Улица отчаяния.

Глава 12.

Да, это похоже на секс. Выступление на сцене, живое исполнение.

Мы и сначала работали прилично, а потом так и очень хорошо. Мне всегда казалось, что я слабое звено, стою себе, веду невиртуозную басовую партию да притопываю иногда ногой, однако, по мнению некоторых, я тоже играл свою роль, я был фундаментом, на котором строили остальные члены группы, скалой, основой. Так, во всяком случае, говорили. А вообще все это ерунда, и нет никакого смысла тратить силы и время на никому не нужный анализ, мы были популярны, вот и весь тебе сказ.

И это очень похоже на секс. Конечно же. Перед залом или стадионом, где сидят и стоят люди, спаянные на время общим теплом, потом и запахом, общей одержимостью и напряженным, с минуты на минуту нарастающим предвкушением. И вы входите в эту атмосферу, становитесь ее неотделимой частью; в суете и мандраже последних минут перед выходом, укрытые от зала в артистической уборной, вы почти всегда его слышите и всегда, абсолютно всегда ощущаете.

А затем мы неожиданно появляемся, в дыме и сполохах света, под грохот аккордов, или просто заходим (мы сделали такое однажды), притворяясь рабочими сцены, возимся с аппаратурой и мало-помалу начинаем играть — один, потом другой, третий, так что публика не сразу понимает происходящее, а звуки все нарастают, заполняют зал, и прорезается четкий, захватывающий ритм. И большой, главенствующий ритм, светотень быстрых песен и медленных песен, и ритм разговорных интермедий, когда Дейви и Кристина вообще прекращают играть и слушают других, и бормочут или кричат, или визжат, или просто нормально разговаривают, отпускают шутки, что уж там под настроение, что уж там соответствует нашему никогда не формулируемому, но все равно существующему плану действий, ритм, который гонит нас дальше и дальше.

К апогею, развязке, финалу, к топоту, крикам и скандированию, к номерам на бис, когда поет уже весь зал, потому что мы — наконец-то — играем старые, проверенные временем песни. Пот льется с нас ручьями, сцена гаснет, но публика не расходится, и тогда, при свете нескольких софитов, — тихий, умиротворяющий, чаще всего — акустический финал, как последняя нежность исчерпавших всю свою энергию любовников, теплое, прощальное объятие каждому из зрителей, прежде чем они, удовлетворенные и опустошенные, вытекут из зала в темноту улиц.

Иногда начинало казаться, что мы можем играть так без конца, нам хотелось играть без конца, а иногда — раз в десять реже — мы не въезжали в нужное настроение и делали вроде бы все то же самое, чисто и профессионально, но механически, как зазубренный урок, хотя не слишком чувствительный слушатель мог и не заметить особой разницы.

Но в тех случаях, когда казалось, что мы можем играть без конца, вечно, со временем происходили странные вещи, оно словно останавливалось или бесконечно растягивалось, хотя потом, когда все уже было позади и ты возвращался в нормальный мир, весь этот промежуток невыразимо иного времени сливался в точку, в один огромный, теснящийся событиями момент. Иногда такое происходило с целыми турами, и тогда казалось, что все там бывшее было не с тобой, а с кем-то другим, что ты только слышал об этом из вторых рук, из третьих, из десятых.

Ты играл и был частью всего этого, в той же степени, как оно — тебя, и ты оставался при этом собой самим, без малейшего ущерба, более того, ты чувствовал себя более живым, более острым и способным и… логически осмысленным — но в то же самое время, хотя ты постоянно осознавал свою отдельность, ты с тем же постоянством был вовлечен, причастная часть, не слагаемое в сумме, но сомножитель в произведении.

Это был по сути экстаз — рвущееся, пульсирующее переживание общей радости, восторг, равно ощущаемый как мозгом, так и кожей, сердцем, всеми внутренностями, потрохами.

И пусть бы это не кончалось, думал ты, пусть бы удалось зацепиться за этот уровень, удержаться на нем навсегда… Но так, конечно же, не бывает. И снова начиналась чересполосица света и тени, резкий контраст обыденного и сказочного, серое, тусклое бремя бесконечных, трудом заполненных будней, а затем ослепительная вспышка, словно на нас пятерых, стоящих на сцене перед тысячами, десятками тысяч слушателей, сошлось в точку, сфокусировалось все лучшее, все самое увлекательное; великолепное, самое живое из всего множества их заурядных жизней.

