Улица отчаяния.

Лесу и всей Гленфиннанской Народной Республике.

Глава 1.

Два дня назад я решил покончить с собой. Я уйду, уеду на попутках, уплыву из этого мрачного города к ясным, пронизанным сыростью просторам западного побережья и там брошусь в предвечное великолепие моря, омывающего остров Айона (с его богатым ассортиментом плесневелых королей), чтобы чайки, и тюлени, и приливы разобрались по-свойски с моими останками и чтобы в предсмертные мгновения предвкушать встречу с шестигранными колоннами Стаффы и Фингаловой пещерой, а может, меня отнесет на юг, к Корриврекену [1], и я буду крутиться в водовороте, слушая оглушенными, заполненными водою ушами, как звенит над безустанно бегущими волнами его огромный голос, — или на север, где поют белые пески и таятся под океанской зыбью розовопалые, твердые в своей мягкости кораллы, а радужные устои, взрастающие из кипящей, молочно-белой пены, твердо держат тысячефутовую крепостную стену прибрежных утесов.

Прошлой ночью я передумал, решил пожить еще немного. Все последующее — не более чем попытка объяснить.

Сперва воспоминания. Все начинается с воспоминаний, как то обычно и бывает. Первое: сотворение облака.

Мы с Инес сотворили однажды облако. Нет, без шуток, настоящее, самое взаправдашнее облако в голубой бескрайности неба. Я был тогда счастлив, и то, что мы своими руками смогли такое сделать, переполнило меня восторгом и благоговением и сладостным, страшноватым ощущением своей мощи, а заодно и своей крошечности, и когда это случилось, я хохотал и тискал Инес и мы с ней плясали на пожарище, раскидывая ногами черную, дымящуюся золу, и она обжигала нам щиколотки, а мы все скакали и кружились, задыхаясь от едкого, жгущего глаза дыма, и смеялись как сумасшедшие, тыча пальцами вверх, где медленно уплывала к горизонту эта огромная, созданная нами штука.

Обугленные соломинки перемазали нас с головы до ног, а вдобавок мы щедро зачернили друг другу лица сажей, как командос в кино. Запах гари въелся нам в волосы и в руки; вернувшись домой, мы не стали принимать душ, а только наскоро умылись, и потом за обедом в обществе ее родителей мы все время переглядывались, и вспоминали, и хихикали, а ночью, когда я, как обычно, пробрался в ее комнату, чувствуя себя, как обычно, полным идиотом, — посмотрели бы сейчас на меня мои фэны, крадусь на цыпочках, как перепуганный малолетка, — ее волосы пахли дымом, и подушка, и горьковатый привкус кожи.

А вот сейчас рукотворное облако ввергло бы меня в тоску. Нечто закрывающее солнце, роняющее на землю дождь или сажу, отбрасывающее тень, застилающее мглой…

Это было… давно это было. Мы только что подвели черту под «Night Shines Darkly», a может, это был следующий альбом, «Gauche» [2], я уж и не помню. Инес регулярно вела дневник, и я всегда уточнял у нее всякие вещи про прошлое и как-то уже привык, а теперь… теперь, когда мне не у кого спросить, как и когда все это было, я совсем теряюсь. Семьдесят шестой год? Может, да, а может, нет. Я гостил у них летом. Конец лета. Сентябрь? Когда они там жнут и убирают? Я вырос в городе и слабо в таком разбираюсь; деревенский парень сказал бы сразу, не раздумывая.

Ее родители жили на своей ферме в Хемпшире, ближайшим крупным городом был Винчестер. Я помню это потому, что я всю дорогу напевал «Винчестерский собор», эта песенка и тогда уже была сильно старая [3], Инес ее на дух не переносила, да и я тоже, а вот прилипнет такое — и не отвяжешься. Хлеб только что скосили, и поля опустели, от всего недавнего великолепия на них остались только длинные, неровные ряды светло-желтой колючей стерни (помню, мне все время лез в голову «Blonde on Blonde» [4]), а ворон было прямо не счесть, они кружили в небе, и пикировали, и приземлялись, неуклюже подпрыгивая, а потом расхаживали и что-то выклевывали из сухой, твердой как камень почвы. Чтобы выжечь стерню, по ней таскали здоровую, вымоченную в солярке тряпку; обычно это делал отец при помощи трактора, но на этот раз Инес попросила отдать одно, самое верхнее, поле нам, и отец согласился, потому что ветер был как раз подходящий, да и дорог там поблизости не было.

Погода в тот день выдалась любо-дорого, нам попадались по пути поля то выжженные дочерна, то стриженные ежиком, до которых у хозяев не дошли еще руки; при взгляде сверху вся эта местность должна была смахивать на анархичную, случайным образом раскрашенную шахматную доску. Обливаясь потом, мы тащились в гору со своими тряпками и канистрой мимо обвалившегося, чуть не насквозь проржавевшего жестяного сарая, через небольшую рощу (мы свернули туда нарочно, для тени) и наконец вышли на поле, по которому медленно ползли тени маленьких, как клочья ваты, облаков.

Ну и мы подожгли эту стерню — намочили тряпки соляркой и протащили их на веревках по двум сторонам огромного квадратного поля. Огонь схватился длинными трескучими полосами, темно-серый дым подсвечивался изнутри ярким оранжевым пламенем, а мы, совсем запыхавшиеся, смотрели, вытирая мокрые от пота лица, и закидывали комками сухой земли догорающие ошметки своих тряпок.

Пожар струился вдоль рядов коротеньких, сухих как порох соломинок и швырял их, горящие или прогоревшие, к небу; языки пламени широкими кнутами выхлестывали из серой колышущейся стены, оставляя за собой выжженную, дымящуюся землю, испещренную маленькими догорающими очажками огня; по полю бешено плясали миниатюрные смерчи, а трескучая стена пожара все ползла и ползла вперед. Бурый дым застлал голубое небо, превратил ослепительный диск солнца в тускло поблескивающую медную пуговицу. Я помню, как я кричал и бежал по краю поля, стараясь угнаться за огнем, видеть его, слиться с ним. Сияющая Инес шагала следом, скрестив руки на груди и не сводя с меня глаз.

Щетина сухой стерни горела быстро и яростно, я жмурился от яркого пламени, жар опалял мне лицо, от дыма першило в горле. По полю плясали короткие белые хвосты кроликов, со всех ног улепетывавших от огненного вала, полевые мыши метались в поисках хоть чего-нибудь похожего на укрытие, вороны улетели и расселись по деревьям, их остервенелое карканье едва прорывалось сквозь обжигающий голос пожара.

Когда огонь добрался до оголенных краев поля и начал стихать, Инес взглянула вверх, и там было наше облако, огромная белая масса, увенчивавшая бурый столб дыма. Облако нависало над нами и медленно уплывало, за компанию с прежними пушистыми облачками, — странный гриб с белой, идеально гладкой шляпкой и грязной, комкастой ножкой. Я не находил слов, а просто стоял с отвисшей челюстью, стоял и глядел.

Даже в тот, первый момент облако сильно походило на гриб, когда же оно вместе с остатками дыма отплыло к соседней долине и встало над поселком, очевидные сравнения прямо напрашивались… но оно было красивое и не причиняло никому никакого вреда; изящное и могучее, оно было естественным элементом здешней сельской жизни, частью вечного круговращения времен года.

В других обстоятельствах я точно захотел бы как-нибудь использовать это событие, из него точно можно было бы высосать идею для новой песни… но я этого не сделал, скорее всего потому, что мы тогда только что закончили очередной альбом, меня натурально тошнило от всех песен, а от своих и тем более, к тому же эта вылазка на природу предполагалась как отдых ото всей и всяческой работы. Только ведь подсознание на кривой не объедешь, особенно если оно унюхало возможность заколотить на чем-то там случившемся бабки; хочешь ты того или не хочешь, оно приспособит твои воспоминания к делу, в чем я — значительно позже — и убедился.

Я точно уверен, что именно в этом памятном зрелище и коренится одна из идей нашего мирового турне 1980 года. Мы назвали эту примочку «Великая противоточная дымовая завеса». Оборудование встало нам ой как дорого, на отладку ушла бездна времени, ребята дружно считали, что овчинка не стоит выделки, и сто раз послали бы всю эту затею к чертовой матери, если бы не мое упрямство. Большой Сэм (наш менеджер, поразительно — для менеджера — похожий на человека) не видел и не хотел видеть ничего, кроме столбиков цифр, какие уж там столбы дыма, это для него вообще был полный абзац, он просто не понимал меня, хоть ты тресни, но и поделать не мог ничего, только что орал, а я имею счастливую способность слушать тихо и спокойно, вне зависимости от децибелов на входе. Жаль только, не всегда я эту способность применяю по делу.

История моей жизни или, во всяком случае, одна из сюжетных линий. Либо я знаю, что нужно что-то там сделать, но вот руки все как-то не доходят, либо я бьюсь изо всех сил над чем-нибудь таким, о чем в конечном итоге сильно пожалею. «Великая противоточная дымовая завеса» принадлежала ко второй разновидности. В конце концов мы наладили эту чертову штуку, и жаль, что наладили. Жаль, я не слушал, что мне говорят, и я буду до конца своих дней проклинать себя за то, что в тот раз с таким упорством навязывал другим свое мнение. Я не знал, что из этого получится, не мог и предположить, каким окажется конечный, жуткий результат моего ослиного — и весьма недешевого — упрямства, никто никогда не говорил мне, что они считают меня виноватым, но… А дело тут, собственно, в том, что это облако, которое сотворили мы с Инес, все же было использовано, на нем были сделаны деньги. Эксплуатация, у нее тоже есть инстинкт самосохранения.

Вот это, к слову, Большой Сэм непременно бы понял.

В общем, такая вот история, такой вот день в деревне. Если бы нечто подобное произошло со мной теперь, такая ассоциация, случайное порождение образа тотальной угрозы, надолго выбила бы меня из колеи, повергла в состояние полной прострации, в тоскливые размышления, что, куда я ни сунься, вне зависимости от всех моих действий и наилучших, лежащих за ними намерений, символы хаоса и разрушения неотступно следуют за мной, стали неотделимыми от меня, как тело.

Но то теперь, а то тогда. Тогда я был другим. Тогда все было другое. Я был счастлив.

Господи ты мой боже, каким же все казалось простым — жизнь, гитара, песни.

Зачем кусаешь мои плечи? Зачем дерешь ногтями спину? Зачем в постель, как на войну? 
«Лайза, ты меня не любишь», — Проскулил я как-то утром. «Ну и ну, — она сказала, — Тебе что, три раза — мало?» 
Вчера этот ветер вздувал мое пламя, А сегодня гоняет золу. Вчера этот ветер вздувал мое пламя, А сегодня гоняет золу. Вчера этот ветер, он вздувал мое пламя, А сегодня гоняет золу. Дрова прогорели, все угли истлели, И ветер гоняет золу.

Это три образца из тех, что получше. Куски, которыми я почти горжусь. Можно бы продолжить этот… но нет, скромно воздержимся. Как-никак у меня еще осталось нечто вроде гордости.

Да и вообще, теперь меня занимает другая, новая, песня. Нечто, над чем можно работать, после такого-то перерыва. Мне нужно подыскать несколько новых слов, но ритм и мелодия — они уже здесь, каркас, основа.

Новая песня. Какой это знак, хороший или плохой? Знал бы я. Не думай о последствиях, а берись за дело и делай. Старайся не думать о последних двадцати четырех часах, не думать о прошлой неделе, слишком уж они были насыщенные, мучительные, а вдобавок и смехотворные, сосредоточь все свое внимание на песне, разыгрывай свои козыри, какие уж они там есть.

Я думал, что это конец… ну и зря.

Да-а, денек был еще тот. От почти верной смерти к самому натуральному финансовому самоубийству, не говоря уж о такой мелочи, как совершенно бредовый и наверняка провальный замысел, последняя отчаянная попытка сообразить, а какого же черта мне, собственно, надо, что же это такое хочу я получить? Счастье? Скорее уж — отпущение грехов.

Мне бы хотелось вложить в одну песню все сразу, спеть последнюю песню птиц, и собак, и русалок, дубоголовых приятелей и дурных новостей издалека (и тех, которые подтверждение, и тех, которые урок, и тех, что возмездие), песню магазинных тележек и гидросамолетов, электростанций и листопада, роковых контактов и концертов, вентиляторов работающих и вентиляторов рушащихся… только я прекрасно знаю, что мне слабо. Держись-ка ты одной песни, куплетов и припева, напой мотивчик, отстучи ритм, подбери слова… и назови ее «Улица отчаяния».

Так вот она и называется. Я знаю концовку песни, но не знаю, чем все это кончится. Я знаю (как мне кажется), что значит эта песня, но напрочь не знаю, что все это значит. Может, и ничего. Может, ни то ни другое и не должно ничего значить, есть ведь такая возможность. Ничто — оно всегда есть.

Три двадцать ночи по новым (вчера купленным) часам. Глаза саднит, словно песку в них насыпали. Город спит себе, похрапывает. Заварить, что ли, кофе? В такое время Глазго совсем затихает, странно даже как-то. Я отчетливо слышу одинокий грузовик на шоссе, рев мотора громко отдается в бетонном ущелье, глохнет под мостами и в тоннелях и совсем затихает вдали, когда машина достигает Кингстонского моста и перебирается через Клайд, курсом куда-то на юго-восток.

Три двадцать одна, если верить циферкам на циферблате. То есть ждать еще два с половиной часа. Сумею я выдержать? Должен вроде бы. Столько ждал, чего уж теперь-то. Два с половиной часа… пять минут на сборы, а потом… сколько отсюда до вокзала? Ну, не больше пятнадцати минут. Итого двадцать. Ну, пусть полчаса. Тогда ждать всего два часа. А можно выйти пораньше и потолкаться на вокзале. Может, там буфет работает или фургон, торгующий гамбургерами на Джордж-сквер (хотя я слишком сейчас вздернутый, чтобы чувствовать голод). Можно бы пойти прогуляться, убить время, слоняясь по пустым холодным улицам и пиная пустые пивные банки, но у меня нет настроения. Я хочу просто посидеть здесь, в этой несуразной каменной башне, глядя на город, обдумывая последние двенадцать лет, и прошлую неделю, и вчерашний день, а потом встать и уйти и, может быть, никогда не вернуться. Три двадцать две с хвостиком. До чего же быстро летит время, когда предаешься беззаботным развлечениям!

Где он сейчас, этот поезд? В двух с половиной часах отсюда или меньше… ну да, меньше. Два часа с небольшим. Карлайл? Ну, может, чуть-чуть поюжнее, во всяком случае — точно еще в Англии. Может быть, тяжело взбирается на Шапский холм сквозь неглубокие заносы искрящегося в звездном свете снега, тащит себе потихоньку свой груз сонных, укачанных перестуком колес пассажиров на север. Если только он идет по этой линии, я не знаю, можно было спросить на вокзале, но не спросил. Может, он идет по восточной линии, останавливается в Эдинбурге, а оттуда сворачивает на запад. Вот же зараза, нужно было спросить, теперь это обстоятельство кажется мне очень важным. Мне нужно что-нибудь такое, чем занять мысли.

Три двадцать три! И только-то. До чего же… нет, это я уже говорил, думал об этом. Я сижу и смотрю, как на циферблате меняются циферки секунд. У меня был когда-то «ролекс» из особой, ограниченного тиража партии, ценой с приличный автомобиль, но я его посеял. Подарок от… Кристины? Нет, Инес. Ей обрыдло, как я все время спрашиваю у всех, сколько времени, стеснялась она за меня.

Я вырос — стал в конце концов взрослым — при перманентном отсутствии значительной доли стандартного реквизита: часов, бумажника, дневника, чековой книжки, водительских прав… и не только реквизита, не только вышепоименованных предметов, но и зашитых в мозг программ по их использованию, так что, даже когда у меня появлялась вся эта хурда-мурда, я как-то не чувствовал ее органичной частью себя. Даже получив от Инес в подарок этот «ролекс», я продолжал приставать к нашим техникам — сколько еще до начала концерта. Записывающая компания презентовала мне бумажник от Гуччи, но я все так же рассовывал фунты и пятерки по каким попало карманам — я даже запихивал деньги в тот карман, где лежал бумажник, вяло удивляясь, чего это скомканные бумажки так плохо туда лезут. Безнадёга. С этим делом у меня всегда была полная безнадёга.

Дневник мой вела Инес, потому что у меня не получалось. Каждое второе января я честнейшим образом делал первую запись (думаю, шотландцам требуется нечто вроде особого божественного повеления, чтобы они согласились делать что бы то ни было упорядоченное первого января), но где-нибудь на второй неделе непременно обнаруживалось, что неким совершенно необъяснимым образом я уже пропустил несколько дней. Эти незаполненные, неопровержимо уличающие страницы вселяли в меня нервический ужас, моя память моментально блокировалась, я не мог, хоть тресни, вспомнить, что же происходило в пропущенные дни, и стеснялся спросить об этом кого-нибудь. Легче всего было попросту выбросить дневник, первопричину всех этих неловкостей. Водительских прав у меня так до сих пор и нет, и я раз за разом терял чековые книжки… Теперь я полностью перешел на наличность и кредитные карточки (весьма удобная штука, если ты достаточно состоятелен).

А еще я ненавижу телефон. В моем доме его не было и не будет (вряд ли вы назвали бы это домом, но тут разговор особый). Будь у меня телефон, я мог бы позвонить на вокзал, узнать, по какому маршруту идет поезд и где он сейчас. Но телефона у меня нет, а бегать по улицам в поисках не разгромленной хулиганами будки — удовольствие ниже среднего. Телевизора тоже нет. Я личность сугубо локальная — ничего с приставкой «теле». А то в теперешних телевизорах есть этот «Сифакс», или «Престель», или как уж он там называется [5]. Может, я смог бы оттуда узнать, где сейчас находится пассажирский поезд из Юстона.

Господи, да что же я такое делаю? Соображаю ли я, что вообще делаю? Пожалуй что и нет. В первую руку мне бы не стоило задаваться вопросом, соображаю ли я, что вообще делаю. Впрочем, не стоит винить меня за эту кашу в голове, это будет не совсем справедливо, ну что там спрашивать с простого трубадура, с бедолаги рассеянного, с рядового техника, подвизающегося в секторе экономики, где самым стандартным продуктом является «сингл», одиночная пластинка со временем звучания три, максимум четыре минуты (одиночная, вы, наверное, заметили, это вроде как одиночная извилина в мозгу. Ну конечно, если вам больше по душе тройной концептуальный альбом…) Кой хрен, я никогда не выставлял себя интеллектуалом, и в мыслях не имел, что я какой-то шибко умный. А если и имел, то очень недолго. Я просто понимал, что выдаю хороший продукт, понимал, насколько хорош мой продукт в сравнении с тем, что выдают все остальные, и был уверен, что нарисуюсь. Вот такие вот были у меня честолюбивые планы, глупое это было честолюбие и беспомощное. Зашоренное.

Талант. Вот и все, что у меня есть, и ничего кроме, некоторый талант… А даже небольшая толика таланта может завести поразительно далеко, в наше-то время. Был бы рад похвастаться, что тут есть и нечто иное, большее, но не могу. Не имея склонности врать самому себе, я знаю, что никогда не имел каких-то там мощных позывов, выходящих за рамки таланта и везения. Я отнюдь не должен был делать то, что делал. Мне просто хотелось, очень. Если бы мне сказали, что я не смогу во всю оставшуюся жизнь написать ни ноты музыки, ни слова текста, но зато для меня имеется хорошая, надежная работа в компьютерном деле или (чтобы поменьше отрываться от земли) в винокурении, я не слишком бы и расстроился. И все стало бы много проще.

Так вот я себе и вговариваю, сейчас.

Три двадцать пять с четвертушкой. Боже милосердный, оно что, совсем остановилось? Посмотрим, что у нас за окном. Небо почти чистое, маленькие, колючие звезды и узкий ломтик луны.

Полная тишина в городе, и не с кем поговорить.

Машина прогудела по Сент-Винсент-стрит, остановилась у светофора на перекрестке с Ньютон-стрит, в смеси ночной темноты и желтого света натриевых ламп. Легкий дымок выхлопа, левый указатель поворота ритмично мигает. Там, за светофором, под эстакадой начинается бетонный желоб заглубленной автотрассы, глубокий шрам на теле города. Движения по трассе нет. Маленькие зеленые человечки превращаются в маленьких красных человечков, главный светофор переключается, машина уезжает, тихая и одинокая.

Жаль, что я не умею водить. Всегда хотел научиться, но — обычная для меня история — так никогда и не собрался, а затем с неестественной быстротой перешел от состояния, когда машина не по карману, к возможности усадить за руль моей «пантер-де-вилль» наемную шоферессу и начал серьезно подумывать, не перейти ли из пешеходов прямо в летчики (вертолетчики). Но тоже так и не собрался.

Психанутый Дейви, вот он — он все это перепробовал. У него были и быстрые машины, и большие мотоциклы, и самолеты, и свой особняк. И он действительно был психанутый.

Может, я и тупой, но уж никак не психанутый и никогда психанутым не был.

Я оставлял эти игры Балфуру. Наш Дейви прямо-таки коллекционировал опасные, сумасшедшие выходки. Вроде как Трехтрубный тур, о котором еще будет речь. Бешеный ублюдок чуть меня тогда не угробил, и хорошо бы в первый раз. Это была одна из самых драматических его эскапад. Сделавшая то, что позднее случилось, еще более ироничным. И невыносимым.

Так ведь очень многое кажется невыносимым, по первости. Ну а потом непременно притерпишься, при достаточной практике и правильном подходе к делу.

И вот Кристина; стоит мне ковырять эту рану? Ангел, думал я, когда впервые тебя увидел, впервые услышал. Этот рот, эти губы, голос, словно сотканный из шелка и золота; тебя я тоже утратил, я выкинул тебя, я отвернулся от тебя, вынес тебе приговор, восторженный поклонник вначале, иуда до последних дней.

Я всегда знал, что ничего не получится. В некотором роде я именно этого и ожидал. Я с самого начала воспринимал себя как ни к чему не приспособленного человека, и я не чувствовал себя по-настоящему спокойно, уверенно ни с кем и нигде. Я просто решил, что, если никуда от этого не денешься, я ничего не потеряю, если попробую стать максимально удачливым неудачником, устрою такой тарарам, что всем чертям будет жарко, выдам ублюдкам не скупясь, по полной программе. Я подозреваю, что каждое общество имеет свои предохранительные клапаны, пути, на которых ненормальная личность может оставаться самой собой, не причиняя вреда окружающим и (что важнее) не причиняя вреда структуре все того же общества. Мне повезло родиться в то время, которое прямо-таки заваливало идущих не в ногу людей богатствами, буде люди те умеют вести себя хоть мало-мальски прилично — ну и, конечно же, могут предложить что-нибудь взамен.

Господи Иисусе… Дейви, Кристина, Инес, Джин… и все, все, все… что вы видели, глядя на меня? Выглядел ли я в ваших глазах таким же тупым и неуклюжим, как в своих собственных? А то и похуже. В глубине души мне всегда было ровно по фигу, что там думают обо мне другие, но в то же самое время это меня очень волновало. Я никогда не ожидал, что все меня вот так вот возьмут и полюбят, но при этом я никогда не хотел оскорблять ничьих чувств, а потому должен был изо всех сил стараться быть милым, и щедрым, и сердечным, и всегда готовым прийти на помощь, и вообще вести себя таким образом, словно я отчаянно хочу, чтобы меня любили, и не только за то, что я делаю, а меня самого.

И вот я, один из немногих бодрствующих обитателей Глазго, сижу здесь, в нелепой, святотатственной башне покойного мистера Уайкса, сижу и гляжу на кладбище, которое не кладбище, полное могильных плит, которые не могильные плиты, гляжу на небо и на вечно изменчивые огни светофора, которые раз за разом повторяют один и тот же цикл своей примитивной программы, не обращая никакого внимания на присутствие или отсутствие машин, равно как и на все прочее, за исключением разве что перебоя в электропитании, и я поджидаю некий определенный поезд и собираюсь — вполне возможно — сделать нечто крайне глупое.

Анна Каренина?

Нет. Хотя я вполне могу отправиться на запад.

У меня трясутся руки. Сейчас я готов убить за сигарету. Не человека, конечно же, человека я за сигарету не убил бы. Я бы убил… ну, что-нибудь из низших растений или плоского червя, ничего такого с развитой нервной системой… нет, если подумать, за сигарету я мог бы убить мокрицу (многие ли мокрицы носят при себе курево?), но это просто потому, что эти жуткие ползучие твари вызывают у меня острое отвращение. Инес сказала как-то, что она тоже всегда топтала мокриц, а потом вдруг стала воспринимать их вроде как новорожденных броненосцев, и тогда оказалось, что их очень даже можно терпеть.

Новорожденные броненосцы, это ж надо такое придумать.

Я много лет как бросил курить, но сейчас вот было бы совсем неплохо затянуться; может, стоило бы выйти, найти круглосуточную автозаправку и купить там пачку без фильтра.

Нет, это просто нервы. Покурив, я всегда потом жутко терзаюсь виной. Лучше уж не надо. Да, а ведь выпить бы мне тоже хотелось. А вот это дело будет позаковыристее. Выпить. Выпить выпить выпить. Не давать волю мыслям, а главное — рукам. У меня перманентное искушение, я ведь знаю, что здесь внизу сложено несколько дюжин контейнеров с выпивкой: «Столичная» с красненькими и синенькими этикетками, польская водка, венгерский бренди, белое и красное грузинское игристое (произведено по технологии шампанского), родной чешский «Будвайзер», восточногерманский шнапс. Целые ящики этого хозяйства, галлоны и галлоны коммунистического бухла, алкоголь в количестве более чем достаточном, чтобы обеспечить летальной дозой каждого биржевого брокера, каждого судью и священника в Глазго, небольшой плавательный бассейн самой доподлинной Красной Смерти. Кроме того, на нижнем этаже «Уайксова каприза» — моего, значит, дома — находятся югославский самосвал, русский трактор и чехословацкий бульдозер, не говоря уж о прочей продукции Восточного блока в количестве достаточном, чтобы заполнить полки небольшого и, пожалуй, не слишком воодушевляющего универмага.

Я являюсь владельцем всех этих сокровищ Али-Бабы по некоей вполне ясной, рациональной причине.

…Еще слова для песни. Я наскоро карябаю их на обороте чьей-то чужой визитки, вроде как спасибо за предоставленную информацию. Только, пожалуйста, пусть сведения будут точными, пусть они не будут ложными, ошибочными или неполными. Пусть они будут правильными, если эта песня правильная, а я, со своей стороны, постараюсь изо всех сил, вот же честно.

Каряб, каряб. Готово.

Очередная проверка времени. Три тридцать, слава тебе господи. Осталось час пятьдесят минут. Время подумать здраво, время переоценить, переосмыслить.

Давай-ка попробуем выстроить все это в нечто вроде последовательности, введем все это в контекст, давай? Приведем все это в порядок.

Меня звать УЭЙРД [6], меня звать Дэн, или Дэнни, или Дэниел, меня звать Фрэнк Экс, Джеральд Хлазго, Джеймс Хей. Мне тридцать один год, я преждевременно постарел, но так и остался малахольным маюсеньким майсиком, я блестящий неудачник и тусклая звезда, я мог бы при желании купить «Боинг-747» за наличные и не имею ни одной пары целых носков. Я совершил уйму ошибок, которые обернулись к выгоде, и уйму разумных поступков, о которых буду жалеть до гробовой доски. Мои друзья все уже либо померли, либо наелись мной по это самое место, либо брезгуют мной, и я, положив руку на сердце, даже в чем-то их понимаю; я нечаянно невинен и отчаянно виноват.

Так что заходите, заезжайте, забегайте, входите, садитесь и заткните пасть, успокойтесь и слушайте… поддержите меня (эй, ребята, закатим-ка представление прямо здесь!)… поддержите меня в этом путешествии в прошлое по оживленной улице, именуемой… (вы сами догадались).

Глава 2.

«Застывшее золото»: меня сразу затошнило от этого названия, но я ведь прямо лопался от самоуверенности и ни секунды не сомневался, что заставлю их его поменять.

А вот и не вышло.

Дождливый ноябрьский вторник, Пейсли, 1973 год. Мне было семнадцать, годом раньше я бросил школу и пошел работать к «Динвуди и сыновьям», в небольшую механическую мастерскую, где делали некоторые комплектующие для большого линвудского завода фирмы «Крайслер» (завод «Крайслер» был когда-то заводом «Рутс», позднее стал заводом «Талбот» и в конце концов оказался прикрытым заводом, автомобильный завод, который увял и зачах).

Большую часть рабочей смены я собирал стружку вокруг токарных станков, сочинял в уме песни и бегал в туалет. В туалете я курил, читал газеты и онанировал. Я был тогда бешено молод, фонтанировал спермой, гноем и идеями, выдавливал прыщи, дрочил, записывал мелодии, тексты и скверные стихи, испытывал на себе все известные человечеству способы борьбы с перхотью, за исключением бритья наголо, и мечтательно размышлял, на что это будет похоже — перепихнуться.

И ощущал вину. Никогда не забуду это ощущение вины, неумолчную басовую партию моей жизни. Вина стала едва ли не первым, что я отчетливо осознал. (Не знаю, что уж такое я тогда сделал — напрудил на ковер, облевал папашу, ударил кого-нибудь из сестричек, выругался, — да какая, собственно, разница. Исходный проступок не играет тут практически никакой роли, главное — это вина.) «Плохой, плохой мальчик!», «Мерзкий, нехороший мальчишка!», «Ах ты маленький паршивец!» (шлеп)… Господи, да я же впитал это как губка, это стало для меня самым определяющим переживанием, неотделимо вплелось в ткань бытия, это стало чуть ли не самой естественной вещью в мире, первейшим примером причинно-следственных связей: ты что-то там сделал — ты чувствуешь за собой вину. Совсем просто, проще некуда. Жить — это чувствовать вину и задаваться вопросом: «За что, о Господи? Что я такого наделал?».

Вина. С большой буквы «В», величайшее приношение католической веры роду человеческому и всяким его подвидам вроде психиатров… Ну, может, я малость и перебираю, я встречался со многими евреями, у них, сколько можно понять, с этим делом ничуть не легче, а ведь они будут малость подревнее, так что, может статься, это и не Церковь совсем придумала. .. но я берусь утверждать, что она развила концепцию вины глубже и шире, чем кто-либо иной, стала Японией вины, взяла чей-то там сырой, немудреный и ненадежный продукт и запустила его в массовое производство, непрерывно усовершенствуя, отстраивая, оптимизируя его работу, снабжая пожизненной гарантией.

А есть люди, с которых все как с гуся вода, они словно стряхивают с себя самое возможность какой бы то ни было вины, как только выходят из дома; я так не могу. Я с самого начала воспринимал все это слишком уж всерьез. Я веровал. Я знал, что они правы: моя мама, священник, учителя. Я был грешником, я был грязен и мерзостен, а потому не имел никакой надежды уберечься от геенны огненной малыми усилиями; лишь высококвалифицированная работа, посильная исключительно настоящим профессионалам, могла спасти меня от вечного — вполне мною заслуженного — проклятья.

Первородный грех стал для меня истинным откровением. Я наконец осознал, что можно чувствовать себя виноватым, даже и не совершив никакого конкретного проступка, что это жуткое, неотступное, изматывающее ощущение непосильной ответственности может быть отнесено на счет того, что ты попросту живешь. Четкое логическое объяснение! Ни себе хрена. Надо признаться, это было большим облегчением.

Так вот я и чувствовал себя виноватым, даже после того, как бросил школу, даже после того, как перестал ходить в церковь (какие там «даже» — особенно после того, как перестал ходить в церковь!), даже после того, как ушел из дома и начал снимать квартиру за компанию с тремя студентами, продвинутыми ребятами и атеистами. Я чувствовал себя виноватым, что бросил школу и не поступил в университет или колледж, виноватым, что не хожу в церковь, виноватым, что ушел из дома и оставил маму один на один с заботами обо всем остальном нашем семействе, я был виноват, что курю, виноват, что дрочу, виноват, что все время норовлю улизнуть в сортир и почитать газету. Я чувствовал себя виноватым, что не верю больше в концепцию вины.

Тем вечером я забежал домой повидать маму, а заодно и сестер-братьев, какие случатся под рукой. Мы жили на Теннант-роуд, в Фергюсли-парке, по тому времени это был самый опасный пригород Пейсли, скопище унылых, запущенных бетонных коробок, заселенных по преимуществу «проблемными» семьями.

Фергюсли-парк занимает треугольный участок земли, ограниченный тремя железнодорожными линиями, натуральная резервация. Наши улицы были сплошь усыпаны битым стеклом, а половина окон первого этажа заколочена фанерой и картоном. Граффити были последними скрепами, на которых кое-как еще держались стены.

В то время баллончик с аэрозольной краской представлял для местных хулиганов нечто вроде социального символа, вроде как «паркеровская» авторучка; это был знак, что ты явился и являешь угрозу обществу, что ты милостиво согласился посвятить часть своего драгоценного времени теории и практике художественного вандализма, равно как и таким стратегически более эффективным, но эстетически менее изысканным формам вредительства, как прошибание дыр в стенках, разбивание оставленных на улице машин и лихие, хотя редко дававшие положительный результат эксперименты по хирургическому исправлению внешности членов других, враждебных шаек.

Все подъезды приземистых, уродливых зданий за одну ночь заваливались пустыми бутылками из-под крепленого вина и досуха высосанными банками от лагера, словно люди выставляли всю эту алкогольную посуду вместо молочных бутылок, в тщетной надежде на утреннюю доставку.

Я не стал засиживаться у мамы, старая квартира меня угнетала. Вот, к слову, еще один повод для вины: я считал, что, если по-хорошему, любовь к маме должна была бы перевесить все мои плохие воспоминания, связанные с этим местом. В нашей квартире всегда пахло дешевой стряпней, я затрудняюсь сказать о ней что-нибудь еще. Это был запах прогоркшего сала, разогретых банок дешевого ирландского рагу, вечных консервированных бобов и обожженных ломтиков белого хлеба, запах объедков рыбы, спаянных затвердевшим жиром, запах готовых китайских блюд и кэрри, смешанный с вездесущим запахом табачного дыма. Слава еще богу, мои младшие братья и сестрички подросли и теперь их не так регулярно тошнило.

Мама завела обычную волынку насчет ходи в церковь, если уж не на службу, то хотя бы на исповедь. Я-то хотел ее расспросить, как там она и как малышня и не слышно ли чего от папаши — обо всем, за исключением единственного вопроса, о котором хотела говорить она. Так что мы не разговаривали друг с другом, мы говорили каждый о своем.

Все это меня вконец достало. Я чувствовал себя никчемным, виноватым и абсолютно не в своей тарелке, сидел, тупо кивая, пожимая плечами, качая головой (крайне редко), и чинил одну из игрушечных машинок крошки Эндрю (он заходился ревом). В квартире было сыро и холодно, но я все равно вспотел. Мама по своему обыкновению садила одну сигарету за другой, но я всегда обещал ей, что не буду курить, а потому не мог вытащить из кармана свою пачку. Так вот я и развлекался — страдал без курева, неумело пытался починить братцу игрушечную машину и думал об одном: как бы это улизнуть поприличнее.

В конце концов я улизнул. Оставил пятерку на полке около передней двери, рядом с пузырьком святой воды, и ушел, но сперва пообещал, что вернусь, когда пабы закроют, куплю готовых рыбных обедов и вернусь, и еще пообещал подумать насчет снова ходить в церковь или хотя бы просто зайти поговорить с отцом Макнотом, и вообще вести себя хорошо и не отлынивать от работы… Отчетливый запах мочи в подъезде показался почти облегчением, я словно снова начал дышать.

Моросило. Я поднял воротник и пересек улицу, хрустя битым стеклом, которым были практически вымощены наши улицы, как в других местах — щебенкой. Затем я зашагал по грязной траве мимо обгорелых обломков ДСП, насквозь промокших кусков картона и мятых, с лужицами жирной воды внутри, алюминиевых посудин от готовых обедов. На Бэнкфут-драйв, в безопасном удалении от нашего дома, я нырнул в первый попавшийся подъезд и закурил, втягивая дым с жадностью утопающего, которого только-только вытащили из воды и дали глотнуть воздуха. В подъезде воняло, противоположная стена была изукрашена безграмотными надписями и бездарными рисунками, где-то наверху кто-то орал дурным голосом. В ближайшей ко мне квартире врубили телевизор на полную мощность — надо думать, чтобы заглушить эти вопли. Я стоял в распахнутой двери, курил и смотрел на мокрое убожество Фергюсли-парка, чуть поеживаясь, когда мне капало за шиворот.

Мокрый Фергюсли, моя колыбель, арена моих игр и приключений. Я ушел от него, но недалеко, всего на какую-то милю. Он все еще меня держал. Господи, что это была за помойка, что за жуткая трущоба. Идеальнейшая фактура для документального фильма, который никто, к сожалению, так и не снял. Упадок городских окраин? Ошибки послевоенного городского планирования? Обвинительный акт вытеснению «трудных» семей в гетто? Все это и многое другое. Тащите, ребята, свои модные теории и побольше пленки, но не забудьте запереть бак «рейнджровера» и закрепить колеса специальными, против воров, гайками. Ну и прихватите с собой пару дробовиков.

А мне все это обрыдло. Я хотел вырваться.

Я вытащил из внутреннего кармана куртки несколько сложенных вчетверо листов. Один из студентов, с которыми я снимал квартиру, дал мне попользоваться пишущей машинкой, и я напечатал кое-что из своих песен. Я купил в музыкальном магазине настоящую нотную бумагу и аккуратно перенес все половинки-четвертушки-восьмушки из старых блокнотов, а затем напечатал внизу слова.

Прекрасно понимая, что автор-исполнитель из меня никакой, я пребывал в размышлениях, какую бы это группу сделать богатой и знаменитой. Я обзавелся старой, прошедшей через множество рук басовой гитарой и уже почти научился на ней играть; кроме того, я имел некоторое, самое зачаточное, представление о нотной грамоте. А начиналось все с полной экзотики. В нежном восьмилетнем возрасте я изобрел свой собственный способ записывать музыку — при помощи миллиметровки и двадцати цветных карандашей, подаренных мне на Рождество. Странным образом эта система, при всей ее сложности и неуклюжести, работала. Она стала моим личным достоянием, предметом моей гордости, и я восемь лет кряду упрямо противился неизбежному, отказывался изучать общепринятую музыкальную нотацию и даже пытался убеждать каждого, кто соглашался меня послушать, в преимуществах моей системы. Я страстно, искренне верил, что в конце концов музыкальный мир увидит, что она лучше, и дружно на нее перейдет. Это будет нечто вроде перехода на десятичную систему, на метрическую систему мер…

Псих, да и только.

В конце концов я чуть ли не с отвращением купил себе музыкальный самоучитель и, преодолевая внутреннее сопротивление, освоил азы нотной грамоты — нотный стан и тактовые размеры, хотя всякие там уменьшенные септаккорды в миноре и последования так и оставались для меня грамотой скорее уж китайской. (Но кой, собственно, черт. Я слышал свои песни в голове, и они звучали великолепно. Перевести их из головы во внешний, реальный мир будет мелкой технической задачей. Играть на гитаре или клавишных или записывать готовую музыку на бумаге — это может каждый олух, а вот чтобы придумать мелодию, нужен настоящий талант.).

Сегодня я направлялся в студенческий клуб местного Технологического колледжа, где играла группа FrozenGold. Один мой школьный знакомый, который работал теперь подручным токаря в той же мастерской, что и я, слышал этих ребят в Глазго, когда они играли в каком-то пабе, и проникся. Я отнесся к его восторгам крайне скептически. «Застывшее золото»? Жалко и беспомощно. У меня была наготове целая прорва значительно лучших названий. В том крайне маловероятном случае, если эта команда мне подойдет, я дам им выбрать из моего списка.

Я плелся под дождем, ссутулившись и до отказа засунув руки в неглубокие карманы промокшей вельветовой куртки. Я шел, низко наклонив голову, чтобы не замокла зажатая в зубах сигарета, а потому не видел вокруг ничего, кроме мокрой, расхлюпанной земли. Покидая Фергюсли-парк под железнодорожной эстакадой, я выплюнул окурок (от сигареты остался практически один фильтр) в канаву.

В клубе было тепло и шумно. Пиво там давали по двадцать пенни за пинту, а послушать группу стоило всего пятьдесят. В баре нашлось несколько моих знакомых, мы покивали друг другу, поулыбались, обменялись приветствиями, но я пришел сюда совсем не за этим, а потому напускал на себя вид серьезный и задумчивый, изо всех сил демонстрировал, что мысли мои заняты делами куда более серьезными, чем потрепаться с ребятами, выпить и развлечься. Скорее всего, я вел бы себя так даже в сугубо мужской компании, однако, если по-честному, мой выпендреж был ориентирован в первую очередь на девиц. Перед ними был человек с призванием, скромный юноша, в чьем нагрудном кармане, рядом с сердцем, таится будущая история популярной песни. Я многое повидал, я был значителен… во всяком случае, не подлежало ни малейшим сомнениям, что я буду человеком значительным, и в самое ближайшее время.

Я отнес свою кружку в нижний зал клуба — скромных размеров помещение, использовавшееся по большей части в качестве бильярдной. Грязновато-серое здание клуба, располагавшееся на склоне холма, обращенном к железнодорожной линии Гурок —Глазго, принадлежало когда-то службе социального обеспечения и, надо думать, именно поэтому было построено в предельно унылом стиле «слепой кубист с большого бодуна». В зале, где этим стылым золотушникам предстояло найти свою судьбу — либо пройти мимо нее, чтобы потом всю жизнь кусать себе локти, — было уже жарко и накурено. Я почти чувствовал, как от моей мокрой одежды поднимается пар; кроме того, я чувствовал запах своего тела. Ничего такого уж оскорбительного для обоняния, уютный, в общем-то, запах, но рядом со мной стояли две девушки, и я очень жалел, что не забежал домой, не попрыскался одеколоном.

Группа состояла из пяти человек. Ведущая, басовая и ритм-гитары. Барабаны и хэммонд-орган. Три микрофона, считая тот, что для ударника. Аппаратура выглядела на удивление прилично, усилки и колонки считай что без царапинки, а «хэммонд» так и вообще нулевый. Двое техников (их собственные, что ли?) расставляли и подключали аппаратуру и почти уже покончили с этим делом. А самой группы — ни слуху ни духу. Я не понимал, с чего это такая вроде бы достаточно богатенькая команда подрядилась играть в этом крошечном зале и практически без рекламы. По некоей малопонятной причине из этого почти уже точно вытекало, что они совсем не то, что я ищу. Будь в моей кружке поменьше пива, я бы тут же ее допил и со значительным видом покинул клуб, потащился бы под дождем домой. Еще один вечер в четырех стенах у крошечного электрического камина, уставившись вместе с ребятами в черно-белый телевизор, либо читая какую-нибудь библиотечную книгу, либо терзая Кенову акустическую гитару, либо покер по пенни, а может, пинта-другая в «Бисланде», пока не закрылось в десять… но вместо всего этого я остался, хотя ни на что уже, собственно, не надеялся.

Команда, четверо чуваков и чува. Две девицы, которые рядом, отчаянно захлопали и закричали, музыканты махали в ответ руками и улыбались. Как оказалось, девицы знали их поименно; «Эй, Дейви!» — кричали они; молодой блондинистый парень с джибсоновским «лес-полом» в руках подмигнул им и наклонился, чтобы воткнуть гитару. Он смотрелся прямо как картинка из журнала: идеальные волосы, зубы и кожа, широкие плечи, узкие бедра. Красавчик скинул черную кожаную куртку, слишком мягкую для настоящей кожи, но очевиднейшим образом слишком дорогую, чтобы быть из заменителя, и явил восхищенному миру белоснежную рубашку. Шелк, подсказало мне что-то, хотя до того самого момента я в жизни не видел шелковой рубашки, ну разве что в кино. Линялые «левис». Рост чуть поменьше, чем мне сперва показалось. Он пониже опустил микрофон и ослепительно ухмыльнулся стягивающейся публике. Я уцепил глазом наручные часы стоявшего впереди парня; ёж твою в дрожь, они начинали точно вовремя!

Остальных мужиков я считай что и не заметил, теперь все мое внимание сосредоточилось на девушке. Тоже блондинистая, довольно миниатюрная, с полуакустической гитарой, одета в той же, что и чувак, гамме — белый и линялый синий, если сверху вниз. И тоже примерно одного со мной возраста, ну разве что чуть постарше. Фронтгёрл. Зуб даю, петь она не умеет, а гитара, может, и вообще не подключена. Но лицо — сила. Чуть-чуть полновато, если уж цепляться за последнюю соломинку в назойливом желании ну хоть что-нибудь да покритиковать. Это ж физически невозможно, чтобы при такой внешности да еще и голос.

Мамочки, а улыбка-то, улыбка, ну прямо… теплота этой легкой, застенчивой улыбки явно превосходила мои метафорические способности. Девушка перевела взгляд с публики на Адониса с «лес-полом» и одарила его улыбкой, ради которой я вполне мог бы укокошить что-нибудь из высших позвоночных.

Я не понимал, что делают здесь эти ребята, но они пришли сюда явно не ради меня. Они не сыграли еще и ноты, но ты уже видел, какая крутая это группа. Как-то так, само собой создавалось впечатление, что у них уже есть контракт на запись (хотя кто-то говорил мне, что еще нет). Я-то подыскивал какую-нибудь полусформировавшуюся, грубую банду рокеров, которые более-менее научились уже играть, не имеют своего оригинального материала и будут делать все, как им скажешь, — в музыкальном, во всяком случае, смысле. Играть мои долбаные песни, и без никаких там выпендрежных запилов.

Насчет девушки я ошибался. Она и греческий бог вели на пару, лид— и ритм-гитара, и оба пели. «Jean Genie», новейший Боуи. Она умела петь, он умел играть. Собственно, она тоже умела играть — вполне пристойная ритм-гитара, уверенная и в то же время энергичная, прочная надстройка над басовой партией. Бас был как автосборочный завод: размашистый, четко упорядоченный, деловой, а ее ритм-гитара была вроде ультрасовременного, собравшего все архитектурные премии административного корпуса — блестящая, но одновременно человечная. Лид-гитара блондинистого чувака была… мамочки, собор, вот что это было. Готика и Гауди, поздний перпендикулярный [7] и сборочный корпус НАСА. И не в скорости дело, чувак совсем не рвался побить какой-то там мировой рекорд по перебиранию струн на лид-гитаре, звук у него был легкий, он просто струился словно сам собой, естественно, непринужденно — и безукоризненно. На этом фоне все наши местные герои гитары воспринимались как громоздкие транспортные самолеты рядом с «фантомом», выписывающим петли высшего пилотажа.

После Боуи они без остановки перешли на «роллинговскую» «Rock This Joint», а затем ломанули «цеппелинов» «Communication Breakdown» — даже вроде бы чуть быстрее оригинала, если такое может быть.

Моего предвзятого скептицизма хватило только на первые тридцать секунд «Jean Genie», да и то лишь потому, что я безнадежный сноб и Боуи для меня чересчур уж «коммерческий»; начни они с «роллингов» или «цеппов», я въехал бы сразу. Но и так через полминуты у меня отвисла челюсть. Эти ребята делали своей игрой именно то, что я хотел делать сочинительством. Были, конечно же, и шероховатости, как же без этого, барабанщик стучал с энтузиазмом, сильно превышавшим его квалификацию, клавишник больше старался показать себя, чем играть с командой, а сильный, хорошо поставленный голос певицы звучал слишком уж сдержанно. Я изо всех сил старался оценивать ее исполнение холодно, аналитически и умудренно решил, что в нем сказывается классическая школа.

Даже лид-гитарист пробовал иногда запилить непроломный для него рифф, но, глядя в такие моменты на его лицо, я отчетливо чувствовал, что это так, небольшая временная трудность. Заблудившись в бешеном потоке звуков и вынужденно отступая, переходя на что-нибудь попроще, он чуть-чуть кривился, улыбался и встряхивал головой, и создавалось впечатление, что это просто не совсем еще отработанный пассаж, удающийся ему на репетициях, а чаще всего и на выступлениях, но вот сегодня что-то не пошло.

В общем, играли ребята хорошо, однако по программе у меня были к ним претензии, и очень серьезные. Они вроде и сами не знали, чего хотят; материал для первого отделения был понахватан с бору по сосенке, из таких мало совместимых источников, как, скажем, Slade и Quintessence; некоторые вещи были явно взяты для того, чтобы дать покрасоваться лид-гитаристу (в том числе и пара треков Хендрикса, на которых он не ударил в грязь лицом, только слишком уж близко следовал оригиналу), а некоторые представляли собой не более чем среднюю танцевальную музычку.

Сумбурно, неряшливо, но вполне приятно. (Примерно так мой старший брат описывал мне секс.) К концу первого отделения я весь взмок, ноги у меня гудели, в ушах звенело. Мой лагер совсем согрелся, за все это время в зале я отхлебнул из кружки не больше двух глотков. Сигарета, которую я закурил в середине первой песни, догорела до фильтра и обожгла мне пальцы, у меня кружилась голова от открывающихся перспектив, от каких-то диких планов. Я искал команду совсем иного плана, эти ребята были не то, что мне надо, не совсем то… и все же. И все же, и все же, и все же…

Не знаю уж, на что было похоже мое лицо, но одна из двух стоявших рядом девушек была настолько захвачена выступлением группы, что энтузиазм пересилил ее естественное и более чем понятное нежелание иметь что-либо общее с длинным, уродливым, по-идиотски выпучившим глаза психом; она возвела на меня очи и возгласила: «Ну прям отпад, ага?» — «А ты как считаешь, а? — вопросила у меня ее подружка. — Круто?» Я был настолько потрясен, что как-то даже и не отметил в сознании, что беседую с двумя вполне клевыми чувами и что это они сами завязали разговор со мной. Я торопливо мотнул головой и сглотнул слюну, чтобы смочить пересохшее горло.

— 3-д-д-дорово.

Но даже мое заикание их не устрашило.

— Я просто уторчалась, — констатировала первая. — В задницу уторчалась. Видел, а? Да они прогремят мощнее, чем… — Она смолкла, подыскивая адекватное сравнение. — Чем «Слейд».

— Или «Ти-Рекс», — добавила ее подружка. Обе они были маленькие, с длинными черными волосами. Длинные юбки. — Мощнее, чем «Ти-Рекс». — Она подтвердила свои слова энергичным кивком; другая девица тоже кивнула в знак согласия.

— Мощнее, чем «Ти-Рекс» или «Слейд».

— Или Род Стюарт, — сказала вторая, расширяя диапазон сравнений.

— Род не команда, он один парень, — возразила первая.

— Но у него есть группа, «Фейсиз», я видела их в «Аполло» и…

— Ну да, но все равно…

— И-и-и… — начал я.

— Мощнее Рода Стюарта, — безапелляционно возгласила вторая.

— Т-т-т… — сказал я, пытаясь запуститься с другого слова.

— Ну или пусть круче него и «фэйсов», лады?

— А к-как у н-них с оригинальным м-м-м-материалом, — выговорил я наконец. — Н-нету, что ли?

Девицы уставились друг на друга.

— Это что, вроде как в смысле своих песен?

— Ммм, — сказал я, прикладываясь к теплому лагеру.

— Да вроде нет, — сказала первая (анк [8] на тонком ремешке через шею и прорва дешевых индейских побрякушек).

— Не-а, — мотнула головой вторая (жилетка из варенки под тяжелой курткой из искусственного меха). — Нету. Но говорят, они там сочиняют. Точно.

Она окинула меня скептическим взглядом; ее подружка глазела тем временем на крошечную эстраду, где барабанщик и один из работяг что-то делали с педалью басового барабана. У меня возникло неприятное чувство, что я ляпнул нечто неуместное.

— Выпьем, а? — спросила первая у подружки, глухо стукнув пустым стаканом о стакан. Пока я пытался выдавить «Не мог бы я угостить вас пивом?», они оказались уже за пределами голосового контакта. Такая короткая фраза, и столько трудных консонант.

Второе отделение оказалось заметно хуже. Возникали проблемы с аппаратурой, ребята порвали целых четыре струны, но главное было даже не в этом. Материал представлял собой точно такую же окрошку, какая разочаровала меня раньше, только теперь все это было как-то слабее, словно первое отделение они составили из хорошо отработанных, многократно отрепетированных песен, а во второе отнесли материал только-только разучиваемый. Слишком уж часто они фальшивили, слишком уж часто барабанщик стучал не в такт остальной группе. Однако публика не имела никаких претензий и хлопала-топала с энтузиазмом даже большим, чем прежде, мне же совсем не стоило наводить такую критику; при всех своих недостатках FrozenGold были на голову выше всех групп, какие мне доводилось слышать в местных залах, — кой черт, да они были просто в другой весовой категории и со дня на день могли перейти в высшую лигу, на большие сцены, под яркий свет прожекторов.

Они закончили на «Love Me Do», сыграли на бис «Jumping Jack Flash» [9] и поставили последнюю точку — уборщик стоял в дверях зала, делал им знаки и тыкал пальцем в свои наручные часы, а техники начали уже отключать аппаратуру — акустической версией этой вещи Family, «My Friend The Sun», в минимальном составе: Адонис с гитарой и девушка на вокале. Эти двое работали настолько великолепно, что выискать какие-то там недостатки мог бы разве что самый злобный и недоброжелательный рок-журналист. Публика требовала еще, но уборщик уже выключил свет в зале и отрубил питание; я присоединился к толпе фэнов, сбившейся перед невысокой эстрадой.

Девушки, разговаривавшие в перерыве со мной, болтали теперь с этим парнем; два пьяненьких студента объясняли белокурой певице, что она самое невероятно прекрасное существо женского иола, какое они видели в жизни, и не согласилась бы она как-нибудь где-нибудь с ними выпить, она же улыбалась, трясла головой и споро откручивала микрофон от стойки. Я видел, что блондинистый гитарист краем глаза присматривает за этой сценой, не прекращая, однако, беседы с девицами.

Я протиснулся рядом с девушками, стараясь выглядеть серьезно и заинтересованно, как человек, настроенный обсудить важные проблемы, а не просто сказать «Круто, ребята» или что уж там еще, но не скрывающий при этом, какое глубокое впечатление — с определенными, конечно же, оговорками — произвело на него услышанное сегодня. Что из этого получилось, даже думать не хочется; скорее всего, выражение моего лица говорило: «В лучшем случае я — профессиональный подхалим, напившийся до опасной степени, но скорее — клинический психопат с пунктиком насчет музыкантов». Парень поглядывал иногда в мою сторону, но я смог поймать его взгляд только после того, как девицы выяснили, где будет следующее выступление группы, а одна из них получила вдобавок автограф шариковой ручкой на предплечье. Когда они удалились, чуть не писаясь от счастья, парень переключил внимание на меня.

— Привет, — сказал он и чуть улыбнулся.

— Вы з-д-д-дорово играете, — пробубнил я.

— Угу.

Парень начал сворачивать какой-то кабель, затем он отвернулся, взял у одного из рабочих открытый гитарный футляр и загрузил в него свой «лес-пол».

Я откашлялся и сказал:

— Я т-т-т…

— Да? — Он оглянулся, но в этот самый момент подошедшая девушка обняла его за шею, чмокнула в щеку, приобняла за талию и встала рядом, хмуро на меня поглядывая.

— Я т-т-тут под-д-думал…

— О чем?

Рука девушки медленно, рассеянно поглаживала затянутую белым шелком талию. У меня пропали последние остатки решительности. Эти двое выглядели так здорово, они так подходили друг другу, были такими счастливыми, красивыми и талантливыми, такими чистыми и ухоженными, и это после такого напряженного выступления; от нее, а может, и от него доносился запах какой-то дорогой парфюмерии, и я понимал, что просто не смогу сказать того, что собирался, ничего не смогу сказать. Безнадежная, заранее обреченная затея. Я — это я, громоздкий, страхолюдный, дурацкий Дэнни Уэйр, уродливый мутант в семействе, долговязая жердина с волосами как пакля, прыщами на роже и вонью изо рта… Я был чем-то вроде грошового, непотребного журнальчика, пожелтевшего и захватанного грязными пальцами, эти же двое были пергамент в сафьяновом переплете. Я был дешевой, покоробленной сорокапяткой, изготовленной из винилового вторсырья, эти же двое были золотыми дисками… они жили в совершенно ином мире, они были уже на полпути к славе и богатству. А я был обречен на Пейсли, на серые, замызганные стены и готовые обеды из чипсов и дешевой рыбы. Я еще делал жалкие попытки заговорить, но не мог выдавить из себя даже заикающегося «Д-д-д…».

Неожиданно девушка наморщила лоб еще сильнее и спросила, кивнув головой, словно уверенная в ответе:

— Ты ведь Уэйрд, верно?

Парень взглянул на нее слегка ошарашенно и, во всяком случае, удивленно, на его лице дрожало нечто среднее между неодобрительной гримасой и улыбкой; затем он перевел взгляд на меня, трудолюбиво продиравшегося через фразу:

— Д-д-да, да, э-т-то я.

— Что? — спросил у меня парень. Я протянул руку для знакомства, но он снова повернулся к девушке. — Что?

— Уэйрд, — сказала девушка. — Дэнни Уэйр. Д. Уэйр. Уэйр, запятая, Д, так было в школьном журнале, а отсюда — Уэйрд. Это его прозвище.

Парень просек и кивнул.

— Так оно и было, — ухмыльнулся я с не совсем понятным торжеством, театрально, а вернее — по-идиотски взмахнул рукой, а затем полез в карман за сигаретами.

— А ты меня помнишь? — спросила она. Я покачал головой и протянул им пачку; девушка взяла, а он не стал. — Кристина Брайс. Я была на класс старше.

— О-о, — протянул я, — ну да, конечно. Да, Кристина. А-а, ну да, понятно, Кристина. Ну да. Да. Ну и как ты, значит, м-м-м… как дела?

В действительности я напрочь ее не помнил и теперь отчаянно перетряхивал свои мозги в поисках хоть малейшего воспоминания об этом белокуром ангеле.

— Все путем, — улыбнулась Кристина. — А это Дейв Балфур, — добавила она, продолжая поглаживать талию белокурого красавца.

Мы кивнули друг другу:

— Привет.

— Хэлло.

После секундной паузы Кристина Брайс снова повернулась ко мне:

— Ну и что ты думаешь?

— О к-команде? К-концерте? — Она молча кивнула. — Э-э… з-д-дорово… д-да, з-д-до-рово.

— Так…

— Н-но вам н-не хватает своего, оригинального м-материала, а номера из второй п-по-ловины н-недостаточно п-проработаны, и у в-вас м-м-маловато слаженности, и м-можно б-бы поактивнее исп-п-п… пользовать орган, и б-б-барабанам сильно н-недостает д-дисциплины… н-ну и, конечно же, т-такое н-название это п-просто… м-м-м…

Судя по их лицам, моя речь была воспринята, мягко говоря, без восторга. Я сунул нос в пластиковую пинтовую кружку, якобы утоляя внезапно вспыхнувшую жажду, и был вознагражден глотком теплого, совершенно выдохшегося лагера.

Боженька ты мой милосердный, да чего же это я тут такого намолол? Оно же выглядело, словно меня воротит от всего, что они делают. О чем думала моя голова? Нужно было обхаживать этих ребят, стараться сблизиться, а не лягать их в зубы. Ну, только посмотреть, вот они — клево прикинутые ребятки из среднего класса сколотили команду, оттягиваются во весь рост, выдают лучшую в городе музыку и, вполне возможно, настроены на куда большее будущее, если, конечно же, их вообще интересует музыкальная карьера, привыкшие, это уж точно, к похвалам, аплодисментам и общению в своем блестящем кругу, и вдруг какой-то нескладный, нелепый, еле языком ворочающий псих так вот прямо заявляет, что у них все плохо и все не так.

Ну как вот я выглядел в их глазах? Я был шести футов шести дюймов роста, но страшно сутулый, голова почти пряталась между плечами («Патагонский гриф» или попросту «Гриф», у меня и такое было прозвище; их было много, десятки, но прилипло «Уэйрд» — самое, пожалуй, верное). Глаза навыкате, огромный, крюковидный нос, длинные, тонкие, перманентно слипшиеся от своего природного жира волосы. У меня были длинные грабки и огромные, разновеликие ступни, одна одиннадцатого размера, другая двенадцатого. У меня были громадные, впору какому-нибудь душителю, кисти с толстыми, неуклюжими пальцами, которые не позволяли мне толком освоить гитару при всем желании и всех стараниях, в итоге я был просто вынужден взяться за басовую, у нее хоть струны малость пореже.

Я чудище, мутант, долговязая горилла, от меня дети шарахаются. Правду говоря, меня боятся даже некоторые взрослые, а остальные попросту хохочут или брезгливо отводят глаза. Я рос странновато выглядящим ребенком и вырос в страхолюдного юнца, и ладно бы еще, будь моя уродливость скромной, тактичной, но ведь я был страхолюден нагло, вызывающе. Ну какая, спрашивается, радость этим очаровательным, великолепно гармонирующим друг с другом, приличным людям смотреть на этакое пугало? Мне было неловко даже просто находиться в одном с ними помещении. А уж что я там наговорил, так вообще…

Дейв взглянул на меня как на нечто среднее между дождевым червем и амебой, а затем — не то чтобы хохотнул, скорее негромко фыркнул:

— А в остальном, как говорится, ничего, жить можно?

— Э-э-э… да, — заторопился я. — Блестяще. Я… я… я думаю, вы м-можете достичь… ну, понимаете… — Я хотел сказать «достичь самых вершин», но это звучало бы предельно глупо. — Вы м-можете делать все, что вам… ну вот, значит… — Я с ужасом осознал, что моя способность выражаться членораздельно находится в данный момент не на высшем уровне. А мой высший — это то, что для среднего олуха — низший, а то и хуже. — Да х-х-х… — начал я, но вовремя остановился, решив, что ругаться не стоит. — Слушайте, я б-бы х-хотел как-нибудь вам п-поставить и поговорить по д-делу.

— Дело? — с сомнением переспросил Дейв Балфур.

— Да. У меня, пожалуй, есть нужные вам песни.

— Вот так прямо и есть?

Судя по лицу Дейва, он решал непростой вопрос: то ли повернуться и уйти, то ли сперва шарахнуть меня по черепу микрофонной стойкой. Я кивнул и затянулся с такой силой, словно в сигарете был не табак, а наркотик, восстанавливающий уверенность в себе. Кристина Брайс смотрела на меня с доброй, понимающей улыбкой.

— С-с-серьезно, — сказал я. — Д-дайте мне т-только п-поговорить с вами. У меня и мелодии, и слова, все вместе. Нужно т-только, чтобы к-кто-нибудь посмотрел. Вам они п-понравятся, вот честно. Они как прямо для вас.

— Ну, в общем, — начал Дейв, но тут уборщик окончательно не выдержал и начал ругаться. Работяги уже открыли дверь в ночь, дождь и холодный, пронизывающий ветер и вытаскивали аппаратуру наружу. Я подхватил один конец колонки и помог спустить ее по ступенькам, на Хантер-стрит, где стоял в ожидании микроавтобус «транзит». Моя всегдашняя косорукость куда-то на время отвлеклась, и мы дотащили колонку, ни разу ее не грохнув. Дейв Балфур укладывал футляр с гитарой в багажник старого «хиллман-хантера», припаркованного сразу за «транзитом»; Кристина уже сидела в машине. Я подошел к Балфуру, еще больше ссутулившись из-за дождя и ветра.

— У тебя действительно есть материал? — спросил он, поднимая воротник мягчайшей кожаной куртки.

— Точно, — кивнул я. — Без балды.

— Верю. Вот только насколько он хорош?

Пару секунд я сосредотачивался, чтобы произнести фразу не экая и не мекая, а затем сказал:

— Он настолько хорош, что даже лучше вашей команды, какая она есть и какой б-ббудет.

Вот же мать твою! Всю дистанцию прошел, а на финише споткнулся! Этот ответ был у меня наготове уже целых два года, не хватало малого: чтобы кто-нибудь задал мне соответствующий вопрос. Произнесенная фраза не звучала и вполовину так весомо, интригующе и амбициозно, как в моих ночных фантазиях, но это ладно, главное — она была произнесена.

Дейв Балфур секунду попереваривал услышанное, а затем расхохотался.

— Лады. Тогда ты нам ставишь, как обещал.

— Когда?

— Да хоть завтра. Если хочешь — заходи к нам вечером на репетицию, а потом сходим куда-нибудь, примем по порции. О'кей?

— Хорошо. А какой адрес?

— Сент-Ниниан-террас, сто семнадцать. Мы будем в гараже. Часов в восемь.

— Хорошо, — сказал я. — До скорого.

Он забрался в машину, и тут же рабочие захлопнули дверцу «транзита»; через ветровое стекло смутно проглядывали бледные пятна их лиц.

Я побрел под гору, по Хантер-стрит, чтобы зайти в чипсовую купить, что просила мама, а потом идти к ней. Мимо прокатился, астматически перхая, «транзит», следовавший за ним «хиллман» притормозил, из левого окошка высунулась голова Кристины:

— Подбросить?

— В Фергюсли-парк? — рассмеялся я и покачал головой. — Ваши покрышки не выйдут из такого испытания живыми.

Кристина втянула голову и начала переговариваться с Дейвом, у меня было впечатление, что все это не его идея.

— Мы высадим тебя где-нибудь рядом.

— Ну-у… — протянул я. — Т-только мне нужно сперва купить, это, «фиш-энд-чипз» [10], вам будет н-не…

— Ладно, залезай. — Она распахнула заднюю дверцу. — Я тоже запасусь картошкой.

Мы свернули на Гилмур-стрит и остановились у чипсовой лавки; Кристина дала мне деньги, и я сбегал за картошкой. Мы ехали, почти не разговаривая, под конец они высадили меня на Кинг-стрит.

И только один раз Дейв Балфур оживился, на Олд-Снеддон-стрит, когда мы стояли у светофора и рядом с нами втиснулась какая-то машина. Дейв оглянулся, толкнул Кристину локтем, сунул руку в загашник на двери и вытащил что-то такое маленькое, черное; раздался негромкий щелчок. Дейв озабоченно взглянул на эту черную штуку, затем на светофор, и так несколько раз. Я то ли слышал, то ли нет высокий, на грани человеческого восприятия, писк. Кристина покачала головой и отвернулась. Когда на загадочном устройстве вспыхнул маленький оранжевый огонек, Дейв прижал его к боковому окошку и тут же нажал на клаксон. Водитель соседней машины резко обернулся. Балфур приветственно помахал свободной рукой, а затем окутался ослепительной вспышкой света. Я сидел, пытаясь проморгать плывущие в глазах круги и сообразить, что же это было, а Балфур с хохотом газанул вперед, под переключившийся светофор.

— Господи, — вздохнула Кристина, — ну какой же ты иногда ребенок.

Балфур глянул в зеркало заднего обзора и сдавленно захихикал.

— Отдай мне эту игрушку, — сказала Кристина.

— Сэмми Уокер, — сообщил Балфур, игнорируя ее требование. — Видела его? Я подловил его второй уже раз за неделю!

Дейва буквально душил хохот. Кристина оглянулась на меня и бессильно развела руками. Я неуверенно улыбнулся.

Дождь как шел, так и шел, мелкий, но зато противный, жир и уксус из быстро остывающих бумажных мешков обильно поливали мне брюки и куртку, и я ругал себя последними словами, что согласился на мамину просьбу. Только и не хватало таскаться всю ночь по городу, да еще в такую погоду.

Возвращаясь в свою квартиру, я выудил наконец из сумбура своих школьных воспоминаний Кристину Брайс. Она и тогда уже была очень симпатичная, одна из этих самоуверенных старшеклассниц, аккуратно одетая, спокойная и собранная, чужеродное для Фергюсли-парка явление. Ну да, точно, она была классом старше, и странно даже, как я сразу не вспомнил тот случай три года назад, когда я еще льстил себя надеждой, что моя жуткая внешность может сойти за характерную; тогда, под Рождество, у нас в школе были танцы, и я набрался наглости пригласить эту Кристину, конечно же, она была старше меня и у нас так не было принято, но я думал, что с учетом моего роста…

Кристина вспыхнула и покачала головой, ее подружки захихикали.

Раздавленный стыдом, я ушел из зала и вообще с этой вечеринки, а потом долго бродил по Пейсли — жалкий, несчастный, униженный и до костей промерзший — в тесных новых ботинках и в тонкой, на рыбьем меху, старой куртке, бродил до того времени, когда вроде бы танцам пора бы и кончиться, а то, если бы я вернулся слишком рано, мама обязательно стала бы расспрашивать почему, а я выворачивайся как хочешь.

А так я просто сказал ей, что прекрасно провел время.

Глава 3.

Теперь, похоже, уже и нет настоящих телеграмм, вместо них появились какие-то теледепеши, липовые телеграммы, которые приходят вместе с обычной почтой. Вот такую-то штуку и закинули в прошлую среду на груду корреспонденции, громоздящуюся за маленькой задней дверью ризницы собора Св. Джута. Здоровенная, в три года высотой груда состоит по большей части из рекламной макулатуры, и я не обращаю на нее внимания — ну, разве что так, иногда, поковыряюсь ногой, нет ли чего интересного. Важная корреспонденция поступает через моих юристов, и все люди, имеющие для меня хоть какое-то значение, знают, что писать прямо на мое имя практически бессмысленно.

Рик Тамбер должен бы знать, знал, наверное, но забыл. Когда я очередной раз пинал кучу макулатуры, на кафельный пол упала теледепеша, я поднял ее и тяжко задумался — вскрывать или не стоит. Это было нечто неожиданное, а значит — чреватое неприятностями, у меня на этот счет весьма богатый опыт. А хрен с ним, сказал я себе, разрывая конверт.

Приезжаю воскресенье 21-го середина дня. Важно. Будь у себя. Пожалуйста. Это будут хорошие новости. Наилучшие пожелания. Рик Т.

Хорошие новости. Это настораживало. Рик Тамбер возглавлял «ARC», нашу записывающую компанию. Когда он говорил о хороших новостях, это почти непременно значило, что где-то там, каким-то там образом можно заколотить большие деньги. Я сразу же начал строить планы, как бы смыться на это время из города, хотя и предчувствовал, что ничего из этого не выйдет, если не одно помешает, так другое.

Я засунул депешу обратно в конверт и водрузил конверт на вершину бумажной горы, словно притворяясь, что ничего я не видел, ничего не читал и никакие перемены мне не грозят, а затем поднялся по каменным ступенькам на клирос. Я еще не завтракал, а то, что служило мне кухней и столовой, располагалось в южном нефе.

Собор Св. Джута, известный также как «Уайксов каприз», выглядит точь-в-точь как церковь, таковой не являясь. При нем имеется и нечто выглядящее точь-в-точь как кладбище, однако могил на этом нечте нету.

Амброз Уайкс, 1819-1898, был единственным сыном удачливого торговца джутом из Данди, он значительно расширил отцовское дело, превратил скромное состояние в огромное, а в начале 1890-х перебрался в Глазго, чтобы сподручнее руководить установлением другой торговой империи — компании, импортировавшей американский табак. Он всегда был несколько сумасбродом, вырядил, к примеру, своих слуг на манер корабельной команды: дворецкого — капитаном, горничных — юнгами и оборудовал свою виллу в Берсдене небольшим маяком, который привлекал уйму перелетных птиц и доводил соседей до бешенства; впрочем, по викторианским меркам его странности не были особо вопиющими, к тому же все знали, что он — ревностный католик, преданный супруг и любящий отец.

Во всяком случае, так оно и было до мая 1864 года, когда его жена Мэри и их единственный ребенок погибли при крушении поезда. Мальчик был всего двух недель от роду. Хуже того, его не успели даже окрестить. Амброз знал, что в результате душа невинного ребенка не сможет войти в Царствие Небесное, что райские врата закрыты для нее наглухо и навечно, и это удваивало его терзания; Амброз запил и начал страдать бессонницей, врач прописал ему лауданум.

Траур Амброза выходил далеко за рамки благопристойности и хорошего вкуса; его берсденский дом и вилла в Хантерс-Ки, на берегу Холи-Лох, были сплошь задрапированы черным холстом. Вся мебель была наново обита черным, все ковры были убраны, а их место занял черный фетр, все картины и портреты были завешены черным крепом, а всем слугам было приказано одеться могильщиками. Большая часть их уволилась.

Амброз зачастил к своему приходскому священнику в сопровождении смущенного, но зато щедро оплачиваемого адвоката в тщетной попытке найти в небесном законоуложении щель, лазейку, которая поможет душе его усопшего сына снискать вечное блаженство. Священник, епископ и призванные на помощь иезуиты пытались его успокоить и вразумить, но Амброз с порога отвергал все их утешения. Он перестал ходить в церковь и даже исповедоваться.

Амброз напрочь забросил свои коммерческие дела и тратил все больше времени на сочинения писем священникам, епископам, кардиналам и даже самому Папе, упорно требуя, чтобы те изыскали в дебрях теологии тропинку, по которой душа его сына могла бы достичь вечного блаженства; он опубликовал целый ряд брошюр с призывами к реинтерпретации некоторых библейских стихов. Затем он начал пикетировать свою приходскую церковь — сидел у ее входа в специально для того приобретенном катафалке, а тем временем особо оплаченная группа складских рабочих ходила вокруг с плакатами, призывающими к реформе.

Однако эти рабочие тоже были католиками; вскоре они узнали от своих собственных священников, что участие в столь непотребных действах даже за тройную почасовую оплату губительно для их душ и совершенно бесполезно для души усопшего младенца. Тогда Амброз приспособил к делу расхристанных забулдыг, набранных по трущобам; они крыли прихожан последними словами, ссали на церковные стены и дрались с полицией.

Амброз пропускал мимо ушей все более настоятельные предупреждения и ледяные советы немногих своих друзей и вскоре остался вовсе без оных. К этому времени его коммерческая империя, столь долго лишенная хозяйского пригляда, оказалась на грани краха, и он ее продал. Судебные предписания лишили его возможности мало-мальски эффективно пикетировать церковь, и он отступил — ожесточенный, надломленный, но не утративший ни капли своей одержимости, богатый, но почти бессильный.

Горечь Амброза проросла ненавистью. Его брошюры поливали церковь грязью по каждому поводу и в конце концов стали такими непристойными, что типографии отказались их печатать. Амброз купил свою собственную типографию, она продержалась еще некоторое время, но затем рухнула под градом судебных исков и штрафов. В 1869 году его отлучили от церкви.

Однако Амброз был полон решимости посчитаться с церковью тем или иным способом. В конце концов, после многих раздумий и бессчетных бутылок бренди, он решил использовать для этой цели один из немногих объектов недвижимости, все еще оставшихся в его владении: пустырь на Сент-Винсент-стрит, между Элибэнк-стрит и Холланд-стрит. Продав практически всю остальную свою собственность, он заплатил огромные деньги некоему так и оставшемуся неизвестным архитектору и — если верить слухам — еще большую сумму одному из членов Городского совета, чьими стараниями разрешение на строительство было получено легко, как по маслу.

Он воздвиг собственную церковь. Готическую. В стиле, определенном одним из архитектурных путеводителей как ублюдочная помесь изуродованной пирсоновской нормандской готики с нескладной, легкомысленной ломбардской. В этой церкви было все, что положено: неф, трансепты, клирос, ризница, крипта, скамьи, алтарь, даже колокольня с колоколами (заранее, по заказу Амброза, надтреснутые колокола имели абсолютно кошмарный звук, однако специальное судебное постановление принудило их к молчанию).

