Тополиная рубашка.

РЕКВИЕМ.

Реквием — это песня печали и памяти. Ее посвящают тем, кого уже нет. Людям, которых любили. Но этот реквием — не о человеке. Он о старом тополе, который был для меня живым, как человек, и любимым, как человек.

Да разве только для меня!

Тополь рос на углу улиц Дзержинского и Герцена, во дворе, где прошло мое детство. Он был самый большой в городе. Сейчас это трудно доказать: у деревьев не бывает документов. Но в те времена все ребята и взрослые знали точно: он самый высокий и самый старый.

Мой дядюшка — дядя Боря, — который живет в Тюмени много-много лет, однажды прислал мне свои стихи о тополе, а к ним приложил небольшую историческую справку:

"Впервые этот тополь я увидел в 1937 году, он был таким же, как теперь, а наша соседка Анна Васильевна рассказывала, что домику, где мы поселились, восемьдесят лет, а когда его строили, тополь уже стоял...".

В стихах, посвященных тополю, дядюшка писал об этом же:

Ты в минувшем веке родился
И шумишь весь двадцатый наш век,
И с грядущим веком сроднишься,
Коль не сгубит тебя человек.

Опасения дяди Бори оказались не напрасными. Люди срезали тополь...

Я давно уже знал, что приземистого флигеля, куда меня принесли из роддома, больше нет. И что двухэтажный угловой дом, где жили друзья моего детства, тоже снесли. Да и всего квартала, где шла наша мальчишечья жизнь с деревянными мечами, футболом, воздушными змеями и парусными эскадрами в синих лужах, больше нет.

Ну ладно. Мы теперь взрослые люди и понимаем, что жизнь идет и обветшалые домики должны уступать места новым зданиям. И я хотя и с печалью, но и с пониманием тоже узнал, что на месте нашего флигеля теперь стоянка автомашин, а за ней, на месте старой пекарни (от которой по утрам так дразняще пахло свежими булками), стоит многоэтажное административное здание.

Но тополь-то кому помешал?

Или показалось, что нарушает он гармонию административного ансамбля?

Или испугались, что летом веселый тополиный пух будет залетать в окна кабинетов и легкомысленно оседать на страницах важных деловых бумаг? И спилили...

А ведь он был живой, наш тополь. И он был родной нам.

В своих нехитрых стихах дядя Боря написал:

Жизнь ребячья здесь весело мчались
Чистым, звонким, как медь, ручейком.
Только намять о ней осталась
Под зеленым и шумным шатром...

Даже не верится, что этого шатра больше нет.

Тополь осенял наше детство. Может быть, это звучит слишком романтично и старомодно, только иначе не скажешь. Именно осенял. Да и не только наше. Сколько мальчишек и девчонок выросло под ним — и в прошлом веке, и в нашем, двадцатом. Вырастали, нянчили и учили жить своих детей. Уходили воевать, и случалось, что возвращались. Мне кажется, тополь помнил всех. Всех, кто, сцепившись друг с другом руками, пытался обхватить внизу необъятный ствол. Всех, кто прижимался лбом к бугристой коре и, зажмурившись и нетерпеливо переступая исцарапанными ногами, тараторил:

Раз-два-три-четыре-пять.
Я иду искать.
Кого первого найду —
В темный терем отведу.

Тополь помнил всех, кто ссаживал на коленях кожу, пытаясь добраться хотя бы до первой развилки. Всех, кто, окончив школу, вбегал во двор и радостно лупил по стволу ненужным теперь портфелем.

И тех, кто жил здесь всегда, и тех, кого заносили в наш сибирский город ветры военных эвакуаций...

Тополь не обижался ни на ребят, ни на взрослых. Не обижался, когда по нему били тугими мячами, когда вырезали на его коре инициалы и сердца со стрелами, когда стреляли в него из пугачей. Не обиделся на соседку Василису Тимофеевну, когда она вбила в ствол железный штырь, чтобы привязывать бельевую веревку. Не обиделся, когда в него кузовом впилил грузовик с дровами соседа Ивана Георгиевича. Был наш тополь незыблемый и вечный, как гранитная скала. Что ему какие-то царапины...

Он щедро кидал свою тень на двор, заросший по краям лебедой, крапивой и лопухами, на длинное трехступенчатое крыльцо, где мы любили играть в лото, в фантики или просто сидеть и рассуждать о жизни. (Крыльцо всегда пахло вымытыми досками, а сквозь щели нижней ступеньки прорастали одуванчики. ) Иногда мы засиживались на крыльце до позднего вечера. Листва делалась черной, и сквозь нее мерцали живые беспокойные звезды. Сквозь нее или просто среди листьев? Ведь тополь был до неба!

В годы моего детства было у ребят такое выражение: "До неба! " Это значит что-то очень большое. Больше всего на свете. "У меня знаешь сколько фантиков? Целая тыща!", "Подумаешь! А у меня вообще до неба!", "Мама, я тебя знаешь как люблю! Вот так, до неба!".

Тополь наш тоже был "до неба".

И он связан был с небом, с высотой, с полетами. Сколько стрел из наших луков затерялось в его чаще и не вернулось на землю! Сколько воздушных змеев запуталось и навсегда сгинуло в его листве... Но мы не обижались на тополь, так же как он не обижался на нас.

Несколько раз ночные июльские грозы, белые от электрических вспышек и оглушительные (сейчас, по-моему, таких и не бывает), обрушивали на тополь молнии и шквалы. И тогда он с грохотом ронял на крышу нашего флигеля громадные горизонтальные ветви. Да что там ветви — целые деревья! Они пробивали кровельные листы, а крыльцо и двор буквально заваливали сучьями с мокрой зеленоватой корой и блестящими от дождя листьями.

Но тополь ничуть не становился меньше, его крона нисколько не редела. Я думаю, что свои упавшие ветви тополь с доброй усмешкой просто дарил нам. Утром выскакивали мы в сверкающий от солнца и луж двор, ныряли в прохладный воздух, который состоял из свежести и запаха тополиных листьев, вымытых дождевой водой. Холодные листья прилипали к лицу и голым локтям, когда мы стаскивали исполинские сучья к забору.

Из этих сучьев и ветвей мы строили большущий шалаш. Внутри шалаша было как в тополиной роще. Солнце среди листьев зажигалось белыми звездами с такими сверкающими и острыми лучами, что, казалось, они покалывали кожу. А тополиный запах заполнял весь мир. И вся наша жизнь делалась радостной, беззаботной, бесстрашной, потому что мы сливались с этой свежестью, с этим запахом листьев и солнечными звездами. Словно кровь наша перемешивалась с тополиным соком.

А может, и правда перемешивалась? И капелька этого сока осталась в крови до сих пор?

Когда уже не было старых наших домов и улица стала совсем другой, а тополь все еще стоял, он казался мне издалека — из других городов, из взрослой моей жизни — надежным береговым ориентиром. Он словно возвышался на берегу моря, у самой воды, и можно было подплыть и привязать к стволу свою лодку. Я надеялся, что когда-нибудь так и сделаю. Подойду к тополю, прислонюсь лбом к бугристой коре, закрою глаза и на миг представлю, что все вокруг — как прежде. Услышу голоса приятелей-мальчишек, смех, скороговорку считалки и патефонную песню "Любимый город" из распахнутого окна второго этажа. Это будет совсем недолго. Долго и не надо. Из взрослой жизни не уйдешь, да и нечестно это было бы — убегать от своих дел и забот. Но короткий миг возвращения в детство нужен каждому. Такая вот отчетливая вспышка памяти о том, что было, и о тех, кто был. Без такой памяти трудно быть большим. И каждому настоящему взрослому, помоему, нужен такой тополь у знакомой пристани, к которому иногда можно привязать свою лодку...

Я утешаю себя тем, что хотя тополя нет, в памяти моей он стоит всегда. Но все-таки до боли обидно, что его сгубили.

Интересно, как с ним справились эти равнодушные дядьки с пилами и топорами? Наверно, пилили по частям. Иначе, рухнув, тополь мог бы разгромить наш флигель... Ах да, флигеля уже не было. А блестящие "Волги" и "Москвичи" с автоплощадки, конечно, вовремя увели, дело нехитрое...

Наверно, к моей крови и в самом деле примешалась капелька тополиного сока. Поэтому каждый год цветение тополей я встречаю, как праздник. Многие люди ворчат, им не нравится пух, оседающий на модные пиджаки, щекочущий лица. Он влетает в комнаты и льнет к полировке современных мебельных стенок и телевизоров. Этот пух для многих — надоедливый сор. А я люблю ласковую, тихую метель июньских дней.

... В мае у тополя дружно разбухли острые почки. Потом кожура почек, похожая на желтые раздвинутые клювики, сыпалась на двор. Она, клейкая и пахучая, липла к сандалиям, а на ладонях оставляла похожие на веснушки пятнышки. Тополь окутывался прозрачным зеленым облаком. Скоро облако делалось гуще: рядом с молодыми листиками вывешивались длинные сережки — зеленые стебельки, усыпанные продолговатыми зернышками.

В июне зернышки лопались. Теперь тополиные сережки издалека были похожи на цветы черемухи. И весь тополь делался похожим на громадное черемуховое дерево. Но пух тополиных семян был, конечно, совсем непохож на мелкие сыпучие лепестки. Он плыл, плыл, плыл...

Воспоминанием об этой теплой медленной вьюге я и хочу закончить реквием старому тополю.

С этого же воспоминания начну повесть о тополиной рубашке — одну из незабывшихся сказок своего детства.

СКАЗКИ УЛИЦЫ НАГОРНОЙ.

Стоял июнь сорок восьмого года. Цвели тополя. Цвел громадный тополь во дворе на улице Герцена, цвели сотни других тополей на разных улицах и в переулках, над откосами длинного лога и над высоким берегом Туры. Эти тополя мне всегда казались детьми и внуками н а ш е г о тополя — самого большого. Ветер бесшумно снимал пушинки с ветвей, и миллиарды их плыли всюду: и у самой травы, и вдоль заборов, и над рыжими от ржавчины крышами, и высоко в синеве. И весь мой путь от улицы Герцена до Нагорной (что тянется по слободе Затюменке от реки, вдоль западных склонов лога) лежал сквозь тихую, пушистую метель. Тысячи летучих семян трогали меня невесомыми мохнатыми лапками.

Я купался в щекочущей метели и в лучах солнца — тоже щекочущих и пушистых. В самом полном смысле купался. На мне и одежды-то было только новые сатиновые трусики (их по маминой просьбе сшила недавно соседка Нюра). В те времена мода была попроще и считалось обычным делом, если мальчишки гуляли по городу в одних трусиках и босиком. Можно было так и в кино пойти, и в библиотеку, и в Сад пионеров на улице Республики. Никому и в голову не пришло бы удивляться или сердиться. В теплые дни преимущества такой одежды были самые явные. Для родителей — сплошная экономия, для нас — полное удобство. С берега в речку бултых без всяких хлопот. Когда бежишь — чувствуешь себя как пушинка. Окажешься под ливнем — никакой беды, а одна только радость. Через пару летних недель кожа делалась коричневой, прокаленной и приобретала удивительное свойство: солнечные лучи, ласковость тополиного пуха, пушистые касания ветерков она чувствовала каждой крошечной чешуйкой, а для всяких колючек и ядовитых трав делалась неуязвимой. Не брал нас ни кусачий чертополох, ни сердитый шиповник, ни вечный враг мальчишек — крапива. Та, что густо росла вдоль заборов и несла добровольную сторожевую службу в садах, где зрели мелкие сибирские яблочки. Хозяйками таких садов были всегда пожилые крикливые тетушки.

К таким тетушкам принадлежала и хозяйка на улице Нагорной, где с недавних пор я жил с мамой, отчимом и годовалым братом Лёськой. Вообще-то тетя Тася была ничего, не злая, но при каждом удобном случае говорила, что "робяты — как котяты, ума ни на грош, а писку цельный ковш, и учить вас уму-разуму надо не как в школе, а по-старому". И любила рассказывать, как воспитывала своего племянника. Но я тетю Тасю не боялся. Во-первых, яблочки еще не созрели; во-вторых, я вообще не боялся взрослых.

А вот незнакомых мальчишек я, честно говоря, опасался, хотя уже не маленький был — десятый год. Почему-то в любой новой компании меня быстро начинали дразнить и даже поколачивать. То ли не везло мне на знакомых, то ли мальчишки сразу угадывали мой страх перед ними, а боязливых нигде не жалуют. Поэтому, куда бы наше семейство ни переезжало, я продолжал ходить в старый двор на улице Герцена. Здесь прошло мое дошкольное детство, здесь друзья были надежные, а недруги — привычные и нестрашные. А на других улицах...

Вот и сейчас я радовался лету, но на всякий случай поглядывал по сторонам.

Мой легонький наряд, несмотря на массу достоинств, страдал все же одним неудобством — ни единого кармашка. И подарок дяди Бори — маленький пластмассовый компас — я нес в кулаке. За него-то я и боялся: не отобрали бы.

Ремешка у компаса не было. Одно ушко отколото, черная пластмасса корпуса — в царапинах. Но мне это даже нравилось: сразу видно — бывалый компас. Может, из экспедиции или с фронта.

Дядя Боря объяснил, что купил компас за пятерку на толкучке, когда искал для бритвы лезвия "Экстра" (бриться грубым "Стандартом" он не любил). Продавал какой-то подвыпивший мужичок: видать, не хватало на стопку. Дядя Боря и купил. А мне сказал:

— Бери, пригодится. У меня в детстве был почти такой же...

Детство дяди Бори мне казалось спрятанным за небывалой толщей времен. Первые двенадцать лет мой будущий дядюшка прожил еще до революции. Случалось, он рассказывал о своей ребячьей жизни и приключениях, и я слушал эти рассказы с интересом, но, по правде говоря, представить дядю Борю мальчиком не мог. А теперь компас будто проколол острой стрелкой тридцать с лишним лет и соединил нас, двух мальчишек. На секундочку, на миг.

Я тихо спросил:

— Неужели ты был такой же, как я?

— Немножко не такой. Темноволосый был, а ты вон как пух тополиный...

Я подумал, что цвет волос — не главное. Похожесть людей не в этом... Все равно дядя Боря был когда-то такой же...

Компас показался мне чем-то вроде талисмана. Немножко волшебным.

Я сжал подарок в ладони и поспешил домой, чтобы насладиться им не спеша и без помех. Несколько раз по дороге я, оглянувшись, останавливался и включал стрелку. Она — живая — вздрагивала, начинала метаться и наконец поворачивала белое острие в сторону прохладной реки, а черный хвостик к дальнему берегу лога — там, высоко над крышами и тополями кварталов, которые назывались Большое Городище, пылало полуденное солнце.

Но, играя с компасом, я не забывал об осторожности. И правильно. Скоро я услышал гогочущие голоса, гвалт и перебранку. Навстречу двигалась ватага. Видимо, с купанья. Впереди шагал тощий цыганистый Вовка Жмых — известная личность из большого двора на улице Запольной. Я остановился и затрепетал в душе. Ватага могла и не обратить внимания на пацаненка вроде меня, а могла и "прискрестись" ради забавы. Особенно если увидят, что боюсь... А если увидят, что иду независимо, решат: нахальничает малявка. И тоже привяжутся.

Рядом в заборе я заметил оторванную доску. Забор отгораживал от улицы чьи-то чахлые грядки. А за грядками — откос лога.

Щель была узка, но ватага была близко. Кое-кто уже поглядывал на меня. Я стал торопливо протискиваться. Плечо, голова, нога...

— Эй ты! — послышалось с улицы. — А ну, стой!

Я рванулся, расцарапал грудь и пузо, зацепился, чуть не оставил на улице единственную свою одежку, подхватил ее и кинулся через гряды. За мной метнулась рыжая косматая шавка. Но я уже катился по откосу сквозь пружинистый бурьян.

Внизу, в глинистой воде Тюменки, я промыл царапины, на ободранное плечо наклеил подорожник и в таком виде явился домой.

Тетя Тася кормила на дворе кур. Она покосилась на меня.

— Ишь испластался-то... Брюхо будто граблями драл.

Я сообщил тете Тасе, что брюхо мое — как хочу, так и деру.

— Вот они, нонешние-то, — сказала тетя Тася. — Мать-то все по-культурному его воспитывает, а он вон чё... Лучше бы взяла крапиву...

— Вы только одно и знаете, — огрызнулся я.

— Можно и другое. Можно вицу взять...

— Ага! Или ржавым ведьмам отдать, чтоб сварили, — ехидно добавил я.

Тетя Тася рассердилась:

— Не мели языком-то, про чё не знашь...

Я хмыкнул и ушел в дом.

Про ржавых ведьм я кое-что знал. От той же тети Таси. И не только про ведьм, про всякие другие страхи тоже.

Мы переехали в этот дом в январе. Квартиру подыскало нам Управление охоты и рыболовства, в котором работал отчим. Хотя "квартира" — это слишком громко звучит. Была просто комната, разделенная фанерной перегородкой.

Кроме нашей комнаты были в доме еще две — хозяйкины. И широкая кухня с русской печью. В кухне обитала пожилая квартирантка Нюра. Она помогала тете Тасе по хозяйству. Хозяйство здесь было совсем деревенское. Во дворе — стойло, где жили две коровы и добродушный боров Борька (я на нем иногда катался верхом). Большой огород, который кончался на берегу лога. В огороде стояла банька.

У тети Таси был взрослый сын, только видели мы его редко. Он все время где-то ездил. И все время то женился, то разводился, на что тетя Тася реагировала философски: "Ну и холера с им, пущай. Их вон сколь, девок-то! Ладно хоть внуками меня не наградил, а то куда я с имя на старости лет".

На это однажды квартирантка Нюра сказала:

— Ну чё радуешься-то, глупая. Тебе бы сейчас и сидеть с внуками-то. А ты только с телкой да с боровом возишься, а кому это надо? Помрешь — эти животины тебя не вспомнят.

И они с тетей Тасей поругались.

Сама Нюра — рябая высокая тетка — жила одиноко: муж погиб в войну, детей у нее не было. А ей хотелось маленького, чтоб любить и нянчиться. Поэтому она тайком баловала меня: то три рубля сунет на мороженое, то пряником угостит, то просто вздохнет и приласкает. Мне это, по правде говоря, нравилось. Не из-за трешки и пряников, а так... Мама-то все больше с Леськой возилась, отчим был человек угрюмый, и я чувствовал себя слегка неприкаянным. Оставался еще у меня дядя Боря, но мы уже два года жили порознь...

Тетя Тася осуждала Нюру за ласковый характер и любовь к ребятишкам. И рассказывала, что сына своего воспитывала "без нежностев", а он вот "ничё, не глупее других вырос". Однако и сам сын "нежностев" к мамаше не питал, по полгода не казал к ней носа. Нюра так и сказала однажды.

— А Жора! — возразила тетя Тася. — Я его тоже сызмальства воспитывала, а он ко мне лучше, чем к родной матери...

Жора был ее племянник. Здоровый розовый дядька с редкими белобрысыми волосками. Он заведовал ветеринарной лабораторией. Этот Жора и правда испытывал к тетушке необъяснимую привязанность, часто навещал ее, и всегда с подарками.

Впрочем, Жора к моему рассказу отношения не имеет. Просто я впервые услышал про ржавых ведьм, когда тетя Тася вела очередной разговор про воспитание племянничка.

Но сначала надо вообще рассказать про те разговоры на кухне. Они случались зимними вечерами. Я в такое время уже лежал под одеялом в комнате без света. Моя кровать была придвинута к заколоченной двери, которая раньше вела на кухню. Все "кухонные беседы" были слышны до последнего слова. Леська спал, мне тоже полагалось спать, отчим был в командировке по охотничьим делам, и мама, чтобы совсем не заскучать, часто сидела с тетей Тасей и Нюрой.

Иногда приходили соседки из других домов. Порой пили чай или гадали на картах. Жаловались на свою бабью долю, привычно вздыхали и, бывало, рассказывали, как угадывать сны и приметы, чтобы избежать лишних бед. А отсюда недалеко было и до страшных историй — про домовых, покойников и водяных, с которыми эти тетушки, оказывается, все имели дело.

Их рассказы я слушал, ежась в темноте от цепкого ужаса.

Тетя Тася очень любила истории про злого домового по кличке Суседка.

— ...Я посреди грядок так и села. А он из ботвы-то космату башку выставил да говорит: "Иди-тко сюды, голубушка, иди, не боись..." А я вся закоченела со страху-то, еле языком шевелю. "Зачем, — говорю, — Суседушка, я тебе? Не надо", — говорю... А он сладенько так, а все равно страшно: "Иди, иди сюда, мы с тобой помилуемся..." Тут меня как каленой кочергой по голове... Ой, девоньки, юбку я подхватила и домой без памяти. До утра тряслася, спать не могла...

Нюра сказала что-то неразборчивое, и все долго смеялись. Потом опять потянулся тети Тасин рассказ:

— ... А как вошла в баню-то — батюшки мои! — он с запечки-то на меня и глядит! У меня ноги-то и отнялись. Я на лавку хлоп, не могу ни рученькой шевельнуть, ни рта открыть. А он посопел, попыхтел да и вылазит весь. Сам коротусенький, настоящему-то мужику до пупа не будет, а широкий зато, и руки длиннюшши. Рубаха синя-полосата, до полу, а с-под рубахи-то пимы разлапистые, подшитые. Башка космата, а бороденка жиденька. И улыбается так, вроде по-добренькому. Только глазишши-то — вот где страх! — не глазишши, а дырищи черные. И тут я девоньки ка-ак...

"Девоньки" так и не узнали, чем окончился очередной контакт тети Таси с нечистой силой. Потому что я завопил:

— Ма-ма!

Страх, который копился во мне, рванулся наконец в этом крике. Не мог я больше. В глуховатом голосе тети Таси, в сумраке комнаты, в проблеске фонаря и тенях на стене таилась необъяснимая жуть, и чудились в углах Суседки, бабы-яги и прочая нечисть. И подступали, подступали и смотрели. "черными дырищами"...

Мама влетела в комнату.

— Что с тобой? Приснилось что-то?

За несколько секунд я пришел в себя и понял, какой жуткий позор грозит мне, если откровенно признаюсь в своих страхах. И сердито объяснил:

— Чего тут приснится, если уснуть невозможно? Болтают-болтают всякую ерунду, как тут заснешь! Скажи им, чтоб не так голосили.

Мама все поняла и даже не стала говорить, что нехорошо так выражаться про взрослых. В тот вечер на кухню больше не пошла, а в другой раз сказала соседкам:

— Давайте-ка потише про всякие страхи разговаривать, а то Славка у меня от этого не спит.

— Ох уж, не спит он, — завелась тетя Тася. — Давно уж, небось, дрыхнет без задних ног. Они как днем-то наскачутся, дак ничё к вечеру не помнят. Одна дурь в ихних головах...

— У тебя как ребенок, так обязательно дурь, — сказала Нюра.

