В шалаше.

Небо раскололось пополам, и в рваную расщелину хлынул такой слепящий свет, что захотелось сесть на землю. Вместе со светом из расщелины вырвался сухой короткий треск, словно кто-то сломал дерево над головой.

Михаил бросился в черный проем шалаша, за что-то зацепился и сел на солому.

— А, чтоб тебя! — плюнул он.

Молнии секли небо так часто, что можно было разглядеть все в шалаше: постель на соломе, табуретку, кошелку с картошкой, котелок на земле, связку лука и старый ватник, висевший у входа.

Сторожа не было: то ли сад обходил, то ли сидел где-то в другом месте.

Михаил высунул голову и, когда чернильный мрак вновь вспыхнул ярким светом, разглядел слева что-то похожее на овин: стены из жердей, соломенная, грибом, крыша.

"Яблоки осенью засыпать, что ли?" — подумал он.

И ощутил далекий, уверенный, все нарастающий шелест дождя. При вспышке молнии выросла на фоне недалекого леса серебристая стена, надвинулась, налетела, придавила все вокруг.

Михаил разозлился на самого себя.

"Вот и попал на станцию. А ведь уговаривали, чтобы переночевал. Оно и верно — после двадцати верст надо бы. Но ведь до станции оставалось только пять километров. Ну вот и ночуй — не у свояков, а в неизвестном шалаше".

Дождь, видать, зарядил на всю ночь.

А солома между тем разговаривала с дождем. Над самой головой слышалось, как лениво шлепали капли и сухо потрескивали стручки мышиного горошка.

Свежий влажный ветер ворвался в шалаш, и дышать стало так легко, словно ты только что появился на свет.

Солома разговаривала с дождем.

Нет, это уже не солома, это взаправдашний тихий разговор долетал откуда-то, наверное из соседнего овина. Судя по голосам, разговаривали две женщины: одна в летах, другая помоложе.

Михаил не шевелился. Пусть болтают о своих секретах. Все равно он не увидит их, и они навсегда останутся для него только тихими голосами, пришедшими из темноты и в темноте пропавшими.

— Что же мне делать, тетечка? Я ж так его люблю…

— А он и глядеть на тебя не хочет. Вчера снова подрался. Один троих хлопцев побил.

— Сами виноваты. Приставали к его товарищу, а тот слабенький.

— Что и говорить, — голос пожилой вдруг подобрел, — удалой парень, весь в отца, да…

— Оно-то ваша правда, не желает он на меня смотреть. Тяжко мне. Гляжу я на него — глаза нахальные, синие, чуб — солома, такая бывает трошки ржавая. И рот вечно смеется. Такой парень…

Михаил снял пиджак, лег на спину и закурил. А молодая продолжала:

— Никогда про это не думала. Но отступаться не хочу. Для него хочу быть… Обнял он меня как-то случайно, просто так…

— Гляди, девка, — сказала пожилая, — так вот наша сестра и гибнет.

— А я и рада бы погибнуть, только он как ветер…

Михаил тихо повторил ее последние слова. И здесь неудавшаяся любовь. Однако что ему до этого?

"Вот бегут капли, — размышлял он. — И я такая же капля. Они сливаются, и возникает ручей, река, море. Им все равно, с кем слиться. А мне нужна только та капля, единственная, с которой мы вместе родились в земной глубине".

Голоса возникали и умолкали — может быть, потому, что ветер налетал порывами, швырял в разные стороны завесы дождя. Становилось прохладно.

А тогда, полтора месяца назад, был такой теплый летний день! И Киев со своими домами, колоннадами, золотыми куполами, казалось, плыл куда-то навстречу пухлым облакам, навстречу солнцу и теплу.

Каштаны развернули зеленые паруса. На окраинах города ступеньки вели от дома к дому, прямо во дворах пыхтели на закопченных кирпичах кастрюли, наполнялись ветром, как рыбацкий кошель, рубашки на веревках, слышался полуденный бойкий разговор.