Пустой участок на задах пустыря был превращен Амброзом в пародийное кладбище; нанятые им каменотесы (из протестантов, а как же иначе) изготовили по надгробному камню для каждого из многочисленных врагов, появившихся у него за предыдущее десятилетие. На каждом камне была правильная дата рождения, но за ней следовала дата кончины Амброзовой дружбы с одним из прошлых друзей либо просто дата, когда он решил, что эта вот конкретная личность не имеет права поганить своим присутствием землю. Рядом с его священником, епископом, парой кардиналов и некоторым количеством иезуитов расположился богатейший набор юристов, коммерсантов, судей, газетчиков, городских советчиков и строительных подрядчиков; можно было подумать, что всех их смела катастрофическая, сословно ориентированная чума, свирепствовавшая в городе с 1865 года чуть ли не до конца столетия.

Сие сооружение было известно как «Уайксов каприз» или — в память о первоначальных занятиях Амброза — собор Св. Джута. Оно приобрело широкую известность, стало одной из достопримечательностей Глазго. Оно упоминалось в путеводителях, газеты печатали письма читателей, требовавших снести его, небольшая группа вольнодумцев образовала Общество друзей Св. Джута, доступная с улицы часть церковных стен страдала от вандализма: от нее отбивали кусочки камня, на ней писали и выцарапывали всякую непотребицу.

В качестве ответного удара Амброз украсил церковь не совсем обычной статуей. Неизвестный скульптор изобразил его покойную жену Мэри с некрещеным ребенком на руках как Мадонну с младенцем.

Позднее, из брошюры, напечатанной через много лет после смерти Амброза, стало известно самое пикантное обстоятельство: он искренне считал, что вышемногократноупоминавшийся ребенок был зачат не непотребно, но непорочно. В свою первую брачную ночь, при первой попытке установить супружеские отношения, находясь уже в нескольких дюймах от желанной цели, Амброз испытал преждевременную эякуляцию; он поспешно ретировался и — если верить его утверждениям — был слишком смущен, чтобы сделать повторный заход. Однако его семя оказалось куда более решительным и целеустремленным: успешно перенеся недолгое воздушное путешествие, оно, надо думать, заняло малыми силами весьма ненадежный плацдарм в бутоне женственности; в сердце этой розы проникла разве что какая-то капля, но этого оказалось достаточно, чтобы некий особо шустрый живчик прошмыгнул мимо нерушимой девственности миссис Уайкс и оплодотворил яйцеклетку.

Амброз считал, что ребенок, родившийся к жизни земной столь чудесным (как ему виделось) образом, имеет право на особое отношение и в жизни загробной, однако природная стеснительность не позволяла ему раскрыть обстоятельства столь интимного свойства кому бы то ни было, в том числе и теологическим авторитетам.

В 1898 году на Страстную пятницу северный трансепт Амброзовой церкви серьезно пострадал от пожара; то же самое пламя пожрало и большую часть его архива. Сам Амброз получил тяжелые, обширные ожоги, несколько недель держался и даже вроде бы пошел на поправку, но все-таки помер, в аккурат на Вознесение.

В его завещании была оговорена вполне приличная сумма на содержание церкви; дохода с этих денег хватило, чтобы мало-помалу восстановить поврежденное пожаром. Весьма естественным образом собор Св. Джута перешел в собственность «Друзей Св. Джута», которые использовали его для складирования своих атеистических публикаций. Эти самые «друзья» существуют и по сю пору; в начале двадцатых годов они забросили здание, долго пытались его продать, но не находили покупателя — согласно Амброзову завещанию будущие владельцы не имели права что бы то ни было сносить или радикально перестраивать. Я купил собор Св. Джута в 1982 году, когда решил удалиться от мира, и так с тех пор там и живу, в тепле и уюте.

В дверь позвонили чуть за полдень, как раз когда я варил себе идеологически выдержанный никарагуанский кофе. У меня его как грязи, десятки ящиков.

Все утро я провел в студии, то бишь в крипте, — игрался с синтезатором и изучал руководство к свежеприобретенному секвенсору. Я все еще сочиняю мотивчики, джинглы и отбивки, рекламные темы, иногда — саундтрек для фильма. Деньги мне не нужны, но так и время быстрее летит, и квалификацию поддерживаешь. Джинглы, отбивки и темы суть три из причин, по которым я ненавижу телевизор и радио. С того времени, как распалась команда, я не выношу своих опусов, во всяком случае — когда они вот так, в эфире, и мои и не мои.

Я подумал, что, может, это Блайтсвудская Бетти. Бетти — это шлюха, навещающая меня раза два-три в неделю, для того, наверное, чтобы я не слишком уж привязывался к своему кулаку. Хорошая баба, безо всякой там дури в голове. Вообще-то сегодня вроде бы не ее день, но у меня такие вещи всегда путаются. Я пошел взглянуть, кого там принесло.

Амброз снабдил свою церквуху массивными дверями и решетками на окнах, я же пошел еще дальше: теперь за каждым из входов наблюдала телекамера. Вся моя электроника, за вычетом музыкальной, была составлена штабелями за кафедрой, с которой так никогда и не выступил ни один священник; я пошел и взглянул на монитор главного, с Холланд-стрит, входа.

Макканн стоял посреди паперти, он держался левой рукой за голову, заметно покачивался, строил мне рожи и тыкал пальцем в дверь, его губы шевелились. Я включил микрофон.

— …вай на хрен эту долбаную дверь.

Я нажал нужную кнопку и пошел его встречать.

— Господи, — вырвалось у меня при виде крови. — Где это тебя…

— Да вот, голова, — неопределенно объяснил Макканн, привычно направляясь на клирос; его ноги сильно заплетались, прижатый ко лбу платок окрасился в алый революционный цвет. Ну и куда ж его такого? Только в ванную (каковая располагалась в цокольном этаже колокольни).

— Чем это тебя?

Я закинул жутковатый носовой платок в раковину и полез в аптечку за пластырем и прочей санитарией.

— Да вот, слегка поспорили, — сказал Макканн, тяжело опускаясь на край ванны и с интересом разглядывая свою руку. Затем он откинул голову, и я начал опасливо обрабатывать глубокую, у самого края волос, ссадину. Макканн был одним из двоих моих самых близких — нет, не друзей, друзья у меня последнее время как-то подвывелись, скорее уж — соучастников. Лет пятидесяти или около того, невысокий, седоватый, но все еще крепкий, он начинал свою карьеру докером, но давно уже переквалифицировался в профессиональные безработные; глубокие складки между тяжелыми, нависающими бровями придают ему вид человека, который постоянно — и вполне успешно — ищет, что бы еще воспринять без малейшего удивления, человека, неколебимо уверенного, что мир обязан перед ним хотя бы уж извиниться. Самое интересное, что все это в точности соответствует взглядам и чувствам Макканна, его внешность ничуть не обманчива.

— Ты что, приварил кому-нибудь балдой? — Я наклонил бутылочку с ТХФ чересчур сильно, и ему затекло в глаз.

— А-а-а! — взвыл Макканн. — Ты чо, совсем сдурел?

Он метнулся к раковине и плеснул себе в лицо пару пригоршней воды.

— Я нечаянно, — объяснил я, словно кто-то в этом сомневался. — Прости.

Обычная история. Я в своем репертуаре. Я только и делаю, что делаю людям больно. Всю свою жизнь я то роняю на кого-нибудь что-нибудь тяжелое, то впиливаюсь в кого-нибудь с разбега, то поворачиваюсь слишком порывисто и заезжаю локтем в чей-нибудь глаз, то наступаю на чью-нибудь ногу, — перечень можно длить и длить. Мало-помалу я с этим вроде и свыкся, чего нельзя сказать об окружающих. А чего бы мне и не свыкнуться, если больно не мне, а им, другим (правда, на мою долю достается эта, с большого В.).

— Ладно, Джимми, все путем. Макканн называет меня «Джимми» не в том смысле, как незнакомого на улице, «посторонись, Джимми», он считает, что это и вправду мое имя. Я сам сказал ему, что меня зовут Джеймс Хей. Сказал в шутку, а он поверил, а мне не хватило духу признаться, что «Джимми Хей» — это «Хей, Джимми», только наоборот. А еще Хей — девичья фамилия моей матери. Макканн не знает, кто я такой, он думает, что я здесь, в церкви, просто сторожем.

Я попытался отмотать пластыря, но тот намертво прилип к моей руке; тем временем Макканн снова сел на край ванны. Я передал ему рулончик и начал отдирать пластырь от пальцев. Теперь можно было вернуться к расспросам:

— Так что там с тобой?

— Да вот, у Броди вроде как поспорили с одним недоделком.

Он вытерся полотенцем, встал, подошел к зеркалу и начал прилаживать пластырь.

— И о чем бы это?

— Ну, как всегда. О политике. Этот пустобрех начал распинаться, что нам, значит, ну просто вот так вот необходимо сохранить свое ядерное оружие. А я сказал, что это ему вбили в его хрящом проросшую башку империалисты своей пропагандистской машиной и что все эти независимые средства сдерживания не более чем фарс, что мы оплачиваем своими кровными американскую военную машину, которая вся только для того, чтобы представлять собой угрозу завоеваниям стран, где вся власть принадлежит рабочим, и вынуждать Советский Союз тратить такую значительную часть своего валового национального продукта на оборону, чтобы рабочие усомнились в целях и задачах руководства.

— И тут он тебя шарахнул.

— Не-а, он сказал, что я комми, а я сказал, ну да, конечно, и очень этим горжусь.

— И тут он тебя шарахнул.

— Не-а, он сказал: ясненько, значит, я хочу, чтобы эти русские сюда заявились, так, что ли, значит? А я сказал, что каждый рабочий класс должен сам совершить свою революцию, это его собственное дело, а эти разговорчики, что Советский Союз прямо спит и видит, как бы ему вторгнуться в Западную Европу, — бред собачий, мало им, что ли, забот со всеми этими чехами-поляками, да и вообще какая бы им радость, ведь попутно, пока они будут нас захватывать, если уж они не сотрут в порошок все главные промышленные центры, так уж янки, те уж точно сотрут, а что насчет втихаря, неожиданно долбануть атомной бомбой по чужой стране, так такое было в истории один только раз, и тут уж этот долбаный Советский Союз вроде как и ни при чем.

— И вот тут-то он тебя шарахнул.

— Не-а, он сказал, что это из-за таких, вроде как я, которые хотели умиротворить Гитлера, и началась война, а я ему сказал, это как раз коммунисты-то и боролись в Германии против фашистов, а сталинисты, вместо того чтобы помочь им, бросили их на произвол судьбы, точно так же, как они бросили на произвол судьбы испанских республиканцев, а что до людей, которые надеялись умиротворить, так это правые ублюдки, которые решили, что вот они и фашисты все вместе и накинутся на Советский Союз, те же самые ублюдки, которые поддерживали армию белых русских и сами тоже осуществили империалистическую агрессию против России сразу после Первой мировой войны, а их последыши, они вот сейчас хотят повернуть мировую революцию вспять с помощью угрозы звездных войн, и чего уж они только не напридумывают, а тот, кто этого не понимает, так он мудак и больше никто.

— И тут-то он тебя шарахнул? — предположил я без прошлой уверенности.

— Не-а, он сказал, что коммунякам нельзя верить и что на следующих выборах он будет голосовать за Альянс. А потом как-то так вышло, что моя голова впилилась ему в хлебало.

— Так это ты ударил его ? поразился я. Макканн кивнул и машинально потрогал свой пострадавший от неправильного обращения лоб.

— Да я же вроде как и не собирался, это получилось вроде как инстинктивно. Я не соображал, что делаю. Совершенно непроизвольно. — Он уныло вздохнул. — Видишь мою репу? Иногда у нее вроде как собственный мозг.

Я немного подумал, ничего не придумал и сказал:

— По такому случаю следует выпить.

Сидя на молитвенных скамейках, устланных для мягкости подушками, мы перемежали бутылочный «Будвайзер» неразбавленной «Столичной».

— Видишь ли, Макканн, сейчас так просто не принято. Глазго принарядился и стал во много раз цивильнее, лупить башкой теперь моветон.

— Ну да, как же, наслышаны, «культурная столица Европы тыща девятьсот девяностого», трижды долбаный садово-парковый фестиваль… — Он презрительно фыркнул и приложился к бутылке.

— Гостиниц стало больше.

— И еще один в рот конем долбаный выставочный центр. Был город как город, а стало, прости господи, дерьмо собачье.

— Да где ты видел здесь дерьмо собачье? Или просто собаку — кроме тех, что на поводке? Нету их, все поразбежались.

— Точно, сынок, — горестно вздохнул Мак-канн, — вот и я говорю.

Он все еще скорбел по собачьим бегам, издавна проводившимся на Шофилдском стадионе и прикрытым с октября по решению англичан-владельцев; утратив возможность ежесубботно спускать там свои деньги, Мак-канн был вынужден искать альтернативные методы. Он покачал головой и снова вздохнул.

— Вчера я прогулялся по докам — ну, там, где они раньше были. Жуть что делается. Старый подземный переход, так и тот изничтожили, слышал?

— Слышал.

В эти дни на Финнистонской набережной кипели земляные работы, кому-то вздумалось засыпать пешеходный туннель под Клайдом.

— Там остался один-единственный большой кран, а все остальное — этот долбаный выставочный центр.

— Один парень в «Грифоне» сказал мне, что этот кран сохранили на случай войны, танки грузить.

— Во-во, очень на этих гадов похоже. — Всеобщий упадок, крушение всех прошлых ценностей повергали Макканна в скорбь поистине мировую. — Культурная столица… садовые, мать их, выставки, все это просто предлоги для бизнесменов срубить побольше капусты. Свежая краска на разграничительных линиях и дополнительные субсидии оперному театру.

— Циник ты, Макканн, вот ты кто.

— Да какой там на хрен циник; цинизм, Джимми, это для богатеньких. А мы, несчастные голодранцы, мы просто осторожные — а как же нам без осторожности, без осторожности нам никак. Осторожные, но совсем не глупые. — Он влил себе в горло щедрую порцию чешского пива.

— Так ты теперь что, и к Броди ходить не можешь? Отлучен от церкви?

— Да не, вряд ли. Мы же с этим клиентом поцапались в гальюне, никто и не видел.

— Господи, так ты что, оставил его валяться в сортире?

— А что я, по-твоему, должен был сделать? Сказать «ах, простите, пожалуйста»? Придурок несчастный. Словами не понимает, так, может, хоть так до него дошло. Господи, да я еще хорошо с ним обошелся; будь я полный ублюдок, я бы спер заодно его белую трость.

— Что?! Так он был… — заорал я и тут же осекся, заметив на роже Макканна широкую ухмылку.

По моему личному опыту, Глазго — город совсем не такой уж опасный. Я часто гуляю здесь ночью, просто слоняюсь по улицам, присматриваюсь, прислушиваюсь, принюхиваюсь, и не было еще раза, чтобы кто-нибудь меня зацепил. Оно конечно, когда в тебе шесть с половиной футов роста и ты сильно смахиваешь на шимпанзе-мутанта, тут и самый смелый хулиган призадумается. Ну а если — ладно, будем честными — я действительно всегда имею при себе эдакий гибрид трости-сиденья и зонтика, так это не только для защиты, совсем не только. В наших местах часто идет дождь, бывает, что и очень сильный, а кроме того, я люблю, чтобы всегда было на что присесть. Вначале, как я тут поселился, меня несколько раз останавливали полицейские, желавшие поближе познакомиться с нижним концом моей тросточки, однако они прекрасно понимали, что ничего мне за нее не пришьешь.

Мало-помалу они вроде как попривыкли видеть по ночам мою блуждающую фигуру и оставили меня в покое.

Трость-сиденье заканчивается толстой металлической нашлепкой, из которой торчит кургузый двухдюймовый шип, да и вообще веса в ней порядочно. Прекрасное наступательное оружие, если в правильных руках. (Увы, не в моих; скорее всего, я размахнулся бы как-нибудь не так и шарахнул самого себя по черепу. Но выглядит внушительно, лично я поостерегся бы связываться с человеком, у которого в руках такая штука. Тут, правда, следует учесть мою параноидальную трусость…).

Одним словом — чисто оборонительное оружие, такое, как говорят теперь политики, средство устрашения. А вот Макканн как-то рассказывал, что в дни его легкомысленной юности, когда он состоял в какой-то молодежной шайке, они применяли такой себе веселенький фокус: пришивали на изнанку лацканов рыболовные крючки, дабы того, кто ухватит тебя за грудки, чтобы поплотнее приложиться черепом, ожидала не совсем приятная неожиданность…

Да и вообще, здешние в Глазго хулиганы мордуют по большей части друг друга, шайка на шайку, а не посторонних, и происходит это, как правило, на окраинах. Я охотнее прогуляюсь ночью по Глазго в одиночку, чем по Лондону — с телохранителем. Что же касается Нью-Йорка, там я, пожалуй, попрошу прикрытие с воздуха, и это если днем.

— Диетическая «Айрн-брю». — Макканн не сказал эти слова, а словно выхаркнул.

— С ней-то что не так?

— Да сама эта долбаная идея, вот что, — просветил он мое невежество. — Боженька милосердный, а дальше-то что? Низкокалорийный в рот долбаный виски?

— Слушай, а там ведь разрабатывают какой-то новый, без цвета и запаха, виски, чтобы конкурировал с водкой, верно? — сказал я, отхлебнув глоток «Столичной». В действительности это была чистая подначка, чтобы посчитаться с Макканном за его слепца в сортире, только ничего у меня не вышло.

— Да, — кивнул Макканн, — слышал я про такое. Сплошная тошниловка.

— Не знаю, — обиделся я. — А ты что, уже пробовал?

— А ты точно знаешь, что твой босс не покатит на тебя, что мы тут хлещем его бухло? — поинтересовался Макканн, то ли не расслышав, то ли игнорируя мой вопрос. Он крутил пустую пивную бутылку, рассматривая через нее одно из Амброзовых витражных окон.

— Да я же тебе говорил, — сказал я. И я ему действительно говорил. Макканн всегда это спрашивает, и я всегда говорю ему, что все путем. — Все путем, ему это до лампочки.

— Точно?

— Точно, точно. Сам-то он завязал. Сказал мне, бери сколько хочешь.

Макканн окинул взором ящики алкогольной продукции, нагроможденные в церкви наряду с прочими моими СЭВ-овскими трофеями, и задумчиво поскреб подбородок.

— Продать бы ведь мог, если самому не нужно.

— Не так-то это сразу. Растаможка… и все такие дела. А ему возиться неохота.

— Да, если он такой богатый… Ничего, если я… — Макканн показал мне пустую бутылку.

— Милости просим, — сказал я. Макканн встал и пошел за очередной бутылкой.

— А ведь я так ни разу и не видел этого парня, ты знаешь это, Джимми? Он что, вообще сюда носа не кажет?

— Последний раз он тут был… ну, с год назад. Или чуть больше.

— Так как там, говоришь, его фамилия?

Макканн открыл бутылку открывашкой, привязанной к концу скамейки, и приложился к горлышку.

— Уэйрд.

— Странная фамилия.

— Странный парень.

— А он не думает часом снести эту халупу и отгрохать здесь административный корпус?

— Не может. Здание должно остаться как оно есть, потому-то ему отдали его за гроши.

— А потом, наверное, еще и заложил, да?

— Не думаю, — сказал я, не совсем уверенный, прикалывается Макканн или всерьез. — Он же богатый. Оригинал.

— Ну да, — горестно кивнул Макканн, — если ты богатый, то ходишь в оригиналах, а если бедный, тебя тут же объявят психом и запихнут в психушку.

— Чин дает определенные привилегии.

— Вот то-то, дружище, и оно.

Некоторое время мы пили молча. Макканн снова окинул взором штабеля бухла.

— Все это очень здорово, но мне чего-то хочется пинту родного, крепкого. Сходим в «Грифон»?

— Пошли, самое время перекусить.

«Грифон» — это наша основная местная забегаловка: приличная, с дешевой едой, не испорченная наплывом клиентов, но достаточно оживленная. Я так никогда и не отряхнул со своих ног впитанные в детстве вкусы и упорно предпочитаю пироги, бобы и чипсы в «Грифоне» пятизвездному бифштексу аироivrе[11] со сладким укропом, спаржей, courgettes[12] и молодой картошкой в «Олбани»… не говоря уж о том, что для «Олбани» пришлось бы переодеваться. А пожалуй что и в душ сходить. Мы изготовились к выходу в свет. Я собрал пустые бутылки и по пути к двери закинул их в ковш русского бульдозера. Прежде чем куда-то там идти, мне нужно было разжиться наличными.

— А на хрена ему все это хозяйство? — вопросил Макканн, указывая своей многоцелевой башкой на коммунистическую технику. Я распахнул маленькую дверку, прорезанную в одной из огромных — как на складе, в них без труда прошел бы двухэтажный автобус — дверей главного входа и оттащил Макканна от польского самосвала (полного пустых водочных бутылок).

— Это не его, — соврал я. — Это строители оставили.

— Ну да, конечно, — отозвался Макканн уже снаружи, застегивая куртку и с ненавистью глядя через улицу на сверкающий (тонированное зеркальное покрытие) фасад конторы «Бритойл». Когда я покупал церковь, здесь была попросту дыра, а в начале этого года на месте былой дыры вознесся административный комплекс. В аккурат к падению мировых цен на нефть и объявлению о сокращении штатов. Я остановился рядом с Макканном, глядя на искаженное отражение церкви в зеркальных, ступенчатых стенах.

— Кошмар и убожество, — констатировал Макканн. — Дыра и та была лучше.

— Ты дряхлый, ублюдочный реакционер, — сказал я, сбегая по ступенькам паперти на улицу.

— Реакционер? Я? А ты папист недорезанный! — Он догнал меня и пошел рядом. — Это не мы реакционеры, не такие, вроде меня, ведь что же тут реакционного в том, чтобы пытаться сохранить историческое наследие, пусть и такое, как простая дырка в земле; реакционеры — это все эти долбаные предприниматели и акционеры, пытающиеся подлатать капиталистическую систему, повернуть вспять неумолимую поступь истории, и какими бы красивыми словами ни пытались они…

Макканн долдонил про прогресс и регресс, акционеров и реакционеров, капитализм и коммунизм всю дорогу до банка, где я ссудил ему десятку.

А всю дорогу назад, к «Грифону», я думал о теледепеше Рика Тамбера, пытаясь угадать, о чем же это он желает побеседовать, а еще больше — тревожась, по какой это причине он сформулировал свою мысль таким образом — таким, как сформулировал.

Ведь к этому привыкаешь — к тому, как люди формулируют свои мысли, как они используют слова, привыкаешь и начинаешь понимать, на чем сделан акцент. Стараясь припомнить Рикову более-менее среднеатлантическую манеру выражаться, я не мог отделаться от ощущения, что если Рик пишет «Это будут хорошие известия», он, вероятно, имеет в виду, что «Это будут хорошие известия», в отличие от каких-то других, нехороших. А может, это просто мания преследования, обычное для меня дело.

Могло ли случиться нечто такое, о чем я все еще не знаю? Да запросто; я по возможности избегаю газет, телевизора и радио. А что касаемо моих Информационных Загулов, они случаются не так уж часто — раз в два месяца или около того.

В период Информационного Загула я беру напрокат несколько телевизоров, покупаю себе приемник и подписываюсь на все мыслимые и немыслимые газеты и журналы. Я читаю все подряд, я круглый день не выключаю радио, я смотрю по телевизору все, что показывают: мыло и рекламу, викторины и детские передачи. Добротный, полноценный Информационный Загул длится порядка недели, я выхожу из него с красными от недосыпа глазами и более-менее стойким отвращением к тому, что нам впаривают под маркой популярной культуры.

В промежутках между Загулами я читаю немногим меньше, но почти исключительно книги и журналы — журналы, где нет новостей. Таким образом, большую часть года я почти не соприкасаюсь с внешним миром; начнись, например, новая война, я узнаю о ней последним, когда на оконных стеклах появятся косые кресты из бумажных полосок, а по улицам потянутся нестройные колонны людей с тележками и детскими колясками.

Так что же я там такое проспал? На какое всем — кроме меня — известное событие намекает Тамбер?

Да нет, бред это все, паранойя. Наверняка Рик не настолько четок и последователен, чтобы выискивать в его писаниях такие тонкости. Его эпистолярный стиль прямо зависит от того, давно ли он принял понюшку кокаина, плотно ли пообедал, сошелся или расстался с очередной своей пассией. Так-то оно так, но тревога меня не покидала.

А пока я там прохлаждался, Ты уже летела домой. И не читал я твою записку — Обо всем догадался сам. Бросил ее в остывший камин, Встал и ушел в загул, А она лежала там, пепел на пепле, И горела в моем мозгу.

Ничего особенного… но ее мотив все крутится и крутится у меня в голове, а мои старые песни никогда не предвещали ничего хорошего ни мне, ни другим. Мое проклятье, мой злой рок, назвали бы меня при рождении Ионой, и дело с концом… Мистер Мордой-в-грязь, капитан Кривокософф… На пороге «Грифона» я спросил:

— Так что, этот мужик не был слепым?

— Нет, — твердо ответил Макканн. — Я никогда не связываюсь со слепыми…

— Молодец.

— …а то у них эти, палки.

— Макканн… — Я повернулся и увидел ухмыляющуюся, подмигивающую рожу.

— Нет, — повторил он, открывая дверь. — Я в жизни не мочил слепых.

Глава 4.

В августе 1974 года, гуляя по Эспедер-стрит, я столкнулся с Джин Уэбб.

Некоторое время назад мы с Джин встречались и даже были почти любовниками, балансируя на самой грани этого «почти». Наши свидания проходили обычным для подростков образом: дальние, в тени, столики пабов (не дай бог кто обратит внимание, что мы несовершеннолетние), неуклюжие поцелуи под железнодорожным мостом — классическая, в общем, картина. У Джин была очень хорошая улыбка, но больше всего я запал на ее высокий (пять футов девять, дюйма на три-четыре больше, чем у средне-Фергюсли-парковой девушки) рост, все-таки не так далеко нагибаться. Мы мучительно, до полного онеменения стеснялись друг друга, что, однако, не мешало нам прекрасно ладить в том, что не требует особых разговоров.

Не знаю уж почему, но с ней я становился особо, сверх всякой меры неуклюжим и бестолковым. Я лил ей на колени пиво и лимонад, я оттаптывал ей ноги; гуляя с Джин по улице, я ставил ей подножку; вставая из-за столика, чтобы сходить к стойке бара или в туалет, я заезжал ей локтем в голову; я цеплял ее роскошные рыжие волосы своими пуговицами, как-то раз я умудрился зубами в кровь разбить ей губу, а другой раз в парке, когда мы играли в конный бой с еще одной, вроде нас, парочкой, я споткнулся, упал и случайно перекинул Джин через себя в кусты, потом она неделю ходила вся ободранная и в синяках. А верх моих достижений — это когда я ждал ее в том же самом парке, сидел себе на скамеечке, смотрел вроде как в никуда и напевал про себя какие-то мелодии. Она подкралась ко мне сбоку и только было наклонилась, чтобы крикнуть «У-у-у!», как я ее почувствовал, вскочил с намерением облапить и поцеловать, но вместо этого долбанул несчастную девочку головой в подбородок, вырубил начисто.

Все, в общем-то, обошлось, через пару минут Джин пришла в себя; я рвался отвести ее в больницу, но она отказалась и даже настояла, чтобы мы пошли на дискотеку, как и собирались, однако синяк под подбородком — это синяк под подбородком, никуда его не спрячешь, и ей потребовалась уйма усилий, чтобы убедить своего папашу, что я и не думал избивать его крошечную девчушку, а то он совсем было настроился навестить меня, да не один, а прихватив за компанию обоих ее старших братьев. По тому, как поглядывали на меня потом эти верзилы, было видно, что у них очень чешутся руки.

Думаю, именно этот случай определил (во всяком случае — для меня) наши отношения и — несмотря на все дальнейшее, несмотря на, не знаю уж как считать, бывшую между нами или не бывшую кульминационную интимность — ознаменовал начало конца, причиной которого стало неуютное сочетание обычного для подростков смущения и горькой уверенности, что моя неискоренимая неуклюжесть делает меня абсолютно несовместимым с этой конкретной девушкой.

Мы старались изо всех сил. Она покорно сносила все травмы и ушибы, я же, делая очередную глупость, мужественно скрывал свое отчаяние. Я и прежде мечтал о том, как стану богатым и знаменитым, но теперь в этих мечтах присутствовала и Джин. Станет ли она ограничивать мою свободу или создаст домашний очаг, надежную базу, куда я смогу возвращаться? Кроме того, я размышлял, каким образом можно надежно выяснить, любишь ты женщину или нет.

Я посвящал ее в свои мечты. Она слушала, улыбалась и не отпускала никаких шуточек. Сев на своего конька, я мог не слезать с него часами; захлебываясь и заикаясь, я живописал ей, каким знаменитым я стану, сколько денег заработаю. Она целовала меня и позволяла мне щупать через свитер и блузку ее грудь, а иногда, когда мы лежали в ее спальне на полу, а в гостиной орал телевизор, даже пускала мою руку под юбку. Случалось, она поглаживала вспученную мотню моих брюк, но зайти дальше мы попросту не смогли бы, даже сумей я убедить ее в привлекательности такой идеи, — куда там, когда за стенкой этот телевизор и каждую секунду ожидаешь, что в дверь постучится ее мама и спросит, не хотим ли мы еще чаю. Я говорил ей, что увезу ее от всего этого — в Лондон, в Париж, Нью-Йорк, Мюнхен…

Я оставил школу, поступил на работу и гордился своим новым статусом самостоятельного, зарабатывающего себе на жизнь мужчины, но все еще жил дома. Джин продолжала учиться и собиралась поступить в художественный колледж. Иногда она сидела с ребенком одной из маминых знакомых, и я тоже забегал туда несколько раз. И вот однажды, почти, ну, совсем-совсем почти, но не совсем…

На другом полу, в комнате, освещенной только голубым мерцанием другого телевизора, звук мы прикрутили, чтобы слышать, если хозяева вернутся, младенец мирно спал в комнате прямо под нами; уйма кувырканий, яростных, до синяков, поцелуев и тяжелого пыхтения, и наконец я подумал: «Ну, вот оно!» — и пальцы на молниях, и тонкий хлопок стянут вниз и отброшен в сторону, и головокружительный запах женщины, хвоя и море, и ошеломительное тепло ее вокруг моей ладони, и ее пальцы, сомкнувшиеся на мне.

Смятение, пот и неуклюжесть, если бы юность умела… ждать годами, а потом секунда, и все кончено. И сословные предрассудки. Позднее я встречал девушек, которые раскидывали ноги по первому намеку и даже без оного, но ни в коем случае не при свете, которые ничуть не задумывались о риске подзалететь, но ни за что не брали в рот. А еще странные туземные обычаи, вроде как с этой девчонкой из нашего Фергюсли, которая подралась на школьном дворе, а когда ее с немалым трудом утихомирили, ни за что не хотела говорить, какие такие страшные слова, сказанные противницей, заставили ее очертя голову броситься в бой. В конце концов, после долгих увещеваний, девочка решилась повторить это немыслимое оскорбление. «Мисс, — сказала она, захлебываясь от рыданий, — она… она сказала, что я ебаная КО-РО-ВА!».

Короче говоря, когда Джин почувствовала ладонью, что еще немного, и все, и перехватила меня в рот, я имел все основания изумиться. По некоей шкале, о которой болтали ребята, такой способ стоял очень, необычайно высоко; мамочки, да это было вообще почти за гранью реальности! Мне как-то не пришло в голову, что а вдруг она просто боялась испачкать ковер.

Всякие там продолжения отпадали начисто; с минуты на минуту должны были вернуться родители покладистого младенца. К тому же у нас не было контрацептивов. Позднее я не раз подумывал, что во всем Пейсли не нашлось бы подростков, равных нам по рассудительности, и — в самые тоскливые свои моменты — очень жалел, что мы не плюнули на всякие там последствия и не пошли дальше, как делали все остальные.

И только следующим вечером, сидя с Джин в пабе, я узнал, что, если говорить чисто технически, я лишил ее невинности. Сперва я даже не поверил, хотя вроде бы и помнил, что что-то там вроде бы поддалось нажиму; мне казалось совершенно невозможным, чтобы вот так, рукой, пальцем, почти без усилий, но она была абсолютно уверена и ничуть не жалела, только смеялась.

И все же.

Может, я все равно чувствовал неловкость и чувствовал, что никогда от этой неловкости не отделаюсь. Может, я не понимал, почему она все равно считает, что пока не надо, почему она никогда больше не приглашала меня посидеть с тем младенцем и почему она так ни разу и не пришла в квартиру, куда я вскоре перебрался, даже когда точно было известно, что сожители мои в отлучке и не скоро вернутся. Не знаю. Но как-то так вышло, что она от меня отдалилась, и я этому не помешал.

Той весной Джин помогала своей маме мыть окна и упала; она сломала руку, сломала ключицу и сильно расшибла голову, ее родители очень беспокоились, нет ли сотрясения. Вечером того же дня я примчался в больницу, но мне там сказали, что пускают только родственников; я хотел объяснить, что я близкий друг и что завтра я уезжаю в отпуск, но не сумел изъясниться связно, они, пожалуй, даже и не поняли, чего я там бормочу. Я покинул жаркие, сверкающие чистотой и прочно пропахшие лекарствами коридоры больницы весь взмокший и красный как рак.

Я ведь и действительно уезжал завтра в отпуск; мы с парой товарищей решили взять палатки и устроить вылазку на Арран [13]. И устроили. Дождь лил почти не переставая. Пять дней кряду я мучился жутким похмельем. Мы вернулись домой раньше намеченного, насквозь промокшие и без гроша в кармане; мучимый раскаянием, что не повидал Джин перед отъездом, — мог же, в конце концов, и задержаться, — я три недели набирался храбрости, чтобы навестить ее, а к тому времени, как набрался, все их семейство уехало отдыхать.

Пока Джин где-то там прохлаждалась, я начал кадрить девушку из Эрскина по имени Линди; в ней было без малого пять футов одиннадцать, а ее папаша владел баром, где иногда выступали местные группы… впрочем, эта история тоже быстро сошла на нет.

И вот теперь, гуляя по Эспедер-стрит, я снова встретил Джин Уэбб, и у меня было такое чувство, словно мы и вообще не расставались, хотя прошел уже без малого год.

Господи, как же мне было тогда хорошо, я чувствовал себя на провербиальный миллион долларов, словно сорвал джекпот в лотерею, получил гарантию бессмертия и поменялся телами с Дэвидом Боуи, и все это сразу. Президент Земного Шара, Властелин Вселенной.

У нас уже был контракт на запись, и прямо сейчас, пока я гулял по Эспедер-стрит, к нам, на север, тяжело тащился непристойно огромный аванс — весьма внушительная цифра вместо паровоза, а за ней целая цепочка нулей-вагончиков, и все это громыхало по проводам каких-то там линий связи, по которым осуществляются переводы денег между банками Лондона и Глазго.

Я увидел Джин, заорал, замахал руками, подбежал к ней, подхватил на руки и несколько раз прокрутил в воздухе — ни разу не уронив. Я смеялся как помешанный, говорил ей, что со дня на день стану знаменитостью, и безапелляционно заявил, что мы должны сию же минуту обмыть это дело. Она улыбалась и не возражала.

На следующий после знакомства с Дейвовой командой день я едва дождался вечера и пошел к ним на репетицию. Я нервничал, нервничал гораздо сильнее, чем можно бы ожидать. Нервничал много сильнее, чем перед самым трудным экзаменом, и едва ли меньше, чем у двери директорского кабинета в ожидании неминуемой порки. Можно бы, конечно, вспомнить и гораздо худшие ситуации из моего сопливого детства, когда папаша входил в крутой штопор и мы сидели вечером, в пятницу там или субботу, сидели, ждали его и заранее дрожали, но это же совсем другое дело, это не какая-то там нервотрепка, а дикий, слепящий ужас. Почувствуйте, как говорится, разницу.

Номер 117 по Сент-Ниниан-террас оказался большой, на отлете стоящей виллой, да там и все дома были в этом роде. Между проезжей частью и тротуаром идет широкая, засаженная деревьями полоса. Низкие каменные заборы, не изуродованные ни одной надписью, ни одним рисунком. За заборами живые изгороди вида до странности аккуратного — словно через них никогда не продирался ни один мальчишка, над ними никогда не летали школьные ранцы. К дому примыкал двухместный гараж размером с нашу квартиру, но несравненно ее чище. По краям широких, чуть приоткрытых ворот гаража пробивался свет, из-за них доносились обрывки гитарных риффов. Я подтянулся, расправил плечи, проверил, на месте ли мой кадык, миновал большую, с поместительным кузовом машину, припаркованную на щебеночной дорожке, перехватил поудобнее свою древнюю, с темной родословной, басуху, увернутую в пару больших «вулвортсовских» пластиковых мешков, и распахнул боковую дверь.

Все уже были в сборе. Я малость припозднился — мои младшие братья играли в допрос пленного вьетнамца, и один из них («американец») связал другого шнуром все той же многострадальной басухи.

— О! — сказал Дейв Балфур. — Привет… Уэйрд.

Он настраивал гитару, сидя в железном, крашенном белой эмалью садовом кресле; Кристина Брайс сидела в другом таком же кресле и что-то быстро писала, она вскинула глаза и молча улыбнулась. Остальные трое целеустремленно таскали из угла в угол какие-то провода и усилители. В просторном гараже было тепло, светло и совершенно — если не считать группу и ее аппаратуру — пусто.

— Хэлло, — сказал я.

— Гитара от «Вули»? — ухмыльнулся клавишник, глядя на пластиковые мешки.

— Ага, — кивнул я и прислонил басуху к стенке.

— Пыхнешь? — спросил драммер.

Я кивнул, взял у него раскуренный косяк и осторожно затянулся. К тому времени я не въехал еще в это дело, в наркоту. Я употреблял мало и с опаской и все время ждал, когда же три моих соквартирника — все они курили дурь по-черному — окончательно дегенерируют, превратятся в идиотски хихикающих идиотиков. Пока что они попросту получали гораздо больше удовольствия, чем я.

Но зато, когда ребята были совсем уже в хлам, их было легче раздевать в покер — небольшой, но все-таки плюс. Так что я, собственно, и не хотел тогда никакой дури, но еще больше не хотел показаться совсем уж полным пентюхом. Я пыхнул пару раз и передал косяк Дейву Балфуру.

— Ты знаком с остальными? — спросил Дейв.

Я покачал головой.

— Это Микки. — Он указал на барабанщика; курчавый, с наморщенным лбом очкарик коротко кивнул.

— Уэстон…

Клавишник, невысокий, крепко сбитый брюнет с очень длинными волосами, хмуро глянул на Балфура и повернулся ко мне:

— Просто Уэс, этого хватит.

— …и Стив.

Басист. Мелкий, суетливый парень с эмбриональной бородкой и очень длинными бакенбардами.

— А это У…

— Н-называйте меня п-просто Дэнни, — вмешался я, нервически улыбаясь каждому из них по очереди; Кристину эта сцена явно позабавила.

Я сидел и мирно слушал, как они сперва разогреваются, а потом отрабатывают то одну, то другую песню, по большей части из тех, что я слышал на концерте, по большей части из второй половины программы. О моей вчерашней критике — ни слова. Было видно, что все они признают Дейва Балфура своим руководителем. Некоторые команды прекрасно обходятся безо всяких руководителей, другим руководитель нужен, но каждый из музыкантов хочет взять эту роль на себя, а в некоторых, вроде этой, естественным образом выделяется кто-то, способный принимать решения спокойно и разумно, без никакой автократичности. Как правило, остальные легко соглашались с мнением Дейва, однако он внимательно выслушивал все высказываемые предложения, и не только выслушивал, но и считался с ними. Я снова, хоть и в меньшей степени, испытал то же, вчерашнее чувство, что я этим людям совсем не нужен, что я здесь чужеродное тело. Но с другой стороны, они разучивали исключительно чужие песни.

Через час или около того мне стало казаться, что они напрочь про меня забыли. Команда трудолюбиво отрабатывала аккорды к песне Джека Брюса «The Consul At Sunset» [14], а я тем временем докуривал шестую сигарету и все больше склонялся к мысли, что они — фактически Дейв Балфур, но будем считать, что «они», — позвали меня только для того, чтобы унизить, в отместку за все, что я там наговорил про их команду и их программу. В нижней части моего живота появилось неприятное ощущение пустоты, мой лоб зудел, макушку покалывало, лицо горело. Я полез в пачку за очередной сигаретой. Что я здесь делаю? На хрена я сюда пришел?

Ублюдки они и больше никто, самовлюбленные, мелкобуржуазные говнюки, белокурые красавчики в шелковых рубашках (и какая разница, что в тот момент ни одной шелковой рубашки в гараже не наблюдалось). Встать сейчас, сказать им, что сбегаю за сигаретами, и не возвращаться. Свалить домой и оставить этих самодовольных мудаков их затеям. И хрен с ней, с басухой в вулвортском мешке, брошу, и все, у меня тоже есть какая-то гордость. Не буду задерживаться из-за такой ерунды, и из-за них — тоже не буду. Это только добавит мне решимости. Пусть они подрочатся с чужим материалом еще годик-другой, ну, может, даже запишут пластинку-другую, а вот когда мой альбом и сингл взлетят в топы одновременно на обоих берегах Атлантики, вот уж они локти кусать будут…

— Приятно, что кто-то может получать от этого удовольствие, — сказала Кристина, опускаясь в соседнее кресло. — Можно стрельнуть у тебя сигарету?

Сообразив, что по моему лицу гуляла мстительная, сладострастная улыбка, я густо покраснел и протянул ей пачку. Когда я щелкнул зажигалкой, рука моя так тряслась, что Кристине пришлось ее придержать, но она ничего не сказала, а просто откинулась на спинку кресла и стала смотреть на остальных, как они сгрудились вокруг барабанов и чего-то там спорят, отстукивают обрывки ритма, играют обрывки музыкальных фраз.

— Так ты помнишь меня по школе?

— Д-да, — кивнул я. — Т-ты раз от-т-шила меня н-на школьных т-танцах.

— Не может быть! — поразилась Кристина. — Когда это было?

— Рождество… ш-ш-школьные танцы… г-года т-три назад.

Кристина задумалась, затянулась и медленно кивнула.

— Да, конечно; я же тогда была жуть какая стеснительная. Подумала, ну чего я буду дышать ему в пупок? Ну ладно, — она со смехом пожала плечами, — ты уж меня извини.

— Д-да ничего. Т-тебя т-тоже можно понять. Д-да я и не о-би-бижался.

— Так что там насчет песен?

— Все здесь.

Я указал, где именно «здесь», похлопав себя по карману.

— Можно посмотреть?

Смутившись от неожиданности, я вложил в протянутую руку пачку бумаги. Кристина погасила сигарету о подошву, закинула ногу за ногу, пристроила мои опусы на коленке и углубилась в них минут на десять.

— Странные, Дэнни, аккорды.

— Д-да, я знаю. Мое с-с-слабое место. Учусь.

Кристина рассеянно кивнула и еще раз перелистнула всю пачку.

— Хмм…

Она встала, подошла к своим соратникам, перекинулась с ними несколькими словами и вернулась ко мне, на плече у нее висела гитара.

— Они тут еще побренчат, а мы с тобой образуем подкомитет. Бери свою лопату и пошли.

Мы вошли в дом (принадлежавший, как выяснилось позднее, родителям Дейва) и попали сперва в подсобное помещение, то есть это теперь я знаю, что такое подсобка, а тогда, глядя на раковину, холодильник, автоматическую стиральную машину и центрифугу-сушилку, я решил, что это кухня, только почему-то очень пустая.

Настоящая их кухня была размером с мамину гостиную, только такая отделка маме моей и не снилась, все из настоящего дерева. И там тогда горела только одна маленькая лампочка, под длинной темной полосой подвесных шкафчиков, прямо над электроплитой, вмонтированной в сверкающий металлом стол для готовки. Запах там был свежий и — не знаю уж, почему мне так показалось, — дорогой, у меня даже голова на секунду закружилась.

Ну а дальше в доме пахло в основном мебельным лаком и свежими яблоками. Мы вошли в огромный холл с широкой, ведущей на второй этаж лестницей; Кристина сунула голову в приоткрытую дверь, за которой угадывалась тускло освещенная комната, поговорила с кем-то, а затем провела меня в комнату напротив. Мебель там была такая, что жалко было на нее садиться. И пианино у стенки. И очень тепло от горячего воздуха, поступавшего через маленькие зарешеченные окошки в полу.

Я ничуть не сомневаюсь, что в 1973 году в трехмильном радиусе от этого дома были сотни других, куда роскошнее и современнее, но для меня это было словно перенестись на другую планету; я видел такие хоромы только в кино и воспринимал их как нечто не более реальное, чем дорогие декорации, взлетающие на воздух в финале какого-нибудь фильма о Джеймсе Бонде. Я был совершенно ошеломлен.

— О'кей, — сказала Кристина, садясь на рояльную табуретку. — Попробуем въехать в эти твои песни.

Мне было жутко не по себе. Я боялся, что громкая игра на пианино потревожит неведомого обитателя той тускло освещенной комнаты, к тому же что-то во мне никак не могло определиться, как именно должны звучать мои песни, вернее — как их следует аранжировать. Все эти заморочки с подбиранием аккордов были свыше моих сил; я насвистывал мелодии, а аккомпанемент появлялся в голове сам собой, почти бессознательно. Я знал, какой звук мне нужен, но не имел ни малейшего представления, как его получить.

Кристина читала и писала ноты с совершенно недоступной мне легкостью. Она мельком просмотрела и небрежно пробренчала аккорды, над которыми я потел много дней, если не недель, а затем принялась набрасывать другие, свои, пробуя их то на пианино, то на гитаре. Я сидел рядом на изящном — слишком изящном — стуле с тонюсенькими ножками, ежесекундно ожидая, что тот разъедется под моим непомерным весом, и чувствовал себя совершенно не при деле. Басуха так и осталась в своих мешках.

Берясь за каждую новую песню, Кристина задавала несколько вопросов, а затем практически забывала обо мне минут на десять-пятнадцать, только иногда спрашивала, для чего я это так сделал, чего я хотел этим добиться, каким образом я перешел отсюда сюда, почему это переходит в это, а не в что-то там другое… ты что, действительно так хотел? Глядя, как мои детища подвергаются расчленению, а затем собираются наново, в таком виде, что их родной отец (то бишь я) не узнает, я все более падал духом. Мелодии и звуки, с которыми я сжился, превращались в беглые карандашные пометки, а мое зачаточное умение читать с листа не было способно воссоздать по ним звук, услышать в голове аккорды. Глядя, как работает Кристина, я чувствовал себя ненужным, посторонним, опустошенным, фальшивой нотой, дуром затесавшейся в стройную гармонию.

«Слишком многословно… ломается размер… уже было… ну, точно я где-то это слышала…» Она бормотала свои замечания так, словно меня и вообще там не было, и все они, мягко говоря, не воодушевляли.

Мне хотелось взвыть, вырвать у нее свои песни и убежать из этого дома, убежать, куда глаза глядят. Моя спина тоскливо ныла, и ноги тоже ныли от непрерывных стараний хоть немного облегчить жизнь старинному, опасно потрескивающему под непосильным бременем стулу.

Кристина закрыла пианино и принялась почти беззвучно перебирать струны гитары. Она прогнала пару песен, пробуя аккорды, цокая время от времени языком, неодобрительно качая головой и возвращаясь на несколько тактов назад. После сорокового, не меньше, «ц-ц-ц» и не знаю уж которого потряхивания белокурыми упавшими на лоб волосами я начал всерьез задумываться, как бы это получше показать себя на уборке стружки, чтобы получить работу поответственнее и мало-помалу, трудом и стараниями, проложить себе путь к сияющим высотам заводской конторы. Как знать, может, администраторы «Динвуди» тоже живут в домах вроде этого.

В приоткрывшуюся дверь просунулась голова Дейва Балфура.

— Ну как там у вас, плодотворно?

— Да. — Кристина взглянула на часы, удивленно присвистнула и повернулась ко мне: — Если ты не передумал нам ставить, нужно пошевеливаться.

Я изобразил нечто вроде улыбки.

«Пежо»-универсал Балфура-старшего вместил всю нашу компанию; я полусидел-полулежал на детском сиденье под наклонной задней дверцей. Целью нашей поездки оказалась гостиница рядом с Глениффер-Брейз. На пар-ковочной площадке наш «пежо» попал в компанию «ягуаров», «роверов», «вольво» и даже одного «бентли». Самое место, чтобы недорого выпить.

Публика, сидевшая в салоне, явно предпочитала гольф футболу. И что-нибудь сладенькое — року, если судить по льющейся из динамиков музыке. Бармен окинул меня весьма сомневающимся взглядом. Формально я был несовершеннолетним, однако ходил по пабам уже года полтора, и никто не возникал; скорее всего, этому мужику просто не понравились моя одежда и грязные ногти. Я дал ему пятерку, получил сдачу, хотел было спросить, нет ли тут ошибки, но вовремя передумал, вздохнул и потащил поднос к столику, почти не сомневаясь, что сейчас зацеплюсь за что-нибудь и рухну.

Однако все как-то обошлось, и то сказать, могло же у меня за вечер хоть что-то получиться. О моих песнях словно позабыли, никто о них не заговаривал, ни Кристина, ни кто другой. Все эти дела меня вконец достали, я уже потерял всякую надежду, не чувствовал ни злобы, ни обиды, одну только усталость.

— … Поработать над песнями, как ты думаешь? — говорила Кристина Дейву Балфуру.

— Ну ладно. — Дейв посмотрел на меня, потом снова на нее. — А как там?

— А послушаете и сами скажете. — Кристина подцепила пальцем длинную белокурую прядь, упавшую на очень знакомую мне пачку нотных листиков, и заткнула ее за ухо. — Когда вернемся, я наиграю вам одну-другую, хотите?

Компания встретила это предложение без особого энтузиазма, но затем Балфур пожал плечами, что все и решило.

— А они хоть как, ничего? — Хэммондовый Уэс сыпанул в рот пригоршню хрустящего картофеля, плеснул туда же «экспортного» и теперь жевал, не сводя с меня глаз.

— М-м-м… пожалуй. — Глядя на мою ошарашенную физиономию, Кристина чуть поджала губы, вскинула брови и добавила: — Во всяком случае, лучше нашей продукции. — На этот раз были ошарашены Дейв Балфур и басист Стив. — Вы уж, ребята, извините.

— Ладно, посмотрим и увидим, — рассудительно сказал Дейв; дальше разговор перешел на «Монти Пайтон» [15] и на всякие университеты, куда они думают поступать. Дейв хотел заниматься медициной в Глазго, Кристина уже училась в Стратклайде (физика, кто бы подумал); Уэс хотел заниматься английским, все равно где, а Стив — еще один сюрприз — серьезно изучал музыку; как оказалось, основной его специальностью была не басовая гитара, а скрипка. И только барабанщик Микки не имел никаких таких намерений; самый из них старший, он работал клерком в плановом отделе местного муниципалитета.

Слушая, как эти ребята обсуждают свои высокие устремления, свое блестящее будущее, я все глубже погружался в полную безнадёгу, все острее ощущал свою никчемность. Они ничуть не сомневались в себе, в своих будущих успехах на профессиональном поприще, строили самые радужные планы. Группа была для них чем-то вроде игрушки, но никак не главной и единственной надеждой. Они разбегутся, а потом будут иногда собираться, джемовать — так, для забавы, и не более. Не путайте, как говорится, жопу с пальцем, а хобби — с работой. Сама уже мысль взяться за музыку серьезно и сделать ее делом своей жизни вызывала у них что-то вроде неловкости, во всяком случае, чья-то на эту тему шутка была встречена общим, несколько напряженным смехом.

Ну а ты-то, спрашивал я себя в сотый раз, ты-то что здесь делаешь? Да какая разница, какие там у тебя песни, пусть и самые расхорошие, не нужен ты им, не нужен, и все тут. Они же все куда-то там стремятся, они будут вращаться в недоступных тебе кругах, в высших, заоблачных сферах. А для меня это был вопрос жизни и смерти, мой единственный шанс вырваться из отеческих объятий рабочего класса. В футбол я играть не умел, так что иных путей к доходам, облагаемым дополнительным сверхналогом, у меня попросту не оставалось. А чтобы вечер не пропал совсем уж попусту, стоило бы поговорить с этим Микки, нет ли у него блата в жилищном отделе, чтобы выбить для мамы новую квартиру, как можно дальше от Фергюсли-парка.

Мы выпили еще по паре кружек (платили Дейв и Кристина), а затем вернулись к безразмерному «пежо».

— Будешь вторым пилотом, — сказал Балфур, распахивая передо мной левую переднюю дверцу.

Я был удивлен и несколько польщен, сочтя это за некий знак признания, комплимент. Если бы так. На полпути к Пейсли, когда мы неслись по грунтовке со скоростью пятьдесят, а то и все шестьдесят миль в час, Балфур тронул меня за локоть, сказал: «Подержи, пожалуйста, я сейчас», а затем отпустил руль и начал снимать куртку.

Я уставился на него, а затем на освещенную фарами дорогу, на мелькающие мимо кусты и каменные заборы; нас медленно, неотвратимо сносило к обочине. Чувствуя противную сухость во рту, я схватился за руль, попробовал вернуть машину на середину дороги, но перестарался и швырнул ее к другой обочине. Балфур со смехом стягивал с себя куртку.

— Дейв, — устало вздохнула Кристина; кто-то из сидевших сзади парней неодобрительно пощелкал языком.

— Ну мать, мать, мать… — пробормотал Уэс.

Я снова крутнул баранку и снова перестарался, машина явно настроилась пробить каменный забор, ее покрышки пронзительно визжали по гравию.

— Я не умею водить, — проблеял я, мужественно борясь с искушением закрыть от ужаса глаза.

— Да? — Балфур перекинул куртку назад, Кристине, и небрежно перехватил у меня руль; помедли он хоть мгновение, машина нарисовала бы на заборе картинку всем хулиганам на зависть. — А и не подумаешь.

Повинуясь легкому движению его руки, машина сошла с опасного курса и снова помчалась прямо вперед, никуда не виляя. Меня била крупная дрожь, ладони покрылись липким, холодным потом.

— Ты умрешь молодым, — сказала Кристина.

— И хорошо бы, если в одиночку, — добавил Микки.

Дейв встряхнул головой, широко ухмыльнулся и прибавил газа.

Мы вернулись, метафорически говоря, на базу без дальнейших происшествий, поставили «универсал» на прежнее место и толпой ввалились в гараж. Пока мы пускали по кругу косяк (убедившись предварительно, что дверь, ведущая в дом, закрыта), Кристина еще раз просмотрела песни, а затем взяла полуакустику, поставила ноты на стул и спела «Еще один дождливый день».

Что сразу изменило мою жизнь.

Она пару раз лажанула на смене аккордов, малость обкорнала припев, потому что не вытягивала нижнюю ноту, и, дабы привести песню к стандартной сингловой длительности, выкинула не те куплеты, какие можно, — но в общем это был полный улет.

Я и не подозревал, что моя песня может звучать так.

Кристина рванула, как в штыковую. Она лупила по гитаре, притопывала ногой и вбивала слова между аккордами, как… мне представился пулемет, стреляющий сквозь призрачный круг пропеллера, американские морпехи на Эдинбургском плацу, марширующие на встречных курсах, почти — но все же не — цепляя друг друга за нос сверкающими штыками, идеальная теннисная серия, Джимми Джонстон, обводящий четырех защитников и гвоздем забивающий гол… даже фразировка стала для меня откровением. Я писал:

Взгляни на эти тучи, дождь идет весь день, Но и он не смоет мою печаль. Боюсь, она вселилась в меня навсегда, Любимая.

А она пела:

Взгляни на эти тучи… ДОЖДЬ весь день, Но он НЕ СМОЕТ мою пе-чаль. Боюсь, она всеЛИлась в меня навек, Лю-ю-юби-имая.

И ведь точно в жилу! Мне хотелось скакать по гаражу на манер Рекса Харрисона [16] и орать: «Она просекла, ну чтоб мне сдохнуть, насквозь просекла!» Все сегодняшние обломы, все мое недавнее уныние исчезли, словно и не было. В масть, мои песни в масть, и никаких там самообманов! К тому времени, как она кончила, я весь дрожал от с трудом сдерживаемого торжества, был в почти невменяемом состоянии. Я почти не слышал, как они там экали и мекали, как Дейв Балфур не очень охотно выдавил: «Да, пожалуй, недурно…» Кристина вскинула ладонь и засадила «Я снова ослеп». Она спела ее целиком, и в конце я чуть не сронил слезу, не из-за душещипательного текста, а потому что песня была тут, здесь, обрела реальность, прежде она была внутри меня, а теперь родилась на свет. Я видел в ней огрехи, знал, что многое нужно менять, но все равно я на ней заторчал. И не только я, а по крайней мере еще один человек, она, иначе она не смогла бы так ее спеть…

Последний аккорд — и тишина. Я откашлялся, но ничего не сказал, а только смотрел на Кристину с широкой идиотской ухмылкой и совсем уже по-идиотски показал ей два больших пальца. И посмотрел на остальных.

— Да… вполне, — сказал басист Стив, глядя на меня со вдруг пробудившимся интересом. — Ну вот точно что-то это мне напоминает, но с другой стороны…

Микки покачал головой, не знаю уж на какую тему. Уэс смотрел на Кристину и задумчиво жевал нижнюю губу.

— Да, недурственно, — кивнул мне Дейв Балфур и повернулся к Кристине: — Классно отбомбилась, старуха.

— Не надо называть меня старухой, — сказала она, укладывая гитару в футляр. Мне припомнилась старая пословица: кобыла вспотела, джентльмен покрылся испариной, леди слегка раскраснелась. По этому счету Кристина слегка раскалилась докрасна.

— И так что же ты планируешь делать, мощный парень? — Балфур скрестил руки на груди и смотрел на меня, чуть склонив голову набок.

— Что? — удивился я. — Сочинять песни.

— А как же гитара? — Он кивнул на так и не распакованную басуху, сиротливо стоявшую у стенки.

— Это в к-к-каком смысле?

— Ты хочешь играть с нашей командой или как?

— Нет. Д-да эт-то п-просто бас… — (Специально для удовольствия Стива.) — Я просто хочу сочинять. Д-да я и не т-т-так уж хорошо играю, если п-п-по п-правде. — (Я изо всех сил старался успокоить басиста.) — Я просто хотел найти для своих песен хорошую группу. — ( Дипломатия.).

— Ну, как знаешь, — пожал плечами Дейв. — О'кей. — (Полный успех!).

Они взяли на разучивание полдюжины песен и через три недели были уже готовы обрушить их на ничего не подозревающую публику, а тут как раз поступило предложение выступить на рождественском концерте в клубе Стратклайдского университета, на разогреве перед ярко вспыхнувшей и скоро сгинувшей командой из Глазго под названием «Мастер Сэмиус». Эти «мастера» привлекали тогда внимание пары записывающих компаний, что тоже было немаловажным моментом.

Как я уже сказал, «Застывшее золото» стояло — в полном противоречии со своим названием — всего лишь на разогреве, однако аудитория сразу приняла ее с энтузиазмом куда большим, чем бывает в таких случаях, — по той единственной причине, что прекрасная Кристина сама здесь училась и даже успела обзавестись небольшим и не то чтобы очень серьезным фэн-клубом. Клуб этот состоял по большей части из клеклых очкариков и распатланных малайзийских студентов, оравших ей: «Стрип! Стрип!», но кой черт, было бы хорошее отношение, а там уж кто как умеет его выражать.

FrozenGold… Я ли не уговаривал их изменить это название.

Я предоставил им список на выбор:

French Kiss.

Lip Service.

Rocks.

MIRV.

Gauche.

Boulder.

Sine.

Spring.

Espada.

Z.

Revs.

Synch.

Rolls.

Trans.

Escadrille.

Torch.

XL.

Sky.

Linx/Lynx/Links/Lyncks.

Flux.

Braid.

North.

Berlin… — прекрасные же названия (кой хрен, с того времени по крайней мере три из них были использованы другими командами), но они и слушать ничего не хотели. Точнее сказать, Дейв Балфур и слушать не хотел. Это ведь он придумал. А может, уж тогда PercyWinterbottomandSnowballs[17], предложил я в полемическом задоре, но он, похоже, не врубился в шутку. Тогда я пошел со своего главного козыря, сказал Балфуру, что получается слишком уж похоже на FrigidPink, это была такая американская группа, сделавшая один хит где-то в шестьдесят девятом или семидесятом, и что он, наверное, бессознательно ориентировался на это название.

Дохлый номер. FrozenGold, и все тут.

Тогда я начал думать, как бы повернуть идиотское название нам на пользу. Стратегическое мышление: находясь в неблагоприятной ситуации, старайся убрать это «не».

Стратклайдский концерт прошел на ура.

Мои песни («кое-что из наших собственных песен», меня великодушно произвели в почетные члены группы) все еще изобиловали шероховатостями, но публика тащилась как не знаю что. FrozenGold могли бы играть хоть до посинения и ушли со сцены, только когда менеджер «Мастера» начал грозить из-за кулис кулаком. Я воссоединился с группой в коридоре, игравшем роль раздевалки, а ровно через мгновение туда влетел молодой, кипящий энтузиазмом агент репертуарного отдела «Эй-ар-си рекордз» по имени Рик Тамбер.

Август 1974 года, Козисайд-стрит, бар «Ватерлоо».

— Так как там у тебя, Джин? Это ж сколько прошло, это уже… мамочки. Так как у тебя, все нормально?

Я поставил перед ней кубинский ром с кока-колой.

— Это что, двойной? — вскинула брови Джин. — Что вдруг?

— Да. Да я же тебе говорил, мы празднуем.

— Конечно, конечно, почему бы нам и не попраздновать.

— Да ну тебя, я же серьезно, без балды.

— А ты уже видел эти деньги? — невинно поинтересовалась Джин.

— Я подписал контракт. Мы п-п-п… жали руки. Все решено и согласовано. Богатый и знаменитый, слава и богатство, вперед, и только вперед! — Для пущей убедительности я хлопнул в ладоши. — Это ж мощага, Джин, мы пробились, теперь все закрутится. Хочешь, я дам тебе автограф?

— Да я уж подожду, пока ты попадешь в верхнюю десятку.

— Ты что думаешь, я шучу, ты так, что ли, думаешь?

— Нет, Дэниел, я ничуть не сомневаюсь, что ты говоришь вполне серьезно.

— Мы скоро прославимся, вот те крест. Хочешь, я скажу, какой нам выписали аванс?

Джин улыбнулась.

— «Эй-ар-си рекордз», — настаивал я. — Слышала о таких?

— Конечно.

— Они нас взяли, мы будем записывать альбом, через несколько недель мы едем в Лондон, будем работать в настоящей студии. Звукоизоляция, техники… б-большие м-маг-нитофоны… — На этом мое воображение исчерпалось. — Да все что угодно. Они торопятся, хотят, чтобы к Рождеству было готово. Мы сразу станем звездами.

— Новые «Бэй-Сити-Роллерз» [18], в таком, что ли, роде?

— Да брось ты, Джин, — обиделся я. — У нас же все серьезно, в основном альбомы, а синглов так, немножко. Ты подожди, вот подожди и сама увидишь.

— Ладно, пусть, а вот надолго ли это? — Теперь она говорила вполне серьезно. — И почему ты так уверен, что получишь хоть что-то из этих денег? Ты как, оставишь что-нибудь в банке на налоги или сразу все и спустишь?

— Спущу? Все? Боюсь, мне это будет просто не под силу! Вот ты не веришь, улыбаешься, а зря. Ну да, конечно, нас вполне могли ободрать, но один парень из группы, лид-гитарист, его папаша бухгалтер. Он просмотрел все контракты и соглашения, а потом еще показал их юристам, так теперь мы получили лучшие условия, чем большинство групп, которые светятся в альбомных чартах. Я ж говорю, перед нами блестящее будущее. И я точно буду играть на бас-гитаре. — Я сделал вид, что хочу толкнуть ее под локоть, толкнул ее под локоть и расплескал чуть не половину ее стакана. — Ч-черт… прости, п-пожалуйста. — Джин достала носовой платок и вытерла руку. — Во всяком случае, я буду на сцене, их басист поступает в музыкальный колледж, поэтому…

— Музыкальный колледж? — спросила Джин с неожиданно вспыхнувшим интересом.

— Да, а что?

— Ничего. Рассказывай.

— Ну, я и займу его место. В общем-то, я еще только учусь, но ничего, справлюсь.

— Дэниел Уэйр, суперстар.

— Ну, в общем-то, нет, я не хочу, в общем, света прожекторов, по правде, так я хочу просто сочинять материал, но раз уж басист уходит, мы подумали, что я могу, ну, вроде как войти в группу. Нет… я буду держаться вроде как на заднем плане, оставлю всю, ну, значит, представительскую работу г-гитаристу и г-гитаристке, они к-куда фотогеничнее. Ну, а я вроде как… ну, буду, там, участвовать. Как бы там ни было, я пишу песни, ну, значит, это я по сути пишу песни, но мы так решили, что в этом альбоме, ну, раз мне потребовалось много помощи, мы поделим авторство между мною, Дейвом и Крис, они как раз гитарист и гитаристка, и они помогли мне с аранжировкой, ну, и вообще. Я хочу сказать, все это на полном серьезе, они все относятся к этому совершенно серьезно, и ведь они все, ну, кроме того парня, который уходит, и парня, который муниципальный клерк, они все отложили п-п-поступать в университет или берут передышку на год, пока увидим, чего у нас получается. То есть, в смысле, они придерживают свои карьеры, пока мы входим в это дело, а там как получится.

Все это полностью соответствовало истине. Последние восемь месяцев ситуация развивалась необычайно быстро. Благодаря Рику Тамберу, рекрутеру «Эй-ар-си», который так впечатлился нашим выступлением в Стратклайде, нам сразу же предложили контракт. Я был за то, чтобы хвататься за это предложение руками и ногами, разве что малость поспорить об условиях (и частным образом переговорить с Тамбером насчет никуда не годного названия группы), но Дейв Балфур был резко против. Он сказал Тамберу, что команда к этому еще не готова, что они хотят еще порепетировать. Я сказал Балфуру, что он дурак и не лечится.

Само собой, дураком был я, а он поступал весьма разумно. Мелкобуржуазный здравый смысл. Тамбер ушел, сокрушенно тряся головой, сказав на прощание, что мы упускаем редчайший шанс, но в результате интерес к команде разогрелся еще сильнее; наши концерты становились раз от раза все лучше, публика валила на них валом, крошечная группка фэнов быстро разрасталась в целую армию. Рекрутеры и продюсеры шли косяком, даже специально приезжали из Лондона посмотреть нас и послушать, в двух случаях администраторы небольших записывающих компаний приходили после концерта за кулисы с готовыми, только подпиши в означенном месте, контрактами. Я смотрел на цифры, балдел и говорил Балфуру, что он окончательно сбрендил и что, если он не подпишет, я перейду со своими песнями к кому-нибудь другому…

Только он был во вполне здравом уме, а я совсем не собирался куда-то там переходить.

Кроме всего прочего, я и сам считай что сбрендил от опасений, что группа присвоит мои песни. Ведь у меня не было никаких доказательств, что они мои; в свое время мне не пришло в голову депонировать копии рукописей в банке или у какого-нибудь адвоката, ни один человек не мог присягнуть, что слышал эти мелодии до того, как их исполнила Дейвова команда, так что дойди дело до суда, получилось бы один мой голос против пяти.

Когда все это дошло до меня по длинной шее, я впал в самую натуральную панику, сделал — за какие-то бешеные деньги — фотокопии всех своих песен, запечатал их в конверт и взял с мамы обещание, что она передаст конверт отцу Макноту и чтобы он обязательно пометил на конверте, какого числа он его получил. Когда Дейв попросил у меня что-нибудь еще из песен, я на голубом глазу заявил, что готовых нет, что мне еще надо поработать. В действительности у меня было в запасе еще штук сорок — не доведенных, конечно же, до такой кондиции, как те полдюжины, над которыми потрудились Кристина и Дейв, но в общем-то практически готовых, да плюс заготовки в виде мелодий и отдельных риффов еще штук на двадцать-тридцать. Я врал потому, что хотел сперва посмотреть, как сложится судьба первой пачки.

Но ребята не отставали, и в конце концов, после долгих уверток, я передал им еще четыре песни, чтобы хватило материала для альбома, это сразу подняло статус группы в глазах зазывал. В июне начали поступать первые серьезные предложения. После долгих, утомительных переговоров (Дейвов папаша принимал в них не меньшее, если не большее участие, чем любой из нас) сомнительная радость заплатить за контракт с FrozenGold рекордную по тому времени сумму досталась Риковой компании «Эй-ар-си». Они поставили на группу такие деньги, что не могли допустить ее провала — именно этого и добивались Балфуры.

Соглашение было подписано, все детали оговорены. Мы делаем альбом, нам предоставляется вся необходимая для записи техническая помощь и сессионные музыканты; кроме того, к группе приставили опытного продюсера (чья бабка была шотландкой [19]) с заданием обеспечить нам максимальный успех и сделать, чтобы мы чувствовали себя как дома (вот ей-же-ей, они говорили это вполне серьезно). Раскрутка началась буквально на следующий день.

Дейв и так и так не добрал на экзамене баллов для поступления на медицинский, Кристина взяла годовой академический отпуск от своей физики, а Уэс решил, что, если разобраться, изучать английскую литературу не так уж и интересно; он воспылал любовью к синтезатору «Муг», а на студенческий грант, даже если загнать «хэммонд», такую штуку не купишь. Мики оставил свою работу в муниципалитете с сожалением человека, обтирающего сапог от собачьего дерьма.

И только Стив предпочел студенческую жизнь яркому, суматошному миру рока. Чего мы только не делали, чтобы его переубедить, причем особенно старался я. Я не хотел играть на сцене, сама эта идея повергала меня в ужас. Я никогда не скакал перед зеркалом, копируя ухватки Хендрикса, я хотел быть властью за троном, эдаким серым кардиналом. Мне казалось, что есть уйма людей, способных играть музыку, и очень мало таких, кто может ее сочинять. И все же они уговорили меня сыграть на пробу, начали хвалить, а я был непривычен к лести, а потому податлив и — сдался. Под обещание, что на меня никогда не будут светить прожекторами.

У нас было три недели студийного времени, а у нашего высокоученого трио было двенадцать месяцев, чтобы решить, какой из фундаментов материального благополучия выглядит более солидным и надежным — FrozenGold или добропорядочная работа. Может, конечно же, статься, что они руководствовались не соображениями меркантильного свойства, но стремлением к Самореализации; лично я о таких высоких материях не задумывался, да и они, скорее всего, тоже; даже по тому времени 1967 год был уже далеким, туманным прошлым.

В начале той недели Дейв, его папаша, плюс Кристина, плюс семейный адвокат Балфуров уехали в Лондон для окончательного оформления контракта; мы, остальные, дали им доверенность действовать и от нашего имени. Я набрал полную грудь воздуха и со страхом вступил в холодные воды юриспруденции — нанял (по совету Балфура-старшего) себе адвоката и поручил ему ведение моих дел. И был почти разочарован, что в общем и целом контракт составлен вполне корректно. Единственным спорным моментом было разделение авторского гонорара на три равные части… но кой черт, мне же действительно потребовалась помощь в аранжировке, Кристина и Дейв действительно много поработали, да и вообще, не в том я был тогда положении, чтобы слишком выступать.

Но я быстро штопал дыры в своем образовании и был уже почти уверен, что для следующей серии песен мне не потребуется ничья помощь. К тому же я особо позаботился, чтобы авторство всего будущего материала осталось вне сферы подписанного соглашения; это соглашение предусматривало выпуск трех альбомов (вместо пяти, как хотела того «Эй-ар-си»), но в нем не было пункта о том, что песни второго и третьего альбома также принадлежат всей группе, а не кому-то конкретно. Это был один из самых разумных моих поступков за всю мою жизнь. А вернее — единственный случай, когда я поступил абсолютно разумно. Не иначе как сдуру.

Меня, конечно же, ободрали, но я воспринимаю это как вполне умеренную плату за приобщение к мелкобуржуазной расчетливости. Без внешнего руководства я получил бы все авторство и гораздо меньший гонорар — чести, как поется в той арии, много, а денег мало. Да что там далеко ходить, некоторые мои знакомые едва сводят концы с концами, хотя их продажи давно перевалили за десять, пятнадцать миллионов экземпляров, вот тебе и всемирная слава. Господи, да им бы полагалось быть мультимиллионерами, даже после уплаты всех налогов, но их деньги буквально испарились, просочились в щели контрактов и соглашений, достались продюсерам и юристам, записывающим компаниям, администраторам и агентам, канули в бездонную яму налоговых сделок.

Тридцать три с третью процента (весьма пристойная доля) реальной, солидной суммы стоят несравненно больше, чем сто процентов радужного мыльного пузыря. Без вкуса к цифре конечного итога в этом бизнесе делать нечего.

И вот, значит, я, человек умудренный и значительный, опьяненный раскрывающимися передо мною перспективами, сидел со своей школьной подругой в баре «Ватерлоо». Полчаса назад, когда я буквально смел Джин с тротуара Эспедер-стрит, она выглядела совсем озябшей, но в теплом, прокуренном баре к зеленоватым щекам быстро вернулся румянец. Короткая стрижка ничуть не убавила блеска и пышности ее роскошных каштановых волос; ее лицо слегка округлилось, линии скул и подбородка стали более мягкими, женственными. Губы Джин утратили детскую припухлость и теперь, на мой сексуально многоопытный взгляд (в мае на вечеринке у Дейва я познакомился с очаровательной девушкой), они выглядели весьма привлекательно; груди, скрытые плиссированным корсажем длинного платья, все так же вызывали у меня легкое головокружение.

— Следи за прилавками, — сказал я. — Группа называется «Застывшее золото», альбом мы думаем назвать «Застывшее золото и жидкий лед», а на первом сингле будет либо песня «Еще один дождливый день», либо «Застывшее золото».

— Похоже, ты в восторге от этого названия, — улыбнулась Джин.

— К-какое т-там в восторге, в тихом ужасе, но они не приняли ни одно из тех, что я п-предлагал. А я подумал, если от этого названия никак не отделаешься, почему бы не обратить его нам на пользу? Сделать так, чтобы оно на нас работало. И тогда я взял первые буквы этих слов, F и G [20], понимаешь? И начал бренчать два аккорда, один за другим, и это звучало вполне клево, хорошо звучало. Теперь на них построено начало песни, понимаешь? Ставишь альбом и сразу это и слышишь, F, G. Это будет наш фирменный знак, понимаешь? Наша тема, лейтмотив, ну, в этом роде. Не так, конечно же, классно, как у Баха с его В, А, С, Н, но все равно классно, верно ведь? Такая штука, она сразу сработает на паблисити, понимаешь? Она даст журналистам о чем писать, о чем говорить по радио, ну и заставит людей запомнить мое имя, и это тоже.

Мучительная сухость во рту заставила меня прервать долгий, почти безостановочный треп и залпом заглотить пинту пива. Я извергал слова с такой пулеметной скоростью, что в нормальной обстановке непременно споткнулся бы если не на первом, то на втором слове, но сейчас, для разнообразия, мое заикание попросту не поспевало за языком, надо думать — от перевозбуждения.