Я так никогда и не смог разобраться, кто тут брал энергию, а кто отдавал, кто кого эксплуатировал, кто был, грубо говоря, сверху. Ну да, они нам платили, так что можно назвать это действо проституцией, но с другой стороны, мы, как и большинство групп, в лучшем случае оправдывали расходы по организации турне, а то и оставались в минусе. Выступая вживую, мы полностью, с лихвой отрабатывали их деньги; источником наших доходов были пластинки, но никак не гастроли. Вы выкладываете свои фунты, доллары или там иены за определенную структуру извилистой спиральной бороздки, выдавленной на виниле, или за некую перегруппировку магнитных частичек на тонкой пластиковой ленточке, с чего мы, собственно, и живем, спасибо за покупку. А мне достается больше всех, хотя мы и заключили соглашение, по которому остальные получают от пяти до десяти процентов авторского вознаграждения (а что, собственно, это только справедливо).

Но, гастролируя, выступая и каждый раз привнося что-то новое, ты неизбежно начинал ощущать себя не таким, как все, тебе казалось, что ты делаешь нечто важное, значительное.

И если уж это коснулось меня, державшегося по преимуществу на заднем плане, можно себе представить, что происходило с нашими звездами, с Дейви и Кристиной.

И привыкание, как к наркотику. Ты всегда считаешь, что можешь с легкостью бросить, но всегда оказывается, что тебе нужно еще и еще, что для удовлетворения этой потребности ты готов на любые расходы, не пожалеешь ни сил, ни времени. Аплодисменты, крики и визг, свист и топот толпы поклонников и хитроумные, сумасшедшие или попросту жалкие попытки прорваться через все линии нашей обороны, чтобы увидеть вас один на один, с глазу на глаз, чтобы просто взглянуть на вас, обнять, что-то пробормотать или — с мольбой и надеждой — сунуть вам в руки записанную кассету.

Для Дейви и Кристины, находившихся в фокусе всего этого безумия, оно значило куда больше, чем для меня, — потому что они были не такие, как я, настолько не такие, что казались иногда представителями другого биологического вида. Они купались во всеобщем поклонении, наслаждались им, ненасытно упивались, в то время как я, при всех моих стараниях, так и не научился воспринимать свою куда более бледную известность легко и естественно, как нечто само собой разумеющееся.

Первое время все это было приятно, затем, и довольно долго, — ново, необычно, интересно и увлекательно, но уже после первых турне наши преданные, восхищенные слушатели начали действовать мне на нервы.

Толпа, ее непомерная, давящая масса. Угрожающая темнота зала, топот, рев и улюлюканье невидимых, обложивших нас орд. А то, сколько времени требуется им, чтобы узнать песню…

Господи, да я же могу признать любую песню любой, хоть малость знакомой мне группы по первому такту; несколько первых нот вступления, и я уже знаю, что это такое. А мы начинаем играть вступление точно так же, как оно записано на пластинке, но проходят секунды и секунды, такты и такты, прежде чем наши фэны узнают наконец старую, обожаемую ими песню и начнут заглушать нас своим хоровым пением. Я было думал, что, может, это временная задержка, что это звук так долго идет от нас к ним и обратно, но оказалось, что нет, ничего подобного, просто люди очень медленно соображают.

Я не человек толпы, стадное поведение абсолютно мне чуждо, я его даже не понимаю. Я никогда не ощущал себя частью людской массы, даже на футбольных матчах. Ни на одном массовом зрелище, будь то концерт, кинофильм, спортивная игра или что-либо еще, я не отдаюсь полностью происходящему. Какая-то часть моего сознания сохраняет отстраненность, наблюдает за окружающими, интересуется их реакцией, а не тем, на что они реагируют.

Да и вообще мне многое не нравилось, скажем — люди, желавшие узнать, какой ты пользуешься зубной пастой, какое у тебя счастливое число и в чем ты спишь, или деревенские придурки, твердо убежденные, что лишь он/она может составить счастье Кристины или Дейви или — Господь сохрани и помилуй — их обоих враз.