И ветер гнал и гнал улочками тополиный пух, выстилал им землю. Мальчишки бросали в пух зажженные спички, и он взрывался, как порох, на метр в каждую сторону. И тотчас же это место вновь затягивалось пуховой пеленой.

Он был в Киеве на экскурсии и случайно забрел в лавру. Окутанный зеленью, стоял древний, маленький, как игрушка, храм Спаса-на-Берестове. Михаил поглядел на его полосатые стены (узенькие, на два пальца, кирпичи и слой штукатурки шириной в ладонь) и зашел внутрь, спустился по ступенькам вниз. Храм не выдержал бремени лет и, как Святогор, осел по колено в землю.

Внутри храма было пусто и холодновато, как в погребе. А сквозь оконца виднелась горячая, напоенная солнцем листва. Там были полдень, жара, ленивые крики петухов…

Было так тихо, что не хотелось двигаться, и Михаил стоял возле уродливого надгробья Юрия Долгорукого и думал, что князю не повезло. И памятник неважнецкий, а тут еще и саркофаг сделали такой, что только детей пугать.

Все несчастья для Михаила начались с него.

Потому что рядом стояли три парня и девушка. У девушки крепкие, стройные ноги, а движения такие, словно она играла в лапту: резкие, ловкие, ладные. И голову она держала так, что волосы всегда были отброшены назад. Личико как у ребенка, такое искреннее, живое, умное. А глаза, ох какие глаза!

Михаила только удивило, что парни, стоявшие с ней, какие-то мешковатые, с черными, нечищеными ногтями. И смотрят они на нее безо всякой почтительности и называют попросту Марьяшей.

А сам он только посмотрел — и почувствовал, что пропал.

Марьяна между тем слегка постукивала одного ладошкой по лбу.

— Левочка, Левочка, это же надо такой кабак на плечах иметь? Искать нужно было.

— Ну, а если бы даже и отыскали скелет, что тогда? — оправдывался он. — Как бы узнали?

— А как Ярослава узнали? — спросила вместо ответа она.

— "Ярослав бысть хром", — пробасил другой парень, в очках.

— Да еще по белому пятну на черепе, — быстро подхватила Марьяна. — След меча. Как-нибудь и этого узнали бы.

И тут Михаил не выдержал. Страшно было даже подумать, что девушка исчезнет — и конец. Поэтому он подошел и глухим, словно в бочку, неестественным голосом спросил:

— Извините, разве точно не известно, где похоронен князь?

— Ну да, да, — загорелась она. — А вы что, не знаете?

— Не знаю, — сказал он, — я только охотовед.

— А мы археологи, — улыбнулась она. — Сейчас здесь вместе с украинцами работаем.

— Интересная у вас работа, — искренне сказал Михаил.

— А у вас?

— Тоже. Но у вас она особенная, красивая: клады искать, исчезнувшие города…

Ребята прыснули. Только она очень внимательно смотрела на него.

— Это не так уж красиво. Вы что, никогда не видели раскопок?

— Нет. Но очень хотел бы.

— Ребята, — решительно сказала она, — возьмем его с собой. Хотите с нами?

— Очень, — поспешно согласился он.

— Тогда едем. На Боричевом Ввозе прокладывали траншею и наткнулись на интересные вещи. Нас там ждут.

— Жарко, — заныл Левочка, — пива хочу. Успеем.

— Лев Петрович, — она заложила руки за спину, тонкие руки с золотистым пушком возле локтей, — я думаю, из вас никогда не выйдет академик. И не только академик, а даже человек. Наш знакомый стремится повысить свой уровень, а вы… Фу, какая негостеприимность!

И все поехали. По всему угадывалось: Марьяна отличный заводила.