— Классно-то классно, — улыбнулась Джин, — но ты бы с этим поосторожнее. Не слишком выпячивай себя, люди этого не любят.

— Любят, — расхохотался я, — еще как любят! Посмотри, как они обожают рок-звезд, а т-те т-только э-т-тим и занимаются. — И, заметив на ее лице сомнение, добавил: — Да ты не беспокойся, я и не думаю выпячиваться, этим займутся другие, а я буду так, на заднем плане. И я не намерен писать симфонии или что еще в этом роде, заметное. Я всего-то и хочу, что сочинять песни, мотивчики, которые можно насвистеть.

— Насвистеть, — кивнула Джин. — Ясно.

Я принес от бармена еще одну кружку пива, сел и спросил:

— Ну, а вообще… у тебя-то как?

— Нормально, — пожала плечами Джин. — С художественным колледжем как-то не получается, а так…

Я успел уже позабыть, что она хотела изучать искусство, вроде бы — в Глазго.

— О-о… Жалко. А почему?

— Ну, так… разное. Да ты не бери в голову.

— А как твоя мама? — Я смутно припоминал, что ее мать мучилась артритом.

— Да все примерно так же, — сказала Джин, покручивая в стакане недоразлитые мною остатки рома с колой. — Врачи направляли ее на обследование и на физиотерапию, но, в общем-то, ничего они сделать не могут. Зато Алекс нашел себе работу в Инверкипе. — А вот Алекса я помнил, это был один из тех братьев, страстно мечтавших обломать мне руки. — Ну так все-таки, — вскинула глаза Джин, — когда ты отчаливаешь в Лондон?

— Н-ну-у… я и сам еще точно не знаю. Я уже подал заявление, увольняюсь с понедельника. А уезжаем мы, может, недели через две, может, чуть позже. Во всяком случае, к концу октября альбом должен быть готов, хоть кровь из носу. У записывающей компании есть квартира в двух шагах от студии, вот там они нас и поселят, бесплатно. Это рядом с Оксфорд-ст-т-трит, слыхала такую? На которой все эти магазины.

— Да, — кивнула Джин, и мне на мгновение показалось, что что-то в моем вопросе ее мрачно позабавило. — Слыхала, кто ж такого не слыхал.

Я смотрел на нее и вспоминал наши свидания и как я ее обнимал, как хорошо было с ней целоваться, если, конечно, я не расшибал ей губу, а то ведь еще бывало, что я совсем промахивался и вместо губ целовал ее в нос… И еще я вспомнил тот раз, в комнате, чуть освещенной голубым экраном онемевшего телевизора, ее кожу под своей рукой, прикосновение ее губ и жаркий, головокружительный запах.

И я ни на секунду не забывал, что обещал этой девушке забрать ее отсюда, и пусть она была тогда совершенно уверена, что этого никогда не будет, что я строю воздушные замки, я-то ей вроде как поклялся, дал ей нечто вроде обета, так ведь?

Мне дико хотелось здесь же, сейчас же ее обнять, схватить ее за плечи, посмотреть ей в глаза и сказать: «Поехали со мной, поехали в Лондон, и ты сама увидишь, как я становлюсь знаменитым. Будь моей подружкой или просто другом, только не оставайся здесь, поехали!» Тогда я настолько кипел энтузиазмом, жизнь в целом и мое собственное будущее в частности представлялись мне настолько прекрасными, что все, абсолютно все казалось возможным тогда. Я мог сделать все, чего ни пожелаю, я мог направлять события, мог повелевать миром. Если я хочу, чтобы Джин поехала со мной, я могу сделать так, что она поедет. Все трудности и проблемы сдадутся и рухнут перед блистательной силой моего твердо предрешенного будущего. Так почему бы нет? Кой хрен я ее не зову?

Я чуть задумался. А и действительно — почему? Мы нравились друг другу, а может, даже любили друг друга, к тому же мы были почти любовниками или почти-почти любовниками. Нас развела исключительно моя ни в какие ворота не лезущая неуклюжесть, но ведь за последнее время я сделал колоссальные успехи. И заикаюсь гораздо меньше, и ног оттаптываю меньше, и стаканов меньше проливаю — ну да, конечно, пару минут назад я расплескал немного из ее стакана, но это сущая ерунда, если сравнить с тем, что бывало раньше, а главное, ведь что я теперь ни сделаю, я не теряю голову от смущения, теперь я ни за что не уехал бы, не повидав ее, не попрощавшись. Так почему бы мне не загладить окончательно тот случай, когда я уехал, не навестив ее в больнице? Почему не сделать так, чтобы мне никогда с ней больше не прощаться? Почему?

Думая так, я ощущал где-то внизу живота напряженную, чуть пугающую, но необыкновенно приятную, почти сексуальную дрожь. Нечто подобное случалось со мной при игре в шахматы, когда я готовил противнику ловушку или вдруг замечал блестящий выигрышный ход, а очередь ходить была не моя, и я изо всех сил себя сдерживал, старался не потеть и не дрожать и самым настоящим образом молился, чтобы он, противник, не заметил нависшую над ним опасность. А еще так бывало на уроках, когда я знал что-то такое, чего не знали остальные, и я набирался храбрости, чтобы поднять руку…

Слова выстраивались в моем мозгу сами собой, как текст песни, я только не знал, нужно ли их говорить, правильно ли это будет?

Так что же все-таки делать? Пока что мне непристойно везло; удачи, которая привела меня к теперешнему моему положению, хватило бы, пожалуй, на полдюжины нормальных жизней, другой такой возможности не представится, можно и не мечтать. Так имею ли я право пытать свою удачу еще дальше, на одного ее пока хватает, а вот хватит ли на двоих? Разумно ли, да и вообще — посильно ли для меня обременять себя дополнительными заботами, брать на себя ответственность за судьбу другого человека?

Ну вот я сейчас заговорю, расскажу ей о своих чувствах, добьюсь, чтобы она поехала со мной, а потом везение мое кончится, и все рухнет. И даже если все рухнет и так и так, вне зависимости от того, будет она рядом со мной или не будет, если моя жизнь в любом случае пойдет наперекосяк, имею ли я право подвергать этому риску и Джин?

И вообще… не будет ли разумнее подождать? Посмотреть, как оно все повернется, ничем себя не обременять, окунуться в омут большого, недружелюбного города со свободными руками, рисковать своей, и только своей, судьбой, а затем, если под ногами появится твердая почва, я всегда могу вернуться и позвать Джин. Избавить ее от суеты, изматывающей работы и нервотрепки, от периода, когда все тревожно и неопределенно, так ведь будет гораздо лучше.

И еще. При всей жестокости подобных рассуждений, чтобы хоть как-то разобраться в своем прошлом, неразрывной частью которого являлась Джин, я должен был уйти от него, взглянуть на него со стороны.

Я отчаянно хотел принять хоть какое-нибудь решение — и не мог.

— Извини, Дэниел, но мне нужно бежать. — Джин допила из стакана последние капли и взглянула на часы. — Мама боится, когда я задерживаюсь, а сейчас уже вон сколько времени. Ты только не обижайся, мне правда пора.

Ну и что я должен был делать, если так и не успел разобраться в своих мыслях?

— Да нет, — стоически сказал я, — какие тут обиды. Надеюсь, я тебя не слишком задержал.

Джин поднялась, я тоже. И снова передо мною встала неразрешимая проблема: чмокнуть ее в щеку? Или обнять? Или пожать ей руку? Или сделать что-нибудь, не входящее в этот перечень? Но Джин только кивнула, окинула меня взглядом, глубоко вздохнула и сказала:

— Ладно, Дэниел, ты только не забывай старых знакомых, когда станешь знаменитостью.

— Да ты что, — рассмеялся я, — да я…

— Пока, Дэниел, — улыбнулась Джин. Улыбнулась одним уголком рта.

— Да… ну, да, пока, э-э-э, Джин.

Я чуть было не назвал ее «Крис». Джин пересекла салон, открыла дверь, вышла наружу, под яркое, холодное осеннее солнце. Я стоял и смотрел ей вслед.

А потом я сел и почувствовал, словно из меня выпустили весь воздух.

В углу салона два старика тихо, неспешно играли в домино, изредка прикладываясь к своим «хаф-энд-хаф» [21]. Дряхлые, седые, сгорбленные, усохшие; до сих пор, в обществе Джин, я их не замечал. Я уныло пожал плечами и занялся своей кружкой.

И лишь минут через десять, вставая из-за столика, я сообразил, что так и не спросил, как срослись ее рука и ключица.

Глава 5.

Я проснулся с колотящимся от ужаса сердцем, совершенно не понимая, где это я и чего я боюсь. Мало-помалу выяснилось, что нахожусь я в своей собственной спальне на верхнем этаже колокольни, а разбудил меня, по всей видимости, этот вот звук — какое-то непонятное, беспорядочное хлопанье и трепыханье. Моя голова гудела и раскалывалась. Ну да, начали с Макканном здесь, еще совсем рано было, а кончили вечером… нет, вечером мы не кончили, кончили мы… а не знаю я, когда мы кончили. Ночью. Мамочки, это ж сколько мы с ним выжрали? Я продрал наконец глаза, осторожно, чтобы не слишком тревожить голову, сел и увидел голубя, бешено носившегося по спальне. Голубь метался от стенки к стенке, оглашая комнату потрясенным, недоумевающим воркованием; в воздухе кружились перья и чего еще там у них бывает. Да, пух. Он со стуком врезался в закрытое окно, потерял еще несколько перьев и оставил на стекле кривое, быстро растекающееся пятно помета. Не удовлетворившись достигнутым, придурочная птица заложила крутой вираж и сделала второй заход — с тем же примерно успехом.

Пока я пытался сфокусировать толком глаза и выпутаться из простыней, голубь повторил этот маневр еще трижды. Он влетел в спальню через приоткрытую фрамугу (ведь не духом же святым) и хотел удалиться тем же путем, но неизменно промахивался на несколько сантиметров. Я упал с кровати, повалил колонку, исполнявшую обязанности прикроватного столика, обильно заляпал овчинный коврик какой-то бурой студенистой зюзей, пребывавшей до того в серебристой фольговой посудине, а заодно и залил его водой из стакана. Некоторое время я лежал, взирая на вязкую, медленно расплывающуюся по коврику мерзость и пытаясь понять, что это такое и откуда, а затем заметил в ее составе клочья мяса и пластиковую вилку и различил знакомый запах. Кэрри. Купил, наверное, ночью в какой-нибудь забегаловке.

Голубь еще раз врезался в стекло. «Придурок!» — заорал я и швырнул в него подушкой. Подушка угодила в приоткрытую фрамугу и там застряла; голубь крикнул что-то неразборчивое и заколотился в стекло с еще большим усердием. Я с трудом поднялся на ноги, подошел к окну, волоча за собой так и не распутанную простыню, выдернул подушку из фрамуги и начал махать руками, направляя неразумную птицу на путь истинный, то бишь в открытую щель. Нижняя, основная часть окна вообще не открывалась, так что ничего большего я сделать не мог.

Это было все равно что ловить небольшой пернатый взрыв. Голубь отчаянно заверещал, с лету нагадил мне на постель, долбанулся в стенку и начал бешено циркулировать вокруг люстры; затем спикировал в моем направлении, отвернул в сторону и еще раз попытался вышибить стекло. Я взглянул на загаженную им постель и загаженный мною коврик. Мелькнувшую было мысль выкинуть колонку в окно, чтобы следом улетела и эта мерзкая пернатая тварь, я отвел как негуманную; окно выходило на Винсент-стрит, и мне совсем не хотелось вышибить какому-нибудь прохожему мозги, вне зависимости, есть у него мозги или нет. В конечном итоге я решил оставить все как есть: повезет этому кретину — выберется сам, а нет — пусть ломает себе шею. Мое похмелье напоминало о себе все настойчивее и настойчивее.

Как только я открыл дверь на винтовую лестницу, голубь промелькнул над моей головой и рванул вниз. Я чуть постоял, переводя дыхание, а затем последовал тем же путем.

К тому времени, как я привел себя в состояние, мал-мала пригодное для общения с внешним миром, было уже чуть за полдень. «Грифон» , вот куда следовало мне направить свои стопы; если Макканн там, он, возможно, сумеет рассказать мне, что я вчера делал. Мы посидели в «Грифоне», потом ушли, потом… потом в моей памяти зиял провал, серое пятно, наполненное какими-то смутными тенями. Мы собирались где-нибудь поесть, так ведь?.. Вообще-то мы вроде бы направлялись в «Ашоку», но кэрри, но почему я принес кэрри домой, мы же вроде думали перекусить там, на месте… Из всего дальнейшего в моей памяти уцелел один-единственный момент: я брожу в темноте по поразительно пустынному — ни машин, ни людей — шоссе. И все. И почему это все мое тело болит и ноет, где оно набралось всех этих синяков и ссадин?

Я принял душ, а заодно обследовал себя на предмет видимых повреждений. Насчет ободранных ладоней и разбитых костяшек пальцев я уже знал, однако теперь выяснилось, что колени тоже рассажены в кровь, а на левом бедре вызревает здоровенный синяк. Лицо в полном порядке, никаких повреждений — кроме тех, что нанесены мне еще до рождения через все эти гены-хромосомы. Непохоже, чтобы я успел с кем-то подраться (вообще-то я в драки не ввязываюсь, но разбитые костяшки заставляли сильно задуматься).

Мое пальто обнаружилось на клиросе, оно было накинуто на большой самовар. Вся остальная одежда как в воду канула. Откуда-то сверху доносилось тревожное воркование, но высмотреть этого гада среди алебастровой лепнины и темных деревянных балок мне так и не удалось.

В высоком, шестьдесят футов от пола до потолка, помещении стояла жуткая холодина. Но это было дело поправимое, в моем хозяйстве имелся промышленный сушильный аппарат, работавший на парафине и сильно смахивавший на небольшой реактивный двигатель, намертво приваренный к большой железной тачке. Я запустил его и направил горячую струю с расстояния футов в двадцать на старый сундук со всяким тряпьем, чтобы одновременно греться, сушить голову и выкапывать какую-нибудь одежду взамен загадочно пропавшей. По счастью, в сундуке обнаружились даже парные — для разнообразия — кроссовки.

К этому времени я был уже как огурчик. Кофе, апельсиновый сок и бутылка «Айрн-брю» (старого, антидиетического извода) успешно перебороли обезвоживание моего организма, горсть парацетамола повергла головную боль в паническое бегство, а пара таблеток от морской болезни успокоила опасно колыхавшийся желудок, как ворвань — бушующую поверхность океана. И — нет, я отнюдь не был полон решимости повторить, а то и превзойти свои вчерашние алкогольные подвиги, теперь я не такой дурак.

Макканна там не было, зато был Крошка Томми. Томми семнадцать или восемнадцать лет; он тощий, высокий и бреет свою блондинистую голову наголо. Одевается он сугубо в черное, с головы до ног. Это у них, нынешних, стиль такой. Простота и суровость. Мой второй соучастник.

Если Макканн слишком стар, чтобы слыхать обо мне в моей Уэйрдовой инкарнации, то Томми слишком молод. Слишком молод, чтобы иметь хоть крупицу интереса ко всяким там Уэйрдам, для него даже панк — это нечто из далекого, прекрасного прошлого, а все, что раньше, — туманный, почти не поддающийся временной периодизации миф. Для него FrozenGold и ей подобные группы — это те же мультинациональные корпорации, только в сфере музыки: большие, бездушные, безликие и прибыльные, их интересы и ценности никак не пересекаются с его интересами и ценностями, а то и прямо им противоположны. В общем-то я и сам примерно того же мнения. Как бы там ни было, Томми тоже считает меня не хозяином моей церквухи, а сторожем. Он интересуется загадочным Уэйрдом даже меньше Макканна, а просто считает, что собор Св. Джута — это четкая база, мэн. (Дословная, к слову сказать, цитата. Только не спрашивайте, что же это делается, языковая мода всегда была вне моего разумения.).

— Выпьешь?

— А-а, это ты, своей собственной… Да, зажрал бы чутка белой.

Я заказал Крошке двойную водки, сам же ограничился шанди в облегченном варианте: пиво пополам с лимонадом.

— Слышь, Джим, — сказал Томми, — а нельзя еще полпинты крепкого для Зама?

— Можно, — сказал я, удивленно оглядываясь; мне как-то казалось, что Томми здесь один. — А кто это?

— Собака. — Томми ткнул пальцем куда-то вниз.

Под столиком лежал большой черный пес; его массивная башка покоилась на вытянутых вперед лапах. Такая себе помесь немецкой овчарки с волкодавом… а то и просто с волком. Пес поднял голову и зарычал, я тоже зарычал, в ответ на что он презрительно фыркнул, опустил башку на мощные, толщиной в мою руку, лапы и, по всей вероятности, вернулся к размышлениям.

— В пепельницу, самое оно и будет.

— Что?

— Крепкое. Попроси Беллу налить в пепельницу.

— Окурки вытряхнуть или как? — поинтересовалась маломерная тетка, заправлявшая стойкой, принимая мой несколько экзотичный заказ.

Секунду я молча взирал на ее ослепительно беззубую улыбку, однако не придумал ничего остроумного и ограничился тривиальным:

— Да ты там, Белла, как знаешь.

— Это твоя? — спросил я у Томми, садясь с таким расчетом, чтобы он находился точно между мной и далеко не беззубой пастью. Псина накинулась на пиво с молодым, задорным энтузиазмом и при этом — хотите верьте, хотите нет — расплескала из пепельницы меньше, чем я обычно расплескиваю из кружки.

— Не-а, дядькина. Повесил на меня, пока сам в больнице.

— И какую же это часть она ему отхватила?

— Да не, — ухмыльнулся Томми, — ему геморрой режут. Пара дней, и будет как огурец. Ты же не будешь никого кусать, правда, Замчик? — Он энергично поскреб собаку по загривку. Собака не выказала ни удовольствия, ни неудовольствия. — А ты, длинный, теперь это что, все больше по шанди?

— Ага. Вот жду Макканна, чтобы рассказал мне, как я выступал прошлой ночью.

— Ты там чего, наворотил что-нибудь?

— Возможно. — Я машинально взглянул на ободранные костяшки.

Пить вредно. Алкоголь — наркотик. Виски — яд, береги ребят. Да знаю я все это, кто же не знает. Просто так уж вышло, что спиртные напитки не запрещены законом, легкодоступны, считаются чем-то вполне нормальным, что существует почтенная традиция употреблять их гордо и с удовольствием, а затем страдать от неизбежных последствий, даже бахвалиться этими последствиями, и что эта традиция особенно сильна здесь, в Шотландии, и особенно на западе Шотландии, и особенно в Глазго и примыкающих к нему районах…

Я пью больше, чем следовало бы, но всегда с удовольствием, и я ни разу еще не просыпался с желанием выпить; воды, апельсинового соку, чего-нибудь шипучего вроде лимонада — это да, регулярно, сотни и сотни раз, но никогда, чтобы чего-нибудь покрепче. И буде такое со мной случится, я надеюсь вовремя опомниться, схватить себя за руку, задавить опасную тенденцию в зародыше. Я знаю, что все алкоголики начинают с опохмелки.

Но я-то не такой, я все понимаю.

Господи, это только подумать, сколько людей погубила пьянка, и каких прекрасных людей…

Лично я видел только одного человека, погубленного пьянкой, — своего отца, но уж он-то никак не был прекрасным человеком.

— Так что, с «Уай-эс-ти» [22] у тебя покончено, или что? — спросил я у Томми. Последние несколько месяцев он обеспечивал какую-то мебельную фабрику дешевой рабочей силой.

— Да, раньше времени. Они меня поперли.

— И за что бы это?

— Да понимаешь, я нюхал клей. Бригадир зацапал меня в сортире с мешком на голове.

— Ну ты и дерево, — изрек я, сокрушенно качая головой; мне не хотелось, чтобы мои слова звучали дидактически, по-взрослому.

— Дерево, — согласился Томми. — Даже клей и тот был не тот.

— Это как?

— На водной основе, ну или еще что, не знаю. Я ж целый час его нюхал, сидел на толчке и нюхал. Сперва вроде и потащился, ну вроде, знаешь, как звон в ушах. Ну, думаю, сейчас люки запарит, а вот те хрен. Сижу и шизею, с чего бы так, — банка вроде здоровая, да и воняла эта дрянь дико, шары на лоб.

— На водной основе… — Я снова покачал головой, чувствуя себя безнадежно взрослым. Разве таким я был в его возрасте?

— А не попробуешь, так и не узнаешь, — объяснил мне Томми. — Кто ж его может знать заранее?

«Не попробуешь, так и не узнаешь…» Такой подход к делу меня искренне восхищал. Семнадцать мальчишеских лет… Лично я в этом возрасте был параноидально осторожен. Зачем проверять что-то на себе, когда есть такие удобные подопытные кролики, как студенты-соквартирники? Более того, я отыскивал людей, годами сидящих на наркотиках, и вел за ними тайное психологическое наблюдение, я даже читал специальные медицинские журналы, чтобы узнать, к каким побочным последствиям ведет употребление наиболее распространенных наркотиков. Томми действовал прямо противоположным образом: не знаешь, так попробуй.

Я более-менее выжил, а вот что будет с Томми? Я буквально слышал его голос: «Стрихнин? Ага, дай-ка мне граммулечку…» Усраться можно. Младенцы и души невинные.

Этот сопливый говножуй даже героин пробовал, сам рассказывал. Помню, я тогда крайне его удивил — взял за грудки, притиснул к стенке и сказал, что, если он еще раз хоть притронется к этой дряни, я сдам его фараонам. Я бы в жизни такого не сделал, однако Томми проникся. «Лады, длинный, лады, только не поднимай хипеж. Да мне и так клей больше в кайф, только отходняк с него обломный, балда трещит». (На что я ответил: «Ох, господи…»).

Азохен вей! Эти нынешние дети!

А может, я просто завидую? Героин остался единственным, пожалуй, наркотиком, которого я не пробовал, я его попросту боюсь, ведь с моей-то легко привыкающей натурой раз попробуешь — и не слезешь. Психанутый Дейви начал было, а потом бросил, хотя и с большим трудом, и Кристину он тогда на время потерял, но у меня бы так не вышло, не смог бы я остановиться. Так что же, может, я действительно завидовал Томми, который сумел проникнуть в запретную для меня область? Не знаю.

И что я, спрашивается, должен был ему сказать? Не пробуй все эти штуки, которые испробовал я? Брось коноплю, кури травку? Отпадная, доложу вам, логика.

За торговлю одним из самых безобидных наркотиков, какие известны человечеству, ты поимеешь двадцатку строгого, за торговлю тем, что ежегодно сводит в могилу сотни тысяч людей, можно поиметь рыцарское звание.

Так что нет, я не знаю, что можно сказать ребятам вроде Томми. До знакомства с ним я даже не знал, для какой такой радости нюхают клей, а теперь знаю. Ради глюков, галлюцинаций. Дешевый, очень вредный, с коротким временем действия заменитель кислоты, после которого кошмарно болит голова.

Это как, тоже прогресс?

Пес поднял голову от насухо опустошенной пепельницы и негромко зарычал.

— Еще хочет, — перевел Томми, засовывая руку в карман черных брюк.

— Мне ничего, — сказал я, когда он взял пепельницу и двинулся к стойке. Пес посмотрел ему вслед и снова опустил голову на лапы.

— А он-то когда будет ставить? — крикнул я удаляющемуся Томми.

— Следующий круг за ним, — ответил тот, вроде бы — вполне серьезно. Я выпучил глаза. — Не, без балды, дядька отслюнил десятку специально псу на пиво, пока я за ним присматриваю.

— Зуб даю, он смоется раньше своей очереди.

Томми принес доверху налитую пепельницу и осторожно поставил ее на пол. Пес понюхал пиво и молча уставился на мальчишку.

— Хмм. — Томми задумчиво поскреб у себя в затылке. — Не хочет чего-то.

— Возможно, он хотел, чтобы пепельницу помыли?

— А что… эта зверюга иногда привередничает. — Он встал на колени и с непонятным мне бесстрашием поскреб собаке горло и подбородок. Мощные челюсти сильно смахивали на медвежий капкан, обтянутый зачем-то мехом. — Ты у нас зверюга привередливая, верно, Зяма?

Дверь распахнулась, и в бар вошел несколько зеленоватый Макканн.

— Господи, Томми, — сказал он, не прерывая целеустремленного продвижения к стойке, — я видел тебя в обществе разных скотин, но эта бьет все рекорды. — А затем подмигнул мне: — Ну, длинный, как головка?.. Доброе утро, Белла, мне как обычно.

— Привет, мистер Макканн, — вскочил на ноги Томми. К людям старше меня он относился с не совсем понятным почтением.

— Моя-то прекрасно, — обрадовал я Макканна, — а вот как твоя?

— Вот заглотну я все это, и ей сразу похорошеет, — сказал Макканн, ставя на столик пинту крепкого и рюмку виски, и сел напротив меня. Попутно он отпихнул собачью лапу и высокомерно проигнорировал воспоследовавший рык.

— Клин клином вышибаешь? — съехидничал я.

— Просто поддерживаю себя в пропорции, Джеймс, в ровной пропорции. Как говаривал по утрам один мой знакомый, больше пить не буду. И меньше не буду.

Он начал медленно, словно с опаской, отхлебывать из кружки. Крошка Томми счел наконец возможным сесть. Судя по доносившимся из-под столика звукам, собака тоже взялась за свое пиво.

Макканн ополовинил обе тары и заглянул под столик.

— Это что, Томми, твоя собака?

— Дядькина, — отрапортовал Томми. — Зам, так его звать.

— Это какой же у него тогда босс? — съюморил Макканн.

— А вот вы-то с ним, чего вы там творили той ночью? — нагло полюбопытствовал Томми.

— А тебе что, длинный, — подмигнул мне Макканн, — память отшибло?

— Плясали на шоссе, — сказал я. — А еще я знаю, что мы зашли куда-то за жратвой навынос.

— И всего-то? — расхохотался Макканн; по той или иной причине мои слова его очень позабавили. — Плясали на шоссе. Хе-хе-хе! — Он прикончил виски, потряс головой и повторил: — Хе-хе-хе!

— Под Санта-Клауса косит, — объяснил я Томми.

— Ты хоть помнишь, как мы отсюда уходили? — спросил Макканн.

— Да так, смутно.

— Ты назначил Белле свидание. — Он широко ухмыльнулся, продемонстрировав нам чересполосицу желтых настоящих и ослепительно белых вставных зубов.

— О, — смутился я. — Ничего, она поймет. — И оглянулся на стойку, но Беллы там не было.

— Потом мы пошли в «Ашоку», помнишь? Но ни за какими не навынос. Ты помнишь, как дрался на шпагах с управляющим?

— Чего?

— Не помнишь, да? Все перезабыл? — Макканнова улыбка стала еще шире, теперь она охватывала самые задние коренные.

Мрак и тоска. В «Ашоке», в моем любимом индийском ресторане… Шпаги?

Ну, Макканн, если ты брешешь…

— Не боись, это понарошке на шпагах, а так на шампурах. Ты это для смеху, ржал все время.

— Уж мне-то, конечно, было смешно, а вот как ему?

— Да ему тоже.

— Слава тебе господи.

— Так ты помнишь эти пляски на… — Макканн подмигнул Крошке Томми, — на «шоссе»?

— Смутно.

— А ты помнишь, какой это был участок шоссе?

— Не очень. Только не говори, что прямо напротив полицейского участка.

— Нет. — Макканн снова подмигнул заранее ухмылявшемуся Томми и неторопливо отхлебнул из кружки. Я ждал.

— А стриптиз-то ты помнишь? — вопросил он театральным шепотом.

— Господи Иисусе…

— Так ты что, совсем не помнишь?

— Нет, — сказал я и безнадежно вздохнул. Так вот куда подевалась моя одежда.

— А тебе знаком… — Макканн упер руки в столик, подался вперед и наконец завершил фразу: — Обрубленный виадук?

Томми секунду поосмысливал услышанное, а затем громко фыркнул в стакан. Меня охватил неподдельный ужас, я смотрел на Макканна и буквально чувствовал, как глаза мои вываливаются из орбит.

— Боженька, — прошептал я, — милосердный…

— Да, — кивнул Макканн и весело побарабанил по столику пальцами.

— Боженька милосердный и сорок святых великозасранцев. — Я уронил лицо в ладони, посидел так немного и снова взглянул на Мак-канна. — Да как же нам это сошло?.. Да нет… нет… нет!

Я снова уронил лицо в ладони. Макканн заржал. Томми заржал. Я не знаю точно, но думаю, что и Белла заржала. Я не совсем уверен, что из-под стола не донеслось собачье ржанье.

Шоссе М-8 проложили прямо через Глазго; оно идет с северо-востока, поворачивает почти прямо на запад, огибает городской центр с севера, проходит между центром и Вест-Эндом, пересекает Клайд по Кингстонскому мосту и завершает нижнюю часть S-образного путешествия через город поворотом на запад, к Пейсли и Гриноку. Для строительства этой штуки очень много порушили, однако город каким-то образом выжил и получил в награду за страдания едва ли не самый быстрый в Европе маршрут от центральных районов к аэропорту.

Но были, конечно, и ошибки, кое-где появились не связанные с основной трассой объезды, ответвления, утыкающиеся в земляные насыпи, эстакадные развилки, повисающие одним концом в воздухе. Одна из этих дорожно-транспортных причуд возникла чуть к северу от виадука Соксихолл-стрит — бетонная эстакада, пересекающая шоссе и ровно никуда не ведущая, ее дальний, обрубленный конец сиротливо висит прямо над бегущим внизу потоком машин. Судя по широким бетонным ступеням на другом, норт-стритском конце, в какой-то момент проектировщики решили приспособить это чудо света под пешеходный переход, но было то давно и неправда, теперь эти ступеньки наглухо перекрыты, а со стороны Ньютон-стрит никакого строительства не наблюдается.

Гладкая, без единой зацепки, поверхность опор и высокие стальные ворота на входе должны бы вроде защитить бестолковый обрубок от излишнего внимания детей и придурков, однако встречаются придурки, способные преодолеть любые препятствия. Я перелез через ворота, пробежался по заросшему травой бетону и начал выплясывать у самого края этой дороги в никуда, в нескольких десятках футов от мчащихся внизу машин. А затем перешел к стриптизу. По свидетельству Макканна, я воспылал желанием распределить свои шмотки по всей стране, даже миру, а для того прицельно метал их в проезжающие по шоссе контейнеровозы. Оставалось только надеяться, что я поступил таким же образом и со своими кроссовками, а не оставил их наверху: в городе не так-то много людей, у кого одна нога одиннадцатого размера, а другая двенадцатого. Во всяком случае, теперь я понял, почему утром у меня были такие грязные ноги.

Затем подъехала патрульная машина, и Макканн крикнул мне, чтобы я смывался. Я перекинулся через край, повис на пальцах, свалился в кусты, ничего себе не поломал и с диким гоготом умчался в неизвестном направлении.

Ну, псих я, псих, кто же спорит. Я очень стараюсь действовать разумно и все-таки раз за разом удивляю себя какими-то дикими, крайне рискованными выходками.

И ведь все эта пьянка проклятая.

— А кто такой этот самый Тамблер, который к тебе приезжает? — спросил Макканн, когда мы трое, не считая собаки, сидели уже под сводами собора Св. Джута, снимая пробу с венгерского бренди и запивая его «Будвайзером». Точнее говоря, пьянствовали они, я же по-прежнему вел себя паинькой, пил исключительно апельсиновый сок и газированную артезианскую воду. Все тихо-мирно, и тут вдруг Макканн ошарашивает меня фамилией Тамбер (простим ему небольшую неточность).

Получается, что вчера по пьяни я что-то такое ему сболтнул. А ведь боялся я, всегда боялся, что однажды напьюсь и выдам кому-нибудь вроде Макканна всю свою игру, и тогда все вокруг узнают, что я не забулдыга-сторож, а кошмарно, отвратительно богатый… композитор? басист?.. одним словом — рок-звезда. Макканн перестанет со мной дружить — какая же дружба с человеком в миллион раз богаче тебя? Крошка Томми запрезирает меня за другое — за то, что когда-то, в семидесятых, я был главной движущей силой одной из тогдашних показушных, нарциссических и продажных рок-групп… и ни один из них не простит мне моего вранья. Мне и самому не хотелось бы врать, но ведь иначе же было никак… ладно, поздно об этом думать.

Так что же я ему сказал? И что теперь-то врать, чтобы не запутаться окончательно?

В подобных случаях лучше всего не слишком отклоняться от истины.

— Он из записывающей компании, которая выпускала пластинки этого парня. — Далее следовало уточнить обстановку. — А что, чего я там про него говорил?

По проходу неторопливо проследовал Зам; в его пасти было нечто сильно напоминавшее мою кроссовку.

— Ты собирался припарковать этот бульдозер прямо поверх евоного «порше».

Ох, господи. Да еще, наверное, не «этот», а «мой» бульдозер.

— Что, прямо так и сказал? — Я неуверенно хохотнул и с наслаждением высосал полбутылки «Будвайзера». Томми громко рыгнул. Из северного трансепта доносилось трудолюбивое чавканье. — Ну-у, — протянул я, — он, в общем-то, хочет посмотреть, как тут что, ну и… ну, я надеюсь, что он не увидит ничего такого, что, ну, ему не понравится.

— Типа, — заметил Томми, — полтыщи пивных бутылок в ковше бульдозера?

— Ну… да нет, мне же было сказано, чтобы пил сколько влезет, но с другой… не знаю. Пожалуй, мне просто не нравится, что кто-то там будет меня проверять… — Я пожал плечами и задумчиво приложился к бутылке. Пока что мое вранье выглядело вполне убедительно. На мой собственный взгляд. — Да чего там заранее трепыхаться, он же когда еще приезжает… двадцать первого, так он вроде сказал.

— Он что сюда, типа на Рождество? — лениво полюбопытствовал Томми.

— Не, вроде на один день.

— Так он что тогда, без машины будет? — спросил Макканн.

— Ну да, — кивнул я. — Прилетит, наверное.

— Так ты начинай уже перегонять бульдозер в аэропорт, — посоветовал Макканн. — Долгая история.

— Да хрен с ним, с бульдозером. У него и номера нет, и вообще руль слева. Так что я просто приберусь здесь малость и угощу его чаем.

— Без телеги всю эту посуду не выволочь, придется тебе брать напрокат.

— Да, пожалуй.

Я допил бутылку и тревожно посмотрел налево. Жующие звуки, доносившиеся все это время из северного трансепта, стихли, а затем сменились вроде как блюющими, в собачьем исполнении. Томми тоже взглянул в ту сторону, но без особого интереса. Вопреки моим предсказаниям, в «Грифоне» собака честно заказывала на всех, как только подходила ее очередь, и продолжалось это не менее часа. Белла даже позволила Крошке Томми отвести Зама в туалет — пресловутый дядюшка научил пса аккуратно мочиться в водосток. Перед уходом мы там немного перекусили — мы, кроме Зама, который презрительно отвернулся от бобов с паштетом.

— Он сел на высоковолоконную диету, — объяснил Томми.

— Бобы — они и есть самые высоковолоконные.

— Ну, значит, там избыток сахара в соусе или еще что.

— Ишь ты, какой набалованный сукин сын, — сказал я псу и честно разделил его порцию между нами троими.

Когда у Зама кончились деньги, мы решили перебазироваться в мою церквуху. Пес шел по прямой, не шатаясь, только справлял малую нужду у каждого фонарного столба, а на Бат-стрит попытался сцепиться со здоровенным догом. Поводка у Томми не было, поэтому нам пришлось отделить яростно лающего дога (и его насмерть перепуганную хозяйку) от напружинившегося, негромко рычащего Зама чем-то вроде живой стенки. В этот момент я впервые понял, что чувствует футболист, стоящий на пути штрафного удара, мои руки инстинктивно метнулись вниз и прикрыли самое дорогое.

Когда Макканн и Томми взялись за коммунистические напитки, я высказал предположение, что пес, наверное, тоже был бы не против.

— Не знаю, — покачал головой Томми. — Он как-то не очень привычный к этому континентальному пойлу. А у тебя что, совсем нет нормального стаута?

— Не-а.

— Ну ладно, попробуем тогда, как ему понравится «Будвайзер».

Еще как понравился. Зам пил его быстрее, чем Макканн, а уж тот-то никак не копуша. Правда, псу было легче — он не перемежал пиво глотками бренди. Мы оставили его на кухне в компании большой миски, куда я вылил три бутылки «буда». А вот теперь меня сильно интересовал вопрос — съел он мою кроссовку или нет.

— Так что, нам тогда лучше не заваливать к тебе двадцать первого, так, что ли? — спросил Макканн.

— Да, лучше вообще-то не надо, — кивнул я. — Хотя ничего такого особенного я не ожидаю. Как-нибудь разберусь.

— Уж ты постарайся.

Макканн допил очередной стакан бренди, с шумом выдохнул и закурил. Я вновь наполнил опустевшие стаканы и пошел отлить. На обратном пути я зацепился глазом за хай-фай-аппаратуру, нагроможденную около кафедры. Утром я не убрал с вертушки диск Тома Уэйтса; сейчас на нем лежало нечто, оказавшееся при ближайшем ознакомлении белесой лепешкой птичьего помета. Перед моим мысленным взором возникла двустволка двенадцатого калибра.

Когда я вернулся, Томми сидел на конце скамейки и чесал у Зама за ушами. Пес заметно покачивался и не сводил глаз с Макканновой сигареты. А вдруг он еще и курит? Только, наверное, не любит с фильтром.

— А нет ли тут чего псу пожрать? — спросил Томми. — Голодный он, наверное. Так что, найдется там чего-нибудь?

— Конечно, найдется. Он как, любит голубей? По стенкам умеет лазать?

— Чего? — вытаращился Томми. Пес встал, потянулся и потрусил в южный трансепт, в общем направлении кухни. — Если так, то ладно. Вряд ли он настолько проголодался.

Я смотрел вслед псу и печально размышлял, где же он будет мочиться. Моя церквуха постепенно превращалась в зоопарк, а ведь я никогда не любил никакой живности.

Собственно говоря, я ничего не имею против животных, но и без них не скучаю, да что там животные, у меня и растений своих отродясь не было. Не такой я, наверное, человек. Инес меня не понимала, вокруг нее всегда было полно зверья, растений и людей; не знаю, может, это потому, что она выросла на ферме. Инес обожала животных, а под конец обожала даже этих своих «броненосиков», смотришь на нее и теряешься — то ли святая, то ли извращенка. Она прекрасно ладила что с людьми, что со зверями, а уж растения, так те в ее обществе росли буквально как сумасшедшие, распускались махровым цветом. Когда мы ездили по гастролям, Инес непременно брала с собой растения — чтобы, как она выражалась, в уборной была более человечная обстановка (знал бы я, что это значит). Ее кошка сопровождала нас по всем Британским островам; на первой же точке европейского турне, в Амстердаме, она подобрала по пути из гостиницы на концерт замызганного черного котенка, три месяца таскала его по всей Европе, а потом, когда мы вернулись в Британию, пришлось полгода выдерживать его на карантине. В самом еще начале, когда мы с ней только-только сошлись, я как-то высказался, что на уровне подсознания я для нее такой себе удобный компромисс — полуживотное, получеловек. Она неподдельно удивилась: человек?

Я вдыхал дым Макканновой сигареты и думал об Инес. Не потому, что она курила, а потому, что я привязался к ней почище, чем к тому курению. И так же трудно бросал. Я все еще о ней думаю. И покурить мне тоже часто хочется, ну что там значит какая-то одна сигарета…

— Слышь, — прервал мои раздумья Томми, — а на что он похож, этот твой Уэйрд?

— А? — очнулся я. — Ну… тихий такой. Очень тихий. Высокий, волосы темные, молчаливый. А зачем ему много разговаривать? И еще он заикается сильно, а такая штука, она ведь тоже не очень к болтовне располагает. А так-то я же его почти не вижу… да и чего мне на него любоваться, платил бы только вовремя, а он так и платит… ну вот, в общем.

— А он что, малость с прибабахом?

— Ну… пожалуй, но только самую малость. — Я сделал вид, что что-то такое вспоминаю. — Ну, скажем, он берет на работу только высоких, которые выше него. Он шесть футов пять дюймов и очень стесняется своего роста. А в обществе длинных ему кажется, что у него вроде и не очень большой рост. Посмотрел бы ты на его шофера, тот еще выше меня, шесть футов восемь. Его девушка и та за шесть футов. А ты что, ну, никогда не видел его снимков?

Я не люблю, когда разговор переходит на Уэйрда, сразу начинаю дергаться. Ведь Томми всего-то и надо, что зайти в пластиночный магазин и взять этот первый альбом, где на обороте снимок нашей команды и я, на голову выше всех остальных, выпучил глаза и лыблюсь, как идиот. Можно ли узнать меня по этой картинке? Надеюсь, что нет, только ведь надежды, они не всегда сбываются. За последние пять лет ко мне ни разу не приставали на улице, ни разу не просили дать автограф, это меня несколько успокаивает, но отнюдь не может служить гарантией на будущее.

Хорошо, что изменилась мода на прически, теперь я выгляжу совсем иначе (если отвлечься от роста, телосложения, дико выпученных глаз…). Раньше у меня была буйная копна длинных, курчавых волос; в частной, так сказать, жизни я распускал их в стиле «афро», а перед выходом на сцену бриолинил, зачесывал назад и завязывал узлом на затылке. А еще я ходил в густой, широкой бороде — отчасти чтобы замаскировать прыщи (они сошли у меня только на третий год артистической карьеры), отчасти чтобы за ней прятаться.

И я всегда носил большие зеркальные очки, они стали чем-то вроде моей фирменной марки. Зеркалки хорошо скрывают лицо, кроме того, они классно смотрелись на сцене и отваживали фотографов — при съемке в лоб вспышка блица отражалась прямо в камеру. Я доводил репортеров до белого каления, наотрез отказываясь снять очки: и срывал все интервью, утрируя свое заикание. И хорошо, что срывал, — в одном из немногих случаев, когда я дал откровенное интервью, это нам ой как аукнулось.

В общем, когда я молчал в тряпочку, все от этого только выигрывали, а расплачивались за мое антиобщественное поведение Дейв и Кристина. Что у него, что у нее доставало фотогеничности на всю нашу команду; действуя порознь, они производили сильное впечатление, вместе — сногсшибательное. Так что Дейв с Кристиной принимали почти весь огонь на себя, а я отсиживался в холодке и только страдальчески вздыхал, видя свою дурацкую харю на альбомах, на афишах и в прессе.

Теперь я стригусь совсем коротко и брею подбородок наголо. Если верить рекламному бюро «Эй-ар-си», последние годы Уэйрд живет анахоретом на одном из Малых Антильских островов. Это была роскошная легенда; записывающая компания не уточняла, на каком именно острове, и по крайней мере один журналист убил два месяца на попытки отыскать меня, получить новейшую информацию касаемо отшельнической жизни таинственной личности, определившей успехи великой рок-группы семидесятых FrozenGold, «самой блестящей головы британской рок-сцены» (это они оттягивались насчет моей перманентно набриолиненной шевелюры). Для пущего тумана мы с «Эй-ар-си» запустили еще два слуха: что я совсем даже не живу ни на каком острове, и вообще не живу, потому что давно помер, и что это тоже утка, что я жив-живехонек, только прячусь от мира не на благодатном тропическом острове, а где-то на стыке Тибета и Гиндукуша, в полуразрушенном буддийском монастыре.

— От налогов он бегает, — объяснил я своим собутыльникам. — Потому-то и не любит возвращаться, вдруг прижмут.

— Ха! — презрительно хмыкнул Мак-канн. — Не понимаю, чего уж он там боится, теперь и сама эта долбаная страна считай что стала налоговым раем. — Он с отвращением взглянул на опустевшую пивную бутылку и отставил ее в сторону.

Я не спорил, да и как тут поспоришь, если с того времени, как тори снизили налоговые ставки на сверхдоходы, многие мои богатые знакомые благополучно вернулись в Британию. С ведущей на колокольню лестницы донеслись какие-то скребущие и бухающие звуки, затем по ступенькам наполовину сбежал, наполовину свалился все тот же непотребный пес. Он распластался на кафельном полу, с немалым трудом поднялся на лапы и несколько нетвердо поплелся в направлении клироса.

— Паразит ублюдочный, — сказал Мак-канн. Я было подумал, что нехорошо так о собаке, но он глотнул из свежевскрытой бутылки, добавил: — Трижды долбаные поп-звезды, — и с ненавистью сплюнул.

— Да ну, — примирительно махнул бутылкой Томми. — Ну, хотел мужик срубить малость бабок, что тут такого?

— Малость бабок, — брезгливо поморщился Макканн. — Вот ты скажи, Джим, сколько этот ублюдок стоит, знаешь ведь, наверное?

С клироса долетали совершенно непонятные звуки, астматические хрипы, что ли. Я изобразил лицом задумчивость, а затем пожал плечами:

— Не имею ни малейшего. Миллионы, наверное.

— Вот то-то и оно, — горько вздохнул Макканн. — Миллионы, и все они, небось, вложены в южно-африканский и британский телеком, в британский и американский табак и всякую там аэрокосмическую и оборонную промышленность. Ха!

Ну, вообще-то, в шотландские леса и шведские государственные облигации, бывает и похуже.

Да и что мне делать? Очень скоро я отдам все эти деньги лейбористской партии и прогрессивным благотворительным обществам… или армейскому корпусу сестер милосердия, или еще кому… Не знаю кому. Как только я решу, кто уж там самый хороший и достойный, как только я решу, что могу расстаться со всем, что у меня есть… В общем-то я и сейчас человек достаточно щедрый — насколько это возможно, не привлекая к себе особого внимания. Всякие там взносы на правое дело левых организаций, а сколько здешних бродяг впадало в ступор, попросив на чашку чаю и получив стоимость бутылки очень приличного виски. Ну да, конечно, все это примочки на мою зудящую совесть, но кой хрен, ведь далеко не при любых обстоятельствах просто быть щедрым. Взять хотя бы ту историю со мной, Балфуром и «роллс-ройсом»…

— Ну, чего уж так мужика с грязью мешать, — рассудительно заметил Томми и оглянулся. Тоже, видимо, услышал эти странные звуки. — Ну что бы ты хотел, чтоб он делал со всеми своими деньгами?

— А зачем он вообще их делал? — возмущенно и, надо полагать, вполне серьезно возгласил Макканн. — Чего он так рвался разбогатеть, его что, свой класс не устраивает? Если у него и вправду есть хоть какой талант — а засрать миллионам подростков мозги, чтобы они бросились покупать твои пластинки, это никакая не гарантия никакого не таланта, это уж ты поверь, — так если у него и вправду есть хоть какой талант, он должен был посвятить его прогрессу своего народа.

За отсутствием поблизости иных представителей народа он указал горлышком пивной бутылки на Томми.

— Это чего, — усомнился Томми, — из Пейсли, что ли, народа?

(Вот же мать твою! И кто бы подумал, что он знает про Пейсли. А что еще он знает?).

— Нет, сынок, нет, — болезненно сморщился Макканн. — Рабочих. Мирового пролетариата. Трудящихся.

— А, — безразлично кивнул Томми, забираясь на скамью и напряженно глядя на клирос, где все громче и громче звучало это вроде как пыхтение.

Макканново лицо горело суровой, непреклонной решимостью. Рабочий класс, трудящиеся. Господи, ну конечно же. Ну конечно же, я хотел, чтобы мои песни меняли не только сумму на моем банковском счете и положение группы в чартах. Я хотел, пытался, у моих текстов было определенное социальное звучание, я написал даже пару вьетнамских песен, но не успели мы их толком разучить, как эта заварушка кончилась. Я мечтал писать гимны для рабочего класса, боевые марши для протестующей молодежи и угнетенных меньшинств, но только… только вот как-то все руки не доходили.

— Слышь, Джим, — сказал Томми. — Там Замчик вроде как воспылал страстью к твоей шинели.

— Чего? — заорал я, вскакивая.

— Брось! — заорал в свою очередь Томми, бегом устремляясь к алтарю. — Зам! Прекрати! Мерзкая собака! Кончай, кому говорят! — Он исчез в лабиринте распакованных и не распакованных упаковочных ящиков.

Мы с Макканном последовали туда же. Зам обнаружился на клиросе, рядом со все еще работающим обогревателем. Он совокуплялся с моей старой флотской шинелью (утром я оставил ее наброшенной на тот самый сундук с тряпьем). Пес закинул передние лапы на сундук и мощными толчками обрабатывал темно-синее сукно до того самого момента, когда Томми бесстрашно пнул его в вихляющую задницу.

Наглый насильник моментально все понял, оставил свою беспомощную жертву и без лишних слов рванул к ближайшему нагромождению ящиков; попутно он сшиб тяжелый торшер, торшер упал на нежно мною лелеемое кресло работы Чарльза Рене Макинтоша [23], отскочил и сшиб один из охранных мониторов, тот же в свою очередь грохнулся на кафельный пол и взорвался.

— Зам! — заорал Томми и бросился в погоню за псом, но тот уже скрылся между ящиками русских ушанок и так и не открытыми контейнерами с болгарскими швейными машинками. Мы с громко хохочущим Макканном сделали полный поворот кругом и помчались по левому проходу.

— Зам! — кричал Томми, скрытый от нас горою чешских телевизоров. — К ноге, мальчик! К ноге! Сесть! Сесть!

— Что, Джимми, шустрый кобелек? — прокомментировал, задыхаясь, Макканн.

— Убью…

Мы обогнули самосвал и притормозили у главных дверей.

— Видели его? — спросил вынырнувший с противоположной стороны Томми.

Мы с Макканном молча покачали головами.

— Вот же мать твою. — Томми задумчиво поскреб затылок. — И я его тоже потерял. Ты уж, Джим, прости. Обычно он так себя не ведет. Я думал, он крепче по этой части, ведь сколько пьет, а никогда такого не было.

— Да ладно, — великодушно отмахнулся я.

— А знаете, что мы сделаем? — горячо заговорил Макканн. — Откроем одну из этих здоровых дверей, потом зайдем от алтаря, построимся цепью и погоним его. Он увидит, что дверь открыта, и выбежит на улицу.

— Так он же может убежать! — возмутился Томми. — Или выскочит на мостовую, и его задавят.

Я промолчал.

— Вот! — щелкнул пальцами Макканн. — Мы поставим за дверью большой пустой ящик, на бок, дыркой сюда, вот он прямо в него и забежит.

Судя по тому, что эта идея показалась мне великолепной, выпитые шанди, при всей своей низкоалкогольности, успели уже на меня подействовать. Одним словом, мы приоткрыли большую дверь на пару футов, поставили за ней большой ящик из-под чая и трусцой направились к алтарю. По дороге мне послышалось, что где-то в районе ящиков с польским джемом течет вода. Мы поставили Томми посередине и двинулись к двери. Я шел по левому проходу, Макканн по правому, а наш юный собутыльник карабкался напрямую. По пути я наткнулся на непогребенные останки одной из своих кроссовок.

— Вот он! — заорал Томми из самой гущи моих товарных завалов, затем последовали звуки бьющегося стекла, скрип по кафелю, тяжелое пыхтение и разочарованный вздох.

— Поймал? — крикнул с другой стороны церкви невидимый мне Макканн.

— Не, но он вроде как дико испугался… Господи, ну и бардак… ну точно, у него что-то с желудком…

Из дальнего прохода донесся благодушный хохот.

— Слышь, длинный, мне жутко жаль, что все оно так, — сказал Томми. — Я тут все приберу, когда мы его словим, ладно?

— Вот он! — заорал в свою очередь Макканн, затем послышался скрип когтей по кафелю и топот бегущих ног.

Я рванул вперед и обогнул бульдозер как раз вовремя, чтобы увидеть задницу пса, с лету перемахнувшего через наш ловчий ящик. Макканн попытался последовать его примеру, однако зацепился за ящик ногой, плюхнулся на пол и начал громко, цветисто ругаться; мы с подоспевшим Томми распахнули дверь настежь и выскочили наружу.

Зам остановился точно на нижней ступеньке. Он заметно покачивался, тяжело дышал и смотрел на нас полными укора глазами. Я помог Макканну встать; он вытащил сильно несвежий носовой платок и начал вытирать в кровь ободранные ладони. Томми медленно спускался по ступенькам, угодливо согнувшись, вытянув руку и нежно воркуя:

— Зяма, хороший мальчик, ну вот, ты же у нас хороший мальчик, хороший…

Зам стоял, вывалив язык наружу, из полураскрытой пасти бежала тонкая струйка слюны, бока судорожно вздрагивали; взглянув на Томми мутнеющими глазами, он уронил голову, широко разинул пасть, от души проблевался, аккуратно пятясь от своей блевотины, и неожиданно шлепнулся на бок прямо под ноги какой-то милующейся парочке. И застыл без движения, с прямыми, как палки, лапами и плотно закрытыми глазами.

— Ну ни хрена себе. — Томми выпрямился и сунул руки в карман.

— Он там как, ничего? — поинтересовался Макканн, складывая носовой платок.

— Да что ему сделается? — сказал Томми, склоняясь к распростертому в профиль псу. — Нажрался, и все тут. Дышит. — И действительно, собачий бок спокойно, ритмично вздымался. — Никуда не денешься, — вздохнул Томми, — придется тащить его к мамаше. Вот уж обрадуется…

— Я схожу проведаю свою шинель, — сказал я. — И если там в кармане…

Собака начинала похрапывать. Я оставил фразу висеть в воздухе и стал подниматься по ступенькам.

— А чем это пахнет? — спросил Макканн. — Вроде как кэрри.

Я злобно шарахнул ногой по чайному ящику и вступил под церковные своды.

Пес не оставил на — и в — моей шинели ничего, кроме нескольких волосков. Я отключил питание расшибленного монитора и прикрыл ведущую на колокольню дверь. В церкви ощутимо воняло собачьим дерьмом.

Мама ждала Томми и собаку к чаю; жила она в четверти мили от меня на Хоулдуорт-стрит. Макканн хромал и нянькал свои ободранные ладони, так что вся работа досталась нам. Томми взял Зама за передние лапы, а я уж — за что осталось. Собака висела вяло и безвольно, как мешок картошки — чрезмерно тяжелый мешок картошки. Мы брели по на глазах темнеющей улице, стоически игнорируя замечания встречных шутников. Макканн то и дело хихикал.

— Это все кэрри, — сказал Томми. — Здорово он проголодался, вон, даже вилку сожрал.

Пес что-то буркнул, словно соглашаясь, и вновь захрапел.

— Да, — сказал Макканн, — шустрый кобелек. А ты не думал насчет сдавать его напрокат? Кому-нибудь, кого очень любишь?

— Нет, мистер Макканн, — честно признался Томми, — не думал. В голову как-то не приходило.

У меня уже ныли плечи. Я перехватил толстые, шерстистые лапы поудобнее и с ненавистью взглянул на пса. Он тихо, мирно писался. Моча сбегала по его бокам и капала на асфальт, время от времени попадая на последние в моем хозяйстве кроссовки.

— А что это значит — Зам? — спросил я у Томми.

Он взглянул на меня как на безнадежного идиота и сообщил снисходительным, если не презрительным тоном:

— Законченный мерзавец.

— Ну да, — сказал я, — конечно. И как это я сам не догадался.

— А кто же тогда его босс? — хохотнул Макканн. — Большая с-сука?

— Да что у него, мочевой пузырь не в порядке? — пробормотал я, безуспешно пытаясь уберечь свои ноги от мерно капающей собачьей мочи.

— Да нет, — ответил Томми, — здоровый он, как бык. Дело просто в том… — он пожал плечами, чуть встряхнув мирно похрапывающего пса, — что он скотина.

— Вот уж точно, — согласился Макканн. В тот момент, когда мы подошли к виадуку.

Сент-Винсент-стрит и наладились перейти шоссе, хлынул дождь.

И все мы промокли до нитки.

Глава 6.

Странности начались уже в конце семьдесят четвертого, когда мы только-только записали первый альбом и его — а значит, и наша — судьба была еще под большим вопросом. Мы горбатились в студии по десять-двенадцать часов в день, сгоняли семь потов с работавших по двухсменному графику техников и практически не видели Лондона, за пределами студии на Ладброк-Гроув и квартиры на Оксфорд-стрит. Даже и так мы опаздывали на неделю, но пусть кто-нибудь скажет, что записать альбом за месяц — даже без микширования, которым еще предстояло заняться, — это медленно. Некоторые группы по месяцу обсасывают один-единственный трек.

Я выбрался из квартиры ровно один раз, чтобы прогуляться по Оксфорд-стрит и Карнаби-стрит [24] (даже в те годы она уже стала реликтом). Скинхеды и клоны Дэвида Боуи, обувь на платформах и тут же не то чтобы часто, но все же видишь узкие джинсы на ребятах вполне вроде бы… ну, не знаю, как сказать. Современных. Модных. В воздухе веяло духом перемен, я почти осязаемо его чувствовал. Вернувшись в нашу квартиру, я ощутил самое настоящее облегчение, что вырвался из этого ошарашивающего месива стилей и впечатлений.

Ну не понимаю я моду, никогда не понимал. С какой такой болячки люди одеваются в наиновейшем стиле, если заранее известно, что пройдет совсем немного времени — и стиль этот покажется им смешным, дурацким. Сейчас по-дурацки выглядят платформы и клеши, но вы подождите, лет через десять вы сами будете до колик смеяться над «ирокезами» и драными черными футболками. Клеши имели хотя бы одно преимущество: можно было снять штаны, не снимая ботинок, попробуйте такое в «дудочках».

Когда-то я усматривал Глубинный Смысл в том, что хиппи такие, ну, словно выросшие из земли и неясные, размытые по краям ноги в облегающих сверху, расклешенных от колена брюках, как стебли, шевелюра грибом-дождевиком, уйма кожаной бахромы; хиппи сливались с окружающим миром, растворялись в нем. Более жесткая внешность, порожденная панком (и теперь уже постпанком), предполагает четкие, подчеркнуто обозначенные границы: прямые ноги, весьма надежная обувь, серьезные, безо всяких глупостей, рубашки и куртки. Теперь все молодые ребята выглядят как члены каких-то группировок, городские партизаны, сражающиеся за рабочие места.

Но то теперь, а то было тогда, в самое лучшее в истории время, когда ты был достаточно молод, чтобы не утратить энтузиазма, мог еще чувствовать, что именно здесь ломается волна, на тебе и твоем поколении, сейчас видел, как в который уже раз накатывает очередной вал и снова начинаются все те же пенные забавы, серфинг продолжается.

Ну что ж, может, в другой раз…

А потом мы вернулись в Шотландию и на месяц погрузились в нечто вроде чистилища. Записывая альбом, мы непрерывно находились в радостном, несколько испуганном возбуждении, жили на нервах. Большая, хитроумная, дико занимательная игрушка, вот что такое по сути студия, мы же в ней с непривычки робели. Весь этот месяц пролетел для нас словно на постоянном подогреве, хотя ничего такого мы не употребляли, ну разве что пустим перед сном косяк по кругу для расслабону, да еще та жутко длинная сессия, когда мы решили, что не разойдемся, пока не запишем «Ответ и вопрос», и пришлось глотать колеса, а то бы точно сломались.

Теперь же, по возвращении домой, сумбурная реальность проведенного в Лондоне месяца стала казаться нам сумбурным сном. Мне приходилось раз за разом напоминать себе, что все это действительно было, а что до моих сожителей, они явно считали, что наша авантюра провалилась — либо я вообще все напридумывал. Мама непрерывно зундела, что пора бы мне подумать о хорошей, настоящей работе, — как то и положено (а она и не догадывалась) каждой порядочной родительнице восходящей рок-звезды.

Деньги я тратил не то чтобы скупо, но благоразумно. После предварительной прикидки, сколько нужно отложить на налоги да сколько будет стоить столичная жизнь — а я почти не сомневался, что не сегодня завтра мы переберемся в Лондон, — моя доля перестала казаться такой уж огромной. Кроме того, меня сдерживало нечто вроде суеверия. Мне казалось, что начни я швырять деньгами направо и налево, добром это не кончится. Если не Бог, то судьба непременно возмутится и повернет все наоборот, долгожданный альбом с треском провалится. И не будет никаких синглов, группа распадется, или они найдут кого-нибудь другого, кто будет играть на басу и сочинять для них песни… так что лучше сидеть и не чирикать. Тогда судьба ничего не заметит. Бестактное высокомерие, непомерное мотовство неизбежно повлекут страшную расплату.

Я помнил о Джин Уэбб, все время собирался сводить ее куда-нибудь выпить или пообедать или просто забежать к ним повидаться, поговорить, но все моменты казались какими-то неподходящими, я все откладывал до другого, лучшего раза, когда мое будущее станет более определенным, когда у меня действительно будет чем похвастаться. Не знаю уж почему, но такой момент так и не наступил, хотя я вспоминал о Джин, и довольно часто.

Группа не бездельничала, мы не только раз за разом репетировали все те же до тошноты осточертевшие песни из альбома, но и принялись за новые. Над этими песнями я работал гораздо дольше и — как мне хотелось надеяться — с гораздо большим техническим мастерством. Я хотел, чтобы они были моими и ничьими еще. Прошлый опыт, когда Дейв и Крис полностью перелопатили все, что я им дал, и только-только я начал привыкать к материалу в этом новом обличье, как пришел Майк Милн, наш продюсер, и снова все переделал, был для меня очень болезненным. На этот раз я хотел представить группе нечто вроде, извините за выражение, законченного продукта (меня давно уже мутит от слова «продукт», но это было еще давнее).

Мы не только репетировали, но и выступали—в Глазго, а потом в Эдинбурге. К моему полному, радостному изумлению, оказалось, что это очень здорово — играть со сцены, здорово и совсем не страшно. Как и было условлено, я держался на заднем плане, и если меня высвечивали лучом софита, то только вместе со всей группой, а одного — никогда.

И я твердо отказался солировать. В те времена практически ни одна группа, претендовавшая на звание «прогрессивной», не выступала без басовых соло, но я не поддавался ни на какие уговоры, и в конце концов ребята махнули рукой. Мой сценический имидж полностью сформировался на первом же концерте — темный костюм, зеркальные очки и борода (я начал отращивать ее в тот самый день, когда мы отчалили в Лондон на запись).

Я оттягивался в полный рост. Поначалу менеджеры «Эй-ар-си» были от этого совсем не в восторге; они-то предпочли бы команду, сплошь состоящую из милых, приветливых ребят с лучезарными улыбками от уха до уха, а тут вдруг на сцену вываливает кособокий шимпанзе-мутант чуть не семи футов роста. Ну что с таким делать? Погнать? Застрелить? А кто же песни писать будет? Думаю, они надеялись постепенно пригладить, затушевать мою бьющую в глаза странность. Ну да, конечно, вот прям сейчас. Первое время они пребывали в задумчивости, то ли сориентировать FrozenGold на малолетский рынок, используя внешние данные Дейва и Кристины, а также нашу относительную молодость, то ли понадеяться, что Дейвова гитара и мои необычные, но все же поддающиеся насвистыванию песни обеспечат нам место в прогрессивных чартах. Синглы или альбомы? Здравый смысл заставил их в конце концов склониться ко второму варианту.

Тем паче, что к тому времени альбомы продавались уже лучше синглов и каждый — пусть даже в хлам уторчавший на кокаине и собственном креативном гении — менеджер записывающей компании твердо знал, что «серьезная» рок-группа несравненно долговечнее пустышки, ориентированной на восторженных соплюх (хотя последняя и способна выдать в минимальное время максимальное количество продукции, то бишь записать и продать все свои пластинки, работая на вашем лейбле, и попросту не успеть переметнуться на другой, где отстегивают процент побольше).

Майк Милн работал с нами в далеко не простых условиях; ну да, фирмачи хотели получить крепкий, «надежный» альбом, но им был нужен и сингл, нечто гладенькое и легко продвигаемое на рынок, нечто идеально подходящее для «Радио-1», пластинку, которая разойдется большим тиражом и быстро. Рядовой, дешевый продюсер выдал бы им все как прошено, однако Милн не зря ценил свои услуги дорого, у него были мозги и даже то, что одни люди называют сердцем, другие — душой.

Начиная работать с группой, он мгновенно, каким-то шестым чувством определял, что она может и чего не может. Пока очередные подающие и обещающие на полном серьезе суетились, под каким именем им выступать и в какой цвет покраситься, Милн уже думал, как использовать их сильные стороны, как развить их ценные качества, буде таковые обнаруживались. Элементарная рассудительность, но как же редко ее встретишь.

Милн строил на наш счет серьезные стратегические планы, в отличие от прочих администраторов фирмы, думавших только о быстром коммерческом успехе. Именно с его подачи спешка при записи альбома была использована во благо; он сохранил живое, шероховатое звучание, характерное скорее для концертных, чем для студийных записей, а при отборе гитарных соло неизменно отдавал предпочтение наиболее энергичным, пусть и не совсем чисто сыгранным, а не тем, в которых Дейв добивался, ценой некоторой холодности, высшего технического совершенства.

К слову сказать, Милн не позволял нам слишком уж много солировать, и слава богу, что не позволял, ведь это была героическая эпоха получасовых барабанных соло. Кто бы спорил, что при сценических выступлениях пятиминутные соло штука совсем не вредная, остальные ребята получают возможность чуть расслабиться, сбегать, если приперло, в гальюн или по-скорому пыхнуть — некоторые парни в начале барабанного соло линяли за кулисы, давали какой-нибудь восторженной поклоннице отсосать и успевали вовремя вернуться, — да и барабанщикам радость, а то ведь обидно, когда сидишь ты сзади, работаешь в поте лица, а никто на тебя, считай, и не смотрит, — но кому, на хрен, интересно слушать тридцать, да хоть и пятнадцать минут стука, весь смысл которого в демонстрации «вона, как быстро я стучу» (хотя и то сказать, кому, на хрен, интересно, когда на него плюют)?

Но в те времена количество было качеством. Чем мощнее у тебя усилки, чем больше колонки, чем быстрее ты играешь, чем длиннее твой двойной, а то и тройной концептуальный альбом, чем длиннее на нем треки, чем длиннее твои соло, чем длиннее у тебя волосы, чем длиннее у тебя член (или язык), чем шире расклешены твои портки — тем, значит, ты круче.

Одна радость, что это было очень просто. У нас не было ровно никакого вкуса, но ценности были.

В итоге на нашем первом альбоме было десять треков, не было ни барабанных, ни басовых, ни вокальных соло, а звучал он сорок две минуты. И гитарные соло, и сами песни были намеренно сделаны короткими — чтобы слушателю не надоедало, чтобы ему хотелось еще, чтобы он снова и снова проигрывал эту дорожку, эту сторону, всю пластинку. Альбом был блестяще — но не назойливо, не чрезмерно — спродюсирован, и у него был драйв.

Через месяц мы вернулись в Лондон, дабы в течение заключительной недели микширования излагать свои малограмотные соображения и вносить столь же малограмотные (а потому вчистую игнорировавшиеся) предложения. При первом же прослушивании вчерне собранного альбома я понял, что бояться нам нечего, что все будет тип-топ.

Мы сидели перед микшерным пультом размером с корт для сквоша (собственно говоря, нам понадобилась только малая его часть, но Майк Милн любил работать с самым лучшим оборудованием) и молчали. «Вот и все, — думал я. — Мы пробились». Я даже не боялся искушать судьбу такими преждевременными мыслями. Я знал.

Я был настолько уверен, что мы будем невероятно богатыми и знаменитыми, что даже не чувствовал особой радости, скорее уныние. Противоестественная легкость нашего триумфа нам еще аукнется. Мы за нее поплатимся. А уж я — несомненно. В моих мечтах все представлялось совсем иначе. После долгих поисков я прибьюсь к какой-нибудь команде крутых, неотесанных рокеров, мы будем спорить до хрипоты и драки, в конце концов приведем в божеский вид пару моих песен, будем выступать на крошечных площадках в Пейсли, затем в Глазго, а может, и в паре лондонских клубов, останемся без гроша, застрянем в сломавшемся микроавтобусе где-нибудь на М-6, и ни туды, ни сюды, будем стрелять деньги у друзей и родителей, сыграем у Джона Пила [25], заключим контракт с какой-нибудь крошечной фирмой, которая тут же вылетит в трубу, начнем играть в пабах покрупнее, мало-помалу образуется небольшая, но фанатичная группа почитателей, которые будут ходить на все наши концерты, будем страдать от заморочек с вечной текучкой состава, в конце концов запишем и тиражируем свой первый сингл на свои собственные деньги и под своим лейблом, нарвемся на жуликоватого администратора, который ненавязчиво обдерет нас как липку, но заодно и прицепит на разогрев к большому турне какой-нибудь известной команды, наконец — заключим контракт с одной из крупных фирм, запишем один или даже несколько альбомов, но их никто не заметит, постепенно, за год или два, создадим себе репутацию среди публики, покупающей пластинки, будем грызться и судиться с записывающей компанией и своими собственными администраторами, повыступаем в университетских клубах, будем почти готовы бросить все это дело к чертовой бабушке и только потом выдадим абсолютно забойный альбом или блестящий, но вроде как совсем не коммерческий сингл, который на два месяца возглавит чарты… вот так вот я себе все это представлял: масса трудностей и тяжелой работы.

Я настолько приучил себя к мысли о долгой, изнурительной борьбе, что был искренне встревожен, когда все обернулось иначе, неприступная крепость сдалась без боя. Ну да, конечно же, нас обвинят в том, что мы предали свои идеалы, как же без этого, но я-то был уверен, что сперва кто-нибудь предаст нас.

Нашим администратором был Сэм Эмери, высокий, широченный мужик с густой, седой шевелюрой и еще более густым ист-лондонским акцентом. Мы как-то не очень понимали, на какого нам сдался администратор, однако Рик Тамбер, ставший фактически нашим представителем в «Эй-ар-си», быстро нас убедил, что в таком серьезном деле, как взаимодействие с публикой и промышленностью, не стоит полагаться на услуги фирмы, пусть даже той, в которой он работает. Великолепные рекомендации и безупречная, без единого пятнышка, репутация Большого Сэма поначалу заставили меня сильно задуматься, это каким же нужно быть пройдохой, чтобы задурить головы всем операторам такого бизнеса.

Большой Сэм появился весьма ко времени, именно его участие сделало наш успех не только неизбежным, но и быстрым. Простенькая идея, но ведь хорошие идеи редко бывают такими уж хитроумными. Кроме того, мы лишний раз удостоверились, что идеи, блестящие с точки зрения коммерции, чаще всего оказываются далеко небезупречными морально.

После многих споров было решено, что нашим первым синглом будет «Застывшее золото». Люди из «Эй-ар-си» настаивали (в общем-то, справедливо), что «Дождливый день» малость мрачноват для дебюта, а ведь первое впечатление — это так важно. Лучшая песня на альбоме, но тут она совершенно не годится. Ну что ж, FrozenGold будут играть «Frozen Gold», это вполне согласовалось с моим задвигом на логике, а заодно тешило самолюбие. F, G, моя красивая идея.

Песня сочинялась под мужской голос и даже конкретно для Дейва Балфура, мне и в голову не приходило что-нибудь другое. Когда я писал «Зачем кусаешь мои плечи? Зачем дерешь ногтями спину? Зачем в постель, как на войну?», мне виделась парочка, трахающаяся в самой стандартной позе, он на ней, и она впивается ногтями в его спину, а в момент оргазма еще и кусает. Я подчеркиваю слово виделась. В то время я был еще фактически девственником, однако девственником начитанным (мои сожители регулярно покупали «Пентхаус» и «Форум»), а потому ничуть не сомневался, что прекрасно понимаю, о чем пишу, а с другой стороны, дальше по песне вся эта физиология оказывалась не более чем метафорой некоего типа межличностных отношений (я был в восторге от собственной изобретательности).

И вдруг появляется Большой Сэм и предлагает сохранить аккомпанемент, но вокал наложить Кристинин. Дейв был в сильном сумлений, но Сэм пообещал ему, что следующий сингл будет его, или «Еще один дождливый день», или как уж решим, а тут он ну прямо нутром чувствует, что с Кристиной получится самое то. Рик Тамбер говорил сперва, а какая тут особая разница, но затем загорелся энтузиазмом; администраторам фирмы идея тоже понравилась. Мы задержали сингл на неделю, Сэм поручил мне подправить немного текст, сделать песню чуть более личной, затем Кристина поработала день в студии, и в последних числах сентября мы отдали «Frozen Gold» в производство. Я все еще не понимал всей важности этих событий.

Сингл поступил в продажу, и вскоре я впервые услышал свое, собственными руками написанное произведение по радио; впечатление было головокружительное и несколько ирреальное. Дальше это ощущение ирреальности только усиливалось. Началась раскрутка — постеры, газетные статьи, интервью (не со мной, конечно же). Покупали пластинку не очень, но меня это вроде и не беспокоило. Я чувствовал, что что-то непременно случится.

«Эй-ар-си» протиснула нас в «Top Of The Pops», я уж и не знал, радоваться мне или хвататься за голову. В одной программе с Барри Уайтом? Бред какой-то. А с другой стороны, теперь мои приятели и мама окончательно убедятся, что я не привираю, что все это всерьез.

И только когда мы начали репетировать для телевидения, я наконец понял, как помог нам Большой Сэм. Вообще-то и раньше было заметно, что под руководством Майка Милна Кристина выросла как певица, поборола прошлую скованность, научилась двигаться: она держалась на сцене легко и непринужденно, всем своим видом показывая, что ей там нравится. Но теперь, на первой же репетиции, я увидел нечто новое; было видно, что Большой Сэм успел приватно проинструктировать Кристину. Я понял его идею, понял и счел за лучшее промолчать. Затем была запись в «топ-ов-зе-поповой» студии. Мы сделали все с первого захода, каким-то чудом никто из нас не лажанул. Кристина… это было нечто потрясающее. Я не отрывал от нее глаз, а потому не знаю, как реагировали все остальные.

А всего-то и делов, что она пропела первый куплет так, словно непосредственно его переживала, здесь и сейчас. Это был секс. Кристина вышла с волосами, туго стянутыми на затылке, что само по себе было не совсем обычно. На ней было черное платье с (ну конечно же) золотой отделкой, на Дейве — черные клеши и белый смокинг (простенько, но со вкусом — если мерить тогдашними мерками). F, G: FF, EG; мы начали.

Кристина не пела, а мучительно прорывалась через первый куплет, обиженно надувала губки и чуть ли не целовала телевизионную камеру; на словах «на войну» она рванула себя за воротник. Платье порвалось, вернее — надорвалось. Мы рубили промежуточные такты, построенные вокруг F и G, а Кристина тем временем вскинула голову и энергично переместилась на другую сторону сцены, к другой камере; оторванный клок слегка болтался, приоткрывая ее плечо. Затем Кристина встряхнула головой, рассыпав по плечам длинные золотистые волосы, и допела песню с таким видом, словно она вот-вот испытает оргазм — или долбанет первого попавшегося под руку мужика ногой в яйца (тут что-то не так насчет рук и ног). А может — и то и другое.

Продюсер Би-би-си знал свое дело туго, и глаза у него тоже имелись. Он заставил нас сделать второй заход, хотя и в первом не было никаких накладок, и сказал Кристине, не будет ли она добра не рвать на этот раз платье. Затем мы четверть часа маялись без дела, ожидая, пока найдут и доставят в студию крошечную старушку из костюмерной. И еще тридцать секунд, пока она зашивала Кристинино платье.