— А то ли я не знаю! С имя без страху-то и не сладить, я по Жарке это поняла. Упрямый был, сладу нет. Говорю ему, говорю по-доброму — хоть бы какой прок. Рукавицы надену, крапиву сорву. "Иди, — говорю, — сюды". Другой бы бежать. наладился или "тетечка, больше не буду", а этот набычится только да сопит. Начну его жучить, как оно полагается, а он опять сопит только и не пикнет, паразит такой... Спрашиваю: "Будешь еще пакостить да тетку срамить перед соседями? " А он: "Чё я сделал-то? " Совсем уж голову я поломала, как с им управиться, а потом будто кто меня надоумил. "Вот запру тебя, — говорю, — в баньке на цельную ночь, там с тобой ржавы-то ведьмы не так поговорят. Огонек-то разведут пожарче да в котел тебя... ".

— И все ты перепутала, Таисья, — перебила старая соседка Полина. — Сроду никого ржавы ведьмы в котел не совали. Защекотать они могут али волосы выщипать. А еще мне моя бабка сказывала...

Тетя Тася обиделась:

— Я про что сама знаю, про то и говорю. Кого защекотать, а кого и в котел, если банный день...

— Заврались вы, бабки, — с зевком сказала Нюра. — Все напутали. Те, которые щекочут, — это русалки. Они в воде водятся.

Тут обиделась Полина:

— Молодые-то, они шибко грамотные... А про русалок мы и сами знам, только сказки это. Русские народные... А ржавы-то ведьмы не по-русалочьи щекочут, не до смерти, а только от их потом лишаи идут, будто ржавчина, и чесотка всякая... У их для щекотки нарочно пальцы волосатые...

Я поежился под одеялом. Но все же слушать про ржавых ведьм было не так страшно, как про Суседку. Да и привык уже. Случалось и сейчас, что страх обволакивал меня с головы до ног, но теперь у него был какой-то сладковатый привкус. К страху примешивался интерес, похожий на ожидание жутковатой тайны. Добра от такой тайны не жди, а знать все равно хочется...

МНОГОЭТАЖНЫЕ СНЫ.

И вот здесь я начинаю писать про то, чего не было. Не было, и все. Кому неинтересны сказки, дальше может не читать, сразу предупреждаю. Кое-что из этой истории я увидел во сне, кое-что потом придумалось, чтобы в сказке не было запутанности...

Начало мне, конечно, приснилось.

Это был один из тех жутковатых снов, когда невозможно понять: что тебе привиделось, а что случилось уже наяву. Просыпаешься с колотящимся сердцем и думаешь: "Ух, слава богу, это был сон". Но... страх подкрадывается к тебе опять. И то, что пугало, снова рядом. И вновь стараешься убежать, порвать упругие резиновые веревки сна... Проснулся? Или еще нет?

Такие сны я называл многоэтажными.

В тот вечер тоже пришел многоэтажный сон. Только я не спасался из него, а наоборот, уходил вглубь. Как бы спускался со ступеньки на ступеньку.

Мне снилось, что я лег спать, но уснуть не решаюсь. Знаю: как только засну, сразу увижу что-то жуткое. И поэтому мне страшно уже сейчас.

И все же глубокая дрема охватывает меня. И в этом новом сне (уже вторая ступенька, да? ) я снова томлюсь от страха в своей постели. Сквозь ресницы вижу, как ползают по цветастым обоям светлые пятна от уличной лампочки и тени от сиреневых кустов в палисаднике. "Не смотри, — говорю я себе. — Не смотри, Славка... Ой, не надо..." Но не могу удержаться, смотрю. И случается то, что должно случиться: тени превращаются в громадное уродливое лицо. Лицо это беззвучно произносит круглым черным ртом: "Не вздумай заснуть. Хуже будет".

Я понимаю, что будет хуже. Нельзя закрывать глаза. Но чтобы не видеть страшного великаньего лица, я зажмуриваюсь и чувствую, что проваливаюсь в новый сон. И на этом, более глубоком этаже сна вижу, что все по-старому (только лицо чудовища растаяло). Я попрежнему лежу на своей твердой кровати, съежился и смотрю из-за краешка одеяла сквозь слипшиеся ресницы. Стало светлее. Наверно, разошлись облака, а чистое небо июньской ночи темным не бывает. В комнате белесый полусвет, все видно. Тени на стене стали мягче. Но именно здесь ко мне приходит тот главный, настоящий страх. Сейчас-то и должно случиться то самое. То, ради чего сон...

Кругом все как на самом деле. Трет переносицу кромка жесткого одеяла (я натянул его до глаз). Колет ногу попавшая в постель крошка (это неправда, что во сне люди боли не чувствуют). На улице фыркнул и махнул отблесками фар случайный автомобиль. За перегородкой хныкнул Леська, и мама, не просыпаясь, машинально качнула его кроватку. На кухне постанывает и ворочается на скрипучих полатях Нюра. Но все это теперь не имеет ко мне отношения. Все это рядом, но за тройным слоем сна. А у меня теперь один страх, одна задача: больше не смотреть на стену. Потому что как взглянешь, так оно и случится.

"Не смотри, Славка. Ну, пожалуйста, не надо... ".

И обмеров до полной неподвижности, со стоном в каждой жилке, с холодом в животе я расклеиваю ресницы и смотрю на обои широкими, отчаянными глазами.

И, конечно, вижу то, чего ждал.

На первый взгляд ничего особенного. Просто круглые часы в деревянном ободке, с фарфоровым треснувшим циферблатом, черными римскими цифрами и тонкими узорными стрелками.

Старые знакомые часы. Но весь страх в том, что их здесь не может быть. Они были у нас раньше, в моем самом раннем детстве. А потом сломались, механизм рассыпался, циферблат раскололся, а деревянным ободком я играл — катал вместо обруча по двору и по тротуарам на улице Герцена...

И вот они опять висят. И я не удивляюсь. Я знал заранее, что опять увижу их. И что часовая стрелка будет стоять на двенадцати, а минутная подползать к этому числу. Подползать тихо, но ощутимо. И вот, когда подползет... Что поделаешь, именно в полночь такое и случается.

И я, уже готовый к любому ужасу, гляжу не моргая, как две стрелки сливаются в одну. Сейчас раздастся скрежещущий гул, потом первый медный удар, и тогда... Вот! Просыпается в часах дребезжащая пружина... и...

Позвенела немножко и замерла. И дальше ни звука. Наоборот, еще сильнее тишина. Такая, что в ушах нарастает стремительный звон. Но это не опасный звон...

Значит, все? Больше ничего не будет? Можно облегченно вытянуться под одеялом и передохнуть. Страх оказался напрасным. Ух как хорошо...

Он еще не совсем ушел, этот страх, но уже можно дышать. Я встряхиваю головой, чтобы прогнать звон из ушей... Прогоняю... Опять совершенно тихо. Совсем-совсем. И... что?

Сквозь эту тишину проходит еле слышный звук... Что такое? Да нет же, это просто во дворе ветка царапнула о забор. Или шевельнулся на насесте петух Петька. Или в соседнем квартале простучали по деревянному тротуару чьи-то босоножки...

Но вот опять...

Нет, не босоножки это. Не ветка, не петух.

Это кто-то осторожно постучал согнутым пальцем в наружную дверь.

Ну и пусть постукивает. Мне-то что? Я буду здесь, с головой под одеялом... Но сквозь одеяло, сквозь ватную тишину снова — то ли стук, то ли царапанье...

Я не вижу, но знаю, чувствую, как в спрятанном под подушкой компасе повернулась белым наконечником к двери стрелка.

Ну и пусть повернулась. Я ни при чем! Это не ко мне! Кто-нибудь из взрослых проснется, пойдет и спросит: кого там принесло среди ночи?

Не проснутся. Они за тройной границей моего сна. Этот звук слышу только я. Он для меня одного. Это — за мной...

Не надо вставать, надо съежиться и замереть. Но у сказочных снов свои законы. И я поднимаюсь на слабых ногах. Седоватый сумрак меня окутывает, как туман. И страх снова окутывает — плотный и глухой. В этом тумане и в этом страхе я выхожу в темный коридор (вязаные половики щекочут ступни), медленно иду мимо спящих дверей, против своей воли отодвигаю тяжелую дверь в сени...

В дощатых сенях прохладно, пахнет влажной кадушкой и рогожами. Сумрачно светятся щели. За наружной дверью теперь тихо. Но я знаю — они там. Я это чувствую каждым волоском, каждым квадратным миллиметром дрожащей кожи. И не надо отпирать дверь, не надо. Надо тихонько вернуться и забраться в постель. А еще лучше — под кровать. Там, наверно, не найдут...

А ноги сами по себе медленно двигают меня к двери. А руки сами по себе нащупывают холодный дверной крючок и вынимают его из кольца. И дверь тихо-тихо отходит. И я вижу на крыльце и х.

Ночь светлая, и я вижу тех, кто пришел за мной, достаточно ясно. Это две тетки в глухих платках и длинных, косматых каких-то платьях (такими я их и представлял). Одна — низкая, квадратная и не то чтобы старуха, но очень пожилая. Другая — высокая и помоложе. Впрочем, лица почти неразличимы, да и страшно мне смотреть на них.

Однако теперь я испытываю какое-то облегчение. Все равно жутко, но уже не так. Это наконец случилось, никуда не денешься. Так что уж все равно. Пусть...

— Вот он, появился, душа ненаглядная, — говорит пожилая тетка хрипловато и недобро. — Ну-ка, давай...

Она деловито разворачивает большущий мешок. Край мешка чиркает меня по ногам грубой тканью и какими-то колючками.

— Ну-ка, берися, — говорит она молодой. Вдвоем они растягивают верх мешка, и он разверзается передо мной темной пастью. Из "пасти" пахнет гнилой материей, пылью и отрубями. Я хочу отшатнуться, только сил нет.

— Лезь, — требует пожилая. — Неча время тянуть.

Я представляю, как там темно, душно и колюче.

— Не... — беспомощно говорю я. — Не надо...

— Как это не надо? Ну-ка, давай...

— Так полагается, — объясняет высокая. Голос у нее почище и несердитый.

— Ну, пожалуйста, не надо... — бормочу я. — Лучше я... так...

— Четой-то "так"? — недоверчиво сипит пожилая.

— Я сам пойду. Без мешка...

— Ишь чё надумал. Без мешка дело не делают...

— Да пусть, — говорит высокая. — Не все ль равно?

— Ну, пущай... — ворчливо соглашается квадратная тетка. — Мне чё? Оно и лучше, тяжесть не таскать.

— Тяжести-то в нём... — тихонько говорит высокая. — Ладно, пошли.

Они сходят с крыльца не оглядываясь — знают, что я никуда не денусь. И я заколдованно бреду за ними. Через двор, через огород, между грядок, где хватает за ноги холодная картофельная ботва...

Я понимаю, куда мы идем. К бане. Там, в квадратном окошке с перекрестьем, качается желтый огонек.

Кто там? Что там? И что со мной сделают?

Банька недалеко, но мы идем к ней долго-долго — будто через большое поле. И над нами половинка луны — обесцвеченная в светлом небе.

И вот дверь...

Сколоченная из тяжелых плах, дверь эта отъезжает в сторону с натужным визгом. Изнутри вырывается запах остывшей бани: влажного дерева, березовых листьев, золы, холодных мочалок. Меня подталкивают вперед. "Проснуться бы", — безнадежно думаю я напоследок. Но теперь такое чувство, что все это не во сне, а по правде. Делать нечего, шагаю в предбанник. Здесь темно, однако приоткрыта дверь в главное помещение (тетя Тася зовет его "мыльня"). Там колеблется свет.

— Иди-иди... — шепотом говорят мне в спину.

Я иду...

Раньше, когда я бывал в этой бане, мыльня казалась мне тесной. Того и гляди, зацепишься то за горячую печку, то за лавку с ведрами, то за мохнатые веники на стене.

Но сейчас я увидел, что мыльня стала просторнее. Посреди нее появился щелястый стол из некрашеных досок, вокруг стола — табуреты. Печка с вмазанным в нее котлом словно отодвинулась в угол, полка, на которой парились с вениками, поднялась к потолку. А сам потолок стал выше.

Горели две свечи — на столе и на краю высокой полки. А лампочка у потолка не горела. Оно и понятно: всяким злодеям и нечистой силе электрический свет не по душе. В дальнем углу маячила какая-то машина с деревянным колесом и высокой рамой. Вроде как станок для пыток (я видел такой в трофейном фильме "Собор Парижской Богоматери"). Я подумал об этом отупело и без особой тревоги. В другом углу — у печки — кто-то тяжело возился и кряхтел. Я разглядел пышную груду тряпья, блестящие очки и цветастый платок. И через несколько секунд понял, что там возится и сопит, сидя на скамье, толстая очкастая старуха с мясистым носом.

У меня из-за спины пожилая тетка сиплым басом сообщила:

— Ну вот, Степанида, привели его, валетика нагаданного. Он и есть...

— Ну, коли есть — сварить да съесть... — в рифму пробубнила старуха.

Меня продрало колючим холодком. Но сквозь новый испуг все же скользнула здравая мысль: "Сразу не сварят, котел-то холодный". Печка не горела, от котла пахло остывшим железом.

Та, что помоложе, недовольно сказала:

— Хватит пугать мальчонку-то. Ты, Степанида, сварить обещаешь, а Глафира на него с мешком... Он сомлеет раньше срока...

— А я чё? Я как по правилам, — все так же сипло огрызнулась квадратная Глафира.

А старуха Степанида сняла очки, глянула на меня булавочными глазками и наставительно пробубнила:

— Как надо, так и делам. Больше пользы будет. С их, с непуганых-то, какой прок?.. Это надо же, до чего костлявый... Ладно, говори.

"Говори", — это уже мне.

— Чего? — прошептал я.

Глафира нагнулась, вполголоса объяснила:

— В чем виноват, все и говори.

Вообще-то в разговорах со взрослыми я был упрям и даже нахален. Заставить меня признаться в какой-нибудь вине и просить прощенья обычно никому не удавалось. Но тут было не до фокусов. У меня сами собой выскочили слова — те, что говорят все прижатые к стенке мальчишки:

— Я больше не буду.

— Чё не будешь, мы и сами знам, — забурчала Степанида. — Ты давай про то, что было...

— Я же вам ничего не сделал, — жалобно сказал я.

— Не нам, а всем, — строго сказала Глафира. Она и ее приятельница все стояли за моей спиной.

— Про все свои грехи говори, — сказала высокая тётка и, кажется, слегка усмехнулась.

Я повесил голову (и в прямом и в переносном смысле). Грехов было множество. Даже за последние дни. Играл недавно в чику по пятаку за кон, а маме сказал, что понарошке. Катался верхом на борове Борьке, несмотря на суровый запрет. Рассорился с мамой, когда она просила посидеть меня с Леськой, чтобы сама могла сходить в мастерскую (а когда все же согласился и мама ушла, со злости хлопнул Леську за то, что он ползал под ногами и гремел сломанной машиной). В магазине устроил недавно скандал. Хлебные карточки уже отменили, но очереди еще случались, и вот я нахально пытался пролезть вперед, врал, что занимал очередь раньше всех, и для убедительности даже заревел (очень уж хотелось поскорее развязаться с делами и махнуть на речку).

Но самое главное — патроны. Я стянул четыре штуки у отчима из берестяной коробки, где он хранил охотничьи припасы. На улице Герцена мы с Толькой Петровым и Амиром Рашидовым выковырили дробь и порох, а гильзы утопили в уборной. Дробью мы стреляли из рогаток, а порох пустили на фейерверк — поздно вечером подожгли на помойке. Туда как раз тащила ведро Толькина соседка Василиса Тимофеевна... Крику было! Но нас, конечно, не поймали, только дядя Боря в тот вечер поглядывал на меня особенно пристально...

Вот такая история была на моей совести.

Но, с другой стороны, сам я похищение патронов грехом не считал. Отчима я не признавал ни за отца, ни даже за дальнего родственника, часто с ним не ладил, он ко мне тоже придирался. Поэтому на дело с патронами я смотрел не как на кражу, а как на месть вредному человеку...

— Ну! — сурово напомнила Степанида. — Чё молчишь-то, будто губы зашил? Все равно все знам. Гляди, сварим...

— Про патроны тоже говорить? — подавленно спросил я.

— Про патроны не будем, — хмуро ответила Степанида и опять надела строгие очки. — Что было, то было, никуда уже не уйдет. Расскажи-ка нам, как у приятеля у свово в школе, которого завут Вовка Хряк, хотел деньгу старинну с орлом сташшить прямо из его сумки, когда ему у доски стоять было велено...

— Я же не стащил!

— Не сташшил, а хотел. И не совести побоялся, а что узнает да побьет... Вот про такие мысли, когда нехорошее дело задумывал, сейчас и говори... А то сразу съедим.

Я опять ужаснулся, хотя, казалось, дальше некуда. Мало ли какие мысли порой у человека в черепушке заводятся! Им ведь не прикажешь, мыслям-то. Иногда такие появятся, что самого себя стыдно. Как тут расскажешь?

— Ладно вам, тетки, — вдруг ясным голосом сказала высокая. — Чего маете мальчишку? Сами видите, какой он есть, а другого и вовсе нету. Не годится, что ль?

— Годится не годится, а по мне, так лучше сразу съесть, — пробубнила Степанида. — Ты, Настя, слишком добрая, вот чё. Молода еще. Гляди, наплачешься.

Высокая Настя засмеялась. А Глафира хрипловато посоветовала:

— На картишках бы ишшо раз проверить... — Она ткнула меня в плечо: — В карты играшь?

Я хотел соврать, что не играю. Но вспомнил: они же все равно все знают. И как мы с Лёшкой Шалимовым, Вовкой Покрасовым и Амиром по вечерам на крыльце...

— Маленько. В подкидного... и еще в "пьяницу".

— Пьяницы нам ни к чему, — сказала Настя. — А в подкидного давай. Как раз нас двое на двое. Степанидушка с Глафирой сядет, а мы с тобой.

Меня усадили к столу на гладкий холодный табурет. Я опять вздрогнул. Настя вздохнула, покачала головой, взяла откуда-то (будто прямо из воздуха) серый большущий платок и одним махом закутала меня вместе с табуретом. От платка немного пахло ржавчиной, но он был пушистый, уютный такой, и страх мой поубавился. Может быть, это от тепла, а может быть, я уже устал бояться. То есть я боялся, конечно, только не как раньше, не до жути. И стало даже капельку интересно.

Старуха Степанида со скрипом и охами придвинулась к столу вместе со скамьей. Я разглядел ее получше. "Профессорские" очки в тонкой оправе совсем не подходили этой бабке, и я решил почему-то, что они краденые. Лицо Степаниды было в бурых бородавках, большущих, как соски козьего вымени. На бородавках торчали редкие волоски. Глазки за очками смотрели колюче, не по-старушечьи. Коричневый с черными горошинами платок был новый и торчал твердыми складками. Поверх серого платья на Степаниде косматилась вывернутая мехом наружу безрукавка.

Настя и Глафира тоже сели к столу. Глафира оказалась сбоку, я глянул на нее лишь мельком и даже не запомнил, в чем она. Помню только, что платок был черно-серый, клетчатый, повязанный низко над глазами. А лицо квадратное и какое-то очень равнодушное.

А у Насти лицо было круглое и красивое. Совсем еще нестарое. Даже почти молодое. Только морщинки у глаз и тени под нижними веками мешали полной молодости. Зато щеки были гладкие, как у девчонки, и губы красные и пухлые. Из-под зеленого платка торчала темно-рыжая, как старая медная проволока, прядка. А глаза ее оказались желтовато-серые, я это заметил, когда Настя близко глянула на меня и сказала:

— На, тасуй колоду. Умеешь?

Я взял. Карты были твердые, новые. На оборотной стороне, которая называется "рубашка", темнел краснокоричневый узор из листьев и завитушек, а в середине его проступала фигурка глазастой совы. Я сразу вспомнил, что такие карты весной пропали у Нюры. Она долго горевала и все расспрашивала, не видал ли кто случайно. А тетя Тася с явным намеком поглядывала на меня. Однако Нюра сказала: "Чё ты на ребенка-то зря глядишь". А я шепотом обозвал тетю Тасю "свинячьей дурой". Она услыхала, наябедничала маме, мне влетело, велели просить прощения. Конечно, я не стал... В общем, было дело...

А карты, значит, вот они! Я даже разозлился: за что страдал?

Я сердито стал тасовать краденую колоду и тут же увидел: нет, не краденая! Это были совсем другие карты. Странные! Карты "наоборот"!

Черви и бубны оказались черные, а пики и трефы — ярко-алые. Кроме них встречались и совсем незнакомые знаки: крошечные черные коты, коричневые черепа, зеленые листики... Но не это меня больше всего удивило. Поразили фигуры. Королей, валетов и дам рисуют до половины: одна голова вверху, другая внизу. Здесь тоже были половинки, только нижние: от пояса до пяток! Я видел длинные пышные юбки и острые туфельки, красные ботфорты с отворотами, атласные штаны с бантами, разноцветные чулки, башмаки с пряжками и полусапожки со шпорами. Колода оказалась толстенная — наверно, не меньше сотни карт. И, конечно, каждая карта — заколдованная...

— Чё разглядывать, дело делать надо, — сказала Глафира. Взяла у меня колоду, раздала каждому по шесть карт, оставшуюся пачку шлепнула посреди стола. Хихикнула: — Мурки — козыри.

Я увидел, что козыри — черные кошки.

Пошла игра в подкидного. Я осторожно сказал, что боюсь запутаться в незнакомых мастях.

— Как запутаешься — съедим, — пообещала Степанида.

Настя неласково зыркнула на нее.

Я не запутался. Хотя и робел, но играл аккуратно. К тому же мне везло: достался козырный туз — одинокий черный кот с задранным хвостом. Его я и выложил в конце игры со скромно-победным видом.

Проигравшие Глафира и Степанида обиженно сопели. Степанида что-то опять буркнула насчет съесть, но себе под нос.

Вторая игра пошла азартно. Тетки с размаха хлопали картами по столу, и всякий раз по доскам стукали железные браслеты. У каждой был браслет. Я разглядел, что они тяжелые и ржавые. (Интересно, зачем они?) От первых ударов я вздрагивал, потом привык. И вообще потихоньку перестал бояться. Увлекся. Тем более что на этот раз мы с Настей проигрывали, надо было не зевать. Степанида, видно, прибрала себе немало козырей и довольно хихикала.

— ... А ну, стойте, бабы! — вдруг весело крикнула Настя.

Я даже подскочил.

Настя хлопнула свои карты о стол, только одну оставила в пальцах. Проговорила хитровато и ласково:

— А вот и он, листик наш тополиный. А вы-то не верили...

И повернула карту к нам.

Видимо, это был валет масти "зеленый лист": в углах карты буква "В" и яркие листочки. Но странный какой-то валет. И дело не в том, что ноги вместо головы (к этому я уже привык). Сами по себе ноги были странные, не "придворные": в мятых штанах до колен, в коричневых рубчатых чулках — полинялых и с дыркой на щиколотке. В брезентовых полуботинках — одна подошва слегка оттопырилась, как капризная губа.