И еще христиане. Как вспомнишь, так вздрогнешь. Фундаменталисты, люди, рядом с которыми Амброз Уайкс со своим «капризом» казался весьма здравым, уравновешенным и разумным человеком.

Сам же я и виноват, не нужно было трепать языком.

Это произошло во время нашего первого большого турне по Штатам. Как правило, я с радостью отдавал все разговоры на долю Дейва и Кристины, они у нас были красавец и красавица, в то время как я сильно смахивал на какого-нибудь злодея из фильмов о Бонде, совсем не та фактура, которая требуется для прайм-таймовой телепрограммы или журнальной обложки. Но вот в Нью-Йорке некая приятная, интеллигентного вида девушка захотела проинтервьюировать не кого-нибудь, а конкретно меня, для университетского, как она сказала, журнала. Я согласился, решив про себя, что при первом же вопросе насчет того, какой у меня любимый цвет или как мне нравится быть богатым и знаменитым рок-идолом, я разыграю свой обычный спектакль: превращусь в тупого, косноязычного заику.

Однако она задавала вполне разумные вопросы; некоторые из них даже заставляли меня серьезно задуматься, увидеть вещи с новой, неожиданной стороны, а ведь обычно мы только и делали, что по сотому разу пережевывали одни и те же ответы на одни и те же вопросы. Умненькая, симпатичная, острая на язык журналистка произвела на меня самое хорошее впечатление, я даже назначил ей свидание — после того, как она вежливо отвергла приглашение на нашу послеконцертную пьянку. И я ведь совсем не пытался ее заклеить, не лапал и даже не заигрывал; я вел себя как настоящий джентльмен, сказал, что мне очень понравилось с ней разговаривать и не могли бы мы встретиться еще в будущем.

Эта сука продала свою писанину в «Нейшнл инквайрер». Примерно два процента нашего интервью касалось религии, три — политики, и еще процентов пять — секса. Согласно газетному тексту, мы только на эти темы и говорили. Я говорил.

Уэйрд подавался в этой статье как коммунистический атеист, готовый отодрать любую особь женского пола, да и не только женского (я признался ей, что спал однажды с одним парнем, просто чтобы посмотреть, на что это похоже; оказалось, что ничего интересного, и чтобы поддержать эрекцию, мне приходилось все время думать о женщинах, и потом я твердо решил избегать содомии в любом ее варианте. В целом впечатление было не то чтобы совсем уж неприятное, но у меня не было ни малейшего желания повторять подобные эксперименты, и — какого хрена, я же предупреждал, что это не для печати!). А к тому же я пытался совратить и развратить юные, неокрепшие души всех приличных, патриотичных, мамо-папо-любивых американских юношей своими злокозненными песнями, каждое слово которых сочится наркотиками, сексом, марксизмом и антихристианством.

К югу от линии Мейсона-Диксона [65] наши пластинки складывали в кучи и жгли.

Неожиданно заметили, что на первой стороне «Жидкого льда» есть инструментальная пьеса «Route 666» [66]. Число Зверя! Боже Иисусе Христе, спаси и помилуй, не выпускайте монахинь на улицу! Все это было, конечно же, шуткой, первоначально этот номер назывался «25/68», в соответствии с системой, применявшейся мной в те времена, когда мои песни существовали только в затрепанной школьной тетрадке, да на низкокачественной, высокошипящей кассете С-60, да промеж моих же ушей. «25/68» звучало слишком похоже на эту тему Chicago — «25 or 6 to 4», — вот я и переименовал свою вещицу без малейших раздумий, сразу, как только мы ее записали.

Название себе и название, безо всякого там смысла, — и вдруг оно стало Знаком того, что я Поклонник Сатаны. Ну, а потом все мои тексты были изучены только что не под микроскопом. Профессора южных колледжей, где уровень учености столь высок, что сама мысль об эволюции считается святотатством, подробно доказывали в своих высокоученых статьях, что все мною написанное прямо нацелено на поругание Американской Семьи, Флага и Образа Жизни.

Это ж нужно было мне так вляпаться!

Собственно говоря, мы на этом ровно ничего не потеряли. Более того, на каждую пластинку, сгоравшую в этих жертвенных кострах, мы продавали три, четыре другие, ведь лучшей рекламы и не придумаешь. А группы вопящих, размахивающих флагами фундаменталистов стали естественной — и весьма зрелищной — частью наших дальнейших выступлений; эти психи таскались за нами повсюду, почище любых тебе группиз.