Второй дубль прошел чисто, но тускло, так что в эфир пошел первый, разрывание платья и все такие дела. Позднее мы узнали, что это было, как говорится, на грани фола (тогда как раз шла кампания против «вседозволенности», а — кой черт! — эпизод буквально сочился сексом), но телевизионщики сказали: «А хрен с ним» — и рискнули. Поступи они иначе, мы бы все равно пробились, хотя, скорее всего, и не с этим синглом (как я уже говорил, песня была далеко не ах). Но Кристина впарила ее публике. Тем, что разодрала на себе платье. Под такую приправу, как секс, публика схавает что угодно.

У меня была кассета с этой передачей, по нынешнему времени там нет ничего такого уж, но ведь это было тогда, в допанковую эпоху. Ну да, конечно, чуть обнаженное плечико не тянет на одну весовую категорию с членом Джима Моррисона, но не забывайте и того, что «ТОТР» — мирная программа для всей семьи. И даже пересматривая ее по десятому разу, лет через пять-шесть, я неизменно чувствовал, как шевелятся волосы на затылке и покалывает кожу от выступившего пота. Энергия, вот что там было, Кристина фонтанировала энергией, а Милн сумел зафиксировать это на пластинке. Энергия, драйв, их ни с чем не перепутаешь. Когда подростки видят их на экране, слышат из динамиков, они идут и покупают пластинку.

Что нам и требовалось. Все, одним словом, хорошо — за исключением пустяка. Какие ускорители вывели нас на орбиту? Секс и насилие, а для пущей радости — мужское насилие, направленное против женщины; феминистки готовы были разорвать нас в клочья, и я ничуть их не осуждаю. Некоторые группы зарабатывают себе славу, мы свою попросту купили.

Потом началось такое, что страшно вспомнить. Аршинные заголовки в газетах и письма читателей, письма и телефонные звонки на Би-би-си, дело едва не дошло до запроса в Палате общин. А вечером после передачи миллионы подростков ожесточенно дрочили под воспоминания о Кристине, а наутро они побежали в магазины и смели с прилавков наш сингл. Ну… может, и не миллионы, и не смели, но раскупали весьма прилично. Мы сразу встали на вторую строчку в топе, а вторая под Рождество обычно означает куда большие продажи, чем первая в любое другое время года. Наутро после программы наш альбом мгновенно выплыл из безвестности и стал именоваться не иначе как «с нетерпением ожидаемый»; когда же первый тираж поступил на прилавки, заждавшаяся публика мгновенно его расхватала. «Застывшее золото и жидкий лед» понравилось даже большинству критиков, что само уже достойно удивления. Прессовочный завод перешел на трехсменный график. Журналы, вроде тех, какие я брал на просмотр у своих соквартирников, наперебой (и безуспешно) предлагали Кристине огромные суммы за право сфотографировать ее в чем мать родила.

Эти сопливые подростки кончали, мы же только-только начали. Настоящая слава была впереди.

И снова странности, ирреальность. Уже через несколько лет я натыкался в старых газетах или у Мики в альбомчике на фотографии всех нас на каких-то там обедах-юбилеях в компании действительно знаменитых людей — других музыкантов, популярных артистов, политиков, даже принцев крови, из тех, что поменьше, и вот пожалуйста, вот вам они, а вот, на заднем плане, я — и я этого абсолютно не помнил. Ничего. Нуль. Nada. Если спросить меня: «Встречался ты с этими людьми?», я поклянусь чем угодно, что нет. Полный провал в памяти.

Весь следующий год прошел как в бреду. Вам знакомы ощущения, когда надерешься в хлам, а утром не можешь вспомнить, чего ты так вчера куролесил? Здесь было то же самое, только отключка продолжалась не ночь, а год. Задним числом я просто поражаюсь, как это мне удалось не выскочить на мостовую перед грузовиком, не отписать какому-нибудь хмырю права на все мои будущие композиции, не ляпнуть чего-нибудь такого, чтобы меня потащили в суд за клевету и оскорбление, попросту не спиться и не сесть на иглу; я был на том самом автопилоте, который если не всегда, то обычно проводит закоренелых алконавтов через все бури и ураганы пьяного разгула, не позволяет им вывалиться из окна или затеять драку с хулиганской шоблой.

«Еще один дождливый день» (с вокалом Дейва, но если вы посмотрите запись программы «Top Of The Pops», в которой мы впервые выдали эту песню на публику, то непременно заметите, что камера задерживается больше на Кристине, чем на солирующем Дейве) занял в феврале семьдесят пятого третье место. Если Дейв (он означил себя на альбоме как «Дейви» и навеки остался таковым в сознании публики) все страдал, когда же наши синглы доберутся наконец до первой строчки, то я не придавал этому особого значения, ведь зато наш альбом продержался первым целых пять недель. Вполне возможно, что многие люди не покупали сингл только потому, что у них была уже эта песня на альбоме, пусть и в другой версии.

Я сильно подозревал, что в действительности Дейва волновало совсем другое: он хотел сохранить за собой лидерство в группе и опасался, как бы «Эй-ар-си» не предпочла ему Кристину — из тех соображений, что ее сингл был лучше принят публикой. А я-то думал, он только на героя гитары замахивался.

Были еще два интересных момента. Во-первых, как-то после нашего первого появления на телевидении я сказал Дейву, что за последнее время Кристина заметно выросла, и не столько в технике пения, сколько в подаче, в том, как она двигается на сцене, как уверенно себя держит. Если тогда, на концерте в Пейсли, Крис показалась мне чуть ли не чопорной, то теперь из нее получилась самая настоящая… ну, не думаю, что я употребил слово «стерва», но, в общем, высказался в этом смысле. Я объяснял это благотворным влиянием Майка Милна и Большого Сэма — ну, и попросту тем, что мы теперь вырвались на оперативный простор, стали считай что звездами. «Да нет, — ухмыльнулся Дейв. — Драть их надо, вот и все дела». Он заговорщицки подмигнул и удалился.

А мне-то, дураку, казалось самоочевидным, что они приступили к этому занятию задолго до знакомства со мной, ну а кроме того… да кой хрен, я и вообще внутренне отвергал саму эту идею, и не сказать, чтобы просто из ревности. Мудак, выругал я себя. Бойскаут сраный.

Ну, и во-вторых, все та же мелкобуржуазная расчетливость. Пару лет назад я спросил у Рика Тамбера, почему это «Эй-ар-си» никогда не удовлетворялась самыми безупречными миксами, сделанными для альбома, и для каждого сингла микшировала песни наново? Рик ухмыльнулся, как игрок, собирающийся шлепнуть на стол флэш-рояль в ответ на твою тузовую тройку.

— А потому, — сказал он, — что серьезные фэны непременно подумают о покупке альбома синглов, но в то же самое время некоторые даже из самых серьезных фэнов никогда не покупают сорокапятки, и альбом синглов они тоже не купят, если весь материал у них уже есть на обычных альбомах, а когда мы ставим везде разные миксы, им приходится покупать альбом синглов, в результате чего мы с тобой зарабатываем больше, ведь они купят семь альбомов вместо шести или восемь вместо семи, уж как там получится, но в любом случае мы продаем больше альбомов при том же количестве материала и при том же студийном времени, пусть там его доля в стоимости пластинки и совсем маленькая, но все на пользу, как говорят русские: «Пять бабушек — рубль»…

Это объяснение растянулось еще минут на десять; и кто бы подумал, что он только что занюхал солидную дозу колумбийского «Аякса».

Вы поняли, что тут самое интересное? Господи, да мне бы такое и в голову не пришло. Они с самого начала думали на пять-шесть альбомов, на пять-шесть лет вперед, такое вот перспективное планирование. Это вам и есть менталитет среднего класса, умение смотреть в будущее. Они разумно тратят свое жалованье, а потому никогда не стреляют до получки, они и безо всякой рекламы не забудут застраховать свою жизнь, ведь это инвестиция в будущее, они покупают себе крошечную, дурацкую машинку, чтобы хватило денег отдать детей в хорошую частную школу (да и вообще маленькая машина гораздо практичнее). Они могут держать в дому спиртные напитки, не считают святым долгом выхлебать их в первый же вечер. То ли дело наш славный рабочий класс. Есть у тебя деньги — пойди и потрать, есть в буфете бутылка — достань и выпей, отсюда и понедельная выдача зарплаты, и магазины, торгующие спиртным только на вынос.

Но есть и общие знаменатели. В мои школьные годы было очень важно знать какую-нибудь группу, настолько малоизвестную, что никто из твоих друзей о ней слыхом не слыхал, и не какую-нибудь там какую попало, а чтобы банда эта играла прогрессив. И если она потом становилась знаменитой (пусть даже все будут кричать «Продались! Продались!»), тебе был обеспечен статус человека с непогрешимым вкусом. Это то, что называется азартной игрой или инвестированием. Поиски лошади, которую хозяева до поры до времени намеренно придерживают, или акций, котирующихся низко, но вот-вот готовых взлететь. Все играют в одни и те же игры, просто какие-то люди зарабатывают на своем варианте игры деньги, а какие-то — нет.

Потом мы записали «All Wine Tastes Sour» [26]. По материалу альбома были выпущены два сингла; «Old Budapest» [27] (песня про записку, лежащую в камине) не поднялась выше восьмого места, но зато «You'd Never Believe» [28] с вокалом Дейва сразу взлетела на первое место, и только через три недели ее потеснила «Sailing» самого Рода Стюарта. Дейв ликовал.

Наш первый альбом стал золотым на той же самой неделе, когда второй вышел на первое место. Все песни «Кислого вина» вышли за моей подписью; я заранее договорился с Дейвом и Кристиной, что они разделят между собой двадцать процентов авторского гонорара. Это создало некоторую напряженность, однако я чувствовал твердую почву под ногами — немногочисленные опусы остальных членов группы были достойны разве что записи на кассетнике, так что либо соглашайтесь, либо я пошел.

Я краснею, вспоминая свою тогдашнюю наглость.

Турне по Британии, затем двухнедельное рекламное турне по Штатам с остановками у каждого телеграфного столба, до ломоты в скулах одинаковые вопросы слушателей, просыпаешься в очередной захолустной гостинице, смотришь в потолок и пытаешься сообразить, да где же это я? Затем снова в студию, записывать «Gauche», затем, благодарение Господу, отдых.

А на хрена я вспоминаю все эти идиллии ?

Мы записывали «Gauche» в Херефордшире, в Манорфилдской студии. Лорд Боденем, светский лев и фотограф, разместил нас на время работы в своей скромной хижине; он являлся одним из главных акционеров «Эй-ар-си», поэтому не стоит полностью списывать этот благородный жест на желание похипповать в стиле славных шестидесятых. Лорд Бод лично снял нас для оборота первого альбома; впрочем, все помнят не этот снимок, а другой, на лицевой стороне: цельнолитая слеза из золота 96-й пробы с лету врезается в синюю, чуть подернутую льдом воду. (Золото было самое настоящее, «слезка» весила аж шестьдесят фунтов, на время съемок студия наняла трех дополнительных охранников, все это очень пригодилось нам в рекламной кампании. И все это придумал я, вот уж точно — и смех и грех.).

А тут вдруг снова октябрь. Наш гостеприимный хозяин отвалил на Антибы, сказав на прощание, чтобы мы не спешили съезжать, — ну, мы и не стали спешить. В турне по Британии, а потом и при записи «Gauche» мы использовали на подпевках трех девиц, одну из них звали Инес Роуз Уокер. Эта высокая, стройная, с иссиня-черными волосами красавица, великолепно владевшая как литературным языком, так и непечатным, произвела на меня весьма сильное впечатление. Мне кажется, что добрейший лорд также питал к ней слабость, но ничего серьезного из этого не вышло.

Обрисуем обстановку. SexPistols еще не вышли из египетского плена; до того момента, когда они вывалят весь язык неблагополучных окраин в одну-единственную телевизионную студию, оставался еще целый год. Малкольм Макларен [29] оттачивал до совершенства свою изящную методику обдирания крупных звукозаписывающих фирм: вместо того чтобы выпустить хитовую пластинку, но по неопытности пролететь мимо денег, «пистолз» действовали настолько возмутительно, что фирмы давали им уйму денег, лишь бы ушли и не показывались. Спрингстин только что выпустил в Штатах «Born To Run»: волне еще предстояло захлестнуть Британию. «Цеппелины» все еще продавались, спасибо, вполне прилично.

Так же, как и Джеймс Ласт. Ну и конечно же диско, диско цвело и пахло.

Развлечения. Уже на одних только предварительных заказах «Gauche» занял первое место в альбомных чартах, и «Эй-ар-си» решила отметить это дело с прямо-таки вызывающей расточительностью — и вне всякой связи с тем фактом, что теперь мы выполнили все свои обязанности по трехальбомному контракту и были вправе мотать куда угодно, а вернее — туда, где больше платят.

«Эй-ар-си» нагрянула к лорду Боду с самым настоящим цирком. Львы, тигры и даже слоны. Глотатели огня, жонглеры, воздушные гимнасты, человек-ядро и целый взвод шимпанзе, не говоря уж о трех клоунах с багровыми от пьянки носами.

Воздушная гимнастка сразила меня наповал, тем паче что прежде мне не доводилось видеть вблизи ни одного существа этой породы. Руки, плечи… как вспомнишь, так вздрогнешь. Слава богу (а еще больше — Инес), что я кое-как справился с этим чувством. И влюбился вместо нее в Инес. Кроме нее. В обоих. Обеих. Господи, да не знаю я, что там было. А вот страховки так точно не было, смертельный номер.

— Ты и сам не знаешь, чего тебе надо. Этот разговор происходил в местности, именуемой Гоулден-велли, мы шли по узкому, с высокими обочинами, проселку из деревни, именуемой Ваучерч, в деревню, именуемую Турнастоун. Атмосферические условия: яркий, словно дочиста вымытый осенний день, голубое небо, белые как вата облака, ветер слабый до умеренного. Тесно обступившие дорогу деревья только-только начали сбрасывать золотой свой убор, и мы шли, ступая по золотым (красным, желтым и коричневым) осенним листьям.

— Чего? — изумился я. — Конечно же, знаю. Я совершенно точно знаю, чего мне надо.

— Ну и чего же, если не секрет?

— Ну-у…

— Вот видишь?

— Да нет, ты кончай, так же нечестно. Я думаю.

— Господи, неужто ты считаешь это оправданием?

— Слушай, чего ты слова мне сказать не даешь…

— Извини, пожалуйста.

— …я же прекрасно знаю, чего я хочу. Я хочу… изменить мир.

— Ну да, конечно. К лучшему?

— Само собой! — рассмеялся я (прикалываться надо мной гиблое дело, я этого просто не замечаю — по тупости, что ли?).

— Ну вот, — кивнула Инес. — Не бог весть что, но все-таки.

— Я же это все не просто из-за денег. Я знаю, что такое бедность. Это я в смысле, что, ну… «European» и «No Lesson For Us» [30]… — (Инес пела и там и там.) — …В них же есть мессидж, и в той и в другой, не знаю, можно ли назвать их песнями протеста, но в любом случае они…

— Коммерческие. Рядовые коммерческие песни. И весь альбом такой. Не надо дурачить себя.

— Мамочки! — поразился я. — Ну ты ж и циничная!

Дорога между невысокими, сухими откосами поднималась в гору; Инес шагала по золотой россыпи вровень со мной, скрестив руки и глядя прямо вперед.

— А то! — сказала она и звонко расхохоталась.

И тут сквозь облака пробилось солнце, дунувший сзади ветер взметнул листья и взвихрил их вокруг наших щиколоток, встрепал нам волосы и пузырем раздул ее длинное, свободное платье. Ветер чуть окреп и установился, понес весело кувыркающиеся листья вперед и вверх, вровень с нами, превратив желоб дороги в золотой, неподвластный тяготению поток; какое-то головокружительно долгое мгновение мы словно и шли, и стояли одновременно, плавучие острова, подхваченные ярким, суматошным течением.

Затем ветер подул еще сильнее, листья нас обогнали, и все кончилось, но волшебство этих немногих секунд было столь оглушительным и странным, что я никогда не мог его выразить, передать кому-нибудь другому, оно было даровано нам двоим, и только нам.

Той осенью я почти непрерывно был под кайфом. Однажды я вышел из величественного лордбадовского особняка с привычно смурной, наполненной прозрачным звоном головой, залез на раскидистый дуб и блаженно раскинулся на толстом, длинном суку. Я лежал, подперев рукой подбородок, и смотрел вниз, на щебеночную дорожку, где практиковался жонглер. Цирковые булавы взлетали, вращаясь, чуть не к самой моей ветке, и падали, и снова взлетали, и мне виделось нечто крайне символичное в том, чтобы смотреть на жонглера сверху, особенно когда он слишком увлечен своим делом, чтобы заметить, что на него смотрят.

Это было одно из тех странных сближений, какие всплывают лишь в раскрытом (зашоренном?) наркотиками сознании; в тот момент они кажутся глубокими и кристально ясными, а чуть позже — абсолютно непостижимыми.

«Вот так бы жить да жить», — думал я в эти ласковые осенние дни. Вы меня осуждаете?

В «Gauche» я уже не старался кому-то там доказать, какой я есть прекрасный песнеписатель. Более того, на конверте альбома вообще не было моего имени, я использовал вместо него целую кучу довольно дурацких псевдонимов. Авторами песен объявлялись О'Мор, Саттон, Сандри, Тисл и Хлазго, и только я один знал, что это были Джастин О'Мор, Оливер Саттон, Алан Сандри, Патрик Тисл и Джеральд Хлазго («Шотландец»). Упаси нас господи от нашего собственного, для внутреннего употребления, юмора [31].

Одна из моих шуточек подвисла особенно неприятным для меня образом. Я назвал компанию, выпускавшую наши песни, «Full Ashet Music». Люди из «Эй-ар-си» несколько удивились, но возражать не стали. Я считал это название хотя бы умеренно прикольным, даже и не подозревая, что теперь только мы, шотландцы, называем блюдо для мяса «ashet» [32], а англичане этого слова знать не знают, не говоря уж об американцах. В те времена я воображал себя этаким беззаботным, галантным бонвиваном, бывалым и умудренным гражданином мира, уставшей от аплодисментов знаменитостью, а потому взять вот так и выставить на всеобщее обозрение свою провинциальность казалось мне кошмарной потерей лица, пусть даже окружающие и не замечают моего faux pas [33].

Я даже не догадывался, насколько моя речь выдавала человека, родившегося и всю жизнь прожившего в Шотландии, и не только царапающий уши акцент, но и лексика, и разговорные обороты. Я даже не знал, что лондонец никогда не скажет «neither it is», или «back the way», или «see what like it is», или «see the likes of me?»; я не знал, что англичане не называют поход в бакалейную лавку «message» [34], а мизинец «pinky» [35], мне и в голову не шло, что, употребляя эти слова, я выставляю себя — в глазах некоторых людей — невежественным провинциалом.

Но я-то знал, что никакой я не невежественный, а очень даже ушлый ублюдок. А еще я знал, что никогда не буду и вполовину таким ушлым, каким считал себя до недавнего времени, но ничуть на этот счет не тревожился и был вполне доволен самим собой, даже не помышляя, что у этого самодовольства может быть ограниченный срок службы. Я вознамерился нечто сделать — и быстро добился успеха, если не превосходившего мои самые радужные мечты (с людьми по-настоящему честолюбивыми такого никогда не случается), то достаточно к ним близкого. Ничто не казалось таким уж трудным. Все было достижимо, если взяться за дело с умом. Мир поддавался приручению. Я убедился в этом на практике. И это лишь начало, то ли еще будет, следите за нашей программой.

Одно время я даже подумывал насчет занять в группе более заметное положение, возможно, даже закосить под Боуи и для каждого нового альбома менять свой имидж и/или псевдоним, но Кэптин Кэптивити, Вальтер Эго и Эдди Каррентс так и остались в проекте, земля им пухом, недоноскам несчастным.

Мы лишь единожды нагрянули в Пейсли всей командой, на шотландском участке всебританского турне, хотя другие (не я) иногда заезжали домой. Я навестил маму, она так и жила в Фергюсли, в той же халупе. Я уговаривал ее переехать, говорил, что без труда куплю ей жилье в другом месте, но она наотрез отказывалась. Зато она битком набила квартиру всяким аляповатым хламом; за вулвортскими картинками, всеми этими томными девами с цветочками в волосах, белыми кобылами, ошалело скачущими под луной по краю прибоя, луноликими страдалицами, роняющими хрустальные слезы, почти терялись даже ядовито-красные ворсистые обои.

Там был еще вагон и маленькая тележка подобного барахла, но я не слишком задержался у мамы, а потому не успел провести подробную инвентаризацию.

Мы арендовали на вечер салон местной гостиницы и пригласили своих старых друзей; не только я, но и все наши очень опасались, что из этой встречи не выйдет ничего хорошего. А вдруг они подумают, что мы относимся к ним свысока? А вдруг какие-нибудь мои приятели заведутся и понесут всю эту контору по кочкам? Да и у Микки, у него тоже есть очень способные дружки. А что, если люди попросту не придут? А если и придут, как они будут общаться, если большая часть друг друга раньше и в глаза не видала?

И слава богу, что опасались, иначе наше самодовольство могло бы попросту оттолкнуть людей. А так мы изо всех сил старались, чтобы все было путем, уговаривали знакомых, чтобы пришли, все тщательно организовали. Играть должна была одна местная группа, но у нас и у самих имелась в загашнике пара новых, прилично отрепетированных песен, и мы могли — если станут просить — выдать в конце небольшую акустическую программу. Кроме того, мы выставляли на всех пиво и наняли три микроавтобуса, чтобы после всего развозить людей по домам (были шуточки насчет нанять для рейса в Фергюсли бронетранспортер, но обошлось и без этого; насколько я знаю, ни автобус, ни его водитель не пострадали).

Наши старания не пропали даром, все получилось просто великолепно; нам так понравился этот вечер, что мы тут же обещали, что через год снова нагрянем в Пейсли. И не нагрянули, не смогли, у нас как раз было первое европейское турне. Мы помнили о своем обещании, постоянно говорили, что вот выкроим как-нибудь время и съездим, но каждый раз нас одолевали другие заботы, а потом неожиданно оказалось, что прошло уже много лет и нам уже было неловко, что вот так обещали и не выполнили, и между нами, как мне кажется, само собой возникло молчаливое согласие, что теперь уж, куда ни кинь, будет лучше не устраивать новую встречу, а притвориться перед самими собой, что никого мы там и не обманывали.

Джин Уэбб пришла на встречу со своим новым обожателем.

Я не видел Джин уже около года и даже не вспоминал о ней невесть сколько месяцев, и теперь, когда Джин появилась в компании длинного, очкастого слесаря-газовщика по имени Джеральд и я почувствовал самую настоящую ревность, я очень этому удивился — удивился и озлился на себя за эту ревность. А еще оказалось, что то ли я забыл за это время, какая она милая и симпатичная, то ли она сильно прибавила и по той и по другой части.

Я задумался на мгновение, а что бы она ответила и как бы все повернулось, позови я ее год назад с собой, в незнакомый, жуткий Лондон, но мысль эта мелькнула и ушла, и в разговоре с Джин и Джеральдом я снова стал «парнем из местных, который добился серьезных успехов, но ничуть не задирает нос».

Джин работала в газификационном отделе муниципалитета. Она собрала все наши пластинки. Ее мать все еще мучилась артритом. Ее отец потерял работу, но один из братьев, тот, что в Инверкипе, помогает семье; другой брат учится на бухгалтера. Нет, она не думает поступать в художественный колледж. У них в газовой конторе очень приятные люди.

Джеральд предпочитал соул, а потому не был особым нашим поклонником, но он считал, что очень приятно, когда местные ребята добиваются такого успеха, и еще ему нравилось, как здорово Дейв играет на гитаре.

Лицо Джин чуть округлилось и повзрослело, а вот волосы остались все те же, они окружали ее голову чем-то вроде рыжего, взъерошенного нимба; когда Джеральд отошел к стойке за кружками, Джин улыбнулась мне и сказала:

— Слушай, Дэниел, а ты прекрасно выглядишь, — помолчала секунду и вдруг спросила: — А ты можешь сказать, что ты счастлив?

Представляю себе, какая ошарашенная была у меня морда, потому что Джин расхохоталась, на мгновение схватила меня за руку и добавила:

— Ни фига себе вопросики, да?

Я пожал плечами, не зная, что и сказать.

— Ну, это… ну, оно как-то случилось в-в-все очень б-быстро, ну, а так… ну да, наверное, счастлив. Спроси меня снова через п-пару лет, когда все м-малость устоится.

Джин улыбнулась и кивнула.

— И мы очень по тебе скучали. — Она перевела взгляд с одного моего глаза на другой. — Без тебя город стал совсем другой.

Теперь я уж и совсем не знал, что сказать, а только демонстрировал изо всех сил свое крайнее смущение да бессвязно бормотал: «Ну, ты это, как-то… да брось ты…» и очень обрадовался, когда вернулся Джеральд.

Промежутки. Краткие, застывшие, бессвязные мгновения, время, проведенное в других мирах.

Золотая осень, огромный древний особняк посреди мирной холмистой равнины — все это казалось сказкой, при взгляде отсюда вся моя прошлая жизнь приобретала какой-то благостный, странным образом укороченный вид, и даже Фергюсли-парк окутывался радужной дымкой ностальгии. Кратковременное возвращение к родным пенатам пробило в этом тумане заметную брешь, но затем она снова сомкнулась со скоростью почти удивительной. Не прошло и месяца, а все мои впечатления от визита к маме, от ее собрания жутчайшей масс-халтуры померкли и затушевались, и я снова думал, как уютно было когда-то в этой квартире, как прекрасно она подходила для зарождения и формирования моего быстро развивающегося, далеко еще не до конца раскрывшегося таланта.

Не надо ржать, мне и лет-то было всего ничего.

А вот вы, как вы определяете, в какой момент вы были наиболее счастливы? Лично мне это не под силу, но по любому счету тогда я был счастлив. Это было более спокойное, совершенное счастье, чем то, которое я ощущал сразу после подписания того контракта, или когда я впервые услышал свою песню по радио, и частью его — я до сих пор не знаю, насколько большой, — я обязан, конечно же, Инес.

Моя первая настоящая любовница, моя первая прочная (порочные были и раньше) связь.

Тело танцовщицы, бешеный характер и дикая, необузданная сексуальность; кой хрен, да та воздушная гимнастка ей и в подметки не годилась. Но я-то, я-то чем ее заинтересовал? И ведь точно не деньгами (я сказал: «И-д-д-ди за м-меня замуж», а она ответила: «И-д-д-ди ты з-н-н-наешь куда?»), а тогда что же привязывало ее ко мне все эти годы, что питало ее верность (весьма для меня приятную) и ревность (весьма для меня опасную)? Я так этого и не понял. Время от времени я спрашивал ее в лоб, ну что такого ты во мне нашла, но она только хмурилась и заявляла, что это меня абсолютно не касается.

Ну что тут возразишь? С одной стороны — жуткая наглость, а с другой, если подумать, то и правильно. Были случаи, когда она прилюдно меня оскорбляла; как-то Дейви даже сказал потом, что я дурак, что терплю все ее выходки. Я не помню, что она тогда мне сказала, и не помню, что я ответил Дейви, но точно помню, что даже и не подумал выяснять с ней отношения.

Инес спала, обняв меня рукой и прижавшись грудью к моей спине; ночью я просыпался и чувствовал на шее ее мирное дыхание. Часто оказывалось, что рука Инес скользнула — я уверен, что совершенно бессознательно, — ко мне в пах, моя мошонка лежала в теплой, согнутой чашечкой ладони, как птичье гнездо в развилке дерева. Не было случая, чтобы ее пальцы сомкнулись сильно, причинили мне хоть малейшую боль, и я не думаю, чтобы Инес хоть раз проснулась в таком положении — под утро она неизменно переворачивалась на другой бок, — зато я десятки и десятки раз обнаруживал ночью, что она ласково держит меня за яйца.

Этот бессознательный жест казался мне очень трогательным.

Я часто вспоминаю эту осень в огромном старом особняке. Сказочное было время.

Однажды я зашел в дом, чтобы принести Инес ее кардиган, а заодно и отлить (вы не поверите, мы играли на лужайке в крокет; сейчас я и сам с трудом в это верю). Туалет был на втором этаже; я стоял у раковины, мыл руки и смотрел в открытое окно.

Я видел небольшой кусочек парка, а за ним — пологий холм, негусто поросший высокими кленами и вязами. Слева на фоне темной листвы парка виднелся краешек циркового шатра, полоскались по ветру цветные вымпелы. Было уже под вечер, и по другую сторону дома, на веранде, играл цирковой оркестрик; время от времени ветер бросал в окно обрывки музыки.

На залитом солнцем холме среди деревьев проглядывали фигурки гуляющих людей, резко обрисованные предзакатным, быстро меркнущим светом. А затем я увидел, как очередной порыв ветра шевельнул деревья и с них посыпались яркие, сверкающие листья, как капли золотого дождя с озаренных солнцем облаков, как драгоценные конфетти, брошенные чьей-то невидимой рукой на свадьбе неведомых древесных духов. У меня отвалилась челюсть; я стоял и смотрел, смотрел…

Глава 7.

— Слушай, Джим, а чего это тут сегодня какой-то странный запах? Ну вот точно чем-то пахнет.

Чем-то. Голубиным пометом и собачьим дерьмом, собачьей блевотиной, собачьей мочой и кэрри. Это если не считать…

Вчерашний вечер прошел совершенно бездарно; два часа кряду я вынюхивал и выискивал, подметал и подтирал, отмывал и отшкрябывал. Голубь мне так и не дался, время от времени этот мелкий поганец давал о себе знать тоскливым, потерянным воркованием, доносящимся откуда-то сверху. Для защиты вертушки от дальнейших бомбардировок я водрузил над ней раскрытый зонтик, надо не забыть поискать завтра в специальных магазинах настоящую крышку. У меня была такая — до той ночной пьянки, когда мы с Крошкой Томми провели серию экспериментов по выяснению относительных аэродинамических характеристик объектов более-менее правильной округлой формы, имеющих снизу что-нибудь вроде выемки.

Тарелки вели себя в полете вполне прилично. Шляпы по большей части тоже. Плексигласовые крышки от виниловых вертушек — не очень.

Измазанный мною половик и обосранная голубем простыня отправились на помойку (к счастью, у меня имелся целый тюк румынского постельного белья). Сперва я думал их постирать, но оказалось, что сразу этого сделать нельзя: моя шинель и так-то не сверкала чистотой, а ночные танцы на недоделанном виадуке с последующими приключениями плюс необузданная страсть этого засранца собачьего привели ее в окончательно непотребное состояние. Поэтому я закинул шинель в мощную промышленную стиральную машину чешского производства и оставил их выяснять, кто кого.

У меня нет ни пальто, ни теплой куртки, так что заменить временно отсутствующую шинель было нечем, да и то, что я видел за окном, отнюдь не располагало к прогулкам. Серое, низко нависшее небо то безжалостно хлестало город мелкой ледяной крупой, то посыпало тяжелым мокрым снегом. В такую погоду хороший хозяин… и т. д.

К тому же я надеялся, что сегодня мое утреннее одиночество нарушит не этот мерзопакостный голубь, а существо не в пример более приятное.

Я лежал на боку, подперев голову рукой, и завистливо смотрел, как Бетти курит.

Посткоитальная сигарета, вот ее-то мне особенно не хватает. Каждый раз, когда Бетти лезет в пачку, я думаю: ну, одну, и все. Ну что там какая-то одна сигарета, что в этом страшного, твоя совесть не станет возникать… но потом я вспоминаю о неизбежных последствиях. Эта самая, с большого «В», снова поднимет свою змеиную голову и потребует воздаяния.

— Ага. Я тут вчера вывалил на пол кэрри, — сказал я, стараясь расходовать драгоценную истину по возможности экономно.

— Терпеть ненавижу кэрри, — сообщила Бетти и сладострастно затянулась. — А вот мой Джек, он бы ел их на завтрак, и на обед, и хоть когда. От него этой гадостью за милю несло; ну, вообще-то от него сивухой несло, но если не сивухой, то ею.

Она глубоко затянулась и задержала дым в легких, получая от этого очевидное удовольствие; я мужественно отглотнул набежавшую под язык слюну. Когда Бетти затягивалась, с ее груди соскользнула простыня; я увидел розовые соски и приветливо им улыбнулся. Бетти проследила за моим взглядом, укоризненно сказала: «Ну, ты что!» — и подтянула простыню повыше.

Бетти на удивление строго придерживалась некоторых ограничений. Она ни за что не разденется у меня на глазах, а когда садится в кровати, то непременно прикрывает грудь простыней. Я нахожу это забавным, почти пикантным, но считаю за лучшее держать свое мнение при себе. Она навещает меня на этой колокольне уже два с половиной года, по два-три раза в неделю, что весьма благотворно сказывается на моем душевном здоровье. Помогает мне сохранить мое либидо в мирно побулькивающем состоянии, не дает ему бурно кипеть и скидывать крышку. Я испытываю к Бетти самые нежные чувства, но ничуть на ее счет не обманываюсь. В ее сердце не больше нежности и прочих романтических глупостей, чем в кассовом аппарате.

Бетти что-то под сорок. Вроде бы. Она не говорит. Миниатюрная. У Бетти прекрасные (главная ее гордость) ноги со ступнями, изуродованными чрезмерным пристрастием к остроносым туфлям, и светлое, податливое тело. Соломенные волосы (химия, исходно они каштановые). Раньше она о себе не рассказывала — ведь я плачу ей совсем за другое, и вообще, какое мое собачье дело? — но в последние месяцы немного разговорилась. Я думаю, что с другими клиентами она так и хранит свой обет молчания, но может, и нет; все мы норовим считать себя какими-то особенными, даже когда прямо и бесхитростно покупаем внимание к себе.

Вполне возможно, что она позволила себе говорить просто потому, что попривыкла ко мне за это время, присмотрелась. И более чем возможно, что общение со мной превратилось для нее в занудную рутину, теперь мы с ней не столько шлюха и клиент, сколько старые знакомые. Я уверен, что сперва она попросту меня боялась: здоровенный, дикого вида мужик, живет один-одинешенек в огромной церкви, тут кто хочешь испугается. К тому же она могла ожидать, что и член у меня огромный, пропорционально остальному телу (это не так, и мне страшно обидно, что вот есть же у меня хоть что-то нормальное, а никому не покажешь, ну не могу ведь я вывалить свое хозяйство на стол и гордо заявить: «Глядите, ребята! Да я точно такой же, как все вы!»). Я все собирался спросить ее на эту тему — но так и не собрался.

А насчет нашего основного с ней занятия, похоже, ей со мной нравится, она говорит, что со мной она кончает, а с другими — не получается. Что-то такое в том, как она это говорит, заставляет меня ей верить — и все равно я подозреваю, что ровно ту же песню она поет всем своим клиентам. А возможно, я просто мерзкий, черствый циник. Возможно.

— Что-нибудь от него слышно?

— От этого ублюдка? Ни полслова. Да пусть он там хоть сдохнет. — Бетти глубоко затягивается, ее улыбка холодна, как сталь. — Пускай-ка пострадает без своих кэрри. Там в Барлинни их не так-то часто подают.

Ее супруг получил десятку за участие в групповом вооруженном ограблении и отсидел уже шесть. Они с дружками подстерегли шоферюгу-дальнобойщика, развалили ему репу и сперли из его трейлера сорок тонн сигарет. Он мог бы уже скоро получить условно-досрочное, если бы пореже бил своих сосидельцев по балде. Курево он у них, что ли, отбирает, по старой, неумирающей привычке?

Глаза Бетти мечтательно затуманились.

— И не только кэрри, я знаю, чего еще ему не хватает, ублюдку этому. — Она притушила окурок о блюдце, стоявшее в ее целомудренно прикрытом простыней паху. — Его же хлебом не корми, дай перепихнуться. Он и уметь-то толком не умел, но любил. Двух дней без этого прожить не мог. Интересно, как же он теперь-то с этим делом там, в тюряге? — Ее лицо искривилось в недоброй усмешке. — И он же мелкий мужик, совсем плюгавый. Крутой, как яйцо, а росточком вот не вышел… и у него такая гладенькая кожа, считай что совсем без волос… Вот интересно, о чем думают все эти здоровые волосатые мужики, когда он там снимает портки.

Мысль о собственном муже, раздевающемся на глазах у двух десятков изголодавшихся по бабам преступников, вызвала у нее счастливую, злорадную усмешку. Я отвел глаза.

Муж бил Бетти смертным боем, однажды сломал ей руку. Судя по всему, он принадлежал к весьма распространенной породе мужчин, навсегда остановившихся в эмоциональном развитии на стадии несчастного, растерянного подростка и скрывающих это (в первую очередь — от самих себя) за жестокой агрессивностью. Сколько бы они ни пили, сколько бы ни дрались, их никогда не оставляет сосущее ощущение, что этого безнадежно мало, и тогда, чтобы неопровержимо доказать всему свету свою мужскую сущность, они стараются наклепать как можно больше детей. Бетти рассказывала мне забавную историю, как Джек обнаружил противозачаточные пилюли, которыми она тайно пользовалась, а она у него их выхватила, и тогда он стал гоняться за ней по всей квартире, догнал, отнял аптечную коробочку и сжег в печке.

Но самое сильное впечатление произвела на меня история (казавшаяся самой Бетти почти смешной), как ее судили за приставание к мужчинам на улице, и судьей оказался один из ее клиентов, и этот гад припаял ей три месяца.

Помню, я пришел тогда в неописуемое бешенство. Закон о проституции и прежде казался мне почти таким же идиотским, словно специально придуманным, чтобы прививать людям неуважение ко всем и всяческим законам, как и закон о наркотиках (идущий третьим закон о гомосексуализме безнадежно отстает от этих двух лидеров — по той причине, что последние годы никто и не пытается применять его на практике), однако то, с каким концентрированным, вызывающим лицемерием этот закон был обрушен на личность, близко мне знакомую, высветило всю вопиющую бессмысленность наших так называемых «общих ценностей» с невиданной прежде яростью. Я захотел узнать имя этого судьи, чтобы что-нибудь такое ему устроить — разоблачить или еще что.

Бетти не понимала, чего это я так завелся. Сказала, что я псих ненормальный: на каждой работе свои производственные опасности. Да чего там тот судья, она встречала ублюдков во сто раз хуже. Скорее всего, она тогда твердо решила не рассказывать мне о по-настоящему неприятных эпизодах из своей трудовой биографии, а то еще схватит этот псих топор и начнет гоняться за каким-нибудь паскудным клиентом.

Как бы там ни было, я рад, что Бетти сочла для себя возможным рассказать мне этот эпизод, хотя и остались другие, о которых она не хочет распространяться. Мне кажется, что у нее есть как минимум один ребенок, хотя об этом она тоже не говорит. Ладно, подождем еще пару лет.

У нас с Бетти выстроились очень простые и удобные отношения: мы пилимся, и я за это плачу. Когда-то я считал всех людей, покупающих это дело за деньги, существами довольно жалкими и силился понять, почему так поступает довольно много богатых и вполне привлекательных мужчин. А тут и понимать-то нечего. Удовлетворение физиологической потребности, не связанное с какой бы то ни было эмоциональной вовлеченностью. Полная простота и ясность. Чисто деловые отношения.

Но последнее время я начал с беспокойством задумываться, а нет ли у меня и других подсознательных мотивов. Возможно, я вижу в Бетти идеальный образ матери. Они с моей матерью совсем разные, но все же, если подумать, какое-то отдаленное сходство есть. Хуже того, есть прямая аналогия между ее мужем и моим папашей.

Потому что он тоже сидел в Барлинни. Сидел? Да он там жил, больше, чем дома.

Хотите послушать душещипательную историю? Мы — то есть мама, я и четверо-пятеро моих братцев-сестричек — отмечали мой пятый день рождения. Мама очень для меня расстаралась, купила торт и воткнула в него свечки. Я получил подарок, все мы были в бумажных колпаках, на столе — уйма бутылок лимонада, мы были готовы приступить к пиршеству, оставалось только мне задуть свечки.

Но я так и не успел этого сделать, потому что пришел в стельку пьяный папаша, и он слышал в пабе какую-то сплетню — не знаю уж, может, кто-то пошутил или просто неудачно выразился, — что мама встречается с каким-то там мужчиной. Он не открыл, а практически вышиб дверь, ворвался на кухню и рывком поднял маму со стула. Мы, дети, смотрели, ничего не понимали и дрожали от ужаса.

Одной рукой он держал ее за подбородок, а другой хлестал по щекам. Эта сцена все еще стоит у меня перед глазами, я все еще вижу, как разметались тогда ее волосы, слышу, с каким грохотом врезалась ее голова в кухонный буфет, как звенели падающие с полок чашки и блюдца. Мама упала, а он поднял ее и снова ударил, ни на секунду не переставая орать и ругаться. Мама пыталась сопротивляться, но силы были явно неравны; он бросил ее на пол и начал пинать ногами.

А мы, ну что могли мы сделать, нам и лет-то было всего ничего; мы просто сидели на своих стульях и в голос ревели. В конце концов Стивен, он на год меня старше, бросился маме на помощь, но получил кулаком в лицо, опрокинулся на кухонный стол спиной и посшибал весь лимонад. Папаша стоял над мамой, пинал ее, орал что-то и швырял в нее все, что ни попадя, — банки, чашки, тарелки. Мама лежала под раковиной, сжавшись в комок и негромко всхлипывая, и только старалась закрыть руками растрепанную, в кровь разбитую голову. Папаша пнул ее еще пару раз, затем выкинул чайник в окно, перевернул стол, отвесил каждому из нас, до кого дотянулась рука, по увесистой затрещине и удалился.

Мы столпились вокруг мамы, которая так и лежала на полу, даже положения не изменила, и заревели еще громче, почти истерично.

Такой вот счастливый день рождения.

И я так и не успел задуть свечки.

Папаша отсутствовал трое суток, а потом появился с пучком наворованных где-то цветов, весь в слезах и раскаянии. Он облапил маму и поклялся, что никогда впредь не поднимет на нее руку. Он всегда так делал.

Для меня же все это стало большим потрясением. Той осенью я пошел в школу и занимался вполне нормально, за исключением того, что не мог ни сказать «пять», ни написать эту цифру. Для меня числовой ряд имел вид: один, два, три, четыре, пробел, шесть и так далее. Я не мог использовать число пять никоим образом, это было слепое пятно, нечто, о чем я отказываюсь даже думать.

Школьному психиатру потребовалось два года времени и огромное количество терпения (а также чая и печенья), чтобы докопаться до причин. Я не мог об этом думать, и все тут. Из моей памяти начисто исчез большой отрезок времени. В кошмарных снах за мной гонялись то лев, то медведь, то тигр, меня зверски избивали и калечили, и в конце концов я умирал (просыпался). Я помнил эти сны во всех ужасающих подробностях, а тот день рождения не помнил абсолютно, словно его и не было.

К тому времени, как психиатр убедил меня откопать в голове эти воспоминания, папаша был уже надежно заперт в тюрьме Барлинни. Человека прикончил. Безо всякой особой цели, просто у парня, который чем-то там досадил ему в баре, оказался слишком уж хрупкий череп. Такая вот непруха. Собственно, папаше это было не в новинку, он стал постоянным клиентом местных каталажек задолго до моего рождения. За воровство, за драки, и всегда по пьяни. Если разобраться, он не был даже каким-нибудь там особо буйным, просто глупый, слабохарактерный мужик. Уже после нескольких рюмок папаша становился агрессивным, он знал за собой эту слабость, но всегда считал, что уж на этот-то раз все будет по-другому и он удержит себя в руках. А потому он раз за разом надирался, а надравшись, начинал задирать всех, кого ни попадя, и ввязывался в драки и попадал за решетку.

Я придумал про своего папашу шутку. Надобно знать, что он глубоко презирал образование, считал всех студентов дармоедами и пустозвонами. У него был обычай бахвалиться, что сам он обучался в Университете жизни (нет, честно, он прямо так и говорил). Так вот, слушайте шутку: папаша обучался в Университете жизни, только его регулярно оттуда исключали.

Смешно, правда?

Чуть раньше, чем супруг Бетти угодил в Барлинни, моего папашу перевели в Петерхедскую тюрьму, так что у них не было шанса познакомиться. А жаль. Десять лет назад он вышел. Мама его приняла — щуплого, седого, совершенно сломанного человека; теперь в их новом килбарханском доме он днями напролет сидит перед телевизором. Он не пьет ни капли, никуда не ходит и ложится в постель по первому маминому слову, это что же нужно было сделать, чтобы довести его до такого состояния. И все же иногда я думаю, что он получил ничуть не больше, чем заслужил.

А может, я просто черствый, бездушный ублюдок.

— Что-то ты как-то с лица сбледнул.

— Э-э-э, что? — Я недоуменно взглянул на Бетти, вырвавшую меня из безрадостной пучины воспоминаний. — Сбледнул?

— Ну да, ты выглядишь ну точь-в-точь будто сам посидел в тюряге, ну точь-в-точь. А это у тебя что такое? — Бетти подобрала с простыни мою левую, с разбитыми в кровь костяшками руку и уронила на прежнее место. — Вот уж не знала тебя за такого. С кем ты там подрался?

— Ни с кем. — Я взглянул на ободранную пятерню, а затем пару раз согнул и распрямил пальцы.

— Рассказывай. Я что, не знаю, как выглядят у мужиков пальцы после драки? Из-за чего ты подрался?

— Да ни с кем я не дрался. Просто залезал на одну штуку, вот и ободрал руки.

(А ведь кто его знает, может, Макканн не сказал мне всей правды. Может, я все-таки кому-нибудь врезал? И что было потом, когда мы с ним разошлись? Я пошел и где-то там купил себе кэрри. А потом? Ввязался в драку? Может, и так, я же ничего не помню… Хотя нет, я же совсем не умею драться. Меня же и трезвого любой ребенок сделает. Любой малолетний, закаленный в уличных боях хулиган. И такое-то травмирующее событие, как драка, я никак не мог забыть… или мог?).

— Ну да, конечно, с лестницы упал. Расскажите своей бабушке.

— И не падал я ниоткуда, я залезал.

— Так ты что, в комнату чью-то хотел залезть?

— Да нет, дело в том, что я просто… я просто был пьяный, вот и потянуло полазать. Ничего я не воровал и не собирался. — Я спрятал руки под простыню и лег на спину.

Некоторое время мы молчали: она — сидя, я — лежа. Я смотрел в ненормально высокий потолок своей колокольной спальни. И думал.

— А знаешь, ведь я в жизни ни разу ничего не украл. — Я скосился на Бетти. — Удивительно, правда?

— Уж куда удивительней. — Бетти на мгновение вскинула темные, густые брови и полезла в пачку за очередной сигаретой. — А ты точно знаешь?

— Да, пожалуй, точно.

А правда, и как же это вышло, что за все свое детство-отрочество-юность я так ни разу ничего не спер? Каждый из моих друзей хоть что-нибудь да спер. Да и вообще почти каждый, кого я хоть немного знал. А я не воровал. Боялся. Я всегда очень ярко себе представлял, как это будет, если меня поймают. Вина, жуткое ощущение того, что тебе говорили не делать того-то и того-то, а ты не послушался, и сделал, и попался, и понес наказание. Ужасающая логика этой последовательности, словно все ее звенья твердо предопределены и только не успели еще реализоваться. Меня останавливал страх. Боязнь вины. Боязнь стыда, неловкости, замешательства. Боязнь того, что скажет мама.

Ну а в результате я чувствовал себя виноватым, что я не такой, как все мои товарищи.

Бетти закурила сигарету. Я лежал и думал.

И если бы я хотя бы похищал чьи-то там сердца. Да куда там, с моей-то мордой. Ну да, конечно, в бытие свое Уэйрдом я имел уйму поклонников — и, конечно же, поклонниц. Но это же совсем другое дело. Более чем сомнительно, чтобы фэны относились к своим кумирам с любовью. Восхищение — да, преклонение — да, но никак не любовь. Они могут думать, что любят, но с какой бы это стати дети, подростки так вот сразу научились разбираться, что любовь, а что нет? Кому, конечно, как, но лично мне в их возрасте это было не под силу. Да и сейчас, в общем-то, тоже, а уж я ли не потел над этой задачей.

Но даже если считать преклонение перед нормальной эстрадной звездой «любовью», при чем тут я? Что во мне нормального? Можно почти не сомневаться, что малолетние фэны видели во мне антигероя, наглядное доказательство того, что рок-музыканту совсем не обязательно быть смазливым. Более того, избирая предметом своего обожания такого жуткого хмыря, они лишний раз удовлетворяли извечную извращенную страсть подростков хоть чем-нибудь да удивить взрослых. Хмурый, косматый Уэйрд злобно таращился зеркальными очками с тысяч постеров, налепленных (к ужасу родителей) по стенкам тысяч детских спален, нечто зловещее, но не слишком вылезающее за рамки, безвредная дешевая щекотка для нервов [36], символ пустой, нестрашной угрозы. Дети заменили мною других, более симпатичных звезд, чтобы пояснее выразить свою точку зрения; мое номинальное вознесение на звездный небосвод было неким очень скромным провозвестием грядущей полуискренней, полунаигранной омерзительности панка.

А может, мною просто шантажировали; борясь за свой отвергаемый родителями стиль одежды и украшений, детишки использовали меня для контрастного сравнения: вы считаете, что это плохо? Да вам еще крупно повезло, я мог бы выглядеть так, как он. А может, все и совсем просто, может, моя широкая, дурацкая физиономия представлялась им очень забавной. Прикольной.

Нет, я не разбивал и не исхищал никаких таких сердец. Что касается Инес, ее сердце было уже однажды исхищено, и чтобы получить его назад, пусть и в сильно потрепанном виде, Инес пришлось заплатить очень и очень много, я только не знаю, в какой именно валюте. Так что теперь ни о каких дальнейших исхищениях не могло быть и речи, Инес держала его надежно запертым и под постоянным присмотром. Мы сосуществовали сугубо на ее условиях.

Кристина… тоже нет. Какое-то время она меня любила — говорила, что любит, — но любила скорее как друга… или даже как очередное домашнее животное. Вот так я себя с ней и чувствовал — как большой, несуразный пес, милый и дружелюбный, но уж больно назойливый с этим своим дружелюбием, так и норовящий прыгнуть и обслюнявить тебе все лицо или посшибать приветливо виляющим хвостом всю посуду со стола.

Были и другие. Антея, Ребекка, Син, Салли, Салли-Энн, Синди, Джас, Наоми… вряд ли я умыкнул хоть на малое время чье-нибудь из них сердце, да мне этого и не хотелось. Я хотел нравиться, а не чтобы меня любили. С любо5вью шутки плохи. Любовь калечит людей, любовь убивает.

Но в своих песнях я ничего подобного не писал. Мои песни о любви не отличались особой оригинальностью, ну разве что были чуть-чуть поосмысленнее средней эстрадной продукции того времени (и несравненно осмысленнее того, что впаривает нам это теперешнее охвостье рока, хэви-металл). Самое большее, на что я был способен, это сочинить саркастическую песню о любовных песнях («Вечная любовь»: «Сквозь бури и невзгоды ты пронесешь любовь. До гроба и за гробом ты сбережешь любовь. И плевать, что там в раю души духам не дают, — все равно ты сбережешь свою любовь»).

Я был слишком, убийственно зауряден. Мне бы расправить свои крыла, раззудись плечо, размахнись рука и т.д., и т.п. Мне бы сочинять песни совершенно иного плана, более радикальные, рискованные, безоглядно смелые, а не перетряхивать раз за разом одно и то же старое хламье. Ну да, конечно, оно не было совсем уж одно и то же, со временем оно малость менялось. Малость. И на какого же тогда черта занимался я этим делом? Деньги тут абсолютно ни при чем: уже после первых двух альбомов, после того, как появился целый ряд кавер-версий, я мог со спокойной душой послать все это дело подальше и безбедно прожить остаток своей жизни, и думать позабыв о каком-то там сочинительстве. Деньги ни при чем, а что при чем? Зачем я кропал и кропал эти милые, легко насвистываемые песенки?

А затем, что это было легко. Что это от меня ожидалось. Что публика этого хотела (вроде бы). Она, сердешная, все так и норовила углядеть в том, что я ей выдавал, нечто большее, нечто такое, до чего мне бы самому и в жизнь не догадаться, а мотивчики, казавшиеся мне более (менее?) чем заурядными, поднимались на щит как смело раздвигающие границы популярной песни, порождающие сплав рока с классической музыкой. (Ча-во? Мои познания в классической музыке начинались и кончались тем непреложным фактом, что она мне не нравилась. Я-то в простоте считал, что объединение рока с классикой — это когда ты даешь фоном ансамбль струнных, а мы если и использовали те струнные, так всего два раза на шестьдесят с лишним песен… но кто я такой, чтобы спорить с умными людьми?).

Мне должно было хотя бы попытаться. Побольше экспериментировать. Я писал те песни, какие мне хотелось писать, но мне должно было хотеться писать совсем другие песни. Я знаю себя, мне было совсем не трудно заинтересовать себя чем-нибудь более оригинальным, непростым. Сделай я так, я бы слушал совсем другую музыку, я бы подумал: «Слышь, а ведь мне это нравится. Это вполне прилично… я тоже могу сделать что-нибудь в этом роде, но лучше», — и уж хотя бы попытался бы. Но до такого у меня руки так и не дошли.

Выдохнутый Бетти дым перетекал через теплую, ярко освещенную комнату к высокому окну в дальней стене. Дым медленно струился на фоне серого облака. Небо пересекли черные силуэты двух чаек.

Снаружи, на Сент-Винсент-стрит, было чуть пошумнее обычного; сегодня как раз открывали новое, великолепное здание «Бритойл», вся округа кишела копами и топтунами.

Рано утром я был вынужден пустить в церковь полицейского, желавшего проверить крышу колокольни на предмет снайперов. Не думаю, что я понравился ему больше, чем он мне, но спасибо уж и за то, что они не посадили на эту крышу своего снайпера.

Бетти притушила окурок о блюдце, выдохнула остатки дыма и легла на спину. Ее груди воспользовались удачным моментом и осторожно выглянули из-под простыни. Бетти облизнула губы, потянулась и закинула руки за голову, ее волосы рассыпались по светлой, нежной коже предплечья, золото на белом. Я смотрел на нее и думал, какой будет вкус у ее губ, острая ностальгия с еле заметной подмесью отвращения.

Возможно, мне следовало попросить ее не курить в моем обществе, ведь есть же у клиента какие-то права. Но я не мог. Это сразу воздвигло бы между нами преграду, погубило бы всю непринужденность, почти как если бы я попросил ее о «специальных услугах».

Но с другой стороны, смешно было притворяться, что мои с Бетти отношения представляют собой нечто большее, чем коммерческая сделка. Дружбу не купишь [37]. Ну что ж, сойдемся на легком трепе и сексе — пусть даже в бесконтактной его разновидности (как и должно разумной женщине, Бетти боится СПИДа). И даже если треп этот воскрешает в памяти вещи, которые я предпочел бы забыть.

— Ну что, опять у тебя там зачесалось? — неодобрительно спросила Бетти.

— Откуда ты знаешь? — поразился я.

— Две сигареты. — Бетти опустила блюдце-пепельницу на голый дощатый пол, снова легла и повернулась ко мне. — После двух сигарет тебе всегда снова хочется.

Я рассмеялся, но несколько неуверенно. Это что же, неужели я такой предсказуемый? Бетти перекатилась на спину и раскинула руки.

— Мужики, мужики, — вздохнула она.

У ее губ был привкус табачного дыма, волосы пахли дешевой парфюмерией. На удивление мирное, уютное сочетание.

— Нет, ну точно тут странный запах, — заметила она, натягивая на меня «дюрекс».

— Притерпишься, так и понравится, — пообещал я с обычным для себя оптимизмом.

Бетти наморщила носик и снова легла.

— Чудной ты какой-то, — сказала она и через секунду добавила: — А что тут такого смешного?

Глава 8.

Денег много не бывает. У того, кто не знает, куда их деть, не денег слишком много, а фантазии маловато. Были бы деньги, а на что их потратить, всегда найдется: особняки, поместья, автомобили, яхты, одежда, картины… Как правило, богатые богатые находят вполне пристойные и уместные способы избавиться от части своих капиталов: они увлекаются океанскими парусными гонками и держат конюшни скаковых лошадей, они покупают газеты, телевизионные станции и автомобильные компании, учреждают премии и стипендии, дают свои деньги (а иногда и свое имя) новым больницам и художественным музеям. Весьма удобно купить себе сеть гостиниц: с одной стороны, вам будет готов и стол, и дом под любым кустом вселенских джунглей, а с другой — буде вам захочется вдруг уволить управляющего гостиницы, не придется тратить времени на ее покупку.

Господи, да предложите мне любую сумму денег, от одного фунта до полного контроля над всей мировой экономикой, и я без особых раздумий скажу вам, как бы я ее потратил.

Но именно скажу. Теоретически. Сам я ничего делать не буду. К настоящему времени я уже твердо себе уяснил, что и без денег, и с большими деньгами я остаюсь практически одним и тем же, самим собой. Я уже оттрубил свое, пытаясь стать кем-то другим, пытаясь воплощать свои собственные фантазии и фантазии других людей. Были мы там, накушались по самое это место.

Мои фантазии неизбежно оборачивались под конец чем-нибудь плохим, даже летальным.

И здесь я рассуждаю отнюдь не теоретически, я через все это прошел. Я прилежно исполнял доставшуюся мне партию в великом танце коммерции, я получал доходы и тратил их на самые разнообразные — и каждый раз бессмысленные, бесполезные, попросту идиотские вещи, в том числе и на наркотики. У меня был суперроскошный автомобиль (хотя я так и не умею водить) и поместье с огромным особняком в горах Северной Шотландии.

Не знаю уж, чего было больше в этом особняке — сквозняков или промозглой сырости, а поместье при нем представляло собой десять тысяч акров болота и клочкастой вересковой пустоши. Однажды трясина засосала мой резиновый сапог, и это было единственное, что посеял я на этих благодатных просторах. По во-он тем холмам бродили олени, а в этих, вот тут, ручьях водилась рыба [38], но я не хотел никого и ничего убивать, что окончательно превращало всю мою затею в зряшную трату времени. В конце концов я продал эту землю разумным людям, которые осушили ее и засадили деревьями. Я даже сумел заработать на сделке. Затем я купил маме домик в Килбархане и наполовину оплатил репетиционный и звукозаписывающий центр, который группа подарила муниципалитету Пейсли.

У меня даже был одно время свой остров — один из Внутренних Гебридов, доставшийся мне на лондонском аукционе до смешного дешево. Я строил на его счет самые радужные планы, но арендаторы все равно ненавидели меня вместе со всеми моими добрыми намерениями, и это вполне понятно, я на их месте вел бы себя точно так же: да за кого он себя держит, этот южанин, этот «Глезга кили» [39], этот сопливый попсарь? И то сказать, я же даже не знаю гэльского (все собирался и собирался выучить этот проклятый язык, да так никогда и… ладно, хрен с ним).

Фермеры видели слишком много великолепных планов, которые кончаются ничем [40], слишком много обещаний, растворявшихся в воздухе, как утренний туман, слишком много владельцев острова, предпочитавших проводить все свое время в местах более солнечных и приветливых. Ну что ж, эти грубые, мрачные люди были по сути правы; я отдал им остров практически задаром, как только бухгалтеры придумали способ списать часть убытков на счет подоходного налога. Что-то я тогда все-таки потерял, но нельзя же зарабатывать на каждой сделке.

Одним словом, игрался я во все эти игрушки да наигрался. Мои мечты сбылись [41], а когда они сбылись, оказалось, что они совсем уже и не мечты, а новые способы жить, связанные с новыми, а потому особо неприятными заморочками. Если бы я, по мере сбывания старых (мечт? мечтов?), придумывал себе новые, этот процесс мог бы длиться, я все время устремлялся бы к новым, еще более высоким высотам, к новым, еще более просторным просторам, но вышло, по всей видимости, так, что у меня вышел весь материал, я вчистую потратил его на песенки.

Да, вполне возможно. Вполне возможно, что я использовал все свои мечты для построения песен, а сам в результате остался ни с чем. С ничем. Это было бы прямой насмешкой, почти трагедией, потому что в те времена я ничуть не сомневался, что твердо держу метафорический руль в руках. Я считал себя жуть каким хитрым, считал, что использую свои песни и свои мечты, чтобы побольше узнать о себе… Плохо только, что все, что я узнал, не стоило и узнавать.

Скорее всего, я надеялся найти в своих фантазиях себя, различить в структуре реализованных мечтаний хотя бы смутный облик того, что я есть на самом деле, и когда мечты реализовались и я присмотрелся, увиденное не произвело на меня особо приятного впечатления. И не то чтобы я активно себе не понравился, просто я оказался далеко не такой интересной, утонченной и благородной личностью, как мне прежде думалось. Я-то все считал, что дай мне благоприятные условия — и я тут же расцвету махровым цветом и запахну, широко распахну крыла и взлечу… а на поверку оказалось, что я так себе, бурьян придорожный, и некоторые бутоны все грозились раскрыться, да так и не раскрылись и никогда уже не раскроются, а некоторые гусеницы оказались заурядными инфантильными червяками, какие уж там из них бабочки…

По такому случаю я решил переквалифицироваться в раки-отшельники, и полюбуйтесь только, какую здоровенную раковину отхватил я по случаю. А что, я не мелюзга какая-нибудь, мне место надо.

Мы со св. Джутом прекрасно друг другу подходим.

— Уэс, ты же это не серьезно.

— Еще как серьезно.

— Да нет, я тебе… даже от тебя… Не может быть, чтобы ты серьезно. Это шутка.

— Да какие там шутки. Когда-нибудь все так будут жить. Это будущее, так что привыкай заранее.

— Да нет, ты шутишь.

— Я тебе уже ответил.

— Тогда ты сумасшедший. — Я повернулся к Инес. — Скажи ему, что он сумасшедший.

Инес подняла голову от журнала и взглянула на Уэса:

— Ты сумасшедший.

— Вот видишь? — возликовал я. — Даже Инес согласна.

Уэс только покачал головой, глядя на проносящуюся мимо корнуэльскую пейзажистику:

— Это будущее, мэн. Привыкай, пока не поздно.

«Пантер-де-вилль» неслась по узким проселкам, среди золотых, умытых летним дождем полей. В синем небе плыли хмурые облачные дредноуты и легкие, цвета солнца, облачные яхты. Снаружи было душновато, и мы включили кондиционер. Я взял у Инес опустевший стакан и наполнил его шампанским. Она, Уэс и я ехали из Лондона на уик-эндное сборище, каковое имело состояться в доме Уэса.

На очередном повороте машина затормозила, едва не врезавшись в трактор, задом загонявший свой прицеп в поле. Я стряхнул с руки капли, потянулся за салфеткой и укоризненно поцокал языком.

— Слышь, Джас, мы же никуда не спешим.

Джасмин оглянулась и сбила шоферскую фуражку назад, обнаружив высоко подбритые виски — месяц назад эта девица начала косить под панка. Раньше, с длинными белокурыми локонами, она выглядела куда симпатичнее, но я держал свое мнение при себе.

— Я там чего, шампанское твое разлила?

— Да.

После Инес я налил Уэсу, а потом себе.

— Ладно тебе, красавчик, ведь коврик, он и так цвета шампанского.

— Ну да, и вся обивка тоже, но это еще не значит, что я буду мыть ее «Моэ».

Джас взглянула на мой стакан (в пути бокалы крайне непрактичны; особенно когда за рулем сидит Джас).

— Дэн, а мне?

— Подожди, пока доедем.

Джас обиженно надулась, но тут же вспыхнула новой надеждой.

— А дай тогда мне немного коки.

— Чего? — заорал я. — Ты серьезно или шутишь? В тот раз, когда я дал тебе эту заразу, все кончилось тем, что мы гнали по «эм-шесть» со скоростью сто сорок. Нет уж, только не это.

К слову сказать, все так и было, без малейшего преувеличения. После этого случая я всерьез задумался, что «де-вилль» малость мощновата для Джасмин, в конце концов, она и права-то получила только той весной, а двенадцатицилиндровый «ягуаровый» движок выдавал на шоссе что-то около четырехсот лошадиных сил.

Я позвонил в фирму и поинтересовался, нельзя ли заткнуть половину цилиндров, или уж как там это делается, но дилер сказал, нет, никак нельзя, и по голосу чувствовалось, что его так и подмывает спросить, точно ли я уверен, что гожусь в хозяева такого прекрасного автомобиля.

Я бы перешел на другую машину, но тут была некая закавыка: мне не хотелось упускать этот «де-вилль» из вида; как-то по пьянке я где-то в нем заныкал на пять тысяч кокаина и все еще продолжал розыски.

Я точно помню, как прятал пакет, но вот куда — хоть режьте. В тот день я не просто перепил и в хлам уторчался, а пребывал в абсолютно невменяемом состоянии, свидетельством чему как то, что я имел эту дурь при себе, так и то, что мы прямо посреди дня раскатывали по Гайд-Парку и Джасмин гнала «пантеру» по газонам со скоростью пятьдесят миль в час. Мирные загорающие сыпались из-под колес, как те испуганные куропатки, слава еще богу, что мы никого не сшибли, а только поломали пару шезлонгов.

Мы тогда поспорили с Джас по половому вопросу. Ей ну прямо не терпелось, чтобы вот прямо сейчас вот найдем где-нибудь автоматическую автомойку, загоним туда машину, Джас перелезет через спинку ко мне назад, и устроим все в лучшем виде, я же ставил на первое место необходимость вовремя добраться на фотосессию для «Роллинг стоун». В конце концов Джас малость поостыла, мы даже сумели выбраться из парка, так и не нарвавшись на полицию, но за всей этой суетой я вчистую позабыл, что запрятал кокаин в некое «удобное и безопасное место», и вспомнил об этом только через неделю, когда подручный запас иссяк. Я твердо знал, что именно спрятал пакет, а не выбросил куда-нибудь, потому что Джас опасалась, как бы я не выпрыгнул из машины, и как-то так закрыла дверцы и окна, что я никак не мог их открыть. Как бы то ни было, я все еще продолжал искать этот кокаин, и я дал себе слово, что, когда я его найду, Джасмин не получит ни крошки, особенно когда она за рулем; в тот раз на М-6 я набрался незабываемых впечатлений.

— Да я, наверное, перепутала, — плутовато хихикнула Джасмин. — Решила, что это «спид» [42].

— Очень смешно. — Трактор уполз наконец с дороги, и я указал подбородком вперед. — Горизонт чист. Поехали.

— Да брось ты, — приятельски подмигнула Джас. — Нацеди стакашку.

— Джасмин, — устало вздохнула Инес, закрывая журнал.

— Под… — Сзади ударила длинная очередь раздраженных автомобильных гудков. Джас безразлично оглянулась и снова положила локти на спинку сиденья. — Да бросьте вы там. Под кайфом я вожу только лучше.

— Джас. — Я махнул рукой вперед и нажал кнопку, поднимающую стеклянную перегородку между водителем и задней частью салона. — Крути баранку. И стихни, пожалуйста.

Джас обиженно убрала вздернутые ползущей перегородкой локти и тут же оглянулась на крошечную красную «мини», протискивавшуюся мимо нас по обочине. Опустив свое окно, она принялась беззвучно орать и делать неприличные, угрожающие жесты, я включил интерком.

— … Засранка херова! — звенел жестяной, без низких частот голос. — Да я ж тебе, сука, три кола в… — Хорошая вещь интерком: легкий нажим кнопки — и ничего не слышно. Машина прыгнула вперед, меня вдавило в сиденье, ни в чем не повинное шампанское снова расплескалось. Живые изгороди и поросшие травой обочины мелькали все быстрее и быстрее, до кургузой красной машины оставались уже считанные метры, я снова ткнул пальцем в кнопку интеркома.

— Ты, стервоза, ты чтоб и не думала спихнуть ее с дороги! Тормози, кому говорят! Ты что, забыла, что было в тот раз? Тормози, я же не шучу.

Джас ударила по тормозам, обожгла меня негодующим взглядом, сорвала с подбритого черепа и бросила себе под ноги роскошную (цвета шампанского) шоферскую фуражку и скинула скорость до мирных тридцати миль в час. «Я и говорить с тобой не хочу», — красноречиво говорили горестно ссутуленные, украшенные витым золотом плечи. Я отер обильно вспотевшие ладони о штаны и бессильно откинулся на спинку.

— Уволить, — сказала Инес, не поднимая головы от «Космополитен».

— Она права, — кивнул Уэс. — Ты нам еще нужен.

— Да чего там, — отмахнулся я. — Вот научусь водить, тогда и уволю.

Инес саркастически хохотнула, Уэс покачал головой и отвернулся к окну.

— Уэс, — окликнула его Инес, закрывая журнал.

— Да?

— Так ты что, серьезно насчет этих… клопов?

— Абсолютно. — Уэс взял с изящного (розовое дерево) столика, стоявшего между мною и Инес, серебряный портсигар и достал оттуда косяк. — С чего бы мне врать? — Он закурил и откинулся на спинку, попеременно поглядывая на меня и Инес.

— Ну, раз ты так, — поджала губы Инес, — я в твоем доме не ночую. Найду в Ньюки [43] какую-нибудь гостиницу. Ну а ты, — повернулась она ко мне, — ты решил, где будешь жить?

Я пожал плечами и тоже взял косяк.

Великолепно скрученный (одна из причин, почему мне не хотелось расставаться с Джас).

Кроме того, Джас грозилась в случае чего сказать своему отцу, ист-эндскому гангстеру, что я ее изнасиловал, а радикальная пенисэктомия не входила в мои ближайшие планы. Джас буквально требовала, чтобы я ее отжарил, я же до жути боялся, что тогда она еще крепче ко мне привяжется, вообще будет не стряхнуть (гипертрофия эго эндемична для рок-звезд), да и вообще мне нравилось иметь ее под рукой. С ней можно было поговорить. У нее был характер — поразительно скверный, но все-таки был.

— Ну, так что? — настаивала Инес.

Мне хотелось пожить у Уэса, какое-никакое, а разнообразие, но она явно хотела, чтобы я к ней присоединился.

— Ладно, гостиница так гостиница. Ты уж, Уэс, — развел я руками, — прости.

— Да брось ты, чего там извиняться. — Уэс смотрел вдаль, где за пологим травянистым склоном уже угадывалась белая полоска прибоя. — Ты в полном своем гражданском праве делать как тебе хочется. Включи лучше какие-нибудь звуки, — вздохнул он, — а то как-то здесь слишком тихо.

Ох, господи, большие дома, быстрые машины и шикарные женщины. Слава и богатство, в них нет ровно ничего плохого, если ты достаточно молод, чтобы получать от них удовольствие, и достаточно стар, чтобы держать их в руках.

Остальные заработали поменьше меня, но все равно очень, очень много. Мы прорвались в очень хороший момент, когда альбомы раскупались, как жареные пирожки. Пик нашей популярности в Британии приходится на семьдесят восьмой год, год, когда было продано рекордное число пластинок, к этому времени мы были уже знамениты и в Штатах, да и не только в Штатах, а везде, по всему миру. Чего только не писали о том, кто мы такие и что мы такое, что мы хотим сказать, к чему мы относимся и за что боремся, и мне кажется, что во всех этих нагромождениях чуши есть и крупица правды, в частности, я вполне согласен с мыслью, что мы были этаким осторожным шажком в сторону панка — достаточно оригинальные, чтобы привлечь к себе внимание, и не настолько буйные, чтобы представлять собой серьезную угрозу.

Мы сидели промеж двух стульев (или, если хотите, стояли одной ногой в прошлом, а другой приветствовали будущее) и очень неплохо на этом заработали. Нас объявляли и тем, и этим, и пятым, и десятым, мы были многограннее граненого стакана и насекомьего глаза. Мы заставляли слушателей не только отбивать ногою такт, но и шевелить извилинами (сочетание, доступное далеко не каждой команде, достигнуть его ой как трудно, вы уж мне поверьте). У нас был — не сочтите за нескромность — класс.

Самым главным нашим трюком являлась… музыка, вот за то нас и любили, вот за то нас и хвалили. Как это вышло? Ума не приложу. В то время я ужасно гордился нашей такой репутацией, теперь же она кажется мне совершенно бессмысленной. Мы строили свои песни не так, как все, мы развивали основную музыкальную тему по нестандартным схемам, мы применяли необычные созвучия, неожиданные, но не раздражающие слух наслоения музыкальной ткани. Кой черт, да я же попросту пытался получить такой же самый звук, как у всех остальных, я изо всех сил старался быть нормальным. Старался — и не мог, ничего у меня не получалось, вот вам и весь секрет.

Но если меня спрашивали, как мы добиваемся того, чего добиваемся, я обычно отвечал, что все дело в мотивах. Да так оно и было. Глядя в корень, настоящим товаром является именно музыка — мотивы, которые люди могут запомнить, напеть, насвистеть или выщипать из своих собственных гитар.

А все остальное, от аккордов, аранжировки и виртуозного исполнения до имиджа, маркетинга и сценической пиротехники, все это не более чем витрина, с которой продается музыка, а в моем случае — именно мелодии, ведь мои тексты редко поднимаются над средне-приемлемым уровнем, а бывает, что и до него не дотягивают. Музыка вещь надежная, мало кому удается продать много пластинок, опираясь в первую очередь на достоинства своих стихов. К тому же музыка не нуждается в переводе.

Ну да, конечно же, мода тоже продает, и ритм продает, могут продавать и какой-нибудь конкретный стиль, и техника исполнения, и даже сам исполнитель как таковой, и промышленность изо всех сил старается увязать все это в один пакет и торговать имиджем, все это так, однако самым надежным, долговечным товаром была и остается хорошая музыка.

С другой стороны, имиджем легко манипулировать, куда легче, чем артистами, и уже поэтому большие компании так его любят. В свое время нам очень повезло, мы попали — абсолютно случайно — точно в струю. Но так вышло с нами, а уже со времен Элвиса — возможно, даже со времен Фрэнка Синатры — компании стараются устранить всякий элемент случайности и кропотливо конструируют имиджи своих групп и исполнителей. Они занимаются этим годами и добились немалых успехов, а в результате теперь, словно в насмешку, идея имиджа как едва ли не главной составляющей успеха считается настолько самоочевидной, что детишки стали лепить себе имидж сами, они трудятся над ним не меньше, если не больше, чем над своими песнями, еще и в глаза не видав ни одного рекрутера. Странные времена, странные нравы.

О-хо-хо, да разве так было во времена моей молодости! (Насколько мне известно. ).

Мы гастролировали по всей Британии, по континенту и Скандинавии, и по Штатам тоже; мы записали эту самую «Сверкучую тьму» и готовились ко всемирному турне. Мы остались при «Эй-ар-си», однако выторговали для второго трехальбомного контракта условия настолько разумные и справедливые, что Рик Тамбер и по сей день болезненно кривится, вспоминая.

Мы все собирались создать собственную записывающую фирму, издавать себя самостоятельно, чтобы иметь полный контроль… но так как-то и не собрались. Все наше время и силы уходили на гастроли и записи, а организовать фирму да еще отладить ее работу — дело далеко не шуточное, в обеденный перерыв не провернешь. Я чувствовал легкое разочарование — и огромное облегчение. У меня была наготове уйма дурацких прожектов (и еще более дурацких названий). Я хотел назвать будущую фирму «Obscure Record Label» [44], a когда никто меня не поддержал — полностью утратил интерес ко всей этой затее. Мы так и остались при старших ребятах, и они давали нам уйму сластей — тонны и тонны, и леденцов, и чего хочешь.