Рисунок был четкий, будто цветная фотография. И я опять испугался, потому что сразу все узнал: и оттопыренную подошву, и разлохмаченные шнурки (один черный, другой коричневый), и белую кляксу на башмаке (Нюра капнула белилами, когда красила подоконник). В этих башмаках я ходил в школу в апреле — как раз когда у Нюры пропали карты. И дырку на щиколотке я вспомнил: зацепился за щепку, когда мы на школьном дворе помогали разгружать дрова. А самое главное — тут уже не отопрешься, — из кармана штанов торчала рукоять рогатки, оплетенная желтым и красным проводом. Эту рогатку я выменял у Амира на шарикоподшипник для самоката...

— Ну? Разве не похож? — с победной ноткой спросила Настя. — И белобрысенький такой же, и нос сапожком, и ухи оттопыренные да облезлые. Чисто фотокарточка!

"Где они увидели нос и "ухи"? " — подумал я и опять испугался. Глафира хихикнула и подтолкнула меня локтем. Стало щекотно. И мне показалось, что все четыре ноги на карте беспокойно дрыгнулись. Я мигнул. Настя быстро сунула карту под другие.

— Ну дак чё тогда, — скучным голосом сказала Степанида. — Тогда, значит, игре конец...

Они разом вздохнули, сделались неподвижные, задумались про что-то, а про меня, кажется, забыли. Долго мы так сидели в тишине. За окном сделалось светлее. Мне стало зябко, несмотря на платок. Я пошевелился и осторожно спросил:

— Можно я пойду домой?

Они будто проснулись. Громко затрещала свечка на столе. Степанида пробубнила:

— Ишшо чё. Домой... Вон чё надумал...

— Вторых петухов-то еще не было, — недовольно проговорила Глафира. — И про оброк не сказали.

— Да ладно вам, — вмешалась Настя. — Чего ему эти петухи ваши? Дитю спать надо... А про оброк можно и до петухов сказать. — Она повернулась ко мне: — Ты вот что послушай... Без выкупа-то тебя отвязать от нас нельзя теперь. А выкуп такой: возьми Глафирин мешок, а завтра наберешь в него пуху тополиного...

— Зачем? — пробормотал я.

— Зачем — это дело длинное. Потом узнаешь.

— Полный мешок? Он во какой... — хмуро сказал я.

— А ты сильно-то не набивай, легонько клади, чтобы пух-то мягкий остался... А помнешь, дак сразу и съедим, — подала голос Степанида.

Я хотел спать и уже совсем не боялся. Я сказал:

— Ох и надоели вы с этим своим "съедим"...

Настя засмеялась, Глафира не то закашляла, не то захихикала опять. А Степанида обиженно откликнулась:

— Я же говорила... Вон они какие, нонешние-то... Шибко грамотные.

... Дальше помню смутно. Вышел из бани. За логом вставал золотой рассвет. Я бросил мешок на огородный плетень: больно он мне нужен! Дурак я, что ли, возиться с пухом? Пробрался в дом. Было тихо. Я сразу уснул...

ПОВЕСТИ БЕЛКИНА.

Сами понимаете, утром я решил, что ведьмы мне приснились. А что оставалось думать? Мне помнилось, что сон был страшноватый, но приятный. Сказочный. А ведьмы теперь, когда сияло солнышко, вспоминались вовсе нестрашными. Даже Степанида казалась чуточку симпатичной.

Я подумал: не рассказать ли маме такой жутковато-волшебный сон? Маме, однако, было некогда. Перед этим она поссорилась с моим отчимом, а теперь воевала с Леськой, который добыл синьку, разрисовал себя и не хотел мыться. Мама дала Леське шлепка, а мне велела вытащить на помойку мусор.

Помойка была на краю лога, тропинка к ней вела через огород. Я вышел и... присох к земле. На плетне висел большой серый мешок.

Страх меня пробил, как ударом тока, от макушки до пяток. Несколько секунд я смотрел на мешок, будто увидел самих ржавых ведьм. Потом я рассмеялся. Потому что дурак я был: мешок наверняка повесила здесь тетя Тася. Вон она возится у коровьей стайки.

— Тетя Тася, здрасте! Это ваш мешок висит на заплоте?

Она выглянула из-под навеса.

— Не мой. Чё это я мешок буду на улице кидать? Чтоб сташшили?.. Нюрин, видать, она завсегда растеряха...

На ослабевших ногах я сходил к помойке, вернулся к дому. На крыльце ласково щурилась от утреннего солнышка Нюра.

— Нюра, это твой мешок там висит?

— Не, Славушка. На кой мне мешок? У меня их ни одного нету, я без приданого живу. — Она засмеялась, сходила в дом, вынесла мне горсточку липких карамелек.

Я машинально взял их, сел на ступеньку и задумался.

Мешок неизвестно чей. На плетень попал неизвестно откуда. Но легче уж предположить, что он выпал из пролетавшего ночью самолета, чем поверить в ржавых ведьм. А скорее всего, его принес зачем-нибудь тети Тасин племянник или достала где-то мама, приготовила под картошку. Но спрашивать никого я больше не стал. В самой глубине души я чувствовал: все откажутся. А так оставалось хоть какое-то реальное объяснение.

Мешок я спрятал под крыльцо. Никто его не хватился. Я полдня ходил по окрестным переулкам, брал у заборов горсти тополиного пуха, прятал под майку. Когда майка надувалась на животе, я относил добычу во двор и складывал в мешок.

Я понимал, что занимаюсь ерундой. Даже перед самим собой было стыдно. И я убеждал себя, что просто играю. Имею я право играть как хочу? Вот и придумал себе сказку про ржавых ведьм.

Но играл я только наполовину. А наполовину собирал тополиный оброк по правде. Потому что боялся. Это так же, как если запинаешься левой ногой. Знаешь, что никакого несчастья не будет и все приметы — чепуха, а все равно незаметно складываешь пальцы замочком...

К обеду мешок наполнился легким, неслежавшимся пухом на четверть. Тут я как-то сразу устал, обругал себя за глупость, заскучал по друзьям-приятелям и отпросился у мамы на улицу Герцена.

Мы с ребятами сходили на Туру и выкупались, потом с компанией из соседнего большого двора погоняли на пустыре мячик. Затем сыграли два раза в мушкетерскую игру "королевские подвески", и вдруг наступил вечер. И я увидел, что пора домой. И вспомнил, что мешок на три четверти пустой. Опять я выругал себя за дурацкие мысли и боязливость, но... теперь сумерки и время снов были уже близки. И я, вздохнув, подобрал у забора и спрятал под майку несколько горстей пуха — того, что разлетался по окрестным кварталам со старого тополя.

Это мое тайное дело заметил Толька Петров и, конечно, сунулся с вопросом: зачем? Я ничего не мог придумать с ходу и огрызнулся: не суй свой рыжий нос. Это было необдуманно: Толька сразу настроился на кулачный лад. Нас растащил дядя Боря, вовремя вышедший на крыльцо. Он сказал, что честные рыцарские поединки надо устраивать ясным днем, а сейчас уже десятый час. Солнце висело в самом конце улицы большущим красным глобусом. И я направился туда, к этому глобусу. В той стороне была улица Нагорная...

Дома я поужинал и лег спать. То есть не спать, а ждать: случится э т о или нет? Дом неторопливо затихал. За окнами так же не спеша собирались прозрачные, будто марля, июньские сумерки. А я ждал полуночи, ждал со смесью страха и желания. По-прежнему боялся я ведьм, но... жаль, если сказки больше не будет. И зря я, что ли, собирал пух?.. А если ведьмы рассердятся, что мало? Степанида опять заведет свое: "Съедим, да и дело с концом... " Да ну, чушь все это, не съедят... За такими мыслями я сам не заметил, как оказался на первом этаже сна. Просто понял, что уже сплю. Сказка неслышно звенела в тишине тысячью струн-паутинок. Это звенело во мне ожидание.

Но... звенело, звенело, а дальше — ничего. Часы не появлялись. Сказке чего-то не хватало. От досады мой страх почти исчез. Я встал, будто кто-то посоветовал мне, что делать. Нащупал на столе, среди раскиданных книжек, огрызок синего карандаша и быстро, коряво нарисовал на обоях круг и цифры. И две стрелки: короткая на двенадцати, а длинная — она чуть-чуть не дошла до верхней черты.

И тогда... тогда сказка набрала полную силу. Сидя на кровати, я увидел, как нарисованная длинная стрелка шевельнулась. Я забыл дышать. А стрелка эта тихо двинулась вправо и слилась с другой в одну черту. В ту же секунду я ощутил нервами неслышный стук в дверь...

Все было как вчера. Так же за дверью оказались Настя и Глафира. Так же шли мы через огород к баньке, а в ней мерцал огонек. Я нес на плече тощий мешок с невесомым оброком.

Конечно, Степанида просипела:

— Вот они, нонещние-то, работать им неохота. Ничего не набрал...

— Да ладно, хватит и того, — отозвалась Настя. И добавила непонятно: — Много ль ему надо...

— Ишшо и свалялось, поди, все... Тогда съедим.

Я вздохнул: надоело уже.

Никто меня, конечно, не съел. Сказали, чтобы сел на лавку у окошка и вел себя тихо, "не шебуршался и не мешался". Из темных углов ведьмы достали прялки — я такую видел у тети Таси. Разделили на три охапки тополиный, пух, привязали к узорчатым лопаткам на подставках, сели, взяли веретена.

Веретена завертелись, запели, как быстрые волчки, из пуха из-под ведьминых пальцев побежала тонкая серебристая нить.

"Вот оно что! Волшебную пряжу делают..." — догадался я.

Веретена жужжали ровно, минуты бежали однообразно, а мне было нисколечко не скучно. Меня завораживал бег серебристых нитей. И от мысли, что я вижу колдовство, опять появилось сладковатое замирание.

Ведьмы негромко запели. Вернее, пела Настя — чисто и хорошо, — а Глафира и Степанида лишь хрипловато подтягивали.

Ночью выйду за околицу,
Огоньки погаснут ясные,
А луна, как желто яблочко,
По зелену небу катится...
Не возьму я злата-серебра,
А возьму я медных грошиков.
Прилетит из леса темного
Птица-филин говорящая.
Клюнет птица-филин денежку,
Медный грошик — будто семечко.
Клюнет раз, другой, а с третьего
Скажет мне слова разумные:
"В тихом доме у околицы
Разбуди мальчонку малого.
Пусть мальчонке будет от роду
Девять лет и девять месяцев.
Сшей обновку ему шелкову,
Награди добром да ласкою.
Будет он тебе помощником,
Для цепей тяжелых ключиком".

— Ну, чё про нашу песню скажешь? Али совсем плохо поем? — проворчала в углу Степанида.

— А чё сказать? — откликнулся я с некоторым ехидством. — Если скажу, что плохо, так вы сразу: "Съедим! ".

Глафира тихонько закашляла-захихикала. А Настя смотрела серьезно и вопросительно.

Я, конечно, уловил в песне намек. Мне как раз было девять лет и девять месяцев. Но ни обновки, ни особой ласки я пока не видел, поэтому ответил уклончиво:

— Хорошая песня. Только непонятная какая-то. И грустная...

— Ох, батюшки, "грустная", — забубнила старуха Степанида. — Будто есть нам с чего веселиться-то...

— Кабы кто развеселил, — поддержала ее Глафира. — А то мы только и знаем песни выть... Хоть бы ты, Тополёк, рассказал нам что хорошее.

Она впервые назвала меня так ласково. И я от благодарности сразу сказал:

— Я рассказывать плохо умею, а книжку могу почитать, если хотите.

— Какую книжку-то? — оживленно спросила Настя. И даже веретено остановила.

Я мысленно перебрал свои любимые книги. "Робинзон" и "Гулливер", пожалуй, не годились. "Тимур и его команда" тоже не для такой обстановки. "Морские рассказы" Станюковича? Нет, это не для ведьм. И я вспомнил Пушкина. "Повести Белкина"! Там есть рассказ "Гробовщик". Про мертвецов и всякие страхи. Наверно, ведьмам понравится.

— Сейчас принесу! — Я поднялся с табуретки.

— Сбегёт, — нерешительно сказала Степанида. — Он ведь нас все ишшо опасается...

— Да вернусь я, честное пионерское!

— Зачем бегать-то, — возразила Настя. — Ты вспомни, какая книга и где она. Получше вспомни...

— Да помню я!

— Эта, что ль? — Настя махнула веретеном, и знакомые "Повести Белкина" в старых коленкоровых корочках оказались на краю стола.

— Ой... — сказал я с испугом. Это было первое явное колдовство, которое сотворили на моих глазах ведьмы. Глафира самодовольно кашлянула. Степанида покряхтела:

— Вот и читай теперя, как хотел, неча бегать-то...

И я стал читать "Гробовщика" вслух. Негромко, старательно, с выражением. Когда я читал его раньше (один, вечером), было жутковато, а сейчас нисколечко, хотя рядом были ведьмы и волшебство, и вообще сказка.

Слушали меня внимательно. Даже Степанида не кряхтела и не охала. Но когда я кончил, она завозилась и недовольно сказала:

— Ну чё... Тута все дела известные, лучше бы чё другое. Чувствительное...

Глафира скрипуче хихикнула, а Настя проговорила вроде бы в шутку, но с капелькой смущения:

— Нам бы, бабам, про любовь чего-нибудь.

Я немножко обиделся за Пушкина, но сказал, что, пожалуйста, можно и про любовь. И прочитал "Метель". Эта повесть ведьмам понравилась.

Глафира проворчала:

— Ну, Тополек, ты это... да... — И закашляла как-то по-особому. А Степанида сняла очки и достала из-под безрукавки большущий платок, от которого на всю баню запахло ржавчиной...

— А я раньше-то и не слыхала, что Пушкин повести писал, — со вздохом сказала Настя. — Думала, он только стихи...

— Стихи-то у Александра Сергеевича тоже есть чувствительные, — проговорила из-за платка Степанида.

А я, утомленный чтением, вдруг понял, что ужасно хочу спать. Хотел спросить, можно ли пойти домой, да лень было. Хорошо сидеть, закутавшись в пушистый Настин платок и привалившись к стенке...

— Робёнок-от спит совсем... — подала голос Глафира.

— Пусть, — отозвалась из уютного сумрака Настя. — Я его сама...

И я утонул в дремоте. И проснулся солнечным утром в своей постели.

"Повести Белкина" оказались на месте — на этажерке рядом с "Робинзоном" и "Гаврошем".

"Значит, все-таки приснилось", — подумал я. И сам удивился, что мне чуточку грустно.

На всякий случай посмотрел под крыльцо: там ли мешок с пухом?

Мешка не было. Но не было там и другого барахла, которое валялось раньше. Видимо, тетя Тася устроила чистку и все оттуда выкинула.

Скоро я перестал думать о приснившихся ведьмах. Мама послала меня за керосином, а после обеда я помчался на улицу Герцена, и там до вечера мы были заняты разными важными делами: сперва стреляли из рогаток по аптечным пузырькам, потом гоняли в сквере у цирка драный резиновый мяч, потом сидели на крыльце, а дядя Боря рассказывал нам, как устроены фокусы знаменитого циркового артиста Мартина Марчеса... А уж после ужина (когда дядя Боря покормил меня жареной картошкой с луком) была на улице игра в попа-гонялу. Это по дороге две команды гонят палками круглую короткую чурку. Крики на весь квартал и пыль клубами.

Наконец мне попало битой по ноге (по самой косточке — ой-ей-ей...), и я вспомнил, что пора домой.

Когда я, хромая, добрался до Нагорной, были сумерки и меня ждала нахлобучка. Потому что меня черти где-то носят до ночи, а мама должна сходить с ума от беспокойства.

От нахлобучки и боли в ноге настроение у меня было скверное. Я бухнулся в постель, пошмыгал носом и будто провалился в темную яму. Не увидел никаких снов: ни про часы, ни про ночные страхи, ни про ведьм... Но через какое-то время (уж не знаю, через какое) меня разбудил стук.

Я проснулся сразу. Стучали в стекло. Тихонечко. Лампочка на улице не горела, в синем ночном окне я увидел черную голову в платке и плечи. Сердце прыгнуло туда-сюда, хотя я почти не испугался. Сразу узнал Настю.

Зябко ежась и хромая, подошел я к окошку, неслышно отворились створки, которые обычно скрипели.

— Чё не приходишь-то? — шепотом спросила Настя. — Надоело с бабками сидеть? Ты уж не кидай нас пока... Хоть книжечку дочитал бы...

Она говорила не сердито, а вроде бы с неловкостью.

— Али все еще боишься? — спросила она.

— Да не боюсь я... Я не знал, что сегодня тоже надо. Часов-то не было...

— Зачем им каждый-то раз появляться? Ну, пойдем?

Спать уже не хотелось, и я был не прочь навестить ведьм. То ли немножко привязался уже к ним, то ли просто сказка приманивала. Но на всякий случай я сказал:

— Нога болит...

— Где болит? Ну-ка дай...

Я поставил ногу на подоконник. Настя взяла меня за щиколотку горячими пальцами, тихонько погладила припухшую косточку, дунула на нее:

— Ну вот, больше и не болит.

— Ой... В самом деле не болит... Книжку брать?

— Возьми, Тополёнок, — ласково сказала она. — Да оденься, зябко сейчас.

Я натянул штаны, дернул со спинки стула ковбойку. Легкий стул опрокинулся, грохнул. Я обмер.

— Да не пугайся, — сказала в окошке Настя. — Никто до утра не проснется, я свое дело знаю...

Свечи в баньке на этот раз горели совсем неярко, зато месяц за окном стал пухлый, больше половинки, и светил, как фонарь. От него на серебристой пряже загорелись искорки. Одна свечка стояла на краю стола, Глафира пристроила рядом зеркальце, чтобы на книгу падало больше света. Я, хотя и одетый, кутался для уюта в Настин платок и читал повесть "Выстрел". Веретёна тихо жужжали. Степанида шумно вздыхала, Глафира покашливала, Настя сидела неслышно...

Я дочитал до половины, когда снаружи послышались чьи-то шумные, даже нахальные шаги, завизжала дверь в предбаннике... Я ужасно перепугался: решил, что это меня ищут. Вот влетит-то! Я был уверен, что обязательно влетит, если узнают, что провожу время с ведьмами.

Под потолком зажглась яркая лампочка. На пороге появился дядька. Первое, что я испытал, — это радость: дядька был незнакомый. А потом уж разглядел его подробно.

Гость был в длинном черном пиджаке, к которому прилипли травинки. В жеваных парусиновых брюках. На шее — тощий полуразвязанный галстук. И сам дядька — тощий, длинный и мятый. С острым, вытянутым лицом и горбатым, скособоченным носом. Только прическа его с пробором была аккуратная, даже прилизанная. Блестела под лампочкой.

Дядька покачнулся и веселым голосом сказал:

— Мое почтение, красавицы... "Три девицы под окном пряли поздно вечерком... ".

— Тьфу на тебя, окаянный! — рассердилась Глафира. — Чё шляешься по ночам? Свет погаси!

— Виноват-с... — Лампочка погасла. Дядька шагнул к столу. — "Кабы я была царица, говорит одна девица...".

— Кабы я была царица, — пробубнила Степанида, — на порог бы тебя не пускала...

— Степанида Инок... ик... кентьевна внешне всегда строга, — известил нас дядька. — Но в глубине души она человек... ик... редкой доброты, и ик... красоты. И я уверен, что она мне даст сегодня десять рублей. И Настенька даст... А два рубля у меня есть...

— Десять пинков тебе, — неожиданно ясным голосом сообщила Степанида. — Хоть бы мальчонки постеснялся, попрошайка.

Дядька нагнулся надо мной.

— Да... Поэтому меня и перестали здесь любить. Появился юный кавалер... Но я не в об... биб... биде. Позвольте представиться, молодой человек. Лев Эдуардович Пяткин. Бывший музыкант театрального оркестра, выпускн... ик консерватории, а ныне...

— А ныне пьяница, — сказала Настя. — Не трогай дитё.

Лев Эдуардович Пяткин по-петушиному дернул головкой, шагнул мимо меня и сел на лавку у окна, загородил месяц. От Пяткина пахло ржавой сыростью и еще — довольно ощутимо — водкой. Так же, как иногда попахивало от моего отчима.

— В ваших словах, Анастасия Вик... икторовна, есть доля горькой истины. Но только доля... С другой стороны...

— С другой стороны, съесть бы тебя, паразита, — проворчала Степанида. — И со всех сторон. Только не сжевать ведь. Одни жилы мозольные.

— Съесть меня, девушки, никак невозможно, — охотно отозвался Лев Эдуардович. — Многие пытались. Жена, начальство... Судьба... И никак.

— Зато сам себя сглодал, — сказала Глафира. — Дать ему, чё ль, два червонца? А то ить не уйдет до утра.

— Дай, голубушка! — возликовал выпускник консерватории. — Дай, и через неделю я верну! Как штык... Долг чести... Вы меня знаете.

— Да уж знаем, — буркнула Степанида. — Опять с дежурства ушел. Вот обожди, узнает хозяин...

— Ну и узнает, — с достоинством возразил Лев Эдуардович. — Что с того? Я человек вольный, я пришел к нему не со страху, а по душевной склонности. Могу так же и уйти...

— "Могу", — хмыкнула Глафира. — Сперва колечко сними, вольный...

Бывший музыкант Пяткин сгорбился, поставил на худые колени локти. Помолчал и спросил сумрачно, без прежней игривости:

— Ну так что, ведьмочки? В смысле двух червонцев?

— Бери и уматывай, — вздохнула Глафира.

Когда он ушел, ведьмы долго молчали. Мне казалось, что им стыдно за Пяткина передо мной.

— Вот ведь, шалапут, — сердито проговорила Глафира.

— А он кто? — осторожно спросил я. — Тоже?.. — И сбился. Как спросить? "Тоже ведьма? " Но он ведь не тетенька. Может, черт? Но какой же он черт... Просто "нечистая сила"? Но тогда, пожалуй, ведьмы обидятся.

— В том-то и беда, что "тоже"... — вздохнула Глафира. Ей, кажется, было немножко жаль Пяткина. — Ну, ты чё, Тополек, заскучал? Читай давай...

И зажужжали веретена.

ЖЕЛЕЗНЫЙ ТАНЕЦ.

Я стал ходить к ржавым ведьмам почти каждую ночь. П о ч т и — потому, что изредка случалось: набегаюсь за день, а вечером бухнусь в постель и усну (и Настя меня больше не будила). Но чаще бывало, что я просыпался около полуночи, тихонько одевался, выскальзывал в окошко и пробирался в огород, к баньке.

Что меня туда тянуло? Меньше всего сами ведьмы. К тому, что они какая-то нечистая сила, и к их мелкому волшебству я привык, а больше ничего интересного в сиплых и ворчливых тетушках не усматривал. Правда, теперь они стали со мной ласковыми (а Настя вообще всегда была лучше остальных), но не это меня привлекало.

Мне нравилась сама сказка. Ее настроение. Ее звуки, полусвет, загадочность. Нравилось, как жужжат веретена, как мерцают свечки, как звучит мой собственный голос, когда я читаю "Дубровского" или "Пиковую даму". Читать я не уставал. А ведьмы не уставали слушать. Правда, когда кончалась глава или повесть, они говорили: "Отдохни маленько". Несколько минут сидели, вздыхая, потом пели какую-нибудь протяжную песню (только про филина и медный грошик больше не пели), а затем Глафира кашляла и просила:

— Ну, давай дальше, Тополек.