В трамвае Михаил сидел рядом с нею и рассказывал по ее требованию о том, кто он такой, надолго ли здесь (на два дня) и как охотятся на лисицу в норе — с фокстерьером.

А ветерок играл ее волосами, проказничал в листве каштанов, пригоршнями швырял на руки девушки золотые пятна.

Так Михаил неожиданно для самого себя попал от саркофага на раскопки.

"Э-эх, князь, князь, что ты со мной сделал!".

На раскопках было очень пыльно и жарко. Все парни работали в одних трусах, и Михаила тоже заставили раздеться. И какой-то толстый человек, по всему — начальник, однако тоже в трусиках, похлопал Михаила по плечу.

Такие славные ребята были эти археологи!

Булыжник блестел так, что глазам было больно. И сказочным кораблем плыл над головой голубой, белый и золотой Андреевский собор.

Но Михаил больше глядел на девушку, которая кистью и гнутой проволокой очень старательно очищала от глины какой-то предмет.

И вдруг она подняла на Михаила холодноватые синие глаза.

— Видите, Миша, есть такие находки, о которых и сейчас никто не знает, что это такое. Дорого я дала бы, чтобы узнать, что же все-таки это. Но мне никто не ответит.

Левочка в бумажном шлеме (он стоял над траншеей в позе Бонапарта) ядовито спросил:

— Марьяша, обещание помнишь?

И все загудели:

— Обещание… Обещание…

— А что, — серьезно сказала она, — и правда поцеловала бы того, кто объяснил бы.

— Не надейся, родненькая, — притворно вздохнул Левочка, — если будешь ждать объяснения, так и умрешь нецелованной.

— Покажите мне, — сказал Михаил и протянул руку.

Пальцы его, когда он взял вещицу, соприкоснулись с пальцами Марьяны, и он вздрогнул, ощутив, как что-то остро и мягко вошло в сердце.

Это была небольшая вещица из рога: круг, пересеченный перпендикулярно к плоскости квадратом. И в том и в другом были пробиты маленькие отверстия. Более того, во всю длину было просверлено местпросверлено местоскостей.

Михаил сидел на корточках и морщил лоб. Все смотрели на него, большинство с ухмылкой.

— Брось, Миша, — сказал Левочка, — твоя голова понадобится еще для разрешения проблемы: как найти то место, где умирают слоны?

Вокруг улыбались. Белозубо, широко. И царила тишина.

— Знаю, — очень просто ответил Михаил.

Кто-то ойкнул.

— Что? — вся подавшись вперед, спросила Марьяна.

— Жизнь плохо знаете, археологи, — злорадно сказал Михаил, — если бы хорошо знали, то не пришлось бы вам размышлять, от какой бочки этот шпунт.

— Не издевайтесь, — сказала она. — Для нас очень важно. Что это?

— Я и говорю: шпунт. Точнее, ребячья игрушка. Детишки и сейчас ею забавляются в некоторых глухих селах Полесья. Берутся три бутылки из тыквы. В одной дырка круглая, в другой — квадратная, в третьей — крестоподобная. И надо сделать для всех одну затычку, чтобы через нее можно было напиться из бутылки. И тогда изготавливается такая вот фигура.

— Ну хорошо, — сказал Левочка, — ну квадрат, ну круг. А где ж здесь крест? Что-то я не понимаю.

— Голова еще понадобится, когда академиком будешь. Брось, Лева, — сказал Михаил.

И повернул предмет так, чтобы были видны только стороны плоскостей.

— Вот тебе и крест. И дырка, через которую напиться можно.

— Ч-черт, как это я не догадался? — почесал затылок Лева.

— А дети полесские догадаются. Да и в древнем Киеве, пожалуй, догадывались. Прогресс.

— Последний удар, — заметил кто-то и довольно захохотал.

Левочка склонил голову к плечу.

— Ну ребята, ну ребята, ну Миша! Это запрещенный прием. Лежачего не бьют.

Общий смех заглушил его слова.