Мы пятеро выдавали валового продукта побольше некоторых стран третьего мира, но не имели при том постоянного места жительства. Когда мне нужно было зачем-нибудь знать, где я официально живу, я звонил своим адвокатам. Каждый из нас купил себе в Британии то или иное жилище, у меня было мое шотландское поместье, у Дейви — особняк в Кенте, у Уэса — дом в Корнуолле, Кристина приобрела в Кенсингтоне средних размеров многоквартирный дом, Микки поселил своих родителей около Драймена в домике с видом на озеро Лох-Ломонд, однако ни один из нас не считался постоянно проживающим на Британских островах.

Из-за налогов, конечно же; в результате нам не разрешалось проводить в Британии более трех месяцев в год, но мы и этого-то не добирали. Мы проводили так много времени на зарубежных гастролях, что не было смысла регистрироваться в британских налоговых органах (да и вообще я не считал жидковато-розовое правительство Джима Каллагана достойным моих денег… что бы я сказал про правительство теперешнее ?). Если я не ошибаюсь, во второй половине семидесятых все мы считались проживающими в Лос-Анджелесе. Если не на Каймановых островах.

Все это не имело ровно никакого значения. Мы останавливались в гостиницах, останавливались в квартирах и домах, принадлежавших звукозаписывающим студиям Парижа, Флориды или Ямайки, останавливались у своих друзей и всяких знаменитостей, иногда проводили неделю-другую в своих британских жилищах, изредка навещали родителей.

Проживали свою мечту — вернее, свои раздельные мечты.

Дейви жаждал присоединиться к сонму полубогов гитары, хотя, пожалуй, он и тогда уже знал, что их звездный час канул в прошлое. Он пришел чуть-чуть поздновато, оседлал волну, начинавшую уже рассыпаться. Недобирая хвалы и восторгов — в сравнении с тем, что Дейви считал положенным ему по праву, — он ничуть не играл от этого хуже, а пожалуй, даже и лучше, ведь ему приходилось стараться изо всех сил, выкладываться до последнего, и все равно мечта его осталась, как мне кажется, неосуществленной. Недоосуществленной .

Дейву было мало того, чтобы его упоминали через запятую в одном ряду с Хендриксом, Клэптоном или Джимми Пейджем, он хотел, чтобы их упоминали через запятую в одном ряду с ним. Но время таких легенд отошло. Он не смог бы встать на один с ними уровень, даже если бы играл ничуть их не хуже (в чем он сам ничуть не сомневался). Поэтому у него всегда оставалось к чему стремиться.

В то время это не вызывало у меня ни малейшей зависти.

Трудно сказать, как бы сложилась жизнь Дейви, достигни он поставленной цели, а так некая нереализованная часть его яркого импровизационного таланта искала и находила себе выход в грубых розыгрышах и леденящих сердце трюках. Дейвид Балфур, эсквайр, последовательно становился Дейвом Балфуром, Дейви Балфуром и наконец Психанутым Дейви Балфуром, такую кличку дали ему газеты; в кои-то веки они были недалеки от истины.

Дейви начал выдрючиваться в гостиницах. Он увлекался скалолазанием и при каждом удобном случае демонстрировал свое мастерство, забираясь в гостиничный номер по наружной стене. В одной гамбургской гостинице и по сю пору слагают легенды и песни о сумасшедшем шоттландере, которому взбрендило подняться из холла на крышу по лестнице. На мотоцикле. На обратном пути Дейви чуть не откинул коньки, он спускался на лифте, не заглушив двигатель мотоцикла, сильно отравился угарным газом и вывалился в холл в полубессознательном состоянии.

В одном из наших британских турне Психанутый Дейви выступал Раздолбаем. Я тут ни при чем, это была его собственная идея. В какой-то момент концерта Дейви покидал нас минут на десять, а затем возвращался в сиянии прожекторов, окутанный клубами дыма (сухой, естественно, лед), через (если имелась такая возможность) сценический люк.

К его рукам были прикручены ревущие на максимальных оборотах бензопилы, к коленям — горящие паяльные лампы, к лодыжкам — сварочные горелки. На голове у него был шлем вроде мотоциклетного, с парой включенных электродрелей, все это дополнялось несколькими десятками ярких, беспорядочно мигающих лампочек. С минуту он стоял под бешеные вопли слушателей, многие из которых знали об этом трюке и с нетерпением ждали, когда же на сцене появится Раздолбай.

Затем рабочие начинали подносить кирпичи, обрезки металла, дерева и пластика; Дейви вытягивал руку, или сгибал ногу, или просто кивал, сыпались искры, и металл разваливался пополам, горел и плавился пластик, и все это время Дейви пел (пытался петь) «Форсаж». Через рев моторов и вопли зала нельзя было разобрать ни слова, однако номер был очень эффектный и пользовался колоссальным успехом.

Очень эффектный и очень опасный, так что у нас возникали заморочки с пожарными, но убрали мы его сами из-за двух обстоятельств. Во-первых, на одном из выступлений Дейви зацепил рукой за вращающееся сверло и чуть не остался без мизинца; слава еще богу, что правого, но все равно забинтованный палец мешал ему играть в полную силу. К тому же ни одна компания не хотела страховать Дейви руки, пока исполняется этот номер, и это очень его беспокоило. Затем вмешался Большой Сэм, сказавший, что такие агрессивные штуки нам не подходят, совершенно не вяжутся с нашим имиджем.

Мы, остальные, дружно согласились, и Дейви с очевидным облегчением подчинился решению большинства.

А еще все эти розыгрыши. Во время одного из американских турне Дейви повадился устраивать диверсии в моем гостиничном номере. Сперва он попросту откручивал наружную дверную ручку, так что она отваливалась при первом же прикосновении, но затем увлекся и начал вкладывать в эти свои развлечения едва ли не больше сил и выдумки, чем в выступления на битком набитом публикой стадионе.

Я почти уже привык возвращаться вечером в номер, где все перевернуто вверх дном либо нет ничего, кроме голых стен, — ни моих вещей, ни ковров, ни мебели, ни даже светильников, когда Дейви придумал трюк «позабавнее». Он спустился в мой номер по веревке, вывесил телевизор из окна на веревке, другой конец которой был привязан к дверной ручке, и осторожно вывинтил все шурупы из дверных петель.

Я вернулся в гостиницу, вставил ключ в замок, повернул его и потрясенно увидел, как дверь пролетела через весь номер, вышибла окно и вывалилась следом за телевизором на клумбу с высоты шестого этажа. Вырывающийся ключ прихватил с собой кусок подушечки моего большого пальца, что отнюдь не показалось мне забавным.

В другой раз дверь вообще не открылась. Наученный горьким опытом, я попросил ночного портье снять дверь с петель. Когда портье справился с этой работой, нашим глазам предстала слепая, тускловато-белая стена, похожая на затвердевший туман — и теплая. Дейви заполнил все помещение пенополистиролом, он разжился большими бочками двух требуемых жидкостей, протащил их в номер через окно и вылил прямо на пол. Я спустился вниз и посмотрел на свое окно; из него выпирало нечто вроде чудовищного гриба-дождевика.

Гостиничные менеджеры ненавидели Дейви, однако он платил за весь причиненный ущерб и относился ко всему происшедшему с такой легкостью, что было почти невозможно на него сердиться. А в тот раз, когда с полистиролом, он заранее снял для меня другой номер и перенес туда все мои вещи.

Я не понимал и никогда не пойму, как ему дали пилотские права. Дейви купил легкомоторный самолет, соорудил в своем кентском поместье взлетную полосу и ангар и даже приобрел имитатор, на каких в авиационных школах отрабатывают технику пилотирования. У меня были сильные подозрения, что он получил права за взятку, однако знающие люди говорят, что такого не бывает; остается предположить, что в Управлении гражданской авиации работают большие шутники, под стать самому Дейви.

Микки Уотсон не в пример нормальнее всех нас остальных, он пришел в группу, побарабанил и удалился восвояси. Микки женился на девушке, которую знал чуть ли не с детского сада (снова встретил ее во время одного из своих спорадических набегов на Шотландию и закрутил головокружительный роман, так что и тут без приключений не обошлось). В тот уик-энд он не поехал с нами к Уэсу, и по вполне уважительной причине: его жена только что легла в больницу рожать первого ребенка. Микки всегда был на своем месте: в студии, в репетиционном зале, на гастролях, и все равно он как бы жил в иной от нас плоскости, для него это была работа, и только работа.

Мы же относились к своему делу серьезно — в определенном роде. Мы старались быть рок-звездами — не музыкантами, даже не знаменитостями, не обычными звездами, а именно рок-звездами. Это стало для нас образом жизни, чем-то вроде религии, полностью изменяющей человека. Мы веровали, нам полагалось быть рок-звездами и на сцене, и вне ее, и мы исполняли этот свой долг, старались изо всех сил, из кожи вон лезли.

Микки считал иначе. Род занятий: барабанщик. Вот и все.

Теперь он фермерствует в Эршире, растит картошку, пшеницу и крупных, здоровых детей.

Кристина это Кристина. Она мимоходом добилась того, к чему так долго и тщетно стремился Дейви, — стала лучшей, образцом для сравнений. И дело даже не в том, что сила и диапазон ее голоса значительно выросли; не вокальные изыски, а яростная, с кровью и мясом, подача — вот что срывало слушателей с мест, доводило зал до исступления. Кристина то вопила, то шептала в микрофон, то хрипло рычала, ни на волосок не отклоняясь от мелодии и текста, однако свивая их своим голосом в формы, о которых я и подумать не мог. Когда она пела, у меня перехватывало дыхание, так что можно себе представить, что творилось с людьми, слушавшими ее впервые. Думаю, это было для них, как если ползешь по раскаленной пустыне, и вдруг тебя окатят из шланга ледяным шампанским.

Возьмись Кристина пропеть рекламу зубной пасты, она и ее могла бы сделать глубоко трагичной — или умопомрачительно смешной — или предельно, на грани последнего спазма, эротичной; в ее исполнении даже мне самому мои непритязательные текстовки казались Поэзией. Простым изменением фразировки и интонаций она могла создать настроение в спектре, фигурально говоря, от безутешно плачущего коалы до мартовской росомахи (если у росомах тоже в марте). Потрясающе, другого слова и не подберешь. И она никогда не утратила этой своей способности, и даже после Конца, Крушения, когда группа распалась, Кристина не унялась, сколотила себе новую команду и снова начала выступать, пела, пела и пела.

Уэс Маккиннон, былой король хэммонд-органа, день ото дня вытаскивал на сцену все больше и больше синтезаторов, сэмплеров и органов, окружал себя целыми штабелями клавиатур, щедро изукрашенных цветными кнопками и весело подмигивающими лампочками. Мне иногда казалось, что Уэсу бы лучше быть барабанщиком, так старательно отгораживал он себя от зала крепостными валами электроники (Микки эволюционировал в прямо противоположном направлении: чтобы быть на виду, он перешел на прозрачные барабаны).

Уэс не ограничивал свою страсть к тумблерам, кнопкам и светодиодам пределами сцены, у него сменилось несчетное количество научных калькуляторов, имевших все больше и больше функций, назвать которые Уэс был не в силах, не говоря уже о том, чтобы ими пользоваться, и едва ли не столько же бытовых компьютеров, каждый из которых был дешевле предыдущего, обладая при этом большим быстродействием и большей памятью, — он непременно хотел иметь новейшую модель, а потому, как правило, выкидывал компьютер, едва научившись на нем работать, покупал новый и начинал учиться наново.

Кроме того, у Уэса был задвиг насчет чистоты звука (теперь он сам лепит сидюки на своем собственном заводе и даже приобрел — за какие-то бешеные деньги — экспериментальный цифровой кассетник, спертый кем-то в лаборатории фирмы «Сони»). Посмотрели бы вы, как Уэс ставит пластинку на проигрыватель, настоящее священнодействие. Дома, у себя, он даже конверт голыми руками не трогал, только в белых перчатках.

В конце концов техномания и сдвиг по чистоте слились в счастливом экстазе: Уэс прикупил себе малость подержанную «ай-би-эмовскую» ЭВМ и начал перегонять студийные мастер-пленки прямо на магнитный барабан; теперь он мог сесть за терминал и составить многочасовую аудиопрограмму, и какую — безо всякого песка, без замираний, без перескоков иголки с дорожки на дорожку. Все это оборудование обошлось Уэсу в приличную шестизначную сумму, и последующее появление компакт-дисков повергло его на время в тоску, но несколько лет безмятежного счастья он себе обеспечил.

«Ай-би-эмовская» машина была установлена в его корнуэльском доме за компанию с устрашающим арсеналом подслушивающего-подсматривающего оборудования и некоторым количеством мощных всепогодных стробов…

— Вот только хиловата у нас акустическая система, нужно побольше.

Я с силой вдохнул обеими ноздрями и уставился в темноту. Мой нос онемел, глотка словно вспухла. Я чувствовал себя быстрее штрафа за превышение, острее языка воинствующей феминистки.

Двустволкой. А вот и приход. Колумбийская нирвана. Верхушку моего черепа снесли и заменили огромным бриллиантом.

— Что? — Я метнул в Уэса слепящий, как молния, взгляд. — Побольше? Ты хочешь систему побольше, чем та, что у нас есть? Ты что, совсем свихнулся? Да той, что есть, мы можем рушить дома, расчищать участки под застройку. Все, что мощнее, попадет под ограничения ОСВ-один, не говоря уж об ОСВ-два. Сейсмологи принимают нас за подземные ядерные испытания малой мощности. Уже сейчас нам нужно больше электроэнергии, чем совокупному производству некоторых африканских стран, так чего же ты хочешь, развала энергосистемы? Чтобы города погружались во тьму? Ты что, тайно захватил контроль над рынком свечей и керосиновых ламп, или что? Господь во славе, да видел ли ты, какого размера наши колонки? Они похожи на административные корпуса, в них уже живут люди. Ты что, не знаешь, что в нашей левой басовой организован сквот? Десять сквоттеров живут там третий уже год, наши рабочие только тогда и узнали, когда те оборзели вконец и подали заявку на подключение к городской канализации. Так что же…

— Скинь обороты. Ты сильно преувеличиваешь.

— Ты хочешь, чтобы безбарабанноперепоночные люди завалили нас десятками тысяч судебных исков, а потом на голубом глазу обвиняешь меня в преувеличении? Ну это ж надо!

Мы стояли на длинной веранде Уэсова дома. Уэсов дом стоял на северном побережье Корнуолла, недалеко от Ньюки. Уэс еще не дал своему дому названия. Он все еще думал, как бы его назвать. Я предложил «Приют сантехников», потому что дом выходил на Уотергейтский залив, но Уэс не слишком проникся моей идеей, и я даже не уверен, что он слышал об Уотергейте до того времени или после.

Было далеко за полночь, Уэсова вечеринка успела уже разогреться и вышла на стабильную фазу. С дальнего конца дома, из большой гостиной, доносилось буханье музыки. Ночь была темная, хоть глаз выколи, ни луны тебе, ни звезды. В воздухе пахло свежестью, попеременно то земной, то морской. Мы не видели моря, но слышали, оно с грохотом разбивалось о скалы в сотне, не более, футов от дома.

Мы смотрели в атлантическую тьму и по-братски делили косяк. Потом Уэс сел на садовый столик и начал что-то там подкручивать в тут же стоявшем шестидюймовом телескопе-рефлекторе. Бог его знает, чего уж он там надеялся увидеть.

Он молчал невыносимо долго, целые две секунды подряд.

— Так ты что, — спросил я, чтобы проверить, как он там, жив или нет, — хочешь акустическую систему побольше?

— Ну-у… — задумался Уэс, — не то чтобы так уж обязательно больше, но громче.

У тебя не все дома.

— Возможно, Уэйрд, возможно… но нам не хватает громкости. Нам нужно побольше децибелов.

— Слуховые аппараты, — догадался я. — Ты захватил рынок слуховых аппаратов и хочешь взбодрить торговлю. Только ничего у тебя не выйдет. В тебя вцепятся монопольная комиссия и все, какие есть, антитрестовские ребята. Не говоря уж о Британской медицинской ассоциации и Управлении по контролю за качеством пищевых продуктов и лекарственных препаратов. Так что выкинь эти глупости из головы.

— Конденсаторные динамики, — сказал Уэс. — Ты не знаешь, их уже кто-нибудь применяет? Ну, из команд.

Он уже наладил телескоп и глядел сквозь него в непроглядную мглу.

— Ну вот, теперь ты хочешь поджарить нас на электричестве. Вы больны, мистер Маккиннон. Что-то такое с вашими фильтрами, они пропускают белый шум. Оболочка вашего мозга изодрана в хлам. Возвращение в замок Зенда [45]. Кто первый?

— Отдай мне косяк, Уэйрд, ты заговариваешься.

— Господи, да как же тут здорово. Давай поплаваем. Я хочу поплавать. Как ты думаешь, найдутся тут еще желающие поплавать? Куда подевалась Инес, ты ее не видел? Ты хочешь поплавать?

— Не-а. Да и тебе лучше не стоило бы. А то еще решишь, что можешь доплыть до Нью-Йорка, и только мы тебя и видели.

— В длину? Но я не хочу плавать в длину, я хочу в ширину. Хочешь, я приплыву тебе из Дублина ящик «гиннеса»? — К этому моменту я уже не мог стоять спокойно, я прыгал, размахивая руками, словно плыву.

— Не-а.

Уэсу наскучил телескоп, и он взял со стола небольшой приемник. Из приемника плеснули музыка, какой-то грохот и вопли гостей. Уэс начал крутить ручку и вскоре наткнулся на звуки натужного, учащенного дыхания.

— Эй, послушай. Там кто-то трахается. Слушай!

Он оглянулся на меня. Я продолжал прыгать и махать руками.

— Ты болен. Я тебе это уже говорил. Ты больной, свихнувшийся тип. Это противу закона. Ты схлопочешь срок.

— Нет, нетушки…

Уэстон со счастливой улыбкой внимал ритмичному скрипу кровати и тяжелому дыханию двоих людей. Я перестал прыгать и подошел поближе. Я думал, могу ли я узнать их по дыханию. Ритм дыхания нарастал.

— Это прекрасно.

Уэс повернул ручку настройки; я ощутил легкое разочарование. Я снова начал прыгать и махать руками, хотя ноги мои болели и руки тоже. В приемнике пилилась какая-то другая парочка.

— Ни хрена себе, — сказал я между прыжками. — Да они тут что, ничем другим и не занимаются?

— НИ ХРЕНА СЕБЕ. ДА ОНИ ТУТ ЧТО, НИЧЕМ ДРУГИМ И НЕ ЗАНИМАЮТСЯ? — проревел мой собственный голос и зашелся воем обратной связи.

— Это был ты, — ухмыльнулся Уэс, выключая приемник. — Микрофон над дверью, прямо за тобой.

Я оглянулся, пошарил по стенке глазами, но ничего не обнаружил.

— Лишнее доказательство, что ты совсем свихнулся.

— Нет, Уэйрд. Я просто опережаю время.

Уэстон нашпиговал подслушивающей аппаратурой свой собственный дом. Каждую комнату. Все звуки здесь улавливались и посылались в эфир. Микрофоны стояли везде — от старой кухонной кладовки до новехонького двойного гаража, в каждой спальне, в каждой ванной и даже на чердаке. С хорошим УКВ-приемником можно было слышать любое слово, сказанное в доме, любой скрип с расстояния футов в двести. Мы считали, что Уэс совсем сдурел, но самому ему казалось, что это прикольно.

— Это будущее, мэн, — говорил он сомневающимся. — В будущем клопы будут везде — в телефонах и конторах, в телевизорах и приемниках, везде. И ничего тут не поделаешь. Уже сейчас можно установить клопа где угодно, буквально где угодно. Ты слыхал, что теперь умеют прослушивать комнату лазером, посветят на окно — и все слышно? Это точно, мэн, ты уж мне поверь. Это будущее, так что привыкай, пока не поздно. Да и вообще, что тут такого, если кто-то там слушает, как ты трахаешься или срешь? Это же все делают, в этом нет ничего стыдного, так в чем же дело? Чего стесняться вещей, которые делает каждый? Бред это, чушь. Они, эти, это же они хотят, чтобы ты был такой, так тобою легче управлять, они залезают тебе в череп, а ты им еще сам помогаешь. Так что, мэн, вывали лучше все наружу, и пусть любуются.

Уэс опоздал родиться и не то чтобы знал это, но смутно чувствовал. Его место было во второй половине шестидесятых. Как правило, люди двигаются вместе со временем, Уэс же с помощью своих денег переместился одновременно и назад, в прошлое, и вперед, в будущее, — все что угодно, лишь бы не оставаться в настоящем. Теперь я понимаю, почему в его клавирных пассажах руки обычно двигались в противоположные стороны.

Уэс не желал останавливаться на достигнутом; вдобавок к микрофонам он собирался установить и телекамеры. Сперва звук, потом изображение. Скоро, сказал он, в каждой комнате будет камера, сеть на двадцать цветных каналов, там будет все, от подвала до вида окрестностей с крыши.

Я устало опустился на верхнюю ступеньку веранды. Уэс вернул мне косяк. Я смотрел в темноту. Где-то внизу с грохотом разбивались невидимые волны.

— Нам нужно побольше света, — сказал я. — Здесь, — сказал я, — слишком много темноты. А нужно, чтобы было много света.

— Ты хочешь побольше света? — Что-то в этом вопросе заставило меня с подозрением оглянуться. — Сейчас устроим. — Уэс поднял голову, словно принюхиваясь к соленому запаху и вслушиваясь в мерный рокот волн, а затем вскочил и направился в сторону моря. — Пошли.

У низкой, почти терявшейся в темноте стенки, отделявшей поросший травою двор от скалистого берега, Уэс повернулся и сказал:

— Посиди немного. Смотри вон туда.

Я ничего не видел и даже не очень понимал, куда он указывает, вроде бы — куда-то в сторону скал.

— Я сейчас, — сказал Уэс. — Подождешь?

— Подожду.

Я уселся на холодную каменную стенку и с минуту наблюдал, как его смутная тень пробирается назад, к дому, а затем повернулся и начал вглядываться в море, пытаясь увидеть хоть что-нибудь, кроме кромешной, чернильной тьмы. Через какое-то время я начал смутно различать белую пену прибоя, которая накатывалась из безбрежной ночи на камни и снова убегала в где-то там существующий океан.

Затем что-то загудело, тьма рассеялась, я увидел бурые, неправдоподобно яркие скалы и ослепительно белую, словно светящуюся собственным светом пену.

Это случилось снова и снова; установленные на высоких студийных штативах стробы рвали темноту потоками дробного, как пулеметная очередь, света, они рубили пенное море на ломти, на одиночные, гравюрной четкости кадры, прослоенные звенящим, почти осязаемым мраком.

Волны катились толчками, бесконечной последовательностью стоп-кадров, на рваной кромке скал они взрывались неподвижными фонтанами брызг, брызги возвращались к породившему их морю, а в бешено пульсирующем свете уже вставал новый бурун.

Не знаю уж, сколько я стоял, окаменев от изумления, а затем чуть перевел взгляд, чтобы рассмотреть, какую часть залива освещают стробы, и увидел Дейва Балфура; Дейв бежал по краю скал, придерживая руками спадающие джинсы, еще секунда, и он растворился в тени.

И там, в этой тени, на одно мгновение, на одну вспышку стробоскопического света, мелькнули лицо, шея и плечи Инес.

— Кой хрен, могла бы хоть сказать мне что-нибудь, — пробормотал я, ошалело встряхнув головой. Светопредставление продолжалось. Косяк догорел и обжег мне пальцы. По травянистому склону спускался от уха до уха довольный Уэс.

— Ну как?

— Впечатляет, — сказал я, слезая со стены и направляясь ему навстречу. — Весьма впечатляет. — Я щелчком направил окурок в бездонное небо; освещенный стробами, он описал пунктирную параболу, ни дать ни взять эпизод из кислотного трипа. — Ты там Джасмин не видел?

Глава 9.

Я понюхал пальцы, от них все еще пахло резиной, лубрикантом, или чем уж там гондоны пахнут. Бетти не всегда проявляла такую сверхосторожность и только год назад — когда страшные истории про СПИД пошли плодиться быстрее того долбаного вируса — стала применять эту мерзость. Вчера я старательно помыл руки, но от них как воняло, так и воняло. Меня беспокоило, а вдруг кто-нибудь шибко унюшливый унюхает этот запах.

Я лежал в кровати; опять дождливая суббота, в Глазго всегда так. Снег и град вперемешку с дождем, а в антрактах скучное, сплошь в рваных облаках, небо. Рик Тамбер грозился прибыть к завтраку. Я снова подумал насчет смотаться из города, но не мог придумать — куда.

В Эдинбург? Я не был там уже год с лишком, а ведь место хорошее. А может, мне удастся заказать номер в какой-нибудь авиморской [46] гостинице и справить там жуть как веселое, а повезет — так и снежное Рождество. Вот только мне этого совсем не хотелось. У меня очень старомодное отношение к Рождеству: я стараюсь его игнорировать. Старомодное на шотландский манер, не на английский, конечно же.

Теперь-то все не так, глубокий поклон телевизору, очень дорогим игрушкам, назойливой рекламе и тирании детских слез, но даже я еще помню время, когда люди охотно работали на Рождество, чтобы получить лишний выходной в Хогманей [47]. Теперь все не так, но Рождество я ненавижу по-прежнему. Чушь и плешь, и все такое.

Я не хотел оставаться и принимать Рика Тамбера, но не хотел и куда-то там ехать. Да и куда же ехать в такую погоду. А еще мы с Макканном имеем обычай устраивать в субботу турне по пабам, и я его не предупредил, что уезжаю. Если я возьму вот так и смоюсь, это будет просто неприлично.

Я снова понюхал свои пальцы, думая о Бетти, а еще о том, хочется ли мне спуститься в крипту, потолкаться в студии. Работать было над чем, но уж очень не хотелось. В окна спальни хлестал дождь. Я включил охранный монитор и пробежался по его каналам. От одного вида серых, мокрых дверей и стен можно было впасть в клиническую депрессию.

Потом Уэс и вправду расставил по своему дому камеры. Через некоторое время люди перестали к нему ходить; не знаю, может, этого он и добивался. Я таки отодрал Джасмин — к нашему обоюдному разочарованию. Последующие попытки дали примерно тот же результат — ну не подходили мы друг другу, и все тут. Уходя от меня, чтобы солировать в какой-то панк-группе, Джас прихватила свою шоферскую форму (слава еще богу, что машину оставила). Позднее она вышла за автомобильного дилера, родила ему пару детей и живет теперь вроде бы в Илфорде.

Я перещелкнул монитор на Элм-Бэнк-стрит и встрепенулся. И вгляделся в экран повнимательнее. Парень в анораке, толкавший сквозь дождь и ветер горбом нагруженную магазинную тележку, подозрительно смахивал на Крошку Томми.

Тележка топорщилась какими-то белыми цилиндрами.

Я добрался до двери изнутри в тот же самый момент, когда Томми — снаружи.

— Приветик, Джим, ну, как ты там, в порядке?

— Все отлично. Заходи. — С его тележки и с куртки обильно капала вода. — Томми, а на фига ты приволок сюда полную телегу… — я присмотрелся получше, — взбитых сливок.

В тележке было навалено штук сто, если не больше, аэрозольных упаковок оного продукта, таким количеством взбитых сливок было впору покрывать не торт, а средних размеров здание. Томми повесил мокрую куртку на стоявший поблизости стул, взглянул на свои сокровища и заговорщицки прошептал:

— Веселящий газ.

— Ты что, Томми, это же сливки. За веселящим газом нужно обращаться к дантистам, а не в молочный отдел «Теско» [48].

— Не, не, — замотал головою Томми, вытягивая из тележки закапанную дождем банку. — Газ, он там тоже есть, эта зараза, которая выталкивает сливки наружу. Веселящий газ, закись азота.

— Да? — Я тоже взял одну из банок и начал ее рассматривать. — Ты уверен?

На этикетке был положенный список ингредиентов; ну да, вот оно, пропеллант — закись азота. Инес, Дейв, Кристина и я экспериментировали как-то с веселящим газом, в Мадриде, что ли. Странная штука.

— На все сто. Один мой знакомый говорил, его брат читал про это в «Сайнтифик америкен».

— Ничего себе.

— Хочешь попробовать?

— М-м-м, да не особенно, а ты, если хочешь, давай, я тебе мешать не буду. Чего мы тут у дверей торчим, пошли внутрь.

Обогреватель работал на полную катушку; в попытке если уж не заглушить, так хотя бы немного скрасить его утробное гудение я поставил на проигрыватель какой-то григорианский хорал. Мы с Томми придвинули свои кресла совсем близко к соплу, только-только чтобы не поджариться. Томми снял носки и повесил их сушиться на тележку, с немалым трудом втащенную нами по ступенькам.

— Знаешь, Джим, мне жуть как неловко насчет собаки вчера. — Томми поджал губы и горестно покачал головой. — Ну точно пес был не в себе, точно. Я хотел было всыпать ему по первое число, а потом думаю, ну и что толку? Кому от этого будет лучше?

То обстоятельство, что после первого же удара пес сожрал бы обидчика с потрохами, было скромно опущено.

— Все в порядке, — утешил я Крошку, — я тут все уже прибрал. Не бери в голову.

— Ладно, я уже сдал его дяде, теперь нам бояться нечего. Ну, конечно, пока у него снова кишка не вывалится.

— Конечно.

— А ты точно не хочешь этой штуки? — Томми протянул мне одну из своих банок.

— Нет, я стараюсь с этим делом завязать. А ты выпить не хочешь?

— Выпить? — Томми провел несколько секунд в раздумьях, а затем кивнул: — Да, Джим. Я бы принял на грудь малость водки, если ты, конечно, не против.

— Тогда я схожу.

За моей спиной раздалось короткое, характерное шипение. Когда я вернулся с бутылкой «Столичной» и двумя стаканами, весь пол был заляпан густой белой массой, а юный токсикоман мрачно разглядывал вконец выдохшуюся банку.

— Поймал кайф? — поинтересовался я.

— Да не то чтобы очень. — Томми поставил банку на пол, взял другую, поднес прямо к ноздре, даванул на рычажок и резко отдернул голову, когда пена угодила ему в нос. — Вот же сука!

— А ты попробуй сперва постучать ей по дну, — посоветовал я, едва сдерживая смех; Томми нагнулся и начал долго, натужно отсмаркиваться.

Моя рекомендация оказалась удачной, и на следующий раз пена не попала ему в нос, однако желанного эффекта все равно не наступило — газ пошипел немного и кончился. Томми скорбно улыбнулся и взял новую банку.

— А где ты их, собственно, спер? — спросил я.

— У меня есть дружок в «Престо», он прихватывал по банке из ящика и где-то там их заныкивал, а сейчас, перед Рождеством, у них там сплошная суета, так он исхитрился и выкатил мне телегу.

Томми вынюхал еще одну банку, неуверенно, словно на пробу, хихикнул и вскинул на меня глаза; я пожал плечами.

Понаблюдав с минуту, как он вслушивается в свои ощущения, я спросил:

— Так что, цепляет?

— Не-а. Вроде нет.

Теперь Томми брал по две банки за раз, резко стучал ими по полу и вынюхивал одновременно в две ноздри. Он повторил эту операцию раз шесть-семь, а затем откинулся на спинку кресла и начал судорожно хватать ртом воздух, лицо у него было какое-то странное. Переведя дыхание, он снова попробовал хихикнуть.

— А теперь? — спросил я.

— Ну, вроде как голова кружится.

— Перенасыщение кислородом, — сказал я.

— Это что, и все, что от них получается? — Томми осуждающе взглянул на банки. — И ведь нисколько не плющит.

— Да нет, как был ты круглый, так и есть.

Томми взглянул на меня, негромко хихикнул и вдруг залился неудержимым хохотом. Я покрутил в руке недопитый стакан с водкой, решил, что моя шутка вряд ли могла вызвать такую оживленную реакцию, и взял с тележки пару банок.

Правду говоря, я так и не знаю, действовали эти чертовы банки или нет. Мы с Томми сидели, рассказывали друг другу что-то вроде как смешное и то хихикали, то в голос ржали, но вполне возможно, что вся наша веселость была результатом самовнушения, а жалкие крохи газа, попавшие в наши легкие из банок, не оказали на нас никакого — или почти никакого — действия. Мы смеялись потому, что считали, что нам должно быть смешно.

Дай человеку под видом косяка нормальную, разве что не совсем обычную на вкус сигарету, и он от нее забалдеет, я видал такое не раз и не два; я видел, как люди принимают «спид» и даже парацетамол в полной уверенности, что это кокаин, и пьют, не замечая, что у них в стаканах голая, почти без следов алкоголя, вода. Все зависит от того, чего ты ожидаешь, в чем тебя убедили, во что ты поверил.

Томми ушел но своим делам, оставив мне в наследство полную тележку обессиленных банок со взбитыми сливками. Моя церковь с ее необозримыми запасами СЭВ-овской продукции представлялась мне вполне подходящим местом отдохновения для этой кучи банок. Полных «продукта». Это так на них прямо и было написано. Что они полны взбитого «продукта». Не «сливок», не «произведенной из молока пены» и даже не «белой, липкой зюзи, имеющей весьма отдаленное сходство с чем-то таким, что, возможно, было получено из коровы», а именно «продукта».

Продукт. Пароль, отзыв и всякий там шибболет нашего века. Теперь ведь все продукт. Музыка — тоже продукт. Продукт, продуцированный продюсерами для впаривания потребителю. Я не думаю, чтобы кто-нибудь набрался уже наглости называть «продуктом» картины (разве что дабы обидеть), но и до этого недалеко. Картины мертвых художников будут котироваться на бирже. Голубые и розовые фишки Пикассо. Картины с золотым обрезом. Мы оцениваем то, чем дорожим, и тем самым его обесцениваем.

Мне бы сидеть и сидеть там, среди моих коммунистических сокровищ, под хриплый рев нагревателя, вдыхая уютный запах недогоревшего парафина, на пару с недопитой бутылкой водки, но я пошел в крипту и начал возиться со своей умопомрачительно дорогой музыкальной техникой, работать над идеями, которые могли когда-нибудь развиться в рекламные джинглы или в саундтреки к фильмам захватывающе интересным, если верить афишам и анонсам, и уныло-посредственным, когда смотришь их на экране.

Макканн ждал меня в «Грифоне». По субботам мы всегда здесь встречаемся, это день нашего Вечернего Загула, нашего Выхода в Общество. Для такой оказии мы даже принаряжаемся, были случаи, когда я повязывал галстук и надевал нечто похожее на костюм. Не знаю уж почему, но именно так вырядился я и в тот день.

И кто бы подумал, что это может иметь катастрофические последствия.

— Лихо ты выглядишь, Джимми.

— Внешность обманчива, — успокоил я Макканна.

— Чего пьешь?

— Половину и половину. — Я вдруг задумался, почему это полупинта крепкого с виски не называется просто «единица» или «целое». А может, где-нибудь и называется. Вернулся Макканн с нашим питьем; в «Грифоне» было тесно и шумно. Я стряхнул с шинели подтаявшие снежинки.

— Чего это ты при полном параде? Готовишься встретить завтра того мужика?

Я удивленно вскинул глаза. Завтрашний приезд Рика Тамбера начисто выскочил у меня из головы; когда я долго работаю над музыкой, то вообще все забываю.

— Нет, — сказал я и для убедительности покачал головой.

— О. И куда ж мы тогда сегодня?

Я задумался. Макканн тоже выглядел относительно пристойно. А у меня было такое себе беспокойное, шебутное настроение, которое изредка подвигает меня делать то, чего бы я обычно не сделал, идти туда, куда бы я обычно не пошел.

— Куда-нибудь, где мы еще не бывали. Теперь задумался Макканн.

— Мой парень, — сказал он наконец, имея в виду своего двадцатилетнего, что ли, сына, который записался год назад в армию и тем заслужил вечное отцовское презрение, — говорил мне, когда приезжал последний раз, об одном тут таком хитром ночном клубе. «У Монти», так он называется, это рядом с Бьюкенен-стрит. — Макканн окинул взором мои поношенные, но все еще хранившие следы былой элегантности ботинки (итальянская ручная работа) и свежевычищенную шинель, а затем вытащил из своего рукава почти еще даже не засаленный манжет. — А чо, может, и пустят.

— Ночной клуб?

Я никогда не любил эти заведения, а особенно лондонские, где не продохнуть от привилегированной публики — шумных, манерных людей с дурными манерами, а таких я обычно избегаю. В Глазго чуть получше, но и здесь мне совсем не нравится платить несусветные деньги за возможность выпить пару безвкусных коктейлей в заведении, куда люди ходят не столько поразвлечься, сколько чтобы продемонстрировать свою персону другим таким же недоумкам.

— Посмотрим, как там, — сказал Макканн. — Мальчонка говорил, что одна стена там сплошь стеклянная, вроде как в аквариуме, а за ней вода, и там полно рыбы, и русалка плавает.

— Спаси и сохрани.

— А то можно вдарить по заводному апельсину [49].

— Че-го?

В Глазго линия метро одна, кольцевая. Вагоны там раньше были красные, отделанные изнутри деревом и с кожаными сиденьями; они сильно скрипели, а воняли уж так, что не скоро забудешь. Когда на их место пришли теперешние пластиковые, ярко-оранжевые игрушки, линию прозвали «заводной апельсин». Вскоре образовалось и вторичное понятие «вдарить по заводному апельсину», то есть совершить круговую поездку на метро, выходя на каждой из пятнадцати станций, чтобы принять в ближайшем пабе пинту пива и рюмку виски (или «хаф-энд-хаф», если ты слабак). Мы с Макканном уже год как планировали совершить сей ратный подвиг, но только руки все не доходили.

Русалка за стеклом показалась мне смутно знакомой, но даже если я и встречал ее прежде, вспомнить, где и при каких обстоятельствах, было выше моих сил.

Нас обслуживал самый обычный официант, молодой блондинистый парень. К моей вящей радости. Я сильно опасался, что русалка в аквариуме — это только начало, что все в этом клубе будет назойливо крутиться вокруг одной, до тошноты буквально реализованной темы русалок, водяных и прочей морской нечисти, или моря, или еще чего-нибудь столь же кошмарного.

Таки нет; это был просто шикарный бар с атмосферой то ли частной библиотеки, то ли оживленного мужского клуба: набитые книгами стеллажи, толстый, мягкий ковер, симпатичные деревянные столики, обитые кожей, и поразительно молодые клиенты (а может, и не такие уж молодые, а просто я уже старый). Большие, как самолетные пропеллеры, вентиляторы, неспешно крутившиеся под черным потолком, выглядели малость неестественно, особенно в декабре, но это уж мелочи, бывает и много хуже.

И ни тебе лазеров, ни облачной стены все из того же сухого льда, ни слепящих вспышек. Цены могли вызвать у слабо тренированного человека обморок, временную остановку дыхания, но никак не обширный инфаркт, а Макканн почти по-детски радовался тому, что от нашего столика открывался прекрасный вид на русалку, девицу с длинными черными волосами и увесистыми грудями. Аквариум — он почти полностью занимал одну из стен клуба — кишел яркими рыбками, сновавшими в нагромождениях камней и коралла; над золотистым песчаным дном болтались изумрудные лохмы водорослей.

— Симпатичная девочка, — констатировал Макканн, ни на секунду не отрывавший от аквариума глаз.

— Надеюсь, ты пришел сюда не только из-за нее, — сказал я, прикладываясь ко вполне приличному, с нормальным градусом, «манхэттену». Макканн хотел было попробовать «Long Sloe Comfortable Screw Up Against The Wall» [50], но, узнав, что обслуживает нас не официантка, а официант, передумал и заказал «зомби киллер».

— Ни в коем разе! — Моя инсинуация вызвала у него глубокое негодование. — Неужели ты думаешь, что я пришел сюда с единственной целью попялить глаза на несчастную жертву капиталистической эксплуатации, вынужденную одеваться полурыбой, чтобы заработать себе корку хлеба?

— Хмм, — сказал я. — Да пожалуй что и нет.

В действительности я был в этом ой как не уверен, но спорить с Макканном не хотелось. Да и русалка была — во всяком случае, так мне казалось — вполне довольна своей участью. Она не выглядела промерзшей, рыбы ее не кусали, и когда она ныряла вглубь с невидимой нам поверхности и махала восхищенным зрителям руками, улыбка у нее была хорошая, нормальная, а не как у стюардесс на самолете. К тому же она была надежно защищена от не в меру любострастных посетителей, разве что у тех нашелся бы под рукой акваланг либо заряд пластита, способный расшибить это стекло. А что насчет эксплуатации — кого же из нас не эксплуатируют. Неужели Макканн предпочел бы усадить ее за кассовый аппарат в каком-нибудь магазине или за пишущую машинку в конторе? Ей там что, лучше было бы?

Я знавал людей, которые одеваются в костюмы с Сэвил-роу и обуваются от Гуччи, а сами — ублюдки ублюдками, так чего же тут плохого, если хорошая девочка оденется полувоблой? Кой хрен, а мы-то сами, разве мы не оделись сегодня не так, как всегда, а так, как пускают в подобные заведения? Если бы мы с Макканном не смирились с общепринятыми условностями, хрен бы нас сюда пустили, вон там какие громилы у двери.

И даже в бытность мою Уэйрдом, Человеком В Черном С Зачесанными Назад Набриолиненными Волосами И Бородой И Зеркальными Очками, даже тогда я выряжался, это было для меня чем-то вроде униформы, потому что люди привыкли к этому и ожидали, что я буду одеваться именно так, а в этом же как раз все и дело, именно это делает форму формой, а не какие-то там правила и уставы… Господи Иисусе, да сколько я видел детишек, одевающихся точь-в-точь одинаково и при этом заявляющих, что это они для того, чтобы «отличаться», «не быть, как все». Э-хе-хе.

— Моя очередь, — сказал Макканн. — Тебе чего?

Я взглянул на свой стакан. Господи, уже пустой. А кресла тут очень удобные. Мы договаривались, что зайдем сюда только посмотреть, примем по одной и двинем дальше, но снаружи холод и слякоть, и вообще… да кой черт. Денег в кармане достаточно. Если Макканн окажется на мели, одолжу ему малость. А кончится все тем, что пойду искать кэрри навынос, очень даже свободно.

— То же самое, — сказал я. — Только пусть они там со льдом полегче.

Через несколько стаканов Макканн пришел к убеждению, что русалка все время на него поглядывает, — машет и улыбается вроде как бы и всем, а глазами на него стреляет. Но к тому времени, когда он почти уже уговорил себя подойти к стеклу и тоже ей помахать, а может, даже написать на бумажке и показать ей свой адрес или записку с вопросом, что она делает после работы, вернувшись из стихии водной в воздушную, и не нужна ли ей помощь при переодевании из мокрого в сухое, русалки в аквариуме не стало — она метнулась вверх, вильнула пластиковым, в крупную зеленую чешуйку, хвостом и исчезла.

— Ушла, — вздохнул Макканн.

— Уплыла, — уточнил я. — Ей невтерпеж уже было с тобой познакомиться, вот сейчас переоденется и спросит, что занесло такого, как ты, добропорядочного марксиста в этот капиталистический вертеп.

— Да иди ты, — отмахнулся Макканн и положил голову ухом на стол, пытаясь рассмотреть поверхность воды, через которую ускользнула русалка.

— Нашел, значит, новую вертихвостку, — сострил я.

— Вернись, цыпа, — простонал Макканн, не поднимая головы со стола.

Цыпа ? Из рыбы в птицу меньше чем за минуту? Завидная скорость эволюции. Я окинул бар взглядом. Собственно говоря, мне не стоило так иронизировать над Макканном. Здесь было полным-полно привлекательных женщин, от некоторых из них я бы совсем не отказался. Та, что стояла у стойки, водрузив ногу на медный поручень, очень походила на Инес. Те же всклокоченные, но при этом великолепно ухоженные волосы, та же длинная спина, та же непринужденная поза и, уж без всяких сомнений, те же ягодицы. На этой, у стойки, женщине были светло-коричневые брюки; Инес тоже любила ходить в брюках. Ноги у нее были вполне приличные (хотя сама она так не считала), а уж задница просто сказочная.

Я подал знак одной из официанток и вернулся к созерцанию женщины напополам с размышлениями об Инес. Ах, Инес, Инес, моя сука в брюках, моя salope в salopettes[51]. Пожалуй, только она и смогла причинить мне настоящую боль — потому что я мало-помалу поверил, что у нас с ней надолго, навсегда. Ни до, ни после мне и в голову не приходило, что мои отношения с какой-нибудь женщиной могут оказаться постоянными. Я всегда принимал за данность, что они либо жалеют меня, либо удовлетворяют свое любопытство, либо попросту связались со мной по ошибке.

Я всегда считал себя парнем, который подхватывает женщин примерно как мяч на отскоке, если повезет оказаться в нужный момент в нужном месте; мне казалось практически невозможным, что кто-то может привязаться ко мне по причине каких-то там моих личных достоинств. И даже когда элементарная статистика начала опровергать эту теорию, я попросту решил, что все эти женщины, которые бросаются на меня или не убегают с криком «помогите», когда я на них бросаюсь, поступают так исключительно потому, что я знаменит, что я «рок-звезда». Одним словом, я никогда не питал больших надежд, а потому никогда не испытывал и больших разочарований. Может быть, я бессознательно старался не вляпаться в отношения, которые могли бы мне напомнить жуткий, подобный бесконечной войне брак моих родителей, — но именно бессознательно; ни о чем подобном я тогда не думал. Я попросту считал себя малопривлекательным типом, которого если и подберут, то только со вздохом, когда все приятные, симпатичные парни разойдутся по рукам.

Но Инес просочилась через все мои оборонительные линии. Не знаю, может быть, у нее были свои представления — насчет постоянства, а может, и создания семьи, — и они оказались сильнее моих, довольно случайных и безосновательных, а потому я начал медленно, постепенно их впитывать… хрен его знает, как оно там было, но в конечном итоге Инес проросла в меня, стала моей частью, и рвать потом пришлось по живому, через кровь и муку.

Кой хрен, да мне не так-то уж было и обидно, что она пилилась с Дейви (ой ли? А потом, когда я сошелся с Кристиной, разве не было это местью? Не знаю, не знаю… ), но вот то, что они занимались этим так долго и таились так старательно, вот это малость меня достало. А после той ночи, когда я увидел их в свете стробов, они враз все прекратили. Не знаю уж почему, но это было еще хуже, много хуже.

Собственно говоря, я был отнюдь не против получить уважительный предлог, чтобы поразвлечься для разнообразия на стороне, сохраняя при этом Инес как надежную пристань, и охотно предоставил бы ей аналогичную свободу. О, эти блаженные дни, когда человеку и бояться-то было считай что нечего, за исключением венерических болезней, да, в моем случае, иска о признании отцовства. Инес и Дейви могли спокойно продолжать свои игры, никто не стал бы на них кукситься, я говорю это, положив руку на сердце. А они возьми да поклянись, что никогда больше, а я остался с мучительным, ноющим ощущением, что в первую руку все это не должно было иметь такого уж большого значения.

Признаться по секрету, я и сейчас считаю, что в основном мы тогда правильно рассматривали свои отношения, и я все еще считаю, что наше общество слишком уж носится с сексом и связанной с ним верностью, но сейчас, пожалуй, не самое время, чтобы кричать об этом на всех углах.

— Тебе что? — спросил я. — То же самое? Макканн вытряхнул из стакана последние капли и кивнул. Я поискал глазами официантку — ту, которую подзывал раньше, — но она куда-то запропастилась. Тогда я отловил проходившего неподалеку официанта и заказал нам по две порции; это казалось мне вполне разумной предосторожностью на случай, если обслуживающий персонал и дальше будет обслуживать нас с той же расхлябанностью, что и так и не обслужившая нас официантка. У меня мелькнула было мысль, а не уклонилась ли она от исполнения своих прямых (по отношению к нам) обязанностей намеренно, из тех соображений, что нам уже хватит, однако это представлялось до крайности маловероятным, потому что я себя чувствовал вполне еще трезвым, да и Макканн, похоже, тоже.

— Схожу пописаю, — сказал мне Макканн. Я кивнул. Вставая, он покачнулся и едва не упал, но я прекрасно знал, что это просто больная нога, последствия давнего несчастного случая, вот такая в наших доках техника безопасности, хорошо еще жив остался, так что удивляться было нечему. Я вернулся к созерцанию девицы со сказочной жопой. Она действительно походила на Инес. К этому времени я успел уже увидеть ее лицо, и лицо у нее было совсем не такое, как у Инес, но зато все остальное точь-в-точь.

Пожалуй что имело смысл подойти к ней и узнать, не была ли она в прошлом поклонницей FrozenGold; она разговаривала с двумя парнями, но ни один из них не был вроде бы так уж с ней близок, так что при удаче я… да куда это меня заносит? Я отставил стакан и хмуро на него воззрился, размышляя, а не перебрал ли я часом? Как правило, идея пристать к незнакомой женщине и рассказать ей, какая я знаменитая рок-звезда, появляется у меня только к самому концу вечера, незадолго до полной отключки. И хорошо, что незадолго, а то бы и вправду.

Кой хрен, да я же чувствовал себя вполне прилично. И вообще это чистое безобразие, что пьешь с таким удовольствием, а потом от этого сплошные неприятности, так нечестно. Вот знать бы, кто это так устроил. Бог? Эволюция? А кто бы ни устроил, все равно нечестно. Я решил малость притормозить — коктейли, они бывают обманчивы.

Вернувшийся наконец Макканн застал меня за странным занятием: я удивленно таращился на шесть больших полных стаканов.

— Это ты все себе, или мне тоже достанется? — спросил он, бухаясь в кресло.

— Два раза заказал, — объяснил я.

— Ну да, ты заказал по две порции, а принесли тебе три.

Я задумчиво поскреб затылок и выскреб оттуда решение.

— Официантка.

По-видимому, я все-таки пообщался с той официанткой и сделал заказ. Помнить-то я ничего такого не помнил, но это была та самая официантка, и коктейли были правильные, и она упорно настаивала, что я их заказывал, так что…

— Ну ты дубина, — приласкал меня Макканн и тут же схватился с первым из троих «зомби киллеров»; я пожал плечами, горько вздохнул и взялся за свой «манхэттен», неотчетливо размышляя, а не стоит ли включить в его рецептуру и сидр, чтобы подчеркнуть связь с «Большим яблоком» [52].

Та женщина как стояла, так и стояла. Нет, не так, ноги поменяла. А вот задница все такая же божественная. Мягкие линии. Яблочки и ямочки, персики и перси, ягоды и ягодицы. Боже великий, да почему женщины так здорово выглядят? Как они это делают?

Как-то раз на Ямайке, пока Инес снимала с лица сценическую подмалевку, я стоял перед другим зеркалом, совсем телешом, и принимал для смеха культуристские позы. Я втянул живот, сцепил руки под грудной клеткой, как это принято в бодибилдинге, затем развернулся на левой пятке, отставил правую ногу назад и напряг мускулатуру рук. Инес плескала водой на нежные, в абрикосовом пушке, щеки. Я удерживал позу несколько секунд, рассматривая свою пятнистую бело-коричневую наготу, а затем расслабился и скорчил своему отражению скорбную рожу. Оно мне не нравилось; я ему, видимо, тоже.

— Ты знаешь, — повернулся я к Инес, — глядя на мужское тело, особенно — голое, я поражаюсь, и как это женщины могут воспринимать мужчин всерьез.

— Всерьез? — фыркнула Инес. — А с чего ты взял, что кто-то воспринимает вас всерьез?

Хотелось бы надеяться, что я изобразил обиду с подобающей убедительностью.

— Кончай трындеть, с-сынок, задрал уже!

Крик Макканна грубо вырвал меня из прошлого. Глаза мои продолжали смотреть на тот же самый участок стойки, но сказочная задница уже куда-то улизнула, на пару со своей хозяйкой. Макканн отвернулся от столика и ожесточенно с кем-то лаялся. Мне еще хватило трезвости, чтобы подумать: «Ой-е-ей».

Я присмотрелся. На этот раз оппонентом Макканна был некий молодой человек в очках.

— Чеши домой и проспись, старый придурок! И не…

— Попридержи язык, ублюдок сраный! Я те щас такого устрою «старого»…

Молодой джентльмен в очках повернулся к двум своим корешам и мотнул головой в сторону Макканна:

— Сперва он, блин, называет меня «сынок», а потом еще не хочет, чтобы я называл его старым, ну, как вам, блин, такое нравится?

Кореша дружно покачали головами; им, блин, такое не нравилось. А Макканн явно рвался в бой. Я оценил обстановку. Кое-кто уже оглядывался, но в целом заведение продолжало жить прежней жизнью, никакой тебе «зловещей тишины», да и вышибал на горизонте не наблюдалось. Шума в зале было вполне достаточно, чтобы заглушить небольшую словесную перепалку. Шанс избежать большого скандала все еще оставался.

Макканн хищно пригнулся, тыча пальцем в очкарика:

— Именно такая идиотская, пораженческая позиция и льет воду на мельницу этой фашистской суки!

Я дернул Макканна за рукав, но он не обратил на меня внимания и продолжил свою пламенную речь:

— Да, вот именно, и нечего там улыбаться и на дружков своих поглядывать. Я знаю, знаю, о чем я говорю, а вот ты, ты ни хрена не понимаешь. Коалиция… Эта долбаная коалиция, она ж просто новое несчастье на голову трудящегося класса…

— Опять понес, — высокомерно отмахнулся очкарик.

— Макканн… — начал я, пытаясь развернуть разбушевавшегося приятеля к себе, но он отпихнул меня локтем; нашими совместными усилиями пиджак сдернулся у него с плеча.

Одним словом, это я кругом виноват. Потому что а) у молодого парня должно было создаться впечатление, что Макканн снимает пиджак для драки, а я б) не нашел ничего лучшего, чем еще сильнее потянуть его за рукав (и тут же заметил, что в зале повисла зловещая, и т.д., и что к нам через море голов и плечей броненосцем несется здоровенный мужик в смокинге), а когда Макканн передернул плечами, пытаясь меня стряхнуть, я так увлекся несущимся на всех парах вышибалой (в кильватер к нему успел пристроиться и второй), что ослабил хватку на Макканновом рукаве.

Почуяв желанную свободу, его рука рванулась вперед и вошла в контакт с физиономией противника. Там и удара-то никакого не было, едва-едва хватило силы, чтобы сбить с очкарика очки; в ситуации менее напряженной все еще можно было бы уладить — объясниться, извиниться, поставить парню стакан, разумно взвесить достоинства и недостатки коалиционных кабинетов…

В данной ситуации все получилось несколько иначе.

Ударенный парень отшатнулся, скорее от удивления, чем от боли; его дружки вскочили на ноги. Тот, что поближе, врезал Макканну по тыкве, но расстояние было великовато, так что и этот удар получился не ахти. Макканн вскочил, шагнул вперед и уложил обидчика крюком с левой; мужик тяжело грохнулся на уставленный стаканами стол, перекатился и упал на колени дико визжащим девицам.

Тот, первый, ползал на корточках по полу, пытаясь найти свои очки. Я обхватил Макканна сзади, сковав ему руки, частично — чтобы он никого больше не ударил, частично — чтобы вывести его самого из-под удара третьего из противников, который несся на нас с явным намерением принять участие в веселье.

Но все опять повернулось иначе. Рыжий бородатый дружок очкарика отшвырнул случившийся на его пути стол. Стол угодил заднему вышибале углом в яйца. Я-то в простоте считал, что все эти ребята непременно носят защитные плавки, но вот оказалось, что не все. Короче говоря, он сложился пополам и рухнул. Его лидирующий напарник был уже прямо перед Макканном, я даже не заметил, как он тут оказался. Сам я все еще тянул Макканна назад с таким старанием, что едва не падал на спину; стул подо мной уже кренился и скользил, но я ничего не мог с этим поделать.

Вышибала потянулся руками к лацканам Макканна; у меня мелькнула жуткая мысль, а вдруг старый хулиган не совсем еще оставил свои прежние замашки и вот сейчас, сию секунду громила взвоет диким голосом, почувствовав в пальцах рыболовные крючки… но он так ни до чего и не дотянулся. Падая вместе со мной, не имея возможности воспользоваться руками, Макканн великолепно обошелся и без них. Получив удар ногой в челюсть, вышибала упал, мы с Макканном тоже упали, а бородатый герой, угодивший второму вышибале по яйцам, за что-то зацепился, ласточкой пролетел в образовавшийся просвет и едва не расколол рыжей башкой тяжелое дубовое кресло.

Я отпустил наконец Макканна, и мы с ним вскочили на ноги. Люди кричали, визжали, хватали, для лучшего сбережения, свои одежды и недопитые стаканы, кое-кто спешил на выход. Бородатый парень успел уже подняться и снова пер на Макканна, тем временем очкарик примеривался к Макканну же сзади; я немного отвлек близорукого героя, отшвырнув в его сторону валявшийся рядом столик. Один из вышибал без особого энтузиазма пробирался к Макканну и бородатому. Очкарик бросился на меня.

Дело пахло керосином.

Я отмахнул очкарика правой рукой, он покатился по полу и, словно шар — кегли, сшиб нескольких людей. Макканн стоял спиной к стеклу русалочьего аквариума, вздымая над головой кресло. Бородатый парень метнул в Макканна раздобытый где-то огнетушитель, но малость промахнулся.

Я был почти уверен, что стекло разлетится вдребезги и всем нам придется поплавать, как та русалка, однако бог миловал. Удар возмездия не заставил себя ждать: направленное меткой рукой кресло Макканна угодило бородатому в плечо. Второй вышибала прыгнул на Макканна, намереваясь схватить его поперек туловища, как то делают защитники в регби, однако не учел закон сохранения импульса: когда Макканн швырял тяжеленное кресло, его самого отшвырнуло спиной к аквариумному стеклу, вышибала пролетел в каком-то дюйме от Макканнова носа и пропахал мордой по столу.

Кто-то врезался в меня сзади; я перекатился через одного из вышибал и рухнул на пол. Чья-то нога двинула мне в ребро, нечто неопределенное зацепило по скуле. Я вскочил на ноги, дико размахивая кулаками; люди от меня шарахались, а в освободившемся пространстве стаями летали бутылки, стаканы и стулья. Посланный слишком высоко стакан угодил прямо в один из потолочных вентиляторов и брызнул дождем осколков.

В центре зала (и как он там оказался?) Макканн махался с длинным, на добрый фут выше его, вышибалой. Кто-то саданул меня в грудь плечом, я снова оказался на полу, и тут же рядом с моей головой хрястнул и разлетелся на куски стол. Я приложил ногой парня, замахивавшегося на меня шампанской бутылкой — эти штуки, они жутко тяжелые, — и кое-как принял вертикальное положение.

Хромированная табуретка зацепила один из вентиляторов — тот же вроде бы, в который угодил стакан, — и он упал и рывком остановился, повиснув на силовом шнуре; с потолка посыпались куски штукатурки. Как ни странно, вентилятор продолжал работать, его лопасти ритмично скребли по спинке одного из кресел и по поверхности засыпанного мусором столика.

Макканн в прыжке саданул вышибалу головой в лицо, тот немного покачался и рухнул; я едва увернулся от летевшего мне в голову стакана.

Народа в клубе осталось совсем немного, количество лежащих заметно превышало количество стоящих. За стойкой угрожающе группировались пять одетых в черное фигур. Я повернулся к расхристанному, с окровавленной башкой, Макканну, чтобы крикнуть, что пора делать ноги, и ошеломленно увидел за его спиной рыжего-бородатого с большим осколком стекла в руке.

Кричать было некогда, однако Макканн понял что-то по моей физиономии, мгновенно развернулся, перехватил руку рыжего и шарахнул его правой в живот; рыжий отлетел на несколько шагов и врезался затылком в аквариум.

Не знаю уж, может быть, кровь из глубокой ссадины на лбу попала Макканну в глаза, во всяком случае, он пригнул голову и бросился на бородатого, явно не замечая, что тот уже в отключке и оседает на пол.

Раздался звук, похожий на выстрел. Я было подумал, что это раскололся многострадальный череп моего давнего подельника, и облегченно вздохнул, заметив, что по толстой, как бронестекло, стенке аквариума зазмеилась длинная, от пола до потолка трещина; еще мгновение, и в Макканна впились тонкие, зловеще шипящие струйки воды.

Оглушенный головобоец стоял свесив руки и раскачивался, словно выбирая, в какую бы сторону упасть.

Я в несколько прыжков пересек зал, вскинул левую руку полуобморочного Макканна себе на плечо и повернулся к ближайшему выходу.

К пятерым вышибалам успел за это время присоединиться мелкий, тощий, совершенно разъяренный мужик, скорее всего — управляющий. И стояли они уже не за стойкой, а перед нами, таким себе примерно полукругом. Трое из них вооружились увесистыми топорищами. Кистень в руке четвертого поразительно походил на противовес от подъемного окна. Номер пятый утяжелил свой и без того тяжелый кулак латунным кастетом.

Управляющий был вооружен только сигарой и судорожной, апоплексической яростью.

У меня мгновенно пересохло во рту. Макканн пошевелился, затем выпрямился и отер со своего лица некоторую часть крови. Сзади доносилось злое, змеиное шипение бьющей из трещины воды. Трудолюбивый вентилятор продолжал скрести по столу, прорезая повисшую в клубе тишину неровным, спотыкающимся ритмом, как бухой перкуссионист, невпопад долбящий щетками по малому барабану.

Управляющий пытался испепелить нас взглядом. Окончательно очнувшийся Макканн снял руку с моего плеча. До смерти перепуганный официант закрыл своей грудью пожарный выход. Пятеро вышибал придвинулись к нам поближе. Их шестой соратник встал и тут же зашелся мучительным кашлем. Глаза управляющего метнулись к нему и снова уставились на нас. Неожиданно оказалось, что я то ли обмочился, то ли попал в струю аквариумной воды, во всяком случае штанины мои насквозь промокли и неприятно липли к ногам. Макканн быстро нагнулся и подхватил с полу пивную бутылку.

— Ничего, Джим, — хрипло шепнул он, — мы дорого продадим свою жизнь!

— О господи, — простонал чей-то голос. Скорее всего — мой.

— Вы, — сказал управляющий, тыча в нас с Макканном сигарой (зачем? чтобы мы не подумали, что он обращается к своим вышибалам?), — еще очень об этом пожалеете.

Его голос дрожал и срывался.

Я подумал: а если мы скажем, что уже пожалели, они нас отпустят?

Вышибалы дружно шагнули вперед. Макканн гортанно рыкнул и, не поворачиваясь, не сводя с противников глаз, отмахнул руку с бутылкой далеко назад. Бутылка разбилась о стекло аквариума. Шипение вытекающей воды ничуть не изменилось.

Я отчаянно напрягал уши, надеясь уловить приближающийся вой полицейских сирен, но слышал лишь все то же шипение да звуки, похожие на ритмичный скрежет иглы по последней дорожке доигравшей пластинки, если вертушка без автостопа.

Макканн угрожающе взмахнул «розочкой», вышибалы снисходительно усмехнулись. Трое с топорищами изготовили свое оружие. Управляющий отвернулся. Руки Макканна заметно дрожали.

— Подождите! — заорал я и сунул руку во внутренний карман.

Вышибалы оцепенели.

Ковыряясь в кармане (это заняло секунду или две), я неожиданно осознал, в чем тут дело: они испугались, что у меня может быть пистолет.

Блефануть? Для этого нужно как минимум показать им пистолет, а где я его возьму? За такими размышлениями я и нашел наконец то, что искал.

Кредитные карточки.

Я гордо продемонстрировал их управляющему, однако тот качнул головой и снова отвернулся. Вышибалы — после секундного испуга на их лицах появилась откровенная ненависть — двинулись вперед.

— Нет! — заорал я. — Глядите! Это платиновая карточка «Амекс»! Я могу расплатиться!

Вышибалы неуверенно притормозили, управляющий оглянулся, а затем шагнул ко мне.

— Чево? — спросил он и тут же поправился: — Что?

Я судорожно сглотнул и замахал перед его носом твердыми пластиковыми прямоугольниками.

— Платиновая! Честное слово! И еще «Дайнерс клаб», они подтвердят, вы только им позвоните! Спросите, и они скажут! Пожалуйста! Мы ни в чем не виноваты, честно, но я все равно заплачу! За все заплачу! Вам только позвонить надо! Две минуты, и если они не скажут, что я могу заплатить, тогда ладно, спускайте на нас своих ребят, но только сперва проверьте, позвоните !

Управляющий слушал меня крайне скептически.

— Да вы хоть соображаете, сколько все это стоит? — поморщился он, обводя рукой свой разгромленный клуб.

— Да могу я заплатить, могу! Богом клянусь!

Теперь, когда обстановка чуть разрядилась, я старался орать не слишком уж отчаянно. Макканн вроде и не замечал моей беседы с управляющим, он пытался переглядеть троих вышибал зараз и для убедительности время от времени взрыкивал.

— А ты видел это окно, ну, стенку бассейна? — Управляющий указал подбородком на расшибленное Макканном стекло; я не стал оборачиваться, но согласно мотнул головой. — Это окошко, оно одно тянет на двадцать косых.

— Да пусть хоть на тридцать! — проорал я и глупо, истерически хохотнул. — А за все вместе пусть пятьдесят, хватит вам пятидесяти?

Управляющий явно выбирал — то ли плюнуть мне в рожу, то ли просто покачать головой и уйти, оставив нас этим гориллам на растерзание, но я шагнул вперед, осторожно, чтобы вышибалы не поняли меня превратно, вытянул руку и продемонстрировал ему свои сокровища. Управляющий присмотрелся, скептически покачал головой, выхватил карточки из моих пальцев и направился куда-то за стойку, в служебные помещения. «Чтоб они стояли и не шевелились», — бросил он на ходу. Вышибалы чуть расслабились, теперь они не делали никаких угрожающих движений, а просто стояли, внимательно на нас поглядывая. Я неожиданно понял, что чувствует умирающий зверь, окруженный ждущими своего часа стервятниками.

— Да чего там тянуть, — прошептал Макканн уголком рта, — давай уж сразу со всем и покончим.

Краем глаза заметив, что пролетарский герой чуть качнулся вперед, я судорожно взвизгнул и схватил его за плечо; вышибалы снова насторожились.

— Господи, Макканн, — взмолился я, — да не делай ты пока ничего! Подожди минутку, пожалуйста!

Макканн покачал головой и хищно взрыкнул, но и только. Из двери за стойкой бара доносился голос управляющего.

Время ползло с черепашьей медлительностью. Все так же шипела вода, четырехдольный ритм искалеченного вентилятора вытягивал секунды, как кишки из вспоротого брюха. Ковер под нашими ногами все более походил на болото. Вышибалы беспокойно переминались с ноги на ногу.

И наконец из двери за стойкой показалась плюгавая фигурка с сигарой.

Мое сердце колотилось в такт павшему вентилятору, сотрясая меня с головы до ног; думаю, его грохот можно было услышать даже на улице. За эти немногие минуты управляющий весь побледнел и как-то сник; в одной его руке были мои карточки, в другой — амексовский ваучер.

По мне прокатилась волна облегчения, острого, как оргазм.

— Мистер Уэйр? — сказал управляющий и откашлялся; я кивнул. — Не могли бы вы и ваш… друг пройти со мной?

У меня едва не подкосились ноги. Мне хотелось разрыдаться. Макканн недоуменно переводил глаза с управляющего на меня и обратно. Один из вышибал повернулся к управляющему. Коротышка с сигарой пожал плечами и кивнул в мою сторону.

— Вот этот, который здесь, парень, он может купить весь этот долбаный клуб. — Его голос звучал устало, почти скорбно. — По любой из своих карточек.

Макканн уронил розочку и уставился на меня. У него отпала челюсть.

— Так как мы там договаривались? Пятьдесят тысяч?

Управляющий раздумчиво закусил сигару, а затем торжественно изрек:

— Плюс НДС.

Я хотел было побазарить, но не стал. Вышибала, получивший столом в яйца, успел уже оклематься; он стоял рядом со мной и смотрел, как я заполняю на стойке ваучер, внимательно перепроверяя все цифры. Господи, да мне в жизни не приходилось вписывать в эти бумажки такую сумму.

— Просто поразительно, — сказал вышибала, промокая салфеткой небольшую ссадину на лбу. — У меня же есть все ваши альбомы, вы можете такое представить?

— Неужели? — пробормотал я, перечитывая ваучер.

— Точно. И я ходил на все ваши концерты в «Аполло», и на тот в «Барроулэндз», помните? — Я кивнул. — И на те два в «Ашер-Холле», это в семьдесят девятом, верно?

— Мне кажется, в восьмидесятом.

— Точно, — радостно кивнул верзила. — Здорово вы, ребята, работали, я всегда так думал. А вы сами так и вообще, ведь это вы писали все песни, верно?

— Часть их, — сказал я, подписываясь под ваучером на пятьдесят семь с половиной косых, и скосился направо. Макканн сидел у стойки, одна из официанток заботливо заклеивала его башку пластырем. Он смотрел на меня с каким-то не совсем понятным выражением.

— Да нет, — настаивал вышибала, — это вы их все сочиняли, верно? А все остальные, их имена были там так, для понта, верно?

— Ну, в общем-то, — промямлил я, не вдаваясь в уточнения.

— Ой, подождите секунду, я сейчас, — вскинулся вышибала и куда-то убежал; судя по лицу и голосу, его озарила некая блестящая идея. Управляющий изучал мой ваучер едва ли не внимательнее, чем я его заполнял. Люди из «Амекса» дали ему название и адрес адвокатской конторы, куда они пересылают все мои финансовые документы, я повторил эти данные наизусть, однако коротышка все еще в чем-то сомневался!

Вышибала вернулся с пластинкой. Нашей. В некотором роде. Это были «Золотники», жутко окрещенное собрание номеров, выкинутых при окончательном составлении альбомов, да не совсем удачных версий некоторых синглов, выпущенное «Эй-ар-си» уже после распада группы. Хреновая, доложу вам, пластинка; если на ней и было что-то пристойное, так только сверхбыстрый припанкованный вариант «Хайратого любовника из Ливерпуля», мы записали его во время парижских гастролей, в пьяном состоянии и сугубо для хохмы. Я сразу же во всеуслышание заявил, что не имею ко всему этому безобразию ни малейшего отношения, и до сих пор цапаюсь с Риком Тамбером (особенно насчет названия, «Золотники», это ж надо такое придумать).

— Мистер Уэйрд, вы подпишете мне ее, ладно? — Вышибала светился чистым мальчишеским энтузиазмом.

— Конечно, — вздохнул я.

Макканн набрался наглости заказать себе на посошок; теперь он шумно хлебал пиво и метал в мою сторону мрачные взгляды. Вся моя недавняя эйфория, радость, что меня не превратят в тихо поскуливающий мешок дробленых костей, куда-то испарилась. Дружелюбный вышибала сравнил мою физиономию с давним портретом на конверте и радостно улыбнулся.

— Ну да, конечно же, это вы. Потрясающе! Вы тут у нас проездом, да?

— Да. — Я поднялся с табуретки и вернул управляющему его авторучку; он поместил ее в один внутренний карман с аккуратно сложенным ваучером.

— Да. — Вышибала стал вдруг дико серьезным. — Мистер Уэйрд, знаете, я ведь очень сочувствовал. Узнать, что…

— Да, понимаю. — (Нехорошо обрывать человека на полуслове, но слушать такое было просто невыносимо. ) — Но я не люблю об этом говорить… вы уж извините.

Я пожал плечами и опустил очи долу; он похлопал меня по плечу:

— Ничего, мистер Уэйрд, я все понимаю.

Голос вышибалы звучал совершенно искренне. «Господи, — подумал я. — Шесть лет, прошло уже целых шесть лет, а люди продолжают обсуждать, словно все это случилось на прошлой неделе».

Я одарил своего былого поклонника бледным подобием улыбки, подошел к Макканну:

— Ну, как ты там? Пойдем?

Макканн кивнул и допил пиво. Мы еще раз принесли свои извинения, пожали вышибалам руки (никто из них не получил серьезных повреждений, зато каждый из них получил по пять сотен) и направились к выходу.

С неба валилась какая-то мокрая мерзость; за всю дорогу до Уэст-Найл-стрит, где я поймал такси, ни один из нас не проронил ни слова.

— А ты что, действительно тот, что они говорят? — спросил Макканн, стоя перед услужливо распахнутой мною дверцей. Его маленькие серые глаза сверлили меня в упор. На его лице темнели остатки подсохшей крови.

— Да. — Я посмотрел на темную, блестящую мостовую, а затем снова ему в глаза. — Да, тот самый.

Макканн кивнул, повернулся и побрел прочь.

Я стоял, держась за холодную ручку распахнутой дверцы, и смотрел на медленно удаляющуюся спину. Порывистый ветер бросал в яркие прямоугольники витрин мокрую, взвихренную крупу. Над черным зеркалом мостовой плыли огоньки фар и стоп-сигналов, под уличными фонарями широкими воронками завивался выхваченный оранжевым светом снег.

— Эй, Джимми [53], — окликнул меня водитель, — едешь ты там или нет? Холодно.

Я взглянул на него, смутное белое пятно в темноте кабины.

— Да.

Я сел в машину и хлопнул дверцей.

Глава 10.

Ведь и захочешь что-нибудь отдать, так не получится. Чтобы доказать это, Психанутый Дейви попробовал как-то отдать свой «роллс-ройс».

Дело было накануне Трехтрубного тура (о чем я, собственно, тогда не знал). Мы только что свернули с шоссе и пробирались теперь тенистыми проселками к особняку Дейви, располагавшемуся в окрестностях Мейдстона. На дворе стояло жаркое лето… ну да, восьмидесятого. На следующей неделе мы улетали в Штаты, чтобы провести первый этап нашего мирового турне. Все последнее время мы с Дейви просидели в лондонском Ист-Энде, а конкретнее — в Степни, в арендованном нами складе, где устрашающая армия рабочих и техников накладывала последние мазки на сценическое оборудование, придуманное и изготовленное специально для этого турне, в том числе и на Великую Противоточную Дымовую Завесу.

Предыдущим вечером мы провели заключительное испытание этой хрени, и все работало на большой: и сама Завеса, и освещение, и лазеры, и магниевые заряды, и дымовые шашки — в общем, все. Еще мы приобрели новую акустическую систему, настолько громкую, что даже Уэс приутих. Я всем тогда рассказывал, что нашу старую купила одна абердинская компания для своей каменоломни; они направляют ее на гранитный утес и гоняют SexPistols на максимальной громкости: и дешевле динамита, и эффективнее.

Если вы видели тот наш комплект в работе, «Завесу» и все прочее, мне нет нужды объяснять вам, как это было здорово, а если не видели, значит, и не увидите. Все это хозяйство демонтировали и никогда больше не использовали после одной жаркой, душной ночи, случившейся в Майами месяцем позже.

— Ну, и что бы ты хотел сделать?

Задавая этот вопрос, Дейви скептически покачал головой. Затем он закурил и воткнул зажигалку в ее гнездо на приборной панели. Машина мчалась с головокружительной скоростью; кой черт, да в сравнении с ним Джасмин казалась спокойным, дисциплинированным водителем. Я благодарил небеса, что Дейви выбрал для поездки в Лондон «роллер» — машину и не такую быструю, и не такую хрупкую, как «малость проржавевшая» «дайтона», которую он подарил себе на последнее Рождество.

