить им ответственность за принятие решений — желании, более или менее выраженном (хотя и обычно неосознанном) у каждого цивилизованного человека: как у того, которого вырастили более-менее любящие его родители, так и у того, который вырос на улице, в детдоме или у таких родителей, о которых лучше и не вспоминать.

У большинства цивилизованных детей их первыми в жизни начальниками оказываются такие родители (а также бабушки и дедушки и т. п. старшие родственники), которые обычно любят их настолько, насколько цивилизованный человек вообще способен любить — и насколько его «любовь» можно назвать любовью47. Привязанность к единственным в твоей жизни начальникам, более-менее искренне любившим тебя и честно старавшимся принимать за тебя решения ради твоей же пользы (хотя и зачастую не понимавшим, в чем же действительно состоит твоя польза), на всю жизнь сохраняется в каком-то уголке души даже у самых сильных и самостоятельных взрослых цивилизованных людей. Она может быть более или менее сильной, более или менее осознанной — но она всегда есть.

Как это ни удивительно, но у тех цивилизованных людей, которые выросли без родителей или с не любящими их родителями, формируется такое же точно желание подчиняться любящим и заботливым папе и маме — и даже еще более сильное, чем у тех людей, у которых такие папа и мама были. Почему это так, понять на самом деле нетрудно: к тому благу (в данном случае — благу родительской любви и заботы), которого был всегда лишен (но знаешь, что другим оно таки досталось), стремишься сильнее, чем к тому, которым либо обладал в прошлом, либо, тем более, обладаешь и сейчас. Поэтому неудивительно, что даже у наиболее самостоятельных, закаленных в школе жизни, инициативных и не поддающихся авторитарной дисциплине людей из тех, что выросли без родительской любви и заботы, сплошь и рядом обнаруживается то же стремление, что и у людей, воспитанных заботливыми родителями — найти себе такого лидера, в заботу которого о тебе можно было бы поверить, образ которого отождествился бы в твоем сознании с образом заботливого папы или/и заботливой мамы, которому можно было бы передоверить право принимать решения вместо тебя и манипулировать тобой.

То, что желание обрести по-родительски заботливого начальника (господина), которому можно было бы поверить, как богу, является типичным, практически всеобщим (разве что за редкими исключениями) для цивилизованных людей, доказывается, во-первых, тем, что наибольшей массовой популярности достигают именно те лидеры (политические, религиозные и т. д.), которым наилучшим образом удается воплотить в своем имидже черты «отца народа» (или «государыни-матушки», если лидер — женщина). Во-вторых, это доказывается тем, что в образах верховных божеств любой цивилизованной религии отчетливо выражены отцовские или материнские черты. В любой цивилизованной религии люди мыслятся как дети верховных божеств — и одновременно как их подчиненные, слуги, зачастую даже прямо называемые «рабами божьими».

Образ «родины» у людей классового общества — это всегда «отчизна», «родина-мать», то есть образ родины всегда ассоциируется не только с территорией, но и с родителями. Родина — это отец и мать: и тот, кому удастся отождествить себя с «родиной» в глазах масс, тем самым отождествит себя с образом отца и матери в сознании масс — и получит огромную (зачастую абсолютную, ничем не ограниченную) власть над этими массами. Множество смелых, сильных и вроде бы самостоятельных людей будут с радостью убивать и умирать по приказу того, кто сумеет отождествить себя с образом «отчизны», «родины-матери» в глазах этих людей.

А теперь посмотрим: кто же это старался и старается отождествить себя с образом «отчизны» и «родины-матери» на протяжении всего существования цивилизации? — Да не кто иной, как государство. Отождествляя себя с «родиной», государство перенаправляет на себя нашу любовь к родителям и тоску по родительской заботе, лежащие в основе патриотического чувства.

Государство как бы переодевается в образ «родины», а тем самым и в образ наших родителей — и в таком облике «влюбляет» в себя даже тех, кто никогда не полюбил бы его, увидев его в обнаженном виде. Ведь, строго говоря, что такое государство в своей основе, по своей сути? — Это организация армейских офицеров, судей и полицейских, состоящий из них аппарат управления (подробнее об этом мы уже говорили во второй главе нашего исследования). Кто из обычных штатских людей, не связанных родственными узами с армейскими офицерами, судьями и полицейскими, испытывает к ним (особенно к судьям и полицейским) чувство горячей любви? — Нелегко найти таких… А вот «родину» любят многие, очень многие — и если государство, накинув на себя одеяния «родины», отдаст приказ, то множество людей с готовностью пойдет по этому приказу на смерть.