И опять они слушали меня, покачивая головами в платках, и луна за окном тоже слушала. Она стала совсем круглолицая и к середине ночи делалась очень яркой.

В ночь, когда луна вошла в полную силу, ведьмы кончили прясть и стали натягивать серебристые нити на раму деревянной машины. Сотни белых искорок забегали по пряже. Я хотел подойти, но Глафира сказала:

— Ты это, Тополек... не надо. Дело такое...

А Настя, чтобы я не обиделся, шепнула:

— Потом посмотришь. А сейчас нельзя, сглазить можешь, тогда целый год ждать...

Скоро деревянное колесо машины закрутилось, рама заскрипела и задвигалась, что-то тихонько заухало, и я понял наконец, что в темном углу работает ткацкий станок.

С полчаса мы сидели молча. Я слушал скрип и ритмичные вздохи станка, смотрел на лунные искры и потихоньку начинал понимать, что сказка шагнула на новую ступеньку. Что-то будет впереди... Что? Стало страшновато, но страх был приятный, с примесью тайны...

Однако ничего загадочного не случилось в этот вечер. А случилось дело обычное и неприятное: появился Лев Эдуардович Пяткин.

Я забыл сказать, что после первого своего прихода он заглядывал к нам еще несколько раз. И всегда встречали его с досадой. Ведьмы потому, что он мешал чтению, а я — потому, что от него пропадала сказка. Был он всегда шумный, подвыпивший, помятый, молол всякую чепуху и просил взаймы. Мне он однажды принес леденцового петуха на палочке, но я не обрадовался и сердито сунул подарок в карман (карман у штанов потом склеился, и мне попало от мамы). Степанида однажды недовольно проворчала:

— Ходит, ходит... Невесту, чё ли, среди нас ищет?

— Невесту! Денежек на выпивку ищет, вот и все дело, — хмуро откликнулась Глафира. — Те двадцать рублей отдал, а потом опять занял три червонца... Бутылка его невеста.

— Да с чего ему среди нас-то, среди старух, невесту искать, — вздохнула Настя.

Я решил сделать ей комплимент:

— Да что ты, Настя! Ты еще совсем нестарая. И не такие замуж выходят.

— Да? — странным голосом переспросила Настя. — Ну-ка, иди-ка сюды...

Я почуял: что-то не так. Но подошел. Настя аккуратно повернула меня к себе спиной и несколько раз хлопнула по пыльным вельветовым штанам. Небольно, зато очень шумно. Я отскочил. Ни разу в жизни взрослые не задевали меня пальцем. А тут чужая тетка, да еще при свидетелях! Я собрался вознегодовать... но почемуто не сумел. Только сказал издалека:

— Чё руки-то распускать!

Настя хмыкнула:

— Могу и не руки. Вон веник сниму со стены...

Я отошел к порогу и сообщил:

— Фиг догонишь.

Настя засмеялась:

— "Фиг догонишь"... Ох ты, Тополёчек мой... Да если хочешь, я самолет догоню. Делов-то... Да ты не дуй губы-то, я же играючи...

— "Играючи"... — передразнил я для порядка.

А Глафира сказала:

— А чё, Настя, он же дело сказал насчет замужества-то. Аль нет?

— Тьфу на тебя, — ответила Настя несердито. — Сваты нашлись... Уж этот-то Пяткин все равно не ко мне ходит. Обормот мятый.

— И точно, мятый да пьяный, — согласилась Степанида. — Ты, Глафира, смотри...

Но сегодня Лев Эдуардович пришел трезвый. Галстук был завязан аккуратно, парусиновые штаны поглажены (хотя по-прежнему в пятнах). Он раскланялся, вихляя плечами и коленками, присел на лавку и вкрадчиво проговорил:

— Обратите внимание, дорогие дамы, какая луна.

— Ну дак и чё! — отозвалась Глафира. — Луна как луна. Без тебя ее видим.

— Я к тому, что... кхм... Может быть, прогуляться до бочек и... тряхнуть стариной, а? Не чувствуете ли вы такого предрасположения?

— Не чувствуем, не чувствуем, — торопливо пробубнила в углу Степанида. — Иди-ка ты отседова. Тряхнуть ему, вишь, охота... Нашел молодых.

Однако Настя быстро поднялась и сказала:

— А что, тетки? Не охота разве? Будет врать-то! Луна-то, она по жилушкам бежит что у молодых, что у старых. А, Степанида?

— Грехи одни... — отозвалась Степанида и шумно заворочалась. — Куды я пойду? Еле двигаюсь...

— Вот и разомнете косточки, — ввернул Лев Эдуардович. — А дойти мы вам поможем. Я и молодой человек...

— Ему-то зачем туда? — недовольно сказала Настя. — Ты, Тополек, домой ступай.

Но мне ужасно захотелось узнать, куда они собираются. Я чуял какую-то новую тайну. Правда, было и опасение: а куда это идти? А не узнают ли дома?

— Это совсем недалеко, — доверительным шепотом объяснил мне Пяткин. — Там, где склад железного вторсырья. Иначе выражаясь, свалка...

Слова "вторсырье" и "свалка" не вязались со сказкой. Но отступать уже было нельзя, потому что Настя грустно сказала:

— А и ладно, пусть. Все одно скоро придется рассказать...

Опять загадка: про что рассказать? И почему Настя стала печальная?

Но размышлять было некогда, ведьмы уже выбирались из бани.

На огороде пахло сырой картофельной ботвой. Между гряд лежали клочки тумана. Они светились под луной и были похожи на остатки тополиного пуха. Мы оказались на краю лога. Верхушки бурьяна и полыни на заросшем откосе тоже искрились от луны. Вниз вела тропинка. Мы стали спускаться. Сухая глина сыпалась из-под ног. Толстая, тяжелая Степанида охала и стонала, хваталась за меня и чуть не раздавила. Я был в сандалиях, кожаные подошвы скользили... В общем, намаялся я, пока спустились. Уж и не до сказок стало.

Но, так или иначе, мы оказались на берегу Тюменки. Вода журчала и поблескивала. Сладко пахло сырой прибрежной травой, которую мы, мальчишки, называли "зеленка" (она красила ноги в бледно-зеленый цвет, и эти полосы долго не смывались).

Мы пошли тропкой вдоль воды. Кромки высоких берегов лога с избушками и тополями чернели над нами в лунном небе. Степанида держалась теперь за Льва Эдуардовича, и я шел свободно. Настя шагала впереди, а я за ней.

Лог разветвлялся. Мы свернули в сторону от речки и оказались в болотистом тупичке. Под ногами захлюпало, сандалии сразу раскисли, по ногам заскребла осока, потом шлепнуло что-то живое — наверно, лягушка. Я тихо ойкнул. Настя оглянулась и сказала шепотом:

— Сейчас придем.

Впереди, на фоне темного склона, подымалось что-то еще более темное.. Оттуда крепко несло запахом ржавого железа. На левом запястье у меня ощутимо шевельнулся компас. Я глянул на него и увидел при луне, что стрелка просто сошла с ума: вертится, как пропеллер.

Скоро мы оказались на краю поляны, окруженной кучами железного хлама. Среди высокой мокрой травы торчали металлические бочки. К ним брели через траву темные фигуры. Я пригляделся и увидел, что это тетки — вроде моих знакомых ведьм.

Настя шепнула:

— Дальше не ходи, обожди нас тут, Тополек.

Я остался, а Настя, Глафира и Степанида пошли к бочкам. Пяткин хихикнул и тоже пошел. В траве и ржавых лужицах кричали лягушки. Я вдруг понял, что они очень дружно кричат. Будто поют мелодию вальса. В самом деле! Это звучало так: "Бум-ква-ква, бум-ква-ква... " Мне даже смешно сделалось: лягушки-музыканты. Но я не успел засмеяться, послышались другие звуки. Кто-то барабанил, кажется, на тазах, гулких железных корытах и какой-то жестяной мелочи (может, Пяткин? ). "Там-та-та, там-та-та" — это был основной ритм. Он звучал на фоне медленного (как от пустых бочек) гуденья.

Ведьмы легко повскакивали на бочки. Будто не грузные тетки, а девчонки! Замерли на них, потом вскинули руки, дернулись, крутнулись и заплясали, выгибаясь. Частые удары их каблуков звонко пересыпали звучание железной музыки и лягушачий хор.

Ведьмы закидывались назад, взмахивали широкими рукавами, юбки стремительно мотались вокруг мелькающих ног, платки упали, и волосы метались по воздуху.

Я смотрел, замеров. Что это было? Обычай какой-то? Или такое колдовство? Или ведьмы набирались от луны и железной музыки волшебной силы? Или просто радовались по-своему?..

Сперва мне было интересно и жутковато. Пляска завораживала, а сказочная луна и черные груды железа будто разрастались в воздухе и грозили с гулом рухнуть. Или еще что-то страшное могло случиться...

Но ничего не случалось.

Страх постепенно прошел, а ритм танца совсем захватил меня. Я заметил вдруг, что притопываю сандалиями и дергаю плечами. Заметил — и стало как-то неловко. Я тряхнул головой, оглянулся. Нет, луна и железные кучи были прежними. Ведьмы на бочках все извивались и топали, но теперь я смотрел на это спокойно. Стало даже скучновато. Что-то слишком уж долго они плясали под монотонный железный гул и однообразную дробь. Я подумал, не смыться ли потихоньку домой, но побоялся: вдруг ведьмы обидятся...

Я отошел от края поляны и присел на перевернутое мятое ведро у кособокой хибарки из листового железа, рядом с кривым столбом, на котором висела негоревшая ламлочка под жестяным отражателем. Кто-то дребезжаще кашлянул.

Я вскинулся.

Рядом стоял худой старичок со свалявшейся, как ржавая проволока, бороденкой. Старичок смотрел несердито, даже ласково, и я почти не испугался. Но смутился и пробормотал:

— Здрасте...

— Здравствуй и ты, мой хороший, — обрадованным голоском сказал старичок. Запахнул драный ватник, сел напротив меня на другое дырявое ведро (их тут много валялось), беззубо заулыбался. — А я вышел, гляжу: кто-то махонький сидит. Откуль ты? Али заблудился?

— Да нет, я с ними... — Я кивнул в сторону ведьм (было мне за них неловко). — Так... гуляем.

— А-а... — Он ко мне нагнулся, глянул внимательней. — Слыхал я... Приголубили они тебя, значит. Ну, ничего, дело хорошее, скушно им одним-то...

— Я им книжки читаю, — пробормотал я. — Они просят, а я... мне ведь не жалко...

— Молодец ты, — дребезжаще сказал старичок. — Ой, молодец... Мне бы внучка такого... — Он вдруг мелко закашлялся и отвернулся.

— А у вас разве нет внуков? — спросил я, чтобы поддержать разговор.

— Они есть вроде бы, да только далеко. Тыщу лет уж не видал, не слыхал...

— А чего же в гости не съездите? — вежливо поинтересовался я.

— Да куды ж мне... Нам на люди показываться не положено. Хозяин не велит.

— Какой Хозяин?

— Али не слыхал? — Старичок поглядел на пляшущих ведьм. — Не говорили они, что ль?

Я помотал головой.

Старичок поскреб проволочную бородку, мелко повздыхал, поежился, но разъяснил с охотой (видать, любил поговорить):

— Хозяин — он кто? Человек такой. Паршивенький, надо сказать, человек, заместо крови в ём одна ржавая жижа. А, однако, силу себе забрал...

Пока я слушал, железный танец зазвучал потише, лягушачий хор сделался отчетливей ("бум-ква-ква, бум-ква-ква"), а пространство кругом словно напружинилось и стало гулким. Каждое слово, каждый вздох в нем отдавались теперь эхом. И, казалось, кто-то подслушивал нас. Я ощутил это не только слухом, а всей кожей, по которой пробежали колючие искорки. Стрелка в моем компасе опять рванулась и завертелась.

— А почему у него... у этого Хозяина сила? — прошептал я. ("Сила, сила, сила..." — прошелестело вокруг.).

— А потому, — наставительно отозвался старичок, — что у других силы нету ему противодействовать. Он ведь кого в плен-то себе тянет? У кого какая ржавчина в душе. По-всякому заманивает: кого испугом, кого лаской. Кого насильно берет. А некоторых попросту за бутылку. Вроде как этого, Эдуардыча...

— Вы, папаша, простите, но ерунду вы излагаете, — солидно возразил музыкант Пяткин. Он появился рядом неизвестно откуда. — Я с ним сам познакомился, на совершенно добровольных началах.

— Добровольных али нет, а колечко-то, небось, — носишь, — хихикнул старичок (и кругом шелестяще захихикало эхо).

— А это уж не ваше дело! — Пяткин обиженно отошел. Потом оглянулся, предупредил: — Вы, между прочим, язык попридержали бы, папаша. Сами знаете, что к чему...

— А чего мне бояться-то? — огрызнулся старичок. — Хуже чем в сторожа он все равно меня не определит. — Он опять повздыхал. — Караулим, караулим эту ржавчину, будь она не по-хорошему помянута. Вот и жизнь прошла, а для чего прошла, не ведаем.

— ...Ведаем, ведаем... — прошел над хибаркой жестяной шепот. И меня опять закололи мурашки.

А сторож вздернул колючую бородку и храбро сказал:

— Он, может, и ведает, а я ничегошеньки... Глупости одни на старости лет. Мне бы внучат нянчить, а я тут дни и ночи знай торчи...

— ...Торчи — не ворчи, — внятно отозвалось в воздухе, и сильнее запахло сырым железом.

Я поежился и спросил, чтобы прогнать страх:

— А зачем он так делает?. Ну, Хозяин этот...

— Зачем? А он, вишь, в императоры всемирные метит. Я, говорит, весь мир без всякой войны захвачу, потихоньку. Потому что люди-то сами весь белый свет в свалку ржавую превращают, а я над ржавчиной, мол, хозяин...

— А эти... ну, которые ведьмы... — Я опять смущенно глянул туда, где шел танец. — Они, значит, от него научились колдовству, от этого Хозяина?

— Ясно дело, от него... Хозяину помощники-то нужны, вот и учит. Да только эта наука им не в радость. Невольные они...

— Значит, у него колдовство злое?

Сторож сердито подергал бородку.

— Оно никакое, колдовство-то. Оно просто сила такая. Ну, вроде как электричество. Для чего хошь использовать можно. Когда для света и для радости... — Он взглянул на негоревшую лампочку. — А когда для стула электрического, как американцы эти... Значит, в какие руки попадет, так и будет.

— И магнитное притяжение тоже! — вспомнил я и вытянул руку с компасом. — Вот... Иногда оно чтобы верный путь узнавать, а иногда для магнитных мин, как фашисты придумали...

— Ну, вот то-то... — Старичок погладил компас заскорузлым пальцем. — Ладная вещичка. Но ты гляди, если до Хозяина будешь добираться, стрелку эту дома оставь. Он железо издалека чует, а магнитное особо...

— А зачем мне до него добираться? — спросил я с испугом.

— Да нет, это я так... Ты, главное дело, в себе ржавчины не допускай, чтоб к ему в сети не попасть...

Я хотел было спросить, как это "ржавчина в себе", но не стал. Во-первых, я уже догадывался, что это такое. А во-вторых... стало очень тихо. И воздух сделался опять болотным и душным. И меня начала давить сонливость.

Подошла Настя.

— Ой, Тополек, спишь совсем!

Она подхватила меня на руки и быстро понесла. Но я не сразу поддался сну. Я спросил шепотом:

— Настя, а правда есть на свете Хозяин? Он вас правда заколдовал?

Она ответила тоже шепотом:

— Потерпи малость. Потом узнаешь.

— Когда узнаю? Завтра?

— Нет, завтра не приходи. Теперь у нас такая работа, что сторонний глаз ни к чему... Срок придет — позовем...

Я огорчился:

— А когда срок-то?

— Потерпи маленько. Скоро...

— Когда скоро-то?

— А вот луна усохнет до половинки...

ОБНОВА.

За луной я не следил. Да и невозможно это было, потому что каждый вечер небо загромождали душные грозовые тучи. Громадные такие и непроницаемые.

Грозы я побаивался. Поэтому я плотно затворял окошко, задергивал шторки и, когда ложился в постель, ставил на табурет лампу в самодельном картонном абажуре. Говорил маме, что почитаю перед сном. Но дело было не в чтении. Если комната темная, вспышки грозы пробивают занавеску и озаряют стены жутковатым неподвижным светом — то лиловым, то розоватым, то белым. Иногда после вспышки сильно грохает. А иногда, если гроза далеко, наступает тягучая тишина, а потом накатывается медленный, ленивый такой рокот. Это не так страшно, как близкие разряды, но все равно нервы натянуты.

В один из таких "рокочущих" вечеров я читал толстую книжку про рыцаря Айвенго (выпросил у Лёшки Шалимова) и прислушивался: не делается ли гроза ближе? Было уже поздно, и мама сказала из-за перегородки:

— Хватит глаза портить. Спи.

— Я еще маленько...

— Кому я говорю!

Пришлось выдернуть вилку из штепселя.

И сразу комната озарилась розовой неторопливой вспышкой. Я напрягся и стал ждать громового удара. Ждал, ждал... Глухой грохот донесся лишь через полминуты. Но за эти полминуты я не успокоился. Наоборот, страх вырос, натянул во мне звенящие струнки, и они отзывались на каждый толчок сердца.

Я вдруг понял, что боюсь не только грозы. Вообще боюсь. Чего-то непонятного. Страх был такой, как тогда, в ночь знакомства с ведьмами.

А может быть, я уже сплю и боюсь во сне? Но я лежу с "растопыренными" глазами. И закрыл бы, да не получается...

Прошло минут пятнадцать. Леська поворочался, похныкал и опять уснул. Мама тоже ровно дышала за стенкой. Гроза то приближалась, то откатывалась. И опять приближалась! И вот зажглась такая молния, будто за окном включили тысячу фонарей (ну и грохнет!). Но не грохало. Я опять вытаращил глаза. Молния угасала очень медленно, и в этом слабеющем свете я успел заметить на стене... знакомые часы!

И стрелки стояли на двенадцати.

Я начал суетливо одеваться. Штаны, ковбойка, сандалии... Черт, никак не застегиваются. Ладно, и так сойдет. Старый свитер (я его надеваю, когда стою в футбольных воротах). Будет, конечно, жарко, зато в плотной одежде чувствуешь себя больше защищенным от грозы... Тут наконец прикатился гром и обрушился на крышу, на меня, как товарный поезд с откоса. Я присел, заткнул уши. И вот этими заткнутыми ушами сквозь ватную глухоту, сквозь замерший грохот грозы и расстояние спящих комнат я услышал еле ощутимое, но настойчивое постукивание в наружную дверь.

Как в тот раз.

Да, я уже понял, я иду!

Хотя я не знаю зачем. Почему именно в грозу? Почему я опять боюсь? Что случилось?

В щелкающих по полу, незастегнутых сандалиях я выскочил в сени (щели засветились от новой вспышки). Откинул крюк. На крыльце стояла Глафира.

— Идем, — как-то неласково сказала она. И пошла не оглядываясь. Я засеменил следом.

— А Настя где?

— Дошивает, — сумрачно отозвалась Глафира.

— Чего дошивает-то?

— Иди, узнаешь...

Неуютно мне было, нехорошо. Но что делать, я шел, пригибаясь от вспышек. Тяжелая капля ударила меня в шею и поползла под ковбойку...

В бане было светло. Горело несколько свечей, причем у двух стояли зеркала. Старуха Степанида неподвижно сидела в своем углу, и свечки отражались в ее очках. Настя широко махала иглой над куском шелковистой белой ткани.

— Здрасте, — неловко сказал я.

Степанида только очками шевельнула, а Настя будто и не слыхала. Все вскидывала руку с иглой. Глафира подтолкнула меня к скамье, над которой висели мохнатые веники. Сказала глуховато:

— Сымай одёжку-то...

У меня обмякли коленки и захолодел живот.

— Ка... кую одёжку? — пробормотал я.

— Все сымай.

— З-зачем?

Степанида пробубнила из угла:

— Ты будешь, слушаться или нет? Узнашь зачем, про это сразу не сказывают...

Я промямлил, что не хочу. И даже подумал, что надо зареветь, но не получилось.

— Давай-давай, — поторопила Глафира. — Хочу не хочу, теперь какая разница? Время пришло.

Я умоляюще взглянул на Настю. Но она как раз встряхивала свое шитье и дула на него. Ее лицо было спрятано за тканью.

И все же она отозвалась на мой отчаянный взгляд:

— Не бойся, Тополёнок, так полагается, чтобы обновку нашу примерить...

Что было делать? Я ослабел от всех своих страхов и спорить больше не мог. Отодвинулся к самому краю скамейки, где было больше тени, потянул через голову свитер, стряхнул сандалики...

Ужасно неловко было раздеваться при тетках, но самое главное даже не это. Главное — как я боялся. Слова Насти про обновку успокоили меня лишь самую капельку. Тем более что и голос у нее нынче был какой-то странный.

А вдруг это уловка? Может, они что-то страшное задумали? Вдруг съедят, как обещали в первую ночь? Нет, котел холодный... Или защекочут, как тетя Тася рассказывала! И весь я покроюсь ржавчиной... Да ладно, живым бы остаться...

Я ежился и путался в пуговицах, а Глафира стояла рядом и шепотом поторапливала, пока я не остался без единой ниточки. Тогда она взяла меня горячими пальцами за бока и вынесла к свету, как выносят самовар.

Поставила на табурет. Хихикнула.

— Весу-то в ём, как в пухе... Дунь, дак и так полетит, без етого...

— Цьщ, — сказала Степанида.

Я стоял съеженный, тощий, беззащитный и ничего не понимал.

Но это было совсем недолго. Шагнула ко мне Настя, взмахнула над головой своим шитьем, и по мне пробежали прохладные шелковые волны — широкая белая одежда накрыла меня до колен.

Только не думайте, что я обрадовался. Я еще больше перепугался. Показалось, что обрядили меня в какой-то саван. А саваны — это же все знают! — наряд для того света.

Настя шагнула назад. Странно улыбнулась. Степанида прищуренно глядела сквозь очки. И наконец сказала она не бубнящим, а ясным голосом:

— Ну, Глафира, давай!

Что они задумали? Что "давай"? Ай!..

Глафира быстро нагнулась и рванула из-под меня табурет! И я грохнулся на пол!

То есть я должен был грохнуться. Но я не хотел. Я схватился за пустоту, чтобы удержаться...

И повис в этой пустоте.

В воздухе повис. В полной невесомости, от которой перепуганно и сладковато замерла душа.

Я дрыгнул ногами. Меня медленно развернуло, опустило к полу. Я уперся ладошками, ощутил свою тяжесть, обалдело вскочил...

И услышал, что ведьмы смеются.