Куда неприятнее были угрожающие письма. У меня развилась самая настоящая мания преследования; я боялся не столько автомобилей со взрывчаткой и убийц, вламывающихся ночью в гостиничный номер, — от опасностей подобного рода можно защититься наемной охраной, — сколько снайпера с винтовкой, засевшего где-нибудь в зале. Дурь, конечно же, ведь и у входа, и в помещении всегда работали и полицейские, и те же самые охранники, но может быть, и не полная дурь. Люди решительные и предприимчивые всегда могут пронести винтовку заранее, а затем купить билет и войти в зал с чистыми руками, они могут даже устроиться туда на работу еще до нашего приезда — ведь график гастролей составляется заранее — и принести винтовку с оптическим прицелом в любой удобный для себя момент. Больше всего я боялся осветителей, ведь у них идеальные условия… сидит за каким-нибудь софитом человек со стволом типа «супер трупер» или «винчестер М70 магнум»…

Стоя на сцене, я чувствовал себя голым и беззащитным, большой, неподвижной, прекрасно освещенной живой мишенью; руки у меня потели, мысли путались, я едва справлялся с гитарой.

Втайне от остальной группы я начал надевать перед концертом бронежилет. Теперь я чувствовал себя поспокойнее, хотя и сгорал от стыда. Я мог выходить к невидимой в темноте зала толпе, играть для нее музыку, а затем, когда полиция растаскивала прущих на наш лимузин людей и мы, надежно укрытые за стальной броней и зеленоватым, чудовищно толстым стеклом, проползали мимо судорожно тянущихся к нам рук и разинутых, перекошенных ртов, вопящих бог уж знает что, направлялись в гостиницу, где так и кишели крепкие мужики с оттопыренными под мышкой пиджаками, и я думал о сумасшествии людей, хотевших разорвать нас на части, потому что они нас любили, и людей, хотевших разорвать нас на части, потому что они нас ненавидели, и я начинал чувствовать себя не таким уж и сумасшедшим — чтобы быть в этом мире нормальным, нужно окончательно свихнуться.

Для Великой Противоточной Дымовой Завесы, ведущей свою родословную от того осеннего дня, когда мы с Инес сотворили облако и танцевали на горячем пепле, потребовалось несколько месяцев и сто тысяч фунтов. Эта кошмарная штука создавалась при помощи уймы сухого льда, вентиляторов, нагревателей, генераторов дыма и светотехники, как лазерной, так и обыкновенной.

Вентиляторные генераторы холодного углекислотного дыма располагались высоко над передним краем сцены, а генераторы обычного дыма, имевшие в дополнение к вентиляторам мощные нагревательные элементы, стояли внизу, по той же линии, но со сдвигом, так что их огромные, по два метра в поперечнике, сопла были направлены точно в заборные устройства, отсасывавшие теплый дым и стоявшие в промежутках между углекислотными машинами; аналогичные заборные устройства, отсасывавшие холодный дым, стояли внизу, в промежутках между генераторами теплого дыма.

Внутри всех генераторов дыма стояли прожектора, светившие соответственно вниз и вверх; кроме того, Завеса, состоявшая из перемежающихся потоков текущего вниз и бьющего вверх дыма, освещалась с различных направлений целыми батареями лазеров, прожекторов и стробов.

В самом полном варианте она состояла из двадцати четырех элементов, хотя конкретное число варьировалось в зависимости от размеров и формы сцены. Роскошная была штука, но уж очень капризная; устроить все так, чтобы потоки не перемешивались и, скажем, заборные устройства для теплого дыма не засасывали заодно и холодный дым из расположенных рядом генераторов, было очень сложно, отладка Завесы занимала куда больше времени, чем настройка всего акустического и осветительного оборудования, но когда уж она работала, зрелище получалось потрясающее.

Само собой, мы не могли все время загораживать сцену Завесой, как бы там она ни смотрелась; мы установили целую батарею мощных вентиляторов и чего-то вроде малость ослабленных мин направленного действия и потому могли не выключать Завесу, а пробивать в ней огромную дырку, появляться перед залом в мощном, подсвеченном сзади всплеске дыма, звука и света. Кроме того, у нас имелись большие операторские краны, движущиеся платформы и подвесные системы, позволявшие нам неожиданно прорываться через Завесу практически в любом ее месте.