Таким образом, формируемое семейными отношениями классового общества желание подчиняться добрым и заботливым папе и маме, лежащее в основе патриотизма подчиненных, перенаправляется на государство (посредством отождествления образа родителей с образом родины, а образа родины — с государством) — и тем самым оказывается одним из мощнейших идеологических орудий политической власти эксплуататорских классов. Вот почему пропаганда «семейных ценностей» теснейшим образом связана с пропагандой патриотизма в любом классовом обществе — и вот почему в любом классовом обществе пропаганда «семейных ценностей» (так же, как и патриотическая пропаганда) может усиливаться, может ослабевать, но никогда не исчезает совсем.

Бывает так, что патриотическое чувство одушевляет то или иное повстанческое движение, борющееся против обладающих политической властью эксплуататоров, против принадлежащего им государственного аппарата. Собственно говоря, так бывало и бывает до сих пор с подавляющим большинством повстанческих движений (хотя из этого и не следует, что так будет всегда). Однако это означает только то, что эти движения либо уже руководятся какими-то эксплуататорами, которые еще не имеют политической власти, но рвутся к ней — либо еще не руководятся никакими эксплуататорами, но, свергнув старых эксплуататоров, обязательно сделают своих лидеров новыми эксплуататорами и посадят их себе на шею48. А уж новые-то господа обязательно постараются укрепить и усилить перешедший в их руки государственный аппарат, несколько расшатанный восстанием, но так и не разрушенный им (в том числе и из-за патриотизма повстанцев, не позволяющего им полностью уничтожить эксплуататорское государство) до конца. Именно так все и происходило, к примеру, в ходе всех буржуазных и неоазиатских революций.

* * *

Из всех психологов, работы которых были использованы автором при проведении данного исследования (см. в библиографии), наиболее близко к пониманию психологии как социальной психологии, к пониманию определяющей роли отношений управления и собственности в формировании и развитии человеческой психики, наконец, к концепции лежащих в основе индивидуальной личности пяти непримиримо противоречащих друг другу влечений подошли два великих психоаналитика, прошедших хорошую марксистскую школу — Альфред Адлер и Эрих Фромм. Адлер в своей концепции неврозов и психозов настолько тесно увязал их происхождение и развитие с отношениями господства и подчинения, волей к власти и готовностью к подчинению (см., напр., его работы, изданные в русском переводе под заглавием «Практика и теория индивидуальной психологии» [10]), что автор этих строк считает его своим прямым предшественником. Что же касается Фромма, то если бы мне задали вопрос: «Какая книга по психологии оказала наибольшее влияние на формирование твоих воззрений в этой сфере?» — я бы ответил: «Анатомия человеческой деструктивности».

3. Эрих Фромм и воевода Дракула.

В «Анатомии человеческой деструктивности» Фромм, среди прочего, развил весьма глубокую по своему содержанию концепцию некрофилии и проиллюстрировал ее рядом клинических примеров, а также подробным анализом некрофильского характера Адольфа Гитлера [695, с. 280–372]. Вкратце суть концепции Фромма такова. Если человеку очень сильно не дает покоя воля к власти, то есть садизм (которого он, впрочем, может почти совершенно не осознавать), но при этом он очень сильно (хотя опять-таки зачастую неосознанно) боится отпора со стороны тех людей, которыми он хотел бы командовать (в результате чего у такого человека весьма усиливается стремление дистанцироваться от других людей), то у него развивается стремление превратить живых людей в неодушевленные вещи, которыми можно манипулировать, не боясь отпора с их стороны49. Со временем обнаруживается, что такой человек проявляет больший интерес не к живым людям и животным, а к неодушевленным вещам. Иногда этот интерес направлен на трупы, экскременты, продукты разложения органической материи (это и есть «классическая» некрофилия) — а иногда на машины, здания и прочие неодушевленные орудия и продукты человеческой деятельности, которыми люди манипулируют, как хотят. Последнее, впрочем, не означает, что всякий, кто испытывает интерес к технике, является некрофилом: только тогда, когда этот интерес сочетается с понижением интереса к другим людям, к их чувствам и переживаниям, появляется повод заподозрить здесь некрофилию.

Как видим, фроммова концепция некрофилии оч