Они не просто смеялись. Они хохотали от радости! Степанида булькала, сипела, вскрикивала, отгибалась назад и хлопала себя по толстому животу. Очки ее упали. Сквозь смех она причитала тонко и с привизгиванием:

— Ох ты, золотце мое! Огонек мой ясненький! Солнышко мое летнее! Ах ты, ласточка моя летучая!

Глафира топталась надо мной и с кашляющим смехом всплескивала руками.

— Ну, Тополечек! Ну, обрадовал ведьмушек!

Настя подхватила меня, прижала, чмокнула в щеку, покружила, поставила. Горячо сказала:

— Тополеночек наш, спасеньице наше! Ох, молодец!

Я не понимал, почему я спасеньице и молодец. Совсем обалдел. Но сквозь обалделость пришла все же догадка, что ничего страшного не будет. Наоборот, все мной довольны!

Тут же я осмелел и спросил сердито:

— Чё веселитесь-то? Хоть бы объяснили толком...

— Дак ведь летаешь! — взвизгнула Степанида. — Не понял, что ль? Получилося у нас!..

Настя радостно объяснила:

— Ты же теперь летать можешь. Рубашечка-то твоя из тополиного пуха волшебная получилась. — Она отошла в дальний угол. — А ну, попробуй! Лети ко мне! Ну?

Как это лети? Я не мог. Я не умел. Чего это они выдумали!

— Да не боись, — прошептала Глафира. — Ты только захоти. Потянись каждой жилочкой, куды полететь хочешь, постарайся, тогда получится.

Свечи пылали и отражались в зеркалах. Настя смотрела на меня очень большими, очень темными глазами. Потом протянула ко мне руку. Губы ее шевельнулись: "Ну, Тополек... ".

Может, я правда умею летать? Вот сейчас приподнимусь над половицами, вытянусь в воздухе, медленно подплыву к Насте, возьму ее за палец... Ну? Давай же!

Меня приподняло, бросило к Насте очень быстро, она отскочила. Я зацепил плечом печку, треснулся о пол, охнул. Настя меня опять подхватила.

— Ой ты, маленький мой... Ушибся?

Я ушибся. Но это была чепуха! Зато я все же полетел! Неуклюже вышло, потому что уменья нет, но я научусь. Сейчас...

— Пусти, — шепнул я Насте. Она разжала руки, и я повис в воздухе. Заболтал ногами, зацарапал руками пустоту, будто поплыл по-собачьи. И поднялся к потолку. Потом тихо-тихо опустился на скамью. Сердце у меня не билось, а упруго сжималось и разжималось, и при каждом разжимании я торопливо переглатывал. Наверно, от волнения. Но я не чувствовал этого волнения, только радость чувствовал.

Глафира весело сказала:

— В этой конуре-то много ль налетаешь? Айда на двор, Тополек. Айда, бабы...

Мы вышли из баньки. Лопухи зашуршали о подол моей длинной рубахи. Было сумрачно, и пахло близким грозовым дождем.

— Ну, вот оно... — вздохнула Глафира и закашлялась. — Теперь хоть в самое небо...

Но небо в этот миг высветилось зарницей, и мне туда совсем не захотелось. Я увидел такие облачные горы, пропасти, провалы и вершины, будто к Земле вплотную подошла другая планета.

— Не, — сказал я и передернул плечами. — Вдруг в меня молния попадет...

— Какая еще молния? — удивилась Глафира. — А, это от грозы, что ль? Не боись....

Она глянула вверх, взяла за руку Настю.

— Дай-ка, Настюшка... Четой-то я одна не управлюсь...

Она постояла с поднятым лицом, охнула тихонько... И я почуял, что мне уже не страшно. Было по-прежнему пасмурно, только в этом сумраке уже не ощущалось грозовой напряженности. Словно все электричество разрядилось и утекло в землю. Были обыкновенные мирные тучи, из которых в крайнем случае мог пролиться спокойный дождик.

Но дождик пока не проливался. Тучи слегка раздвинулись, из-за лохматого края высунулся ярко-желтый бок луны...

— Ну, лети, — шепнула Настя.

Сердце у меня часто забухало. Я попробовал полететь. Не получилось. Я опять, как в баньке, заскреб воздух руками, будто плыву из глубины вверх, оттолкнулся босой ногой. Повис в воздухе. Потом понесло меня в высоту. Я испугался, захотел опуститься. Опустился. Захотел пролететь над грядками и неуклюже, бочком, пролетел. Тогда я осмелел, напружинил мускулы и нащупал в себе и окружающем воздухе какие-то неведомые струнки. Может быть, это были силовые линии магнитного поля, о котором сейчас много пишут ученые. А может быть, во мне и вокруг просто зазвенела моя радость, моя уверенность. Я рванулся вперед, тело сделалось послушным, воздух зашуршал по бокам, обтянул на мне рубашку, прижал ее, шелковистую, к коже. И я понял, что теперь могу летать ловко, быстро и уверенно. Главное — верить в себя и не бояться.

Я пронесся над грядами, взмыл над банькой, пролетел над сумрачной и влажной глубиной лога. Потом, хохоча от радости, сделал еще круг, спикировал к самой воде речки Тюменки, снова взлетел и наконец ловко встал перед ведьмами. Щеки горели, обдутые встречным ветром...

Настя смеялась, а Глафира сказала радостным шепотом:

— Научился! Ах ты, родненький наш... — И рывком притиснула меня к себе. Я застеснялся, засопел и вырвался. Тогда Глафира проговорила уже иначе, наставительно:

— Вот так и летай. Только гляди, ничего, окромя рубахи, не надевай на себя. Все, что не из этого полотна, к земле потянет, любая пуговка, любая ниточка, самая махонькая...

Я поморгал, соображая, про что она говорит. Понял, и радость моя поубавилась. Я набычился:

— А как я... Ну, без штанов-то...

Настя тихонько хихикнула, а Глафира сказала:

— Вот так и будешь. Кто тебя видит ночью...

— А днем, что ли, нельзя летать?

— Летай, когда хошь, привыкай, — подала голос Степанида, — только береги ее, рубаху-то.

— А штаны? — жалобно спросил я. — Разве нельзя сшить из такой же материи?

— Дак ее не осталось ни кусочка, — хмуро сказала Глафира.

Я представил, как появлюсь перед ребятами в таком не то платье, не то саване, и взмолился:

— Настя! Ну, обрежь ты ее вот так! — Я чиркнул ладонью по животу. — А что останется — из того штаны. Пускай хоть самые коротенькие...

— Дай-ко, смеряю, — согласилась Настя.

Но Глафира насупилась:

— Не по правилам это. Сказано, что рубаха должна быть...

Мне показалось, что Настя колеблется. Однако неожиданно за меня вступилась Степанида.

— Ты, Глаха, сама посуди, — сипло заговорила она. — Тебе не старое время, сейчас ребятишки и в деревнях без порток не бегают, а он мальчонка городской. Надо одеть по-нонешнему, чтоб не боялся ничего...

Меня снова привели в баньку, рубашку велели снять. Я долго сидел в углу, кутаясь в чей-то старый ватник. А Настя то лязгала ножницами, то стучала на швейной машине. Эта громадная ножная машина с чугунным колесом появилась в баньке неизвестно откуда (от нее пахло ржавчиной).

Потом нарядили меня в штанишки без застежек, с узкой лямкой через плечо (на вторую не хватило материи) и в короткую просторную рубашку навыпуск.

— Полетит ли? — с опаской сказала Глафира.

Я подпрыгнул, поджал коленки и клубочком всплыл к потолку. Медленно опустился на стол.

— Ну вот! — радостно и почти без сипения прогудела Стенанида. — Ишь, как полетел, будто пташка. И глянь, какой ладненький стал. А то была какая-то привидения, прости господи... Хошь на себя глянуть?

Она выволокла из-за печки большой кусок мутного зеркала, я глянул... и опять огорчился. Рубашка — без воротника, с треугольным вырезом на груди — была очень похожа на нижнюю, вроде солдатского белья. Задразнят...

"Воротник бы сюда матросский", — печально подумал я, но ничего не сказал. Потому что бесполезно: все равно тополиной ткани больше нет. Однако Настя уловила мой тихий вздох. И сказала с недовольной ноткой:

— Ладно, сымай. Еще кой-чего подошью...

Она понесла рубашку к машине. Я, смущенный, побрел за ней.

— Покажи-ка пальчик, — вдруг попросила Настя. — Вот этот, левый.

Я удивился, протянул указательный палец. Настя ловко ткнула его иглой. Я громко ойкнул, дернулся. Она меня удержала:

— Не бойся. Дай-ка капельку... Краску-то нельзя, она тяжелая, а у тебя кровь тополиная — свежая да летучая...

К пальцу, на котором набухла красная капля, Настя поднесла кончик намотанной на катушке нити. Нить была серебристая — конечно, тоже из тополиного пуха. Кровь побежала по нитке, как по фитильку, и скоро вся катушка сделалась красной. У меня слегка закружилась голова, но Настя дунула мне в лоб, и сразу все прошло.

— Погуляй пока, — ласково сказала Настя.

Я сунул палец в рот, но не отошел. Смотрел, как Настя прилаживает катушку на машину, как укладывает под иглу рубашку. Вот она крутнула колесо, игла прыгнула...

Машина, без сомнения, была волшебная. Игла стукнула несколько раз, и под ней на белой материи появился вышитый красный листик. Круглый, но с острым кончиком, тополиный. Стук-стук-стук — и еще листик! И еще.... Листики вытягивались в цепочку. Скоро эта цепочка у ворота и на спине обрисовала контур большого квадратного воротника.

Я тихо возликовал. Конечно, рубашка не стала настоящей матроской, но и на нижнюю сорочку теперь тоже не была похожа. Она сделалась красивой, праздничной. А когда Настя вручную вышила на левом рукавчике алый якорь, я чуть на шею к ней не бросился. Но постеснялся.

И вот я опять встал в тополиной своей обновке перед ведьмами.

— Теперь-то как? — озабоченно спросила Степанида. — Сойдет?

— Во! — Я показал большой палец.

Ведьмы дружно засмеялись. Степанида сипло и с кряхтеньем, Глафира сквозь кашель, а Настя ясно и негромко. Потом Настя взяла меня за плечо.

— Вот и все, Тополек. Ты пока к нам больше не ходи. Надо будет — позовем. Летай, привыкай пока. Шибко-то не хвастайся да людей не пугай, но и не бойся зря. Да одежку тополиную береги.

Я радостно кивал.

— Ладно, лети, — вздохнула Настя и подтолкнула меня к двери.

Прямо с порога я круто взмыл в высоту и помчался над крышами — под небом, где среди разбежавшихся туч летела вместе со мной яркая половинка луны. Прохладный воздух был полон резкими запахами недавнего дождя, мокрых крыш и листьев. Он летел мимо щек, отбрасывал мои отросшие за лето волосы, рвал коротенькие рукава, трепал края рубашки, обтекал упругими струями ноги и срывался с босых пяток щекочущими вихорьками.

И этот полет — самый радостный момент моей сказки.

ПОЛЕТЫ.

Утром я испытал ужасный испуг и огорчение...

Проснулся я поздно. Сразу все вспомнил, глянул на кривую спинку стула, где повесил ночью тополиную рубашку, — на спинке ничего не было!

Сердце у меня пискнуло, как проколотый мячик, и покатилось в какую-то холодную трубу. "Всё..." — тоскливо подумал я.

Было ясно, что сказка кончилась. Конечно! Такое замечательное волшебство и не могло быть долгим. Никакой колдовской силы на это не хватит. Видимо, летучая ткань растаяла при первом утреннем свете...

А может быть, это ведьмы взяли свой подарок назад? Да, скорее всего, так. А старую одежду вернули: вон пыльные штаны и выцветшая ковбойка аккуратно сложены на стуле (я их сроду так не складывал! ).

За что же меня так обманули? Или наказали? Может, за то, что я слишком долго ночью носился над крышами и деревьями, резвился и дурачился в воздухе? Но что здесь плохого? Сами же сказали: летай...

Нет, наверно, просто кончилось волшебство...

Первое ощущение страха и острого горя прошло, но большая печаль от потери сказки осталась. Я мигал мокрыми ресницами и гадал: что же случилось? И только об одном не подумал: что история с тополиной рубашкой привиделась мне во сне. Не могло это быть сном! Вот и локоть до сих пор болит — я ободрал его о жестяной флажок на башенке деревянного дома над речным откосом (на флажке были сквозные цифры "1909", от него пахло сырым железом, и он со скрежетом повернулся, когда я зацепил его).

Я помню все так подробно! Как пахло березами, как быстро щекотали мне лицо, ладони и ноги зубчатые листики, когда я летал над верхушками городского сада. Как я рассмеялся от этой щекотки, ладони выбросил вверх, сам изогнулся тугим луком и понесся сквозь шуршанье воздуха к ватным клочкам облаков и разбухающей половинке луны. Потом раскинул руки и ноги и повис там, в пустоте, вниз лицом.

С высоты все казалось ненастоящим: огоньки — искорками, река — полоской фольги (мы такие добывали из старых конденсаторов, найденных на свалках), серебристый купол цирка на краю сада — крышкой алюминиевого чайника. А сад клубился внизу косматой темнотой, в которой кое-где мерцала светлая пыльца: наверно, это лунные лучи отскакивали от дрожащих листьев.

Только луна, горевшая надо мной, осталась настоящей. И таким же настоящим — ярким, большим и кривобоким — было ее отражение в тарелке с темной водой и светлой горошиной посередине.

Тарелка лежала в мохнатом сумраке сада.

Я, не шевельнув даже пальчиком, начал тихо опускаться, погружаясь то в прохладные, то в теплые пласты воздуха. Тарелка увеличивалась. И наконец я понял, что это фонтан. Круглый бассейн со светлым камнем в центре, а на камне — тонкий бронзовый журавль со вскинутой головой. Этого журавля я знал с малолетства — помнил, как до войны меня приводил сюда во время прогулок отец. Обычно из поднятого журавлиного клюва била струя, но сейчас фонтан не работал и вода в бассейне стояла стеклянно-гладкая.

Я опустился мимо журавля и повис у воды. А снизу, из отраженного лунного неба, навстречу мне всплыл мальчишка, такой же, как я: белоголовый, в серебристой рубашке, с тонкими растопыренными руками и ногами. Мы остановились в метре друг от друга.

Я не любил своих отражений в зеркале. Моему круглощекому курносому лицу, белобрысой челке и оттопыренным ушам явно не хватало мужественности. Но этот мальчик мне понравился. Он был серьезнее меня, большеглазый, с внимательным взглядом и смело сжатыми губами. Кажется, он знал про меня больше, чем я сам. Наверно, это был не совсем я. Скорее мой товарищ по ночным летучим приключениям. Мы с минуту смотрели друг на друга, и я слегка оробел перед ним. Но потом мы друг другу тихонько улыбнулись, помахали ладошками и разлетелись: он — в свою, опрокинутую в воде сказку, я — в свою...

А еще помню, как я стоял на шпиле пожарной вышки.

Вышка поднималась над крышей городского музея, над черными часами (которые тогда не шли). Музей был старинный, каменный, с колоннами, а вышка — деревянная, узорчатая, немного похожая на китайскую фанзу. Ее опоясывал квадратный балкон. По доскам балконного настила, бухая сапогами и кашляя, ходил дядька в медной каске с гребешком (тогда еще у пожарных были такие, старомодные). Каска ярко отражала луну. "Жарко, тяжело ему в ней, — пожалел я дядьку. — А снять нельзя, устав не разрешает".

Я дядьку хорошо видел сверху, а он меня — нет. Пожарные не смотрят в небо, там не может ничего загореться. Я прилетел с высоты, опустился на длинный сигнальный шест и теперь стоял на нем, как петушок на шпиле. Вернее, не стоял, а просто касался большим пальцем правой ноги плоского деревянного шарика на верхушке шеста. Левую ногу я вытянул назад, нагнулся, раскинул руки — в общем, сделал что-то вроде ласточки. Сам я думал, что со стороны похож на серебряный самолетик. Если кто увидит меня над вышкой, решит, что на шесте укрепили новый флюгер. Разве кому-нибудь придет в голову, что там, на высоте, крутится на одном пальчике живой мальчишка?

Я поворачивался, как стрелка компаса на острие булавки. Огоньков стало совсем мало. Луна слегка пожухла. Со стороны реки потянул ветер. Он мягким крылом снял меня с шеста и развернул лицом к востоку. Там светлело небо. Я понял, что пора домой, снизился к логу и полетел вдоль берега над темными огородами. Кое-где запоздало тявкали мне вслед собаки. Сильно пахло полынью...

... Ну, скажите: могло ли все это присниться?

За фанерной стенкой что-то весело залопотал Леська. Раздались мамины шаги. Я локтем торопливо вытер глаза. Сейчас мне попадет, что допоздна валяюсь в постели...

Мама вошла... Но сначала я увидел не маму, а то, что она держала! Сжав пальцы, как бельевые прищепки, мама несла перед собой мой тополиный костюм!

Я дернулся, привстал на локтях, ослабел от радости и растерянности и бухнулся затылком на подушку.

— Славка, откуда у тебя этот наряд? — спросила мама. Не сердито, но с ноткой подозрительности.

— Что? А... сейчас, — забормотал я, совершенно не зная, что ответить. Не рассказывать же про ведьм! Я всем нутром чувствовал: сказку выдавать нельзя. Никому, даже маме. Да и не поверит никто. Еще и влетит...

Мама нахмурилась:

— Что ты бормочешь? Откуда костюм?

— Сейчас... — беспомощно повторил я. Надо было протянуть время, чтобы придумать хоть какой-то ответ. Я зашарил под подушкой, словно что-то ищу. А что я мог там найти? Объяснение для мамы? Под руку попал компас. Я обычно прятал его там от Леськи.

Я вытащил компас и стал внимательно разглядывать пляшущую стрелку.

— Владислав... — нехорошим голосом сказала мама.

— А? — Я поднял глаза и благодарно сжал дяди Борин компас в кулаке. — Костюм-то? Ну, что такого... Дядя Боря подарил вчера. Купил на толкучке и вот...

Мама очень удивилась. Но поверила. А что ей оставалось делать?

— Странно... Что это он выдумал?

— Ну, так просто. Он любит дарить...

— Я понимаю, когда игрушка, а тут одежда... С толкучки. Не известно, кто носил раньше. А если здесь микробы?.. Хотя нет, все новое, только что сшито... И матерьяльчик славный...

Я опять взглянул на компас. И снова живая стрелка словно соединила меня с дядей Борей. Не с нынешним, а с тем — с давним мальчишкой. Теперь я врал уже вдохновенно:

— Он сказал, что, когда был маленький, у него тоже была похожая матроска. Я, говорит, буду на тебя смотреть и детство вспоминать.

— Вечно у него фантазии, — с непонятной досадой сказала мама. — Не было у него такой матроски.

— Ты, наверно, не помнишь...

— Я все отлично помню, — возразила мама, но уже помягче. — Матроска у него была, но не такая, а черная, суконная. Он ее терпеть не мог. Говорил, что кусается.

— Ну, не знаю... — вздохнул я, словно хотел сказать: "Вы уж сами разбирайтесь в своих детских годах".

В этот миг за стенкой что-то грохнуло и взвыл мой братец. Мама метнулась за дверь. А я метнулся из постели, заторопился, натягивая на голое тело штаны и рубашку, ощутил радостную шелковистую прохладу и взмыл к потолку. Перевернулся через голову рядом с пыльным абажуром, шлепнулся на пол и выскочил в другую комнату. Леська ревел уже негромко, а мама прижимала к его лбу медный тети Тасин подсвечник.

— Стукнулся маленький, — сказал я подхалимским голосом. — Ничего, все пройдет у Лесеньки. — Мне надо было с утра завоевать доброе мамино отношение, чтобы не засадила нянчиться с Леськой или не погнала на рынок за картошкой.

Мама покосилась на меня и велела умываться и завтракать.

За столом я послушно глотал ненавистную кашу из овсяных хлопьев "Геркулес" и не брызгал, когда дул на блюдечко с чаем. Но мама все равно сказала:

— Не заляпай обновку... Не таскал бы ты этот костюмчик каждый день. Он такой праздничный.

— А зачем беречь-то? — испуганно возразил я. — Лето скоро пройдет. А потом я — у-у-у! Знаешь, как вырасту! Сама говоришь, что тянусь без удержки...

— Это верно, — вздохнула мама. — Давно ли над столом одна голова виднелась, а теперь вон как торчишь. По пояс.

Я фыркнул. Потому что я не сидел на табурете, а висел над ним сантиметрах в пяти. Леська, глядя на меня, тоже с готовностью фыркнул и пустил ртом пузырь из мутной геркулесовой жижи. На лбу у братца синела роскошная шишка, но он уже обрел жизнерадостность...

— Выставлю из-за стола, — сказала мама. И добавила: — Приберись в комнате и можешь свистать к друзьям-приятелям. Я ведь вижу, что ты как на шиле сидишь... А мы с Лесенькой пойдем в поликлинику. Ох и очередь там...

Я не подал вида, что ужасно радуюсь, и сказал:

— Из-за шишки-то в поликлинику?

— Не из-за шишки, а на прививку... К обеду будь дома. Придет Артур Сергеевич, скажешь ему, что кастрюля с супом завернута в ватник, а картошка на сковородке.

Артур Сергеевич был мой отчим. Он рано уходил на работу в Управление охотничьего хозяйства и рано приходил на обед. Я решил, что оставлю ему записку...

Нет, не такой я был дурак, чтобы выдавать себя и летать на глазах у прохожих среди бела дня. Я сел в автобус и поехал на край города. Автобус — это одно название. Настоящих автобусов тогда в нашем городе почти не было, а вместо них по маршрутам ходили полуторки с поперечными сиденьями в открытых кузовах. Обычные тряские грузовички. В заднем борту у них была прорезана дверца, а к ней подвешены железные ступеньки. Вот на таком общественном транспорте я и катил в сторону загородного дома отдыха Рыбкоопа. Вернее, не катил, а летел, чуть приподнявшись над скамейкой и уравняв свою скорость со скоростью машины. Ветер бил в лицо, волосы вставали торчком, рубашка трепетала. И все было прекрасно... Прекрасно, пока на меня не обратила пытливый взор строгая пожилая кондукторша.

— Мальчик, а ты брал билет?

Мальчику стало неуютно, он не брал билета. У него не было ни копейки. Во-первых, потому, что их некуда было положить: карманов-то Настя не пришила. Во-вторых, потому, что самая крошечная копеечка не дала бы мальчику летать.

Кондукторша встала и, шагая через скамейки брезентовыми сапогами, двинулась ко мне. На груди ее подпрыгивала сумка и разноцветные рулончики билетов.

И что оставалось делать? Только одно: я взмыл над скамейкой и остановился в воздухе. Машина умчалась из-под меня, и на прощанье я увидел разинутые рты кондукторши и пассажиров.

Я опустился на горячую от солнца мостовую и бросился в ближайший переулок.

Сперва я бежал просто так, забыв про свою летучесть. Потом понял: можно же мчаться по воздуху и только едва касаться пальцами травы. Со стороны будет казаться, что я бегу, и никто не догадается, что это полет.