Дейви начал коллекционировать автомобили. «Роллс» не был лимузином его мечты, он страстно хотел заполучить «ЗИЛ» («Ну, знаешь, такая здоровенная черная хреновина, в которых ездят на прогулку эти ребята из Политбюро»), но как-то все не удавалось.

Я до предела затянул пояс безопасности, усердно себе вговаривая, что прочность и конструктивная надежность «роллера» позволяют расплющиться в лепешку с максимальными удобствами.

— Я в смысле, — повернулся ко мне Дейви, — что вот есть у нас кой-какие деньги, чертова уйма по сравнению с тем, на что мы когда-то надеялись, верно?

— Верно, — кивнул я в светлой надежде, что мое быстрое согласие позволит Дейви снова взяться за руль двумя руками.

— Но это сущая ерунда, я в смысле, что тут и сравнивать нельзя с тем, что есть у таких людей, как… ну, Гетти, или султан Брунея, или… ну да, саудовцы, королевская семья. У нашего королевского семейства и то больше, а эти, компании, так у них вообще. «Ай-би-эм», «Ай-ти-ти», «Эксон»… я в смысле, что в сравнении с ихними деньгами наши так, сдача, ты согласен? — Он оглянулся на меня.

Я кивнул с максимально возможной скоростью. Мне не нравится, когда водитель смотрит на меня, а не на дорогу.

— А страны? — продолжал Дейви. — Ты посмотри, сколько тратят Штаты или те же русские на оружие, миллиарды ведь, да?

— Ну да, конечно. — Впереди появился знак, ограничивающий скорость в городской черте тридцатью милями в час; я смотрел на него со сдержанной надеждой. — Но это не значит, что мы совсем уж ничего не можем сделать.

— Ну и что бы ты предложил? — Дейви чуть притормозил, теперь на спидометре было только пятьдесят пять. — Я в смысле, что вот мы подарили Пейсли эту студию. Лучшее, пожалуй, что мы могли сделать, ну а еще, что еще?

Мелькнул знак, снимающий ограничение, и «роллер» снова стал разгоняться. Я не первый уже раз задался вопросом, кой черт я поехал с Дейви? Он, видите ли, захотел показать мне свой новый самолет.

Господи, да что же это я такое делаю? Держись подальше от этого самолета, сказал я себе. Мало тебе, что ли, той прогулки вдоль Коринфского канала на самолетике без опознавательных знаков? А что он теперь придумает? Пролетит по Дартфордскому туннелю? И близко не подходи к его самолету.

А еще мне никак не удавалось разрешить вопрос: если зажмуриться, будет не так страшно или, наоборот, еще страшнее?

— Не знаю, — сказал я (вполне нормальным голосом. Как мне это удавалось? Сам удивляюсь). — Ну, может… отдать все лейбористской партии, или что-нибудь вроде.

Дейви уставился на меня, как на сумасшедшего (ну и правильно, будь я нормальным — сидел бы дома). Я отвел глаза и углубился в созерцание поразительно узкой дороги, мчавшейся нам навстречу, — в надежде подать ему хороший пример.

— Да мы же делаем взносы, — сказал он. — Мы же все теперь долбаные члены. Ты что, забыл, как мы играли в «Женевскую дипломатию» на фанты, ты нас всех сделал и заставил вступить?

Я все прекрасно помнил. Я постоянно давал деньги лейбористской партии и даже коммунистической партии, хотя вступить в нее так и не решился (когда получаешь американскую визу, они обязательно спрашивают, а не состоял ли ты часом?).

— Ну да, — сказал я, — но я насчет отдать им много, типа… ну, не знаю. Девяносто процентов, оставить себе только необходимое…

— ДЕВЯНОСТО ПРОЦЕНТОВ? — возопил Дейви. — Ты что, совсем сдурел?

— Ну, не знаю, эта цифра п-просто п-п-пришла мне…

— Нет, Дэн, ты точно сошел с ума, я в смысле, на хрена ж нам горбатиться, если все потом дяде отдать? В смысле, ну да, платят нам прилично, кто ж этого не понимает. Конечно же, нам платят больше, чем санитарке, или врачу, или уж там кому, и конечно же, это тоже вроде как малость бред, но ведь мы и вправду работаем, время тратим, вкалываем как проклятые… да и сколько эта лафа будет продолжаться? Ты же знаешь, как оно в нашем деле, мы держимся на гребне уже несколько лет, но это же не норма, многим ли такое удается? Хрен там многим, раз-два и обчелся. — Для того чтобы изобразить особо экспрессивный, в итальянском стиле, жест, Дейви снял с баранки обе руки, я зажмурился. — Мы, «роллинги», «цеппелины»… ну, пожалуй, Тауншенд и компания… но сколько, по-твоему, это продлится? — Я осторожно приоткрыл глаза; руки Дейви, обе, снова лежали на баранке. — Никто ничего не гарантирует, все может случиться. Может быть, через месяц мы уже станем отработанным хламом. Не через месяц, так через год. Без новых поступлений… а то, что будет понемногу капать, все уйдет на накладные расходы да в казну какой-то там страны, где мы, считается, живем.

Дейви пожал плечами и смолк. За поворотом показалась очередная деревушка, и он снова притормозил. Ого, на этот раз до пятидесяти. Мимо мелькали припаркованные машины, стайки школьников, спешивших домой после уроков.

— Да брось ты, — сказал я. — Даже если мы никогда ничего больше не заработаем, ни один из нас не станет н-нищим. Продадим дом-другой, ну, ты расстанешься с самолетом, а так…

— Вот именно, — кивнул Дейви. — Так почему же не попользоваться всем этим сейчас, пока есть возможность?

— Мы можем оттягиваться по полной и тратить при этом хрен знает во сколько раз меньше.

— Да, и можем потерять на этом это самое хрен знает что, которое ставит лохов на уши… а пластинки на вертушки, потому что будем знать, что девяносто процентов того, что мы делаем, это не для нас, а для дяди.

Сделав это поразительно разумное — и абсолютно неожиданное — замечание, Дейви снова нажал на газ.

— Но ведь есть такие, кто так делает, — сказал я. — Они играют потому, что им это нравится, и им не нужны все эти деньги, которые им платят. Они отдают их обществу.

— То они. А то мы. Ведь я, Дэнни, я — мальчик из среднего класса, мне такое как серпом, я же спать спокойно не буду. А ты делай как хочешь, никто тебе не мешает. Только не слишком удивляйся, если никто не скажет тебе спасибо. Отдать деньги совсем не так просто, как ты думаешь.

— Хмм, — промычал я скептически.

— Не веришь? — ухмыльнулся Дейви. — О'кей, вот будет следующая деревня, и мы попробуем что-нибудь отдать.

— Дейви, — начал я, — не устраивай здесь…

— Да нет, я вполне серьезно. Мы попробуем расстаться с частью наших денег. И посмотрим, кто их возьмет.

— Но я же говорил совсем про другое, а не о таком вот…

— Что так, что так, принцип один и тот же. — На пригорке показалась крошечная деревушка, и Дейви снова притормозил. — Ну вот, попробуем здесь. — Скорость «роллера» упала ниже сорока, впервые после Лондона. — Сделаем так, — ухмыльнулся Дейви. — Я попробую отдать эту машину, она для меня больше чем деньги. А стоит тысяч тридцать как минимум. Вот я и попробую от нее избавиться.

— Дейви, — вздохнул я, — кончай придуривать.

— Нет, нет. — Он выдохнул облачко серого дыма и притушил сигарету. — Я настаиваю.

Одним словом, мы остановились в этой деревушке, вышли на дорогу — послушать, как я тогда протестовал, вы бы подумали, что это моя машина, — и Дейви тут же направился к мужчине, подстригавшему живую изгородь перед маленьким, аккуратным домом.

— Извините, пожалуйста! — весело начал он, покачивая ключами с буквами «RR» на брелоке.

— Да? — выпрямился мужчина; лет пятидесяти, седоватый, в очках с толстыми линзами, он казался очень мирным и беззащитным.

— Вам нравится такая машина? — спросил Дейви, указывая на стоявший у обочины «роллс-ройс». Мужчина удивленно вскинул брови, а затем улыбнулся.

— Да, — сказал он, глядя на «роллер». — Да, она очень красивая.

— А вы хотели бы такую? — напирал Дейви.

— О, пожалуй, что да, только она мне не по…

— Она ваша, — сказал Дейви, протягивая мужчине ключи.

Тот взглянул на них, покачал головой, рассмеялся, но ничего не ответил. Не нашел, что ответить.

— Берите, — сказал Дейви, — я ведь вполне серьезно, я действительно хочу ее отдать. Берите ключи, а оформим все чуть попозже. Берите! — Он положил ключи на ладонь и буквально сунул их мужчине под нос; тот слегка отступил, неуверенно улыбнулся, взглянул на меня, на машину, обвел глазами дорогу и ближайшие дома, в том числе и собственный.

Я стоял, положив локти на не успевший еще остыть капот машины, солнце клонилось уже к закату; в теплом, как парное молоко, воздухе висела легкая дымка, ленивый, еле способный пошевелить листья ветер приносил горьковатый запах дыма. Тявкнула и тут же смолкла собака, где-то за холмами загудел поезд. Балфур все еще старался всучить мужчине ключи, но тот только улыбался, качал головой и озирался по сторонам. Я не мог взять в толк, и чего же это он высматривает? Жену свою, или еще кого, или просто опасается, как бы эту дурацкую сцену не увидели соседи?

Все оказалось и не так, и не так.

— Вы ведь из этой программы, да? — Мужчина напряженно хохотнул, приставил руку ко лбу козырьком и снова взглянул на дорогу, сперва в одну сторону, потом в другую. — Ведь да, — улыбнулся он Балфуру, — из нее? Из этой… как она там называется? Верно?

Дейви взглянул на меня. Я пожал плечами.

— Вы очень быстро догадались, сэр. — Дейви натянуто улыбнулся, вынул бумажник и протянул мужчине двадцатку. — Спасибо за ваше участие в программе.

Когда мы отъезжали, я снова взглянул на мужчину. Маленький, с растерянным лицом, он изучал двадцатку на просвет, в левой его руке были садовые ножницы.

Сияющий, как солдатская пуговица, Дейви лихо свернул с общественной дороги на щебеночный, обсаженный высокими тополями проезд; мелькнул новенький, бетон и стекло, ангар, за которым угадывалась взлетная полоса, еще немного — и покажется роскошный особняк.

— Ничья, — сказал я. — Ты все-таки заставил его взять деньги, двадцатку. Да и в любом случае это дурацкий пример. Абсолютно не относящийся к делу.

— Хрень это все, Дэнни, — ухмыльнулся Балфур. — Он отказался от тридцати косых. И даже сумей я всучить ему машину, думаешь, он перестал бы сомневаться и подозревать? В смысле, даже после того, как я переписал бы «роллер» на его имя. А если бы он в конце концов поверил в свое счастье, знаешь, что бы он думал обо мне? Знаешь, что думал бы он о парне, проявившем такую щедрость и великодушие? Он бы подумал: «Ну, видали вы таких идиотов?» — вот что он подумал бы, это уж я точно знаю.

Меня так и подмывало спросить, а если этот мужик с секатором ни за что бы ему не поверил, с какой такой стати должен верить я, но мы чесали со скоростью восемьдесят по узкой щебеночной дорожке, и Дейви заметно напрягся перед намечавшимся впереди поворотом, так что я вместо всяких разговоров просто зажмурился, вцепился обеими руками в сиденье и приготовился к резкому броску, крену и леденящему душу визгу покрышек.

Ощущение, что я… нет, еще не старый, но события несутся со все нарастающей скоростью, скорее всего, я просто перестал чувствовать себя молодым.

Той весной Дейви и Кристина отправились по окончании нашего европейского турне на Наксос [54], через неделю к ним присоединились и мы с Инес. Вилла, принадлежавшая организатору этого самого турне, стояла на одном из безлюднейших участков побережья, в ней имелись и джакузи, и все прочие роскошества, и, самое главное, не было телефона.

В комплект роскошеств входила и быстроходная яхта, но дипломированный пилот этим не удовлетворился, он давно уже говорил, что для хорошей экскурсии по греческим островам нужно располагать либо яхтой и парой лет свободного времени, либо удобной базой где-нибудь на Кикладах и гидропланом.

И вот теперь мечта Дейви сбылась. Он арендовал шестиместный гидроплан и через день катал нас на какой-нибудь новый остров. Я-то считал, что можно бы и помедленнее, что мы приехали туда специально, чтобы отдохнуть от жестких графиков и суматохи, а ночевать каждый день на новом месте, этого нам и на гастролях хватало, но Дейви придерживался иного мнения.

Мы посетили Крит, Родос, Тасос и даже Лефкас, расположенный в двух часах лета от Наксоса по другую сторону материковой Греции. Как мне кажется, Дейви повез нас туда, исключительно чтобы пролететь над Коринфским каналом (и под, конечно же, мостами: «Идиот сумасшедший! Так вот зачем ты закрасил сегодня регистрационный номер!» — «Не боись, краска эмульсионная, смоется мигом»).

Но были там события и поинтереснее. Как-то раз я начал пить с самого утра, быстро напился и уснул, а когда проснулся, рядом никого не было. На кухонном столе лежала записка: «Улетели в Пирей за парным (коровьим) молоком. Вернемся к ужину». Подписи не было, да и не требовалось — я сразу узнал почерк Инес.

Я поморщился на слово «коровьим» (молоко бывает козье и т.д., а коровье — по умолчанию), выкинул записку и достал из холодильника ломоть дыни. Затем я прошелся по гостиной, безнаказанно капая соком и раскидывая черные, скользкие семечки. Инес бы такого безобразия не допустила, сразу бы разоралась. Я сидел на веранде, закинув ноги на перила, и лениво смотрел на маленькую масличную рощу, на маленькую бухту, за которой открывался ослепительно синий, укутанный легкой дымкой морской простор. По неверной, мерцающей глади ползли крошечные белые пятнышки — паромы. Паромом до Пи-рея часов шесть, но самолет может смотаться туда-обратно за два.

Одиночество меня ничуть не угнетало, скорее наоборот, для разнообразия. Я прогулялся в верхнюю, на холме, деревню, посидел с кружкой пива под старым, причудливо скрюченным деревом, уставя зеркальные очки в море, частично скрытое нагромождением аккуратных, ослепительно белых домиков. Если долго смотреть в этом направлении, начинало казаться, что в мире нет иных красок, кроме синей и белой: предвечная синева тверди небесной и хлябей морских, древняя белизна известкой беленного камня. Из нижней деревни по крутой каменистой тропинке трудно взбирались ослики, груженные бутылями и огромными консервными жестянками. Откуда-то сзади появилась длинная, узкая кошка, села рядом и стала глядеть на меня; я заказал ей пирожное.

Кошка деликатно ела пирожное, я пил пиво и смотрел на бредущих мимо осликов, пытаясь себе представить — что это такое жить в деревне вроде этой. В одном из этих мест, где ничто никогда не меняется, где время застыло мерцающей, безбрежной гладью, а не бросается на тебя, не подхватывает, не несет в клочьях пены и в брызгах к мертвому, бесплодному берегу.

Последний раз, как я был в Пейсли, я узнал, что один из моих прошлых соквартирников погиб в автомобильной аварии. Я зашел к другому из них, сходил с ним в паб, там-то он мне и рассказал, а случилось это за два года до того. А еще мы с мамой устроили тогда поход в Глазго по магазинам, мама устала, и я отвел ее в кафе посидеть и подкрепиться, и там случилась одна из теток Джин Уэбб. Старушка подсела к маме поболтать и упомянула среди прочего, что Джин успела уже выйти замуж и что у них с Джеральдом девочка (я не расслышал имени), совсем еще маленькая, едва научилась ходить, ну такая прелесть, вы себе не представляете.

Но по большей части кумушки обсуждали какие-то малопонятные мне проблемы; я отвлекся от их болтовни и начал думать о Джин Уэбб. И неожиданно испытал сожаление, какое-то странное чувство утраты. Замужем, мать. Мне бы хотелось с ней повидаться. Но ведь все это было так давно и… и я даже не очень понимал, что это было такое, а только ощущал, вспоминая о Джин, нечто вроде неполноты, незаконченности. Ну, словно я должен был знать ее близко, исчерпывающе, и чтобы даже после расставания, повзрослев и поумнев, мы остались бы с ней друзьями… но почему-то у нас так до этого и не дошло. И это я все испоганил и скомкал, такая уж у меня привычка. А как, интересно, Джеральд, он будет против, если я к ним нагряну? Считает ли он, что я — ее первая любовь, знает ли, что я был ее вроде как первым любовником? И почему это меня грызет ревность? Из-за ребенка?

Да нет, не стоит. Оставь эту мысль. Оставь их в покое. Главное, чтобы она была счастлива… я надеялся, что она счастлива.

Душная кофейня в Глазго дождливым октябрьским буднем вклинилась вместе с тяжелыми магазинными мешками в лазурь и сверкающую белизну Эгейского моря, наблюдаемого поздней весной с вершины холма из крошечной греческой деревушки.

И там и там ты встаешь, расплачиваешься и шагаешь домой.

Дома я принял душ, вынес на веранду шезлонг и лег, не вытираясь и не одеваясь, подсыхать на солнце, слушать, не гудит ли возвращающийся самолет. В тот момент, когда на веранде появилась Кристина, я читал «Чувство и чувствительность» и размышлял, не смешать ли что-нибудь холодное, объемное и алкогольное.

— О! — сказала Кристина.

Я чуть подскочил и целомудренно прикрыл свои чресла раскрытой книгой.

— Прости, но мне казалось… — начали мы чуть ли не хором и хором же заткнулись.

— Я не слышал, как вы вернулись, — сказал я наконец.

Вид у Кристины был встрепанный, заспанный, недоумевающий и несколько ироничный. Она чуть помедлила в дверях, затем пожала плечами и села в висячее плетеное кресло, попутно швырнув мне оказавшееся в том же кресле полотенце.

— Вы? — Она зевнула и протерла кулаками глаза. — Вернулись? Я нигде не была.

— А разве ты не улетела в Пирей? На кухне была записка. — Я взял попавшее мне на щиколотки полотенце и переместил его повыше, как того требовали приличия. — Насчет смотаться за молоком — вроде бы Инес решила, что ей зачем-то там нужно молоко. Значит, они вдвоем улетели. А ты что, спала?

— А что, сразу заметно?

Кристина вскинула руки над головой и сладко, длинно потянулась. Она была одета в длинную белую футболку, футболка ползла вверх, обнажая ее бедра; я чуть не поневоле уставился на покрытый золотистыми завитками лобок. Кристина одернула футболку, кашлянула и скользнула по мне глазами; я залился краской.

— Господи, — рассмеялась она, — какие мы все одинаковые, только об одном и думаем. Хочешь выпить?

— Да, — кивнул я. — Чего-нибудь. Пива.

— Два пива, — сказала Кристина, исчезая за дверью.

Да ну, подумал я, со всеми этими загораниями без лифчика и прочим я и так уже видел едва ли не каждый квадратный дюйм Кристины, так что чего уж там. Интересно, что бы сказала на этот счет Джейн Остин?

За время своего отсутствия Кристина успела натянуть трусики от купальника; затем мы сидели с ней, и пили пиво, и ждали самолет, и смотрели в сгустившуюся за это время голубую дымку.

В какой-то момент она прикрыла глаза и откинула голову на спинку шезлонга. Вглядываясь в ее лицо, я с удивлением заметил, что в действительности она заметно старше привычного мне мысленного образа Кристины. В уголках ее глаз и еще между темных густых бровей намечались тонкие, но вполне явственные морщинки.

— Совсем засыпаю, — сказала Кристина, открывая глаза.

— А в моем обществе все засыпают, — ухмыльнулся я.

— Нет, я просто устала. Очень устала. — Она рассеянно крутила в руке бутылку.

— Да, — сказал я, — тяжелые были гастроли.

Пару секунд Кристина словно меня не слышала, затем она медленно кивнула, поднесла бутылку к губам и дунула поперек горлышка; раздался низкий, прерывистый звук.

Самолет все не возвращался. Мы выпили еще несколько бутылок пива, покрутили какие-то кассеты из нашего запаса, поиграли в карты.

Начинало темнеть. Если самолет не прилетит в ближайшие полчаса-час, значит, не прилетит сегодня вовсе — даже Дейви не станет садиться ночью на воду. Мы смотрели, как гаснет закат, как разгорается Венера, появляются первые звезды… самолета как не было, так и не было.

— Может, они полетели в Британию за пастеризованным?

Кристина, успевшая надеть пуховый свитер, покачала головой, не поддерживая моей шутки.

— Поломка, наверное.

Ее длинные, дочерна загорелые ноги так и остались голыми.

— Жаль, что у нас нет рации, — заметил я. — Сразу бы все и узнали.

— Хмм, — ответила Кристина и резко сменила тему. — Давай поедим. Хочешь прогуляться в это маленькое заведение, куда мы водили вас в первый вечер? На берегу, «Тингиос», или как уж его там. Далеко, конечно же, но…

Фаршированные перцы и копченая кефаль, горький кофе и фантастически липкие сласти. В тот вечер боги нам благоприятствовали — ни одного шумного немецкого юнца на горизонте. В ресторане нашлось и шампанское; мы плотно поужинали и побрели к дому то прибрежной тропой, то прямиком через пляжи, передавая из рук в руки последнюю бутылку брюта, перемежая болтовню беззастенчивой отрыжкой.

Кристина остановилась, широко зевнула и закинула лицо к усеянному звездами небу. Я тоже остановился. Она глотнула из бутылки, передала ее мне и спросила, указывая куда-то вверх:

— Что это?

— Что — что?

— Вот там, рядом с этими звездами. Сбоку от Луны и чуть пониже. Двигается. Это что, самолет? НЛО? Что это такое?

Я понял, что заинтересовало Кристину, только после того, как она заставила меня встать на колени, пригнулась за моей спиной и указала на нужный участок неба пальцем.

— А, это, — сказал я. — Спутник, наверное.

— Правда? Никогда не думала, что их видно. Нет, ты точно не врешь?

— Да нет, правда спутник.

— Хмм, — помотала головой Кристина. — Ну кто бы подумал… — Она отобрала у меня бутылку, зевнула и глотнула. — Знаешь, Уэйрд, я о-хре-не-ва-ю-ще устала.

— Пошли, — сказал я, протягивая ей руку. — Уложим тебя в постельку.

Кристина снова помотала головой и села — скорее плюхнулась — на песок.

— А ты знаешь, чем мы занимались две последние недели? — спросила она, глядя на мирно плещущие волны.

— Отдыхали? — неоригинально предположил я, опускаясь рядом.

— Я пыталась снять Дейви с иглы, — тяжело вздохнула Кристина. — Чтобы совсем, с концами… очередной раз… А ты, — она оглянулась на меня, — ты-то знал, что он употребляет героин?

— Я многого не знаю, — ответствовал я одним из этих «прете-поте» [55] ответов, джентльменский набор которых оказывает неоценимые услуги личностям косноязычным вроде меня. Вообще-то я подозревал, что Дейви сидит на чем-то тяжелом, но не был уверен. Точно так же я не был уверен, знает ли Кристина насчет Инес и Дейви; ни один из них не высказывался при мне на эту тему.

И вот тогда и там, на ночном эгейском пляже, на золотом песке у лазурного моря (и тот, и другое утратили до рассвета свой цвет), весь стресс, весь страх и вся боль выплеснулись из Кристины наружу, мне оставалось только сидеть и молчать.

Как он начал, как он сперва умел держать себя в руках, его бахвальство, что по-настоящему это нужно только слабым людям, а он и так все время на взводе, а герыч только обостряет это ощущение, и что круче всего он торчит, лабая со сцены, рядом с этим все остальное семечки, а последние месяцы, включая сюда и все турне, она и уговаривала, и заставляла его бросить, и он вроде даже и бросил, а потом оказалось, что нет, и она узнала про себя и про него много такого, чего раньше не знала, что она чувствует ответственность за него, но при этом он нередко доводит ее до полной, слепой ярости, и тогда она его ненавидит, и что он способен использовать наркотики для того, чтобы причинить ей боль, принимает их нарочно, назло, когда с ней поссорится, и что наркоманам вообще присущи двуличие и алогичность, я завязал, я уже практически завязал, я завяжу завтра, ну вот видишь, я же целый день продержался, за такое полагается небольшое вознаграждение…

Она и по-хорошему его уговаривала, и закатывала ему истерики, иногда даже била, грозилась поломать ему пальцы, донести в полицию, она обшаривала всю его одежду и все вещи, а если что находила, выкидывала, последние недели она уже попросту не отпускала его ни на шаг (к концу турне я и сам стал замечать, что в каком-то смысле они сблизились еще больше обычного, а в каком-то отдалились), и то же самое продолжалось первые две недели и здесь, на Наксосе.

И теперь она устала, и не просто потому, что Дейв спит совсем мало — это у него организм такой, а она не решается уснуть раньше него, — а из-за постоянного, изматывающего напряжения… Ну, и еще ей было необходимо перед кем-нибудь выговориться.

За разговором мы почти допили бутылку, и мы видели еще несколько спутников, как они неспешно ползут по небу, и несколько падающих звезд, тонкие, яркие, бесшумные линии, исчезающие прежде, чем ты успеешь взглянуть на них прямо.

— А вообще-то, — сказала Кристина, — я думаю, теперь он бросил. — Она смотрела на тонкую белую полоску прибоя. — Надеюсь.

Ну что тут скажешь? Я ничего и не сказал, а просто приобнял ее и ободряюще похлопал по плечу.

— Уэйрд, — Кристина прикрыла один глаз, а другим смотрела прямо на меня с расстояния в пару дюймов. — Я хочу выкупаться.

— О? — сказал я, глядя, как она снимает свитер и джинсы.

— Присоединишься?

Футболка на мгновение запуталась вокруг ее головы, давая мне возможность попялиться на освещенные луной груди и подумать: господи, Кристина, как бы мне хотелось разложить тебя, здесь же и тут же.

— Вот же мать твою, — пробормотала она, справившись наконец с футболкой. — Ну, так как?

— Да у меня плавок нет.

— Знаешь, я ведь уже… ладно, как хочешь. — Кристина повернулась и пошла к морю. — Вода-то какая теплая. Давай иди сюда.

Я упрямо помотал головой. Кристина зашла по колено, остановилась, повернулась ко мне, стянула с себя купальниковые трусики и бросила их на берег.

— Теперь тебе легче, — рассмеялась она, а затем повернулась, побежала, вздымая фонтаны брызг, и нырнула.

Я встал, посмотрел, как она заплывает все дальше и дальше, а затем разделся и сложил нашу одежду в две раздельные, аккуратные кучки.

Мой стиль плаванья (я считаю его кролем) весьма зрелищен, но малоэффективен; Кристина без напряжения крутила вокруг меня круги и восьмерки. Я был подвергнут пяткощекотанию, задницещипанию и вмордуводойплесканию, но зато занял в заключительном заплыве к берегу второе призовое место.

Мы лежали бок о бок на песке и часто, шумно дышали. Я смотрел на звезды, на обкусанный ломтик луны и зябко дрожал. Мне хотелось повернуться и поцеловать Кристину, но я твердо знал, что не сделаю этого, со мною так не бывает. Кроме того, говорил я себе, слишком уж это было бы аккуратно, логически законченно, слишком похоже на сознательный акт мести. Построить четвертую сторону навязшего в зубах четырехугольника на другом пляже, перед другой полоской прибоя, под высокотехнологичными огоньками небесных соглядатаев…

Плюнь и забудь.

Я на секунду задумался, а где сейчас Инес и Дейви? В постели? В Афинах или на каком-нибудь островке между здесь и там? Или они действительно бросили свою интрижку и целомудренно покоятся в разных комнатах, а тем временем неведомые мне механики устраняют в самолете неведомую мне неполадку?

Господи, подумал я, да откуда ты знаешь, что они в постели/постелях, а не на дне Эгейского моря, — и тут же выкинул невыносимую мысль из головы.

Кристина громко, с каким-то прихлебом вздохнула. Я чуть повернул голову; она снова смотрела на звезды. Мой взгляд скользнул по ее телу, по соскам, животу и лобку, по бедрам и коленям, и я подумал, как жаль, что я так на этом зациклился, что вот я с ней дружу и считаюсь вполне достойным доверия и добрым человеком, с которым она может поговорить, а в действительности я только того и хочу, как взгромоздиться на нее и покрыть ее поцелуями, и раздвинуть ее ноги, и чтобы она приняла меня к себе внутрь и… о господи, думать об этом было столь же невыносимо.

Я возвел очи горе. На севере звезды исчезли; надо думать, оттуда наползало облако.

— Ты указываешь на какую-нибудь конкретную звезду? — лениво поинтересовалась Кристина.

— Чего? — удивился я. О чем она там, ведь мои руки мирно лежат на песке.

Кристина рассеяла мое недоумение; ее рука была влажной и теплой.

— Ну… — Она приподнялась на другом локте и смотрела на меня сверху. — Ну, и что же нам с тобой делать?

— Хочешь, — я прочистил горло, — я внесу предложение?

Кристина склонилась надо мной, но когда я приоткрыл рот и потянулся вверх руками, она клюнула меня в кончик носа и снова отстранилась. Я открыл глаза и увидел в ее руках бутылку. Она крутила остатки шампанского по донышку, продолжая поглаживать меня другой рукой.

— Ты когда-нибудь пробовал вафлю с шампанским?

— Чего?

— А того, — рассмеялась она. — Подожди.

Кристина закинула бутылку вверх, ее щеки вздулись шариками. Отложив пустую бутылку, она подняла палец, промычала «Мм-м-мм-м», что я перевел, как «Не двигайся», и опустила голову.

Насколько помнится, я сказал: «Х-р-р-ох!».

Сперва здесь же, на пляже, а потом дома, в постели, и еще раз в постели…

Под утро с севера пришла гроза, грохотал гром, сверкали молнии. Она пошевелилась в полусне и негромко вроде как всхныкнула, и я обнимал ее обмякшее, чуть солоноватое от морской воды тело, а тем временем гроза, задержавшая Дейви и Инес в Пирее, отгремела и ушла дальше, на юг.

— Как? Как ты хочешь назвать этот новый альбом?

— Я хочу назвать его «Мы спроворим вам новый, миссис Макналти».

Все мое внимание было приковано к гоночной трассе, Балфур был уже почти на круг впереди. Я попытался увеличить скорость, но сорвался все на том же хитром повороте; маленький пластиковый автомобильчик слетел с черной дорожки и шлепнулся вниз, где уже лежали три его собрата — два моих и один Балфуров. Я взял другой такой же и установил его на дорожку под довольное хихиканье Дейви (еще полкруга преимущества).

— Свихнулся, — констатировал Балфур, глядя, как мимо нас проносится его машинка. — Ты совсем свихнулся. Это бредовое название. «Эй-ар-си» ни в жизнь не позволит нам дать альбому такое бредовое название.

— Попробую уговорить, — сказал я, не открывая глаз от тряски. — Постараюсь.

Стулья, на которых мы сидели, громоздились на большом столе, задвинутом в самый конец того, что было когда-то гостиной; все остальное пространство этой огромной, с полсотни футов длиною, комнаты занимала Дейвова гоночная трасса, сто ярдов причудливо змеящейся, со множеством подъемов и спусков, дорожки, уложенной на связки книг и тюки старых занавесок, среди каких-то ящиков и коробок. Питание различных частей трассы осуществлялось через дюжину вспомогательных трансформаторов, все это хозяйство управлялось с ручных пультов через небольшой компьютер.

Чтобы видеть скрытые за какими-нибудь препятствиями участки дорожки, Дейви расставил по комнате множество зеркал, но все равно справиться с управлением было очень трудно. Когда машинка слетала на пол — а случалось это довольно часто, — ты просто брал из коробки другую и ставил ее на проходящий прямо перед тобой участок трассы.

Победителем считался тот, кто первый сделает десять кругов (они отсчитывались автоматическим счетчиком). Поначалу я не хотел играть — все равно победит Дейви, — но уж больно здорово выглядела вся эта конструкция, да и вообще отказ прозвучал бы несколько грубо. А потом мне понравилось, я с таким энтузиазмом крутился то в одну, то в другую сторону, что пару раз едва не сверзился вместе со стулом на пол.

— Десять, — возгласил Дейви; его автомобильчик миновал счетчик кругов и замер прямо передо мною. Я тем временем преодолевал подъем на гору из покрытых какими-то тряпками ящиков, выстроенную в самом дальнем углу комнаты футах в сорока от нашего стола. Дейви наклонился и взглянул на счетчик.

— Ну да, — кивнул он. — Десять. А у тебя шесть.

— Так ты как, поддержишь меня против Тамбера с этим названием? — поинтересовался я.

— Нет.

— Да ну, брось ты.

Было несколько моментов, когда машина начинала опасно раскачиваться, но я все же вывел ее на вершину, слегка притормозил и начал спуск.

— Нет, и все тут. Дурацкое название.

— Роскошное название. Интригующее.

— Дурацкое оно, а не интригующее. Люди просто скажут «Чего?» и тут же о нем забудут, а кто и запомнит, попросту постесняется спросить в пластиночном магазине такую дурь.

— Чепуха.

— Вот и я говорю.

Я успешно прошел по извилистой дорожке, переброшенной через наполненную водой ванну с помощью планок от детского конструктора. Дейви преодолевал эту ванну словно играючи (словно?), я же утопил в ней уже две машины.

— Нам нужно быть посмелее. Удивлять людей, поражать.

— Только не таким дурацким названием.

— Послушай, ты же не должен приводить какие-то там доводы, просто поддержи меня. Я уже говорил с Крис, она будет как ты. Уэсу это по фонарю, а Микки не станет спорить.

Дейви набивал трубку травой, параллельно он поглядывал, как я медленно, аккуратно прохожу волнистый участок; по его методике здесь надлежало разогнать машину, чтобы она взлетела на вершине горба в воздух с таким расчетом, чтобы снова встать на колеса до того, как дорожка свернет в сторону, но мне было не до таких изысков, я твердо решил пройти этот круг.

— Вот что, — сказал Дейви. У меня упало сердце. Я знал этот тон. Мне следовало ответить: «Ладно, забудем», но я этого не сделал. — Давай устроим еще одну гонку. Выиграешь — значит, я с тобой. Обещаю, я буду когтями и зубами бороться за твою драгоценную миссис Макноти [56], или как уж там эту старую суку зовут.

— Макналти, Макналти ее фамилия, и не делай вид, что ты забыл. И — нет, мне же все равно не выиграть. Ты же вон сколько тренировался, а я первый раз.

— Я дам тебе фору. Четыре круга. Ровно столько, сколько ты сейчас проиграл, а в конце ты водил уже лучше, чем вначале, так что все честно.

Словно в подтверждение, я завершил седьмой круг и остановил свою машину на стартовой сетке. Дейви раскурил трубку, затянулся и повторил:

— Четыре круга, так будет честно.

— Пусть будет для ровного счета пять.

— Не умею я торговаться, — вздохнул Дейви, передавая мне трубку. — Ладно, пять так пять.

Столь быстрая капитуляция выглядела весьма и весьма подозрительно.

— Ну, а что… — начал я и закашлялся от едкого дыма. — Что, если выиграешь ты?

— Если я? — пожал плечами Дейви, выставляя две машинки на старт. — Тогда я покатаю тебя на самолете.

— Сейчас?

За обедом (повар/буфетчик/слуга на все руки, живший обычно в особняке, взял недельный отпуск, а потому Дейви готовил сам) мы загрунтовались парой бутылок вина, а затем перешли на виски вперемежку с травой. Памятуя водительскую манеру Дейви, я изо всех сил старался отложить намеченный полет до завтра. Завтра многое может случиться: поднимется туман, хлынет ливень, выпадет снег (в августе? В Кенте? Вряд ли, конечно, но я готов был цепляться за любую соломинку). Мне и так-то не очень хотелось лететь с Дейви, а уж с пьяным и подкуренным — ни за какие коврижки.

— Да, — кивнул Дейви. — Сейчас.

— Нет, — сказал я, возвращая ему трубку. Когда мы ее докурили, Дейви потянулся к висевшему на спинке его стула пиджаку, извлек из кармана кожаный футлярчик, содержавший зеркальце, бритвенное лезвие и маленькую табакерку; вид этого набора вызвал у меня смешанные чувства.

— А кой, собственно, хрен, — сказал я через десять минут. — Гонки так гонки.

— Сучий кот!

— Десять — восемь. Первое место присуждается мне.

— Сучий кот! Да ты же в тот раз и не старался!

— Да не то чтобы очень. Ха-ха.

— И все равно я с тобой не полечу. Ведь я так юн, мне еще пить да пить.

— Да не, я и сам уже раздумал. Давай-ка лучше надеремся.

— А вот теперь, — провозгласил я, скрестив руки на груди, — я слышу речь не мальчика, но мужа.

К тому времени мы уже почти прикончили бутылку «Гленморанги». Первую, хотя я в этом и не совсем уверен. Мы сидели в комнате, превращенной Балфуром в небольшой частный кинозал; он смотрел какую-то дико безвкусную шведскую порнуху, а я слушал через наушники Pretenders да крутил косяки, чтобы руки зря не простаивали. Через какое-то время я осознал, что такой работой лучше заниматься на свету, в темноте большая часть травы сыплется куда-то на пол, а потому перестал крутить косяки и начал их курить, выпуская облака голубоватого дыма прямо в луч кинопроектора. Потом Дейви это надоело, он сунул мне в руки банку крепкого лагера и сказал, чтобы я пил и не мешал ему смотреть.

Банку я вроде бы выпил, а потом проектор потух, и Дейви вытащил меня (я хихикал и вроде бы продолжал смолить косяк) из кресла. После кинозала свет в коридоре казался ослепительно ярким; направляясь к лестнице, я сдернул со стоявшего в полукруглой нише бюста пробковый шлем и нахлобучил себе на глаза. Мы спустились по лестнице, держась за руки. Я начал бродить по холму, натыкаясь сослепу на вещи и хихикая, а потом Дейви схватил меня за руку и вывел наружу, в благоуханную летнюю ночь.

— А чего теперь? — спросил я, закидывая голову и пытаясь хоть что-нибудь увидеть из-под краешка шлема.

— Покатаемся, — сказал Дейви, запихивая меня на заднее сиденье «роллера». — Трехтрубный тур. Для меня это будет третий раз, хочу побить свой прежний рекорд.

— Трехтур… да хрен с ним, — пробормотал я, обвисая на сиденье и глядя через окошко в непроглядную тьму. — Разбуди меня, когда вернемся.

«Роллер» замурлыкал и тронулся с места. Я лежал, глядя в потолок, и вскоре задремал, а может, и вообще уснул. Когда машина остановилась, я очнулся, посмотрел через спинку водительского сиденья и увидел впереди большое темное здание; Балфур пристроил на приборной доске зеркальце и готовил на нем солидную понюшку кокаина. Я сдвинул шлем на затылок, полюбовался на две дорожки белого искрящегося порошка и спросил:

— Так что там, все? Мы его, этот твой, уже кончили?

— Еще нет. — Дейви занюхал одну из дорожек через пластиковую соломинку, передал зеркальце и соломинку мне, а сам начал громко сопеть и фыркать носом.

— Ты там не рассыпь, — сказал он, чуть отдышавшись.

Предупреждение запоздало: я уже потребил свою дозу, правда — одной ноздрей, а потому чувствовал себя странно, вроде как перекошенно. Потом я лег на сиденье и стал ждать прихода, но Дейви безжалостно выдернул меня наружу, мы поковыляли по траве к тому темному зданию, открыли здоровенную дверь, и я некоторое время тыкался от стенки к стенке в каком-то просторном помещении, где не было никакого света, кроме Дейвова фонарика. Один раз я врезался во что-то головой, но не слишком больно, спасибо пробковому шлему.

— Осторожно! — сказал Дейви, распахивая передо мной дверцу; плохо понимая, что тут происходит, я залез вроде бы — в машину, лег на сиденье и закрыл глаза.

Потащило меня в тот самый момент, как рядом раздался мощный рев, ничуть не похожий на вкрадчивый шепот «роллсовского» движка; оглушенный пониманием, я начал подниматься, заметил краем глаза, что мы уже покинули то здание и катим, чуть подпрыгивая, по траве, а затем поскользнулся и упал на гулко вибрирующий пол. Мой шлем куда-то закатился, я кое-как его нашарил, снова нахлобучил на голову, встал, протиснулся вперед, где тускло светились огоньки приборной панели, и увидел, что Дейви старательно пристегивается к пилотскому креслу.

— Да мы же… — взвыл я, почти не веря в реальность происходящего; ну да, Дейви псих, но ведь не настолько же… — Ты… мы… да ведь это же…

Но тут самолет рвануло вперед, отбросив, как то и положено, меня назад. Дейви включил фары, я увидел впереди взлетную дорожку и взвыл пуще прежнего:

— Не-ет!

— Сядь и заткнись, — сказал Дейви, глядя на приборы; мы снова рванули вперед и понеслись по неширокой, поросшей травой полосе.

— Ты сбрендил, — бормотал я, отчаянно пытаясь высмотреть ручку, которой открывается дверца! — Прекрати сейчас же! Да ты хоть понимаешь, что ты делаешь? Выпусти меня отсюда!

— Слушай, не ори ты, пожалуйста, — сказал Дейви, втискивая мне в руку секундомер. — Ну как я могу сосредоточиться, когда ты тут под ухом орешь? — Самолет несся по траве, кренясь и подскакивая на каких-то кочках.

Отчаявшись найти проклятую ручку — мне и в машинах-то это редко удается, а тут самолет, да еще темно, — я перегнулся через спинку сиденья и не очень умело схватил Балфура правой рукой за горло (левая была нужна мне для поддержания равновесия).

— Выпусти меня! — орал я. — Выпусти меня, сумасшедший ублюдок! Я убью тебя! Убью, безо всяких шуток, мы же угробимся!

— Слушай, кончай мелодраму. — Дейви аккуратно, не оборачиваясь, отцепил мою руку от своей шеи. — Я же иду на взлет, а ты меня отвлекаешь. Знаешь, чем это может кончиться?

— На взлет ? завопил я, бросаясь ничком на задние сиденья (бог уж знает почему, но мне казалось, что там побезопаснее). Я лежал, судорожно вздрагивая, высоко оттопырив задницу и прикрывая голову вместе со шлемом руками, однако все шло как-то не так. Вместо того чтобы задрать нос и перестать бумкаться о кочки, самолет притормозил и резко повернул, бросив меня (все еще поскуливавшего) к правой дверце. Затем двигатель надсадно взвыл, меня вдавило в спинки сидений, частота и амплитуда подпрыгивания резко возросли.

— Что… что там случилось? — взвизгнул я, стараясь перекрыть оглушительный рев.

— Да я тогда, в общем-то, не взлетал, а просто выруливал на старт, — сообщил мне Дейви.

— Ублюдок!

Я кое-как поднялся на ноги и сделал новый заход на его шею, однако Дейви резко пригнулся, уворачиваясь от моих грабок.

— А вот теперь, — услышал я, — я действительно взлетаю.

— А-а-а! — завопил я во весь голос. Самолет вздыбился, фонари взлетной полосы быстро остались позади, земля исчезла из вида, слева и справа замелькали верхушки деревьев, но потом исчезли и они, ускорение вжимало меня в спинку сиденья.

На некоторое время я впал в полный ступор; мои руки намертво вцепились в спинку сиденья, соседнего с пилотским, глаза таращились прямо вперед, все мое тело — а казалось, что даже и сердце — замерло, застыло, окаменело.

— Эй, ты там часы уронил, возьми. — Дейви обернулся и вложил в мои онемевшие пальцы секундомер. Я смотрел в круто скошенное стекло фонаря и не видел ничего, кроме чернильной, без единой звездочки, тьмы; мои зубы клацали в такт прилежно работающему мотору.

— Садись сюда, Дэнни, — сказал Дейви, чего-то там подстраивая на панели. — Удобнее будет.

Я пробрался на сиденье второго пилота и даже как-то сумел пристегнуться. Теперь мне стали видны строчки проплывающих внизу огней — желтый свет натриевых уличных фонарей, белесые стрелки и тусклые рубины оживленного шоссе. На какое-то время это зрелище меня заворожило, затем я снова взглянул на Балфура. По его лицу бродила мирная, счастливая улыбка; если бы не рев мотора, я наверняка бы услышал, как он мурлычет себе под нос.

Дейви принял меньше моего, вговаривал я себе. Он и пил поменьше, и курил поменьше, да и вообще марихуана не слишком влияет на скорость реакции, а еще кокаин, он ведь должен частично нейтрализовать… так, что ли? Мои пальцы крепко сжимали секундомер, я тупо взглянул на него и снова поднял глаза; мы пролетали над широкой, совершенно черной полосой (река, что ли?), явно направляясь к тесной кучке светлячков, появившейся на горизонте.

— Ну, как ты там? — поинтересовался Дейви.

— Ха-ха! — сказал я. — Великолепно. — И снова взглянул на секундомер. А затем я бросил его на пол и обеими руками схватил Дейва за горло. Он удивленно присвистнул, однако рычаги свои не оставил, хвататься за мои руки не стал.

— Сажай самолет, — скомандовал я. — Сажай, а там уже я посмотрю, убивать тебя или нет.

— Ну видишь, что ты сделал, — огорченно вздохнул Дейви. — Снова часы уронил, а они скоро потребуются. Можешь ты, в конце концов, взять себя в руки? Успокойся, а то завелся, как не знаю что, зря я давал тебе столько кокаина. — Шея Дейви слегка покрутилась в моих руках, это он покачал головой.

С ужасом осознав, что этого психа не проймешь ни разумными доводами, ни угрозами, я отпустил его, смирился с почти неминуемой смертью и подобрал с полу секундомер.

— Ладно, ты только скажи, когда нажать.

— Вот так-то лучше.

— Но если мы, паче чаяния, останемся живы, я все равно тебя убью.

— Ну вот, снова ты за свое, — сказал Дейви, неотрывно глядя вперед. — Успокойся и держи часы наготове.

Я тоже взглянул вперед.

Мы приближались к чему-то вроде очень большого завода; вокруг гигантского, изнутри освещенного корпуса теснилось множество пристроек, подсвеченных ослепительно яркими натриевыми лампами; над центральным корпусом вздымалась толстая, в несколько сотен футов высотою, труба, опоясанная рядами красных огоньков, похожими на бусы из светодиодов. Над трубой лениво извивался сероватый султан дыма; ярко освещенные пристройки выпускали в воздух белые, быстро тающие клочья пара. Мы летели прямо на трубу.

— А это что еще за хрень? — выдохнул я.

— Кингснортская электростанция, — сказал Дейви, все так же нацеливая самолет на горящую красными огнями громаду. — Часы готовы?

Труба неумолимо приближалась. Нет, мы совсем не собирались пролететь над ней, самолет шел футов на пятьдесят ниже верхнего ее обреза, строго горизонтально и прямо в лоб. С трудом сдерживая позыв завопить от ужаса, я вжался в спинку сиденья.

— Так как там, — раздраженно переспросил Дейви, — готовы часы?

— Да, — бессильно прохрипел я и почти зажмурился, чтобы не видеть, как несется на меня этот бетонный ужас, готовый прихлопнуть наш самолетик, как мухобойка — муху.

— Давай! — заорал Дейви; мой большой палец судорожно надавил головку секундомера, и в то же самое время самолет круто накренился, двигатель взревел еще громче, а я повис на привязных ремнях. К тому времени, когда я набрался смелости снова открыть глаза, самолет уже выровнялся, электростанция осталась далеко позади, а на горизонте уже виднелась новая горстка светлячков, над которой висели — теперь-то я их сразу заметил — красные колечки предупредительных огней. Сбоку проплыли ярко освещенные корпуса и мерцающие языки пламени большого нефтеперегонного завода. За эти минуты у меня пересохло не только во рту, но даже в глазных орбитах, так что глаза поворачивались чуть ли не со скрипом.

— Одна готова, — ухмыльнулся Дейви и по-приятельски пихнул меня локтем. — Запустил часы? Тикают?

Я кивнул, смятенно глядя, как прямо по курсу вырастает новая труба.

Мы обогнули и ее, и еще одну, и каждый раз в самый критический момент мои глаза инстинктивно закрывались. Каждый раз самолет вставал на бок, меня вдавливало в сиденье, а затем оказывалось, что труба уже позади. Я не имею точного представления, насколько мы к ним приближались, однако могу поклясться, что в третий раз отчетливо слышал, как рев двигателя гулким эхом отражается от бетона.

Затем мы вернулись к Кингснорту и вторично обогнули его трубу; в тот самый момент, когда я облегченно нажал головку секундомера, самолет клюнул носом и помчался к земле.

— Придется малость поползать бреющим, — объяснил Дейви. — На случай, если кто-нибудь засек нас радаром; ни к чему им знать, где мы сядем, верно?

Я обреченно закрыл глаза, на этот раз — ненадолго. Мы взмывали и падали, мой желудок то становился тяжелым, как свинец, то поднимался к самому горлу. Я с трудом сдерживал позывы тошноты. Мы кренились налево, направо, снова налево, а затем начали сопровождать все это резкими подъемами и падениями.

Я приготовился к смерти, приготовился к истошному воплю Балфура, к отчаянной тряске самолета, срубающего верхушки деревьев, к резкому пике, за которым последует вспышка пламени и последней боли, к забвению, но в то же самое время я пытался убедить себя, что ничего этого в действительности не происходит, что все это сон, самый кошмарный в моей жизни, что я лежу в кровати, в нашей лондонской гостинице, рядом с Инес или Кристиной, а лучше между ними двоими, что сейчас я проснусь и все будет в порядке. Я убеждал себя, что даже Балфур не мог настолько свихнуться, чтобы вытворять все это в действительности, есть же все-таки какие-то границы.

Если только он не принял мою мимолетную связь с Кристиной ближе к сердцу, чем я думал; черт, такой вариант мне и в голову не приходил. Вряд ли, конечно же, ну а вдруг? И теперь он пошлет машину носом в землю, чтобы убить и меня, и себя, или скинет меня в какой-нибудь канализационный отстойник, или ему уже просто по фонарю, разобьемся мы или нет. Господи, а я-то думал, что все уже утряслось; Дейви бросил героин и помирился с Кристиной, мы с Инес тоже вроде бы сошлись, нельзя, конечно же, сказать, что все прошло и забыто, но все равно… Неужели он врал, что совсем не сердится, разве мог он тогда врать?

А тем временем меня бросало то туда, то сюда, то вправо, то влево, то вверх, то вниз, меня наклоняло вперед, затем отбрасывало назад, я лежал то на одном боку, то на другом.

Я открыл глаза. Ну, и что же я вижу?

Свет, пятна света.

А что я чувствую? Словно меня наклоняют то в одну сторону, то в другую, то вперед, то назад.

И тут я вспомнил про тренажер; чтобы освоить управление самолетом, Дейви купил специальный тренажер. Я сжал кулаки, повернулся к нему и заорал: «Ну и сволочь же ты!» — а затем отстегнул ремни и встал с «пилотского» сиденья. Под нами проплывала густо усеянная огнями долина; я шагнул к дверце, хватаясь за стенки кабины, чтобы устоять на непрерывно раскачивающемся полу.

— Гад ты, и только! — орал я. — Можешь поберечь свои силы, выключай эту игрушку, я все уже понял, мудила\

Дейви все время на меня оборачивался, лицо у него было удивленное и встревоженное; он что-то кричал, но за «ревом двигателя» я не разобрал ни слова.

В конце концов проклятая ручка нашлась. Когда Дейви снова обернулся, я показал ему кукиш и снова крикнул:

— Ну и сволочь же ты! Кончай, я все уже понимаю. Весьма впечатляюще, и я искренне испугался, но теперь я понимаю — это твой долбаный…

Я нажал ручку и рывком распахнул дверцу.

Слово «тренажер» так и осталось непроизнесенным, потому что уже в следующее мгновение я наполовину висел из самолета в ревущем потоке воздуха, ежесекундно грозящем оторвать мои слабеющие пальцы от ненадежной дверной ручки, лежал и смотрел с крошечной, дай бог если в сотню футов, высоты на мелькание каких-то полей и кустов. Что-то белое, вылетевшее мимо меня из кабины, яростно затрепыхалось в воздухе, быстро отстало и упало, вроде бы в лес. Мне не хватало сил даже на то, чтобы вскрикнуть. Затем самолет опрокинулся на бок, и я упал в кабину, захлопнув своим весом дверцу; я снова лежал на сиденье, крупно вздрагивал от смертельного, не совсем еще пережитого ужаса.

— Дэнни, — раздраженно сказал Балфур, — это было до крайности глупо, а к тому же ты погубил мой бортовой журнал. Придется заводить теперь новый, но это ерунда, а вот что, если кто-нибудь его найдет и свяжет с Трехтрубным туром? Я могу нарваться на крупные неприятности. Да, Дэниел, горе с тобой сплошное. Ты уж посиди там спокойно, пока мы не сядем, ладно?

Чувствовалось, что Дейви искренне расстроен; он замолчал, пару раз икнул и еще долго бормотал что-то себе под нос.

Я лежал поперек сиденья, онемевший и оцепеневший, и тихо писался в штаны.

Когда мы садились, Дейви начал воспринимать все это более юмористически, во всяком случае он так хохотал, выруливая самолет к ангару, что впилился в «роллс-ройс», поломал пропеллер, обезглавил «серебряную леди» и сильно порубил капот.

— Ни хрена себе, — сказал он, когда двигатель смолк и на крышу кабины посыпались осколки пропеллера.

Мне бы тоже засмеяться, но к тому времени я уже снова наполовину вывалился из кабины, а смеяться, когда блюешь, не только технически трудно, но и небезопасно с дыхательной точки зрения.

Вскоре выяснилось, что секундомер тоже улетел в открытую дверь, так что Дейви так и остался в неведении, побил он свой рекорд или нет.

А больше он его не штурмовал.

Пять недель спустя, в Майами, я нечаянно сдержал свое слово и убил его, самым настоящим образом.

Глава 11.

— Дэни-эл, зараза! Ну, как ты там?

Ричард Тамбер вывалился из арендованного «феррари», вкатился по ступенькам на паперть, привстал на цыпочки и обнял меня.

— Ну-у… как же это здорово, после стольких лет… — Он саданул меня кулаком в плечо. — Уэйрд!

Я окинул взглядом улицу, не слишком ли много зрителей собрал этот спектакль. Их не было вовсе — в воскресенье вечером порядочные люди не мокнут под холодным дождем, а ужинают в кругу своих порядочных семей.

— Привет, — сказал я, — Рик. Заходи. Как дела?

— Сказочно, просто сказочно. — Тамбер вошел в распахнутую мною дверь. — Так и живешь в своем мавзолее? — Он крутил головой, непрерывно кивая, прищелкивая языком и потирая затянутые лайкой руки. В этот самый момент откуда-то сверху донеслось хлопанье крыльев, а затем недоуменное воркование изголодавшегося голубя.

— Во, — обрадовался Тамбер. — У тебя, гляжу, и живность завелась.

— Вроде как, — кивнул я, помогая ему выпростаться из шубы. Под шубой обнаружился мешковатый костюм, сшитый очень скверно, но зато (тут уже я нисколько не сомневался) стоивший очень дорого. Шелковая рубашка, а то как же. Бабочка. Сверхтонкий кожаный кейс (а ведь когда-то он ходил с алюминиевым) и… очки «порше». Еще несколько месяцев тому назад я бы на что хошь поспорил, что в кейсе у него «филофакс» [57], но кто-то сказал, что теперь это (боже спаси и помилуй) не в понт.

Ты как сейчас, в форме? — озаботился Рик.

— На все сто, — соврал я.

— А то выглядишь ты как-то не очень. Такой, как это ты выражаешься? «Вздрюченный», да?

— Да. — Я пристроил шубу на вешалку, плотно забитую болгарскими, в полиэтиленовой упаковке, костюмами. — Небольшое похмелье, вот и все.

— Такты, значит… «гудел», да? — Он лихо подмигнул и шарахнул меня в другое плечо.

Я кивнул. Рик общается с людьми в манере глянцевых журнальчиков, печатающих отрывные бланки заказов, он любит придавать всему «индивидуальный характер». «Три золоченых инициала», «Ваше имя будет выгравировано… ». В случае со мной это неизбежная артподготовка подчеркнутыми, в огромных деревянных кавычках, западнопобережными шотландскими коллоквиализмами, проводимая им для создания «непринужденной (в тех же кавычках ) атмосферы».

Мы поставили лучшие мои кресла рядом с акустической аппаратурой и электроникой, достаточно далеко от нагревателя, чтобы шум не мешал разговаривать, но все же в потоке теплого, с запахом парафина, воздуха. Тамбер снял пиджак и взгромоздил ноги на одну из колонок. Он милостиво принял из моих рук рюмку «Столичной». Закурил черную с золотом сигарету «Собрание» и принял серьезный вид. И ничего не сказал. Чуть погодя он кивнул, криво улыбнулся и поджал губы.

Я тоже молчал, силясь понять, что же тут происходит.

— Вот черт. — Тамбер опустил ноги на пол, чуть подался вперед и начал внимательно изучать свою рюмку. — Понимаешь, Дэн… — Он взглянул на меня, снял очки и стал вдруг до странности беззащитным и трогательным. — Я просто не знаю, что тебе и сказать.

Повисла новая долгая пауза; прежде чем продолжить, Рик устало помассировал переносицу и вернул очки на место.

— Мне… мне очень больно. Я знаю, как много вы значили друг для друга, пусть даже ты и не… ну… знаешь… — Я раскрыл было рот, но он меня остановил. — В общем-то, нам нечего здесь сказать, ни мне, ни тебе, но, ну… я хочу, чтобы ты знал… ну, думаю, это стало для меня таким же ударом, как и для тебя. — Он отрешенно покачал головой.

У меня было какое-то полуобморочное ощущение dejavu. Господи боже, да в каком мы году? Именно это сказал он мне после Майами, после гибели Дейви. Как попал я в эту бредовую петлю времени? Или не я, а он? Или опять что-нибудь случилось? Что? Я не знал, что сказать. Мне хотелось заорать: кой хрен, да чего это ты там мелешь? Но у меня не было сил разрушить плотную, почти осязаемую тишину, и я почему-то стеснялся своего смятения, не хотел его выказать.

Ведь я все еще пытался перебороть последствия прошлой ночи — зверское похмелье, синяки и ссадины везде, где только можно, плюс кошмарное ощущение, что я потерял друга. Твердо зная, что по воскресеньям Макканн непременно заруливает с утра в «Грифон», я оставил на дверях собора Св. Джута записку для Тамбера, а сам поперся туда же. После часового ожидания (ни капли алкоголя, одни фруктовые соки) я переиграл все с точностью до наоборот: оставил у бармена записку для Макканна и пошел домой ждать Тамбера. За всеми этими заботами и расстройствами мне не хотелось даже и спрашивать, не случилась ли с кем-нибудь из моих знакомых какая-нибудь новая беда.

А еще мне было крайне любопытно, как развернутся события, когда Рик выпьет наконец эту несчастную рюмку и потянется за своим чемоданчиком.

— Жизнь продолжается, — бодро провозгласил Рик с видом человека, прикрывающего бравадой почти нестерпимую муку. — Я привез тебе малость невероятно чистого кокаина. Ты как там, еще балуешься?

Я вяло пожал плечами, чувствуя себя бесконечно слабым, внушаемым и опустошенным (во всех, какие есть, смыслах).

— А знаешь ли ты, — спросил Тамбер, — что я мог дважды перепихнуться за одну сторону пластинки?

Пыльный стол, на котором мы играли в пинг-понг, стоял на задах клироса под витражами, изображавшими зайцев, жующих жвачку [58], двух отцов Иосифа [59], Бога, демонстрирующего Моисею свою заднюю часть [60], и прочее в этом роде. Идея сыграть в пинг-понг под кокаиновым кайфом показалась мне весьма привлекательной, однако я безнадежно проигрывал (как и всегда, в любую игру), а потому только и делал, что лазал за шариком под стол да гонялся за ним по всем углам. Не знаю уж, как это вышло, что наш разговор коснулся секса.

— Правда? — удивился я.

— Да, — кивнул Тамбер, отводя ракетку для удара. — Дважды за двадцать минут.

Я пропустил крученую подачу и побежал вслед за весело подпрыгивавшим шариком.

— Круто, — восхитился я на бегу.

— Да.

Рик снова приготовился подавать, и я хищно пригнулся, чувствуя себя грозным, как тигр, и глядя на точку стола, от которой непременно (как мне казалось) должен был отскочить шарик. Однако Рик опустил ракетку, помял подбородок и возвел глаза к потолку. Я едва сдерживал возмущение.

— Это было некоторое время назад. Я даже пластинку помню, «Let It Be»… — Он наморщил лоб, скрестил руки на груди и говорил уже сам с собой, напрочь забыв про меня. — На чьей же это было квартире? Мне всегда казалось, что это та, на Аргилл-стрит, однако…

— Подавай! — заорал я.

Рик вздрогнул, возвращаясь к реальности, а затем пригнулся, отмахнул руку с ракеткой и недоуменно уставился на круглый пластиковый предмет, неведомо как оказавшийся в его левой ладони.

— Извини, пожалуйста, — сказал он. — Мне что, подавать?

— Да! — рявкнул я. Рик подал.

— А-а-а! — завопил я, отбивая шарик.

— Да, Дэн, эту девочку нужно было видеть. Такое тело… Ты не поверишь, когда она лежала на спине, ее груди ни на вот столько не меняли формы. Я понимаю, когда силикон, но эта-то, она же была на все сто процентов настоящая, это я точно знаю. После первого раза мы считай что без остановки занялись этим делом снова, как только сил-то хватило… ну, в общем, лежим мы потом, отдышаться не можем, пот в три ручья, а тут пластинка и кончается, проигрыватель щелкает, я встаю, капаю на пол веем, чем только можно, переворачиваю пластинку, затем возвращаюсь к кровати…

— Переворачиваю девочку, — захохотал я, и очень кстати, потому что Тамбер тоже захохотал, обозвал меня жопой и промазал по шарику; подача перешла ко мне, но очень ненадолго. Буквально через минуту Рик снова подавал и снова предавался воспоминаниям.

— И тогда я подумал, что дважды за двадцать минут это же здорово, ты, думаю, Рики, настоящий сексуальный титан.

— Хорошо, что не «Титаник», — сказал я, но эта шутка не показалась Рику смешной, да и мне, честно говоря, тоже.

— И вот я начал, — продолжал он, — использовать пластинки на манер таймера или песочных часов, для контроля времени. Первый раз случайно, а потом уже нарочно, чтобы подгонять себя, класс поддерживать.

— Угу, — сказал я и пошел за шариком.

— Вот так оно и было, — сказал Тамбер, подавая, — пока я не сошелся с Джуди — ты помнишь Джуди? Это когда я влюбился.

— Помню, такое не забывается. Какое-то время ты очень походил на человека, это было дико и непривычно.

— Благодарствую. Так вот, с Джуди мне сразу стало казаться, что это вроде как нехорошо, и я почти сразу бросил, и даже потом, когда мы с ней разбежались, я все равно не вернулся к этим играм, вроде как о них позабыл. А пару месяцев назад я порол двух роскошных черных телок и поставил для фона «Brothers In Arms», ну, отжарил я одну, потом другую, а тут как раз и пластинка кончилась, и я сообразил, что повторил свой тогдашний результат, дважды за одну сторону, и я вконец удолбался, хоть на веревку сушиться вешай, а тут такая радость, я прямо раздулся от гордости, а потом вдруг сообразил…

— Что? — Пропущенный мною шарик стукнулся о коробку румынского джема и куда-то покатился; я кинул ракетку на стол и пошел его подбирать.

— Что это не винил, а долбаный компакт-диск [61], — вздохнул Тамбер. — Я потратил на два захода пятьдесят долбаных минут и удолбался во сто раз сильнее. Облом, чистый облом. — Он горестно покачал головой.

— Мое сердце обливается кровью, — сказал я. — Мой пузырь обливается мочой. Мой желудок обливается желудочным соком. А и вообще, что ты делал в постели с двумя этими бабами?

— А что, ты думаешь, я делал?

— Спрашивал их, как им это понравилось?

— Ошибаесси. В действительности у них дуэт. Я думаю подписать с ними контракт.

— Вот уж не знал, что ты формализовал свои связи до такой степени, — сказал я и самым взаправдашним образом выиграл очко. Тамбер поймал шарик и перебросил его мне.

— Стиль моих связей сильно изменился. С возрастом я стал значительно осторожнее. — Он выпрямился, опустил ракетку и упер руки в бока. — Знал бы ты, какое они паскудство, эти хреномантии.

— Знаю, — кивнул я, примериваясь, куда бы лучше подать.

— Да бог с ним. — Тамбер пригнулся и почти мгновенно отыграл подачу. — Смех, да и только; я использовал доходы от акций «Телекома» на покупку «Лондон интернешнл».

— Задница, — сказал я.

— Волосатая, — ухмыльнулся Тамбер.

Мы сидели в ресторане гостиницы «Олбани», непременной стоянки Рика при его нечастых набегах в Глазго.

Мы закончили партию в пинг-понг. Выиграл, конечно же, он, однако не всухую, что я всегда воспринимаю как свою моральную победу. Мы еще раз подогрелись кокаином и битый час проговорили о Нашем Бизнесе, поливая любого и каждого, чье имя приходило нам на ум. Затем мы преодолели две сотни ярдов, отделявшие Джутов собор от «Олбани», на газотурбинном чудовище Рика (предварительно мне пришлось выслушать его жалобу на прокатную контору в аэропорте, у которой не нашлось черного, в масть его очкам, «порше»; красный «феррари» всем бы и хорош, но ведь это вопиющая дисгармония).

Утром я обрядился в то же самое, что и вчера вечером, да плюс повязал галстук, а потому выглядел почти респектабельно, во всяком случае в «Олбани» меня пустили.

Обед был вполне пристойный, хотя Рик слишком уж суматошился с выбором вина, а я потребовал к шатобриану [62] томатный соус, из чистой вредности. Потом мы сидели и отдувались, прихлебывая бренди; Рик закурил «гавану». Во время разговора я несколько раз замечал, что он что-то недоговаривает, старательно обходит какую-то тему, но вникать в это мне не хотелось. Здесь были по крайней мере два варианта: деловое предложение, с которым он ко мне приехал, и некое жуткое событие, смутно обозначенное им ранее, а ни то ни другое не сулило мне особых радостей. Так что я не забивал свою голову догадками и размышлениями, а просто сидел в компании старого доброго знакомого и делал вид, что все точно так же, как в старые добрые времена.

— … Что, что, а уж эту-то пьянку я не скоро забуду, — смеялся Рик. — Я порол Джуди прямо на клумбе, а Аманда меня застукала. Эта стерва ободрала мне всю задницу то ли граблями, то ли тяпкой, чем-то таким сельскохозяйственным.

— Как сказано в Писании, — сказал я, вытирая выступившие на глазах слезы, — не дерите баб на клумбах, да не ободраны будете.

Мы вспоминали наши сборища в кентском поместье Балфура, и Рик рассказывал про тот раз, когда Дейви на своем тракторе-тягаче перетягивал канат со сборной из Уэсова «рейнджровера», трактора, принадлежавшего какому-то местному фермеру, и его собственной «дайтоны» (с Кристиной за рулем). Он победил, но при этом случайно — если можно ему верить — въехал прямо под навес, вдребезги разнес бар, раздавил несколько столиков и поверг гостей в паническое бегство. Разворачиваясь, он сшиб одну из двух главных опор, обрушил половину навеса, вторая же почему-то загорелась. Это был один из очень немногих в том году пожаров, при тушении которых применялась вода из декоративного пруда, передаваемая по цепочке в ведерках для охлаждения шампанского, и шампанское как таковое (а что, чем вам не пенный огнетушитель?). Меня в тот раз не было, но те Дейвовы пьянки, в которых я участвовал, были если и спокойнее, то разве что самую малость.

В конце концов наши с Риком запасы историй иссякли; мы замолкли и некоторое время сидели, качая головами, фыркая и утирая слезы.

И тут я глубоко вдохнул, как перед прыжком в холодную воду, и спросил:

— Так чему же я обязан твоим приездом?

— Чему? — Рик задумчиво покрутил рюмку. — А как ты насчет записать новый альбом?

— Никак. С ужасом. Нет.

— Не спеши, ты ведь об этом еще и не думал. Люди из бизнеса все время тобой интересуются, спрашивают у меня, будешь ли ты еще записываться. Фэны засыпают нас письмами, насчет где ты и как ты и работаешь ли ты над каким-нибудь новым проектом, так что интерес к тебе есть, и большой. Сколько прошло времени, а «Личные вещи» расходятся считай что со свистом; ты будешь полным идиотом, если не используешь такой момент.

— Со свистом? — удивился я. — Вот уж не думал.

«Personal Effects» — это сольный альбом, выпущенный мною — с помощью, конечно же, уймы студийных инструменталистов — в восемьдесят втором, когда группы уже не было. Альбом создавался на кипучем энтузиазме — смерть Дейва заставила меня полностью забросить музыку, и после полуторагодового простоя я играл и записывался с колоссальным удовольствием, — но когда он вышел… не знаю уж почему, но я утратил к нему всякий интерес.

Если подумать, это случилось даже чуть раньше, до того, как он вышел. Я помню, как сидел однажды у микшерного пульта, что-то там обсуждая насчет уровня той или другой дорожки, и вдруг подумал: «А какого, собственно говоря, черта? Кому и зачем все это надо?» И после этого весь мой энтузиазм куда-то пропал, и сколько я ни старался вернуть его, ничего не получалось, разве что так, на час-другой. Да и пошел альбом не очень, во всяком случае — по меркам FrozenGold. «Личные вещи»… Вообще-то я хотел назвать свой альбом «Ну и дерьмо же все это», но «Эй-ар-си» в лице Рика, который успел уже ее возглавить, встала на дыбы.

— Не думал? — поразился Рик. — Да ты что, совсем не читаешь музыкальной прессы? И радио не слушаешь? Альбом уже шесть месяцев стоит в сороковке, дай интервью-другое, и он попадет в двадцатку, как минимум. А если ты вернешься, то и в десятку, это уж как пить дать. Кой черт, Дэн, да ты хоть знакомишься со своими гонорарными поступлениями?

— Нет.

— Странный ты все-таки человек. Странный и трудный. — Тамбер удрученно покачал головой. — Вот скажи, неужели тебе не нравится играть со сцены? Неужели ты не соскучился по аплодисментам, прожекторам? По публике?

— Но я все-таки что-то еще делаю.

— Делаешь? — издевательски фыркнул Рик. — И что же это ты такое делаешь? Джинглы для телевизионных сериалов и рекламных роликов? Серьезное дело.

— И еще фильмы.

— В количестве один штука… и даже если музыка была лучшей его частью, что из того?

— Не один, а два, и еще два в производстве, — возмутился я. Мне не хотелось вставать в оборонительную позицию, словно я и вправду в чем-то виноват, но Рик нагло искажал правду, и я просто не мог не ответить.

— Ну хорошо, не один, а два. А что касается тех, что в производстве, я говорил с этими ребятами, с Салметти и Гроссе, им нравится твоя музыка, но очень не нравится, как ты работаешь, и они оба подумывают расплатиться с тобой вчистую и подобрать на будущее кого-нибудь другого. Ты, похоже, считаешь, что они должны строить фильмы вокруг твоей музыки, а не наоборот. Это бред, чистейшей воды бред. Киношники хотят, чтобы ты брал конкретные сцены и писал для них музыку, а не присылал готовые записи и партитуры в соображении, что они подладят под них свой материал. Это невозможно, в лучшем случае они смогут использовать некоторые твои темы. И не говори мне, что ты даже не подозревал ни о чем подобном, я и сам это знаю. Нужно все-таки читать, что тебе пишут люди, ведь даже киношники рассчитывают хоть когда-нибудь получить ответ на свои письма. Кроме того, времена изменились; то, что ты пишешь, мало устраивает режиссеров, им нужны рок-группы, поющие трехминутные синглы. Ты попросту устарел. — Тамбер залпом опрокинул рюмку.

Знакомая картина. Рик, крутой, как яйцо.

— Ну и ладно, — кивнул я. — Мне их деньги не так-то и нужны.

— Я знаю, что ты не нуждаешься в деньгах; в отличие от тебя, я просматриваю твои гонорарные чеки. Но вот как насчет тебя самого, Дэнни? Разве тебе не хочется узнать, что ты есть такое? Неужели тебе только то и нужно, что сидеть в этой долбаной могиле, жалеть себя, несчастненького, да опустошать ящик за ящиком коммунистического бухла? Господи, да ты же художник. Сейчас-то ты, конечно, никакой не художник, но ты все равно толковый парень, ты можешь заниматься делом, вносить свой вклад, принимать участие. Именно этим ты и должен бы заниматься — принять участие, показать прыщавым недоумкам, как это делается. — Рик секунду помолчал, а затем подался вперед и ткнул в мою сторону сигарой. — Ты ведь самый подходящий для этого парень. Публика не совсем еще тебя забыла, ты теперь легенда, и ты, и вся группа, а особенно теперь, когда… Что? В чем, собственно, дело? Я что, сказал что-нибудь смешное?

— Легенда, — сказал я, отсмеявшись. — Дерьмо собачье.

— Дэнни. — Для убедительности Тамбер тронул меня за руку. — Прошло уже четыре года, целых четыре года. В нашем деле за пару месяцев можно сколотить небольшое состояние, за год заработать столько, что хватит на всю остальную жизнь, а через полтора года тебя ни одна собака не вспомнит. Где теперь Адам Ант, ты можешь это сказать? — Он покачал головой, вполне, по всей видимости, убежденный собственными доводами. — Четыре года — самое подходящее время для формирования легенды; достаточно долго, чтобы произошло много нового, недостаточно долго, чтобы люди напрочь о тебе забыли. А вся эта лапша — мол, ты живешь на тропическом острове или в тибетском монастыре, а может, и вообще помер — все это просто великолепно.

Триумфальное возвращение, нужно быть полным психом, чтобы не использовать такой шанс. Материал у тебя есть, ты мне сам говорил. Господи, Дэнни, тебе уже тридцать лет…

— Тридцать один, ты снова забыл мой день рождения.

— Прости ради бога, — страдальчески скривился Рик. — Но все равно, ты ведь еще молодой парень, неужели ты так и будешь вести этот растительный образ жизни? Вгонять себя пьянкой в гроб? Да хрен там со всеми этими деньгами, отдай их, если хочешь, Гелдофу [63]

— Что, и твою долю тоже?

По лицу Рика было видно, как тяжело ему выслушивать незаслуженные оскорбления; он тяжело вздохнул и негромко, тактично рыгнул.

— Я уж лучше заключу с тобой бесприбыльное соглашение, чем никакого вообще. Не скажу, чтобы это доставило мне особую радость, но ведь в первую очередь я хочу, чтобы ты работал, пусть это и не отразится на сумме твоего годового дохода. Мне не нравится расточительство, я не люблю, когда таланты идут псу под хвост. В этой стране более чем достаточно людей, которые не получили и никогда не получат ни малейшего шанса применить к делу свои, какие уж у них там есть, способности. Но ты-то можешь, если только захочешь; в отличие от них, у тебя есть выбор. Ты просто… ну, не знаю. Ленивый, слишком уж привыкший жалеть себя. Случившееся с Кристиной было для всех нас страшным ударом, мы все воспринимаем это как трагедию. Да, это трагедия, и все равно…

Рик говорил и говорил. Пару раз он замолкал в ожидании ответа, и тогда я кивал, или хмыкал, или пожимал плечами, или выражал свою реакцию как-нибудь еще, но не слышал уже ни слова.