Обкатав программу в привычных условиях — на британских слушателях и без Завесы, мы переправились через «лужу» и начали американскую часть своего мирового турне. После США нам предстояло посетить Южную Америку, Японию, Австралию и даже — впервые в нашей практике — Индию и Нигерию. Далее намечалось возвращение через Европу (Восточную и Западную) и Скандинавию с заключительной серией концертов дома, в Британии.

Незадолго до этого вышел наконец «Найфэдж» [67], работу над которым мы начали еще в 1978 году. Мы записывали этот чисто инструментальный, кошмарно дорогой в производстве и непредвиденно длинный (намечался одиночным, а вышел двойным) альбом в течение двух лет, а затем убили еще год на его микширование. После таких заморочек работа над «And So The Spell Is Ended» [68], выпущенным в конце 1979 года, казалась простой и быстрой, хотя этот альбом и был самым сложным музыкально и самым расточительным по студийному времени из всего, что мы когда-нибудь записывали, не считая «Найфэдж».

Даже песни из «Все кончилось» начали казаться мне слишком искусственными; некоторые треки из этого альбома заняли у нас больше времени, чем весь «Жидкий лед». Мы становились излишне придирчивыми, исхищренная филигрань звукооператорской работы, умноженная на беспредельные возможности микширования, заслоняла от нас самое музыку. Зачинщиком был Уэс с его вечным стремлением к недостижимому совершенству, но вскоре это поветрие коснулось и всех остальных. В нас появилось что-то такое… ну, не знаю. Пресыщенность, даже упадничество.

Оглядываясь назад, я удивляюсь, что это не случилось с нами много раньше, ведь мы и с самого начала не то чтобы очень рвались угождать вкусам улицы.

«And So The Spell Is Ended» стал платиновым буквально в наносекунду, он продавался лучше всего, сделанного нами прежде. Это был скованный, лишенный свободного дыхания, перепродюсированный альбом, собрание хромых, на костылях ковыляющих песен, и все же он продавался. Неделю за неделей он занимал первую строчку в американских чартах, некоторые магазины продавали его с ограничениями, чуть ли не по штуке в руки, в некоторых городах им торговали прямо с грузовиков. Я предложил выпустить для удовольствия воинствующих фундаменталистов специальное легковоспламеняющееся издание — запрессовать, к примеру, и в конверт, и в винил какую-нибудь пиротехнику, но это разумное, человеколюбивое начинание было грубо отвергнуто фирмой «Эй-ар-си», каковую к этому времени возглавлял не кто иной, как Рик Тамбер.

На этот раз очередь получать в Нью-Йорке платиновый альбом была моя. На церемонии вручения я сильно надрался и малость опозорился. Мне казалось, что я тогда же и потерял эту дурацкую штуку, но пару лет назад, уже тут, в церкви, она обнаружилась при разборке какого-то ящика со старым барахлом. Я извлек пластинку из стеклянного футляра и поставил ее на проигрыватель, чисто для смеха.

И услышал оркестр Джеймса Ласта.

Господи, у нас и лейблы-то разные.

Хотите все это в сжатом виде?

П-ф-ф. Кап-кап-кап. Щелк. И-и-и. Бух, плюх. Д-з-з-т. Би-и-и-ип.

Б-и-и-ип — это когда Дейви умирал. Дейви умер. Произошло это следующим образом.

Мы выступали в Бостоне, Нью-Йорке, Филадельфии, Вашингтоне и Атланте, и все шло великолепно; билеты разлетались за час-другой, публика стояла на ушах, и даже фундаменталисты почти оставили нас своими заботами, отчасти, возможно, потому, что Дейв с Кристиной снова сошлись и вслух объявили о своем намерении пожениться, создать семью. Кроме того, появилось несколько эксклюзивных, богато иллюстрированных статей о стабильной, образцово буржуазной семейной жизни Микки Уотсона. Для пущей безопасности Большой Сэм озаботился, чтобы меня надежно оградили от всех интервьюеров, и распустил слух, что в тот раз я просто оттягивался, рассказывал юной, малоопытной журналистке всяческие страсти, а она, дура, и поверила. В результате всего этого шобла «морального большинства» и ребята, считающие, что Вселенной шесть с чем-то там тысяч лет, малость от нас подотстали.