Ура! Я помчался длинными плавными скачками, потом полетел над росшими у дощатого тротуара лопухами и медленно, не в лад со скоростью передвигал ноги. Наверно, это не очень походило на бег. Но прохожих все равно не было, только пыльные козы у заборов провожали меня задумчивыми глазами.

Я покинул машину уже на окраине и скоро оказался на границе лугов и леса за домом отдыха.

Этот день запомнился мне как сплошная солнечная карусель. Я летал среди кустов на опушке вместе с разноцветными бабочками. В лесу, если не было близко людей, я взлетал на вершины сосен, кидался с них к земле, в густую смолистую тень, и у самой травы тормозил полет. Повисал над узорчатыми папоротниками. Качался на их упругих листьях, сделав свое тело почти невесомым.

Тело было послушно мне. Без всякого напряжения, одним радостным желанием я мог вознести его над землей, остановить в воздухе, помчаться со скоростью ласточки или полететь по ветру плавно, как тополиная пушинка. Я ликовал и не пытался объяснить себе самому волшебство. Просто ощущал внутри миллионы послушных мне струнок. Они упруго и весело звенели, когда я начинал полет. А тополиная рубашка трепетала на ветру...

Где-то в середине дня я вылетел к чистому озерцу с кувшинками на тихой воде. На берегу разостлали одеяло и устроились на отдых молодая женщина и девочка. Девочке было лет восемь. Посреди воды плавал блестящий красный мяч.

Я приземлился за кустом, а оттуда вышел уже как нормальный, не волшебный мальчик. Даже воспитанный.

— Здрасте, — сказал я. — Мячик уплыл, да?

Они удивленно уставились на меня. Видно, я выглядел слишком нарядно для леса. Да и вообще откуда взялся?

Потом девочка виновато заморгала, а женщина улыбнулась и жалобно сказала:

— Да, сбежал наш мяч. А мы обе плавать не умеем. Ты не смог бы до него доплыть?

Доплыть мне ничего не стоило. Я мог это озерцо десять раз перемахнуть любым стилем туда и обратно без отдыха. Только... под тополиным костюмчиком-то ничего у меня не было. А не раздевшись плыть, конечно, нельзя: вода наберется в материю, будет потом посторонняя тяжесть.

Но... перед девочкой и ее мамой лежали такие восхитительные бутерброды с маленькими котлетками. А я так проголодался.

И я голосом веселого, храброго мальчика сказал:

— Тут и не надо плыть. Тут глубина совсем маленькая. Смотрите.

И, окуная ноги по колено, будто бреду по мелководью, я тихо полетел к мячику. Там я дал ему крепкого пинка, и он вылетел прямо к хозяевам. А я "вышел" следом.

— Надо же! — удивилась женщина. — А я была уверена, что здесь очень глубоко. Надо будет, Галочка, набрать кувшинок... Галя, скажи мальчику "спасибо" за мяч.

И золотоволосая симпатичная Галя в голубом платьице сказала мальчику "спасибо". И мальчика, разумеется, пригласили пообедать, спросили, как зовут, где живет и так далее. И удивлялись, что мальчик вдруг поскучнел и бутерброды жует без аппетита.

"А ведь на самом-то деле глубина здесь большая, — тоскливо думал я. — Вдруг они и правда сунутся за кувшинками?".

— Лучше бы вам не ходить в воду, — наконец промямлил я. — Там стекла на дне. И главное, эти... пиявки. Большие такие. И даже ядовитые.

Галочка перестала жевать и отвесила нижнюю губу. Ее мама испуганно сказала:

— А ты? Тебя не укусили?

— Не... То есть два раза. Но я привычный... Спасибо большое, я полечу... То есть побегу.

И я исчез с поляны, чувствуя себя виноватым и даже напуганным. Впервые подумал я, что с волшебным даром надо обращаться осторожно. Вспомнил слова старика сторожа на свалке: "Волшебство — оно никакое. Его для чего хочешь использовать можно".

И я решил использовать свое летучее умение обдуманно и только для хороших дел. Но в этот день как-то не получилось. Просто так летал до вечера. И решил еще полетать ночью.

РАЗГОВОРЫ С ЛЁШКОЙ.

Когда все в доме уснули и сам дом уснул (только тихо поскрипывал во сне), я выбрался из постели и ступил на светлые квадраты, которые расстелила на половицах луна. Они были такие яркие, что половицы казались нагретыми. Я опять натянул свой летучий костюмчик, тихо развел створки и вылетел из окна.

Я взмыл над крышами.

Мне хотелось побывать во многих местах: пролететь над жутковатым Текутьевским кладбищем (наверху-то не очень страшно), обследовать башню старой церкви, в которой была теперь библиотека, проникнуть в открытые окна у выпуклой крыши цирка и поакробатничать под куполом, присаживаясь на блестящие трапеции...

Но прежде всего я полетел на улицу Герцена. К тополю.

Я неторопливо проплыл над спящими дворами и огородами и опустился на железную крышу длинного старого флигеля. Прямо на гребень. Присел на корточки.

Тополь раскидывал надо мной свою необъятную темную чащу. Она еле слышно лопотала, и кое-где зажигались лунные искры. Я встал, вытянул над головой руки и, будто серебристая иголка в громадный стог, вошел в тополиную крону.

Здесь ошеломляюще пахло сразу и весной и летом. Все тополиные запахи собрались в густоте мягких, ласковых листьев: запах клейких кожурок, оставшийся с мая; запах сладковатого сока; запах старых, подсыхающих листьев; запах вчерашнего дождика, который не успел высохнуть в глубине вымытой листвы; запах тонкой кожицы на молодых ветках...

Я дышал этими запахами, впитывал их кожей, а листья щекотали и гладили меня, когда я пробирался от дерева к дереву. Именно от дерева к дереву. Могучие старые ветви толщиной напоминали большие деревья. Их было очень много, этих ветвей-деревьев, и я, наверно, целый час блуждал в чаще, отдыхал в широких развилках, качался на тонких сучьях, раздвигал шелестящие лиственные завесы, пока наконец не выбрался к вершине — под чистое небо с маленькой и неполной, но очень яркой луной. Там я повисел в воздухе, рядом с самой верхней веткой, погладил ее аккуратные небольшие листики и снова — головой вперед — упал в тополиную чащу. И еще долго путешествовал в ней.

В одном месте я нашел истлевшие остатки воздушного змея, в другом — скелет модели планера. А еще — стрелу с наконечником из пустой пули (он наполовину засел в коре). А еще — теплый резиновый мячик, прочно застрявший в развилке. Он-то как попал на такую высоту? С земли не добросишь. Может, его кто-то уронил с самолета? Или его закинули сюда, когда тополь был еще молодой и невысокий?..

Я не стал ничего трогать. Это все было не мое, а тополя. Его имущество, его игрушки. Я теперь понимал, что наш тополь совершенно живой добрый великан. Я любил его и не хотел обидеть.

Наконец я устал от блужданий в зарослях. Они были бесконечными. Я подумал, что наш великан больше, наверно, того дерева, на котором спасались во время потопа дети капитана Гранта и их спутники.

Тут я вспомнил, что книжку про детей капитана Гранта не дочитал. Лёшка Шалимов давал ее мне на неделю, а потом забрал, сказал, что сам будет читать. Я знал от ребят (и кино смотрел), что в романе все кончается хорошо, но прочитать про это самому все-таки хотелось.

А что, если проникнуть к Лёшке, свистнуть "Детей капитана Гранта" с этажерки, а на следующую ночь так же незаметно вернуть? Пускай завтра Лёшка похлопает глазами и поломает голову (а послезавтра еще сильнее!). Я тихонько засмеялся, вылетел из тополиного леса и перемахнул через гребень крыши.

Лёшка спал всегда с открытым окном, он был закаленный, а грабителей не боялся. Во-первых, воровать у Шалимовых было нечего; во-вторых, окна их смотрели в соседний огород, который охраняла овчарка Барс.

Я опустился так тихо, что Барс меня не учуял. Выгнувшись дугой, я скользнул в окошко и даже ничего не зацепил, только макушка герани мазнула по коленкам. Я поднялся к потолочной балке и оттуда глянул на Лёшку.

И вздрогнул.

Лёшка лежал на спине, глаза его были открыты. В них блестели лунные точки. Мне стало страшно, как жулику, попавшему в засаду. В комнате было светло от луны и тихо. Только в кровати за шкафом тихонько храпел Володя, старший Лёшкин брат. Лёшка смотрел на меня и не шевелился. Я тоже замер. Но в носу у меня защипало от известкового запаха и — хочешь не хочешь — пришлось крепко чихнуть.

Володя на секунду перестал храпеть. Лёшка не шевельнулся, но губы его расползлись в хорошую, несердитую улыбку, и он полушепотом спросил:

— Ты что там делаешь?

— Это... я тебе снюсь, — нерешительно сказал я.

— А-а... — Лёшка, видимо, не удивился. — Ну ладно... А как ты там держишься?

— Да не держусь я. Просто летаю. Вот... — Я описал круг около лампочки.

Лёшка приподнялся на локте. Усмехнулся.

— Я раньше сны видал, будто сам летаю, а чтобы кто другой — первый раз.

— Всякое бывает, — дипломатично отозвался я.

— Ну, спускайся, — сказал Лёшка.

— Зачем?

— Так и будешь, что ли, сниться под потолком? Спускайся, поговорим...

Я осторожно приземлился у Лёшки в ногах на кусачее солдатское одеяло. Лёшка задумчиво спросил:

— Интересно, сейчас только ты мне снишься или я тебе тоже снюсь?

— Н-не знаю... — пробормотал я.

Это был сложный вопрос.

— Завтра я тебя спрошу, — решил Лёшка, — снился я тебе или нет.

"Так я тебе и признаюсь! Фигушки!" — подумал я.

— А зачем ты ко мне прилетел? — тихо и без улыбки спросил Лёшка.

Я пожал плечами:

— Откуда я знаю? Это же сон.

— Ну, а во сне-то зачем?

— Так... Летаю, вот и решил... навестить.

— А-а... — опять откликнулся Лёшка.

Я неожиданно для себя признался:

— Скучаю по этому дому. Жалко, что уехал...

— Еще бы, — согласился Лёшка. — Ты же здесь с самых пеленок рос.

От такого его ласкового понимания мне стало хорошо-хорошо. А Лёшка добавил со вздохом:

— Мне тоже иногда жалко, что ты уехал.

Я даже задохнулся от удивления: неужели правда? Да врет он, больно я ему нужен! Ничего я не сказал, только недоверчиво повозился на одеяле.

Лёшка меня понял.

— Нет, в самом деле, — сказал он. — Все-таки мы привыкли друг к другу... Ну, по-разному у нас бывало, но ведь бывало и хорошее... А, Славка?

Я кивнул молча, потому что вдруг защекотало в горле. Потому что хорошее в самом деле бывало. Как он книжки самые интересные давал читать, хотя и ворчал при этом. Как я сидел у него допоздна, если мама долго не возвращалась с работы, а дядя Боря был в отъезде. Как заступался на улице перед длинным дураком по кличке Хрын... Ну а если иногда дразнил или тычка давал, так я и сам хорош был...

— А помнишь, как ты пиратский роман про остров с привидением написал? — тихо засмеялся Лёшка. — А я не поверил.

— Ага... А потом поверил. И вы в своем классе читали.

— Читали. Он тогда еще Вальке Садовской понравился очень.

— Кому?

— Ну, ты не знаешь... У нас в классе одна...

— А! Конопатая такая...

— Ну и что? — неласково спросил Лёшка.

— Да ничего, с конопушками тоже бывают красивые.

Лёшка обмяк и вдруг признался шепотом:

— Славка... Я перед тобой очень виноват.

— Как это? — не поверил я.

— Сейчас скажу... Сейчас можно, потому что во сне... Ладно, скажу. Славка, я тогда сказал ребятам и ей, что... ну, наврал, в общем, что это я сам про остров с привидением сочинил.

Я молчал. Ревность ощутимо кольнула меня. Но тут же я подумал, что дело это давнее и свой "пиратский роман", написанный на старых газетах, я давно потерял. А Лёшка сейчас такой доверчивый, сам признался. Правда, он думает, что это во сне, но все равно он хороший.

— Ладно, Лёшка, — вздохнул я. — Подумаешь... Если хочешь знать, я перед тобой тоже виноват. Я в том году у тебя картинку стащил из коробки с елочными игрушками, чтобы на книжку наклеить. Помнишь, такой кораблик серебряный с раздутыми парусами?

— Да знаю я, — усмехнулся Лёшка.

— Знаешь? !

— Конечно. Ты потом два дня перепуганный ходил и на меня смотрел, как жулик на милицию... Я сперва хотел сказать, а потом думаю: лучше я у него немецкую открытку стырю, чтобы... ну, в общем, Садовскую надо было с Новым годом поздравить...

— Ну и... поздравил?

— Ага, — виновато сказал он. — Ты только про это никому не проболтайся.

— Как я проболтаюсь? Мы же во сне говорим... Да мне и не жалко ничуточки эту открытку.

— Да я не про нее... Про остров с привидением... А то она меня презирать будет. Я лучше потом сам ей признаюсь.

— Не надо. Мне это привидение нисколько не жалко.

— Нет, я признаюсь... Потом. Надо все же честность в себе вырабатывать.

— Я тоже стараюсь... Чтобы не врать очень часто. И если уж честное слово скажу, тогда изо всех сил держусь... Маме дал слово, что не буду с Артурычем спорить, и уже три недели не спорю. Правда, он десять дней в командировке был.

— Артурыч — это отчим, что ли?

— Ага. Я его так зову про себя...

— Здорово вредный?

— Как когда... Придирается.

— А отец пишет?

— Пишет, конечно. И деньги присылает.

— А к себе не зовет?

— Зовет... Да ну, не хочу я. Тут все свое, а там что... И маме трудно будет с Леськой управляться.

Я хотел сказать, что прежде всего не хочу расставаться с мамой, но постеснялся. Лёшка, однако, понял:

— Правильно. Без матери разве жизнь? У меня вот на неделю в Курск ездила, дак я и то...

— А зачем ездила?

— Там отец похоронен, под Курском. В братской... А твои почему развелись?

Я пожал плечами. Я не знал тогда и узнал причины гораздо позже, когда стал большим. И понял, что виноваты были не мама и не отец, а чужие равнадушные люди, вломившиеся в их судьбу. Но эта тема уже не для сказки. Это грустная реальность тогдашней жизни...

Лёшка переменил разговор. Сказал задумчиво:

— Я иногда думаю: что лучше? Честность или смелость?

— По-моему, всего лучше, когда вместе, — уверенно сказал я.

— А если вместе нету? Тогда как?

Я раздумчиво посопел.

— По-моему, честность лучше, — твердо проговорил Лёшка. Видимо, для себя это он уже решил. — Потому что если смелый, а не честный, тогда какой толк? Смелые и среди фашистов были, а все равно сволочи. А если человек честный, то пускай он даже боится. Он скажет: даю себе честное слово, что буду делать все как надо, а на страх мне наплевать. Вот...

— А ты... давал? — осторожно спросил я.

— Ага... — тихонько выдохнул Лёшка. — Что буду стараться.

Тогда я сказал:

— Я тоже...

— Что?

— Тоже даю... что буду стараться быть честным.

Лёшка подумал.

— Это, наверно, не считается, — вздохнул он. — Это ведь не по правде. Ты мне просто снишься.

— Ну и что... — отозвался я.

Мы замолчали. Я почувствовал, что такой важный разговор лучше не разбавлять болтовней.

— Ну, пока, — сказал я Лёшке и с кровати рыбкой скользнул в окно. И герань опять оставила пыльцу на моих ногах.

Утром я собрался бежать к приятелям, а мама сказала:

— Что за привычка скакать босиком. Надень сандалии.

Я не стал спорить. Пожалуйста, надену!

Конечно, в обуви полететь я не смогу, ну и ладно, успеется. Зато мчаться по тротуарам легко: я напружинил жилки как для полета и тяжести во мне осталось всего ничего — как раз только истертые до бумажной легкости сандалики.

Однако в квартале от нашего старого двора я сбавил скорость. Как отнесутся к моей обновке мальчишки? Два года назад Лёшка дразнил меня непонятным, но обидным словцом "Кнабель" за иностранные штаны и рубашку с перламутровыми пуговками (их прислал из Германии отец, он тогда еще служил там). И сейчас я затрепыхался: не покажется ли ребятам мой белый костюмчик чересчур модным, а вышивка из красных листиков — девчоночьей?

Во двор я вошел неторопливо, с равнодушно-независимым лицом и нехорошим холодком в желудке. У тополя сидели на корточках Вовка Покрасов и Амир Рашидов. Они накачивали велосипедным насосом латаный-перелатаный волейбольный мяч. Я подошел, спросил небрежно:

— Чё, не качает?

— Качает... — Вовка поднял глаза, поморгал и добродушно ухмыльнулся: — Во какой... артековец...

Амир уважительно помял грязными пальцами краешек моих штанов и спросил:

— Парашютный шелк?

— Не знаю, на рынке купили, — ответил я с зевком и подумал: "Пронесло". И тут же догадался, что говорить дальше:

— Похоже, что парашютный. Потому что я себя в нем таким летучим чувствую... и прыгучим.

— Как это? — Амир уперся в меня черными колючими глазками.

— А вот так! — Я прыгнул в длину и пролетел метров пять. Сандалики приземлили меня в пыльную траву перед крыльцом флигеля. На крыльце стоял дядя Боря.

— Дитя мое, — сказал дядюшка с насмешливыми лучиками в глазах. — Что это за странная легенда о костюме, который я будто бы подарил тебе в память о собственном безгрешном детстве?

Я заморгал.

— Встречает вчера меня твоя мама, — продолжал дядя Боря, — излагает эту историю и задает всякие вопросы... Я еле выкрутился.

Ура! Дядя Боря меня не выдал! Это самое главное! Я сделал виноватое лицо и пробормотал:

— Да это, понимаешь, такое дело... Это Нюра, наша соседка, сшила из старой скатерти. Она маленьких любит, часто подарки делает. А маме просила не говорить, потому что маме не нравится, когда меня чужие балуют...

Дядя Боря качнул головой и сказал непонятным голосом:

— Хитер ты, мой юный племянничек, не по годам...

— А что такого? Я же правду сказал...

— Ну, правду так правду... Ладно, прыгай и веселись...

Но прыгать и веселиться не получилось, потому что на крыльце возник Лёшка.

Лёшка вытаращил глаза.

Я тоже вытаращил на него. С испугу. Хотел мигнуть и не мог. Только сейчас я сообразил: ночью-то Лёшка видел меня в тополиной рубашке, она светилась при луне. Сейчас он обо всем догадается!

Не знаю, догадался ли Лёшка. Поглядел он на меня, сказал "м-да", хихикнул и спросил Вовку:

— Накачали?

— Ага. Только шипит маленько...

Мы еще с полчаса возились с волейбольной камерой, заклеивали. Лёшка больше не смотрел на меня по-особому и ни о чем не спрашивал. Я успокоился. А потом так осмелел, что даже показал "чемпионский" прыжок. Амир сболтнул, что "Славка научился прыгать, как эта самая... кенгуруха... Пускай покажет", ну я и сиганул через лужайку — от поленницы до бревенчатой стены двухэтажного сарая.

Тогда Лёшка негромко, но отчетливо сказал:

— Да-а, сны-то сбываются.

Я опять очень оробел, но спросил небрежно:

— Какие сны?

— Да так... Ерунда.

Ну и ладно, если ерунда.

Мы для пробы попинали накачанный мячик, и Лёшка поддал его так здорово, что он, бедняга, улетел на сарай. И остался там, на загнутой кромке железной крыши.

— Запрыгнешь? — с подковыркой спросил Лёшка.

Нет уж, дудки! Ты меня не подловишь!

— Не запрыгну, а залезть могу.

Я скинул сандалии и стал медленно подниматься вдоль стены. И при этом делал вид, что цепляюсь пальцами рук и ног за выступы и щели в бревнах.

— Как муха, — удивленно сказал внизу Вовка Покрасов.

Я сбросил с крыши мяч, и тут меня опять бес толкнул под ребро. Я прыгнул вниз и лишь у самой земли притормозил падение.

Вовка совсем по-девчоночьи взвизгнул. Я сел в подорожники, потер пятки. Сказал небрежно:

— Отбил маленько. Высоко все-таки...

Лёшка хмыкнул.

Толька Петров (он тоже был здесь) презрительно пошевелил ноздрей.

— Делов-то... Я оттуда тоже прыгал.

— Ты в сугроб прыгал, зимой, — напомнил Вовка. Он был справедливый человек.

— Делов-то... Могу и щас.

— Можешь, дак прыгни, — предложил Амир.

— Он может, — сказал я. — У него трусы вместо парашюта.

Толька ходил в широченных оранжевых трусах до колен, он воображал себя непобедимым вратарем вроде знаменитого Хомича. За "парашют" он оскорбился и выразил желание перевести разговор на кулаки. Я засмеялся и скакнул на поленницу. В это время пришли большие ребята, Лёшкины одноклассники, и мы всей компанией отправились купаться на Пески — так назывался уютный пляжик под заросшим откосом Туры. Девчонок поблизости не оказалось, можно было купаться голышом, и я отвел душу за вчерашний день и за нынешний. Выбрался из воды я после всех и увидел, что зловредный Толька колдует над моей одеждой. Затянуть узлами короткие штанины и рукава он не сумел, зато напутал узлов на единственной лямке и скрутил жгутом рубашку.

Ах ты, рыжая сколопендра! Ну ладно... Толька отскочил, я привел штаны и рубашку в порядок, неторопливо оделся, и мы деловито подрались в кружке молчаливых свидетелей и судей. Толька разбил мне нос, и кровь закапала на тополиную ткань, но это было ничего, это моя собственная кровь, она не мешает летучести. А я зато вляпал Тольке под глаз красивый фингал и крепко вделал ему по губе. Лёшка сказал, что у нас, как всегда, ничья, и велел кончать. Я пообещал Тольке добавить потом еще. Он мне тоже.

Мы еще долго были на берегу, дурачились, лазали по заросшим полынью и бурьяном кручам, кидали друг в друга песочными бомбами. Я попал такой бомбой точно за шиворот большому белобрысому Вальке Сидору, и он погнался за мной, чтобы "сделать из этого щенка готовую Муму". Я по бурьянным верхушкам взлетел на откос. Валька совершенно обалдел от моей прыти и застрял в сорняках.

А когда я спустился на песок, Лёшка снова смотрел на меня непонятно...

Вечером во дворе Лёшка сказал:

— Ну-ка, пошли...

Я почему-то загрустил и побрел с ним за поленницу без всякой охоты. Лёшка сел на чурбак, а меня поставил перед собой.

— Может, ты и сейчас мне снишься? — ехидно спросил он.

— Не... — осторожно сказал я.

— А ночью?

— Какой ночью? Чё такое?.. — забормотал я.

— Ну, повертись, поотпирайся, — хмыкнул Лёшка.

Я безнадежно посопел припухшим носом.

Лёшка помусолил указательный палец и произнес приговор:

— Десять шалабанов. Подставляй лобешник.