А она смотрела на Михаила удивленными и серьезными глазами.

— Если бы вы только знали, Миша, какое важное дело вы сделали!

— Глупости, — сказал он, — просто эти полесские села до сих пор не дали ни одного археолога.

— Как ваша фамилия?

— Дарский.

— А что, — тихо сказала она, — "игрушка Дарского". Неплохо звучит. — И добавила: — Найдены две шиферные пряслицы, серьги "лимонки" и одна "игрушка Дарского". Нет, Миша, вы все же молодчина. Это нас бог свел.

Левочка лихо стоял на краю траншеи, опираясь на лопату. Рот до ушей, глаза хитрые.

— Ты зубы не заговаривай, — прищурил он глаз, — ты обещание выполняй.

— Это точно, — сказал парень в очках.

— Обещание! Обещание! — загудели все.

И только зубы сверкали вокруг, особенно белые на обожженных солнцем лицах.

Михаил перевел глаза на девушку. Она немножко побледнела.

Оба глядели друг на друга.

— Я думаю, — сказал Михаил, — Марьяну Юрьевну не нужно принуждать. И ловить ее на слове не стоит. Она поцелует сама — кого захочет и когда захочет. И это будет чудесный человек, лучший во всем мире. Она никудышного не выберет.

— Браво! — крикнул толстяк.

В трусиках и красной с черным ковбойке, совершенно обгоревший на солнце, он был похож на жителя джунглей.

— Браво! — повторил он. — В наш век упадка рыцарства очень отрадно слышать такое. Хвалю, молодой человек!

В конце концов никуда Михаил не поехал. Он отстал от группы туристов и весь отпуск провел с этими людьми. Они пришлись ему по душе, а он им.

…Михаил повернулся на бок и сжал ладонями виски.

"Ах, боже мой, боже мой", — простонал он.

Дождь все шелестел и шелестел по стенкам шалаша. Легкое дыхание ветра доносило аромат омытой листвы, горькую пряность полыни, острый запах мяты.

Дождь… Вот так же шумел дождь тогда, когда они вдвоем бродили парками по берегам Днепра.

Широкие марши царского дворца, бело-голубые стены, мокрые деревья, причудливая струя фонтана, огни фонарей в ночной листве… Дождь набирал силу. Они еле успели добежать до пустой раковины для оркестра и спрятаться там.

Слабый свет падал на пол, блестели мокрые ряды пустых скамеек. И ветерок, такой, как теперь, пробирался сквозь мокрые клены.

— Холодно, — вздрогнула она.

Он набросил ей на плечи пиджак. Пиджак сползал, и ему пришлось придерживать его рукой. Чувствовал под ладонью ее худые сильные плечи. И неожиданно для себя прижал ее к груди.

Однажды Михаил видел дикую козу, попавшуюся в капкан. И глаза у той косули были такие, как теперь у этой девушки.

Они просили, молили его — не трогать, отпустить ее. И он не выдержал, отпустил.

Потом они начали дурачиться, разыгрывать перед пустыми скамейками, перед мокрым парком, в котором не было ни одного человека, сцену из какой-то пышной трагедии.

— Возьмите меч, — замогильным голосом стонал Михаил, — и мне пронзите грудь. Клянусь я бородою поседелой и всем вином, бродящим в подземельях, — вы милая и ясная…

— При этом, — смеясь, возражала она, — я вам не верю. У рыцарей полесских есть во взоре соблазн ужасный, низкое коварство и слов очарованье. Они хитрят, они же и чаруют. Они крадут доверчивых девчонок и в Турцию султанам продают.

— Ну это поклеп, — не выдержал Михаил, — мы такие люди, что у нас собаки из-под носа хлеб тащат. Нас самих в Турцию продать можно.

И они захохотали. Дождь утих. Только деревья все еще стряхивали на песок крупные, тяжелые капли.