И все равно мы наняли для Атланты довольно серьезную охрану, так, по сути, и не потребовавшуюся; в тот раз герои с Библией в левой руке и топором в правой никак себя не проявили. И в Майами, там охрана была ничуть не слабее, хотя мы и знали, что это, в общем-то, лишнее, — Флорида, конечно же, юг, но совсем не тот юг.

Наша техника добралась в Майами с опозданием, один грузовик попал на шоссе в аварию. Ничего особо серьезного, однако местный шериф задержал водителя и его груз для выяснения обстоятельств. Мы-то сами арендовали для американской части гастролей «Боинг-737» (разукрашенный, конечно же, золотом) и прибыли на место с большим запасом времени, однако из-за этой задержки рабочим пришлось устанавливать оборудование в нервной, несколько хаотичной обстановке.

Зал был хоть и не очень большой, но с довольно широкой сценой, так что на этот раз Завеса состояла из двадцати дымно-углекислотных блоков. Все места были проданы; собственно говоря, мы могли бы заполнить зрителями и в два раза больший зал. Была какая-то неразбериха с количеством входных билетов, продававшихся прямо перед концертом, но в общем все выглядело вполне прилично.

За жарким, душным днем последовал столь же жаркий, душный вечер; кондиционер в нашей уборной грохотал и капал водой, шампанское было не марочное, хлеб для бутербродов оказался ржаным вместо цельнозернового, Кристинино «шабли» плохо охладили… но в пути поневоле привыкаешь мириться со всеми невзгодами и лишениями.

Мои лишения были иного плана: я привыкал обходиться без Инес. После Наксоса наши отношения заметно испортились — а может быть, они просто так и не наладились после того, давнего эпизода у Уэса на берегу Уотергейтского залива… трудно сказать. Черт с ним, это долгая история, и мне самому известны далеко не все ее обстоятельства, но в конечном итоге Инес вышла замуж за лорда Бода. Помните такого? Фотограф, личность, известная в кругах, и бывший акционер «Эй-ар-си» (бывший, иначе я ушел бы с этого лейбла). Они тайно поддерживали эпизодические отношения еще с того времени, как судьба свела нас с Инес в Манорфилдской студии и в особняке лорда Бода, где крутились и падали листья, а я наблюдал с дерева за жонглером.

Леди Боденем. Кой черт, неужели она держала это в уме с самого начала? Неужели это еще один пример все того же мелкобуржуазного стратегического планирования? Бог весть, я ее спрашивать не буду.

Одним словом, Инес отказалась от поездки со всего двухнедельным предупреждением, и нам пришлось в обстановке суеты и неразберихи, неизбежно возникающей перед началом каждого большого турне, еще и подыскивать третью девочку на подпевки. Можно было вчинить Инес крупный иск, но мы не стали, посовестились.

Стараясь не думать о ней, я с головой ушел в организацию турне, а в свободное время писал новые песни. И как же приятно было снова отправиться в путь, пусть даже и без Инес.

В путь… не догадываясь о близкой катастрофе, о том, что случится в Майами.

Наша программа включала четвертушку — двадцать минут — «Nifedge». Поначалу мы планировали исполнить эту штуку целиком, сделать ее второй половиной огромного, на три часа с хвостиком, концерта, но тут возникали некоторые проблемы. Главная проблема состояла в том, что нам не хватало смелости, но это всего лишь мое личное мнение. Большой Сэм и «Эй-ар-си» дружно считали, что попытка исполнить длиннющий, с полнометражный кинофильм, блок чисто инструментального материала перед большой аудиторией, пришедшей послушать песни с наших синглов, чревата полной катастрофой, так и без поклонников остаться недолго. Возможно, и верно, но уж очень трусливо. Если ты только и будешь, что давать публике любимые ею вещи, все остановится и не будет никаких новых звуков (слушая некоторые радиостанции, можно сделать вывод, что такое положение если еще и не наступило, то быстро приближается).

В итоге мы исполняли из нового песню «Вот все и кончилось» (продолжительностью в добрые двенадцать минут) и первую сторону первой пластинки «Найфэджа». Плюс на радость непритязательной публике все старые, любимые ею песни.