— За что?

— За то, что врал.

— А с чего я должен тебе всегда правду говорить? — взъерошился я.

— А кто слово давал? Что будешь стараться быть честным! Мы оба давали. Тоже во сне?

— Слово — это уж потом. А про сон я сперва...

— Вертишься? — сказал он.

Мне ничего не стоило стряхнуть сандалики и взмыть на забор. Но... что-то в самом деле много я "вертелся" в эти дни. "Хитер ты, мой юный племянничек, не по годам", — вспомнил я дядю Борю.

А что я такого сделал? Ну, разок соврал, два схитрил. Так и раньше бывало, без этого не проживешь. Но... нет, не улетел я от Лёшки. Виноватость удержала меня грузом потяжелее сандалий. Будто обули меня в размокшие бахилы, которые не стряхнешь. Я переступил обмякшими ногами, зажмурился и наклонил голову. Тихонько попросил:

— Только без оттяжки...

Ждал я долго. Не дождался шалабана, открыл глаза. Лёшка смотрел серьезно и тоже как-то виновато. Он взял меня холодными пальцами за локти, придвинул поближе.

— Про Вальку Садовскую никому не говори, ладно?

Я налился горячей благодарностью до ушей, до глаз. До макушки.

— Лёшка, да я же понимаю! Лёшка, я...

— Ну ладно, — сказал он со вздохом. — А как это ты сделался такой? Прыгучий-летучий...

— Лёшка... я расскажу... Только не сейчас, ладно?

Рассказывать так сразу о ведьмах я не решался, а врать больше не хотел, противно.

— Ладно, — покладисто сказал Лёшка.

И мы пошли в наш флигель, на кухню, где на уютном таганке, в зеве русской печи, дядя Боря варил душистую картошку.

ПРО ХОЗЯИНА.

Прошло несколько суток. Сколько точно, не помню. Помню только, что луна опять набрала полную силу — из половинки сделалась круглой и светила в летнем небе пуще прежнего. В одну такую ночь, когда все уснули, я снова собрался в полет. Я и до этого летал почти каждую ночь, и мне ни капельки не надоело. Только самую чуточку точило меня какое-то беспокойство. Или даже не беспокойство, а едва заметная печаль. Потому что летал я совсем один, даже птицы спали.

И тогда придумал игру с самим собой. Вернее, со своим двойником.

Я улетал к озеру за домом отдыха, поднимался высоко над водой, а оттуда ласточкой несся вниз — так, что воздух забивал уши и обжимал на теле рубашку. А из перевернутого лунного неба ко мне мчался, раскинув руки, похожий на меня мальчишка. Мы на секунду останавливались друг перед другом, замирали, улыбались, подмигивали и улетали опять: я в высоту, он в глубину...

В этой игре была стремительность полета, сдержанный восторг и короткие радости встреч. Я иногда совсем забывал, что мальчишка в озере — это я. Он казался мне лучше, смелее. У него в душе не было тайных страхов, а на совести всяких мелких темных дел... Может быть, и я стану когда-нибудь таким же...

Тихонько сопя от натуги, я натянул свой "летчиковый" костюм. Он серебристо светился в сумерках. Два дня назад мама выстирала его. Я сперва не давал, ужасно боялся, что от стирки пропадет волшебная сила. Но мама рассердилась, прикрикнула и обозвала меня пугалом. В самом деле, рубашка была уже серой от пыли, а штанами я недавно уселся в овсяную кашу, которую размазал по табурету Леська...

Волшебных свойств тополиная ткань не потеряла, но от воды села. Штаны сделались тесноватыми, рубашка узкой в плечах. Я с грустью думал, что скоро подрасту и тогда сказке конец. Но пока еще сказка продолжалась. Рубашка, хотя и жала под мышками, в поясе оставалась широкой и трепетала на лету, как маленький белый костер...

Я встал коленками на твердый облупленный подоконник, раздвинул створки и вздрогнул: у палисадника стоял кто-то темный и молчаливый. Но по-настоящему испугаться я не успел: узнал Настю.

— Тополёнок... — сказала она громким шепотом.

Я обрадовался. Я вдруг понял, что соскучился по Насте. По Степаниде и Глафире тоже немножко соскучился, а по Насте — сильно. Хорошо, что она пришла! Может, ведьмы тоже соскучились? Может, хотят, чтобы я опять посидел с ними и почитал вслух? Ладно, я могу. А еще я расскажу им о своих летучих приключениях!

Настя ласково спросила:

— Ну что, летаешь, значит?

— Ага... — выдохнул я. Тихо слетел с подоконника, описал над Настей круг и встал с ней рядом. Она взяла меня за плечи. Луна была яркая, глаза у Насти сильно блестели.

— Пойдем-ка погуляем, — сказала она.

Я немножко удивился. Но все равно мне было радостно и хорошо.

— Пойдем! — согласился я.

Она взяла меня за руку. Сперва я послушно шел следом. Потом тихонько оттолкнулся от тротуара, вытянулся в воздухе горизонтально и поплыл за Настей "на буксире".

— Ох и баловник... — усмехнулась она.

Я засмеялся, освободил руку, на лету перевернулся на спину. Подтянул к подбородку колени и стал соскребать с них прилипшие на подоконнике чешуйки краски. Поглядел Насте в лицо и спросил:

— А как там живут ваши? Ну, Глафира, Степанида...

— Живут, — отозвалась Настя непривычно сумрачным голосом. — И я живу... Чего хорошего-то в нашей жизни? Маемся только... Ты помог бы нам, Тополёчек, а?

— Как?

— А вот слушай. Я затем и пришла... Да ты встань по-человечески.

Я торопливо перевернулся в воздухе и встал перед Настей. Тревожно мне сделалось. Настя поправила косынку, глянула мимо меня (а улица под луной была пустынная и очень тихая, даже собаки не гавкали; а у заборов и в палисадниках притаились косматые тени).

— Про Хозяина-то слыхал? — негромко спросила Настя.

Я кивнул и переступил босыми ступнями на теплых досках тротуара.

— Ну вот, — опять вздохнула Настя. — Всех он нас под свою власть забрал. Что велит, то и делаем... Вроде и на воле живем, а все равно как в тюрьме, никакой радости нет. И волшебство наше тут без пользы. Сами ржавеем и других заставляем. Как зараза для души эта ржавчина...

Она опять пошла тихонько вдоль забора. Я — рядышком.

— Он ведь нам какую цель жизни сделал-то... — говорила Настя. — Вы, мол, живите и следите: кто с нечистой душой вам встретится, того к себе приманивайте... А потом железное колечко на него хлоп — и сделали Хозяину нового прислужника...

— И меня тоже? ! — ужаснулся я.

Настя улыбнулась:

— Да нет же... К тебе ржавчина-то не пристанет, у тебя кровь светлая, тополиная, да и худого ты еще ничего не сделал...

"Ну уж..." — подумал я.

— Вот мы тебе рубашечку-то и сшили, — сказала Настя. — С пуха тополиного летучую рубашечку, от Хозяина крадучись. Потому что живет Хозяин-то посреди ржавого леса, сквозь его не продерешься, можно только по воздуху, как пташка.

Я сразу и сильно испугался. В одну секунду понял, что беспечные полеты кончились. Ясное дело! Не для того мне ведьмы шили тополиную рубашку, чтобы я по ночам акробатничал над крышами, а днем дурачил прыгучими фокусами приятелей. Сказка-то, она всегда вот таким делом кончается — битвой со змеем-горынычем или колдуном каким-нибудь.

Как я раньше не додумался? Теперь не отвертишься.

От пяток до шеи меня проколола тысяча холодных иголок. Нет, я в тот момент не Хозяина боялся. Я боялся неизбежности: никуда не денешься, попал в страшную сказку, как в капкан.

А Настя вдруг сказала:

— Коли боишься, дак не надо. Летай себе на здоровье, а мы уж как-нибудь... С ним чтобы воевать, надо твердо решиться, а если со страхом, то все равно без пользы.

Мы долго молчали и тихо шли рядом. Я теребил подол тополиной рубашки и вспоминал. Как они меня летать учили, как я шептался со старым тополем в его чаще, как дал честное слово Лёшке, как летел ко мне из озерной глубины похожий на меня мальчишка. Похожий, только честнее и смелее, чем я...

А может, мне сейчас только кажется, что это я вспоминал тогда. Но так или иначе, а что-то сдвинулось в моей душе, и я спросил:

— Настя... А если у меня страх, но я все равно твердо решусь... тогда можно? Тогда что делать?

КЛЮЧИК.

Я летел к заколдованному ржавому лесу, посреди которого жил в железном доме Хозяин.

Настя объяснила, что я должен сделать. Надо пробраться в дом, снять с шеи спящего Хозяина ключик и отпереть на Хозяиновой руке браслет.

— Ты легонький, проберешься потихоньку, — тепло шептала мне в ухо Настя. — А как отопрешь колечко-то, все уже не страшно будет. Ключик, он сразу рассыплется, а Хозяин, если проснется, пущай ругается, силы-то у него не станет. Да ты и не слушай, лети себе домой сразу, вот и все...

— А ваши браслеты? — спросил я. — Их-то кто отопрет, если ключика не будет?

— А и не надо, — со смешком отозвалась Настя. — Они сами развалятся. Это ведь одна видимость, что они по отдельности заперты, а по правде-то они в одну цепочку связаны, потому нас Хозяин и держит. А в цепочке если одно колечко рвется, вся в ней сила пропадает...

А еще Настя сказала, что людей со ржавыми кольцами полным-полно на белом свете. У некоторых эти кольца на виду — у тех, кто колдуны да ведьмы, — а у многих они незаметны. Кое-кто про них и сам не знает, не ведает, что в душе у него завелась ржавая зараза. И вот этих людей могу я освободить от Хозяина, если не побоюсь. И никто другой это сделать не может, потому что лишь у меня есть тополиная рубашка.

И вот я летел... Ржавый лес начинался за железной свалкой, где в прошлое полнолуние танцевали ведьмы. Раньше я бы рассказу про лес не поверил, потому что знал: за свалкой кончается ответвление лога и там, наверху, стоят ветхие домишки и тянутся огороды. Но сейчас все было по-другому, по сказочным законам, и я ничуть не сомневался, что скоро окажусь над ржавым лесом.

Летел я низко по руслу речки Тюменки, среди поросших осокой берегов. Я это делал на всякий случай: вдруг у Хозяина есть перед лесом тайные караульные посты! Я торопился и скорость развил такую, что на поворотах меня заносило к берегу, и тогда коварно царапалась осока. По журчащей и ребристой воде передо мной неслось скомканное отражение луны. Она сияла в эту ночь ярче прежнего. Воздух, который летел навстречу, обдавал меня болотистыми запахами.

Потом я учуял запах ржавчины и различил впереди темные груды свалки.

Подлетел. Медленно поднялся над железными кучами. За свалкой не было домиков и огородов, а тянулось что-то черное и лохматое, и ветерок все сильнее пах сырым железом.

Настя говорила, что треугольная поляна с домом Хозяина лежит в железной чаще, к югу от свалки. Я прикинул, где он, юг, и двинулся вперед.

Теперь я летел не очень быстро и не очень низко, метрах в двадцати от верхушек леса. Это и правда был лес — непривычный и страшный. В свете луны я видел, как громоздятся, переплетаются и тянутся вверх, принимая вид деревьев, черные разветвленные трубы, рваные кровельные листы, клубки и плети колючей проволоки. И еще всякий старый, искореженный металл. Мертвый, никому не нужный... Я подумал, что в этой ржавой путанице может укрываться стража Хозяина. А меня так хорошо видно в ясном небе, и так ярко блестит при луне тополиная рубашка.

Я почувствовал себя беззащитным! И взмыл в высоту, чтобы из леса не шарахнули по мне из какой-нибудь ржавой пушки.

Но почти сразу я успокоился. Настя ведь ни словечком не обмолвилась, что у Хозяина есть часовые. Она рассказывала, что он спит спокойно и крепко, потому что знает: никто к нему не проберется.

Страх у меня пропал. Почти. Вообще-то я немножко боялся, но не Хозяина. Хозяин что мне сделает? В крайнем случае взовьюсь свечкой и пусть ловит в небе! Я боялся, что не сумею добыть ключик и отпереть браслет. Тогда столько людей останутся ржавыми пленниками! И я буду виноват! И эта моя вина будет такой громадной по сравнению со всеми прежними... Раньше-то что я делал плохого? Ну, двойки иногда скрывал от мамы. Ну, лодырничал, не хотел на рынок за картошкой ходить. Бывало, трусил перед дракой. Случалось, что Леську шлепал, если тот крепко надоедал (правда, потом всегда жалел его). А еще что? Да, патроны, которые свистнул у Артура Сергеича. Это дело посерьезнее... Но все равно от этого никто, кроме отчима, не пострадал. А теперь если струшу или растеряюсь, тогда что? Тогда хоть прямо с высоты головой о железяку...

Ну почему так получилось? Почему именно я должен лететь к Хозяину?

"А когда просто так летал, небось радовался! — сказал я себе. Или не я сказал, а скорее, тот мальчишка, который прилетал ко мне из лунного озера. — Тогда вон какой счастливый был, что есть у тебя тополиная рубашка...".

"А ведь правда", — подумал я. И понял, что за прежние радости надо платить. Добром за добро. Такой закон у сказки и у жизни. Иначе ты будешь не человек, а последняя ржавая лягушка. Я это понял смутно, без слов, но сделалось спокойнее. И смелости стало побольше. Словно я наконец-то превратился в того ясного и храброго мальчишку... И когда я увидел с высоты треугольную поляну, я уже твердо знал, что все сделаю как надо...

Я, пока летел, думал, что дом Хозяина — это громадный железный замок, опутанный колючей проволокой, и что мне придется пробираться по ржавым переходам и гулким лестницам.

А на поляне стоял мятый троллейбус без колес. Я сразу понял, что это троллейбус, хотя никогда их наяву не видел (разве что в кино). Над обшарпанным фургоном торчали длинные погнутые "усы". Краска на троллейбусе облупилась, темнели ржавые пятна, однако окна почти все были целые.

Поляну покрывала аккуратная трава. Ее заливал ровный голубой свет, она искрилась (роса на ней, что ли?). Было пусто — ни кустика, ни холмика. Негде спрятаться. Только от троллейбуса падала короткая, очень черная тень. В эту тень я и приземлился на полной скорости — почти упал. Посидел на корточках в траве — она оказалась сырой и холодной. Подождал, когда перестанет прыгать сердце. Оглядел ряд троллейбусных окон. В стеклах отражалось светлое небо, и лишь одно окно было черным и пустым.

На четвереньках я подобрался к окну. Встал, ухватился за край. Царапая коленками железо, подтянулся, заглянул в ржавую пустоту... И сразу в локти мне впились железные колючки, меня дернули в сторону, я услышал проволочный скрежет...

Меня держали за руки два чудовища. Две косматые железные куклы ростом со взрослого дядьку. Они состояли из клубков колючей проволоки. Вместо головы — комок ржавого железа, ни лица, ни глаз. Понятно было, что нисколечко они не живые, а вроде заводных.

Я подумал, что все пропало, но — удивительное дело — в тот момент ничуть не испугался. Потом я узнал, что такое состояние называется по-научному "защитная реакция организма". Ну вот, из-за этой реакции я и вел себя спокойно. Проволока въедалась в голые руки, и я сказал:

— Пустите вы, болваны, больно ведь.

Но колючие болваны покачивались с легким скрежетом и не пускали.

Они не очень крепко держали, я мог бы вырваться, но понимал, что ржавыми шипами-издеру кожу.

Сзади, противно скрипя, подошло третье чудовище, ткнуло колючим кулаком в мою спину, и меня повели к передней части троллейбуса. Мокрая трава щекотала босые ноги, и ее холодные касания казались мне теперь такими приятными по сравнению с царапающей хваткой железных кукол...

Дверь кабины со скрежетом раздвинулась, и я увидел Хозяина.

Я думал, что Хозяин — это страшный колдун вроде Кащея, а оказалось, что это низкорослый мужичок с круглым животиком, лысоватый, с дряблыми щеками. У него были заплывшие глазки и мясистый нос. И одежда совсем не колдунская — старые галифе, из-под которых спускались завязки кальсон, стоптанные чувяки и мятый черный пиджак, под которым, кажется, ничего не было. В общем, никакой не злой волшебник, а хозяин частного огорода, который спекулирует овощами. Или жулик-завхоз с мелкого склада.

Но я сразу понял, что это Хозяин. Потому что в вырезе пиджака на волосатой груди его светился ключик из блестящей нержавейки. Маленький ключик вроде чемоданного. На шнурке.

Хозяин деловито вытер о галифе ладони, шагнул в траву, глянул на меня и хихикнул:

— Привели голубчика? Ну-ну...

Я все еще не боялся.

— Чего они вцепились? Скажите, чтоб отпустили! — сердито потребовал я.

— Отпустят, отпустят, — пообещал Хозяин. — Конечно. Только маленько апосля... Хе-хе... Как все дела оформим, так и отпустим.

— Какие еще дела?

— Документик надо составить. Как, значит, полагается. Что попытка воровства. То есть хищения...

— Врете вы все! Я у вас ничего не брал!

— А ключик-то кто хотел стащить? А? Мы тебя давно проследили, не отопрешься.

— Врете вы все, — опять сказал я. И глупо проговорился: — Не могли вы за мной следить, у меня ничего железного нет.

— Хе-хе... Как это нет? Да ты от своего компаса весь промагниченный. И еще есть железное, только ты сам не знал. Эта самая... железная решимость, чтобы, значит, ключик чужой украсть и колечко не— свое отпереть. Это мы нашим уловителем сразу определили. Не выйдет у тебя, нет... Освободитель нашелся! Сейчас мы на освободителя актик составим, а потом в суд. Все по закону...

"При чем тут суд? Псих какой-то", — подумал я. И все смотрел на блестящий ключик. И еще пытался разглядеть под рукавом пиджака браслет, но не видел.

Хозяин сел на ступеньку в двери троллейбуса, достал из-за пазухи большущий блокнот и ручку-самописку. Зачем-то лизнул у ручки перо, добродушно посопел и поднял на меня глазки.

— Ну дак, значит, как фамилия, имя-отчество, год рождения и место-проживание?..

— Фиг вам, — сказал я.

Мои проволочные конвоиры сердито заскрежетали и сильнее вдавили колючки. А Хозяин ничуть не разозлился.

— Ну и ладно. Ну и так знаем... Хе-хе. Пяткин-то Лев Эдуардыч про тебя все данные сообщил. Вот так, хороший ты мой...

Вот оно что!

— Гад он, ваш Пяткин, — искренне сказал я. — Пьяница проклятая, всю совесть за бутылку продал. Шпион...

— Хе-хе, кому шпион, а кому надежный помощничек. Он у меня на тебе премию заработал, так что не отпирайся.

Я кипел от злой обиды и молчал.

— Ну и молчи, — покладисто проговорил Хозяин. — Все одно судить будем. Степа, давай принадлежности.

Колючий болван, который стоял в сторонке, со скрежетом полез в заднюю дверь троллейбуса и оттуда вывалил железную бочку. Подкатил, поставил перед Хозяином, как стол. Потом... потом приволок и положил на бочку громадный, как у палача, топор! С полукруглым зазубренным лезвием и кривым топорищем.

Вот тут я перепугался. Весь ослабел даже. И дышать перестал.

— Хе-хе, — обрадовался Хозяин. — Поржавела железная решимость-то, а?

— Ничего не поржавела... — слабо сказал я.

— Да ты не боись, — утешил он. — Топор-то, он так, для авторитету. Голову я тебе рубить не буду, что я, зверь кровожадный какой-нибудь? А вот постегать тебя придется, железной крапивой. — Он опять ржаво и отвратительно хихикнул. — Такой сорт специальный, очень для воспитания подходящий.

— У вас у всех одно и то же на уме, — бессильно огрызнулся я, вспомнив тетю Тасю.

— Хе-хе, — обрадованно отозвался Хозяин. — А уж опосля того дела браслет тебе для послушания... Степа, давай-ка.

Безобразный Степа, переваливаясь, побежал к темной опушке и вернулся с чем-то черным, длинным и колючим в лапе.

И тогда я рванулся!

Я боялся унижения не меньше, чем топора, и отчаянно дернулся из ржавых когтей. Они разодрали мне руки от плеч до кистей, но я взмыл над поляной и с высоты, не чуя боли, радостно и освобожденно заорал:

— Эй ты, ржавая кадушка! Взял, да? ! Фашист паршивый! Прыгни сюда, я оборву тебе завязки на подштанниках!

Он и правда запрыгал! Забегал по поляне, хлопая чувяками, и несколько раз подскочил. Я снизился метров до трех и плюнул ему на макушку. И попал! Он завизжал, замахал кулаками, заорал:

— Хулиган! Спускайся, а то хуже будет!

Я захохотал. Знал, что хуже не будет.

Но... ведь и лучше не будет. Ключик-то у Хозяина. И заперты наглухо все ржавые браслеты...

Хозяин все бегал по кругу, ключик серебристой искоркой вздрагивал у него на груди.

И еще что-то сильно сверкало внизу. В траве. У передней стенки троллейбуса. Может, еще один ключик?

Мысль была, конечно, совершенно глупая, но я все же спикировал к земле. Хозяин со злорадным воплем кинулся на меня и, конечно, не успел: я взвился опять. Однако за секунду мне удалось разглядеть, что блестит среди травяных стеблей осколок стекла. Наверно, от разбитой фары.

У расколотых стекол всегда острые края...

А шнурок у ключика совсем тонкий.

Ну, давай, Славка, думай. Решайся...

Конечно, отпереть браслет на Хозяине я не сумею. Он со своими ржавыми дураками десять раз успеет меня скрутить. Но есть же другие браслеты! На Насте, на Глафире, на Степаниде. Был бы ключик!

— Спускайся лучше добром! — опять завопил Хозяин. Он стоял задрав голову и все тер ладонью лысую макушку.

Я сказал ненатурально и плаксиво:

— Ага, "спускайся". Чтобы вы меня отлупили, да?

Он сразу учуял новые нотки в моем голосе. Торопливо пообещал:

— Не буду, не буду! Да что ты! Пошутил это я... Ты спускайся, поговорим, обсудим все. По-хорошему, значит...

— Мне ваш ключик вовсе и не нужен, — обиженно сообщил я с высоты. — Пяткин вам наболтал, а вы этому пьянице и поверили... А я и не за ключиком прилетел, я хотел у вас колдовать научиться, вот...

— Ну и хорошо, ну и давай! — суетился он. — Я ведь чего... Я, конечно... это... научим! Ты давай, лети вниз-то... А? Ну, не боись.

— Ага, "не боись"... А эти дураки опять полезут. И так всего исцарапали!

— Степа, Федот, Кузя! Брысь! — гаркнул Хозяин, и прислужники торопливо полезли в троллейбус. Хозяин опять задрал голову.

— Ладно... — сказал я. И почти со скоростью падения опустился перед троллейбусной кабиной. Сел. Правой ладонью быстро накрыл стеклянный осколок, а левой вцепился в согнутую коленку и громко ойкнул.