Они вышли в парк. И здесь, у ограды стадиона, она случайно коснулась плечом его плеча.

Капкан захлопнулся вновь. Он обнял ее и поцеловал в детские припухшие губы.

— Вспомнил все же о моем обещании, — прошептала она, — злопамятный ты.

Потекли дни. Работа, где его уже считали своим, Левочкины подначки, добрый и немножко завидующий взгляд толстяка, днепровский пляж, звон тугого мяча в воздухе. И она, то запыхавшаяся и розовая, с занесенной для удара по мячу рукой, то тихая и ласковая, с отражением ночных фонарей в лазах…

Однажды они провели ночь на воде. Просто так, сели и поехали ночным пароходом.

С берегов доносился резкий крик коростеля, запах водорослей и нагретой за день кукурузы. Когда пароход приближался к берегу, ясно слышались всплески волн, тоскливые и сонные голоса ночных птиц. Где-то далеко впереди горела низкая синяя звезда. Стоя на носу парохода, они плыли прямо на нее.

— Не знаю, — сказал Михаил, — что в твоем сердце. Но мое переполнено. Мне больше ничего не надо. Есть земля, натруженные руки, звезда и ты.

Они уже знали, что были первыми друг у друга.

— Ты долго будешь любить меня? — она прильнула к его плечу.

— Не знаю, — просто ответил он.

— Почему?

Он помолчал, потом сказал то ли в шутку, то ли серьезно:

— Час смерти неведом никому из нас. Потому и я не знаю, сколько лет любви выпало на мой век.

Они плыли и плыли… И бесконечен был шлях до синей звезды.

А потом был рассвет. Солнце выплывало из-за песков и лозы левобережья. И волны были зеленовато-голубые. И на один миг гребешки их вспыхнули кровавым, тревожным, а затем апельсиновым огнем, словно там вот-вот должен был вынырнуть кто-то красивый, пронзительно-нежный, тот, кто приносит на землю вечную теплоту и радость.

— Из пены возникшая, — тихо шепнул Михаил, и она поняла.

Ах, дождь, дождь!.. Как могло случиться, что Михаил один здесь, в шалаше? Как забыть тот разговор в ночном скверике возле Золотых ворот?

— Ты сам, Миша, понимаешь, я не могу с тобой уехать.

Она сказала это жалобно и тихо, и плечи ее вздрогнули.

— Я ведь люблю тебя.

— Я люблю сильнее. И я не еду не потому, что твое место всегда в глуши. Я с тобою и в пустыню поехала бы. Но ведь у меня тоже работа. А в пущах раскопок не ведут, разве что случайно. Оба мы с тобой цыгане, но кочуем по разным дорогам. И пожалуй, нам трудно сойтись. Я гнала от себя эти мысли, я утешала себя тем, что вот еще останется весь твой отпуск за два года. Вот сорок дней… Тридцать… Семь… Сейчас лгать больше нельзя, осталось три дня.

Здоровенный рыжий кот переходил неподалеку аллею, замочил лапы и брезгливо отряхивал воду с лайковых пяток. Глядя на кота, Михаил тихо сказал:

— Как же нам соединить дороги?

— Переходи к нам. Ты же так заинтересовался работой. Будешь пока что рабочим, бригадиром… Потом закончишь заочно институт. Тебе же только двадцать три года.

— А ты уже закончила, практикуешь. Быть мне вечно твоим подчиненным.

Он подумал, что она и зарабатывать будет больше, но вслух сказал:

— Мне будет неудобно…

— Фу, домострой какой! — сказала она. — Брось, мы же современные люди.

— Не любишь ты меня…

— Мишенька, дорогой. Я очень люблю свою дорогу, мне нельзя без нее, я без нее помру. Аромат земли… Солнца… Оливковые старые камни. Находки. Боль в плечах. И вечная мысль, что вот откопаешь, вскроешь какой-то склеп — а оттуда выпорхнет песня, старая, забытая на земле…

Она смотрела на выщербленные веками камни Золотых ворот, на вывески "Гастронома" и "Мороженого" за ними, но Михаилу казалось, что ее глаза видят далекую, необозримую степь и стремительные тени половецких конников.