В какой-то момент я почувствовал, что к глазам подступают слезы, и тогда я шмыгнул носом и высморкался в жесткую крахмальную салфетку, и он ничего не заметил. Я смотрел на Рика и не видел его, слушал — с живейшим вроде бы интересом — и не слышал.

Так, значит, это она. Кристина. Господи боже, да что же там с ней случилось? Я не хотел про это думать, но все равно думал, не мог не думать.

Что они с ней сделали? Она умерла? Неужели все так плохо, неужели самое худшее? Я вспоминал, как держался сегодня Рик, что он говорил, каким тоном, — и не находил никаких ключей. Я пытался пробудить в себе надежду, что это что-нибудь поменьше, не такое страшное, но и тут у меня ничего не получалось. Забеременела и родила мертвого ребенка, или пострадала при несчастном случае, или… мое воображение попросту отказывало.

Все то, что я придумывал, либо не было настолько трагичным, чтобы объяснить поведение Рика, либо должно было бы прямо вызвать его на разговор о Кристине — ну, скажем, если бы ее сильно искалечило, он непременно сказал бы что-нибудь насчет того, чтобы я ее навестил или послал ей что-нибудь. Нет, я не мог придумать, что бы это могло быть… Тюрьма? Я схватился за эту мысль, как утопающий. Ее повинтили в Штатах за наркотики, в каком-нибудь штате с этими ихними бредовыми законами, повинтили и бросили на пару лет за решетку… но и тогда он наверняка сказал бы что-нибудь насчет навестить ее, написать ей… Господи, да что же это такое…

— Дэн? Ты как там, в порядке? — Никогда еще на моей памяти Рик Тамбер не выглядел настолько озабоченным. Я шмыгнул носом, кивнул и промямлил:

— Я… э-э-э… извини. Я думал о Кристине.

— А-а. — Рик отвел глаза, медленно смахнул со стола какие-то крошки. — Понимаю.

Все это было ужасно, но даже теперь, даже теперь я пытался лукавить, пытался не выказать, как мало я знал, даже теперь я делал вид, что что-то там знаю, когда в действительности не знал ничего.

— А что… что там в точности произошло? Рик вскинул брови, словно осуждал меня за мое неведение. Я растерянно пожал плечами:

— Я же… я же только в общем слышал. Без подробностей. Ты не мог бы мне рассказать?

Тамбер прочистил горло, прерывисто вздохнул, взглянул на свою правую руку, гасившую в пепельнице окурок толстой сигары.

— Ну, похоже… этот парень, он был… какой-то там фанатик, «моральное большинство» [64]… не знаю точно. Фундаменталист или просто помешанный… Я не знаю, к какой там церкви… или секте, или как там… — Тамбер покачал головой и продолжил, все так же обращаясь к своей руке, крутившей и крутившей сигарный окурок. — Он только что поселился в гостинице, в Кливленде, приехал субботним скорым. Из Алабамы, видимо — специально. Ну и… в общем, если бы это было на юге, они усилили бы охрану, они всегда усиливали, когда там выступали, из-за всех этих пикетирований и угрожающих писем, но в Кливленде, я думаю, они считали, что уж там-то ничего особо опасного. В общем, он поджидал в холле, и когда она вышла из лифта, он… он начал стрелять. Ее телохранителя, его он тоже застрелил, вышиб парню мозги. Ранил Кристину в бок и в голову, она еще успела выскочить наружу, на тротуар, кричала, звала на помощь, но этот парень бросился следом и всадил в нее еще две пули, а потом гостиничный охранник подстрелил его самого, ранил… Крис умерла по дороге в больницу. Суд над этим парнем будет не раньше лета. Они там все не могут решить, сумасшедший он или нет, обычная история. Говорит, что действовал по Господнему велению, из-за… ну, этого, ты знаешь, представления вначале, гитара и все такое… Господи, Дэн, — голос Рика резко изменился, стал почти обиженным, — я никак не думал… я ни за что не взялся бы все это тебе рассказывать, ни за что. Мне очень больно, и за нее, и что вот ты… Я не могу передать, как мне больно. И я не знаю, что еще сказать.

— Да… Извини, пожалуйста, я отойду на минуту.

— Да, конечно.

Я пошел в уборную плакать.

Рик вытащил меня оттуда минут через двадцать, когда персонал начал уже беспокоиться, не случилось ли со мной чего. Говорят, сперва за мною послали официанта, но я ничего такого не помню. Я просто сидел в кабинке и ничего не слышал, пока Риков голос не вывел меня из оцепенения. Странно, но я даже не плакал. Я встал из-за стола с мокрыми глазами, но по пути в уборную слезы бесследно высохли, их словно засосала жуткая, огромная пустота, разверзшаяся внутри меня за время Рикова монолога.

Меня вывели из уборной под локоток, как лунатика. Рик хотел вызвать врача, но я сказал: не надо, ни к чему.

Он вызвался проводить меня до церкви.

— Слушай, Дэн, ты точно уже в норме?

— Да, не беспокойся. Ничего со мной не случится. Просто я раньше не знал. Спасибо, что рассказал.

— Да за что тут спасибо. Слушай, а давай вернемся в гостиницу, снимем тебе номер. Чего хорошего спать одному в этой кошмарной громадине?

— Мне там привычнее. Полежу, и все будет в порядке.

— Ты уверен?

— Да, совершенно.

— Ладно, встретимся завтра в гостинице, хорошо? Ты обещал. В одиннадцать я уезжаю, а до того в гостинице. Так, значит, завтра, хорошо? Около девяти.

— Да. В девять.

— Значит, договорились. Так ты точно в порядке?

— Да. В полном. Утром увидимся.

— Увидимся. Спокойной ночи, Дэн.

— Спокойной ночи.

Глава 12.

Да, это похоже на секс. Выступление на сцене, живое исполнение.

Мы и сначала работали прилично, а потом так и очень хорошо. Мне всегда казалось, что я слабое звено, стою себе, веду невиртуозную басовую партию да притопываю иногда ногой, однако, по мнению некоторых, я тоже играл свою роль, я был фундаментом, на котором строили остальные члены группы, скалой, основой. Так, во всяком случае, говорили. А вообще все это ерунда, и нет никакого смысла тратить силы и время на никому не нужный анализ, мы были популярны, вот и весь тебе сказ.

И это очень похоже на секс. Конечно же. Перед залом или стадионом, где сидят и стоят люди, спаянные на время общим теплом, потом и запахом, общей одержимостью и напряженным, с минуты на минуту нарастающим предвкушением. И вы входите в эту атмосферу, становитесь ее неотделимой частью; в суете и мандраже последних минут перед выходом, укрытые от зала в артистической уборной, вы почти всегда его слышите и всегда, абсолютно всегда ощущаете.

А затем мы неожиданно появляемся, в дыме и сполохах света, под грохот аккордов, или просто заходим (мы сделали такое однажды), притворяясь рабочими сцены, возимся с аппаратурой и мало-помалу начинаем играть — один, потом другой, третий, так что публика не сразу понимает происходящее, а звуки все нарастают, заполняют зал, и прорезается четкий, захватывающий ритм. И большой, главенствующий ритм, светотень быстрых песен и медленных песен, и ритм разговорных интермедий, когда Дейви и Кристина вообще прекращают играть и слушают других, и бормочут или кричат, или визжат, или просто нормально разговаривают, отпускают шутки, что уж там под настроение, что уж там соответствует нашему никогда не формулируемому, но все равно существующему плану действий, ритм, который гонит нас дальше и дальше.

К апогею, развязке, финалу, к топоту, крикам и скандированию, к номерам на бис, когда поет уже весь зал, потому что мы — наконец-то — играем старые, проверенные временем песни. Пот льется с нас ручьями, сцена гаснет, но публика не расходится, и тогда, при свете нескольких софитов, — тихий, умиротворяющий, чаще всего — акустический финал, как последняя нежность исчерпавших всю свою энергию любовников, теплое, прощальное объятие каждому из зрителей, прежде чем они, удовлетворенные и опустошенные, вытекут из зала в темноту улиц.

Иногда начинало казаться, что мы можем играть так без конца, нам хотелось играть без конца, а иногда — раз в десять реже — мы не въезжали в нужное настроение и делали вроде бы все то же самое, чисто и профессионально, но механически, как зазубренный урок, хотя не слишком чувствительный слушатель мог и не заметить особой разницы.

Но в тех случаях, когда казалось, что мы можем играть без конца, вечно, со временем происходили странные вещи, оно словно останавливалось или бесконечно растягивалось, хотя потом, когда все уже было позади и ты возвращался в нормальный мир, весь этот промежуток невыразимо иного времени сливался в точку, в один огромный, теснящийся событиями момент. Иногда такое происходило с целыми турами, и тогда казалось, что все там бывшее было не с тобой, а с кем-то другим, что ты только слышал об этом из вторых рук, из третьих, из десятых.

Ты играл и был частью всего этого, в той же степени, как оно — тебя, и ты оставался при этом собой самим, без малейшего ущерба, более того, ты чувствовал себя более живым, более острым и способным и… логически осмысленным — но в то же самое время, хотя ты постоянно осознавал свою отдельность, ты с тем же постоянством был вовлечен, причастная часть, не слагаемое в сумме, но сомножитель в произведении.

Это был по сути экстаз — рвущееся, пульсирующее переживание общей радости, восторг, равно ощущаемый как мозгом, так и кожей, сердцем, всеми внутренностями, потрохами.

И пусть бы это не кончалось, думал ты, пусть бы удалось зацепиться за этот уровень, удержаться на нем навсегда… Но так, конечно же, не бывает. И снова начиналась чересполосица света и тени, резкий контраст обыденного и сказочного, серое, тусклое бремя бесконечных, трудом заполненных будней, а затем ослепительная вспышка, словно на нас пятерых, стоящих на сцене перед тысячами, десятками тысяч слушателей, сошлось в точку, сфокусировалось все лучшее, все самое увлекательное; великолепное, самое живое из всего множества их заурядных жизней.

Я так никогда и не смог разобраться, кто тут брал энергию, а кто отдавал, кто кого эксплуатировал, кто был, грубо говоря, сверху. Ну да, они нам платили, так что можно назвать это действо проституцией, но с другой стороны, мы, как и большинство групп, в лучшем случае оправдывали расходы по организации турне, а то и оставались в минусе. Выступая вживую, мы полностью, с лихвой отрабатывали их деньги; источником наших доходов были пластинки, но никак не гастроли. Вы выкладываете свои фунты, доллары или там иены за определенную структуру извилистой спиральной бороздки, выдавленной на виниле, или за некую перегруппировку магнитных частичек на тонкой пластиковой ленточке, с чего мы, собственно, и живем, спасибо за покупку. А мне достается больше всех, хотя мы и заключили соглашение, по которому остальные получают от пяти до десяти процентов авторского вознаграждения (а что, собственно, это только справедливо).

Но, гастролируя, выступая и каждый раз привнося что-то новое, ты неизбежно начинал ощущать себя не таким, как все, тебе казалось, что ты делаешь нечто важное, значительное.

И если уж это коснулось меня, державшегося по преимуществу на заднем плане, можно себе представить, что происходило с нашими звездами, с Дейви и Кристиной.

И привыкание, как к наркотику. Ты всегда считаешь, что можешь с легкостью бросить, но всегда оказывается, что тебе нужно еще и еще, что для удовлетворения этой потребности ты готов на любые расходы, не пожалеешь ни сил, ни времени. Аплодисменты, крики и визг, свист и топот толпы поклонников и хитроумные, сумасшедшие или попросту жалкие попытки прорваться через все линии нашей обороны, чтобы увидеть вас один на один, с глазу на глаз, чтобы просто взглянуть на вас, обнять, что-то пробормотать или — с мольбой и надеждой — сунуть вам в руки записанную кассету.

Для Дейви и Кристины, находившихся в фокусе всего этого безумия, оно значило куда больше, чем для меня, — потому что они были не такие, как я, настолько не такие, что казались иногда представителями другого биологического вида. Они купались во всеобщем поклонении, наслаждались им, ненасытно упивались, в то время как я, при всех моих стараниях, так и не научился воспринимать свою куда более бледную известность легко и естественно, как нечто само собой разумеющееся.

Первое время все это было приятно, затем, и довольно долго, — ново, необычно, интересно и увлекательно, но уже после первых турне наши преданные, восхищенные слушатели начали действовать мне на нервы.

Толпа, ее непомерная, давящая масса. Угрожающая темнота зала, топот, рев и улюлюканье невидимых, обложивших нас орд. А то, сколько времени требуется им, чтобы узнать песню…

Господи, да я же могу признать любую песню любой, хоть малость знакомой мне группы по первому такту; несколько первых нот вступления, и я уже знаю, что это такое. А мы начинаем играть вступление точно так же, как оно записано на пластинке, но проходят секунды и секунды, такты и такты, прежде чем наши фэны узнают наконец старую, обожаемую ими песню и начнут заглушать нас своим хоровым пением. Я было думал, что, может, это временная задержка, что это звук так долго идет от нас к ним и обратно, но оказалось, что нет, ничего подобного, просто люди очень медленно соображают.

Я не человек толпы, стадное поведение абсолютно мне чуждо, я его даже не понимаю. Я никогда не ощущал себя частью людской массы, даже на футбольных матчах. Ни на одном массовом зрелище, будь то концерт, кинофильм, спортивная игра или что-либо еще, я не отдаюсь полностью происходящему. Какая-то часть моего сознания сохраняет отстраненность, наблюдает за окружающими, интересуется их реакцией, а не тем, на что они реагируют.

Да и вообще мне многое не нравилось, скажем — люди, желавшие узнать, какой ты пользуешься зубной пастой, какое у тебя счастливое число и в чем ты спишь, или деревенские придурки, твердо убежденные, что лишь он/она может составить счастье Кристины или Дейви или — Господь сохрани и помилуй — их обоих враз.

И еще христиане. Как вспомнишь, так вздрогнешь. Фундаменталисты, люди, рядом с которыми Амброз Уайкс со своим «капризом» казался весьма здравым, уравновешенным и разумным человеком.

Сам же я и виноват, не нужно было трепать языком.

Это произошло во время нашего первого большого турне по Штатам. Как правило, я с радостью отдавал все разговоры на долю Дейва и Кристины, они у нас были красавец и красавица, в то время как я сильно смахивал на какого-нибудь злодея из фильмов о Бонде, совсем не та фактура, которая требуется для прайм-таймовой телепрограммы или журнальной обложки. Но вот в Нью-Йорке некая приятная, интеллигентного вида девушка захотела проинтервьюировать не кого-нибудь, а конкретно меня, для университетского, как она сказала, журнала. Я согласился, решив про себя, что при первом же вопросе насчет того, какой у меня любимый цвет или как мне нравится быть богатым и знаменитым рок-идолом, я разыграю свой обычный спектакль: превращусь в тупого, косноязычного заику.

Однако она задавала вполне разумные вопросы; некоторые из них даже заставляли меня серьезно задуматься, увидеть вещи с новой, неожиданной стороны, а ведь обычно мы только и делали, что по сотому разу пережевывали одни и те же ответы на одни и те же вопросы. Умненькая, симпатичная, острая на язык журналистка произвела на меня самое хорошее впечатление, я даже назначил ей свидание — после того, как она вежливо отвергла приглашение на нашу послеконцертную пьянку. И я ведь совсем не пытался ее заклеить, не лапал и даже не заигрывал; я вел себя как настоящий джентльмен, сказал, что мне очень понравилось с ней разговаривать и не могли бы мы встретиться еще в будущем.

Эта сука продала свою писанину в «Нейшнл инквайрер». Примерно два процента нашего интервью касалось религии, три — политики, и еще процентов пять — секса. Согласно газетному тексту, мы только на эти темы и говорили. Я говорил.

Уэйрд подавался в этой статье как коммунистический атеист, готовый отодрать любую особь женского пола, да и не только женского (я признался ей, что спал однажды с одним парнем, просто чтобы посмотреть, на что это похоже; оказалось, что ничего интересного, и чтобы поддержать эрекцию, мне приходилось все время думать о женщинах, и потом я твердо решил избегать содомии в любом ее варианте. В целом впечатление было не то чтобы совсем уж неприятное, но у меня не было ни малейшего желания повторять подобные эксперименты, и — какого хрена, я же предупреждал, что это не для печати!). А к тому же я пытался совратить и развратить юные, неокрепшие души всех приличных, патриотичных, мамо-папо-любивых американских юношей своими злокозненными песнями, каждое слово которых сочится наркотиками, сексом, марксизмом и антихристианством.

К югу от линии Мейсона-Диксона [65] наши пластинки складывали в кучи и жгли.

Неожиданно заметили, что на первой стороне «Жидкого льда» есть инструментальная пьеса «Route 666» [66]. Число Зверя! Боже Иисусе Христе, спаси и помилуй, не выпускайте монахинь на улицу! Все это было, конечно же, шуткой, первоначально этот номер назывался «25/68», в соответствии с системой, применявшейся мной в те времена, когда мои песни существовали только в затрепанной школьной тетрадке, да на низкокачественной, высокошипящей кассете С-60, да промеж моих же ушей. «25/68» звучало слишком похоже на эту тему Chicago — «25 or 6 to 4», — вот я и переименовал свою вещицу без малейших раздумий, сразу, как только мы ее записали.

Название себе и название, безо всякого там смысла, — и вдруг оно стало Знаком того, что я Поклонник Сатаны. Ну, а потом все мои тексты были изучены только что не под микроскопом. Профессора южных колледжей, где уровень учености столь высок, что сама мысль об эволюции считается святотатством, подробно доказывали в своих высокоученых статьях, что все мною написанное прямо нацелено на поругание Американской Семьи, Флага и Образа Жизни.

Это ж нужно было мне так вляпаться!

Собственно говоря, мы на этом ровно ничего не потеряли. Более того, на каждую пластинку, сгоравшую в этих жертвенных кострах, мы продавали три, четыре другие, ведь лучшей рекламы и не придумаешь. А группы вопящих, размахивающих флагами фундаменталистов стали естественной — и весьма зрелищной — частью наших дальнейших выступлений; эти психи таскались за нами повсюду, почище любых тебе группиз.

Куда неприятнее были угрожающие письма. У меня развилась самая настоящая мания преследования; я боялся не столько автомобилей со взрывчаткой и убийц, вламывающихся ночью в гостиничный номер, — от опасностей подобного рода можно защититься наемной охраной, — сколько снайпера с винтовкой, засевшего где-нибудь в зале. Дурь, конечно же, ведь и у входа, и в помещении всегда работали и полицейские, и те же самые охранники, но может быть, и не полная дурь. Люди решительные и предприимчивые всегда могут пронести винтовку заранее, а затем купить билет и войти в зал с чистыми руками, они могут даже устроиться туда на работу еще до нашего приезда — ведь график гастролей составляется заранее — и принести винтовку с оптическим прицелом в любой удобный для себя момент. Больше всего я боялся осветителей, ведь у них идеальные условия… сидит за каким-нибудь софитом человек со стволом типа «супер трупер» или «винчестер М70 магнум»…

Стоя на сцене, я чувствовал себя голым и беззащитным, большой, неподвижной, прекрасно освещенной живой мишенью; руки у меня потели, мысли путались, я едва справлялся с гитарой.

Втайне от остальной группы я начал надевать перед концертом бронежилет. Теперь я чувствовал себя поспокойнее, хотя и сгорал от стыда. Я мог выходить к невидимой в темноте зала толпе, играть для нее музыку, а затем, когда полиция растаскивала прущих на наш лимузин людей и мы, надежно укрытые за стальной броней и зеленоватым, чудовищно толстым стеклом, проползали мимо судорожно тянущихся к нам рук и разинутых, перекошенных ртов, вопящих бог уж знает что, направлялись в гостиницу, где так и кишели крепкие мужики с оттопыренными под мышкой пиджаками, и я думал о сумасшествии людей, хотевших разорвать нас на части, потому что они нас любили, и людей, хотевших разорвать нас на части, потому что они нас ненавидели, и я начинал чувствовать себя не таким уж и сумасшедшим — чтобы быть в этом мире нормальным, нужно окончательно свихнуться.

Для Великой Противоточной Дымовой Завесы, ведущей свою родословную от того осеннего дня, когда мы с Инес сотворили облако и танцевали на горячем пепле, потребовалось несколько месяцев и сто тысяч фунтов. Эта кошмарная штука создавалась при помощи уймы сухого льда, вентиляторов, нагревателей, генераторов дыма и светотехники, как лазерной, так и обыкновенной.

Вентиляторные генераторы холодного углекислотного дыма располагались высоко над передним краем сцены, а генераторы обычного дыма, имевшие в дополнение к вентиляторам мощные нагревательные элементы, стояли внизу, по той же линии, но со сдвигом, так что их огромные, по два метра в поперечнике, сопла были направлены точно в заборные устройства, отсасывавшие теплый дым и стоявшие в промежутках между углекислотными машинами; аналогичные заборные устройства, отсасывавшие холодный дым, стояли внизу, в промежутках между генераторами теплого дыма.

Внутри всех генераторов дыма стояли прожектора, светившие соответственно вниз и вверх; кроме того, Завеса, состоявшая из перемежающихся потоков текущего вниз и бьющего вверх дыма, освещалась с различных направлений целыми батареями лазеров, прожекторов и стробов.

В самом полном варианте она состояла из двадцати четырех элементов, хотя конкретное число варьировалось в зависимости от размеров и формы сцены. Роскошная была штука, но уж очень капризная; устроить все так, чтобы потоки не перемешивались и, скажем, заборные устройства для теплого дыма не засасывали заодно и холодный дым из расположенных рядом генераторов, было очень сложно, отладка Завесы занимала куда больше времени, чем настройка всего акустического и осветительного оборудования, но когда уж она работала, зрелище получалось потрясающее.

Само собой, мы не могли все время загораживать сцену Завесой, как бы там она ни смотрелась; мы установили целую батарею мощных вентиляторов и чего-то вроде малость ослабленных мин направленного действия и потому могли не выключать Завесу, а пробивать в ней огромную дырку, появляться перед залом в мощном, подсвеченном сзади всплеске дыма, звука и света. Кроме того, у нас имелись большие операторские краны, движущиеся платформы и подвесные системы, позволявшие нам неожиданно прорываться через Завесу практически в любом ее месте.

Обкатав программу в привычных условиях — на британских слушателях и без Завесы, мы переправились через «лужу» и начали американскую часть своего мирового турне. После США нам предстояло посетить Южную Америку, Японию, Австралию и даже — впервые в нашей практике — Индию и Нигерию. Далее намечалось возвращение через Европу (Восточную и Западную) и Скандинавию с заключительной серией концертов дома, в Британии.

Незадолго до этого вышел наконец «Найфэдж» [67], работу над которым мы начали еще в 1978 году. Мы записывали этот чисто инструментальный, кошмарно дорогой в производстве и непредвиденно длинный (намечался одиночным, а вышел двойным) альбом в течение двух лет, а затем убили еще год на его микширование. После таких заморочек работа над «And So The Spell Is Ended» [68], выпущенным в конце 1979 года, казалась простой и быстрой, хотя этот альбом и был самым сложным музыкально и самым расточительным по студийному времени из всего, что мы когда-нибудь записывали, не считая «Найфэдж».

Даже песни из «Все кончилось» начали казаться мне слишком искусственными; некоторые треки из этого альбома заняли у нас больше времени, чем весь «Жидкий лед». Мы становились излишне придирчивыми, исхищренная филигрань звукооператорской работы, умноженная на беспредельные возможности микширования, заслоняла от нас самое музыку. Зачинщиком был Уэс с его вечным стремлением к недостижимому совершенству, но вскоре это поветрие коснулось и всех остальных. В нас появилось что-то такое… ну, не знаю. Пресыщенность, даже упадничество.

Оглядываясь назад, я удивляюсь, что это не случилось с нами много раньше, ведь мы и с самого начала не то чтобы очень рвались угождать вкусам улицы.

«And So The Spell Is Ended» стал платиновым буквально в наносекунду, он продавался лучше всего, сделанного нами прежде. Это был скованный, лишенный свободного дыхания, перепродюсированный альбом, собрание хромых, на костылях ковыляющих песен, и все же он продавался. Неделю за неделей он занимал первую строчку в американских чартах, некоторые магазины продавали его с ограничениями, чуть ли не по штуке в руки, в некоторых городах им торговали прямо с грузовиков. Я предложил выпустить для удовольствия воинствующих фундаменталистов специальное легковоспламеняющееся издание — запрессовать, к примеру, и в конверт, и в винил какую-нибудь пиротехнику, но это разумное, человеколюбивое начинание было грубо отвергнуто фирмой «Эй-ар-си», каковую к этому времени возглавлял не кто иной, как Рик Тамбер.

На этот раз очередь получать в Нью-Йорке платиновый альбом была моя. На церемонии вручения я сильно надрался и малость опозорился. Мне казалось, что я тогда же и потерял эту дурацкую штуку, но пару лет назад, уже тут, в церкви, она обнаружилась при разборке какого-то ящика со старым барахлом. Я извлек пластинку из стеклянного футляра и поставил ее на проигрыватель, чисто для смеха.

И услышал оркестр Джеймса Ласта.

Господи, у нас и лейблы-то разные.

Хотите все это в сжатом виде?

П-ф-ф. Кап-кап-кап. Щелк. И-и-и. Бух, плюх. Д-з-з-т. Би-и-и-ип.

Б-и-и-ип — это когда Дейви умирал. Дейви умер. Произошло это следующим образом.

Мы выступали в Бостоне, Нью-Йорке, Филадельфии, Вашингтоне и Атланте, и все шло великолепно; билеты разлетались за час-другой, публика стояла на ушах, и даже фундаменталисты почти оставили нас своими заботами, отчасти, возможно, потому, что Дейв с Кристиной снова сошлись и вслух объявили о своем намерении пожениться, создать семью. Кроме того, появилось несколько эксклюзивных, богато иллюстрированных статей о стабильной, образцово буржуазной семейной жизни Микки Уотсона. Для пущей безопасности Большой Сэм озаботился, чтобы меня надежно оградили от всех интервьюеров, и распустил слух, что в тот раз я просто оттягивался, рассказывал юной, малоопытной журналистке всяческие страсти, а она, дура, и поверила. В результате всего этого шобла «морального большинства» и ребята, считающие, что Вселенной шесть с чем-то там тысяч лет, малость от нас подотстали.

И все равно мы наняли для Атланты довольно серьезную охрану, так, по сути, и не потребовавшуюся; в тот раз герои с Библией в левой руке и топором в правой никак себя не проявили. И в Майами, там охрана была ничуть не слабее, хотя мы и знали, что это, в общем-то, лишнее, — Флорида, конечно же, юг, но совсем не тот юг.

Наша техника добралась в Майами с опозданием, один грузовик попал на шоссе в аварию. Ничего особо серьезного, однако местный шериф задержал водителя и его груз для выяснения обстоятельств. Мы-то сами арендовали для американской части гастролей «Боинг-737» (разукрашенный, конечно же, золотом) и прибыли на место с большим запасом времени, однако из-за этой задержки рабочим пришлось устанавливать оборудование в нервной, несколько хаотичной обстановке.

Зал был хоть и не очень большой, но с довольно широкой сценой, так что на этот раз Завеса состояла из двадцати дымно-углекислотных блоков. Все места были проданы; собственно говоря, мы могли бы заполнить зрителями и в два раза больший зал. Была какая-то неразбериха с количеством входных билетов, продававшихся прямо перед концертом, но в общем все выглядело вполне прилично.

За жарким, душным днем последовал столь же жаркий, душный вечер; кондиционер в нашей уборной грохотал и капал водой, шампанское было не марочное, хлеб для бутербродов оказался ржаным вместо цельнозернового, Кристинино «шабли» плохо охладили… но в пути поневоле привыкаешь мириться со всеми невзгодами и лишениями.

Мои лишения были иного плана: я привыкал обходиться без Инес. После Наксоса наши отношения заметно испортились — а может быть, они просто так и не наладились после того, давнего эпизода у Уэса на берегу Уотергейтского залива… трудно сказать. Черт с ним, это долгая история, и мне самому известны далеко не все ее обстоятельства, но в конечном итоге Инес вышла замуж за лорда Бода. Помните такого? Фотограф, личность, известная в кругах, и бывший акционер «Эй-ар-си» (бывший, иначе я ушел бы с этого лейбла). Они тайно поддерживали эпизодические отношения еще с того времени, как судьба свела нас с Инес в Манорфилдской студии и в особняке лорда Бода, где крутились и падали листья, а я наблюдал с дерева за жонглером.

Леди Боденем. Кой черт, неужели она держала это в уме с самого начала? Неужели это еще один пример все того же мелкобуржуазного стратегического планирования? Бог весть, я ее спрашивать не буду.

Одним словом, Инес отказалась от поездки со всего двухнедельным предупреждением, и нам пришлось в обстановке суеты и неразберихи, неизбежно возникающей перед началом каждого большого турне, еще и подыскивать третью девочку на подпевки. Можно было вчинить Инес крупный иск, но мы не стали, посовестились.

Стараясь не думать о ней, я с головой ушел в организацию турне, а в свободное время писал новые песни. И как же приятно было снова отправиться в путь, пусть даже и без Инес.

В путь… не догадываясь о близкой катастрофе, о том, что случится в Майами.

Наша программа включала четвертушку — двадцать минут — «Nifedge». Поначалу мы планировали исполнить эту штуку целиком, сделать ее второй половиной огромного, на три часа с хвостиком, концерта, но тут возникали некоторые проблемы. Главная проблема состояла в том, что нам не хватало смелости, но это всего лишь мое личное мнение. Большой Сэм и «Эй-ар-си» дружно считали, что попытка исполнить длиннющий, с полнометражный кинофильм, блок чисто инструментального материала перед большой аудиторией, пришедшей послушать песни с наших синглов, чревата полной катастрофой, так и без поклонников остаться недолго. Возможно, и верно, но уж очень трусливо. Если ты только и будешь, что давать публике любимые ею вещи, все остановится и не будет никаких новых звуков (слушая некоторые радиостанции, можно сделать вывод, что такое положение если еще и не наступило, то быстро приближается).

В итоге мы исполняли из нового песню «Вот все и кончилось» (продолжительностью в добрые двенадцать минут) и первую сторону первой пластинки «Найфэджа». Плюс на радость непритязательной публике все старые, любимые ею песни.

Для начала мы сильно задержались, ожидая заказанный вертолет, — продраться сквозь окружившую зал толпу на лимузине было абсолютно невозможно. Концерт начался с получасовым опозданием в удушающе жаркой атмосфере. Кондиционеры зала вышли из строя, так что там и с самого начала была страшная духота, ну а двадцать тысяч возбужденных, зачастую — приплясывающих, по большей части — курящих людей мгновенно превратили это место в близкое подобие огромной общественной сауны. Мы начали медленно, с «Balance» [69], где сперва на сцене царит почти полная темнота (световые фокусы приберегались на потом; люди уже слышали о Завесе, поэтому мы не всегда вводили ее с самого начала), и только барабаны, затем последовательно высвечиваются и вступают (на половинной, хорошая была мысль, громкости) одна, вторая гитара, вокалисты, бас и синтезатор. В концертном варианте эта песня звучала более спокойно и задумчиво, чем на альбоме; вместо жесткого, захватывающего ритма мы использовали мягкий, гармоничный бэк-вокал, что неизменно — если, конечно же, мы играли с настроением — убаюкивало слушателей.

Как только прозвучала последняя строчка «Равновесия» («… и ты… потерял… равновесие…»), Хитрый Питер, наш всемогущий звукооператор, поднял громкость почти до максимума, осветители врубили все софиты и мы ломанули «О, Киммарон».

Аудитория взорвалась. После двадцати — двадцати пяти минут старого, известного слушателям материала мы снова потушили софиты и так, при затемненной сцене, раскочегарили «Завесу». А затем — лазеры, прожектора и первые аккорды «Все кончилось».

И первая за все эти концерты неполадка в «Завесе». Отказал один из генераторов холодного дыма, сгорел мотор вентилятора. Через пару минут установка выплюнула несколько клочьев белесого дымка, но тем дело и кончилось; водопад холодного, клубящегося тумана так и не возник, на его месте (чуть левее середины сцены, примерно там, где стоял обычно Дейви) зияла широкая вертикальная прореха.

Мы продолжали играть — как и было условлено на случай подобных происшествий. Чинить было бы очень долго, да к тому же отказ одного из двадцати блоков почти не снижал общего эффекта. А эффект был, да еще какой. Прожектора прожектировали, лазеры лазерили, взрывы (это когда небольшие заряды чего-то там военного разносили середину «Завесы» в клочья) взрывались, все было путем.

Мы начали первую сторону «Nifedge».

Я обливался потом. Мне хотелось пить, грохот буквально лупил по башке. Не знаю, может, уровень звука был слишком высокий, или публика какая-то особо шумная, или форма зала создавала какой-то странный резонанс, — во всяком случае, шум меня оглушал, в моей голове возникало нечто вроде положительной обратной связи. К этому времени я уже приучил себя не слишком раскисать в подобных обстоятельствах (иначе говоря — стал профессионалом), а потому продолжал делать все, что положено, прилежно исполнял свою партию, однако у меня появилось какое-то странное чувство.

Возможно, думал я тогда, наше турне достигло той критической точки, когда первоначальный импульс энтузиазма уже исчерпался, а импульс накатанной рутины еще не возник и когда ты не можешь еще черпать энергию из сознания, что все это скоро кончится. Бывает, думал я, бывает и так.

Мы играли. Слушатели слушали. Некоторые из них были уже знакомы с привезенными из Британии пластинками или успели купить только что вышедшее американское издание, во всяком случае часть зала узнавала отдельные мелодии и даже пыталась подпевать Кристининым вокализам.

Завеса работала по полной программе, столбы клубящегося дыма то вспыхивали, то гасли, время от времени по ним пробегала налево или направо волна света. Неисправный блок чуть ли не в самой середине сцены лишал это зрелище полного совершенства, но все равно публика балдела.

Мы подошли к самому концу двадцатиминутного (в концертном варианте он занимал почти двадцать пять минут) фрагмента из «Nifedge». В мощном заключительном аккорде участвовали все инструменты и все вокалисты, кроме того, цифровой анализатор-секвенсор, бывший по тому времени новейшим достижением техники, выдавал по заранее составленной программе последовательность реверберации.

Мощная, работающая на максимуме акустическая система в сочетании с резонансом помещения создавала яростный, почти невероятный звук, несколько разнившийся от города к городу, от зала к залу.

В Майами это было похоже на глас судьбы, на треск раскалывающейся галактики, на грохот десятибалльного землетрясения; мы слили свои индивидуальные аккорды в единый, огромный, всесокрушающий звук.

Зал так и рухнул.

Ха-ха, хи-хи.

И убил Дейви.

Потому, что в одном из генераторов холодного дыма сгорел мотор вентилятора. Потому, что техники второпях поставили какой-то элемент этого блока вверх тормашками и избыточной воде было некуда стекать. Потому, что воздух в зале был пересыщен телесными испарениями наших поклонников и вся эта влага конденсировалась на гранулах сухого льда, щедро засыпанного в неисправный генератор. Потому, что какой-то там болт затягивали обычным разводным ключом вместо динамометрического. Потому, что в то время еще не было радиомикрофонов и бесшнуровых гитар, так что все мы были напрямую подсоединены к аппаратуре.

Одним словом, болт лопнул, и вся эта конструкция грохнула на сцену. Нет, она не придавила Дейви, промахнулась на несколько футов, но зато выплеснула на него и его гитару весь обильный запас сконденсировавшейся воды; пока мы пытались понять, что же там такое случилось, а зрители аплодировали поразительно эффектному трюку (по иронии случая взметнувшийся над сценой фонтан попал в перекрестье лазерных и прожекторных лучей), вода залилась или просочилась на какой-то там провод, на какую-то плохо изолированную часть плохо заземленного усилителя и убила нашего Дейви током.

Это продолжалось… секунды две, может — пять. Мне-то казалось, что несколько часов, но если постараться, можно найти в коллекции какого-нибудь ублюдочного любителя чернухи бутлеговую пленку, которая скажет, как долго трясло его током, с точностью до десятой доли секунды.

Пока мы бежали к нему, пока эта жуткая, судорожно подергивающаяся пародия на гитариста упала на сцену и безжизненно обмякла, пока Хитрый Питер и его подручные поняли наконец, что аварийные прерыватели — установленные тоже в спешке и, как выяснилось позднее, неправильно — не работают, и отрубили напряжение вручную.

Мы потащили Дейви к служебному выходу. Он был весь синий, сердце еще билось, но слабо, с перебоями, мы все по очереди делали ему искусственное дыхание, а затем этим занялись фельдшеры из санитарной машины. У нас ведь были согласно контракту и врачи, и санитарная машина, но они ничего не смогли, только растянули его умирание. Мы сразу же вызвали вертолет, но что толку, он явно не поспевал. Мы повезли его на санитарной машине. А могли бы и не везти, с тем же самым успехом.

Толпа, мы застряли в толпе.

Слишком уж много там было людей. Мы занесли Дейви в машину, мы окружили его своими телами, мы делали все, что могли, но все это было без толку, потому что там была какая-то путаница с билетами, особенно со входными, продававшимися прямо перед концертом, поэтому вокруг здания толпилось дикое множество людей, пришедших сюда в надежде купить билет, их было даже больше, чем зрителей в зале.

И мы не смогли прорваться через толпу.

В какой-то момент я стоял на крыше санитарной машины. У моих ног ритмически вспыхивали огоньки мигалки, за моей спиной вился бензиновый дымок выхлопа, микроскопическая пародия на наше шоу, и я — наконец-то фронтмен — орал на этих людей, глядел на запруженный ими проулок, на запруженную ими улицу и орал во все горло, орал, сжимая кулаки:

— С дороги! Уйдите, на хуй, с ДОРОГИ!

Но так ничего и не добился, так ничего и не сделал, ничего до них не донес… ничего.

Орущие орды сомкнулись вокруг санитарной машины и ее тихого, ко всему безразличного груза, как антитела вокруг очага инфекции.

Мы думали, что он все-таки выживет, что уж он-то сумеет выкарабкаться, снова посмеется над смертью…

Но он не выкарабкался, такая вот последняя шуточка.

DOA [70].

Дейви Балфур. 1955-1980.

RIP [71].

И на этом, ребята, все, в общем-то, и кончилось.

Конец истории.

Скрутите и уберите схему этой цепи.

С машинами покончено.

Шанти [72].

Глава 13.

— Доброе утро. Мистер Дэниел Уэйр? Я вгляделся в голубоватый экран. Двое.

Молодые, чисто выбритые. Плащи, костюмы, галстуки.

— Да, — сказал я.

Тот, что говорил, продемонстрировал камере маленькую пластиковую книжечку.

— Я детектив констебль Джордан, это детектив констебль Макиннес. Не могли бы мы немного поговорить с вами?

Думаю, молчал я не больше секунды. Затем сказал «конечно» и впустил их. Я подумал, что это что-нибудь насчет клуба «У Монти» и разбитого аквариума. Что там могло случиться? Еще одна смерть? Еще одна случайная катастрофа? Может, у одного из вышибал оказался не по профессии хрупкий череп? Или кто-нибудь скопытился из-за кровяного сгустка, закупорившего сосуд в мозге? А вдруг треснутое стекло неожиданно развалилось и раздавило — либо разрубило пополам — какого-нибудь ремонтника? Я был готов допустить любые, даже самые экзотичные варианты.

Начало ночи я провел в спальне на полу, туго свернувшись калачиком и зябко подрагивая, а затем поднялся в верхнюю, совсем пустую комнату колокольни и немного там посидел, глядя на город. Спать совершенно не хотелось. Чтобы хоть как-то отвлечься от размышлений о Дейви, Кристине и своей собственной нескладной, Иониной [73], жизни, я спустился в крипту и попробовал заняться музыкой, но вскоре бросил это дело и пошел слоняться по темному уснувшему городу. Спать как не хотелось, так и не хотелось, плакать — тоже; мало-помалу во мне окрепло убеждение, что выбора у меня фактически нет, что две эти смерти лежат на моей, и только на моей, совести и что если Бог все-таки есть, то он самый настоящий садист — или ему просто все по фигу. А если его нет, то хитросплетения причин и следствий вкупе с этой штукой, которую мы величаем «судьбой», явно пытаются что-то такое мне сказать.

В конце концов я устал, продрог и вернулся в церквуху с твердым, свежепринятым решением, что жить мне больше не хочется. Я взобрался на верхушку своей святотатственной колокольни, взглянул сверху на мостовую и понял, что таким способом я не смогу.

А каким еще? Ядов у меня никаких не было, разве что марксистское бухло. Выпить пару бутылок водки? Но мой желудок всегда надежно защищал меня от крайностей алкогольного отравления; действуя на манер предохранительного клапана, он своевременно сбрасывал зловредную жидкость, не позволяя ей причинить мне серьезный ущерб, так что этот яд был не для меня — в смысле как яд.

Я лег в постель. Сон все не шел и не шел, слезы тоже. Я включил приемник в надежде послушать живой человеческий голос.

Помехи, белый шум.

Он наполнил темную спальню, наполнил меня, я вяло подумал, что он поможет мне уснуть, но он не помог. Громкий, без смысла и содержания, звук омывал меня и подхватывал, и я отдался его непредсказуемому течению, смирился и закрыл глаза.

Теперь я знал, что я с собою сделаю.

Я слушал и слушал и выключил приемник только тогда, когда на восточный край затянутого облаками неба начал выползать стылый, бесцветный рассвет.

Я пришел к девяти в «Олбани» и позавтракал с Риком Тамбером. Мы поговорили. Я сказал, что подумаю насчет возвращения. Он был рад. Судя по всему, ему казалось, что я уже оправился после вчерашнего потрясения, смирился со смертью Кристины, и это тоже его радовало. Он не знал, что я придумал эту штуку.

Он расплатился по счету и поехал в аэропорт, чтобы поймать челнок до Лондона. Я побрел сквозь редкий, подсвеченный солнцем снегопад к собору Св.Джута. Через полчаса ко мне заявились полицейские.

Томми сидел в каталажке; они пришли на квартиру его родителей, чтобы порасспросить его насчет кражи некоторого количества банок со взбитыми сливками; он оскорбил сотрудников полиции действием и оказал сопротивление при аресте.

Детектив констебль Джордан снял с меня показания. Я показал, что я не знал, что эти банки ворованные, и что я разрешил Томми вынюхать из них газ; я надеялся, что это соответствует показаниям самого Томми, но не был в том уверен. Д.К.Джордан не исключал, что против меня тоже будут выдвинуты обвинения. Они, полиция, будут поддерживать со мною контакт.

Живи я в обычном доме, они бы непременно устроили обыск на предмет наркотиков, но сделать это в соборе Св.Джута было несколько затруднительно.

— Вы используете это здание в качестве склада? — спросил Джордан, обводя глазами нагромождение ящиков, контейнеров и разнообразной техники.

— В общем-то нет, — сказал я. — Это мой дом.

Лицо полицейского выражало крайнее сомнение.

— Я занимался музыкальным бизнесом, — пояснил я. — Кроме всего прочего, наша записывающая компания продавала пластинки коммунистическому блоку, а они там очень не любят расставаться с твердой валютой, предпочитают бартер. Все это хозяйство — это то, что мы не сумели здесь продать. — Детективы переглянулись. — Если хотите проверить, свяжитесь с моим адвокатом, фирма «Макрей, Фитч и Уоррен», у них есть все необходимые накладные и таможенная документация.

Полицейские бегло осмотрели помещение — мечтая, по всей видимости, чтобы наваленные там товары оказались в действительности крадеными, — и ушли, ограничив свою добычу все той же тележкой с вынюханными банками взбитых сливок.

Я проводил их до двери, надел свою шинель, выключил нагреватель, газ и электричество, постоял немного посреди клироса, безуспешно пытаясь высмотреть или хотя бы услышать голубя, а затем покинул церковь через выходящую на Элмбанк-стрит дверь в полной уверенности, что никогда не вернусь.

Потому что Кристину убил тоже я. С этими моими шибко умными, дурацкими, богохульственными идеями. Приколоться, видите ли, захотелось, верующих поддразнить.

Подобно всем себе подобным, история эта уходит корнями в далекое прошлое, в один из бессчетных случаев, когда ты ничуть не сомневался, что делаешь то, что надо, принял абсолютно верное решение, однако в твоих решениях, высказываниях и поступках незримо присутствовала какая-то вроде бы мелочь, за которую придется потом платить, и очень дорого; некая ложная, но притом весьма действенная идея, способная, будто раковая клетка, множиться, разрастаться, заполнять все вокруг. Убивать.

Американские фундаменталисты, напустившиеся на нас после моего злосчастного интервью, произвели на меня весьма сильное впечатление; взращенный и воспитанный в тепличных британских условиях, я был искренне изумлен, что подобные люди все еще существуют, и до крайности возмущен, что их ископаемые взгляды просачиваются в школы и учебники, влияют на жизнь. И вот однажды, когда я был с Кристиной, мое возмущение выплеснулось наружу и породило ту самую злокачественную клетку.

Было это, сколько помнится, в год от Рождества Христова одна тысяча девятьсот семьдесят восьмой; мы лежали на кровати в одной из огромных, холодных как склеп комнат Морасбега. Я купил это поместье годом ранее, в приступе стяжательского энтузиазма и во власти своей дурацкой идеи стать шотландским помещиком (острова у меня еще не было, его я купил позднее).

Мы тогда только что вернулись из двухнедельной развлекательной поездки по Маллу, Скаю и Гебридам [74]. Вела машину, конечно же, Кристина. В конце поездки, когда мы были на Льюисе, неожиданно оказалось, что паромы по воскресеньям не ходят, и мы проторчали в Сторновее лишний день, ковыряли в носу и смотрели, как порядочные люди идут в церковь. Воспоминание об этом эпизоде перевело нашу с Кристиной беседу на религию вообще и христианских фундаменталистов, которые окрысились на нас в Штатах, в частности.

— А знаешь, что бы нам стоило сделать? — спросил я, садясь на кровати и беря с тумбочки бинокль.

— Что? — Кристина перекатилась на бок и подперла голову безукоризненно загорелой рукой (вторая неделя подряд на островах выдалась очень солнечной).

Спальня располагалась на втором этаже, а наша кровать стояла прямо в огромном, роскошном, но жутко выхолаживавшем помещение фонаре с видом на бескрайнее болото, поросшее кое-где вереском, и клочок поблескивающего вдали моря. Я подкрутил колесико бинокля, пытаясь высмотреть кого-нибудь из тех оленей.

— Мы должны по-настоящему достать этих троглодитов; я в смысле, что они вот все кричат, что мы пытаемся развратить молодежь, поминаем имя Господа всуе, и вся такая срань, ну так мы просто обязаны нарочно придумать что-нибудь такое, от чего они вообще вырубятся.

— А что, если назвать наш следующий альбом «В рот имел я Бога»? — предложила Кристина.

— Нет, — поморщился я. — Слишком тонко. Не забывай, что тут мы имеем дело с самыми махровыми «реднеками» [75].

— У-гу, — согласилась Кристина и почесала меня по густо поросшему шерстью хребту; я продолжал осматривать открытые всем ветрам просторы Арднамерхана.

— Римейк распятия, — придумал я и прищурился, когда в поле зрения бинокля попало пылающее серебро моря. — Но только с негром в главной роли.

— Слишком картинно, да к тому же… Черного мужика прибивают гвоздями к кресту, это ж может им и понравиться.

— Хмм. Да, в общем-то да.

На юго-западе в яростном блеске моря дрожали и переливались далекие силуэты дюн, волнующаяся под ветром трава; какая-то смутная тень показалась мне похожей на оленя, но пока я наводил бинокль на фокус, она исчезла.

Я вспомнил, как неделю назад мы с Кристиной сидели на пустынном берегу Айоны, глядя на закат, на атлантические валы, разбивающиеся о скалы длинными полосами пены и брызг. Наше внимание привлекло какое-то пятнышко в воде, и не успели мы решить, действительно ли это тюлень, как вдруг увидели все его крепкое узкое тело, вертикально повисшее на фоне зеленой, круто вздыбившейся волны.

— Вот оно, — сказал я, опуская бинокль.

— Что?

— Твое имя.

— Кристина? Кристина Брайс?

— Часть его. Часть от «Кристина». Кристина недоуменно вскинула брови.

— Откинь «и», «эн», «а», — объяснил я. — Что останется? «Крист» [76].

— У тебя часто бывают такие идеи?

— Вот это мы и обыграем, мы приколотим к кресту тебя ! Прямо на сцене!

— Благодарствую, — поклонилась Кристина.

— Вот как это будет, — не унимался я. — Мы положим тебя на огромную гитару, на ее гриф, там будет вроде как крестовина… нет, это будут две обычные гитары, образующие перекладину креста. Да, точно! Ты ложишься на нее в темноте, а потом тебя поднимают вертикально, и вспыхивает свет, и ты словно висишь на кресте, распятая, а потом ты спрыгиваешь вниз, берешь одну из этих, из перекладины, гитар и начинаешь первую песню.

Кристина скептически фыркнула, легла на спину, заложила руки за голову и некоторое время изучала высокий, темно-серый потолок.

— Да, — согласилась она в конце концов, — отдельные люди могут и возмутиться. И все же это слишком умственно.

— Ну уж не знаю. Зрительные образы запоминаются. Эта штука должна сработать. Я бы и вправду предложил ее использовать, только ведь нас линчуют.

Я лег рядом с Кристиной и обнял ее гибкое, медового цвета, тело.

— Меня-то уж, — Кристина выгнулась мне навстречу, — тогда точно линчуют.

— Оно конечно, — рассмеялся я, — только не сейчас же, верно? Лучше когда-нибудь потом.

— Нет, сейчас. — Кристина обняла меня за шею; ее волосы разметались по подушке, как золото по снегу, и я невольно вспомнил: «Suzanne takes you down…» [77] — а потом поцеловал ее и больше ни о чем не думал.

Четырьмя годами позднее она связалась со мной и спросила, не против ли я, чтобы она использовала эту идею, она как раз формировала собственную группу LaRif и параллельно обдумывала будущее сценическое шоу. Я сказал ей, да за ради бога. Нужно было предупредить ее, сказать, чтобы она поосторожнее, чтобы подумала хорошенько, что идея, в общем-то, глупая, это я тогда в шутку, но я ничего такого не сделал. Я раздувался от гордости, я думал, как же это здорово оказывать такое влияние, что даже самые бросовые твои идеи приносят в конце концов богатые плоды. И еще ликовал, представляя себе, в какую ярость приведет эта хохма людей, глубоко мною презираемых.

После смерти Дейви прошло уже целых два года; большую часть этого времени я практически бездельничал, а полгода назад снова начал работать над своим первым и единственным сольным альбомом. Мне и в голову не пришло, что задуманное Кристиной шоу может представлять для нее вполне реальную опасность. Должно было прийти, но не пришло, скорее всего — потому, что смерть Дейви была еще слишком свежа в моей памяти и я просто не хотел думать о чем-либо подобном. Одним словом, я не предостерег Кристину, а скорее, наоборот, подтолкнул.

Реакцию нетрудно себе представить. Мгновенная, колоссальная известность, а заодно — яростное, с пеной на губах, поношение со стороны «морального большинства» и зажравшихся телевизионных проповедников; некоторые южные штаты вообще запрещали Кристине выступать, другие разрешали при обязательном условии, что эта фишка с гитарным распятием будет выкинута из программы. Не говоря уж, конечно, об угрозах.

Ну и кто же тут виновник?

Да чего там, к хренам, разбираться, если я уже точно решил, что покончу с собой.

Господи, ну а как бы еще могло быть? Я был обременен, связан этим огромным, несуразным телом и лицом, с каким только в цирке и выступать, я родился бедным, нескладным и то ли слишком совестливым, то ли слишком слабым, чтобы стать бизнесменом или удачливым жуликом, а потому было бы вполне простительно, если бы я сдался и принял заранее уготованную мне роль местного пугала: кушай кашу, а то я отдам тебя этому дяде; я мог бы прилежно вкалывать на добропорядочной работе без всякой надежды достигнуть чего бы то ни было, но зато всегда был бы надежной опорой для моих друзей, которые называли бы меня «Длинный»; я привык бы не обижаться, когда меня спрашивают, какая там наверху погода или от какого собора ты отвалился, и, может быть, я нашел бы девушку, которая полюбила бы меня и которую смог бы полюбить я, или не смог бы, и стал бы отцом множества маленьких, уродливых детей; все это я мог бы — но не стал.

Я попытался сделать что-нибудь более яркое, более заметное, и довольно долго мне казалось, что у меня все отлично получается. Упорная работа и милость судьбы помогли мне превратиться из уродливого ничто в некрасивого рок-идола, я заработал много денег, я посмотрел на мир; то, что я делал, нравилось людям, забавляло их, иногда — шокировало. Я мог создавать хорошие вещи, я мог стать чем-то значительным, победить унылую неизбежность предначертанной мне судьбы. Пусть даже я не мог стать красивым — я мог порождать красоту.

Но каждый раз, когда мне начинало казаться, что все это надежно доказано, случалось нечто непредвиденное, и я оставался на пепелище в окружении мертвых, сломанных надежд; ошеломленный и недоумевающий, я глядел на очередное доказательство своей заразной, летальной нескладности. Призрак на пиру, ангел смерти и разрушения, вот что я такое. Вечный неудачник, меченный своей жуткой внешностью, подобно какому-нибудь ядовитому насекомому, чья яркая, бросающаяся в глаза окраска говорит потенциальным хищникам, что с этой тварью лучше не связываться. Я смошенничал, я проигнорировал громко и ясно выраженную волю природы, я сам создал себе везение и — сам того не подозревая — переложил свое гибельное невезение на других.

Я добрался пешком до Большой Западной дороги и сел там на автобус, идущий в Олд-Килпатрик. По какой-то не совсем ясной причине я должен был идти пешком либо ловить автобусы и попутки; я напрочь отвергал поезда и такси, я хотел начать свой путь здесь и сейчас, встать и идти и двигаться все дальше и дальше в этом не спланированном, но предрешенном путешествии, конечная цель которого была жестко и бесповоротно определена.

Возможно, я руководствовался самой обычной ностальгией, воспоминанием о том разе, когда мы, шайка старшеклассников из Фергюсли, рванули автобусами и на попутках в эту же самую сторону с намерением добраться до… Крианлариха, Обана, Малла, докуда денег хватит. В конечном итоге мы вышли на берег Лох-Лолинз, разбили лагерь и дрожали под дождем, счищая щепками грязь со своей выходной обуви и предаваясь размышлениям, не найдется ли тут какой-нибудь гостиничный бар, откуда нас не вышвырнут прямо с порога.

Бог с ним со всем. Мокрые улицы, северный ветер, тускло поблескивающие здания и бегущие по ярко-синему небу облака вывели меня к широкой дороге, вечно стремящейся через холмы, по берегу Клайда и дальше, и дальше, и дальше. Садясь в автобус, я ни о чем уже больше не думал; мой мозг словно пророс ржавчиной, намертво заглох, окоченел.

Я смотрел на лица других пассажиров, слушал их разговоры. Все они казались настоящими, разумными, нормальными, было даже странно, как это затесался в их среду такой урод, как я. Эти люди тоже знали победы и поражения, приобретения и утраты, в их жизни тоже имели место сложности, происходили неожиданные изменения, и все же это была рядовка, заурядный товар из магазинчика за углом.

В то время как жизнь Дэниела Уэйра оказалась даже гротескнее, уродливее, безобразнее самых мрачных моих опасений. Мир принадлежал этим людям, я слишком долго осквернял его своим присутствием, и вот пришло время платить за эту неслыханную наглость, время признать, что жизнь права, а я кругом не прав, признать и покончить с этим несуразным существом, навечно упокоить это извращенное, чуждое жизни чудище.

Слипающимися от усталости глазами я наблюдал, как проплывают за окном дома и перекрестки, как выходят пассажиры автобуса, а на смену им входят новые, как начинает и перестает идти дождь. К Олд-Килпатрику я успел уже совсем уснуть и проснулся только на конечной остановке от толчка при торможении. Я вышел из автобуса и оказался почти что в узкой тени моста Эрскин-бридж. К югу от Клайда расстилалась холмистая, кое-где поросшая деревьями равнина; на дальнем, правом берегу проглядывала нужная мне дорога, а за ней, за последними городскими домами — высокие холмы и крутые, каменистые откосы.

Ловить попутку и удить рыбу; трудно сказать, какое из этих занятий действует на мозг более отупляюще. Будь обстоятельства иными, я бы мгновенно начал дергаться, но сейчас эта беспросветная, почти гипнотизирующая мутота не вызвала у меня никакого протеста. Я провожал глазами сворачивающие на запад машины, я стоял, вытянув руку с поднятым большим пальцем, и прилежно старался выглядеть человеком абсолютно безвредным, психически здоровым и не склонным к насилию. Не знаю уж, как это выглядело со стороны, но за пару часов мимо меня проехала уйма машин, и ни одна из них не остановилась.

Дерево, под которым я переждал внезапно хлынувший ливень, не давало практически никакого укрытия; я кутался в свою шинельку, зябко подрагивал и вяло удивлялся, ну не смех ли, вот так вот прятаться от невинного дождика, когда ты твердо решил утопиться в море, как только до него доберешься. Ливень закончился, машины все так же катили на запад, запутавшееся в облаках солнце постепенно клонилось к дельте и горам Аргилла.

Я думал о Кристине, а затем сделал над собой усилие и перестал, начал думать о Дейви. Я никак не мог вспомнить его таким, каким он был, я все время видел его фотографию, вспоминал, как звучали в той или другой песне его гитара и голос, как он выглядел на видеозаписях. Потом я начал думать о Макканне, о Крошке Томми, о Бетти, о Рике Тамбере и даже — помоги, Господи, тварям Твоим гнусным — о Заме и об этом идиотском голубе. Подобно последним двенадцати годам, последние семь дней представлялись мне сплошной путаницей, сумбуром, неразберихой; приходилось с тоскою признать, что я не могу удержать в голове, мысленно упорядочить даже такой краткий промежуток времени.

И снова дождь. На этот раз я не стал никуда прятаться, хотя и понимал, что мокрого пассажира ни один водитель все равно не возьмет. Мрачный и недвижный, до нитки промокший, я смотрел, как проносятся мимо легковушки и грузовики, как бегают по их ветровым стеклам щеточки дворников, как сияют их фары, как взлетают из-под шипящих по бетону покрышек фонтанчики брызг.

Дождь прекратился.

В начале четвертого нашлась наконец хоть одна добрая душа, гаражный механик на «ленд-ровере»-пикапе. К сожалению, он мог довезти меня только до Дамбартона, какие-то несколько миль. Стоя в рекомендованном им месте, прямо на развилке, я по второму разу попал под дождь, насквозь промочивший меня получасом ранее и ушедший затем на запад.

Вторую попутку я поймал буквально через пять минут, когда только-только начало смеркаться.

— И куда ж это ты наладился?

— Айона, — сказал я.

— Ну да, понятно. Остров?

— Ага, рядом с Маллом.

— Понятно. Куришь?

Мой спаситель низко скрючился над баранкой потрепанного «хиллман-эвенджера». По виду — лет семьдесят, если не больше. От былой шевелюры остались редкие клочки белоснежного пуха. На заднем сиденье валяются какие-то свертки, пластиковый мешок с надписью «Фрейзере» и порядком засаленная войлочная шапочка с наушниками. Мешковатый костюм и сильные очки. Он ехал в Аррохар и мог скинуть меня в Тарбете, это две трети пути по западному берегу озера. Мужик протянул мне пачку «карлтона». Я был уже готов по привычке отказаться, но затем сказал: «Да, спасибо».

И взял сигарету. Старик протянул руку и вдавил автомобильную зажигалку в гнездо.

— Джон Маккандлесс, так меня звать, а тебя-то как, крохотуля?

— Дэн. Дэниел Уэйр.

— Да, Дэн, не лучший ты выбрал день кататься на попутках. — Смешок Маккандлесса сильно походил на сдавленный кашель. Зажигалка выщелкнула из гнезда, и мы закурили. Машина катила по двухполосному шоссе, направляясь к южной оконечности озера.

— Да уж точно, — согласился я.

— И чего ж это ты там забыл, на этой Айоне?

— У меня там знакомые. Еду к ним на Рождество.

— Дело хорошее. — Он на мгновение оглянулся, окинул меня цепким взглядом. — А у тебя что, сынок, нет с собой ни сумки, ни ничего?

— Нет, — сказал я, выпуская струйку дыма. От первой же затяжки у меня закружилась голова. — У меня есть там кое-какие шмотки, оставил у ребят в прошлый раз.

— Понятно, понятно.

Сигаретный дым горчил, резал горло и отдавал прошлым. Я упивался им, безразлично слушая, как поскрипывают дворники, как монотонно гудит мотор. С промокшего воротника, а может, и просто с головы, за шиворот сочилась холодная, как взгляд инквизитора, вода, и моя спина покрылась гусиной кожей. На краткий, головокружительный момент dejavu я перенесся на тринадцать лет назад, в Фергюсли-парк, вспомнил, как под серым, унылым дождем с отпечатанными песнями в кармане и без особых надежд я шел в студенческий клуб взглянуть на группу с диковатым названием FrozenGold.

Я курил и смотрел, как разбиваются о ветровое стекло капли дождя, как растирают их устало елозящие дворники. Мне следовало спросить Маккандлесса, что он покупает в городе, чем он занимался до выхода на пенсию, всегда ли он жил в Аррохаре, чем занимаются его дети, сколько лет его внукам, да мало ли есть здравых, разумных тем для вежливого разговора, мне нужно было выказать интерес и хоть какую-то благодарность за то, что он подобрал меня с обочины, вымокшего до нитки. Но я не мог.

Отчасти это объясняется эгоизмом, тем же самым на все наплевательским настроением, которое подтолкнуло меня принять от него сигарету, хотя я уже пять или шесть лет как завязал с курением; это был последний мой вечер на земле (но никак не последний день, теперь-то я точно не успею добраться сегодня до Айоны или хотя бы до побережья), а потому я считал, что имею право на небольшую поблажку. Кроме того, я был попросту не в силах изображать вежливый интерес не интересовали меня дела этого человека, и все тут, а притворяться я не мог. Фактически я уже не принадлежал этому миру.

— У тебя есть работа, Дэн?

— Нет, — сказал я. — Раньше была, а теперь… теперь нет.

— Да, плохие времена, — покачал головой мистер Маккандлесс.

«Вот и возвращаются тридцатые, снова Депрессия», — съехидничал я про себя, однако, к моему удивлению, Маккандлесс обошелся без этой осточертевшей аналогии, а только еще раз покачал головой и повторил:

— Да, плохие времена.

Я курил и смотрел на дождь.

Когда он скинул меня в Тарбете, было совсем темно; дождь как шел, так и шел. Я поторчал немного с выставленным большим пальцем у ведущей на север дороги, но ни одна машина не остановилась. Игнорируя большую старую гостиницу, стоявшую прямо у развилки, я пошел вперед; в том месте, где кончался асфальт и начиналась узкая, идущая по самому берегу грунтовка, я остановился. Дождь за это время не перестал, а даже усилился. Ярдов сто назад я миновал нечто вроде постоялого двора. Я развернулся и пошел на светящуюся в темноте вывеску.

— Да? — Мужчина оглядел меня с головы до ног. Хозяин, наверное.

И что же предстало его глазам? Длинный, расхлябанный, диковатого вида парень с темной нечесаной шевелюрой и щетиной на подбородке. Крючковатый нос, ошалело выпученные глаза, мокрая, хоть выжимай, шинель.

— Пожалуйста, у вас не найдется свободной комнаты? Только на эту ночь. Я вас ничем…

— Извините, но у нас все заполнено. Рождество, на Рождество всегда так.

— Только комнату. — Я вытащил из кармана комок ассигнаций. — Мне даже завтрака не нужно. — Я отсчитал пять десяток. — Я заплачу вперед, а уеду я совсем рано.

Хозяин — англичанин, довольно пухлый, волнистые каштановые (не иначе как крашеные) волосы, беспокойные глаза — взглянул на деньги и негромко причмокнул.

— Э-э… вдруг кто-нибудь отказался. Спрошу у жены, она лучше знает.

Из двери бара, за которой он исчез, плеснуло теплом и шумом.

Его жена — тоже пухленькая — взглянула мне в глаза и дружелюбно улыбнулась:

— Мне очень жаль, мистер…

— Дэниел Уэйр.

— Мне очень жаль, мистер Уэйр, но у нас нет свободных мест.

— Ваш муж предположил, что кто-то мог отказаться, — сказал я, аккуратно складывая десятки.

— Скорее нет. Есть одна пара, которая еще не въехала и не подтвердила свой заказ, однако, — она взглянула на стенные часы, — мы еще не можем отдать вам их номер. Часа через четыре, если они не приедут и не позвонят… ну, тогда, может быть.

— Понятно. Спасибо за хлопоты. Спокойной ночи.

Я повернулся к двери.

— И вам доброй ночи. Я уверена, что вы найдете номер в каком-нибудь другом заведении. А куда… — Закрывшаяся за мною дверь обрубила вопросу хвост.

Дождь. Фары проезжающих грузовиков. Там, за границей поселка, темные, холодные воды озера плещут в каких-то ярдах от плавно изгибающейся дороги. Пророкотали массивными рубчатыми покрышками многоосные трейлеры, полотнища брызг из-под огромных колес. Я стоял на мокром асфальте и думал: а на кой ляд мне та Айона? Почему не прямо здесь?

А не мог я здесь, и все тут. Даже в смерти, которая всех нас объединяет и уравнивает, я хотел быть иным; перспектива броситься в это древнее, живописное, но слишком уж прирученное озеро либо под грузовик, груженный консервами или досками, представлялась мне слишком нормальной, слишком заурядной. Мне нужны были безбрежные, безразличные к человеку просторы океана. И не говорите мне про гипертрофированное самомнение, даже сейчас, по трезвом размышлении, я абсолютно уверен, что оно было здесь ни при чем, мною руководило не что иное, как чувство уместности, соответствия. Вкус.

Ну что ж, нет у них мест — значит, нет. Я вздохнул и потащился к большой, которая на развилке, гостинице, заранее готовя себя к отказу. Здесь меня пустили без полслова, крохотная девулька тут же дала мне заполнить бланк прибытия; номер был двухместный, заодно она уговорила меня заказать не только завтрак, но и обед («Да зачем вам отказываться, мистер Уэйр, все равно же включено в стоимость»).

Я согласился пообедать, потому что усталость моя куда-то исчезла и сменилась голодом, а времени было еще только полпятого. Долгие зимние ночи. Этого я как-то не учел. Меня провели в мой номер. Я немного постоял, созерцая его безликость и пытаясь прикинуть, сколько же гостиничных номеров было в моей жизни. Я принял душ и подсушил свои одежки на радиаторах. Я посмотрел немного какую-то детскую передачу, а затем выключил телевизор. Я оделся, прошел в бар, выпил несколько порций, купил пачку сигарет, наполовину ее выкурил, пообедал и вернулся в свой номер.

И все это время я ждал.

Ждал, что хоть что-нибудь почувствую, что неожиданно разрыдаюсь или столь же неожиданно почувствую себя в полной норме, оправлюсь и от этой невзгоды, как от бессчетных прошлых, или впаду в истерику и с разбегу выброшусь из окна, буде тут найдется достаточно высокий этаж, ждал… но ничего из вышеперечисленного не случилось, и вообще ничего не случилось.

Я был словно на автопилоте, словно все мои дела передали какому-то временному правительству, какой-то аварийной команде мозга; король умер, да здравствует регент.

На Айоне все должно было встать на место, сейчас я был нигде, посередине, между, и на это время жизнь остановилась. Вот когда я доберусь туда, когда взгляну на сине-зеленые волны, тогда я снова начну думать, тогда, когда я наконец воочию представлю возможность убить себя, не быть больше, добровольно покинуть этот безумный, безвкусный, безжалостный балаган, где шуты и уроды так часто оказываются более разумными — но и больше, конечно же, презираемыми, — чем кишащие вокруг ротозеи.

Я ничуть не сомневался, что сделаю то, что задумал. Да что там не сомневался, мне, можно сказать, не терпелось. Я слыхал, что некоторые старики приветствуют смерть, что есть своего рода метаусталость, которую ничуть не облегчает краткий, торопливый сон, — медленное и неуклонное, как сползание ледника, источание жизненных соков самой жизни, изматывающая своей безысходностью последовательность: завести пружину, потикать, завести пружину, потикать… Прежде я думал, что это — хорошая мина при безнадежно проигранной игре, ложь, придуманная стариками, дабы убедить самих себя, что смерть вполне приемлема, вырвать жало у страха. Но вот теперь… теперь я не был так уж в этом уверен. Мне казалось, что я начинаю понимать эту усталость.

Я лежал на кровати во всей одежде и при включенном свете. Лежал и ждал, чтобы что-нибудь случилось.

И уснул.

Проснувшись, я не мог взять в толк, сколько сейчас времени. Еще не светало, за стенкой играла музыка. Часов в номере не было. Я включил телевизор, пощелкал переключателем, но картинки нигде не было. Я зевнул, потер лицо, подумал и разделся (в последний же раз, думал я, а завтра я раздеваться не буду, это и быстрее, и вроде как попристойнее). Я забрался в широкую холодную постель и выключил свет.

Музыка играла слишком, очень громко. Я знал, что она не даст мне уснуть, и сама эта мысль не позволяла выкинуть ее из головы. И это… это были мы.

Через стенку музыка звучит совсем иначе, потому я сперва и не узнал, но теперь-то я точно слышал, что это FrozenGold — «MIRV» [78]. Первая сторона, только что окончился «The Good Soldier» и пошла «2000 AM» [79]. «Oh Cimmaron» я, значит, проспал, дальше будет «Single Track», потом «Slider» [80], а потом — ведь это, скорее всего, пленка на магнитофоне — пойдет вторая сторона.

Очень громко. Достаточно громко, чтобы я различал Кристинин голос, гитару Дейви. Я лежал и слушал как загипнотизированный.

Сперва-то я рассмеялся, потому что на «Личных вещах» есть песня с такими вот словами:

Старый рок-идол, напевший когда-то.

Тысячи песенок про любовь,

Крутился всю ночь на гостиничной койке,

Как грешник на сковородке:

Какой-то садист за стенкой.

Гонял его старый хит.

Только это был совсем не веселый смех, смех горького осознания, что жизнь не придерживается правил честной драки и ничуть не гнушается пнуть упавшего — не со зла, а просто чтобы не забывал следить за спектаклем, а с этим смехом, как обухом по голове, пришло откровение, что нет реальной границы между трагедией и комедией, что это просто ярлыки, которые мы наклеиваем на неподвластные нам последствия нашего участия во вселенском данс-макабре, различные точки зрения на одно и то же — различные для различных людей, для различных времен, да и просто для различных настроений взирающего…

И Дейви запел «Одноколейку»:

Преступно пепельных блондинок.

В моем мозгу — не перечесть,

Но эта снежная принцесса.

Страшнее всех, страшнее всех!

А затем Кристина запела «Шепот»:

Ну и что, что ты так считаешь?

Твой путь — лишь один из многих.

А я слышу в засухе голос потопа,

В крике я слышу шепот.

И Дейви запел «Апокалипсо»:

«Плотину прорвало, — калека сказал, —

Но я буду жить», — сказал он и помер.

«А и хрен с ним, — сказал наш дружок кардинал, —

Пошли-ка лучше в мой номер.

Берите просфоры,

Прикупим кагору.

И айда причащаться в мой номер».

И Кристина запела «Вот так оно бывает»:

Ты можешь витать в облаках.

Или твердо стоять на земле,

Все равно эта жалкая тень любви.

С головой окунет тебя в грязь.

И они вместе запели «Наискосок от луны и чуть пониже»:

Послушай морскую ракушку —

Там неумолчно бьется море,

Твоей беспокойной крови.

Горячее бурное море.

И я быстро перестал смеяться, и сидел, и слушал, и сердце у меня колотилось, и мне не хватало воздуха, а затем — постепенно, понемногу — пришли слезы.

И вот тогда-то я наконец оплакал Кристину и сам не заметил, как уснул на мокрой, соленой подушке, а утром проснулся от стука колес проходящего поезда с облегчением и чем-то вроде разочарования и неохотно смирился с обязанностью жить.

Глава 14.

Ползла себе улитка от одного дерева к другому, и вдруг набежала кодла слизней; изнасиловали они улитку, ограбили и смылись, а когда полицейские спросили, сможет ли она опознать своих обидчиков, улитка сказала: «Не знаю, все это случилось так быстро… ».

Вот так же и у меня. Все, что со мной происходит, занимает вроде бы правильное количество времени — в то время, но позднее… Господи, да куда же оно все подевалось? Оглянешься иногда назад и думаешь: неужели я действительно все это делал? А в других случаях ты думаешь: это что, и все? Неужели это и все, что я успел сделать?

Мы никогда не бываем довольны. Мы даже не знаем, что значит это слово.

В конце концов мама решилась расстаться со своей квартирой в Фергюсли, и… когда же это было? Летом восемьдесят первого я поехал туда, чтобы помочь ей подыскать новый дом и организовать денежную сторону. Не думаю, чтобы маму убедили мои доводы; дело скорее в том, что она не слишком ладила с соседями, не знаю уж точно, кто из них кого достал.

Мы подыскали этот самый домик в Килбархане. Игнорируя все мои предложения, мама оклеила его стены красными ворсистыми обоями и наново развесила свою коллекцию вулвортских картинок. Она и мне отвела там комнату, в которой я, признаюсь без особого стыда, так ни разу и не ночевал.

Не успел я оглянуться, как все мои братья и сестры стали взрослыми. Двое из них успели уже обзавестись семьями, один поступил в университет (крошка Малкольм; помню, я еще удивлялся, как ему это удалось, разве что у них там появилась кафедра кунфу), двое — что само по себе удивительно — работают, один служит в военной авиации.

В том же самом году мой папаша вышел из тюрьмы и тоже поселился с мамой. Я говорил ей, что это глупость, что не нужно его пускать, но она все равно сделала по-своему. Первые два года я вообще не хотел с ним встречаться, как мама меня ни уговаривала; когда же я ей уступил, то увидел совершенно незнакомого, чужого человека. Тихий, невзрачный мужичонка с испуганными, никогда не смотрящими на тебя прямо глазами.

После смерти Дейви мы отменили все свои дальнейшие выступления, что породило кошмарные юридические проблемы; мало-помалу мы с ними разобрались, а затем я целый год практически ничего не делал. Послонялся немного по миру. Продал Морасбег и начал присматривать какое-нибудь более уютное жилище, чтобы прочно осесть в Британии — благо правительство тори сделало ее для нас, богатеньких, вполне приемлемым местом. Эти поиски маленькой, симпатичной избушки завершились покупкой собора Св.Джута, так что решайте сами, были они успешными или нет.

Несколько месяцев я урывками, безо всякого настроения учился играть на анализаторе/синтезаторе/секвенсоре (секвенсорная часть помогла исправлять фальшивые ноты, извлекаемые моими толстыми, неуклюжими пальцами), смутно подумывал о записи сольного альбома и о работе для кино. Моя «пантера» давным-давно нашла себе более достойного владельца. В какой-то момент я начал заниматься на автокурсах, но быстро бросил.