Хозяин быстро засеменил ко мне.

— Ой, — опять сказал я. — Кажется, ногу подвернул. И в пятке-колючка. Посмотрите, пожалуйста.

Хозяин сокрушенно закачал головой и наклонился надо мной, как добрый дядюшка. Ключик закачался у меня перед глазами. Я вцепился в него, потянул, а краем стекла полоснул по шнурку. И с добычей в кулаке рванулся вверх.

Хозяин страшно, нечеловечески завизжал. Запрыгал. Проволочные болваны стремительно выкатились из троллейбуса.

Но я уже летел к опушке леса! Мчался изо всех сил!

Только... Что это? Непонятная тяжесть перевернула меня вниз головой. Я задрыгал ногами и брякнулся в траву у железных уродливых кустов.

Почему? Ох, балда, это же ключик! Я забыл, что с посторонними вещами летать нельзя, даже с самыми маленькими. Ключик совсем крошечный, а для меня все равно что якорь.

Но не мог же я его бросить!

А Хозяин и его колючие балбесы уже подбегали. Хозяин визжал:

— Шпана! Ворюга! В лапшу искрошу, сопляк паршивый!

И я по земле бегом ринулся в чащу ржавого леса...

Ну, как про это написать? Если бы мне кто-нибудь раньше сказал, я и сам бы не поверил, что смогу пробиться сквозь такую режущую, рвущую, колючую жуть. Но я пробивался. Гнилое железо листьев полосовало меня острыми краями. Лианы из колючей проволоки раздирали рубашку и кожу. Трухлявая железная чешуя прилипала к лицу и сыпалась за ворот. Но я не останавливался. Потому что за мной, не догоняя, но и не отставая, ломились через лес Хозяин и его слуги. Хозяин уже ничего не кричал. Я слышал только сиплые выдохи и скрежет.

Я телом пробивал в ржавых зарослях просеку. Как тяжелый пушечный снаряд. Я так и твердил себе: "Я снаряд, я из стали, мне ничего не страшно, мне ничуть не больно, вперед! " Я заставлял себя думать об этом без передышки. Потому что если бы я подумал о другом: о том, что тяжело дышать, и о том, какой длинный путь, и о том, сколько у меня царапин и порезов, тогда я сразу упал бы. Но я снаряд! Мне никем нельзя больше быть! Снаряду — не больно! Снаряд — вперед!..

Не знаю, случайно ли я выбрал тогда путь... То есть знаю, что не случайно. Потому что сквозь боль, сквозь ржавый бред несколько раз пробивалось воспоминание о дяди Борином компасе. Белый наконечник стрелки словно вспыхивал впереди, и я, не размышляя, мчался именно к нему. А может быть, это мне уже потом казалось, когда вспоминал?

Так или иначе, я вылетел прямо к железной свалке. Вернее, на лужайку, что отделяла свалку от ржавого леса. И тут, когда пробиваться уже стало не надо, силы у меня кончились.

Нужно было еще пробежать по логу, вскарабкаться по заросшему откосу, добраться до баньки, отпереть один браслет. Лучше всего Настин. А я стоял и двинуться не мог. Отчаянно болели порезы, и с пальцев капала на босые ноги теплая кровь.

Из черной ржавой чащи выскочил Хозяин. За ним с дребезжаньем продрались проволочные слуги. Хозяин семенил ко мне, размахивая кулаками, и что-то кричал блеющим голоском. А слуги скрипуче переваливались.

Я глядел на них беспомощно и даже без злости. Но потом злость все же колыхнулась во мне и подтолкнула. Я посмотрел: чем бы в этих гадов бросить? Увидел у ног в траве бутылку с разбитым горлышком. Поднял ее, скользкую и тяжелую, кинул в Хозяина. Вместе с бутылкой сорвались с пальцев темные шарики крови.

Взмах у меня оказался слабый, бутылка упала в пяти шагах. Я заплакал от досады и беспомощности.

А Хозяин вдруг остановился. И его дураки тоже.

Хозяин заругался. Он испугался чего-то. И я увидел — чего! Между нами стремительно вырастали и разворачивали острые листья несколько топольков. Они поднялись двухметровые, тонкие, трепещущие под луной.

Я не удивился. Слишком я был измучен. В моих скачущих, раздерганных мыслях вставшие топольки как-то увязались с упавшими на землю каплями крови. И я опять махнул рукой.

И еще несколько тополят взметнулись между мной и врагами!

Тогда я засмеялся сквозь слезы. И еще раз бросил в землю теплые брызги тополиной крови. И тоненькие деревца встали четкой шеренгой.

Хозяин мелко бегал вдоль этой шеренги, верещал, но, видимо, не смел пересечь волшебную линию.

Я повернулся и медленно побрел по мокрой траве. У железной сторожки горела яркая лампочка. Я обрадовался. Не надо спешить к ведьмам. До них, до ведьм-то, еще долго добираться, а кто знает, сколько времени удержит Хозяина строй тоненьких тополят?

— Дедушка... — позвал я слабым голосом.

Старик с проволочной бородкой появился сразу. Тонко вскрикнул, заохал, увидев меня, но я сказал:

— Где кольцо-то, дедушка? — И разжал левый кулак. И сверкнул в лунном луче ключик. Старик опять тонко вскрикнул и, кажется, заплакал.

У меня в голове гудело от усталости и боли. Я из последних сил улыбнулся и проговорил:

— Вот... Где тут щелка?

Щелка-скважина сразу нашлась, ключик повернулся легко и моментально рассыпался в порошок ("А еще нержавейка", — подумал я).

Тяжелое кольцо упало и больно стукнуло меня по ноге.

— Сыночек ты мой, — тихо сказал старик.

А позади, где остался Хозяин, я услыхал тоскливый, затихающий вой...

Старик легко поднял меня. На траву упало несколько лоскутков — остатки моей тополиной рубашки...

— Куда же тебя, родной ты мой? К доктору надо бы, а как среди ночи...

— К Насте, — пробормотал я. — Она вылечит...

Потом помню только Настины теплые пальцы и сиплый шепот Глафиры:

— Ты, само главно, кровь останови. В ём и так кровушки-то всего как в пташке...

И бубнящий голос Степаниды:

— Я лунную травку замешала, чтоб зараза никакая в его не попала, микробы всякие...

Боль поутихла, но совсем не прошла. До конца вылечить меня так быстро не могло, видно, никакое колдовство. А может, как порвалась ржавая цепь Хозяина, так ведьмы потеряли волшебную силу?

И уже дома, в постели, я сквозь сон ощущал, как ноют мои ссадины и порезы...

ПОСЛЕ СКАЗКИ.

Мама утром увидела, во что превратился мой костюм, и взялась за голову. Она даже не ругала меня, а только повторяла:

— Это не ребенок, а ужас. Это где же так надо носиться, чтобы изодрать все в клочья? Уму непостижимо...

Я лежал под натянутым до носа одеялом и виновато бубнил, что мы с ребятами лазили на свалке и я застрял в колючей проволоке.

— Неужели свалка — подходящее место для игр? — печально спросила мама. — Ты ведь не только одежду мог изорвать, но и сам исцарапаться. Ты цел? Ну-ка...

Она дернула с меня одеяло и опять взялась за голову.

Потом она мазала меня тройным одеколоном и бинтовала. Я терпел, только шипел сквозь сжатые губы. Наконец лечение кончилось, и мама велела мне весь день сидеть дома. Не в наказанье, а просто другого ничего не оставалось: куда я пойду такой изодранный и запеленутый, как мумия?

Что же, я сидел и вспоминал ночные приключения. И разные были во мне чувства. Гордость была, потому что я победил Хозяина. Радость была, потому что ржавые люди теперь все расколдованы и могут жить по-человечески. И грустно было, что летать больше не смогу. Неужели никогда не смогу?

А может быть, ведьмы что-то придумают и помогут мне?

Но тополиного пуха для пряжи теперь нет и не будет до нового июня. Целый год ждать! Да к тому же я догадывался, что Настя, Глафира и Степанида уже и не ведьмы. От ржавой неволи избавились, но и волшебство, наверно, потеряли...

Ладно. Все равно их надо навестить. Узнать, как идет их вольная жизнь. Спасибо скажут — и то хорошо. А может, хотя бы их мазь для царапин сохранила волшебную силу?

Кое-как я дождался полуночи. Выбрался в окно и двинулся по огороду. Шел я без опаски, потому что привык: в это время все крепко спят. И я ужасно перепугался, когда за кустами смородины кто-то заверещал и кинулся от меня напрямик через гряды.

Я упал на четвереньки в ботву и лишь спустя минуту догадался, что это была Нюра. По визгу догадался. Она, видимо, шла от уборной, увидела меня в бинтах и решила, что это мертвец или привидение.

Теперь своими воплями она перебудит весь дом! Пришлось возвращаться через окно в постель.

Нюра, однако, никого не разбудила. С полчаса я слышал сквозь заколоченную дверь, как она постанывает и стучит зубами на своей лежанке, потом опять стало тихо. Я поднялся...

На этот раз я добрался до бани без приключений. Оконце не светилось. В бане было пусто. Исчез дощатый стол, исчезли прялки, ткацкий станок, швейная машина. Это я определил на ощупь, потому что стояла темнота. Луна пряталась за тучами, а лампочка не зажглась, сколько я ни щелкал выключателем.

На мой робкий оклик никто не отозвался.

Сразу, отчетливо и полностью понял я, что сказка кончилась. И даже показалось, что ничего не было: ни ведьм, ни тополиной рубашки, ни Хозяина. Может, я все придумал, а теперь просто так пришел сюда? Я готов был поверить в это, да только откуда бинты и ноющие царапины?

Впрочем, к утру царапины перестали болеть и засохли. Бинты я размотал. Правда, пришлось натянуть длинные штаны и раскатать рукава у ковбойки, потому что выглядел я все-таки ужасно ободранно. Маму я убедил, что совершенно здоров, и помчался к друзьям на улицу Герцена.

Там, во дворе, я увидел Вовку Покрасова, Тольку Петрова, Амира и еще нескольких ребят. Был среди них и Лёшка Шалимов. Оказалось, его пригласили, чтобы он помог решить сложный вопрос: как достать из развилки тополя Вовкин самолет. Вовка соорудил модель из дранок, бумаги и резины, и они с Толькой пустили эту штуку из окна Толькиной квартиры, со второго этажа. Самолет сделал вокруг тополя вираж и застрял в разветвлении ствола. В таком месте, куда никому не удавалось добраться.

Когда я подошел, все обрадовались:

— Ура, Славка достанет!

Лёшка хлопнул меня по спине и сказал:

— Давай проявляй свои способности.

Я покачал головой:

— Не могу.

Толька Петров сразу разозлился:

— Почему не можешь? Надорвешься, что ли?

Я понимал, что хитрить бесполезно. И сказал сразу:

— Всё, ребята. Отлетался я. Больше уже никогда не смогу.

Они сразу поняли, что это всерьез.

— А что так? — сочувственно спросил Вовка Покрасов.

Ответить я не сумел, потому что заскребло в горле и защипало в глазах. Чтобы этого не заметили, я запрокинул лицо и стал смотреть на застрявшую модель. Ее растрепанный хвост косо торчал из развилки. А на тополе трепетали и тихонько лопотали о чем-то листья... А может, они мне что-то лопотали? Может, сказать хотели что-то, утешить? Наверно, так и было! Это же мой тополь, в моей крови капелька его сока! Значит, он меня понимает...

— Подождите, парни, — сипловато от подступивших слез сказал я. — Отойдите пока... Я попробую...

Они, конечно, ничего не поняли, но послушно отступили от меня и от тополя, а я шагнул к стволу, погладил бугристую кору. Даже щекой к ней прижался. И прошептал:

— Ну зачем тебе этот самолет? Отдай... Вовка с Толькой делали, старались... Ну, пожалуйста...

Может, и правда тополь услышал и встряхнулся. А может, ветер дунул покрепче. Похожая на крылатую табуретку модель вывалилась из развилки и с треском приземлилась у крыльца.

— Ну и дрова, — сказал Лёшка Шалимов. — Стоило из-за такой развалины шум подымать...

Вовка и Толька ответили, что им и такая модель хороша, а кому не нравится, пускай делает сам. Дровами обзывать каждый может, а вот смастерить что-нибудь...

Они понесли свою летающую табуретку ремонтировать, почти все ребята пошли за ними, а Лёшка и я сели на крыльце.

Лёшка поглядел на меня сбоку и спросил осторожно:

— Так что с летаньем-то с твоим? Разучился, значит?

— Не в том дело, что разучился. Просто рубашка изорвалась. Ну, та, с листиками. А я только в ней мог...

— И починить нельзя?

Я помотал головой.

— Ну, ничего. Все же ты кое-что успел, — сказал Лёшка. Он был мудрый человек. — Другие всю жизнь проживут, а взлететь ни единого разика не могут. А ты вон сколько летал. Что было, то было...

И мне стало гораздо легче. Даже веселее. В самом деле, подумал я, мне повезло. Я летал. Это было, и эту частичку жизни, эту сказку у меня никто не отнимет, потому что я всегда ее буду помнить... Конечно, я не так четко это думал, как пишу сейчас. Но все равно я это чувствовал.

"А может быть, и еще когда-нибудь удастся полетать", — сказал я себе в утешение.

— А может быть, и еще когда-нибудь полетаешь, — сказал Лёшка. И я был ему очень благодарен.

Жизнь побежала, как прежде. Обычная летняя мальчишечья жизнь: с купаньем, с футболом, с вечерними играми в мушкетеров и сыщиков-разбойников. Приходилось, конечно, и в магазинных очередях стоять, и на рынок ходить за картошкой, и с Леськой нянчиться (а он вредный такой рос, паршивец). Но все-таки свободы мне хватало. Как убегу в середине дня в дяди Борин двор под тополем, так и живу там до сумерек.

Правда, сумерки теперь наступали раньше: незаметно подобрался август. Был он нежаркий, но солнечный, с ласковым теплом, с паутинками в тихом воздухе. Листья тополя начали кое-где желтеть и подсыхать по краям. Но это было еще лето!

В один из таких дней к нам в город приехал театр из Тобольска. Для ребят он показывал "Снежную королеву". Спектакли шли в летнем павильоне, в саду напротив городской библиотеки.

Я у мамы выпросил трешку, но билеты в кассе оказались распроданы. Мы с Вовкой, Толькой и Амиром грустно сидели на лавочке под березами и смотрели на счастливчиков, которые показывали контролерше синие билетики и проходили внутрь.

— Может, попробуем "на протырку"? — предложил Амир.

— Ага, попробуй, — сказал Вовка. — Вон какая ведьма сидит...

Контролерша была хмурая, толстая, в очках и надвинутом на лоб платке. При слове "ведьма" меня будто подтолкнули. Я пригляделся. На мясистом лице контролерши торчали коричневые волосатые бородавки. Сердце у меня стукнуло.

Я поднялся и начал прохаживаться у входа в театр.

Конечно, я ни в чем не был уверен. Ведь я ни разу не видел ржавых ведьм при свете дня и сейчас вполне мог ошибиться. Тем более что старуха не обращала на меня ни малейшего внимания.

И чего я тут топчусь? Глупо. И ребята уже смотрят на меня с ухмылками...

В дощатом павильоне протренькал второй звонок. К входу пробежали две опоздавшие девчонки с бантами, и контролерша осталась одна. Грузной своей фигурой она полностью загораживала дверь. Я тихонько плюнул с досады и пошел к ребятам... И услышал за спиной бубнящий голос:

— Ну-к, ты чё пошел-то? Подь сюды...

Я подскочил. Бабка глядела булавочными глазками сквозь очки. Степанида или нет? Она кивнула в темную глубь павильона:

— Иди. Да только тихо там, в уголке сядь...

— Не... — вздохнул я и оглянулся на скамью. — Без ребят я не могу.

— У, шалапуты. Ну дак зови быстро, чё стоишь...

Я возликовал и махнул Тольке, Вовке и Амиру. Их сдуло со скамьи...

И еще была встреча.

На углу Первомайской и Герцена, рядом с городским театром, продавали мороженое. Замечательное мороженое, сейчас такого не делают. Его черпали ложкой из жестяного бачка, обложенного кусками льда, набивали в формочку, где лежала вафля, накрывали другой вафлей (тоненькой и хрустящей) и выдавливали из формы плоский снежно сверкающий цилиндрик. Идешь по улице, лижешь его молочные, льдисто-сахарные бока, и весь белый свет кажется прекрасным...

У меня были три рубля, а маленькая порция стоила как раз трешку. Я стоял и терзался: купить мороженое или оставить, деньги на кино? В "Темпе" шла прекрасная комедия "Цирк".

Наконец я трезво рассудил, что кино — это почти два часа удовольствия, а мороженое — не больше чем на десять минут. И решил, что лучше попрошу у продавщицы бесплатно кусочек льда. Его можно бегом донести до двора, а там сунуть за шиворот Вовке или Амиру (рыжему Тольке не надо — он лишен чувства юмора). Если продавщица — тетка не сердитая, лед она даст...

Я подошел. Продавщица была молодая. Высокая, с круглым лицом и... с глазами Насти. Только у Насти под глазами всегда были тени и морщинки, а у этой — ничего подобного. Я растерянно остановился. Мы встретились взглядами. Она смотрела весело, но непонятно.

Настя или нет?

А если Настя, узнала ли меня?

Она улыбнулась:

— Ну, чего встал-то? Иди сюда.

Я смутился. Подошел, неловко царапая сандалиями асфальт.

— Дай-ка я тебя угощу, — сказала она полушепотом. И это был такой знакомый полушепот...

— Да не... зачем... — пробормотал я сам не знаю отчего.

Но она сделала мне большую шестирублевую порцию.

— Бери, бери...

"Ну, скажи "Тополёнок", — мысленно попросил я. — Скажи. а? ".

Только она не сказала. Просто смотрела и улыбалась. Я взял мороженое, пробормотал "спасибо". Хотел пойти. Но она опять заговорила громким шепотом:

— Слышь-ка, сделай одно дело, а? Вон туда, за угол, краснофлотец прошел, он у меня сейчас порцию купил, а сдачу забыл. Скажи, чтоб вернулся и взял. Догонишь?

Я кивнул и побежал. Конечно, я должен был помочь, да и моряка хотелось посмотреть: не так уж часто они бывали в нашем городе.

Высокого флотского старшину в белой форменке и белой фуражке я догнал на углу Первомайской и Ялуторовской. Он шагал, чуть покачиваясь, и мороженое лизал как-то особенно лихо. По-морскому!

Я забежал спереди и выдохнул:

— Товарищ моряк! Вы деньги забыли взять!

Он остановился, глянул с высоты из-под козырька.

— Не понял вас...

— Ну там, у продавщицы с мороженым. Она говорит, вы сдачу не взяли.

Он шевельнул бровями, подумал секунду.

— Да нет, взял я сдачу.

Тогда я настойчиво сказал:

— Все-таки вы вернитесь. Для выяснения. Она просила.

Он опять пошевелил бровями, постоял. Круто повернулся и зашагал назад. Оглянулся, подмигнул мне и опять зашагал.

Я постоял и вдоль забора осторожно двинулся следом. Потом спрятался за колонной у театрального подъезда и стал смотреть. Старшина подошел к продавщице, они о чем-то поговорили, затем стали смеяться. И мне тоже стало весело. И я все смотрел на них и думал: "Ну вот, все хорошо... ".

Мороженое таяло у меня в пальцах, молочной струйкой бежало по голой руке и белыми звездочками падало на сандалии...

Вот и вся история. Все, что было потом, отношения к ней не имеет. Глафиру или кого-то на нее похожую я не встречал. И Льва Эдуардовича Пяткина не встречал. Да и наплевать на него, на предателя! Если бы встретил, кинул бы в него пустым подсолнухом или еще чем-нибудь...

Скоро наступила осень, но я все равно ходил к друзьям на улицу Герцена, и мы по-прежнему играли во дворе, если не было дождя.

Тополь стоял золотой, и листья его засыпали двор.

Иногда я оставался ночевать у дяди Бори. По вечерам он в кухне варил на таганке картошку и мы с ребятами сидели у огонька и разговаривали.

Однажды, когда разговор шел о всяких таинственных делах, я рассказал всю историю про ржавых ведьм и Хозяина. Все слушали внимательно, однако в конце Толька Петров сказал:

— Все это брехня.

— Не брехня, а выдумка, — заступился Вовка Покрасов. — Нельзя, что ли, придумывать? Жюль Верн тоже придумывал.

— А вот и не выдумка, — заспорил я. — Если я все выдумал, тогда почему я летал?

— Подумаешь, летал, — хмыкнул Толька. — Если потренироваться, то каждый сможет... А никакого Хозяина не было.

Я хотел задрать рубашку и показать на животе следы от старых царапин: еще сохранились розовые полоски на загаре. Но подумал: кого удивишь царапинами?

Амир сказал:

— Придумал не придумал — какая разница? Главное, что интересно.

Дядя Боря молчал и улыбался.

Лёшка Шалимов тоже сидел здесь и тоже улыбался. Он был почти взрослый.

Я повернулся к нему:

— Лёша, скажи им!

— Да чего говорить, — отозвался он. — Пусть не верят. Ты-то знаешь, что было, а чего не было...

Я немножко обиделся. Но самую капельку. Обижаться всерьез не хотелось. На кухне в сумерках было хорошо, трещал огонек, тополь шумел за окном по-осеннему. В такие минуты нет настроения ссориться.

А кроме того, я и сам понимал, что сказка — это сказка.

Кое-что мне, наверно, приснилось, а кое-что я, кажется, выдумал, потому что не мог жить без фантазий.

Впрочем, сама жизнь этим фантазиям помогала. В октябре к нам в школу пришла новая вожатая и объявила, что все пионеры должны заняться важной работой: собирать старое железо. Нашим заводам нужен металл. Я вспомнил про свалку в логу и подумал: железа там столько, что наш отряд сразу займет первое место.

Но, может, никакой свалки там нет? Может, она мне тоже приснилась?

Я отыскал в логу тупик с покрытыми сухим бурьяном откосами. Железо там было, несколько груд. Видимо, они лежали здесь давно, потому что сквозь ржавые листы и проволоку проросли тонкие топольки... Давно ли? А может быть, этим летом?

Мы долго таскали металлолом на школьный двор и в самом деле заняли первое место. Даже грамоту получили.

... И вот еще что было по правде! Тополиная рубашка! Ну, может, не тополиная, но белая, с красными вышитыми листиками на широком вороте. Лоскутки от нее я сберег до следующей весны и в марте сшил из них паруса для соснового кораблика. Хорошие получились паруса, кораблик бегал быстрее всех по луже, которая разлилась у подножия старого тополя. Когда мой кораблик далеко обогнал Толькину яхту с непромокаемым парусом из бересты, я сказал Тольке:

— Вот! А ты не верил!

Он ничего не понял, но на всякий случай надулся. Но не надолго. День был хороший, дул теплый ветерок, и солнце рассыпало по луже праздничные вспышки. Оно прошивало прямыми лучами ветки тополя, на котором уже начали набухать почки.