— Я тоже люблю свою работу. Меня тоже учили, тратили деньги.

— Ты не очень любишь ее, если вспомнил о деньгах. И потом — ты же не будешь здесь гулять. Все отработаешь…

— Я не могу. Я тоже сердцем прирос…

— Ну будешь заниматься как любитель, книги писать. Натуралист всюду на месте. Увидишь фауну Азии, Крыма, пустынь, гор, а не только Белоруссии. А жизнь доживать будем там, где ты хочешь, где-нибудь на Березине. Ты напишешь большую книгу о своих путешествиях. Ну пожалей ты меня. Не могу я иначе.

…Дождь. Капли навесили на проем шалаша бисерный полог.

Почему он не согласился? Правильно, не согласился. Он мужчина. А она, наверное, мало любила его, если не захотела ехать с ним вместе.

Какими тяжелыми были последние дни! Трепетная нежность, руки, обнимающие так, что, кажется, можно вырвать из них человека только с жизнью… А с древа жизни каждый день слетал один лист.

Они еще говорили, что не все потеряно, что в каждую свободную минуту они будут стремиться друг к другу, что будут писать, но каждый в глубине души знал — это конец. Потому что они не простят друг другу этого нежелания пожертвовать во имя любви своей дорогой.

Горькие детские губы, прядка волос, движение тела, как будто девушка играет в лапту…

"Что вам нужно? Зачем вы каждую ночь выплываете из темноты?".

Михаил не мог вернуться на старое место работы, откуда он приехал навстречу счастью только два месяца назад, а взял расчет, роздал вещи и решил перебраться в другой заповедник.

И вот в дороге дождь. До станции пять километров. И две дороги. Одна из них на восток: там Марьяна раскапывает городище…

Однако он поедет на запад. В пущу.

Дождь свирепел. Он сек землю, как градом лупил по листьям, бушевал в лужах. И из этих луж, из мрака, сквозь листья — отовсюду доносился низкий, будто всхлипы, неприятный звук. Бледные далекие молнии расползались по деревьям красным заревом.

И снова стал слышен разговор в овине. Михаил лег на живот, натянул пиджак на голову. Ему не хотелось слушать. Все равно конец, все равно ничего не нужно, все равно не будет счастья ни завтра, ни послезавтра.

Никогда! Дороги лежат в разные стороны. Она не любит…

Однако недалекий голос пожилой нелегко было заглушить:

— Говоришь, не любит. А ты жди. Глупости… Ты вот послушай, что у меня было с моим Алесем. В Поволжье — голод. Траву ели. А нам, беженцам, и того хуже. И тогда родители наши тронулись на родину. Очутилась я в своей деревне, в Литве, а он в своей — в Польше. Между нами — граница. Только и можно поглядеть, как он скотину гоняет по стерне. Совсем близко.

В детстве он мне не нравился. Вечно такой, словно его собаки рвали, вечно зубы скалит. Ершистый какой-то, злой. Было как-то — ну совсем как твой, — с четырьмя хлопцами сцепился… Да-а. А годы шли. И часто бывало: он на одном берегу речушки пасет, а я на другом. Наколола однажды ногу, сижу плачу. Слышу, зовет: "Эй, трилистник прикладывай!" Через несколько дней пришла на берег — мотается на лозовой ветке белая тряпочка. Я подошла — под кустом лапотки лежат, аккуратненькие такие. А он с того берега зубы скалит. Переплывал, чертов дух. А могли ж подстрелить… И так хорошо сплел, хоть ты квас ими пей.

Я тем часом ладная девка вымахала, хоть снопы вози. И все время примечаю: таращит он на меня глаза.