Однажды — от полного, надо понимать, безделья — я решил поискать своих старых знакомых, посмотреть, может, кто-нибудь из них так и живет на прежнем месте или съехал, но можно узнать, куда именно. Это было нечто новое в моем поведении, ведь перед этим я чуть ли не целый год старательно избегал всех, кто знал меня более-менее прилично. Я спрятался в свою скорлупу, отгородился от всех своих друзей, я не хотел, чтобы меня поддерживали и утешали.

Похоже, что к этому времени, по прошествии года, боль моя несколько притупилась, раны подзатянулись, хотя вполне возможно, что мне попросту осточертело безделье. Тем более, что как раз тогда в моей голове начали зарождаться замыслы новых песен — после многих бесплодных месяцев, почти приучивших меня к приятной по сути мысли, что никаких таких идей у меня нет и впредь не предвидится.

Как бы там ни было, я начал искать людей.

Я заглянул на старую квартиру Джин Уэбб и узнал, что отец ее год уже как умер от рака, а миссис Уэбб прикована к инвалидному креслу, и за ней присматривает ее одинокая старшая сестра. Меня угостили чаем. Скрюченные пальцы миссис Уэбб едва могли удержать чашку.

Я спросил, как же она справляется с лестницей. Миссис Уэбб сказала, что вот, спасибо, сестра, с ее помощью да с палочкой она может кое-как вскарабкаться наверх и спуститься тоже, и скоро этому, слава богу, конец, потому что она уже одна из первых в муниципальном списке на переселение в специально приспособленные квартиры. Она объясняла все это с чуть недовольным видом, словно какую-то ерунду, о которой и говорить-то скучно.

А в основном мы обсуждали ее детей. Тот сын, который учился в бизнес-школе, работает теперь в Лондоне, аудитор-стажер, а тот, который работал в Инверкипе, служит в армии. Джин с Джеральдом живут в Абердине, Джеральд работает в нефтяной промышленности. У Джин должен был быть второй ребенок, но он родился сильно недоношенным и умер. Врачи говорят, что ей не стоит больше рожать. Дочке, Дон, уже три года, очень умненькая девочка, очень развитая. Джин часто сюда приезжает, зашел бы я на два дня раньше, так как раз бы и застал, а вчера она уехала.

Остальное было совершенно не интересно и лишь еще больше вгоняло меня в тоску. Я запомнил из всех ее рассказов только эти вот семейные новости и еще одну вещь. Каким-то образом мы коснулись того, что родители советуют своим детям, как они пытаются научить их уму-разуму.

Миссис Уэбб отставила чашку на низенький, по высоте инвалидного кресла, столик и некоторое время смотрела в сгущавшиеся за окном сумерки.

— Ах, сынок, — вздохнула она, медленно качая головой, — сколько ни стараешься научить их чему-то, чтобы выросли людьми, ничего они не слушаются. Обидно, конечно, даже накричишь иногда, но я вот думаю: а вдруг они правы? Сама-то я маму слушала, — она взглянула на меня, а затем на свою сестру, сидевшую чуть поодаль на диване. — Ведь я же слушала маму, правда, Мэри?

— Да, — кивнула Мэри, не поднимая глаз от вязания. — Да, девочка, ты ее слушала.

— Я слушала маму, — сказала миссис Уэбб, обращаясь то ли к окну, то ли к себе самой, — потому что она прожила трудную жизнь и я считала, что она знает, о чем говорит. Может быть, она и вправду знала. Знаешь, что она мне говорила? — Миссис Уэбб взглянула на меня. Я молча вскинул брови. — Она говорила: не теряй головы. — Миссис Уэбб улыбнулась безлюдной вечерней улице. — Джесси, говорила она мне, никогда не теряй головы. Не спеши, не горячись, так она мне говорила. Это значит, чтобы я думала, что делаю. Чтобы не бросалась куда попало, очертя голову. Как это было у меня принято — ведь я же в детстве была совершенно отчаянная, настоящий сорванец, — (еще один быстрый взгляд в мою сторону), — чтобы не пришлось потом плакать. И мы, мы с Бобом, мы никогда не теряли головы и с деньгами обращались осторожно, в кредит ничего не покупали.

— Нет, — подтвердила Мэри. — Нет, такого за вами не было.

— Мы откладывали понемногу, когда была такая возможность, и никогда, никогда не рисковали. Мы старались вывести наших маленьких в люди и отложить что-нибудь себе на старость.

На несколько секунд в комнате повисла тишина, нарушаемая только негромким постукиванием спиц. Видимо, я должен был что-то сказать, но я не знал — что.

— А теперь я и не знаю, права ли была мама, — продолжила миссис Уэбб. — Наверное, она была права для себя, я знаю, что в молодости она наделала, не подумав, много такого, о чем жалела потом всю жизнь, однако… не знаю, сынок, просто не знаю. Будь у меня возможность прожить свою жизнь снова, теперь бы я, пожалуй, не так осторожничала. Я бы чуть побольше жила для сегодня, а не для завтра, и это я и советую своим малышкам, хотя бог его знает, может, я бы и об этом в конце концов пожалела.

Миссис Уэбб взглянула прямо на меня и неожиданно улыбнулась.

— Так что никуда тут, сынок, не денешься, — сказала она, осторожно нащупывая чашку, — что ни сделаешь, все не так.

Однако ее улыбка делала это утверждение не столько безнадежным, сколько ироничным.

Что ни сделаешь, все не так.

Да, миссис Уэбб, и никуда тут не денешься.

Вся эта беседа повергла меня в черную тоску, однако чуть позже, шагая по Эспедер-стрит и глядя на пурпур и золото небывало роскошного, на полнеба, заката, я ощутил какое-то странное ликование. Почему? Трудно сказать. Да, конечно, период безысходной скорби закончился, и я возвращался к нормальной жизни, кроме того, я только что, минуту назад, взглянул на свои беды свежими глазами и увидел, насколько малы они и незначительны в сравнении с тем, что терпят многие другие, однако я ощущал нечто куда большее: внезапное прозрение, понимание, что жизнь идет своим чередом, нимало о нас не задумываясь, что она вечно порождает боль и наслаждение, страхи и надежды, радость и отчаяние, а тык чему-то стремишься, а от чего-то стараешься увернуться, и иногда тебе везет, а иногда — нет, и иногда ты можешь планировать наперед, и ты планируешь, и это правильно, а иногда тебе приходится забыть о каких бы то ни было планах, а просто быть наготове, чтобы вовремя среагировать, и иногда очевидное истинно, а иногда — нет, и что опыт помогает, но далеко не всегда, и в конечном счете все зависит от судьбы, от удачи; ты живешь, ты ждешь, что же случится, и ты почти никогда не можешь быть уверен, что то, что ты когда-то сделал, было правильно или было неправильно, потому что все могло получиться много лучше, но могло получиться и много хуже.

А затем, в лучшем своем стиле, я почувствовал себя виноватым в том, что я чувствую себя лучше, и я подумал: «Ну вот, ознакомился ты с обрывком домодельной философии и увидел кого-то, кому хуже, чем тебе, и неужели этого достаточно? Грошовые у тебя прозрения, дорогой ты мой Дэниел Уэйр, очень мелко ты плаваешь», — но и это было частью все того же переживания, частью, объяснявшей и искупавшей мою вину, а потому я шел под этим поразительно ярким — словно с одной из маминых картинок — небом и чувствовал, что снова могу быть счастлив.

Глава 15.

А теперь я в зале арисейгской ратуши, сижу и смотрю, как носится на трехколесном велосипеде маленький мальчик, как трепещут за его спиной разноцветные ленты серпантина.

Поезд разбудил меня безобразно рано, еще только начинало светать. Я немного повалялся в постели, позвонил дежурной, чтобы заказала мне такси, а затем умылся и начал завтракать. Я заранее запасся газетой и сел в такси на заднее сиденье, в первую очередь — чтобы не пришлось болтать с водителем. Молодой аррохарский парень, он всю дорогу до Глазго слушал радио, я же тем временем пытался сориентироваться в новейших мировых событиях.

Для начала я решил навестить мамашу Крошки Томми, но там никого не было. Далее нужно было выяснить, не ответил ли Макканн на мое послание. В церквухе на моей почтовой куче ничего от него не было, в «Грифоне» — тоже.

Я проверил, не вернулись ли родители Томми, а когда оказалось, что нет, подсунул под дверь записку, чтобы связались с моими юристами, а для начала поехал к ним сам.

Мистер Дуглас, старший партнер фирмы «Макрей, Фитч и Уоррен», сказал, что подключит к делу фирму, специализирующуюся на уголовных делах, и хорошего адвоката и даст последнему поручение выяснить, куда засадили Томми и не привлечен ли для его защиты какой-нибудь адвокат. Он был уверен, что удастся завершить это дело полюбовным соглашением. Я уполномочил Дугласа оплачивать все необходимые издержки и приступить к делу, как только с ним свяжутся родители Крошки.

«Макрей, Фитч и Уоррен» квартируют на Юнион-стрит. Я вышел от них буквально кипя энергией, мне не терпелось сделать что-нибудь еще. Я дошел до Центрального вокзала, нашел телефонную будку и позвонил в «Грифон».

— Да? — спросила Белла.

— Белла, это… э-э.. это Джимми Хей. — Сообразив, что я даже не знаю, как же меня теперь звать, я мгновенно скис и увял.

— Это что, Джимми Хей, который Дэн Уэйр? — астматически засмеялась Белла. Ее осведомленность неприятно меня поразила, я даже не мог понять, шутит она это или издевается.

— Он самый, — подтвердил я, когда хриплый смех в трубке затих.

— Так что, Джимми, тебе небось нужен этот самый мой кавалер, так, что ли?

— А?

— Мой ка-ва-лер. — Белла умудрялась одновременно и смеяться, и одышливо хрипеть. — Ха-х-рр-ха, это тот крокодил, у которого вместо дома черт те что, — сказала она, чуть прикрыв трубку; я закрыл глаза, страстно желая провалиться сквозь землю. — Идет он, идет, — сказала Белла. — Вот он.

— Да? — сказала трубка.

— Макканн? — неуверенно спросил я.

— А, это ты, своей собственной.

— Да, — подтвердил я, не зная, с чего начать. А какого, собственно, черта? — Ты еще со мной разговариваешь?

— А что я сейчас делаю? Разговариваю.

— Понятно, но я спрашиваю, ты еще со мной разговариваешь? Ты понимаешь, о чем я. Как ты там, злишься на меня?

— Конечно, злюсь, но это не значит, что я теперь с тобой не разговариваю.

— Я же ведь не настоящий капиталист, у меня нет никаких акций…

— Да, да. Слушай, сынок, не нужно передо мною извиняться, пустая трата времени, а жизнь и так короткая. Поставь мне лучше стакан, и я тебе расскажу, какой ты есть лживый засранец.

— Верная мысль! — обрадовался я. — Подожди, я сейчас.

— Сейчас не могу, — вздохнул Макканн. — Сейчас мне в больницу на обследование, я же сюда по пути забежал стопку опрокинуть. Когда ты позвонил, я уже пальто надевал.

— А когда ты освободишься?

— Не знаю, они там год могут промурыжить. Вернусь, как только смогу, но вряд ли раньше пяти.

— О'кей, тогда и увидимся.

— Заметано.

— Да, — вспомнил я. — Слушай, Макканн, ты знаешь что-нибудь про Томми? Я подсунул его мамаше записку под дверь, чтобы она поговорила с моим адвокатом.

Уже на половине фразы мне захотелось откусить свой болтливый язык.

— Ну да, конечно, — вздохнул Макканн. — Деньги говорят тихо, но убедительно. Нет, я ничего больше не слышал. Говорят, фараоны к тебе наведывались, это верно?

— Да. Слушай, а ты не знаешь, как еще можно связаться с его мамашей и папашей?

— Они могут быть у его тетки. Я загляну туда, это как раз по пути.

— Что, прямо сейчас?

— Да, если ты отпустишь меня от этого в рот долбаного телефона.

(— Поосторожнее, матерщинник! — крикнула где-то Белла. ).

(— Да заткнись ты, — пробормотал Макканн. ).

— Это будет здорово, — обрадовался я. — А то я и сам могу позвонить.

— У них нету телефона, — раздраженно сказал Макканн. — Так ты отпустишь меня или нет? Я уже опаздываю, придется бегом бежать. Пока.

— Возьми такси! — заорал я. — Я запла…

— Бип-бип-бип…

Я постоял немного, не вешая трубку и пытаясь разобраться насчет имен… (Первый раз, когда я увидел Томми в «Грифоне», я наклонился к Макканну и прошептал: «Чего его называют Крошкой, он же чуть не с меня ростом?» — на что Макканн прошептал: «Его папашу тоже звать Томми». — «Так называли бы его Тэмом [81], и дело с концом», — удивился я; Макканн бросил на меня недоуменный взгляд. ).

Имена. Крошка Томми… Матерь божья, да он же небось все время знал!

Полицейские знали, как меня звать. «Дэниел Уэйр?» — вот так они прямо и спросили. И они не знали, что я какая-то там знаменитость, иначе бы я заметил. Но имя-то они знали, а с кем они успели до того поговорить? Только с Томми, с его дружком из супермаркета и с его мамашей. Так что получается, это Томми им сказал. Он знал, кто я такой, знал или догадывался.

Я повесил трубку и прошелся, идиотски улыбаясь, по вокзальному вестибюлю. Я не знал, чем занять себя на ближайшее время.

На большом черном табло замельтешили и замерли ярко-желтые буквы и цифры. Отправление ближайших поездов. Прямые на Лондон и Бристоль, со всеми остановками до Эдинбурга (я даже и не знал о таком, я думал, что все эдинбургские отправляются с Куин-стрит), поезда на Странрар, на Эр, на Ларгс, на Уэмис-Бей, на Гурок… через Пейсли.

Ближайший поезд на Пейсли отправлялся с тринадцатой платформы. Через пять минут, если верить вокзальным часам. Теперь в ходу так называемая «система свободного доступа», у входа ничего не проверяют, а если появился контролер и у тебя нет билета — платишь ему.

Через пятнадцать минут я сошел с поезда и направился прямо на Эспедер-стрит.

Пейсли и изменился, и нет. Побольше машин, чуть поменьше людей. Кое-где появились новые магазины, а старые стали как-то почище, поярче. Несколько высоких зданий. Шагая по освещенной косыми лучами низкого декабрьского солнца мостовой, я ощущал подъем, но вместе с тем и… не знаю уж, как это лучше назвать… возбужденную горечь, так будет ближе всего. В моей голове звучали песни, песни, которые я слышал этой ночью, сквозь стену и сквозь годы, я вспоминал Кристину, ее голос и вкус ее губ, то, как она двигалась по сцене, и ее тело в моих руках.

Я шел, вспоминал, и вдруг оказалось, что я напеваю в такт своим шагам совершенно новый мотив, а потом пришли и слова к этому мотиву, именно пришли, я их не придумал, а услышал.

Я думал, что это конец, Что мы разошлись и не встретимся. Забыл я, что есть такая Эспедер-стрит. 
Она в Запустелом поселке За улицей Одиночества. Тупичок в квартале Отчаяния, Эспедер-стрит [82].

А вот и она, подумал я, выходя на Эспедер-стрит.

Должен признаться, она меня сильно разочаровала. Какие-то куски ее посносили, хотя я и не был совсем уверен, какие именно. Она стала какая-то разномастная, путаная, неуверенная в себе. У выхода на Косисайд-стрит появилась новая пиццерия; мне казалось, что она там абсолютно неуместна — нечто яркое и пластиковое, из другого века, с другой планеты. На противоположной стороне Косисайд-стрит я увидел бар «Ватерлоо», тот самый, куда я затащил тогда Джин Уэбб. Вот на нем эти двенадцать лет вроде и не сказались. Я хотел было зайти туда по старой памяти, но воздержался. Вместо этого я пошел по Эспедер-стрит, силясь вспомнить, где тут жили Уэббы. Улица себе и улица, невысокие доходные дома, часть из них поновее (я не мог даже припомнить, были они тут раньше или нет, так тут все переменилось), домики отдельные и сдвоенные, ободранная, запущенная школа, новый бильярдный клуб и старое здание фабрики. Дойдя до конца улицы, я развернулся и побрел назад со странным ощущением, что кто-то меня обманул.

Я пытался наново пережить бьющую через край радость того дня, когда я встретил тут Джин, или отрешенное блаженство, испытанное мною семь лет спустя, после визита к ее матери, когда я шел по этой самой улице под фантастически ярким закатным небом. Само собой, во мне не прозвучало ни малейшего отзвука ни той, ни другой эмоции.

Я шел, мыча себе под нос новый, только что появившийся мотив, а в голове все появлялись и появлялись слова:

Ты думал, что этому нет конца, Что пустой стакан всегда можно долить. Ты думал, что будешь всегда наверху, А теперь ты катишься вниз.

На пересечении с Кэнал-стрит я остановился на красный и вдруг поймал на себе заинтересованный взгляд мужчины, шедшего навстречу и остановившегося на другой стороне улицы. Плащ, костюм, портфель, — мои почитатели выглядят совершенно иначе. За последние годы я успел уже отвыкнуть от такого непрошеного внимания, а потому почувствовал себя довольно неуютно.

Было похоже, что этот человек хочет со мною поговорить. Я совсем было решил свернуть на Кэнал-стрит, чтобы не столкнуться с ним, но затем подумал, да чего я, собственно, дергаюсь. На светофоре вспыхнул зеленый. Когда мы сошлись на середине улицы, незнакомый человек вытянул руку, словно желая меня остановить, затем прищурил левый глаз и спросил:

— Дэн Уэйр?

— Да?

Он широко ухмыльнулся, схватил мою руку и крепко ее пожал.

— Глен Уэбб, вы меня помните?

Один из братьев Джин, вроде бы тот, который служил в армии.

— Конечно, помню, — кивнул я.

— Давайте зайдем тут куда-нибудь, выпьем. — Глен Уэбб взглянул на свои часы. — У вас найдется время? — Судя по всему, он был искренне рад этой встрече.

— Давайте, почему бы и нет? Роскошный, с иголочки новый бар, куда мы пошли, именовался «Коркерс» [83]. Мягкое освещение, пухлые, обтянутые зеленой кожей кресла. Под потолком крутится огромный вентилятор — это что теперь, отличительный знак кабаков, где тусуются шотландские яппи [84]? Я проигнорировал ухудшенные британские имитации кошмарных американских сортов пива и заказал себе пинту «экспортного». Глен ограничился безалкогольным.

— Я так сразу и подумал, что это вы. Это ничего, что я так на вас набросился?

— Да нет, ничего, — улыбнулся я. — Теперь меня не слишком часто узнают на улицах.

— Вы уже ушли на покой, да?

— Да, — сказал я, — вроде того. — Мне никогда не пришла бы в голову такая формулировка, но в общем-то он был прав. — А чем занимаетесь вы? Вид у вас вполне преуспевающий.

— О, у меня все отлично, — рассмеялся Глен, — работаю теперь в Глазго на одну фирму. Как раз вот шел к очередному клиенту, бухгалтерские книги проверять. — Нет, подумал я, перепутал я братьев. Это тот, который аудитор и стажировался в Лондоне. — Нет, но это просто здорово. Мы ведь с Джин буквально вчера вас вспоминали.

— А как она?

— Прекрасно. Особенно теперь, когда все утряслось и успокоилось. — Он приложился к своему пустопорожнему напитку. — А вы знали, что она развелась?

— Правда? — удивился я, чувствуя, как что-то во мне радостно подпрыгнуло.

— Вы знали Джеральда? Ее мужа? — Я молча покачал головой. — Понимаете, он в общем-то не такой уж и плохой парень, но я думаю, они просто не очень подходили друг другу и со временем расходились все сильнее, знаете, как это бывает? А потом она узнала, что он встречается с этой женщиной… Да ладно, — он пожал плечами, — дело прошлое. Теперь уже все утряслось. Вы знаете, что у них есть дочка?

— Дон, — кивнул я, очень довольный, что сумел вспомнить имя.

— Да. Так теперь они с Джин живут… — Он напряженно нахмурился. — Вот же черт, никак не могу запомнить это название… — Я был уверен, что сейчас он скажет «Аделаида» или «Бахрейн», а то еще что похуже. — Арси? Или Харрис-Эг… что-то такое в этом роде. Да у меня был тут вроде где-то этот адрес… — Глен нагнулся за портфелем. — Это рядом с Форт-Вильямом, на «Дороге к островам». — Покопавшись немного в портфеле, он пожал плечами и вздохнул. — Нет, оставил, наверное, в конторе. Да в общем-то, это и не важно.

— Арисейг? — предположил я.

— Ну да, — щелкнул пальцами Глен, — оно самое. А главное, что им обеим там вроде бы очень нравится. А вас-то как сюда занесло? Сентиментальное путешествие или что? [85].

— Да, — признался я, — пожалуй, что и так.

— Я ведь и сам всегда сюда заворачиваю, просто чтобы взглянуть на наш старый дом. Глупо, правда? Его же теперь даже не узнать, тут же все переделали.

— Я тоже заметил. — Я задумчиво отхлебнул из кружки. — Да, пожалуй, и правда глуповато. — Пару секунд мы сидели в молчании. — А как ваша мама?

На этот раз я был абсолютно уверен, что услышу «умерла», но снова ошибся.

— Да, в общем-то, ничего. Только теперь она в инвалидном кресле. За ней сестра ее присматривает, тетя Мэри.

— Когда я последний раз ее видел, она уже тогда была в кресле.

— Ну конечно же, она мне про это рассказывала. Вы ей тогда очень понравились.

— Понравился? Кому?

— Да маме моей. Господи, она была в таком восторге, что вы ее навестили. Она, в своей крошечной квартирке, распивает чаи со знаменитой рок-звездой.

Глен рассмеялся. Я покачал головой и опустил очи долу; за долгие годы эта демонстрация приличествующей каждому герою скромности стала для меня естественной, как для птицы — песня. А вообще я чувствовал себя грустно, примерно так же, как выходя тогда из квартиры миссис Уэбб, как четверть часа назад, когда я дошел до конца Эспедер-стрит.

— А вы где сейчас живете?

— Ну… последнее время я много ездил. А сейчас в Глазго, — соврал я, не совсем понимая зачем.

— Если вы окажетесь в тех местах, обязательно навестите Джин. Она очень обрадуется. Они же обе ваши фэны, и она, и Дон.

— Не может быть, — сказал я, изо всех сил стараясь, чтобы Глен понял мои слова правильно, как самоуничижение, а не как обидные для Джин. Затем, чтобы скрыть свое волнение, я занялся пивной кружкой. У меня в ушах отдавались частые, неровные удары пульса. Все это было как-то абсурдно.

— Точно, точно, — улыбнулся Глен. — Хорошо быть знаменитым, верно?

Я согласился, что да, верно, хотя и не всегда. Мы посидели еще пять-десять минут, вспоминая наших общих знакомых и ребят, которые учились в нашей школе, а затем Глен взглянул на часы и начал торопливо допивать пиво. Я тоже осушил свою кружку и отставил ее в сторону.

— Мне уже пора, — сказал Глен, берясь за портфель. — Вот, возьмите. — Он протянул мне визитную карточку. — Будет вам нужен адрес Джин — звоните. Или мамин адрес, уж там-то вас всегда напоят чаем.

— Спасибо.

Мы вышли из бара. На улице капало, и мы задержались под навесом, пока Глен выуживал из портфеля складной зонтик. Я обвел взглядом ближайшие дома.

— Да, — кивнул Глен, — в этом городе многое изменилось.

С того места, где мы стояли, никаких особо радикальных изменений не замечалось, но я понял, что он хочет сказать.

— Да, тогда тут не было заведений вроде этого. — Я оглянулся на покинутый нами бар. — А вот «Ватерлоо» вроде и не очень изменился… во всяком случае — снаружи.

— А вы что, — спросил Глен, вытаскивая зонтик из чехла, — были тамошним завсегдатаем?

— Нет. — Не знаю уж почему, но меня потянуло на откровенность. — Я только раз там был, пропивал с Джин свой первый аванс. Похитил ее на улице и затащил туда почти что силой.

— Это еще вопрос, кто там кого похищал, — ухмыльнулся Глен, раскрывая зонтик. — Если это тот раз, про который Джин мне рассказывала, она тогда чуть не попросила тебя взять ее в Лондон.

Не знаю уж точно, какое у меня было в тот момент лицо, но, наверное, ошалелое. Я стоял, пялился на Глена и слушал уличный шум.

— Да, — хохотнул Глен и шаловливо толкнул меня локтем в бок, — моли бога, что уцелел. Ладно, Дэн, как-нибудь увидимся. — Он встряхнул мою руку. — Звони. И в другой раз будь поосторожнее. Пока.

— И т-ты т-тоже… пока, — сказал я. Глен Уэбб ушел в радужную, освещенную косым солнцем морось. Я стоял и пытался привести свои мысли хоть в какой-нибудь порядок. Затем я побрел к Гилмор-стрит, по блестящему тротуару, под медленно меркнущим небом, размышляя, действительно ли я такой идиот, что действительно сделаю то, что я задумал сделать.

На столике перед Макканном стояли почти еще не початые «половина и половина».

— Мать твою, да это же сам Билл Хейли! — возопил он, вскакивая на ноги, когда я появился на пороге «Грифона». — Хочешь выпить?

— Сам ты Билл Хейли, — фыркнул я. — Пинту крепкого.

— Белла, дорогуша, пинту наилучшего, какое только у тебя есть, крепкого пива для Зиппи Стардаста [86], — крикнул Макканн; я не стал выяснять, нарочно он ошибся или нечаянно. — Хорошо выглядишь, — повернулся он ко мне. — Морда вполне довольная. — Его собственная башка выглядела далеко не эстетично, но я видал ее и в куда худшем состоянии.

— Давай сядем и посидим немного спокойно, — сказал я.

Макканн взглянул на меня с не совсем понятным выражением.

— Как там твое обследование? — спросил я, когда мы расположились за столиком.

— Все в полном порядке. К слову, они меня и об этом спросили. — Макканн указал на свою поувеченную голову.

— И чего же ты им наплел?

— Сказал, что моя жена упала с лестницы.

— Жена упала с лестницы. — (Он к тому же еще и вдовец. ).

— Да, — подмигнул Макканн, — и прямо на меня.

— Понятно, — вздохнул я. — А как там Крошка Томми?

— Я нашел его мамашу и папашу, они там и были, у тетки. Можешь себе представить, какое у них настроение. Я дал им этот номер, ну, твоих адвокатов. Они были очень благодарны. В четверг его потащат в суд. Потом, на обратном пути из больницы, я снова туда зашел, и его папаша сказал, твои адвокаты говорят, что, наверное, смогут вытащить его под залог. Ну как, доволен?

— Вполне. Я бы тоже зашел в четверг, но меня в городе не будет, почти наверняка. Я уезжаю, может, и ненадолго, но прямо сегодня. В крайнем случае завтра утром.

— Да? — Макканн вроде и не удивился. — И куда же это ты надумал?

Я глубоко вздохнул, как перед прыжком в воду.

— В Арисейг.

Бывают случаи, когда ты не можешь поступать ответственно, не можешь вести себя как взрослый, разумный человек, ты просто вынужден делать то, что тебе вдруг взбрендило. В подобных случаях плохие люди становятся убийцами, хорошие — героями, а мы, остальные, делаем что-нибудь такое, что выглядим в конечном итоге полными идиотами. Но кого и когда это останавливало?

Я вернулся поездом на Центральный вокзал, не обнаружил на остановке ни одного автобуса-челнока, прикинул, что в очереди за такси придется стоять по меньшей мере минут десять, и пошел на Куин-стрит пешком, благо идти там всего ничего, четверть мили. Оказалось, что по вторникам есть всего два поезда на Арисейг, и второй из них — 16.50 до Маллейга — ушел ровно пять минут назад. Я смотрел на опустевшую платформу и кипел от возмущения.

Затем я малость поутих и попытался рассуждать рационально, насколько это было возможно в моем тогдашнем состоянии. Хочешь сделать глупость, так уж хотя бы не делай ее по-глупому. Я должен был повидать Макканна. Я договорился с ним о встрече, и он должен узнать, как там дела у Томми, я же так ничего и не знаю. Да и не только Макканн, у меня были и другие дела.

Я пошел смотреть, когда будет следующий поезд. Завтра в 5.50, без десяти шесть утра. И не какой-нибудь там, а лондонский спальный, вона как. Я купил билет с плацкартой (первый класс, от старых привычек враз не отвыкнешь). Прибытие в Арисейг — в 11.18. Купил на вокзале дешевые электронные часы и сразу поставил будильник на пять. Это ж когда-то будет, это же ждать и ждать. У меня было кошмарное чувство, что за это время я успею себя переубедить.

Нет уж, милейший, начал, так не увиливай…

Я бегом помчался к «Макрею, Фитчу и Уоррену», попросил секретаршу позвонить в «Гриф» и сказать, что я буду там через полчаса, и поймал Дугласа буквально на выходе из конторы.

— Как вы сказали, мистер Уэйр? — спросил Дуглас, когда я объяснил ему, что я намерен сделать; его лицо заметно побледнело.

— Все предельно просто, — сказал я, все еще не в силах отдышаться после пробежки. — Достанем мое завещание и напишем по его образцу, в пять минут уложимся.

Не в пять, конечно, а в двадцать, и мистер Дуглас малость хмурился, когда мы подошли к «находясь в здравом уме», но дело было сделано.

— Я практически уверен, мистер Уэйр, — сказал Дуглас, — что вы еще пожалеете об этом своем… — он подчеркнул вескость сказанного, медленно сняв с носа очки, — опрометчивом решении.

— Я тоже уверен, — согласился я, чувствуя себя напыщенным идиотом, — но иначе было нельзя.

Дуглас обреченно вздохнул. Сперва он вообще отказывался принимать в этом какое-либо участие (ссылаясь на мое «возбужденное состояние»), но мы сошлись на том, что датировали документ завтрашним днем, чтобы у меня было время передумать. Я поставил свою подпись, поймал такси и поехал в «Гриф».

— Че-го? — спросил Макканн.

— Бери. — Я побренчал перед его носом ключами. — Все твое. Я оставил себе ключ от двери с Холланд-стрит, потому что хочу там переночевать. А завтра уже все твое. — (Строго говоря, вранье, но чего там вдаваться в подробности. ).

— Ты что, совсем спсихел?

Я в жизни не видел Макканна таким встревоженным (даже тогда, у «Монти»).

— Макканн, да куда мне еще психеть? Я все эти годы был психом, и ты прекрасно это знаешь. Так возьмешь ты наконец эти долбаные ключи?

Макканн глотнул пива, искоса поглядывая на мою руку с ключами, и упрямо помотал головой:

— Не-а. Сперва я хочу знать, что тут происходит.

— Макканн, — сказал я, начиная терять терпение, — все предельно просто. За эти два дня я получил некоторые известия, одни из них очень плохие, а другие… другие, может быть, очень хорошие. Я был близок к тому, чтобы убить себя… или думаю, что был близок… Но даже тогда, — я взмахнул рукой, и ключи звякнули, — даже тогда я пребывал в абсолютно здравом уме. И продолжаю пребывать. Я собираюсь отправиться за холмы и вдаль [87], чтобы увидеть свою старую знакомую, которая то ли обрадуется встрече со мной, то ли нет, но все равно я должен ее повидать… да и вообще мне необходимы перемены, мне нужно уйти от самого себя. Я переговорил со своим адвокатом, и все будет сделано ровно так же, как если бы я умер. Я подписал документ, более-менее эквивалентный завещанию, я расстаюсь со всеми своими деньгами и со всем прочим… Ты получаешь церквуху и все, что в ней. Поступай с этим хозяйством как знаешь. На данный момент это самое «все, что в церкви» включает в себя и голубя, но ты должен что-нибудь сделать, чтобы выпустить его наружу, кроме того, там находятся пленки и еще кое-какое мое барахло, это я когда-нибудь заберу, но все остальное твое. Да, и еще я хочу, чтобы ты сказал женщине по имени Бетти, что ей тоже нужно связаться с моими адвокатами. Бетти придет как-нибудь в церквуху, ты поймешь, что это она.

Я протянул Макканну ключи, он все еще глядел на меня с подозрением.

— Макканн, — сказал я, — сделай это для меня. Пожалуйста. Я знаю, я-то этого не заслуживаю, я врал тебе и теперь очень об этом жалею… но я очень тебя прошу, возьми ключи. Для меня это важно.

Макканн отставил кружку, взглянул на ключи, взглянул на меня. Затем он взял ключи и опасно прищурился.

— Но только если, приятель, все это шутка, я сломаю тебе твою долбаную шею.

Я рассмеялся, но тут же вспомнил Глена Уэбба, подумал о своей всегдашней идиотской доверчивости, и по моей спине пробежал легкий тревожный холодок.

— Если все это шутка, — сказал я Макканну, представляя себе пустынное побережье за Арисейгом, — я вряд ли уже попадусь тебе в руки.

Короче говоря, я посидел со своим другом Макканном в «Грифоне», и после нескольких порций все стало почти так же, как раньше, мы разговаривали и смеялись, и я рассказывал ему о своей прошлой жизни, и вряд ли он поверил, сколько у меня было денег, и тому, куда они пойдут, — тоже (хотя он и одобрил это в теории), и я успокоил его, что уж всяко не стану нищим, хотя и все мои будущие отчисления за старый материал тоже отписаны и мне не достанутся. Некоему джентльмену по имени Ричард Тамбер предстоит на днях очень приятный сюрприз: я позвоню ему и скажу, что согласен записать новую пластинку, но так как я снова начинаю все с нуля, мне необходим аванс.

Затем мы решили, что на сегодня нам хватит, и Макканн пошел к себе домой, а я вернулся в собор Св.Джута и попытался заснуть, но не смог, и тогда я поднялся на башню нести ночную стражу, и я смотрел на город и на свою жизнь, вспоминая, и сожалея, и переживая наново, иногда даже с улыбкой, и я понял, что в моей жизни было кошмарное количество вещей, до которых у меня так и не дошли руки, и самоубийство — не более чем одна из этих вещей, и я понимал, что делаю глупость, но бывают случаи, когда глупость — это самое разумное.

Строго говоря, я делал сразу две глупости, то есть ровно на одну больше, чем допускается правилами, чем может сойти с рук, но тут уж мне некуда было деться, потому что и раздача всего моего имущества, и мой бессмысленный, наивный, детский в своей романтичности и, скорее всего, обреченный поход на поиски первой любви были для меня необходимы, ничто иное, кроме этих двух поступков, не могло вытолкнуть меня из наезженной колеи, свести со спиральной, скручивающейся внутрь дорожки, по которой я двигался все эти последние годы. А потому я сжег все мосты, отрезал, ни разу не отмерив, не зная броду, сунулся в воду и заранее предвкушал, как горько мне придется за это каяться. «Да что же я это делаю?» — спрашивал я себя.

Улица отчаяния. Я работал над этой песней всю ночь, над куплетами и припевом, без гитары или клавишных, а просто в голове. Для памяти я записал слова на обороте Гленовой визитки мелкими, как бисер, буквами.

И это не была Эспедер-стрит, и не Фергюсли-парк, и вообще не что-нибудь такое, что можно показать на карте, это было место совсем иного рода, сплав многих и многих мест, времен и ощущений, место, знакомое одному лишь мне. К тому времени, как подошла пора уходить и я засобирался, песня была уже готова.

Я налил голубю блюдечко молока, накрошил туда хлеба и печенья, а затем спустился в крипту и собрал в одну кучу мастер-копии всех песен и мелодий, над которыми я работал последние год-полтора. Вообще-то, нужно было сказать Макканну, что студия может еще мне потребоваться, но я забыл. Ладно, в крайнем случае арендую ее у нового хозяина, как-нибудь разберемся.

Я подровнял себе бороду и подстригся, а затем подумал минуту, нашел старую холщовую сумку и покидал туда кой-какие сменные одежки. Закутал в одну из рубашек бутылку «Столичной», это будет НЗ. Зонтик-сиденье тоже пригодится, но его я понесу прямо в руках.

Обойдя напоследок покидаемое логово (не знаю уж, чего было больше в этом прощании — радости или печали, страха или надежды), я вышел на Холланд-стрит, запер за собою дверь и опустил ключ в щель для писем. Времени до отхода поезда оставалось не так-то и много; чуть поеживаясь от предрассветного холода, я поспешил на Куин-стрит.

Поезд отошел точно по расписанию, миновал короткий туннель (пыхтение дизельного локомотива сразу стало гулким, отчетливым) и направился на север. Мы пробирались через темный еще город, мимо новых жилых кварталов, старых заводов и грязных каналов, плавно сворачивая налево, к правому берегу Клайда. Затем за окном замелькали пригороды, а когда и они остались позади, я увидел огни Эрскин-бриджа, было почти невозможно поверить, что с того времени, как я стоял тут под дождем и пытался поймать попутку, прошли каких-то два дня. За рекой по прибрежному шоссе медленно ползли светлячки автомобильных фар.

Вагоны были старые, насквозь пропитанные уютным и немного печальным запахом парового отопления.

Между Дамбартоном и Хеленсборо я оглянулся и увидел над Глазго первые проблески рассвета; на дальнем берегу Клайда тускло поблескивали огни Гринока.

Поезд свернул на север и начал углубляться в горы. На черной воде залива Лох-Лонг мерцали огоньки бакенов. Небо уже заметно посветлело, превратилось из серого в тускло-голубоватое. После остановки «Аррохар и Тарбет» поезд миновал гостиницу, где я останавливался сутки назад, и вырвался к берегу озера Лох-Ломонд; я запоздало сообразил, что именно он и разбудил меня тогда своим грохотом.

За синим, безмятежно спокойным озером вставали горы.

За неимением других занятий я спел «Девушку на поезде» [88], а затем начал насвистывать «Чатануга Чу-Чу» [89] и «Сентиментальное путешествие», тщетно пытаясь припомнить их слова.

За Кинлох-Раннохом поезд вспугнул большое, голов в сорок, стадо оленей; черно-коричневые фигурки стремглав помчались по заснеженной, искрящейся под солнцем пустоши. Я сходил в буфет, где запах пара был еще сильнее, чем в вагоне, съел бутерброд с беконом и выпил банку пива. Вернувшись на свое место, я снова стал смотреть в окно. Поезд медленно катил под уклон, к замерзшему озеру Лох-Триг. Небо затягивало облаками.

Над Форт-Вильямом громоздилась неуклюжая туша горы Бен-Невис. Пока поезд стоял, я вышел на перрон, съел в станционном буфете пару пирожков и купил газету.

После Форт-Вильяма поезд поехал назад, словно собираясь вернуться в Глазго, но вскоре резко свернул налево, к Маллейгу. Он пересек Каледонский канал, а затем начал петлять среди холмов и озер; к тому времени, когда у меня уже стало рябить в глазах от бесчисленных туннелей, мостов и виадуков, впереди показался морской заливчик, сплошь расчерченный и разгороженный плавучими сооружениями рыбоводного хозяйства.

Дальше поезд пересек еще одну узкую полоску земли и побежал по скалистому морскому берегу, сплошь заросшему темными кустами рододендрона; на горизонте виднелась какая-то земля — то ли мелкие острова, то ли противоположный берег залива.

А затем я увидел наконец Арисейг, накрытый куполом хмурого неба и насквозь продутый свежим северным ветром. Последнее время я напевал себе под нос новую, только вчера сочиненную песню, но тут неожиданно, незаметно для себя перешел на «Плакать о тебе»:

Да это же просто ветер Плеснул мне в лицо дождем, Или попало в глаза Кольцо сигаретного дыма. Ну как ты могла подумать, Что я о тебе заплачу? Ну как ты могла подумать, Что я от тебя уйду?

Суеверие. Кроличьи лапки, синие одеяла, четки. Что-нибудь, за что можно ухватиться, чтобы не чувствовать себя абсолютно покинутым. Вот так я успокаивал себя этой песней, и все равно мое сердце бешено колотилось, рвалось наружу, и я прошелся по поселку, нашел телефон, позвонил Глену Уэббу, чтобы узнать адрес Джин, и услышал от секретарши, что сегодня его нет и не будет и она не знает, как еще можно с ним связаться.

Домашнего номера на визитной карточке не было.

Я дошел до ближайшей гостиницы, заказал в баре бутылку пива и начал думать, куда же мне теперь-то. Бармен в жизни не слыхал ни о какой такой Джин Уэбб. Это повергло меня в еще большую тоску — обычно в таких поселках все всех знают. А что, если Глен перепутал название? Нужно было все проверить, уточнить, ну кто меня, спрашивается, гнал?

Согласно брошюрке с расписанием, которую я взял на вокзале в Глазго, в двенадцать двадцать из Маллейга отправляется поезд, по всей видимости тот самый, на котором я приехал. В двенадцать тридцать восемь он будет здесь… но потом он идет только до Форт-Вильяма. Ну вот всегда так, обязательно какая-нибудь гадость.

И все равно мне нужно на нем уехать. Все это чушь собачья. Я окончательно сдурел. Нечего мне здесь делать. Коли уж я сморозил эту дичайшую глупость, раздал подчистую все, что у меня было, так теперь мне следует пулей лететь в Лондон, сказать Тамберу, что я согласен записать новый альбом, и нельзя ли мне получить под это обещание кучу денег сию же секунду.

А может, все это просто мандраж. Ведь я же хочу ее увидеть. Мне нужно повидаться с ней хотя бы на час, да хоть на несколько минут, чтобы сказать… Господи, да что же я могу ей сказать? Что двенадцать лет назад я хотел было позвать ее с собой, но потом передумал? Что я сумасшедший, оставшийся без гроша, если не считать той ерунды, которая в карманах, да пластиковых денег, пользоваться которыми я больше не имею права, а потому позволь мне, пожалуйста, остаться у тебя, я очень хорошо лажу с детьми, честно?

Бред, бред, трижды бред. Да и насколько верно, что она… одинока. Живет себе одна, с восьмилетней дочкой, которая, надо думать, от одного моего вида завопит и убежит? Очень, очень сомнительно. Скорее всего, ее привела сюда вполне основательная причина: некий огромный, спокойный, добрый хайлендер с мягким голосом и крепкими руками… Господи, да я его почти видел, этого человека…

И все равно я хотел с ней встретиться. Раз уж начал, доводи дело до конца. К тому же ей могут и рассказать, что я был здесь, не думаю, чтобы в Арисейг каждый день заявлялись такие вот двухметровые образины, а зимой так и подавно. И как же будет она себя чувствовать, зная, что я был здесь и не зашел к ней, — особенно если Глен прав и она была бы рада меня увидеть? Но я же знаю, что все равно ничего не получится, так просто не бывает. А тогда не лучше ли уехать, не дожидаясь, пока рухнет твоя мечта, чтобы ты всегда мог думать, а вдруг бы и получилось? Хоть что-то да спасти. Есть ли смысл ставить все свои деньги на верный проигрыш? Верный? Господи, да как же тут решить-то? Я сунул руку в карман и нащупал монету.

«Если орел, — думал я, — остаюсь здесь и буду ее искать. Если решка, я встаю и иду на станцию». Поезд до Форт-Вильяма, а завтра поездом — или даже на такси, если найдется таксер, согласный на такую дальнюю поездку, — в Глазго. И тут же, ни минуты не задерживаясь, в Лондон, к Рику.

«Орел — я остаюсь, решка — уезжаю».

Я вытащил монету и положил ее на ладонь. Полтинник. Решка.

Я закинул монету в карман, допил пиво, подхватил с пола свою сумку и вернул стакан буфетчице.

Если не знаешь как поступить, очень полезно кинуть монетку, твердо при этом решив, что как она скажет, так и будет.

Таким методом ты можешь абсолютно точно узнать, чего же ты в действительности хочешь, — в том, конечно же, случае, если монета пойдет против твоего желания.

Я оставил сумку у буфетчицы, заказал себе номер и пошел на местную почту спросить, где живет Джин Уэбб.

— А, да, конечно, миссис Кейллер говорила как-то, что ее девичья фамилия Уэбб. — Судя по поведению почтарки, огромные, зверского вида незнакомцы, наводящие справки о местных женщинах, были здесь самым заурядным явлением. — И дочурка у нее есть, совсем еще маленькая.

— Дон, — сказал я, продолжая изо всех сил демонстрировать, что я не какой-нибудь там маньяк, задумавший изнасиловать и убить их обеих. Но старушку никакие такие страхи вроде и не тревожили.

— Да, так ее и звать. У них дом на Задах Кеппоха.

— А это далеко?

— Да нет, за мысом сразу. Миля, ну чуть побольше. — Старушка справилась по настенным часам. — Только сейчас-то она на работе.

— О.

И о чем же это я, спрашивается, думал? Мне и в голову не приходило, что она работает. Придурок.

— Ну да, миссис Кейллер работает в Лохейлорте, в конторе рыбной фермы. Знаете, где это? Вы же мимо должны были проезжать.

— Э-э… ну да.

— Идите сюда, я покажу вам на карте.

В конечном итоге я купил эту карту. Миссис Грей («зовите меня просто Элси») сказала, что если у меня что-нибудь срочное, можно позвонить отсюда на рыбную ферму, но я сказал, ладно, не надо. Я зайду к Джин попозже, когда она вернется с работы.

Я сидел в баре, смотрел на крыши Арисейга, на скалистое побережье и пил сугубо безалкогольные напитки — напиться сейчас, перед встречей с Джин, это последнее, чего мне хотелось.

Я человек сентиментальный, человек слабый и податливый, и никто не умеет обвести меня вокруг пальца лучше, чем я сам.

Я человек предельно эгоистичный, моя самоотверженность и та эгоистичная. Я раздал все, что у меня было, я приехал сюда в безнадежной надежде, чтобы сказать, что мне не нужно ничего, кроме любви, — но это мне только так кажется. В действительности я приехал сюда за отпущением грехов. Я хочу, чтобы Джин меня исповедала, сказала, что все в порядке, что я не такой уж плохой человек, что последние двенадцать-тринадцать лет не пропали совсем уж даром; господи, ну конечно же Джин не скажет: «Останься со мною, мой любимый», — но при удаче она хотя бы возложит свои нежные руки на мое горячечное, истомившееся чело, даст мне поцеловать свой перстень. Прощение, отпущение, аве Джин, грация плена…

Да все мы эгоисты. Продать все свое достояние и уйти в калькуттские трущобы, работать в джунглях с прокаженными… в моменты крайнего своего цинизма я задаюсь вопросом, а не эгоизм ли все это, ведь сознание, что ты сделал все, что мог, избавит тебя от душевных терзаний, позволит тебе жить в мире с самим собой. Накрывая грудью гранату, ты знаешь, что ты герой и что страх перед смертью никогда уже не заставит тебя обратиться в позорное бегство.

Скорее всего, я просто-напросто гнусный циник. Циничный гнус.

Итак, Дэниел Уэйр отправился на поиски своей прежней любви. На первый взгляд — смелое, рискованное предприятие, а что в действительности? В действительности ты попросту прячешься в кусты. Господи, на что мы только не идем, лишь бы скинуть с себя ответственность, улизнуть от своих прямых обязанностей.

Единственный мыслящий вид среди всех тварей, обитающих на этой чертовой планете, а что мы делаем? Вернее, что мы стараемся не делать?

Правильно.

Мы вербуемся в армию, мы уходим в монастырь, мы твердо придерживаемся партийной линии, мы верим тому, что написано в старых книжках и в говенных газетах, или тому, что нам говорят из того же говна слепленные политики, и мы все время стараемся не думать, стараемся переложить эту докучную обязанность на кого-нибудь другого — на кого угодно другого. Запишемся в этот орден, подчинимся этому приказу, пусть даже нам приказали пытать и убивать, или поверим самой невероятной, неслыханной чуши, слава богу, что мы-то сами не будем виновны в ошибке.

А при чем тут мы, мы только сделали, как нам было сказано…

И любовь, она ведь, по сути, те же яйца, только в профиль.

Я сделал это для семьи, для жены и детей. Самоотверженность, упорная работа…

Кто бы спорил, это лучше, чем прямой, беспардонный эгоизм, когда мужик проматывает все деньги, лупцует жену и терроризирует детей, но разве моя попытка улизнуть от ответственности не отдает чем-то подобным? Симулировал свою собственную финансовую смерть, потом поехал черт-те куда черт-те зачем… игрушки, детские игрушки. И все с единственной целью — спрятаться, вернуться в люльку, к сочащейся молоком сисе.

И кого же я надеюсь обмануть?

(Ответы на открытках, по адресу… ).

Небо темнело, зимою дни короткие.

Я зашел в гостиницу и пообедал, мыча себе под нос свежесочиненную мелодию и изучая свежеприобретенную карту. Первоначально я думал идти самым коротким путем, по прибрежной тропинке, но сумерки быстро сгущались, а мне отнюдь не улыбалось сверзиться в темноте с какого-нибудь обрыва и поломать себе шею. Смешно бы получилось — оставаясь в живых, ввести свое завещание в действие и помереть на следующий же день.

Так что пойду-ка я по торной дороге, пусть меня лучше машиной переедет.

Я добрался до Задов Кеппоха к четырем с небольшими минутами. Новенький деревянный одноэтажный домик Джин стоял среди сосен, в близком соседстве с полудюжиной своих близнецов. Место для них выбрали красивое, с видом на каменистый берег, залив Слейт и еле проглядывавшие в вечерней дымке горы острова Скай.

В доме было темно. Я сел на забор и начал ждать. В паре соседних домиков горел свет, и я поминутно оглядывался, опасаясь, а вдруг там кто-нибудь подойдет к окну и увидит подозрительного типа… а потом я вдруг разозлился на себя, чего это я так легко смущаюсь, веду себя так, будто я и вправду в чем-то виноват. Я подпер подбородок рукой, ни дать ни взять тот мыслитель, и начал размышлять о связях между виной и смущаемостью.

В конце концов я решил, что такая задача мне не по зубам, во всяком случае — в настоящий момент. Но нельзя ли сделать из нее песню, вот в чем вопрос. Есть там эта связь или нету ее вовсе, дело десятое, а вот есть ли песня?

А кто ее знает, есть она или нет. Я сидел на заборе и беззвучно напевал другие песни — те, которые есть.

Фары я заметил еще издалека; машина подъехала к дому Джин и остановилась. Из ее окошек и сквозь ветровое стекло на меня смотрели еле различимые в сумраке лица. На дальней, невидимой мне стороне машины хлопнула дверца — кто-то, по-видимому, вышел. Я слышал голоса. Человек, вышедший из машины, разговаривал с водителем и с кем-то еще. Женский, очень молодой голос громко сказал: «Тогда подождите немного».

Из-за машины появилась девочка. Высокая, стройная, с темными, коротко стриженными волосами. Школьная форма, ранец. Девочка подошла ко мне, подняла лицо (я успел уже слезть с забора) и сказала:

— Извините, пожалуйста, вы мистер Уэйр?

— А-а… я… да. — Господи, да она-то откуда знает? После двух секунд лихорадочной умственной деятельности я пришел к единственному возможному решению: это Дон. — А вас зовут…

— Дон. Рада с вами познакомиться. — Она бесстрашно протянула мне крошечную, пугающе хрупкую ладошку. Дон. Я улыбнулся, вспомнив, как бабушка называла ее «умненькая». Девочка обернулась к машине и сказала: — Все в порядке, это мамин друг.

— Ну хорошо, Дон. До завтра.

— Да. Спасибо. Спокойной ночи. Проводив глазами машину, Дон повернулась ко мне:

— Мистер Уэйр, вы не откажетесь выпить у нас чашку чаю?

— Называй меня просто Дэниел, — сказал я минуту спустя, когда мы уже вошли в дом. — Пожалуйста.

Дон споро приготовила чай, разожгла сложенный в камине уголь.

— Ну вот и порядок, — сказала она, ставя передо мною чашку. — Вы посидите немного, у меня тут небольшое дело.

Дон вышла через кухню во двор, а я стал осматриваться. Домик был совсем еще новый, в нем пахло краской и недавно купленными коврами. Чуть пустоватая, но уютная гостиная производила смутное впечатление, что в нее переместили половину содержимого другой комнаты, из другого дома. Телевизор, видеомагнитофон, музыкальный центр. Компьютер. Глядя на эти вещи, я с облегчением заключил, что Джин отнюдь не бедствует.

Хлопнула наружная дверь, и Дон втащила в комнату огромную корзину дров. Я отставил чашку (ни капли не расплескав!) и бросился ей на помощь — слишком, конечно же, поздно.

— Спасибо. — Она опустила корзину рядом с камином и подбросила в огонь пару поленьев. — Мама скоро будет. Как вам понравился чай?

— Прекрасный чай, — сказал я, возвращаясь на прежнее место. Дон тоже села, прямая как струнка, не касаясь спиной спинки стула. Совсем худенькая, особенно лицо; в моих фантазиях она представлялась совсем иначе. Я попытался вспомнить, как выглядит ее отец, но смог создать только крайне туманный образ человека, одетого в рабочий комбинезон — хотя в тот единственный раз, когда я видел Джеральда, на нем был костюм.

Дон смотрела на меня и молчала. От этой девочки исходило такое странное, почти осязаемое спокойствие, что с каждой секундой мне становилось все более неуютно.

— А как ты догадалась, что это я? — спросил я, когда молчание стало совсем уже нестерпимым (для меня, но никак не для нее).

— По маминым описаниям, — улыбнулась Дон. — У нее есть все ваши пластинки, — добавила она. — А последнее время у вас ничего не выходило, верно?

— Да, и довольно давно.

— А почему?

— Э-э… — начал я и поспешно закрыл рот, так ничего и не сказав. Мне хотелось не отвечать ей, а уронить голову на стол и разреветься, но я мужественно взял себя в руки, откашлялся и все-таки заговорил.

— Ты задала очень хороший вопрос, — сказал я. — Скорее всего, это потому, что мне… осточертело. Осточертели записи, осточертела музыка.

Желание плакать исчезло, словно его и не было вовсе. Я сидел, смотрел на это спокойное, хладнокровное существо и чувствовал себя трехлетним ребенком.

— А в общем, — сказал я, — не знаю.

— О, — вежливо кивнула Дон и тут же выскочила из комнаты на звук подъезжающей машины. По задернутым шторам скользнули лучи фар. Мое сердце колотилось как бешеное. Ну да, только инфаркта мне и не хватало, да еще прямо здесь. Если кто-нибудь решит опротестовать мое завещание, возникнет крайне интересная юридическая ситуация.

Наружная дверь открылась. Я встал и пригладил свои лохмы. Шаги…

— Привет, зайка…

— Мама…

— Чмок. — (То бишь звук быстрого поцелуя. ) — Слушай, ты можешь закинуть эту лазанью в микроволновку? Я обещала народу поучаствовать в украшении зала, так что времени… Что?

Я откашлялся. Лицо у Джин было удивленное и чуть озабоченное. Я улыбнулся, бестолково взмахнул руками и снова опустил их по швам.

— Привет, Джин…

— Дэниел… — Джин положила сумочку и шарф в кресло и подошла ко мне. — Привет!

Она рассмеялась и крепко меня обняла, и я ее обнял и увидел в ее буйных, рыжих волосах первые серебряные паутинки. Джин отодвинулась, продолжая держать меня за руки, и взглянула мне прямо в глаза. За эти годы лицо ее чуть пополнело, стало более женственным, зрелым. Но уж никак не постарело.

— Откуда ты взялся?

В комнату смущенно проскользнула Дон.

— Да вот… был тут неподалеку… решил зайти… — сказал я и чуть не взвыл от отчаяния, запоздало осознав, что начинаю со лжи.

Джин покачала головой, расхохоталась и громко чихнула, едва успев поднести ко рту носовой платок.

— Насморк, — объяснила она, пряча платок, и снова покачала головой. — Я очень рада, что ты пришел. Как у тебя дела? Чем ты сейчас занимаешься? Ты голодный? Мне сейчас надо бежать… а может, ты… — Взгляд на Дон, смущенно стоявшую у дальней стенки. — Дон тебя…

— Дон напоила меня чаем, — сказал я. — Я… я подслушал, как ты ей что-то говорила про…

— Зал. — Джин снова повернулась ко мне. — Завтра танцы, а сегодня мы его украшаем. Пошли, поучаствуешь. У тебя, — она похлопала меня по груди, — как раз подходящий рост. А ты, — это уже относилось к Дон, — ты пойдешь с нами?

— Нет. — Дон смущенно улыбнулась и опустила глаза. — Нам много задано. Я пойду к Элисон, сегодня моя очередь.

Мы сели в машину, подкинули Дон к одному из соседних домиков и поехали в поселок.

— Я была уверена, что ты на машине, — сказала Джин. — Неужели ты приехал сюда поездом?

— Э-э-э… ну да, а как еще?

— И что же, совсем один? У вас же там и администраторы, и охранники, и всякие прихлебатели, и группиз…

— Да нет, я один.

— Ну что ж, очень здорово, что ты приехал. А ты тут задержишься? У нас есть свободная комната.

— Н-ну… пожалуй что задержусь. Я сказал в гостинице, чтобы мне зарезервировали номер.

— Что? — Чувствовалось, что мой ответ и позабавил Джин, и немного обидел. — Нет, об этом и речи быть не может. Если ты поселишься в гостинице, люди подумают, что у меня нет чистых простыней или еще что-нибудь.

— Ну, я боялся, что люди могут…

Я не договорил, потому что Джин уже выходила из машины. За те минуты, пока мы ехали, закат почти догорел, оставив на горизонте густо-красное, быстро тускневшее пятно. Мне показалось, что я вижу там и смутные очертания Ская, но скорее всего, его присутствие просто ощущалось.

— Красивое место, правда?

— Да, — согласился я, — красивое. А почему ты сюда приехала?

— Друзья, — улыбнулась Джин. — Я многих здесь знала. А вот почему ты сюда приехал?

— Я… мне захотелось тебя увидеть.

— Это хорошо, — кивнула Джин после секундного молчания; этот кивок я не столько увидал, сколько почувствовал. — Хорошо. А теперь пошли, я познакомлю тебя с нашими.

— Надеюсь, они не будут на меня коситься…

— А чего им на тебя коситься, — удивилась Джин.

— Ну, не знаю… Приехал какой-то, ни с того ни с сего…

— И слава богу, что приехал. Стыдно признаться, но я ведь страшная хвастунья. Я давно уже разболтала, что знакома с тобой, и теперь они ждут не дождутся, когда же ты нас осчастливишь. Я совсем уже было собралась уточнить, что знакома с оным великим рок-идолом довольно хорошо. — Перед дверью ратуши Джин коротко сжала мою руку. — И не бойся ты, пожалуйста, бросить на меня тень. Все это время я старалась создать себе репутацию порочной женщины, но ни разу не имела шанса подтвердить ее на практике.

Я не имел шанса ни увидеть, с каким лицом она это сказала, ни что-либо ответить, потому что мы уже вошли в ярко освещенный зал, где было полно людей, стоящих на столах и стульях, а также столов и стульев, на которых никто не стоял, и людей, таскавших длинные, блестящие полосы украшений, и людей, прикреплявших к стенам ватных Санта-Клаусов, снеговиков и серебристые остроконечные звезды, и еще там был совсем крошечный мальчик, носившийся по свободным участкам деревянного пола на трехколесном велосипеде, огибая людей и подныривая под столы, и люди смеялись, и громко переговаривались, и перебрасывали друг другу пакетики кнопок и рулоны скотча, и еще там громко играла музыка.

Меня познакомили с уймой людей, чьи имена я тут же поперезабывал, и приставили к развешиванию украшений, которые под потолком, но вскоре эта работа кончилась, а другой мне не дали, и я не знал, что же делать дальше, и стоял посреди всей этой веселой суеты с видом, надо думать, совершенно дурацким, а мальчик все накручивал по залу круги и восьмерки.

— Сядь, не путайся под ногами, — сказала Джин, указывая мне на стоявший у стенки стул. — Ты выглядишь как ребенок, потерявшийся на вокзале.

— А забавно все-таки, — рассмеялся я, — что я ехал сюда, как в глухую пустыню, и вдруг оказался в компании всех этих людей.

— Надеюсь, ты ничего не имеешь против? — Она стояла, скрестив руки на груди, и смотрела на меня сверху вниз, смотрела насмешливо и чуть снисходительно и не знаю, как еще.

— Нет, — сказал я и облокотился о стоявший по соседству стол. — Конечно же, нет.

— А не можем ли мы уговорить тебя остаться здесь на Рождество… а то и на Хогманей? — Теперь она говорила тише и ну вроде как взвешивая слова.

— О… — Я взглянул ей в лицо и кивнул. — Да, конечно. Рождество… Новый год… Да. То есть если ты не…

— Мы все будем очень рады. А на сколько ты можешь задержаться?

— Ну… — Я растерянно пожал плечами. — В общем-то, не знаю. Слушай, как только… я в смысле, как только… я сразу… — Я совершенно не понимал, что же я такое хочу сказать, а потому смолк и начал собираться с мыслями. — Одним словом, не стесняйся, выкидывай меня, как только я тебе осточертею.

— Дэниел. — Джин улыбнулась, но как-то очень серьезно. — Я ни за что не выкину тебя, откуда бы то ни было.

Она вернулась к своим украшательским занятиям, а я снова облокотился о стол, заметил, что он шатается, наклонился и обнаружил, что одна из ножек чуть не достает до пола. Пошарив по карманам, я обнаружил кусочек твердого пластика, разломал его пополам и подсунул под ножку.

И только минуту спустя я начал что-то такое соображать и снова посмотрел вниз, и оказалось, что так оно и есть, это была моя платиновая кредитная карточка «Амекс», ей же богу.

Я негромко рассмеялся и поднял глаза; мимо меня пронесся все тот же трехколесный велосипедист.

За это время кто-то привязал к его седлу уйму бумажных ленточек. Он все так же гоняет изо всех сил по залу, пригнув голову и лавируя между людьми и мебелью, но только теперь за ним мотается длинный, курчавый разноцветный хвост.

В магнитофоне кто-то играет на нортумберлендской волынке, и я сижу, слушаю эту бесхитростную, дудящую и приплясывающую музыку, потираю свой щетинистый подбородок и снова полон счастьем, и я думаю, а надолго ли его хватит, и смотрю на этого карапуза на радугохвостом велосипеде, как он крутится, и крутится, и крутится.

Примечания.

1.

Айона и Стаффа — небольшие острова у западного побережья Шотландии из группы Внутренних Гебридских. Корриврекен — знаменитый приливный водоворот в проливе Джура.

2.

«Night Shines Darkly» (англ.) — «Ночь блещет тьмой». «Gauche» (фр.) — неуклюжий, бестактный; в конце 60-х — начале 70-х слово «гошист» обозначало левака.

3.

«Winchester Cathedral» — песня Джеффа Стефенса, хит 1966 г. в исполнении New Vaudeville Band; в 1967 г. исполнялась Петулой Кларк.

4.

«Blonde on Blonde» — двойной альбом Боба Дилана (1966); название можно приблизительно перевести как «Светлое на светлом», «Белокурое на белокуром».

5.

Ceefax, Prestel — первые в мире системы телетекста; разработаны в начале и середине 1970-х гг. в Британии, соответственно, компанией Би-би-си и министерством почт, внедрены в конце 1970-х. «Престель» кое-где работает чуть ли не до сих пор.

6.

Weird (англ.) — странный, ненормальный, таинственный, потусторонний; а в значении существительного, причем именно у шотландцев, — судьба, рок. На протяжении романа фамилия и прозвище главного героя будут неоднократно обыгрываться.

7.

Поздний перпендикулярный — стиль декора в английской готической архитектуре, не имевший аналогов на континенте.

8.

Анк — египетский крест (Т-образная фигура, увенчанная кольцом), символ жизни в Древнем Египте.

9.

«Lovemedo» — песня Beatles (1962), первый их сингл. «Jumping Jack Flash» — песня Rolling Stones (1970).

10.

Fishandchips — стандартный рыбный обед: жареная рыба с картофелем-фри.

11.

В перце (фр.).

12.

Кабачки (фр.).

13.

Арран — остров у западного побережья Шотландии.

14.

«Консул на закате» (англ.).

15.

«Монти Пайтон» — известная комическая группа, выпускавшая на английском телевидении сюрреалистический сериал «Воздушный цирк Монти Пайтона» (1969-1974); впоследствии они сделали несколько полнометражных фильмов, а американец Терри Гиллиам, отвечавший в группе за мультипликацию, стал знаменитым кинорежиссером.

16.

Рекс Харрисон (1908-1990) — знаменитый английский актер театра и кино; наиболее прославился исполнением роли профессора Хиггинса в мюзикле «Моя прекрасная леди» — сперва в бродвейской постановке (1956), затем в голливудской (1964). В 1989 г. возведен в рыцарское достоинство.

17.

Вполне невинная фамилия Уинтерботтом легко переосмысливается как «зимняя задница», а тогда «snowballs» (снежки) неизбежно воспринимаются как «снежные яйца».

18.

В начале семидесятых шотландская поп-группа Bay City Rollers была у британских пэтэушников культовой.

19.

В Британии принято считать шотландцев особо расчетливыми, прижимистыми, примерно как в России — хохлов.

20.

В буквенных обозначениях основной звукоряд до — си записывается как C-D-E-F-G-A-H, причем В = си-бемоль.

21.

«Half-and-half» («напополам») — смесь равных долей каких-либо солодовых напитков, чаще всего — эля и портера.

22.

YST —Youth Service Team, программа трудоустройства молодежи.

23.

Чарльз Рене Макинтош (1868-1928) — известный шотландский архитектор и дизайнер.

24.

Карнаби-стрит — улица в Лондоне, известная магазинами модной (по преимуществу молодежной) одежды.

25.

Джон Пил (наст. имя Джон Роберт Паркер Равенскрофт; р. 1939) — знаменитый английский радиоведущий. Прославился сперва на пиратской радиостанции Radio London, с 1967 г. и до настоящего времени ведет программу на RadioOne (Би-би-си). В соответствующее время активно пропагандировал психоделию, реггей, панк, электронную и хаус-музыку, этнику и др., предпочитает работать с независимыми лейблами и малоизвестными музыкантами.

26.

«Все вина кислят» (англ.).

27.

«Старый Будапешт» (англ.).

28.

«Ты и не поверишь» (англ.).

29.

Малкольм Макларен (р. 1946) — лондонский модельер, ставший в 1976 г. менеджером Sex Pistols, в некотором смысле — их отец-основатель; его подход к менеджменту и шоу-бизнесу основывался на идеях французского ситуационизма. Впоследствии занимался, среди прочего, танцевальной и хоум-музыкой; его эпическое эйсид-джазовое полотно «Paris» (1994) — один из лучших альбомов середины 90-х.

30.

«Европеец», «Не стало для нас уроком» (англ.).

31.

Юмор, пожалуй, действительно тяжеловат. Алан Сандри — это слегка искаженное выражение «all and sundry» (все подряд). Патрик Тисл сочетает в себе святого покровителя Ирландии (Св. Патрика) и эмблему Шотландии (thistle — чертополох). Gerald Hlasgo — простейший спунеризм от Glasgow Herald: в Глазго действительно выходит газета «Геральд», это ведущее шотландское ежедневное издание; и тогда шотландец, который в скобках, ассоциируется тоже скорее с газетой — «The Scotsman».

32.

Собственно говоря, слово ashet является не гэлицизмом, а галлицизмом (от фр. Assiette — тарелка) и повсеместно употреблялось в Англии еще в начале века.

33.

Fauxpas (фр.) — ложный шаг, ошибка в этикете.

34.

Message (англ.) — послание; это слово в упомянутом в тексте смысле — омоним, образованный от того же латинского корня, но по другому пути.

35.

Слово «pinky» употребляется также и в Америке.

36.

Возможная аллюзия на название альбома Дженис Джоплин «Cheap Thrills» (1968).

37.

Аллюзия на «битловскую» песню«Can't Buy Me Love».

38.

Насчет оленей в горах и т.д. — осторожная аллюзия на знаменитое стихотворение Р. Бернса «В горах мое сердце». Аллюзия усиливается употреблением шотландского слова «burns» — ручьи, совпадающего с фамилией Burns — Бернс.

39.

В Шотландии северяне-хайлендеры (горцы) относятся к южанам, жителям низин, с альтиметрически оправданным высокомерием. «Глезга кили» (шотл. ) — хулиган (головорез, шпана) из Глазго.

40.

«Великолепные планы, кончающиеся ничем» и дальше про неоправданные обещания — аллюзия на предпоследнюю строфу стихотворения Р. Бернса «Полевой мыши, гнездо которой разорено моим плугом»: «The best laid schemes о'Micean'Men, / Gangaftagley, /An'lea'eusnoughtbutgriefan'pain, /Forpromis'djoy!». Все имеющиеся переводы не очень эквивалентны.

41.

Словосочетание «Dreams come true» употреблялось в десятках, если не сотнях, американских и английских эстрадных песен. Чаще всего оно рифмуется со столь же избитым «Sky was blue» и «Heaven with you».

42.

Не болезнь СПИД (AIDS),a «speed» (букв, «скорость»), любой из стимуляторов амфетаминной группы.

43.

Ньюки — прибрежный городок в Корнуолле.

44.

«Незаметная звукозаписывающая компания» (англ. ).

45.

Имеется в виду знаменитый роман Энтони Хоупа «Узник Зенды» (1894), породивший целый жанр «руританского романса», по имени вымышленной балканской страны Руритания, где происходит действие, насыщенное дворцовыми интригами; издан на русском — как «Пленник замка Зенда» — в 2000 г. Существует множество экранизаций, в диапазоне от 1913 г. до 1996 г. (многосерийный телефильм «Би-би-си» с Шоном Бином, у которого планировалось, но пока не состоялось продолжение, озаглавленное — вы подумайте, как совпало, — «Return to Zenda»).

46.

Авимор — горный поселок в Северной Шотландии.

47.

Хогманей — канун Нового года, праздник, популярный в Шотландии и Северной Англии.

48.

«Теско» — сеть магазинов самообслуживания.

49.

По-английски все дальнейшее значительно отчетливее, потому что «orange» — это и апельсин, и оранжевый, а в слове «clockwork» (часовой механизм или снабженный механизмом вроде часового) отчетливо присутствует слово «clock» — часы.

50.

Это уж вы, пожалуйста, сами. Подсказка: «sloe», омонимичное «slow», обозначает род дикой сливы, а входящий в состав многих коктейлей «sloegin» — это сливянка. Вышеназванная смесь кроме сливянки включает водку, бурбон «Сазерн камфорт», итальянский травяной ликер «Галлиано» и апельсиновый сок.

51.

Salope (фр. ) — шлюха; salopettes (фр. ) — охотничьи брюки, комбинезон.

52.

«Big Apple» — прозвище Нью-Йорка. Синоним успеха на жаргоне американских джазменов 1930-х гг. А ввели этот термин еще раньше жокеи: «Big Apple tracks» — так они называли нью-йоркские ипподромы, где крутились большие деньги.

53.

Тот самый случай употребления имени Джимми в обобщенном смысле.

54.

Наксос — греческий остров из группы Киклад (юг Эгейского моря).

55.

Одеждарrеt-ii-porter (фр. ) — готовая одежда.

56.

Балфур образует фамилию McNaughty — «Потомок гадкого» — по образцу действительно существующих шотландских фамилий McNaught и McNaughton.

57.

Фирменное название органайзера.

58.

В Библии (Лев. 11:6, Втор. 14:7) заяц причислен к «жующим жвачку» животным.

59.

Родословная Иисуса Христа по Матфею и Луке сильно расходится; это кажущееся противоречие давно и убедительно объяснено.

60.

Господь показался Моисею только со спины, «потому, что человек не может увидеть Меня и остаться в живых» (Исх. 33:20).

61.

«Brothers in Arms» (1985) — альбом Dire Straits, исторически первый CD-релиз, получивший платиновый статус.

62.

Шатобриан — жаркое из говяжьего филе с картофельным суфле на гарнир.

63.

Боб Гелдоф — лидер Boomtown Rats, организатор ряда акций (1985) в помощь голодающим Эфиопии: концерта «Live Aid», выпуска пластинки «Band Aid». (Подробнее — см. примечания к другому роману И. Бэнкса, «Мост»).

64.

«Моральное большинство» — весьма агрессивная общественная организация американских протестантов-фундаменталистов.

65.

Линия Мейсона-Диксона — граница между Пенсильванией и Мэрилендом. Исторически к югу от нее располагались южные рабовладельческие штаты, а сейчас — так называемый «библейский пояс», характерный воинствующим христианским фундаментализмом.

66.

«Дорога 666» (англ. ). Обыгрывается название известной песни Бобби Трупа «Route 66», ставшей суперхитом (1946) в исполнении Ната Кинга Коула и посвященной автостраде, которая ведет с востока на запад США.

67.

Nifedge — искаженное написание Knifeedge — режущая кромка ножа, острая грань.

68.

«Вот все и кончилось» (англ. ).

69.

«Равновесие» (англ. ).

70.

DOA — Dead on arrival (англ. ) — доставлен мертвым.

71.

RIP —Requiscat in pace (лат. ) — да почиет в мире, мир праху его.

72.

Шанти (санскр. ) — мир.

73.

Пророк Иона только и делал, что предвещал кому-нибудь — или прямо приносил своим присутствием — серьезные неприятности.

74.

Малл, Скай — большие острова из группы Внутренних Гебридов. Льюис (далее) — самый большой из Гебридов.

75.

Redneck (амер. ) — пренебрежительная кличка деревенских жителей южных штатов (букв. «красношеий»).

76.

По-английски Христос —Christ (Крайст).

77.

Начало песни Леонарда Коэна «Suzanne» (1966), открывающей его первый альбом, «Songs of Leonard Cohen» (1968).

78.

MIRV —Multiple Independently-targeted Reentry Vehicle — боевая часть баллистической ракеты со множественными головками индивидуального наведения (либо ракета с такой боевой частью).

79.

«TheGoodSoldier» (англ. ) — «Хороший солдат». 2000АМ — 2000 Кгц, амплитудная модуляция (т. е. средние волны).

80.

«Single Track» (англ. ) — «Одноколейка». «Slider» (англ. ) — «Слайдер».

81.

Тэм — шотландский дериват от имени Томас, прославленный поэмой Р. Бернса «Тэм О'Шентер».

82.

Espedair Street, название которой представляет очевидную анаграмму слова «despair» (отчаяние), пополняет собой ряд иных увековеченных в классике топонимов и тоскливо-транспортных артерий: улица Одиночества — это1оnе1у Street из элвисовского «Heartbreak Hotel», а квартал Отчаяния (Desperation Row) неизбежно отсылает к дилановскому «Desolation Row».

83.

Corker (амер. ) — «мощный парень».

84.

Yuppie —Young Urban Professional, молодой человек с хорошей профессией, хорошо зарабатывающий и живущий на широкую ногу. Понятие яппи возникло в противовес понятию хиппи.

85.

«Sentimental Journey» (1944) — песня Бена Хоумера, Бада Грина и Леса Брауна, давно ставшая джазовым стандартом; в ней идет речь о путешествии домой. Можно, конечно, вспомнить и Лоренса Стерна с его «Сентиментальным путешествием по Франции и Италии» (1768).

86.

Зигги Стардаст — см. альбом Дэвида Боуи «The Rise and Fall of Ziggy Stardust and the Spiders from Mars» (1972): «Взлет и падение Зигги Стардаста и „Пауков с Марса“».

87.

Over the hills and far away — строчка, гуляющая по английской поэзии по меньшей мере сХVII века.

88.

Есть некоторые основания подозревать, что имеется в виду американская народная песня «The Train that Carried my Girl from Town»; первое зафиксированное исполнение — Фрэнк Хатчинсон (1926), самое известное исполнение — Док Уотсон (1963).

89.

Песня Мэка Гордона и Гарри Уоррена из фильма «Серенада Солнечной долины» (1941).