Ульфила.

* * *

В канун нового, 381 года, навсегда расстался Ульфила со своей общиной.

Вся жизнь готского патриарха оказалась зажатой меж двух Вселенских Соборов, Первым и Вторым, как книга между досок оклада. Начало этой жизни было осуждение арианского вероучения, и конец – тоже осуждение. Вся же жизнь, та, что между «нет» и «нет» оказалась сплошным «да». И Ульфила твердо верил в свое «да» и готов был за него биться.

Прощался с общиной недолго; прихожанам при расставании сказал только, что хочет в Константинополь съездить, молодого императора Феодосия повидать.

Уезжал без страха. Не о чем тревожиться ему было. Созданному за годы, протекшие по исходе из Дакии-Готии, не один век еще стоять. Умножатся и без того немалочисленные «меньшие готы»; из любви к епископу своему не прельстятся ни дарами, ни страхом, останутся верны завещанному Ульфилой.

Что в безвестности живут, так оттого, что не пятнают себя преступлениями. Времена уж таковы – славы только окровавленными руками добыть себе можно. Богатства «меньшие готы» не накопили и дворцов не возвели; кормились от пашни и стад своих. Молока, мяса и хлеба доставало, а прочего и не нужно. Для духовного наставления оставлен им Силена, человек хоть и простой, но в делах веры устойчивый и с ясным понятием.

И о себе не беспокоился больше Ульфила. Перевод четырех Евангелий был им завершен: первым – от Матфея, вторым – от Иоанна, третьим – от Марка, четвертым – от Луки. Вслед за тем переложил на готский апостольские послания.

Всю жизнь был с Ульфилой этот труд; теперь и он к концу близился. И ученики выросли, обученные готской грамоте; будет, кому передать ношу, когда непосильной станет.

Впервые Ульфила ощутил тяжесть прожитых лет. И не в том даже дело, что иной раз с трудом перемогал боль в груди, донимавшую с недавних пор. Мир словно выцвел и поблек в глазах Ульфилы; а как лучился, как полнился светом в первые годы служения его, когда был еще пастырь-Волчонок нищ и безвестен, когда скитался по задунайским землям, отягощенный лишь легкой ношей Слова Божьего.

Кто взвалил на него ношу эту, поначалу невесомую, а с годами отяжелевшую непомерно, – перевод Евангелий? Сейчас попробуй вспомни, как это было, спустя пятьдесят лет.

Из прошлого имя пришло: Евсевий. Но нет, Евсевий только благословение дал, а перевод – он раньше был, еще до Евсевия. Когда с блаженной памяти епископом Константинопольским встречался, уже закончены были первые отрывки. Читал тогда Ульфила ему шестую и седьмую главы Евангелия от Матфея, и восхищался готской речью старый патриарх.

Вырос перевод тот, как колос из зерна, из Иисусовой молитвы. Первой переложена была на готский. И не Ульфила переложил ее, ибо еще до Ульфилы она была.

И так, в дерзновенные юные лета свои, читая ее, однажды не остановился, продолжил и говорил, говорил слова Спасителя по-готски, покуда всю Нагорную проповедь так не дочитал.

Один был тогда Ульфила; никто не видел его, никто не слышал.

Сидел в лесу, на траве, руки на упавший ствол уронив. Переполнен был, как чаша. Молчал, голову опустил, пошевелиться не смел. То, что происходило в те часы с его душой, было слишком велико, чтобы уместиться в тесной одежде слов; потому не мог произнести ни звука. Губами двинуть не решался, ощущая в себе это – большее, чем возможно заключить в человеке без угрозы разорвать его душу.

Потом поднял вдруг голову, невидящими глазами вперед себя глянул в зеленую чащу леса; с силой ударил руками о ствол древесный, поранился об острый сучок, но даже не почувствовал боли.

Только и смог, что вымолвить:

– Бог! Спасибо.

За пятьдесят лет, что минули с того вечера, всю свою некогда переполненную душу вынул из груди. Всю, часть за частью, вложил в Книгу.

А еще были люди, которые грызли и отрывали от нее – кто кусок, кто клочок, кто лоскуток. Люди, которых он – кого за руку вел, кого за шиворот тащил – к Богу.

И еще терзали ее войны и потери. И все слабее и меньше она становилась. Настал, наконец, и тот день, когда понял вдруг Ульфила – без остатка себя раздал, ничего себе не оставил. Только хрупкая телесная оболочка еще и пребывала на земле, а душа ульфилина – вот, вся в Книге почила. И не о чем стало ему с людьми разговаривать.

Как же самонадеян был он тогда, в дни юности своей, когда сила казалась ему бесконечной, дар – неисчерпаемым, любовь – неиссякаемой. Хотел быть Моисеем; вот и вкусил сполна, что это такое – быть Моисеем. Всего себя по частям скормил: ешьте меня и пейте.

И съели.

Одни с благодарностью; другие же утолили голод и спасибо не сказали.

Но ели все.

Сколько же нас, таких, – отдающих Господу и человечеству всего себя, без остатка, – служением, безымянным подвигом, битвой, молитвой. И всякий при том говорит: ешьте мою плоть и пейте мою кровь. И до чего же пресной оказывается эта плоть. И какая жидкая эта кровь, хоть и пролитая, казалось бы, во славу Божью! Кого же насытит столь скудная трапеза? Никому не нужная жертва, никем не воспринятый подвиг.

Воистину, жалкая Вселенная – человек.