Так и пошло. Когда знаем, что никого близко нет, словом перекинемся.

Потом он стал говорить, что уж я его прямо приворожила. А я в ответ только посмеиваюсь:

— Ну и что из того? Разве ж с тобою на вечеринку пойдешь? У вас паны, у нас — "понасы"[1]. И вот она — граница.

Зимой однажды собрались на вечерку, поем. И тут, гляди-ко ты, он на пороге!

Хлопцы хотели было побить его. Нечего, мол, чужих приваживать. Ну я им так отрезала, что они сразу языки поприкусили.

— Дурень, — говорю Алесю, — тебя ж на границе убьют.

— А я недаром такую ночь выбрал, — и смеется, зубы скалит. — Завируха такая, что черта с два они следы мои заметят.

Стали танцевать. Я ему и говорю — не нужен ты мне, у меня такими, мол, хоть заборы подпирай. А он не верит.

— А-а, ты, — говорит, — брешешь все. Это ж быть такого не может, чтобы я — да не понравился.

И сказал, что придет за мной, что нет ему от меня дороги. Ночь назначил.

Только ушел — стрельба началась.

Так мы и потеряли один одного. Потом — война. Я связной была. Ну и закрутилась карусель. Немцы, гоняются за партизанами, партизаны — за немцами. И вот однажды приходит перед рассветом человек. Смотрит, улыбается.

— Не узнаешь? — говорит.

Я глянула — боже мой! Алесь. Заросший, ожесточенный весь какой-то. Только взгляд из-под лохматых бровей веселый. Оказывается, он тоже связной. И узнала я, что ничего он не забыл, что, как и раньше, женился бы на мне, если только я не против.

А меня ну просто черт какой за язык дергает: не хочу — и все. И тянулось это с год, видать. Уж как ни просил он меня, каких слов ни говорил — не хочу, и все. Кошкины забавы — мышкины слезки.

И вот однажды явился он ко мне поздно и не успел до утра уйти. Решила я спрятать его в старой яме бульбяной на огороде. Там не найдут.

Еще и пошутила:

— Не надоест тебе целый день на хату да на меня глядеть?

— Самый смак, — отвечает.

И принес черт в этот день немцев. Начали людей хватать для отправки в Германию.

Меня уже было и в колонну загнали, да я как-то вырвалась и канавой, а потом по заборам — до хаты. Но заметили-таки, собаки, и за мной. Заскочила я во двор — и на чердак.

А он все это из ямы видит. На чердаке у нас солома лежала. Зашилась я в солому за трубой и сижу.

Слышу — ищут. Перетрясли все в хате. Скрипят ступеньки — лезет кто-то по лестнице. Остановился, дышит тяжело.

— Вайбе! — орет. — Выходи!

Я сижу как мышь под веником. И вдруг автоматная очередь, просто по соломе. Если б не труба… А тут кто-то во дворе залился, как гончак на зайца.

— Ай-я-я-яй, ай-я-я-яй! Вот он! Вот он!..

И слышу, тот, что стрелял, скатился с лестницы. Началась стрельба. Рвануло что-то.

Глянула я в щель. А это мой Алесь выскочил из ямы — и бежать, как лиса, чтоб охотника от норы увести. Он и гранату бросил.

Бежит, бежит по ровному полю, а они по нему стреляют.

Он в кустах исчез, а обо мне они забыли. Погергекали что-то по-своему и пошли.

Потом я бросилась по следу и нашла его в канаве. Глаза песком присыпаны, кисть левая на жилочках висит.

Дотащили его бабы до хаты. Он руку потрогал и говорит:

— Режьте…

Дали мы ему самогону и отрезали мускулы, на которых рука висела. Потом, когда он в сознание пришел, я склонилась над ним:

— Алеська, добрый мой, любый!

— Ничего не вижу, — говорит он.

— Алесь, милый ты мой. Будешь видеть.