Для начала мы сильно задержались, ожидая заказанный вертолет, — продраться сквозь окружившую зал толпу на лимузине было абсолютно невозможно. Концерт начался с получасовым опозданием в удушающе жаркой атмосфере. Кондиционеры зала вышли из строя, так что там и с самого начала была страшная духота, ну а двадцать тысяч возбужденных, зачастую — приплясывающих, по большей части — курящих людей мгновенно превратили это место в близкое подобие огромной общественной сауны. Мы начали медленно, с «Balance» [69], где сперва на сцене царит почти полная темнота (световые фокусы приберегались на потом; люди уже слышали о Завесе, поэтому мы не всегда вводили ее с самого начала), и только барабаны, затем последовательно высвечиваются и вступают (на половинной, хорошая была мысль, громкости) одна, вторая гитара, вокалисты, бас и синтезатор. В концертном варианте эта песня звучала более спокойно и задумчиво, чем на альбоме; вместо жесткого, захватывающего ритма мы использовали мягкий, гармоничный бэк-вокал, что неизменно — если, конечно же, мы играли с настроением — убаюкивало слушателей.

Как только прозвучала последняя строчка «Равновесия» («… и ты… потерял… равновесие…»), Хитрый Питер, наш всемогущий звукооператор, поднял громкость почти до максимума, осветители врубили все софиты и мы ломанули «О, Киммарон».

Аудитория взорвалась. После двадцати — двадцати пяти минут старого, известного слушателям материала мы снова потушили софиты и так, при затемненной сцене, раскочегарили «Завесу». А затем — лазеры, прожектора и первые аккорды «Все кончилось».

И первая за все эти концерты неполадка в «Завесе». Отказал один из генераторов холодного дыма, сгорел мотор вентилятора. Через пару минут установка выплюнула несколько клочьев белесого дымка, но тем дело и кончилось; водопад холодного, клубящегося тумана так и не возник, на его месте (чуть левее середины сцены, примерно там, где стоял обычно Дейви) зияла широкая вертикальная прореха.

Мы продолжали играть — как и было условлено на случай подобных происшествий. Чинить было бы очень долго, да к тому же отказ одного из двадцати блоков почти не снижал общего эффекта. А эффект был, да еще какой. Прожектора прожектировали, лазеры лазерили, взрывы (это когда небольшие заряды чего-то там военного разносили середину «Завесы» в клочья) взрывались, все было путем.

Мы начали первую сторону «Nifedge».

Я обливался потом. Мне хотелось пить, грохот буквально лупил по башке. Не знаю, может, уровень звука был слишком высокий, или публика какая-то особо шумная, или форма зала создавала какой-то странный резонанс, — во всяком случае, шум меня оглушал, в моей голове возникало нечто вроде положительной обратной связи. К этому времени я уже приучил себя не слишком раскисать в подобных обстоятельствах (иначе говоря — стал профессионалом), а потому продолжал делать все, что положено, прилежно исполнял свою партию, однако у меня появилось какое-то странное чувство.

Возможно, думал я тогда, наше турне достигло той критической точки, когда первоначальный импульс энтузиазма уже исчерпался, а импульс накатанной рутины еще не возник и когда ты не можешь еще черпать энергию из сознания, что все это скоро кончится. Бывает, думал я, бывает и так.

Мы играли. Слушатели слушали. Некоторые из них были уже знакомы с привезенными из Британии пластинками или успели купить только что вышедшее американское издание, во всяком случае часть зала узнавала отдельные мелодии и даже пыталась подпевать Кристининым вокализам.

Завеса работала по полной программе, столбы клубящегося дыма то вспыхивали, то гасли, время от времени по ним пробегала налево или направо волна света. Неисправный блок чуть ли не в самой середине сцены лишал это зрелище полного совершенства, но все равно публика балдела.

Мы подошли к самому концу двадцатиминутного (в концертном варианте он занимал почти двадцать пять минут) фрагмента из «Nifedge». В мощном заключительном аккорде участвовали все инструменты и все вокалисты, кроме того, цифровой анализатор-секвенсор, бывший по тому времени новейшим достижением техники, выдавал по заранее составленной программе последовательность реверберации.