А он повернулся к стене и глухо так ответил:

— Не хочу я тебя видеть. Иди…

Известно, он считал, что раз с ним такая беда случилась, так не ему про меня думать. Куда там, мол…

А я только губами к нему, к щеке:

— Прости ты мне… Я ж тебя очень люблю. Ты ж такой мой добрый, единственный мой.

И с той поры мы вместе. Выходила я его в отряде. Через какое-то время стал он видеть. И такое для меня счастье было — ничего, кажется, больше не надо.

— И как же, тетенька, — спросила молодая, — до сих пор хорошо живете? И не такие уже вы богатые…

— Зачем оно нам — богатство. Главное — вместе мы.

Женщины замолчали. Видно, спать улеглись.

Эти люди рассуждали иначе, чем он. Михаил вздохнул, закурил вторую папиросу.

Дождь всё шелестел над самой головой, спорый, ровный, и под шум дождя Михаил незаметно заснул.

Снилась ему степь, что начинается на юге Белоруссии. Широкая пыльная дорога, колючие лучи солнца. На возвышенности все в красном мареве и сами красные стоят люди с лопатами. И вдруг он слышит удивленный голос. Кто-то бежит к нему с пригорка:

— Вернулся, вернулся!

Ее руки берут чемодан…

— Ребята! — кричит она. — Он вернулся! Он с нами!

И прижимается к нему.

— Нет, — говорит он, — я только посмотреть. Я мужчина. У меня достоинство.

Гаснет, делается грустным ее лицо. Чужая, совсем чужая, — а когда-то своя, — она стоит рядом с ним. Исчезает…

Михаил застонал во сне.

Это было так страшно — без нее, так страшно, как никогда не было наяву. Он проснулся и сел, весь содрогаясь.

— Марьяна! — крикнул он, как только сон отпустил его горло.

Стояла тишина. В шалаш заглядывало солнце.

Михаил не помнил, как схватил чемоданчик, как выбрался из шалаша.

Дымилась мокрая черная земля, лучи купались в лужах, яблони млели в мокрой истоме. А на липы и кусты больно было смотреть.

И порхала, перелетала с дерева на дерево, с ветки на ветку возбужденная до сумасшествия малиновка. Пела так, что сад звенел.

— Понимаете, понимаете, понимаете?! Понимаете, солнце есть! Оно не пропало! Оно есть! Есть!

Далеко садом шли девушка и дородная женщина, которую согнули не годы, а работа. Они о чем-то разговаривали.

А малиновка звенела и звенела:

— Солнце есть!.. Есть!..

И под это пение Михаил быстро пошагал к дороге. А мир весь превратился в симфонию звуков, искр, запахов.

"Я обязательно расскажу ей, что услышал ночью, — думал Михаил. — Все будет хорошо. Любовь не отступает, она не отступает никогда. Я сумею убедить ее или она меня — разве не все равно? Разве плохо стать рабочим на раскопках? Жариться под солнцем, смотреть в ее глаза, целовать ее, горячую от полуденного жара, когда за курганом гаснет закат…".

Река распласталась под солнцем, принимая в лоно свое солнечное тепло.

Возле берега плыл в челне дед, самый лучший из всех дедов на свете, седой, лысый. Такой добрый дед.

И Михаил махнул ему рукой и крикнул голосом, сорвавшимся от радости:

— Ловить тебе не переловить, дед!

И дед ответил сквозь зубы, не потому, что был, может, не в духе, а потому что держал во рту шнур:

— Ходи счастливо, сынок!

Это был такой добрый дед, просто необыкновенный!

Михаил засмеялся от радости и пошагал дорогой. Мир, солнечный, радужный, лежал перед ним.

Из-за далекого мерцающего леса показался дымок, словно там кто-то пыхтел трубкой, а потом долетел призывный гудок паровоза.

Примечания.

1.

Понас — господин (литовск.).