Мощная, работающая на максимуме акустическая система в сочетании с резонансом помещения создавала яростный, почти невероятный звук, несколько разнившийся от города к городу, от зала к залу.

В Майами это было похоже на глас судьбы, на треск раскалывающейся галактики, на грохот десятибалльного землетрясения; мы слили свои индивидуальные аккорды в единый, огромный, всесокрушающий звук.

Зал так и рухнул.

Ха-ха, хи-хи.

И убил Дейви.

Потому, что в одном из генераторов холодного дыма сгорел мотор вентилятора. Потому, что техники второпях поставили какой-то элемент этого блока вверх тормашками и избыточной воде было некуда стекать. Потому, что воздух в зале был пересыщен телесными испарениями наших поклонников и вся эта влага конденсировалась на гранулах сухого льда, щедро засыпанного в неисправный генератор. Потому, что какой-то там болт затягивали обычным разводным ключом вместо динамометрического. Потому, что в то время еще не было радиомикрофонов и бесшнуровых гитар, так что все мы были напрямую подсоединены к аппаратуре.

Одним словом, болт лопнул, и вся эта конструкция грохнула на сцену. Нет, она не придавила Дейви, промахнулась на несколько футов, но зато выплеснула на него и его гитару весь обильный запас сконденсировавшейся воды; пока мы пытались понять, что же там такое случилось, а зрители аплодировали поразительно эффектному трюку (по иронии случая взметнувшийся над сценой фонтан попал в перекрестье лазерных и прожекторных лучей), вода залилась или просочилась на какой-то там провод, на какую-то плохо изолированную часть плохо заземленного усилителя и убила нашего Дейви током.

Это продолжалось… секунды две, может — пять. Мне-то казалось, что несколько часов, но если постараться, можно найти в коллекции какого-нибудь ублюдочного любителя чернухи бутлеговую пленку, которая скажет, как долго трясло его током, с точностью до десятой доли секунды.

Пока мы бежали к нему, пока эта жуткая, судорожно подергивающаяся пародия на гитариста упала на сцену и безжизненно обмякла, пока Хитрый Питер и его подручные поняли наконец, что аварийные прерыватели — установленные тоже в спешке и, как выяснилось позднее, неправильно — не работают, и отрубили напряжение вручную.

Мы потащили Дейви к служебному выходу. Он был весь синий, сердце еще билось, но слабо, с перебоями, мы все по очереди делали ему искусственное дыхание, а затем этим занялись фельдшеры из санитарной машины. У нас ведь были согласно контракту и врачи, и санитарная машина, но они ничего не смогли, только растянули его умирание. Мы сразу же вызвали вертолет, но что толку, он явно не поспевал. Мы повезли его на санитарной машине. А могли бы и не везти, с тем же самым успехом.

Толпа, мы застряли в толпе.

Слишком уж много там было людей. Мы занесли Дейви в машину, мы окружили его своими телами, мы делали все, что могли, но все это было без толку, потому что там была какая-то путаница с билетами, особенно со входными, продававшимися прямо перед концертом, поэтому вокруг здания толпилось дикое множество людей, пришедших сюда в надежде купить билет, их было даже больше, чем зрителей в зале.

И мы не смогли прорваться через толпу.

В какой-то момент я стоял на крыше санитарной машины. У моих ног ритмически вспыхивали огоньки мигалки, за моей спиной вился бензиновый дымок выхлопа, микроскопическая пародия на наше шоу, и я — наконец-то фронтмен — орал на этих людей, глядел на запруженный ими проулок, на запруженную ими улицу и орал во все горло, орал, сжимая кулаки:

— С дороги! Уйдите, на хуй, с ДОРОГИ!

Но так ничего и не добился, так ничего и не сделал, ничего до них не донес… ничего.

Орущие орды сомкнулись вокруг санитарной машины и ее тихого, ко всему безразличного груза, как антитела вокруг очага инфекции.

Мы думали, что он все-таки выживет, что уж он-то сумеет выкарабкаться, снова посмеется над смертью…

Но он не выкарабкался, такая вот последняя шуточка.

DOA [70].

Дейви Балфур. 1955-1980.

RIP [71].

И на этом, ребята, все, в общем-то, и кончилось.

Конец истории.

Скрутите и уберите схему этой цепи.

С машинами покончено.

Шанти [72].